Бычок на веревочке

Снег, снег, снег… Все замело, занесло. Прошумели первые метели, а потом — небо очистилось, заголубело, раздвинулось. Солнце поднималось по утрам в кольце радужной мглы, яркое, румянощекое. Деревья стояли в снежных шубах и, казалось, о чем-то думали. Снег, точно крахмал, весело скрипел под ногами, а воздух, пахнущий хвоей, удивительно чистый и гулкий, далеко разносил каждый звук.

Словом, пришла зима.

Маргарита Михайловна с особенной тщательностью изучала с классом язык художественных произведений; и попробуйте теперь спросить любого ученика, например, о языке стихов Маяковского, — расскажет, как по-писанному.

— Вы знаете, что говорил Чехов о языке Лермонтова, о его «благоуханной прозе»? — сказала однажды Маргарита Михайловна. — «Я бы так сделал: взял его рассказ и разбирал бы, как разбирают в школах, — по предложениям, по частям предложения… Так и учился бы писать». Вот и мы так будем. Сегодня мы рассмотрим приемы построения художественной речи, в частности — лирической речи. Вот я подобрала несколько отрывков из произведений, Карамзина, Пушкина, Гоголя, Тургенева, Горького, Шолохова… Картины русской природы. Прочтите их (она раздала листы с перепечатанными на машинке цитатами), вникните в них; постарайтесь найти особенности построения фразы у каждого писателя.

Ребята вникали, и перед их восхищенными взорами раскрывались тайны глубины и красоты правильной, чистой литературной речи, становились понятны законы ее создания.

И тогда, обращаясь к своим собственным фразам, они скорее находили в них недостатки, легче устраняли их, и фразы эти начинали приветливо улыбаться…

Овладеть стилистикой — стало общей целью. Неужели это такая крепость, которую никак не взять? Неправда. Возьмем, овладеем!

В первые дни после тех шумных событий Маргарита Михайловна ни с кем не говорила о журнале, но думала о нем постоянно. Она видела, что Надя Грудцева замкнулась в себе, о чем-то думает. Черемисин увлекся астрономией. Клара — и это понятно — ходит очень удрученная. Было бы неразумно сейчас возобновлять журнальное дело, а также и занятия литкружка. И все-таки однажды она подошла к Наде и очень мягко спросила, не пора ли приняться за журнал.

Надя ответила:

— Не буду. Я Холмогорову говорила. Вот возьмите… все произведения.

— Но почему, Надя?

— Так. Ничего мне не надо. Я знаю… Вы презираете меня… Я ничего не хочу…

У нее влажно заблестели глаза, и она вышла из класса.

— Погоди… Надя! Вернись!

Только топот каблуков в ответ.

И с Черемисиным Маргарита Михайловна говорила, и Черемисин не желал заниматься журналом. Маргарита Михайловна решила до поры до времени отложить эти попытки, сосредоточить весь огонь на стилистике.


«Хорошего человека только тогда и познаешь, когда его потеряешь», — где-то, когда-то, кажется, у Тургенева, прочитал Анатолий Черемисин… Теперь, когда он потерял Надю Грудцеву, он вспомнил эти слова и понял их.

Он поглядывал на Надю и понимал, что теперешнее ее душевное состояние совсем не то, что было тогда, при первой размолвке, что это не напускное, и в душе у него становилось все темнее, как будто там тушили лампочки, одну за другой.

«Она ненавидит меня. Тогда я не защитил ее от Клары, то есть я не мог защитить, — думал он уныло. — Теперь — конец!»

Внешне он казался таким же, каким был и раньше, отвечал уроки, шутил с товарищами, следил за спутниками; вместе со Степаном делал модель спутника. Работал он и над своей повестью, но мало, без особого желания. Увидев, что Надя избегает его, он — из гордости — и сам старался не замечать ее, не думать о ней. И постоянно ловил себя на мысли о ней и о своей виновности перед ней, о своей бесхарактерности.

