Музейщик прихватил с собою ружье, когда солнечным утром в начале лета отправился разыскивать на Острове в море[1] новые красоты.
Он не хотел говорить, но вообще-то замыслил добраться до колдовского Серебряного озера, ведь чтобы его найти, нужно молчать и идти в одиночку.
Так вот, вскарабкался он на холм с ветряною мельницей, достал компас и прикинул направление к четвертому озеру, до которого никак не мог дойти, хоть и прилагал к тому немалые усилия. Народ показывал дорогу, даже подробно ее описывал, но, как ни старался, выходил он всегда не к Серебряному озеру, а к Приютному, тоже весьма живописному, с высоким камышником, где шныряли болотные воробьи, с белыми кувшинками, средь которых сновали лысухи. Всякий раз, как он несолоно хлебавши возвращался обратно, хозяин, старый рыбак, говорил с усмешкой, что попасть туда легче легкого, главное — отыскать торфяник, где растет морошка и гнездятся бекасы, а оттуда уж рукой подать.
Пока что путь лежал по сухим обрывистым кряжам, где корявые низкорослые сосны впивались в камень кривыми когтями. Сложены эти кряжи не из обычного серого гнейса, а из плотного мелкозернистого роговика, местами фисташкового, местами розового, расколотого на уступчатые глыбы, видом похожие на лавки, стулья и диваны и перемежающиеся длинными полосами белого известняка — словно кто-то расстелил холсты для отбелки. Дальше крутой косогор, березовая роща с множеством орхидей; узкая лощина — зеленый травяной ковер, поросший кустами ольхи, здесь наверняка играли эльфы и водили хороводы, ведь это их чародейские шаги оставили в траве кольцо следов, зеленых, как ярь-медянка. Почва под ногами становится влажной; кругом дикий розмарин и пушица, а молодые сосенки стоят стройные, прямые, будто колья в ограде. Новые уступы, новые ущелья, теперь заросшие орешником и дубняком. Откуда-то доносится стук — так запоздалый путник стучит ночью в дверь: это дятел. А вот лесной голубь клинтух — стонет-жалуется, словно женщина в родах. Одинокий странник знает все звуки, всех животных и растения, и, доведись ему услышать или увидеть что-то незнакомое, он бы, пожалуй, счел это недопустимым.
Поход меж тем продолжается, по компасу прямо на северо-восток; кое-где путь преграждает жердяная городьба, но ему она не помеха; дальше сырой луг с низкорослой осокой, боярышником и похожими на кипарисы можжевеловыми деревцами; потом кочковатое болото, которое нужно перейти вброд, — словом, целый набор миниатюрных ландшафтов. И наконец странник слышит где-то внизу плеск и журчание, спускается по косогору, продирается сквозь густой ольшаник и вдруг видит перед собою горное озеро несказанной красоты. Природа воистину потрудилась на славу, однако ж мнится, будто и человеческая рука тут помогала — чистила, подправляла, наводила порядок.
Озеро небольшое — всего несколько туннландов[2], но берега его являют глазу столь великое многообразие мысов, бухточек, заливов, что каждый миг примечаешь новое. Вот высокая корабельная сосна затеняет береговую кручу, вот склоняется к кувшинкам белая береза, вот ольховая бухточка, заросшая камышом, а за нею — кочковатое болото с крушиною и росянками и даже с островком посредине. Очарование безмятежного водоема еще усиливается, когда, глядя на верхушки деревьев и облака, осознаешь, что лежит он высоко над морем, которое глубоко внизу рокочет прибоем.
Ленивый утренний бриз поднял легкую зыбь, и в прибрежных камнях слышен негромкий плеск. В озере отражалась небесная синева, но возле берега вода была зловещего бурого цвета, точно свернувшаяся кровь. Жутковатая идиллия, тем более что все здешнее великолепие казалось необъяснимым, бесцельным. Как возникла эта впадина и откуда взялась вода? Сама котловина, возможно, кратер, а возможно, давний вход в рудник — щебень на дне говорил в пользу последнего предположения.
Местное предание рассказывало только, откуда взялось само название. Серебряное озеро якобы получило свое имя в прошлом веке, после бегства от русских, когда обитатели прибрежного архипелага, спасаясь от полного разорения, собрали свое серебро и утопили в этом озере, рассчитывая достать клад, как только установится мир. Однако же серебро не отыскалось, и люди решили, что озеро бездонное. С годами к этой истории добавились россказни о разной чертовщине, якобы происходившей всякий раз, как там пробовали ловить рыбу, в результате на памяти нынешнего поколения таких попыток уже не случалось.
Взглядом опытного рыболова музейщик сразу определил, что рыбалка здесь превосходная, и, напоследок бросив в воду горсть песку и выманив из глубины мелкую рыбешку, двинулся в обратный путь, с твердым намерением взять лодку и открыть лов.
