Рассказы

Женщина-демон

Она ждала в высокой башне.

День заканчивался. Начинался другой. Она ждала.

Башня была белой, внизу, далеко-далеко, открывалось пространство меловых дюн и виднелось серое море.

Ее мир был серый, белый, в полутонах, сверкающий, без очертаний. Мир бестелесный и мир абстрактный. И она сама была белой, ее пенное платье, ее ноги, тонкие руки — все белое, как известковые холмы, разбегавшиеся по сторонам от моря. Но ее длинные волосы были красными, кроваво-красными, пурпурными, как извержение магмы из белого мрамора ее кожи. Она не смотрела на свои волосы; неосознанно она боялась их, хотя каждое утро и переплетала их в тугие косы.

Она ждала, и не так важно, почему она ждала, кого или зачем.

Она не думала о будущем, не вспоминала о прошлом. У нее не было памяти, или это только так казалось. Она наблюдала за чайками, что кружили в воздушных потоках, издавая пронзительные крики. Каждый день, в положенное время, она выходила из башни и возвращалась туда в другое положенное время, как заведенные часы.


Шло время, но время не имело для нее смысла. Это могло быть завтра или вчера, когда она увидела его.

Он приехал на побережье на рассвете верхом на золотистом коне, мужчина в золотых одеждах. Грива коня как зрелая пшеница, пурпурные поводья с золотыми колокольчиками. Он ослепил ее своим блеском. — Это был рыцарь в доспехах.

Она почувствовала оживление, когда выглянула вниз с высоты белой башни. — Этого ли человека она ждала? — Он казался крошечным, пылающим термитом, въехавшим в арку. И проснулось эхо, потом его шаги заговорили по ступеням. Она представила, что он рассматривает некоторые вещи, он подходил к ней все ближе. Она обернулась к двери, в какую он сейчас войдет. Ее сердце билось. Бездумно она подняла руки и распустила волосы…

Он стоял в дверях, разглядывая ее. Ей захотелось, чтобы он улыбнулся, тогда как взгляд его был дерзким.

— Где Голбрант? — спросил он.

Она поднесла ладонь к губам и покачала головой.

— Он, который был здесь. Прошло уже тридцать дней, как он уехал верхом в Креннок-дол. Он, у которого за плечами мир и шрам крест-накрест на лбу…

Она продолжала качать головой, а ее сердце бешено билось.

— Голбрант, — повторил он. — Мой брат по клятве, не по крови. Это ему Сестры сказали: «Берегись белой женщины, ждущей смерть на берегу моря».

Он подошел к ней, схватил ее за волосы и намотал их на свою руку, пока боль не наполнила ее череп.

— Где Голбрант? — прошипел он.

Вот как это было для нее:

Его глаза показались ей летними садами. Ей захотелось вытянуть из них аллеи янтарной прохлады и желтые стрелы солнца, она желала воплощения мечты, стремлений, увиденных в глазах, чтобы заполнить мрак и пустоту волей их света. Она была голодна и мучима жаждой его отраженной жизни, как рыба алчет воды, крылья птицы — воздуха. Ее глаза вдыхали и пили, как звери пьют из омута. Она тянула руки к его шее, к тяжелым доспехам, льнула к нему. Он осыпал ее проклятиями, пытаясь освободиться от ее рук и глаз, но не мог. Это было родом приятной смерти в объятиях, в пристальном взгляде. Она топила его в своих глазах и своем теле. Он плыл по течению ее плоти, поток уносил его прочь, и он затерялся в блаженстве, которое она давала ему. Ни одна женщина ни до, ни после этого не могла сравниться с ее сладострастием, предназначенным только для него. Это было потрясение, вмещающее в себя океаны и первоисточники; он силился достигнуть верховья и громко кричал, чтобы прикоснуться к нему.

Вскоре его тело сияло. Он тонко посмотрел на бледное существо, извивавшееся внизу него, и понял, что жизнь его на исходе.

Усилием воли он отстранился, чтобы уберечься от страшного алчущего блеска глаз.

— Итак, то, что говорят о тебе, это правда, белая женщина, — пробормотал он в ледяном гневе. — Ты поглощаешь знания и разум взглядом и чревом. Да, я почувствовал, как они покидали меня: еще немного, и я стал бы пустым, как кость, попавшая в зубы волка. Ты также поступила с Голбрантом?

Мрачный, тусклый, погаснувший его взгляд блуждал. Она лежала на полу. Она не понимала. В темном уголке ее сознания теплилась память, слабая как сновиденье, о темноволосом мужчине на гнедом коне, с лирой за плечами, девичьим лицом и неровным крестом над глазами. Она припоминала, что также ждала его, потом он пришел, минуя долгие комнаты, поднимаясь по лестнице башни. Но он не успел уклониться, и его свет и разум перешли к ней. Она посмотрела на мужчину, которым едва не овладела. Не было ни шока, ни паники, ни отвращения.

— Он умер. — Ее единственные слова.

Золотоволосый рыцарь обнажил меч, замахнулся, чтобы снести с плеч ненавистную голову, но не в обычаях воинов Креннок-дола было поднимать руку на женщину, каким бы сильным не являлся их гнев. Он остановился и, спустя мгновение, вложил меч в ножны.

— Живи, вампир, — сказал он. — Но никогда впредь не имей дела с мужчинами и не лишай их разума, иначе быть твоей голове на колу…

Для нее эта не имело смысла; она была не совсем, не вполне человеком, людские законы и ценности находились для нее по ту сторону мира. Она молча смотрела на него, она уже любила его, потому что он сумел вырваться и больше не нуждался в ней.

Он переходил из комнаты в комнату, разыскивая своего брата Голбранта, но Голбрант упал в море с высокой башни. Волны подхватили тело, как болотные склизкие псы, чайки и хищные рыбы терзали его так, что кроме золотой лиры, теперь зеленой в морской воде, ничего не осталось от него.

Пока воин искал, женщина неотступно следовала за ним. Она не могла сказать, куда делся Голбрант, потому как не могла вспомнить. Она смотрела ему в спину, заглядывала в лицо, когда он оборачивался. Ее любовь была всепоглощающей.

Но он оттолкнул ее и сбежал вниз по ступеням башни. Во дворе оседлал коня и уехал вдоль известковых дюн по морской дороге.


Три дня она бродила по башне. Она не прибирала своих длинных, дивных волос. Она не выходила по утрам на белесое взморье. Она перестала ждать. Голбрант и другие, которые затонули, словно корабли, в ее смертельных объятиях, потеряли волю и разум в ее чреве, в ее глазах, остались забытыми, а его, гневного воина на золотогривом коне, с узкими глазами, с льняными волосами, с ненавистным его уходом, она помнила.

На четвертый день, спустившись по лестнице, она вышла из башни и двинулась по приморской дороге вслед за ним. Раньше не было желаний даже выйти на свет, теперь появилась нужда.

Ветер разогнал серые тучи, солнце и ее развевающиеся волосы были двумя яркими пятнами пурпура в той бесцветной земле, которую она оставляла.

Несколько дней пути изменили краски местности. Взамен белого пришли черные. По темному небу катили грозовые тучи. Ее ноги покраснели, острые края камней впивались в них, подобно змеям. Она была одной из тех, кто не нуждается в отдыхе и потому шла, не останавливаясь день и ночь. Она держалась следов, оставленных копытами коня; иногда они пропадали. То тут, то там она находила клочья его плаща, вырванные, должно быть, кустами ежевики, или подходила к остывшей золе костровища, погружала в нее пальцы и пробовала пепел кончиком языка.

Над головой светила луна, казавшаяся почти прозрачной. У воды, над голубоватым костром хлопотала старая ведьма, помешивая варево в закопченном котле смерти. Она куталась во что-то черное, отчего были видны лишь точечки глаз и тощие костлявые руки. Заметив белую женщину, она закричала:

— В Креннок-дол ведет эта дорога!

Затем колдунья бросила свое варево, поднялась к ней на берег и ткнула руку в воду.

— Нет пути для тебя на ту сторону. Мост разрушен. Он знал, что ты пойдешь за ним. Он испуган. Я дала ему амулет, который не принесет добра. Взгляни на себя, алчущую! Это ли есть твоя любовь?! Разве не ты лишила жизни его сводного брата Голбранта? — Старуха мрачно хихикнула.

Но белая женщина брела вдоль берега, отыскивая место для переправы. И оно там было, видное всякому, только не ей. Колдунья побежала за ней, подпрыгивая как горный козел, и черные рожки на ее голове недвусмысленно указывали на ее происхождение. Колдунья коснулась плеча белой женщины.

— Ты хотя бы знаешь его имя? Коли не боишься, ступай в воду, река вынесет. Долгие поиски у тебя впереди, но когда найдешь его, он будет твоим. Только помни о цене, которую он заплатит за это. Он лишится разума, хотя что тебе до того — ты ведь убережешь его от высоких скал и погибели. Словно младенец и мужчина в одном человеке, и так всегда, на веки вечные.

Она слушала. На краю обрыва колдунья прошептала:

— Если выпустишь его, станешь прахом. Помни! — и толкнула ее вниз к воде. Белая женщина не чувствовала страха. Волосы и платье держали ее на поверхности воды. Река несла всю ночь под голубым куполом звезд, река влекла ее между холмами серебряной нитью, а ближе к рассвету выбросила на берег.

Наутро шесть или семь рыбаков ее нашли. Они решили, что она самоубийца, и истово крестились, пока один из них бегал за священником; затем она очнулась и кинулась прочь от них…


Земли Креннока — это земли живого оазиса между мертвыми пустошами севера, юга, запада и востока. На вершине зеленого холма стоит дом короля. Двести мраморных колонн поддерживают кровлю в огромной королевской зале. Повсюду журчат фонтаны. Деревья ломятся от круглых плодов, зреющих под желтым небом. Это место называют Креннок-долом. В больших бронзовых воротах висит колокол величиной с доброго воина, а его язык размером с девочку лет десяти.

Она не собиралась звонить в колокол, для этого был нужен высокий мужчина на рослом коне. Она стала бить руками и ногами по бронзовой обшивке двери.

В королевстве существовал закон, согласно какому путника, пришедшего в поисках милости, справедливости или с какой иной просьбой, король, по крайней мере, выслушивал его. Поэтому вышедший на стук привратник впустил ее и был удивлен мокрыми волосами и платьем, оставляющим за собой след черных речных водорослей.

Она поднялась по широкой лестнице в зал с колоннами. Король и его воины, недавно вернувшись с заутрени, закусывали и выпивали. Сам король восседал в высоком золоченом кресле, как сидел здесь и три дня назад, когда в зал вошел воин, примчавшийся со стороны моря. Король поднялся тогда, чтобы приветствовать его — он любил этого воина несколько больше остальных, хотя, возможно, теперь предпочел бы увидеть Голбранта вместо Алондора, кто стоял перед ним, и которою женщины за глаза называли Золотым.

Алондор отстранился от владыки.

— На мне лежит проклятие, — сказал он. — Не дай Бог, я передам его вам, как заразу.

Он рассказал королю о гибели Голбранта. Он напомнил о Сестрах, пяти темных ворожеях, за пять месяцев до гибели Голбранта явились в Креннок-дол поведать пророчество о смерти пяти воинов. Когда он говорил о женщине в башне и о том, что с ней сделал, его лицо заливала краска стыда. Позже он исповедался у священника. Священник долго молился за Алондора.


…Она за ним. Шла безжалостная зима, со своим холодным белым желанием. Окажись Алондор снова в ее объятиях, у него не достало бы сил бежать. Побежденная, она заманит его в ловушку, лишит разума и жизни: такова мрачная магия сексуального вампиризма, древнейшего и наиболее ужасного из всех проявлений демонов в мире.

За день до ее прихода Алондор поспешно скрылся из Креннок-дола.

Она стояла в королевском зале, и искала его глазами, а ее сердце неистово билось. Она увидела, что его нет. Затем, забыв о боли, памятуя только о нем, она повернулась, чтобы выйти из королевского дома той же дорогой, что и вошла.

Король и трое подоспевших воинов встали у нее на пути. Они подняли мечи, чтобы свершилось возмездие, но снова старый позор сковал их руки. — Они никогда не убивали женщины. — Она молча прошла мимо воинов и короля.

— Идите за ней! — воскликнул король. — Сделайте то, что должен был сделать Алондор. Помните, она не женщина!

Воины выбежали за ней из залы. На лестнице один из них заглянул ей в лицо и отпрянул в ужасе; ничего не смог сделать. Другой — настиг ее на нижних ступенях, обошел, замахнулся мечом, но в последнее мгновенье она показалась ему жалкой бедной умалишенной.

«Здесь какая-то ошибка!» — вскрикнул воин и пропустил женщину.

Третий кинулся к лошади и помчался за женщиной. Воину показалось, что он на охоте; он слышал призывный лай собак и видел мелькание белой лани, скачущей вниз с зеленого холма. Подъехав достаточно близко, воин поднял ее на коня и, держа одной рукой безвольное тело, повернул поводья к лесу. Там он опустил ее на землю и бросился поверх нее, сраженный внезапным исступлением похоти. Мечом, которым воин боролся с жертвой, был пенис, и вскоре она выскользнула из-под него, а днем позже королевские слуги нашли бесноватого сумасшедшего, зовущего охотничьих псов между деревьями…


Она шла около года. Весь год Алондор бежал впереди нее. Он стал наемником, продающим свое боевое искусство королям, чьи войны казались ему справедливыми. Но он никогда не оставался долго на одном месте. Его преследовали сны, полные страха и вожделения, и в них был его брат Голбрант.

Сменялись времена года. Алые листья застревали в ее волосах, падали под ее покрытые рубцами, натруженные ноги, осыпали поля сражений, по которым он проезжал. Выпал и сошел снег, кончился период дождей и промозглых туманов. За землю Креннока, в серой безжизненной пустыне, с чахлыми ползущими деревцами — он бежал; она догоняла, ведомая чутьем и желанием, видя и слыша только его.

В бесплодных равнинах севера он достиг, наконец, владений отшельника короля, чье жилище было темным и мрачным, как скалы вокруг него. Он постучался в ворота, ослабший от ран, полученных в сражениях. Он по-прежнему имел ту же внешность, мужчины, на которого смотрят, но в его золотых волосах уже заблистали серебристые локоны, а взгляд обратился в глубину его души, как у слепого или человека, одержимого бесами. Таким было наказание за тот не нанесенный им в башне удар.

В зале, где плясали тени от факелов, Алондор разговаривал с хозяином замка, когда появился звенящий шум и вошел в его голову. Краем глаза воин увидел бледную тень, открывавшую двери. Узкое белое лицо на беленых плечах и кроваво-красная пелена, обрамлявшая шею. Он решил, что она нашла его. С ним случилось нечто вроде обморока, который есть последний приют перед смертью.

Но в дверях была не та женщина, о ком он думал. То заглядывала дочь хозяина Сандра, накинувшая поверх головы пурпурную шаль. Она была хороша, как икона. Кожа мраморно-белая, а алые губы и темные волосы, как у Голбранта, когда он с лирой за спиной возвращался в Креннок-дол. Сандра и вправду могла оказаться сестрою Голбранта, ибо имела с ним поразительное сходство, хотя ничего и не знала о воинах с поросших зеленью холмов. Она практиковала свой собственный способ ожидания. И когда Сандра увидела Алондора с кошмарами в глазах, она тоже почувствовала возбуждение. Если бы он надумал в то время завоевать ее любовь, он не нашел бы ничего лучшего, как рухнуть подкошенным в нескольких ярдах от ее ног.

Она взяла на себя роль заботиться о нем и до самого конца не находила свой труд утомительным. Открыв глаза и увидев ее, он ощутил, как жизнь возвращается к нему новой ненаписанной страницей.

Любовь между ними росла также быстро, как растет ребенок.

Наступила весна, и одна из ночей застала их вместе в его спальне. Сандра принесла с собой свежесть, но Алондор уже знал блаженство демонов, и его умиляло то, что с Сандрой наслаждение не казалось столь нестерпимым…

Ближе к рассвету Алондор поцеловал Сандру и сказал:

— Завтра, Шани, я покину тебя, я должен уйти отсюда.

Ее глаза наполнились слезами.

— Нет, — с грустью улыбнулся он, — не поэтому. На мне проклятие. За мной гонятся. Если я останусь…

— Тогда я пойду с тобой.

— Нет! Что за дар любви от меня твоей сладости, Сандра, если я обреку тебя странствовать бездомной моими путями? — Лицо Алондора побледнело и он с трудом выдавил из себя: — Я пойду…

Да, Сандра была нежной, но это нисколько не мешало ей быть сильной, как и всякой девочке из северных земель. Она схватила Алондора за руку и потребовала от него всей правды, настаивая снова и снова, пока он не отторг ее и не рассказал всего…

— Пусть она приходит, — прошептала Сандра. Ее глаза загорелись.

Он слишком устал. Год отнял у него все силы. Он остался, ибо женская защита показалась ему надежней, чем любой меч или щит в далеком мире.


Шли дни. Зиму сменила весна. Птицы вили гнезда на уступах скал и кровлях жилищ. Алондор поступил на службу к хозяину. Он сражался за него и вернулся с головами убитых. Пир в его честь затянулся до ночи, но несмотря на вино и мясо, он чувствовал в себе усиливавшийся озноб.

Алондор ходил из угла в угол запертой комнаты. Сандра спала. Луна цвета пожелтевшей кости явилась поздно. Он смотрел вдоль мощеной дороги и видел нечто белое, стоявшее там, с развевающимися за спиной пурпурными волосами, с длинными тонкими руками. Она не изменила одежду; ее белое платье висело на ней клочьями савана, ноги были покрыты рубцами. Ее лицо было обращено вверх в звериной тоске; ее глаза, как омут, отражали один его образ. Ее любовь оставалась всепоглощающей. Она съела бы его, если бы смогла.

Алондор преклонил колени и начал шептать молитву, но вместо слов ему на ум шел только образ белой женщины.

Она перешла дорогу. Алондор видел, как женщина ступает в ворота подобно белому дыму. Он слышал ее шаги по ступеням.

Отворилась дверь…

Сандра проснулась и села на постели. Она посмотрела на Алондора, застывшего в молитве; слова к богу все тише и тише слетали с его губ.

Сандра ощутила ужас — Та была здесь.

В это мгновенье он поднялся на ноги. Молитва разом иссякла. Перед ней был человек, лишившийся всего — за исключением той единственной вещи, которая звала и притягивала его. Будто робот, Алондор повернулся, пересек комнату и вышел. Он шел бодро. Алчущий и заколдованный чарами белой женщины, Алондор бездумно шел к ней, ждущей его внизу лестницы.

Когда он шагнул на ступени, Сандра вскочила с постели. Если Алондор выглядел загоревшимся и оживленным, то она казалась его смертью. Сандра, схватила меч, оставленный им, и пошла, дрожа, крадучись, как кошка, вслед за ним.

Она, женщина из высокой башни на морском берегу, была в доме. Она ждала в коридоре, чувствуя, что сейчас он наконец придет к ней. Ее сердце колотилось. Она подняла руки, чтобы распустить волосы, но найдя их свободными, опустила руки. Ей казалось, что она в башне, хотя это не имело значения для нее. Ей чудилось, что она слышит гул моря, несущего волны на взморье; возможно, это была пульсация ее собственной крови, страсть тела, выплеснувшаяся наружу. Вскрикнула чайка, но еще оставалась ступенька под его ногой. Он повернул за угол и открылся для нее. Тепло и радость наполнили ее, как пустой сосуд, которым она была. Она протянула руки, и он вновь пожелал войти в нее. Он забыл.

Но Сандра уже стояла позади него, держа в руках меч. Она также обладала знанием древнейших способов безотказной магии. И в тот миг, когда Алондор шагнул навстречу своей смерти, Сандра встала между ними. Она подняла тяжелый меч и взмахнула им, словно он был сухим стеблем травы. Она ничего не знала о воинах Креннок-дола, о рыцарстве мужчин, не причинявших зла существу, имеющему грудь и лоно, существу, которое они называли женщиной. За все, что она считала для себя дорогим и священным, она нанесла лишь страстный удар. То, что почувствовала женщина с берега моря, было долгой бесцветной болью, затем долгой пурпурной. Ее голова упала с плеч, но ее агония длилась многие века. По пришествии этой вечности она легла оглушенная, бессловесная, ослепленная, расчлененная… Она узнала, что значит быть сонмом разрозненных частиц, и в то же время оставаться целой.

Сандра в страхе отступила за спину Алондора, и он поддержал ее, пробуждаясь после транса. В эту минуту она превратилась Голбрантом, его клятвенным братом, который поднялся живым со дна моря, темноволосый, с золотой лирой за плечами, и нанес свой знаменитый удар, какой и не подумал применить в башне. Таким образом, Сандра окончательно завоевала его любовь.

Они держались вместе, а белая женщина чувствовала себя в стороне лепестками раскрывшейся розы. Она просыпалась на их лица, словно белая пудра. Она стала прахом, как обещал ей сам сатана в облике ведьмы в голубом лунном свете.

Пыль кружилась. Крупицы рассеивались на частицы, миллионы становились миллионами миллионов. Вскоре она уже была невидимой для глаз.

Однако она сознавала. В каждой клеточке, в каждом ничтожном атоме ее голод продолжался и упорствовал.

Теперь она была рассыпана в пространстве, бесконечное множество мест притягивало и отбрасывало ее. Она оказалась во всем, ее голод повсюду.

Много позже Алондор и Сандра станут прахом, но они не развеются, как она, по миру. У нее нет имени. Она в каждом движении, сновидении, мысли. Она все и ничто. Она по-прежнему ждет и будет ждать вечность на каждой пяди земли.

Незнакомцы приходят, поднимаются и спускаются невредимые по ступеням белой башни. Чайки строят гнезда в развалинах. В один из дней каждый камень обрушится мелкими камешками на всем протяжении известковых дюн. Однажды также рухнут скалы. После них — земля. Море отступит и истощится, небо упадет, а звезды исчезнут. И в этом окончательном или промежуточном мраке она останется. По-прежнему ожидая.

Жаль ее.

Красны как кровь

Прекрасная Королева-Колдунья откинула крышку шкатулки из слоновой кости с магическим зеркалом. Из темного золота было оно, из темного золота, подобного волосам Королевы-Колдуньи, которые струились как волна по ее спине. Из темного золота, и такое же древнее, как семь чахлых и низких черных деревьев, растущих за бледно-голубым оконным стеклом.

– Speculum, speculum, – обратилась Королева-Колдунья к волшебному зеркалу. – Dei gratia.[64]

– Volente Deo. Audio.[65]

– Зеркало, – произнесла Королева-Колдунья. – Кого ты видишь?

– Я вижу вас, госпожа, – ответило зеркало. – И все на земле. Кроме одного.

– Зеркало, зеркало, кого ты не видишь?

– Я не вижу Бьянку.

Королева-Колдунья перекрестилась. Она захлопнула шкатулку, медленно подошла к окну и взглянула на старые деревья по ту сторону бледно-голубого стекла.

Четырнадцать лет назад у этого окна стояла другая женщина, но она ничем не походила на Королеву-Колдунью. У той женщины черные волосы ниспадали до щиколоток; на ней было багровое платье с поясом под самой грудью, ибо она давно уже вынашивала дитя. Та женщина распахнула оконные створки в зимний сад, туда, где скорчились под снегом старые деревца. Затем, взяв острую костяную иглу, она воткнула ее в свой палец и стряхнула на землю три яркие капли.

– Пусть моя дочь получит, – сказала женщина, – волосы черные, подобно моим, черные, как древесина этих искривленных согбенных деревьев. Пусть ее кожа, подобно моей, будет бела, как этот снег. И пусть ее губы, подобно моим, станут красны, как моя кровь.

Женщина улыбнулась и лизнула палец. На голове ее возлежала корона; в сумерках она сияла подобно звезде. Женщина никогда не подходила к окну до заката: она не любила дня. Она была первой Королевой и не обладала зеркалом.

Вторая Королева, Королева-Колдунья, знала все это. Она знала, как умерла в родах первая Королева. Как ее гроб отнесли в собор и отслужили заупокойную мессу. Как ходили меж людей дикие слухи – мол, когда на тело упали брызги святой воды, мертвая плоть задымилась. Но первую Королеву считали несчастьем для королевства. С тех пор как она появилась здесь, землю терзала чума, опустошительная болезнь, от которой не было исцеления.

Прошло семь лет. Король женился на второй Королеве, столь же не похожей на первую, как ладан на мирру.

– А это моя дочь, – сказал Король второй Королеве. Возле него стояла маленькая девочка семи лет от роду.

Ее черные волосы ниспадали до самых щиколоток, ее кожа была бела как снег. Она улыбнулась – красными точно кровь губами.

– Бьянка, – произнес Король, – ты должна любить свою новую мать.

Бьянка лучисто улыбалась. Ее зубы сверкали как острые костяные иглы.

– Идем, – позвала Королева-Колдунья, – идем, Бьянка. Я покажу тебе мое волшебное зеркало.

– Пожалуйста, мама, – тихо промолвила Бьянка. – Мне не нравятся зеркала.

– Она скромна, – заметил Король. – И хрупка. Она никогда не выходит днем. Солнце причиняет ей страдания.

Той ночью Королева-Колдунья открыла шкатулку с зеркалом.

– Зеркало. Кого ты видишь?

– Я вижу вас, госпожа. И все на земле. Кроме одного.

– Зеркало, зеркало, кого ты не видишь?

– Я не вижу Бьянку.

Вторая Королева дала Бьянке крошечное золотое распятие филигранной работы. Бьянка не приняла подарка. Она подбежала к отцу и зашептала:

– Я боюсь. Мне не нравится думать, что наш Господь умер в мучениях на кресте. Она специально пугает меня. Скажи ей, пусть заберет его.

Вторая Королева вырастила в своем саду дикие белые розы и пригласила Бьянку прогуляться после заката. Но Бьянка отпрянула. А отец ее услышал шепот дочери:

– Шипы уколют меня. Она хочет сделать мне больно. Когда Бьянке исполнилось двенадцать, Королева-Колдунья сказала Королю:

– Бьянке пора пройти обряд конфирмации, чтобы она принимала с нами причастие.

– Этому не бывать, – ответил Король. – Я не говорил тебе, девочку не крестили, ибо моя первая жена, умирая, была против этого. Она умоляла меня, ведь ее религия отличалась от нашей. Желания умирающих надо уважать.

– Разве плохо быть благословенной Церковью? – спросила Королева-Колдунья Бьянку. – Преклонять колени у золотой алтарной ограды перед мраморным алтарем? Петь псалмы Богу, вкусить ритуального Хлеба и отпить ритуального Вина?

– Она хочет, чтобы я предала свою настоящую маму, – пожаловалась Бьянка Королю. – Когда же она прекратит мучить меня?

В день своего тринадцатилетия Бьянка поднялась с постели, оставив на простыне алое пятно, горящее, точно распустившийся красный-красный цветок.

– Теперь ты женщина, – сказала ее няня.

– Да, – ответила Бьянка. И направилась к шкатулке с драгоценностями своей истинной матери, вытащила из нее материнскую корону и возложила на себя.

Когда в сумерках она гуляла под старыми черными деревьями, эта корона сияла подобно звезде.

Опустошительная хворь, которая на тринадцать безмятежных лет покинула землю, внезапно вспыхнула вновь, и не было от нее исцеления.

Королева-Колдунья сидела на высоком стуле перед окном, в котором бледно-зеленые стекла чередовались с матово-белыми. В руках она держала Библию в переплете из розового шелка.

– Ваше величество, – отвесил ей низкий поклон егерь.

Ему было сорок лет, он был силен и красив – и умудрен в потаенных лесных практических науках, в сокровенном знании земли. Умел он и убивать, убивать без промаха – такова уж его профессия. Он мог убить и изящную хрупкую лань, и луннокрылых птиц, и бархатных зайцев с их грустными всезнающими глазами. Он жалел их, но, жалея, убивал. Жалость не останавливала его. Такова уж его профессия.

– Посмотри в сад, – велела Королева-Колдунья.

Охотник вгляделся в мутно-белое стекло. Солнце утонуло за горизонтом, и под деревьями прогуливалась девушка.

– Принцесса Бьянка.

– Что еще? – спросила Королева-Колдунья. Егерь перекрестился:

– Ради нашего Господа, миледи, я не скажу.

– Но ты знаешь.

– Кто же не знает?

– Король не знает.

– Может, и знает.

– Ты храбр? – вопросила Королева-Колдунья.

– Летом я охочусь на кабанов и убиваю их. Зимой я уничтожаю волков десятками.

– Но достаточно ли ты храбр?

– Если прикажете, леди, – ответил охотник, – я сделаю все возможное.

Королева-Колдунья открыла Библию и взяла вложенный между страницами плоский серебряный крестик, лежавший на словах: «Не убоишься ужасов в ночи… язвы, ходящей во мраке…»[66]

Егерь поцеловал распятие и повесил его на шею, под рубаху.

– Приблизься, – велела Королева-Колдунья, – и я научу тебя, что нужно сказать.

Некоторое время спустя охотник вышел в сад – в небе уже загорелись звезды. Он направился к Бьянке, стоящей под кривым карликовым деревом, и преклонил колени.

– Принцесса, – произнес он, – простите меня, но я должен донести до вас дурные известия.

– Так доноси, – ответила девочка, играя с длинным стеблем сорванного бледного цветка, распускающегося ночью.

– Ваша мачеха, эта проклятая ревнивая ведьма, замыслила погубить вас. Тут ничего не поделаешь, но вы должны бежать из дворца нынче же ночью. Если позволите, я провожу вас в лес. Там найдутся те, кто позаботится о вас, пока вы не сможете вернуться без опаски.

Бьянка взглянула на него – покорно, доверчиво.

– Тогда я пойду с тобой, – сказала она.

И они зашагали по тайной тропе, потом по подземному ходу, потом миновали запутанный фруктовый сад и выбрались на грунтовую дорогу, бегущую между запущенных кустов живой изгороди.

Ночь пульсировала фиолетово-черным, когда они наконец достигли леса. Ветви над головой хлестали друг друга, переплетались, точно морозный узор на окне, а небо тускло просвечивало меж ними, словно синее стекло.

– Я устала, – вздохнула Бьянка. – Можно мне немножко отдохнуть?

– Конечно. Вон на ту полянку ночью приходят поиграть лисы. Смотрите туда – и увидите их.

– Ты такой умный, – заметила Бьянка. – И такой красивый.

Она села на поросшую мхом кочку и принялась глядеть на поляну.

Егерь бесшумно вытащил нож, спрятал его в складках плаща и склонился над девушкой.

– Что вы шепчете? – спросил он сурово, кладя ладонь на ее угольно-черные волосы.

– Всего лишь стишок, которому научила меня мама. Охотник сгреб в кулак ее густые пряди и развернул девушку так, что ее белое горло оказалось перед ним, открытое, готовое для ножа. Но мужчина не ударил, ибо в руке он сжимал сейчас золотистые локоны смеющейся Королевы-Колдуньи, которая, хохоча, обвила его руками.

– Добрый мой, сладкий мой, это была всего лишь проверка. Разве я не ведьма? И разве ты не любишь меня?

Охотник вздрогнул, ибо он любил ее, а она прижалась к нему вплотную, так что, казалось, ее сердце стучит в его собственном теле.

– Отложи нож. Отбрось глупый крест. Нам не нужны эти вещи. Король и на четверть не такой мужчина, как ты.

И егерь повиновался ей, отшвырнув нож И распятие, – они упали далеко, где-то среди корявых корней. Он сжал ее в объятиях, лицо женщины уткнулось в его шею, и боль ее поцелуя стала последним, что почувствовал мужчина в этом мире.

Небо окрасилось угольно-черным. Лес был еще чернее неба. Никакие лисы на поляне не играли. Взошла луна и украсила белым кружевом сучья и пустые глаза егеря. Бьянка утерла рот мертвым цветком.

– Семеро спят, семеро нет, – произнесла Бьянка. – Древо к древу. Кровь к крови. Ты ко мне.

Раздался звук, подобный семи гигантским разрывам, – далеко, за деревьями, за щебеночной дорогой, за фруктовым садом, за подземным ходом. А затем – семь тяжелых шлепков босой ноги. Ближе. И ближе. И ближе.

Гоп, гоп, гоп, гоп. Гоп, гоп, гоп.

Во фруктовом саду – семеро черных, встрепенувшихся. На щебеночной дороге, между кустов живой изгороди – семеро черных, крадущихся. Кусты шуршат, ветки трещат.

Через лес, на поляну – семеро корявых, согбенных, низкорослых существ. Древесно-черная мшистая шерсть, древесно-черные лысые маски. Глаза – сверкающие щели, рты – сырые пещеры. Бороды – лишайник. Пальцы – сучковатые хрящи. Ухмыляются. Падают на колени. Прижимают лица к земле.

– Добро пожаловать, – сказала Бьянка.

Королева-Колдунья стояла перед окном со стеклом цвета разбавленного вина. Но смотрела она в магическое зеркало.

– Зеркало. Кого ты видишь?

– Я вижу вас, госпожа. Я вижу человека в лесу. Он вышел на охоту, но не на оленя. Его глаза открыты, но он мертв. Я вижу все на земле. Кроме одного.

Королева-Колдунья зажала ладонями уши. За окном лежал сад, пустой сад, лишившийся семи черных и корявых карликовых деревьев.

– Бьянка, – выдохнула Королева.

Окна были завешены, и свет не проникал в них. Свет лился из полого сосуда – сноп света, точно копна золотистой пшеницы. Свет горел на четырех мечах – мечах, показывающих на восток и на запад, на юг и на север.

Четыре ветра свистели в покоях, играя серебристо-серой пылью Времени.

Руки Королевы-Колдуньи покачивались подобно трепещущим на ветру листьям, сухие губы Королевы-Колдуньи читали нараспев:

– Pater omnipotens, mittere digneris sanctum Angelum tuum de Infernis.[67]

Свет померк и вспыхнул еще ярче.

Там, меж рукоятей четырех мечей, стоял Ангел Люцифиэль, весь золотой, с укрытым тенью лицом, с раскинутыми, полыхающими за спиной крыльями.

– Ты взывала ко мне, и я знаю твою беду. Желание твое печально. Ты просишь о боли.

– Ты говоришь мне о боли, Владыка Люцифиэль, ты, который претерпел самую мучительную боль на свете.

Боль худшую, чем причиняют гвозди в ступнях и запястьях. Худшую, чем причиняют терновые шипы, и горькая чаша, и острие копья в боку. Тебя призывают для злых целей, но только не я, ведь я понимаю твою истинную природу, сын Божий, брат Сына Божия.

– Значит, ты узнала меня. Я дам тебе то, что ты просишь.

И Люцифиэль (которого называли Сатаной, Царем Мира, и который тем не менее являлся левой рукой, зловещей рукой замыслов Господа) выдернул из Эфира молнию и метнул ее в Королеву-Колдунью.

Молния попала женщине в грудь. Женщина упала.

Сноп света взметнулся и воспламенил золотистые глаза Ангела, и были глаза Ангела ужасны, хоть и лучилось в них сострадание, но тут мечи рассыпались, и Ангел исчез.

Королева-Колдунья тяжело поднялась с пола – не красавица более, но морщинистая, растрепанная, слюнявая старуха.

В самом сердце леса солнце не светило никогда – даже в полдень. В траве мелькали цветы, но бледные, бесцветные. Под черно-зеленой крышей царили вечные густые сумерки, в которых лихорадочно мельтешили мотыльки и бабочки-альбиносы. Стволы деревьев были гладкими, точно стебли водорослей. Летучие мыши порхали днем, летучие мыши и птицы, считавшие себя летучими мышами.

Здесь стоял склеп, поросший мхом. Выброшенные из него кости валялись у корней семи искривленных карликовых деревьев. Или того, что выглядело деревьями. Иногда они шевелились. Иногда во влажных тенях поблескивало что-то вроде глаза или зуба.

В прохладе, даруемой дверью гробницы, сидела Бьянка и расчесывала волосы.

Какое-то движение всколыхнуло плотный полумрак.

Семь деревьев повернули головы.

Из леса вышла старуха – сгорбленная, со склоненной головой, хищная, морщинистая и почти безволосая, словно гриф.

– Ну вот наконец и мы, – прошамкала карга хриплым голосом стервятника.

Она подковыляла ближе, бухнулась на колени и поклонилась, ткнувшись крючковатым носом в торф и блеклые цветы.

Бьянка сидела и смотрела на нее. Старуха поднялась. Во рту ее редким частоколом желтели гнилые зубы.

– Я принесла тебе почтение ведьм и три подарка, – сказала карга.

– Почему ты это сделала?

– Какая торопыга, а ведь всего четырнадцать годков. Почему? Потому что мы боимся тебя. Я принесла подарки, чтобы подлизаться.

Бьянка рассмеялась:

– Покажи.

Старуха сделала пасс в зеленом воздухе. Раз – и в руке у нее оказался затейливый шнурок, сработанный из человеческих волос.

– Вот поясок, который защитит тебя от штучек священников, от креста, и от потира, и от поганой святой воды. В него вплетены локоны девственницы, и женщины не лучшей, чем ей положено быть, и женщины умершей. А вот, – второй пасс – и старуха держит лакированную – синь по зеленому – гребенку, – гребешок из недр морских, русалочья пустяковина, чтобы очаровывать и покорять. Расчеши ею волосы – и океанский запах наполнит ноздри мужчин, ритм приливов и отливов забьет им уши, оглушит и скует точно цепями. И вот, – добавила старуха, – последнее, старый символ греховности, алый фрукт Евы, яблоко красное как кровь. Откуси – и познаешь Грех, коим похвалялся змий, да будет тебе известно. – Старуха сделала третий пасс и выудила из воздуха яблоко. Плод, шнурок и гребень она протянула Бьянке.

Девушка взглянула на семь корявых деревьев.

– Мне нравятся ее подарки, но я не вполне доверяю ей. Лысые маски высунулись из лохматых бород. Глазные щели сверкнули. Сучковатые лапы щелкнули.

– Все равно, – заявила Бьянка, – я позволю ей самой повязать мне поясок и расчесать мои волосы.

Старая карга жеманно повиновалась. Точно жаба, вперевалочку, приблизилась она к Бьянке. Она завязала пояс на ее талии. Она разделила на пряди эбеновые волосы. Зашипели искры – белые от пояска, радужные от гребня.

– А теперь, старуха, откуси кусочек от яблока.

– Какая честь, – кивнула ведьма, – ох и покичусь же я, рассказывая моим сестрам, как разделила сей плод с тобой.

И старая карга впилась кривыми зубами в яблоко, шумно чавкая, отгрызла кусок и проглотила, облизываясь.

Тогда Бьянка взяла яблоко и тоже откусила.

Откусила, закричала – и задохнулась, подавившись.

Прыжком вскочила она на ноги. Волосы взметнулись над ней подобно грозовой туче. Лицо стало синим, затем серым, затем вновь белым. Она упала в мертвенно-бледные цветы и осталась лежать – не шевелясь, не дыша.

Семь карликовых деревьев замахали скрипучими конечностями, замотали косматыми башками, но тщетно. Без искусства Бьянки они не могли прыгать. Они вытянули когти и вцепились в реденькие волосенки и плащ старухи. Но карга пробежала меж ними. Она пробежала по залитым солнцем лесным землям, по щебеночной дороге, по фруктовому саду, по подземному ходу.

Во дворец старая карга вошла через потайную дверь и поднялась в покои Королевы по потайной лестнице. Она согнулась почти вдвое. Она хваталась за ребра. Одной костлявой рукой старуха открыла шкатулку из слоновой кости с волшебным зеркалом.

– Speculum, speculum. Dei gratia. Кого ты видишь?

– Я вижу вас, госпожа. И все на земле. И я вижу гроб.

– Чей труп лежит в гробу?

– Этого я не вижу. Должно быть, Бьянки.

Карга, бывшая совсем недавно прекрасной Королевой-Колдуньей, опустилась на свой высокий стул у окна с бледно-огуречным и матово-белым стеклом. Снадобья и зелья ждали, готовые прогнать страшный облик, снять жуткие чары возраста, наложенные на нее Ангелом Люцифиэлем, но она пока не прикасалась к ним.

Яблоко содержало частицу плоти Христа, освященную облатку – Святое Причастие.

Королева-Колдунья придвинула к себе Библию и открыла ее наудачу.

И прочла – со страхом – слово: Resurgat.[68]

Он был словно хрусталь, этот гроб, молочно-белый хрусталь. Образовался он так. Белый дымок поднялся от кожи Бьянки. Она дымилась, как дымится костер, когда на него падают капли гасящей пламя воды. Кусок Святого Причастия застрял у нее в горле. Причастие – вода, гасящая ее огонь, – заставляло ее дымиться.

Потом выпала ночная роса, похолодало. Дым вокруг Бьянки заледенел. Иней расписал изящными серебряными узорами туманную ледяную глыбу с Бьянкой внутри.

Холодное сердце Бьянки не могло растопить лед. И зеленая дневная полночь оказалась бессильна.

Ее, лежащую в гробу, можно разглядеть сквозь стекло. Как прелестна она, Бьянка. Черная как смоль, белая как снег, красная как кровь.

Деревья нависают над гробом. Идут годы. Деревья разрослись и укачивают гроб на своих руках. Из глаз их сочатся слезы – плесень, грибок, зеленая смола. Зеленый янтарь, как изысканное украшение, твердеет на хрустальном гробу.

– Кто это лежит там, под деревьями? – спросил Принц, выехавший на поляну.

Он, казалось, привез с собой золотую луну, чье сияние разливалось вокруг его золотой головы, золотых доспехов и белого атласного плаща, расшитого золотом и чернью, кровавыми рубинами и небесными сапфирами. Белый конь топтал белесые цветы, но, как только копыта отрывались от земли, бледные головки поднимались вновь. С луки седла Принца свисал щит, странный щит. На одной его стороне скалилась морда льва, но на другой белел смиренный ягненок.

Деревья застонали, головы их треснули, раскрыв огромные рты.

– Это гроб Бьянки? – промолвил Принц.

– Оставь ее с нами, – взмолились деревья.

Они качнулись и поползли на корнях. Земля содрогнулась. Гроб из ледяного стекла тряхнуло, широкая трещина расколола его.

Бьянка закашлялась.

Кашель выбил частицу Причастия из ее горла. Тысячью осколков рассыпался гроб, и Бьянка села. Она взглянула на Принца. Она усмехнулась.

– Добро пожаловать, желанный мой, – сказала она. Бьянка поднялась, тряхнула головой, разметав волосы, и направилась к Принцу на белом коне.

Но вошла она, казалось, в тень, в багровую комнату; затем – в малиновую, чье свечение пронзило ее, точно безжалостные ножи. Дальше – желтая комната, где она услышала плач, терзающий уши. С тела ее словно содрали всю кожу; сердце ее забилось. Биения сердца превратились в два крыла. Она полетела. Она была вороном, затем совой. Она летела в искрящемся стекле. Стекло опаляло ее белизной. Снежной белизной. Она стала голубем.

Голубка села на плечо Принца и спрятала голову под крыло. В ней не осталось больше ничего черного, ничего красного.

– Начни все сначала, Бьянка, – сказал Принц.

Он поднял руку и снял птицу с плеча. На запястье его виднелась отметина, похожая на звезду. Когда-то в эту руку входил гвоздь.

Бьянка взмыла ввысь, легко пройдя сквозь зеленую крышу леса. Она влетела в изящное окошко винного цвета. Она была во дворце. Ей было семь лет.

Королева-Колдунья, ее новая мать, повесила ей на шею тонкую цепочку с распятием филигранной работы.

– Зеркало, – произнесла Королева-Колдунья. – Кого ты видишь?

– Я вижу вас, госпожа, – ответило зеркало. – И все на земле. И я вижу Бьянку.

Мяу

В прошлом году я был молод. Тогда мне было двадцать шесть, и я повстречал Кэти. Еще я в том году дописал роман. Вы его вряд ли читали. Ну, а еще я пять или шесть раз в неделю, в полночь и четыре утра, показывал фокусы в «Короле Кубков”. Это приносило кое-какие деньжата, и.., ну, вы понимаете. Приятно, когда на тебя из зала смотрит малютка с кудрями, как белое вино, и гибкой фигуркой балерины. И ловит каждый твой вздох.

Позже, примерно в четыре тридцать, когда мы с Кэти сидели рядышком в углу, я увидел в ямке на ее горле кулон — золотого котенка. А еще позже, когда мы шагали по шепчущему морозному предрассветному городу и под ногами шуршали, хрустели обертки от сластей, я отодвинул котенка в сторону, чтобы поцеловать ее в шею. Тогда я еще не понимал, что с этого у меня начинаются проблемы с кошками.


Помнится, мне казалось, что у нас только с деньгами могут быть проблемы. Ну, вы меня понимаете — состоятельная девушка встречает паразита мужского пола и все такое. Но мы с этим справлялись. Когда набирали дистанцию, когда сближались. По обстоятельствам. Оба искали точки соприкосновения. Она была довольно застенчива, поэтому мне не следовало перегибать палку.

Она жила в собственном каменном доме, родители поехали кутить на шикарном лимузине и по дороге угробились. Я почему-то здорово злился на ее предков. И чего бы им не отправиться на тот свет пораньше? Ей тогда было шестнадцать, но они все-таки успели поделиться с нею своей придурью. А когда родичи дали дуба, у нее на чердаке от переживаний поселились новые тараканы. Дом так и остался родительским гнездышком, он просто ломился от ультрамодных безделиц и шмоток, от революционной мебели, для нормальных людей совершенно не предназначенной. А еще от кошек.

Их набрала Кэти после смерти родителей. Целых пять штук. По одной. А может, кошки сами ее облюбовали и пришли. И когда их скопилось достаточно, они тоже стали хозяевами в доме. Старательно ободрали мебель, наделали дырок в занавесках. Досталось и всему остальному, до чего им удалось добраться. В том числе и мне. Вы правы, у меня небольшая фобия. Но согласитесь, клыкастая кошачья голова похожа на змеиную, если прижать уши. Кэти мне без устали твердила, какие распрекрасные у нее питомцы, а я всегда старался уйти от этой темы. И от кошек. Они, конечно, чуяли мою неприязнь. Бьюсь об заклад, сразу почуяли. И отплатили той же монетой. Не упускали случая прыгнуть на меня и вонзить когти. Скакнет такая бестия на кушетку, а оттуда — тебе на плечо, и зубами в шею! Прежде чем заняться с Кэти любовью, я выгонял кошек из спальни и запирал дверь. Они злобно мяукали и терзали ковер. Ни разу не рискнул поразвлечься с подружкой в их присутствии.

Всякий раз, когда я провожал ее до дома, нас встречал в предутренней тьме десяток светящихся глаз — точно развешенные там и сям фонарики. Наверное, вот так же являются людям черти. Видели когда-нибудь кошку с мышью или птицей в зубах? У меня был ручной голубь Берни, олух, каких поискать. Помогал мне показывать фокусы. Однажды Берни затеял прогуляться по тротуару. Наивная пичуга верила, что все кругом — ее друзья, даже кошки. То-то, небось, удивилась, когда ей вонзили зубы в спину. Нет, все-таки не зря я недолюбливаю породу кошачьих.


Праздновали мы как-то раз Кэтин день рождения и засиделись допоздна. Насчет дней рождения у нее тоже был бзик. Она верила, что в этот праздник к ней ночью являются мамочка с папочкой. Как знать, может, это правда. Я ее пытался вытащить из дому, но она заупрямилась, и вот мы сидим в гостиной под абстракционистской люстрой, похожей на три тающие земляничины. Едим тунца и вино попиваем. Я как раз при деньжатах был, купил ей яшмовый браслет. Он перед тем пять недель пролежал на витрине магазина, так и просился ей на запястье. Когда я его вручил, Кэти от восторга аж взвизгнула. Вообще-то, с ней в такие минуты труднее ладить, в смысле, когда у нее сильные чувства. Но ведь надо время от времени идти на жертвы, верно?

И вот браслетик стал теплым, как ее мягкая кожа, а вино ненамного холоднее. Вокруг нас колечком сидели кошки, и только когда Кэти уходила на кухню, они с противным мяуканьем тащились следом. Чем бы она на кухне ни занималась, хоть бы тарелку мыла, они обязательно возбуждались. Сдается мне, всякий раз, когда она уходила из дома, все блюда и кастрюли затаивали дыхание, боясь привлечь кошек.

Наконец Кэти устала возиться с тунцом и отдала его зверям.

— Ой, Стал, глянь-ка! — И любуется ими, как мадонна своим младенцем. — Только глянь.

— Я и гляжу.

— Нет, ты не глядишь, а злобно таращишься. Я взял с кушетки гитару и забренчал что-то легонькое — споем, что ли? А кошки еще громче зачавкали и захрустели — показывали, как они ко мне относятся. Мы с Кэти спели “С днем рождения” на мотив старых “Стоунов”, потом еще кое-что, наконец отправились в спальню и заперлись. Потом она плакала, но держалась за меня, будто боялась, что ее унесет в открытое море. Ведь с тех пор, как предки завернули ласты, и до меня у нее никого не было, ни одного человеческого существа. Между прочим, она в “Короля” тогда пришла провести эксперимент. Убедиться, что на общение с людьми не способна, и больше никогда не пробовать. Она об этом не говорила, но я догадался. А в “Короле» ей чем-то я приглянулся. От меня, похоже, почти ничего не зависело. Больно уж легко все вышло. Как во сне.

За дверью кошки шумно расправлялись с тунцом на ковре с рисунком Пикассо.

— И что б тебе не продать этот дом? — сказал я. — Сняли бы квартирку.

— У тебя же есть квартира.

— Это не квартира, это берлога. Я имею в виду нормальную.

— Тебе не по карману.

— Ну, почему же?

— Я знаю, ты за мой счет хочешь жить.

Ничего себе заявочки! Раньше я от нее такого не слышал.

— Интересно, с чего ты взяла?

— Прости, случайно вырвалось.

— Черта с два — случайно. Больше так не говори. Бабки будут. В следующем году «Эм-Гэ-Эм” кино по моей книжке снимет.

— Ее же еще не издали.

— Издадут, не беспокойся.

— Пойду-ка я лучше за кошками приберу.

— А не лучше ли их натаскать, чтобы сами за собой прибирали?

Мы повалялись, воображая, как кошки управляются с ведром, шваброй и антисептиком. И тогда я к ним мысленно обратился: «Если и водятся тут паразиты, то я их всех по кличкам знаю. Ничего, сволочи, ваши дни сочтены».


Я, между прочим, настроен был серьезно. Думал, Кэти продаст дом, а я — книгу. Снимем квартиру и заживем, как люди. Без кошек. Нечего им делать на десятом этаже. Тем более целой стае. Конечно, я знал, Кэти не оставит их без крова, и уже начал осваивать профессию торговца домашними животными. Но вскоре выяснил, что почти у всех моих приятелей по одной, а то и по две кошки. Только у Женевьевы — одинокая псина, страдающая ксенофобией. Все, даже Женевьева, твердили, чтобы я не валял дурака, кошки незаменимы в хозяйстве. И я уж подумывал, не сходить ли к врачу, может, котобоязнь нынче лечат?

Потом кое-кто заинтересовался моей книгой. Дело вроде стронулось с мертвой точки, я даже несколько раз просиживал с пяти утра до одиннадцати вечера, добивал осточертевшую повесть смачными ударами клавиш пишущей машинки. Я снова был готов подкатиться к Кэти на предмет переселения. Строил безумные планы. Например, можно пустить жильцов, предложить скидку за надзор за кошками, а мы раза два в недельку будем их навещать. Или купить для Кэтиных любимцев ранчо в Техасе. Или посолить цианидом кошачье печенье.

Все это были пустые фантазии, я ведь понимал, что Кэти ни за что не согласится. Она и не согласилась.

— Нет, Стал, не могу. Не могу и не хочу. Тебе не разлучить меня с кисками.

— Или они, или я, — заявил я, приняв позу Эррола Флинна. И не очень-то кривил душой. Сказал и задумался: а оно мне надо? В первый раз, между прочим, задумался. А она возьми да заяви:

— Тебе нужны только мои деньги. Вот так. Грубо и цинично.

— О Господи!

— Ты решил меня использовать.

— Ага. Ага. Оно, конечно…

Стою и гадаю, а чего это я, собственно, так упорно добиваюсь, чтобы мы жили вместе? Зачем настаиваю, чтобы она выбрала между мною и зоопарком? Неужто и правда хочу связать судьбу с бледнолицей маньячкой с зелеными электрическими глазами?

— Ублюдок, — шепчет она. — Альфонс. Папочка предупреждал, что мне непременно встретится кто-нибудь вроде тебя.

И с этими словами стаскивает браслет и бросает мне в физиономию. Точь-в-точь как девчонки во второсортных фильмах швыряются обручальными кольцами. Я ловко поймал и стою дурак дураком, будто в трансе. А она поворачивается и убегает.

Я поторчал на тротуаре, поглядел ей вслед. Это был настоящий ступор. А потом я пошел в клуб и исполнил свой номер.

Да как исполнил! Не приведи Господи еще раз это пережить.


Через две недели “Картэйдж-Пресс” приобрел мой роман и заказал еще два. Дела вроде пошли на лад. В “Короле» меня награждали овациями и поили, и одна девчонка — не помню имени, хоть убейте, — согласилась со мною переспать.

Еще через три недели ко мне подошла Женевьева — в “Короле” она гадала по картам таро. Подошла и глядит, как я кормлю белого, точно зубная паста, кролика. Я его только что приобрел — какой же факир без кролика, верно?

— Стил, — говорит Женевьева, глядя на меня красивыми и умными глазами, — тебе уготовано местечко в аду.

— Значит, о будущем можно не беспокоиться, — отвечаю этим пяти футам одному дюйму женских чар.

— Нет, Стил, я серьезно, — говорит Женевьева, помогая набивать кролика салатом. — Номер твой — просто дерьмо.

— Ну, спасибо, Женевьева. Уж ты похвалишь так похвалишь.

— Нет, в техническом смысле — полный ажур, и с каждым разом все лучше. И все равно, смердит, как от трупа Юлия Цезаря.

— Господи? Да неужто он преставился? Как это случилось? Автокатастрофа?

— Я ведь не шучу, — повторяет Женевьева. — Я хочу спросить, что у тебя с той блондинкой. Она помолчала, но ответа не дождалась.

— Давай напрямик. Я беспокоюсь. Она была на грани, а ты ее оттащил. А теперь бросил. Не боишься, что у нее крыша съедет? Стил, ты ведь раньше не был бесчувственным чурбаном.

— Я, конечно, мог бы ответить, что это не твое дело, но воздержусь. Не бери в голову, дорогая. Нам с нею нечего сказать друг другу, только и всего.

— Вот-вот. Потому-то и провонял твой номер. И новая повесть будет полным дерьмом.

— Ей-богу, Женевьева, я не знаю, захочу ли когда-нибудь увидеть Кэти…

— Зато я знаю. — Женевьева улыбнулась, лихо перетасовала карты и безошибочно достала из колоды “любовников”. — Ты вот что сделай, — говорит. — Постучись к ней и посмотри, что будет, когда откроет.

Я вышел. В квартале от клуба позвонил из таксофона. Только когда полез в карман за монеткой, заметил в пятерне лист салата.

Я не ждал ответа — разве что кошка зашипит в трубку. Но услышал голос Кэти.

— Привет, — говорю.

Слышу глубокий вдох, а затем она отвечает:

— Рада, что ты позвонил. Прости, я тогда глупость сморозила. Конечно, понимаю, это ничего не меняет, но все-таки прости.

— Это все меняет.

— Спасибо, что браслет прислал. Я его буду носить.

— А у меня “Картэйдж» книжку купил.

— Я рада. Между прочим, ты мне не читал ничего своего. Обязательно куплю.

— Через двадцать минут буду у тебя.

— Нет…

— Да. Напудри кошек.


В четверть пятого я был у ее дома. На газонах блистал первый снег. “Женевьева, — думал я, нажимая на звонок, — как ты сказала, так и делаю. Поглядим, что из этого вылупится”.

Очень все это было странно. Очень. Я смотрел на Кэти и не узнавал. Только сейчас я понял, какая она красавица. Потому что с первого дня нашего знакомства она ухитрялась выглядеть очень привычной. А сейчас передо мной стояла совершенно другая женщина, блестящая, как новенькая игрушка, и я, любуясь ее загадочным лицом, гадал, — вечно я гадаю — хватит ли у меня смелости сорвать целлофан.

— У тебя в волосах снег, — тихо, зачарованно говорит она.

И тут до меня доходит: она ведь тоже увидела во мне что-то новое, совершенно незнакомое.

— Ты уверен, что хочешь войти?

— Еще бы. Черт, у меня зуб на зуб…

— Стал, если войдешь, — говорит она, — не заставляй меня делать то, чего я не хочу. Пожалуйста.

— Не буду, — обещаю я. — Честное бойскаутское.

И она меня торжественно впустила. Мы прошли в гостиную. Из камина, больше похожего на космический корабль, готовый пробить потолок и улететь на Венеру, изливалось густо-красное сияние, окутывало кошек, мех казался кровавым.

— Здрасте, киски.

Не пора ли, думаю, капитулировать? Ведь можно жить с этими созданиями, можно даже их полюбить. А что, вдруг получится?

Я медленно опустился, протянул руку… Ай, зараза! До крови. Ничего. Натяну вам на лапы бархатные чулочки, покрою ковры толстым полиэтиленом, буду постоянно носить пистолет. Кошачий век короче человеческого. Если только эти твари не найдут способ со мной разделаться…

Мы посидели всемером у камина. Мы с Кэти пили китайский чай, кошки лакали сливки из пяти блюдец. На деревянной облицовке камина появились новые царапины — таких глубоких я еще не видал. Должно быть, Кэти уходила из дому и пропустила одну из десяти дневных кормежек, и любимицы сорвали злость на печке. Я тайком лизнул кровоточащую ранку.

— Женевьева говорит, на первом этаже есть симпатичная квартира. А при доме — дворик с сиренью. Деревьев там уйма, царапать не перецарапать…

— Ты все-таки хочешь, чтобы я продала дом, — удивилась Кэти. — Мои родители были бы против.

— Зачем продавать? Можно сдавать.

Она глядела на огонь, а тот окрашивал ее точеный профиль и роскошные локоны в цвет крови.

— Я думала, больше никогда тебя не увижу.

— Ага, я же человек-невидимка. Не волнуйся, я принял противоядие.

— Казалось, я вернулась в те годы, когда мы еще не были знакомы. Я всегда была одинока. Только кошки… Думала, так и надо.

Я положил ладонь на ее руку. Она была холодной, жесткой, с обломанными ногтями. Кошки замерли над пустыми блюдцами, вытаращились на нас. Глаза — точно пуговицы из бесцветного стекла.

— Я себе сказала, что мне никто не нужен.

У меня есть кошки. А без людей прекрасно обойдусь.

Она высвободила руку и встала.

— Я не уйду из этого дома.

— Вот и хорошо. Успокойся. Сядь.

— Я на минутку, — сказала она. — Надо их покормить.

— Конечно. Сливки — это был аперитив. А что на первое? Лососина? Икра?

Она уставилась на меня, глаза — точь-в-точь как у кошек. Круто повернулась и ушла в комнату. Кошки припустили за ней. В этот раз они не верещали, но мне чудилось, будто в желудках громко плещутся сливки.

Я посидел в одиночестве, полюбовался ракетой, огромными новыми царапинами на облицовочных панелях. Подумал, что следы когтей находятся слишком высоко. Прыгали, что ли? Или на голову друг дружке становились?

Время шло, и никто не возвращался. Ни кошки, ни Кэти.

Чай совсем остыл, я слышал, как по окнам постукивает снег. В доме стояла мертвая тишина, словно я остался в нем один как перст. В конце концов я встал и тихо, как по музею, пошел.

Всюду было темно, и в коридоре, и в столовой, и даже в кухне. И ни звука. Наконец я услышал хруст и чавканье. В потемках насыщались кошки. Я уже тысячи раз это слышал, но сейчас хруст и чавканье приобрели совершенно уникальную окраску. Это был шум джунглей. И посреди джунглей стоял я. На затылке зашевелились волосы.

Бью по выключателю и вижу…

На полу рядком — пять кошек. И Кэти.

Кошки, подавшись вперед, увлеченно жрали. Кэти лежала на животе, вжимая подошвы в холодильник, опираясь на локти, приподняв голову. Волосы свисали, и я не видел, как она лакает сливки. При включенном свете это продолжалось секунду-две, я успел убедиться, что мне не мерещится. Потом она выгнула шею, как змея, облизнулась и уставилась на меня стеклянными пуговицами глаз.

Я пятился до середины коридора, затем повернулся, точно зомби, и побрел в гостиную.

Там все было по-прежнему. Новые глубокие борозды не исчезли.

Я обливался холодным потом, как будто только что вышел из клетки льва. Запоздало подумал: должно быть, это просто шутка, розыгрыш. Но если бы Кэти бросилась на меня с кухонным ножом, я бы струхнул гораздо меньше.

Что делать? Выскочить из дома и — наутек? Чтобы больше никогда не возвращаться? Она к этому готова. Или остаться, разговорить, вникнуть, зачем ей эти глупые игры и что от меня требуется, чтобы она не сходила с катушек? Пока я раздумывал, она вернулась в гостиную. Посмотрела на меня и сказала:

— Прости, это не предназначалось для твоих глаз.

— Да? А мне почему-то кажется, что я должен был увидеть. Что ты хотела этим доказать?

— Ничего. Я живу, как мне нравится. И царапать дерево люблю. Видишь? — Она указала на камин. — У тебя испуганное лицо.

— Наверное, потому, что я испуган. Она скользнула ко мне и обвила руками.

— Меня боишься?

— Боюсь — не то слово.

Она целовала меня в подбородок, и при каждом поцелуе я чувствовал прикосновение зубов. Могу вообразить, как бы она себя вела, если бы в этот момент мы занялись любовью. Но мне этого почему-то не хотелось. Хотелось сделать ей ручкой и дать деру. Но почему-то забота о человеке входит в привычку, а с привычками, как всем известно, бороться нелегко. Вот представьте: вы входите в дом и видите хорошенькую девицу с пузырьком таблеток в одной лапке и бритвенным лезвием в другой. И что сделаете? Попросите извинения, выйдете и затворите дверь?

Вдобавок я почувствовал, что Кэти дрожит. Я-то думал, в этом доме только меня трясет.

— Надевай пальто и обувайся, — говорю.

— Но ведь идет снег.

— Вечно эти отговорки… Одевайся. Через десять минут мы вышли на улицу. Холодный серебристый воздух, казалось, насквозь продул мне голову. И я вдруг спросил себя: интересно, куда это я ее веду? Но Кэти помалкивала и шагала рядом, как хорошая и послушная девочка, которой невдомек, что это задумал добрый дяденька. Мы прокатились в метро, поднялись и двинули ко мне на Мэйсон, 23. Я туда никого не водил без крайней необходимости, даже кролика не приносил. И сам старался ночевать в “Короле Кубков», а дома появлялся изредка, только чтоб отоспаться, отлупить пишущую машинку и подумать о своем житье-бытье.

Вот и моя халупа. До квартиры только два лестничных марша или несколько судорожных рывков лифта. Комнаты в отраженных снегом лучах холодны и неуютны, куда ни глянь, старые газеты, журналы и пыль. Но это мой мир, и Кэти мне здесь была не нужна. Но все-таки я ее привел. Зачем? Может, некая частица подсознания решила, что эта нора сделана из моей собственной эктоплазмы и ей удастся то, что не под силу никаким уговорам?

Мы вошли, и Кэти в страхе огляделась. По пути мы не перемолвились ни словом.

— Удобства — как в номере люкс, — говорю. — Правда, почти ничего не работает.

Кэти подошла к окну, постояла. На ее плечах таяли снежинки. Она посмотрела во двор, на мусорные баки, на глазурованные снегом битые бутылки. Когда повернулась, у нее сияли глаза, бежали слезы. Она подскочила ко мне и прижалась. Я понимал, что значат эти объятия. Понимал, что могу ее вернуть, если захочу. Казалось, в комнате только ее волосы сохранили цвет. И они светились.

— Прости, — шепнула она. — Прости, прости. На меня навалилась усталость, все казалось маленько абсурдным. Я гладил Кэти по голове и знал, что утром позвоню Женевьеве и спрошу, как, черт возьми, быть дальше.


Утром, около семи, я сполз с кровати, что-то напялил на себя и, не будя Кэти, ушел. Как обычно, таксофон в нашей парадной не дышал, и я потащился к кабине на углу. Снег лежал тонким ковром, влажно похрустывал. Небо, как в разгаре лета, окрашивалось в синь. Иными словами, утро выдалось оптимистичное, щедро сулящее непонятно что. Я сразу дозвонился до Женевьевы — непонятно, когда она успевала дрыхнуть. Обо всем рассказал. И чувствовал себя при этом круглым болваном.

— Малыш, да ты молодчина! — сказала Женевьева. И предложила:

— Волоки ее ко мне завтракать. А что? Может, пес ее на дерево загонит.

— Ага. Думаешь, я ширнулся и все это себе вообразил.

— Нет, не думаю.

— Сейчас скажешь: все чепуха, надо было посмеяться и забыть.

— Не скажу. Это не чепуха.

— Да?

— Да. Слушай, мне кажется, у тебя от всего этого мозги тоже набекрень. Не знаю, ребятки, чем я могу вам помочь.., но знаю парня, который может.

Это точно. Женевьева знает чертову уйму парней, способных помочь кому угодно и чем угодно. Они вас устроят певцом в оперу, выяснят, кем вы были шестьсот лет назад в средневековой Европе или найдут полицейского, который примет близко к сердцу рассказ о негодяе, умыкнувшем пломбы из ваших зубов.

— Он психиатр?

— Что-то вроде. Потерпи, сам увидишь.

— Женевьева, тут надо полегоньку. Очень осторожно, понимаешь?

— Так и будет. Жду вас к восьми. Все-таки полезно перекладывать заботу на чужие плечи. Мне вот сразу полегчало. Я затопал по снежку назад, узнавая, точно мальчишка, по пути следы: человеческие, птичьи, собачьи. Я знал, на Женевьеву можно положиться. В наших краях это лучшая палочка-выручалочка. Надо будет решить на досуге, за каким хреном я во все это лезу. Но не сейчас. Не то настроение.

Я поднялся на второй этаж, вошел в квартиру и не обнаружил Кэти. Ни на постели, ни в ванной, ни даже в чулане. Едва не ошалел от страха и злости и тут вижу на подоконнике ее сумочку. Окно — нараспашку, а за ним, на ступеньках пожарной лестницы, снег с аккуратными черными отметинами от подошв.

Я перелез на лестницу и увидел внизу, во дворе, Кэти. Она стояла ко мне спиной. Признаться, я обрадовался.

Я оперся на перила и закричал:

— Кэти! Мы идем к Женевьеве завтракать. Она повернулась ко мне, увидела, но не узнала. Совершенно не узнала. И тут я обмер. В зубах она держала окровавленного, трепещущего, еле живого голубя.

С предложением позавтракать я опоздал.

Некусайка, или Флер де фер

Глава 1

Как велит традиция, из этого окна выглядывает девушка. Рассмотреть что-то непросто. Оконный переплет надежно укреплен свинцом и закрыт железной решеткой. Витраж ящеричной зелени и грозового пурпура в несколько дюймов толщиной. Красного стекла в окне нет. Красный цвет под запретом в замке. Даже солнце за витражом ящерично-зеленое, грозовое солнце.

Девушка мечтает о платье нежнейшего бледно-розового цвета — самого близкого к недозволенному красному. Прекрасные раскосые темные глаза и высокая лилейно-белая шея у нее уже есть. Однако длинные черные волосы спрятаны под пыльным шарфом, и одета она в лохмотья. Она судомойка. Когда она скоблит посуду или протирает каменные полы, она воображает себя принцессой, плывущей по верхним галереям, скользящей к помосту в герцогском зале. Проклятый герцог. Ей так жаль его. Будь он ее отцом, она бы сочувствовала ему, утешала. Его дочь мертва, как и его жена, но об этом — как о связанном с проклятием — никогда не упоминают вслух. Разве что порой окольно.

— Роиз! — слышит она приглушенные голоса, полные скрытого упрека, что вскоре будет высказан.

Судомойка отворачивается от окна и спешит туда, где ее оттреплют за уши, а в руки сунут метлу.

Тем временем Проклятый герцог расхаживает по своим покоям, высоко в Восточной башне, украшенной резными лебедями и горгульями. Комната полна книг, мечей, лютен, свитков и хранит два зловещих портрета: больший изображает его жену, а меньший — дочь. Обе дамы выглядят почти одинаково — бледные овальные лица, блестящие глаза, сцепленные руки. Они ничуть не походят на его жену или дочь и даже не напоминают ему о них.

В башне совсем нет окон, их давным-давно заложили кирпичом и завесили портьерами. Ровно горят свечи. В башне всегда ночь. Только по ночам, разумеется, в ней слышны особенные звуки, к которым герцог привык, хотя они ему и не по душе. По ночам, как и большинство его приближенных, Проклятый герцог залепляет уши размягченным свечным жиром. И все же если он засыпает, то видит сны и во сне слышит хлопанье крыльев… Часто его двор продолжает шумно пировать всю ночь напролет.

Герцог не знает, что Роиз, судомойка, думала о нем. Возможно, он даже не уверен, что судомойки вообще умеют думать.

Вскоре герцог спускается из башни и сходит вниз, по лестницам и извилистым коридорам, в большой, обнесенный стеной сад с восточной стороны замка.

Это очень милый сад, изящный и ухоженный, и садовники поддерживают его в превосходном порядке. За высокими стенами, где вьющиеся стебли усеяны колокольчиками нежных цветков, едва-едва удается различить вершины прокаленных солнцем гор. Но днем они выглядят синими и воздушными и едва ли настоящими. Они могли бы оказаться лишь перьевым наброском на небе.

Приближенные Проклятого герцога прогуливаются по саду, они играют в игры, музицируют или любуются раскрашенными скульптурами и цветами, среди которых нет красных. Но сегодня его двор выглядит обессилевшим. Ночи бурного веселья взимают свою дань.

Когда герцог проходит по саду, придворные почтительно приветствуют его. Он видит их, старых и юных, обреченных, как и он сам, и тяжесть его бремени возрастает.

В дальнем, самом восточном конце сада есть еще один, довольно необычный, он расположен ниже уровня земли и обнесен стеной с железной дверью. Только у герцога есть от нее ключ. Он отпирает ее и проходит внутрь. Придворные смеются и играют, притворяясь, что не замечают этого. Он закрывает дверь за собой.

Утопленный садик, за которым никогда не ухаживал ни один садовник, сам себя поддерживает. Он маленький и квадратный, и в нем нет живых изгородей и дорожек, солнечных часов, статуй и маленьких прудиков. Все, что есть в этом садике, — это широкая кайма из каменных плит, а посередине — небольшой клочок сырой земли. Из почвы пробивается чахлый кустик с тонкими бархатистыми листочками.

Недолгое время герцог стоит и смотрит на куст.

Он навещает его ежедневно. Он навещал его ежедневно годами. Он ждет, когда кустик зацветет. Все этого ждут. Даже судомойка Роиз ждет, хотя ей, всего лишь шестнадцатилетней, рожденной в замке и неграмотной, не вполне ясно зачем.

Свет в маленьком садике тусклый и странный, поскольку он весь накрыт куполом из толстого дымчатого стекла. Из-за этого он производит несколько угнетающее впечатление, хотя сам куст источает приятный запах, немного напоминающий ваниль.

Что-то высечено на каменной кромке клочка земли, где растет куст. Герцог читает эти слова, вероятно, уже в тысячный раз.

«О, fleur de feu…»

Когда герцог возвращается из маленького садика в большой сад, заперев за собой дверь, кажется, что никто этого не замечает. Однако придворные теперь кланяются ему более осмотрительно.

Возможно, однажды он выбежит из скрытого садика, оставив дверь нараспашку и крича в полный голос. Но пока нет. Не сегодня.

Дамы склоняются над яркими рыбками в прудиках, рыцари срывают для них цветы, вызывают друг друга на шахматный поединок или борцовский, обсуждают львов из зверинца; менестрели поют о неразделенной любви. Сад радостей полнится долгим усталым вздохом.

О флёрда фёр

Пурма суффранс… — поет Роиз, оттирая плиты пола в кладовой.

Нед ормей пар

Мэй сэй дэй мвар…

— Что ты там поешь, дрянь? — кричит кто-то и пинком опрокидывает ее ведро.

Роиз не плачет. Она поднимает ведро и тряпкой вытирает пролитую воду. Она не знает, о чем говорится в песне, из-за которой ей, как видно, досталось. Она не понимает слов, как-то, где-то — возможно, у ее покойной матушки — выученных ею наизусть.

За час до заката зал герцога озаряют факелы. В высоких проемах накрепко запираются окна маслянисто-синего и бледно-лилового стекла и стекла цвета грозы и ящериц. Огромное окно за помостом уже давно исчезло, заложенное и завешенное гобеленом из золотой и серебряной материи, с которого срезали все рубины и заменили изумрудами. Он изображает покорение грозного единорога девой и охотников.

Играет танцевальная музыка. Слоняются туда-сюда тощие псы с бледной шерстью, бдительно выглядывая лакомые кусочки, когда блюдо за блюдом вносят в зал. Жареные птицы блистают полным оперением и во второй раз погибают под жадными ножами. Рушатся башни выпечки. Розовые и янтарные плоды, и зеленые и черные, поблескивают рядом с кубками превосходного желтого вина.

Проклятый герцог ест с осторожностью и вниманием, не с удовольствием. Лишь самые юные обитатели замка еще наслаждаются едой, а их здесь не так уж и много.

Мрачное солнце соскальзывает по цветному стеклу. Музыканты играют все громче. Танцоры кружатся все неистовей. На исходе дня зал зазвенит от песен, от барабанов, виол и свирелей. Псы залают, и ни слова не будет обронено иначе чем на крике. Зарычат львы в зверинце. В некоторые ночи с зубчатых стен, теперь уже крытых, пушки стреляют сквозь узкие бойницы, едва их вмещающие, и ядра с грохотом уносятся в темноту.

К тому часу, когда всходит луна и замок сотрясается от шума, измученная Роиз уже засыпает в своей постели на чердаке. Годами, с заката и до восхода, ничему не доводилось нарушить ее сон. Однажды, еще в детстве, когда ей особенно сильно досталось, боль пробудила ее, и до нее откуда-то сверху донесся странный вкрадчивый скрежет. Но она решила, что это крыса или же птица, да, птица — поскольку позже ей показалось, что она расслышала еще и шум крыльев… И она забыла об этом лет пять назад. Теперь она спит глубоко, и ей снится, что она принцесса, и заодно она забывает о том, как погибла дочь герцога. Такую ужасную смерть лучше забыть.

— Солнце не поразит тебя днем, а луна — ночью, — нараспев произносит священник, закатывая глаза, и его голос колоколом гремит за плечом герцога.

— Нэ мой морде пас, — шепчет Роиз во сне. — Нэ мвар мор пар, нэ пар мор мвар…

И под неприступным куполом чахлый кустик сворачивает пушистые листочки, тоже отходя ко сну. О цветок огня, о fleur de fur. Он цветет, хотя еще не расцвел, и носит древнее имя Nona Mordica. В просторечии его называют некусайкой. И тому есть причины.

Глава 2

Он — принц гордого и жестокого народа. Гордость они признают, но вряд ли считают себя жестокими или по меньшей мере полагают эту жестокость надлежащим порядком вещей.

Феролюц, так его зовут. Это одно из традиционных имен, что дают своим владыкам его сородичи. Его значение связано с демоническим величием и еще с царственным цветком, чьи длинные лепестки изогнуты, словно сабли. Также оно может считаться неполной анаграммой другого имени. Его носитель тоже был крылат.

Ведь Феролюц и его народ — крылатые существа. Более всего прочего они похожи на гнездовье темных орлов, вознесенное высоко среди скальных гребней и пиков гор. Свирепые и величественные, подобно орлам, застыли на уступах хмурые часовые, недвижные, словно изваяния, сложив черные крылья.

Они очень сходны внешне (не род или племя, а скорее стая, стая воронов). И Феролюц таков — чернокрылый, черноволосый, с орлиными чертами, стоящий на краю усеянной звездами бездны, с глазами, пылающими в ночи, как и все глаза на этих скалах, бездонно-алые, словно красное вино.

У них собственные традиции искусства и науки. Они не пишут и не читают книг, не шьют нарядов, не обсуждают Бога, метафизику или людей. Их крики по большей части бессловесны и всегда загадочны, и вьются по ветру, словно ленты, когда они кружат, и ныряют вниз, и зависают жуткими крестами среди горных вершин. Но они поют, долгими часами или целыми ночами подряд, и в этой музыке кроется язык, известный только им самим. Вся их мудрость и богословие, все их понимание красоты, истины или любви заключены в пении.

