Директор

1

Поля работала в Грибковской школе двадцать пять лет. При ней сменилось много директоров, она всех их помнила.

В школе Поля называлась «техничкой». В коридоре нижнего этажа у неё был шкафчик под часами-ходиками, в шкафчике стояли чернильницы-невыливайки и лежал большой медный колокольчик. Чернильницы Поля выдавала по утрам старостам, в колокольчик она звонила в положенное время.

Спала Поля в кухне директорской квартиры. По субботам она уходила с вечера домой за пятнадцать километров, ночевала у матери и возвращалась в воскресенье к ночи.

Здание школы было старое; его достраивали время от времени в разные стороны, и поэтому оно было причудливой формы, несмотря на небольшую величину. Середина здания была одноэтажная, а пристройки — в два этажа.

Когда-то здесь помещалась двухклассная деревенская школа, в которую один год ходила девчонкой Поля, потом классов сделалось четыре, затем семь, а перед войной школа стала десятилетней.

Последний новый директор приехал из Ленинградского пединститута в начале осени.



Поля только вымыла полы после отъезда Алексея Фёдоровича и вынесла на крыльцо ведро с грязной водой, когда к дому подошёл юноша, держа в руке маленький чемодан. За спиной у юноши висел рюкзак. На улице шёл дождь; молодой человек был без шапки, и мокрые волосы свисали ему на лоб. Он подождал, покуда Поля выплеснула воду из ведра, и сказал:

— Здравствуйте. Будем знакомы. Моя фамилия Ломов.

Поля ответила:

— Алексей Фёдорыч уехавши в Курск.

— Если не ошибаюсь, это квартира директора? — спросил молодой человек. — Я приехал сюда с направлением.

— Взойдите в избу, — сказала Поля и опустила подоткнутую юбку.



Ломов вошёл. Поле понравилось, что он на пороге вытер об тряпку ноги и дальше кухни не пошёл. Она расстелила в комнате половичок, надела старенький ватник и перед уходом в школу на всякий случай сказала:

— Если пойдёте из дому, дверь замкните и ключ положите под балясину на крыльце.

Ломов сидел на корточках и вынимал из чемодана книги.

Поля постояла с минуту и пошла в школу звонить на большую перемену.

До вечера она несколько раз видела нового директора; он проходил мимо неё в учительскую и в свой кабинет. Нина Николаевна, завуч, улучила минуту и спросила Полю:

— Ты с новым директором разговаривала?

— Беседовали, — ответила Поля.

— Уж очень он молод, — покачала своей маленькой головкой Нина Николаевна. — Ты, Поленька, если что-нибудь заметишь, непременно мне скажи… Мы с тобой давно здесь работаем, и для нас важнее всего судьба детей.

Убрав после занятий классы, Поля пришла в директорскую квартиру. На улице уже стемнело; Ломов сидел в полутьме за кухонным столом и хрустел горбушкой чёрствого городского батона, запивая водой из ковшика.

— Не мог найти лампу, — сказал он.

Поля принесла керосиновую лампу из сеней и засветила её. Ломов сказал:

— Мне, наверное, будет здорово трудно здесь.

При керосиновом свете лицо его было худеньким, тени лежали под глазами. Поля заметила, что на пальцах у него заусеницы, как у мальчишки.

— На деревне можно достать молока, — сказала Поля. — Дрова у нас запасены на зиму: ещё от Алексея Фёдоровича оставшись.

Перед сном он крикнул из комнаты:

— Спокойной ночи, Поля.

— И вам также, — ответила она.

Поднимался Ломов рано. Растапливая плиту, Поля слышала из кухни, как он пыхтит в комнате, приседая и подпрыгивая; потом она видела его ребристую грудь и цыплячьи ключицы, когда он в холодных сенях обтирался полотенцем до красноты. Деревенские десятиклассники были плотнее и шире своего директора. Ел он не как полагается мужику, а протянет руку к сковороде, не глядя, что берёт, и долго потом жуёт с оттопыренной щекой. И ещё у него была привычка разговаривать во сне. Ночью голос у него был громкий, быстрый и сердитый.

Сперва Ломова и не слышно было в школе.

Всеми делами по-прежнему управляла завуч Нина Николаевна. Ребята её боялись.

Никаких новых порядков Ломов не заводил, как полагается новому директору, попросил лишь Полю снять со стены школьного коридора старый плакат «Все на выборы!» и сказал, чтобы она после уроков не запирала в шкаф чернильницы-невыливайки.

2

Ломову было трудно.

Потом, через много времени, когда он вспоминал первые месяцы своего директорства, ему уже представлялось, что всё шло разумно и последовательно, по заранее обдуманному плану. На самом же деле он не знал, с чего начинать.

В ушах его ещё стоял знакомый и привычный гул института. Огромный, с высокой спинкой, клеёнчатый диван в комсомольском бюро, диван, на котором обсуждались мировые проблемы и личные судьбы, ныне издалека казался игрушечным.

Пять беспечных студенческих лет подряд он убеждённо думал, что жизнь его ещё не началась. Впереди светилось много неизведанных радостей, из которых самой желанной была самостоятельность.

Когда на комиссии по распределению Серёже Ломову вручили направление в Грибковскую среднюю школу, он взял бумажку в руки и, ничего не произнеся, поднялся со стула. Представитель министерства просвещения раздражённо спросила:

— Вы не удовлетворены своим назначеньем?

Серёжа удивлённо посмотрел на неё.

— Конечно, у вас где-нибудь есть дядя, тётя, невеста, мама? И, вероятно, вы хотели бы поехать к ним?

— К сожалению, у меня нет родственников, — ответил он.

Представитель министерства торжествующе посмотрела на студентку, которая стояла у окна и сморкалась в носовой платок.

— Берите пример, Антонина Докукина, с товарища Ломова. Он едет туда, куда его посылает Родина.

Серёже стало неловко оттого, что она так сказала. Он хотел было объяснить, что у Тоси живёт в районе старуха мать, и, вероятно, имеет смысл направить Докукину в этот район, где тоже есть средняя школа, но к столу комиссии уже подошёл следующий студент, и Серёжа вышел из комнаты.

Собрался в дорогу он быстро. Был вечер прощанья, произносили речи в актовом зале, потом топили в Мойке старые, отслужившие срок конспекты; белой ночью долго были видны на воде распластанные тетради; они уплыли под мост, появились дальше, и над ними печально покружилась чайка.

В общежитии Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками, лез ко всем целоваться, потом вырвался на улицу и побежал к «Медному всаднику».

Всходило солнце над Васильевским островом. Город был чистый, пустой. Стали вдруг видны дома снизу доверху. Как всегда в хорошее рассветное утро, казалось нелепым, что люди в такой час спят.

На этой бывшей Сенатской площади, и потом у Зимнего, Серёжа с необыкновенной ясностью понял, что он ещё ничего в жизни не совершил. Здесь стояло карре декабристов, предательски опаздывал Трубецкой, Каховский выстрелил в Милорадовича, картечь Николая… Всё, что Серёжа учил и знал, сейчас расставлялось на этих площадях…

Страстное нетерпение охватило его этой ночью и нежность к городу, к друзьям, к незнакомым людям, спящим в своих постелях и не ведающим, что он, Сергей Ломов, получил сегодня диплом учителя, нежность к зданию пединститута, которое столько раз бывало постылым, и какая-то оглушительная весёлая неизвестность впереди, где он сам себе хозяин.