Казалось, обратный путь труда не составит, ведь положение солнца указывало, в какой стороне находится дом, но озеро было хорошо укрыто, и когда нога безотчетно отыскивала ровную тропу, та вела вовсе не по солнцу, а уклонялась то в одну, то в другую сторону, так что путнику мнилось, будто он угодил в вертящееся колесо, которое постоянно высаживало его на какую-нибудь кочку, окруженную топью.
Усталый, потный, раздосадованный, музейщик в конце концов сел на пенек и посмотрел на солнце. А солнце уже поднялось выше, переместилось. Он глянул на компас, который указывал север и юг, но пластинка его не говорила, где находится дом. Когда он перед уходом из дома сверялся с компасом, озеро было на северо-востоке, и, чтобы теперь взять направление на юго-запад, нужно бы стоять на берегу. Тут он замечает земляную осу, которая вроде как вознамерилась согнать его с пенька, назойливым жужжанием давая ему понять, что он ей мешает. Охотник, однако ж, не боялся крылатой нечисти столь мелкого калибра и отмахнулся от осы рукой, каковая тотчас судорожно дернулась, оповещая о том, что летучая иголка сочла себя оскорбленной. Чтобы унять боль, укушенный нагнулся за влажным мхом — для повязки. Выдернув пучок пальца в два шириною, он обнажил кусочек земли, и в этой ямке извивалось что-то черноузорчатое — гадюка, как выяснилось. Ничего особенного — сел на осиное гнездо, такая промашка с каждым может случиться, но чтобы тут, на этом квадратном дюйме, еще и гадюка примостилась, хотя на острове несколько тысяч туннландов болотистой почвы, подходящей для гадюк! Вот это происшествие хочешь не хочешь оставило тягостное впечатление. По примеру Следопыта и Кожаного Чулка музейщик решил влезть на дерево и оглядеться. Дерево поблизости нашлось, только на нем недоставало важнейших сучьев, а в том месте, где предстояло исполнить сам маневр, ствол был не гладкий (гладкий вообще-то сподручнее), а в потеках смолы, что отнюдь не прибавило бодрости павшему духом.
С этого дерева он увидел лишь верхушки других деревьев, еще более высоких, и солнце, которое стояло теперь так высоко, что словно бы указывало разом во всех направлениях.
Охотнику почудилось, будто он с кем-то единоборствует. Без сомнения, не с самим собою, ведь он держал свою собственную сторону; значит, с кем-то другим. Но с кем же? О слепых силах тут речи нет, у них и впереди есть глаза, и сзади, а действуют они расчетливо, целеустремленно и хитро, как он сам, и даже хитрее. Со случаем? Нет, ведь при таком множестве попыток случай мог с одинаковым успехом направить его как на верный путь, так и на неверный, ибо самому понятию «случай» присуще нечто безучастное, ненамеренное, свободное от всех «за» и «против», а тут было одно только «против».
Размышляя об этом, он снова двинулся в путь, а когда наконец меж деревьев просветлело, вышел прямо к озеру. Любо-дорого смотреть, но ему оно опостылело, хотелось увидеть что-нибудь новое — что угодно, лишь бы не это озеро! Определив по компасу свое местоположение, он установил, в какой стороне дом, и бодро зашагал вперед. Ноги двигались размеренно, как маятники, однако через некоторое время своенравно уперлись в землю, так что обладатель волей-неволей приставил одну к другой, аккуратно согнул в коленях и водрузил на каменный уступ, а спиной прислонился к дереву. На сей раз ствол не был смолистым и потому служил местом летних прогулок для целого поселка муравьев, которые тут же принялись тщательно обследовать охотничий костюм усталого путника. И без того раздосадованный охотник воспринял это как сугубо личный выпад и утратил последние остатки жизнерадостности, обычно редко ему изменявшей. Злость, которая, судя по всему, вызвала какое-то излияние в желудке, произвела теперь вторичное действие на кишечник, и к прочим неприятностям добавилось неожиданное чувство голода. Когда же стало совершенно невмоготу, ему вдруг послышался звон колокольчика, зовущего к обеду его семейство, и перед внутренним взором явились голодная жена и детишки, которые не смеют без него сесть за стол, уставленный всевозможной снедью…
В нем пробуждаются первобытные инстинкты, смешанные с детскими воспоминаниями и приправленные тоскою по всему, что ему принадлежало, но сейчас было недостижимо. И из этого хаоса поднимается одна-единственная разумная мысль: я заплутал и должен дойти до дома! А затем проступает давняя память, всплывает, словно большой поплавок, и он хватается за этот поплавок. Вспоминает, как мальчишкой заблудился в лесу и отыскал дорогу, по доброму старому обычаю вывернув курточку наизнанку, и после некоторой внутренней борьбы снимает куртку, выворачивает, но, прежде чем надеть, зорко смотрит по сторонам — не видит ли кто. Потом решительно шагает вперед, будто по широкому прямоезжему тракту. Первое, что он ощутил после переодевания, было что-то вроде недовольства, противоестественности, стесненности, а оттиск, оставленный на изнанке его телом, стал теперь восковым слепком, который облекал его снаружи. Это создавало иллюзию удвоения, ведь он как бы нес сам себя и чувствовал ответственность за того, кем облек свои плечи. С другой же стороны, от чего-то он освободился, содрал с себя кожу и еще теплую от пота нес ее на руке, как летний сюртук; но в этой коже была и толика грубой душевной оболочки, и он испытывал ощущение душевной наготы, легкости, свободы, что усиливало способность чувствовать, думать, желать. Оттого-то ему чудилось, будто он летит вперед, проходит сквозь древесные стволы, парит над топями, просачивается через можжевеловые кусты, течет по лощинам. И уже спустя десять минут он очутился на мельничном холме, окликнул детишек, ожидавших внизу, на крыльце домика, и хотел было побежать им навстречу, однако спохватился, вспомнил про куртку. Сгорая от стыда, зашел за мельницу и вывернул куртку налицо, а когда вновь натянул ее, ощутил уют, покой и вместе с тем тягостную будничность и пот.