Они кажутся не склонными к любви, и они таковы. Безжалостные падшие ангелы. Кочевой народ, они скитаются в поисках пропитания. Пища им — кровь. Найдя замок, они сочли его, каждый его бастион и стену, своими охотничьими угодьями. Они нашли здесь добычу и искали новую годами.

Вначале их зовы и их песни могли выманить жертву для пиршества. Так племя или же стая Феролюца заполучила жену герцога, ходившую во сне, с полуночного балкона. Но дочь герцога, первую жертву, они поймали семнадцать лет назад, когда ночь застала ее на горном склоне. Ее свиту и ее саму они бросили там до восхода — мраморные статуи, из которых выпита жизнь.


Теперь замок закрыт, наглухо заперт засовами и решетками. Их лишь еще больше привлекает его упорство (женщина, которая отказывает). Они не намерены уходить, пока замок не падет перед ними.

По ночам они кружат, словно огромные черные мотыльки, снова и снова, близ резных башен, близ тускло светящихся свинцовых окон, и их крылья подымают сумрачный ветер, громом бьющийся в грозовое стекло.

Они чувствуют, что их приписывают какому-то греху, считают карающим проклятием, возмездием, и это забавляет их в той мере, в какой они это постигают.

Еще они ощущают цветок, Nona Mordica. У вампиров есть собственные легенды.

Но этой ночью Феролюц срывается в воздух, с криком мчится по небу на черных парусах своих крыльев, и зов его подобен хохоту или насмешке. Этим утром, в межвременье перед тем, как затеплилась заря и восходящее солнце прогнало его в тенистое скальное гнездо, он заметил брешь в броне его возлюбленной строптивой добычи. Окно высоко в старой заброшенной башне, окно с маленьким смотровым глазком, давшим трещину.

Вскоре Феролюц подлетает к глазку и дышит на него, как если бы хотел его растопить. (Дыхание его свежо и ароматно. Вампиры не едят сырой плоти, только пьют кровь, безупречную пищу, которая прекрасно усваивается, а их зубы всегда здоровы.) То, как дыхание затуманивает стекло, зачаровывает Феролюца. Но вскоре он уже постукивает в треснувшее окно, постукивает, а затем скребется. Отлетает осколок, и вот он уже видит, как это следует осуществить.

Над склонами и вершинами замка, в котором Феролюц видит лишь еще одну гору с пещерами, разносится гул герцогского застолья.

Он не обращает внимания. Ему нет нужды в рассуждениях, он просто знает; дальний шум скрывает здешний — с которым он проламывает окно. Переплет обветшал, а решетка тронута ржавчиной. Дело, конечно, не только в этом. Магия Предназначения защитила замок, и, как диктует равновесие, должно существовать или же появиться некое противодействие, какой-то изъян…

Народ Феролюца не замечает, чем он занят. В известном смысле их танец с добычей обесценился до ритуала. Они без малого два десятилетия прожили на крови местных горных зверей и летающих тварей, подобных им самим, настигнутых прямо в воздухе. Терпение в их роду не добродетель. Это своего рода прелюдия, которая при желании может длиться немалое время.

Феролюц протискивается сквозь узкое окно. Для него самого, проворного и стройного, хотя и мускулистого, это не составляет труда. Но крылья причиняют ему хлопоты. Они следуют за ним, поскольку не могут иначе, словно два отдельных существа. Стекло задевает их и слегка режет, и они кровоточат.

Он стоит в тесной каменной комнатке, отряхивая окровавленные перья и ворча, хотя и беззвучно.

Затем он находит лестницу и идет вниз.

Он проходит по пыльным площадкам и заброшенным комнатам. В них не пахнет жизнью. Но затем запах появляется — запах гнезда, стаи существ, диких тварей поблизости. Он узнает его. Свет его алых глаз предшествует ему, рассеивая мрак. И тогда другие глаза, янтарные, зеленые и золотистые, вспыхивают, словно россыпь звезд, на его пути.

Где-то догорает старый факел. Человеческий взгляд различил бы лишь курганы и отблески, но для Феролюца, принца вампиров, внезапно открывается все. Перед ним просторное каменное помещение, огражденное бронзой и железом, и за прутьями кто-то прохаживается и ворчит, или щебечет и спасается бегством, или просто пристально смотрит. И еще, без решеток, но прикованные цепями из желтой меди к медным же кольцам — три бронзовых зверя.

Феролюц на ступенях зверинца смотрит в глаза герцогским львам. Он улыбается, и хищники рычат. Один из них — король, его грива — словно пышный плюмаж на шлеме. Феролюц признает короля и его королевское право на вызов, поскольку это владения львов, их территория.

Вампир сходит по лестнице и встречает зверя, когда тот прыгает на всю длину цепи. Для Феролюца цепь ничего не значит, а поскольку он подошел достаточно близко, то и для льва тоже.

Принцу вампиров битва видится великолепной: она возбуждает его и наполнена для него смыслом — игра ума, расцвеченная множеством оттенков, но и полная чистой мощи, словно соитие.

Он крепко вцепляется когтями, его сильные конечности оплетают зверя едва ли не более могучего, чем он сам, а тот в ответ обхватывает его. Он вонзает зубы в плечо врага и в свирепой ярости и блаженстве начинает высасывать пищу. Лев бьется и рвет его когтями в ответ. Раны Феролюца пылают, словно пламя, на плечах и бедрах, и он крепче обнимает зверя, и душит в объятиях, и пьет из него, любя его, ревнуя его, убивая его. Постепенно могучее кошачье тело обмякает, все еще цепляясь за противника, его клыки покоятся в одном из прекрасных лебединых крыльев, позабытые обоими.

В мешанине перьев, изодранной кожи, пролитой крови, лев и ангел лежат в объятиях на полу зверинца. Зверь поднимает голову, целует убийцу, содрогается, отпускает.

Феролюц выскальзывает из-под тяжко навалившейся на него мертвой кошки. Он встает. И боль набрасывается на него. Его возлюбленный жестоко изранил его.

На другом конце зверинца припали к полу две львицы. Позади них, за угасающим факелом, стоит человек, пораженный чистейшим ужасом. Он пришел накормить зверей, и увидел иное кормление, и теперь не может стронуться с места. Он глух, смотритель зверинца, что ранее было его преимуществом, хранящим его от ужаса перед ночными вампирскими кличами.

Феролюц кидается к человеческому существу быстрее, чем змея, и замирает. Мучительная боль охватывает его, и каменная комната вертится волчком. Невольно, ошеломленный, он расправляет крылья, чтобы взлететь, там, в замкнутом помещении. Но раскрывается лишь одно из них. Второе, израненное и надломленное, повисает, словно треснувший веер. И тогда прекрасным мелодичным напевом отчаяния и гнева звучит крик Феролюца. Он падает, обессилев, к ногам смотрителя.

Человек больше не медлит. Он бежит по замку, выкрикивая проклятия и молитвы, и добирается до герцогского зала, и весь зал прислушивается к его словам.

Все это время Феролюц падает в бездну на грани жизни и смерти, то ли сон, то ли обморок обволакивает его, а меньшие звери в клетках судачат о нем — или так лишь кажется.

И когда его поднимают, вампир не приходит в себя. Лишь огромные поникшие окровавленные крылья содрогаются и замирают. Те, кто несет его, более обычного охвачены отвращением и страхом, поскольку нечасто видели кровь. Даже пища для зверинца пропекается едва ли не дочерна. Два года назад садовник поранил ладонь о шип. Его на неделю отстранили от двора.

Но Феролюц, средоточие столь пристального внимания, не пробуждается. Не раньше, чем остаток ночи просачивается сквозь стены прочь. Тогда какой-то мощный инстинкт тревожит его. Солнце близится, а вокруг открытое место, он прорывается сквозь забытье и боль, сквозь плотные глубочайшие воды, к сознанию.

И обнаруживает себя в огромной бронзовой клетке, клетке какого-то зверя, приспособленной к случаю. Всюду, куда ни посмотри, прутья, от них не избавиться, и тщетно он пытается вырвать их. За прутьями герцогский зал, что представляется ему лишь бессмысленным холодным блеском в дымке боли и умирающих огней. Не открытое место, по сути, но слишком открытое для его рода. Сквозь толстые стекла окон внутрь проникнет тусклое сияние солнца. Для Феролюца оно будет подобно мечам, кислоте и жгучему пламени…

Вдалеке он слышит биение крыльев и высокие голоса. Его народ ищет его, зовет, и кружит, и ничего не находит.

Феролюц кричит, теперь гневно и пронзительно, и собравшиеся в зале отшатываются от него, взывая к Господу. Но вампир этого не видит. Он попытался ответить сородичам. Теперь он вновь оседает под покровом сломанных крыльев, и винно-красные звезды его глаз гаснут.

Глава 3

И ангел смерти, — нараспев произносит священник, — непременно пролетит мимо, хотя и как тень, а не нечто вещественное…

Разбитое окно в старой башне над зверинцем запечатали кирпичом и известкой. Ужасно, что бреши так долго никто не замечал. Чудо, что лишь одна из тварей нашла ее и проникла внутрь. Господь, защитник наш, уберег Проклятого герцога и его двор. И магия, что окружает замок, тоже держалась крепко. Однако из возможной беды родился великолепный цветок: теперь одно из чудовищ в их власти. Бесценная награда.

Беспомощный, запертый в клетке, теперь демон в их милости. Он слаб после битвы с благородным львом, что отдал жизнь за безопасность замка (и будет погребен с почестями в пышно убранной могиле в ногах фамильной гробницы герцога). Перед самой зарей по слову советников герцога бронзовую клетку убрали в темнейшую часть зала, близко к помосту, где некогда было огромное окно, но теперь уже нет. Принесли множество ширм, и расставили вокруг клетки, и накрыли ее сверху. Теперь солнечный свет не сможет просочиться в темницу и причинить вред узнику. Лишь дамы и рыцари герцога заглядывают за ширмы и рассматривают при свечах демона, все еще лежащего в забытьи от боли и потери крови. Алхимик герцога сидит рядом на табурете, диктуя заметки боязливому ученику. Алхимик — и аптекарь, раз уж на то пошло — убеждены, что вампир, выпивший льва почти досуха, оправится от ран. Даже крылья исцелятся.

Придворный живописец герцога тоже приходил, но вскоре устыдился и ушел. Красота демона тронула его, и он возжаждал нарисовать его, и не как нечто до крайности омерзительное, но как существо, в чем-то превосходящее человека, полное жизни и невинное, или как самого Люцифера, пораженного мукой великого Падения. И все это побудило художника, не более чем ремесленника, жалеть падшего, так что он выскользнул прочь. Он знает, поскольку алхимик и аптекарь сказали ему, что должно свершиться.

Разумеется, многие в замке знают. Хотя едва ли кто-нибудь спал или пытался уснуть, все здание звенит от волнения и оживления. И также герцог повелел, чтобы любой, кто пожелает, мог присутствовать. Так что теперь он проходит по замку, заглядывая в каждый угол и каждую щель, а тем временем, стоит упомянуть, его зодчий пользуется случаем проверить, не треснуло ли еще какое-нибудь оконное стекло.

От комнаты к комнате идет герцог, сопровождаемый свитой, по галереям и лестницам, через пыльные чердаки и затхлые кладовые, которых никогда прежде не видел, а если и видел, то забыл. Тут и там ему встречаются слуги. Нескольких пожилых женщин находят под самой крышей, прядущих, словно пауки, полуслепых и почтительных. Они склоняются перед господином из смутного воспоминания о старой привычке. Герцог объявляет им добрые вести, или, скорее, его вестник, выйдя вперед, оглашает их. Древние старухи вздыхают и шепчутся, и их оставляют и, вероятно, забывают. И снова, в узком дворике, новость торжественно сообщают мальчишке-дурачку, что присматривает за голубятней. От испуга, ничего не поняв, тот заходится в припадке; и голуби, любящие и понимающие его (поскольку и не пытаются), слетают вниз и укрывают его мягкими крыльями, когда герцог удаляется. Мальчик лежит под птичьими тельцами, словно в сугробе теплого снега, утешенный.

На одной из темных лестниц над кухней блистательная процессия огибает поворот и застает Роиз, судомойку, за мытьем пола. В эти дни, когда так мало детей и младших слуг, рук не хватает, и судомойки заняты не только на кухне.

Роиз встает, бледная от потрясения, и на какое-то жуткое мгновение решает, что герцог явился лично обезглавить ее за некую ужасную провинность, совершенную ею по неведению.

— Услышь же, по воле герцога, — объявляет глашатай. — Один из сатанинских ночных демонов, терзающих нас, был пленен и лежит в клетке в герцогском зале. Завтра на восходе это создание будет доставлено в священное место, где растет цветок огня, и там прольется его нечистая кровь. И кто тогда усомнится, что куст расцветет, спасая нас всех, по милости Господней.

— И ангел смерти, — нараспев произносит священник, не упуская ни единой возможности, — непременно…

— Погодите, — перебивает герцог, белый, словно Роиз. — Кто это? — спрашивает он. — Это призрак?

Свита пристально глядит на девушку, которая едва не оседает от ужаса, сжимая в руках половую тряпку.

Постепенно, несмотря на тряпку, на лохмотья, на огрубевшие руки, придворные тоже замечают.

— Да это же чудо.

Герцог выходит вперед. Он смотрит на Роиз сверху вниз и начинает плакать. Девушка думает, что это слезы сострадания из-за жуткого приговора, который он прибыл исполнить над ней, и падает на колени.

— Нет, нет, — ласково говорит герцог. — Встань. Поднимись. Ты так похожа на мое дитя, мою дочь…

Тогда Роиз, знающая мало молитв, взамен в ужасе начинает петь свою песенку:

Oh fleur de feu

Pour ma souffrance…

— Ах! — вскрикивает герцог. — Откуда ты знаешь эту песню?

— От своей матери, — отвечает Роиз и, ведомая каким-то внутренним чувством, поет снова:

О флёрда фёр

Пурма суффранс

Нед ормей пар

Мэй сэй дэй мвар…

Это песня о кусте огнецвета, Nona Mordica, прозванного некусайкой. В ней говорится: «О цветок огня, ради невзгод моих, не спи, но мне помоги — пробудись!» Дочь герцога часто пела ее. В те дни куст, в котором не было нужды, считался лишь замковой диковиной. Но сама песенка, повторяемая, словно заклинание, на горной дороге, оказалась бесполезной.

Герцог снимает грязный шарф с волос Роиз. Она очень, очень похожа на его покойную дочь: тот же бледный гладкий овал лица, высокая белая шея, и большие блестящие темные глаза, и длинные черные волосы. (Или дело в том, что она очень, очень похожа на картину?)

Герцог отдает распоряжения, и Роиз уводят.

В прелестной комнате, дверь которой была заперта семнадцать лет, ее выкупали и вымыли ей волосы. В ее кожу втерли масла и духи. На ней платье нежнейшего розового цвета с поясом, расшитым жемчугами. Ее волосы расчесаны, и на них водружен венец со звездами и мелкими золотыми листочками.

— Ох, бедные твои ручки, — причитают служанки, подстригая ей ногти.

Роиз поняла, что ее не казнят. Она поняла, что герцог заметил ее и пожелал любить, как свою покойную дочь. Медленно какое-то беспокойство, не вполне счастье, охватывает Роиз. Теперь она будет носить собственное розовое платье, теперь она будет сочувствовать герцогу, утешать его. Ее вдруг охватывает покой.

Мечта стала явью. Она так часто рисовала это в своих мыслях, что почти не удивилась. Кухня никогда не представлялась ей чем-то настоящим.

Она скользит по замку, и дамы поражены ее изяществом. Посадка ее головы под звездным венцом безупречна. Ее голос тих, чист и мелодичен, и чужеземная манера ее матери, давно забытая, полностью оставила его. Лишь огрубевшие руки выдают ее, но, смягченные мазями, вскоре и они станут нежными и белыми.

— Возможно ли, что она и впрямь принцесса, вернувшаяся во плоти?

— Ее жизнь отняли так рано — да, как верят в землях пряностей, волею провидения она могла вернуться.

— Она примерно в том возрасте, как; если бы была зачата в ту самую ночь, когда дочь герцога у… То есть в ту ночь, когда нас постигло проклятие…

Разражаются богословские диспуты. Слагаются песни.

Вот уже некоторое время Роиз сидит со своим приемным отцом в Восточной башне, и он рассказывает ей о книгах и мечах, лютнях и свитках, но только не о двух портретах. Затем они вместе выходят в прелестный сад, залитый солнечным светом. Они сидят под персиковым деревом и обсуждают многие вопросы, или это герцог их обсуждает. То, что Роиз невежественна и неграмотна, ничего не значит. Ее всегда можно будет обучить. Она соответствует основным требованиям — послушание и кротость. Многие девицы королевской крови во многих странах знают не более, чем она.

Герцог засыпает под персиковым деревом. Роиз слушает песни о любви, что преподносят ей ее (именно ее собственные) придворные.

При упоминании о чудовище в клетке она кивает, как если бы знала, о чем идет речь. Она предполагает, что это нечто ужасное, пугающая забава, которую покажут за ужином, после заката.

Когда солнце склоняется к западной цепи гор, едва виднеющихся из-за высоких стен, придворные стекаются в замок и все двери запираются на замки и засовы. Этим вечером они собираются с особым рвением.

И стоит свету угаснуть за цветными стеклами, среди которых нет красных, как ширмы и покрывала убирают с бронзовой клетки. Ее выкатывают на середину огромного зала.

Почти сразу из бойниц начинают с грохотом палить пушки. Канонирам даны строжайшие распоряжения вести огонь всю ночь без секундной передышки.

В зале гремят барабаны. Псы начинают лаять. Роиз не удивлена шумом, поскольку часто слышала его сверху, со своего чердака, словно морской прибой, вновь и вновь накатывающий на дом внизу.

Она с опаской смотрит на клетку, гадая, что же обнаружит там. Но видит лишь груду, черную, словно воронье, и еще матовый отблеск факелов на чем-то, похожем на человеческую кожу.

— Тебе не следует спускаться вниз и смотреть, — заботливо предупреждает герцог, когда его придворные стекаются к клетке.

Кто-то тычет меж прутьев украшенной самоцветами тростью, пытаясь пробудить чудовище, что лежит там недвижно. Но Роиз следует избавить от этого зрелища.

Так что герцог призывает актеров, и легкая прелестная пьеска разыгрывается на протяжении всего ужина перед помостом, заслоняя от глаз девушки остальной зал, где жестокое торжество и издевки двора неудержимо нарастают.

Глава 4

Принц Феролюц приходит в сознание в мгновение ока. Его пробуждает шум — слышный сквозь все прочие звуки — крыльев его народа, бьющегося о камни замка. Крылья говорят ему больше, чем их дикие многозвучные голоса. В сравнении с этим чувством мука исцеления и жестокость человеческого рода не значат ничего.

Феролюц открывает глаза. Его зрители-люди, обрадованные, но испуганные и брезгливые, пятятся и в двухтысячный раз спрашивают друг друга, надежна ли клетка. В свете факелов его глаза скорее черные, чем красные. Он озирается. Хотя и пленный, он величествен. Будь он львом или быком, они бы восхитились его «благородством». Но он слишком похож на человека, что невыносимо подчеркивает сверхъестественные отличия.

Вампир явно осознает суть своего бедственного положения. Враги заперли его. Пока что он зрелище, но в конце концов будет убит, как подсказывает ему чутье хищника. Он думал, что его уничтожит солнце, но теперь смерть отдалилась. И, превыше всего прочего, кличи и голоса крыльев его сородичей рассекают воздух снаружи этой каменной горы, изрытой пещерами комнат.

Так что Феролюц начинает петь, или, по крайней мере, так это воспринимают неистовые придворные и все люди, собравшиеся в зале. Кажется, что он поет. Это великий клич, каким говорит меж собой его племя, искусство, наука и религия крылатых вампиров, его способ сообщить сородичам или же попытаться сообщить то, что они должны узнать, прежде чем он умрет. Так пел его отец, и дед, и каждый из его предков. Большинство из них умерли в полете, падшими ангелами ныряя в глубокие ущелья, вдоль огромных ступеней далеких вершин, не обрывая песни. Феролюц, заточенный, верит, что его клич будет услышан.

Толпе в герцогском зале это пение кажется всего лишь пением, но как же оно великолепно. Мрачный серебряный голос, обращающийся в бронзу и золото, белеющий на самых высоких нотах. Кажется, что в песне слышны слова, но язык этих слов неведом. Так, должно быть, поют планеты или таинственные порождения моря.

Все ошеломлены. Все слушают в изумлении.

И поэтому никто не возражает, когда Роиз поднимается и сходит с помоста вниз. Словно некие чары препятствуют движению или связным мыслям. Из всех людей, столпившихся в зале, лишь ее одну тянет вперед. Так что она беспрепятственно подходит ближе и сквозь прутья клетки впервые видит вампира.

Она не имеет представления, каким он может оказаться. Она воображала его чудовищем или же безобразным зверем. Но он не то и не другое. Роиз, так изголодавшаяся по красоте и всегда мечтавшая о ней, неизбежно узнает в Феролюце часть собственной воплощенной мечты. Она тотчас же любит его. И, поскольку любит, не боится его.

Она стоит там, пока он длит и длит свою великолепную песнь. Он не видит ее вовсе, и никого из них. Они лишь обстоятельства, как мгла или боль. В них нет ни характера, ни личности, ни достоинств — они абстрактны.

Наконец Феролюц умолкает. За камнем и толстым стеклом крепости хлопанье крыльев тоже сменяется тишиной.

Вдруг осознав, что были скованы чарами, наделившими их немотой посреди ночи, приближенные герцога одновременно спохватываются, визжа и крича, взрываясь звуком, восполняющим тишину. Вновь гремит музыка. И пушки в бойницах, тоже притихшие, пробуждаются с душераздирающим грохотом.

Феролюц закрывает глаза и словно бы засыпает. Так он готовится к смерти.

Роиз подхватывают руки.

— Госпожа, отступите подальше, уйдите в сторону. Так близко! Оно может вам повредить…

Герцог заключает ее в отеческие объятия. Роиз, не привычная к подобному проявлению чувств, остается равнодушной. Она рассеянно поглаживает его.

— Мой господин, что станется с ним?

— Тише, дитя. Лучше тебе не знать.

Роиз упорствует.

Герцог упорствует в молчании.

Но она вспоминает слова глашатая на лестнице и понимает, что они намерены убить крылатого человека. Тогда она внимательнее прислушивается к обрывкам причудливых бесед в зале и узнает то, что ей нужно. С первыми лучами солнца, как только враги отступят от стен, пленника доставят в прелестный сад с персиковыми деревьями. И далее — в утопленный садик с волшебным кустом, огнецветом. И там его вздернут на солнце, просачивающемся сквозь купол дымчатого стекла, что само по себе станет для него медленной гибелью, но также и ранят его, дабы его кровь, украденная кровь вампира, оросила корни fleur de feu. И кто усомнится, что от такого питания куст расцветет? Цветы станут избавлением. Где бы они ни росли, там безопасно. Кто бы ни носил их, его не коснутся иссушающие укусы демонов. Некусайкой прозвали его в народе — цветок, отпугивающий вампиров.

Остаток ночи Роиз сидит на подушках, сложив руки, напоминая портрет принцессы, что вовсе на нее не похоже.

В конце концов небо снаружи меняется. За стенами нисходит тишина, и в замке тоже, и двор поднимает голову — словно единый зверь во многих телах, почуявший день.

Стоит забрезжить намеку на рассвет, и черная напасть снимается с места и исчезает, словно ее никогда и не было. Герцог и почти весь его замок, полный мужчин, женщин и детей, высыпают за двери. Небо необъятное и голубовато-серое, с вишневым просветом на востоке — двор именует его лиловым, поскольку зори здесь никогда не окрашены ни в единый оттенок красного.

Они проходят через тускло освещенный сад, когда тают последние звезды. Клетку они волокут с собой.

Они, люди герцога, слишком устали, слишком сосредоточены, чтобы по-прежнему дразнить узника. У них была вся долгая ночь, чтобы предаваться этой забаве и чтобы пить и рассуждать, а теперь они набрались решимости для заключительного действа.

Подойдя к тайному садику, герцог отпирает железную дверь. Внутри нет места для всех, так что большинству приходится остаться снаружи, и они толпятся в воротах или же пошатываются на нагроможденных скамьях, расставленных вокруг, и заглядывают внутрь поверх стен сквозь стекло купола. Разумеется, места в дверном проеме лучшие — отсюда открывается наиболее полный вид. Слугам и низшим по положению приходится встать поодаль, под деревьями, и лишь воображать происходящее. Но они к этому привычны.

В сам утопленный садик допущены алхимик, и аптекарь, и священник, и надежные крепкие солдаты, сопровождающие герцога, и сам герцог. И Феролюц в клетке.

Восток уже весь лилов. Алхимик подготовил колдовские предосторожности, кои теперь и применяет, а священник, не упуская ни единой возможности, нараспев читает молитвы. Могучие солдаты открывают клетку и хватают чудовище, прежде чем оно шевельнется. Но узилище уже окурено дурманящим дымом, и, помимо того, пленник приготовился к неизбежной смерти и не противится.

Феролюц висит в руках ненавидящих его стражей, смутно сознавая близость солнца. Но смерть еще ближе, и уже можно услышать, как ученик алхимика заканчивает затачивать нож.

Листья Nona Mordica дрожат от предвкушения света и начинают разворачиваться. Хотя это повторяется с каждой утренней зарей, придворные встречают пробуждение цветка с воодушевленными возгласами. Роиз, занявшая место в дверном проеме, тоже смотрит туда, но лишь мгновение. Хотя она с детства пела о флёр де фёр, она так и не узнала, о чем эта песня. И точно так же, хотя она и мечтала всю жизнь о том, чтобы сделаться дочерью герцога, происшедшего она так по-настоящему и не осознала, так что оно не много для нее значит.

Когда стражи подтаскивают демона к клочку сырой земли, где растет кустик, Роиз врывается в утопленный садик, и в ее ладонях сверкает молния. Женщины визжат, и неудивительно. Девушка похитила один из мечей из Восточной башни и теперь взмахивает им, и солдат падает, истекая красным, красным — красным! — прямо на их глазах.

Входит хаос, как в старой пьесе, всплескивая изорванными рукавами. Люди, державшие демона, отшатываются в ужасе перед взмахами клинка, и нечестивой кровью, и безумной девушкой в платье принцессы. Герцог что-то жалобно скулит, но никто не обращает на него внимания.

Восток накаляется, растекаясь пылающей жидкостью по земле.

Тем временем, словно в насмешку, сплетенные ощущения нового дня и пролитой горячей крови вторгаются в оцепеневший разум вампира. Его глаза открываются, и он видит девушку, и веер алых брызг, что срывается с меча в ее руке, и тогда отступает последний страж. Она бросается к Феролюцу. Хотя, или же поскольку, ее лицо безумно, оно сообщает о ее намерениях, когда она вкладывает рукоять меча в его ладони.

Никто не решается приблизиться ни к демону, ни к девушке. Они лишь смотрят в ужасе и с трепетом осознают то же, что понял Феролюц.

В этот миг вампир взмывает вверх, и огромные лебединые крылья на его спине вновь исцелены и невредимы. Как и предсказали доктора, он полностью поправился, и непомерно быстро. Он беспрепятственно срывается в воздух, словно стрела, как будто земного притяжения больше не существует. И тут же девушка обнимает его за талию и, хрупкая и легкая, взлетает вверх вместе с ним. Он не смотрит на нее, но направляется к дверному проему, прорывается сквозь него, мечом, когтями, крыльями, даже собственной тенью разметывая людей и кирпичи со своего пути.

И вот он уже в небе над ними, черная звезда, так и не угасшая. Они видят, как плещут и бьются крылья и как развевается платье девушки и ее распущенные волосы, а затем это видение ныряет вниз и скрывается в тени гор, и восходит солнце.

Глава 5

Это удача, что гора с рассветом накрывает его тенью. Львиная кровь и вынужденная неподвижность сотворили чудо, но солнце может убить его. К счастью, тень, глубокая и холодная, словно омут, обнимает вампира, и в ее пределах отыскивается пещера, еще глубже и холоднее. Здесь он приземляется и оседает, стряхивая девушку, о которой почти успел забыть. Разумеется, он не боится ее. Она похожа на ручного зверька, словно охотничьи псы, или волки, а может, ястребы, которых время от времени держала при себе стая вампиров. Все, что ему нужно знать, — что она помогла ему. И поможет снова. Так что когда, спотыкаясь в темноте, она приносит ему в горстях воды из источника в глубине пещеры, он не удивляется. Он пьет воду, единственное вещество кроме крови, которое поглощает его род. Затем он рассеянно гладит ее волосы, как мог бы приласкать ручное животное, каковым она, как видно, и стала для него. Он не признателен, как и не насторожен. Его разум поглощен иными вопросами. Обессилев, он засыпает, и, поскольку Роиз тоже измучена, она засыпает с ним рядом, прижимаясь к его теплому телу в леденящей темноте. Как и у принца вампиров, как выясняется, ее мысли незамысловаты. Ей грустно, что она огорчила Проклятого герцога. Но она не сожалеет о содеянном, поскольку не могла позволить Феролюцу умереть — как не могла и отказаться покинуть кухню ради двора.

День, едва начавшийся, во сне пролетает быстро.

Феролюц просыпается после захода солнца, не увидев его. Он встает и идет к выходу из пещеры, который теперь открывается в полное небо звезд над горами. Замок остается далеко внизу и невидим для глаз Роиз, когда она встает рядом. Она даже не ищет его, поскольку ей и без того есть на что посмотреть.

Огромные темные силуэты ангелов кружат, заслоняя вершины и звезды. И там, в сверкающей вышине, зарождается их песня. Это погребальный плач, их скорбь, безжалостная и сильная, по принцу, погибшему в каменном сердце их охотничьих угодий.

Его народ не смеется, но, как и для птиц или для диких зверей, для них есть нечто равнозначное смеху. Такой звук издает теперь Феролюц и, словно пущенное копье, взмывает в воздух.

Роиз у входа в пещеру, покинутая, забытая, незамеченная даже стаей вампиров, следит за крылатым человеком, пока он летит к своим сородичам. На миг она допускает, что сумеет украдкой спуститься вниз по извилистым горным тропам. Но куда ей идти? Она не тратит много времени на эти размышления. Они не занимают и не увлекают ее. Она следит за Феролюцем и, поскольку давно уже узнала о бесполезности слез, не плачет, хотя ее сердце начинает разрываться.

Пока принц скользит — его тело неподвижно, крылья расправлены, ловя нисходящий воздушный поток, — в самый вихрь черного оперения, алые звезды глаз вспыхивают вокруг него. Скорбный плач стихает. Воздух неподвижен.

Тогда Феролюц ждет. Он ждет, поскольку настрой его народа не похож на то, каким он всегда знал его. Как если бы он ворвался в пустоту. Так что из тишины, но не из чего-то иного он узнает все. В каменной клетке лежал он и пел о своей смерти, как и подобает умирающему принцу. И ритуал был завершен, и теперь за ним следуют плач, и скорбь, а затем избрание нового владыки. И ничто из этого не подвластно переменам. Он мертв. Мертв. Так есть, и так будет, и ничто не изменит этого.

На миг Феролюц протестует. Возможно, это краткое пребывание среди людей отчасти научило его их тщете. Но стоит лишь крику сорваться с его губ, как вокруг него, словно мечи, вздымаются огромные крылья. Когти, зубы и глаза вспыхивают в свете звезд. Протестовать значит быть растерзанным в клочья. Он им больше не сородич. Они могут наброситься на него и убить, как и любое существо, ставшее им помехой. Уходи, говорят ему когти, и зубы, и глаза. Убирайся прочь.

Он мертв. Ему не остается ничего, кроме как умереть.

Феролюц отступает. Он набирает высоту. В замешательстве он ощущает мощь и послушание своего тела и радость полета и не может понять, как это возможно, если он мертв. И все же он мертв. Теперь он знает это.

Так что он опускает веки и складывает крылья. Он падает, словно копье. Но кто-то кричит, прерывая отрешенность его отрицания. Потревоженный, он расправляет крылья, содрогается, разворачивается, словно пловец, обнаруживает сбоку уступ и две протянутые руки, цепляющиеся за его плечо и волосы.

— Нет, — просит Роиз.

(Туча вампиров, уносящаяся прочь, не слышит ее, а она не думает о них.) Его глаза остаются закрыты. Цепляясь за него, она целует его веки, лоб, губы, нежно, а ее ногти вонзаются в его кожу, чтобы удержать его. Черные крылья бьют в неистовой жажде освободиться, и упасть, и умереть.

— Нет, — повторяет Роиз. — Я люблю тебя, — продолжает она, — Моя жизнь принадлежит тебе.

Это слова двора и придворных песен о любви. Тем не менее она верит в них. И хотя он не может понять ее языка или ее чувств, все же ее страсть, чистая как есть, говорит сама за себя, сильная и жгучая, как страсти его народа, обыкновенно любящего лишь одно — и это одно алого цвета. На миг она заполняет поглотившую его пустоту. Но затем он бросается прочь с уступа чтобы снова падать, снова искать смерти.

Словно лента все еще цепляясь за него, Роиз срывается со скалы и падает вместе с ним.

Испуганная, она прячет лицо в его груди, в тени крыльев и волос. Она больше не просит его передумать. Так и должно быть.

«Люблю», — вновь думает она за миг до того, как они ударятся оземь.

Затем этот миг наступает — и проходит.

Пораженная, она обнаруживает, что все еще жива, все еще в воздухе. Едва не коснувшись скал, так что на них остались перья, Феролюц отклонился в сторону и вверх. Теперь они уносятся обратно ввысь, к самым звездам. Кажется, мир остался многими милями ниже. Возможно, они улетят прямо в небеса. Возможно, теперь он собирается разбиться о холодное лицо луны.

Он не пытается избавиться от нее, не пытается больше упасть и умереть. Но в полете он время от времени кричит, ужасным, потерянным, безумным криком.

Они не ударяются о луну. Они не проносятся мимо звезд, словно мимо замершего дождя.

Но когда воздух становится разреженным и чистым, на их пути оказывается подобная кинжалу вершина. Здесь он приземляется. Как только Роиз выпускает его, он отворачивается. Он становится, словно часовой, по обыкновению своего племени, на самой вершине пика. Но ни за чем не следит. Он не сумел выбрать смерть. Его сила и чужая воля помешали ему. В его разуме воцарилась бесформенная темнота. Его глаза сверкают, не видя ничего.

Роиз, слегка задыхаясь в разреженном воздухе, сидит у него за спиной, смотрит на него, на случай, если ему будет что-то угрожать.

И наконец угроза является. Восток светлеет. Промерзшее вздыбленное море гор внизу и вокруг постепенно проступает из темноты. Это восхитительное зрелище, но Роиз оно не восхищает. Она отводит взгляд от изящно вычерченных силуэтов, кажущихся тонкими и прозрачными, словно бумага, от рек тумана между ними, от мерцания перламутрового льда. Она ищет тенистое убежище, в котором можно спрятаться.

Когда она возвращается, в небе уже зияет бледно-желтая рана. Она хватает Феролюца за запястье и тянет его за собой.

— Идем, — просит она.

Он смотрит на нее рассеянно, словно видит ее с берега другой страны.

— Солнце, — поясняет она. — Быстрее.

Лезвие света, словно бритва, полосует его тело. Теперь инстинкт понукает его, и он спускается следом за ней со скользкого острия вершины и в конце концов — в неглубокую пещеру. Она так тесна, что заключает его, словно гроб. Роиз заслоняет вход собственным телом. Это лучшее, что она может сделать. Она сидит лицом к солнцу, когда то восходит, словно изготовившись к битве. Ради него она ненавидит солнце. Даже когда свет согревает ее продрогшее тело, она проклинает его. Пока свет, и холод, и скудный воздух все вместе не меркнут.

Когда она пробуждается, она смотрит в сумрак и бесчисленные звезды, две из которых красные. Она лежит на скале у пещеры. Феролюц склоняется над ней, а за его спиной его неподвижные крылья застилают небо.

Она так в полной мере и не осознала его естество — естество вампира. И все же ее собственное естество, говорящее ей столь многое, сообщает ей, что ему необходима некая жизненно важная часть ее самой и что он опасен и смертоносен. Но она любит его и не боится. Она готова была разбиться насмерть с ним вместе. Помочь ему ценой собственной жизни не кажется ей неправильным. Так что она лежит неподвижно и улыбается ему, чтобы уверить, что она не станет бороться. От усталости, не от страха, она закрывает глаза. Вскоре она ощущает мягкую тяжесть его волос, скользящих по ее щеке, а затем его прохладный рот касается ее горла. Но больше ничего не происходит. На некоторое время они замирают так, она — уступая, он — склоняясь над ней, его губы на ее коже. Затем он чуть отстраняется. Садится, рассматривая ее. Она, понимая, что нечто неведомое так и не свершилось, садится тоже. Она безмолвно манит его, жестами и выражением лица говоря ему «Я согласна. Ты можешь делать со мной все, что захочешь». Но он не двигается. Его глаза пылают, но даже это ее не пугает. В конце концов он отводит взгляд и смотрит в бездонную темноту.

Он и сам не понимает. Пить из тела ручного зверя, волка или орла допустимо. Даже убить такового, если потребует нужда. Возможно ли, что, изгнанный собственными сородичами, он утратил их единую душу? Значит, теперь он бездушен? Ему так не кажется. Несмотря на слабость и голод, вампир ощущает неистовое биение жизни. Когда он смотрит на создание, предназначенное ему в пищу, он обнаруживает, что видит ее иначе. Он нес ее по небу, он избежал смерти, каким-то неосознанным образом, ради нее, и она привела его в безопасное место, защитила от лезвий солнца. И вначале именно она спасла его от схвативших его человеческих существ. Значит, она не может быть человеком. Она не ручной зверек и не добыча. И если так, он не может выпить ее кровь, как не стал бы набрасываться на собственных сородичей, даже в сражении, чтобы насытиться. Он начинает воспринимать ее красоту, не как мужчина видит женщину, разумеется, но как его народ преклоняется перед блеском воды в сумраке, или полетом, или пением. Для этого не существует слов. Но жизнь продолжает биться в нем Жизнь, хотя он и мертв.

Наконец восходит луна, и что-то проносится мимо, заслоняя ее свет. Феролюц не настолько быстр, как бывал прежде, и все же он бросается в погоню, ловит и повергает, убивает прямо в полете огромную ночную птицу. Извернувшись в воздухе, он высасывает из нее соки. Жар жизни, как и ее торжество, струится по его телу. Он возвращается на скальный уступ, прекрасная птица, обмякнув, висит в его руке. Он бережно разрывает ее великолепие на части, ощипывает перья, расщепляет кости. Он будит свою спутницу (снова уснувшую от слабости), которая не ручной зверек и не добыча, и скармливает ей кусочки плоти. Поначалу она не хочет есть. Но голод ее столь велик, а естество столь дико, что вскоре она принимает волоконца сырой дичи.

Подкрепленный кровью, Феролюц поднимает Роиз и несет ее, скользя вниз над рассеченной лунным светом, ощетинившейся страной гор, пока не показывается каменная впадина, полная холодной воды после былых дождей. Здесь они вместе пьют. Бледные, почти белые примулы пробиваются в трещинах, заросших черным мхом. Роиз плетет венок и надевает его на голову возлюбленного, когда он этого не ожидает. Озадаченный, но полный презрения, он трогает венок, проверяя, не представляет ли тот угрозы и не стесняет ли его. Когда выясняется, что нет, он оставляет его на месте.

На этот раз задолго до зари они находят расщелину. Поскольку там холодно, он укрывает ее собственными крыльями. Она говорит ему о своей любви, но он не слышит, лишь журчание ее голоса, мелодичное и не досаждающее ему. А позже она сонно поет ему песенку об огнецвете.

Глава 6

Тогда настает время, недолгое, неизмеренное, неведомое время, когда они, эти два создания, вместе. Не вместе в каком-то из общепринятых смыслов, конечно, но вместе в странном чувстве или ощущении, инстинкте или ритуале, что может пробудиться к жизни в одно мгновение или постепенно расцветать долгие полстолетия и что люди зовут любовью.

Они не схожи. Нет, совершенно нет. Их различия бессчетны и должны быть нестерпимы. Он сверхъестественное существо, а она человек; он был властителем, а она грязной судомойкой. Он умеет летать, она не умеет. И наконец, он мужчина, она женщина. Что еще потребно для того, чтобы сделать их врагами? И все же они связаны, не одной лишь любовью, но всем, что они есть, самими камнями преткновения. И еще тем, что они обречены. Поскольку камни преткновения обрекли их, и все остальное. Оба были изгнаны собственными сородичами. Вместе они не могут даже общаться друг с другом, помимо взглядов, прикосновений, иногда звуков и еще песен, которых ни один не понимает, но каждый начал ценить, поскольку их явно ценит другой и поскольку они выражают чувства этого другого. Тем не менее эта обреченная связь, величайшая связь, становится все сильнее и могущественнее, привлекая их друг к другу.

Хотя они этого и не понимают, или если и понимают, то не в полной мере, именно осознание обреченности удерживает их здесь, среди вершин, уступов и горных долин.

Здесь возможна воздушная охота, и Феролюц может время от времени ловить птиц, чтобы поддержать их обоих. Но птицы редки. Более щедрые нижние склоны, где пасутся козлы, дикие бараны и люди, — они лежат ниже и дальше отсюда, словно в глубинах моря. Но он не относит ее туда, а Роиз не просит об этом, и не пытается спуститься сама, и даже не задумывается о подобном.

Но все же птицы редки, пастбища далеки, а зима близится. В этих горах есть лишь два времени года. Лето, оно уже на исходе, и жестокий мороз, что начинает сковывать и воздух, и скалы, мороз, от которого небо цепенеет, а все становится хрупким, словно весь пейзаж может вдруг треснуть и разлететься на осколки.

Как чудесно просыпаться в сумерках, когда мороз и лед начинают разрисовывать все вокруг серебристыми ночными паутинками. Даже изорванное платье, некогда принадлежавшее принцессе, покрывается блестками и сверкает, словно по волшебству, даже могучие крылья, некогда носившие принца, мерцают инеем, тронувшим каждое перо. А небо — ах, это небо, усеянное звездами, словно луг — маргаритками. Там, в вышине, когда они едят и им хватает сил, они летают, точнее, Феролюц летает, и Роиз летает в его руках, несомая его крыльями. Там, в вышине, пронзительно-холодной и призрачно-стеклянной, они стали любовниками, искренними и безоглядными, обнявшись и слившись, их тела, соединяющиеся в полете, — словно лук и стрела. К тому времени, как это впервые произошло, девушка забыла, кем была прежде, и он забыл, что она была кем-то помимо его неотъемлемой пары. Порой в такие мгновения, увлекаемая крыльями и страстью, она кричит там, в заоблачной выси. Эти звуки, доносящиеся сквозь гулкую тишину и усиленные горами, рассеиваются над затерянными деревушками в бесчисленных милях отсюда, где к ним прислушиваются с испугом и принимают за вопли злобных невидимых демонов, крошечных, словно летучие мыши, и вооруженных зазубренными скорпионьими жалами. Всегда остается место неверному истолкованию.

Чуть позже льдистые вступления и ошеломляющие звездные поля зимних ночей уступают место главному доводу зимы.

Воду в прудике, где росли цветочные гирлянды, заволокло и накрепко схватило льдом. Даже изменчивые водопады замерли изломанными каскадами стекла. Ветер пронизывает кожу и волосы, чтобы впиться в кости. А рыдания от холода не вызывают у холода ни малейшей жалости.

Огонь развести нечем. Кроме того, та, что некогда звалась Роиз, теперь стала зверем или же птицей, а звери и птицы не разжигают огня, кроме феникса из герцогского зверинца. А еще солнце — тоже огонь, а солнце — враг. Сторонись огня.

Начинаются месяцы затишья. И демонические любовники тоже должны приготовиться к безграничному зимнему сну, не порождающему голода, не требующему действия. Они устилают глубокую пещеру перьями и сухой травой. Но больше нет летающих тварей, чтобы накормить их. Давным-давно минула последняя скудная теплая трапеза, давным-давно — последний полет, соитие, восторг и пение. Так что они погружаются в свою пещеру, в покой, в сон. Который, как без слов, без раздумий понимает каждый из них, обернется смертью.

Как иначе? Он мог бы выпить ее кровь, некоторое время продержаться на ней, мог бы даже покинуть горы и избегнуть гибели. Или она могла бы оставить его, попытаться спуститься вниз и, возможно, даже теперь добраться до подножия гор. Другим, затерявшимся здесь, это удавалось. Но ни один из них не раздумывает над подобным выбором. Время для этого прошло. Даже погребальный плач нет нужды повторять снова.

Устроившись, они прижимаются друг к другу в равнодушном ледяном гнезде, немного пошептавшись, но в конце концов умолкнув.

Снаружи начинает сыпаться снег. Он падает, словно занавес. Затем его подхватывают ветра. Ночь полнится хлесткими, словно плети, порывами, и когда встает солнце, оно бело, как сам снег, и пылает далеко, не даря тепла. Вход в пещеру завален снегом. Зимой кажется возможным, что лето не наступит больше никогда и нигде в мире.

За укромной снежной дверью, сокрытый и уединенный, сон спокоен, как звезды, и вязок, как твердеющая смола Феролюц и Роиз, чистые и бледные, застывают в янтаре, в их холодном гнезде, и огромные крылья лежат, словно замысловато сочлененный механизм, который больше не шевельнется. И сухая трава и цветы схватываются льдом до поры, пока не растают снега.

Со временем солнце соизволяет приблизиться к земле, и свершается чудо. Снег сходит, ссыпается, обрушивается с разъяренных гор. Вода спешит вслед за снегом, воздух гудит от треска и звона, гула и рокота. Прошло полгода или, возможно, сотня лет.

Вход в пещеру теперь открыт. Ничто не появляется. Затем трепет, шелест. Что-то показывается наружу. Черное перо и зацепившийся за него лепесток цветка, словно черный уголь и белый пепел, осыпаются, уносятся в бездну. Исчезли. Канули. Как будто их и не было никогда.

Но приходит иная пора (через полгода, сотню лет), и безрассудный странник спускается с гор в деревушки у подножия по другую их сторону. Это смуглый веселый парень, вы бы не приняли его за травника или знахаря, но у него с собой в горшке растение, разысканное им высоко в ощетинившихся утесах, где, в конце концов, могло что-то таиться — а могло и нет. И он показывает растение, необычное, с нежными, темными, бархатистыми листочками, источающее приятный, похожий на ваниль запах.

— Поглядите-ка, это Nona Mordica, — объявляет он. — Некусайка. Цветок, отпугивающий вампиров.

Тогда селяне рассказывают ему странную историю о чужеземном замке, осажденном огромной стаей, целым войском крылатых вампиров, и о том, как герцог тщетно ожидал, когда же волшебный куст из его сада, некусайка, расцветет и спасет их всех. Но похоже, проклятие лежало на этом правителе, который в ту самую ночь, когда пропала его дочь, силой взял служанку, как ранее брал силой других. Но эта женщина понесла. И рождение плода, или же цветка его насилия, подкосило ее, так что она прожила после того лишь год или два. Дитя выросло, не ведая об этом, и в конце концов предало отца, убежав к вампирам и лишив герцога всякой надежды. И вскоре после того он сошел с ума, и однажды ночью сам пробрался наружу, и впустил крылатых демонов в собственный замок, так что все в нем погибли.

— А если бы куст зацвел вовремя, как цветет твой, все закончилось бы хорошо, — заключают селяне.

Странник улыбается. Он не рассказывает им в ответ о груде причудливых костей, словно часть орлиных смешалась с женскими и мужскими. Из костей, из самой их глубины, и рос куст, но странник бережно распутал его корни; теперь он выглядит вполне здоровым в своем прочном горшочке, и даже вдвое. Как будто два отдельных растения поднялись из одного стебля, одно с почти черными цветами, а другое с розовыми, словно юная вечерняя заря.

— Флёр де фёр, — говорит странник, лучезарно улыбаясь чуду и собственной удаче.

Fleur de feu. Цветок огня. Этот огонь, от которого он расцветает, — не ненависть и не страх, не ужас, не гнев и не вожделение; любовь — вот огонь некусайки, любовь, не способная предать, любовь, не способная повредить. Любовь, которая не умирает никогда.

Draco! Draco!

Порой вам случается слышать истории о людях, которые побеждали и убивали драконов. Все это ложь. Не родился еще боец, способный одолеть такое существо, хотя кое-кто и пытался. Впрочем, неудачно. Любой храбрец встречал в такой схватке свою смерть.

С другой стороны, однажды я путешествовал в компании человека, прозванного Убийцей дракона.

Что же, получается загадка? Ничуть-то было. Я все вам расскажу.

Я двигался с севера на юг, к тому, что вы назвали бы цивилизацией. И именно тогда встретил его, сидевшего у дороги. Признаюсь, первым впечатлением была зависть. Одет он был весьма щеголевато и выглядел слишком чистым для того, кто вел дикую жизнь. Все перед ним было открыто и все ему было доступно: города, ванны и деньги. К тому же здравым рассудком он не отличался: на запястьях и в ухе красовались золотые побрякушки. Но при этом у него был острый потускневший меч, вероятно, повидавший много сражений. Так что юноша, наверное, мог за себя постоять. Еще он был моложе меня и намного красивее, но последнее качество меня не слишком-то смущало. Мне было интересно, что он сделает, когда очнется от своих грез и увидит меня — упрямого, мрачного и выносливого, словно старый канат, нависшего над ним на коренастой невысокой лошади, уродливой, как все грехи этого мира, но которую я любил, как собственное дитя.

Когда он поднял на меня глаза, я получил ответ на свой вопрос.

— Приветствую, странник. Прекрасный денек, не правда ли? — спросил он с неподражаемым спокойствием.

И тут до вас каким-то образом доходит, что он действительно может себя защитить. И дело не в том, что я мог сойти за безобидное создание. Просто он считал, что справится, если я что-то потребую. Правда, у меня при себе был короб с товаром. Большинство людей при взгляде на него сразу скажут, чем я торгую, а потом почувствуют аромат трав и снадобий. Мой отец был из римлян. На самом деле, возможно, он был самым последним римлянином. Одной ногой он стоял на корабле, готовом отплыть домой, другой — оставался с моей матерью у стены хлева. Она говорила, что он был армейским лекарем, и, возможно, так оно и было. Идея врачевания выросла вместе со мной, хотя и не отличалась ничем возвышенным или великолепным. Кочующий аптекарь почти везде встречает радушный прием и даже может превратить бандитов в цивилизованных людей. Конечно, подобная жизнь не наполнена чудесами, но только такую я и знаю.

Я согласился с юным солдатом-щеголем, что день и в самом деле выдался хороший. И добавил, что он, возможно, мог быть еще лучше, если бы наездник не потерял лошадь.

— Да, это довольно досадно. Но ты всегда можешь продать мне свою.

— Это не твой стиль.

И тогда он снова посмотрел на меня. В этом взгляде я прочел, что он со мной согласен. И тут у меня мелькнула мысль, что он мог бы убить меня, чтобы забрать лошадь. На всякий случай я добавил:

— К тому же все знают, что она моя. Так что это доставит тебе массу хлопот. У меня тут друзья по всей округе.

Он добродушно усмехнулся, блеснув белоснежными зубами. С таким лицом и волосами цвета спелого ячменя, да и со всем остальным, он был из тех людей, которые обычно получают все, что хотят. Интересно, к какой армии ему случилось прибиться и раздобыть такой меч. С тех пор как из этих краев улетели Орлы, появилось множество новых королевств, полководцев и воинов, а каждый прилив выбрасывал на песчаный берег все новых и новых завоевателей. Смотря на все это, вы начинаете чувствовать, как содрогается земля — настоящая почва, которую можно измерить и на которой сооружены прекрасные дороги, — земля, которую можно завоевать, но нельзя покорить. Это похоже на тени, что появляются тогда, когда огонек лампы трепещет под порывами ветра. Древние ощущения, заключенные где-то в моей крови и столь мне знакомые.

Но этот парень был словно только что отчеканенная монета, еще не успевшая покрыться грязью и многое повидать. Вы видите отражение своего лица на ее поверхности и можете порезаться о ее края.

Его звали Кайи. Чуть позже мы пришли к соглашению, и он уселся за моей спиной на Негру. Там, где я родился, говорили на латыни, и я назвал так свою лошадь за темный окрас раньше, чем узнал ее. Ну не мог же я дать ей имя за отвратительный вид — вторую из ее особенностей, заметных глазу. На самом деле я вообще не должен был оказаться в этой местности, но пару дней назад услышал, что там, куда лежал мой путь, обосновались саксы. Так что я свернул и вскоре заблудился. Прежде чем наткнуться на Кайи, я скакал по прекрасной дороге, построенной римлянами, и надеялся, что она выведет меня к чему-нибудь полезному. Но спустя десять миль с того места, где присоединился ко мне Кайи, дорога растворилась в лесных дебрях. Мой пассажир, по его словам, тоже заблудился. Он направлялся на юг, что меня не удивило, но в последнюю ночь его лошадь ошалела и унеслась, оставив его ни с чем. История не слишком правдоподобная, но обсуждать ее не хотелось. Мне подумалось, что, скорее, кто-то украл лошадь, а Кайи просто не хотел в этом признаваться.

Вокруг леса дороги не было, так что мы въехали под сень деревьев, и вскоре тропа затерялась в траве. Стояло лето, волки были редкими встречными, а медведи ушли дальше на холмы. Тем не менее атмосфера в лесу мне не понравилась: неподвижные мрачные деревья, странный легкий звон, словно ветерок играл с цепями, и птицы, которые не пели, а урчали и клацали. Негра никогда не артачилась и не жаловалась — если бы я не поторопился с выбором имени, то назвал бы ее иначе, за храбрость и доброту, — но и она явно не пришла в восторг от этого места.

— Странный запах, — произнес Кайи, решивший, к сожалению, озвучить мои мысли. — Как будто что-то гниет. Или бродит.

Я пробормотал в ответ нечто неразборчивое. Конечно, гниет, дуралей. Но запах говорил о другом. Здесь угнездились тени, которые пришли, когда Рим, погасив свои лампы, уплыл прочь, оставив нас во тьме.

И тут Кайи, придурок, запел, словно показывая пример молчавшим птицам. У него оказался приятный голос, чистый и звучный. Я не стал просить, чтобы он умолк. Тени и так уже знали, что мы здесь.

Когда на землю опустилась ночь, в этом мрачном лесу стало темно, как в погребе.

Мы развели огонь и разделили мой ужин. Свои припасы Кайи потерял вместе с лошадью.

— А ты разве не собираешься привязать это… свою лошадь? — спросил Кайи, пытаясь не обидеть Негру, так как прекрасно видел, как она дорога мне. — Моя лошадь утомилась, но что-то ее так напугало, что она сорвалась с привязи и унеслась прочь. Интересно, что это было, — произнес он, задумчиво глядя на огонь.

Примерно три часа спустя мы узнали ответ на этот вопрос.

Я спал, и снилась мне одна из моих жен, там, далеко на севере. Она ворчала на меня, пытаясь начать шумную ссору. Будучи выше меня, она подначивала ударить ее разок, чтобы почувствовать себя хрупкой, женственной и беззащитной. Когда она вылила на меня кружку пива, я вдруг услышал в небе странный звук, похожий на рев приближающейся грозы. Но то были не причуды погоды. И я знал, что уже не сплю.

Внезапно где-то наверху раздались три или четыре оглушительных хлопка, и верхушки деревьев бешено закачались. Даже воздух словно задрожал, волнами источая странный запах, сырой и словно покалывающий. Когда шум наконец стих, я открыл глаза.

Притихшая Негра припала к земле. Кайи безмолвно взирал на качавшиеся верхушки деревьев и беззвездное небо. А затем перевел взгляд на меня:

— Что, во имя Тельца, это было?

Я невольно отметил, что клятва свидетельствовала о его приверженности митраизму, что в целом считалось синонимом римлянина. Потом я сел, потер руки и шею, чтобы прийти в себя, и отправился успокаивать Негру. В отличие от глупой кобылы Кайи моя лошадка не сбежала.

— Это точно была не птица, — сказал он. — Хотя могу поклясться, что над нами что-то пролетело.

— Да, это была не птица.

— Но у нее были крылья. Или… нет, крыльев такого размера не бывает.

— Нет, бывает. Просто на них далеко не улетишь, вот и все.

— Аптекарь, прекрати говорить загадками. Если ты знаешь, что это было, проклятие, просто скажи! Хотя ума не приложу, откуда ты можешь знать. И не говори, что это какой-нибудь лесной демон, я на это не куплюсь.

— Ничего подобного, — сказал я. — Это довольно реально и по-своему естественно. Не то чтобы я встречался с кем-нибудь из них, — уточнил я, — но знавал тех, с кем случилось подобное.

Кайи сходил с ума, словно ребенок в приступе гнева.

— Ну и?..

Думаю, этот человек раздражал меня настолько, что мне захотелось его помучить. Поэтому я вдруг процитировал бессмысленную песенку на варварской латыни:

Bis terribilis,

Bis appellare,

Draco! Draco! [69]

Кайи даже сел от неожиданности:

— Что? — У него челюсть отвисла от удивления.

Нет, все-таки в моем возрасте стоит воздерживаться от подобного самодовольства.

— Это был дракон, — сказал я.

Кайи рассмеялся. Но он тоже видел пролетевшее над нами существо, хоть и мельком, так что прекрасно знал, что я был прав.


Той ночью больше ничего не случилось, и утром мы вновь отправились в путь, отыскав подобие дороги. А затем лес начал редеть. Вскоре мы оказались у кромки поросшей вереском долины. Вдали виднелись окутанные дымкой холмы и лазурно-голубое небо. И там было кое-что еще.

Конечно же, Кайи первым об этом сказал, словно все новое его безмерно удивляло. Как будто мы оба — ни я, ни он — не ожидали ничего подобного.

— Это место чем-то воняет.

— Гм…

— Не отделывайся от меня этим ворчанием, ты, проклятый шарлатан. Ведь воняет, разве нет? Но почему?

— А ты сам-то как думаешь?

Юноша с бледно-золотистым цветом лица, этот горожанин, сидевший за моей спиной, погрузился в раздумья. Негра начала бить копытом по земле, но вскоре перестала.

Никто из нас, храбрых людей, больше ни слова не проронил о том, что нарушило наш сон в лесу. Я сказал своему спутнику, что ни один дракон не может летать на большие расстояния, так как из всего, что я когда-либо о них слышал, можно заключить, что драконы слишком велики и лишь необычайная легкость их костей позволяет им вообще подниматься в воздух. Как мне кажется, это нас обоих весьма обеспокоило. Теперь перед нами открывалась долина и холмы, и над ними разносился странный, всепронизывающий, чужой запах, не сравнимый ни с чем нам знакомым. Запах дракона.

Я размышлял. Без всяких сомнений, почти каждую ночь дракон облетал все более широкую площадь, высматривая себе добычу. Было и еще кое-что, что я выяснил. Подобно кошкам, эти существа охотились по ночам, а повадками больше напоминали ворон. Дракон может напасть и даже убить, но обычно питается падалью, мертвечиной или умирающими и обездвиженными животными. Сам дракон очень легкий, как я сказал, и может взмыть высоко в небеса. Впрочем, недостаток веса компенсируется броней, клыками и длиннющими когтями. А еще мне приходилось слышать о драконах, выдыхающих огонь. Никогда не был особенно уверен в этом. Мне кажется, такие монстры могут жить только в жерлах вулканов. Ведь горы сами извергают огонь, и драконы им в этом подражают. Все может быть. Но этот дракон точно не был огнедышащим, иначе местность была бы выжжена на мили вокруг. Я слышал истории о местах, где такое случалось. А здесь признаков огня не наблюдалось. Была лишь вездесущая вонь, которая к тому времени, как мы спустимся в долину, ясное дело, станет настолько привычной, настолько пропитает все вокруг, что мы перестанем замечать ее, смешавшуюся со всеми прочими запахами.

Когда я выложил все это своему спутнику, воцарилась тишина. Я подумал, что он, быть может, изумился столь пространной речи из моих уст. Но Кайи после долгого молчания спросил:

— Ты ведь на самом деле в это не веришь, правда?

Я не стал утруждать себя очевидным ответом, просто щелкнул языком Негре, пытаясь повернуть ее на ту дорогу, которой мы пришли. Но, явно растерянная, лошадь на этот раз не послушалась. Внезапно Кайи коснулся моей руки своей сильной рукой. Удивительно, но даже сейчас его ногти оставались ухоженными и чистыми.

— Подожди, аптекарь. Если это правда…

— Да, да, — вздохнул я. — Ты хочешь пойти туда, вызвать это существо на бой и стать героем.

Кайи побледнел, словно я говорил о девушке, в которую он был влюблен. Я не видел никакой причины делиться с ним опытом и мудростью. Но все-таки произнес:

— Никто и никогда не убивал дракона. У них шкура похожа на броню, и она везде такая, даже на животе. Стрелы и копья от нее отскакивают — даже пилум, а мечи просто ломаются. Да, да, — повторил я. — Ты слышал о людях, которые попали по языку или вонзили меч в глаз. Позволь кое-что сказать: если тебе удастся забраться так высоко, чтобы воткнуть клинок, ты просто еще больше разозлишь дракона. Подумай о размере и форме драконьей головы, по крайней мере как она изображена на картинках. От глаза до мозга у них очень приличное расстояние. И, как ты знаешь, есть мнение, что веки у них тоже бронированные, так что надо двигаться быстрее, чем дракон моргает.

— Аптекарь… — промолвил он дрожащим голосом.

Звучало угрожающе. Даже не оборачиваясь, я знал, как он сейчас выглядит: красивый, благородный и абсолютно сумасшедший.

— Тогда я не буду тебя держать, — сказал я. — Спускайся и иди попытай счастье.

Даже не знаю, почему меня это заботило. Надо было оставить его и ускакать, хотя я не был уверен, что Негра сразу послушается: она стала раздражительной. В любом случае я не уехал, и в следующий момент острый меч Кайи оказался у моего горла и слегка порезал кожу.

— А ты умный, — усмехнулся Кайи. — Много знаешь. Явно больше, чем я. Будешь моим проводником, и твой мешок с костями, именуемый лошадью, — моим транспортом. Так что поехали, вы оба.

Вот так вот. Я никогда не спорю с человеком, который угрожает мечом. Днем дракон лежит, переваривает пищу и дремлет, а вот ночью я сам смогу найти местечко, чтобы отсидеться. Завтра Кайи будет уже мертв и я спокойно уеду. И конечно же, своими глазами увижу дракона.

Спустя полтора часа непрерывной езды — после того как мне удалось убедить его убрать меч и ограничиться кинжалом у моих ребер, который меньше утомлял нас обоих, — мы объехали рощицу, и вот она, долина. Это была обычная для северного края местность: высокая трава, кусты, торфяные холмы простирались по меньшей мере на милю. Однако в противоположной части долины высились стены, а на воротах стояли стражи и пристально нас рассматривали.

Кайи был явно раздосадован тем, что ему приходилось сидеть позади всадника, но управлять Негрой сам не решался. Возможно, он в любом случае не хотел показывать, будто это его лошадь.

Пока мы трусили к ворогам по дорожке, усыпанной галькой, он спрыгнул с лошади и, быстро прошагав вперед, начал говорить.

Подъехав ближе, я услышал, как он вещал красивым, преисполненным драматизма голосом:

— И если это правда, то, клянусь Викторией, я встречусь с этой тварью и убью ее.

Стражники о чем-то посовещались. Мы уже успели привыкнуть к запаху дракона, но здесь он казался еще более сильным. Бедная Негра всю дорогу была сама не своя от ужаса. К счастью, у жителей наверняка была под землей какая-нибудь пещера или подземное убежище, где они прятали своих животных от дракона.

Судя по всему, чудовище не всегда обитало в этой местности. Иначе жители не стали бы здесь селиться. Нет, в реальности все происходит не так, как в сказках. Драконы живут столетиями. А еще они могут столетиями спать. Люди, ничего не подозревая, приходят, начинают возделывать земли, строить города. А затем под холмами просыпается дракон. Как я уже говорил, в этом они похожи на вулканы. Возможно, вот откуда легенды о драконах, которые, просыпаясь, выдыхают огонь.

Забавно, что, несмотря даже на всепронизывающее облако драконьего запаха, деревня, похоже, не собиралась признавать нависшей над ней угрозы.

Кайи, твердо решивший сразиться с драконом и опасавшийся ошибиться, принялся напыщенно разглагольствовать о своих намерениях. Люди на воротах были напуганы и не отличались приветливостью. Взяв Негру под уздцы, я подошел к воротам и, хлопнув рукой по сумке с лекарствами, сказал:

— Если вы не хотите, чтобы я убил вашего дракона, могу уладить другие ваши проблемы. У меня есть лекарства почти от всего: лечу ожоги, бородавки. Боли в ушах. Больные зубы или глаза. Женские болезни. У меня здесь есть…

— Заткнись ты, жаба! — процедил Кайи.

Один из стражников вдруг рассмеялся, и напряжение ослабло.

Минут через десять нам позволили войти в ворота и препроводили через двор, усеянный коровьими лепешками и заросший дикими цветами. Впрочем, их запаха мы не почувствовали из-за вони чудовища.

А еще через пару часов мы выяснили, почему появление рыцаря-охотника на драконов привело жителей в такое беспокойство.

Похоже, люди здесь вернулись к древнему обычаю принесения жертв в попытке умилостивить зверя. В последние три года они делали подношение дракону, весной и в середине лета, когда он был порезвее.

Любой, кто почерпнул сведения о драконах из книг, сказал бы им, что это не тот метод. Но жители знали о своем драконе из легенд. Каждый раз, принося жертву, они надеялись, что существо поймет и оценит их старания и впредь будет более сговорчивым.

Вообще же дракон никогда не нападал на эту деревню. Он по ночам воровал скот с пастбищ, выбирая старых или больных коров и овец, которые были слишком маленькими или слабыми, чтобы убежать. Он хватал и людей, но только беспомощных или бродящих поодиночке. Как я уже сказал, дракон ленив и предпочитает падаль и все, что не может дать ему отпор. Драконы, конечно, большие, но не настолько, чтобы напасть на группу людей. И хотя даже сорок человек не смогут ранить чудовище, они сумеют вымотать его, если запрутся в достаточно крепком доме. Чудище рухнет на землю, и люди смогут его перехитрить. Однако вы нечасто услышите о том, что сорок человек собрались в отряд, чтобы победить дракона. И эти существа до сих пор связываются в представлении людей с ночными страхами и колдовскими тайнами, а недавно к ним прибавилось восточное суеверие о могущественном демоне, который может принимать облик неукротимого, непобедимого дракона, способного выдыхать пламя. Так что эта деревня, как и многие другие, решила приносить жертвы. Для этого к столбу привязывали девушку и оставляли на съедение дракону. А почему бы и нет? Она была беспомощной, охваченной ужасом — да еще молодая и нежная. Прекрасно. Вы никогда не сможете убедить местных жителей, что такая жертва не умилостивит чудовище, а заставит остаться насовсем. Взгляните на это с точки зрения самого дракона: можно поживиться не только дохлыми овцами, но и сочным подношением, да еще и с завидным постоянством. Драконы думают не так, как люди, но память у них тоже есть.

Когда все прояснилось и до Кайи дошло, что жители как раз сегодня собирались приносить девушку в жертву, он побагровел, а затем побледнел, совсем как герои, о которых поют барды. Он не понимал происходящего, так же как и селяне. Все это казалось ему ужасающим злодейством.

Он поднялся, невольно приняв важный вид, и объявил, что спасет девушку. Он поклялся в этом перед всеми нами, перед главой деревни, его людьми и передо мной. Поклялся солнцем, так что я понял всю глубину его искренности и серьезности.

Жители были перепуганы, но в то же время испытывали какую-то детскую надежду. Ведь именно так случалось в легендах. Все мифы, кажется, имеют этот общий корень — идею схватки света с тьмой, Решающую Битву. Нелепо, но факт.

Закрепив клятву глотком вина, люди оживились, и затем глава деревни объявил пир, а жители позвали Кайи посмотреть на избранную жертву.

Ее звали Ниеме, или как-то похоже. И она сидела в маленькой, освещенной лампой комнатке недалеко от залы. Ее не связали, но в комнатушке не было окон, а у двери стоял стражник. Девушке ничего больше не оставалось, кроме как сплетать цветы в гирлянду для вечерней процессии, которая поведет ее на смерть.

Когда Кайи ее увидел, его лицо вновь стало белым как мел.

Он стоял и смотрел на девушку, пока кто-то не объявил, что он будет ее защитником.

Хоть он и действовал мне на нервы, на этот раз я его не винил. Наверное, Ниеме была самым красивым созданием, которое я когда-либо надеялся увидеть. Стройная, явно очень юная, но с прекрасными формами, если хотите услышать мое мнение. Поражали ее чудные длинные волосы, даже еще светлее, чем у Кайи, зеленые глаза, похожие на бездонные озера, и яркие манящие губы. Ее лицо было таким же белым и нежным, как цветы, которые она держала в руках.

Я не сводил с нее глаз, пока она с мрачным видом выслушала все, что сказали жители, и вдруг вспомнил, что в легендах на ужин дракону всегда приводили самых прелестных и нежных девушек. Причем всегда нежных. Девушки с характером ведь могут начать кричать и брыкаться.

Когда Кайи представили жертве и он вновь поклялся солнцем, что убьет дракона и так далее и тому подобное, девушка лишь слабо кивнула. В другое время она бы вспыхнула от смущения и смешалась, взволнованная вниманием красавца. Но теперь все это было для нее в прошлом. Взглянув на Ниеме, вы сразу поняли бы, что она не верила в возможность спасения. Но, несмотря на то что девушка уже была наполовину мертва от отчаяния и ужаса, она все еще старалась быть учтивой.

Она подняла голову и, посмотрев поверх Кайи прямо на меня, улыбнулась так, что у меня земля ушла из-под ног.

— А кто тот человек? — спросила она.

Все присутствовавшие, казалось, смешались, так как совершенно про меня забыли. И затем кто-то с бородавками, кому я смог бы помочь, сказал, что я аптекарь. Девушка едва заметно вздрогнула.

Она была так юна и так прелестна! Будь я на месте Кайи, я тут же перестал бы нести всю эту чушь про дракона. Я нашел бы способ сбить с толку всю деревню, выкрал бы ее и был таков. Но это тоже было бы глупостью. Я много повидал на своем веку, чтобы разбираться в таких вещах. Ниеме была предназначена для принесения в жертву и уже смирилась с этим. Более того, она даже не мечтала, что может оказаться где-нибудь еще. Я слышал разные слухи о девушках и юношах, избранных для смерти, которым удалось сбежать. Но и после этого судьба не отпускала их. Они скрывались за многие мили, далеко-далеко, за морями и высокими холмами, но и тогда чувствовали, как рок свинцовым грузом давит на их души. В конце концов несчастные убивали себя или сходили с ума. И в этой девушке, Ниеме, было то же самое. Нет, я никогда бы не похитил ее. Из этого ничего не вышло бы. Она была уверена, что должна умереть, словно видела свой приговор вырезанным на камне. А может, и правда видела.

Она вернулась к своим цветам, и Кайи, напряженный, словно натянутый лук, повел нас обратно в залу.

Жарилось мясо, напитки текли рекой, разговоры не кончались. При таком раскладе можно убивать, сколько душе угодно.

Пир был вовсе не плох. Но среди всех этих криков, тостов и чревоугодия я не мог отбросить мысли о девушке, сидящей взаперти, о сегодняшнем вечере и о том, каково это — умереть… как умрет она. И не понимал, как Ниеме могла все это выносить.

К середине дня почти все жители уже спали, только Кайи еще держался на ногах, и алкоголь выходил из него вместе с потом, пока он упражнялся во дворе с другими воинами перед напившимися вдрызг обожателями обоих полов.

Кто-то коснулся моего плеча, и я обернулся, думая увидеть человека с бородавками, но ошибся. То был стражник из комнатушки девушки, который шепотом обратился ко мне:

— Она хочет с тобой поговорить. Ты пойдешь? Прямо сейчас.

Я поднялся и пошел за ним. У меня даже возникла мысль, что, быть может, она не поверила, что должна умереть, и теперь попросит меня спасти ее. Но в глубине души я знал, что такого не будет.

Вход закрывал другой человек, позволивший мне войти в комнату. Там под лампой сидела Ниеме, все еще плетя гирлянды.

Но вот она посмотрела на меня, и руки ее бессильно упали на цветы, лежавшие на коленях.

— Вы знаете, мне нужно одно лекарство, — сказала она. — Но мне нечем заплатить. У меня ничего нет. Хотя мой дядя…

— Это бесплатно, — торопливо произнес я.

Она улыбнулась:

— Это для сегодняшнего дня.

— О! — выдохнул я.

— Я совсем не храбрая, — сказала она. — И это хуже, чем просто бояться. Я знаю, что должна умереть. Что это необходимо. Но часть меня так сильно хочет жить! Разум говорит одно, а тело не слушает. Боюсь, что запаникую, буду сопротивляться и кричать. А я этого не хочу. Это неправильно. Я должна быть покорной, иначе в жертве не будет никакого смысла. Вы об этом знаете?

— О да.

— Я так и думала. Что вы так же решите. И тогда… вы можете дать мне что-нибудь, какое-нибудь лекарство или зелье? Чтобы ничего не чувствовать. Я имею в виду не боль. Это меня как раз не заботит. Боги не могут винить меня, если я буду кричать от боли. Они же не могут ожидать, что я буду сильнее ее. Нет, нужно такое лекарство, чтобы меня больше ничего не заботило, чтобы не хотелось так сильно жить.

— Легкая смерть.

— Да. — Девушка вновь улыбнулась. Она казалась такой безмятежной и прекрасной в этот момент. — О да.

Уставившись в пол, я неуверенно произнес:

— Солдат. Может, он убьет дракона.

Она ничего не ответила.

Взглянув на Ниеме, я увидел, что ее лицо больше не было безмятежным. Оно было искажено ужасом. Кайи был бы оскорблен до глубины души.

— Значит, вы ничего не можете мне дать? У вас ничего нет? Я была уверена, что есть. Что вы были посланы мне… чтобы помочь. Чтобы я смогла пройти через все это одна…

— Нет, — сказал я. — Все хорошо. У меня кое-что есть. Как раз то, что нужно. Я даю это женщинам при родах, когда дитя медлит и причиняет им боль. Это средство хорошо работает. Женщины словно в тумане, почти засыпают. Еще лекарство притупляет боль. Любую боль.

— Да, — прошептала она. — Этого я и хочу.

Затем она поймала мою руку и поцеловала ее.

— Я знала, что вы мне поможете, — выдохнула она, словно я обещал ей лучшее и самое прекрасное, что есть на всей земле.

Другой бы сломался. Но я был крепче многих.

Когда она отпустила мою руку, я ободряюще кивнул и вышел. Глава деревни уже проснулся и был довольно весел, так что я решил обменяться с ним парой слов и рассказал о просьбе девушки.

— На Востоке, — сказал я, — это обычное дело. Там дают жертвам средство, чтобы им было легче пройти через испытание. Лекари зовут его нектаром, питьем богов. Девушка покорна судьбе. Но она очень юная, перепуганная и хрупкая. Вы не можете осуждать ее за это.

Он немедленно согласился, так же радостно, как она. Я на это надеялся. Могу вообразить весь ужас людей, когда крики девушки о помощи и вопли боли разносились бы над холмами. Я и не думал, что будут какие-то проблемы. С другой стороны, не хотел, чтобы меня поймали передающим ей зелье за чьей-нибудь спиной.

Я смешивал зелья в комнате, и Ниеме могла наблюдать за этим. И ей было интересно все, что я делал. Так проклятые всегда интересуются каждой мельчайшей деталью, даже плетением паутины.

Я взял с Ниеме обещание выпить все зелье, но только перед тем, как за ней придут.

— Иначе действие быстро закончится и ты придешь в себя слишком рано.

— Да, я сделаю точно, как вы сказали.

Когда я уже собрался уходить, она прошептала:

— Если я смогу, то попрошу… богов… помочь вам… когда я их встречу…

В моей голове пронеслось: «Попроси у них забвения», но озвучивать мысль я не стал. Девушка пыталась сохранить хотя бы свою веру в вознаграждение, в бессмертие.

— Просто попроси их позаботиться о тебе.

У нее были такие чудесные, манящие губы! Она была создана, чтобы любить и быть любимой, чтобы растить детей, петь песни и, дожив до глубокой старости, мирно умереть во сне.

И будут другие, подобные ей. И их тоже сожрет дракон. В конечном итоге это будут не только девушки. Предание гласит, что жертва должна быть девственницей, чтобы спасти любую нерожденную жизнь. А так как девственница не может оказаться беременной — только одна религия утверждает, что такое возможно, название ее я забыл, — то люди выбирают именно девственных девушек. Но в конце концов, за ними последуют все молодые женщины, вне зависимости от того, будут они беременны или нет. А затем жители переключатся на юношей. Что является самым древним из всех жертвоприношений.