Перед отъездом он купил карту. Грибкова на ней не оказалось. Являться следовало в Курское облоно.

В Курск Ломов приехал под вечер. Старенький трамвай с грохотом качало на рельсах. Сперва по обочинам широкой улицы, похожей на пыльный большак, шли редкие деревянные одноэтажные дома, потом вагон пропрыгал по длинному узкому мосту и пополз в гору! После горы началась, очевидно, главная улица. Большие новые здания стояли вперемежку со старыми, вросшими в землю, каменными особняками.

Пока он получил койку в гостинице — маленьком домике, отодвинутом в глубь двора, — быстро, по-южному, стемнело. Ломов посидел на стуле посреди большой комнаты общежития; на одной из постелей спал одетый человек, прикрыв лицо кепкой; остальные кровати пустовали.

Спать Ломову не хотелось. Он вышел на улицу.

Было приятно бродить по незнакомому городу. Глядя на прохожих, хотелось узнать, как они прожили свою жизнь и чем живут сейчас; куда торопится вот этот парень в голубой футболке и о чём он думает; кто такая вон та девушка, что стоит с портфелем на трамвайной площадке. Трамвай дёрнулся, побежал, девушка исчезла, и он никогда в жизни не увидит её и ничего о ней не узнает. И никому из этих людей нет дела до того, что бродит сейчас по улице Сергей Ломов, прибывший из Ленинграда, двадцати трёх лет, учитель русского языка и литературы…

Нынче, в порыве юного дружелюбия, ему казалось, что есть что-то очень несовершенное в отношениях между людьми. Можно спросить у незнакомого человека: «Который час?» — или: «Как пройти на Пушкинскую?», но нельзя сказать ему: «Здравствуй. Давай поговорим…» Только дети умеют делать это…

Утром, освещённый солнцем, город уже не казался таким загадочным. Всё было просто. Магазины, аптека, почтамт, кино, государственный банк в удивительно маленьком здании. Люди торопились по своим привычным делам, а Серёжа Ломов шёл в облоно.

Не искушённый ещё посещениями начальства, он думал тотчас же попасть к заведующему. Кабинет был заперт. Ломов заглянул в комнату, на дверях которой висела табличка: «Сектор школ». Здесь стояло штук шесть письменных столов; они были сдвинуты по два, тыльной стороной друг к другу, так что инспектор, сидящий за одним столом, поднимая голову и задумываясь, видел перед собой, как в зеркале, другого задумавшегося инспектора. В центре комнаты, на полу, в огромной кадке рос до потолка фикус.

Когда Ломов отрекомендовался молоденькой полной женщине, сидящей за ближайшим столом, она приветливо улыбнулась, потом сделала неумело строгое лицо и показала глазами на дальний стол за фикусом.

— Вам надо к Валерьяну Семёновичу.

Заведующий сектором школ, седой, стриженный ёжиком мужчина, в украинской рубахе навыпуск, в белых брюках и белых парусиновых туфлях, проставлял какие-то цифры на большом листе, разлинованном в клеточку.

Проглядев первый же из поданных документов, Валерьян Семёнович внимательно посмотрел на Ломова и спросил:

— Приехали?

Сергей кивнул.

Валерьян Семёнович долистал документы до конца, вынул из кармана брюк маленькую гребёнку в чехле, причесал свой ёжик и посмотрел гребёнку на свет; потом, дунув на неё, сказал:

— У нас имеется относительно вас одна идея. Как бы вы посмотрели на то, чтобы занять должность директора школы?

— Но я ничего не умею, — развёл руками Серёжа.

— Поможем, — сказал Валерьян Семёнович. — Человек вы молодой, энергичный, вкус к административной работе у вас есть…

Валерьян Семёнович снял телефонную трубку, назвал какой-то номер и внушительным голосом доложил:

— С Грибковской школой в порядке, Андрей Михайлович! Я тут подыскал одного человечка, с учётом деловых и политических признаков… Хорошо. Непременно… Заканчиваю, Андрей Михайлович. Все материалы собраны, осталось только оформить конкретные предложения…

Повесив трубку, Валерьян Семёнович взглянул на свои карманные часы, лежащие на столе, и сказал:

— Сегодня Андрей Михайлович делает доклад на сессии исполкома. Думаю, что лучше всего, если вопросы будут возникать у вас в рабочем порядке. Мой совет: постарайтесь возглавить коллектив педагогов и учащихся. В Грибковской школе очень дельный завуч — Нина Николаевна Шебунина. Консультируйтесь с ней… — Он потёр лоб, вспоминая, чем бы ещё напутствовать нового молодого директора. — Да, вот ещё: пожалуйста, не задерживайте сведения!

Затем Валерьян Семёнович встал — аккуратный, чистенький, весь в белом, от него пахло мятным зубным порошком, — пожал руку Сергею и произнёс:

— Поздравляю вас, товарищ Ломов! Как устроились?..

Всё это свершилось настолько быстро, что Сергей не успел опомниться. И когда завсектором школ движеньем своей пухлой ручки передал его инспектору Угаровой, — той самой молоденькой полной женщине, что сидела за фикусом, и она тихим голосом стала объяснять ему, как проехать сперва в Поныри, в роно, а оттуда в Грибково, Ломов записывал, кивал головой, даже задавал вопросы, но его не оставляло ощущенье, что происходит это сейчас не с ним, а с кем-то другим, и он, Сергей, обязан вмешаться, объяснить, что всё это чушь: какой же из него директор…

В поезде, по дороге в Поныри, страх отпустил его…

Привыкать надо было ко всему. После неуютной комнаты студенческого общежития, где под окном стояла узкая койка Ломова, у него вдруг оказалась своя квартира — две комнаты и кухня, — свой кабинет в школе, да и всё несуразное здание школы принадлежало нынче ему, он отвечал за него.

Над столом в его кабинете висел телефон. Звонили из роно, из рика, из райкома. Первые дни он внутренне вздрагивал, когда просили к телефону директора школы. Казалось, что сейчас кто-нибудь задаст ему вопрос, к которому он неряшливо подготовился, и он позорно срежется.

На тысячу километров в окружности здесь не было ни одного человека, который называл бы его привычным именем — Сергей, Серёга, Серёжка. Всю его длинную двадцатитрехлетнюю жизнь его учили, и даже распорядок этой жизни был определён не им. Ему читали лекции, он сдавал зачёты и экзамены, заседал в курсовом комитете, получал стипендию, дежурил в комнатной студенческой коммуне, дружил, спорил, ссорился с товарищами и вечно торопил время, дожидаясь того часа, когда он выплывет на простор.

Докучливость опеки порой надоедала ему. Когда кто-нибудь из старых профессоров грустным голосом говорил им, что завидует привольной студенческой жизни, Серёжа думал: «Это он нас воспитывает».

Бывало, что на бюро вызывали нерадивых ребят. Ломов толково и горячо выступал, корил студентов, произнося с полной искренностью все полагающиеся слова о том, каким должен быть настоящий воспитатель-педагог, и постепенно привык к тому, что сам-то он отлично знает, как жить, как думать и как работать.