Степан Холмогоров трудился не только над моделью, его часто можно было видеть в библиотеке; он читал статьи о Чехове, делал выписки, и в начале декабря сказал Маргарите Михайловне, что доклад его готов. Маргарита Михайловна обомлела от радости! Вот уж чего не ждала, так не ждала. Она назначила занятие литературного кружка и с тревогой думала: не придут…

Пришли. Степан брал чеховскую фразу, читал ее, показывал ее своеобразие — и вдруг она оживала, трогала своей искренностью, мягким юмором, теплотой. И думалось, что теперь, когда раскрылись секреты ее построения, уже нельзя говорить не правильно. В конце доклада Степан сделал ряд критических замечаний о языке товарищей; например, привел несколько выражений из лексикона Клары Зондеевой и назвал речь ее протокольной (Клара потупилась); проехался и насчет неопределенности речений Анчера, насчет его «то есть»… Тенорок Степана звучал и требовательно, и насмешливо, но за этим тоном угадывалось горячее сердце; как-то он так говорил, что не было обидно, а было только неловко за себя и смешно над собой. «И вообще, — думал Анатолий, глядя на его небольшое, умное лицо, с редкими рябинками на щеках, на его своенравные губы, — он толковый человечище; уж если возьмется за что, так доведет до конца».

Размышления Анатолия Черемисина были прерваны вбежавшими в класс двумя приятелями — поэтом Городковым и прозаиком Земляковым, — закричавшими:

— Ребята! Спутник! Через 20 минут над нашим городом пролетит спутник! В южной части неба…

Все ринулись к двери; Маргарита Михайловна едва остановила:

— Куда вы! Двадцать минут еще. Выйдем все вместе, на террасу, оттуда будет видно хорошо… — Ребята успокоились, сели. — Знаете что? Все, сказанное Степаном, — верно, и призывы его очищать наш язык я вполне поддерживаю…

— А тут что? Литературный? — спросил высокий, вихрастый. — Вы про спутник написали? Нет? — удивился он. — Ничего не написали? Ну, брат!..

— А ты написал? — спросили его.

— Я-то написал, а вот вы напишите. И Серега написал…

— Ну так прочти свои вирши.

— Дак я… не смею, — застеснялся поэт. — Вы — старшие, мы — младшие. Как-то не того…

Его уговорили. Пантелей Городков вышел на середину и торжественно начал:


Мы много читаем,

Мы много мечтаем

О том, как слетать на Луну.

И все, что мечталось,

Нам сказкой казалось,

Зовущей в иную страну.

А нынче — звездою лучистой,

Сверкающей и серебристой,

По Космосу спутник летит

О мире и братстве,

О радости нашей и счастье

Он миру всему говорит.

Пройдет еще дней немного,

И в звездную путь-дорогу

Большие пошлем корабли.


Тут все дружно и весело захлопали:

— Вот кому первые премии! Пару белых голубей! Пару серых кроликов! Футбольный мяч!

Маргарита Михайловна крепко пожала поэту руку, а Клара Зондеева сказала, что стихи хорошие, но в них есть стилистические погрешности и ритм сбивается. Но ее никто не стал слушать — все устремились смотреть спутник…

В дверях Анатолий столкнулся с Надей. Оказывается, она была здесь, он и не видел. Она взглянула — и заспешила вперед.


Был ясный, морозный вечер. На земле, одетой в снежную шубу, уже было темно, а там, на небе…

Там загорелась яркая серебристая быстро движущаяся звездочка. И все, кто был здесь, на заснеженной террасе, захлопали в ладоши, закричали…

— Спутник! Спутник! Маленькая Луна!.. Наш землячок!

А звездочка неслась и неслась, становясь — так казалось — все ярче и ярче.

Ликование на террасе продолжалось долго и после того, как сияние «земляка» померкло. Ему кричали вдогонку:

— Еще прилетай! Всей школой встретим!

— До скорого свидания!

Расходились шумно, делясь впечатлениями.

У Маргариты Михайловны после тех «штормовых» дней на душе было хорошо и светло. А в такие минуты особенно хочется, чтобы и другим было так же хорошо. Обида на ребят уже затихла, прошла. И на Надю — тоже; не так уж велика ее вина; ну, рассказала Кларе, и теперь, наверно, знают все, ну и что ж? Пусть. Конечно, нехорошо, с этической точки зрения, разглашать доверенные тайны; да ведь Надя и сама поняла это. Вон какая печальная ходит. Нам надо поговорить, обязательно. А что могло разъединить ее и Черемисина? Какие-нибудь пустяки, а им обоим тяжело.