Через две минуты ребятишки повисли у него на шее и все неприятности были забыты.
Наутро музейщик взял удочки и пошел к Серебряному озеру, по крайней мере так он сказал. Пойти-то пошел, но до озера не добрался. Поэтому воротился назад, прихватил с собою проводника и большой кусок мела. Мелом он нумеровал каменные уступы и стволы деревьев. Потом отослал проводника домой и забросил удочку. А через полчаса уже натаскал десяток окуньков — рыбешки одна к одной, по четыре дюйма длиною, черные как угольки.
Мелочь эта будет наживкой, пора начинать настоящий лов. И вот он спустил на воду лодку, наладил поплавные удочки-жерлицы. Теперь, когда озеро сделалось ему подвластно, он, сидя в дрейфующей лодке, чувствовал себя как дома. Способна ли природа явить глазу большую красоту — все его помыслы и мечты стремились сюда, он населил берега своими воспоминаниями, своими мыслями и так сросся с этим окружением, что лишь здесь, в одиночестве, жил полной жизнью.
Близится великая минута, когда глубины раскроют свою тайну. Накануне вечером он насторожил четыре уды с ярко раскрашенными поплавками, большими пробковыми дисками. Утром обнаружилось, что один из четырех поплавков перевернулся белой стороною кверху, ровно снулая рыбина, и музейщик смекнул: на крючке что-то есть. А выбирая лесу, почувствовал тяжесть. Осторожный неспешный маневр — и возле борта завиднелось сущее чудовище, спина узорчатая, наподобие удавьей, а с боков отливает старым золотом. Это была громадная щука, он в жизни такой не видывал, вдобавок настолько отличная от своих собратьев и цветом, и рисунком чешуи, что рыбаку стало не по себе и мысли его обратились к вещам простым и незатейливым; он заметил, что на берегу громко стучит желна, что солнце на миг скрылось за тучею и порыв ветра колыхнул лодку. Хотя ни одно дерево на берегу не шелохнулось.
По возвращении он показал свою добычу старому рыбаку и его домочадцам, но те не выказали ни удивления, ни радости, ни зависти. А уходя от них, он услышал, как старик пробормотал: «Лучше бы этого не делать!»
Музейщик призадумался, в особенности оттого, что рыбак, хозяин Серебряного озера, не последовал его примеру и сам щук ловить не стал, хотя рыба эта встречалась редко и ценилась очень высоко. На вопросы же о причине старик отвечал уклончиво. Но то, что умные, толковые, практичные, расчетливые люди поступают вопреки собственной выгоде, говорило о причине серьезной, явно основанной на жизненном опыте. А опыт сей учил: все, кто последними пробовали здесь рыбачить, навлекали на себя неприятности. Вот вам и причина, и следствие. Ведь ответ на вопрос, чем они навлекли на себя неприятности, уже высказан: тем, что здесь рыбачили.
Суеверие — так это называется, а поскольку музейщик был человек просвещенный, предостережениями он пренебрег, наоборот, решил подать пример, который нанесет смертельный удар предрассудкам и поверьям. Поэтому ходил на рыбалку каждый день, да и в остальном не мог оторваться от колдовского озера, что взяло его в полон.
До сих пор он всегда бывал тут один, умышленно никого не приводил, потому что не хотел ничего впускать в этот уголок, который сам открыл и преобразовал своею личностью для себя, — ничего, что могло бы втиснуться между ним и этой оболочкой, какою он себя окружил. Но однажды все-таки уступил докучливым просьбам детей и взял их с собою.
И, глядя на них, маленьких, одетых в светлые платья, слыша их веселое щебетание, он подумал, что озеро кажется далеко не таким мрачным; все помолодело и прояснилось, безмолвие было нарушено, и с моря прилетели чайки — посмотреть, что происходит.
Дети раньше никогда не удили и, когда старшая, девятилетняя девчушка, вытянула первую рыбку, громко захлопали в ладоши и радостно закричали, так что даже рыбья мелюзга высыпала из камышовых зарослей. Для Серебряного озера настала счастливейшая пора.