Он хорошо учился, любил свою профессию учителя-словесника, и если бы в Грибкове встречались ему только те случаи, которые он изучал и к которым был готов, то Ломов непременно выходил бы победителем из любого затруднительного положения.

Проще всего оказалось именно то, чего он больше всего опасался на последнем курсе. Проще всего было на уроке.

Ему даже нравилось слышать свой убедительный голос со стороны, нравилось выслушивать ответы учеников и чувствовать при этом, что именно он выучил их разумно и складно отвечать на вопросы.

Гораздо сложнее оказались взаимоотношения с людьми — то, к чему он был совсем не готов. Эти люди появились в его нынешней жизни не постепенно, а сразу все. О них надо было судить, с ними надо было жить и работать.

А он всё ещё не отвык от той юной, лёгкой, студенческой манеры, когда судят быстро, но неточно:

— Хороший парень!.. Дрянная девчонка!.. Славные ребята!

Всё, что он узнал в институте, заколебалось вдруг и повисло.

Часто среди дня мелькали в голове заученные в институте фразы: «Организация учебного процесса», «Методика воспитания», «Культура умственного труда»; он видел даже перед своими глазами страницы учебника, где всё это подробно объяснялось и рассматривалось, но стоило прийти в школу, как оказывалось, что решать надо тысячу дел тотчас же, и не было времени сообразить, какое дело к которой главе относится.

Его кабинет — фанерный ящик с окном — был отгорожен от учительской. Через фанеру слышно было, как на переменах учителя смеялись, разговаривали, играли в шахматы. Когда в учительской становилось особенно оживлённо, ему хотелось выбежать из своего ящика и весело крикнуть:

— Ребята, а вот и я!..

Этого делать нельзя было, и он уставал от собственной солидности.

Первые дни учителя ждали, что новый директор как-нибудь проявит свой никому не известный характер, и сразу станет ясно, с кем они имеют дело. Но никаких приказов или распоряжений не было. Нина Николаевна вывешивала расписание уроков, к ней обращались в случае необходимости. Бывало даже, что заходили к нему в кабинет, когда там сидела Нина Николаевна, и, поздоровавшись с директором, разговаривали по делу с завучем. Ломов, смущённо краснея, переводил глаза с одного собеседника на другого.

Нина Николаевна щадила при этом самолюбие директора. Она часто произносила в его присутствии:

— Сергей Петрович считает… Сергей Петрович настаивает…

И Ломов иногда и сам узнавал, что он считает и на чём настаивает.

3

Неприятности начались неожиданно.

Жизнь сельских учителей на виду. Грибковская школа стояла на холме. У подножия холма проходил разбитый большак, а за ним простирались колхозные поля.

Ранним утром со всех сторон света ползли к холму маленькие фигурки учеников. Кто топал из самого Грибкова — село расположилось вдоль большака, а кто — из окрестных деревень, за пять, за семь километров. Были ребята и более дальние. Колхозники побогаче снимали для своих детей углы в грибковских избах. Малосемейные женщины пускали в избу по нескольку учеников и прикармливали их. Попутный эмтээсовский шофёр забросит из дому куль картошки, вилки́ капусты, огурцы, а паренёк или девочка в воскресенье сбегают за двадцать километров к родным и принесут в тряпице драгоценное сало. Хозяйка наварит чугун картофеля в мундире, оставит в русской печи, — вот три дня и сыты. С хлебом в Грибкове было туго: возили его из Понырей.

Вокруг школьного здания, тут же по склонам холма, разбросаны были домики учителей. Кто работал давно, — жили отдельным домом, а приехавшие недавно занимали по комнате на двоих.

Из окон своей квартиры Ломов часто видел, как возится около двух ульев рыжий физик Лаптев. Над его головой летали разноцветные пчёлы: он их красил для каких-то опытов. Иногда из кустов раздавались голоса ребят:

— Геннадий Семёныч! Синяя совсем дура!..

— Геннадий Семёнович! Красная нашла блюдце!..

У домика учительницы начальных классов, Антонины Ивановны, росла перед окнами аллея акаций и тополей. Здесь были и вовсе молодые деревья-прутики, и потрескавшиеся старики — тополя.

Антонина Ивановна уже давно завела такой порядок, что каждую осень малыши-новички сажали на холме деревца-одногодки. Были в этой аллее тополя десятиклассники, были студенты, были солдаты, погибшие на войне.

Ранним утром, когда занимался рассвет, появлялась в дверях своего ладного дома простоволосая Нина Николаевна. В рваном ватнике и высоких кирзовых сапогах, она шла кормить свиней и доить Соньку. Корова мычала, заслышав шаги хозяйки, а свиньи сотрясали носами низкую дверь хлева.

Распахивалось опрятное окошко в комнате Татьяны Ивановны Гулиной; на подоконник вспрыгивал голубой кот.

С утра Ломов ходил на уроки учителей. Он садился на последнюю парту, как во времена студенческой практики, но только тогда инспектировали его, а нынче он сам был начальством.

Школьные предметы ещё были свежи в его памяти; он с интересом слушал их и иногда, к концу урока, с ужасом замечал, что промахи учителей прошли мимо него.

Случалось и так, что урок озадачивал его. Побывав у Антонины Ивановны, он вышел из класса ошалевшим; за партами в одной комнате сидели одновременно школьники первых четырёх классов. Этого Ломов в институте не проходил. Оказалось, что детей нужного возраста в сёлах было мало, по пять — шесть человек на класс, и поэтому их пришлось объединить. Какие уж он мог сделать методические указания старой учительнице, которая умело справлялась с таким разноголосым оркестром!..

Завуч просила его при посещении занятий обратить особое внимание на классы Татьяны Ивановны Гулиной.



— Низкая успеваемость и дурное влияние на школьниц, — сказала Нина Николаевна.

Ломов удивлённо посмотрел на неё.

— В облоно уже об этом известно… Взаимоотношения с учениками фамильярные. Поведение на педсоветах заносчивое и грубое. Очень трудный характер; впрочем, вы убедитесь сами, я не люблю заранее влиять на чужое мнение.

— Так ведь вы уже влияете, — простодушно улыбнулся Ломов.

На другой день он сказал Гулиной:

— Если позволите, я хотел бы сегодня посидеть на вашем уроке.

— Директор не обязан спрашивать разрешение.

Она своенравно дёрнула плечом.

— А мне было б неприятно, если кто-нибудь, не предупредив меня, ввалился на мой урок.

— Пустая формула вежливости, — резко сказала Гулина. — Вам, вероятно, уже докладывали, что я груба?

Она стояла против Ломова в опустевшей учительской, вздёрнув курносое миловидное лицо, вспыхнувшее сейчас, словно её оскорбили.

И оттого, что она была так же молода, как и он, и, вероятно, так же неопытна, ему захотелось сказать ей что-нибудь очень дружеское, от чего им обоим станет тотчас же свободнее и легче.

«Да что с тобой, честное слово?» — хотел было спросить её Ломов, но, вспомнив, что он директор, а она учительница в его школе, взял себя в руки.

Как назло, именно в эту минуту вошла Нина Николаевна.

Она быстро пальнула в них своими зрачками-гвоздиками и сухо доложила:

— Сергей Петрович, звонили из сектора школ. Требуют сведения об успеваемости…

— Да я же только начал работать — и уже требуют!.. — засмеялся Ломов.