Я прошел мимо совсем юной девочки в коридоре, бегавшей с ковшом пива. Она была хорошенькой и невинной. Я понял вдруг, что уже видел ее раньше. И спросил про себя: «Неужели ты следующая? И кто последует за тобой?»

Ниеме была пятой. Но, как я уже сказал, драконы жили долго. А жертвоприношения всегда становятся все более частым явлением. Сейчас это уже происходило дважды в год. В первый год после появления дракона была только одна жертва. Через пару лет жертвоприношения будут делаться раза четыре, а летом, быть может, жертв будет сразу три, ведь именно в это время года чудовище наиболее активно.

А еще через десяток лет в жертву будут приносить людей уже каждый месяц, и жителям придется совершать набеги на соседние деревни, чтобы находить для дракона юношей и девушек. И вокруг будет множество костей воинов вроде Кайи, погибших в неравной схватке с чудовищем.

Я пошел за девчушкой, которая несла пиво, и осушил черпак. Но выпивка никогда меня особенно не успокаивала.

Настало время собирать процессию и выдвигаться к холмам.


Когда мы вышли из деревни, последние лучи заходящего солнца освещали землю.

Перед нами расстилалась благословенная цветущая равнина. Заходящее светило золотило деревья, купало лучи в зеркале воды. Вдаль убегала утоптанная дорожка, очищенная от травы и кустарников. Это путешествие могло бы быть приятным, если бы мы направлялись в какое-нибудь другое место.

Склоны холма тоже освещались теплыми лучами. Небо было почти безоблачным, удивительно прозрачным и высоким. Но зловонный воздух отравлял красоту пейзажа и заставлял заподозрить что-то неладное. Дорога обогнула один из холмов, затем еще один, и вот наконец через сотню ярдов показался холм побольше, чье подножие тонуло в черноте, куда никогда не заглядывало солнце. На этом склоне не было травы, и весь он был испещрен рытвинами. Одна из ям, темная и мрачная, была больше других. Оттуда не доносилось ни звука, зияла мрачная чернота, словно ни свет, ни погода, ни время не имели здесь власти. Посмотрев на нее, вы тут же прозревали, что было не так со всем этим местом, даже несмотря на ясное небо над головой и солнечные лучи на щеках.

Весь путь жители проделали, неся девушку в римском паланкине, который каким-то образом стал собственностью деревни. У него уже не было крыши и занавесок, осталось лишь подобие колыбели на жердинах, но Ниеме даже не пыталась сбежать. Неподвижная и словно окаменевшая, она, казалось, не замечала ничего вокруг. Я лишь однажды посмотрел на нее, чтобы убедиться, что лекарство сработало. Лицо девушки стало бледным как полотно, а глаза застилала пелена. Средство подействовало быстро. Сейчас она была далеко от всего этого. Я хотел лишь, чтобы все закончилось до того, как ее состояние изменится.

Носильщики опустили паланкин и помогли девушке подняться. Им пришлось держать ее, но они об этом знали и так: обычно девушки или не держались на ногах, или вовсе падали в обморок. Впрочем, я подозреваю, что, если жертвы пытались отбиваться и кричать, их насильно опаивали крепким элем или даже успокаивали хорошим ударом.

Мы прошли еще немного, пока не достигли естественной преграды из камней, скрывавшей пещеру и подножие холма. Там, в центре гранитного пятна, виднелся неподвижный темный пруд. На нашем берегу сохранилась полоска дерна, в которую был вкопан столб выше человеческого роста.

Два воина, поддерживая Ниеме, подвели к нему девушку. Все остальные, кроме Кайи, остались за каменной оградой.

На всех нас были гирлянды из цветов. Даже мне пришлось ее принять, и я не стал негодовать по этому поводу. Что уж тут такого? Но Кайи не надел гирлянду. Хоть он и стал частью ритуала, жители не особенно надеялись на его успех и поэтому, даже несмотря на то, что решили позволить ему напасть на дракона, все равно привели девушку, чтобы задобрить тварь.

К столбу крепилось подобие кандалов. Они были сделаны не из железа, ведь любое мифическое существо испытывает аллергию на столь стойкие металлы, а, скорее, из бронзы. Люди закрепили одну часть вокруг пояса девушки, а вторую — вокруг горла. Теперь лишь зубы и когти могли высвободить ее из оков. По частям.

Девушка повисла в кандалах. Похоже, она наконец потеряла сознание. И я хотел, чтобы она такой и оставалась.

Двое мужчин поспешили назад и присоединились к остальным за каменной стеной. Иногда в сказках люди убегают прочь, оставив жертву, но обычно остаются, чтобы посмотреть. В общем-то, это довольно безопасно. Дракон не кинется за ними, если под носом у него привязано кое-что аппетитное.

Кайи не остался рядом со столбом. Подойдя к кромке грязного пруда, он обнажил меч. Воин был вполне готов. Хотя солнце не могло отражаться от его волос или клинка, он являл собой величественное зрелище, героически встав между девой и Смертью.

День наконец подошел к концу. Холмы потемнели, небо окрасилось в лавандовый цвет, затем стало розовато-янтарным, и на этом фоне вспыхнули звезды.

Ни единого признака опасности.

Я смотрел на пруд, служащий дракону водоемом, и оценивал, сколько же там могло быть навоза. Внезапно в зеркале воды промелькнуло отражение. Оно не было четким, что-то спускалось сверху вниз, но мое сердце все равно отчаянно забилось.

Говорят, то же самое ощущают воины на поле боя, когда появляется враг. Но к этому примешивалось и нечто другое. Подобное чувствуют верующие в храме, призвав Бога и узрев Его приход.

И тогда я заставил себя посмотреть вглубь пещеры. Ведь сегодня я увижу настоящего дракона и смогу потом рассказывать об этом другим, как прежде другие рассказывали мне.

Дюйм за дюймом чудовище выползало из пещеры, словно кошка, почти касаясь брюхом земли.

Небо еще не было темным — на севере сумерки часто кажутся нескончаемыми, — поэтому я неплохо видел. Наконец тени пещеры отхлынули, и дракон очутился у пруда.

Сначала он, казалось, был занят лишь собой и миром вокруг, потягивался и изгибался. Было что-то сверхъестественное в этих простых движениях, что-то зловещее. И вечное.

Римляне знакомы с одним животным, которого они называют слоном. В одном из городов я повстречал старца, который описал мне это создание предельно точно, так как сам его видел. Должен сказать, дракон не был столь крупным, как слон. По правде говоря, он оказался ненамного больше кавалерийской лошади, только длиннее. Но при этом он был гибким, даже намного более гибким, чем змея. Смотря на его движения, потягивания, на то, как он извивался и сворачивался, можно было подумать, что скелет твари состоит из жидкости, но уж никак не из костей.

Есть много мозаик, рисунков. Именно так люди с самого начала изображали этих тварей. Удлиненная голова — и похожая, и непохожая на голову лошади, — гибкое тело, длинный хвост. На рисунках иногда изображали на кончике хвоста жало, как, например, у скорпиона. Но у этого дракона такого жала не было. От головы до кончика хвоста по всей линии хребта выступали шипы. Уши были расположены так же, как у собаки. Короткие лапы не делали существо неуклюжим. Наводящая ужас текучесть его тела никуда не исчезала. Это была не грация, не изящество, но что-то почти невообразимое.

Сейчас он казался такого же цвета, как осеннее небо, — сланцевый, голубовато-серый, словно тусклый металл. Покрывавшие чудовище пластины не отражали свет. Глаза у него были черными и незаметными до тех пор, пока вдруг не вспыхивали. Они были похожи на кошачьи, но за ними не было ни разума, ни души.

Чудовище собиралось утолить жажду, но учуяло нечто более интересное, чем грязная вода. Девушку. Дракон застыл на месте, став неподвижным, словно скала, и взглянул на жертву через пруд. Затем он распростер крылья, ранее свернутые, словно веера, по бокам.

Они оказались огромными, эти крылья, намного больше самого существа. Глядя на них, можно понять, как чудовище летает. В отличие от тела, в крыльях не было шипов, лишь кожа, мембрана и дуга внешних костей. Почти как крылья летучей мыши. Похоже, мечом их можно было проткнуть и повредить. Но это лишь покалечило бы дракона, и к тому же наверняка крылья были тверже, чем казалось.

Я отбросил размышления. Так и не опустив крылья, дракон, словно ворона, стал настороженно огибать пруд. Слепые монеты его глаз не отрывались от столба и жертвы.

Кто-то закричал. У меня внутри все оборвалось. Затем я понял, что это был Кайи. Дракон его не сразу заметил, будучи целиком поглощен предвкушением пира, так что Кайи решил привлечь внимание твари:

— Bis terribilis, Bis appellare, Draco! Draco!

Я никогда до конца не мог понять смысл этого нелепого выкрика, да и латынь тут была отнюдь не классической. Но думаю, нужно довольно слабо осознавать, что дракон существует на самом деле, чтобы вызывать его на бой, да еще по имени, ну а столь вульгарно назвать его дважды ужасным — признак безумия.

Дракон приблизился. Нет, подплыл. Когда его вытянутая голова оказалась перед Кайи, юноша острым клинком принялся рубить здоровенные челюсти. Произошло то, что и должно было случиться, — во все стороны полетели искры. Затем голова раскололась, но не от раны: дракон раскрыл пасть. И оттуда полился звук. Не шипение, а что-то похожее на гулкое «хуш-ш-ш». Должно быть, его дыхание было ядовитым и почти столь же губительным, как огонь. Я видел, как Кайи отпрянул от чудища. Затем в темноте промелькнула короткая лапа дракона. Удар казался медленным и безобидным, но он отбросил Кайи шагов на тридцать, прямо через пруд. Юноша упал у входа в пещеру и остался лежать неподвижно, все еще сжимая в руке меч. А еще он, похоже, прикусил себе язык.

Дракон проследил за воином, явно размышляя, подойти ли к нему и пообедать или не стоит. Но он был более зачарован другим блюдом, которое учуял раньше. По запаху чудовище понимало, что девушка была более вкусной и нежной. И поэтому дракон отвернулся от Кайи, оставив воина на потом, и, опустив голову, направился к столбу. Свет в его глазах потух.

Ночь наконец опустилась на землю, но я мог видеть вполне отчетливо. Темнота не застилала мои глаза. А еще были звуки. Вы там не стояли, и я не собираюсь передавать вам все, что видел и слышал. Ниеме не закричала. Уверен, она все еще была далеко от всего этого. Девушка не чувствовала и не понимала, что с ней происходило. После, когда я спустился к столбу вместе с остальными, от нее не многое осталось. Чудовище даже утащило с собой в пещеру часть ее костей, чтобы погрызть вволю. На останках валялась гирлянда. Драконы не интересуются ими. Нежные белые цветы потеряли свой вид.

Ниеме была покорна, и ей не пришлось выносить этот ужас. Я видел не менее страшные вещи, творимые людьми, и людям не было оправдания. Но все равно я никогда не ненавидел людей так, как ненавидел дракона. Удушающей, тяжелой, смертельной ненавистью.

Когда все закончилось, в небе уже сияла луна. Дракон вновь подошел к пруду и глотнул воды. Затем направился по камешкам к пещере. На мгновение он остановился около Кайи и не спеша понюхал человека. Сытая тварь стала вялой. Она продолжила свой путь к черной дыре и вскоре скрылась из виду, дюйм за дюймом исчезая в темноте.

Кайи наконец смог подняться с земли, сначала на колени и локти и только потом на ноги.

Мы, зрители, были зачарованы. Все думали, что он умер, наверняка переломав себе спину, но его только оглушило. Позже он признался, что глаза его застилал туман, сознание путалось, тело не повиновалось настолько, что он не мог подняться. Все это время дракон трапезничал совсем рядом, и это сводило Кайи с ума. Как будто он и до этого не был умалишенным. Придя в себя, он поднялся и потащился в пещеру вслед за чудовищем. На этот раз он намеревался наверняка прикончить дракона, и не важно, что с ним могла сделать тварь.

Никто не проронил ни слова, стоя там, на камнях. Никто не заговорил и сейчас. Все были объяты неким оцепенением, словно заколдованы. Наклонившись, мы не отрывали глаз от черной дыры, где пропали они оба.

Наверное, через минуту раздался довольно необычный шум, словно сам холм рычал и ворчал. Конечно же, это был дракон. Как и вонь, эти звуки были непередаваемы.

Я мог бы сказать, что они походили на звуки, издаваемые слоном, кошкой, лошадью, летучей мышью. Но эти крики и рычания были неописуемы. Я никогда в жизни ничего подобного не слышал и даже историй о подобном не встречал. Были, однако, и другие звуки, словно кто-то потревожил гигантскую гору. И теперь по склону с грохотом катились камни.

Жители деревни в ужасе и истерике не отрывали глаз от пещеры. Такого еще никогда не случалось. Обычно жертвоприношение было предсказуемым процессом.

Одни стояли молча, другие кричали или стонали и умоляли богов о защите. Когда внутри холма наконец воцарилась тишина, смолкли и люди.

Я не помню, как долго это продолжалось. Казалось, прошли целые месяцы.

А затем внезапно что-то шевельнулось в жерле пещеры.

Раздались вопли ужаса. Кто-то бросился бежать, но быстро вернулся, поняв, что другие словно приросли к месту, указывая на пещеру и восклицая от благоговейного трепета.

Кайи шел как человек, который слишком долго пробыл без еды и воды. Опущенная голова, ссутуленные плечи, дрожащие ноги. Он с трудом проплелся вдоль пруда, чертя мечом по воде, взобрался по склону и оказался прямо перед нами. Медленно подняв голову, он произнес слова, которые никто не надеялся когда-нибудь услышать.

— Он… мертв, — выдавил Кайи и без чувств рухнул на землю, освещенную лунным светом.

Жители понесли его обратно в деревню в паланкине, ведь Ниеме он был больше не нужен.


Мы оставались в деревне еще примерно десять дней. Кайи оправился день на третий, и, так как не было и следа дракона ни днем, ни ночью, отряд из жителей отправился к холмам и с факелами зашел в пещеру, чтобы удостовериться в гибели чудовища.

Дракон и правда оказался мертв. Это могла подтвердить даже вонь. Теперь она отличалась от той, что была прежде. А еще все вокруг пещеры словно застыло. В долине уже на второе утро пропал запах живого дракона и явно ощущался аромат коз, косарей, немытых тел и множества цветов.

Сам я не пошел в пещеру, дошел только до столба. Я понимал, что в логове дракона теперь было безопасно, просто хотел еще раз побывать на том месте, где несколько косточек Ниеме упали из оков на землю. И я не могу сказать, почему все было именно так, ведь ничего нельзя объяснить костям.

Затем вновь было ликование и пир. Вся деревня радовалась изо всех сил. Люди приходили из отдаленных поселений, лачуг и хижин в надежде насмотреться на Кайи — убийцу дракона, коснуться его на удачу и облизать палец. Воин смеялся. Он не был серьезно ранен, только весь покрыт синяками и большую часть времени проводил в увеселениях с девушками, которые потом объявят своих отпрысков сыновьями героя. А в остальное время он вусмерть напивался в зале вождя поселения.

В конце концов я снарядил Негру, накормил ее яблоками и сказал ей, что она лучшая лошадка в мире. Она знает, что это ложь и что я обычно такого не говорю. Я рассказал ей, куда мы могли отправиться, и планировал тихо уехать и дать Кайи возможность делать все, что ему вздумается. Но всего в четверти мили от деревни я услышал позади дробный топот лошадиных копыт. Скоро воин скакал рядом со мной на довольно подходящей ему лошади, без сомнений королеве конюшни главы деревни, и ухмылялся, держа в руках два бурдюка с пивом.

Я принял у него один, и мы поехали дальше бок о бок.

— Я смирюсь, раз уж ты решил наслаждаться моим обществом, — сказал я наконец час спустя, когда на горизонте вересковых зарослей показался лес.

— Что еще, аптекарь? Даже моя неуемная жажда украсть твою великолепную лошадь пропала. Теперь у меня есть собственная, хоть и не столь красивая.

Негра кинула на Кайи такой взгляд, словно хотела его укусить. Но он не обратил на это внимания. Мы проехали еще милю или около того, когда он добавил:

— И я хочу кое-что у тебя спросить.

Я с подозрением ждал, что он скажет.

Наконец он произнес:

— Ты наверняка знаешь, как устроены тела. Ты ведь лекарь. Теперь по поводу дракона. Похоже, ты знаешь все о драконах.

Я пожал плечами, на что Кайи никак не возразил. Он начал подробно описывать, как забрался в пещеру, — сказку, которую излагал уже три сотни раз в доме главы деревни. Я тоже не стал придираться, просто внимательно слушал.

Вход был низким и зловещим, но вскоре перешел в обширную пещеру. Там был призрачный свет, более чем достаточный, чтобы видеть. По стенам и каменному полу струилась вода.

В центре пещеры, сияя, словно серебро, на куче рухляди лежал дракон. Подобно сорокам и воронам, драконы падки на все блестящее. Именно из таких побрякушек чудовище делает себе ложе, на котором потом спит. Должно быть, именно отсюда проистекают сказки о сокровищах драконов. Но обычно эти коллекции ничего не стоят.

То лишь ножи, стекло, блеснувшее в лунном свете, ржавеющая броня с какой-нибудь жертвы, и все это усеяно раздробленными костями.

Могу поклясться, что, когда Кайи это увидел, его сердце ушло в пятки, но он собрал все силы, чтобы вонзить клинок в глаз дракону, а затем в основание языка и наконец в место под хвостом, когда тварь, в ярости крутанувшись, попыталась проглотить героя.

— Но, видишь ли, — сказал мне Кайи, — мне не пришлось этого делать.

Такого он, конечно же, не сказал в деревне. Нет. Жителям он поведал обычную байку о том, как удачно пронзил легкие и мозг дракона. Таких сказок мы слышали предостаточно. Если даже кто и заметил, что на клинке не было крови, — так ведь она смылась в пруду, разве нет?

— Видишь ли, — продолжил Кайи, — какое-то время он лежал там в беспамятстве, а потом начал корчиться, словно в спазмах. Что-то раскидало всю кучу, на которой спал дракон, — кучу разбитых доспехов, думаю, что позолоченных, — и опять сбило меня с ног. А когда я поднялся, дракон скорчился и был уже дохлым, как вчера зажаренный барашек.

— Хм, — произнес я. — Хм.

— Должно быть, дело в том, — сказал Кайи, смотря на лес, а не на меня, — что я что-то сделал с драконом при первом ударе. Там, снаружи. Разбил какую-нибудь кость или вроде этого. Ты говорил, что у них в костях нет костного мозга. Это могло бы все объяснить. Удачный удар. Тварь заслуживала смерти.

— Хм.

— Я лишь хотел спросить, — мягко добавил Кайи. — Ты ведь веришь, что я убил его, правда?

— В легендах, — промолвил я, — герои всегда убивают драконов.

— Но ты ведь сказал, что в реальном мире человек не может убить дракона.

— Ну что ж, один справился.

— Это я что-то сделал снаружи. Хрупкие кости. Тот первый удар по голове.

— Да, похоже на то.

Опять воцарилось молчание. А затем Кайи спросил:

— Аптекарь, ты веришь в каких-нибудь богов?

— Может быть.

— Ты можешь поклясться ими и назвать меня Убийцей дракона? Поедем другой дорогой. Там тебе будет лучше, я не люблю волновать своих друзей. Если только меня не вынуждают к этому.

Его рука была далеко от меча, но клинок блеснул в его глазах и в спокойном тоне. На кону стояла его репутация. А вот у меня репутации не было вовсе. Поэтому я принес клятву и назвал его Убийцей дракона. И когда наши дороги разошлись, мой секрет остался со мной. Он отправился дальше в лучах славы. Куда-то, куда я никогда не хотел идти.

Да, я видел дракона. И у меня есть боги. Но я сказал им, когда клялся, что, скорее всего, нарушу клятву. И мои боги согласны со мной. Они не ожидают от меня чести и благородства. Как и вы.

Кайи никогда не убивал дракона. Это была Ниеме. Прелестная и нежная Ниеме. В моем ремесле нет места для наивности. Лекарство, которое приносит сон. Долгий сон без пробуждения. Есть печали, которые в нашем благословенном мире заканчиваются лишь в смерти, а еще лучше, когда смерть приходит быстро. Я же сказал вам, что я человек твердый. Я не мог ее спасти и объяснил вам почему. Но были бы и другие несчастные, которые последовали бы за ней. Другие Ниеме. А следом другие Кайи. В маленькой чашке было достаточно снадобья, чтобы забрать жизни пяти десятков здоровых и крепких мужчин. Лекарство не причинило Ниеме боли, и девушка до нужного момента не казалась мертвой. Дракон сожрал ее вместе с заключенным в ней лекарством. Вот как Кайи заслужил славу Убийцы дракона.

Никакой загадки не было.

И нет, я не собираюсь делать из этого ремесло. Одного раза для таких кошмарных вещей более чем достаточно. Героям и рыцарям нужны вызовы на бой. А я не из тех, кто рожден для того, чтобы какой-нибудь бард сложил о нем слезливую балладу. Чтобы понять это, достаточно просто посмотреть на меня. И вы никогда не найдете меня в северных холмах, выкрикивающего: «Draco! Draco!»

После гильотины

Многие люди поднимались на эшафот с пением марсельезы. Или с криками. Или в слезах. Или…

Так было и с этими тремя. В общем, умирая, они много шумели. А четвертая, женщина, шла спокойно, тихо. В подвенечном платье. Тому была причина. Впрочем, всему остальному — тоже.

Умирать, когда ты к этому не готов, — что может быть хуже? Умирать, когда ты относительно молод, когда в твоих планах столько важных дел… Терять весну и надежду, и тех, кто тебя любит, и кого любишь ты. Разве это не оправдывает смятение приговоренных? Впрочем, знаменитый Д'Антуан по прозвищу Лев на пути к гильотине больше помалкивал. Он рычал в зале суда и ничего этим не добился, только себе навредил. Для закона он уже был немым, как и трое остальных. Речи Д'Антуана, его голос, само его присутствие вселяли ужас во врагов. Свои тоже не питали к нему особой приязни. И не заступились.

По брусчатке громыхали тамбрилы (средства передвижения, прочно вошедшие тогда в парижский быт). Лев лишь изредка начинал рычать или трясся от горького смеха всем своим огромным телом. Д'Антуан, дородный, царственный, красноречивый, лукавый, неверующий.

— Я оставил дела в беспорядке, — заявил он, когда ему вынесли приговор. Для себя он ничего не ждал, кроме смерти. Отсюда эта горечь и смирение с судьбой. Д'Антуан знал, что в мире живых он оставил яркий след. “Покажи толпе мою голову, — скажет он палачу. — Она того стоит”.

Не будем с этим спорить.

Пел Герес, которого везли на том же тамбриле. Пел весело, беспечно. До него обреченные на смерть тоже горланили песни, чтобы хоть отчасти скрыть смятение и ужас. Но Герес не выглядел ни подавленным, ни испуганным. Сейчас ему как нельзя более подходило имя, составленное из слов герой и Эрос. Образ любовника и рыцаря — вот первое, что приходит на ум, когда это слышишь.

Он был одним из красивейших мужчин той эпохи, имел все, о чем может желать человек в час его публичной казни: красоту, изысканность, остроумие, хладнокровие. За недолгую свою карьеру он успел причаститься большинству современных пороков. Он побывал в постелях у принцесс и даже, по слухам, у одного-двух принцев. Аристократ до мозга костей, он знал, как полагается встречать смерть. Он пел, не фальшивя. Для ревущей черни он был холоден и замкнут, для друзей — безмятежен и добр. У подножия эшафота он поцеловал их на прощание и первым взобрался по лестнице, чтобы показать, как легко настоящий мужчина принимает смерть и как скоро все будет кончено. Право, стоило ли парижанам устраивать целый спектакль из подобного пустяка? Он был безупречен.

Дело было еще и в том, что в сердце этого писаного красавца пустил корни росток католической веры и увядать он не желал. В глубине беспечного, легкомысленного разума созрела уверенность, что впереди — ад. Стоит ли горевать из-за потери красивой головы, стоит ли закатывать истерику, если тебя ждут вечные муки в преисподней?

И чем больше Герое думал об этом, тем лучше держался. Давайте же и мы полюбуемся им минутку-другую.

Третьего из мужчин, трясшихся на передней повозке, звали Люсьен. Вовсе не такими хотелось бы нам видеть себя в день нашей публичной казни. Казалось невероятным, что человек способен так бояться. Как утверждали тактичные и снисходительные биографы, Люсьена “не без труда убедили покинуть тюрьму и сесть в тамбрил”. Он весь дрожал, глаза были красны от слез. Только мужественный облик едущего рядом Льва помогал ему сидеть прямо. Когда на повозку нажала вонючая орущая толпа, гнев и страх перемешались, и Люсьен, вместо того чтобы запеть, закричал. Чернь пришла в неистовство, осыпала его оскорблениями, а он вопил в ответ. Рядом с красавцем Геросом и могучим Д'Антуаном он выглядел уродцем — исхудавший в тюрьме, бледный, почти обезумевший, он рвал на себе рубашку, тщась бежать от неизбежного, взывая к оглохшим по собственной воле. Он упрекал и молил, пока не сорвал голос, никогда не отличавшийся силой. Люсьен имел право упрекать. Это его искра воспламенила пороховую бочку революции. Но никто его не слушал. Что бы он ни выкрикивал, подразумевалось одно: вспомните, чем вы мне обязаны! Это я дал вам свободу! Короче: “Пощадите”!

Это было забавно, но, разумеется, не могло убедить голодные немытые массы, которых кровавые пиршества уже превратили в вампиров.

Жене Люсьена, которую он обожал и боготворил, предстояло ехать к гильотине этим же путем. Разумеется, он молил пощадить и ее. И разумеется, тщетно.

Конечно, не больно-то приятно смотреть, как он празднует труса. С прискорбием скажем, что вопли не довели Люсьена до добра. Вернее, его не довели до добра статьи и памфлеты с дерзкими рассуждениями и неосторожными выпадами.

Между прочим, в своих статьях он касался и темы потусторонней жизни, писал, что верит в “загробное бытие”. Он и правда верил, если только это слово применимо здесь в его привычном значении. Время от времени он задумывался, гадал, что же кроется там, “за чертой” В тюрьме он много читал и убеждал себя, что душа — его душа — бессмертна.

Но давайте ненадолго оставим Люсьена и приглядимся к созданию гораздо более привлекательному — его очаровательной супруге Люсетте.

Все-таки в Люсьене что-то было, иначе как объяснить несколько лет счастливого брака этого замухрышки и красавицы Люсетты? Между прочим, он был на десять лет старше ее. А может, у него была юная душа? Любовь — вот преступление, приведшее Люсетту на эшафот. Любовь толкнула ее на попытку спасти мужнину шею от гильотины. Она вселила тревогу в сердца его могущественных врагов. Они испугались, что беззаветная преданность этой женщины привлечет к ней силы сопротивления. Бедняжка отправилась на гильотину через несколько дней после Люсьена, Героса и Д'Антуана. Восседая в повозке, она казалась воплощением безмятежности. Люсьен мертв, говорила она, и мне больше нечего желать от жизни. Если б его не убили эти чудовища, я бы со слезами радости молила, чтобы они меня отправили в вечность вместо него. Тайна храбрости Люсетты — в том, что у нее была душа жрицы, а Люсьена она сделала своим алтарем. Она надеялась из-под гильотины улететь прямиком в его объятия. Вопреки его наклонностям — любви к музыке, драматическому тетру, лилиям на полях, — а может, благодаря им Люсетта верила в его счастливую судьбу. При всех своих недостатках Люсьен уже в раю, в этом она не сомневалась.

Красавица в белом подвенечном платье, с коротко подстриженными пышными золотистыми волосами, непринужденно поднялась на помост и опустилась на колени. По словам очевидцев, она почти не обращала внимания на гильотину и не следила за приготовлениями палача.


Гильотина убивает очень быстро и, как принято считать, гуманно. Так оно или нет — кто знает?

Существует немало легенд о том, как отсеченные головы зловеще подмигивали из корзины, а одна даже шепотом попросила воды. Гильотину обычно устанавливали под открытым небом, и, несомненно, погода влияла на это устройство. От перепадов температуры расширяются и сужаются металлические части. В иные дни она убивала на йоту медленнее, в другие — быстрее. Толпа, разумеется, этого не замечала. Следует учитывать и телосложение жертв, толстая шея предъявляет одни требования, тонкая — другие. У приговоренных сбривали длинные волосы, отрывали воротники, с них снимали шейные украшения. Выходит, даже такие мелочи способны помешать гуманной работе лезвия. Мсье Луи Капе не всегда хватало одного удара, и это наводит на размышления. Примем во внимание и нервную систему осужденного. На свете невозможно найти двух людей, абсолютно похожих друг на друга. Напрашивается предположение, что ощущения жертв под ножом гильотины так же различаются, как и отсеченные головы.

Возьмем, к примеру, Льва. Кто возьмется утверждать, что блестящий, могучий Д'Антуан перенес усекновение головы так же, как и его товарищи по несчастью?

Это было как удар. Удар кувалды. Но все-таки недостаточно сильный. И мелькнула ужасная мысль: ошиблись чертовы болваны! И тут картина перед глазами изменилась. Взгляд уловил корзину, пока туда падала голова, и чужие лица — уже почти забытые глаза смотрели на него, и в них застыло нетерпеливое ожидание встречи. Затем сгинул свет, и было лишь одно последнее странное ощущение. Голова лежала там, куда упала, но ей каким-то образом передавались утихающие конвульсии тела. Не это ли чувствует обезглавленная курица, бегая по двору?

Душераздирающая мысль: сколько ж это продлится? И наконец забвение.

Разумеется, забвение, ибо атеист Д'Антуан ни на что не рассчитывал. Для него все кончилось, угасли все ощущения. Пустота. Темнота. Даже не темнота, а… Безмолвие. Даже не безмолвие, а… Должно быть, приятно умереть и обнаружить: все кончено.

Нечто подобнее испытал Герое, казненный чуть раньше Д'Антуана.

Через его шею лезвие прошло легко. Аналогия с горячим ножом по маслу выглядит банальной, но она подходит лучше всего. Герое тотчас потерял сознание. Вероятно, этого он и ожидал. Когда снова открыл глаза, все казалось иным, но именно это он и надеялся увидеть. Дорога в ад выглядела нарядной, почти праздничной. Молнии — бутафорскими, и это еще слабо сказано. Вдоль тропы прыгали по камням алые огни, и вместе с ними плясали тени. Каким-то непостижимым образом у Героса возникла благодарность за все эти краски, за живописный антураж. Кое-что казалось знакомым — его существо наполнилось легким дежа вю. Внезапно к нему спланировал на крыльях летучей мыши демон в маске. Элегантный Герое безропотно двинулся навстречу неизбежным карам.

В ярко освещенных вратах и на пустыре за ними толпились воющие, молящие, бунтующие или смело шутящие грешники. Среди них он замечал старых знакомых, и в этом, разумеется, не было ничего удивительного. Он ожидал появления Д'Антуана, ведь его должны вот-вот гильотинировать. Царственный и надменный Д'Антуан в жизни не знал предрассудков и ждал от смерти только забвения. Интересно будет увидеть его физиономию, когда он поймет, что заблуждался. Да еще, как заблуждался!

Герое не рассчитывал вскоре увидеть Люсьена. За журналистом числился грешок-другой, и ему, конечно, не стоило уповать на торжественный прием в райских кущах, но все же в нем сохранилась невинность, вроде невинности фавна, и она, возможно, спасет его от адских котлов.

Героса подгоняли отвратительные черти, но только возгласами. Он шагал и вскоре оказался в чем-то наподобие гостиной с широкими растворенными окнами. За ними полыхали озера и лагуны, и багровые склоны гор дышали нестерпимым жаром. Виднелись и страждущие грешники, но с такого расстояния не слишком отчетливо. Иными словами, ему открылась картина пугающая, сулящая муки, но это выглядело не откровенной угрозой, а намеком. Если бы Героса спросили, как он к этому относится, он бы признался, что одобряет.

В гостиной за каменным столом сидел некто под вуалями, тасовал карты. Герое, при жизни любивший перекинуться в картишки, сел напротив, и без единого слова завязалась игра.

И продлилась она как будто бы очень долго. Невероятно долго. Внезапно с Героса спало оцепенение, и появилось странное чувство, которому он даже названия не сумел подобрать. Ибо оно было даже не странным, а абсурдным. Чувство вины? Что-то вроде. И тут возникло предположение, что в этой комнате его держат неспроста, это жесточайшее наказание — ему предстоит узнать свою судьбу. Впрочем, нет, это, конечно же, ерунда.

За окном высоко поднялось пламя, и из этого огня на Героса дикими кошачьими глазами уставился демон. Герое положил карты и пошел к черту, тот молниеносно сцапал его и вынес из комнаты. Герое бросил взгляд назад. Некто под вуалями исчез.

Демон и Герое обменялись несколькими фразами — к вновь прибывшему грешнику обращался сам ад. Они пролетали над потоками лавы, где с воем плавали преступные души, других, прикованных к раскаленным горам, истязали различные твари. Некоторые осужденные, хрипя от жажды, ползали по берегам огненных озер. Иные трудились, подобно муравьям, — таскали на спине огромные камни. Кое-кого свежевала и пожирала нечисть.

Герое видел причудливое смешение аллюзий, о чем-то подобном он читал в исторических трудах и классической литературе. Странное дело, все эти кошмары его не ввергали в дрожь, а, наоборот, успокаивали.

Демон повис в воздухе напротив хитроумного изобретения. Герое пригляделся — что-то вроде качелей, вперед — назад, вперед — назад, неустанно, как маятник. Примерно в миле от Героса сиденье погружалось в огненный поток, и раздавались жуткие вопли. Вот оно возвращается. На качелях в летних платьях, сшитых по французской революционной моде, две молодые женщины, целые и невредимые, чокались бокалами с белым шипучим вином.

Когда они приблизились, Герое заметил на сиденье свободное местечко еще для одного человека. И тут одна из девушек, блондинка, поглядела вверх и увидела его.

— Эге! — воскликнула она. — Это же Герое! Шалунишка Герое собственной персоной! Брюнетка тоже задрала голову.

— Спускайся, малыш! Мы припасли тебе местечко.

Герое улыбнулся и изобразил в воздухе реверанс. Девушки были похожи, как сестры, более того, каждая объединила в себе черты всех его знакомых женщин, брюнеток и блондинок, грубых и утонченных, аристократок и плебеек. Как только он это понял, демон разжал когти. Было чувство свободного падения, а в следующий миг он оказался на качелях между девушками. Мягкие руки, теплые губы, вьющиеся волосы и отменное шампанское — о чем еще можно мечтать?

— Пей быстрее, красавчик, скоро мы снова окажемся там.

— В огне? — спросил Герое. Качели на мгновение задержались, а затем понеслись назад.

— О, да, в огне. Какая боль! Какой ужас! — воскликнула девушка.

— Но ведь это продлится лишь мгновение, — сказала ее подруга. — Привыкнешь.

Они выпили за помин монархии и обнялись. Качели были очень широки и удобны.., почти для всего.

Через несколько в высшей степени приятных минут спутницы вцепились в Героса с испуганными криками, и их окутало бурлящее красное пламя. Они корчились и выли от боли, а потом качели понеслись назад, и мучения оборвались. Ни ожога на коже, ни даже подпалинки на одежде. Шампанское сохранило освежающую прохладу, ни капли не испарилось. Герое обмяк между живыми и ласковыми подушками. Три секунды муки против нескольких минут блаженства — такой расклад как раз по нему. Конечно, он должен страдать. Так положено. Но едва ли можно обвинить его судей и палачей в варварской свирепости.

Следующий раз они влетели в огонь, дружно горланя неприличную республиканскую песенку. Покорчились, повыли совсем чуть-чуть, и снова — смех, шампанское, упоительный полет…


Люсьен тоже мучился совсем чуть-чуть. Испытал боль, когда гильотина вонзилась в его шею. Молниеносный укол, вроде осиного жала. Вполне, надо сказать, терпимый. А затем — ощущение самого себя. Все крепнущее. Себя — но не в растущей боли, а в отчаянной борьбе. Гильотина лишила его зрения, слуха и речи, но остались другие чувства. Целую призрачную вечность лежал он, бесформенный и бесплотный, пытался вздохнуть, сглотнуть. Когда все это прошло, он попытался определить, где находится. Где-то да находится — это казалось самоочевидным. Он был слеп, глух и нем, однако убедил себя, что дышит. Дышит? Значит, случилось чудо, он спасен. Наверное, толпа ринулась ему на выручку, вынесла из-под кровавого ножа в самый последний миг.

Но вокруг, конечно, не было никого и ничего. Он поводил руками и обнаружил только пустоту. Да и рук, собственно, не было. Значит, это случилось. Он лишился тела. Осталось только его “я”. Даже в этом он не был уверен на протяжении ужасной секунды. Решительно держался за свое “я”, за все, что удавалось вспомнить. Снова он боролся, и в этой борьбе ему удалось открыть глаза. Вернее будет сказать так: он прозрел.

И увиденное нисколько не ободрило. Открылась сцена абсолютной пустоты. Ни земли, ни неба — пустыня, целиком сотканная из отсутствия вещества. И все же она казалась материальной. К примеру, если долго всматриваться, появляется иллюзорный дымный силуэт. Правда, смотреть с самого начала было не на что. Открылись иные чувства: подавленность, страх, беспомощность. Даже в самые трудные дни при жизни эти чувства не вырастали до такой степени. А хуже всего было одиночество.

Значит, ему как-то удалось пережить смерть. Удалось ли? Очень уж слабо все это походило на жизнь. Но тут пришло на ум слово “чистилище”. А есть ли он, ум?

Люсьен поймал себя на том, что непрестанно озирается, но всюду видит одно и то же. Он искал спасительную лазейку. Бежать! Вернуться! Нет ничего дороже жизни. Возвратить ее любой ценой! Как хочется назад! Должен же быть выход…

И когда страстное желание стало почти нестерпимым, пустыня начала заполняться толпами, красками и шумом, порожденными смятением его души. Он продвигался верхом в кавалькаде, а еще — смотрел на нее с обочины дороги. Он слышал пушечные раскаты над Парижем в день падения Бастилии. Он слышал… Но все это были лишь сны наяву. Каждая греза рассеивалась, стоило лишь напрячься. Нет, так ему не найти спасительную дверку.

Он то рылся в пустоте, то шарил, то носился по ней. Когда же прекратил эти занятия, мысли совершенно успокоились и потекли прочь. Он боялся их потерять. Боялся потерять себя. И этот страх был страшнее всех других, страшнее даже страха смерти.

А еще была злость. Ничего подобного Люсьен не ожидал увидеть “за чертой”. Все говорило о том, что к Богу взывать не имеет смысла. Но он тем не менее попытался — разумеется, без успеха. Бог либо не существовал, либо не снисходил до него. Несколько раз возникало странное ощущение, что не Бог, а сам Люсьен обладает ключом ко всем этим загадкам. Неужели такое возможно?

Он нахохлился посреди небытия, закутался в воспоминания, призвал на помощь образ прелестной Люсетты и всплакнул, или ему казалось, что всплакнул, по своему ребенку. Одиночество давило гробовой крышкой. И хотя казалось, что он способен различать в бесцветной пустоте человеческие силуэты, лица жены и друзей, было ясно: все это лишь игра воображения. Глупая и никчемная.

Неужели все, что он сейчас испытывает, дано в наказание? Его душа попала не в смехотворный католический ад, а в настоящий чертог ужаса, где ему суждено блуждать веки вечные под гнетом отчаяния и одиночества, пока они не сточат без остатка его “я”, как время стачивает горы. О, Люсетта…


Душа Люсетты, так алкавшая свободы, покинула тело едва ли не прежде, чем упало лезвие. Она слышала и ощущала удар, но — как бы с некоторого отдаления. А затем все кругом — кровавая гильотина, Париж, весь мир — метнулись вниз. Она поднялась в почти безоблачное, ярко-синее небо. Легкая, как мотылек, красивая, смеющаяся, впорхнула она в райские кущи. У нее снова были длинные волосы, а подвенечное платье не запятнано кровью.

Кругом царила несравненная красота. Точь-в-точь как в детских грезах. На перистых облаках пролегли золотые улицы, высились ослепительные жемчужные дворцы, прогуливались статные, улыбчивые, смелые люди, всевозможные зверушки безбоязненно сновали по ступенькам и карнизам, витали птицы и добрые ангелы. Крича от восторга, она бежала по улицам и на каждом перекрестке была готова увидеть Люсьена. Наверняка он пишет статью, да так увлекся, что вряд ли заметит ее появление.

Но она его не нашла.

Когда бесконечный день увенчался золотым закатом, Люсетта остановилась. По бульвару шагала высокая, стройная женщина в белом наряде, и Люсетта приблизилась к ней.

— Извините, мадам. Позвольте спросить у вас совета.

Женщина посмотрела на нее и ласково улыбнулась.

— Я ищу мужа. Он умер несколько дней назад и; думаю, попал сюда раньше меня. Женщина молчала, улыбалась.

— Мадам, мне его никак не найти.

— Вероятно, потому, что его здесь нет.

— Но ему больше негде быть, — уверенно возразила Люсетта.

— О, милочка, местам, где он может быть, не счесть числа.

Люсетта нахмурилась, сверкнула прекрасными глазами. Неужели эта особа посмела предположить…

— Где же он, по-вашему? — с вызовом спросила она. Нельзя, живя с таким пылким борцом, как Люсьен, не перенять некоторые черты его характера.

— Ищите и обрящете, — уклончиво ответила женщина и пошла дальше.

Люсетта посидела в портике, играя с парой белых кроликов. Рассказала им о Люсьене. О своем ребенке — бедняжка теперь один-одинешенек. Кролики терпеливо внимали и сушили ее слезы своим мехом. В конце концов Люсетта встала и пошла дальше, решив обыскать каждую улицу и парк, заглянуть во все комнаты и чуланы. Что и сделала.

Она взбегала по лестницам, оставляла позади мосты над сапфировыми реками с россыпями плавучих цветов и стаями уток. Заходила в высокие колокольни и взирала с крыш в розовые дали, где порхали ангелы. Она не уставала. В этом мире не существовало усталости. Но в ней росли неуверенность и тревога. То и дело она обращалась к прохожим, заговорила даже с ангелом, который неподвижно стоял на колонне в нескольких футах над нею. Никто не мог ей помочь. Люсьен? Что за Люсьен? На земле Люсетта привыкла, что ее муж — знаменитость, а здесь никто о нем не слышал, и это злило и огорчало.

Времени здесь не существовало, но все же ее поиски продлились долго. В конце концов она решила, что побывала во всех закоулках рая.

Она отыскала ворота и вышла на облака. Повернулась спиной к чертогу вечного блаженства. Какое может быть блаженство, если рядом не будет любимого?

Небо простиралось в бесконечность. Люсетта шла, искала, а позади меркло сияние небесного града. Как мираж.


На звездной равнине души не спят, хотя грезят часто. Сон нужен живым, он теряет смысл для тех, кто лишен существования. И все-таки Д'Антуан в некотором смысле ворочался во сне, а потом, как бывает, когда решаешь проснуться в нужный час, поднялся из пучины забвения к яви и, не выныривая, бессознательно, вяло спросил себя: “Что, уже пора?» Но, очевидно, время еще не настало. Он рыкнул (хотя это всего лишь метафора, Д'Антуан успел забыть свое прозвище) и снова погрузился в мягкие объятия забвения, свернулся калачиком, угнездился, исчез.


Демон, дежуривший у вертела с Геросом, вопросительно смотрел на свою жертву.

— Ты не находишь все это несколько однообразным?

— Если угодно, можем сменить пытку.

— Ты не понимаешь сути, — сказал демон.

— Возможно, — задумчиво произнес Герое, глядя на вилы.

Как выяснилось, он был приговорен не только к качелям огня и сладострастия. У чертей нашлись для него пытки посерьезнее. Начались они, как ни странно, лишь когда он сам подумал, что их недостает. В чем тут дело? В голосе совести? Еще удивительнее, что самые жестокие истязания почти не доставляли ему страданий. Взять хотя бы эту. Его заживо жарили на вертеле, непрестанно поворачивая с помощью острых вил, но было нелегко все время испытывать боль. Он то и дело отвлекался. Стоит о чем-нибудь подумать, и перестаешь корчиться. Забываешь, каково на вкус страдание. И ведь не скажешь, что демоны работают спустя рукава. Вертеться над огнем — мука мученическая. И все же…

— Извини, если я недостаточно внимателен, — сказал Герое. — Уверяю, твоей вины в этом нет.

— Может, тут есть твоя вина? — спросил демон.

— Несомненно.

— Может, ты просто не на своем месте? Вращение вертела прекратилось, потускнели угли.

— А где оно, мое место? Ума не приложу.

— А ты попробуй, — посоветовал демон.

Герое нахмурился — мыслимое ли дело, чтобы слуга ада любезничал с грешником?

Спали оковы, Герое сел и осмотрелся. Ад выглядел на удивление безжизненным, тусклым, как будто остывал, и это было поистине страшно. Над холодными серыми обсидиановыми скалами вяло вились жгуты дыма, в точности как над чем-то земным, вроде горелой выпечки. Больше — никакого движения. Герое повернулся к общительному черту, но и тот исчез. Потухли адские огни, грешник остался в одиночестве. Ни друга, способного посочувствовать и поддержать, ни врага, достойного твоего вызова, ни публики, перед которой можно блеснуть красотой, манерами и остроумием.

Так прошло много времени, и наконец ощущение дискомфорта, неудовлетворенности заставило его подняться на ноги. Он шел по отлогим серым склонам, не зная сам, что ищет. И вообще, зачем идти, если можно лететь?

Он полетел.


Избавление наступило внезапно. Как будто упала гора, давившая годами на плечи. Это было прекрасно. На смену спокойствию пришли растущий интерес, волнение, предвкушение новизны. И тут Люсьен понял, что он уже не Люсьен, что он уже не он и это не играет совершенно никакой роли. И от этого открытия стало намного легче.

Мгновенно все серое исчезло. Сгинула пустыня, а вместо нее… Нелегко описать радугу слепому от рождения, если вдобавок ты и сам слеп. Прибегнем опять к метафоре, этой волшебной палочке-выручалочке. Крошечный фибр физической материи, который несколько секунд назад был молодым человеком по имени Люсьен, пламенным революционером, первоклассным писателем, сокрушенной, раздавленной, мечущейся в ужасе жертвой гильотины, вдруг взял да катапультировался из им же самим возведенной тюрьмы в сад, напоенный солнцем, запахами цветов и птичьим щебетом. Нет, не в рай. Рай и в подметки не годился этому бескрайнему и прекрасному миру. Там были вершины и моря, ждущие своих покорителей, библиотеки — вместилища мудрости — манили отворенными дверьми. А самое отрадное — тут и там прогуливались, ведя задушевные беседы, или просто отдыхали другие люди. Они дружили и состояли в родстве, и их были тысячи, и даже тот, кто держался в одиночестве, вовсе не был одинок. Люсьен видел старых соперников, с которыми можно вволю попикироваться, и некогда любимых, которых можно обнять. И над всем этим витал дух радости и неутолимого любопытства. Конечно, это было не так. Совсем не так. Одно слово — метафора.

Достаточно сказать, что сущность, в которую превратился в конце концов Люсьен, окунулась во все это с воплем ликования и ее встретили с радостью. А вот еще одна метафора. Представьте, что вы добровольно подверглись амнезии — абсурд, но все-таки представьте — и поверили, что вы — хранящаяся в чулане метла. Проходит время, и вы понимаете, что в существовании метлы есть свои плюсы. И если вы легко приспосабливаетесь к обстоятельствам, вам это существование начинает нравиться. Глядите: вам уже не по себе при мысли, что вы могли оказаться не метлой, а, скажем, ведерком для мусора или совком. И тут отворяется дверь чулана. То есть амнезия внезапно проходит. Теперь понимаете?

Где-то на краю сада — метафорического сада — сущность, некогда бывшая Люсьеном, повстречала другую, некогда бывшую красавцем Геросом. Они обнялись, сказали друг другу, что все будет хорошо, и помчались открывать для себя новый мир. А тем временем поблизости — рукой подать, и при этом в недосягаемой дали, — Д'Антуан опять “заворочался во сне”, что-то пробормотал и снова утонул в забвении.

Это забвение приходило очень легко. Знай о том Люсетта, она бы, наверное, позавидовала. Бессонные странствия напоминали ей испытания Психеи. Когда-то в парке Люксембургского дворца Люсьен рассказал миф об Амуре и Психее, и с тех пор образ прекрасной эллинки прямо-таки преследовал Люсетту. Это казалось злым роком, даже кознями злой богини. Иногда Люсетте мерещилось стадо златорунных овец с ужасными зубами или казалось, будто она стоит на коленях и разбирает зерна. Потом она взбиралась с кувшином на крутой неприметный холм. Дымка скрадывала небесную синь, мир стал бесцветен, почти сер. Она тоже пришла в чистилище, хоть и не подозревала об этом. Люсетта знала, что должна наполнить водой кувшин из черной Леты. Эта вода подарит забвение, а значит, уйдет мучительное осознание своего “я”.

Только выполнив эту задачу — набрав воды, — она получит шанс найти Люсьена.

Ей, в отличие от героини мифа, никто не мешал добраться до реки. Наклонясь к воде, Люсетта увидела свое отражение — совсем как при жизни, когда она видела себя в великом множестве зеркал. Даже в том, что некогда отражало лицо Марии-Антуанетты. И в эту секунду Люсетту охватила нестерпимая жалость ко всем обезглавленным юным красавицам, к их белой коже и сияющим под солнцем локонам. И к своему телу, к своей очаровательной головке, выброшенным, точно хлам. И в этот момент она все поняла.

В следующий раз, подумала она. Но что будет в следующий раз?

Кувшин скрылся в пучине. Люсетта выпрямилась, зачерпнув ладонью черной воды забвения, в последний раз с тоской подумала о своей любви и окропила уста.


Той, кто некогда была Люсеттой, бесплотность казалась не самым подходящим состоянием. Она была юной, но все-таки достаточно зрелой, чтобы понимать намеки. Допустим, сегодня бестелесность кажется приятной, многообещающей, но наступит день, пусть даже через несколько веков, когда она наскучит. А промежуточные состояния не идеальны, зато знакомы.

Юная душа продвигалась вперед, или кружила, или вовсе не двигалась, и наконец повстречала сущность, ранее бывшую Люсьеном.

Хотя они совершенно изменились, перестали быть мужчиной и женщиной, их связывали давние нежность и любовь. Но здесь помимо любви и нежности можно было найти великое множество иных уз, что и не преминули сделать наши герои. Они сошлись и всюду путешествовали вместе, соприкасаясь, как соприкасаются души… Поскольку в этом мире не существовало одиночества, размолвок и обид, не было нужды держаться друг за дружку изо всех сил, объединяться против враждебного окружения. Их окружение было милосердным, и они не отделяли себя от него.

Как видите, в нашей истории влюбленные не соединяются на алтаре под звуки скрипки. Герои уже не смертны, и нет ни скрипок, ни алтарей. Вас огорчает и раздражает, что в царстве вселенской любви нет нужды в прочных семейных узах? Помилуйте, стоит ли на это пенять? Лучше от чистого сердца пожелаем счастья нашим друзьям, хотя слово “счастье” здесь применимо лишь в метафорическом смысле.

А между тем где-то совсем рядом — рукой подать — ворочается с боку на бок и наконец просыпается Д'Антуан. Но это уже не Д'Антуан. Продолжительный сон в небытии — прекрасное лекарство, он, подобно губке, полностью стирает физическую личность. Однако душа, выныривая из забвения, конечно же, помнит, кем она была, и представляет, кем станет. Не остается незаконченных дел, будут еще и работа, и любовь, и весна. Но все это теперь как одежда, которую держишь в руках, а не субстанция твоего “я”. Подлинное “я» абсолютно свободно. Оно выскакивает на волю с восторженным хохотом и верой в себя. Впрочем, и это не более чем метафора.

К восторженному хохоту астрал давно привык, как привык наш мир к плачу, крикам боли и хрусту шейных позвонков под ножом гильотины.

Дерево Джанфия

Восемь лет — достаточный срок, чтобы невезение превратилось в образ жизни, И нельзя сказать, что эта жизнь заслуживает драматического эпитета “несчастная”. Все-таки несчастье и невезение — вещи разные. В том смысле, что отсутствие счастья еще не есть несчастье. Однако рано или поздно наступает момент, когда ты уже ничего не ждешь от судьбы. Ни хорошего, ни плохого. И потому немножко успокаиваешься. Обретаешь душевное равновесие. Конечно, оно далеко от совершенства, то и дело ты поддаешься ярости и чувству собственной никчемности. Все-таки трудно отказаться от надежды — этой последней из пакостей, выскочивших на волю из шкатулки Пандоры. И всякий раз после всплеска надежды, ничем не обоснованного, кроме отсутствия какой бы то ни было пищи для нее, в душе некоторое время царит полный упадок. Хочется даже не смерти.., а просто чтобы твой мучитель вышел наконец из теней и представился и поделился своими планами в отношении твоей скромной персоны. И ты даже призываешь его — как правило, очень наивно. Например, переходишь улицу на красный свет. Так сказать, искушаешь судьбу.

— Э, да ты неважно выглядишь, — сказала Изабелла, когда я сел к ней в машину. Мы ехали по городку в закутавшей все и вся белой пыли.

Я не стал спорить. Я и сам знал, что выгляжу не ахти.

— Бедняжка. Ну, хоть отдохнешь наконец.

— Отдохну, как же…

Безусловно, мои страдания казались ей сущей ерундой. Да и любой из миллионов поднял бы меня на смех, вздумай я поплакаться ему в жилетку. Вдобавок я начисто исчерпал квоту людского сочувствия. Ну, да и Бог с ним. Изабелла предложила пожить в ее вилле, и это походило не на избавление, о котором я мог только мечтать, а на временную передышку. Спасибо и на том. Однако не мешало бы сменить малоприятную тему. Словно прочитав мои мысли, она сказала:

— Глянь на оливы, разве не красота? Я, полуослепший от солнца и пыли, посмотрел на проносящиеся мимо деревья.

— А вон, гляди! Вон там, прямо в небе! Действительно, вилла поднималась в ярко-синее небо, венчая собою позолоченную солнцем, поросшую кипарисами и соснами скалу. Под лучами здание выглядело алебастровым, и, перемешиваясь с его тенями, свет розовел. Внизу дорогу омывало море олив, листва переливчато серебрилась, когда ее шевелил ветер. Действительно, это было очень красиво, но почему-то очарование жизни ты замечаешь лишь на ее закате.

Машина свернула с шоссе на подъездную дорожку, утонула в пламенных джунглях бугенвилий и рододендронов. Изабелла провела меня через веранду в дом, не имевший ни малейших оснований корить своих хозяев за скупость и небрежение. Во время этой экскурсии я узнал все его достоинства и полюбовался великолепными видами, которые открывались из каждого окна и со всех без исключения балконов.

— Марта ушла вниз, но она скоро вернется. Якобы должна проведать тетушку, но я подозреваю, дело не в тетушке, а в дружке. Впрочем, она милая девочка, превосходно тут управляется, сам увидишь. Еще будет кухарка, а садовники придут только через неделю. Так что тебя никто не побеспокоит.

— Дай-то Бог.

— Никто, кроме меня, — поправилась она. — Я буду тебя навещать. И помни, завтра ждем тебя к ужину. Мы вон там, за теми соснами, на живописной гряде. Отсюда — меньше полумили. Если знаешь азбуку Морзе, можешь сигналить нам вечерами из окна спальни на втором этаже. Правда, здорово? Ну, пока.

— Изабелла, ты так добра…

— Ерунда. Кто еще позаботится о старом нытике и зануде?

Она меня обняла, и я, к ужасу своему, прослезился. Изабелла тоже. Она вытерла глаза и сказала, что у меня все будет хорошо. Разумеется, она ошибалась.

Мартой звали зефирное создание лет четырнадцати на вид. Наверное, ей были все восемнадцать. Лучась оптимизмом, она вежливо поздоровалась. Я ничего особенного не почувствовал. Я часто завидую молодым, но больше не желаю себе ни юности, ни жизненных сил, ни здоровья. Сказать по правде, я их никогда не желал.

— И правда, дружок, — сказала Изабелла, когда девушка ушла. — Господи! Ты помнишь, как это свежо бывает в таком возрасте? Все эти тисканья и поцелуи в укромных уголках…

В отличие от нее, меня не грели подобные воспоминания, но я улыбнулся.

— А тем более — тут, — продолжала она. — Под нежным солнышком, среди цветочков и медовых ароматов. Это же Аркадия, рай на земле. Все-таки хорошо, что я не одна, рядом — старина Алек. Он совсем как мальчишка — то и дело преподносит сюрпризы.

— Можно спросить? — сказал я. — Как называется вон то цветущее дерево?

Ни о чем я не хотел ее спрашивать, и дерево заметил лишь секунду назад. Просто испугался, что она вздумала со мною флиртовать. Слишком долго я воздерживался от секса, подавлял в себе желания, чтобы чувствовать себя в такой ситуации уютно.

Изабелла, обожавшая свои пожитки, легко поддалась на трюк и повела меня рассматривать дерево. Оно стояло в белой керамической кадке, штамб и крона четко прорисовывались на золотистом фоне. От растения шел мягкий аромат, и я, подойдя ближе, понял: это им заполнена вся веранда.

— Ах да, запах, — сказала Изабелла. — К вечеру он окрепнет, а ночью заглушит почти все. А ну-ка, что тут у нас? — Она раздвинула темные глянцевитые листья и взяла изящный ярко-белый бутон. — После заката раскроется, — пообещала. — Господи, как же оно называется?

Она напряженно посмотрела на меня и вдруг просияла, словно нашла возможность сделать мне новый подарок.

— Джанфия. Сейчас я тебе о ней расскажу. Джанфия — это, кажется, от французского «жанвье”.

Она просто светилась. Не подыграть ей было нельзя.

— Январь? Почему? Оно что, цветет зимой?

— Возможно. Хотя у меня ни разу зимой не цвело. Нет, наверное, дело в другом. Но январь имеет какое-то отношение, точно…

— Может, не январь, а Янус? — спросил я. — Двуликий бог входов и выходов? Ты всегда это дерево держишь у входа в дом?

Я едва не сказал, что Янус якобы приносит удачу.

— Может быть, ты и прав. Но не думаю, что оно действительно охраняет дом. Нет, с ним связана какая-то история… Черт, подзабыла. Что-то вроде легенды о мирте.., или о базилике? Ну, ты, наверное, слышал. Дух, живущий в дереве…

— Это про мирт. По ночам Венера выходит развлекаться.., или нимфа. А днем прячется в ветвях. Базилик символизирует отсеченную голову. Он пророс через отверстия черепа и сказал юной девушке, что ее возлюбленного убил ее родной брат, а голову спрятал в цветочном горшке.

— Угу, — сказала Изабелла. — Ладно, спрошу Алека, наверняка он знает точно, что такое “джанфия”. Завтра за ужином расскажет.

Я снова улыбнулся. Ради Изабеллы мы с Алеком изо всех сил старались найти общий язык. Ничего путного из этого не вышло. Он меня недолюбливал, и со временем я стал ему платить той же монетой. Кроме Изабеллы нас объединяло только снисхождение к недостаткам друг друга. Хотя эти недостатки здорово раздражали.

Прощаясь с Изабеллой, я раздумывал, как бы отвертеться от совместного ужина.

Остаток дня я распаковывал чемоданы и обустраивался, купаясь в янтарном свете, то и дело бросая взгляд на сосны, на море олив. Вдали маячила оранжевая церквушка, раскинулась ферма с римскими крышами. Город уже терялся в пурпурном сумраке. Поддавшись коварным чарам пейзажа, я испытал миг блаженства. Это пугало, но я не противился. Все нормально. В растительном покое нет ничего плохого. Он никак не влияет на все остальное. На тоску. На дамоклов меч, висящий на ниточке. Рок сильнее меня. Я смирился. Стоит ли тревожиться по пустякам?

Однако мне полегчало, забрезжила мысль, что еще не все потеряно. Я отважился хлебнуть красного вина и с аппетитом поужинал. И приятно было вспоминать, что меня ждут.

Ночью я крепко спал, позабыв, что лежу в незнакомой постели. Один раз проснулся от странного ощущения, будто в спальне я не один. И правда, не один — со мною был запах дерева джанфия, он затекал с веранды через отворенное окно. Помнится, дерево растет прямо под окном. Какой резкий, непривычный запах! Я уснул, а утром обнаружил, что запах исчез, зато желудок наполнился комьями боли. Меня тошнило. Долгий путь, жара, сытная пища, вино. Но нет худа без добра — я теперь имею право с чистой совестью отказаться от ужина у Изабеллы и Алека. Часов в одиннадцать позвоню…

Она меня простила. А что ей оставалось? Мне надо отдохнуть и прийти в себя, а встретиться и поточить лясы мы еще успеем.

Во второй половине дня мне слегка полегчало, и я задремал. Разбудила Изабелла. Она привезла два пластиковых стакана йогурта местного производства — не иначе, волшебной панацеи.

— Я только на минутку. Господи, да ты бледный как смерть. Что-нибудь для желудка принял?

— Да.

— Хорошо. Попробуй йогурт.

— Обязательно, как только смогу шевелиться.

— Между прочим, я теперь все знаю про джанфию. — Она подошла к окну и глянула вниз. — Очень мрачная история. Уверен, что хочешь послушать?

— Расскажи. — Я ее не звал, но, раз уж приехала, пускай остается. Странно, но отпускать ее не хотелось. Хотелось, чтобы она поужинала со мной. Без Алека. Изабелла всегда была снисходительна ко мне.

Но, увы, я для людей бесполезен. Не умею привязываться, не плачу добром за добро. И что бы им не оставить меня в покое?

— Так вот, жил на свете молодой и красивый поэт, и за его стихи принцы платили золотом.

— Бывали времена, — лениво подтвердил я.

— Да. Шел четырнадцатый век. Ни канализации, ни антибиотиков, только предрассудки и золото как всеобщий эквивалент.

— Изабелла, что я слышу? Ностальгические нотки?

— А ну цыц! У молодого поэта была привычка бродить по окрестностям, он вожделел вдохновения и, несомненно, находил его в обществе красивых пастушек. Как-то раз на закате он уловил роскошный запах и в поисках его источника набрел на куст со светлыми цветами. Пахло так восхитительно, что юноша выкопал кустик, принес домой и посадил в кадку на балконе своей спальни. Там кустик вырос в целое дерево, и там поэт просиживал день-деньской, а вечером выносил на балкон матрас и засыпал в лунном сиянии, под кроной дерева.

Изабелла посмотрела на меня.

— Мило, правда? Кто из нас это запишет?

— Я слишком устал, писать больше не тянет. Да и не продать ничего. Давай ты.

— Там будет видно. Меня эта корова, редакторша, так допекла! Вспомню ее — руки опускаются…

— Ничего, это проведет. А пока расскажи до конца.

Изабелла кивнула.

— Вскоре все заметили, что поэт очень исхудал, осунулся, ослаб. Он не сочинил больше ни строчки. Дни и ночи проводил у дерева. Напрасно друзья дожидались его в тавернах, напрасно меценаты надеялись услышать его новые стихи. Наконец очень влиятельный принц, властелин города, сам пришел к поэту. И там, к великому своему разочарованию, увидел лежащего под деревом живого мертвеца. Близилась ночь, в небе висела первая звезда, а сквозь листву джанфии на бледное лицо стихотворца светила молодая луна. Казалось, его дни сочтены, и это подтвердили срочно вызванные принцем врачи.

«Как же так? — вскричал принц. — Друг мой, что же с тобою случилось?»

Он смирился с мыслью, что юноша обречен, но все же предложил перенести его в более удобное место. Поэт отказался. “Жизнь мне больше ни к чему», — сказал он. И попросил, чтобы принц оставил его, так как приближается ночь и он хочет побыть в одиночестве.

В душе принца сразу зародились подозрения. Он отослал свиту, а сам тайком спрятался в спальне поэта — посмотреть, что будет дальше.

И в полночь, когда высоко в черном небе горела луна, листва джанфии едва слышно зашуршала. Вдруг из кроны в сноп лунных лучей шагнул юноша с темными волосами и бледной кожей, в одеянии, сшитом, казалось, из листвы. Он склонился над поэтом и поцеловал его, и поэт протянул руки навстречу. И это зрелище наполнило принца невыразимым ужасом и омерзением, ибо он лицезрел не только демона, но и злодеяние, проклятое христианской церковью. Под спудом этих чувств принц лишился сознания, а когда пришел в себя, загорался рассвет, дерево не пахло, а лежащий под ним поэт был мертв.

И естественно, — бодро добавила Изабелла, — принц заявил, что стал свидетелем гнусного колдовства, в дом покойника пришли попы и сожгли дерево. Осталась лишь крошечная веточка — ее, к своему изумлению, отломал и спрятал принц. Несчастного стихотворца похоронили в неосвященной земле, затем, спустя немалый срок, принц счел веточку засохшей и выбросил из окна своего дворца в сад.

Она посмотрела на меня.

— И там, — подхватил я, — он напился дождевой влаги, и пустил корни, и питался лишь сиянием луны по ночам.

— А однажды вечером, — сказала Изабелла, — принц, исполненный странных чувств, сидел в кресле, и вдруг в воздухе разлился поразительный аромат, такой таинственный, такой чарующий, что принц не осмелился даже голову повернуть в поисках его источника. Он сидел и ждал, сам не зная чего, и внезапно на его плечо и на пол легла тень. А затем он ощутил прикосновение к своей шее холодной, как росный лист, руки. Тут мы расхохотались.

— Шикарно, — сказал я. — Эротика, готика, голубизна, уайльдизм и фрейдизм. Ну и компот!

— И теперь только попробуй заикнуться, что не собираешься это записать.

Я отрицательно покачал головой.

— Нет. Может, когда-нибудь… Если ты не напишешь. Однако твоя легенда не говорит, откуда взялось название.

— Алек считает, оно связано с Ианом, мужской версией Дианы — олицетворения луны и ночи. Впрочем, это всего лишь догадка. О! — Она посмотрела на меня. — А ведь ты выглядишь гораздо лучше.

Я вспомнил, что недужу и по-прежнему на волоске висит дамоклов меч, и отвлек меня от всего этого лишь пошловатый фольклорный рассказик ужасов.

— Все-таки, как насчет ужина? Уверен, что не справишься?

— Если и справлюсь, обязательно об этом пожалею. Нет, спасибо. Пока достаточно йогурта, поглядим, кто кого.

— Ну, ладно, мне пора, завтра позвоню. Я поселился на вилле ради смены климата и уединения. Но, конечно, знал: климат — это всего лишь климат, да и уединение ничего не даст свыше того, что сулит своим названием.

Солнце было чудесным, пейзаж — прелестным, но я очень скоро понял, что не знаю, какой мне прок от светила и красот. Возможно, следовало перевести зрелища на язык слов и чувств, но чувства, вопреки моим ожиданиям, не реагировали. Я попытался вести дневник и вскоре бросил это занятие. Я пробовал читать и обнаружил, что взгляд не желает фокусироваться на буквах. На третий день я отправился ужинать к Изабелле и Алеку, старался не показаться невежливым, глядел, как Алек с той же целью лезет вон из кожи, вернулся под хмельком, и к тому же меня тошнило. Даже не в теле сидела дурнота, а в душе. Оставшись в одиночестве, я позорно пустил слезу. В конце концов запах джанфии, волнами затекая в комнату, привлек меня к окну. Я постоял, глядя на веранду, на далекие холмы, осиянные только звездами, на черное дерево; казалось, оно стоит гораздо ближе, пестря облачками раскрывшихся цветов. И я задумался о поэте и о духе дерева, инкубе. Час был вполне подходящий для таких мыслей. Надо же — дерево-вампир, неотразимый соблазнитель, убивающий плотскими наслаждениями. Какой чарующий образ… И какой точный. Если на то пошло, сама жизнь — вампир, она в конце концов приканчивает свои заколдованные жертвы.

Я уже не верил в Бога и потому нисколько не надеялся найти в мире что-нибудь сверхъестественное. Возможно, существует абстрактное зло или инкарнаций человеческой души, но нет ничего художественного, вроде демонов, выходящих по ночам из деревьев.

И тут зашуршали листья джанфии. Наверное, их шевельнул ночной ветерок, но он почему-то не тронул других растений на веранде.

На виллу часто приходили две красивые и робкие дикие кошки. Повариха давала им объедки, а однажды утром я увидел, как Марта поставила большую миску с водой в тени кипариса, по которому они любили лазать. Может, это кошка, пробираясь по перилам веранды, задела ветки джанфии? Я напряг зрение, пытаясь разглядеть желтые глаза, но увидел иное.

Тень. Ее роняло дерево, но она имела совсем другую форму. Кругом царила мгла, светили только звезды над холмами, но и этого было достаточно. Внизу стоял молодой и стройный мужчина с бледным, как месяц, лицом. Голова была запрокинута. Я понял, что он смотрит в мое окно.

Повинуясь инстинкту, я отпрянул. Надо сказать, меня изумило, даже взволновало сильное чувство, которому не было ни места, ни имени на современной земле. Что-то вроде первобытного страха, языческого ужаса перед стихийным, божественным, грозным явлением.

Выйдя из прострации я попытался найти рациональное объяснение. Вор? Я снова подошел к растворенному окну и поглядел вниз и никого не увидел. Только дерево на фоне звездного неба.


— Изабелла, — сказал я по телефону, — ты не будешь протестовать, если я перенесу дерево в спальню?

— Дерево? Я хохотнул.

— Да я не про сосну. Про малютку джанфию. Понимаю, это смешно, но мне теперь лучше спится. Похоже, запах помогает. Почти как непрерывная ингаляция паров двойного бренди. Перенесу в комнату, глядишь, буду засыпать с гарантией.

— Хорошо, делай, как считаешь нужным. Только смотри, чтобы голова не разболелась. По ночам растения выделяют окись углерода.., или двуокись? Помнишь, кто-то из знаменитостей насмерть отравился цветочным запахом? Кажется, одна из любовниц Мирабо. Нет, это было из-за жаровни с углем…

— Твои садовники наконец объявились, — прервал я. — И их не затруднит перенести кадку наверх. Поставлю ее у окна, так что асфиксии можно не опасаться.

— Ну, ладно, будь по-твоему. — Она еще минуту-другую расспрашивала меня о самочувствии и пообещала заглянуть завтра. Алек подцепил какой-то вирус, и ей было не до меня. Я сомневался, что увижу Изабеллу на этой неделе.

Марта мигом договорилась с садовниками. Каждый из них счел своим долгом покоситься на меня. Но они подняли кадку с деревом, перенесли, кряхтя, на второй этаж и поставили у окна. Затем в спальню поднялась Марта с банкой воды — полить джанфию. И с равнодушием хирурга удалила два поврежденных листа. Дерево стало деталью меблировки, а значит, перешло под опеку Марты.

У меня возникла занятная идея. Конечно, ночью на веранде я не видел никакого призрака, это были всего лишь галлюцинации под влиянием алкоголя. Но все же хотелось бы вывести джанфию на чистую воду. В какой-то мере она виновата передо мной. Наверное, цветы выделяют слабый галлюциноген. Короче говоря, надо проверить. За неимением творческой работы и интересного общества сгодится небольшой эксперимент.

Днем дерево почти не пахло. А утром я вообще не улавливал запаха. Я посидел, посмотрел на джанфию, затем прилег вздремнуть. Едва уснул, как увидел, что лежу на пропитанном кровью матрасе прямо на тротуаре оживленной улицы. Мимо проходят люди, некоторые ругаются, встретив препятствие, но никто не предлагает помощь. Я ловлю за рукав кого-то безликого, бесполого, и он добродушно успокаивает: «Не волнуйтесь, все будет в порядке”.

Я проснулся в поту. Спать посреди бела дня не очень полезно, особенно в такую жару. Неудивительно, что приснился кошмар. Бросалась в глаза и психологическая подоплека сна — паранойя и мучительная жалость к себе. Джентльмену необходимы спокойствие и хорошие манеры, иначе от него быстро устают. Даже для больных нет исключений из этого правила. Я смотрел на джанфию, она лоснилась, излучала красоту и здоровье; она выглядела надменной. Неужели это и правда вампир?

Неужели она, чтобы выжить, высасывает жизнь из людей?

А ведь это вполне бы устроило меня. Чем не способ порвать с мерзким существованием? Никакой крови и боли. Экстатично, эстетично, романтично.

Меня, конечно, не поймут. Скажут: “Он всегда был чокнутым». А Изабелла, вспомнив легенду, ошеломленно посмотрит на джанфию и нервно хихикнет, и передернет плечами, отгоняя страшную догадку.

Я встал и подошел к дереву.

— Что же ты медлишь? Я здесь. Я готов. Я… Я буду только рад такому концу. Погибнуть в объятиях того, кому — или чему? — ты нужен, умереть в наслаждении… А не от кровавого равнодушного скальпеля похмельного хирурга, теряющего — ах, какая жалость! — уже не первого пациента за день. И не жить в проклятой тоске, то и дело получая от судьбы в зубы и ни одного дела не доводя до конца… Нет, надо вырваться из порочного круга и забыться навсегда или даже начать все сызнова, и если есть на свете бородатый старикашка Бог, он ведь не упрекнет меня за такой исход, правда? «Всемилостивейший! — скажу ему. — Я готов был идти дальше, еще сорок лет терпеть твое издевательство, но повстречал демона на свою беду… Ты же понимаешь, против него у меня не было шансов».

Я посмотрел на джанфию в упор.

— А что? Неплохая идея, верно? Интересно, она меня слышит? Понимает? Я протянул руку и потрогал ствол, листья, сочные, тугие цветы. Казалось, все они пели, в них вибрировала колоссальная скрытая сила; вот так же гудит оставленный музыкантом инструмент.

Боже, я схожу с ума!

Я отвернулся и захохотал.

«Все — ложь, — говорил мой смех. — Я это знаю, а потому не боюсь тебя”.

В комнате был письменный стол. Я редко пишу за столом, но сейчас уселся на него и вчерне записал легенду о дереве. Не то чтобы мне было это интересно, я просто хотел убить время. И оно убивалось легко — вскоре настала пора пропустить стаканчик. Я с чистой совестью пошел вниз — откупорить бутылку вина.

Сквозь нижние ветви кипариса проникали лучи закатного солнца, и под ними стояла понурая Марта с тарелкой объедков в руках.

— Что, у кошек пропал аппетит? — спросил я ее.

Она бросила на меня хмурый взгляд.

— Кошки убежали. Миссис Изабелла их любит, наверное, они сейчас у нее. Они чего-то испугались. Бежали как бешеные, глазищи — во! — Она показала, какие глазищи были у кошек.

Я удивился — тому, что еще способен удивляться. И содрогнулся.

— И что же их так испугало? Марта пожала плечами.

— Не знаю. Увидела только, как они удирали. Шерсть дыбом, глазищи — во!

— Где это случилось?

— Сейчас. Только что.

— Но где? Тут?

Она снова пожала плечами.

— Тут ничего не было. Сбежали, и все. Ну, я пошла, меня тетя ждет.

— Ах, да, тетя. Ладно, до встречи.

Я улыбнулся. Марта прикинулась, будто не заметила. Сама она мне улыбалась, только когда я бывал серьезен, или сосредоточен, или неважно чувствовал себя. И по-английски в моем присутствии она говорила хуже, чем при Изабелле. Видимо, так проявлялась защитная реакция, — Марта заподозрила, что невезение заразно.

Я уже всем успел объяснить, что ничего особенного мне на обед не нужно, вполне достаточно сыра и фруктов. Не надо было далеко ходить за этими продуктами, однако все исчезли. И повариха, и кошки, и Марта. И вот я один. Один ли?

После третьего стакана я начал строить планы. Часа в два за окном спальни покажется луна, комнату зальет ясный свет, и кто бы ни прошел по ней, он бросит резкую тень.

Да, я подыграю джанфии. У нее не будет оснований считать меня страусом, прячущим голову в песок. Я сяду за стол спиной к ночи, луне и дереву. И запасусь терпением.

Господи, и чего это в голову лезет всякая чушь? Как пить дать, завтра, не дождавшись свидания с упоительной гибелью, я воскликну: “Боги мертвы! Я обречен до конца своих дней гнить в этом дерьмовом мире!»

Должно быть, я серьезно напился. Конечно же, дело было в этом, и ни в чем ином. Душа и сердце раскрываются под воздействием алкоголя, что-то творится и с психикой. Сыру и фруктам не нарушить винных чар. Они лишь успокоили мой желудок, помогли ему приспособиться к вину.

Завтра я пожалею, что так нализался. Впрочем, завтра я пожалею вообще обо всем…

Рассудив таким образом, я почал вторую бутылку и понес ее в ванную, дабы пройти ритуал очищения, прежде чем займусь магией.