Когда люди видели в лощине у мельничного холма семейство музейщика, им казалось, там царит безмятежное счастье. Мирно и спокойно текла жизнь в маленьких домиках, и родители стара лись прямо-таки перещеголять друг друга в нежности, радея о благополучии своих детей.
Однако ж зоркий наблюдатель угадывал, что безмятежность эта таит в себе годы отшумевших бурь и что над судьбами людей витает некая тяжкая угроза. Ведь народ, конечно, приметил, что семейство обитало в двух соседствующих домиках и супруги занимали отдельные комнаты. А старый рыбак, выходя из дома на рассвете, иной раз видел, как жена музейщика, страдавшая бессонницей, прогуливалась по мосткам возле лодочного сарая, хотя было всего-то два-три часа утра. Некоторые сомневались, женаты ли они вообще; другие считали, что они в разводе.
Однажды утром, когда музейщик сидел с детьми за кофейным столом — жена еще спала — и разговаривал с ними о том о сем, на деревенской лужайке начал собираться народ, а это всегда означало: что-то стряслось. Шум голосов мало-помалу нарастал, толпа оживленно жестикулировала. Музейщик тоже заинтересовался, и ему даже не пришлось напрягать слух, чтобы вскоре расслышать, в чем дело.
Сёдербюского[3] камершрейбера, который два дня назад появился на острове и которого с тех пор никто не видел, нашли мертвым в Приютном озере.
Музейщик мигом очутился в толпе.
— Камершрейбер? Как его звали?
— Так-то и так-то.
— Он был женат?
— Как будто бы да, но жена его проживала в городе отдельно.
Продолжать расспросы музейщик не стал, вместо этого предложил всем вместе пойти к озеру, вытащить тело и чин чином положить на гумне, пока не подвернется оказия отвезти покойного в город.
Все гурьбой двинулись к озеру, но робость перед покойником была сильнее любопытства, так что к озеру музейщик пришел сам-третей, с двумя рыбаками.
Возле небольшого мыса на мелководье лежал хорошо одетый мужчина — лежал лицом вверх, будто нарочно повернувшись спиною к земле, полуоткрытые глаза глядели в небесную высь. Покоем веяло от его черт, покрытых той благородной бледностью, какою страдание и смерть возвышают даже грубые лица.
Музейщик смотрел на мертвеца, а в душе пробуждались воспоминания, и, когда он еще раз спросил об имени, облик и имя соединились. Это был спутник его юности, школьный товарищ, даже имена у них разнились всего одною буквой.
Как странно, что встретиться им довелось именно здесь, в глухомани, да при таких обстоятельствах! Музейщик прямо-таки разозлился на эту случайность, ведь наверняка пойдут разговоры; чего доброго, и его имя назовут заодно с именем самоубийцы, приедет жена покойного, придется выслушивать жалобы и объяснения — в общем, летнему покою конец. А что ему за дело до этой истории, скажите на милость? Умерший ему не друг, просто один из тех, кто некогда учился вместе с ним в школе, но ведь таких было много.
Труп меж тем отнесли на гумно, завернули в белую холстину и положили на еловый лапник. Напуганные смертью деревенские обитатели потихоньку опамятовались, опять собрались на лужайке, чтоб сказать надгробное слово.
— С женою он очень дурно обходился.
— И пил ужас как.
— Говорят, она женщина вполне порядочная.
— Тьфу!
— Ясное дело, сам на себя руки наложил!
Музейщик покинул эту компанию очень уязвленный, словно корили тут его самого. В особенности последняя фраза, которую он услыхал, уже поворотясь спиной, вцепилась как репей:
— Чудно, право слово, что он не в Серебряном озере объявился. Вот был бы улов так улов.
Значит, не по душе им, что он там рыбачит, и этот несчастный случай они полагают следствием самовольной рыбалки.
Мало того, он чувствовал глухую неприязнь, которая исходила от этих людей, а когда вызвался телеграфировать родне покойного и заказать у деревенского столяра какой-никакой гроб, никто даже взглядом его не поблагодарил.
Воротившись домой, он был не расположен говорить с женою о случившемся, однако ж не мог не упомянуть об этом хотя бы в кратких словах, после чего меж супругами повисло тягостное молчание.
Наутро приехала жена покойного, и, когда черно-белая фигура под густою черною вуалью появилась на деревенской лужайке, музейщик ощутил резкий прилив недовольства, потому что не верил ее скорби. Однако вышел ей навстречу и представился.
Через пять минут неприязнь обернулась состраданием и симпатией. Женщина, еще молодая, обладала той красою скромности, что заключена не в чертах, но в выражении; в ее речах не было фальшивых слов, и голос звучал чисто. Однако он сразу понял: эта женщина не любила мужа, а возможно, вообще никогда не любила мужчины, но смогла бы пожертвовать всем ради детей, хотя ими-то судьба ее не одарила.