— Не вижу в этом ничего странного, а тем более смешного, — заметила Нина Николаевна. — Успеваемость учащихся — это лицо педагогического коллектива. Не правда ли, Татьяна Ивановна?



Гулина буркнула что-то невнятное и, взяв классный журнал, быстро вышла в коридор.

Ломов пришёл к ней на урок.

Первое, что бросалось в глаза при взгляде на девятый «А», — это подчёркнутая опрятность девочек. На секунду даже показалось, что в классе пахнет духами. И покуда Ломов соображал, плохо это или хорошо, Татьяна Ивановна вызвала к доске Романенко.

С последней парты поднялся дюжий парень — он словно поднимался на ноги в несколько приёмов — и пошёл загребая ногами, обутыми в новые блестящие калоши.

Когда парень повернулся к классу, Ломов увидел широкоскулое лицо, пухлые румяные щёки, толстые губы и маленький круглый подбородок, заросший, как травкой, редкой светлой бородой. Лицо парня излучало добродушие и такую искреннюю не скрываемую лень, что хотелось потянуться и всласть зевнуть, глядя на него.

— Выучил? — коротко спросила учительница.

— Так вы же знаете, Татьяна Ивановна… — ответил Романенко, переступая хрустящими калошами.

— Что знаю?

— Мне никак не выучить…

— А ты пробовал?

— Не, — сказал Романенко.

По его открытому лицу было видно, что ему и врать-то лень.

Татьяна Ивановна нервно прошлась по классу. Когда она проходила мимо Романенко, он с насмешливой вежливостью посторонился.

— Я совершенно не могу представить себе твоей психологии… Для чего же ты ходишь в школу?

— Батька велит…

— Ну, а ты объяснял ему, что не хочешь учиться?

— Сколько раз…

— А он что?

— Дерётся.

Ломов предполагал, что в классе засмеются. Но этого не случилось. Видно было, что парень надоел всем до смерти.

— Садись, — сказала Татьяна Ивановна.

Вздохнув, Романенко пошёл на место. Он плюхнулся на парту, как человек, рубивший дрова три часа кряду и, наконец, получивший возможность передохнуть.

Несмотря на то, что Татьяна Ивановна вызвала его явно преднамеренно — это Ломов понимал, — она долго ещё не могла прийти в себя, и в классе царила та тягостная атмосфера, когда ученики чувствуют раздражённость учителя, знают, что они не виноваты, и чувствуют себя виноватыми.

Опытный, умелый преподаватель вызвал бы для контраста лучшего ученика и обрёл бы душевный покой в толковых разумных ответах. Но Гулина, словно боясь, что её могут заподозрить в подстроенности урока, продолжала вызывать кого попало. Она уже понимала, что делает нехорошо, видела даже удивлённое и огорчённое лицо старосты, Нади Калитиной, но не могла остановиться.

Она презирала сейчас этого маленького щуплого директора, который сидит на последней парте и даже ничего не записывает, а потом выбежит из класса и донесёт завучу, и завуч монотонно, жестяным голосом станет рассказывать, какая она, Гулина, отвратительная учительница, и директор будет сокрушённо поддакивать.

Она так ясно представляла себе всё это, что после звонка не пошла в учительскую…

Вечером к Ломову приехал заведующий конторой «Заготзерно» Корней Иванович Романенко. Сидя в комнате, Ломов сперва услышал ржанье жеребца, затем тихий голос Поли в палисаднике и топанье ног на крыльце. Хлопнула входная дверь, и кто-то громко, весело спросил:

— Хозяин принимает?

На пороге комнаты вырос, подпирая притолоку, в задубеневшем брезентовом плаще, в резиновых сапогах и военной фуражке, плотный мужчина с крупным мясистым лицом.



— Ну и зловредная баба! — сказал он, указывая на Полю, которая вошла вслед за ним в кухню. — А всё почему?.. Директора сменяются, а она остаётся. Романенко, Корней Иванович… Может, слышали?

Он произнёс это подряд, одним и тем же тоном, протягивая Ломову руку и улыбаясь.

— Садитесь, пожалуйста, — попросил Ломов.

— Может, неудобно, что я к вам на дом? Да у нас тут на селе служба — по законам природы: от росы до росы…

Романенко сел на узкий деревянный диван, с трудом разместив около себя длинные ноги.

— Я так полагаю, что вам лет двадцать пять? — спросил он.

— Примерно, — ответил Ломов.

— В двадцать пять лет я ходил в лаптях. Между прочим, должен заметить, — из хорошего липового лыка неплохая обувка для деревенского обихода. Куда лучше наших резиновых тапочек. Только что слава у этих лаптей худая. Верно?

— Мне трудно судить, — сказал Ломов, — Я их никогда не видал.

— Нынешняя молодёжь признаёт полуботиночки. Моего обалдуя в лапти не обрядишь… Вы моего хлопца знаете? — спросил Романенко.

— Сегодня познакомился.

Романенко подождал, выскажет ли директор своё впечатление от этого знакомства, но Ломов молча смотрел на него. Гость нетерпеливо покашлял и с видом человека, решившегося говорить всё начистоту, сказал:

— Ясно. Теперь такой вопрос. В семнадцать лет — погибать хлопцу?.. Наше время сурьёзное — без образования никак нельзя.

Директор всё ещё молчал, и Романенко начал раздражаться.

— Один сын, — сказал он. — В мои года другого заводить поздно. Врать не буду, он свою пользу понимает из-под ремня. Надаёшь по заду — войдёт в голову. А душа у него хорошая. Если говорить по совести, то я душу на образование не променяю. Верно?

— А почему бы вам не забрать его из школы? — спросил Ломов.

— То есть, как это забрать? — нахмурился Романенко.

— Учиться он не хочет, двоек у него много, аттестата ему, вероятно, не осилить. Зачем же зря мучить парня? Пошёл бы работать…

— Ясно, — сказал Романенко. — Это мы тоже в газетах читали. Труд пастуха почётен. Однако вы, товарищ директор, в пастухи не подались?

— Нет, — улыбнулся Ломов. — Лично меня эта профессия не привлекала.

Романенко громко расхохотался и крикнул:

— Поля! Дай попить!..

Поля принесла воду; он выпил стакан до дна.

— Смотри, пожалуйста! Раньше из ковша хлебали, а нынче завела посуду… Ты зачем моего хлопца веником огрела?

— А чтоб не баловался куревом.

— На то есть отец с матерью. А рукам воли не давай.

— Я не учитель, мне можно, — сказала Поля.

Она вырвала у него из рук стакан и вышла вон. Романенко встал, смешно покрутил головой; лицо у него было добродушное.

— Вот и познакомились. Если что надо для школы, чем можно — помогу. Учтите, — я в родительском комитете. Нина Николаевна говорила, что у вас есть мечта организовать питание для детишек.

— Безобразие! — сказал Ломов. — Ребята проводят в школе по полдня и не могут выпить стакана чаю. В младших классах доходит до головокружения. Неужели трудно привезти хлеба, пирожков?..

— Да, господи! — сказал Романенко. — Об чем речь? Дворцы строим, а тут — пирожок!..

Он пожал руку директора, задержал её на мгновенье в своей и, пригнувшись в дверях, вышел. Из кухни донёсся его смех, хлопнула дверь, заржал жеребец у крыльца, но стука копыт не раздалось.