Я уснул за столом. В окне догорал закат, передо мной стояли бутылка и лампа и лежал дневник. Сзади натекал запах джанфии, он казался слабым и светящимся, как умирающий день. Читать было легче — вино дивным образом помогало разбирать и воспринимать текст. Раз или два я посмотрел на часы. Четыре, три часа до появления луны…

Когда я проснулся, фитиль (я предпочитаю читать при керосиновой лампе) еле тлел, я сразу протянул руку и погасил огонь. Остался только лунный свет. Луна поднималась в небо за чернильным силуэтом джанфии. Пахло неописуемо. Возможно, у меня разыгралось воображение, но я, кажется, еще ни разу не ощущал такого запаха.

И опять я улавливал мощную вибрацию, чуть ли не мелодию. Вероятно, ее создавала полная луна. Я больше не поворачивался к окну. Я даже придвинул к себе тетрадь и ручку. Но ничего не написал, лишь выводил дурацкие завитки — несомненно, психиатр почерпнул бы в них уйму информации. В уме была пустота. Пьяная, восприимчивая, дружелюбная пустота.

Я был весел и бодр. Любое чудо казалось вполне вероятным. Если восемь лет моя жизнь не выходит из черной полосы, то наверняка существуют и всевозможные привидения, порча и сглаз. На меня, стол и тетрадь падала тень джанфии. Сквозь кружево листвы и раскрывшихся цветов сочилось жидкое серебро. А затем появилось кое-что еще. Тень протянула вперед длинный палец. Неужели это оно? Нет, нельзя поворачиваться. Наверное, свет луны упал на выступающий лист или на что-нибудь из мебели.

По спине бежали мурашки. Я не двигался, словно окаменел; я следил за медленным движением тени. Знал, что рано или поздно она обернется высоким и стройным мужчиной. Ни звука. Молчали даже цикады. Хоть бы собака залаяла на холмах! Вилла совершенно онемела, обезлюдела, остался только я и, возможно, призрак. Но и он не издавал ни звука.

И тут зашуршала листва джанфии. Как будто дерево смеялось!

Ветер. Конечно, это он. Или ночное насекомое. Или запоздало распускается цветок…

Смесь страха и возбуждения удерживали меня на месте. Я широко раскрыл глаза и учащенно дышал. Я уже не пытался найти рациональное объяснение. Я перестал даже чувствовать. Я ждал. Ждал, словно в бреду, когда к моей шее прикоснется холодная длань жестокой сирены…

Да, я знал: в конце концов из тени выступит истина с обнаженным клинком.

Что бы ни произошло со мною, лучше испытать это с закрытыми глазами.

А потом — лакуна, провал. Из памяти выпал отрезок времени. Должно быть, мозг не выдержал нагрузки и отключился.

В сознание меня привел звук. Очень необычный звук. Знакомый — и при этом совершенно несообразный. Против воли вернулись нормальные чувства.

Это какое-то животное на ночной охоте. Лисица? Но странные, странные звуки даже для лисы. Не то хрип, не то кашель, не то рвота. А может, все вместе. Страшные, враждебные звуки.

На какое-то время вернулась тишина, переполнила тревогой все мое существо; наконец я открыл глаза и резко встал. Я обливался холодным потом, желудок выворачивался наизнанку. Запах джанфии подавлял, отравлял, а больше не происходило ничего. Тени выглядели совершенно обычными, и я, повернувшись к окну, увидел край луны и дерево, словно вырезанное из черной бумаги.

Я злобно обругал весь мир и себя. Болван, поделом тебе, никогда ничего не жди от судьбы. Я вспомнил длинную тень. Что это было? Какая-нибудь ерунда. Зачем было закрывать глаза? Конечно, чтобы помочь иллюзии.

Страшно другое, и об этом знает ночь. Знает, что я, как дурак, призывал демонов, знает об их отказе. О моей неудаче. Однако надо выйти из комнаты, от запаха меня вот-вот вырвет. Интересно, почему раньше он казался приятным? Я прихватил бутылку, чтобы поставить внизу в холодильник, вышел в коридор и включил свет. Спустился на первый этаж и торопливо постучал по другим выключателям, затопил виллу резким сиянием современных ламп. Луне было не тягаться с ними. Но меня преследовал запах джанфии — он просочился всюду. Я вышел на западную веранду, но и там, с другой стороны дома, он лез в ноздри.

Я изо всех сил пытался рассуждать здраво. Пытался запереть дверь в иной мир, усыпить разбуженную мною стихию. Призрак не явился предо мной, но каким-то образом он проник в мою реальность и остался блуждать в ночи. В чем же тут дело? Разумеется, только во мне. У меня не выдержали нервы, и я затеял дурацкий флирт с силами тьмы. Их не существует в природе, зато они есть в каждом из нас. Я вызвал своих собственных демонов. И вот они, вырвавшись на свободу, кишат вокруг.

Оставалась только надежда на кофе, кипу глупых журналов и на крепкий сон до рассвета. Но что это с кипарисом? Луна, скользнувшая над крышей в погоне за мной, поймала в свои серебряные тенета дерево. Странный выступ. Что это, сломанный сук?

Заинтригованный, я решил пройти между кустами и бросить прозаический взгляд. До кипариса было рукой подать, и луна светила ярко. Вокруг виллы сконцентрировалась вся ночь, вся ее сущность, однако, когда я первый раз посмотрел вверх, испытал не страх, а лишь изумление. Я отказался считать это зрелище сверхъестественным. Я огляделся и нашел опрокинутую табуретку, а потом снова задрал голову и удостоверился: это действительно Марта.

Она еле покачивалась, бледное лицо застыло в страшной гримасе. «Крепкую веревку взяла”, — подумал я.

И в этот момент я понял: те странные звуки издавала Марта, когда в конвульсиях дергалась на суку.


Изабелла была так потрясена, что слегла. Она очень любила Марту и не могла понять, почему бедняжка не поделилась с нею своим горем. Что же толкнуло несчастную девушку на самоубийство? Бросил любовник? И вдобавок она была беременна? Но ведь Изабелла могла помочь. Ребенка и в одиночку вырастить можно, были б деньги. По словам поварихи, Марта последние дни ходила сама не своя и не желала говорить, в чем дело. Не иначе, умом тронулась.

Прости ее, Господи, ибо не ведала, что творила…

Я сидел на веранде другой виллы в окружении чемоданов и ждал, когда приедет машина и отвезет меня в город. Алек с Изабеллой, бледные после болезней, сидели за белым чугунным столиком и смотрели на меня.

— Твоей вины тут нет, — сказал Алек Изабелле. — И нечего себя корить. Остается лишь гадать, почему она так поступила.

Затем он вышел, сославшись на температуру, но обещал попрощаться со мной.

— Ах ты бедняжка, — чуть не плача, сказала Изабелла. — Я тебя пригласила оглохнуть, а тут такое горе!

Я ей не сказал, что в случившемся есть и моя вина. Пробудив тьму, я, сам того не желая, обрек Марту на смерть. Сути этого процесса я не понимал, видел лишь результат, но и этого было достаточно. Не сказал я Изабелле и о том, что дерево джанфия, по-видимому, заболело и его дни сочтены. Гниют листья и цветы, и пахнет уже не сладко, а едко. Это сделали мои вибрации. А может, причина в том, что джанфия попала в фокус моего невезения и сгорела, как спичечная головка в фокусе лупы под солнцем.

Как бы то ни было, через ту лупу я разглядел врага в самом себе. Да, той могучей силой, что медленно убивала меня, тем мучителем из теней был я сам. И, выведя его на чистую воду, я не избавился от него, нет. Напротив, добавил ему сил.

— Ах, Марта, Марта, что же ты наделала, глупышка…

Изабелла заплакала, а я подумал, что это не поможет ни ей, ни Марте.

Вскоре по пыльной дороге прикатил нарядный красно-белый автомобиль и весело засигналил. Улыбчивый водитель, забирая мой багаж, воскликнул:

— До чего же прекрасный денек! Ах, до чего же прекрасный денек!

И встала Венера из волн

Плющ, словно длинные волосы, струился по фасадам домов, по изукрашенным ставням и свинцовым дверям, свисал и змеился, стекая в бледно-зеленый водный шелк лагуны. Две сотни старинных домов лежали в руинах. Порой из развалин выпархивала стайка птиц или поднималась струйка дыма. Весь день над водой клубился туман, а из него смертоносными золотыми кобрами вздымались башни. Лишь раз в месяц по лагуне проплывала лодка, рассекая тяжелые, будто загустевшие от безлюдья волны. Еще реже там или сям скрипел ставень, поддаваясь, рвались плети плюща, голубоватым лучом стекал по стене ручеек осыпавшейся штукатурки. А потом из окна выглядывало чье-то бледное лицо, возможно прикрытое маской. Да, в том краю все скрывалось под масками и вуалями. Гости появлялись редко. Они осматривали осыпающиеся мозаики, бродили под сводами арок, охотились за призраками в мраморных галереях. Затем спускались ниже уровня улиц-каналов, под землю, и там фотографировали: наглая вспышка выхватывала из вековых сумерек и запечатлевала катакомбы и сточные воды, гробы в кружевах, стайки крыс-альбиносов, что кишели вокруг гробов и сидели на крышках, готовые мгновенно исчезнуть, точно немые белые привидения с выжидающими глазами.

Утренняя звезда пролила на лагуну свое тускло-серебряное сияние. Взошло солнце. Послышался редкий здесь шум — в воды лагуны вошла лодка, точнее, катер.

— Вот здесь, пожалуйста, остановите, — попросила девушка на палубе.

Лодка причалила к каменным ступеням и остановилась, урча и покачиваясь на волнах. Пассажирка выбралась из нее с неуклюжей девичьей грацией и нерешительно стояла на краю города — сама жизнерадостность, ничуть не устрашенная мрачными громадами домов и равнодушным ликом города. Она явилась сюда с одной-единственной сумкой, в старомодных джинсах и рубашке. Ростом невелика, волосы короткие, белокурые, личико свеженькое, глаза живые, но наивные. Девушка повертела головой, посмотрела в небо. Потом принялась разглядывать один из домов, фасад которого нависал над водой, точно лицо с закрытыми глазами над зеркалом.

Катер заурчал громче, отчалил и понесся прочь, и девушка осталась наедине с молчаливым городом.

Она вскинула сумку на плечо и, пройдя по набережной, подошла к чугунным воротам. Толкнулась в запертую дверь, храбро постучалась, словно не соображала, что не стоит бросать вызов здешней тишине. От стука гулкое эхо взлетело из-под арки, разнеслось под зелеными хрустальными сводами неба, над усыпальницами домов. Это эхо как будто вспугнуло облупленные стены и потрескавшиеся колоннады на много миль вокруг. Но сам дом, куда постучалась девушка, безмолвствовал — ни звука, ни малейшего шороха, пусть даже приглушенного, какой издает змея, повернувшись во сне.

— Плохо дело, — звонко сказала девушка, обращаясь к тишине. — Надо же, а мне твердо обещали, что к моему прибытию тут будет смотритель.

Она беспечно оставила сумку у ворот, полагаясь на здешнее безлюдье, на безразличие мертвого города, и неторопливо пошла вдоль фасада. Снизу ей были видны узорчатые днища балконов; она прислушивалась, не стукнут ли где ставни. Но в тишине только и было слышно, как вода плещет о камни.

Дом назывался Палаццо Планет. Девушка знала о нем все, что только можно, а чего не знала, то надеялась выяснить по приезде, поскольку писала о дворце курсовую работу — она училась на журналистку. И ничего здесь не боялась.

На фасаде Палаццо Планет отыскалась еще одна дверь, обитая позеленевшей бронзой. Плющ не успел задушить ее, а над дверью белела мраморная статуя обнаженной женщины с голубем в руках. Девушка взялась за дверной молоток — тоже бронзовый, в форме кулака. Постучалась. На сей раз эхо получилось таким гулким, что даже она вздрогнула. Не иначе, дом изнутри пуст, половина внутренних стен обвалилась, и из мебели ничего не уцелело.

Теперь все эти старые города превратились в музеи, сохраняемые из-за их истории. Всякий мог приехать и осмотреть любой из городов, но желающих находилось немного. В городах оставались и кое-какие жители, но считаные единицы — в основном одиночки, чудаки и бедняки, за которыми пристально следило правительство. Джонкиль Хейр, а именно так звали путешественницу, заглядывала в регистрационную книгу этого города. Его население исчерпывалось ста семьюдесятью четырьмя именами, да и то часть стояла под вопросом, — неизвестно, живы были эти люди или уже нет, уехали или остались. А когда-то здесь обитали тысячи, боровшиеся друг с другом за выживание.

Гулкое эхо стихло где-то в глубинах дома.

— Ну все, я вхожу, — громко заявила Джонкиль. — Я предупредила!

И решительным шагом вернулась за своей сумкой, брошенной у ворот. Оглядела их, подергала густые заросли плюща, но те не поддавались. Джонкиль подняла сумку и ловко метнула ее через ограду, во двор: биться и ломаться было нечему, как опытная путешественница, она не брала с собой ничего хрупкого. Потом еще раз подергала плющ, хватаясь за плети маленькими, но сильными руками, вскарабкалась на самый верх ворот — все так же слегка неуклюже, но не без своеобразной грации. Там она села и заглянула вниз, в запущенный сад, не знавший садовника уже сотни лет, так что ветви деревьев и кустов переплелись между собой. Над садом висела утренняя дымка, смутно поблескивала синяя струя фонтана. Джонкиль улыбнулась, разглядев фонтан, потом вновь уцепилась за плющ и съехала в сад.

К полудню Джонкиль обследовала уже почти все палаццо. Она помнила расположение комнат достаточно четко, но не наизусть и не все целиком, а лишь отчасти — ей нравилось блуждать по залам и коридорам, как по лабиринту, не зная, куда они приведут. На первом этаже огромный зал вывел ее в большой крытый внутренний двор, а тот, в свою очередь, в сад с фонтаном. Комнаты на втором этаже должны были выходить в висячий сад, однако их двери запечатали все те же синевато-зеленые густые заросли, что превратили висячий сад в подобие подводного грота, где колонны выступали из стен подобно желтым кораллам. С первого этажа две длинные лестницы вели в бессчетные подвалы и комнатушки, а еще в доме имелась просторная гостиная с зеркалами, покрытыми, будто паутиной, сетью трещин. Высокие окна гостиной выходили на лагуну, но ставни были наглухо заперты.

И повсюду резные узоры; света не хватало, и потому Джонкиль толком их не рассмотрела. Как она и подозревала, мебели в палаццо почти не сохранилось — один или два стола с недостающими ящиками, шаткие кресла, диван, обтянутый полуистлевшим шелком, некогда цвета слоновой кости. В одной из комнат, длинной, прямоугольной, обнаружился остов кровати и над ним — массивные столбы для балдахина, точно торчащие в потолок резные ракеты. Балдахин не сохранился, а вместо него над кроватью свисали целые драпировки паутины, слегка поблескивая в пыльных лучах зеленоватого солнца, которые едва-едва просачивались в спальню.

Джонкиль вернулась в гостиную, где ей все-таки удалось отворить ставень. В окно хлынуло послеполуденное солнце. В соседней комнате она положила на пол надувную кровать, поставила лампу на батарейках, обогреватель, тут же положила свечи, которые нелегально провезла в особой коробочке, обитой изнутри мягким. Надувать кровать не стала, уселась на сложенную и, поскольку в этой комнате ставни не отпирались, перекусила в зеленоватой подводной полутьме — кое-какие припасы и лимонад у нее с собой имелись. Наевшись, Джонкиль извлекла из сумки книги, блокноты, лупу, ручки, карандаши, камеру и миниатюрный магнитофон.

После этого она громко обратилась к комнате — как до того обращалась к городу и дому:

— Итак, вот я и здесь.

Но ей не сиделось на месте. Смотритель, наверно, вот-вот появится, а до его прибытия, до совершения формальностей, она чувствовала себя незваной гостьей, да что там, незаконной захватчицей. Конечно, смотритель откроет ей все секреты палаццо, покажет голограммы, запечатлевшие обстановку палаццо во всей его роскоши, и костюмированные сценки из жизни, которая тут когда-то была, расскажет, где потайные ходы и комнаты, которые здесь наверняка должны быть.

Джонкиль устала: ей сегодня пришлось подняться в три часа ночи, чтобы поспеть на катер, и это после прощальной вечеринки накануне отъезда. Она расстелила кровать, подложила под голову надувную подушку, улеглась. Из-под полуопущенных век она видела прошитую тонкими солнечными полосками комнату. Шуршали по ставням плети плюща.

Ей приснилось, что она поднимается по какой-то лестнице, и лестница эта во сне показалась Джонкиль незнакомой. У подножия лестницы на верхушке мраморной колонны синел глобус из какого-то аквамаринового камня, а на нем Джонкиль разглядела неизвестные моря и материки. Она откуда-то знала, что этот глобус — неточная, наугад составленная в восемнадцатом веке карта планеты Венеры и что палаццо каким-то неуловимым образом связано с Венерой. Поднимаясь по лестнице, Джонкиль то и дело щурилась, когда в глаза били случайные лучики света, просачиваясь сквозь ставни. Она ощущала, что кто-то идет с ней бок о бок, но не по ступенькам, а как бы внутри облупленной стены, по левую руку от лестницы. Уже почти достигнув верхней площадки, которая терялась в темноте, Джонкиль увидела в стене стрельчатое, в мелком переплете, окно молочного стекла; вряд ли сквозь него удалось бы что-то разглядеть, потому что стекло к тому же покрывали натеки свечного воска. И все же, поравнявшись с окном, Джонкиль всмотрелась. Там, за стеклом, смутно маячила какая-то фигура — кажется, женская…

Джонкиль вскинулась: ее разбудили шаги смотрителя, простучавшие в тишине дома.

Обязанности смотрителя исполняла женщина, которая почему-то даже не представилась и не объяснила причин своего опоздания. Она вручила Джонкиль небольшой ящичек — электронный путеводитель, он же руководство по пользованию домом, объяснила, как пользоваться кнопками. На мониторе до обидного быстро промчались и исчезли видении комнат в полном убранстве — голограммы, которые можно спроецировать на каждую комнату и как наяву окунуться в былое. В ящичке хранились и факсимиле всех документов, касающихся истории палаццо. Но Джонкиль и так уже знала почти все.

— Так, еще есть помещения наверху, чердаки. Вот главный ключ.

Смотрительница показала Джонкиль потайную лестницу, что вела на самый верх дома. Лестницу из сна она не напоминала — узкая, винтовая, точно на колокольне. Больше запертых помещений в доме не было.

— Если вам потребуется что-то еще, отправляйтесь в будку на площади. Вот код к автомату.

Джонкиль смотрительница не понравилась: плотная тетка средних лет, никакого обаяния, а главное — хотя она знает все о палаццо, но ничего в нем не понимает. Вон как неодобрительно глядит по сторонам. Уж наверняка эта тетка живет в одной из современных золотых башен со всеми удобствами по ту сторону лагуны, а они только отсюда, в золотой дымке, кажутся старинными и романтичными, хотя на самом деле — ничего подобного.

— А кто побывал здесь последним, до меня? — поинтересовалась Джонкиль. — Кто-нибудь приходил?

— В последний юбилей города, кажется, заезжал один посетитель. Ему хватило и дня — по-моему, он изучал росписи.

Джонкиль улыбнулась, довольная, что дом в ее распоряжении, потому что последний юбилей города был двадцать лет назад — почти столько же, сколько она живет на свете.

Когда смотрительница ушла, Джонкиль вздохнула с облегчением и отправилась в новый обход палаццо, ничуть не нервничая из-за тишины. Теперь она знала, как отпирать ставни, впускала в комнаты свет и рассматривала резные узоры. Как она и ожидала, большая часть резьбы пострадала от времени. Кроме того, она пролистала голограммы в путеводителе по дому, полюбовалась на пышную обстановку — мебель, занавеси и на разодетые фигуры, занятые беседой или трапезой среди всей этой роскоши. При взгляде на голограммы палаццо казалось таким живым, что мысль о призраках даже и не закрадывалась в голову. Картинку с балом-маскарадом при свечах Джонкиль решила приберечь на потом, чтобы посмотреть на нее вечером, в более подходящей обстановке.

День склонился к вечеру, и на водную гладь лег зеленовато-янтарный свет. Небо затопил химически-розовый закат, проступая постепенно, точно фотография в проявке. Над садом взошла вечерняя звезда, Венера.

Джонкиль поднялась по винтовой лестнице на чердак.

Ключ повернулся в двери легко, но сам чердак гостью разочаровал — это была анфилада помещений с высоким потолком, таких темных, что луч фонарика пронзал мрак, будто лезвие меча. Повсюду паутина, комки пыли, резко, отвратительно пахнущая гнилью плесень, от которой просто передергивало. И пустота. Какие-то клочья непонятно чего свисали с балок — знамена? драпировки? На одной из стен обнаружился гобелен в раме, но такой потускневший, что изображения было не разобрать, и, видимо, не поддающийся восстановлению. Джонкиль задумчиво побродила по заброшенному чердаку, жалея его:

— Бедный ты, бедный, до чего дошел, какой запущенный…

И вдруг наткнулась на сундук из странно холодного черного дерева.

— А это что у нас такое? — спросила она сундук.

Длинный, низкий, резьба на крышке уже начала крошиться… Какие-то непонятные плоды и венки…

Очертания сундука показались Джонкиль смутно знакомыми, как и изображенные плоды. Лимоны и гранаты, кажется? Может, они считались венерианскими фруктами? Когда-то в Палаццо Планет жил звездочет Иоганнус, одержимый Венерой, о которой ничего не знал, а лишь гадал, и нее убранство дома, так или иначе, соотносилось с единственным предметом его помыслов. В своих трактатах Иоганнус утверждал, что ему удалось изучить поверхность планеты, глядя в телескоп, и будто бы видел он плотные облака, которые медленно разошлись и показали ему дно высохшего, а некогда бескрайнего моря — причудливый рельеф с горами, впадинами, кратерами. «Зерцало Венеры — ее море», — писал Иоганнус. Он зарисовал увиденное, но позже его рисунки были утрачены, как большая часть трудов звездочета, по слухам, все его труды сожгли, а сам Иоганнус еще при жизни обратился в призрак палаццо и безумным седым старцем бродил но пустынным покоям, бормотал себе под нос, ждал, когда взойдут звезды. Умер он в больнице для бедных, нищим и сумасшедшим. Прислуга звездочета, опасаясь неблагонадежности его трудов, сожгла все рисунки и записи, попортила убранство палаццо.

Джонкиль попыталась поднять крышку сундука, но та не поддавалась.

— Ты что же, заперт?

Однако, осмотрев сундук, замка она не обнаружила — видимо, крышка или туго отходила, или просто разбухла от сырости.

— Ну, я еще вернусь, — пообещала сундуку Джонкиль.

Когда-то она написала небольшую курсовую про звездочета Иоганнуса — обычную прилежную ученическую работу, больше напоминающую письма, какие раз в году старательные внучки пишут дряхлым дедушкам. Она, конечно, ценила вклад Иоганнуса в культуру — если бы не он, не любоваться бы ей остатками этой красоты, — но сам звездочет как личность Джонкиль не особенно волновал. Другое дело палаццо! Вот можно включить путеводитель и проиграть на нем сценки из жизни звездочета, вплоть до последних его дней, до самого разгрома палаццо. Но Джонкиль не хотелось включать эту запись. Для нее Иоганнус был лишь придатком палаццо, а дом она воспринимала как отдельное живое существо, которое само себя украсило. Поэтому трактаты и рисунки Иоганнуса не представляли для нее живого интереса, и их утрата ее нимало не огорчала.

— Да, — повторила Джонкиль ящику, — вот как вернусь сюда с ломиком и вскрою тебя! И горе тебе, если внутри не окажется ничего любопытного!

Скорее всего сундук, конечно, пуст.


На лагуну и город опустилась ночь. Башни на той стороне лагуны потонули во мраке — они устроены так, чтобы не светиться и не портить пейзаж. Лишь кое-где в старом городе просачивался из окна и отражался в воде тусклый свет. Ночная тишина была совсем не такой, как дневная.

Джонкиль, напевая, ждала, пока дорожная плитка готовила ей отбивную; налила себе бокал вина (восстановленного в точном соответствии с рецептами времен Иоганнуса) и прошла в гостиную. Там она включила голограмму — воспроизведение бала-маскарада.

И вот гостиная в мгновение ока помолодела на двести лет. Повсюду засверкала позолота, и золотыми бриллиантами расцвели огоньки свечей на восковых стеблях, а на потолке теперь резвились дельфины и горлицы, окружая морскую богиню, что плыла по волнам в ладье из гигантской ракушки. За распахнутыми окнами раскинулся ночной город — засияли фонари под хрустальными колпаками, и поплыли по черным чернилам лагуны яркие гондолы, и над всем этим зазвенели переливы мандолин. Да и сама гостиная наполнилась голосами — загудела, как золоченый улей. Джонкиль не удавалось разобрать ни слова в общем гуле. Время от времени то гам, то сям раздавался всплеск смеха, а еще до нее доносилась музыка. Но танцевать пока никто не танцевал. А может, они и вовсе не будут танцевать, ведь они совсем другие, эти существа из иного мира, разодетые в парчу, шелка, бархат, сверкающие золотым и серебряным шитьем, белизной и чернотой, унизанные драгоценностями, похожими на брызги воды. Вместо лиц у них были маски — головы рогатых оленей и цапель с плюмажами из перьев, бархатные кошачьи морды цвета полуночи, и солнечные львиные, и лунные — снежных барсов; личины ангелов, демонов, порождений морских глубин, будто только что вынырнувших из лагуны, и древних скарабеев. Все они, беседуя, смеясь, прохаживались по гостиной, пили кровавое вино из хрустальных тюльпанов, обмахивались веерами из павлиньих перьев и пальмовых листьев.

Джонкиль устроилась в уголке гостиной. Она могла бы пройти сквозь любого из призрачных гостей, которых изображали актеры в голографической записи, спроецированной на старую гостиную, — актеры в нарядах, искусно повторявших старину, в фальшивых драгоценностях, но она предпочитала держаться в сторонке, прихлебывая вино и тихонько напевая что-то свое под звуки мандолин.

После звездочета Иоганнуса в доме поселились другие люди, но и они умерли, когда пришел их черед, и вот теперь все они чередой проходили перед Джонкиль: богатая дама, принц, их друзья и враги, маскарады и балы, ужины и концерты.

Динькнул сигнал походной плитки, и Джонкиль выключила двести актеров в роскошных нарядах, тысячи сверкающих стразов и огней и пошла ужинать. Уплетая отбивную, она свободной рукой строчила в блокноте: «На голограмме все слишком уж красивое. Завтра сфотографирую сохранившуюся резьбу». Потом повторила написанное вслух.


Ей приснилось, будто она на чердаке, озаренном слабым, призрачным светом, — быть может, лунные лучи просочились сквозь ставни или щелястые ветхие стены. Снизу доносилась музыка, смех, голоса — шум голографического бала, который она забыла отключить. Джонкиль снилось, что она смотрит на сундук из черного дерева, и вдруг до нее доходит, что открывать его собственноручно вовсе не обязательно. Внизу, в гостиной, бронзовые часы пробили полночь — время снимать маски. В пыльной тишине чердака что-то приглушенно щелкнуло, и крышка сундука начала медленно подниматься. Джонкиль сразу сообразила, что же это ей напоминает. Какая-то неясная, смутная тень медленно села в фобу — видно было лишь, что она стройна, да еще — блеск глаз, устремленных на Джонкиль, вернее, белков.

Крышка гроба с грохотом рухнула на пол.

Джонкиль вскинулась и проснулась. Она сидела на своей надувной кровати, стиснув руками собственное горло и задрав голову к потолку.

— Просто сон, — громко объявила она.

Она зажгла лампу на батарейках, и маленькая комната проступила из тьмы. В доме царила тишина. За запертыми дверями спала пустая гостиная.

— Глупости, — сказала себе Джонкиль, легла поудобнее и принялась за чтение книги, не имевшей ни малейшего отношения к Палаццо Планет, и читала, пока не уснула, забыв погасить свет.


Площадь представляла собой сплошные развалины, и поскольку со стороны лагуны здания сохранились неплохо, то эти руины оказывались для путешественника полной неожиданностью. От домов на площади уцелели лишь остовы, верхние этажи провалились в нижние или обрушились на площадь, завалив ее обломками. Кое-где виднелись статуи, позеленевшие от времени, утратившие первоначальную позолоту. От плитки, которой когда-то вымостили площадь, тоже осталось одно название. И повсюду птичий помет. А посреди площади торчала будка, неподвластная разрушениям.

Джонкиль вошла в будку, включила связь со справочным и сердито заявила:

— Я обнаружила на чердаке сундук, и мне никак его не открыть! В путеводителе по дому он упомянут. Там написано: сундук-обманка, материал: черное дерево, одна штука.

— Вот поэтому вам его и не открыть, — объяснили ей. — В том-то и состоит шутка, обманка: это имитация сундука. Чаще всего они вырезаны из цельного куска дерева и открыть их нельзя. И внутри там ничего нет.

— Вовсе нет, некоторые сундуки-обманки отпираются. А этот к тому же полый, не цельный.

— Боюсь, вы заблуждаетесь. Наши сотрудники осматривали эту вещь. Сундук не отпирается, для хранения чего бы то ни было не предназначен и в нем ничего нет.

— Но рентгеновские лучи еще не доказательство, иногда на рентгене не видно… — начала было Джонкиль, но связь на том конце линии уже прервали.

— Ах вот вы как! — возмутилась Джонкиль.

Над площадью пролетели три птицы. Где-то в глубинах катакомб, под ногами у Джонкиль, бесшумно перебегали с места на место по своим делам крысы, целая колония крыс, белых, как лунный свет. Но девушка не боялась. Она отправилась обратно в Палаццо Планет — по узким темным переулкам, пахнущим гнилью. Там оконные рамы болтались снаружи домов, а сами дома готовы были вот-вот сложиться, точно карточные домики, и под ногами ледышками хрустели осколки стекла. И повсюду висел тяжелый запах морской гнили, потому что море подступало к городу все ближе и ближе, постепенно затапливая его, погружая под воду, превращая в причудливый лабиринт из камня и воды. Многие здания уже погрузились под воду, и маслянистая водная гладь расстилалась над ними, неподвижная и спокойная, отражая солнце днем и звезды ночью.

В палаццо Джонкиль вошла через ворота, благо электронный путеводитель теперь их отпирал. Прошла через сад, мимо бирюзового фонтана, который, оказывается, изображал девушку в миртовом венке. Потом поднялась прямиком на чердак. Дверь чердака стояла нараспашку, и Джонкиль показалось, будто именно так она все и оставила в прошлый раз.

— Вот и я, — провозгласила Джонкиль.

Утренний свет, невзирая на запертые ставни, все-таки освещал чердак солнечными полосками, так что фонарик Джонкиль не понадобился. Она подошла к черному сундуку и склонилась над ним.

— Значит, у тебя есть какой-то секрет. Может, у тебя крышка просто разбухла от сырости и внутри сплошная плесень… А может, у тебя двойное дно и на рентгене его не видно. Сейчас мы все про тебя узнаем.

Она попробовала поддеть крышку особым ломиком, нарочно сконструированным так, чтобы не повредить ценные предметы. Но ломик соскальзывал, и толку от него было мало. Тогда Джонкиль опустилась на колени и принялась ощупывать сундук, ища пружинку, щелку, какой-нибудь потайной механизм. Ее пальцы продвигались по гладкой поверхности сундука медленно, точно ласкали его. Да, и впрямь смахивает на гроб, но, будь в нем скелет, на рентгене это бы отобразилось точно!

— Насылаешь на меня кошмары, вот ты как, да? — шепнула Джонкиль сундуку.

Под ее рукой что-то шевельнулось, едва ощутимо, как будто дернулся от щекотки спящий ребенок. Джонкиль вздрогнула, отдернула руку, но тут же обругала себя дурой и трусихой и вновь провела пальцами по черному дереву. И снова легкое шевеление.

Она явственно услышала тот самый щелчок, который приснился ей накануне. Тут уж она не выдержала, отскочила от сундука и пятилась, пока не уперлась лопатками в стену.

Крышка сундука плавно поднималась, вот она сдвинулась и опустилась на пол — медленно, без грохота, лишь слегка стукнув. Никакая фигура из сундука не вставала, но Джонкиль, вытянув шею, увидела, что на дне ящика лежит какой-то продолговатый сверток.

— Ага, вот и наш секрет. — С этими словами она подошла поближе и, уже ничего не страшась, заглянула в сундук. — Да это картина!

Ну вот все и объяснилось, теперь понятно, почему кто-10 пытался достучаться в ее сон, что-то передать.

Она наклонилась над сундуком и бережно вытащила из него узкую длинную картину в золоченой раме. Прислонила находку к краю сундука.

Полотно выглядело никак не меньше чем на триста лет — Джонкиль пришла к такому выводу, присмотревшись к манере письма, краскам и их сохранности, но датировать картину по ее авторству не взялась бы, потому что автора не знала.

Картина представляла собой длинный узкий прямоугольник. То был искусно написанный женский портрет в полный рост, только вот живости ему недоставало, и изображенная на портрете дама напоминала скорее красивую куклу с гладким лицом. Это и выдавало, что портрет писал не мастер, а любитель.

Женщина на портрете выглядела как ровесница Джонкиль, а значит, с поправкой на старину, на самом деле была моложе — лет восемнадцати-девятнадцати. Лицо бледно какой-то желтовато-голубоватой бледностью, но, впрочем, это, похоже, что-то с красками, какая-то реакция: если обычно краски на старинном полотне темнеют и уходят в коричневатые оттенки, то на этом портрете они поблекли и приобрели странный, мертвенный отлив. Значит, рассудила Джонкиль, и длинные белокурые волосы с желтизной, и синевато-серое платье — все это триста лет назад было ярче и другого оттенка. Да, распущенные волосы и свободное платье помогали датировать полотно вполне точно. Этот покрой и прическа неоспоримо указывали на определенную эпоху — так же верно, как если бы перед Джонкиль был портрет ее современницы, одетой и причесанной по последней моде. А вот фигура и лицо женщины на портрете показались Джонкиль необычными. Уж слишком эта дама подтянутая — не просто стройна, а прямо-таки спортивна, ничего похожего на пухленький подбородок или округлые плечи. Мускулистая, поджарая, как юноша, — такая внешность впору эпохе самой Джонкиль, когда граница между обоими полами нередко стирается.

Непроницаемое лицо с портрета смотрело на Джонкиль черными глазами. Нет, красавицей эту женщину не назовешь, и притягательности в ней нет. Лицо какое-то звериное, плоское, будто луна, что светит ровным бледным светом. Возможно, причина в том, что художнику не удалось передать выражение лица.

Фон портрета Джонкиль поначалу приняла за изображение лагуны. Но, приглядевшись, поняла свою ошибку: между тяжелыми тучами и синевато-зеленой водой выгибали хребет горы, и сквозь них шел тоннель, похожий на какой-то небывалый акведук. Ну конечно, пейзаж Венеры, какой ее представлял безумный звездочет Иоганнус. Он-то и написал картину!

Интересно, как же это власти города умудрились не найти портрет, когда осматривали палаццо?

— Ничего себе! — воскликнула Джонкиль, обращаясь к портрету.

Сердце у нее заходилось от восторга. Да ведь она совершила настоящее открытие! Уж наверно, теперь она прославится!

Джонкиль приподняла портрет, поставила его повыше. Теперь она обращалась с полотном еще бережнее. Отметила, что для такого размера, да еще учитывая вес рамы, портрет удивительно легок. Ей вполне по силам отнести его вниз в одиночку. Джонкиль помедлила, приблизив лицо к бледному женскому лицу на портрете. Надо же, сам холст, фактура под слоем краски странная, но, впрочем, триста лет назад художники пользовались самыми разными материалами, порой очень необычными. Может, звездочет смешал с красками какое-то вещество собственного изобретения — нарочно, чтобы добиться такого оттенка красок.

В самом низу портрета был нарисован крошечный свиток, и в нем значилось какое-то имя. Джонкиль приняла его за подпись художника, но нет, имя, хотя отдаленно напоминало о звездочете, было женским — Ионинна.

— Вот что, И-о-нин-на, — обратилась к портрету Джонкиль, — мы с тобой отправляемся на прогулку. Недалеко. Я отнесу тебя вниз и там как следует рассмотрю.

Она подхватила холст и понесла его вниз по узкой лестнице, затаивая дыхание на каждом повороте.


Джонкиль очутилась на балу-маскараде — в белом атласном платье с серебряными прожилками, в белой кошачьей маске с меховой опушкой, а в руке — веер из длинных белых перьев, схваченных застежкой, сверкающей цирконами. Джонкиль все тревожило, что прическа у нее неподходящая, волосы слишком коротки для той эпохи. С ней никто не заговаривал, хотя вокруг стоял неумолчный гул голосов (а она опять не понимала ни слова). Все гости тоже были в масках, и напудренные локоны вскипали над масками, точно белая пена убегающего молока. Джонкиль пристально наблюдала за окружающими. Вот какой-то господин взял понюшку из шкатулочки (называется табакерка, для наркотика), вот дама в платье с черными и желтоватыми полосами, смотрит на толпу в рубиновый лорнет. А там, за окнами, плывут по глади лагуны сияющие огнями, увитые гирляндами лодки, и с них осыпаются в воду алые розы.

Джонкиль понимала, что никто ее не замечает, не хочет даже близко подходить, не желает с ней знаться, и от этого девушке было не по себе — ее ведь сюда пригласили. Интересно, кто она? Дочь дюка? Его любовница? Может, в таком возрасте уже полагалось быть замужем и нарожать детей? Придется прикинуться замужней и матерью.

Вот кавалер с пальцами, сплошь унизанными кольцами, а за ним — музыкант в пестром арлекинском наряде перебирает струны мандолины. А за ним стоит дама в сером наряде, непохожая на всех остальных. И серебряная маска у нее не такая, как у всех, — закрывает все лицо и изображает поверхность какой-то планеты, быть может, Луны с ее кратерами и высохшими морями. И волосы, слишком длинные, выделяющие ее из толпы гостей, не напудрены, не уложены в прическу — струятся по спине и по плечам, спадают ниже талии.

Даму в сером заслонила от Джонкиль кучка актеров, старательно разыгрывавших бальную сценку, — да, конечно, это же все постановка, реконструкция, это не на самом деле, — а когда танцующие пары пронеслись мимо, дамы в сером уже не было.

Не иначе эта дама тоже актриса, потому она и показалась мне знакомой, решила Джонкиль. И вдруг она рассердилась: ну что за дурацкое положение, сидишь тут как посреди сцены, а весь спектакль идет вокруг, и ты ни при чем. Она резко встала и прошла к дверям, прочь из гостиной. В соседнем зале стояла тьма, но почему-то Джонкиль все равно различала очертания предметов, и очень удивилась, обнаружив там массивный остов кровати, который видела совсем в других покоях. Она ведь точно помнила, что в маленькой комнате, сразу за гостиной, устраивалась на ночлег, так где же ее походная надувная кровать и плитка, где ее лампа, книги и блокноты? А кровать Джонкиль видела не здесь, где-то еще, и тогда она была не застелена, а теперь — вот оно, полное убранство: и балдахин, и шелковые занавеси, и подушки, перины, вышитое покрывало… Но никакого музейного порядка: постель всклокочена, одеяло сползает, как будто Джонкиль недавно на ней спала. Джонкиль плотно прикрыла дверь в гостиную, и бальный шум тотчас смолк.

К своему немалому облегчению, Джонкиль обнаружила, что на ней тонкая ночная рубашка, а не бальный пышный наряд. Она забралась в кровать, откинулась на подушки, вздохнула. Ах, как удобно, уютно, мягко и просторно… Вот это роскошь!

В палаццо Иоганнуса воцарилась глубокая тишина, и до Джонкиль не доносилось ни единого звука. Она лежала и слушала эту тишину, давившую, как толща морских вод, если нырнуть поглубже. Она и чувствовала себя как под водой. Кости ее стали кораллами, глаза — жемчугами… Казалось, вот-вот сквозь щель в ставнях проплывет проворная рыбка, вильнет прозрачным хвостом, пересечет спальню. Но прежде чем это случится, успеет отвориться дверь.

И дверь отворилась.

В спальню пролился лунный свет, и этот же свет затоплял пустую гостиную, ибо бал-маскарад закончился. Из всех гостей осталась только дама в сером, в серебряной лунной маске — она-то и скользнула через порог спальни. За ее спиной, в зыбком, неверном лунном свете Джонкиль увидела лагуну, и вот растаяли стены палаццо, а вместо них — неведомые берега и горы, те самые, сквозь которые тянулся акведук. И постель уже не стояла посреди спальни, но мерно покачивалась на воде, однако Ионинна без малейших усилий шла по водной глади прямо к Джонкиль, простертой на постели.

С каждым шагом Джонкиль видела серебряную маску все отчетливее — иссеченную лунными каналами и кратерами, повторяющими рисунок на глобусе Венеры, виденном Джонкиль в палаццо. Маска отражалась в воде. Два серебряных диска, один в вышине, другой там, внизу, под водой, плыли к Джонкиль. Все ближе и ближе.

— Я должна проснуться, — приказала себе Джонкиль.

Она оттолкнулась от постели и, раздирая слои облаков, разгребая упругие волны, вынырнула из сна. Задыхаясь, села на постели.

— И ничуточки я не напугалась. С чего бы мне пугаться? — объявила Джонкиль в молчаливую пустоту.

Включила лампу и направила ее свет на портрет Ионинны, прислоненный к стене на противоположном конце комнаты.

— Что ты решила мне рассказать на этот раз? — спросила она. — Завтра я позвоню насчет тебя. Ты разве не хочешь прославиться?

Портрет не отозвался. В резком, беспощадном свете лампы он выглядел как-то жалко — грубоватые мазки, сумасшедшие декорации и напыщенная женская фигура. Но холст гладкий, даже слишком; Джонкиль коснулась его рукой.

— Спи, — сказала она портрету и погасила лампу, точно терпеливо обращаясь к неугомонному ребенку.

Наступила настоящая тьма, и в этом безлунном непроглядном мраке тишина палаццо подкралась под самые двери комнаты, где ночевала Джонкиль. Но она не боялась и хладнокровно представляла себе, как старый Иоганнус бродит туда-сюда в стоптанных комнатных туфлях. Звездочет полагал, будто увидел в телескоп поверхность планеты Венеры, и потому написал портрет-аллегорию, Венеру в образе женщины. Да, серебряная маска — такая же аллегория, как богиня Венера, выложенная на мраморном полу или нарисованная на плафоне в гостиной.

Джонкиль представила себе Иоганнуса в его кабинете, среди алхимических колб, реторт, инкунабул, свитков — всего этого изначального алхимического хаоса, который потом породил стройное совершенство творения. Она рассматривала старика-звездочета и его кабинет отстраненно — пыль, копоть, кляксы пролитых чернил и настоев, почерневшие черепа, алембики, в которых завелась плесень.

Иоганнус писал на пергаменте, гусиным пером.

Писал по-латыни, а она, хотя и изучала латынь для своих исследований, не могла разобрать его запутанный почерк и тайные сокращения, принятые среди алхимиков той эпохи. Но потом зазвучали слова, и Джонкиль проникла в их смысл. Слушать было скучновато, но она слушала. Джонкиль не удавалось вспомнить, когда она успела включить эту голографическую запись и, главное, почему.

— Итак, на сорок третью ночь я наблюдал целый час, и вот облако расступилось, и явилось предо мною лицо планеты. И зрел я большие моря, или же то было одно большое море, а в нем острова, подобные серебру, изрытому щербинами. И зрел я горы. И падал на все это желтый отсвет из облаков…

Джонкиль и сама не понимала, отчего не остановит запись. Это было скучно, скучно, скучно! Но она забыла, куда запихнула электронный путеводитель, а без него выключить голограмму невозможно.

— Семь ночей, ночь за ночью, я наблюдал небеса в телескоп, и каждую ночь раздвигались облака, точно белые колена, и представала предо мной ее нагота.

Чтобы выключить запись, надо найти электронный путеводитель, подумала Джонкиль, а для этого надо подняться с постели. Но постель так мягка, шелковые простыни льнут к коже, и вставать не хочется…

— И вот на восьмую ночь случилось небывалое. Я наблюдал, но и за мной наблюдали тоже. Рядом со мной присутствовало некое создание, наделенное разумом, оно ощущало мой безмолвный призыв и добралось до меня. Я и предположить не мог, что подобное возможно. Я видел пред собой лишь изображение планеты в миниатюре, но она видела меня целиком, видела, где я и что собой представляю, видела до каждого атома. Ощутив это, я отпрянул от телескопа и поспешно закрыл его. Но, мнится мне, было уже слишком поздно. Это существо каким-то образом перенеслось сюда, в наш мир. И теперь оно со мной, незримое, неслышное, — я знаю, оно здесь. Оно в неподвижном воздухе, в ночной тишине. Как мне быть, что же мне делать?

Голографическая запись погасла. Джонкиль лежала на массивной кровати в маленькой комнате за гостиной. Дверь была заперта. Но Джонкиль ощущала, что не одна, чуяла чье-то незримое присутствие рядом с кроватью. Она медленно повернула голову на подушке — посмотреть, кто же с ней рядом.


Чья-то рука гладила коротко стриженные волосы Джонкиль. Ласка… Приятно… Джонкиль почувствовала себя кошкой, которую почесывают за ушком. Томно, разнеженно улыбнулась. Знакомое ощущение… Точно просыпаешься в первый день каникул, и мама садится на край постели поболтать, и спешить некуда. Но здесь, в темной комнате палаццо, рядом с ней была не мама, а какая-то удивительная дама… Джонкиль где-то ее уже определенно видела, но только вот вспомнить бы где. Может, встречала где-то в городе, ведь в нем обитают чудаки-одиночки — прогуливаются в бирюзовых сумерках на закате или в орхидейной дымке рассвета, когда над лагуной висит утренняя звезда. Знакомый облик — высокая, стройная, гибкая, в просторном голубом одеянии… А какие волосы! Шелковый белокурый водопад струится по спине и плечам, укрывает упругие груди, обрисованные голубой тканью, спадает ниже талии, на узкие бедра и плоский живот и ниже, ниже, там, где русалочье раздвоение меж ее ног…

— Привет, — сказала ночной гостье Джонкиль.

Женщина едва приметно качнула головой — заколыхались белокурые шелка. Это означало призыв к молчанию. Это означало — нам с тобой слова ни к чему. Но на лице гостьи мелькнула ответная улыбка — скользнула по губам и пропала, точно облака на небе. Эта улыбка одновременно и манила, и успокаивала. Темные, непроницаемо темные глаза устремились на Джонкиль с пристальной, какой-то жестокой нежностью. Джонкиль уже случалось ловить такие взоры, ей ведом был их тайный смысл, и теперь по ее телу пробежала необоримая дрожь, и она устыдилась себя. Отозваться так пылко и так скоро… Но женщина уже склонилась над ней так низко, что ее лунное лицо расплывалось перед глазами Джонкиль, а белокурая грива щекотала кожу девушки. Прикосновение губ — уверенное, властное… «Да, о да», — беззвучно ответила Джонкиль.

Женщина по имени Ионинна накрыла Джонкиль своим телом, придавила к постели всей тяжестью, и Джонкиль лежала распластанная и беспомощная, но эта беспомощность была ей сладостна и желанна. Воля ее таяла, ей и пальцем было не шевельнуть, да и зачем? А руки Ионинны уже скользили по телу Джонкиль, уже ласкали ее груди, осваивали холмики и впадинки, так нежно, так неторопливо… Джонкиль трепетала. Обтянутые голубым шелком бедра мягко терлись о тело Джонкиль, наплывали, как волна, и Джонкиль изнемогала и таяла под этим нажимом, и выгибала спину, подаваясь навстречу. Она закрыла глаза и не думала ни о чем, лишь о том, что тело ее, не спеша, движется к сверкающей конечной точке, а руки незнакомки гладят, ласкают, нежат, проникают, щекочут, а русалочий хвост прижимается все теснее, и вот в ушах уже шумит прибой. Ионин-на целовала и целовала Джонкиль, и та ощутила, будто тело ее плавится, перетекает в тело ночной гостьи, растворяется в ней без остатка, и даже сил кричать нет. А потом Джонкиль — распростертую, беспомощную — накрыла сладостная и мощная волна, и еще, и еще, и каждая новая волна словно смывала и уносила какую-то часть ее «я». А когда ничего не осталось, Джонкиль пробудилась в непроглядной тьме и полнейшей тишине, и на ней, точно крышка, лежало что-то твердое, но почти невесомое, и золоченая рама холодила тело Джонкиль. Потрет упал прямо на нее и укрыл ее с головы до пят.

Джонкиль сбросила с себя картину, та со стуком упала на пол. Девушка поспешно обшарила себя — она почему-то ожидала, что будет вся вымазана какой-то слизью или влагой, но нет, ничего подобного. Лишь слабость, шум в ушах да отчаянный стук сердца, заглушавший тишину.


— Соедините меня со смотрителем! — приказала Джонкиль тупому роботу в будке связи — тому, что в прошлый раз отвечал на ее расспросы о сундуке-обманке.

Снаружи по площади метался яростный ветер, и казалось, развалины покачивались на ветру — вот-вот упадут. Ветер нес облачка пыли и мелкий сор — то, что раньше было бумагой, тканью, а может быть, кожей. Ветер морщил воду лагуны.

— Смотритель не может ответить. Ваш запрос будет учтен, — ответил механический голос.

Но картина… это важная находка! Я хочу, чтобы ее сегодня же переместили, ей нужны соответствующие условия хранения!

Робот отключился.

Джонкиль постояла в будке, точно в маленьком космическом корабле, опустившемся на неведомую и враждебную планету, где ветер несет сор чужой, непонятной жизни.

Не дури! — велела самой себе Джонкиль. Вышла из будки и, пригибаясь, двинулась против ветра. Настоящая пыльная буря, ничего общего с мягким ласковым ветерком, который дует в нормальных, цивилизованных краях. — Подумаешь, сон. Это от одиночества. Всего-навсего старая картина, да к тому же еще и скверная. Возвращайся к работе, и все пройдет.


И Джонкиль вернулась к работе. Она методично сфотографировала все образцы резьбы в палаццо, показавшиеся ей необычными или как-то связанными с Венерой: изображение богини верхом на полумесяце; змею, обвивающую то ли планету, то ли шар. Перебросила фотографий в компьютер, распечатала и развесила распечатки по стенам своей комнаты. Портрет Ионинны Джонкиль уже успела убрать, но то ли она утомилась, то ли еще что, картина показалась ей тяжелее, чем в первый раз. В гостиной Джонкиль прислонила портрет лицом к стене, точнее, к зеркалам. Теперь ее отделяли от Ионинны метров двадцать пять, да еще плотно запертая дверь.

Она вновь обошла палаццо, измеряя, записывая цифры, делая заметки. Открыла ставни и долго смотрела на каменный улей города и на водную гладь. Ветер стих, на город наползал туман, и к середине дня он поглотил современные башни по ту сторону лагуны, точно их и не было.

— Здешний свет всегда отливает зеленью, — добавила Джонкиль, — смесью желтого и синего. Когда небо на рассвете или на закате розовеет, вода делается зеленой, точно микстура в аптечной склянке.

Через два часа солнце склонится к закату и наступит ночь.

Нет, ну это просто смешно. Чего таить, признайся себе, ты нервничаешь, ты чего-то ждешь. Но нечего бояться и тем более нечего предвкушать, так что не глупи.

Джонкиль ощущала подавленность, слабость, даже изнеможение, поэтому приняла двойную дозу витаминов. Она вскользь подумала, не в отравлении ли дело. Может, она съела что-то не то на прощальной вечеринке. Да, точно, вот из-за этого кошмары и снятся.

На чердак она больше не поднималась. Прогулялась по двору, похожему на полутемный грот, затем по саду — путеводитель послушно показывал ей, где раньше были тропинки, живые изгороди, деревянные заборчики и фонтан. Но эту голограмму она смотрела совсем недолго — слишком сильно работало воображение, и картинки, возникавшие перед мысленным взором Джонкиль, заслоняли все голограммы. А видела она Ионинну в серо-голубом наряде, Ионинну, блуждающую в тенистых аллеях сада.

«А кто, собственно, такая эта Ионинна?» — задумалась Джонкиль. Она решила, что ее подсознание переплавило и слепило в единое целое выдержки из записей звездочета Иоганнуса и нарисованную женщину. Что-то из его записей она забыла, а подсознание все запомнило. Судя по всему, несчастный звездочет истово верил, будто какой-то инопланетный разум с планеты, которую он наблюдал в телескоп, проник в его, Иоганнуса, сознание, а через него и в наш земной мир. Иоганнус, что вполне естественно, решил, будто носительница этого разума — женщина. (Ну да, Джонкиль читала, что в те времена всех необычных женщин объявляли если не ведьмами, так дьяволицами, исчадиями ада; как же Иоганнусу подумать иначе.) Образ этот овладел Иоганнусом с такой небывалой силой, что перешел в старческую одержимость, и тогда звездочет написал портрет — конечно, приблизительный, он ведь и планету, увиденную в телескоп, подогнал под привычную ему картину ада, только холодного. А написав потрет, он дал этой дьяволице свое имя, только в искаженной форме, — она ведь была его творением и порождением.

Джонкиль постаралась припомнить, читала ли она что-то подобное об Иоганнусе и его странностях, но решила, что читала и забыла.

Да, а потом он запер портрет своей воображаемой зловещей возлюбленной в сундук, похожий на гроб, чтобы слуги с перепугу не уничтожили картину.

Еще час, и небо окрасится в тона розовых лепестков и слабого чая. Солнце уйдет, над садом воцарится звезда. Наступит тьма.

— Да, детка, ты меня разочаровала. Я-то думала, ты молодчина, а ты тряпка, — с осуждением сказала самой себе Джонкиль. — Ну ничего, не расстраивайся. Мы переждем. Сегодня спать не будем и пересидим их. А завтра я уж разыщу эту треклятую смотрительницу — даже если мне придется добираться до нее вплавь!

На закате Джонкиль вернулась к себе в комнату. Путь туда лежал через гостиную, и на Джонкиль накатило желание подойти к портрету, повернуть его к себе и как следует рассмотреть, но она поборола этот глупый порыв. И сказала себе: все, что нужно, ты уже видела, и хватит. Быстро прошагав через гостиную, Джонкиль с грохотом захлопнула дверь в свою комнату. Теперь она отгородилась от всего палаццо.

Очутившись у себя, Джонкиль включила лампу, потом вытащила из сумки настоящие восковые свечи и их зажгла тоже. Запрограммировала на походной плитке ужин повкуснее: курицу с лимонным соусом и нежное картофельное пюре, а когда ночь простерла над лагуной свои темные крылья, Джонкиль закрыла ставни и включила музыку. Она ужинала, прихлебывая вино и записывая накопившиеся за день заметки и наблюдения над палаццо. В конце концов, работу свою она почти завершила. Может, взять и уехать прямо завтра? Конечно, месяц еще не истек, и катер придет в город не раньше конца месяца, и у нее обратный билет с фиксированной датой… Заказывать катер обратно раньше времени — это станет очень дорого, но зато, быть может, как только она покинет этот проклятый дом, работа пойдет легче… Конечно, Джонкиль рассчитывала не только провести исследование, но и как следует осмотреть сам город, однако две прогулки до информационной будки показали, что опасностей здесь больше, чем романтики. А если она к тому же столкнется с кем-нибудь из чокнутых обитателей города? Что тогда?

Джонкиль отчетливо представила себе руины под покровом ночи и задумалась. Нет, вряд ли там есть живые люди. А редкие огни, шорохи, дымок — это все позабытые механизмы. Из всего населения в городе только и остались, что птицы да их подземные соперники, крысы. Она, Джонкиль Хейр, одна в этом пустом палаццо, одна во всем городе… Если не считать той, другой.

— Я тебе что сказала? Не глупи, — напомнила себе Джонкиль.

Голос ее прозвучал неожиданно громко, потому что музыка как раз оборвалась. Тишина, наступившая на смену музыке, казалась гулкой, необъятной, точно какое-то самостоятельное измерение. Джонкиль почему-то не захотелось ставить другую запись. Лучше не сердить эту тишину, не будить спящего бесформенного зверя, лучше вообще не шуметь. Пусть спит.


…Иоганнус строчил быстро-быстро, словно опасался, что не успеет дописать, что его прервут; когда гусиное перо сломалось в его торопливых пальцах, он тотчас схватил новое, заранее отточенное и лежавшее тут же под рукой. Продолжая строчить, он повторял вслух то, что писал, хотя губы его не шевелились.

— Я ощущал присутствие незваной гостьи днем и по ночам тоже, и сон бежал меня. Я твердил себе, что все это мне мерещится, но странное чувство, что рядом со мной кто-то есть, не проходило. Я вслушивался в тишину — не различу ли звук чужого дыхания, я всматривался в темноту — не увижу ли чью-то тень. Но ничего не видел и не слышал. Я ждал касаний, но не мог дождаться, а потом, ночь за ночью, стоило сну смежить мне веки, я вдруг пробуждался, но никого не было рядом, хоть я и ожидал, что некое чудовище взгромоздится мне на грудь. Да, оно находилось рядом, оно терлось подле меня, касалось меня, но не руками, и следило за мной, но не глазами.

Так прошли пять дней и четыре ночи. И вечером пятого дня, когда серебряная планета повисла над садом, оно осмелело, уверившись теперь, что меня нечего бояться, что я сам страшусь, и облеклось в некую форму. Да, у него появилась телесная оболочка, но что это — подлинная его сущность или же только личина, и отчего оно выбрало эту форму — оттого ли, что ему не принять иную, — мне неведомо.

Оно повисло в окне, точно неподвижный парус в штиль, и сквозь него просвечивал закат. Да, оно не шелохнулось, ни единого дуновения жизни не исходило от него, и все же по было живое существо. В испуге я выбежал из кабинета, захлопнув дверь, но позже любопытство побудило меня вернуться. При свете свечей я увидел, что существо упало, а может быть, опустилось на мой стол. Я приблизился. Оно лежало складками, точно ткань с синим отливом, и, когда и, не удержавшись, прикоснулся к нему, оказалось, что на ощупь оно напоминает нежнейший бархат и тепло, точно человеческая кожа. Оно простерлось передо мной, укрывая своими складками мои книги и свитки, реторты и колбы. Состояние мое словами не опишешь. Скажу лишь, что обуревавший меня ужас сменился зачарованным изумлением. Не знаю, сколь долго я стоял и смотрел на эти синеватые складки, но вот издалека донесся голос служанки, возвещавшей, что ужин готов, и я поспешно вышел, тщательно заперев за собой дверь. Кто знал, что натворит это существо в мое отсутствие? А вдруг вновь исчезнет?

В ту ночь я спал на диво крепко, мертвым сном, а когда наутро открыл глаза, то существо висело прямо надо мной в воздухе, проникнув под балдахин постели. Как долго оно наблюдало за мной своим безглазым взором? Конечно, проникнуть в дом ему не составило никакого труда — оно просочилось сквозь щель под дверью, а дом давно был готов к таким гостям, да и город наш носит название в честь той же планеты, с которой оно явилось.

Но что же мне теперь делать? Что от меня требуется? так я задумался, ибо твердо знал, что превратился в его покорного раба. Мне кажется, оно ожидает, что я помогу ему обрести форму, более привычную для взора земных обитателей, такую, чтобы ничем от них не отличаться, чтобы смешаться с ними, но как же это проделать? Как придать этому созданию облик не только обычный, но и привлекательный с земной точки зрения?

Ответ был явлен мне во сне. Может статься, незваный гость проник в мои мысли; так или иначе, он убедил меня, что способ лишь один. Он заметил мои картины, и теперь от меня требуется натянуть его кожу на раму и поверх этого небывалого холста написать картину. Но что же мне изобразить? Несомненно, мой гость научит меня, как поступить дальше, как уже научил в прошлую ночь.

Мне придется скрывать все свои действия от челяди. Слуги и так уже встревожены, они почуяли неладное, а мой камердинер нынче утром держался дерзко и угрожающе. Он негодяй, каких мало, и способен на что угодно. Поэтому, завершив картину, я решил уничтожить все бумаги, касающиеся моего странного гостя.


Джонкиль дослушала Иоганнуса, повернулась и увидела компанию друзей, с которыми не общалась уже года три: они мчались к ней на белоснежном катере по сверкающей глади лагуны. Над водой летели их радостные голоса, друзья приветственно махали Джонкиль. Спасена! Бежать, скорее бежать к катеру! Она кинулась к краю канала, но раздался какой-то металлический грохот, Джонкиль вскрикнула, и ее грубо вышвырнуло из глубин сна обратно в реальность комнаты. Свечи уже почти догорели, а воздух дрожал, точно вода во всколыхнувшемся пруду. И тишина перестала быть тишиной, в ней возникли какие-то звуки, какой-то шум — тот самый, что пробудил Джонкиль ото сна.

Она испуганно вздрогнула и рывком села. Никогда в жизни ей еще не было так страшно, да что там — жутко. Да, она же решила было не спать, бодрствовать всю ночь, но от ужина и вина ее разморило, и вот…

А этот сон о звездочете — просто глупость, бред, да и только!

Но за дверью гостиной что-то настойчиво скреблось, там, в темноте, среди зеркал.

Джонкиль чуть не взвизгнула и зажала себе ладонью рот. Сердце ее заколотилось, мысли заметались. «Тихо ты, дура! Слушай!» — велела она себе. Нет, тишина. Неужели померещилось?

Но скрежет повторился, теперь еще четче — резкий, громкий. Сомнений не оставалось.

Звук был такой, точно тяжелую ржавую цепь рывками волокли по мраморному полу.

И снова…

Джонкиль вскочила. За всю свою небольшую жизнь она научилась ничего не бояться, и ей всегда удавалось убедить себя, что у страха глаза велики, и вот теперь, верная своему девизу, который еще ни разу ее не подводил, девушка в три прыжка очутилась у двери, резко распахнула ее и всмотрелась в темноту.

Тусклый свет догорающих свечей едва рассеивал мрак, не достигая самых дальних углов, отчего гостиная казалась еще темнее, все палаццо — еще неприветливее, а сами огоньки свечей — жалкими и бессильными. Густая, сплошная тьма наполняла гостиную, неподвижная и как будто даже твердая, и только на черной глади зеркал колебались слабые отблески. И в самом сердце этой сплошной густой тьмы что-то копошилось, скреблось, медленно, но неуклонно подбираясь к Джонкиль, выползая на свет.

Джонкиль застыла, не веря своим глазам. Нет, быть такого не может. Это все еще сон, и она должна, должна проснуться сию же минуту!

Портрет Ионинны, написанный звездочетом Иоганнусом на синеватой шкуре, принадлежавшей гостю с иной планеты, опрокинулся на пол вместе с массивной золоченой рамой, и теперь эта шкура, зажив самостоятельной жизнью, ползла по полу и волокла на себе раму, будто причудливый панцирь. Джонкиль разглядела выпуклости на холсте, перебиравшие по полу, точно зеленоватые лапки. Рама, смутно поблески-ная в темноте, то и дело с протяжным скрежетом задевала пол. В этом зрелище было что-то от доисторического чудовища и в то же время от механизма — огромная механическая черепаха, что упорно двигалась к цели, подняв безглазую морду. А целью была Джонкиль, застывшая на пороге гостиной. Рывок, скрежет, еще рывок, скрежет. Ползущая картина была уже совсем близко.

Джонкиль отпрянула и захлопнула дверь. Потом проворно похватала все, что подвернулось под руку — надувную кровать, стол, стул, — и забаррикадировала дверь. В этот самый миг механическая черепаха в гостиной скрежетнула еще два раза и уткнулась в дверь, которая тут же затрещала под напором.

Джонкиль завертелась волчком, понимая, что попала в ловушку, а существо по ту сторону преграды все колотилось и колотилось в дверь, и жалкая баррикада содрогалась, грозя вот-вот развалиться. Другого выхода из комнаты не было, оставался лишь один путь к отступлению — окно. Джонкиль распахнула окно, выбралась на ветхий балкон, который заскрипел и задрожал у нее под ногами. Балкон оплетал плющ, все тот же сине-зеленый венерианский плющ, похожий на водоросли, что задушили и опутали весь город, прорастая из каналов и расползаясь по руинам. Джонкиль ухватилась за его гибкие плети и перемахнула через ограду балкона, и в ту же секунду дверь с треском поддалась.

Девушка то ли падала, то ли съезжала по стене палаццо, цепляясь за ползучие плети. Со всех сторон ее обступила ночная тьма, а внизу плескалась об узкую мощеную полоску черная вода канала. Джонкиль глянула вверх, и руки ее, и так державшиеся за зеленые плети из последних сил, чуть не разжались: в окне маячила какая-то смутная фигура.

И тогда Джонкиль закричала. Портрет пытался перевалиться через подоконник и дотянуться до нее, но тут кошмар превратился в комедию: то ли рама застряла в ставнях, как в ловушке, то ли край синеватой шкуры зацепился за какой-то гвоздь, но портрет не мог сдвинуться с места.

Теперь Джонкиль, все так же висевшая не касаясь земли, видела лицо Ионинны, обрамленное позолотой и деревом, штукатуркой палаццо и ночной тьмой. Безжизненное, мертвое, неподвижное лицо.

Но внезапно по холсту пробежала конвульсивная дрожь. Он задергался, точно синяя амеба, на которую капнули кислотой. Он рванулся и высвободился из золоченых оков рамы, вон он уже держится на последних нитях и гвоздиках, выгибается, точно парус, надутый ветром, вспухает, точно живот, раздутый многовековым голодом…

Джонкиль тоже рванулась и прыгнула, пролетела последние два метра, отделявшие ее от узкой мощеной полоски между стеной палаццо и каналом, и рухнула во тьму, окутавшую город.

Явь теперь слишком походила на сон, и Джонкиль видела себя как бы со стороны. Она видела, как бежит. Сердце отчаянно стучало и подгоняло ее: быстрее, быстрее! Она бежала, спотыкаясь и падая, вслепую, наугад, не разбирая дороги. Ночь была безлунной, беззвездной, но какое-то слабое свечение все же висело в воздухе, и Джонкиль смутно различала то арку, то ступеньки, то обрушенную стену и снова падала, и снова вставала, и бежала дальше.

А за ней следовало безымянное существо. Оно вырвалось из золоченой рамы и неслось по воздуху — стремительно летело по городу, скользило по галереям, лавировало между колоннами, над черными артериями каналов, полными ночью. На лету оно свивалось и развивалось, и едва слышно шелестело, а потом вдруг разворачивалось, надуваясь как парус, ловя попутный ветер, и делалось похожим на бледного нетопыря.

Когда по рукаву Джонкиль скользнула гибкая плеть, свисавшая с какой-то стены, девушка пронзительно вскрикнула, решив, что Ионинна настигла ее и сейчас окутает смертоносным плащом. Эхо ее крика разнеслось по всему городу.

Но никто не отозвался, город был пуст и мертв — ни бродяг, ни стражников, ни воров, ни искателей приключений, ни единого огонька, ни единой живой души, некому было подоспеть на помощь Джонкиль, некому было даже стать свидетелем ее неизбежного конца. А конец близок: вот-вот ноги девушки подломятся от усталости, из груди вырвется уже не крик, но хрип, и бледный парус, летевший за ней по воздуху, упадет на нее и накроет с головой, поглощая, облепляя, гладя, лижа, лаская всеми своими языками и пальцами, всем бесформенным кожистым ртом, из которого и состояло это существо, — стремясь ничего не оставить от жертвы.

Но Джонкиль все еще бежала — по улицам, заваленным обломками, по непроходимым площадям, больше напоминающим лунные кратеры, усеянные осколками метеоритов, по сводчатым галереям, мимо черных каналов, хранящих в себе жизнь и смерть. В ее отуманенном мозгу возникла смутная надежда: а что, если кинуться в лагуну и поплыть туда, где вдалеке высятся незримые в ночи башни? Но нет, ей не выплыть, лагуна поглотит ее, и на рассвете на водной глади не останется даже пузырей…

Улица пошла под уклон, Джонкиль, спотыкаясь, все бежала, теперь бежать было немного легче, но от усталости она ничего уже не соображала, и сердце прожигало в груди дыру. Вниз, вниз, под ногами пощелкивают потрескавшиеся плитки, вниз, куда-то в подвал или в подземелье, которое станет для нее темницей, если не склепом, может быть, ноги несут ее в катакомбы, что проходят под всем городом, туда, где рядами лежат изукрашенные кружевами и позолотой гробы, где вода стеклянно поблескивает на полу, туда, где не останется уже никакой надежды на спасение, где лишь отчаяние и смерть…

Но странно — там, впереди, забрезжил слабый свет. Что за издевательство, ей ни к чему свет, ни к чему видеть то, что поджидает ее под землей. Это фосфорическое свечение испускают мертвецы, мумии в своих тесных домовинах. Да, Джонкиль уже различала лужи на каменном полу, и вот уже зашлепала по ним, и замелькали по сторонам ниши в темных стенах, и очертания фобов… Статуя какого-то неведомого святого, изуродованная сыростью, плесенью, занесенной сюда гнилостным дыханием моря, той воды, что привела в этот мир существо с другой планеты. А впереди Джонкиль различила тупик и поняла, что давно уже ожидала чего-то подобного: что уткнется лбом в сырую, заплесневелую каменную стену и встретит свой конец. Да, к нему-то она и бежала по темному мертвому городу, и вот теперь упала на колени у этой стены. Дальше бежать было некуда, и силы покинули девушку.

Опустившись на сырой пол, она обернулась и в слабом фосфоресцирующем свете, исходившем от фобов, различила, как по пологому подземному коридору плывет к ней синеватая тень: простертые крыла, верный, неотвязный, невинный спутник спешит заключить в смертоносные объятия, запечатлеть еще один поцелуй.

Прежняя Джонкиль бодро сказала бы себе «не может этого быть, не верю», но теперь она ничуть не сомневалась в подлинности происходящего. Сон стал явью. Бежать некуда. Все кончено. Даже крикнуть она и то не может, потому что едва дышит. Силы у Джонкиль оставались лишь на то, чтобы следить, как неумолимо приближается голодный хищник на своих кожистых крыльях. Ионинна — пришелец — Оно само выбрало Джонкиль, проникло в ее сознание, заставило открыть сундук и извлечь картину. С другими Оно было осторожнее, таилось, не спешило показываться. Скорее всего, до Джонкиль Оно поработило и затем поглотило Иоганнуса, заставив его замаскировать пришельца под портрет и спрятать от суеверных слуг, боящихся всякой нечисти и готовых донести на хозяина. А может быть, Иоганнус пришелся ему не по вкусу, и теперь, изголодавшись за века заточения, Оно готовилось утолить голод.

Джонкиль отделяло от чудовища каких-нибудь пять метров. Оно скользило по воздуху, задевая лужи на полу и гробы, громоздившиеся в нишах по бокам прохода. На лету Оно сворачивалось и разворачивалось, шурша по сырому камню иола и стен. Теперь Джонкиль уже не могла оторвать от него зачарованного взгляда. Она утратила волю. Она хотела лишь одного — чтобы Оно наконец накрыло ее, окутало и поглотило и чтобы мучения закончились. Пальцы Джонкиль вонзились в грязь и нащупали кости.

А портрет Ионинны замедлил свой полет, не спешил, хотя теперь его движения не сковывал тяжелый панцирь золоченой рамы.

Пот заливал Джонкиль глаза, и на миг ей показалось, будто она видит, как стройная женщина с белокурой гривой, в синем платье, легкой походкой скользит по узкому подземному коридору, но вот что-то цепляется за край ее свободного платья, и она наклоняется, чтобы двумя пальцами высвободить подол.

Джонкиль замигала, смаргивая пот. Померещилось? Нет. Там, за скользящим венерианским парусом, за синеватым кожистым крылом, которое чуть-чуть просвечивало, мелькнуло что-то белесое, маленькое, мелькнуло и пропало, точно кто-то платком махнул. Вот еще, но ниже. И еще. И еще.

И вдруг это что-то метнулось и уцепилось за верхний край портрета, а потом спрыгнуло и пропало. А через миг уже два белесых пятнышка толкнулись в холст с изнанки, и картина внезапно сложилась и рухнула на сырой пол уродливым комком, а белые пятнышки так и посыпались на нее со всех сторон, ловко цепляясь коготками, поблескивая глазками и острыми-острыми зубами. Мгновение, другое — и они уже облепили картину, и Ионинна исчезла, осталось только белесое копошение.

И сквозь деловитое попискивание под сводами катакомб вдруг прорвалась и повисла в воздухе тонкая, едва слышная нота — легкий свист, какой порой возникает в ушах. Не стон, не всхлип, просто слабый свист, лишенный всяких чувств, не живой, не человеческий. Но подземные крысы-альбиносы были слишком заняты своим пиршеством и ничего не услышали. Цепкие коготки их шуршали по синеватому и кожистому, острые зубки рвали, рвали, и крысы пожирали то, что еще недавно было холстом, освободившимся от рамы. Они сожрали написанную на синеватой шкуре Венеру-Ионинну, сожрали море и горы у нее за спиной, сожрали ее живую, вздрагивающую плоть. Они тоже изголодались и давненько не наедались досыта.

Джонкиль, сжавшись, лежала в тупике под стеной, пока крысы не подъели последнюю крошку, последнюю ниточку. Они управились с Ионинной за считаные минуты, а потом порскнули в разные стороны, и вот уже нет ни синеватого холста с женской фигурой, ни белесых крыс, лишь каменная пустота и девушка на полу.

— А ну вставай, — приказала самой себе Джонкиль.

В голове ее гудело, но тот тонкий свист, что исходил от картины, прекратился. С трудом, в несколько приемов, она поднялась на ноги и заковыляла обратно, шлепая по лужам, прочь из катакомб, мимо гробов в нишах. Она дрожала от холода и слабости, отупела от пережитого ужаса и чувствовала себя дряхлой старушкой. В голове трепыхалась одна-единственная пугающая мысль: она, Джонкиль, никогда уже не будет прежней, и мир вокруг тоже. Она выжила, но ей предстоит жить в каком-то ином мире, непонятном, полном опасностей.

Крыса, сидевшая на крышке гроба, проводила девушку взглядом глазок-бусинок. В желудке крысы переваривались синеватая оболочка и сны существа с другой планеты. С отсыревших стен продолжала медленно отслаиваться штукатурка. Тишина затопляла город, как подступающее море.

Зимние цветы

Этот рассказ посвящается Луизе Купер, которая услаждала меня музыкой и рассказывала мне про них

Пьера сожгли в Бетельмае. Я помогал им разжигать костер.

Местами город уже горел. Дымы и грабежи были нам только на руку, и мы занимались своим делом. Нам месяцами не платили жалованья, а в Бетельмае имелось немало разных забавных вещиц, особенно в домах близ церкви. Невзирая на пять недель осады, в погребах оставалось вино, а в кухнях — мясо и хлеб. И конечно же, в городе жило достаточно пухленьких белокожих женщин. Так что парням герцога Вальфа сейчас было с кем позабавиться. Думаю, толстушек хватало на всех.

Я набрел на старый узкий дом. Его либо пропустили в спешке, либо наведались и двинулись дальше. Скорее все же второе, о чем свидетельствовали черепки битой посуды, рассыпанные монеты. Трупов я не увидел, но наверху кто-то ходил, а может — только дышал. Я взбежал по лестнице и рванул дверь. В сумраке комнатенки, озаряемой отсветами городских пожаров, меня встретила пара янтарно-карих глаз, широко распахнутых от страха.

— Не насилуй меня, — взмолилась она и на скверной латыни прочитала обрывки молитвы.

Эту молитву я слышал в лагере, накануне взятия города. Должно быть, хозяева сбежали, а девчонку-служанку бросили здесь. Почти ребенок; от силы лет четырнадцать.

— За свою честь можешь не бояться.

Я присел на краешек деревянной кровати, явно хозяйской, и взял девчонку за руку. От меня разило битвой, металлом, кровью и дымом, но только не похотью. Я испытывал лишь жажду.

У нее на запястье блестел маленький серебряный браслет.

— Не отнимай его у меня, — попросила служанка. — Это все, что у меня есть.

— Не бойся, не отниму.

Я поднес ее руку к своему рту и чуть сдвинул браслет, освобождая вену. Я лизнул руку и немного ее пососал, чтобы от моей слюны девчонка впала в дрему. Служанка затихла. Когда я прокусил ей вену, она даже не дернулась. Только один раз вздохнула.

Я уже давно не насыщался кровью. Жажда моя нарастала. Войны бывают затяжными. Топаешь день за днем, и негде найти крови. Потому мы все ждали, когда дойдет дело до сражения. В неразберихе битв появляется так много возможностей.

Мне сразу же стало лучше. Кровь подкрепляла сильнее мяса и вина. Однако я не стал усердствовать. Закончив, я оторвал от ее рукава лоскут и перевязал рану. Вряд ли девчонка вспомнит, что я здесь был. Те, чью кровь мы пьем, редко помнят.

