У рабочих нет оружия

В день первого, неудавшегося переворота молодой кинооператор заснял на пленку собственную смерть. В кадре виден разгневанный офицер, который поворачивается и целится прямо в камеру, прямо в вас: как будто он внезапно заметил вас на улице и взял на мушку. И когда мятежник стреляет из пистолета, вы становитесь этим молодым оператором, это ваше зрение меркнет, это вы беспомощно переворачиваетесь на спину, видите серое зимнее небо и каким-то странным образом понимаете, что этот оператор видел в последний миг своей жизни.

После попытки переворота мне было приказано покинуть Чили.

Я откладывал отъезд, как только мог, и в результате еле успел уехать перед самым началом настоящего переворота. Последний раз я видел Сильвию в Чили, в тот день, когда миллион человек прошли перед Сальвадором Альенде на Plaza de la Constitución[36] перед президентским дворцом, из которого он поклялся не выйти живым.

Allende, Allende, el pueblo te defiende![37]

Сильвия не собиралась уезжать в ближайшее время, но я был уверен, что скоро встречу ее на Кубе – моем следующем пункте назначения.

– Что ты обо всем этом думаешь? – спросил я ее в тот вечер.

Девушка была печальной и усталой, лицо выглядело бледным и измученным.

– Многие из тех, кто сегодня здесь маршировал, скоро погибнут. Все знают, что будет переворот, но люди не понимают, каким ужасным он будет.

Я знал, что Сильвия права. Некоторые латиноамериканские страны кичатся тем, что они похожи на Швейцарию или Британию, поскольку имеют долгую историю парламентской демократии, другие гордятся своим крепким средним классом или тем, что в самом начале уничтожили большинство коренного населения и заменили его европейскими иммигрантами. Такой снобизм характерен для Уругвая и Чили, и лишь немногие из рассерженных молодых людей, детей 1960-х годов с их жаждой перемен и справедливости, предвидели, какая жестокая судьба их ожидает, когда тонкий внешний слой цивилизованности будет безжалостно сорван новыми отечественными conquistadores[38].

Мы молча смотрели на нескольких припозднившихся демонстрантов, возвращавшихся домой. Они были так же молоды, как мы. Они были из Квинта Нормаль, или Реколеты, или Макула. Они возвращались домой, к своим семьям, двоюродным братьям и сестрам, племянникам и племянницам, на кухни, где на столах стояли чашки чаю, а в корзинках, покрытых полотенцами, лежал хлеб. Они волочили за собой флаги и знамена, как фазаны – свои хвосты. Стоял сентябрь, и хотя зима была холодной, в воздухе чувствовались первые слабые признаки весны. Сильвия сидела, положив руки на живот, который почти не выдавал ее беременности. Ее радовала мысль о своем первенце, мы говорили о том, какое имя ему дать, и она заявила, что ребенок будет назван в честь какого-нибудь поэта, а не политического деятеля. Если будет девочка, она назовет ее Габриелой, а если мальчик, то Пабло.

– В честь Неруды? – спросил я очевидное.

– Нет, – ответила она с озорством, – в честь де Роха.

Мы оба обожали де Роху не столько за его стихи, сколько за роман, который он завел в тридцатые годы с красавицей женой одного очень влиятельного иностранного коммуниста. Вызванный в дисциплинарную комиссию Коммунистической партии по какому-то надуманному обвинению в нарушении партийной дисциплины, поэт дерзко заявил своим судьям, что ему просто завидуют и что каждый из них поступил бы так же, как он, если бы только представилась возможность. Это помешало де Рохе сделать партийную карьеру и послужило началом литературной вражды между ним, Нерудой и поэтом-аристократом Уйдобро, не делавшей им чести и побудившей Неруду написать одно из своих наименее лирических произведений, в котором содержался прямой выпад.

Я сказал Сильвии, что она должна меньше работать, и мысленно обозвал Хорхе эгоистичным и наглым ублюдком. Она улыбнулась мне радостно – до сих пор помню эту ее улыбку – и сказала: «Революция, товарищ, это не игра». На этот раз никто из нас не смеялся. Я взял ее руку, лежавшую на столе, а Сильвия опустила голову. Я собирался уходить, и все было таким неопределенным, и начиналась весна, кстати, в сентябре чилийцы отмечали День независимости своей страны, запуская в небо сотни маленьких воздушных змеев. Иногда веревки, на которых запускались змеи, были обмазаны клеем со стеклянными крошками – как наждак, завязывались воздушные бои, и мы жалели проигравшего, который медленно кружился над крышами и падал на землю.

Через два дня я уехал из Сантьяго в Гавану. Сильвия тоже собиралась вскоре уезжать, и мы договорились встретиться как можно быстрее. Я знал, что мы без слов объяснились в любви. Я знал, что в Гаване между нами установятся новые отношения, и очень ждал этого.