Через полчаса к Ломову прибежала Нина Николаевна. С тех пор, как он поселился здесь, она не бывала в этом доме. Сейчас она вошла, сохраняя на лице то сухое официальное выражение, которое носила в учительской.

— Я предполагала, — сказала Нина Николаевна, остановившись посреди комнаты, — что решения директора должны быть согласованы со мной. Если учитывать, конечно, что я продолжаю быть заведующей учебной частью.

Он растерянно посмотрел на неё, поднялся с дивана и застегнул воротник рубахи.

— А разве я…

— Вы собираетесь исключить из школы ученика десятого класса, абсолютно не представляя себе всех пагубных последствий этого поступка. Мы учили мальчика девять лет. Коллектив несёт полную ответственность за его воспитание…

Сквозь раскрытую дверь она увидала тумбочку во второй комнате, полотенце на гвоздике и изголовье никелированной кровати. Всё это было расположено в том же знакомом порядке, что и при Алексее Фёдоровиче.

У неё зашумело в ушах и сильно застучало сердце. И, чтобы перекричать этот стук, она не стала слушать, что говорил Ломов. Ненавидя его за то, что он живёт в этом доме, Нина Николаевна сказала:

— Вам не дорога́ честь школы! Вы не знаете её традиций…

Вероятно, у неё дрожали губы, потому что лицо Ломова стало участливым.

— Да я ничего не собирался делать без вашего ведома, — сказал он совершенно искренне. — Я только убеждён, что честь школы и её традиции не украшаются Петей Романенко.

— Время покажет, кто украшает школу и кто её уродует!

Сказав громким голосом ещё несколько колкостей и обретя в этом спокойствие, она ушла.

«Сам виноват, — с тоской думал Ломов. — Не умеешь себя поставить, вот на тебя и орут…»

Увидели бы институтские ребята, друзья по комитету, как Серёжка Ломов, которого все они считали принципиальным и дельным парнем, позорно теряется в присутствии своего завуча. Наверное, они сказали бы что-нибудь вроде того, что новое всегда борется со старым, что именно в этом и заключается диалектика нашей жизни, а Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками и переполняя комнату гудящим голосом, произнёс бы речь о том, как должен вести себя герой нашего времени.

Лёжа в постели, в темноте, Ломов стал придумывать речь против себя, вроде бы её произносил Митька Синицын. Там было и угрожающее раздвоение личности, и боязнь трудностей, и потеря принципиальности…

«Дурак ты, Митька!» — рассердился вдруг Ломов и вскоре заснул.

4

Оказывается, нисколько не легче, когда знаешь, как называются твои собственные недостатки.

Пошли дожди. Из мутного неба лилось не переставая. Задувал ветер, холодный и сырой.

Как Поля ни старалась, а к концу дня полы в школе были изгвазданы грязными сапогами. Мокрые курточки и пальтишки ребят висели в классах на вешалке; они просыхали за время уроков, и от этого в классе стоял кисловатый запах вымоченной шерсти.

Пока Ломов находился в школе, время шло быстро. Он давал свои уроки, подписывал ведомости, банковские чеки, прикладывал к разным бумагам печать, которую носил в кармане в круглой металлической коробочке, отправлял отчётную документацию в Курск, в Поныри, звонил по телефону, — словом, занимался всем тем, чем положено заниматься директору школы.

И, что бы Ломов ни делал, он слышал шипенье дождя на улице, словно там бесконечно жарили что-то на сковороде.

Учителя уже привыкли к новому директору и не замечали его. Он отлично видел это; даже походка и голос его стали какими-то тихими, вроде бы он и сам старался быть незаметным.

Часам к пяти школа пустела.

Нырнув с крыльца в мокрые и грязные сумерки, Ломов прибегал домой.

Поля ставила на стол кастрюлю с чаем, сковороду жареной картошки, липкие конфеты в блюдце. Он ел молча, нехотя, задумываясь.

— В Ленинграде, наверно, кушали разносолы, — говорила Поля.

Она зажигала керосиновую лампу и вешала её над столом. Сперва в кухне делалось вроде бы светло, но затем глаза привыкали к свету и утомлялись от его малой силы.

В окружающей глухой тишине шум дождя становился слышнее. Ветер посвистывал в сенях и ухал железом на крыше; подрагивали оконные рамы; сквозь стёкла не было видно ни огонька, ни звёздочки на небе.

Поев, Ломов тут же за столом читал газеты. Огромная жизнь обрушивалась на него, — перекрывали Волгу, работали на льдине, побеждали на всемирных фестивалях…

Он сидел в этой кухне на краю земли, и ему было стыдно, что он думает, что сидит на краю земли. Он выискивал в газетных листах сообщения и корреспонденции о Ленинграде. Как бы они ни были скучны, даже одни названия знакомых улиц и тешили его и заставляли тосковать.

Не получалось у него с работой. Всё было не так, как он предполагал.

И золотушная керосиновая лампа, и на многих избах соломенные крыши — на них лежали старые колёса, куски рваного железа, чтобы ветер не разметал солому — и этот бесконечный унылый дождь, и отсутствие учебников, и то, что для дальних ребят нет интерната, и Нина Николаевна, и тысяча других неприятных неожиданностей, всё это не вязалось с тем, что он видел в кино, проходил в институте, читал в романах.

Он перелистывал толстую книгу — «Справочник директора школы», где на пятистах страницах были напечатаны приказы министра просвещения и, как сказано на титульном листе, — «другие руководящие материалы». Из этих руководящих материалов Ломов узнал, что буквы в тетрадях ребят должны писаться под углом в 65–70 градусов, расстояние от классной доски до первой парты должно быть 200–275 сантиметров, а в школьных буфетах следует осуществлять контроль за качеством имеющихся продуктов.

Ломов ходил по комнате, садился за стол, читал, думал, а вечер всё длился и длился, и дождь всё шлёпал и шлёпал за окном.

Он научил Полю играть в шашки; она сидела против него со слипающимися глазами, зевая во весь рот, и проигрывала одну партию за другой.

— Вы бы хоть думали! — сердился Ломов. — Я же три штуки беру сразу…

В один из таких вечеров Ломову стало вдруг страшно. Он вскочил со стула, накинул пальто, висевшее на верёвке над плитой, и выбежал на улицу.

Тьма стояла непроглядная. Скользя ногами по грязи и придерживаясь рукой за холодные и мокрые доски своего дома, Ломов обошёл его и посмотрел в том направлении, где были дома учителей.

Часто, как пулемёт, затявкала собачонка из-под крыльца Нины Николаевны. Света в её окнах не было. Подальше, справа, светилось окошко Татьяны Ивановны. Проваливаясь в лужи, он добрёл до её дома, нащупал рукой дверь и постучался. Никто не ответил. Он нажал на щеколду, толкнул дверь. В сенях было темно. Слышно было, как в комнате громко разговаривают. В темноте Ломов с грохотом опрокинул табурет, на котором что-то стояло и, упав, покатилось по полу.

— Кто там? — спросил испуганный голос, и на освещённом пороге показалась Татьяна Ивановна.

— Это я, — сказал Ломов. — Кажется, я тут наделал делов… Извините, пожалуйста…

В комнате за столом пили чай рыжий Лаптев и старушка, его мать. Очевидно, у директора был очень смешной вид, потому что физик рассмеялся.