Лишь когда они вошли под крышу гумна, женщина заплакала. Она вполне сознавала ложность своих обстоятельств и страдала от фальшивой тени жестокосердия, которая пала на нее, оттого что она не окружила полубезумного заботой в последние дни его жизни, и теперь она не говорила ни слова, так как не могла защищать себя, не обвиняя; стоит ей сказать о покойнике дурное — и все будет потеряно.
Музейщик, который первоначально не имел намерения сводить бедняжку со своею женой, хотя сам не знал, по каким причинам, теперь — по столь же неисповедимым причинам — ощутил потребность их познакомить, дать им возможность открыться друг другу, ибо догадывался, что обеим это пойдет на пользу. Вот почему он пригласил вдову к себе домой и, познакомив дам, под каким-то предлогом оставил их одних.
Из своей комнаты он слышал тихие голоса, неумолчное журчание которых порою становилось громче, жалобнее. Но вскоре их заглушил шум пилы, рубанка и молотка, доносившийся из-под лодочного навеса, где сколачивали гроб.
На остров опять воротился покой, но музейщик никак не мог отделаться от впечатления, что случившееся было ударом, который метил в него, хотя и прошел мимо цели. Ведь произойди несчастье на Серебряном озере, не сносить бы ему головы — народ окончательно уверился бы, что нечестивец выловил какую-то чертовщину.
Недели две только и минуло с тех пор, как покойника увезли, а деревенские опять собираются кучками на лодочном причале.
Новая неприятность: лучший из местных лоцманов посадил пароход на мель и был уволен. А это означало разорение всей семьи, где было восемь детей.
В августе ждали салаку, но рыба не пришла, и в довершение всех бед не уродилась рожь. Вот как хочешь, так и плати налоги, тяжко людям пришлось.
Мельнику нужно платить по закладной, а мельница стоит — молоть нечего.
Народ вовсе пал духом, на гумне пусто — никто не танцует, зато молитвенный дом полнехонек. Дачное веселье иссякло, и музейщик с семейством вернулся в город раньше, чем рассчитывал.
Опять весна, совсем ранняя, даже почки на деревьях еще не набухли, в каменных расселинах лежит грязный снег. Однако музейщик уже на острове, на сей раз он приехал один и снял жилье на взгорье за мельницей, подходить к которой не отваживается, опасаясь глядеть с обрыва вниз, на протоку, где в узкой зеленой лощине стоят под дубами летние домики. Хозяева приняли его — как-никак постоялец платежеспособный, — но без особой радости, скорее с опаской и неприязнью. Его одиночество они толкуют по-своему, объяснений не требуют. Но сам факт, что он не при семье, производит невыгодное впечатление, бросает на него тень вины.
Придя к озеру, он застал там прозрачность, холод, безлистные деревья и ощутил огромное беспокойство. Камыши опалены морозом, листья кувшинок еще не всплыли на поверхность. Пара пролетных нырков села на воду, оглашая безлюдье жалобными криками.
Когда же взгляд его упал на каменный уступ, откуда дети впервые в жизни ловили рыбу и где по-прежнему валялась банка из-под червей, перед ним разверзлась черная бездна; все, что он потерял, вдруг отчетливо предстало перед глазами, и он зарыдал — завыл, словно дикий зверь, оттого что душа, кажется, вот-вот разорвет все сосуды и связки телесной оболочки.
Постепенно он успокоился, впал в безропотное смирение перед лицом непоправимого и принялся вычерпывать из лодки воду — машинально, без всякой задней мысли. Потом выгреб на открытую воду, но все вокруг виделось ему как сквозь завесу дождя, опухшие щеки горели, а тело вновь и вновь сотрясали всхлипывания.
Ни забрасывать удочку, ни помышлять о большом улове ему в голову не приходило. Зачем? Ведь дома его никто не ждет, никто приветливо и радостно не устремится навстречу, не станет разглядывать добычу. И стоило подумать об этом, как тотчас же его захлестнуло необоримое ощущение, что жизнь утратила всякий интерес.
Пошел дождь, мелкий, пронизывающий, холодный, однако ж музейщик встретил его с глухой яростью и защищаться никак не стал. Ноги скоро оказались в воде, он чувствовал, что носки промокли, а грести все труднее. Наконец лодка ткнулась в берег, он вылез и зашагал наобум по болотам, через городьбу, сшибая наземь и ломая жердины; можжевеловые кусты и молодые сосенки он крушил как щепки и, громко чертыхаясь, несся вперед, будто смертельно раненный лось.