Анатолий стоял на террасе, глядя в сад, а Надя спускалась по ступенькам. Удобный момент! Правда, вот там замешкалась Клара, ну, ничего, они — подруги. И Маргарита Михайловна окликнула:

— Надя, задержитесь, подите сюда…

Надя подошла.

— Надя, и вы, Толя, поверьте моим добрым намерениям… Забудьте о том, что у нас… у вас произошло…

«Вон что!» — моментально подумала Надя. — Знает. Клара, значит, рассказала, что было в этом саду!»

— Забудьте про все то… Хорошо?

Она взяла Анатолия за руку и подвела его к Наде. В дверях, не замечаемый никем, появился Степан Холмогоров.

— Помиритесь! Кончите глупую ссору; вы выше ее… И ты, Клара….

Надя взглянула на Клару, спрашивая глазами: «Сказала?».

Певучий голос Маргариты Михайловны был полон покоряющей теплоты и участия. Надя опустила глаза и дышала взволнованно. «Вот хорошо! Вот хорошо!» — радовалась учительница. —

— Ну, пожалуйста… Я прошу вас… И начнем над журналом работать, дружно, как тогда.

— Я что? Я ничего, я готов, — сказал Анатолий, более всего не желавший сейчас видеть здесь Клару. — Я готов… — лепетал он. — Мне все равно…

Степан недовольно поморщился, услышав это. Надя вскинула на Анчера глаза. В синей глубине их запылала нестерпимая обида.

— А мне не все равно! — сказала она, перекинув косу с груди на спину.

— Что же нужно тебе, Надя? — спросила Маргарита Михайловна.

— Мне? Мне все нужно! Вот! А он… — Надя бросила сердитый, воинственный взгляд на Клару. — А он — боится… всех.

«Тут — Клара… — мелькнуло у Маргариты Михайловны. — Тут что-то она…»

— И зря вы пытаетесь помирить нас, — продолжала Надя. — Зачем? Чтобы ссориться? Мы — разные…

Она взглянула на Анатолия.

— Он услышит: «Надя плюс Толя» — и уже дрожит… Не хочу!

— Зачем ты оскорбляешь, то есть обижаешь? — промолвил Анатолий.

Прямые слова Нади были беспощадны. Они требовали или полного признания их справедливости или мужественного опровержения. Ни на то, ни на другое у него не было сил. Он видел: Надя уходила от него, видел, что ей это больно. Нужно сейчас же сказать, крикнуть:

— Постой! Не уходи! Мы должны быть вместе…

Но сказать это — не хватало духу. И — Клара тут… Смотрит так выжидательно и вообще… как-то непонятно. Начнет потом мораль читать…

— Да, мы — разные, — повторила Надя. — Он вроде голубя… спрячет голову под крылышко — и ему довольно.

Она запахнула пальто и пошла в школу, и в дверях столкнулась со Степаном.

Анатолий стоял как пришибленный.

— Эх, ты… бычок на веревочке! — сказал ему Степан с досадой.

— Какое хамство! — возмутилась Клара, и было непонятно, к кому относилось ее восклицание: то ли к словам Холмогорова, то ли к демонстративному уходу Нади.

— Почему — хамство? — спросила Маргарита Михайловна.

К лестнице террасы подошел Владимир Петрович.

Клара вошла в школу. Владимир Петрович сказал:

— Маргарита Михайловна, я ищу вас. Там начинается совещание. Пойдемте. Да вы, кажется, опять расстроены?

Они ушли. Тогда Степан вздохнул уныло:

— Эх, у всех, кажется, есть спутники! А вот у меня…


Смутно и тягостно было у Анатолия Черемисина на душе, когда он пришел домой.

Вот и второй раз он спасовал перед ней, — перед той, лучше и ближе которой для него нет никого. «Мне вое равно…» Как могли эти чудовищные слова слететь у него с языка? Постыдные слова, ни о чем другом не говорящие, как только о безразличном отношении к ней. Только так, — и не иначе! — она может понимать эти слова.

Отовсюду на Анатолия глядели смелые глаза Нади, — то полные укоризны, то горящие возмущением.