— Завтра, Таня, приходите обедать к нам: супа вашего уже нету!..

Ломов совсем растерялся и забыл ту выдуманную причину — кажется, попросить чернила, — по которой решил зайти в этот дом.

— Вы его не слушайте, — сказала старушка. — Он у меня озорник… Танечка, я налью гостю чаю.

Лицо Татьяны Ивановны было нелюбезное, но у Ломова не хватило силы уйти отсюда. Здесь было светло — лампа, что ли, была больше — и сидели люди, с которыми он мог поговорить.

— А я как раз нынче о вас рассуждал, — сказал физик, когда Ломов сел за стол. — Мама, ты меня не толкай ногой, я ничего лишнего не скажу… Поживёте вы у нас, Сергей Петрович, наломаете дровишек и махнёте отсюда… — И, рассердившись, словно это уже случилось, Лаптев добавил: — Только ехали б уж поскорее, голубчик!

— Геннадий, уймись сейчас же! — строго сказала старушка.

Физик посмотрел на мать; лицо его стало мягким, он улыбнулся и погладил её по руке.

Ломов не обиделся. Как ни странно, оттого, что Лаптев набросился на него с ходу и сделал это с таким неприкрытым раздраженьем, Ломов почувствовал вдруг расположение к этому пожилому рыжему физику, который так ласково побаивался своей дряхлой матери.

— Вы убеждены, что я непременно уеду? — спросил Ломов.

— Мама, ты видишь, он сам!.. — сказал физик.

— И почему наше Грибково такое несчастное! — воскликнула вдруг Татьяна Ивановна.

Рыжий физик поперхнулся чаем и закашлялся. Старушка ударила его маленьким кулачком по спине.

— Потому что чёрт знает чему и как учат в институте! — сказал он, утирая слёзы. — Надо полагать, ваши друзья в Ленинграде провожали вас сюда, как героя? Как же, в село поехал! Курская губерния, край непуганых птиц!.. У нас любят вокруг нормального закономерного поступка юноши создать ореол героизма. Приучили! На меньшее, чем на геройство, у молодого человека и рука не подымется! Мараться, видите ли, неохота… Один — Чапаев, другой — Нахимов, третий — академик Павлов… А не желаете ли, голубчик, быть просто Иваном Ивановичем Ивановым? Ежели Иван Иванович порядочный человек и честный работник, то это не мало!.. Внушили юношеству, что каждый может греметь на всю страну. Он с пелёнок и готовит себя к этому грому. А потом головой вниз — кувырк!.. Уезжайте вы отсюда, голубчик. Смотреть на вас в школе тошно, — каким-то жалобным тоном закончил он.

— Мне и самому тошно, — сказал Ломов. — Только я думал, что это со стороны не так заметно…

— Заметно, заметно, — успокоил его Лаптев. — На моей памяти у нас в школе не первый директор, привыкли разбираться…

— И при всех директорах вы громко разговариваете дома за чаем и молчите на педсоветах?

Лаптев дёрнулся на стуле, словно его толкнули в спину. Старушка тихо сказала: «Получил?». Татьяна Ивановна хмуро посмотрела на Ломова.

— А вам известно, товарищ директор, мнение начальства об учителе Лаптеве? — спросил физик. — Поинтересуйтесь моим личным делом. И ежели что останется неясным, то дополнительный материал соберёте у завуча и в Курске у Валерьяна Семёновича Совкова… Вероятно, они расскажут вам, как я неоднократно порочно выступал на районных и областных конференциях. Правда, мамаша?

Он наклонился и поцеловал у старушки руку.

Почувствовав, что его присутствие становится тягостным, Ломов встал, поблагодарил за чай и спросил, нет ли у Татьяны Ивановны чернил.

На улице всё так же лил дождь.

5

Порой бывает так, что хочешь отремонтировать в машине какую-нибудь мелочь, и вдруг выясняется, что все главные узлы никуда не годятся.

Ломов ещё не освоил всего механизма Грибковской школы, он ещё бродил в потёмках, замечая только то, обо что стукался лбом.

Ему было больно видеть, как плохо устроена жизнь многих ребят, живущих по шесть дней в неделю без семьи. Сам не избалованный щедрым детством, он в душе удивлялся тому, как удаётся этим детям хорошо учиться и с каким сокрушительным желанием они это делают.

Иногда по утрам он стоял у порога школы и смотрел на ребят, взбирающихся со всех сторон по гребням холма. Часто попадались на глаза маленькие фигурки младшеклассников. В старой отцовской или материнской обуви, иногда без чулок, малыши размахивали драными полевыми сумками, парусиновыми портфельчиками, связками книг и весело кричали ещё издалека:

— Здравствуйте, Сергей Петрович!

Быть может, странно, что именно в эти минуты, когда Ломова одолевали грустные мысли, он больше всего радовался, что избрал профессию сельского учителя.

А невесёлые мысли приходили потому, что нестерпимо хотелось тотчас же одеть этих ребят, хорошенько умыть, накормить их чем-нибудь особенно вкусным…

С завучем отношения портились. Даже когда она к нему не обращалась, он чувствовал на себе её тяжёлый, язвительный взгляд. Нина Николаевна считала, что молодой директор запустил учебно-методическую работу и чрезмерно увлекается бытовыми и внешкольными вопросами…

На одном из педсоветов в конце первой четверти завуч резко возразила против воскресного похода старшеклассников в лес за грибами.

— Мы выпускаем не путешественников, Сергей Петрович, и не клубных затейников, а грамотных людей. В старших классах двадцать процентов двоек, а они у вас в хоре поют.

— У нас скучно, — сказал Ломов.

— У нас не цирк, а школа, — отрезала завуч. — Получается так, что ученик, желая попасть в какой-нибудь танцкружок, наспех исправляет свою двойку, не вкладывая в это никакого смысла. Он старается не потому, что это нужно Родине, а затем, что это сулит ему развлечение. И ещё я хотела сказать вам, Сергей Петрович, в присутствии всего учительского коллектива: ваше личное участие в школьной самодеятельности безусловно подрывает авторитет. Если директор будет танцевать вприсядку под баян, основы воспитания колеблются…

Вскоре после этого педсовета Ломова вызвали в облоно. Его не было в кабинете, когда звонили из Курска, и вызов передала ему Нина Николаевна. Хотя она и сказала, что не знает, по какому поводу его требуют в город, но её блёклые глаза торжествовали.

На другое утро Ломов шёл по травянистой обочине большака, выбирая места посуше, когда его нагнал Романенко в своей рессорной бричке.

— Хозяину привет! — крикнул он, сдерживая жеребца. — Куда путь держим?

— На станцию, — ответил Ломов.

— Бедность наша, — сказал Романенко. — У директора школы коня нету! Обзаводиться надо, товарищ Ломов…

Он легко на ходу выпрыгнул из брички, швырнул вожжи на сиденье и пошёл рядом.

— Пройдёмся маненько…

Они шли некоторое время молча.

— Как с интернатом? — спросил Романенко. — Лес достали?

— Пока нет, — хмуро ответил Ломов.

— Фондовый товар, — вздохнул Романенко. — Я так полагаю, городскому человеку в наших условиях трудно. По Ленинграду не скучаете?

— Нет.