Служанка сонно шевельнулась. Я поцеловал ее в лоб и положил рядом монеты, подобранные внизу.

— Оставайся здесь, пока совсем не стемнеет. Тогда выходи, но осторожно. Глядишь, сумеешь выбраться из города.

Хотя куда ей идти? Стараниями алчных солдат герцога Вальфа вся местность вокруг города давно опустела. Но и здесь девчонке оставаться не резон. Пусть попытает счастья, как и все мы.

Спустившись, я посмотрел, не осталось ли внизу чего-нибудь и для меня. Впрочем, надежд на это было мало. Чувствовалось, солдаты растащили все. Один из ящиков комода был заперт. Я сбил замок рукояткой кинжала, рванул ящик и выгреб жалкую горсть монет.

Покинув дом, я отправился на поиски вина. Ко мне вернулись силы. Я вновь чувствовал себя проворным и чистым. Такое ощущение всегда появлялось у нас после живой крови. Незамутненными глазами я глядел на тлеющие крыши, на трупы и остатки разграбленного добра. Довольные ребята Вальфа выкидывали свою добычу прямо из окон или перебрасывали через стены. Многие успели крепко выпить и теперь, пошатываясь, бродили по улицам, во всю глотку прославляя герцога. На взмыленных лошадях проносились командиры. Над их головами гордо развевались штандарты Вальфа, а сами они держались так, будто принесли городу великое благо. Где-то слышались глухие удары, что-то билось и ломалось, истошно кричали женщины. Воздух был сизым от дыма.

От пожаров на улицах Бетельмая казалось тепло, а кое-где и жарко. Но на окрестных равнинах и холмах царила зима, хотя и без снега. Правда, Болло утверждал, что еще до конца недели снег появится, а он редко ошибался. С божьей помощью, герцог Вальф разграбил почти все города и селения края. Куда теперь он поведет свою армию? Поговаривали, что на север, к городу Паке Понтис. Тот покрупнее Бетельмая; осада может растянуться на месяцы. Значит, Вальфу придется откуда-то добывать и денег, и провизии, иначе его горделивая армия разбежится. Эти мысли мелькали в моей голове, пока я брел с бурдюком вина, отобранным у вдрызг пьяного солдата. Вино я добыл, а остальное — заботы герцога.

На площади, возле церкви, я заметил людское скопление, в середине которого находился Пьер. Солдаты Вальфа крепко держали его за руки. Даже издали я разглядел на губах Пьера ярко-красную отметину.

А на церковных ступенях, у выломанной двери, стояли несколько офицеров герцога и наблюдали за происходящим. Толпы солдат не особо задумывались, за что схвачен Пьер. Должно быть, немного проштрафился. Ничего удивительного; когда победа одержана, дисциплина в армии стремительно падает.

Ко мне подошел толстопузый капитан Ротлам. Его испещренное шрамами лицо с крючковатым носом недовольно морщилось. Он чем-то был похож на сердитого гусака, только без шеи.

— Слушай, Маурс. Там мои ребята схватили одного из твоих.

— Да, капитан. Он действительно из наших.

— Вонючие наемники, — процедил Ротлам и плюнул мне на сапог.

Невелика беда. За этот день случались штучки и похуже.

— Проклятое грязное ворье — вот вы кто, — не унимался капитан. — Герцог платит вам жалованье.

«Это о каком жалованье речь?» — подумал я.

— А вы только делаете вид, что сражаетесь, — кричал Ротлам. — Кого вы убили за это утро, кроме собственных блох? Где уничтоженные вами враги?

— Прикажете принести их отрезанные головы? — спросил я.

— Ты еще шутить вздумал? Заткни пасть. Полюбуйся на своего мерзавца. А знаешь, на чем мы его поймали?

Я знал, причем очень хорошо. Мое сердце, легкое и ликующее после утоления жажды, быстро холодело. Такое случалось и раньше, и почти всегда мы ничем не могли помочь. Мы все это понимали. Даже горячий Арпад, ворчун Йенс и меланхоличный, язвительный Фестус. Каждое утоление жажды — это риск. Удаче, как и рекам, свойственно иссякать. Сегодня, завтра или в конце времен.

Но я повел себя, как и подобает командиру наемников.

— Что Пьер натворил?

— Ах, так его звать Пьером? А ты знаешь, что он — вонючий колдун? Чародей поганый?

Я истово перекрестился. У меня тоже случаются ошибки, но я не дурак, чтобы лезть на рожон.

— Да хранит нас Бог, — шумно выдохнул Ротлам и подал солдатам знак.

Они подняли Пьера, подтащили к нам и заставили опуститься на колени.

Наши глаза встретились. По моему рту Пьер догадался, что я утолял жажду. Бедняга Пьер. Брат наш пропащий. Но сейчас я был вынужден думать о других братьях, и о собственной шкуре тоже.

— Ну? — грубо, как и подобает командиру, спросил я. — Чем ты опозорился перед Господом и герцогом?

— Поверь, Маурс, я ничего такого не сделал.

Он все понимал. Как и я, Пьер играл свою роль до конца. Только роли у нас были разными.

— Попался мне мальчишка. Вижу, у него на шее золотая цепочка висит. Говорю ему: «Отдай по-хорошему, и я тебя не трону». Он ни в какую. Я протянул руку, хотел сорвать с него цепочку, а он как кинется на меня. Бешеный щенок. Мне было не дотянуться до кинжала. Тогда я укусил этого паршивца в шею. Он сразу испугался. А тут — солдаты капитана. Слушать меня не захотели, начали руки заламывать.

— Не ври, урод! — рявкнул на Пьера солдат, державший его за левую руку. — Ты не просто укусил мальца, а начал сосать у него кровь.

Солдат что есть силы дернул руку Пьера, едва не вырвав ее с мясом.

— Проклятое ведьмино отродье! — заорал вояка.

Чувствовалось, ему страшно. Вино, которое он успел выпить, теперь превратилось в яд.

— Мой дружок хотел прикончить этого колдуна на месте. Но я ему сказал: так негоже. Отведем мерзавца к капитану.

— Боже милосердный, — прошептал я, выказывая свое изумление, хотя мое сердце покрыл иней окрестных полей. — Неужто моему солдату было не справиться с мальчишкой? Про какую кровь ты толкуешь? Вина в городе мало?

— Говорю тебе: он пил у мальца кровь, — угрюмо повторил коренастый солдат. — Видел бы, как мы, поверил бы. А может, когда и видел, да ничего не сделал?

Услышав этот вопрос, Ротлам пихнул меня в грудь.

— Что скажешь, Маурс? Отвечай, мешок с дерьмом.

Я выпрямился и пожал плечами.

— Я не видел, что было с тем мальчишкой. Но вижу, эти двое пьяны сверх всякой меры. Им еще и не такое померещится.

Солдаты загалдели, потом тот из них, что был поспокойнее, выхватил меч и двинулся на меня. Пришлось уложить его кулаком, чтобы отдохнул. Ротлам вступился за солдата и ударил меня. А вот этот удар мне пришлось проглотить, ибо толстопузый был любимым капитаном нашего доблестного герцога. Пьер к тому времени совсем сник. Когда шум поутих, я услышал его бормотание:

— Брось меня, Маурс. Я сам виноват. Я неплохо пожил.

— Что там бормочет этот дьявол? — недоверчиво спросил гусак Ротлам.

— Должно быть, Бога молит, — ответил я. — Я плохо знаю этого человека. Он у нас совсем недавно. Лучше позовите священника — что он скажет.

Как библейский Петр, я отрекся от своего друга. И как Петр, я обливался холодным потом, а на душе у меня было мрачно и паршиво. Только в городе не нашлось петуха, чтобы подтвердить мое предательство.

Капитану Ротламу и другим командирам герцога хотелось поразвлечься, и они устроили судилище. К церковной площади согнали всех солдат, кто еще держался на ногах. Пьера допрашивали. Пришли и священники — три елейные церковные крысы, успевшие пожировать на теле Бетельмая. Приперся и внебрачный сынок герцога, но вскоре убрался. «Судьи» расспрашивали меня и Болло. Затем настал черед Иоганна — спутника Пьера по многим вылазкам. После него взялись за Фестуса и Лютгери. Сегодня они с Пьером перебирались через рухнувшие городские ворота. Мы все твердили, что плохо знаем Пьера, что он в отряде недавно и ничем не успел себя проявить. В одну из летних ночей он вышел к нашему костру. Это было незадолго до того, как мы предложили свои мечи герцогу. И пока мы мололи подобную чепуху, я украдкой поглядывал на Пьера. Тот слушал, слегка кивая… Давным-давно я присутствовал на таком же судилище. Тогда я заплакал и чуть не навлек на себя подозрения… Тех слез уже давно нет. Они иссякли, как иссякают реки и удача.

В конце Пьера объявили колдуном и сказали, что он одержим демонами. Он признал обвинения, иначе ему могли сломать пальцы, исполосовать плетьми и сделать все, что придет в головы богобоязненных людей. А так его просто приговорили к сожжению на столбе. Столбом послужила балка, принесенная из развороченного дома. Дров в городе хватало. Пьера крепко привязали к столбу. Он взглянул на меня. Его глаза говорили: «Прокляни меня». Мы все дружно прокляли его, после обратились к священникам за помощью в покаянии. Мы спрашивали, какие молитвы нам читать, дабы очиститься — ведь мы несколько месяцев, не подозревая о том, находились рядом с колдуном. Священники были рады нам помочь. Они взяли себе нашу долю трофейного золота и велели нам воздерживаться от вина, мяса и женщин, а также непрестанно молиться, прося у Бога милости. Конечно, за такие мудрые советы стоило заплатить.

Когда дрова и хворост были готовы, я схватил зажженный факел и с ревом бросил его в костер. Мои друзья, выкрикивая проклятия, плевали в сторону Пьера, который глядел на нас сквозь густеющую завесу дыма. Он был красивым парнем; на вид — лет двадцать, не больше. Такое лицо нравилось девушкам, а порою и герцогам. Он знал: каждое наше проклятие — это молитва, а каждый плевок — крик о прощении.

Через какое-то время Пьер испустил предсмертный стон и забыл о нас.

Говорят, огонь холоден. Как-то я слышал об этом. Очень, очень холоден.

После казни нам будет легко воздерживаться от мяса.

Когда тело Пьера полностью сгорело, а языки пламени ослабели и начали гаснуть, солдаты разворошили костер. Священники побрызгали место святой водой.

Вскоре после этого гусак Ротлам велел нам убираться из города. Прегрешение Пьера отчасти пало и на нас, а потому жалованья мы не получим и никакой добычи взять не смеем. Я усмехнулся про себя. Жалованье в армии герцога и так забывали платить. А добычей успели поживиться священники. Но вслух я стал спорить, как и полагалось алчному наемнику. Если бы я молча смирился, это сочли бы странным и, возможно, подозрительным.

— Как же так, капитан? — изображая обиду, спросил я. — Мы храбро сражались за герцога Вальфа.

Но Ротлам лишь усмехнулся, а его приспешники выразительно зазвенели мечами.

Пройдя равнину и достигнув холмов, мы оглянулись. Бетельмай продолжал гореть. С трудом верилось, что еще утром Пьер был с нами.

— Желаю им подавиться собственным мясом, и чтоб их вырвало от своих внутренностей, — сказал Арпад.

— Непременно подавятся, — отозвался Лютгери. — Конец у них одинаковый.

Я вспомнил о девчонке с янтарными глазами. Сумела ли она выбраться из города? Думать о Пьере я не мог. К мыслям о нем нужно подходить медленно и осторожно. Он был частью нас, и эта часть легла пеплом на городской площади. Со мной никто не заговаривал. Мы молча поднимались по склонам холмов, неся на своих спинах копоть Бетельмая, в своих животах — кровь Бетельмая, и знаменем нашим была гибель Пьера.


Болло оказался прав насчет снега. Снег появился, будто серая птица из разверзшихся небес. Снежинки лепестками падали на стылую землю. Было холодно, очень холодно.

— Здесь водятся волки, — сказал Жиль.

— Волки так волки. — Иоганн отнесся к этому стоически.

Есть два взгляда на волков. Согласно первому, это злобные твари, которым ничего не стоит напасть на вас во сне, откусить все, что болтается между ног, а то и полакомиться вашим мясом. Сам я придерживаюсь второго. Волки редко нападают на движущегося человека, да и на спящего тоже. Как-то зимой, на поле, Иоганн справлял нужду. Появился волк, остановился и просто глядел на него. У зверя были вполне человеческие глаза. Потом Иоганн целых три дня мучился запором. Но тогда он закричал, и волк убежал.

Во всяком случае, за все время нашего странствия по белым холмам мы так и не услышали волчьего воя. Стояла гробовая тишина. Мир умер. Ну и черт с ним.

В один из дней, поднявшись на высокий холм, мы увидели вдалеке город. Смеркалось, а там блестели огни. Подумалось о пылающих очагах, факелах, свечах. Потянуло к теплу. Йенс сказал, что это, должно быть, Музен. Ему лучше знать. Но мы не стали испытывать судьбу и двинулись дальше.

Еще через два дня мы начали говорить о Пьере. Вспоминали его слова и поступки, чем восхищал нас и чем злил. Те из нас, кто помнил его появление, говорили об этом. Он действительно вышел к нашему походному костру, и было это летней ночью, только сто лет назад. Он нашел нас, как он говорил, по магическому запаху. Верно сказано. Наше братство крови древнее. О нем ходит немало смутных толков. Чего нам только не приписывают. Но мы очень похожи на волков. Такие же одинокие и пугливые. Наша стая верна самой себе. Мы охотимся только там, где это возможно. И у нас тоже человеческие глаза.

Под вечер, когда белизна снега начала темнеть, Иоганн сказал мне:

— Вот ты спрашивал Ротлама, не принести ли ему головы убитых тобою врагов. Стоило ли говорить такие вещи? Не навел ли ты его на мысль о том, кто мы на самом деле? Говорят, древние египтяне отрезали головы своим врагам. А вдруг этот пузатый капитан оказался умнее, чем мы думали?

— Если я чего и сболтнул, он давно про нас забыл. Кто мы ему? Шайка наемников.

Возможно, Иоганн был прав: я допустил промашку. Но с кем не бывает?

Пьер…

Не скажу, чтобы я испытывал к нему нежные чувства или относился как к сыну. Он был частью меня. Частью каждого из нас.

Наверное, Лютгери старше всех в нашей компании. Ему иногда снятся диковинные сны о бревенчатых хижинах, где очаг посередине, а дым уходит через дыру в крыше. Огонь там зажигали без кремня и кресала, произнеся заклинание.

Он уверяет, что когда-то так и было. Мы не верим ему. И в россказни о нас тоже не верим. Мы не боимся солнечного света и не тянемся к луне. Чеснок для нас — отличная приправа. Нас не погубить шипами. Что касается железа и серебра — у нас было и то и другое, но мы лишились их обоих. А крест Христов? Христос был одним из нас. Так говорил Пьер. Разве они не пили кровь?

Но если нас убивают, мы умираем. Если сжигают — превращаемся в пепел.

Ах, Пьер…


Так мы и брели, переживая смерть Пьера. Отряд наемников без командира, двуногие волки и бескрылые вороны зимних равнин. И в один из дней наших странствий мы увидели тот замок.

Наверное, нам лучше было бы обойти его стороной, как город Музен. Но солнце клонилось к закату, и замок предстал перед нами на кроваво-красном, расшитом золотом фоне небес. Темный. Ни огонька. Никаких внешних признаков жизни.

— А вдруг там живет какой-нибудь граф или герцог, которому нужны ландскнехты? — сказал Арпад. — Вдруг он задумал по весне двинуться на один из здешних городов? Предложим этому старому пню свои услуги.

— Наверное, там есть и женщины, — предположил Фестус.

— Великолепные женщины, — подхватил Жиль. — Белолицые, с большой сладкой грудью и розовым лоном.

Мы обшарили глазами окрестности. Замок стоял один-одинешенек. Ни деревень, ни отдельных домишек. На подступах к нему тоже было пусто.

— Развалина, — высказал догадку Йенс. — Кто-то успел его захватить и разграбить. Теперь там пусто.

— Ну так пойдем и посмотрим, — сказал Арпад.

— Зимовать в развалинах, — вздохнул Иоганн. — Не впервой.

Однако в тот вечер мы не подошли к замку. Разбили лагерь на склоне холма и ночевали у костра. Утром, когда взошло солнце, мы вновь стали разглядывать замок. Теперь он был совсем не черным, а теплым и зовущим.

Если бы Пьера просто казнили и отдали нам тело, мы бы похоронили его в этом замке. Увы, нам не досталось и горсти пепла нашего собрата.

— Пьеру понравился бы замок, — сказал Лютгери. — Он бы даже сочинил балладу. Помните, как здорово он пел? Настоящий трубадур.

Мы представили Пьера стоящим под узкими высокими окнами замка и распевающим эту балладу какой-нибудь принцессе.

Спускаясь с холма, с каждым шагом мы все глубже увязали в снегу. На подступах нам пришлось выдержать настоящую битву с сугробами и ледяной коркой.

Подойдя ближе, мы увидели, что замок вовсе не так уж велик, как нам казалось. Несколько зубчатых башен, донжон с островерхой заснеженной крышей. А внизу, на снегу, что-то краснело и зеленело.

— Ну и ну, — прошептал Иоганн.

Мы остановились.

— Что там? — не унимался он.

— Цветы, — ответил Жиль.

— Нет.

Какие цветы среди снегов?

— А помните, как Пьер назвал то поле? — спросил Арпад.

Опять воспоминания, и опять они связаны с Пьером. Несколько лет назад, зимой, мы очутились на поле сражения, оставленном Богу и хищным птицам. Там лежали умирающие солдаты. Они истекали кровью, окрашивая снег. Красное на белом. Пир. Жуткий, проклятый пир. Мы были противны самим себе. Но тогда мы находились в слишком отчаянном положении, чтобы пройти мимо.

И Пьер дал имя этому полю.

— Кровь на снегу, озаренном солнцем, — сказал он. — Красные розы. Зимние цветы.

— Зимние цветы, — повторил сейчас Арпад, причем настолько тихо, что только мы и могли его услышать.

Мы услышали.

Находившееся за стенами замка очень напоминало цветы. Зимние цветы. Розы.

— Уму непостижимо, — прошептал Иоганн. — Мы попали в сказку.

Мы засмеялись и продолжили нелегкий путь к замку.


Есть такая легенда о Мариам — непорочной деве и матери Христа. Был у нее сад, окруженный высокими стенами. И в том саду никогда не кончалось лето и росли цветы.

Неужто мы попали в сад Мариам?

Приближаясь к замку, мы пристально вглядывались в его башни и стены. Но нигде не стояли караульные. Никто не окликнул нас. Мы подошли к воротам. Они были приоткрыты. Само по себе это могло предвещать ловушку, но мы не испугались. Странное не всегда означает опасность; и наоборот, то, что выглядит вполне обычно, может таить коварные неожиданности.

Черные тяжелые створки ворот казались высеченными из камня, хотя на самом деле были железными. Зазора между ними хватило, чтобы беспрепятственно пройти на внутренний двор. Только это был не двор, а сад.

На земле, на ступенях, ведущих к башням, и на высокой крыше здания лежал снег. Но во дворе из-под снега пробивались цветы. Правильнее сказать, цветущие колючие кустарники, карабкающиеся вверх по стенам. Цветы были дымчато-розовыми, оранжево-песчаными, багровыми, пурпурными и желтовато-белыми. Снег касался их лепестков, не причиняя никакого вреда. Казалось, они всего лишь припорошены белой пылью. От цветов исходил аромат, и им был густо напоен холодный зимний воздух.

— Боже, какая красота! — восхитился Жиль. — Но не губительна ли она для нас?

— И такое возможно, — ответил Фестус.

Он вытащил кинжал и шагнул к ближайшему кусту. Иоганн схватил его за руку.

— Лучше не трогай эти цветы, — предостерег его Лютгери. — Мало ли кого ты можешь рассердить.

— Кого? — огрызнулся Фестус.

— Возможно, самого Бога, — ответил Лютгери. — Он ведь так старался, создавая эту красоту.

Посередине двора располагался колодец, окаймленный камнем и украшенный каменными птицами. Я направился к колодцу. Иоганн и Арпад последовали за мной. Внизу ярко светилось зеленое зеркало воды, хотя стенки колодца обледенели.

С крыши донеслось шуршание. Но это был всего лишь ветер. В солнечном воздухе заискрилась снежная пыль, а аромат цветов стал еще сильнее.

— Это магия? — спросил Жиль.

— Да, — сказал Болло. — Дева спит в своем саду, и только поцелуй Бога способен ее пробудить.

— А мне что-то не по себе, — признался Йенс. — У меня все кишки шевелятся, будто змеи в брюхе ползают.

— Глядите, дверь в башню тоже открыта, — сказал Арпад и шагнул туда. — Прекрасная дева у себя в спальне. В этом нет ничего опасного.

Фестус, не убирая кинжала, вошел за ним.

— Маурс, что нам делать? — спросил Иоганн.

Они по привычке считали меня командиром.

— Заглянуть внутрь и посмотреть, что к чему. Может, и там не хуже, чем во дворе.

Арпад и Фестус скрылись за дверью. Вскоре мы услышали крик Арпада и, выхватив оружие, ринулись внутрь.

В дверях мы вели себя не лучше балаганных шутов. Иоганн, Жиль, Лютгери и я столкнулись с Йенсом и Болло.

А Арпад и Фестус преспокойно стояли посреди громадного зала и глазели. Здесь было на что посмотреть. По стенам висели восточные ковры ярко-красного и шафранового цвета. Потолок был резной, с птицами и разными диковинными существами: женщинами с рыбьими и змеиными хвостами, крылатыми конями, трехглавыми львами, рогатыми медведями и птицами с бородатыми человеческими головами. С потолка на длинных цепях свисали медные лампы, и все они горели, ярко освещая зал. В большом очаге жарко пылал огонь. Очаг был облицован розовым мрамором. Квадратные плиты такого же цвета составляли пол, перемежаясь с красно-коричневыми. У начала лестницы, что вела наверх, стояли две статуи выше человеческого роста. Одна — женская, держащая перед собой не то позолоченный щит, не то большое зеркало. Другая являла Короля-Смерть в плаще. Вместо головы у него был череп, увенчанный золотой короной. Окна в зале располагались высоко. В них были вставлены настоящие стекла, и в каждом — по рубину. Сейчас солнце освещало три окна, бросая кровавые капли прямо на корону и плащ короля. От этого дурного знака нам стало не по себе, словно мы выпили уксуса.

Но рядом с очагом стоял стол и стулья. Стол был уставлен всевозможными графинами, кувшинами и штофами, тарелками с золотыми ложками и ножами. На блюдах лежали зажаренные поросята и зайцы, а также и другое мясо. Здесь был хлеб на любой вкус: от простого до сладкого, с пряностями. На серебряных подносах громоздились фрукты, какие увидишь лишь в жарких странах. Фрукты были свежими, будто их только что сорвали, также и хлеба, а от мяса поднимался пар и исходил удивительный запах.

— Что все это значит? — спросил Жиль.

— Ловушка дьявола, — ответил ему Йенс.

Арпад приблизился к столу и протянул руку к яствам.

— Не тронь, дурень! — крикнул я ему. — Не смей.

Он послушно опустил руки и покраснел.

— Все это так чудесно, что может оказаться настоящим, — осторожно сказал Болло. — Подарок свыше.

— Ты уверен? — спросил я.

Болло пожал плечами.

— И что нам теперь делать? — поинтересовался Болло.

— Осмотрим все здание. Тогда и решим, можно ли пировать за этим столом, — сказал я.

Мы так и сделали: осмотрели этот маленький замок, стоящий на заснеженной равнине; замок, за стенами которого было лето, а внутри приветливо светили лампы, горел очаг и стол ломился от изысканных кушаний.

Куда бы мы ни заходили, наше восхищение не исчезало. Повсюду нас встречали резные картины, представлявшие все легенды и сказания, какие существовали на белом свете. В каждом окне имелись настоящие стекла; во многих они были цветными, а кое-где встречались однотонные витражи. Ковры и шпалеры радовали глаз сочностью красок, словно их изготовили только вчера. Над залом помещалась библиотека с множеством старинных книг и свитков на латыни и греческом языке. Попадались и еще более древние книги, где вместо букв пестрели маленькие рисунки. В замке имелась и оружейная комната, дверь которой тоже была не заперта. Оружие древнее и нынешнее, все — в прекрасном состоянии. Кожа была смазана, дерево — натерто особыми составами, металл — начищен до блеска. От изобилия глаза разбегались: луки из рога, бронзовые булавы, зазубренные копья, мечи, побывавшие не в одних руках.

Нам встречались спальные покои с просторными кроватями и резными шкафами. В шкафах, переложенные мешочками с душистыми травами, лежали и висели богатые одежды и пояса, отделанные золотом. В шкатулках мы находили драгоценности, достойные королев и королей: жемчуг, кораллы, аметисты цвета голубиной крови, гранаты, серебряные кресты с зелеными бериллами. Попадались вещицы с Востока: тяжелые золотые браслеты, золотые диадемы и диски. Многие из них были очень древними. Чьи руки их держали и носили?

— Не вздумайте ничего отсюда брать, — предупредил я своих.

— Понятное дело, — почти хором ответили они.

— Тут явно не обошлось без колдовства, — сказал Иоганн.

— Конечно ловушка, чтобы нас сцапать, — согласились остальные.

Мы решили, что лучше без промедления покинем замок, будем охотиться на мышей-полевок и спать на снегу, возле нежаркого костра. Но мы уже влюбились в этот замок. Так бывает, когда влюбляешься в красивую женщину. И ведь чувствуешь, что у нее недобрые намерения, но начинаешь себя уговаривать: возможно, она не такая и коварная и, если к ней отнестись по-доброму, все обойдется.

А за стенами замка опять шел снег и было темно, как в сумерках. Неужели кому-то понадобилось разными заклинаниями заманивать сюда горстку оборванцев, освещать для них весь замок, — разводить огонь в очаге и готовить угощение?

Наконец мы устали от всей этой роскоши и разнообразия. Столько соблазнов, и ничего не тронь.

И вдруг мы наткнулись на закрытую дверь.

— Куда она ведет? — спросил Фестус.

— Похоже, что в башню. В ту, наклонную, с красивым окном.

Над каменным косяком были вырезаны слова «Virgo pulchra, claustra recludens».

— «Прекрасная дева, открой засов», — перевел Болло.

— Дева — это Матерь Божия? — спросил Йенс.

— Нам достаточно нескольких прекрасных дев, — сказал Жиль.

— И еще кое-чего, — напомнил Лютгери.

— Крови, — подсказал я.

За запертой дверью было тихо.

— Может, найдем здесь и прекрасных дев, — сказал Иоганн. — Похоже, в этом замке есть все.

Мы переглянулись.

У Арпада заблестели глаза, у Жиля взгляд стал тяжелым. Йенс нахмурился и закусил губу. Фестус отвернулся, а лицо Болло приобрело цвет старинного пергамента Лютгери и Иоганн о чем-то раздумывали или что-то вспоминали. А я? Я думал о Пьере. И о девчонке в бетельмайском доме, мечтавшей о невозможном — чтобы ее не изнасиловали и не отняли браслет.

— Спускаемся вниз, — сказал я.

— Еда, — мечтательно произнес Арпад, а Йенс добавил:

— Я так голоден, что не побрезговал бы и беленой.

Мы вернулись в зал. В очаге все так же весело трещали поленья, которые за это время ничуть не сгорели. Все так же ярко светили лампы. А вот блюда на столе, естественно, немного остыли и мясо покрылось налетом жира. Мы отрезали по ломтю мяса, добавили к нему фруктов и открыли крышки графинов и кувшинов. Нигде наши ноздри не улавливали ни малейшего признака дурного запаха. Однако прежде, чем взяться за трапезу, мы бросили жребий. Арпад с Йенсом с радостью перепробовали по кусочку всего, что было на столе. Мы внимательно следили за ними, ожидая, что вот-вот они поперхнутся или их начнет рвать. Но они были вполне здоровы и только раззадорили свой аппетит. Солнце тем временем добралось и до других окон. И тогда мы уселись за стол и предались пиршеству, как бедные рабы жизни, кем мы и были.


Я проснулся от страха. Меня это не удивило.

Бывают сны, которые никак не вспомнить. Бывают звуки, слышимые во сне, вполне невинные, но мозг тут же вспоминает о других временах, когда такие же звуки означали совсем иное.

Я сел, и в голове слегка зазвенело от терпких вин, выпитых за столом. Потом туман несколько рассеялся. Я вспомнил, где я лег и почему выбрал такое место. После этого страх показался мне вполне оправданным.

Картина перед глазами изменилась. Возможно, это было предостережением.

Все лампы погасли. От веселого пламени в очаге остались синеватые язычки, ящерицами снующие между тлеющих углей. Поленья превратились в почерневшие головешки. Погода за стенами заколдованного замка поменялась. Снег прекратился; на синевато-черном небе сверкали звезды. Теперь они заменяли погасшие лампы. Наверное, и луна уже взошла.

Я повернул голову. Пол был залит лунным светом, похожим на куски льда. Стол после нашего пиршества казался разрушенной крепостью. Лунный свет лежал и на стенах, выхватывая из резьбы то руку, то единорога, то череп.

Зал был пуст, но чувствовалось, кто-то сюда успел наведаться. Кто? Почти все мои собратья пожелали спать наверху, на тех роскошных кроватях. Прежде чем лечь, я велел Иоганну стеречь лестницу, а Лютгери и Фестусу — обходить коридоры. Двери зала мы надежно заперли на тяжелый засов. Я улегся возле очага, расстелив плащ и подложив под голову позаимствованную наверху мягкую подушку.

Если что-то произошло, я бы непременно услышал шум. Но ведь ей-богу, что-то произошло. Об этом не знал мой слабый разум, но знали сердце и душа.

Я прошелся по залу и приблизился к столу. Вино было вполне пригодным, и я для успокоения опрокинул в себя бокал.

То, что вместе со мной находилось в этом зале, было подобно шепоту, легкому вздоху. Паутина из ничего, мимолетный призрак. Возможно, и не оно разбудило меня. Тогда что? Какое-то инстинктивное чувство, некий призыв, прорвавшийся ко мне. Словно у меня в крови звонил колокол, и, когда я его наконец услышал, он смолк.

Я не стал звать ни Лютгери с Фестусом, ни Иоганна. Они бы наверняка сами меня разбудили, если что. Караульных должны были сменить Йенс и Болло.

Тихо. В замке и за его пределами — невероятно тихо. Ни свиста ветра, ни криков зверья, шастающего по ночам. Но даже в самую тихую ночь человеческое жилье не бывает совсем беззвучным. Скребутся крысы, шуршат тараканы, поскрипывают балки и мебель. А тут — гробовая тишина. Все звуки, которые я слышал, исходили от меня.

Я вытащил меч, а в левую руку взял кинжал. Затем на цыпочках подошел к лестнице и пробрался мимо фигур Короля-Смерти и его королевы.

Иоганна наверху не было. Уходить с поста — не в его правилах, а если ушел, значит, не просто так. В любом случае он бы меня разбудил и объяснил, что к чему.

— Иоганн! — тихо позвал я.

Он не отвечал. Факелы погасли, и на лестнице было совсем темно. Я немного умел видеть в темноте и вскоре различил изогнутый коридор и дверь. Возле порога что-то лежало.

Я знал Иоганна более трехсот лет. Когда требовалось бодрствовать, он не смыкал глаз. Он и сейчас не спал. Он лежал возле двери спальни Арпада, потому что был мертв.

Мы все привыкли видеть смерть. Мы видели ее чуть ли не ежедневно. Но нельзя привыкнуть к тому, что погибает кто-то из твоих собратьев.

Я склонился над ним и осмотрел его, одновременно продолжая следить за темнотой.

Боже, передо мной был даже не труп. Пустой мешок. Точнее, мешок с костями. Мне вспомнилась картина, изображавшая Смерть на повозке, которую тащили скелеты. От прежнего тела у них оставалось только то, что болтается между ног. Вот таким я нашел и Иоганна.

Останки моего собрата шумно упали на пол. Я закричал. Я умею кричать, а после той ночи мое умение возросло.

Найди я просто труп Иоганна, я бы не так ужаснулся. Но ни мяса, ни жил не было. Я это видел без всякого света. И крови, разумеется, в нем тоже не осталось.

На Иоганна напал демон и просто высосал его насухо. Не так, как это делаем мы. Совсем не так. Наше насыщение можно сравнить с тем, когда зачерпываешь ведро воды из колодца и пьешь. Мы не вычерпываем весь колодец. Не оставляем после себя обескровленные трупы.

Иоганн разделил судьбу Пьера. Вся разница, что Пьера сожгли снаружи, а его — изнутри.

Нет больше Иоганна.

Я вошел в комнату, избранную Арпадом для ночлега.

Лунный свет щедро заливал пол и постель, но ему не хватало силы, чтобы проходить сквозь драгоценный камень в окне, отчего на полу чернел рубец.

Арпад лежал, наполовину свесившись с роскошной кровати. Я дотронулся до его руки. Арпад, самый живой и страстный из нас, с неукротимым огнем внутри, любитель хорошенько выпить… он превратился в такой же мешок с костями.

И тут на меня накатил такой страх, какого за всю свою долгую жизнь я ни разу еще не испытывал. Страх буквально пригвоздил меня к месту. А ведь в каких только переделках я не бывал, сколько ужасов при жизни и после смерти мне не предрекали. Но никогда во мне не было такого страха. Он родился той ночью. Смогу ли я когда-нибудь от него освободиться?

Я вышел из комнаты и двинулся по темному коридору. Кое-где сквозь узкие окошки на пол падали скудные лучи луны, и на каждом был шрам от драгоценного камня, непреодолимого для ее света. А потом ночное светило скрылось за стеной, и я остался наедине с темнотой. Давным-давно луну прозвали Белолицей. Нрав у нее капризный; ей ничего не стоит бросить тебя в самый неподходящий момент, а то и предать.

Вскоре я набрел на Фестуса и через несколько шагов — на Лютгери. Фестуса Смерть тоже могла запрягать в свою повозку. Я встряхнул Лютгери. Неужели и он мертв? Эта мысль пробудила во мне ненависть к нему. Потом я услышал его негромкое дыхание. Оно было хриплым и прерывистым, похожим на скрип крыльев старой ветряной мельницы.

— Лютгери! Очнись!

— Тише, — прошептал он. — Успокойся, мой мальчик.

Я поднял его на руки.

— Слушай, дерьмовая крыса, если ты умрешь, я тебя убью.

Это была наша шутка, непонятная посторонним.

— Знаю, Маурс. Но я постараюсь вытянуть.

Я не выдержал и заплакал у него на плече. Теплом, человеческом плече. Но времени на долгие слезы у меня не было.

— Кто это сделал? — спросил я.

— Сколько? — прохрипел он.

— Арпад. Фестус. Иоганн тоже.

— Ах, — вздохнул Лютгери. — И он…

Тут сознание покинуло Лютгери. Я сжал ему шею в нужном месте, и он очнулся.

— Расскажи, как это было.

— Не могу. И не хочу.

Я не отставал.

— Что-то… оно выскочило из темноты. Оно было похоже… ни на что оно не было похоже. Оно двигалось бесшумно. И набросилось на меня. Боже милосердный! Его зубы впились мне в грудь. Оно сосало мою кровь. Я не смог рукой пошевелить. Даже крикнуть не мог. Горло перехватило.

— А как же ты уцелел? — отупело спросил я.

— Видно, моя старая кровь пришлась ему не по вкусу. Либо до меня успел попировать на ком-то из наших.

— А другие? — спросил я. — У них есть шанс уцелеть?

— У Арпада с Фестусом не было, — прошептал Лютгери. — У Йенса с Жилем… не думаю, если эта тварь наткнулась на них. Болло — он старый крокодил. Этот, может, и выживет.

Голова Лютгери запрокинулась — он опять потерял сознание. Я разжал ему зубы и прислонил свою руку.

— Пей, свинья. Слышишь? Пей, пока не сдох.

Он выпил. Совсем немного. Потом схватился за меч.

— Маурс, оставь меня здесь. Теперь, если что, я отобьюсь. Но ты должен…

— Знаю, что я должен.

Я перекинул Лютгери через плечо и отнес в библиотеку. Лампа погасла и там. Я схватил первую попавшуюся книгу и положил ему на руку.

— Вот тебе. Наберешься сил — сразу почувствуешь, что тяжесть стала меньше. А нет — груз не даст тебе потерять сознание.

— Хорошо, Маурс. Меч при мне. Иди, ищи остальных. Иди.


Болло решил спать в оружейной. Правильнее сказать, он думал уединиться там и посмотреть имеющееся оружие. Спать он вообще не собирался и позаимствовал со стола кувшин вина. Когда надо, Болло мог не спать дней десять подряд. Сам видел. Но зачем противиться сну, если такой надобности не было? Раздумывая об этом, я побежал в оружейную.

Вблизи двери нечто преградило мне путь, вынуждая остановиться, но я не остановился, а продолжал медленно идти, с мечом и кинжалом наготове. Дверь оружейной была приоткрыта (как и все двери замка, кроме той, за которой обитала неведомая дева). Я ползком пробрался внутрь.

И там в окно светила луна, и там ее лучи не могли пробиться сквозь драгоценный камень. Мысленно я назвал его «каиновой печатью». Так что света хватало.

Болло сидел за столом. Перед ним лежала книга, которую он принес из библиотеки, и стоял подсвечник с полностью сгоревшей свечой. Представляете? Лунный свет, разлитый по полкам и стойкам с оружием, фолиант, на переплете которого золото соседствовало с индиго, и темное пятно в окне, которое днем было ярко-красным.

Глаза Болло были широко раскрытыми и застывшими, как колесики механизма. Потом колесики медленно повернулись, и взгляд Болло переместился на меня. Собрат узнал, кто перед ним. Он не утратил сознания, но не мог шевельнуться.

Нечто склонилось над ним, заслоняя собой, как легкое облачко луну. Почти прозрачное, похожее на призрака, но весьма реальное.

Что же я там увидел? Это зрелище навсегда врезалось мне в память, только вот как рассказать о нем словами?

Существо, нависшее над Болло, было гораздо древнее замка и всего, что находилось в замке, включая и свитки, написанные до Потопа. Оно состояло из каких-то лохмотьев, костей, жил и сухожилий, непонятным образом сочлененных вместе и натянутых наподобие струн в арфе. Лунный свет проникал сквозь лохмотья, а сквозь само существо — еле-еле. Так бывает, когда смотришь на замерзшую реку и подо льдом едва различаешь камни. Очертания скелета были похожи на зубцы гребня. Существо имело человеческий облик… вернее, то, что от него осталось. Одному богу известно, какого пола оно было. Существо держало Болло под мышки, а его голова с нитями прозрачных волос склонилась к груди нашего собрата.

Со стороны это виделось жестом покаяния, словно существо явилось поплакать у Болло на груди. Но от Лютгери я знал, что оно вытворяло на самом деле.

Я вонзил меч в спину существа, туда, где у него было сердце.

Мне показалось, что меч воткнулся в снег. Тем не менее существо отпустило Болло, по-змеиному изогнулось и взглянуло на меня.

У существа были глаза. У нас и у волков глаза человеческие, но у него они походили на две сверкающие черные бусины. Они казались наиболее осязаемыми и впечатляли сильнее, чем все остальное в его призрачном теле. Осколки ночи, но не этой. Ночи, которую мы никогда не увидим.

Потом существо широко разинуло рот, обнажив острые желтые зубы и темный, клиновидный, слишком длинный язык. Оно зашипело, и я отступил.

Я выдернул меч, побывавший словно в облаке липкого пара.

Что же делать? Мне подумалось: самое правильное — отсечь его призрачную голову от призрачных плеч. Но едва я занес руку для удара, существо ретировалось, как удирающая змея. Оно докатилось до стены, затем стена разошлась и впустила его в себя.

Так оно и было. Камень стал податливым, как масло. Я услышал хриплый, задыхающийся крик Болло:

— Маурс… туда., туда.

В его глазах я увидел гибель Йенса и Жиля. Я увидел самого короля Смерти на бледном, медленно ступающем коне. И тогда я бросился к стене, не дав ей закрыться. Я погнался за древним вампиром.

В сражениях я делал немало сумасбродных поступков. Потом их называли храбрыми. Но они были порождены безумием войны. А здесь — ничего подобного. Мне было страшно идти сквозь стену, однако повернуть назад я не мог.

Существо было где-то рядом. Возможно, даже не одно. Я слышал не то вздох, не то шепот. Но я не спал, и им не вонзить свои зубы в меня. Почему так случилось? Глупый вопрос случилось, и нечего спрашивать. Каждый из нас знает: он бессмертен. Что бы ни выпало на нашу долю, мы переживем. Смерть может коснуться нас, но потом она уходит.

Коридор внутри стены был совершенно темным, однако я уже говорил, что за много лет научился видеть в темноте. И потом, мой противник слабо светился. Так светятся гнилушки, грибы и гребни волн в теплых морях.

Существо двигалось быстро, но вряд ли при помощи ног или лап. За ним тянулся светящийся след. Я видел его одежды. Возможно, это светились они. Возле поворота я мог бы ухватиться за них, но не ухватился.

Как мне убивать его, когда поймаю? Обезглавить? Мы с собратьями были уязвимы, а ведь эту тварь я пронзил насквозь, и ничего. Зачем я вообще погнался за нею? Потому что должен отомстить за пять смертей. Так считал Болло, и я его послушался.

Древний вампир явно куда-то направлялся. В какую-нибудь каморку, где у него логово.

Коридор начал разветвляться. Справа и слева от меня в темноту уходили другие коридоры. Существо знало, куда двигаться, а я — нет. Заблудиться тут — пара пустяков. Я попал в лабиринт внутренних ходов, устроенных в стенах замка. В его, так сказать, кровеносные жилы.

К счастью, я не потерял своего противника из виду. Он подлетел к дыре, похожей на дымоход. Вверх уходили прямые, узкие ступеньки. Вампир скрылся в этом колодце, и свечение исчезло.

Страх, обуявший меня, был настолько велик, что я застыл на месте. И тот же страх подгонял меня, толкая вверх по лестнице.

Потом я немного успокоился, задрал голову и глянул вверх. Мерзкое существо успело добраться до последней ступеньки и исчезнуть в арке коридора. Пространство арки слегка освещалось, но не холодным беловатым свечением вампира. Свет был теплым.

Я мигом поднялся по ступеням и прошел в коридор. Неподалеку, слева, находилась полуоткрытая дверь. Свет пробивался оттуда — мягкий, уютный свет. Я догадался, откуда он исходит. И все равно, очутившись возле двери и заглянув внутрь, я оказался не готов к этому зрелищу.

Я сразу же понял, что это за покои. Верхняя комната в наклонной башне, вход в которую встретил нас закрытой дверью. «Прекрасная дева, открой засов». И она это сделала открыла засов наверху, чтобы впустить своего прислужника.

Комната была прекрасна, как на картине, — чистенькая, уютная. Каждый предмет в ней находился на своем месте. Узкая белая девичья кровать под пепельно-розовым балдахином, разноцветная шпалера на стене, изящный инкрустированный столик с деревянными гребнями и разными снадобьями в каменных баночках. С краю резной шкатулки свисало ожерелье из дорогих самоцветов. Возле столика я заметил несколько скамеечек для ног. Их покрывали накидки с вышитыми гончими, зайцами, птицами и цветами.

На одной из этих скамеечек, подняв хрупкие руки, перед девой стоял коленопреклоненный вампир, за которым я гнался. Кроме него тут были еще трое, отнявшие жизнь у моих собратьев. Все они были похожи на кукол из кусков тонкой парчи, соединенных серебряной проволокой. Вампиры находились в странных позах, будто вовсе не имели костей. И еще они напомнили мне одежду, которую смяли и бросили.

Эти трое успели отчитаться перед своей госпожой и вручить ей дар. Она опустошила их до последней капли. Теперь и четвертый отдавал ей то, что отнял у Болло. Вот почему он стоял на скамеечке, подняв руки. Дева склонила голову, прокусила его запястье и пила оттуда, как из бурдюка, нашу кровь.

Я вошел в комнату и остановился, глядя, как насыщается дева.

Потолок был фиолетовым, с золотыми звездочками. Ночь сделала цветные стекла в окне совсем черными (луна, видимо, скрылась за тучами). Комнату освещали только медные лампы, дававшие нежный, приятный свет. Возле окна, в большом горшке, стоял розовый куст. Крупные красные лепестки были широко раскрыты. От них исходил аромат, перемешиваясь с благовониями на теле девы.

Ее кожа была белой как снег, а по плечам вились волосы — черные, с вороненым блеском. Наряд ее был бледно-красного цвета, будто кровь, перемешанная со снегом. На пальцах блестели кольца и перстни с самоцветами.

Дева подняла голову, позволяя вампиру удалиться. Теперь и он стал похож на измятую тряпку. На ее лбу я заметил золотую цепь, составленную из крошечных цветков.

У нее было прекрасное лицо. И все в ней было прекрасным, без малейшего изъяна. На лепестках ее губ не осталось ни капли крови. Темно-янтарные глаза девы казались ясными и невинными.

— Наконец-то ты пришел ко мне, — сказала она. — Я так долго ждала.

— И сколько же?

— Много-много лет.

Я поверил ей. Я все понял и не нуждался в дополнительном уроке. Мне его и не преподали. Замок был ее ловушкой. Все, что нас удивляло и завораживало, все, что вызывало восхищение, на самом деле было покрыто пылью, плесенью и гнилью. Одному богу известно, что в действительности мы ели за пиршественным столом. Когда же нас, отягощенных яствами и вином, потянуло спать, явились прислужники девы. Они перелили в себя нашу кровь и жизненные соки, чтобы затем все до капли отдать своей госпоже. Вот откуда ее красота и сила. Кем она была еще вчера? Сморщенным трупом в прогнившем гробу?

А один из нас требовался ей в качестве возлюбленного. Возможно, для продолжения рода, если она была последней в этом роду. Возможно, чтобы скрасить ее одиночество. Или ей хотелось с чьей-то помощью выбраться из собственной ловушки и отправиться туда, где она бы стала могущественной колдуньей. В мире достаточно стран, где кровь льется рекой.

Все это понимал мой разум, но стоило ей взглянуть на меня, и я влюбился в нее. Я обожал ее. Она была королевой-девственницей и источником сладостного греха. Она была моей матерью, дочерью, сестрой. Моей душой.

Ее магия была достаточно сильной, и она получила вожделенную кровь.

Дева протянула ко мне свою прекрасную руку. Я шагнул к ней.

В ее янтарных глазах отражался свет ламп. Мне вспомнилась девчонка из Бетельмая, с тонким браслетом на огрубевшей руке. «Не насилуй меня. Не отнимай мой браслет». Мне показалось, что я слышу слова: солдаты все-таки нашли ее. Или она наткнулась на них. Они изнасиловали ее и отняли у нее единственную драгоценность, а потом толкнули в грязь, где валялись смердящие трупы… Потом я увидел сгорающее тело Пьера и черный прах, вьющийся над гаснущим костром… Я увидел поле зимней битвы, где мы насыщались кровью умирающих. «Розы на снегу». Отчаяние на их лицах и слезы на наших, перепачканных этой кровью… В глазах прекрасной девы я увидел нас, бредущих к замку, чтобы послужить ей пищей. Арпад, Йенс, Фестус, Жиль, Иоганн. Лютгери с мечом и книгой, напоминающей ему о необходимости жить дальше. Болло, вглядывающийся в темноту… Я увидел и себя, стоящего перед ней с мечом в руках, мрачного, как тень.

Бог так устроил, чтобы одни питались другими. Лев — оленем, кот — мышью. И никаким покаянием неправедное не сделать праведным. Тому, что мы живем, убивая других, нет оправдания, кроме одного — мы вынуждены это делать. Выживание превыше всего. Как и мы, дева была уязвима. Ее безмозглые прислужники могли обходиться без пищи, а она нет. Как и мы, она состояла из плоти и крови. Моя сестра, как Пьер, который был моим братом и частью меня. И такая прекрасная.


Утро поднималось медленно, будто состояло из большого тяжелого куска железа. Вместо роз снег во дворе был присыпан чем-то серым, похожим на муку. Таким же серым было и убранство комнаты в башне.

Лютгери медленно точил кинжал. Он ни словом не обмолвился об угрюмых холодных покоях и сгнивших коврах. Болло сходил к колодцу, разбил корку льда и сообщил мне, что от воды исходит зловоние и пить ее опасно.

Я рассказал им о деве из башни. Они слушали. Прежде чем отправиться хоронить наших собратьев в мерзлой земле за пределами замка, они спросили, что я делал наверху.

— Я предался любви с нею. Ни одну женщину я не любил так, как ее. То действовали ее чары.

— Стало быть, ты вошел к ней, — сказал Болло, но Лютгери слегка махнул рукой, словно предостерегая его.

— Да, я вошел к ней.

— А потом? — спросил Лютгери. — Что было потом?

— Я отсек ей голову мечом.

Чудовище

Страна была охвачена смутой, из Города Тысячи Куполов на Вольный Север бежали люди, объявленные вне закона.

— Как нас там примут? — спрашивали они друг друга. Усталые, скакали изгнанники на закат по зеленой от виноградных лоз провинции и видели впереди город с изящными старыми домами и наклонными стенами. В желтом свете зари страна казалась мирной. Но они знали, что это впечатление обманчиво.

— Мы несем с собой тревогу и беду. Если жители этих мест выслушают нас и придут на помощь, их тоже ожидает война…

Но недаром Маристар была вольной северянкой. Она знала, чем живет ее страна, знала, что к югу, из столицы, расползается смерть…

Один из городов Север-1 отворил ворота и гостеприимно принял беженцев, дал им пищу и вино. Горожане запалили лампады и дали несчастным возможность высказать все, что накопилось в их разбитых и опаленных гневом сердцах.

В последние годы Город Тысячи Куполов изменился к худшему — что случилось, то случилось. Север не понаслышке знал, что такое безумие мятежа. Граждане презрели закон и отступились от религии. Теперь они добывали хлеб свой жестокостью и подлостью и возвели в ранг добродетелей грязь, лохмотья, безобразие, ибо им сказали, что все вещи созданы равными, а следовательно, и люди должны быть равными, никто не может быть лучше, чем другой, ничто не смеет противоречить замыслу природы… Поскольку уродство стало фетишем, к нему время от времени стремились привлечь внимание — например, украшая его каким-нибудь извращенным способом.

Днем на башнях сидели, нахохлясь, вороны, а ночами по улицам текли живые реки из разжиревших на мертвечине крыс. Метрополия теперь поклонялась новой богине, непрестанно требовавшей все новых жертв. Обо всем этом изгнанники поведали в городе вольной северянки, стоя на площади, освещенной многочисленными светильниками. Собралась огромная толпа, люди теснились в окнах и на балконах, и на крышах молчаливо и сочувственно внимали горожане. Даже звезды глядели вниз.

— Целый год мы сражались, — говорил тот, кому беглецы доверили вести рассказ. — Прибегали к законным методам, все еще признаваемым в столице… Мы не брезговали и заговорами, и ударами из-за угла. Мы стремились вернуть в наш проклятый небесами город толику здравомыслия, толику справедливости. Но проиграли и были вынуждены бежать из страха за свою жизнь. — При этих словах он закрыл лицо руками и заплакал, а толпа зароптала.

Слово взял другой изгнанник. Он заявил, что столицей ныне правят иноземные правители-марионетки, они упиваются властью, но избегают сути самого этого слова — власть. Конечно же, они твердят, что и сами равны всем остальным. Они — злобные безумцы, колдуны. Но они сумели зачаровать все живое в городе, и людей, и зверей, и птиц. Они подчиняют своей воле мужчин и женщин, и крысы готовы растерзать в клочья любого, на кого они укажут. Вороны служат им шпионами.

— По милости этих безжалостных чудовищ нам пришлось бросить на произвол судьбы товарищей, томившихся в черных речных казематах. Друзья нас предупредили о грозящей опасности, и мы скрылись, а им пришлось взойти на эшафот вместо нас.

А затем изгнанники заговорили об армиях, восставших на Севере, о походе на засевший в городе подлый сброд. Любой ценой необходимо разгромить его и свергнуть гнусных магов, положить конец царству террора.

Пусть те, кто правит в столице, — волшебники, но они — смертны. Их можно убивать.

Беглецы упомянули некоторых тиранов, и хотя вольные северяне уже слышали многие из этих имен, они с содроганиями внимали несчастным. Особенно их возмутил рассказ о злодействах некоего Чаквоха, чья дурная слава давно разлетелась по всему свету. Говорили, что даже его письмена и речь насыщены ядом. Прочтешь написанное им — ослепнешь. Злоба, сосредоточенная в его голосе, способна была убить или свести с ума. Многие годы Чаквох страдал от страшной болезни, от него за версту веяло смрадом. Но куда опаснее была зараза, содержащаяся в его слюне. Возможно, слюна, вернее, живущие в ней паразиты, подпитывали недуг, но не решались покончить с Чаквохом.

Незадолго до полуночи умолк последний измученный рассказчик, и тогда зашумела толпа. Вольные северяне потрясали кулаками и клялись не дать беглецов в обиду. Из толпы выскочили пылкие молодые провинциалы.

— Мы будем вашей армией! Мы пойдем с вами! Мы не пустим в нашу страну гнус, пожравший Город Тысячи Куполов! Но как справиться с этой напастью? Скажите, что от нас требуется?

После этого были зажжены новые светильники и початы новые бутылки вина. Предстоящую кампанию следовало обсудить. А когда в небе забрезжил рассвет, изгнанник, тот самый, что плакал, сказал сидевшему рядом горожанину:

— Друг мой, ты не знаешь, что это за молодая женщина минуту назад стояла вон на том балконе? Сначала за ее спиной был высокий мужчина в белом, но он ушел, и с ней остался только старый слуга. Ее красота несравненна, увидишь — запомнишь на всю жизнь.

— Судя по твоему описанию, это Маристар, — ответил горожанин.

— Наверное, она притомилась и пошла домой отдохнуть, — проговорил беглец. Мысли его отвлеклись от справедливой войны, но вряд ли можно строго судить его за это — вольная северянка Маристар была настоящая красавица.

Но тут в сердце изгнанника вернулись боль, гнев и надежда, и он забыл о женщине с балкона.

Маристар, вольная северянка… Она была красавицей, это правда. Кожа белая, как дорогой лучистый мрамор. Темные лоснящиеся волосы. Черные сияющие глаза, чей взор, казалось, навсегда устремлен в дальние дали. Многие достойные женихи предлагали ей руку и сердце, но она не желала расставаться с отцом. Она ушла с площади в свой старый дом и уселась у окна, залитого рассветным багрянцем и написала отцу:

«Прости меня. Настало время исполнить мой долг. Молодые мужчины будут сражаться, они создадут армию, которую враги разглядят издали и на которую обрушится вся мощь Города Тысячи Куполов. Но я — женщина, и в одиночку мне удастся пройти незамеченной”.

Она была скромна. Когда она шла по улицам, все оборачивались и смотрели ей вслед. Как раз этим утром, когда Маристар возвращалась домой, с крыльца соседней церкви ее провожал взором высокий мужчина в белом.

Маристар была не только красавицей, но и провидицей. Она видела очень далеко. Пока ораторы изливали кипучий гнев, она внимала тихому голосу своей души. “Они сразятся с волшебниками, — думала Маристар. — Что, если колдуны еще до решающей битвы отправятся в мир иной? Тогда у нас будут реальные шансы победить”.

Она выбрала своей жертвой Чаквоха, самого злобного мага, по прозвищу Зверь, и самого, возможно, могущественного из великих тиранов, покоривших Город Тысячи Куполов. Она увидела внутренним взором его подлые деяния, о которых с таким негодованием поведали изгнанники. А еще увидела себя. Себя, такую красивую и чистую, рядом с ним, чудовищем, источающим яд. Абсолютные противоположности, как полюса магнита. Не потому ли их притягивает друг к другу?

Другая бы на ее месте гляделась в зеркало и гордилась собой, но провидица Маристар, сколько себя помнила, недоумевала. Зато теперь поняла все сразу. Она — чистый сверкающий меч, выкованный для одного-единственного смертоносного удара.

Поэтому она рано утром покинула отчий дом и город, где прожила всю жизнь, и зеленую от виноградников провинцию. Она направилась на юг и добралась до ближайшего города, оттуда — до следующего… В конце концов она села на видавшую виды черную колесницу, и та разбитыми дорогами повезла ее в Город Тысячи Куполов.

На Маристар был неопрятный народ простолюдинки, распущенные и нечесаные волосы доставали до талии по последней столичной моде. Иногда горожанки вплетали в волосы кроваво-красный цветок, проколотый крошечным стилетом.

Когда повозка приблизилась к городу, Маристар увидела на холмах признаки беды — выжженные и усеянные трупами поля, деревья, с чьих ветвей свисали на ярких лентах черепа, высокие, украшенные гирляндами виселицы из витого железа; на них покачивались казненные. Раз или два пастухи перегоняли отару через дорогу, и колесница останавливалась. Девушки-пастушки носили за поясами пистолеты, а одна держала в руках длинную пику с аляповатой ухмыляющейся маской вместо флюгера. Девицы тоже злобно ухмылялись, даже овцы выглядели непривычно: безобидные животные сменили свой окрас на алый и охряный, их зубы удлинились и заострились. Они не блеяли, а хрипели, булькали горлом и кашляли. Создавалось впечатление, будто они с трудом осваивают человеческую речь.

У городской стены Маристар оказалась на закате. В меркнущем небе увидела тысячи черных куполов, бесчисленные огни и столбы дыма, поднимающиеся над адскими котлами. Куда она попала? Здесь еще хуже, чем рассказывали беглецы. Но Маристар не дрогнула. Она сознавала свою задачу, свое предназначение; она даже понимала, какая кара ее ждет. Она смирилась с неизбежным, и страх был над нею уже не властен.

У городских ворот в повозку заглянули люди с гнилыми зубами. Они велели Маристар выйти. Одному из привратников недоставало глаза, зато он носил повязку с надписью: “Гляди! Я потерял око”. Буквы были вышиты из драгоценного бисера.

— Сестра, зачем ты приехала в наш город? В столице все вещи и люди считались равными. Жители называли друг друга братьями и сестрами, любое иное обращение каралось законом. Привратники были из Гвардии Братства, на лохмотьях они носили кроваво-красную эмблему богини Разума.

— Я приехала, чтобы примкнуть к славным вольным женщинам вашего города, — спокойно молвила Маристар.

Такой ответ пришелся гвардейцам по сердцу. Произвела впечатление и яркая внешность гостьи, хотя обычно красота вызывала у них презрение.

— У тебя гладкие руки, — сказал один из привратников. — Белые, чистые, мягкие, как лебяжий пух.

— Служа Чаквоху, я получу шрамы и прочие знаки чести, — пообещала Маристар. — Я прибыла, чтобы предложить ему себя целиком, ибо даже в безвестном городишке, где я родилась, слова его звенят набатом. Я теперь рабыня Чаквоха и скоро припаду к его священным стопам.

Этим она окончательно расположила к себе гвардейцев. Ее пропустили беспрепятственно и даже угостили на прощание мутным, убийственным на вкус коньяком. Очевидно, имя Чаквоха здесь приравнивалось к охранной грамоте. Никто не рисковал посягнуть на его имущество.

Маристар неторопливо шагала по улице. В узкие переулки она не сворачивала — оттуда доносились горловое бульканье и кашель и под фонарями рубиново отсвечивала шерсть. Мимо девушки не раз проносились колесницы, из домов до нее доносились пьяные возгласы. Высокие, прежде величественные здания выглядели жалко, куца ни глянь — следы междуусобицы, терзавшей город с самого начала перемен. В стенах зияли огромные бреши, оконные стекла были разбиты, двери раскрыты настежь. Их обитатели уже ни от кого не таились. И жилища их выглядели убого. Повсюду шли склоки, дебоши, даже потасовки…

По тротуарам фланировали стройные и обрюзгшие проститутки. Из их шевелюр, похожих на вороньи гнезда, торчали перья и ножи. Встречались шайки мужчин, некоторые хватали Маристар, но она с такой уверенностью произносила имя Чаквоха, что ее тотчас отпускали. Потом к ней прицепился горбун с одним плечом выше другого. Зловонные лохмотья на его задранном плече были украшены драгоценным бисером. Услышав, что Маристар идет служить Чаквоху, горбун рассмеялся и сказал:

— Я тоже оказываю услуги этому могущественному брату.

На одной из улиц Маристар увидела шеренги восковых фигур. Это были посмертные изображения многочисленных жертв городских головорезов и палачей. Было и несколько статуй богини Разума.

Маристар не дрогнула.

Она пришла на площадь, где вовсю искрила, чадила кузница, и сказала кузнецу, что хочет купить нож.

— Ты посмотри, что я тут плавлю, — проговорил он. — Это церковный колокол и чаши для святой воды. Из них я отолью пушечные ядра и мечи. Гляди, вот этим ножом даже паучка можно выпотрошить… Что и с тобою случится, ежели нарушишь закон. Не иначе ты, красотка, затеяла перерезать горло сопернице. Угадал?

— Нет, — ответила Маристар. — Мне нужен нож, чтобы служить Чаквоху.

Дерзость тотчас сменилась угодливостью. Кузнец дал нож и отказался от денег.

Маристар прошла по каменному мосту над городской рекой. Все статуи, некогда украшавшие мост, теперь лежали грудами щебня. Перебраться через них было нелегко. В дни праздников мосты бывали почти непроходимы — на них сваливали трупы. В черной реке иногда всплывали к поверхности рыбы. Иные из рыбин на мертвечине росли как тесто на дрожжах, размером они были с собаку, а их бледные глаза светились, словно поганки в ночи.

У реки возвышалась городская тюрьма с узкими бледными глазницами окон, похожих на очи чудовищных рыб. Тюрьма уставилась во тьму, словно искали добычу. Но и она не испугала Маристар.

Девушка не замедляла поступи, пока за мостом ей не преградил путь высокий мужчина в белом. Впрочем, он тотчас сошел с дороги и исчез. Потом Маристар шагала по длинной неосвещенной набережной, слушая шорохи и писк крыс, иногда замечая блеск голодных хищных глаз. Но и здесь достаточно было прошептать:

— Чаквох.

Она знала, что и крысы ее не тронут.

Не было необходимости расспрашивать прохожих — заблудиться Маристар не могла. Изгнанники подробно описали обитель колдунов. Она легко нашла дом Чаквоха. Высоченный, он грозно нависал над обветшалыми соседними зданиями, где жили только суетливые крысы. Над непропорционально большими для этого строения дымовыми трубами вился пар, растекался в беззвездной ночи. Тускло сияло лишь одно оконце под самой кровлей. “Должно быть, это его рабочий кабинет или лаборатория”, — предположила Маристар. Но и здесь она не дрогнула.

Девушка постучала в дверь. Молотком служила отсеченная человеческая рука. Нет, не настоящая, выточенная из белого камня.

На стук откликнулась стонами и криками добрая сотня голосов. К ногам Маристар проскользнула огромная, со спаниеля, крыса и обратилась к девушке на языке людей. Однако произношение крысы было ужасным.

— Чего надо? — спросила крыса.

— Я ищу моего брата Чаквоха.

— Чего ради?

— Чтобы стать рабыней Чаквоха.

— У нас нет рабынь, только добровольные помощницы.

— Да, но пусть лучше меня поправляет сам Чаквох.

— Тогда пошли.

Крыса лизнула дверь, и та со скрипом отворилась. За ней оказался безлюдный вестибюль. В углах высились кипы старых бумаг, занавешенных пыльной паутиной. Все кругом, в том числе бумаги, было надежно защищено от гниения слоем позолоты. Позолота была и на длинной лестнице, на разбитых плитках.

Маристар пошла по ступенькам. На каждой площадке она обнаруживала запертые наглухо двери. У некоторых деревянные филенки растрескались, широкие щели позволяли заглянуть в непроницаемую мглу. В конце концов она решила, что добралась до чердака. Двери там не оказалось, лестница привела в запущенную комнату. В ней из мебели были только деревянный стул и лампа, которую держала статуя из ржавого железа, изображавшая змею с женскими головой и руками.

— Чего тебе надобно, сестра? — спросила статуя.

— Повидать моего брата Чаквоха.

— Чаквох принимает ванну. Придется тебе подождать.

— Спасибо, сестра. — Маристар села на неудобный стул и сложила руки на коленях. Кинжал покоился в ложбинке на груди.

Истек час. Вдалеке колокол возвестил полночь. Он обладал человеческим голосом, и все двенадцать дымовых труб откликнулись, произнеся по зловещему слову. Маристар удалось различить слова “пагуба”, “отчаяние”, “ненависть”, “ложь”, “удушение”. Остальные слова прозвучали совсем невнятно. С улиц доносились пронзительные крики и рычание, глупый смех и злобное хихиканье, а иногда — лязг мечей и вопли умирающих. Наконец Маристар встала.

— Чего тебе надобно, сестра? — повторила женщина-змея.

— Можно ли теперь пройти к моему брату Чаквоху?

Помедлив, статуя ответила:

— Да, ступай.

В тот же миг в стене появилось отверстие — неровная брешь. Но каждую трещинку, каждый крошечный выступ излома украшала жемчужина или топаз.

За отверстием Маристар увидела лестницу, ведущую в невообразимую глубь, подобно тому как первая лестница вела в невообразимую высь. Но Маристар отважно ступила на нее.

Наконец она добралась до нижней ступеньки и поняла, что находится над огромной клоакой, заполненной темной водой. Вода растекалась в разные стороны по широкому главному и узким боковым руслам. Наверное, они протянулись под всем городом. Вода была подернута зеленоватой ряской, чье свечение и озаряло это место. Под лестницей в главный канал вдавалась платформа; как только Маристар ступила на нее, из бокового канала выплыло странное существо. Оно быстро двигалось к Маристар и вдруг, схватившись за край платформы, наполовину вынырнуло. Разумеется, это был не кто иной, как Чаквох. Он еще не совсем утратил человеческий облик, но тело уже приняло самые худшие черты точившей его болезни. Оно покрылось жесткой чешуей. Чаквох необратимо и, похоже, час от часу все быстрее уподоблялся крокодилу. Только руки и бледное лицо с ярко-красными глазами больше смахивали на крысиные.

— Сестра, ты должна меня извинить, — прошептал он. — Увы, только здесь мое несчастное тело находит уют.

Он ощупал девушку взглядом крысиных глаз. Маленькая цепкая пятерня легла ей на ногу. Маристар не дрогнула.

— Сестра, — прошипело чудовище. — Очаровательная сестра, что тебя сюда привело?

— Я пришла назвать имена предателей, которым недавно удалось от тебя сбежать.

— Ах вот оно что! — воскликнул Чаквох и ухмыльнулся. Выглядело это поистине жутко. — Погоди! Мое стило. — Он выдернул из-за уха длиннющее перо — казалось, оно доставало до потолка. — Чернила! — Он воткнул перо себе в руку, и тут зашипела, запузырилась темная кровь. Он писал в воздухе, и кровавые буквы смердели и сочились ядом.

— Имена предателей…»

— Даю слово, они умрут в муках, — сказал он. Маристар наклонилась к Чаквоху и нанесла удар в верхнюю часть груди, еще не заросшую чешуей. Клинок дошел до сердца. Чаквох пискнул — скорее, это напоминало свист. Он конвульсивно приподнялся над платформой и рухнул на бок.

Кровь, хлеставшая из раны, была не такого цвета, как слова. Черная. И там, куда падали капли, дымилась платформа.

— Ты меня убила! — сказал Чаквох.

— Да, — подтвердила Маристар.

— Теперь ты и в самом деле моя рабыня. И с этими словами он испустил дух.

Маристар с презрением пнула мертвеца и выбросила из головы зловещее заявление чудовища. Отвернувшись, она застыла в спокойном ожидании кары.

Очень скоро вокруг поднялись рев и вой. Город почуял смерть колдуна. Полчища крыс взяли Маристар в кольцо, прожигали ее ненавидящими взглядами. Вот-вот они разорвут ее в клочья… Девушка приготовилась достойно встретить смерть.

Но тут появились люди. Мужчины, затем женщины. С факелами в руках они сбегали вниз по лестнице. Плакали. Визжали. Маристар схватили за руки.

— К богине! — кричали они. — Мы отдадим тебя богине!

— Я не буду сопротивляться, — сказала Маристар. — Я сделала то, для чего пришла. Зверь мертв.

Но ее не слушали. Ее повлекли в зловещую мглу. Ее били, царапали, оплевывали, проклинали и заклинали. Потом ее бросили в темницу, в подземелье под толщей вод, где было чернее, чем в безлунной ночи.

Перед рассветом во мраке раздался голос, и Маристар узнала свой приговор. Как уже было обещано, ее ждала встреча с богиней.

Но глаза Маристар смотрели вдаль. В ночи сияла ее белая кожа. Она ничего не сказала. Она сделала то, ради чего пришла.

На закате ее отвели в храм, где равные поклонялись новой богине. Это был амфитеатр, на его ярусах под открытым небом сидели многие тысячи равных, ни одно место не пустовало. В центре арены возвышалась платформа, а на ней — два столба. Между ними привязали Маристар, да так крепко, что она не могла ни охнуть, ни вздохнуть. Затем гвардейцы, втащившие ее на помост, отошли к ограждению арены. Загремели барабаны, заревели рога, прихожане захлопали и закаркали, пробуждая богиню Разума, моля ее явиться и принять жертву — злодейку, которая посмела поднять руку на святейшего из сыновей города. Небо померкло, близилась ночь.

— Как она узнает, что богиня близко? — спросил гвардеец в праздном разговоре с приятелем, когда Маристар везли в колеснице.

— По тени и шелесту крыл, — со смешком ответил другой. — А потом — по удару острого клюва.

Пока Маристар ехала к амфитеатру, горожане выли, потрясали кулаками и проклинали ее. Судя по жестам, они бы с радостью растерзали ее в клочья. Но она предназначалась в жертву богине и потому не получила ни царапины. Некоторые горожане распевали и плясали вокруг колесницы и описывали, как Маристар умрет, когда клюв богини Разума вонзится в ее плоть. Дети, собравшиеся по обе стороны дороги, ели конфеты из жженого сахара. Кое-где уличные торговцы продавали свиную кровь, в нее макали разные цветы, чтобы придать им правильный цвет.

Но и тогда, и теперь, в амфитеатре под открытым небом, Маристар ничуть не испугалась.

Она молча стояла между столбами. Взгляд был устремлен вдаль.

— Я — меч. Сломайте меня. Я согласна. Да восторжествует чистота! Зверь мертв. Я не просто жертва безумцев. Я мученица, искупающая грехи целого мира.

Но в этот момент зоркие очи Маристар заметили в толпе высокого мужчину в белом, и она поняла, что уже видела его раза два, а то и три. Кто это? Он что, следовал за нею с Севера? Чтобы спасти? Нет, о спасении нечего и мечтать.

В небесной жаровне погасли последние угольки. Небо окрасилось в черное. По амфитеатру заметался яростный ветер, играя в одежде и волосах, гремя цепями Маристар.

— Богиня! Пусть явится богиня! Богиня Разума!

Толпа стенала и ревела. На Маристар упала черная, как морская пучина, тень, и девушка услышала шелест крыльев. Ее пронзила холодная боль, но она поняла, что это всего лишь порыв воздуха. Цепи спали, Маристар обнаружила, что она в небе, в крепких мужских объятиях. Этот человек был выше всех, кого ей доводилось встречать на своем веку, — настоящий великан. Его светлые кудри развевались, раскинутые белые крылья поднимались и опускались, как лебединые, и он нес ее все выше, выше…

— Ты спасаешь меня? — спросила Маристар.

— Можно и так сказать, — вежливо ответил тот.

— Куда мы летим?

О Вольном Севере девушка не заговаривала, она знала, что ее уносит ангел смерти.

— Ты повидала город под названием Ад-на-Земле, — сказал ангел, поднимая ее все выше и выше на лебединых крыльях, так высоко, что солнце почти скрылось из виду далеко внизу, превратилось в тускло мерцающий светильник. — Тебе следует посмотреть и на другой земной город.

Они описали громадный круг. Отброшенная, точно камень, вращалась ночь. Снова расцвело солнце.

Внизу, среди зеленых летних лугов, лежал город с сияющими крышами и куполами, и серебряная река делила его надвое. Ангел произнес священное заклинание и обернулся белым голубем, а Маристар — жемчужно-серой голубкой. Они вместе опускались к сияющему городу, и в сердце провидицы, голубки, красавицы созрела догадка: “Это дело моих рук. Доброта восторжествовала. Вот что ждет землю”.

На лугах девушки рвали цветы, резвились овцы, солнце окрашивало их в цвета янтаря и роз. Квадратные овечьи зубы мирно щипали траву. Деревья были украшены бумажными розетками… Даже пугала в огородах щеголяли гирляндами. У распахнутых настежь городских ворот отважные молодые люди в мундирах и при многочисленных наградах вежливо отдавали честь входящим и выходящим. Все женщины были красавицы, все мужчины им под стать. На лицах — непоколебимое спокойствие и оптимизм. Занимаясь делами или прогуливаясь, они распевали нежные и веселые песни. Через ворота прошла женщина с ношей, вдогонку бросился мужчина — предложить помощь. Споткнулся и упал малыш, к нему поспешили десятки взрослых. В хлебную лавку вошел голодный и получил горячий каравай. За это у него не потребовали ни гроша. Девушка охотно отдала серебряное кольцо за маргаритку.

Здания хранили следы разрушений — видимо, гармонии предшествовала война. Но каменщики деловито укладывали кирпичи, а те отверстия, до которых у них не дошли руки, были прикрыты растениями в горшках, клетками с птицами и вручную сшитыми знаменами. Так что увечья не бросались в глаза.

На оживленной улице виднелась мастерская скульптора, рядом с ней были выставлены изваяния живых и усопших знаменитостей. Очень немногие статуи слепили с покойников, и везде облик человека был передан без малейшей фальши. Вверх и вниз по течению сверкающей реки мирно скользили парусные суда. На мостах стояли золотые львы, а изображения деспотов исчезли без следа. Золото отражалось в зеркальной водной глади. На каждой статуе читалась надпись: “Давайте все мы будем львами». Где-то печально и нежно звонил колокол.

Маристар отстала от ангела, зависла в воздухе и увидела вьющуюся по берегу реки большую процессию: девушки в белом, торжественно-суровые музыканты, курящиеся благовония, зеленые венки. Все громче звучала траурная музыка, а по обе стороны процессии на тротуарах смотрели и плакали мужчины и женщины. Похороны? Кто же умер?

— Тот, кто нас любил, кто о нас заботился… Голубка Маристар снизилась и увидела в середине процессии носилки, а на них — кресло, а в нем сидел в позе спящего мужчина с печатью благородства, грусти и смерти на лице. Разделяя скорбь многотысячной толпы, Маристар последовала за носилками.

И вдруг в этой толпе она увидела знакомого горбуна. На задранном плече сверкали, точно алмазы, слезы шествующего рядом. А чуть поодаль шагал одноглазый, на его повязке было написано: “С радостью отдал за мою страну”. На крышах белели стаи голубей, сыпались окропленные вином белые гиацинты. Дети прижимали к губам белые носовые платки, целовали вышитый на них образ незабвенного покойника. Даже воры и душегубы смотрели из переулков на кортеж и обливались слезами.

— Он нас простил. Он знал, это бедность толкнула нас на преступления. Он был нашим братом, нашим господином.

— Чаквох! — кричали они, и слезы, точно реки, лились из их глаз.

— Это он? — спросила Маристар. — Я не ослышалась?

— Да, — ответил ангел. — Он — тоже. Вспомни, он писал кровью своего сердца и не ведал сомнений.

Процессия скрылась из виду, и Маристар обнаружила, что парит над эшафотом. С него сняли ее труп и унесли хоронить.

— Богиня, — вспомнила Маристар. — Та, которой все поклоняются. Кто она?

— Снова ты ослышалась, — сказал ангел. — Не богиней Разума зовут ее, а Разящей богиней. Во всяком случае, такое толкование ближе всего к истине.

Маристар опустила глаза, огляделась. И поняла, что она уже не красива, не чиста, не нормальна — уродливый, сморщенный труп дикого зверя.

— Если это так, то в чем же истина? — спросила она.

— Истину каждый видит по-своему. Город стремится к одной правде, и она ему кажется тем, что я тебе сейчас показал. В глазах же тех, кто боится и ненавидит завоевателей, это мерзкие, чудовищные злодеяния. Ты сама через это прошла. И поступала исходя из того, что видела.

Маристар обернулась и заметила летящего к ним человека. Это был Чаквох. Не благородный красавец и не чешуйчатая красноглазая крыса-крокодил. Всего лишь человек, утомленный трудами и борьбой с врагами. Он глянул на Маристар и пролетел мимо. Он держал путь в дальнюю страну, и она была не просто небом.