Белоснежные Анды сверкали под нами, когда самолет взмыл вверх над Сантьяго. Сына тошнило в бумажный пакет, который любезно принесла стюардесса, жена держала его за руку. Мы почти не разговаривали. Глядя на снежные вершины, я вспомнил тот невероятный случай в прошлом году, когда самолет с молодыми уругвайцами потерпел крушение в горах. Как может что-либо живое просуществовать в полном одиночестве среди этих скал и снега хоть сколько-нибудь долго? Через эти горы можно только перелететь, они не для теплокровных человеческих существ. И все же некоторые способны выжить, даже если им приходится прибегать к крайним мерам и съедать своих товарищей.

Через шесть дней Военно-морской флот Чили вышел из Вальпараисо, якобы для учений. Однако затем корабли вернулись и захватили порт. Армия заняла центр Сантьяго, с севера над городом пронеслись реактивные самолеты, и к полудню Альенде уже лежал мертвым среди дымящихся руин Ла Монеды, похоронив чилийский путь к социализму. А те, кто сражался в Ла Монеде вместе с Альенде, – разные экономисты, социологи, доктора и юная элита его Grupo de Amigos Personales[39] – были увезены в армейские казармы и замучены до смерти с жестокостью, в которую трудно поверить. В Чили! В этой латиноамериканской Британии с замечательными традициями парламентских дебатов! Как и было обещано, пришла Джакарта, и в реке Мапочо плавали трупы.

Известия о зверствах быстро достигли Гаваны, в частности, благодаря тому, что военные осуществили ряд нападений также на кубинцев и собственность Кубы. Опасности подвергались не одни только чилийские левые и кубинцы, но и все иностранцы, особенно латиноамериканцы. Уже одно то, что ты уругваец или бразилец, могло стать тогда основанием для смертного приговора и уж всяко означало водворение на Национальный стадион – тот самый, где «Пеньяроль» одержал свою знаменитую победу в дождливый вечер 1966 года.

Все это, несомненно, имело место в действительности. Но даже в Гаване мои воспоминания и фантазии уже сталкивались друг с другом так же, как это происходит сейчас, смешивая и делая нечеткими сцены и лица, завлекая меня и вводя в заблуждение: что тогда произошло, что в действительности произошло, почему сегодня все совсем иначе?

Сильвию я встретил снова лишь через два года. Сумятица 1970-х привела нас обоих в Буэнос-Айрес. Встретив меня случайно в уличном кафе, она рассказала, что на самом деле было после того, как я уехал.

К счастью, в ночь накануне переворота Сильвия осталась у подруги в богатом квартале, поэтому во время налета ее не было в лачугах. В Провиденсии люди праздновали то, что считали своим освобождением, вывесив флаги из окон. Ради Сильвии ее подруга тоже вывесила флаг, чтобы не привлекать внимание. Они молча сидели в отчаянии после того, как прозвучали последние слова Альенде: «Возможно, радио «Магеллан» заставят замолчать…», за которыми последовало сообщение о его смерти; сидели, глядя на маленький трехцветный флаг со звездами, жалко трепетавший на ветру. «Это не важно. Вы все равно услышите меня. Меня запомнят как достойного человека».

Через несколько дней Сильвия, осмелев, поехала на автобусе в город, чтобы узнать, что случилось с Хорхе, и установить контакт с остальными уругвайцами. Хорхе был в Техническом университете, когда туда ворвались военные, и его забрали на стадион Чили – старенькую площадку для бокса и баскетбола рядом с университетом. Она напоминала скорее театр. В первые дни после переворота там творились необычайные жестокости, пока заключенные ждали казни или перевода на Национальный стадион. Но тогда Сильвия, конечно, ничего не выяснила. На обратном пути в Провиденсию автобус остановили и стали производить обыск. Поскольку у бедняги не оказалось документов и она не могла изобразить чилийский акцент, ее отвели сначала в полицейский участок, а потом – на Национальный стадион.

Сильвию держали в женской секции Национального стадиона вместе с двумя уругвайками, схваченными при отчаянной попытке перейти через горы в Аргентину. Охранники заставили девушек раздеться, с вожделением смотрели на них и отпускали непристойные комментарии. После нескольких ударов в живот у Сильвии случился выкидыш. Не получилось ни Габриелы, ни Паблито, лишь молодая женщина в агонии сжимала свой живот на полу тюремной камеры.

Освобождение уругвайцев с Национального стадиона казалось таким же чудом, как выигрыш «Пеньяроля» у «Ривер-Плейта». Оно произошло благодаря одной из тех странных фигур, которые иногда появляются в истории и которые почему-то обычно бывают скандинавами. Харальд Эдельстам был шведским дипломатом, посвятившим себя спасению человеческих жизней; этот высокий мужчина гордо шествовал по стадиону и обличал тюремщиков, обзывая их нацистами и предрекая, что их преступления будут наказаны так же, как нацистские. Узнав, что уругвайцев собираются казнить, он вступил в переговоры с офицерами, пытаясь спасти арестованных. Он убеждал второго по старшинству на стадионе начальника отпустить их под его ответственность, обязавшись переправить иностранцев в Швецию.