— Был я один раз в Ленинграде. Четыре года назад. В сорок шестом. Культурный город. Каждый камень помнит исторические события. С харчами было в сорок шестом туговато. А нынче, я полагаю, всего — завались?..

От Романенко душно пахло луком и тем стойким запахом вина, который уже не зависит от того, пил ли он час назад или неделю назад.

— Теперь такой вопрос, — сказал он, как всегда загадочно, перескакивая с одного на другое, — привезут тут на той неделе в одно место телеграфные столбы. По стандарту они не подойдут. А лес сухой, выдержанный, в аккурат для вашей пристройки…

— Послушайте, — остановился Ломов. — Вы для чего мне всё это рассказываете?

Романенко тоже остановился; наклонив голову, он высморкался в грязь.

— Исключительно для пользы дела.

Лицо у него было привычно добродушное и бесхитростное.

— Если вы думаете, — сказал Ломов, — что телеграфные столбы могут повлиять на успеваемость вашего сына…

— Боже спаси! — крикнул Романенко, замахал руками и рассмеялся. — Та разве ж я не понимаю?.. И думки такой не було!

— Вот и хорошо. А теперь я хотел бы побыть один. Мне нужно собраться с мыслями.

— Бувайте, — сказал Романенко.

Он всегда переходил на полурусский-полуукраинский жаргон, когда у него что-нибудь не удавалось.

Бричка исчезла за бугром.

В поезде Ломов составил список дел, которые ждали его в Курске.

С ним происходила странная вещь: он сам чувствовал, что, чем больше реальных осложнений возникало на его пути, тем он становился упрямее. Обнаружилось вдруг, что, разозлившись, Ломов гораздо больше владеет собой, своими мыслями, чем в обычном состоянии. Он видел, что с тех пор, как ему удалось определить своих друзей и врагов, жизнь в Грибкове стала осмысленнее.

Обежав в Курске до обеденного перерыва все необходимые места и нагрузившись покупками для школы, уставший и голодный, он пришёл в облоно. На лестнице его встретила толстенькая инспекторша Угарова. Не заметив его, она спускалась по ступенькам, низко наклонив голову, словно рассматривая носки своих бот.

— Здравствуйте, Елизавета Михайловна! — весело крикнул Ломов.

Она вздрогнула и подняла заплаканное лицо.

Угарова изредка бывала в Грибковской школе. Ломову нравилась её застенчивость и то, что она не корчила из себя начальство.

Увидев сейчас её заплаканные глаза, он участливо спросил:

— Что с вами, Елизавета Михайловна?

Она попыталась улыбнуться.

— Ничего… Просто так. Поругалась… Мало работаю с вами…

— Со мной?

— Двоек у вас много, вот мне и влетело.

— От Валерьяна? — спросил Ломов.

Угарова кивнула.

— Гораздо легче поймать за руку вора, — со злостью сказал Ломов, — чем ограниченного человека. Они какие-то шарообразные, не за что ухватиться…

— Я сама сколько раз об этом думала, — сказала Угарова; слёзы уже высохли на её румяных щеках.

Она пошла вниз и, спустившись до следующей площадки, крикнула:

— Держитесь! Сейчас и вам влетит…

В просторной комнате сектора школ столы инспекторов пустовали. Только за кадкой с фикусом сидел Валерьян Семёнович. Он был, как всегда, опрятен, в ярко начищенных ботинках; на столе перед ним лежали остро отточенные карандаши.

— Прошу садиться, — сказал он Ломову и подождал, покуда тот сложил свои покупки на пол и сел боком у стола. — Ну-с, рассказывайте.

— Что именно? — спросил Ломов.

— Мы направили вас, как молодого специалиста, на руководящую работу. Помнится, что перед вашим отъездом я дал вам ряд советов…

— Возглавить коллектив, — подсказал Ломов.

Валерьян Семёнович удовлетворённо наклонил седой ёжик.

— Консультироваться с завучем, — подсказал Ломов.

Валерьян Семёнович снова кивнул.

— Картина, которую мы имеем, — он придвинул к себе и раскрыл одну из папок, — после двух с половиной месяцев вашего руководства, крайне неутешительная. Процент неудовлетворительных оценок учащихся угрожающий. Я уже имел беседу с инспектором Угаровой, которая так же несёт полную ответственность…

— Угарова тут ни при чём, — сказал Ломов.

— …за положение, сложившееся в вашей школе, — продолжал Валерьян Семёнович. — Главным мерилом, которым мы пользуемся при оценке работы учителя, является успеваемость учеников в его классе. И с этих позиций работа Гулиной и Лаптева подлежит серьёзнейшему осуждению. Вы же, вместо того, чтобы поставить своевременно вопрос на педсовете и дать ему должную оценку, пошли на поводу у отсталой части коллектива…

Валерьян Семёнович говорил ровным накатанным голосом, словно текст был давно заучен им наизусть, и только в некоторых местах ему приходилось вставлять фамилии, как делается это в повестках, где для фамилий оставляются пустые места.

«Да что ж это такое! — думал Ломов. — Почему я должен слушать весь этот вздор?»

И ему припомнился вдруг чеховский рассказ «Спать хочется». От мысли, что он похож сейчас на замученную девчонку, которая может броситься на заведующего сектором школ, ему стало и горько и смешно.

Он стал смотреть, как закрывается и открывается рот Валерьяна Семёновича. Очевидно, Ломов пропустил несколько фраз, потому что услышал внезапно фамилию Романенко.

— …исключение Романенко, имейте в виду, не утвердим. А ваше чрезмерное увлечение внеучебными и бытовыми вопросами может повлечь за собой серьёзные последствия, вплоть до строгого выговора на первых порах.

Валерьян Семёнович передохнул.

— Я могу ехать? — спросил Ломов, наклоняясь за своими покупками.

— То есть, как ехать?

— Мне показалось, что вы закончили.

— Допустим. Но я не слышу вашей реакции, вашего отношения… — Вынув гребёнку из чехла, Валерьян Семёнович причесался, посмотрел её на свет, дунул на неё и спрятал в карман.

— Вам нужны проценты для отчёта, — неожиданно грубо сказал Ломов. — Судить об учителе по количеству двоек — это вздор. Лаптев отличный преподаватель, он ставит двойки потому, что честен…

— Я попросил бы вас выбирать выраженья, — произнёс Валерьян Семёнович, и Ломов увидел выпученные, оскорблённые и испуганные глаза заведующего.

— Я ещё совсем не умею работать. Это очень трудно — быть директором. И выговор я наверняка заслужил… Но только вовсе не за то… Вы меня не научите врать. У нас нет при школе интерната. По-вашему, это просто «бытовой вопрос». Вечерами ребятам некуда деться, нечем заняться, и это у вас называется «внеучебный вопрос»… А если есть учителя, которых всё это беспокоит, у которых это болит, и они хотят, чтобы детям лучше, разумнее жилось, то вы бросаетесь к ведомости и считаете двойки!.. Романенко надо выгнать из школы! И не только потому, что он бесполезен, а потому, что он вреден. Ложь складывается из тысячи мелочей. Если ребята каждый день видят, что рядом с ними сидит такой ученик, то они не верят ни мне, ни вам. Они понимают, что это не зря. За этим тоже ложь! Они видят, как его батя вертится вокруг директоров… Ну как вам не совестно! Ведь вы же всё это знаете лучше меня!.. Для того, чтобы зло искоренить, надо его назвать. И не только по фамилии, как частный случай, а как явление!..