Выбравшись из непролазных кустов на сухой каменный гребень, он неожиданно угодил в огромную тучу ворон — сотни птиц метались в воздухе и каркали наперебой, явно возмущенные его присутствием. Для умудренного охотника это оказалось так непривычно, что впервые в жизни его охватил суеверный страх. Он остановился, удивленный и обиженный их наглостью, ведь то, что у него не было при себе ружья, безусловно не давало повода к нападению. Он посмотрел под ноги, нет ли там подходящего камня, и тут взгляд его набрел на странный узор светло-зеленых корковых лишайников, которые плетут свою иероглифическую вязь повсюду, где только найдется ровная скала. Загогулины, привлекшие его внимание, отчетливо складывались в заглавные буквы, точно в римской надписи: С, V, I, I. Разгоряченная фантазия искала смысл и как будто бы нашла: С = Carl, Карл, VII = 7, Карл Седьмой. Но поскольку там уже были цифры, а цифры говорят больше, чем буквы, он тотчас сказал себе: «С» — это 100, значит, здесь написано 107. К чему бы? Может, стоит сыграть на эту цифру в лотерею? Сто семь, сто семь, мысленно твердил он, вновь шагая вверх по склону; некоторое время в сопровождении ворон.
Вот, наконец, и печальный, сиротливый домишко, который он, человек без предрассудков, снял всем назло, хотя именно здесь провел свои последние дни утонувший в прошлом году школьный товарищ. Призрак его в доме не являлся, но казалось, стены еще хранят мучительные вздохи, а половицы скрипят от несчетных грузных шагов, что притупляли тоску и изнуряли тело, иначе неспособное уснуть.
Дождь лил целый день. Под вечер пришла почта с газетой. Ему даже не понадобилось срывать бандерольку, чтобы прочитать год издания — 107-й.
— Сто семь! — тихонько пробормотал он. — Удивительные все-таки бывают случайности! Опять те же цифры, что и на скале. И как странно, что я живу в этом доме, где в прошлом году жил он, в таких же прискорбных обстоятельствах. Может, это знак, что и мне надобно утопиться?
Ни спокойствия, ни счастья, ни радости — ничего не осталось. Вместе с детьми он словно бы потерял и духов-хранителей. Не с кем поздороваться утром, некого поцеловать вечером, не с кем поиграть, не о ком позаботиться, некого любить и не от кого ждать любви. Обреченный одиночеству, он чувствовал себя затравленным, загнанным в угол. Кругом неудачи и неприятности, работать не хочется, по ночам снятся кошмары, до жути реальные, хотя он не придавал им значения и по-прежнему не боялся темноты.
Днем «он бродил без цели, умирая», медленно, но верно, — так он описывал свое состояние.
Но куда бы ни направился, он неизменно выходил к Серебряному озеру и сидел там в лодке, хоть о рыбалке не помышлял. Часто устраивался на ребячьей скале и искал во мху следы детских ног, а не то прижимался к камню ухом, словно желая услышать милый веселый смех и невинные шуточные препирательства. Все исчезло, безвозвратно, и даже время не исцелит эту рану, ведь, если он когда-нибудь и увидит их снова, они уже будут мерзкими взрослыми людьми, а не любящими, благодарными, невинными малышами, чьи души и тела чисты, как вешние цветы. Это ушло! Ушло навеки.
Но куда бы ни направлялся, к мельнице он все же никогда близко не подходил, потому что оттуда видны домики и лужайка, а его доверие к себе так далеко не простиралось. И крылатая мельница стояла будто огромный крест над могилой прекрасных воспоминаний.
Однако идти туда надо, при всем нежелании. Дело в том, что он получил весточку от прошлогодних хозяев: старый рыбак захворал воспалением легких, и жизнь его была в опасности. Врачей в округе нет, поэтому жена рыбака просила музейщика прийти — может, посоветует что-нибудь или пособит. Он ответил, что в медицине несведущ.
Но явился новый посланец, стал просить музейщика прийти: дескать, больной хочет что-то ему сказать.
Отказать в просьбе человеку, который, чего доброго, лежит при смерти, музейщик не посмел, ведь местные наверняка объявят ему бойкот, забросают камнями, а то и из ружья пальнут «по ошибке».
Вот и пошел, проклиная случай, который против воли толкал его туда, где он меньше всего желал очутиться.
Пришлось идти мимо мельницы, спуститься в узкую прибрежную лощину. На пустующие домики, в которых никто не жил, он не посмотрел.
Войдя к больному — музейщик вполне сознавал, что ничего богоугодного в его поступке нет, — он спросил о самочувствии и услышал весьма туманный ответ. По просьбе рыбачки рассказал, как в городе обычно лечат воспаление легких. А после стал ждать, что будет.
Со своей постели больной долго смотрел на него странным взглядом. Наконец послышался слабый голос:
— Вы и теперь рыбачите в озере?
— Да, изредка, — отвечал музейщик.
Долгая пауза, потом больной прошептал:
— Не стоило вам этого делать!
Добавить тут было нечего, и визит, судя по всему, закончился.
— Суеверие! — сказал себе музейщик, очутившись на улице, и, словно эта мысль придала ему храбрости, зашагал прямиком к домикам.
У зеленой калитки, где ребятишки, точно ласточки, летели к нему в объятия, он ощутил, как вся кровь прихлынула к сердцу, и что-то сказало ему: я сейчас умру!