— Сдается мне, я должна лететь следом, служить ему, — сказала Маристар. — Я права?

— Ты отняла у него жизнь.

— Да, но ведь он посвятил ее не самым благим делам.

— Это его ошибка. А твоя — в том, что ты посягнула на чужое. Теперь ты перед ним в долгу.

— Значит, я буду его рабыней, а он — моим господином?

— Ты будешь видеть его глазами горожан. Забудь слова “раб”, “господин”, “колдун», забудь носимые людьми маски. Ступай и попробуй увидеть истину, хотя эта задача никогда не бывает легкой.

И тогда Маристар перестала глядеть вдаль. Она посмотрела на Чаквоха и полетела вслед. По пути она думала о том, что он писал кровью своего сердца, и о том, что говорил.

— Они умрут в муках.

— Нет.

— Они или мы умрем в муках. Сколько же раз ее обманывали зрение и слух? Маристар оглянулась и увидела — или ей почудилось? — что вдали бушует война, восстал Север, всколыхнулась вся страна от края и до края, и Город Тысячи Куполов зашатался, захлебываясь огнем, чадом, кровью и насилием. Слезы, отчаянная храбрость, гордые песни… И так будет, пока плач дождя не отмоет тысячи куполов. Но как же далеко все это теперь…

Забытый колодец миров

Мир был плоским, солнце опускалось за его край, тонуло в суше и море, оставляя только кораллово-красную полоску. В вышине божественная свинья рожала звезды, одна за другой они скользили по вечернему небосклону и оседали, чтобы спокойно мерцать до зари. Внизу лежал город, знаменитый тем, что его юность растянулась почти на триста лет. А над городом стояла женщина, стояла с таким видом, будто все на свете — город, небо, звезды, весь мир — лежит на серебряной сети, которую она держала в изящных руках.

Больше месяца назад по воле звезды Сотис случилась Ночь Страстей, река вышла из берегов. Теперь с суши доносился болотный запах выброшенных рекой удобрений, смешиваясь с чистыми ароматами моря. По всей Александрии дымили очаги и светильники, воздух до отказа был насыщен сладким благоуханием лотоса, запахами пряностей и жареной рыбы, запахами человеческой жизни. Вдали, в море, высится Фарос, полыхал его маяк. Городские дома тоже зажгли яркие, как горящие угли, глаза-окна, и на берегу, на огромной усыпальнице покорителя вселенной Александра, затеплился желтый сигнальный огонек, ни дать ни взять неприкаянная душа на белой пристани.

На все на это смотрела женщина. Смотрела так, будто увидела Александрию впервые. Будто впервые увидела небо и звезды.

По лестнице на крышу поднялся слуга. Поклонился женщине на греческий манер. И обратился к ней на эллинском — языке этого дворца.

— Королева, оракул ждет внизу.

— Хорошо.

Она удостоила взглядом слугу, и он отошел. Лампа, горящая на крыше, осветила ее целиком. Она была немолода — под сорок, — но держалась царственно. Имя этой женщины из рода знаменитых монархов говорило само за себя — Клеопатра. Возможно, сам прославленный Александр был ее дальним родственником. Его красота вошла в легенду. Ее — тоже.

У нее были длинные черные вьющиеся волосы. По утверждениям некоторых современников, глаза Клеопатры были темно-синими, как у знаменитой жены Аменхотепа III. Впрочем, Клеопатра была гречанкой; если и текла в ее жилах египетская кровь, придворные об этом умалчивали.

Эллин Александр без памяти влюбился в Восток, а Клеопатра, дочь его единоутробного брата Птолемея, кажется, влюбилась в страну Хем. Она носила одежды греческого покроя, но легкие и простые, как у египтян. А драгоценности, сверкавшие на ее руках, некогда украшали персты жен фараонов. На ее челе полыхала под солнцем золотая змея, порождение духа Черной Земли, а на груди чуть ниже горла лежал изумрудный скарабей, самый мощный амулет хемской магии.

Где-то в отдалении раздался взрыв мужского смеха. Клеопатра опустила голову. Ее прекрасные глаза были непроницаемы. Какое-то мгновение казалось, будто она недоуменно вслушивается в голоса. Но она прекрасно знала, откуда доносятся эти звуки — первые крики гостей, подгулявших на вечерней пирушке у ее любовника. Там, в украшенной фресками комнате, он и его офицеры возлежали на кушетках, а перед ними танцевали египетские девушки, нагие по пояс, как цветы. Рекой лилось красное римское вино и коричневое египетское пиво. Разгоряченные и захмелевшие воины похвалялись друг перед другом, наперебой суля разгромить врагов и захватить их земли — только в этом они видят свое предназначение. Возможно, ночью любовник придет в постель Клеопатры, и, хотя от него будет пахнуть благовониями рабынь, царица отдаст ему свое тело, заключит в объятия, утешит, как разбуженного кошмаром младенца. Она воздаст хвалу его доблести и воинскому искусству, напомнит, как влюбилась в него с первого взгляда, когда он — римский солдат — прибыл в Хем и даже не посмотрел в ее сторону. Он уснет у нее на груди, а едва над городом и рекой поднимется рассвет, Клеопатра увидит в золотистых кудрях серебряные пряди. Забываясь в пьяном сне, он всегда выглядел ребенком. Хотя, помнится, даже в молодые годы он не казался таким мальчишкой. Она родила Антонию сына и дочь, но теперь он сам — ее дитя. Для правителей старого Египта инцест был в порядке вещей. Подобно древним правителям, Клеопатра и Антоний возлежали на одном любовном ложе. Она стала его матерью, обнимала и баюкала его, точь-в-точь как няньки обнимали и баюкали двух ее родных сыновей.

Разве Юлий не был таким же? Юлий Цезарь, единственный монарх, признанный римлянами?

Поначалу с ним все было по-другому. Юлий для нее был скорее отцом. Заниматься любовью с отцом — тоже инцест. Издерганный, затравленный, Цезарь замкнулся в чертоге своего разума, в стране мыслей или грез. Он был умнее Антония, а может, и храбрее, но и он лежал, трепеща, на груди Клеопатры. Он тоже стал ее ребенком. А ее сын — маленький сын Юлия — казался в сравнении с ним настоящим храбрецом, когда стоял, запрокинув голову и воздев деревянный позолоченный меч. Впрочем, среди детей всегда полно отчаянных смельчаков. Они еще не знают, что такое страх и что чувствует человек, когда клинок пронзает ему сердце. Юлий ждал удара в спину и дождался, а Антоний? Извлечет ли из этого урок?

Клеопатра снова окинула взором крыши городских домов. Греческих домов. Увидела библиотеку, сгоревшую по вине Юлия. Теперь там хранится искупительный дар Антония — около двух тысяч свитков. Ирония судьбы: Юлий Цезарь читал запоем и даже сам написал исторические труды, а Антоний к книгам равнодушен.

Клеопатра повернулась к лестнице.

Она — мать. На городских улицах редко встретишь женщину старше ее на четыре или пять лет. Но Клеопатра была отважна, как мечтающий о воинской славе мальчишка.

Царица знала, что такое боль и опасность, знала, как ранит меч. Ее отвага происходила не из невежества, а из гордости.

Она шла в сиянии масляных ламп, и темные глаза вспыхивали, как огни Фаросского маяка, одного из чудес света. В них и правда была синева.


Ходили слухи, будто ее доставили к Цезарю тайком, завернув в ковер. Но это не правда.

Легенду сочинил город, где всегда хватало выдумщиков. Впрочем, какая разница? Когда Юлий увидел ее лицо с длинным, как у львицы, носом и большими глазами, увидел юное стройное тело, он был покорен.

Зато в основе знаменитой легенды о корабле лежат реальные события. Позже на этом корабле царица отправилась искать Антония — он потребовал, чтобы владычица Египта явилась к нему. Сначала Клеопатра отказалась, заявив, что не может покинуть египетскую землю. Но потом решила, что корабль сделан из египетских материалов, значит, это частица Египта. Однако сойти с него не пожелала, и тогда Антоний, привлеченный алыми и пурпурными тирскими парусами и флагами и полуголыми девушками, сидящими за щедро позолоченными веслами, причесанный, красивый, смеющийся и любезный, сам поднялся по сходням, чтобы отужинать с Клеопатрой. Она вышла навстречу в наряде Афродиты, греческой богини любви. Волосы были распущены и густо усажены цветами, одежды просвечивали. Александрийцы твердили, что в ту ночь она добавила в его вино снадобье, разжигающее любовную страсть, но это, конечно, пустая сплетня. Ни в чем подобном Клеопатра не нуждалась, ее смуглая кожа, запах волос, завораживающие глаза и спелые губы разили мужчин наповал. Марк Антоний, в точности как Юлий Цезарь, был готов взять ее силой и даже убить. Вместо этого он покорился ее чарам.

Победы над мужчинами давались ей легко. И в любовной борьбе, и в схватках за власть она всегда одерживала верх. И теперь ей казалось, что она, побеждая, отнимает у них силу, оставляет только пустые оболочки, которые подолгу не живут.

Она спустилась на несколько лестничных маршей и оказалась в красноватой мгле дворцового подземелья. На стенах мерцали лампы, свисая на бронзовых цепях. Временами, приостанавливаясь, она слышала плеск воды. Под Александрией лежали огромные резервуары, их содержимого хватило бы на год осады. Она слышала музыку подземных вод.

Египту снова угрожал Рим, чудовищный колосс, порождение волчицы. И как в былые времена, с каждым днем враг был все ближе. Его звали Октавиан. Он хотел убить Антония, своего давнего соперника. Мечтал избавиться и от Клеопатры.

Такое в жизни царицы уже бывало. Но оракул, заглянув в душу ее нового недруга, Октавиана, сказал, что этот человек вытесан из камня. Женскими чарами его не одолеть. Нет, она выйдет к нему как воительница, выйдет вместе с Антонием. Она убьет Октавиана, и тогда Египет, а может быть, и ее любовь останутся живы.

Клеопатре вспомнилось, как днем на нагретой солнцем террасе пела, играя на лире, девушка. Пела египетскую песню.

— О, мой брат! Когда я тебя вижу, будто солнце садится в мой сад. О, мой брат! Давно ли я встречалась с тобою?

Пахло алыми розами — их в Египет привозили персы Но Клеопатра думала не о розах, а о том, как собираются в море два флота, Октавиана и Антония, ее повелителя, ее “брата”. К Антонию подходят ее восточные корабли, украшенные лазурью и золотом. Она поплывет вместе с ним на своем флагмане. Она наденет боевую корону фараонов. На носу корабля будут куриться благовония в честь римского бога Марса и египетской богини Мут.

Снова и снова говорила она Антонию:

— Я люблю тебя.

Это уже напоминало рефрен песни той девушки.

— Я люблю его. Мы должны быть сильны. Мы должны победить.

Ей нужны силы двоих. Не простых людей, а воинов. Героев.

И этим вечером, пока Антоний возлежал, отдавая должное яствам, напиткам и плясуньям, она, Клеопатра, спустилась в сухой подземный колодец. Стены там были из гранита. Она дотронулась до камня, и отошел блок. Открылся потайной ход в широкую комнату с закругленными углами и обилием теней; в центре, как драгоценный камень посреди черного озера, сверкал огонь на алтаре.

Позади Клеопатры скользнул на прежнее место гранитный блок. К ней приблизились две девушки, безмолвные, словно обитатели загробного мира — истинного мира. Верные наперсницы — гречанка Хармион и персиянка Ираш. Эти девушки выросли у Клеопатры на глазах, но теперь она их едва узнала. Служанки побледнели от страха.

Они распустили завязки ее платья, сняли поясок и отошли. Одеяние упало, и царица осталась нагой в тусклом свете подземелья.

Прежде чем эти девушки поступили к ней на службу, их подвергли обучению. По-разному:

Хармион корили за ошибки и награждали за успехи, Ираш жестоко били кнутом. Теперь они стали идеальными рабынями, они верили, что влюблены в царицу Клеопатру. Ведь она прекрасна и могущественна и не бьет их. И в ее дворце они жили, как в раю.

Неужели этого достаточно, чтобы полюбить?

Хармион, не такая робкая, как ее подруга, набрала в легкие воздуха, чтобы шепотом обратиться к царице. Но та насупила брови, и девушка испуганно закусила верхнюю губу. Сейчас нужна была тишина, ибо настал час хеки, магии Хема.

Служанки отошли, и обнаженная, в одних украшениях, Клеопатра двинулась к алмазу света. Прожитые лета и трехкратные роды не лишили ее красоты, поступь осталась грациозной и уверенной. Жизнь — сурова, но с Клеопатрой она сражалась достойным оружием. Не болезнями и не тучностью — она лишь отняла у царицы нечто безымянное, но эту потерю можно восполнить.

Царица приблизилась к алтарю — столу из гладкого камня. Он, подобно воде, отражал свет. За огнем, сверкавшим на столе, она увидела трех жрецов — евнухов в белых килтах, а перед ними — оракула, высокого, худого, бритоголового. Нагого, как и она.

— Кто здесь? — спросил чародей на египетском.

Как и все Птолемеи, Клеопатра освоила этот язык еще в детские годы.

— Клеопатра.

— Кто такая Клеопатра?

— Я из потомков Александра. Волею всех богов царица Хема.

— Чего желает царица?

— Победы над врагами. Для себя и для моего господина Марка Антония, известного под именем Гелий, то есть Солнце.

— О царица, совершила ли ты необходимые обряды?

— Да.

— С этого мгновения и пока не погаснет огонь, все, что, будет здесь сказано, да будет правдой. — Оракул поднял руку, и в ней появилась черная змея. Она извивалась и шипела, потом она медленно вытянулась и превратилась в длинную палку эбенового дерева, в магический жезл.

— Я обращаюсь с мольбой к Главе Богов, — произнесла Клеопатра. — А еще к той, кто является в образе Исиды, богини неба и земли, и греческой Афродиты.

— А я взываю к богу Усиру — властителю западных стран, к Pa — олицетворению жизни, к Сутеху — покровителю дельты, зева океана.

Конец волшебной палочки занялся пламенем, огонь на алтаре приобрел алый цвет. Приблизился один из евнухов с белым ребенком на руках. Увитое гирляндами дитя было одурманено сладким вином и не издало над алтарем ни звука. Евнух покачал его, баюкая, а затем перерезал яремную вену. Похоже, ребенок не почувствовал боли. Кровь его потекла струйкой алых чернил, и он уснул навсегда.

Оракул воздел руки, открыв глазам Клеопатры тайные знаки под мышками, и безмолвно воззвал к богам. Она терпеливо и хладнокровно ждала, в широко раскрытых глазах плясали отблески. Усир — это Осирис, Ра — Юпитер-Амон, а Су-тех — Тифон, или Сет, в чьих земных владениях стоит Александрия. Царица вправе обращаться к богам своей страны, и она их не боялась. Она была готова ко всему.

Только человеческим существам удавалось вызывать у нее страх, но она никогда не выдавала его.

Над огнями и кровью сгустилось облачко. Розовое, зловещее. В нем извивались, из него выныривали молнии.

Клеопатра подняла руки ладонями кверху и произнесла заклинание-молитву, которое выучила за три дня купаний и поста. Антонию она солгала, что у нее месячные и ей необходимо уединение.

«Между смертью и смертью, между жизнью и жизнью, здесь, над рекою мира, стою я».

Она слышала свой голос. Слова были прозрачны, как осколки хрусталя. На запястьях тлели кораллы, жемчуг, бирюза и ярко-синий фаянс. Как на кукле.

«Я плыву между землею и небом, меня несет ветер жизни. Как же я мала и ничтожна! Есть ли смысл тревожиться или бороться? Что толку просить того, чего не бывает? Дайте же мне покой. Позвольте скользить по стрежню реки к морю Ночи”.

Но голос мага прервал ее раздумья.

— Великая Исида, она же Исет, звезда, стоящая в лодке луны. Великий Усир-Осирис, зеленый росток папируса, рвущийся ввысь из черного ила, внемли мне! Внемли сей миг!

За обнаженным пророком и тремя его помощниками Клеопатра смутно различила семь закутанных в вуали женщин. Возможно, это было всего лишь сотканное из дыма видение. Голову каждой женщины венчали полумесяц и россыпь звезд. Судьбы Египта!

Свою судьбу Клеопатра знала с детства, знала, но позабыла. Она не умрет от старости, так ей сказали боги. Она покончит с собой, чтобы спастись, и не только из-за войны. Ее сестра, брат… Разве не всегда цена смерти — смерть?

Оракул бросил в огонь на алтаре щепотку порошка, пламя распахнулось, подскочило. Клеопатра глянула вниз, словно с горной вершины, и увидела темно-синее море, а на нем — корабли, маленькие, как стружки, но многочисленные. Трепетали паруса, точно крылышки насекомых. Некоторые суда горели, некоторые тонули. Она разглядела мерцание крошечных весел и обитых медью таранов, падающими звездами полыхали в небе снаряды баллист. Шла битва.

Она все еще читала молитву, заглушая шум боя, и теперь оракул подхватывал слетающие с ее уст слова, и они сверкали, обретали форму в тенях и светящемся воздухе.

Золотая рыба. Сокрушающий меч. Серебряные птицы победы В голове Клеопатры шорохом пера прозвучал божественный ответ. На греческом. С иронией.

«Возьми, что хочешь. Оно будет твоим”.

Клеопатра шагнула назад.

— Я построю храм, — сказала она. — В честь этой победы. Кену — награда победителям. Он не уступит Фаросу и усыпальнице моего предка. Он тоже будет чудом света.

Она говорила на египетском. Почтительно.

Клеопатра дотронулась до зеленого амулета на груди и отдернула руку. Подумала, что останется ожог.

Картина в огне померкла, зато в вышине задвигалось что-то огромное, и она услышала звуки систра — священного инструмента Исиды и Хатор.

— Я, царица, буду твоей рабыней навсегда. Но это была риторика. Она не думала, что египетские боги потребуют сдержать слово.

Пророк опустил эбеновый жезл, и тот, коснувшись алтаря, снова превратился в черную змею. Клеопатра протянула руку, взяла гада, прижала к своей груди. Тот зашевелился. Дети вот так же терлись, хотя она не кормила их грудью, это делали рабыни. Затем змея исчезла, на ее месте лежал кусок черного персидского шелка. Погас огонь, в комнате царили неподвижность и чудовищная жара. Царица обливалась потом, по обнаженному телу оракула тоже катились крупные капли. У Клеопатры все плыло перед глазами, кружилась голова, в сердце возникла необъяснимая и мучительная пустота — так было, когда она родила Антонию двух детей. А теперь она родила чары. Да, колдовство вышло из ее тела. Оно уже существует в реальности, мерцает на скрижали судьбы огненным словом “победа».

Хармион накинула платье Клеопатре на плечи. Ираш держалась в сторонке, обмирая от страха и восторга, ей не хотелось во всем этом участвовать, хотелось только смотреть и благоговеть.


Клеопатра лежала, глядя на шеспа, или сфинкса, отлитого из самого драгоценного металла — серебра. Шесп покоился рядом с ложем царицы на алебастровом постаменте. Египетские сфинксы не задавали загадок и не карали за ошибочные ответы. Не были они и женщинами, как греческие.

Клеопатра лежала на спине, волосы разметались по ее телу и шелку, пятки соприкасались, руки прижимались к бокам. Наверное, так она будет лежать и на смертном одре, но до этого еще далеко.

Царица выкупалась, служанки умастили и надушили ее, облачили в египетский биссос. Она подкрепилась фруктами и хлебом, выпила бутылочку южного розового вина. Где-то очень тихо играла музыка. Она чувствовала, как дышит во сне ее город.

Какая мирная ночь! Столько дней суматошной подготовки к войне, и вдруг такое затишье.

Даже снизу, из слоновьих стойл, не доносится ни звука.

Она заслужила покой. Она сделала все, что могла. Боги выслушали ее и благословили. Они помогут. Осталось самое простое — дожидаться победы, а еще — шептать утешительные слова любовнику. Антонию. Со всем этим она справится легко.

Но какая пустота в сердце… Как всякий раз после трудных родов.

Сейчас в ее чреве нет младенца, потуги и боль позади. Дело сделано. Что же дальше?

Она ненадолго уснула, а может быть, потеряла сознание. Открыла глаза и увидела, что светильники вот-вот погаснут, и поняла: он уже здесь. Пришел незваным, как всегда. Ведь он ее муж, ее царь. Она повернула голову на подушке и посмотрела в соседнюю, лучше освещенную, комнату за занавеской. И как будто увидела его силуэт. Антоний.

Как он красив! А был еще красивее, но неумолимые годы, естественно, взяли свое. Она вспомнила, как он смотрел ей в глаза на том египетском корабле. Она была одета Афродитой, а он — прекрасен, как римский бог войны Марс. С золотистыми кудрями, загорелый, и пахло от него сильным, здоровым мужчиной. Она глядела в очи Антония и видела собственное отражение. Было ли в них что-нибудь еще? Наверняка было.

Как безмятежна ночь… Странно. Ни звука. Смолкла даже музыка, даже еле ощутимый трепет огней в лампадах. Зато она слышит плеск воды — как в подземном резервуаре. Наверное, это обман слуха. Иногда ей чудилось, будто в эту комнату долетают звуки моря.

С тринадцати лет она не слышала шепот моря у себя во дворце.

— Антоний, — позвала она.

За занавеской появилась тень, а на лице Клеопатры — улыбка. Нежная улыбка, почти материнская.

Вдруг царица порывисто села и схватила кинжал, ждавший своего часа у нее за поясом. Это не Антоний! Слишком высок, слишком широк в плечах, совсем непохож!

— Любовь моя, я здесь! — проговорила она медовым голоском. Она была готова в любой момент нанести смертельный удар кинжалом. В юности она это делала часто. Подосланный убийца, кубок с отравленным вином, змея в корзине с фигами… Занавес вздулся, и в комнату Клеопатры упал сноп ярчайшего света. Как будто посреди ночного неба вспыхнуло солнце. Рука, сжимавшая кинжал, дрогнула. А затем вошедший опустился рядом с ней на кушетку. Клеопатра выронила кинжал. Она знала, что сталь ее сейчас не спасет.

Клеопатра, царица Египта, богиня, ступающая по земле… Она понимала: это не смертный. В нем нет ничего человеческого. Это бог.

Она обратилась к нему на египетском — оказывается, этот язык был не таким уж и древним.

— Повелитель, надо ли склониться пред то-бото7 Или ты и так видишь мою покорность? Что-то подобное она говорила Юлию Цезарю.

— Должна ли я кланяться или ты видишь поклон в моих глазах?

То была ложь. Но сейчас она не кривила душой.

Он отвечал очень тихо. А ведь мог бы голосом своим разрушить Александрию до основания.

— Клеопатра, не нужно ничего делать. Тебе достаточно только быть.

Она и не делала ничего. Лежала и глядела на гостя.

У него и в самом деле оказалось человеческое обличье. Впрочем, он мог принимать любую форму. Что побудило его явиться в таком виде? Доброта? Но он выше всех, кого она встречала на своем веку, и у него телосложение мифического героя. Белая, точно алебастр, кожа… Это живая, светящаяся белизна, как у лампы с огоньком внутри. И тут она подумала, что он может быть черным, как эбеновое дерево. У него очень длинные и пышные волосы, похожие на царский церемониальный парик. С красным отливом полированной меди. Глаза — синие, как Нил под лучами солнца или как далекое море. Она слышала о его цветах. Она его узнала.

Все-таки глупо сравнивать его с людьми. Как будто она не дожила до зрелых лет, как будто не набралась мудрости.

Она старалась думать, что он всего лишь прекрасен, хотя и эта красота была божественной. А его запах она сравнивала с ароматом вина. Потом она отбросила все эти мысли, потому что никогда не была наивна.

— Я тебя прогневила?

Конечно, нет. Если бы прогневила, он бы явился в другой форме. Не надел бы лучшую свою личину. Впрочем, чепуха. В лучшей из своих личин бог Зевс являлся Семеле, она вспыхнула от восторга и умерла. А эта красота вполне терпима. Значит, она несовершенна.

Он улыбнулся — должно быть, понял, о чем она думает.

— Сутех, — назвала она его настоящим, хемским именем. — Покровитель дельты. Бог, божественная сущность.

— Я заметил тебя. — Он наклонился к ней, и от его близости у Клеопатры вспыхнула если не плоть, то кровь. Она трепетала, как тринадцатилетняя девочка. Как страстно хотелось ощутить его прикосновение… Но ей было далеко не тринадцать, и она понимала, что прикосновения не будет.

— Ты видишь все и всех, — сказала она.

— Такие, как ты, появляются редко. Он дунул на нее. В его дыхании были земля, и лето, и огни, и пустыня. Было все. Ей захотелось лежать на красном песке и упиваться его дыханием, ветром пустыни.

— Нет, — сказал он. — Я предлагаю кое-что получше. Если хочешь, можешь прийти ко мне.

— Разве смею я желать чего-нибудь еще?

— Ты просила жизни. Для себя и твоего повелителя, римлянина.

Клеопатра отогнала все мысли. Лежала, глядя в его очи, где скопилась синева всех вечеров и золото всех звезд.

— Ты не даруешь мне победу?

— Если угодно, можешь получить ее, — ответил Сутех, Сет, властелин дельты, брат Осириса, убийца и охотник, рыжеволосый бог. — Тебе обещан успех. Взять его или отказаться — твое право. И твоего Антония… Одержи победу на море у мыса под названием Акций и возвращайся в Египет со своим повелителем, и он будет любить тебя до самой смерти.

— Об этом я и просила, — сказала царица.

— Или… — Сутех чарующе, лукаво, как смертный, потупился. Наверное, он знал, как это подействует на нее. — Или ты можешь стать моей.

— Твоей рабыней, — проговорила она. — Это, конечно, великая честь, но…

— Женой, — сказал бог. — Я сделаю тебя моей Нефтидой.

Он говорил на греческом о своей сестре-богине.

— Она была тебе неверна! — порывисто, дерзко воскликнула Клеопатра.

— Это верно. Но на подобные вещи боги смотрят иначе. Между прочим, она прелестница под стать тебе.

— Вот как? За что мне такая честь?

— Такие, как ты, на свет появляются редко. Утих плеск подземной воды, и снова Клеопатра услышала морской гул. Услышала девять лет спустя.

— Наверное, ты меня разыгрываешь. Но, глянув на него, Клеопатра увидела золотое сердце. Он был для нее прозрачен, как и она для него. Не желал ничего скрывать. А вдруг это уловка? Что, если она под чарами хеки или римского злого колдовства?

— Если я останусь верна своему любовнику-человеку, ты меня покараешь? Убьешь?

— Нет, я всего лишь утрачу к тебе интерес. Клеопатра смежила веки. Она знала природу своей слабости. Знала, что даже он, судя по всему, не защищен от одиночества.

— Отправляйся с Антонием на битву, — сказал он. — Ты просила победу, и ты ее получишь. Только, гречанка Клеопатра, посмотри на него в бою. Оцени. Тебе предстоит жить с ним долго, ты можешь состариться рядом с ним, если захочешь. Или иди ко мне. В вечность.

— Я должна остаться с ним. — Она посмотрела Сету в глаза. — Как же иначе?

— Но если передумаешь, дай мне знак.

— Какой?

— Заметный… Чтобы его увидел и запомнил весь мир.

Он медленно протянул ей руку. На пальцах сверкали перстни, как у фараонов. Вероятно, древние египетские цари носили копии этих перстней. Они сияли, как глаза змей или львов. Он положил ладонь Клеопатре под горло, на изумрудный амулет. Ее душа взлетела над телом и мгновение парила на крыльях, и Клеопатра поняла, что значит принадлежать ему, что значит быть богиней.

— Клеопатра, даже жизнь там тебе не понадобится. Я могу унести прекрасную душу, а хорошенькое тело пускай остается. Да, эта роскошная плоть ничто по сравнению с твоей душой. Ни ножа, ни яда… Это будет очень легко.

— Какой знак я должна подать? — напомнила она.

— Брось своего любимого в разгаре битвы, — сказал бог.

— Антония? Но он же дитя.

— Все, кто был с тобой, становились детьми. Бог помахал на прощание рукой, но Клеопатра осталась парить в небесах. Его глазами были синие звезды. Его, ее суженого, великого бога. Более великого, чем она. В нем она могла потеряться. В нем она могла найтись.

Будто сквозь золотую туманную дымку увидела она юную гречанку Хармион по прозвищу Маленький Восторг. Хармион стояла у края ее кушетки. Затем золото расплавилось. Не осталось никого и ничего, кроме смертной девушки, света лампад и ночи.

— Царица, он к тебе не придет. — Хармион говорила об Антонии. — Наверняка он пьян и нежится в чужих объятиях.

Клеопатра встала с кушетки. Подошла к широкому окну, вгляделась в темное море, что раскинулось за ее городом. Безмолвно, как привидение, Хармион на цыпочках покинула комнату.

«Что дальше? Может, это всего лишь сон?»

Клеопатра улыбнулась, не отпавая себе в этом отчета. Все-таки сны подчас бывают приятнее яви. Всю жизнь она боролась, стремясь спасти то, что ей было дорого. Но в этом сражении она, наверное, опустит меч. Да, с палубы своего корабля она посмотрит на Антония, ее господина и повелителя. Посмотрит и решит, стоит ли он ее мучительных трудов, ее меча, ее колдовских чар. И не лучше ли уйти к Сету — к вечности и забвению, исполнению желаний и безмолвию, нетленной любви и всепоглощающей смерти…

Джеделла-призрак

Тем осенним утром Люк Бейнс, ночевавший у бабушки на холме, возвращался в город через лес. Прошло около часа после восхода солнца, и ровный мягкий свет пронизывал багряно-красную и медово-желтую листву. Пели птицы, белки перебегали через тропинку. Выйдя на высокий речной берег, Люк взглянул на долину. Поднимался туман, тронутый солнцем, похожий на фату невесты, и он увидел девушку. Она шла со стороны реки в этом тумане, словно призрак. Он сразу понял, что девушка чужая в наших местах, и была она молодой, бледной и худой, в старомодном длинном темном платье. Волосы у нее тоже были темными и длинными, они спускались по спине, как у ребенка. Когда она подошла ближе, он увидел, что ей не больше восемнадцати. Она взглянула прямо на него — не дерзко или вызывающе, а с живым интересом. Люк снял шляпу и произнес: «С добрым утром». А девушка, кивнув, спросила: «Здесь есть где-нибудь поблизости дом?»

Люк ответил, что, следуя прямо по дороге, девушка выйдет в город. Она снова кивнула и поблагодарила. У нее оказался замечательный голос — музыкальный и уносящийся ввысь. Девушка присела на пень, оставшийся от спиленного дерева. Теперь она смотрела не на Люка, а вверх, на ветки деревьев, как будто говорить было уже не о чем. Он спросил, не может ли ей чем-то помочь. Она быстро ответила: «Нет, спасибо». И Люк ушел, хотя не был уверен, что поступает правильно. Но она не казалась расстроенной или обиженной.

— Престранные были у нее глаза, — заметил Люк, рассказывая мне о встрече.

— Глаза? — удивился я. Люк не принадлежал к числу людей, обращающих внимание на глаза кого бы то ни было.

— Глубокие, как сам лес.

А потом мы пошли к Милли пить кофе с пирожками.

Я не сомневался, что Люк действительно видел ту девушку, но думал, что, возможно, он несколько приукрасил встречу. Поскольку я писатель, люди иногда пытаются говорить со мной в таком духе: «О, Джон Кросс, вас непременно это должно заинтересовать». А у меня довольно и своих идей.

Около десяти я вернулся домой, сел за работу и не выходил до трех.

А потом я тоже увидел эту девушку. Она стояла на площади под старыми мшистыми деревьями и смотрела на белую колокольню церкви, вслушиваясь в бой часов. Прохожие поглядывали на нее с любопытством, и даже старики, сидевшие на скамейке у конюшни, рассматривали ее. Она была грациозна, как лилия.

Когда часы перестали бить, она повернулась и огляделась по сторонам. Кто еще мог так смотреть? Люди озираются тревожно, подозрительно или, напротив, самоуверенно. Она же смотрела, как ребенок — открыто и, возможно, не вполне спокойно, но без настороженности. А потом она увидела — да, она явно увидела — стариков на скамейке: Уилла Маркса, Хоумера Айвори и Ната Уоррена. Она замерла, вперившись в них взглядом. Те забеспокоились, а Нат, которому перевалило за девяносто, возмущенно отвернулся.

Я пересек площадь и встал между нею и стариками.

— Добро пожаловать в наш город. Меня зовут Джон Кросс.

— А меня Джеделла.

— Счастлив познакомиться. Чем могу вам помочь?

— Я потерялась, — сказала она.

Я не сразу нашелся с ответом. Заблудившиеся говорят не так.

Джеделла произнесла:

— Видите ли, я всю жизнь прожила в одном месте, а вот теперь я здесь.

— У вас здесь родственники?

— Родственники? — переспросила она. — У меня нет родственников.

— Простите, но, может быть, кто-то…

— Нет, — сказала она. — Ах, я устала. Я хотела бы попить. И посидеть.

Я отвел ее прямо к Милли и усадил за стол в большой комнате. Когда принесли кофе, девушка его выпила. Казалось, кофе ее устраивает, и это меня удивило, поскольку я начал подозревать, что ей незнакомы блага цивилизации.

Ханна вернулась, чтобы налить нам еще кофе. От еды Джеделла отказалась. Когда Ханна уходила, Джеделла проводила ее взглядом. Глаза Джеделлы были, как реки Аида — печальные и темные.

— Что с ней? — спросила девушка.

— С кем?

— С женщиной, которая принесла кофе.

Ханна была сорокалетней женщиной плотного сложения, женой Абеля Сорренсена и матерью пятерых детей, розовощеких и горластых. Хорошая, счастливая женщина. Я никогда не видал ее ни больной, ни усталой.

— С ней все в порядке.

— Но… — начала Джеделла. Она взглянула на меня, потом ее глаза расширились и стали неподвижными. — О-о, а эти мужчины на улице…

— Старики на скамейке? — переспросил я.

Джеделла сказала:

— Простите, я не хотела быть дерзкой.

Расправив плечи, я произнес:

— Я думаю, вам следует поговорить с доктором Макайвором. Он, наверное, знает, с чего надо начать.

У меня сложилось впечатление, что она немного не в себе. Мне было любопытно, что она ответит на замечание о враче.

Но Джеделла улыбнулась мне, и улыбка сделала ее красавицей. На мгновение я увидел в ней свою музу. Я подумал: а что если я влюблюсь и стану питать ее тайной свое творчество. Писатели часто бывают эгоистичны. Но в свое оправдание могу сказать: я сразу понял, что передо мною нечто редкое, бесценное — и странное.

— Конечно, я поговорю с ним, — ответила она. — Мне не к кому и некуда идти. Вы очень добры.

Что происходит, когда заболевает врач? Конечно, песенка старовата. Но доктор Макайвор уехал в другой город к племяннице, ожидавшей появления на свет первенца. Это знали все, кроме меня. Но тогда я прожил в городе только пять лет.

Признаться, мне очень не хотелось отдавать Джеделлу с ее летейскими глазами и божественной улыбкой в руки закона, поэтому я отвел ее в пансион, где жил сам, и нам навстречу выплыла Абигайль Эн-кор в своем пурпурном платье.

— Я могу поселить ее в той маленькой комнате в западном крыле, — проговорила Абигайль. — Эта девушка — беглянка. Я знаю.

— Вы так думаете? — спросил я.

— О-о, уверена. У нее, наверное, жестокий отец. Может, хочет выдать ее замуж насильно. Хотя не мне судить. Разумеется, мистер Кросс, вы знаете больше, чем говорите.

— Я не знаю ничего, миссис Энкор.

— Что ж, дело ваше, мистер Кросс.

Этим же вечером мы встретились с Люком Бейнсом в таверне.

Мы пили пиво. Глядя на меня, он усмехался.

— В городе идут разговоры. Твоя милая остановилась у мамаши Энкор.

— Твоя и моя. Ты ее первым увидел.

Люк спросил:

— Ты что-нибудь о ней знаешь?

— Ничего. Абигайль приютила ее исключительно по доброте душевной. Ее имя Джеделла.

— Мне кажется, — проговорил Люк, — она ненастоящая. Она, наверное, призрак.

— Я держал ее за руку, — возразил я. — Она не менее настоящая, чем ты или я.

— Тогда что с ней?

— Я думаю, она не в своем уме. Слегка помешанная. Возможно, скоро кто-нибудь за ней приедет. Она не могла забраться далеко.

— Но она замечательная, — сказал Люк.

— Да. Недоступные женщины всегда замечательны.

— Больно уж ты умный, — проговорил Люк. — Я намерен приударить за ней.

— Не вздумай. — Я хмуро уставился на дно своей кружки. — Не вздумай.

Прошло две недели, и Джеделла все еще жила в западном крыле пансиона миссис Энкор. Она не причиняла никаких хлопот, а я договорился с Абигайль о плате. Абигайль помогла Джеделле со всеми необходимыми вещами, и вскоре мне представили счет. Мое ремесло приносило мне некоторый доход, так что я не возражал.

С другой стороны, я не видел причин вмешиваться в жизнь Дже-деллы. От Абигайль я узнал, что девушка не особенно стремится выходить из дому, но, казалось, ей было неплохо. Пищу она принимала у себя и пользовалась всеми услугами, которые предоставлял пансион. Время от времени я замечал Джеделлу у окна, она глядела на улицу. Однажды я помахал ей, но она не ответила.

Разумеется, в городе шли разговоры о неизвестной молодой женщине. Ко мне тоже приставали, но что же я мог ответить?

Люди сошлись на том, что Джеделла сбежала из усадьбы в лесу, о которой никто ничего толком не знал, но слышали о ней даже наши старожилы, так что, казалось, она была в лесу вечно. Девушка лишь раз в разговоре со мной обмолвилась о каком-то «доме», где все время менялись люди, а потом внезапно «все ушли».

Пытался ли я выяснить что-нибудь еще? Нет, скорее, я сторонился Джеделлы. Реальная жизнь часто разочаровывает. И с другой стороны, если кто-то узнает чужую тайну, имеет ли он право на предательство, облекая ее в литературную форму? Я предпочитаю вымысел.

Люк попробовал познакомиться с девушкой. Однажды он принес ей цветы, в другой раз — коробку конфет. Но Джеделлу это лишь удивило. Он был разочарован — к большому облегчению двух или трех молодых дам, возлагавших на него надежды.

В пятницу второй недели, как раз когда я закончил длинный рассказ, сидя у Милли, я узнал о том, что Хоумер Айвори скончался у себя в постели. Ему должно было вскоре исполниться восемьдесят (для нашего города этот возраст не считался критическим), и его дочь, казалось, пребывала в трансе, потому что любила его и уже планировала юбилейный обед.

Все собирались на похороны, которые были назначены на вторник. Я с чувством печали и утраты глядел на свой черный костюм. Отец однажды предупреждал меня: «Джон, ты никогда не почувствуешь смерти, не осознаешь ее как следует, пока не ощутишь, что твоя собственная не так уж далека». Ему было пятьдесят, когда он это сказал, а два года спустя он умер, так что я не мог оспаривать его утверждение. Но мне казалось, что смерть Хоумера — вопиющая несправедливость по отношению к нему и его дочери, которой самой исполнилось шестьдесят и у которой десять месяцев назад лихорадка унесла мужа.

В понедельник вечером я сидел дома и просматривал книги, прибывшие с почтой, когда раздался легкий стук в дверь.

Это, очевидно, была не Абигайль, которая стучала оглушительно, и не Люк, который просто врывался. Открыв дверь, я узрел видение по имени Джеделла — все в том же темном платье. Волосы у нее были уложены.

— Добрый вечер, мисс Джеделла. Чем могу служить?

— Мистер Кросс, — сказала она. — Завтра должно что-то произойти?

— Завтра? Вы имеете в виду похороны бедного Хоумера?

— Да, — проговорила она, — миссис Абигайль называет это так.

— А как же еще это называть? — удивился я. — Похороны, погребение.

Она посмотрела мне прямо в глаза. Потом произнесла спокойно и тихо:

— Что это такое?

У Абигайль были свои правила, но ведь сейчас еще не стемнело. Я впустил Джеделлу в комнату, оставив дверь слегка приоткрытой.

Я усадил девушку в самое удобное кресло — свое.

— Что вы имеете в виду, мисс Джеделла?

На мгновение она как будто растерялась, но потом ее бледное лицо приняло обычное выражение.

— Они говорят: тот человек — умер.

— Так и есть.

— Он один из тех трех мужчин, которых я видела на площади? — Да.

— У него какая-то ужасная болезнь? — Она рассеянно оглядела комнату. — Я права?

Это меня взволновало: я ничего не мог понять. Я вспомнил, что счел ее слегка помешанной, и тихо сказал:

— К несчастью, он был стар. Но прошу вас, поверьте, он не страдал никаким серьезным недугом. Насколько мне известно, он мирно отошел во сне.

— Но что это значит? — спросила она.

— Он мертв, — ответил я, — это иногда случается. — Я намеревался быть ироничным, но она взглянула на меня с такой болью, что я устыдился, словно оскорбил ее. Я не знал, что сказать. Она заговорила первой:

— А похороны — что это?

— Джеделла, — твердо произнес я, — вы хотите сказать, будто не знаете, что такое похороны?

— Нет, — ответила она, — не знаю.

Будь я года на три моложе, то, пожалуй, подумал бы, что меня разыгрывают. Но в моем возрасте изумление — редкий гость.

Я пересел в другое кресло.

— Когда человек умирает, мы укрываем его землей.

— Землей, — произнесла она. — Но как же он может встать? Это такое наказание?

— Он мертв, — ответил я с каменной твердостью. — Он не знает, что оказался в земле.

— Разве он может не знать?

В окне начал меркнуть свет дня. И мне вдруг почудилось, как бывало иногда в детстве, что, возможно, это конец и Солнце никогда не вернется.

Через десять минут мальчик, прислуживающий Абигайль на кухне, должен был ударить в гонг, чтобы все собрались к столу. Джеделла к общему столу не выходила.

— Джеделла, — сказал я, — я не могу вам помочь. Наверное, нужно попросить священника зайти к вам?

— Почему?

— Возможно, он тот человек, который вам необходим.

Она проговорила, глядя на меня с выражением сострадания и недоумения, словно вдруг поняла, что я и весь мир сумасшедшие:

— Ваш город — ужасное место. Я хотела бы вам помочь, да не знаю как. Неужели вы способны, мистер Кросс, быть свидетелем подобных страданий?

Я криво улыбнулся.

— Согласен, это нелегко. Но дело в том, что все мы, в конце концов, приходим к этому.

Она сказала:

— К чему?

Прозвонил гонг. Может быть, немного рано, или мне так показалось… Я проговорил:

— Джеделла, вы еще очень молоды. — Некоторый отзвук слов моего отца.

Но Джеделла продолжала смотреть на меня своими летейскими глазами. Без выражения она произнесла:

— Что это значит?

— Ну, это уже глупо. Почему вы все время меня спрашиваете? Я просто сказал, что вы молоды. Наверное, вам шестнадцать.

Признаюсь, я пытался польстить, дав ей немного меньше. С женским возрастом всегда надо обращаться осторожно. В те дни пограничной чертой было шестнадцать, теперь стало побольше — двадцать.

Но Джеделла, которую Люк считал призраком, взглянула на меня с удивлением. Мои слова ей не польстили.

— Конечно, нет.

— Шестнадцать, восемнадцать, что-нибудь в этом роде.

За дверью постояльцы пансиона уже начали спускаться к ужину. Они наверняка услышат наши голоса и поймут, что у Джона Кросса в комнате женщина.

Джеделла встала. Последние лучи света как бы обволакивали ее, и поэтому она вдруг показалась изможденной. Должно быть, именно Абигайль убедила ее зачесывать волосы наверх. Она казалась тенью, и сквозь эту тень я вдруг словно увидел кого-то другого. Но кого?

— Мне шестьдесят пять лет, — произнесла она.

Я рассмеялся, но то был смех испуга. Словно вместо нее я действительно мог увидеть пожилую женщину, на пять лет старше дочери Хоумера.

— Я иду ужинать, Джеделла. Хотите присоединиться?

— Нет, — ответила она.

Она повернулась и сделала шаг вперед — из коридора на нее упал свет лампы. Ей было восемнадцать. Она вышла на площадку и стала подниматься по лестнице.

Не имею представления, что мы ели в тот вечер. Кто-то — Кларк, я думаю, — развлекал нас шутками, и все хихикали, кроме мисс Пим и Абигайль, которые его шуток не одобряли. Я тоже посмеивался, Бог знает, почему. Я даже не слышал, что говорили за столом.

В конце ужина мы вспомнили: завтра Хоумер ляжет в могилу, и, тогда воцарилась тишина. Я помню, как Абигайль зажгла свечу в окне — трогательный жест, старое суеверие, но доброе и милое — чтобы привести душу к дому.

Я никому не рассказывал, что услышал от Джеделлы, и никто не отважился спросить у меня, о чем мы с ней говорили.

Придя домой, я долго бродил по комнате, потом зажег лампу, принес книги и отложил их в сторону.

В западном крыле дома была она — эта темноволосая девушка, появившаяся, словно призрак из утреннего тумана.

Ради Бога, о чем она говорила? Чего она хотела?

Наконец я добрался до постели и лежал в темноте, в мягком уединении своего убежища. Однако сон не шел. Она сказала, что не знает, что такое похороны, она спрашивала, как вынесет Хоумер, когда его зароют в землю. Она сказала, что ей шестьдесят пять лет.

Она была безумна. Она вышла из реки, и она была безумна.

Мне приснилось, что я на похоронах своего отца, но там больше никого не было, кроме Джеделлы. Она смотрела в темноту могилы и говорила мне: «Неужели ты оставишь его там?»

Я проснулся в слезах. Я не хотел оставлять его там, моего отца, такого хорошего и любящего, который многое мне дал. Но разве там, внизу, во тьме, лежал мой отец?

Пришел рассвет, я поднялся с постели и сел у окна. Город был спокоен и тих, пели птицы. Далеко за сосновым лесом над очертаниями гор я отчетливо видел прозрачное сияние зари.

В половине десятого утра я постучал в дверь Джеделлы и, когда она открыла ее, спросил:

— Не пойдете ли погулять со мной? — Я больше не хотел тайных встреч в доме.

Похороны назначили на два. Улицы казались необычно пустыми. Листва на деревьях светилась всеми красками осени. Лавки были открыты, одна-две собаки бежали по улице, принюхиваясь к земле. Джеделла смотрела на все это молча и печально. Она напоминала мне вдову.

Мы вышли на площадь, сели на пустую скамью под раскидистым деревом.

— Джеделла, я хочу, чтобы вы мне открыли, откуда вы пришли. Если захотите.

— Из-за леса. Там, в горах среди сосен был дом.

— Как далеко отсюда? — Я был обескуражен.

— Не знаю. Мне потребовался день, чтобы добраться до этого города. День и предыдущая ночь.

— Почему вы пришли сюда?

— Мне больше некуда было идти. У меня не было цели, я просто шла.

— Почему вы оставили дом — дом в соснах?

— Они все ушли, — ответила она. На мгновение в ее глазах мелькнуло выражение, какое бывает у людей только перед лицом величайшего несчастья — крушения поезда, ужасов войны. То, о чем она говорила, вызывало в ней беспредельный страх, он причинял ей невыразимую боль, но в нем не было логики.

— Кто ушел?

— Люди, которые были со мной. Правда, они часто уходили, но не все одновременно. Я отчаялась и увидела, что в доме пусто.

— Расскажите мне о доме.

Тогда она улыбнулась. Это была чудесная лучезарная улыбка. Воспоминание сделало ее счастливой.

— Я была там всегда.

Она сидела на скамейке, и я отстранено осознал, что в своем старомодном платье она чем-то похожа на пожилую даму — дочь Хоумера или Элси Бейнс, словом, на любую немолодую женщину из нашего города. Воздух был прохладен и прян, и лето умерло. Я попросил:

— Хотелось бы послушать.

— Это большой белый дом, — начала она, — и в нем много комнат. Я обычно бывала наверху, хотя и вниз тоже спускалась. Вокруг стояла высокая белая стена, но из-за нее виднелись верхушки деревьев. Внутри, в саду, тоже росли деревья, и я каждый день гуляла, даже зимой. Зимой лежал снег, и было очень холодно.

— А кто жил в доме с вами?

— Много людей. О-о, масса людей, мистер Кросс. Они присматривали за мной.

Я с любопытством спросил, словно приободряя ребенка:

— Кого вы любили больше всех?

— Мне все нравились, но видите ли, они не оставались там надолго. Никто никогда не оставался. — Она снова погрустнела, но теперь в ее печали сквозили нежность и мягкость. Она действительно была, как ребенок. Вот что я наконец увидел — ребенок в платье пожилой женщины, которое ему идет. — Когда я была девочкой, — произнесла она, странным образом уловив мои мысли, — я часто из-за этого грустила. Из-за того, что они уходили. Но потом я просто знала, что так должно быть.

— Почему так должно было быть? — в недоумении спросил я.

— Так они жили. Но я оставалась. У меня была другая жизнь.

— Расскажите еще о доме, — попросил я.

— Ну, просто дом. Я там жила. Некоторые комнаты были огромными, а некоторые маленькими, например, моя спальня.

— А что вы там делали?

— Я читала, рисовала. И я играла на пианино. Всегда находились занятия.

— А ваши отец и мать? — спросил я.

Джеделла взглянула на меня с удивлением.

— Что вы имеете в виду?

Солнце согревало мне лицо и руки, но воздух уже был холодным. От церковной колокольни на землю падала синяя тень. Теперь меня что-то удерживало, я решил вернуться немного назад. И сказал:

— Ну что ж, расскажите теперь о том, что вам больше всего нравилось делать?

Она засмеялась — прелестным, юным, искренним смехом.

— Очень многое. Обычно я воображала всякие места, где никогда не бывала — города с башнями, реки и моря — все из книжек. И конечно, зверей. Ведь есть медведи, и львы, и тигры, правда?

— Конечно, есть.

— Вот и я так думаю. Вы когда-нибудь их видели?

— В клетках, — признался я.

На миг она забеспокоилась, но затем отбросила от себя эту мысль, словно опавший лист.

— Я так хотела их увидеть, а они говорили «когда-нибудь».

— Они не говорили, когда?

— Нет, я думаю, предполагалось, что сейчас. После того, как я покинула дом.

— Они говорили, что вы когда-нибудь покинете дом?

— О, нет. Но когда они все ушли, двери остались открытыми. И большая дверь в стене тоже.

Теперь я изо всех сил старался не спугнуть ее каким-нибудь вопросом или замечанием. Я вспомнил, что когда я заговорил о ее рождении, Джеделла приняла вид гостя на вечере, который не понимает, о чем вы говорите, но из вежливости не возражает.

— А раньше дверь никогда не открывалась?

— Никогда.

— А вы не спрашивали, почему?

— Нет, не спрашивала, я ведь так жила. Мне больше ничего не было нужно.

Она была молода — впрочем, действительно ли молода? — и ею должны были владеть какие-нибудь желания, например, — увидеть зверей из книжек. Неясная мысль мелькнула у меня в голове, и я спросил:

— Вы видели в книгах картинки, на которых изображены львята?

— О, конечно, — проговорила она.

— А когда были ребенком?

— Конечно.

Над головой у нас начали бить часы. Наверное, они уже били раньше. Сейчас был полдень.

Джеделла огляделась вокруг.

— Здесь есть что-то очень неправильное. Вы не можете сказать, что?

— Это наша жизнь, мы так живем.

Она вздохнула, заговорила, и в ее голосе чувствовалось нечто, наполнившее меня первобытным страхом.

— И так везде?

Я ответил:

— Да, Джеделла.

Потом она сказала:

— Абигайль Энкор дала мне несколько книг. Она хочет мне добра. Но я их не понимаю.

— Что именно?

— То, что происходит в этих книгах… Ведь этого не бывает.

Я мог бы заметить, что это справедливо по отношению ко всей плохой литературе. Но ясно, что она подразумевала другое.

— У вас в доме были книги, — сказал я. — Вы все в них понимали?

— Там некоторые части были вырезаны, — сказала она. Я промолчал, но, словно в ответ на мои слова, она добавила: — Я часто спрашивала, куда делись эти куски, но мне отвечали только, что книги здесь очень давно, и все.

Так же, как раньше, почти наугад я спросил:

— Например, там шла речь о львятах, и они выросли во взрослых львов, но вы не знали, откуда взялись львята? — Она молчала. Я продолжал: — И сколько живут львы, Джеделла? В книгах об этом говорилось?

Джеделла-призрак обратила на меня темные глаза. Она больше не пробуждала во мне желания, мне больше не хотелось видеть в ней свою музу. Она произнесла:

— Всегда, конечно. Жить значит жить.

— Вечно?

Она не ответила и не пошевелилась. Я чувствовал, что мое сердце бьется в бешеном ритме, и вдруг эта мирная площадь, этот город, где я ощущал такое спокойствие, стали разваливаться на куски. Потом все кончилось. Сердце успокоилось.

— Вы пойдете, — спросил я, — на похороны Хоумера?

— Если вы думаете, что мне следует.

Я встал и предложил ей руку.

— Мы позавтракаем у Милли, а потом пойдем.

Ее рука почти ничего не весила, как жухлый лист.

Она была тиха и неподвижна в продолжение всей церемонии, и хотя взглянула на старое, морщинистое, отрешенное лицо, прежде чем закрыли крышку гроба, не проявила никаких чувств.

Однако когда все было кончено и мы стояли одни на дорожке, она сказала:

— Я часто наблюдала за белками, как они играют в деревьях. Это были черные белки. Я бросала им кусочки бисквита. Однажды я увидела белку, лежавшую на траве в саду. Она не шевелилась, и я даже погладила ее по спинке. Тут из дома кто-то вышел, кажется, это был Орлен. Он поднял белку и сказал мне: «Бедняжка, она упала и теперь оглушена. Иногда с белками это случается. Не расстраивайся, Джеделла. Я отнесу ее к дереву, и она поправится».

По газону шла дочь Хоумера, опираясь на руку сына. Она утирала глаза, сердито бормоча что-то насчет мясных блюд и сладкого пирога, которые собиралась стряпать к отцовскому дню рождения. Ее сын шел, прижав шляпу к груди и склонив голову, озабоченный, как мы часто бываем озабочены горем, которому не в силах помочь.

— Так белка была оглушена? — переспросил я.

— Да, а потом он показал ее мне, когда она скакала с ветки на ветку.

— Та же самая белка?

— Он так сказал.

— И теперь вы думаете, что Хоумер просто оглушен, а его положили в землю и сейчас зароют, так что он не сможет выйти.

Со стороны мы просто стояли и разговаривали — двое приличных, хорошо воспитанных людей. Но один из нас готовился принять то, что отрицало все его существование.

— Джеделла, вы можете мне описать со всеми подробностями путь, который проделали от дома в соснах?

— Если хотите…

— Это может нам очень помочь, — проговорил я. — Я хочу туда поехать.

— Я не могу вернуться, — ответила она.

Мне подумалось, что она, как Ева, изгнанная из Рая за то, что отведала запретный плод.

— Нет, я не собираюсь заставлять вас возвращаться. Но я хочу поехать сам. Я должен найти какую-то разгадку всему этому.

Она не спорила со мной. Она начала осознавать свое полное отличие от других людей, свое поражение. Она, как и я, стала догадываться, что с ней что-то произошло.

Когда я впервые приехал сюда, то часто гулял или ездил верхом в этих лесистых местах. Потом я засел за работу и почти прекратил прогулки. Для меня не было наказанием выехать из дому этим холодным ясным утром, хотя я чувствовал некоторое напряжение, и, как предполагал, вскоре должен был ощутить еще большее. Ехал я на красивой кобыле, которую звали Мэй. Мы тщательно следовали по пути, описанному Джеделлой. Она даже нарисовала — девушка явно умела обращаться с карандашом — приметы, которые могли бы мне помочь. Когда дорога кончилась, мы въехали в лес, взобрались на холм под названием Сахарная Головка и углубились в сосновый бор.

К вечеру мы поднялись достаточно высоко, чтобы почувствовать дуновение ветра с отдаленных гор, покрытых снегом. Разбивая лагерь, я думал, что услышу перекличку волков на вершинах, но здесь не было ничего, кроме тишины и роя звезд. Эти места отмечены печатью великого покоя. Некоторые люди могут жить только здесь, но, что касается меня, я чувствовал бы себя затерянным. День или два такой близости к небу, и с меня довольно. На рассвете мы снова тронулись в путь.

Раз или два я видел своих знакомых — траппера с ружьем и еще одного человека гораздо дальше, у реки. Оба заметили меня и помахали мне, а я им. Из остальных — диких — обитателей леса мы встречали дикобраза, оленя, птиц и насекомых. Мэй мягко перебирала копытами, а ее шерсть сияла, как пламя. Бремя от времени я с ней разговаривал и спел ей несколько песен.

Я без труда нашел дом после полудня этого второго дня. Либо Джеделла шла быстрее меня, либо она потеряла счет времени.

Отсюда горы были видны очень хорошо, гигантские белые укрепления, вздымавшиеся над рядами сосен. Но здесь лес был таким густым, что нам приходилось через него продираться. Дом стоял на поляне, как и говорила Джеделла, окруженный со всех сторон высокой белой стеной. Выглядел он довольно странно, как будто строитель не руководствовался никаким стилем. Такой дом соорудил бы из кубиков ребенок, но ребенок, лишенный воображения.

Ворота были открыты. Солнечный свет проникал вниз сквозь деревья, и в его лучах я увидел человека, стоявшего на дорожке. На незнакомце был белый костюм, и он курил сигарету. В своем городе я привык к трубкам да жевательному табаку. Во мне шевельнулось смутное предчувствие. Я заметил, что это глубокий старик, но держался он прямо, был стройным, с густой гривой седых волос и черными, как уголь, бровями.

Заметив меня, он поднял руку. То не был небрежный приветственный жест траппера или человека с реки. Я видел, что он ждал меня или кого-то еще. Может быть, он нарочно вышел меня встречать?

Я спешился и подошел к незнакомцу.

— Джеделла живет в нашем городе, — начал я.

— Не думал, что она сможет далеко уйти, — безразлично сказал старик.

— Я надеялся, — проговорил я, — что вы приедете и заберете ее.

— Нет, я не могу этого сделать. У меня уже нет времени. Это должно кончиться, и теперь ей надо во всем разобраться самой. В любом случае она бы меня даже не узнала. Она видела меня в течение пяти или шести лет, когда была ребенком, а мне тогда было едва за двадцать.

— Это делает ее довольно старой.

— Ей шестьдесят пять.

— Так она говорит.

— И конечно, — заметил он, — это невозможно, потому что ей восемнадцать или девятнадцать, совсем девочка.

За моей спиной Мэй замотала янтарной головой, как бы о чем-то предупреждая, и мимо ствола дерева промелькнула птица.

— Я приехал сюда, — сказал я, — чтобы все это выяснить.

— Да, я знаю. И я скажу вам. Я Джедайя Гесте, и теперь этот дом мой. Не желаете ли зайти?

Я пошел за ним по дорожке, ведя в поводу Мэй, которую привязал потом на солнечном месте. Внутри ограды росли деревья. Деревья, в которых резвились черные белки. Я был поражен его именем — скандинав, наверное, и созвучием его имени с именем Джеделлы. Джедайя — имя отца и феминизированная форма от него — имя дочери, Джеделла. Неужели все так просто? Да, если ему тогда было за двадцать, сейчас старику почти девяносто, а ей должно быть шестьдесят пять.

Он привел меня в просторную комнату с белыми стенами, довольно приятную, с картинами и украшениями, а также с большим камином, в котором горело несколько коряг и пней. На столе стоял горячий кофе. Неужели он знал час моего приезда? Нет, это было бы слишком фантастично. Во мне шевельнулось подозрение, что сейчас я должен быть не менее внимательным, чем когда пробирался через нагромождения поваленных сосен.

Из комнаты широкая лестница вела наверх, на галерею. Я заметил, что там стоит еще один человек. Джедайя Гесте сделал ему знак рукой, и тот ушел.

— Мой слуга. Он нам не помешает.

— Это Орлен? — спросил я.

— О, нет, Орлен давно ушел. Но, я помню, Орлен был любимцем Джеделлы, когда она еще не вышла из детского возраста. Жаль, что им всем приходилось ее покидать. Сначала она плакала. Она плакала, когда я ее покинул. Но мне говорили, что позднее она научилась относиться к этому философски. Она привыкла.

Я в свою очередь ему представился, а он воспользовался привилегией своего возраста и сразу стал называть меня Джон. Мы уселись в большие бархатные кресла, я стал пить кофе, горячий, сладкий и крепкий.

Он проговорил:

— Я вернулся сюда умирать. Мне здесь удобно, здесь есть все, что мне нужно. Несколько месяцев, не более того.

— И вы не хотите провести их вместе с ней? — спросил я.

— Строго говоря, ей был предоставлен выбор. Она могла остаться, хотя, я думаю, этого бы не захотела. Если бы, вернувшись, я нашел ее здесь, то, скорее всего, притворился бы кем-то другим. Хотя даже тогда шок…

— От вашего возраста, — перебил я. — Но причина, по которой ей позволили выйти отсюда — ваша смерть?

— Да. Я не могу больше управляться со всеми этими делами. Эксперимент окончен.

— Эксперимент, — повторил я.

— Ну, давайте же, Джон, — подбодрил меня хозяин, я уверен, вы уже уловили суть.

— Я довольно много читал, — начал я. — Несколько лет назад я наткнулся на легенду о Будде. — Гесте скрестил руки на груди и улыбнулся, показав еще крепкие зубы. — Будда был рожден принцем, — продолжал я, — и его решили держать в неведении обо всех безобразных вещах — о нищете, болезнях, старости и смерти. Он видел только красоту. Но в один прекрасный день что-то пошло не так, и он узнал правду.

Джедайя Гесте сказал:

— Видите ли, Джон, я начал задумываться об этом еще в молодости. С самого начала, даже когда нам лгут, факты все равно стоят у нас перед глазами. И наступает момент, когда мы их осознаем. Старая дама в лиловом платье с руками, скрюченными ревматизмом. Мертвая собака, которую переехала повозка. Дичь, убитая для стола. В средние века в Европе над дверью церкви вешали человеческий череп. А под черепом было написано: «Помни, и ты станешь таким, как я». — Он откинулся на спинку кресла. Глаза у него были темные, как у нее, но бледнее, подернутые дымкой старости. — Как учится ребенок? — продолжал он. — Он подражает звукам, которые становятся языком. Жестам, превращающимся в манеры. Суждениям, которые он позднее принимает или отвергает. Он постигает то, что солнце встает и заходит, и то, что с течением лет он взрослеет, меняется. Все вокруг учит нас тому, что мы достигаем расцвета, но потом наступает упадок. С этой вершины дорога ведет только вниз. К слабости и болезням, к первым морщинам и складкам, к дряхлости и немощи. Вниз, к согбенной спине, потере зубов, зрения и слуха. Вниз, в могилу, и это ждет нас всех. Помни, и ты станешь таким, как я. Нас учат этому с самого начала, напоминают снова и снова.

— И Джеделле, — проговорил я, — никогда не говорили о старости и смерти. О болезни по некоторым причинам упоминалось, но как о чем-то уже не существующем. Из книг вырезали страницы. В доме всегда были только молодые и здоровые люди, а когда они начинали стариться, их отсылали. Когда под окном умерла белка, Орлен сказал ей, что она оглушена, а потом показал ей другую белку, прыгающую в ветвях.

— В городе ко мне приходила девушка, — сказал Джедайя Гесте. — К ее ужасу, она от меня забеременела. Она не хотела этого ребенка, поэтому ей заплатили, а ребенка я взял себе. Это и была Джеделла. Совсем дитя, моложе Будды, которому, как мне кажется, было двенадцать. Слишком маленькая, чтобы что-ни-будь знать. Джон, ничего лучше и пожелать было нельзя, а я располагал средствами. Я привез ее сюда и на эти первые годы стал ей другом. А потом в силу необходимости я ушел, и мою работу продолжали другие. Они были умны, им хорошо платили. Ни одной ошибки. Она выросла в мире, где никто не болел, не старился и не умирал. Где ничто не умирало. Она не принимала в пищу убитых животных. Даже листья на деревьях оставались вечно живыми.

Это было правдой, она видела только сосны — обновление, но не очевидное старение. А потом она вышла через открытую дверь и спустилась в осенний лес, где рубиновая, желтая и бурая смерть слетает с каждого дерева.

— Но теперь она это видит, — сказал я. — И считает чем-то, не имеющим смысла. Мистер Гесте, она уже постигает ужасный факт, что все в мире смертно.

— Вспомните, — возразил он, — ей шестьдесят пять лет, а она девочка. Слишком много уроков ей давали, можно ли было их не усвоить.

Я встал. Я не чувствовал злости. Я не знаю, как назвать то, что я испытывал. Но я не мог больше ни сидеть в кресле перед камином, ни пить душистый кофе, ни смотреть в это старческое лицо, где читались такие сила и уверенность.

— Вы разыгрывали из себя Бога, мистер Гесте.

— Неужели? Разве нам дано знать, как поступал Бог или как Он намеревался поступить?

— Вы полагаете, что дали ей вечную юность. Думаете, что сделали ее бессмертной.

— Может быть, — произнес он.

Я ответил ему:

— В этом мире, где все приходит к концу, что с нею будет?

Теперь вы станете о ней заботиться, — непринужденно и мягко проговорил он. Ваш тихий маленький городок. Хорошие люди. Добрые люди.

— Но боль! — воскликнул я. — Ее боль!

Джедайя Гесте посмотрел на меня ее глазами. Он был так же невинен, как была невинна она. Против такой наивности невозможно бороться.

— Боль, я думаю, несомненная юрисдикция Господа. Никогда не поверю, что человечество при всех его грехах могло изобрести такую страшную и сложную вещь.

— Она никогда не задавала вопросов? — спросил я.

— Вопросы порождаются сомнениями. Теперь она, наверное, спрашивает.

В огне треснуло полено. Я ощутил небольшую ломоту в спине, которой еще год назад не чувствовал.

— Джон, я был бы счастлив, если бы вы согласились провести ночь у меня в доме.

Я поблагодарил его и отказался под благовидным предлогом. Даже тогда, даже там правила вежливости, которым меня научил отец, мне не изменили. Эти первые уроки.

У дверей Джедайя Гесте сказал мне на прощание:

— Я рад, что она нашла к вам дорогу.

Но она не нашла дороги ни ко мне, ни к кому-либо еще. Она не нашла своей дороги.

Проходят годы, и наш город остается верен Джеделле. Мы оберегаем ее от всего, как только можем. Она живет в собственном маленьком доме за церковью, у нее есть пианино, которое мы привезли ей из большого города, краски, книги — теперь разные книги. Она читает целыми днями, читает своими чистыми темными глазами. Иногда она читает мне, когда даже очки не помогают мне справиться с мелким шрифтом.

С годами в городе появляется все больше чужих людей, и для них Джеделла остается загадкой, к которой они, в основном, безразличны. Эти создания нового мира слишком поглощены собой, и у них часто отсутствует любопытство, которое было столь естественно для нас. Но, в конце концов, войны и страх войны, и эти удивительные изобретения, причиняющие столько бед и беспокойства и производящие столько шума, меняют и нас, детей другого мира.

Люк погиб на войне. Многих мы потеряли, многие потеряли себя. Но их места занимают другие. Даже я целый год был знаменитостью, путешествовал по разным городам и странам, потом устал и вернулся домой. И городок встретил меня все той же туманной утренней тишиной, которую даже эта новая какофония не вполне способна истребить.

То было осеннее утро, с расцвеченными листьями деревьев, а в новом ресторане, построенном на месте заведения Милли, мыли стекла.

Но сегодня этот ресторан стал уже старым и знакомым, и я часто прохожу мимо, к домику Джеделлы, а она выходит и знает, что я зайду к ней на часок выпить кофе и поесть шоколадного торта, которым она по праву гордится.

По этой дороге я хожу с осторожностью, потому что теперь по ней иногда носятся мотоциклы, и когда я иду, я вижу, как она ждет меня — бледная и стройная девушка с короткой стрижкой и слегка тронутыми помадой губами.

Однажды у дверей она коснулась моей руки.

— Смотри, Джон, — сказала она.

Глаза у меня уже не те, но там, на ярком солнечном свету я всматривался изо всех сил. Она указала на щеку, потом одним пальцем на волосы.

— Ты имеешь в виду пудру, Джеделла? Да, прическа у тебя превосходная.

А потом, когда она стояла передо мной, улыбаясь, а ее глаза были полны утра, нового начала всех вещей, я увидел то, что она показывала мне с такой гордостью. Крошечную морщинку на щеке. Один-единственный серебряный волос.


Перевела с английского Ирина МОСКВИНА-ТАРХАНОВА



Для следующей задачи потребуется некоторая предварительная информация, известная пользователям Интернета. Именно в глобальной сети проблема SETI (поиск внеземных цивилизаций) приобрела «всенародный» масштаб. Каждому пользователю предлагается потратить некоторое время на общение с братьями по разуму: то есть, руководствуясь специальной программой, отслеживать фликер-сигнал (или «белый шум», как говорят астрофизики): а вдруг здесь найдется что-нибудь содержательное… Кстати, некоторые сотрудники журнала добросовестно потратили свое компьютерное время на это благое дело, но пока втуне…

Итак, условия задачи американского писателя, уже выступавшего в «Банке идей». Для особо пытливых заметим: постскриптум к одной из публицистических статей, опубликованных в журнале за последнее время, был взят именно из этого рассказа.

Повествование ведется от лица героя, техника, не очень-то разбирающегося в науке. Однажды в баре он встречается с человеком, весьма расстроенным тем, что его любимое дело под угрозой исчезновения. Дикинсон (так зовут специалиста) работает на федеральную программу по использованию старых радиотелескопов для связи с орбитальными станциями. В прошлом как раз на этих радиотелескопах он искал внеземные цивилизации. Но эти проекты теперь собираются окончательно закрыть, потому что за долгие годы так ничего существенного и не было обнаружено. Герой не очень понимает, о чем говорит разгоряченный выпивкой собеседник; краем уха он слышит какие-то слова о «первичном бульоне», о девяностобитовых «ключах» и тому подобное…

Герою еще раз предстоит встретиться с Дикинсоном. Только теперь за ученым гоняются спецслужбы Америки. Впрочем, они еще не представляют, что натворил этот энтузиаст-одиночка. Пытаясь оказать помощь расследованию, герой попадает в компьютерный центр Дикинсона и замечает пляшущую на экранах мозаику пятен — словно гипнотическое внушение, столь популярное у экстрасенсов. Дикинсон на глазах героя стремительно стареет и погибает, так что рассказчик остается один на один с жутковатой проблемой…

Как уже поняли будущие конкурсанты, в условиях задачи пропущено одно логическое звено. Вам предлагается восстановить его. А условия конкурса предполагают три варианта от каждого читателя, так что в одном из трех вы непременно попадете в мишень. Но учитывая, что разыгрывается пять призов, победителями станут те, кто первым пришлет правильный ответ на два вопроса:

ЧТО ПРЕДПРИНЯЛ ДИКИНСОН? и К ЧЕМУ ПРИВЕЛИ ЕГО ДЕЙСТВИЯ?

Ждем ваших ответов до 20 декабря 2000 года.

Удачи!

Величайшая загадка в мире

Светлой памяти Джереми Бретта, чудесного актера и настоящего Шерлока Холмса

1

О гениальности мистера Шерлока Холмса я писал много и подробно, но, как наверняка заметили читатели, моему другу это не всегда нравилось. Поэтому может возникнуть вопрос: не утаил ли я отдельные расследования великого сыщика?

Признаюсь, это так.

Причины тому были самые разные. Иногда расследования требовали особой деликатности, мы с Холмсом клялись хранить тайну, и нарушить данное слово я не могу. Бывало, что мой друг действовал один и не посвящал меня в подробности, а едва закончив дело, впадал в апатию. Случались и откровенно скучные истории, а скука всегда казалась мне несовместимой с именем Шерлока Холмса.

Особняком стоят «негодные» расследования. Они не порадуют даже самых преданных читателей, как в свое время не порадовали нас. Суть не в том, что Холмс провалил дело или плохо себя проявил. Ошибки он, разумеется, совершал, но блистательность интеллекта их затмевала. Шерлок Холмс велик в любом возрасте. Тем не менее отдельные случаи настолько выбивали моего друга из колеи, что я, его летописец, решил о них умолчать.

Однако время идет, и заурядная статья в газете заставляет меня снова взяться за перо. Не знаю, покажу ли я кому-нибудь свой отчет. Глупое праздное любопытство, обернувшееся трагедией, — вот чем даже сейчас кажется тот случай. Холмс статью в газете наверняка видел, но ничего о ней не сказал. Помню, он говорил, что свежие дела вытесняют из памяти старые. Так что, вполне возможно, о биче Кастонов он просто забыл.


Началось все холодным декабрьским днем незадолго до Рождества. Мы с Холмсом возвратились домой с Трафальгарской площади. Вода в фонтане замерзла, что сильно меня расстроило. На Бейкер-стрит пылал камин, но вскоре после возвращения мы включили свет: день угасал, и за окном падал снег.

Холмс посмотрел в окно и протянул мне листок.

— Как думаете, Ватсон, непогода спугнет посетительницу?

— Какую посетительницу?

— Это письмо принесли еще утром, но я решил показать его вам по возвращении домой.

Дорогой мистер Холмс!

Мне бы хотелось зайти сегодня к Вам в три часа пополудни. Надеюсь, это будет удобно. Если нет, загляну в более подходящее время.

— По-моему, странно, — проговорил я, оторвавшись от текста. — Автор письма считает, что вы безвылазно сидите дома в ожидании посетителей.

— В самом деле. Меня это тоже удивило.

Я стал читать дальше:

До сих пор сомневаюсь, стоит ли Вас беспокоить. Дело кажется необычным и опасным, но я отлично понимаю, что график у вас плотный. Возможно, я сгущаю краски, но решение принято: изложу факты, а вы уж сами рассудите. Уверяю, мистер Холмс, если убедите меня, что причин для беспокойства нет, я сразу уйду с легким сердцем.

— Боже милостивый! — воскликнул я.

Холмс по-прежнему стоял у окна.

— Похоже, она сильно полагается на мое мнение. Хочет, чтобы я решил ее судьбу, узнав ситуацию только со слов.

— Она? Да, правильно, дама. Элеонор Кастон, — прочел я подпись.

Текст был грамотный, почерк твердый, бумага добротная.

— Что скажете, Ватсон? — как всегда, спросил Холмс.

Я поделился своим мнением и добавил:

— По-моему, она молода, хотя и не юная.

— Неужели? Почему вы так думаете?

— Почерк полностью сформировавшийся, но не застывший, как бывает у пожилых. Она предельно вежлива, но чувствуется, что привыкла добиваться своего. С другой стороны, явно слышала о вас и склонна доверять. Мудрость вкупе со смелостью. Не сомневаюсь, что писала молодая женщина.

— Ватсон, я восхищен!

— Значит, сейчас в гостиную войдет леди преклонных лет, — предположил я (что-то не понравилось мне его восхищение).

— Вряд ли. Миссис Хадсон мельком ее видела. Прошу вас, продолжайте.

— Это все. Разве что в свое время я пользовался такой же писчей бумагой. Качественная, и только.

— Очевидны два факта, — начал Холмс, склоняясь над письмом. — На правой руке у дамы чересчур большое кольцо: оно соскользнуло и испачкалось в чернилах. Следы здесь и здесь, видите? Еще она, в отличие от большинства женщин, не пользуется духами.

— Верно, не пользуется, — проговорил я, понюхав лист.

— Поэтому, мой дорогой Ватсон, вы сперва и решили, что письмо от мужчины. Легкий цветочный аромат — частый спутник наших расследований. К тому же почерк, хоть и сформировавшийся, немного похож на мужской.

В передней зазвонил колокольчик.

— А вот и она!

Вскоре в гостиную вошла Элеонор Кастон.

Высокая, стройная, она двигалась с необыкновенной грацией. На ней был бежевый костюм, отделанный куницей, и шляпка из того же меха. Кожа чистая, белая, глаза темно-серые и выразительные. Однако главным своим украшением Элеонор наверняка считала волосы — роскошные, сияющие, цвета красного дерева. Леди сняла перчатки, и я с удивлением заметил, что, вопреки предсказанию Холмса, на руках нет колец.

Несмотря на обворожительную внешность, она вряд ли привыкла к мужскому вниманию. Менее чем через пять минут я понял, что ее лицо постоянно меняется. Элеонор казалась то миленькой, то невзрачной, то ослепительно красивой, причем метаморфозы занимали считаные мгновения. У меня аж дух захватывало.

— Мистер Холмс, доктор Ватсон, спасибо, что согласились меня принять. Ваше время на вес золота.

Холмс уселся напротив гостьи.