— Интересно мы заговорили, — сказал Валерьян Семёнович. — Видимо, товарищ Лаптев успел провести с вами серьёзную работу.

Завсектором встал и опёрся длинными пальцами о стол.

— К сожалению, я сейчас не располагаю временем полемизировать с вами. Очень жаль, что кадры ленинградского пединститута так легко поддаются чуждым влияниям. Мы постараемся сделать из этого соответствующие выводы.

Он произнёс это царственно-глупым голосом. Ломов быстро собрал свои пакеты и вышел не попрощавшись.

6

Вероятно, можно по-разному прийти к тому, что, попав в новое место, начинаешь ощущать его своим домом. Проще всего, если человек удачлив на новом месте; всё идёт гладко, он быстро привыкает к людям, к своей работе, к окружающей природе. И он начинает любить свою удачу, но ему кажется, что он привязался не к ней, а к новой жизни.

Если так случается, то эта привязанность непрочна и недолговечна.

С Ломовым было иначе. Общепринятое понятие «дома» вообще не играло большой роли в его жизни. Лет с девяти, с войны, он жил сперва в детских домах — родители погибли в блокадном Ленинграде, — а затем в институтском общежитии. Он привык за долгие годы к многолюдности вокруг себя.

Пустота, в которой он оказался поначалу в Грибкове, ошеломила его.

Здесь тоже было многолюдно, но как-то безлично: казалось, что никогда не удастся запомнить каждого человека в отдельности. Ломов поздно сообразил, что с этим не надо торопиться, и поэтому много времени у него пропало зря. Торопясь, он даже записывал в свою карманную книжку против фамилий учеников и учителей их внешние приметы:

«Рыжий», «Толстый», «Маленький», «Длинная»…

Это ничего не давало; он запутался и бросил.

Увидев вокруг совсем не то, к чему он был готов, Ломов дрогнул. Его испугала собственная беспомощность.

Ему казалось, что людям органически свойственно стремиться к хорошему и осуждать плохое. Столкнувшись с Ниной Николаевной, он сперва не понял её, потом медленно удивился, что она такая, и только затем сообразил, что она — зло.

Это зло было трудно уловимо, потому что опиралось на правила, в которых Нина Николаевна была сильнее, чем Ломов.

Когда в школу приезжали представители из района или из области, Нина Николаевна водила их по зданию, удивительно умело рассказывая. Если они интересовались пионерской работой, то завуч приводила их в маленькую комнатку, где на книжном шкафу стоял большой пароход, склеенный из папиросных и спичечных коробков. Школьный лаборант когда-то, давным-давно склеил на глазах у ребят этот линкор, и с тех пор он являлся символом пионерской работы.

Из шкафа добывались толстые тетради; каждая тетрадь была литературным журналом класса за год. В журнале было по два стишка: одно к первому мая, другое — к седьмому ноября. Передовая статья посвящалась началу нового учебного года, заключительная — подготовке к экзаменам. В середине была заметка о Парижской Коммуне и о том, что на уроках стыдно пользоваться шпаргалками. На последней странице был нарисован почтовый ящик.

— Литературные журналы — это наша традиция, — объясняла Нина Николаевна.

Затем она вела гостей в школьные теплицы; они назывались опытными. Здесь росли огурцы, помидоры и капуста. Помещение было маленькое, поэтому представители, наклонив голову, останавливались в дверях. Зимой от печурки было жарко. Топила печурку Поля. Ухаживала за овощами тоже она: завуч боялась, что ребята помнут рассаду.

— Теплицы — это наша традиция, — объясняла Нина Николаевна.

Она показывала на ульи Лаптева, на деревья под окнами учительницы начальных классов, на старый сад, высаженный здесь ещё во времена двухклассной деревенской школы. Как вода, которая принимает форму любого сосуда, куда она налита, так и Нина Николаевна, разговаривая с начальством, умела «наливаться» в желаемые формы. Она была на хорошем счету, ибо во всём, что она произносила, ничто не беспокоило слуха.

Выговор не заставил себя ждать. Дней через десять после приезда Ломова из Курска в школу пришёл приказ, напечатанный на папиросной бумаге, где за подписью завоблоно объявлялось, что директору Грибковской средней школы ставится на вид за то, что он «не сумел возглавить коллектив и мобилизовать его на борьбу за повышение успеваемости учащихся».

— Ну вот и первое боевое крещение, — сказал Лаптев. — Поздравляю вас, Сергей Петрович!.. Гораздо почётнее получить от Совкова выговор, чем благодарность.

Эта папиросная бумага не произвела на Ломова того впечатления, которое ожидала завуч.

Прочитав приказ, директор спросил у неё:

— Я, к сожалению, не в курсе дела: это полагается вывешивать в учительской?

— Этим полагается руководствоваться, — ответила Нина Николаевна.

Вечером был созван педсовет.

Поля подметала коридор и слышала, как Ломов читал приказ. Она села у дверей учительской под часами-ходиками, но слушать мешал топот ног во втором этаже: там собрались ребята.

Голоса из учительской доносились урывками. Что-то длинно и быстро говорила Нина Николаевна. Потом раздался хрипловатый голос Лаптева; Поля слышала, как он сказал:

— Наша святая обязанность — не осуждать Сергея Петровича, а поддержать его. Циркуляры подобного рода очень часто ведут к тому, что сведения, посылаемые в область, становятся лживыми. Для того, чтобы угодить начальству, мы повышаем оценки. И это уже не борьба за успеваемость, а дело совести учителя. Так же как дело нашей совести — условия, в которых находится школа…

По лестнице со второго этажа, осторожно ступая, спустились несколько старшеклассников. Они пошептались, мешая Поле слушать, потом, так же на цыпочках, подошли к ней, и староста десятого класса, Надя Калитина, шёпотом спросила:

— Тётя Поля, Сергею Петровичу попало, да?

— Через вас мучается, — сказала Поля.

— Я говорила! — яростно обернулась Надя Калитина. — Это всё Нинка наделала…

Поля замахала на них руками — она знала, что Нинкой старшеклассники называют завуча — и прогнала их от дверей…

Ломов вышел из школы позднее всех. Он нарочно долго возился у себя в кабинете, чтобы успокоиться после педсовета. Его приглашали пить чай и Гулина, и Лаптев, и тихая учительница начальных классов, но ему хотелось побыть одному.

Прежде чем выйти из школы, он обошёл классы в первом этаже. Несмотря на то, что парты были пусты и начисто вытертые доски блестели, освещённые луной, он вдруг почувствовал, что стоит перед лицом народа, которому обязан всей своей жизнью и которому ещё ничего не отдал взамен. В голову лезли высокие слова, но от них не становилось жарко спине. И было, к сожалению, ясно только одно: работать он ещё не умел.

На улице, когда Ломов сошёл с крыльца, — из-под акаций двинулись к нему фигуры ребят. Он не различал их лиц в полутьме. Чей-то знакомый голос сказал:

— Сергей Петрович, можно вас спросить?

И, не дождавшись ответа, тотчас же взволнованно спросил:

— Сергей Петрович, вы не уедете от нас?

Загрузка...