Как, должно быть, она презирает его! Что ж, он заслуживает этого…

Анатолий слонялся по комнатам; он то принимался помогать матери, — она размалывала кофе на старенькой мельнице — кофейнице; то открывал книгу и тут же откладывал ее, то включал приемник и слушал передачи. Думал о том, что ведь всегда выходило так: постоянно от него кто-нибудь что-то требовал, чего-то просил, в чем-то убеждал; он обещал, принимался — и не доводил до конца. Вот и Степан говорил — туманность, неясность в суждениях; разве неправда? Ничего он не может решить сразу, — всерьез и надолго, примеряется, мнется и под конец выбирает чаще всего то, что полегче, попроще. Почему так, зачем?

«Мы — разные»… — сказала она.

Разные… конечно… — Она — как птица, вся в полете, в действии, а он… бычок на веревочке! Беспощадный Степан, сказал же!

А впрочем, что ж… Может быть, проще и лучше махнуть на все рукой, отойти? И будет спокойнее?

Но странно: как только он начинал думать так, ему до боли хотелось доказать ей, что он — не такой, что он лучше, чем она думает, и может стать еще лучше; погодите, он возьмет себя в ежовые рукавицы….

В комнате было очень жарко. Пахло чем-то сдобным. Клонило ко сну.

Отец сидел у стола, в жилетке, подбритый, и, попыхивая трубочкой, читал газету.

Анатолий надумал поговорить о своем горе с отцом, но было как-то неловко. Тем более, что недавно папа отчитывал его за то, что он обидел учительницу, наговорил ей шут знает чего, не разобрав броду, полез в воду. Да и он-то сам-то он, папа, был недоволен собой. «Вот, — говорил он о себе — старый я сапог, послушал Зондеева, поплелся в школу и тоже… ни за что ни про что довели ее до слез. А о ней, слышно, отзываются хорошо»…Толе попало крепко.

Сейчас Анатолию прямо-таки непременно нужно было поговорить с отцом. Да и папа, как видно, был в хорошем настроении. И Толя решился.

— Вот скажи, папа, — спросил он, — тебе бывает трудно?

— Это по делам на заводе? Бывает, а что?

— Ничего, то есть я просто так. А вот в молодости… ведь ты тоже был молодой…

— Был, кажется, — окутал себя облаком дыма отец.

— Не смейся, папа. Мне не до смеха. Ты… страдал, мучился?

Отец отклонил газету, улыбнулся.

— Вон господин корреспондент просит Никиту Сергеевича зарезервировать местечко для него на первой ракете на Луну. Хе-хе… Так ты про… это самое… Да, приходилось.

— Ну, и как ты поступал, то есть… То есть не надо «то есть». Степан говорил… Конфликтовал?

— Да как тебе сказать? Я как-то обходился без острых уголков. Мы с ней — отец кивнул головой на кухню, где мама Анатолия размалывала кофе, — жили тихо, мирно. Правда, однажды, еще до свадьбы, поругались. Я ночи не спал, все думал, как быть. Ну-с, и пошел к ней с мировой. Обсудили положение и — ничего… Двадцать годков уже… А Турция — вот безобразница!

Анатолий поднялся с маленького стульчика, походил по комнате, зашел на кухню, взял у матери мельницу; покрутил-покрутил — отдал обратно. Подошел к вешалке, начал одеваться.

— Ты куда? — спросил отец.

— Я пойду. Я не могу… Надо обсудить положение.

— Да куда же ты, на ночь-то глядя? Погоди, может, перемелется — мука будет… простая вещь.

— Нет, пойду. Сколько? — Анатолий взглянул на ходики.

— Одиннадцать скоро.

Одиннадцать! Да еще полчаса на дорогу. Да, поздно…

Он вяло разделся, сел на стульчик. Грустно… Хорошо ничего не знать, не думать, не волноваться…

Обсудить положение он выбрал время только дня через три.

Был вечер, — синий, лунный, морозный.

Анчер шел к знакомому домику на Пихтовой улице. От Дворца строителей доносилась музыка, — красивая, знакомая, пробуждавшая воспоминания о том счастливом вечере, когда они вместе с Надей слушали симфонический концерт.

Он шел, и впереди него, в голубом снегу, вспыхивали и гасли, гасли и вспыхивали лунные огоньки. И было грустно…

Загрузка...