— Оно для всех на вес золота, а вы, мисс Кастон, явно беспокоитесь за свое.

До этого момента гостья почти не смотрела на Холмса, но сейчас бросила на него взгляд и побледнела.

— Прошу меня извинить, — пролепетала она, потупившись. — Как вы догадались, для меня это вопрос жизни и смерти.

Не сводя глаз с мисс Кастон, Холмс подал мне знак, и я налил воды. Гостья поблагодарила, пригубила и отодвинула стакан.

— Творчество доктора Ватсона позволило мне следить за многими вашими расследованиями, мистер Холмс.

— Да-да, понятно, — отозвался тот.

— Удивительно, но теперь мне кажется, что мы знакомы и я могу говорить откровенно.

— Так говорите, мисс Кастон!

— Моя жизнь богата событиями. Работа в чужих библиотеках меня вполне устраивала, хотя и оплачивалась не очень хорошо. Этим летом неожиданно пришло извещение, что я унаследовала дом и огромную по моим меркам денежную сумму. Отныне можно не работать на других, а посвятить себя науке, книгам, музыке — при мысли об этом счастье казалось безоблачным. Видите ли, около года назад умерла моя дальняя родственница, которую я почти не знала. Кроме меня, родных у нее не было, и все имущество досталось мне. Вы наверняка заметили, что я не в трауре. Но ведь я почти ее не знала, а лицемерить не люблю. Так или иначе, вскоре я перебралась в Чизлхерст, в большой дом. При доме угодья, сплошные поля и леса. Думаю, вы представляете мою радость. — Элеонор сделала паузу.

— А потом? — спросил Холмс.

— Пришла осень, а вместе с ней перемены. Прислуга до сих пор казалась любезной и расторопной, но вдруг ее как подменили. Люси, горничная, покинула меня. Заливаясь слезами, она твердила, что ей нравится работать, но ушла под предлогом болезни матери.

— Мисс Кастон, откуда такая уверенность, что она это выдумала?

— Уверенности, мистер Холмс, не было. Но я решила, что ей, как и мне, одиноко вдали от родных и близких.

В следующий миг Элеонор резко подняла голову, серые глаза вспыхнули, и я понял: она впрямь очень красива и наверняка отважна. Вопреки самообладанию, чувствовалось, что в обществе Холмса ей неуютно. В мою сторону она поворачивалась куда чаще. Впрочем, разве это редкость? Элеонор, по ее собственному признанию, читала мои отчеты; следовательно, она представляет, как Холмс относится к женщинам.

— Вскоре я занялась тетиными документами. Их осталась целая коробка с рекомендацией прочесть. Точнее говоря, указание тетя адресовала не только мне, но и всем женщинам по фамилии Кастон, которые поселятся в ее доме и будут жить без семьи. До того дня я откладывала это занятие, считая его скучным.

— Но скучать не пришлось, — вставил Холмс.

— Сперва попадались только юридические документы, а потом это. Я даже с собой захватила. — Элеонор протянула Холмсу два листа.

Он прочел первый, встал, вручил бумаги мне и принялся мерить гостиную шагами. У окна замер, глядя на снегопад в сумраке наступающего вечера.

— Ваша тетя умерла на Рождество?

— Да, мистер Холмс, и остальные тоже.

Первый лист оказался письмом тети мисс Кастон. Крючковатый, неразборчивый почерк подтверждал мою дилетантскую версию — тетушке было почти семьдесят, и она успела изрядно устать от писанины.

Женщине по фамилии Кастон, поселившейся в этом доме без мужа, отца или брата. На одиноких представительниц нашего рода наложено проклятие.

Сей дом безопасен для вас в любую пору, кроме пяти дней до сочельника. Пожелаете узнать больше — прочтите следующую страницу, текст, который я выписала из «Легенд о старых домах» Деруэнта [70] . Эта книга есть в моей библиотеке. Будьте настороже, и ничего плохого не случится. Проклятие однозначное, и если понадобится, его легко обойти. Ослушаетесь моего совета — умрете на Рождество в этом доме.

Я поднес к глазам второй лист. Холмс все это время молча глядел в окно. Мисс Кастон тоже не проронила ни слова, но смотрела теперь лишь на Холмса, как на свою последнюю надежду.

— Ватсон, не сочтите за труд, прочитайте легенду вслух, — попросил Холмс.

Я выполнил его просьбу:

В году 1407 рыцарь Хью де Кастон наложил проклятие на старое поместье в Крауби, близ Чизлхерста.

Известный женоненавистник, сэр Хью провозгласил, что любая женщина из рода Кастонов, которая поселится на территории поместья без надзора мужа, брата или отца, на Святки внезапно умрет. Следует отметить, что именно на Святки жена и сестра сэра Хью замыслили его отравить, но не сумели и были им собственноручно казнены. Тем не менее о проклятии не вспоминали до конца семнадцатого века, когда госпожа Ханна Кастон, овдовевшая восемью месяцами ранее, в сочельник устроила в доме скромное торжество, подавилась куриной костью и умерла. Любопытный и вызывающий недоумение факт: на территории поместья видели белую лису, которая бесследно исчезла после похорон госпожи Кастон. Белая лиса, символ сэра Хью Кастона, изображена на его гербе.

Я прервался и взглянул на мисс Кастон. Теперь она пристально смотрела на пламя в камине и казалась спокойной, как мраморное изваяние. Но мне пришло в голову, что это маска, под которой смелая женщина прячет волнение.

— Ватсон, почему вы остановились? — спросил Холмс, и я продолжил чтение:

И снова проклятие долго не проявлялось, вероятно, потому что в поместье жили лишь замужние дамы, сестры с братьями, дочери с отцами. Однако в 1794 году, во время великой и ужасной Французской революции, в доме поселилась французская наследница рода Кастонов, мужа которой казнили на гильотине. За три ночи до сочельника дама, очарованная белой лисицей, пробежавшей по террасе, вышла на крыльцо и, потеряв равновесие на обледенелых ступеньках, упала и сломала шею. В нашем столетии на территории поместья лишь одна женщина из рода Кастонов умерла насильственной смертью: Мария Кастон, похоронившая отца, поселилась в Крауби, но за день до сочельника ее застрелил, предположительно, отвергнутый любовник, хотя под суд его так и не отдали.

Бытует мнение, что проклятие, известное как «бич Кастонов», действует лишь до полуночи сочельника, потому что святость Рождества его снимает.

Я отложил листок. Холмс резко обернулся:

— Скажите, мисс Кастон, вы очень суеверны?

— Нет, мистер Холмс, как раз наоборот, слепо на веру ничего не принимаю. При других обстоятельствах я сочла бы все это чепухой.

— Но?

— Дама, которую я называю тетей, умерла в сочельник, около одиннадцати вечера. Ей пришлось нарушить собственную традицию. Как правило, за десять дней до Рождества она уезжала к друзьям в Лондон, а возвращалась через три дня после Стефанова дня. В этом году она заболела накануне отъезда и осталась дома. Все это, как вы понимаете, я услышала, когда прочла документы из коробки и опросила слуг.

— Как она умерла?

— Тетя спала в своей постели и, как думал доктор, поправлялась. Служанка отлучилась буквально на минуту, а вернувшись, обнаружила ее у камина с перекошенным от ужаса лицом. Причем утверждает, что тетя уже окоченела.

— Причина смерти?

— Согласно медицинскому заключению — сердечный приступ.

— Могло быть иначе?

— Разумеется, всему виной сердце.

Холмс посмотрел на меня. Его лицо казалось холодным и отрешенным, но блеск в глазах выдавал интерес.

— Мистер Холмс, — Элеонор Кастон поднялась, точно бросая ему вызов, — опросив слуг, я постаралась забыть и о письме, и об этой истории. Вместо Люси наняла другую служанку. В общем, зажила новой, хорошо обеспеченной жизнью. Один за другим пролетали месяцы, но в конце ноября я получила письмо от Люси — это она обнаружила мою тетю мертвой. В письме было сказано, что в день ее смерти девушка видела в поле белую лису. Убивать лису-альбиноса местные охотники, конечно, не решились. Только, пожалуйста, не думайте, что меня это напугало!

— А что напугало?

— Три дня назад пришло еще одно письмо.

— От вашей служанки?

— Возможно. Трудно сказать.

Элеонор достала тонкий розоватый листок, который секунду спустя упал на стол у камина. Холмс проворно за ним нагнулся и медленно прочел вслух: «Уезжай и живи или останься и умри».

— Ватсон, взгляните-ка на это.

Бумага была дешевая, такую продают в тысячах канцелярских лавок, и покупает ее беднота. Слова приклеили, причем не вырезали из книги или газеты, а словно набрали из образцов разных почерков. Об этом я и сказал Холмсу.

— Правильно, Ватсон. Отличаются и бумага, и чернила, и, по-моему, даже инструмент, которым вырезали слова. — Холмс поднес письмо сперва к лицу, затем к лампе. — Это, например, вырезали ножницами; это — перочинным ножиком, а это — видите, какой край? — большим тупым ножом. Вот очень старый фрагмент: смотрите, бумага зернистая и чернила поблекли. Чудо, что он выдержал клей… Стоп, что за странная словоформа?

Я присмотрелся и увидел вместо «уезжай», как прочел с лету, «уезжал».

— Либо это ошибка, либо автору письма не попалось нужное слово, и он вставил похожее. Мисс Кастон, вы сохранили конверт?

— Да, вот он.

— Какая жалость, штемпель размазался и ничего не разобрать! Наверное, от снега или дождя.

— В тот день шел мокрый снег.

— Конверт дешевый, как и сам листок. Адрес написан незнакомым вам почерком, иначе вы уже сделали бы вывод. Почерк определенно изменили. — Холмс бросил конверт на стол и двинулся на Элеонор, как хищник на жертву.

— Уверяю, мистер Холмс, это письмо меня сильно не расстроило. Ведь известно: люди бывают так злы и завистливы.

— Мисс Кастон, у вас есть враги?

— По-моему, нет. Но ведь мне несказанно повезло. Случается, испытываешь сильные чувства к человеку, прочитав о нем, например, в газете. Я разбогатела внезапно, не приложив ни малейших усилий. Возможно, кто-то мне завидует, даже не зная меня лично.

— Вижу, мисс Кастон, вы и тайны человеческой натуры изучаете.

Элеонор зарделась. С Холмсом никогда не понятно, хвалит он или насмехается.

— Письмом дело не закончилось. Случилось еще кое-что.

— Будьте любезны, расскажите.

Холмс сверлил Элеонор взглядом, но она говорила без запинки.

— Слякоть в наших краях сменилась долгим, на несколько дней, снегопадом. Вчера на свежем снегу у террасы появились буквы — Э, Н, Р и странная У. Следов рядом не было. Сегодня утром я вошла в кабинет и увидела на стене большую красную пятерку. Я сплю в смежной комнате, но ничего не слышала, хотя слуги твердят, что дом полон скрипов и шорохов.

— А белая лиса? Ее тоже видели.

— Да, мистер Холмс, но не я, а кухарка и лакей — весьма здравомыслящий парень. За минувшую неделю он видел ее дважды. Наверное, вам мои страхи кажутся напрасными, но я чувствую, как что-то неотвратимо ко мне приближается. Можно уехать, но с какой стати? Я так долго не имела практически ничего, даже приличной крыши над головой, и вдруг получила настоящее сокровище. Каждое Рождество сбегать из дома, как моя тетя, а потом умереть мучительной смертью — это было бы ужасно. И сочельник уже послезавтра.

2

После ухода мисс Кастон Холмс погрузился в размышления. Наша гостья хотела купить в магазине «Лайтлос» на Грейт-Орм-стрит несколько редких книг — этим она время от времени занималась по приезде в Лондон. Мы договорились встретиться на вокзале Чаринг-Кросс и вместе сесть на шестичасовой кентский поезд.

— Ну, Ватсон, что вы об этом думаете? — наконец спросил Холмс.

— Все кажется чересчур просто. Как и предполагает мисс Кастон, некто позавидовал ее везению, а услышав легенду о биче Кастонов, решил запугать и выкурить хозяйку из дома.

— И кто же этот некто?

— По ее словам, им может быть кто угодно.

— Да, Ватсон, вполне вероятно, но, мне думается, дело куда определеннее. Пахнет местью.

— Мстит кто-то претендовавший на наследство?

— Скорее всего, да.

— Тем не менее жуткого в деле немало. Буквы на снегу — ЭНРУ. На слух что-то французское и средневековое, в стиле сэра Хью. Плюс цифра пять на стене кабинета. И еще лиса.

— Пожалуйста, скрипы и шорохи тоже не забывайте.

Я оставил моего друга наедине с размышлениями и спустился на первый этаж.

Миссис Хадсон была в полном смятении.

— Мистер Холмс уезжает? А как же праздничный ужин?

— Боюсь, мы оба уезжаем. Нам нужно в Кент.

— Но я купила гуся!


Вечер выдался холодный, а из-за вечного лондонского смога еще и сумрачный. Снега пока выпало немного, но тяжелые облака сулили продолжение снегопада.

Мисс Кастон со свертком из книжного магазина мы нашли на платформе.

Во время поездки Холмс не удостаивал нас вниманием — погрузился в размышления, словно сидел в вагоне один. Я с удовольствием беседовал с мисс Кастон, которая, вопреки обстоятельствам, казалась спокойной и не подавленной. Разговор получился интересным, даже забавным, ее высказывания о классической музыке вполне могли заинтересовать Холмса, прислушайся мой друг к ним. Не раз и не два Элеонор тщетно пыталась прервать его молчание, тем не менее чувствовалось, что само присутствие Холмса придает ей уверенности. Мне она очень понравилась.

На станции Чизлхерст нас ждал экипаж. До Крауби добирались долго: здесь снег лежал давно, и покрывший его наст сделал дороги опасными. Как отличался кентский вечер от лондонского! Под светом холодных белых звезд все вокруг казалось ослепительно сверкающим.

Наконец мы въехали в открытые ворота, украшенные древним гербом. От них к дому бежала короткая дорожка, обсаженная лаймами. Я догадался, что со временем поместье потеряло значительную часть земель, хотя сохранило и пышные сады, и небольшое пастбище. Дом окружали вековые дубы в белом убранстве. Само здание тоже почти утратило свой первоначальный облик из-за реконструкции и гирлянд плюща. В высоких окнах горел свет.

Немногочисленные слуги мисс Кастон постарались на славу: зажгли лампы, растопили камин и проводили нас с Холмсом в смежные комнаты, оказавшиеся весьма уютными. Современные обои и газовое освещение в коридорах не избавляли от ощущения старины — щербатые полы и низкие потолки напоминали о пятнадцатом веке.

Чуть позже мы спустились в столовую. Очевидно, именно ее считали сердцем дома. Широкий, с высокими потолками обеденный зал украшали резные дубовые колонны, красно-коричневые стены и тяжелые плюшевые портьеры. Повсюду висели вещи, напоминавшие о других веках, — саксонские топоры и мечи, потускневшие картины в золоченых рамах. В большом камине полыхал огонь.

— Ватсон, хватит любоваться огнем, пойдемте на террасу!

Без особой охоты я двинулся за Холмсом, который распахнул дверь и вышел навстречу зимней ночи.

Мы стояли позади дома. Припорошенные снегом сады тянулись до полей и пастбища с темными островками деревьев.

— Не там, Ватсон. Вниз посмотрите. Видите?

За ступеньками террасы — теми самыми, на которых смерть настигла французскую мадам Кастон, — лежал толстый слой почти нетронутого снега. Свет из окна падал на четыре четкие буквы: Э, Н, Р, У.

Холмс тем временем сошел по ступенькам, опустился на колени и стал внимательно изучать.

— Снег покрылся настом, вот буквы и схватились, — проговорил я, но вдруг увидел другие отметины. — Холмс, тут следы!

— Обувь женская. Это следы мисс Кастон, — отозвался Холмс. — Думаю, она занималась тем же, чем я сейчас.

— Конечно. Какая отважная!

— Да, Ватсон, она женщина решительная и, по-моему, очень проницательная.

Кроме цепочки женских следов, ничего не было видно.

— Эти буквы как с неба свалились.

Холмс поднялся:

— Отвага — это хорошо, но мисс Кастон зря сюда выходила. Возможно, она ненароком стерла улики. — Его взгляд скользнул к садовым деревьям и кустарникам, затем дальше, к границам поместья. — Ватсон, перестаньте дрожать, мне это мешает. Идите в дом!

Уязвленный, я вернулся в столовую, где застал мисс Кастон в бордовом платье.

— Сейчас подадут ужин, — объявила она. — Подождем мистера Холмса или оставим ему горячее?

— Мисс Кастон, пожалуйста, простите моего друга. У него дела всегда на первом месте. Он человек рассудочный.

— Знаю, доктор. Ваши прекрасные истории очень точно его описывают. Мистер Холмс — воплощение логики и рациональности. Но при этом, — мисс Кастон улыбнулась, — он крайне опасен. Не человек, а леопард с интеллектом бога.

Потрясающе! В яркой образной фразе я действительно разглядел Холмса. И таким, как описывал, и таким, как видел — уникумом.

Тут в столовую вошел Холмс, и мисс Кастон, украдкой на него взглянув, отстранилась.

Ужин оказался прекрасным. Блюда подавали две проворные служанки и куда менее проворный лакей Вайн, мрачный парень лет восемнадцати. Мисс Кастон пояснила, что уволила всех слуг, кроме этой троицы, садовника и кухарки.

Чувствовалось, что Холмс приглядывается к слугам. Когда те удалились, он выразил желание по очереди их опросить. Мисс Кастон заверила, что все, кроме уехавшего на Рождество садовника, в его полном распоряжении, и оставила нас в компании сигар.

— Очень милая и привлекательная женщина, — искренне сказал я.

— Ах, Ватсон! — Холмс покачал головой и криво улыбнулся.

— По крайней мере, отдайте ей должное. По рассказам мисс Кастон, ее жизнь легкой не была, тем не менее она прекрасно образована и воспитана. Ее речь выдает и ум, и незаурядность. При этом настоящая красавица. Богатство она заслужила, и новое положение очень ей подходит.

— Возможно. Только наш таинственный недоброжелатель с вами не согласен. — Вдруг Холмс поднял руку, призывая к тишине.

Из соседней комнаты доносился хрустальный голос пианино. Играть в полном одиночестве, но так красиво и эмоционально — это казалось очень в духе хозяйки дома. В меланхоличной музыке я угадал опус Перселла или, возможно, Генделя.

— Да, музицирует она божественно, — восхищенно проговорил я.

— Ватсон, при чем тут пианино? — зашипел Холмс. — Прислушайтесь!

Тут я уловил другой звук, похожий на скрежет острых когтей. Сперва он раздавался в дальнем конце столовой, а потом, к моему ужасу, словно поднялся в воздух. В следующий миг послышался шорох, как от падающего снега, только не с улицы, а из дома. Мы с Холмсом замерли в ожидании. Вокруг царила тишина, даже пианино смолкло.

— Холмс, что это было?

Он подошел к камину и принялся легонько постукивать по каминной полке и полу.

— Может, птица? — предположил я. — В трубу попала?

— А сейчас затихла, да?

Вслед за Холмсом и я подошел к камину. На мраморной перемычке, которую поддерживали две колонны, красовался герб, тот же, что на воротах.

— Смотрите, Холмс, на щите! Это лиса де Кастона!

3

До сих пор Холмс особо не усердствовал, даже ни разу не поднялся на второй этаж, чтобы взглянуть на стену кабинета. Однако сейчас он устроился у камина малой гостиной, куда по одному входили слуги.

Первой была миссис Касл, крупная и очень опрятная женщина с грустным лицом, которое, как мне подумалось, когда-то было веселым.

— Миссис Касл, позвольте поблагодарить вас за прекрасный ужин.

— Ах, мистер Холмс, я так рада, что вам понравилось! А то ведь почти всегда готовлю для одной мисс Кастон, а она ест, как птичка.

— Вероятно, прежняя мисс Кастон отличалась лучшим аппетитом?

— Да, сэр, леди была полная и любила покушать.

— Но не по себе вам совсем по другой причине.

— Я ее видела!

— Ее, то есть…

— Белую лису. На прошлой неделе, до снегопада, я видела, как она сидит под луной, словно призрак. Я выросла в Чизлхерсте, и историю о злом сэре Хью знаю. Ее в наших краях частенько рассказывают. Твердят, что лиса — это байки, но мой брат мальчишкой ее видел.

— Неужели?

— Да, а еще эти буквы на снегу и пятерка, которая появилась на стене кабинета среди ночи, когда мы все спали. За пять дней до Рождества леди в опасности. Ужасно, мистер Холмс, что женщина не может жить в собственном поместье без семьи, не страшась за свою жизнь.

— После смерти прежней хозяйки вы очень серьезно относитесь ко всем знакам.

— До прошлого Рождества первая мисс Кастон ни дня не хворала. В этих числах она всегда уезжала в Лондон. Помню, в сочельник ее экипаж каждый день стоял у крыльца, но бедная старушка не могла спуститься, до того ей было худо: руки и ноги опухли, голова кружилась так, что хозяйка едва не падала, а потом сердце раз — и остановилось. Мисс Кастон всегда этого боялась.

— А белая лиса? — подсказал Холмс.

Кухарка захлопала глазами.

— Да, странно как.

— До прошлогодней трагедии вы об этом не думали?

— Нет, сэр. И никто не думал.

— Но ведь Люси, прежняя служанка нынешней мисс Кастон, видела белую лису в поле незадолго до смерти старой леди?

— Наверное, впрямь видела: для лисы было самое время, — мрачно проговорила кухарка.

— Хорошо, миссис Касл, не смею вас больше задерживать.

— Спасибо, сэр, мне пора на кухню. Из кладовой опять пропали обрезки сырого мяса.

— Обрезки мяса, говорите?

— По-моему, в кладовую кто-то лазает. Кто-то, кому там делать нечего. Я уже дважды находила дверь открытой.

Кухарка ушла, а Холмс без промедления вызвал Вайна. Лакей явно нервничал и казался таким же неловким, как за ужином. Из его бормотания мы поняли, что накануне он видел белую лису, но больше ничего странного не заметил.

— Но еда-то с кухни пропадает.

— Так кухарка говорит.

— Кто крадет — цыгане, бродяги?

— Я никого не видел. Да и наследили бы воры на снегу.

— Блестящая мысль! Наверняка наследили бы.

— Я видел буквы, — выпалил Вайн. — Мисс Кастон склонилась над ними, зажав рот рукой. «Посмотри, — сказала она. — Кто это написал?»

— И кто же?

Вайн уставился на Холмса:

— Сэр, вы знаменитый сыщик, а я простой парень. Вы меня подозреваете?

— А должен?

— Я никогда не делал ничего плохого! — закричал Вайн. — Зря я здесь остался, а не ушел вместе с Люси. Мисс Кастон была слишком строгой.

Я нахмурился, а Холмс вкрадчиво проговорил:

— Ей ведь пришлось уехать к больной матери.

— Новая хозяйка даже траур по умершей тете не носила! — не унимался Вайн. — Она любит только книжки, пианино и свои мысли. Я попросился домой на вторую половину рождественского дня. Мы живем в Крауби, около мили отсюда. К вечеру я бы точно вернулся, а она ни в какую: «Ах нет, Вайн, без тебя я не обойдусь».

— В это время твое место здесь, — заметил я. — Ты единственный мужчина в доме.

Холмс отпустил парня.

Я бы еще высказался, но Холмс не позволил. К нам пришла служанка Рейнольдс, которая подавала ужин. Ничего интересного она не сообщила. Да, шорохи слышала, но списала их на мышей. Она служила здесь при старой мисс Кастон и считала, что ту погубило больное сердце, ослабленное суеверным страхом. Все это Рейнольдс выложила Холмсу без малейших колебаний, а мне представила подробный, хотя и дилетантский, диагноз хозяйки.

— Как доктор, вы, сэр, наверняка меня понимаете.

Последней в гостиную вошла Нетти Принс, преемница Люси, новая личная служанка мисс Кастон. В этом доме она жила всего несколько месяцев.

Нетти разговаривала вежливо, не смущаясь, и, к удивлению Холмса, обращалась с ним как с сообразительным полицейским.

— Ваша хозяйка справедлива по отношению к вам? — сразу спросил мой друг.

— Да, сэр, очень справедлива.

— Жалоб нет?

— Ни единой, сэр. На прежнем месте хозяйка была вспыльчивая, а мисс Кастон никогда из себя не выходит.

— Но вы ее не любите?

Нетти Принс удивленно подняла глаза:

— Сэр, любить хозяйку совершенно не обязательно. Главное — по возможности угождать. Она это по-своему ценит.

— Верите, что одинокие женщины из рода Кастон прокляты?

— Я и пострашнее сказки слыхала.

— Неужели?

— Мисс Кастон проклятия не боится. Думаю, сэр, она справится с любым мужчиной — хоть с убийцей, хоть с вором, хоть с призраком. Ее бы сам сэр Хью де Кастон побоялся.

— Почему вы так думаете?

— О своем прошлом хозяйка не говорит, но чувствуется, что в люди она выбралась только благодаря мозгам. Женоненавистника она не потерпит. Мисс Кастон очень умная.

— Тем не менее она вызвала меня.

— Да, сэр. — Нетти Принс потупилась. — Хозяйка рассказывала о вас, сэр, и я поняла, что вы важный джентльмен и тоже очень умный.

— Однако?

— Не понимаю, зачем она вас вызвала, сэр. Зная хозяйку, я думала, что она раздобудет пистолет или кинжал и даст бой кому угодно!


— Так что, Ватсон? — спросил Холмс, когда мы снова остались в гостиной одни.

— По-моему, последняя девушка, Нетти Принс, абсолютно права. Мисс Кастон — женщина необыкновенная. Храбрая, как львица.

— Но при этом бесчувственная эгоистка. Черствая и нетерпимая к слугам. Что-нибудь еще вас удивило?

— С именами странно получается.

Холмс повернулся ко мне:

— Просветите меня, Ватсон, будьте так любезны.

— На снегу буквы ЭНРУ. А здесь у нас Нетти, Рейнольдс и Вайн.

— А первая Э?

— Вероятно, сама Элеонор Кастон.

— Вы так считаете? А как насчет сходства фамилий Касл и Кастон? Или, например, Кастон и Ватсон? Только первый слог не совпадает. А ваша фамилия и фамилия нашей замечательной хозяйки заканчиваются на «сон».

— Холмс!

— Дорогой мой Ватсон, вы все усложняете. Подумайте еще раз.

Я подумал и покачал головой.

— ЭНР — сокращенная форма имени Элеонор: Э — в начале, Н — посредине, Р — в конце.

— Но еще есть У, Холмс.

— Буква У — условная, потому что на самом деле это римская цифра пять. Предупреждение о пяти опасных днях, или что мисс Кастон станет пятой жертвой проклятия. Та же цифра написана на стене кабинета, который я намерен сейчас осмотреть.

Мисс Кастон еще не легла. Пожалуй, удивляться не следовало, однако она не задала ни единого вопроса, появившись в коридоре второго этажа, тускло освещенном газовыми светильниками.

— Кабинет здесь, — проговорила Элеонор, открывая дверь. — Минуту, сейчас зажгу свет.

Мисс Кастон переступила порог, чиркнула спичкой, и свет лампы выхватил из мрака ее точеную фигуру. Когда Элеонор подняла лампу, ярко вспыхнуло кольцо на указательном пальце правой руки. Драгоценный камень квадратной огранки я сначала принял за бледный сапфир.

— Вот она. Мистер Холмс, доктор Ватсон, вам видно?

На оштукатуренной стене, почти полностью закрытой книжными полками, выше человеческого роста нарисовали крупную красную пятерку.

— Видно. — Холмс подошел к стене и взял стремянку, с помощью которой мисс Кастон, вероятно, доставала книги с верхних полок. Он поднялся по ступенькам и внимательно осмотрел цифру. — Можно лампу поближе? Благодарю. Мисс Кастон, у вас чудесное кольцо.

— Да, в самом деле. Кольцо досталось мне от тети и было велико, но в Лондоне его подогнали под мой размер. Это голубой топаз. Меня, мистер Холмс, завораживает то, что на вид одно, а по сути — совсем другое.

— Ватсон, где вы? — (Я подошел поближе.) — Взгляните.

Пятерку нарисовали довольно крупно. Кое-где образовались потеки, похожие на окровавленные шипы. Холмс не сказал ни слова и спустился на пол.

— Это краска? — спросил я.

— Скорее, чернила.

Мисс Кастон кивнула и жестом указала на письменный стол. Там среди книг и газет стоял пузырек.

— Это мои чернила. Чем писали, тоже ясно, — тем канцелярским ножом.

— Да, на нем пятно. И еще одно на промокательной бумаге, куда нож положили.

Холмс подошел к окну и отодвинул бархатную портьеру. На улице опять шел снег. Мой друг распахнул окно и выглянул в мерцающий мрак.

— Кое-где плющ оторван от стены, — объявил он и высунулся чуть дальше. Снег залетал в кабинет и падал на пол. — А ниже он, как ни странно, цел. — Холмс выпрямился, лампа осветила его суровое лицо и блестящие глаза. — По-моему, незваный гость проник сюда с крыши, а не из сада. Один сук почти касается окна, но он очень тонкий.

— Этот человек — акробат! — воскликнул я.

Холмс отодвинулся от раскрытого окна.

— Или настоящий смельчак, — добавил он.

Побледневшая мисс Кастон смотрела на окно, пока Холмс не задернул портьеру. В кабинете стояла такая тишина, что тиканье часов на каминной полке казалось очень громким.

— А сейчас спать! — велел Холмс. — Завтра, мисс Кастон, будет тяжелый день.

Элеонор выглядела такой несчастной, что я проговорил, когда Холмс вышел из кабинета:

— Выспитесь хорошенько, мисс Кастон. Вы в самых надежных руках.

— Знаю, доктор. Спокойной ночи.

4

Наутро, после завтрака, Холмс послал меня в деревеньку Крауби. Мисс Кастон я не видел — вероятно, она любила поспать. Холмс, поднявшийся непривычно рано, хотел осмотреть спальню покойной мисс Кастон. Как он впоследствии рассказывал, комната была заурядной, даром что богато обставленной, с колокольчиком на веревке у камина и шторами со свагом.

В деревню я отправился далеко не в лучшем настроении, заметив, что ночной снегопад стер и зловещие буквы, и римскую пятерку у террасы.

Повсюду виднелись высокие пышные сугробы, так что прогулка получилась приятной и ободряющей. В буковых рощицах мелькали фазаны, на падубе блестели красные ягоды.

В сонной деревушке Крауби дома — некоторые мне очень понравились — стояли группами. Их было две-три, столько же улиц и развалины старой башни, где теперь гнездились птицы. Ни церкви, ни трактира. Единственным «общественным» местом была каменная поилка для лошадей.

Родители Вайна жили в домике неподалеку, но искать их или заводить разговор Холмс не велел, поэтому я побродил по улочкам и двинулся обратно.

Возвращался я в прекрасном настроении — как же иначе на свежем воздухе! Шагая по тропинке, я любовался видами: казалось, ничто не нарушает безмятежное спокойствие зимнего пейзажа.

Когда приблизился к дому, впечатление не изменилось. Величественный, с живописно дымящими трубами, он высился среди снегов.

Вайн, Рейнольдс и Нетти украшали столовую свежесрезанными ветками падуба. Елку тоже поставили, но еще не нарядили.

Холмс и мисс Кастон сидели в малой гостиной, и войти я решился не сразу. В камине полыхал огонь, на столе стоял кофейник. Холмс, судя по голосу настроенный весьма дружелюбно, рассказывал о давнем расследовании, а Элеонор завороженно слушала и время от времени задавала умные вопросы.

Наконец Холмс заметил меня, подошел и провел в гостиную.

— Я тут развлекаю мисс Кастон рассказом о нашем старом деле, о котором она не читала, хотя, по-моему, со всеми остальными знакома.

Пара часов до обеда пролетела быстро и незаметно. Я редко видел Холмса таким общительным, раскованным и умиротворенным. Полагаю, обаяние мисс Кастон покорило даже его. Но едва мы остались одни, Холмс изменился в лице, словно маску сбросил.

— Ватсон, этот чудесный дом — настоящая крысоловка, и в роли крыс — все его обитатели.

— Боже праведный, Холмс, о чем вы?

— Здесь целый заговор. Нельзя показывать, что мы в курсе.

— Мисс Кастон в опасности? — спросил я.

— О да, дорогой Ватсон, — процедил Холмс. — Думаю, да. Мы имеем дело с изощренным преступлением. Не теряйте бдительности и приготовьтесь действовать. Сейчас больше ничего сказать не могу, кроме того, что просмотрел бумаги покойной мисс Кастон и сделал очевидный вывод.

— Какой?

— Слова в письме с угрозой, которое прислали нашей клиентке, вырезаны из хранящейся здесь корреспонденции. Я разыскал источники всех слов, кроме одного. Думаю, еще немного терпения, найдется и он. Другие слова из счетов и писем, самое старое было написано в начале семнадцатого века, а злоумышленник безжалостно его уничтожил. Еще один момент: молодой Вайн очень обижен из-за увольнения своей возлюбленной Люси, бывшей служанки мисс Кастон.

— Возлюбленной?

— Да, Ватсон. Помните, как он отзывался о своей хозяйке? Мол, была очень строга.

— Потому что не отпустила его домой на Рождество.

— Причина, видимо, и в этом тоже. Но о строгости хозяйки он говорил в прошедшем времени и тут же упомянул увольнение Люси. Сказал, что зря за ней не последовал.

— Холмс, Люси не уволили. Она ушла по собственному желанию.

— Не совсем так. Утром во время дружеской беседы я поинтересовался у мисс Кастон, не нарушали ли Вайн с Люси дисциплину. Слукавить наша клиентка даже не пыталась — тотчас заявила, что такие проблемы возникали.

— Получается, у Люси и Вайна есть причина мстить?

— Вероятно, да.

— Почему мисс Кастон сразу об этом не сказала?

— Говорит, не считала Вайна и Люси способными на столь тонкую игру. А еще не хотела позорить девушку. Насколько я понял, мисс Кастон дала ей отличные рекомендации. Она считает, что недалекая служанка потеряла голову от любви, но в другом доме проявит себя с лучшей стороны.

— Очень в духе мисс Кастон! Какой тонкий ум, какое благородство!

Обед нам подавала одна Рейнольдс. Столовую уже украсили ветками падуба, и мисс Кастон объявила, что елку нарядит сама. Этим она и занялась после обеда, я ей помогал, а мрачный Холмс куда-то исчез.

Ни о чем серьезном мы не разговаривали. Я хотел подбодрить мисс Кастон, и она с удовольствием отвлеклась от черных мыслей. Когда подали чай, на елке уже висели серебряные и золотые шары, а свечи мисс Кастон зажгла прямо перед ужином. Получилось очень красиво.

В тот вечер миссис Касл снова была выше всяческих похвал. Мы лакомились фазаном, раскрыть божественный вкус которого помогли две или даже три бутылки старого вина.

После трапезы мисс Кастон хотела нас покинуть, но Холмс попросил ее остаться.

— Хорошо, мистер Холмс, только, пожалуйста, курите. Мне очень нравится аромат сигар и, кстати, многим женщинам тоже. Жаль лишаться удовольствия.

Слуги удалились, в том числе Вайн — предварительно убедившись, что с камином все в порядке. На елке мерцали свечи. Ничто не соответствовало праздничному уюту этой столовой меньше, чем наше расследование.

— Мисс Кастон, — Холмс пристально посмотрел на хозяйку сквозь клубы сизого дыма, — нам пора серьезно поговорить.

Элеонор пригубила вино, в котором малиновой молнией сверкнуло пламя камина.

— Мистер Холмс, я вся внимание.

— Тогда сразу скажу то, что вы, думается, и так знаете: виновник странных событий до сих пор здесь, в доме.

— Почему вы решили, что я это знаю?

— А у вас таких подозрений не было?

— Намекаете, что меня преследует сэр Хью де Кастон и я в это верю?

— Нет, мисс Кастон.

— Тогда кого подозревать? Моих бедных слуг? Проблемы с Люси яйца выеденного не стоят. Она наивная и чересчур страстная, а Вайн — полный болван. Порознь им куда лучше.

— Речь идет не о слугах.

Тут столовую пронзил дикий вопль. Он раздался так близко от нас, что, казалось, сотряс стол. Холмс вздрогнул, я вскочил на ноги, мисс Кастон едва не выронила бокал. Вопль повторился и был еще громче и ужаснее. У меня волосы на затылке встали дыбом. В панике я огляделся по сторонам, и тут откуда-то послышались настойчивые скрип и скрежет. Они будто вознеслись к кессонному потолку и постепенно стихли.

Я буквально прирос к месту. Из ступора меня вывел сухой смех Холмса.

— Что, Ватсон, никогда такого не слышали?

Мисс Кастон тоже засмеялась, хотя ей явно было не по себе.

— Это лиса. Мы слышали лису.

— Побойтесь бога, Холмс, как эти звуки по воздуху поднялись?!

— Не по воздуху, а сквозь стены и на крышу.

Я снова сел и налил себе бренди. Холмс, почти как всегда, оказался прав. У лис очень неприятный крик, хорошо знакомый сельским жителям.

— Значит, лиса существует?

— Почему нет? — усмехнулся Холмс. — Белые лисы здесь не редкость, как утверждают миссис Касл и книга Деруэнта. А в этом деле о присутствии лисы позаботились особо. До отъезда из Лондона я справился у господ Сэмпса и Брауна, меховщиков с Кемптон-стрит, торгующих такими диковинками. Они сообщили, что около месяца назад у них купили живую лисицу-альбиноса.

— Кто купил? — спросил я.

— Мужчина, который, несомненно, действовал по чьему-то наущению. Подозрительный джентльмен, весь закутанный, неизвестно кто и откуда. — Холмс в упор посмотрел на мисс Кастон. — Видимо, до конца тетин архив вы так и не изучили, иначе знали бы, что в доме есть три потайных коридора. Они неширокие, с низкими потолками, но вполне проходимы. Во время политических и религиозных волнений там прятались.

— Мистер Холмс, я уже говорила, что в документы и письма особо не вчитывалась. Хотите сказать, кто-то прячется… в моем собственном доме?

— Белая лиса наверняка здесь поселилась, а приманивают ее мясом, которое крадут из кладовой.

— И чего добивается злоумышленник? Чтобы я испугалась и уехала?

— По-моему, не только, — лаконично ответил Холмс.

— То есть за всем этим стоит человек?

— Такой вывод напрашивается сам собой, не правда ли?

Мисс Кастон медленно подошла к камину и застыла, как прекрасная статуя, глядя на щит с гербом.

— Получается, вокруг меня враги? — наконец спросила она.

— Мисс Кастон, мы с вами, — постарался утешить я.

— Что мне делать?

— Хорошенько все обдумать, — посоветовал Холмс. — Обратиться к глубинам своего разума, вдруг там найдется ответ.

— Я именно так и поступлю, — сказала Холмсу Элеонор. Сама гордость, просить о помощи она больше не собиралась. — Мистер Холмс, вы хотите меня спасти?

Холмс даже в лице не изменился, только глаза в свете лампы стали совсем черными.

— Постараюсь спасти тех, кто этого достоин. Однако не переоценивайте мои возможности, мисс Кастон. Ошибки мне не чужды.

Мисс Кастон отвернулась так резко, словно ей дали пощечину.

— Но вы — величайший из ныне живущих сыщиков. — Не пожелав нам спокойной ночи, Элеонор подобрала юбки и покинула столовую. Холмс подошел к камину и бросил сигару в огонь.

— Ватсон, револьвер при вас?

— Конечно!

— Вот и славно.

— Завтра сочельник, — напомнил я. — По легенде, бич Кастонов действует последний день.

— Хм. — Холмс легонько стукнул по стене — звук получился гулкий. — Один из коридоров прямо за этой стеной, а ведет, скорее всего, на чердак. Два других я пока не нашел: планы очень старые, разобраться непросто. Совсем как штемпель на письме, которое прислали мисс Кастон. Между прочим, Ватсон, вы обратили внимание, что само письмо не пострадало, хотя конверт очень кстати намок и штемпель размазался?

Я тоже бросил окурок в камин.

— В любом пламени есть что-то дьявольское, правда, Ватсон? Неужели дьявол на стороне местного злодея?

— Холмс, у вас подавленный вид. А с мисс Кастон вы говорили тоном проигравшего.

— Неужели, старина? Проигрывать тоже иногда полезно. Говорю же, ошибки мне не чужды.

Холмс вышел из столовой, оставив меня в полном недоумении. Вскоре и я удалился в свою уютную спальню, заснул беспокойным сном, а на заре проснулся, сбитый с толку и встревоженный.

5

Сейчас понимаю, что Холмс утаивал от меня некоторые части головоломки. Что ж, не в первый раз и, думаю, не в последний. Как ни обидно, я не сомневаюсь, у Холмса есть на то основания, причем веские.

До завтрака я проверил пистолет, а спустившись в столовую, обнаружил, что тосты и кофе буду поглощать в одиночестве. Мисс Кастон, как и накануне, спала, а Холмс, по словам чем-то раздраженного Вайна, ушел по делам.

Я развлекался как мог: осмотрел старые мечи; не обнаружив газет, взялся за книги из библиотеки, но так ни на одной и не сосредоточился. Мысли были совершенно о другом.

Холмс вернулся ближе к полудню и, войдя в дом, стряхнул снег с пальто и шляпы. На улице выла метель, белые хлопья засыпали дорожки, деревья, поля.

Мы прошли в столовую.

— Вот, прочтите. — Холмс сунул мне телеграмму.

Фирма Сэмпса и Брауна «Меха для элиты» сообщала, что лисица-альбинос была приобретена пятнадцатого октября при их посредничестве и передана заботам некоего мистера Смита.

— Холмс, вы сказали об этом еще вчера вечером.

— Верно. Но эту информацию я должен был получить сегодня. Просто телеграмма ждала меня в деревне Чизлхерст.

— Тогда зачем…

— В виде исключения я предположил, что это действительно так. Уж очень хотелось увидеть реакцию мисс Кастон.

— Напугать вы ее точно напугали. На что еще рассчитывали?

— Неужели напугал? По-моему, она была вполне спокойна.

— Она смелая и решительная.

— Она интриганка!

Потрясенный резким высказыванием, я на миг потерял дар речи.

— Ради всего святого, почему вы так говорите?

— Ватсон, я вас умоляю! Немного обаяния, и женщина веревки из вас вьет. Уверен, мисс Кастон это отлично понимает.

— Она отзывается о вас куда любезнее! — со злостью заявил я.

— Не сомневаюсь. Старина, это очередная уловка! Присядьте и послушайте. Нет, лучше подальше от огня.

Я сел на указанный стул.

— Думаете, кто-то подслушивает нас в тайном коридоре за той стеной?

— Вполне возможно. Расследование у нас необычное, а его главная героиня заставила меня сомневаться во всем.

Мы оба уселись поудобнее, и Холмс начал рассказывать.

— Мисс Кастон явилась к нам, Ватсон, будучи осведомленной о моей работе по вашим отчетам, со всеми их неточностями и приукрашиваниями. С собой она принесла легенду о биче Кастонов, которая действительно существует, по крайней мере у Деруэнта и местных жителей. Четыре женщины из рода Кастонов, незамужние или овдовевшие, умерли здесь в один из пяти дней до Рождества. Однако причины нынешних тревог мисс Кастон — буквы на снегу, пятерка на стене, письмо-предупреждение и белая лиса — дело ее собственных рук.

— Расскажите, как ей это удалось.

— Конечно расскажу. Мисс Кастон легко добралась до тетиного архива, с помощью разных инструментов вырезала слова и наклеила их на лист дешевой бумаги, которую можно достать где угодно. Правда, усидчивости оказалось маловато, и вместо «уезжай» она использовала «уезжал». Из-за нетерпения появился и помощник — скользкий, лишенный воображения тип, воистину безликий мистер Смит, нанятый, чтобы купить лису и привезти ее сюда. Затем уже самостоятельно, используя сырое мясо из кладовой, мисс Кастон заманила животное в коридор, где оно до сих пор бегает и скребется. Дверь кухни дважды оставляли не высаженной и не вскрытой — я проверил, — а именно незапертой. Не запереть можно не только снаружи, но и изнутри, опять-таки из-за спешки и нетерпения. Лучше бы мисс Кастон взлом инсценировала, но она понадеялась, что мы спишем открытую дверь на безалаберность слуг. Буквы на снегу она начертала сама, а потом охала и ахала над ними. Поэтому у террасы мы обнаружили лишь ее следы. Нужно отдать должное Элеонор, сокращенный вариант своего имени и римская пятерка — мысль оригинальная, а вот в других эпизодах получилось неловко. Пятерку на стене кабинета тоже нарисовала она. Когда я поднялся на библиотечную стремянку, пришлось чуть отстраниться, а вот женщине ее роста на такой высоте было бы вполне удобно. На аккуратной пятерке заметны три подтека, особенно на нижней дуге. Виной тому кольцо с голубым топазом. Тогда оно еще было велико мисс Кастон, поэтому соскользнуло и размазало чернила, как и при написании записки на Бейкер-стрит. Плющ от окна тоже оторвала она, причем с обидной небрежностью.

— Холмс, по-моему, у вас немного разыгралась фантазия.

— На Бейкер-стрит я украдкой наблюдал, как мисс Кастон на меня смотрит. Я стоял у окна спиной к ней, и она не подумала, что в свете ламп видно ее отражение. Такое лицо, Ватсон, бывает лишь у хищниц. Тогда я решил, что ей нельзя доверять, и сейчас многое подтверждает мое первое впечатление.

— Когда закричала лиса, я подумал, что мисс Кастон теряет сознание.

— Крик получился ужасный, она его не ожидала и повела себя искренне.

— А как насчет Вайна и Люси? — спросил я.

— Их роль в этой истории мне до конца не ясна, хотя парень явно возмущен, а его девушка, вероятно, вела себя не слишком разумно. Что касается письма служанки мисс Кастон — первого предупреждения, которое получательница так некстати выбросила, не придав ему особого значения, — оно не существовало. Зачем Люси стараться для хозяйки, лишившей ее работы и любимого?

— Вдруг Люси хотела ее напугать?

— Очень интересный вывод, Ватсон, поздравляю! Но взгляните на ситуацию с другой стороны: если бы виновница несчастий Люси получила от той угрожающее письмо, разве она тоже не решила бы, что ее пугают?

— Хорошо, но как насчет смертей, Холмс? Я читал Деруэнта. Старая мисс Кастон точно умерла здесь, как и три другие женщины.

— Ватсон, в жизни бывают совпадения. Ханна Кастон подавилась куриной костью, французская мадам поскользнулась на обледенелых ступеньках, а Марию Кастон застрелил отвергнутый любовник. Тетя мисс Кастон была склонна к апоплексии и сильно напугана тем, что остается дома на Рождество. Вы же доктор и должны понимать, как велика вероятность смерти в такой ситуации.

— Но ее нашли не в кровати, а у камина.

— Началась агония, а служанки рядом не оказалось. Старая мисс Кастон хотела дотянуться до колокольчика и позвать на помощь.

— А колокольчик висит у камина.

— Феноменально, Ватсон!

— Господи, Холмс, в кои-то веки мне хочется, чтобы вы ошибались.

— Я редко ошибаюсь. Ватсон, подумайте о нашей клиентке. Мисс Кастон жила бедно — вот характер и закалился! — а потом вдруг разбогатела. Теперь она считает, что может сделать и заполучить абсолютно все. Она демонстративно пренебрегает условностями, отказавшись носить траур по тете. Достатку вопреки использует дешевую писчую бумагу — мелочь, а сколько своеволия и упрямства! Коварством и ложью она заманила сюда нас с вами.

— Ради бога, зачем?

— На этот вопрос пока ответить не могу, но уверен, она в чьей-то власти. Некоего влиятельного мужчины, у которого на меня зуб. Это настоящий злой гений, а мисс Кастон для него — марионетка. Порой женщины, даже сильные духом, становятся воском в руках мужчин, которым удается их подавить. Ну, дорогой Ватсон, до скорого!

Подавленный и раздраженный нашим разговором, я поднялся в свою спальню и записал все известные на тот момент факты. Эти записи и помогают мне сейчас восстановить хронику событий.

Когда я спустился к обеду, ни Холмса, ни мисс Кастон в столовой не застал. Нетти передала мне привет от своей хозяйки и пояснила: у той сильно болит голова, что случается нередко. Разумеется, я предложил помощь и вздохнул с облегчением (конечно, при таких обстоятельствах!), когда Нетти сказала: «Спасибо, не нужно».

Обед спустя рукава подавал Вайн. Потом в малой гостиной я раскладывал пасьянс, который решительно не желал сходиться. За высокими, до самого пола, окнами медленно кружил снег.

Наконец я поднялся в свою комнату и переоделся к ужину. Помню, чувствовал себя как в армии, когда откладывалось сражение: битва неминуема, но многие факты неизвестны. Оставалось только подавить досаду и ждать, доверившись командиру Шерлоку Холмсу.

За окном стемнело, а снег еще шел. Револьвер по-прежнему лежал в моем кармане. Наступала пятая ночь проклятия, и, вопреки словам Холмса или из-за них, я боялся не только за своего друга, но и за Элеонор Кастон.

Я вышел в коридор, неожиданно остановился и глянул в окно. По заснеженной земле кто-то бежал, призрачно мерцая. Я испуганно отпрянул. Белая лиса Кастонов, чисто-белая!

— Да, сэр, лиса существует.

Обернувшись, я увидел Вайна. Вместо ливреи одетый во вполне приличный для крестьянина костюм, он казался и старше, и серьезнее.

— Лисицу не придумали, — проговорил я.

— Нет, сэр, не придумали.

— Почему ты так одет?

— Ухожу домой. Я уволился, не желаю здесь больше оставаться. Буду работать на земле, как мне и должно. Проживу без поклонов и расшаркивания, а когда накоплю денег, женюсь на Люси.

Вспыльчивый мальчишка превратился в мужчину. Я невольно проникся к нему уважением, но все-таки спросил:

— А как же мисс Кастон, твоя хозяйка?

— Как хочет. Мы с Люси любили друг друга, но никаких непристойностей себе не позволяли. Мисс Кастон все выдумала. Она выгнала Люси из-за тех историй и… Ладно, скажу, не побоюсь — из-за вас, сэр, и мистера Холмса.

Огорошенный, я спросил, что он имеет в виду.

— Ну, когда мисс Кастон приехала сюда, она брезговала вашими историями.

— Ясно…

— От всего популярного нос воротила. Ей одних греческих философов подавай! Но потом начались головные боли, Люси стала ей читать, и однажды попалась ваша история, сэр, о мистере Холмсе. После этого по просьбе мисс Кастон Люси прочла ей остальные.

Признаюсь, я был очень польщен. Однако на первом месте стояло отнюдь не мое тщеславие.

— Мисс Кастон буквально изучала мистера Холмса по вашим историям. А в сентябре вдруг заявила, что Люси уволена, потому что мы с ней якобы вели себя неподобающим образом. Это неправда, сэр. Впрочем, мисс Кастон дала моей девушке отличные рекомендации, и сейчас Люси работает в доме получше этого.

Пока я думал, как ответить, парень кивнул и зашагал прочь. В руках он держал дорожную сумку.

— Но ведь на улице снег… — пролепетал я.

— В этом доме так холодно, что снег — ерунда, — отозвался Вайн и ушел.

К своему облегчению, в столовой я застал Холмса. Он стоял у камина и потягивал виски с содовой.

— Ну, Ватсон, немного разобрались, что к чему?

— Как вы догадались?

— Да в зеркало на себя посмотрите. Вас что-то распалило.

Памятуя о тайном коридоре, мы отошли подальше от камина, и я передал Холмсу разговор с Вайном.

— Ясно, мисс Кастон меня изучала, — отозвался Холмс. — Мои подозрения подтверждаются. Вы это тоже чувствуете?

— Ерунда какая!

— Но ее хозяин-кукловод ускользает от меня вопреки всем усилиям, о которых вам лучше не слышать. Кто он? Чего добивается? Хочет устранить меня чужими руками?

Тут в столовую вошла Элеонор Кастон. Платье цвета листьев падуба подчеркивало молочную белизну ее плеч. Блестящие волосы были собраны в нетугой узел. Нечасто встретишь такую привлекательную женщину!

Ужин получился странным. Подавала его одна Рейнольдс, зато очень расторопно. О расследовании не говорили, словно его не было, и мы просто отмечали зимние праздники.

— В полночь все закончится, — не выдержала мисс Кастон. — Тогда я вздохну спокойно. Вы, мистер Холмс, даже проклятие отпугнули. Я — ваша вечная должница.

За ужином Холмс просто блистал остроумием. Если он в ударе, затмить его очень сложно.

— Опасность еще не миновала, — изрек он, закурив сигарету. — Взгляните на часы, мисс Кастон. До полуночи тридцать минут. Чем ближе кульминация, тем сильнее угроза.

Мисс Кастон побледнела, ее блестящие глаза едва не вылезали из орбит.

— И что теперь? — спросила она.

— Ватсон, дружище, уж извините, но нам с мисс Кастон нужно поговорить наедине. Мы удалимся в малую гостиную, а вас я попрошу подождать здесь и ни на секунду не терять бдительность.

Я тотчас насторожился, но, когда они вышли из-за стола, без разговоров встал. Казалось, Элеонор Кастон в трансе. Они с Холмсом закрылись в малой гостиной, а я занял место у камина.

До чего медленно тянулись минуты! Ни до, ни после того вечера я не замечал, как ползут обе стрелки часов. Сквозь брешь в шторах виднелась схватка снега и ночного мрака. В камине сдвинулось полено, и я вздрогнул. Воцарилась тишина, которую прорвал смех мисс Кастон — такой же мелодичный, как ее игра на пианино. Потом снова стало тихо.

Я начал расхаживать по столовой. Нужно ли слушать у двери? Холмс ничего не говорил. Я то и дело нащупывал в кармане револьвер.

Наконец стрелки часов сошлись на цифре двенадцать. В этот час бич Кастонов, настоящий или вымышленный, переставал действовать.

Я взял свой стакан и жадно его осушил. Секундой позже раздался пронзительный крик мисс Кастон, за ним — звук удара и грохот, словно разбилась ваза.

Я распахнул дверь в малую гостиную и содрогнулся.

Двери на террасу были открыты, в гостиной гуляла пурга, а по ковру шла поземка. Элеонор Кастон лежала на диване: волосы распущены, лицо неподвижное и белое как полотно.

Я бросился к ней — под ногами захрустели осколки разбитого окна, — думая, что Элеонор мертва. Но едва потянулся к ней, она шевельнулась и открыла глаза.

— Мисс Кастон… Что случилось? Вы ранены?

— О да, и смертельно!

Как ни странно, никаких отметин я на ней не видел.

— Он ушел, — объявила мисс Кастон, растянув губы в страшной улыбке.

— Кто ушел? Где Холмс?

Мисс Кастон без сил опустила голову и закрыла глаза.

— На террасе. Или в саду. Ушел.

Я тотчас шагнул к окну, на ходу вынимая револьвер. Даже сквозь снег я увидел Холмса в дальнем конце террасы, озаренной светом окон. Мой друг был один. Я окликнул его — услышав мой голос, он обернулся, покачал головой и поднял руку, осаживая меня. Оружия у него я не заметил, а приказ не двигаться сомнений не вызывал.

Я принес из столовой стакан бренди. Мисс Кастон села:

— Доктор, вы, как всегда, галантны.

Пульс у нее был хороший, но неровный. Не хотелось расстраивать ее еще сильнее, но ситуация требовала решительных действий.

— Мисс Кастон, что здесь случилось?

— Я сделала ставку и проиграла. Объяснения нужны? Прошу вас, сядьте. Можете закрыть окно. Он не вернется.

Я неохотно повиновался, заметив, что Холмс исчез, вероятно, ушел в заснеженный сад.

— Итак, мисс Кастон?

Еще одна мрачная улыбка, и Элеонор заговорила:

— С самого детства я чувствовала себя обделенной, и вдруг мне несказанно повезло. Судьба точно взяла меня под крыло и дала все, о чем мечталось. Я всегда была одна: ни родителей, ни друзей. Люди мне не слишком симпатичны, ведь большинство из них глупы. Но вот Люси, моя служанка, стала читать ваши истории о восхитительном Шерлоке Холмсе. Нет, ваш литературный талант меня не впечатлил. Я зачитываюсь Данте, Софоклом, Мильтоном, Аристотелем, Эразмом Роттердамским. Вряд ли вы ставите себя в один ряд с ними. Но Холмс… Это нечто особенное. Его гениальность сияет в ваших историях, как ослепительный огонь в неприглядном сосуде. Сперва я решила, что вы придумали совершенство. Химик, спортсмен, актер, детектив, мошенник — столь великолепной личности наш век еще не видел. Какая я невежа! Но маленькая Люси объяснила, что Шерлок Холмс существует, и даже назвала его адрес: Лондон, Бейкер-стрит, двести двадцать один «б».

Мисс Кастон задумалась, а я наблюдал за ней, готовый к ухудшению состояния: мертвенно-бледная, она заметно дрожала.

— Из ваших отчетов я поняла, что Холмса притягивают случаи, способные полностью завладеть его вниманием. И что он уважает тех, чей интеллект выдерживает конкуренцию с его собственным. Все это у меня есть, а еще легенда старого дома, запутанная, под стать вашим отчетам. Разумеется, бич Кастонов — гремучая смесь анекдота, суеверия и совпадений. Я не имела ничего, получила многое, так почему бы не возжелать всего?

— Так вы говорите, Холмс…

— Я говорю, что возжелала уважения и дружбы мистера Шерлока Холмса. Особого уважения и особой дружбы, которых женщина ждет от мужчины, почитаемого ею больше всех остальных.

— Господи, мисс Кастон! Это же Холмс!

— Да, вы много писали о его равнодушии, надменности и неприязни к женскому полу. Только ведь большинство женщин — безмозглые пустышки, гусыни в рюшечках. А у меня есть голова на плечах, что и хотелось ему показать. Я не сомневалась: Шерлок Холмс разгадает мою загадку. Так и вышло. Но я думала, он посмеется и пожмет мне руку.

— Холмс считал, что вы находитесь под влиянием злодея, умного и жестокого.

— Будто ни одна женщина сама не справится! Мистер Холмс изложил мне свою версию. Я объяснила, что старалась только для себя, хотела не навредить, а развлечь и позабавить.

— Мисс Кастон, вы напрасно его разозлили! — ошеломленно пролепетал я.

Элеонор поникла и в очередной раз закрыла глаза.

— Вы правы. Я разозлила Шерлока Холмса. Никогда не видела в человеке столько гнева и полное отсутствие жалости. Меня словно стальной плеткой отхлестали. Я ошиблась и потеряла все.

Волнению вопреки, я пытался напоить мисс Кастон бренди, но она встала, даже не взглянув на стакан, и прислонилась к камину.

— Я уволила Люси, решив, что она подозревает о моей одержимости. С тех пор вокруг меня одни недоброжелатели. Видите, я становлюсь такой же суеверной, как остальные. Попросила бы вас замолвить за меня слово, только понимаю — бесполезно.

— Когда Холмс немного успокоится, постараюсь объяснить, что вы пытались не досадить, а только развлечь, — нерешительно проговорил я, и мисс Кастон буквально набросилась на меня, испепеляя взглядом.

— Считаете себя достойным его, да, Ватсон? Единственный человек, чье общество выносит Шерлок Холмс. А я могла бы столько ему предложить! Свои знания, свою чудесную работоспособность, все свои деньги. Свою любовь, которой не удостаивала никого другого. Взамен я попросила бы сущую малость. Не супружество, не мимолетную ласку — да я позволила бы ему ходить по себе, если пожелает.

Элеонор швырнула стакан с бренди в камин, и сверкающие осколки разлетелись как капли дождя.

— Вот что стало с моим сердцем, — проговорила она. — Спокойной ночи, доктор. — Не добавив ни слова, мисс Кастон вышла.

С тех пор я ее не видел. Наутро мы покинули погруженный во мрак дом. Мисс Кастон не попрощалась с нами даже через слуг. Ее экипаж довез нас до Чизлхерста, а оттуда мы не без труда — Рождество как-никак — добрались до Лондона. В каком настроении Холмс, я не знал и по пути домой помалкивал. Мой друг напоминал ледяную статую, но, к моему облегчению, явных недомоганий не испытывал. По возвращении я старался поменьше ему докучать. Этот случай сильно выбил его из колеи. Человек с менее тонкой душевной организацией не переживал бы так. Элеонор Кастон оскорбила сам дух Холмса. Хуже того, она вторглась на запретную территорию.

Бич Кастонов Холмс упомянул уже после Нового года, и то лишь раз.

— Эта Кастон… Ватсон, я очень благодарен вам за тактичность.

— Вышло так неудачно.

— Вы считаете, Элеонор Кастон — вульгарная особа с нарушенной психикой, а я оскорблен ее обманом.

— Нет, Холмс, я бы никогда так не подумал. Кто бы засомневался в ее словах?

— Ватсон, среди яблок нередко вьются змеи, — только и сказал Холмс.

Отвернувшись от меня, он сыграл на скрипке что-то неблагозвучное, отложил смычок и вышел из гостиной.

О биче Кастонов мы больше не говорили.


Минул год, и снова наступил сочельник. Сегодня утром я увидел в газете маленькую заметку:

Мисс Элеонор Роуз Кастон скончалась вчера в своем доме под Чизлхерстом. По предварительной версии причиной смерти стала непреднамеренная передозировка болеутоляющего, которое покойная принимала от сильных мигреней. Мисс Кастон умерла во сне, в возрасте двадцати шести лет, не оставив ни семьи, ни наследников.

Обычно Холмс не пропускает некрологи, но видел ли мой друг эту грустную заметку, не знаю. Он не сказал ни слова. Мне самому очень жаль мисс Кастон. Как говорил Гамлет: «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?» Почти любое преступление можно раскрыть, а вот человеческое сердце — величайшая загадка в мире.

Небесная дева

Посвящается памяти моей матери, деду и прадеду, которых я никогда не видела.

Они никогда, насколько мне известно, не изменяли данному при заключении сделки слову.

Эта история, если этот текст можно так обозначить, ведется от двух лиц. Причем оба — мои собственные. В моей крови смешались огонь с водой, земля с воздухом.

* * *

Хоть я родом из Ирландии, никогда там не бывала.

У этой загадки весьма простой ответ. Генетически и кровно я ирландка, но родилась в другой стране.

Моя мать была ирландкой с темно-зелеными глазами — ни у кого больше не видела я таких темных и таких зеленых глаз; разве что сейчас можно встретить такой цвет у обладателей цветных контактных линз.

Именно она рассказывала мне об этой стране, куда тоже никогда не ездила. Девичья фамилия моей матери была О’Мур. Мама говорила, что климат в Ирландии очень мягкий. Это означало, что там часто идут дожди, но дожди такие приятные и часто теплые, что-то вроде тумана, столь же привычного, как и воздух.

Род О’Муров происходил с Побережья Призраков на западе Ирландии, где суровые скалы спускаются прямо в море. У отца моей мамы было испанское имя — Рикардо. Мама всегда отзывалась о нем с любовью. А отцом ее отца, маминым дедом, был красавец и долгожитель по имени Колум; когда ему пошел сто первый год, он умер, после того как простудился, сопровождая свою последнюю жену, молодую даму сорока пяти лет, в дублинский театр. Мягкий климат порой все же преподносил сюрпризы.

Ирландия — это страна зелени, такой же изумрудной, как и глаза моей матери. Теперь ее уже нет с нами, она ушла в другие, еще более зеленые, золотые земли под холмами. Однажды, просматривая мамины вещи спустя несколько лет после ее смерти, я нашла книгу моего прадеда Колума. Это не был дневник; хотя, может, и был. Может, это была книга практичного человека, в душе бывшего поэтом и при этом не отказывавшего себе в выпивке, книга хронического лжеца, вечно выдумывавшего различные истории; или же это была книга того, кто говорит правду. Это все без ложной скромности я могу отнести и к самой себе. И сохранить книгу как наследие.

В ночь после этой находки мне впервые приснился прадед Колум. Он был высоким худым мужчиной лет шестидесяти. Значит, ему было около восьмидесяти, так как говорили, что в девяносто девять лет он выглядел лет на десять моложе.

— Итак, ты нашла книгу.

— Нашла.

— И где же?

— В коробке, где лежали мамины письма и кое-какие личные вещи ее матери.

— Спрятали в девичнике, — проворчал он. — Стоит ли жаловаться.

Я не стала упоминать о бабушкиной пелерине из лисьего меха — я ее очень боялась, когда была маленькой. Поэтому, обнаружив ее на прошлой неделе, сразу отправила на благотворительность.

Во сне Колум поведал мне о каменном доме с узкими, тоже каменными ступенями. Окна выходили на долину и расстилавшееся за ней море, куда вечером на закате опускалось солнце. Он говорил не о большом доме в Дублине, где он жил последнее время, а о доме, в котором прошла его молодость.

Мне снилось, как мы вдвоем шли по бархатистой зелени долины. Поднявшись по крутым ступеням, зашли в дом и любовались заходом солнца. На крыше дома гомонили птицы; полный вкуснейшей воды, во дворе стоял древний колодец.

Недалеко — наверно, милях в семи дальше по берегу — находился разрушенный и удивительный замок Seanaibh, или, как его именовал туристический путеводитель, замок Сэнви.

В рукописи Колум рассказывал о целой ночи, проведенной в этом замке. И в моем сне он рассказал мне о том же.

Мы пили виски. Янтарная жидкость наполняла стаканы, красный закат багровел над морем, и сороки летали над каменным домом, наполняя воздух своей трескотней.

То, о чем Колум рассказывал мне во сне, я уже читала: в рукописи эта история стояла между двух списков. В одном значилась пойманная с лодки рыба, а в другом — список местных красавиц.

Тогда Колуму было двадцать, он был высоким, стройным и сильным красавцем с черными как смоль волосами и удивительными серыми глазами с темным ободком.

Семейный бизнес заключался в торговле кожаными изделиями, Колум работал в конторе при магазине; не то чтобы работа ему очень нравилась, просто она не отнимала много времени. И зарабатывал Колум вполне достаточно для того, чтобы ходить на танцы и раз в неделю напиваться до состояния, когда он мог разговаривать со звездами, которые, словно пчелы, слетались к нему. Одной такой ночью Колум танцевал пять часов кряду и пил за двоих, а потом пешком пошел домой. До дома оставалось около мили. По обеим сторонам дороги простирались леса, деревья все еще сохраняли остатки былой красы летнего убранства. Полная луна тоже возвращалась с какой-то небесной вечеринки, огромная, раскрасневшаяся и сама не своя. Колум шел и взывал к небесному светилу, но луна, негодница, лишь напустила облачко и спряталась за ним. Да, и девушки такие тоже бывают.

Пройдя четверть пути, Колум остановился как вкопанный.

Его посетило весьма странное чувство: будто бы он никогда, ни разу не видел этой дороги; в действительности же этим путем он ходил дважды в неделю на протяжении многих лет, а частенько и не только дважды. Даже до рождения он путешествовал здесь, сидя в мамином животе.

У обочины, подобно дремлющим овцам, лежали валуны. Колуму показалось, что видит он их впервые, хотя он сам выдолбил свое имя на некоторых из них.

Перебрав в уме числа, Колум понял, что эта ночь была самая что ни на есть обычная: никакой святой не поминался, Самхаин[71] не праздновался, ночь Луга[72] тоже. Молодой человек стоял и поминал недобрым словом выпитое за вечер виски и скрипача: если столько пить и плясать, еще не такое примерещится. И вот они появились. Чудные существа.

В моем сне он описал это так:

— Это выглядело совсем не так, как нынче показывают в фильмах с помощью компьютерных спецэффектов. Только что была пустая дорога, едва освещенная неровным светом скрывшейся за облако луны, а потом что-то произошло, как будто паром окатило лицо. И они стали видимы.

Кого там только не было. Существа ростом с человека и с дом, величиной с кролика и даже с булавку. Одни семенили по дороге, другие шли, или скакали, или катились. Там были и кони с развевающимися гривами; но не простые кони — глаза у них были человеческие, а вместо копыт — человеческие же ступни.

Были они бесцветными, хотя и выглядели существами из плоти. Они походили на камни с обочины дороги, только движущиеся; причем все они шли впереди Колума и не оборачивались.

Любой другой человек поторопился бы схорониться за валуном. Или повернул бы обратно и побежал со всех ног к танцевальному залу или публичному дому.

Колум же пошел за этими непонятными существами, держась на некотором расстоянии от них.

Из своего жизненного опыта он вынес следующее: во-первых, не всегда удается заполучить желаемое; во-вторых, получить он может весьма многое.

Молодой человек рассудил так: никто из них не повернется и не увидит его. То был Царственный, эльфийский народ; что они здесь делали, Колум не знал, вроде как им тут было не место. И он совсем не боялся. Но, признался прадед мне, если бы выпито было меньше, возможно, он испугался бы. Но все было впереди.

Он шел следом за чудным народом по дороге, которая вскоре свернула в чащу. Подобного леса, насколько Колум помнил, здесь не должно было быть. Огромные деревья, несказанно великие в обхвате, слегка шевелили омытой лунным светом густой листвой. Дорога сузилась, превратившись в тропинку. Они пробирались вперед и вперед, затем тропа повернула в сторону, и они продолжали двигаться по ней, взбираясь в гору, пока деревья не расступились, и Колум увидел внизу мерцающий серебром океан. Должно быть, они прошли целых семь миль, причем за рекордно короткое время, так как перед ними высился замок Сэнви. Но в ту ночь он вовсе не лежал в руинах, а возвышался, цел и невредим, огромный и величественный, пронзенный целым сонмом золотистых огней.

Очевидно, сюда частенько наведывались. Казалось, на протяжении всего Побережья Призраков жили толпы существ: в каждом замке, в каждой лачуге, в каждом коровнике. Итак, Колум решил, что именно призраки привели все тут в порядок и зажгли мириады ламп, и теперь ждал, что сейчас им навстречу выедет или карета, запряженная безголовыми лошадьми, или появится человек, горящий адским пламенем. Но им навстречу вышла женщина с зажженной тонкой свечой.

О, она была прекрасна: стройна и бела, но не бесцветна в отличие от всех остальных, в длинных волосах ячменного цвета светились звезды, а глаза сияли, словно пламя, одновременно синим и шафрановым огнями.

Незнакомка кивала некоторым существам, и они отвечали ей тем же. Когда же все прошли мимо нее по направлению к воротам замка, горящий взор прекрасной женщины остановился на Колуме, который почтительно поклонился красавице до земли. Для этого он был достаточно гибок и пьян.

— Знаешь ли ты меня, Колум? — произнесла она.

— Нет, о прекрасная. Но я вижу, что ты знаешь меня.

— Я знала тебя еще тогда, когда ты лежал в колыбельке, сучил ножками и сосал грудь.

Колум нахмурился. Не очень приятно, когда хорошенькая девушка говорит о таком.

Красавицу рассмешило огорчение Колума. Она подошла к нему и дотронулась до его шеи. Ощущение было удивительным: шею то ли обожгло, то ли заморозило, как будто ее коснулась или раскаленная льдинка, или замерзший огонь. Колум застыл на мгновение, размышляя, жив ли он или уже нет, но секунду спустя ощутил весьма странное чувство: словно там открылся глаз — как будто что-то выглядывало из его горла.

И Колум обнаружил, что может говорить с девушкой на прежде незнакомом ему языке, который он, кажется, слышал среди наречий холмов и долин.

— Что это за ночь, о красавица, когда Дивный народ вышел на дорогу? — спросил он.

— Это твоя ночь, Колум, — прозвучало в ответ.

Затем девушка пошла обратно по направлению к замку Seanaibh-Сэнви. И в этот момент он понял, кто она такая. Это Небесная дева, его фея. И юноша побежал за ней со всех ног. Перед тем как вбежать в ворота замка, он бросил со скалы в море монетку на счастье. Он был один за стенами замка, и только вода и луна смотрели на него.

Затем Колум вошел в ворота, пересек двор и растворился среди огней.


Дальше в книге следовала запись, сделанная спустя много лет другими чернилами: «Я видел движущуюся цветную картинку. Один американский джентльмен показал мне ее. Там было совсем как в зале, в который я попал той ночью».

Когда Колум прошел со двора в зал замка, ему показалось, что там рассыпалась радуга и солнце внезапно взошло среди ночи. Где требовалась сотня свечей — горела тысяча, причем они не походили на обычные, знакомые Колуму свечи, а были огромными, высотой с трехлетнего ребенка, и лимонного цвета. На стенах ярко пылали факелы, освещая алые, синие и зеленые гобелены, щедро расшитые золотом. У Царственного народа тоже проявились цвета: молочно-белая кожа, кроваво-красные губы, волосы цвета золота или меди. Одежды были или сине-зеленые, как вода, или фиолетовые, словно сирень, — говорят, в Землях под холмами ее много. Но в замке, неожиданно воссозданном в первозданном виде, были и люди, которые некогда жили там, и короли и принцессы прежних веков, в лучших своих туалетах. Волшебные белые кони с человеческими ступнями весьма благовоспитанно расхаживали тут и там, потряхивая серебристыми гривами, а крошечные существа сновали и скакали, звеня как колокольчики, и белые собаки с рубиновыми глазами и золотыми ошейниками, лежали, замерев, словно статуи. Все взгляды были устремлены на Колума.

Он был красивым юношей и привык к производимому им впечатлению: стоило ему зайти в комнату или танцевальный зал, все собравшиеся глазели на него и перешептывались.

Так происходило всегда. Но собравшиеся здесь существа были не чета обычным людям.

Он и сам окаменел и начал трезветь.

Тут сама Небесная дева повернулась к нему, сжала его ладони своими удивительными обжигающими и в то же время ледяными пальцами.

— Итак, Колум, это твоя ночь. Разве я тебе не сказала? Что это у тебя?

Посмотрев вниз, Колум обнаружил в собственной руке (дева уже отпустила его ладони) маленькую резную арфу со сверкающими серебряными колками и струнами.

— О прекрасная, — вымолвил Колум, — если я тут в качестве арфиста, то ты знаешь не хуже меня, что мой репертуар ограничивается «Китайскими палочками» на бабушкином пианино.

Небесная дева в ответ лишь качнула головой, и они вдвоем каким-то образом оказалась в самом центре зала.

Прямо перед Колумом на четырех позолоченных тронах восседали два короля с королевами, чудесные короны венчали их головы.

— Скудность моих знаний в области истории лишает возможности описать их наряды, — вспоминал Колум, — но я сразу понял, что они из очень давней эпохи, даже древнее этого замка. Я решил, что одна королева, с дивными, ниспадающими до самой земли золотистыми волосами, была не просто человеческой королевой, но и владычицей Царственного народа тоже.

— Итак, Колум, — проговорил король, сидящий справа, — сыграешь ли ты нам что-нибудь?

Колум нервно сглотнул.

И тут обнаружил, что в руках, которых касалась Небесная дева, тоже открылось что-то вроде глаз. Подобное незадолго до этого произошло и с его горлом. Глаз виден не был, просто так казалось.

Он прикоснулся пальцами к струнам арфы — и чудные переливы музыки наполнили зал, все замерли и внимали ему.

В книге Колум записал песню, которую пел тогда:

Дева с чудесными волосами, жемчужина среди принцесс,

В твоих сияющих, как солнце, косах обитает

Стая сияющих, как солнце, кукушек.

Это сведет с ума ревнивой тревогой

Любого мужчину, жаждущего обладать тобою.

Прекрасна твоя искрящаяся корона,

Она словно золотая оправа,

А лицо твое — жемчужина в ней.

А твои глаза — как сапфиры озер.

Вот твое истинное украшение:

Твои золотистые локоны,

Поймавшие меня в сети,

Заковали в кандалы любви навечно.

Неудивительно, что кукушки

Зимуют тут,

Спят в блаженстве

В дивном покрове волос твоих.

Смолк последний аккорд. В зале стояла мертвая тишина. Колум про себя прокрутил песню еще раз: звук собственного голоса, искусство игры — и неразумность слов, которые, как все поняли, были обращены к владычице, сидящей рядом со своим повелителем.

«Кажется, пришло время убираться отсюда», — подумал он.

Он совсем забыл об особой привилегии арфистов воспевать красоту любой женщины, будь она хоть королева, хоть простая смертная.

И тут начались овации. Собравшиеся стучали ладонями по столам, топали ногами и кричали. И Колум увидел, что короли с королевами вовсе не сердятся, а, напротив, весьма довольны.

Король, сидевший слева, поднялся с трона. Туника была красной от крови, плащ состоял из золотых квадратов, пришитых к желтой ткани алыми нитями. Колум решил, что он был обычным королем, человеческим, но из далекого-далекого прошлого.

— Ты — тот, кому надлежит сделать это, Колум, — проговорил король. — Повторить великие дела прежних героев.

Колум вздохнул с облегчением, щеки его зарделись от гордости, а настроение опять переменилось.