Однако он вошел во двор. Окна зияли черной пустотой — там детская, где стояли кроватки. Это не могилы, нет, ведь в могиле кое-что есть, а тут — пустота, ничто. Это страшнее смерти, погребение заживо.
Сердце на миг замерло, меж тем как взгляд скользил по саду; детские грядки заросли травой…
Я умер! — мелькнуло в мозгу, но сердце вновь ожило, застучало в ребра.
Когда музейщик воротился к себе, на крыльце его дожидался деревенский полицейский. Должно быть, всего-навсего какие-то уведомления из уездного суда, но в деревне приход блюстителя закона всегда производит дурное впечатление, и неприязнь к музейщику еще усилилась.
Вечером, листая подшивку «Иллюстрированного субботнего журнала», он наткнулся на описание египетских пирамид. А когда дошел до третьей, до пирамиды Микерина[4], отметил, что сторона ее основания составляет 107 метров. Опять эта цифра — 107! Но ведь метр — число космическое, одна десятимиллионная земного квадранта. Выходит, египетские зодчие решили запечатлеть в пирамиде некий астрономический секрет? При мысли об этом взгляд музейщика упал на календарь, и, поскольку там имелся справочный ключ, он открыл таблицу, где обозначены расстояния между планетами. Число 107 встретилось там трижды. Во-первых, расстояние от Земли до Солнца составляло 107 солнечных диаметров. Далее, Венера расположена в 107 миллионах километров от Солнца. И наконец, от Юпитера до Солнца — 107 миллионов географических миль.
Он попытался как-то увязать это число со своею судьбой, прикидывал так и этак, но безуспешно. Правда, умозрительная игра развлекала его, пока он не устал. Вроде как пасьянс раскладываешь или шараду отгадываешь.
На десятый день старый рыбак умер, потом были похороны, раздел наследства, распри, поездки в суд.
Через месяц приехал ленсман — разбираться в темном деле, которое взбудоражило всю округу. На южном конце острова жил один семейный мужчина, так вот он пропал, и подозревали убийство. А теперь и в газете об этом написали.
Все население острова состояло меж собою в близком или дальнем родстве, поэтому беда была общая, и бесчестье тоже. Тут и там рассуждали про Лонгхольмен[5] и про плаху, но лиходея сыскать не могли, так что следствие и допрос свидетелей продолжались целое лето.
И все разговоры неизменно заканчивались одной и тою же фразой:
— Не стоило ему этого делать. (То бишь рыбачить в Серебряном озере.)
Все несчастья острова, которые теперь этак бросались в глаза и начались после долгих лет покоя и благоденствия, происходили от Серебряного озера, хоть никто и не мог точно сказать, в чем тут связь или причина.
Так уж оно бывает: с незапамятных времен люди примечали, что, если в озере ловили рыбу, все шло шиворот-навыворот. Поэтому неприязнь и обратилась против того, кто нарушил запрет на рыбную ловлю и навлек на остров беду.
Музейщик, который от собственных горестей сделался впечатлительным, чувствовал гнет ненависти и неприязни, чахнул и хирел, однако ж его здоровая натура не сдавалась, как и навязчивая идея, что в один прекрасный день некое «большое дело» вновь поставит его на ноги и даст его жизни новый импульс.
Как-то утром в середине лета он шел мимо усадьбы соседа, чей рахитичный ребенок играл на пригорке возле дома. В игрушки мальчик получил от бабушки сухое гусиное горло с горошинами внутри да камешек, отливавший белым металлическим блеском. Этот камень привлек внимание музейщика, и он спросил у бабки, откуда обломок взялся.
Та ответила, что давным-давно кто-то из местных подобрал его, когда взрывали скалы, водосток прокладывали.
— Здесь, на острове?
— Да, здесь, на острове.
Камень оказался белым свинцовым блеском, а стало быть, содержал серебро. На острове-то, похоже, есть свинец и серебро.
Дома музейщик открыл справочник по минералогии, а когда отыскал статью «Серебро», сразу же увидел: атомный вес 107.
Вот, значит, какая островная тайна была записана на скале иероглифами лишайника. Вот в чем заключалась тайна Серебряного озера: нет там никаких утопленных сокровищ, но в старину, вероятно, из шахты, которая теперь на дне, добывали белое сокровище, каковое ныне словно бы стерегут завистливые силы.
Когда музейщик ближе познакомился с геологией острова, выяснилось, что принадлежит он к той же формации, что и серебряные рудники Салы[6], а стало быть, есть там скрытые богатства.
Теперь у него появился большой интерес, который заполнит пустоту, и он ухватился за это, как за соломинку.
Разыскать канаву, где производились взрывные работы, он не сумел и потому запасся молотком да зубилом и ходил по округе, простукивая камни. От людей ничего не таил, наоборот, пытался привлечь их к своей затее, но тщетно. Тогда он начал еще и тралить озеро кошкой, чтобы добыть со дна образцы каменных осколков, но тоже безуспешно. В конце концов он предложил местным пробить взрывом водосброс и осушить озеро, однако ж тут они вовсе обозлились.