У майора Лавандеро, должно быть, осталась какая-то капля человечности, потому что Эдельстам его убедил, и майор согласился отпустить уругвайцев. Национальный стадион покинули пятьдесят человек, включая Сильвию. Их должны были переместить в бывшее посольство Кубы, которым Эдельстам управлял от имени шведского правительства, превратив его в приют для беженцев. Пока они ждали документы для выезда в Швецию, стало известно: их освобождение вызвало такую ярость, что майора Лавандеро расстреляли. Милосердие не было вознаграждено, он испытал на себе всю жестокость переворота.

Больная и подавленная, Сильвия прибыла в Стокгольм. Я ясно вижу ее. Вижу, как она притоптывает ногами и дрожит, как стоит в аэропорту с кожаной сумочкой через плечо, хлопая одной ладонью о другую, выдыхая пар, в ожидании, когда ее увезут неизвестно куда. В аэропорту уругвайцев встречала маленькая группа людей с плакатом «BIENVENIDOS»[40], готовых предложить еду и ночлег усталым и смущенным беженцам.

Сильвия оказалась вдалеке от Монтевидео, сметенная историческими катаклизмами, невидимыми силами, бросившими молодого кинооператора на землю, смотреть на серое небо, и застрелившими кадрового офицера в концентрационном лагере, которым он должен был управлять – страшные времена наступили.

Сильвия рассказала мне еще об одной жертве – самонадеянном молодом студенте с длинными ресницами, отце ее неродившегося ребенка, Габриелы или Паблито, выбитого армейскими сапогами из тела матери. Хорхе действительно был арестован на следующий день после переворота, когда солдаты ворвались в Технический университет. Через пять дней его обожженное, избитое и изрешеченное пулями тело было опознано безутешной матерью. Та хрупкая семья, которую Сильвия создала в эти бурные месяцы 1972–1973 годов, оказалась полностью разрушена.

«Революция, товарищ, это не игра».

Сильвия, которую я встретил в Буэнос-Айресе, была совершенно не тем человеком, которого я оставил в Чили. Она меньше улыбалась, она пребывала в отчаянии. Раньше она была необыкновенно хороша и полна жизни и знала это. Сильвия нравилась самой себе и имела на это полное право. Холодный Стокгольм, тяжелая жизнь в изгнании побудили ее уехать, и она снова прилетела в Буэнос-Айрес. А сложная паутина истории продолжала плестись, пока футболисты ставили мяч, готовясь пробить угловой, и уже хитрый старый аргентинский политик возвратился домой с новой женой – танцовщицей из ночного клуба, а молодые люди готовили приветственные лозунги, которые окрасятся вскоре их собственной кровью, когда пули засвистят вокруг аэропорта Эсейса.

Я тоже готовился к переезду. Я бросил теплую Гавану, променяв волны Карибского моря на мою родную Рио-де-ла-Плату, на атлантические ветры и родину на том берегу. Мы бежали от поражения в Чили, чтобы разобраться в нашем собственном поражении в Уругвае. Неужели мы не поняли настроение масс? Или в нашем теоретическом подходе оказалось недостаточно марксизма-ленинизма? Может быть, мы недооценили реакцию среднего класса, не смогли убедить их в том, что систему, основанную на насилии, можно победить только насилием? Все выглядело так серьезно и так не соответствовало происходящему. Напав сперва на тупамарос в 1972 году, армия объявила войну практически всем, кто был на левом фланге. В отличие от Чили, наш переворот был ползучим, продолжаясь, пока армии не надоел даже фасад демократии и она не избавилась от жалкого президента Бордаберри и его бутафорского законодательства, чтобы открыто взять власть, которая и так принадлежала ей уже несколько лет.

В Аргентине тоже начался кризис. Демократический фасад поддерживался прогнившими брусьями. В Буэнос-Айресе тоже немало было насилия – Montoneros[41] боролись с коррумпированным правительством Изабель Перон, а эскадроны смерти вешали свои жертвы на деревьях для острастки. Но в городе было много уругвайцев и чилийцев, спасавшихся от гораздо более худших репрессий, и я снова встретил там Сильвию. Это было мучительное и неловкое воссоединение, с оттенком любви, перечеркнутой судьбой, злым роком. Жизнь жестоко обошлась с Сильвией, и она немного поблекла. Но мы снова были вместе в одном городе, и это стало для меня самым главным, хотя я знал, что все изменилось.

«Вы все равно услышите меня. Меня запомнят как достойного человека».

Поезд со скрипом отъезжает от станции «Ливерпуль-стрит», я еду в клуб «Саблайм», чтобы заступить в свою смену. Мы ползем через Бетнал-Грин и Ист-Энд. Вспоминая тот год в Чили, я слышу слова из последней речи Альенде: «Очень скоро откроются широкие пути для всех свободных людей, идущих строить более совершенное общество». Грохочет поезд, и под ритм колес слова повторяются в моей голове – широкие пути, широкие пути, широкие пути, широкие пути. Из окна поезда мне видны только темные узкие улицы города, который стал моим домом.

Загрузка...