Попытки заинтересовать городских специалистов встречали холодный прием: дескать, свинцовый блеск в здешних краях вообще не редкость. Музейщик писал в газеты, и читались его заметки с увлечением. Ходил с пачками чертежей в разные акционерные общества, а с него требовали анализы, образцы и карту месторождения, поскольку же месторождением был весь остров, его спроваживали.
Тут стоит отметить, что предлагал он не серебряные рудники, а свинец. В итоге даже от этого отказался, уговаривал разрабатывать залежи из вестняка, что само по себе окупится; глядишь, заодно и свинец обнаружится, а с ним — серебро. Но равнодушие было сильнее корыстолюбия.
Он по-прежнему верил, что сопротивление придает силы и действует как стимул, а потому купил горный бур и динамит, твердо решив пробить водосток и спустить воду из озера в море. Когда он, стало быть, прикидывал уровень сброса, ему подумалось, что водосток пройдет через тот самый уступ, который в его памяти соединялся с детьми и их первым уловом. Но это не имело значения; теперь ничто не имело для него значения. И немного погодя он уже орудовал буром и молотком, лупил так, будто обрушивал молот кому-то на голову. Руки и мозг отзывались болью, а он думал: одна боль истребляет другую.
Шпур был уже четверть локтя глубиной, когда привлеченные шумом явились рыбаки и запретили ему продолжать работу, мало того, пригрозили послать за ленсманом.
Разгорелась перепалка, и тут уж островитяне не преминули выложить музейщику все, что накопили против него за целый год, все припомнили — и его личные обстоятельства, и тайные печали, и семейные секреты, и хозяйство. Он стоял перед ними будто раздетый донага, готовый провалиться сквозь землю, сгорая со стыда, не зная, что ответить.
Теперь он достиг того предела, когда сопротивление кажется непреодолимым, когда думаешь, что боролся с превосходящею силой и должен признать свое поражение, ведь лежишь на земле и враг попирает тебя ногой. И тотчас же в нем пробудилось сомнение.
По дороге домой он задержался на горе, хотел посмотреть, правда ли там римскими цифрами изображено число 107. Лишайник был на месте, но ни букв, ни цифр он уже не видел. Потом еще раз зашел к соседской бабке, спросил, точно ли кусок руды найден на острове.
— Да разве упомнишь! — отвечала старуха.
Открыв дома справочник по химии, он обнаружил, что атомный вес серебра, как там указано, составляет 108 с десятичною дробью, а вовсе не 107. Это принесло ему настоящее облегчение, ведь игра цифр мало-помалу сделала его суеверным, а ему отнюдь не хотелось прослыть таковым. Забавно, что в своей увлеченности и желании использовать народные предрассудки он как-то раз простодушно рассказал рыбакам о цифровой игре. Однако ж просчитался, ведь их предрассудки так далеко не заходили.
— Да нешто можно верить в такое! — отвечали местные с насмешливой улыбкой.
С озером-то обстоит совсем по-другому, намекали они, но, поскольку были хитрее музейщика, ни в какие объяснения не пускались.
Когда пароходик отчалил от острова, музейщик сидел в кормовой каюте, съежившись, глядя в пространство перед собой, будто хотел сделаться сразу и незримым, и незрячим. Но поперечная волна с открытого пространства в шхерах так качала судно, что иллюминаторы с подветренной стороны ушли под воду. Лишь на секунду он, словно в диораме, увидел в круглом отверстии мельницу, домики, гору…
Наваждение! Дьявольское наваждение! Все сплошное наваждение! — подумал он.
И в ту же секунду возле иллюминатора пронзительно закричала клуша: «Га-гэк! Га-гэк!»
— Сатана! — буркнул он в ответ, лег на диван и столовой укрылся пледом.
Десять лет спустя, когда музейщик давным-давно ушел со службы и исчез из поля зрения, напоследок оставив в каком-то учреждении визитную карточку, в утренней газете появилась следующая заметка.
«Сокровища в горах острова X. В Стокгольмских шхерах на острове X. проводились летом изыскательские работы, имевшие целью установить, есть ли в горах полезные ископаемые. Изыскания увенчались успехом. Были найдены различные минералы: несколько видов зернистого известняка (мрамора), полевой шпат, кварц и т. д. Изыскания эти, которые осуществлялись заинтересованными лицами из Стокгольма, в свою очередь стали поводом к приобретению в шхерах нескольких земельных участков. Чтобы получить упомянутые горы в свое владение, означенные лица решили скупить участки, где располагались месторождения. И хотя прежние владельцы не имели средств, чтобы самим воспользоваться полезными минералами, они все же извлекли определенную выгоду, так как получили более высокую цену, а именно на пятьдесят процентов больше, чем если бы продали землю фермерам, для которых главным, конечно, было бы только плодородие почвы. Уже осенью в островных каменоломнях начались работы, камень даже вывозили в Стокгольм; весною же, как сообщает губернская газета, добыча возобновится в более широком масштабе».