— Что вы хотите поручить мне, ваше величество?

— Ты освободишь землю от тройной напасти. Только песней можно победить.

Колум в смятении оглянулся кругом.

Небесная дева коснулась его локтя.

— Что мне ответить ему? — спросил он ее. — Скорее подскажи.

— Ответь утвердительно.

Колум откашлялся. Хоть она и была его феей, но все же он знал кое-какие старые сказки, и было похоже на то, что в одной из них он и очутился сейчас. Слово «напасть» могло означать только что-то скверное, что-то дьявольское, а здешняя напасть к тому же была тройной. Неужели ему придется ввязываться в это?

До того, как он обрел дар речи, шум, волнообразно то затихающий, то опять нарастающий, внезапно смолк. Двери распахнулись, и в зал вошли чуть не падавшие от усталости мужчины, перепачканные самой настоящей кровью, которая еще даже не засохла.

— Они опять появились! — вскричал один из них.

Другой возопил:

— Они убили мою жену! Мою любимую жену и нашего нерожденного ребенка!

— И моего сына! — крикнул третий.

И все остальные пришедшие стали рассказывать о своих утратах: целая деревня была разорена, крыши и двери домов сорваны, а детей, насильно оторвав от родителей, вытащили на дорогу и пожрали…

— Они безжалостны, безжалостны!

Тень окутала сияющий зал Seanaibh. Свечи померкли. Колум застыл в полумраке, а перед ним стояла золотоволосая женщина, которую он воспел в своей песне, и была она словно последний ярко пылающий факел.

— Колум, речь идет о трех жутких женщинах, которые в каждое полнолуние превращаются в трех черных лис величиной с вепря. Они скитаются по холмам и, как ты только что слышал, убивают и пожирают людей. Но, подчиняясь наложенному заклятию, они любят и музыку, и песни; и если к ним придет человек, искушенный в этом, они не тронут его. О, воины пытались сражаться с этими исчадиями ада мечом — никто не вернулся домой живым. Но ты — арфист. Только так, только так можно справиться с ними. Послушай, Колум, если ты сделаешь это, я дам тебе испить волшебного напитка. Ты будешь счастливо жить целых сто лет в мире людей и умрешь спокойно и безболезненно в своей постели.


На этом заканчивалась прадедушкина история, и, перевернув страницу, я обнаружила следующее: «Проснулся я на обочине дороги в предрассветном сумраке. Голова раскалывалась от боли, а дорога выглядела как обычно. Значит, мне все приснилось».

И затем еще вот что: «На следующей неделе в городе я заприметил очень недурную девицу. Звать ее Мэри О’Коннелл».

Дальше следовал список молоденьких женщин, о котором я говорила выше.


Прочитав это, я сначала подумала, что недостающие страницы были вырваны. Но ничто на то не указывало.

Затем я подумала так: «Придумал Колум сказочку, а как закончить — не знал. Вот и оставил ее в таком недоделанном виде, как если бы кто-нибудь поставил прямо перед вами набор редких блюд: и мясо, и фрукты, и сладости, и сливки, и чай в чайнике, вино в бокале и кое-что покрепче тоже. Но стоит вам пододвинуть стул и приготовиться трапезничать — все это великолепию уносят, оно скрывается за дверью, и вы остаетесь ни с чем, голодным и не утолившим жажду».

Рассердившись, я подумала, что даже если это и был сон, то все же Колум справился с задачей. Ведь пообещала же королева ему сто лет жизни, а записал прадед это юношеским почерком, и пообещала легкую кончину — так все и случилось.

А потом уже мне приснился сон, в котором я сама встретилась с Колумом в Ирландии, в том каменном доме, и он поведал мне о том, чего не было в рукописи.

Когда волшебная красавица замолчала, вслед за огнями растворился и замок, а вместе с ним исчезли и его обитатели, как люди, так и прочие существа, и Колум оказался среди диких холмов, простиравшихся сразу за утесом. Луна сбросила свою вуаль и явилась круглой и бледной, словно монета.

От леса, древних дубов и терновника, отделились три бегущие фигуры, впереди них неслись их тени.

Колум сперва подумал, что это три собаки, потом решил, что это волки. Или огромные кошки. Потом увидел, что на самом деле это были три черные лисицы, черные как ночь, с белыми отметинами на хвостах и глазами, горящими словно сера.

В панике он ударил по струнам арфы, они издали надсадный звук, точь-в-точь похожий на крик лисицы морозной осенней ночью, от которого кровь стынет в жилах и волосы встают дыбом.

Колум был один. Фея покинула его. В случае самой сильной нужды именно так и случается.

Ему пришло в голову, что все же король решил наказать его за дерзкую песню, послав сюда. И даже сама Златоволосая была весьма довольна, отослав его. К тому же нечто черное, очень пушистое, все приближалось и приближалось, завывая подобно самому дьяволу. Руки Колума совершенно одеревенели, а горло пересохло и не могло издать ни звука.

— Но страх заставил меня очнуться, — продолжал Колум, пока мы пили виски в доме. — Так мне кажется. Нельзя было продолжать стоять вот так, застыв в мистическом ужасе. Сон это или явь — я решил броситься в него, будто в омут, с головой.

— Ну конечно, — улыбнулась я. — Она же дала тебе сто лет.

— Говорю тебе, я не был ни арфистом, ни поэтом. Небесная дева решила, что я им был, но она не на того напала, просто ошиблась, вот в чем дело. А потому, думаю, они дали мне возможность очнуться и наградили за все то, что я пережил. Но вот ты, — кивнул он в мою сторону, — теперь ты обладаешь этим даром.

— Каким даром? — не поняла я.

— Разве ты не играешь и не поешь немного? — грустно спросил он.

Усмехнувшись, я съязвила:

— Небесная дева — фея поэтов и бардов, которые обязательно являются мужчинами. К тому же все герои — тоже мужчины.

— Еще есть Мэв, — произнес мой прадед, — которая разъезжает в колеснице. И монахиня Каир, подобно ангелу поющая на своем острове.

В моем сне сорока опять прилетела на крышу.

— Брось это! Брось это! — трещала она.

Итак, я проснулась.


Квартира моя находится на Бранч-роуд, в десяти минутах ходьбы от последней станции метро «Расселл Парк».

Четыре дня в неделю я работаю в Лондоне. Работа моя скучна и заключается в перекладывании бумажек, звонках и приготовлении кофе боссу. Зато платят достаточно, поэтому я могу снимать квартирку, и свободна я с вечера четверга до утра понедельника. В эти дни я иногда хожу играть в клубы и пабы — я имею в виду — играть музыку. Хоть я несу не арфу, а гитару, сияющую коричневыми боками, словно только что испеченная булочка. В подобных случаях я использую псевдоним Нив.

Жизнь моя весьма любопытна. У меня такое чувство, что она вроде остановки. Или моста. Как будто однажды все переменится. Но мне уже тридцать девять, и ничего не произошло, так что, может, никогда и не произойдет.

Был вечер четверга. Я ехала домой, глубоко под землей, в катакомбах метрополитена, спрутом опутывающего все под городом и даже половину предместий.

Рядом стояла моя сумка, набитая всякой бакалейной всячиной. Я просматривала бумаги и размышляла на тему того, как мир спешит пойти ко всем чертям. Так было испокон веков, с самого начала. Свет мигнул, как порой бывает, и поезд остановился в туннеле, что тоже случается. Ну да, почему бы и нет? До конца ветки оставалось пять остановок, и в поезде находилось совсем немного народу. Приезжие туристы не обратили на это никакого внимания, привыкнув к подобному в нью-йоркской подземке и парижском метро, но мы, местные, тревожно оглядывались по сторонам, ибо нам свойственна недоверчивость.

Через мгновение поезд с железным лязгом двинулся вновь. Между сиденьями, пошатываясь, шла пожилая женщина; уселась рядом со мной. Я решила, что она пьяна: от нее пахло спиртным. Тут я даже почувствовала некоторую симпатию к ней: в моей сумке вместе с хлебом, сыром и фруктами лежала зеленая бутылочка джина. Но когда дама повернулась ко мне и заговорила, дыша мне в лицо винными парами, я сильно пожалела, что она оказалась рядом, пьяная и в непосредственной близости от меня, выбрав меня своей жертвой.

— Ну да, мерзкие черви.

Улыбнувшись, я отвернулась.

Старушка настойчиво вцепилась в мою руку.

— Я говорю, поезда. Как черви, как змеи, ползущие во чреве земли. Смотри-ка, на полу бумажка. — Наклонившись, она подняла ее. Это оказалась обертка от шоколадки. Дама задумчиво глядела на бумажку. — «Марс», — дохнула она перегаром.

Признаюсь, я тоже не раз думала о том, что присвоить шоколадке имя бога войны или название планеты — это как-то так… Чудный аромат поднялся было из обертки, но без остатка растворился в запахе алкоголя, окутывающем пожилую даму, да теперь и меня тоже. Прочие пассажиры, конечно же, углубились в книги, газеты или размышления и не собирались обращать внимания на пожилую особу. Это была моя проблема.

На секунду я задумалась: откуда, собственно, она взялась? Была ли она в вагоне все это время и просто встала и пошла, пошатываясь, ко мне, повинуясь минутному капризу? Ее речь лилась музыкальными переливами зеленых земель, а моя — нет, ведь я всего лишь житель Лондона с ирландскими корнями.

Старушка продолжала:

— Что там такое, в твоей сумке? Что-то полезное? Конечно, выглядит просто чудесно. Розовое яблочко да бутылочка зеленого стекла. Слушай, мы же потом отправимся на танцы!

Мы?

Я читала один и тот же абзац снова и снова. А старушка продолжала монолог. Говорила и про меня, и про бутылку, и про поезд, что он будто бы змея, и о том, что скоро мы будем дома, совсем скоро.

Я сошла с поезда на остановке «Расселл Парк», и она, шатаясь, сошла вместе со мной, ухватив меня за свободную руку, дабы удержаться на ногах. Я уже подумывала, не позвонить ли в полицию с мобильника. Может, стоит удрать? Может, толкнуть старушку, закричать на нее или позвать на помощь? Нет. Никто не обратит внимания. К тому же, хоть и нетрезвая, она пожилая женщина, весьма прилично одетая в добротное, чистое длинное пальто и поношенные кожаные ботинки. И ее седые волосы были чудо как хороши: густые и по пояс длиной. Не удивительно, что эта красота была спутана или кое-как заколота: вероятно, даме приходилось каждый день немало времени уделять такой гриве, хотя очевидно, что ей есть чем заняться помимо этого.

Не успела я и глазом моргнуть, а мы уже стояли на эскалаторе и двигались вверх, и старушка все так же висела у меня на руке, словно мы были ближайшие подружки, собравшиеся в кино в 1947 году.

Смутившись, я огляделась по сторонам и обратила внимание на двух или трех девушек весьма готической внешности, стоящих позади нас. Хоть и свирепые с виду, они казались, на мой взгляд, весьма впечатляюще красивыми, одетыми во все черное, с черными же, словно жидкие чернила, волосами. Все они были в солнцезащитных очках, причем самых что ни на есть черных — как будто вообще не хотели никого видеть. Я только мельком взглянула на них и поняла, что ни я, ни моя попутчица им абсолютно неинтересны.

— Вам куда? — вежливо осведомилась я у пожилой спутницы, когда мы сошли с эскалатора.

— Вот сюда.

— Нет, я спрашиваю, какая остановка нужна вам? Или какая улица?

— Бранч-роуд, — ответила дама, вновь окатив меня выхлопом виски.

«Боже мой, — подумала я. — Боже мой».

Я со своим билетом прошла через механический барьер, и старушка как-то проскользнула вместе со мной, что вообще-то невозможно. Именно тогда я начала кое о чем догадываться. Но все равно не поняла до конца. И решила, что бабка-то с криминальным уклоном, хоть и пьяна в стельку.

Итак, мы вышли на улицу. С грохотом проносились по-летнему пыльные машины, и старушка прищелкивала языком с очевидным неодобрением.

— Теперь, cailin,[73] — сказала она, — теперь давай-ка пойдем туда, куда нам надо.

И подмигнула мне. Глаза у нее были голубые, но, когда она закрыла один глаз, подмигивая мне, они вспыхнули ярко-желтым огоньком, подобным нарциссу. Вот тогда-то я должна была все понять, разве нет? Представляете, всего лишь семь дней назад я нашла и прочла рукопись Колума и встретилась с ним во сне.


Хотя деревья на улице и были подпорчены пылью и выхлопными газами, но из комнаты они казались нефритовыми флагами. В квартире все было так, как я оставила, уходя: везде беспорядок, потому что последний раз я убиралась недели четыре назад, стиральная машина полна выстиранным и уже высохшим бельем, а в шкафах пусто.

Я поставила сумку и смотрела, как фея сновала по квартире, разглядывая то и это, заглядывая в крохотную ванную комнату, поднимая крышку на сковороде с запеченной фасолью, которая все еще стояла на плите. Я не пошевелилась даже тогда, когда ей удалось открыть стиральную машину, и почти все белье вывалилось на пол. Коль она смогла ворваться в мою квартиру, похоже, остановить ее не получится.

— Что вы хотите?

Я знала. Но тем не менее…

Теперь она изучала холодильник, вытянув шею, будто черепаха, пытающаяся дотянуться до листа салата.

— Ну и ну, ты только посмотри! Они заперли зиму в коробку. Разумно. — Закрыв дверь холодильника, она повернулась и посмотрела на меня своими сине-желтыми глазами. — Ах, cailin, — промолвила она. Она тоже знала, что я знала, зачем она здесь.

— Не надо звать меня «кайлин», — сказала я. И добавила: — Ваше высочество, — просто чтобы быть любезной. — Я никогда не ездила за море, никогда не бывала на острове. Сделку заключал Колум, а может, вы. Все это меня не касается.

— Ну да. Как же тогда ты получила свой талантище? О, он тоже обладал им, только не захотел развить его. Предпочел сперва конторку магазина кож, потом кресло босса на фабрике в Дублине. Ох, стыд и позор! А ведь мог бы пробить себе путь и голосом, да выучившись игре на бабушкином фортепиано. Так ведь нет, он пустил музыку на разговоры да чтобы добиваться женщин. Ну что ж. Он не оказался тем, единственным. Но в ту ночь он справился.

Я насупилась и спросила:

— Ну а где были вы, когда он стоял на холме, а к нему приближались те существа?

— Где же я могла быть? В его распрекрасном черепе, ждала, чтобы он услышал меня, и вдохновение снизошло на него.

— Вот джин, — сказала я. — Пейте.

Я вошла в ванную и пустила воду. Я знала, что она никогда не последует туда за мной и не станет мучить меня. Так и вышло. Все же она была из весьма стыдливого века. Но где бы в другом месте квартиры я ни находилась, она была тут как тут.

За ужином она села за стол напротив меня и принялась грызть яблоки. Пока я смотрела телевизор, потягивая джин, она сидела рядом на диване. Когда я попыталась уснуть, она легла рядом со мной — непонятно как, кровать была узкая. И всю ночь, пока я лежала, вытянувшись словно мраморное изваяние над могилой, она то болтала, то напевала, обращаясь ко мне снова и снова, и нарассказала мне столько всякой всячины, что моя голова пошла кругом, и я уже не могла ни в чем разобраться. Все лее мне удалось уснуть перед рассветом, и я надеялась увидеть во сне моего прадеда и перемолвиться с ним. Но даже если мне что-то и снилось, этого я не помнила.

Следующим вечером мне предстояло играть и петь в пабе в Кентиш Тауне. Проснувшись, я обнаружила, что горло у меня болело и хрипело так, словно старая ведьма душила меня во сне. Но как только я прохрипела в трубку телефона об отмене своего выступления, как мое горло вмиг прошло, словно я проглотила самый сильный на свете антибиотик.

— Не буду, — сказала я.

Но она лишь опять открыла дверь холодильника и принялась разговаривать с зимой внутри него о льде и снегах, и ягодах, и ревущих оленях, и низком солнце, и неистовых ветрах, и Кайлич Бхеар, богине зимы с голубых холмов.

Не надо обращать на нее внимания. И нечего бояться. Если я стану ее игнорировать, то в конце концов она оставит меня в покое.


И в пятницу, и в субботу все шло по-прежнему, мы так и были вдвоем.

В субботу днем я решила пройтись по магазинам, и она тоже увязалась за мной, вцепившись своей отвратительной, старческой рукой в мою абсолютно железной хваткой. Здесь она была вроде как туристка из другой страны, другого времени, другого измерения — и какое же удовольствие получала она от магазинов и супермаркета! Никто, кроме меня, не видел ее, но пару раз, когда я, забывшись, заговаривала с ней, например прося ее положить на место капусту, на меня смотрели как на сумасшедшую. Забавно.

Но, может, это и правда? Я схожу с ума?

— Ерунда, — прозвучал ответ на мои мысли. — Тебе это не грозит, душа моя.

Мы возвращались домой с покупками. Спутница висела на моей руке подобно связке тяжеленного влажного белья только что из стирки. И тут произошло нечто. На самом деле произошло это еще раньше. Я знала, что это произошло, произошло то, что должно было случиться, хоть и не вполне понимала, что же это такое.

— Кто это?

— А как ты думаешь, душа моя? — спросила она.

— Эльфийский народ?

— Тише, никогда не называй их так, держи язык за зубами, так будет лучше. Но — нет, это не они.

Почему это я должна знать, зачем, и кем же еще могли они быть?

Они пробирались в толпе, втроем, гибкие, ухоженные и прекрасные. Я припомнила, что уже видела их раньше на эскалаторе, видела сегодня в супермаркете и приняла их за трех «готических» девушек необычайной красоты. С ног до головы они были одеты в черные одежды с бахромой; на руках они носили перчатки и золотые браслеты, наверное, индийские; молочно-белые бледные лица обрамляли черные, необычайно густые волосы, ниспадавшие до самых колен. В отличие от моей пожилой дамы, они были не совсем невидимыми: кое-кто видел их и в восхищении провожал взглядом. Однако сомневаюсь, что кто-то видел их страшные глаза, скрытые солнечными очками, как не видела их я, пока мы не оказались около дверей моего дома. Потому что если бы кто-нибудь увидел…

— Бежим, бежим!

И мы побежали. Моя спутница скакала рядом со мной, будто кенгуру на гибких ногах. По ступенькам, в дом, дальше и дальше наверх, в мою квартирку. Захлопнули дверь и закрыли все замки. Я осторожно выглянула из окна и поглядела вниз. Они все еще были там, на разогретом летней жарой тротуаре лондонского Расселл Парка. Три прекрасные молодые девушки, слоняющиеся без дела.

«Как можно устоять перед ирландскими глазами?» — спрашивала себя я. «Словно вставили грязным пальцем» — так говорят о темном ободке вокруг радужки. Такие глаза были у Колума, у моей матери, у маминого отца тоже, и у меня. И у нее, у феи, тоже были такие глаза. И у них, у тех трех внизу, у девушек в черном. Но внутри темного ободка радужки их глаза горели красным огнем — жуткие лисьи глаза из кошмара, который посетил меня однажды в детстве. Про бабушкину лисью пелерину.

Уничтожающие глаза, жестокие глаза, бессердечные, сумасшедшие, бездушные глаза — безжалостные глаза, не оставлявшие сомнения в том, что их хозяйки разорвут на части и выпьют горячую кровь — даже если бы не было острых зубов. Но зубы-то были. И как раз их-то я и видела в ухмыляющихся оскалах.

Фея принесла мне чашку крепкого чая с джином. Никогда не подозревала, что муза поэтов может приготовить чай. Выходит, что она может сделать все, что пожелает, раз уж смогла заявиться и напомнить о семейной сделке во имя эльфийского народа.


— Кто они? — шептала я. — Кто? Кто? Вы знаете?

Город окутал сумрак, все заливал лунный свет. Завтра будет полнолуние.

Моя голова покоилась на коленях у феи. Мне казалось, что я снова была с мамой, и еще с бабушкой. Хотя они никогда не были столь требовательны.

Я слушала историю, которую рассказывала мне фея. А три лисицы, сверкая острыми белыми зубами, все бродили и бродили внизу, на тротуаре, под пыльными английскими деревьями.

Небесная дева рассказывала о двух героях, сыновьях богов или Светлого народа. Один из них, сидя на вершине холма, играл на арфе. Три дьяволицы пришли послушать музыку. Были они дочерьми демона, жившего в пещере. Месяц они проводили в обличье волка-оборотня. Но в ночь полнолуния они сбрасывали волчью шкуру и бросались на все живое, попадавшееся им на пути. Сдается мне, во времена Колума в Ирландии уже не осталось волков, только лисы. Наверно, лисий народ, так же как и волчий, был изрядно зол на человечество — их беспощадно истребляли, а из шкур делали пальто и шубы.

Итак, один из героев, играя на арфе, убедил дев-оборотней скинуть волчьи шкуры. История гласила, что они в человечьем обличье сели слушать игру арфиста, все три вместе, плечом к плечу.

— Конечно, они были прекрасны, — нараспев рассказывала фея. — Прекрасны, словно три черные лилии на стебле. Но также не подлежит сомнению то, что между длинных зубов алела кровь загубленных ими жертв, а в сброшенных шкурах и черных как вороново крыло локонах запутались косточки младенцев.

Итак, пока три девы зачарованно внимали музыке и льстивым песням, второй герой, который был под холмом, изготовился и бросил самое длинное, самое острое копье с такой силой, с какой могут метать копья только герои. Копье взмыло вверх и, вонзившись в предплечье первой из дев, пронзило ее сердце; пронзило сердце второй; пронзило и третью, выйдя у той из шеи. Оборотни оказались насаженными на копье словно бусины, нанизанные на нить.

Спросила ли я, почему надо было их убивать в человеческом облике? Был ли это единственно возможный магический способ покончить с оборотнем или же просто легче было убить деву, чем животное? Кажется, я не спрашивала. И ответа не знаю.

Тем временем рассказ подходил к концу:

— Потом он обезглавил их мечом, отсек им головы, — пропела моя гостья. Она тоже, конечно, была нецивилизованна и жестока — чего еще можно ожидать от музы? Конечно, не так жестока, как юные девы, рвущие клыками ягнят и детей. Ну а герои поступали так, как их вынуждал долг.

— Да, такое могут совершить только двое сильных мужчин, — отозвалась я.

— Такое может совершить любой, не обделенный хитростью, — возразила Небесная дева. — Но главное — это песня, иначе их не приманишь.

— Вон они там, на улице, — огрызнулась я. — И приманивать не надо.

— Спой им, и останешься жива. Не станешь петь — они в два счета разорвут тебя.

— Ну, я могу и не выходить. Запру дверь. И подожду до понедельника, до убывающей луны. Что потом?

— Они всегда будут поблизости, терпеливо выжидая. До следующей полной луны, — бормотала старуха. — И до следующей после следующей, и так во веки веков. — Теперь в ее дыхании чувствовались не винные пары, a uisege beatha[74] и цветущий вереск.

— Почему?

— Ты нашла книгу Колума.

— Что, никто не читал ее раньше?

— У тебя же есть глаза, — прозвучало в ответ. — И ты видишь, что никто не читал. Это твое проклятие. И твое благословение.

Мы не шевелились. Взошла огромная луна, и комната наполнилась ее светом. Сегодня была суббота. Ну а завтра огромная луна станет полной.


Эту субботнюю ночь я проспала без снов. Фея была настолько мила, что отправилась спать на кушетку. Дважды я просыпалась. Первый раз около четырех утра. Сложно было разглядеть что-то среди теней деревьев и отблесков оранжевого уличного фонаря, и я не увидела их внизу, на тротуаре.

Ближе к восходу солнца во дворе с другой стороны дома послышался какой-то шум, и я опять проснулась. Я подошла к окнам, выходящим на ту сторону, и увидела… Фигуры… Фигуры в мрачных одеждах, окружившие единственное дерево, растущее среди пожухлой травы. Мерцание браслетов, блеск глаз — казалось, их глаза видят меня в темноте, и я невольно отшатнулась. Глаза светились красным огнем. Таким красным, что по сравнению с ним лампочки на стене померкли. Какое-то время я стояла неподвижно, переживая ужасное чувство, охватившее меня, когда мой взгляд скрестился с их яростно-красным. У меня возникло ощущение, что мои глаза стали точь-в-точь такие же кроваво-красные, как и их.

Прошло какое-то время. Я заставила себя сдвинуться с места и опять выглянуть в окно. Трепещущие тени под деревом оказались не чем иным, как чьим-то бельем, развешанным на бельевой сушилке, периодически появлявшейся во дворе; ну а мерцание золотого и красного — просто обман зрения в темноте.

Что ж, эта история напоминала визит к стоматологу. Можно терпеть зубную боль, откладывая поход к дантисту до поры до времени. Но если что-то не в порядке, рано или поздно все равно придется заняться этим.


Когда я была маленькой, то ездила в метро вместе с мамой. Я с трудом забиралась в вагон, а она всегда держала меня за руку. От мамы пахло французскими духами, которые она тогда любила; назывались они «Emeraude». А в поездах мама рассказывала мне всякие истории. Их было так много, просто отрывков и скоротечных фантазий или недодуманных мыслей. В подростковые годы (слово «тинейджер» тогда еще не существовало) мама писала песни и исполняла их. Говорили, у нее был изумительный голос, но мне не посчастливилось слышать его — почему-то голос пропал.

Не знаю, есть ли в Ирландии метро. И лучше бы его не было. Помоги им Бог, если все-таки есть. Потому что туннели метро вторгнутся в холмы, таинственные пещеры и пройдут через Многоцветную Страну, которая то ли потусторонний мир, то ли эльфийский — или и то и другое вместе.

Теперь Небесная дева больше не висла на моей руке, а твердо и бодро шагала походкой женщины средних лет. И уже гораздо лучше вписывалась в лондонский мир. Волосы ее сияли и больше не выглядели, как колтун. Глядя на меня, она приоделась в джинсы и футболку, хотя сверху все же надела длинное пальто и оставила старые башмаки. Сережки феи напоминали сияющие бриллианты или, скорее, звезды. Все может быть. Так как в ее распоряжении был воображаемый платяной шкаф, то и надеть можно было все, что угодно.

В руках я держала зачехленную гитару. Хотя гитара живая, ей все равно не нужен билет, так как никто больше не видит, что она живая. Так же дело обстояло и с феей. Она, словно обмылок, проскальзывала мимо автоматического барьера по моему билету, и вот мы втроем: она, я и гитара, уже на эскалаторе, съезжаем в туннели под Лондоном.


Внизу, под туннелями, вокруг туннелей — остатки римской цивилизации: древние банкетные залы, чумные ямы. Я никогда не слышала, есть ли они на самом деле, но страшилки, ясное дело, существуют. Вроде как тот замок Сэнви, где Колум провел ночь среди привидений и венценосных особ.

Мы сели лицом по направлению движения.

Через четыре-пять остановок — я не считала и не обращала внимания — свет мигнул. Поезд качнулся. Я огляделась. В вагоне никого кроме нас не было. Но зато присутствовало нечто — облака; да, так я и сказала бы: облака в метро. Говорят, что Небесная дева спускается с небес… ее имя обозначает что-то связанное с красотой и небесным сводом — она посланница Небес.

И вот мы втроем, она, я и гитара, оказались в туннеле, черном как сажа, наполненном отголосками проезжающих поездов. Уже и самого туннеля не стало…

Как я уже говорила, в Ирландии я ни разу не была. Я имею в виду, что никогда во плоти не посещала какое-то определенное место в Ирландии. Тогда же я оказалась в генетической Ирландии в моей крови и физической душе. Там.


На восходе солнца или вечером, на земле или в воде, я знаю, что умру, но, слава Богу, не знаю когда…

Я была на вершине холма. Небесная дева исчезла, сказав, что будет сидеть в моем мозгу, чтобы вдохновлять меня. Может, так она и сделала.

Думаю, то была воображаемая мною Ирландия. Не только Ирландия, которая была в прошлом, но вечная Ирландия, не имеющая ничего общего с городами, современными путями сообщения, поездами, могилами и евро-валютой.

На вершине холма не было никакого замка, а, насколько хватало глаз, простирался огромный океан, каким он бывает поздним летом. Солнце садилось, и вода была словно вино. Зеленели тисовые, дубовые, рябиновые и терновые заросли. Ястребы улетали с побережья вглубь страны. Медведи, подобно монашенкам в коричневой одежде, продирались сквозь заросли. Было очень спокойно. Пахло диким чесноком, цветами и яблоками.

Одежда моя каким-то непонятным образом изменилась, но гитара не превратилась в арфу. Я настроила свой инструмент, пока ждала наступления темноты и восхода полной луны. Пока ждала, что они понесутся на меня, а впереди них — лающие тени. Хоть я и была одна, но больше не боялась. Вы спросите: почему? Но я сама не знаю почему.


Луна уже взошла, но ничто не нарушало ночного покоя. Я взяла несколько аккордов и стала медленно перебирать струны. Когда гитара сама собой издала жуткий звук, подобный лаю лисицы, — от подобного звука волосы на голове встают дыбом, — я поняла, что они приближаются. Колум не понял, как арфа смогла издать такой звук. Но я догадалась. Этот звук звал их, вот и все. Вроде как исполнитель порой называет мелодию, которую собирается сыграть.

Я смотрела, как они выбегают из леса. Теперь они были не девушками, а тремя черными зверями, слишком большими для лис. Огромными и опасными животными. Пушистый мех колыхался, неоновые глаза кровожадно горели. Мои пальцы перебирали струны, гитара пела свою песню, а они взбегали по холму.

Теперь я чувствовала их запах. То не был запах дикого зверя. Пахли они летней ночью, травой, чесноком и цветами, но туда же примешивался сильный запах сырого мяса и крови. Они окружили меня, тяжело дыша, с вывалившихся из страшных пастей черных длинных языков на землю капала слюна.

Какая-то часть меня думала следующее: «Они размышляют, понравится ли им музыка и стоит ли присесть, или же лучше просто убить меня и пообедать».

Но другая часть меня начала петь. Мелодию, которую я про себя сложила специально для них.

Я привыкла к неудобоваримой аудитории в Лондоне: шумные и беспокойные, люди чокались, хрипло смеялись, а я продолжала играть настолько хорошо, насколько это у меня получалось. Эти зверюги, пусть и в извращенной форме, но все же были частицей этих зеленых земель. Они перестали кружить, рядком уселись передо мной, сомкнули челюсти, смотрели и слушали, навострив уши, словно радары. Вот что я пела им:

Девы с волосами цвета воронова крыла,

Ваши локоны черны, словно глубокая ночь,

Красота сведет с ума от восхищения или зависти

Каждого, будь то женщина или мужчина,

Увидевшего вас, проходящих мимо.

Столь длинны и прекрасны струящиеся потоки волос,

Что сияют словно горящий синим пламенем уголь.

Средь дивных волос ваши лица — словно три белых огня,

А глаза — словно искры пламени.

Вот ваши истинные драгоценности:

Эти локоны полночного цвета,

Которые поймали в свои сети саму луну,

Которая должна служить вам,

Словно ваша рабыня в кандалах.

Не удивительно, что ворон

Может пророчить людям,

Ибо живет он в звездном раю

Ваших дивных волос.

Конечно же, это была песня Колума, то есть та самая песня, которой он воспевал красавицу в Сэнви. Конечно, в моей обработке специально для трех дочерей тьмы, дабы польстить и умаслить их. Кажется, сработало!

Когда я закончила пение и перешла к легкому перебору струн и импровизации, они все еще сидели передо мной, но не прижавшись друг к другу в человеческом обличье, а все еще в лисьем.

Затем я повторила то, что сделал первый герой. Продолжая играть, я тихо и вкрадчиво сказала им:

— О ваши высочества, лисы, как вы прекрасны! Но я знаю, что в человеческом облике красота ваша превосходит красоту самой луны. Не забывайте, я уже видела вас в вашем человеческом облике.

Я замолчала, продолжая наигрывать мелодию.

Потом задумчиво промолвила:

— Поскольку вы в основном бываете в человеческом обличье, то мне кажется, что вы бы лучше услышали мои песни своими человечьими ушами.

Говорила ли я по-гэльски? Этого я никогда не узнаю.

Гитара была столь послушна моим пальцам, что я могла бы сыграть все, что угодно. Посредством музыки я могла создавать предметы, ткать их из света и воздуха — никогда раньше я не была способна на такое и никогда не смогу впредь. У меня неплохой голос, но в ту ночь на холме той, другой Ирландии он был подобен тому, который звучит лишь в голове поющего.

Вскоре, как и гласила легенда, они сбросили лисьи шкуры.

Конечно, я видела компьютерные спецэффекты в фильмах, но они в подметки не годились этому раздеванию. Каждая лиса, одна за другой, вставала на задние лапы и сбрасывала лисью личину подобно тому, как женщина снимает с себя платье. Все три стащили лисьи шкуры через голову и положили на землю. Встряхнувшись, они уселись вновь, ослепляя белизной своего тела и блеском эбеновых волос.

Как я уже говорила, глаза их были ужасны; но теперь я привыкла и к ним. Так порой бывает, если нужно, нет, скорее — если необходимо к чему-то привыкнуть, причем побыстрее. И как только я освоилась с их взглядом, я поняла их звериную сущность. Три девы были самыми прекрасными существами, которых мне когда-либо приходилось видеть. Я ясно видела груды костей и реки пролитой крови, но не застрявшими в волосах или зубах, а отчетливо видимыми в глазах, засевшими глубоко, подобно отраве, в их разрушенных астральных внутренностях. Они были словно прекрасные женщины, пораженные неизлечимой болезнью. За исключением разве что того, что они никогда не могли умереть на самом деле, а должны, вот как и сейчас, всегда как-то возвращаться в этот мир; да и к тому же кто мог убить их на век или около того? Нам с ними не справиться. И, как только я привыкла к ним, они сами привыкли к себе.

Значило ли это, что им нравилось? Нет, потому что вам не надо учиться принимать то, что вы любите.

Все это уже было в их горящем взоре, подобно гнили, составляющей часть яблока. И как кожура покрывает яблоко, так и они скрывали это, но только от самих себя.

Я пела, чтобы польстить им, помогая и содействуя их самообману. Чтобы польстить им самым топорным образом, так как, возможно, с помощью этого, думала я, получится заключить какую-нибудь новую сделку. Я надеялась, что вдохновение посетит меня, вверяла себя музыке и музе в моей голове.

Но тут я заметила, что пою вовсе не об этом. Напротив, я запела о том, что отражалось в их глазах, а отражалась там гниль.

Колум использован свой шанс, воспевая золотоволосую красавицу. А теперь я использовала свой. У нас вовсе не было выбора. Право поэта — и проклятие.

Еще и еще. Не имея возможности остановиться, я пела о страшном, что было в них, пока красота совсем не смешалась со смрадом и ужасом, а грязь не проникла в прекрасное. И они так и сидели плечом к плечу, эти исчадия ада, и слушали в трансе. А их шкуры лежали на земле.

Теперь настало время для того, чтобы, как говорилось в легенде, из-под холма показался мой лучший друг, или брат, и метнул копье. И оно пронзило бы предплечья, сердца и шеи. После чего он должен был выйти с мечом и завершить начатое. Но я была одна. Все мои возлюбленные и семья находились вне досягаемости. Все, чем я владела, — это прошлое да Небесная дева где-то в недрах моего мозга. И еще гитара, которая, как ни крути, все-таки не арфа.

Тем не менее, напевая страшной троице эту жуть, я заметила, что они изменяются: не преображаются из лис в дев, а превращаются из зверя в человека. Я видела, как их глаза закрылись, словно шесть красных солнц, прикрытые белыми небесами век и черно-грозовыми тучами ресниц. Затем трое поднялись. Они внимательно смотрели на меня, но теперь закрытыми глазами.

Я не могла остановиться. Музыка и голос рождались самопроизвольно, а я будто со стороны наблюдала за происходящим.

Я увидела, что они начали плакать, слезы скатывались из-под век. То были страшные слезы. Ведь глаза их были ужасны, значит, и слезы тоже — цвета старой больной крови. Но все же это были слезы. Еще я слышала, как девы что-то шептали, их шепот был словно шелест мертвых листьев на засохшем дереве. Они вспоминали отца, какого-то демона, я не расслышала, как его звали — что-то вроде Артач, рассказывали о своем детстве, которого толком и не было, и о матери, которой они никогда не видели, о всем том зле, которое им причинили, о страданиях и жизни, подобной ночи без звезд, совсем без света. В их голосах не было ничего похожего на слезы. Никакой скорби, печали или горя. Они были начисто лишены жалости к себе, были абсолютно безжалостны, но ведь обычно одно зло происходит от другого, уже совершенного зла, и они не были исключением.

Кровавые слезы бежали из их глаз; потом разговор прекратился, и с нечеловеческими криками они завели бесчувственное стенание. Они принялись носиться по холму, кусая и царапая друг друга, но обегая стороной то место, где сидела я, будто бы остерегаясь меня. Они то пронзительно визжали, словно лисы, то кричали, словно совы, то — и это было самое страшное — словно дети, объятые паническим ужасом. Возможно, то были крики детей, ставших их добычей. Но при этом они не испытывали страха и не казались несчастливыми — и это тоже было ужасно. Прокляты, они знали это.

Я не могла окончить песню. Она все продолжалась. Я уже чувствовала боль в кровоточащих пальцах, в горле словно застряла горсть гравия — это грозило доконать меня окончательно. Все, что я могла делать, это играть и петь, наблюдая, как они, рыдая, кругами бегают по холму.

Тут я — о боже! — я поняла. Я проделала работу за двоих. Я околдовала их музыкой, музыкой же я растопила их каменные сердца, а теперь, также музыкой, я лишила их разума, и они совсем потеряли головы.

Если когда-то и заключалась сделка со Светлым народом, и если демоны напали на след Колума и мой тоже, все это уже не беспокоило адскую троицу. Теперь им не было дела до того, живы ли они, что вообще с ними происходит. Их уже не волновало, были ли они девами или лисицами.

На холме подул ветер, пахнущий пшеницей и лунным светом. Он закрутил их, словно сухие листья. Всех трех понесло этим ветром вниз по склону, по лесам и долинам моей воображаемой Ирландии. А на земле остались лежать лисьи шкуры.

Песня покинула меня только тогда, когда три фигуры исчезли из моего поля зрения в неизмеримой дали. Рада сказать — ни слова из нее я не помню. Поверьте, если бы я помнила хоть слово — никогда не стала бы писать об этом.

Онемелые пальцы отпустили гитару, окрашенную моей кровью.

Луна опускалась, кругом стояла густая, словно видимая тишина. Наконец я отважилась поднять сброшенные шкуры. Они очень походили на ту бабушкину пелерину, которую я так боялась, когда мне было четыре года. С такими же страшными и жуткими застывшими глазами. И вот прямо в моих руках они рассыпались и пропали.

Луна померкла, став желто-голубой; она почти села.


Конечно, я ехала в метро. Для вечера четверга было уж слишком много народа. Руки были чистые и здоровые, да и горло совершенно не болело. Фея тащилась по вагону: нетрезвая старая карга с грязными волосами. Плюхнувшись рядом со мной, она так громко, что весь вагон посмотрел на нее, поинтересовалась:

— Послушай-ка, милочка, когда будет Холланд Парк?

От нее несло спиртным. Я объяснила, что она села на другую ветку.

Смачно ругаясь и икая, на следующей остановке она вышла из вагона.

Спустя месяцы, причем даже не в полнолуние, мне приснилось, что я облачилась в черную лисью шкуру и побежала по холмам неопределенной, воображаемой Ирландии. И хотя я никого не загрызла, будь то овца или человек, кролик или ребенок, этот сон открыл мне причину моего успеха, причину провала Колума и, пожалуй что, успеха героев. Дело было не только в музыке, но и в копье и мече. Не только в отваге и благородстве, но и в злости. Не только в таланте, но и в опустошенности, которой приходится расплачиваться за талант. Видите ли, это вроде зеркала, отчетливо отображающего пороки, видимые в других.

Что касается трех оборотней, я с ними больше не сталкивалась. Равно как и с Небесной девой, хотя я думаю, что она со мной, в моем мозгу, где ей и место.

Что касается книги Колума, я больше не стала читать ни строчки, даже бухгалтерию магазина, торгующего изделиями из кожи, и сожгла ее неподалеку от дома, разложив маленький костерок. Стыдно, но тем не менее это так.

Ну а по отношению к обычным смертным лисам, которые частенько шастают по садам позади домов на Бранч-роуд, я состою в числе тех, кто подкармливает их собачей едой и черным хлебом.

Шубки их красновато-коричневые, а глаза цвета виски, uisege beatha, Живой воды.

Благодарности

Легенда о Дочерях Аэритеча и героях с арфой и копьем встречается в ирландской мифологии XII века и ранее; Песнь Колума, как и многие другие ссылки, основана на ирландских источниках, поэзии и прозе IX–XVI веков. Идея Небесной девы, или Айслинг, по-прежнему актуальна.

Хотелось бы поблагодарить Бэрил Олтаймс за помощь в разъяснениях, за бесценное руководство, Барбару Левик из колледжа Св. Хильды в Оксфорде и особенно профессора Томаса Чарльз-Эдвардза из колледжа Иисуса в Оксфорде за помощь и глубочайшие познания в гэльском языке. Тем не менее все ошибки, допущенные вольности и полет фантазии принадлежат мне.

Как следует из посвящения к рассказу, во мне течет ирландская кровь, и я очень горжусь своими ирландскими корнями. Семья происходит из местности, которую я называю Побережьем Призраков, это на западе Ирландии — страна Клэр. Вымысел и факты переплетены между собой. Вам судить, что правда, а что — нет. И мне тоже.

Холм

Давным-давно, когда мне было лет пятнадцать, я сидела и смотрела на море и вдруг увидела, как на горизонте из водной глади поднимается высокий холм с округлой вершиной. Холм был большой и неподвижный, того же лазурного цвета, что и теплое море. Я удивленно смотрела на него и недоумевала, почему другие люди на побережье не замечают того, что вижу я, словно отказываются признать саму возможность этого удивительного явления. В действительности, их можно было понять: ведь если допустить, что из пучины морской в любой момент может подняться водяной холм, притом вроде бы абсолютно твердый на вид, под вопросом окажутся законы природы, к которым мы так привыкли, мироздание покачнется и даст трещину. Возможно, говоря об этом случае из детства, мне следует также особо подчеркнуть тот факт, что описываемое явление имело место в момент, когда у меня не было абсолютно никаких причин сомневаться ни в остроте своего зрения, ни в собственном психическом здоровье.

I. Зверинец профессора Чейзена

Я взрослая самостоятельная женщина, достойная дочь своих не слишком выдающихся, но вполне порядочных родителей — одним словом, личность в меру разумная и довольно заурядная. Я всегда в первую очередь полагаюсь на собственный здравый смысл, хотя и признаю определенную ограниченность такой жизненной позиции. Просто больше мне верить вроде бы не во что. В общем, я сама по себе, и горжусь этим. Что до моей внешности, то я довольно высокая и, пожалуй, худая. Одеваюсь я просто и опрятно. Мне не было еще и двадцати трех, когда мои волосы начали седеть. Все вокруг без конца спрашивали меня, отчего я седею: не иначе, я пережила какое-нибудь ужасное потрясение? Любопытные весьма разочаровывались, слыша мой отрицательный ответ на этот вопрос, — в те времена я и впрямь еще не знала ужасных потрясений. Все еще было впереди.

Я живу одна, снимаю три комнаты на верхнем этаже большого старого дома в пригороде Лондона. Иногда мне приходится на некоторое время переселяться к своим нанимателям. По профессии я частный библиотекарь. Обычно меня приглашают к себе для работы в личных библиотеках всякие особы, гораздо менее способные к каталогизации и систематизации и гораздо более состоятельные, чем мисс Элис Джун Констэбл, то есть я.

Как-то летом, поздно вечером, я получила приглашение на работу в поместье Нотерхэм.

Привычка к частым переездам сделала меня легкой на подъем, так что уже через пять часов, собрав свой нехитрый скарб, я села в поезд и к шести часам вечера оказалась на станции Нотерхэм.

Я шла по платформе и сквозь качающиеся на сильном ветру ветви деревьев, окружавших станцию, пыталась рассмотреть деревню Нотерхэм, название которой местные жители почему-то комкали и произносили как Нотрхем. На первый взгляд это была обычная захолустная деревенька: аккуратные домики с милыми садиками, таверна, паб, англиканская церквушка со старым заросшим кладбищем возле нее — все как везде.

Дом моего нанимателя стоял немного в стороне от остальных, в самом конце короткой кривой улочки, утопающей в зелени деревьев. Особняком я его не назвала бы, скорее это был просто добротный и довольно красивый двухэтажный коттедж с высокой аркой над парадным входом. Перед домом располагался свежепостриженный газон, за домом — большой сад со старыми деревьями. Тонкий аромат гортензии причудливо смешивался с резким, как в зоопарке, запахом звериного помета. В своем письме мой наниматель, профессор Чейзен, сообщал мне, что к тому времени, как я прибуду, он, скорее всего, уже уедет в очередную экспедицию и поэтому не сможет принять меня лично. Его экономка сейчас в отпуске, так что в доме меня будут ждать дворецкий, мистер Суондж, и горничная Дорис. Кроме них, как сообщал в письме профессор, в поместье живут его любимцы — экзотические животные, привезенные им из поездок по дальним странам. Все звери, уверял меня мой наниматель, вполне безопасны и содержатся в специальных загонах и клетках на заднем дворе. Прочитав приглашение профессора Чейзена, я, помнится, подумала, что библиотека такого выдающегося ученого и путешественника должна, несомненно, содержать немало редких и ценных книг, а потому мне не терпелось приступить к работе — заняться каталогизацией, а заодно и чтением всех этих интереснейших материалов.

Я постучала в дверь. Ответа не последовало, и тогда я решила обойти дом и поискать черный ход.

Дорожка из гравия привела меня через сад к западному крылу дома, где, как мне показалось, могла находиться кухня. На натянутых между деревьями веревках висело постиранное белье, по лужайке бегали куры. Кухонная дверь оказалась открыта, но в доме никого не было видно.

Я пошла дальше, на задний двор, и заглянула за невысокую изгородь — в десяти ярдах от нее находился узкий загон с шестифутовой оградой, в котором сидели около десятка каких-то странных животных семейства кошачьих: они были крупнее домашних кошек и мельче всех известных мне диких видов. Некоторые из них дремали, другие бесцельно бродили по загону. Я ни разу не выезжала за пределы Англии, но зато прочитала уйму всяких книг и видела множество картинок, однако про таких кошек я ничего не слышала: животные были грязно-белого цвета в бурую крапинку, с клочковатой шерстью и горящими голубыми глазами.

Я так увлеклась разглядыванием животных, что не сразу услышала шаги у себя за спиной. Оглянувшись, я увидела горничную, должно быть, это и была Дорис. Девушка тут же рассыпалась в извинениях:

— Мисс, простите меня, пожалуйста. Я, должно быть, не слышала, как вы стучали.

Мы вошли в дом и сели пить чай (у меня привычка держаться со слугами на равных — от ж всегда можно узнать много интересного, да и по своему положению я, в общем, не слишком от них отличаюсь, а там, где нужно, умею соблюдать субординацию).

— Хотите посмотреть наш зверинец, мисс? — спросила меня Дорис, когда четверть часа спустя речь зала о животных.

Я с готовностью приняла приглашение, тут же сообщила Дорис, что загон с кошками показался мне слишком тесным, и поинтересовалась, все ли клетки в зверинце такие маленькие.

— Разумеется, нет, мисс, некоторые вольеры огромные. Просто летом по ночам этих кошек выпускают на волю, а зимой их переводят в теплые загоны под крышей, в дальнем углу сада. Пойдемте, мисс, я вам все покажу.

Мы вышли из дома, и Дорис продолжил свой рассказ:

— К нашему саду примыкает парк протяженностью почти милю, им тоже владеет профессор Чейзен. Парк обнесен решеткой, через которую и мышь не прошмыгнет. А кошки, которых вы видели, ведут ночной образ жизни. Так что не пугайтесь, мисс, если после наступления темноты вы услышите в парке их голоса и возню.

Я сразу представила, что мне предстоит ночи напролет слушать вопли кошек и предсмертный писк несчастных грызунов и птичек старой доброй Англии, гибнущих от когтей экзотических хищников. Оставалось надеяться, что мелким тварям, в общем, все равно, пожирает ли их лиса-соотечественница или иноземная кошка, а что до меня, то я, наверное, быстро привыкну и перестану просыпаться с этих звуков.

— А какие еще животные тут есть? — спросила я у Дорис, когда мы прошли за ограду зверинца.

— Самые разные. Кроме кошек у нас есть очень странные звери, похожие одновременно на барсука и на медведя, и еще какие-то крысы — терпеть их не могу — Дорис картинно передернула плечами. — А еще всякие змеи, и какие-то волосатые жуки, и ящерицы, которых профессор почему-то считает очень умными.

Кошки встретили нас тихим ленивым рычанием. Во взгляде их голубых настороженных глаз не было ни особого дружелюбия, ни враждебности. Дорис протянула руку и погладила одну кошку. Не иначе, эти звери — ее любимцы. Перегородка с одной стороны клетки отделяла загон, где жили кошки, от туннеля, по-видимому предназначенного для их ночных прогулок, обтянутого сеткой и ведущего вглубь старого парка, в котором виднелись еще какие-то строения и загоны. Мне стало интересно, каким образом кошек по утрам загоняют обратно в их вольер, но я решила, что спрошу об этом как-нибудь потом.

В парке среди дубов и яблонь стояли клетки с другими животными. Дорис не обманула меня: некоторые вольеры оказались и правда довольно просторными. Все виды зверей в коллекции профессора Чейзена были действительно очень редкими, — по крайней мере, лично я прежде ничего подобного не видела. Змеи и жуки упорно скрывались от нас, так что мне так и не удалось их толком рассмотреть. Я спросила Дорис, откуда профессор привез всех этих странных животных.

— Со всех концов света, мисс. Он ведь где только не был! В основном, кажется, из Африки, а еще из Индии и Америки. Некоторые из них даже дрессированные…

Тут она вдруг замолкла и почему-то погрустнела. «Интересно почему?» — подумала я. Возможно, девушка против дрессуры и насилия над животными. Или дело в чем-то другом?

Приглядевшись, я увидела, что туннель для ночных кошачьих прогулок затянут сеткой не только по бокам, но и сверху, — стальная сетка ярко блестела среди ветвей в лучах заходящего солнца. Сады и поля Кента готовились ко сну, птицы пели вечерние песни в кронах деревьев, очевидно не особо тревожась по поводу скорого выхода диковинных кошек профессора Чейзена на ночную охоту.

Наши тени становились все длиннее. В закатном свете я увидела в конце кошачьего туннеля ворота, запертые на огромный висячий замок. Мне почему-то показалось, что эти ворота скорее защищают сад от двуногих, которые могли проникнуть сюда снаружи, чем хранят покой деревни, которому могли бы угрожать четвероногие, желающие выбраться за пределы парка. Возле ворот валялись какие-то сизые перья и виднелась кровь, — не иначе, одна из диких кошек в прошлую ночь лакомилась здесь фазаном.

— За сохранностью сетки и ограды следит Блетт, — продолжала Дорис. — По крайней мере, должен следить. Но сейчас он уехал — у него медовый месяц, видите ли. Уж больно он носится со своей молодой женой, мисс, если хотите знать мое мнение. Вот потому-то профессор его и уволил — Блетт сам напросился. Как раз в день отъезда хозяин обнаружил огромный лаз в сетке, которого Блетт не заметил, ну и выругал его соответственно — по мне, так даже недостаточно строго. Блетт, знаете ли, при своей-то плешивости, еще и работник средней паршивости, — заключила Дорис в рифму.

Она говорила на забавном кокни и, как и все местные жители, иногда глотала некоторые слоги.

— Перед уходом Блетт сказал мне, что животные в зверинце в последнее время стали сами не свои и постоянно норовят разорвать сетку и сбежать, словно их что-то пугает. Вы меня, наверное, спросите: что их может здесь пугать, у нас ведь все-таки не джунгли какие-нибудь? А вот вы сами скоро услышите, что они иногда творят по ночам…

— Кто? Звери?

— Нет, местные жители. Они иногда залезают в наш парк.

— Местные жители? А им-то что за дело до владений профессора Чейзена?

— Да все по дурости, вот что я вам скажу, мисс. И парень мой тоже так говорит.

Тут она притворно покраснела, бросила на меня лукавый взгляд и улыбнулась. Мне, старой деве, не оставалось ничего другого, как любезно улыбнуться ей в ответ.

— Взрослые вроде люди, некоторые пожилые даже, а все туда же! — Дорис продолжала сыпать рифмами. — Им, видите ли, не нравится, что мистер Чейзен не ходит в церковь, не верит в Бога и все такое. И еще они злятся на профессора за то, что тот собрал в своем доме коллекцию ценных книг и экспонатов, а в саду держит редких животных. Они места себе не находят от зависти и без конца повторяют, что Чейзен наверняка знается с самим дьяволом.

— Вы верите в дьявола, Дорис? — спросила я горничную.

Лично я в этом вопросе всегда придерживалась самых что ни на есть прогрессивно-атеистических взглядов и не собиралась этого скрывать.

Возникла неловкая пауза.

— Ну да… Пожалуй, верю, — наконец призналась девушка.

Тон ее при этом был такой виноватый, что мне стало жаль бедняжку, и я мысленно выругала себя за то, что была чрезмерно категорична в этом вопросе и излишне строга с ней.

Очнувшись от угрызений совести и размышлений, я обнаружила, что мы с Дорис стоим перед огромным загоном.

— Кто здесь живет? — поинтересовалась я.

— Те самые ящерицы, о которых я вам говорила, — ответила Дорис.

Словно услышав, что зашла речь о ее племени, одна из ящериц выползла из-под кучи веток. Она неспешно прошлась вдоль ограды, смерила нас взглядом своих удлиненных подвижных глаз. Рептилия, надо сказать, была довольно крупная — размером с небольшого спаниеля. Кожу ее покрывала гладкая белая чешуя, блестевшая в лучах заходящего солнца, а на лапах виднелись красноватые коготки, как у курицы. Вдруг ящерица встрепенулась — у нее на спине, вдоль всего позвоночника, поднялся гребень из острых шипов. Должно быть, как раз такие зверюшки, только, может, раз в десять покрупнее, когда-то прогуливались по первобытным папоротниковым рощам.

Ящерица понравилась мне гораздо больше, чем дикие кошки. Она была простая и понятная: холоднокровная, довольно подвижная, при этом не слишком умная и не слишком привлекательная. По крайней мере, с ней все было сразу ясно.

— А эти ящерицы откуда? Тоже из Африки? — спросила я.

— Если честно, то я не помню, мисс, — залепетала Дорис. — Ой, совсем забыла, у меня же пирог в духовке!


В первые дни работа в Нотерхэме мало чем отличалась от всех моих предыдущих частных заказов.

Библиотека профессора произвела на меня впечатление своими размерами, но при этом находилась в ужасном состоянии — никакого порядка и систематичности. Некоторые стеллажи пылились полупустые. Один книжный шкаф оказался до того высоченный, что без стремянки у меня не было никаких шансов добраться до его верхних полок. Как сообщила мне Дорис, профессор специально заказал в Лондоне стремянку, чтобы я могла разобрать этот шкаф, и ее со дня на день должны быть доставить в Нотерхэм. Весь пол в библиотеке был заставлен коробками, некоторые из них были небрежно вскрыты, другие испачканы и даже порваны. Наверняка в этих коробках хранились необычайно редкие книги, безжалостно забытые и никому не нужные. Их необходимо было привести в порядок и аккуратно расставить на полках.

Я сразу приступила к работе, решив сперва разобраться с книгами в шкафах, а потом приняться за коробки. В этом мне очень помог большой старинный стол из красного дерева. После завтрака я обычно приходила в библиотеку, выбирала какой-нибудь томик посимпатичнее, садилась за этот стол и читала. Я довольно быстро читаю и при этом все отлично запоминаю, так что моя работа мне в радость. В целом Нотерхэм меня вполне устраивал. Комнату мне отвели тихую и чистую, кровать оказалась мягкой и весьма удобной. У меня даже была собственная ванная. Окна моей комнаты выходили в парк, прямо на кошачий вольер, так что по ночам под моими окнами то и дело раздавались рычание и урчание. Горничная Дорис, хотя и была немного эксцентрична, всегда обращалась со мной очень любезно, к тому же оказалось, что она отлично готовит. В первый же вечер я познакомилась с мистером Суонджем: он подал мне ужин. В сравнении с цветущей жизнерадостной Дорис, Суондж выглядел ужасным занудой и лентяем. Как и большинство ранее виденных мною дворецких, он относился ко мне с почтительным снисхождением, весьма напоминающим высокомерие. Но мне не было до Суонджа никакого дела. Мы язвительно обменивались любезностями — и только.

В обязанности Суонджа, как выяснилось, входил ежевечерний осмотр вольера, в котором по ночам прогуливались перламутровые кошки (так называли этих странных животных Дорис и дворецкий).

Насколько я поняла, дворецкому эта его обязанность была не в радость, да и сами кошки внушали ему отвращение. Однако каждый вечер, переодеваясь к ужину, я могла видеть его нескладную фигуру под своими окнами — дворецкий шел в парк проверять вольер. Иногда я даже слышала, как он негромко проклинает свою работу и ни в чем не повинных кошек, — Суондж, надо отметить, ругался весьма колоритно: так позволяют себе выражаться только благороднейшие аристократы да отпетые уголовники. Не то чтобы меня так уж сердила его брань — да, слух у меня отменный, но ругательствами меня удивить сложно, даже самыми отборными и на любом языке. На самом деле я не обращала на него никакого внимания, просто привыкла каждый вечер около семи видеть, как Суондж с фонариком идет в парк, а затем возвращается оттуда назад.

В субботу за чаем Дорис спросила, пойду ли я завтра в церковь. Я ответила, что, пожалуй, нет, но обязательно схожу туда как-нибудь потом, потому что с исторической точки зрения это может быть весьма и весьма интересно. Дорис, похоже, была разочарована тем, что я не хожу к воскресной обедне.

— Вы прямо как профессор, — сказала горничная и продолжила: — И Суондж тоже не ходит в церковь. Зато он иногда ездит в соседний городок на свидания к своей любовнице, которая, говорят, старше его лет на десять.

Даже если Дорис было не по душе жить под одной крышей с парой убежденных атеистов, она ничем не выдавала своих истинных чувств и была со мной, как прежде, мила и обходительна, а кроме того, как мне показалось, весьма откровенно заигрывала с мистером Суонджем. Возможно, таким образом она проявляла свое уважение к нему, ибо мы обе с ней видели, что в кармане куртки дворецкий носит пистолет: он брал его с собой всякий раз, когда шел осматривать вольер с перламутровыми кошками. Лично мне это нисколько не казалось странным: самозащита есть самозащита, тут все средства хороши.

Постепенно я освоилась на новом месте: планировка дома оказалась довольно сложной, в нем было много всяких переходов и темных коридоров и коридорчиков. Некоторые залы разделяли перегородки, так что внутри большой комнаты могло оказаться две-три комнаты поменьше, причем в некоторых из них не было окон. Лестницы вели то вверх, то вниз, коридоры непредсказуемо петляли, и вообще дом напоминал скромных размеров лабиринт, в котором я далеко не сразу научилась ориентироваться.

Повсюду в доме были расставлены статуи и всякие диковины. Большинство из них выглядели просто ужасно: со всех стен скалились какие-то челюсти, щерились измазанные кровью морды неведомых чудовищ, гримасничали маски, воинственно блестели приклады ружей и лезвия старинных алебард. Дорис, в обязанности которой входило поддержание чистоты в доме, упорно отказывалась прикасаться ко всем этим безделушкам хотя бы даже тряпкой для пыли.

— Я так думаю, не стоит их беспокоить. И профессор мне не велит. Да я и сама их не стала бы трогать, — поясняла мне горничная.

— Почему ты их так боишься, Дорис? Вряд ли ты их повредишь — они же не настолько хрупкие? — любопытствовала я.

— Профессор говорит, все эти штуки не простые, они магические, ими можно даже наводить порчу, и проклинать духов, и все такое.

— Ты, наверное, хотела сказать «заклинать духов»?

Девушка явно не слишком хорошо разбиралась в черной магии.

— Но, Дорис, неужели ты и впрямь веришь в такую ерунду? Ведь эти идолы сделаны из дерева и камня. Всего лишь диковинные безделушки, и не более! — взывала я к ее здравому смыслу.

Горничная невнятно возражала. Но как-то раз она сказала мне вот что:

— Профессор Чейзен утверждает, что некоторые люди — ну всякие там ведьмы, колдуны, шаманы и прочие — могут вызывать духов. Он мне рассказывал пару раз истории об этом, так я чуть со страху не померла, мисс. Меня потом кошмары замучили. А профессор утверждал, что он сам видел такие штуки собственными глазами. Африканские племена, те, что живут в джунглях, вырезают из дерева фигурки животных, чтобы эти животные могли призывать или, как там это говорят… вызывать духов и даже оживлять мертвых…

Мне было нечего ей на это возразить. Очевидно, истории об оживших мертвецах произвели на Дорис столь сильное впечатление, потому что ее сознание было и без того затуманено религией, а потому оказалось способно принять на веру самые дикие россказни мистера Чейзена. Такова природа человеческого разума: однажды поверив в сверхъестественное, люди навсегда утрачивают способность мыслить рационально.

В следующий четверг, в половине восьмого вечера, я решила пойти в столовую, чтобы выпить перед обедом стаканчик шерри. Спускаясь по лестнице, я услышала в холле сердитый голос Суонджа, который явно на что-то жаловался Дорис.

Я остановилась и прислушалась. Разумеется, подслушивать стыдно. Но мой жизненный опыт подсказывал мне, что иногда это просто необходимо.

— Эти твари совсем сдурели, — негодовал Суондж.

— Как ты можешь так говорить? Просто бедные зверюшки очень чувствительные, как утверждает хозяин, и иногда с ними не так уж легко сладить. Они у нас и правда особенные — достаточно раз их увидеть, чтобы в этом убедиться. Ну и что, что иногда они ведут себя немного странно?

— Странно — мягко сказано. Нынче вечером весь зверинец дружно рвется на волю, они там скребутся в своих клетках как сумасшедшие. Кошки грызут вольер и царапают его когтями, словно в их планы входит нынче вечером всем выводком наведаться в деревенский паб и ничто не может им помешать.

Дорис хихикнула.

— Может, это жара на них так действует? — предположила она.

— В своем ли ты уме, дорогуша Дори? Они же из Африки, а там наверняка гораздо жарче, чем у нас, — резонно возразил дворецкий.

Как, он назвал горничную «дорогушей Дори»? Это что-то новенькое.

— Не бери в голову, — еле слышно зашептала девушка. — Скоро это все закончится. Ты мне веришь, до?.. — Тут ей, видимо, что-то послышалось, и она осеклась: — Тсс… Тише, грымза вот-вот спустится.

Грымза в моем лице и впрямь вскоре спустилась в столовую, тактично известив заинтересованных лиц о своем приближении легким покашливанием, и изо всех сил постаралась сделать вид, что ничего не слышала, поскольку, разумеется, находилась все это время в своей комнате и вот только сейчас решила поужинать.

После еды я в течение получаса занималась музицированием на слегка расстроенном, но довольно приятном по тембру фортепиано. Потом, закрыв сборник сонат Моцарта, я, как обычно, отправилась на вечернюю прогулку по парку — в такую жару мне, разумеется, было просто необходимо подышать свежим воздухом, так что Дорис нисколько не удивилась, когда я собралась и вышла из дома. Конечно, меня в первую очередь интересовало, что происходит в зверинце: на самом ли деле животные так беспокойны, как говорит Суондж?

Если честно, то лично я никаких особых перемен не заметила.

Все перламутровые кошки уже ушли на ночную прогулку в вольер (на решетке загона, в котором они содержались днем, кое-где виднелись клочки шерсти, что отчасти подтверждало слова Суонджа об их буйном поведении и стремлении выбраться на волю. Но ведь животные часто выходят из себя без видимых причин, а когда они живут в непосредственном соседстве с себе подобными, драки почти неизбежны). Большинства животных не было видно, — похоже, они уже спали. Те же из них, что привыкли вести ночной образ жизни, мерили шагами свои клетки, но и в этом их поведении ничего особенного вроде бы не было. Только барсуковидные медведи, настоящего названия которых я так и не запомнила, и впрямь выглядели взволнованными. Во время моих прошлых прогулок они чаще всего лежали, или играли, или умывались. Сегодня все трое сидели на деревьях, которые росли у них в загоне. На месте Блетта я, вероятно, постаралась бы, по крайней мере, спилить верхние ветви этих деревьев, находившиеся в непосредственной близости от сетки вольера, чтобы животные по этим ветвям не смогли оттуда выбраться. Однако Блетта, по-видимому, сохранность зверинца не слишком тревожила. Барсуковидные медведи взгромоздились на деревья под самую крышу вольера. Двое из них сидели, прижавшись друг к другу. Третий находился на другом дереве и, похоже, выполнял функции часового. Когда я приблизилась к их клетке, он издал негромкий чирикающий звук. Двое остальных зверей тут же проснулись, и три пары внимательных миндалевидных глаз уставились на меня с очевидным равнодушием, отразив в своей глубине бледный полумесяц, показавшийся на вечернем небе.

Я дошла до парка: там было темно, в росинках отражался звездный свет, деревья отбрасывали густые тени. Ветер стих, воздух казался абсолютно неподвижным. Кошек нигде не было видно. Наверное, по ночам они предпочитали держаться как можно дальше от человеческого жилья и забирались в самые глухие уголки парка.

Тогда я решила навестить ящериц. Их клетка тоже казалась пустой. В темноте я не могла толком ничего рассмотреть. Вдруг мне показалось, что внутри клетки что-то блеснуло: не то капля росы на камне, не то глаз проснувшейся ящерицы. В предыдущие вечера ящерицы обычно передвигались по клетке. Сегодня их нигде не было видно. Наверное, они просто решили сегодня пораньше лечь спать и разбрелись по своим норам.

Я направилась обратно к дому, на желтый свет его окон. И вдруг мне стало не по себе — нынешним вечером что-то было не так, как всегда.

Я не сразу поняла, что именно. Вроде бы ничего особенного не происходило, разве что наступавшая ночь обещала быть очень жаркой и душной. Сильный ветер, неприятно поразивший меня в день приезда, больше не навещал Нотерхэм.

По пути к дому я остановилась и прислушалась. Меня удивила стоявшая в саду тишина.

Жители городов обычно утверждают, что в деревнях всегда очень тихо. Там действительно нет привычного слуху горожан уличного шума: разве когда прогромыхает по дороге трактор да в привычный час промчится поезд. На самом деле в сельской местности всегда раздается множество звуков, и они не утихают ни днем ни ночью. Птицы поют и пересвистываются в ветвях деревьев, трещат сучки и ветки под лапками зверьков, в каждом кусте кто-нибудь возится, квакают лягушки в пруду, жужжат насекомые, стрекочут кузнечики. После заката весь этот оркестр начинает звучать еще громче. Перелаиваются собаки, тонко попискивают мыши, чем-то хрустят ненасытные кролики, лисы пронзительно взвизгивают на манер банши, а в редкие мгновения затишья ухают совы и филины, видимо, также считающие своим долгом поучаствовать в этой причудливой полифонии.

А тем вечером почему-то стояла абсолютная тишина. В неподвижном воздухе чувствовалось напряжение, как перед бурей. Между тем небо было совсем чистое — темно-синее и все в звездах.

Вернувшись с прогулки, я выпила чаю, пожелала Дорис доброй ночи и пошла в библиотеку. Поработав там еще около часа, я решила, что время уже позднее и пора спать.

Нельзя сказать, чтобы я уж совсем не полагалась на свою интуицию, но потакать собственным женским слабостям и странностям я была не намерена, а потому, несмотря на дурные предчувствия, заставила себя лечь и заснуть.

В три часа ночи я вдруг проснулась, взглянула на часы и сама удивилась: спать совсем не хотелось. Казалось, будто я и не спала вовсе — сознание было ясным, ни следа усталости или сонливости. И мне это точно не снилось. Я села на кровати и посмотрела в окно.

Обычно я приоткрывала окно на ночь и оставляла шторы раздвинутыми. Луна уже скрылась, однако ночь была очень ясной, и поэтому казалось, что на улице гораздо светлее, чем в спальне. Видимость была отличная. Кроме звездного неба, за окном ничего не было.

Однако в моей неожиданно ясной для такого часа голове вдруг мелькнула вполне отчетливая мысль о том, что всего за секунду до моего пробуждения за этим окном кто-то был.

II. Восставшие

В моей жизни, включая ее взрослую часть, в которой я сейчас пребываю, со мной иногда случались странные вещи. Не то чтобы я привыкла к ним или они мне уж очень нравились. Скажем так, странности всегда привлекали меня (хотя, наверное, это может показаться глупым).

После того ночного случая с окном я стала внимательнее и осторожнее. Надо заметить, я ни минуты не сомневалась в том, что тогда за окном действительно кто-то был. Утром я внимательно осмотрела раму снаружи и увидела, что листья плюща под ней сильно примяты: кто-то явно хотел забраться в окно, а потом почему-то передумал.

Я спустилась к завтраку и застала Дорис в настроении «средней паршивости», как она сама однажды выразилась.

— Извините меня, миссис Элис, я сегодня сама не своя. Это все из-за них — из-за кошек. Мистер Суондж утром пошел запереть их в загон, обычно к этому времени они уже возвращаются туда и ждут, пока он их покормит. А сегодня они не вернулись — увидел его и бросились бежать. Бедный Суондж сам в шоке от происшедшего: говорит, кошки, наверное, заболели буйностью…

— Ты хотела сказать — бешенством? Ты это имела в виду, Дорис?

— Ну да, мисс Элис, ведь так называется болезнь, когда у животных идет пена изо рта?

— Да, Дорис, но это же очень опасно! Вы — ты или Суондж — контактировали с этими кошками?

— Нет, мисс, не бойтесь, ни нас не кусали. А мистер Суондж раньше вообще никогда не ходил к ним один, только вместе с профессором.

Насколько я знала, заразится бешенством можно не только в результате укуса больного животного. Я не раз читала о том, что иногда заражение происходило в результате того, что внешне абсолютно здоровое животное лизало руку человека, на которой могла оказаться какая-нибудь ссадина или царапина, через которую вирус из слюны проникал в кровь. А Суондж наверняка прикасался если не к самим кошкам, то к сетке вольера, на которой могла оказаться кошачья слюна…

Однако пугать Дорис раньше времени я не хотела. Она и так уже была в состоянии «средней паршивости».

— Не бойся, Дорис, наверняка это не бешенство. Сколько уже здесь эти кошки?

— Около восьми месяцев, мисс.

— Ну вот, говорю же, это не бешенство. Иначе симптомы проявились бы гораздо раньше: обычно они становятся заметны через несколько дней, от силы через неделю.

В то утро Суондж отказался от завтрака. Дорис, похоже, была этим сильно расстроена; когда, помыв посуду, она взяла корзинку и сказала, что идет в деревню, я предложила составить ей компанию, просто чтобы прогуляться.

По дороге она вроде бы успокоилась и повеселела. Мы шли мимо каких-то полей и пастбищ, Дорис без умолку болтала о своей семье и даже поведала мне, что она и ее парень собираются после свадьбы открыть собственный маленький паб или отель, «чтобы больше ни от кого не зависеть».

Мы расстались с ней возле какой-то лавки — она отправилась за покупками, а я пошла посмотреть на церковь. Это оказался типичный англиканский храм, построенный в саксонском стиле, с соломенной крышей и колокольней, увенчанной шпилем. Возле него было кладбище, весьма и весьма запущенное. Старинные надгробия и памятники, покрытые мхом и плющом, покосились и выглядели довольно романтично среди высокой травы. Некоторые каменные плиты треснули, и их обломки белели среди буйной растительности, словно разбросанные там и сям черепа и кости.

Я решила обойти вокруг церкви и свернула за угол. Там на лужайке, под двумя высокими тисами, собрались местные жители.

Один из них, судя по типичному облачению, был деревенский викарий. И он, и окружавшие его сурового вида прихожане выглядели весьма взволнованными, хмурились и активно жестикулировали; тут явно было что-то не так.

Собравшиеся не могли видеть меня из-за тисов, поэтому я остановилась в их тени и прислушалась.

— То, что произошло, воистину ужасно, — услышала я голос викария.

— Конечно ужасно, сэр. По, говорю вам, не менее ужасно то, что вчера было почти то же самое.

— Ты прав, Роберт. Просто сегодня все еще хуже.

— Вы знаете, сэр, мне кажется, это дело рук Блетта.

Толпа одобрительно зашумела. Похоже, Роберт выразил общее мнение.

Я догадалась, что речь идет о каком-то акте кладбищенского вандализма. Старые могилы с треснувшими надгробиями и покосившимися памятниками походили на расставленные по кругу капканы, почему-то оставшиеся без надобности: они источали затхлый запах, запах теплой влажной земли и иссохшего праха, витавший в знойном летнем воздухе.

Услышав знакомую фамилию Блетт, я насторожилась. Ведь именно так называла Дорис человека, которого профессор нанял смотрителем в свой зверинец.

— Но ведь это же, как-никак, святотатство! Неужели Блетт осмелился бы осквернить кладбище, тем более что еще буквально пару недель назад он работал здесь смотрителем?

— Уж он работал, как же! Достаточно посмотреть вокруг, чтобы в этом убедиться. Да если он за весь этот год хоть пару раз махнул косой на этом кладбище, тогда я принц Уэльский.

— И все-таки вряд ли стоит столь дурно думать о ближнем своем.

Викарий, невысокий молодой мужчина лет двадцати восьми, имел явную склонность практиковаться на собственных прихожанах в весьма изящном христианском красноречии и готов был по любому поводу без устали призывать всех и вся возлюбить своих ближних. В сложившихся обстоятельствах спокойствие и терпимость давались ему не слишком легко, но пока викарий умудрялся стоять на своем. Подобное мужество со стороны весьма недалекого, судя по всему, служителя воинства небесного заслуживало уважения даже в глазах такой убежденной атеистки, как я, не говоря уже об окружавших пастора прихожанах.

— Но вы же знаете, ваше преподобие, — подал голос кто-то из паствы, — Блетт никогда особо не следил за кладбищем, да к тому же пил беспробудно. Лично я его ни разу трезвым не видел. А когда он выпимши…

— Да он вообще всегда выпимши, — поддержали его остальные прихожане. — Одно слово — пьяница…

— Так вот я и говорю, — продолжил все тот же сердитый голос. — Он, как напьется, начинает буянить на кладбище, громит памятники, ломает надгробия. Вот и вчера, похоже, опять принялся за свое. А сегодня может натворить чего-нибудь и того чище, только вот найдет где-нибудь хересу, и точно быть беде. Такой уж он, этот Блетт, никак не уймется.

Странно, а ведь Дорис сказала мне, что Блетт уехал в свадебное путешествие. Неужели она нарочно солгала мне, чтобы скрыть отвратительные подробности жизни загадочного смотрителя профессорского зверинца? Похоже, у мистера Чейзена были веские основания для того, чтобы уволить Блетта.

— Да вы не бойтесь, сэр. — Тут паства, похоже, принялась утешать священника: так взрослые обычно утешают испуганного маленького ребенка. — Мы ему покажем! Он у нас дождется! И на кладбище обязательно наведем порядок, не волнуйтесь. А потом вы снова освятите погост — и все будет лучше некуда.

Приняв такое решение, собравшиеся начали расходиться, и я поспешила покинуть свой наблюдательный пост. Воскресенье только послезавтра, так что к тому времени, как Дорис соберется в церковь, прихожане наверняка успеют привести кладбище в божеский вид. Впрочем, деревенскими сплетнями об оскверненных могилах с бедняжкой все равно хоть кто-нибудь да поделится.

За обедом Дорис выглядела довольно бледной и испуганной, но ничего мне не рассказывала. Я, в свою очередь, тоже решила пока притвориться, будто ничего не знаю.

После обеда я отправилась в библиотеку и только успела разложить на своем любимом столе из красного дерева книги, извлеченные из ящика и подлежащие скорой каталогизации, как внизу раздался оглушительный грохот, за которым последовал душераздирающий визг Дорис.

Я быстро спустилась посмотреть, что произошло, и нашла Дорис в полутемном старинном кабинете, который я прежде никогда не видела открытым. Этот кабинет когда-то, похоже, тоже был частью большей комнаты — сейчас в нем было всего одно окно, выходившее в парк и занавешенное тяжелыми парчовыми шторами. Солнечный свет с трудом пробивался сюда сквозь пыльное стекло. Привыкнув к полумраку, я разглядела сначала причудливые нагромождения старинной мебели в чехлах, а потом и Дорис: горничная до сих пор не могла отойти от потрясения — стояла как вкопанная, зажав обеими руками рот. Баночка полироли, тряпки и веник валялись на полу у ее ног. Кроме них, на полу было еще кое-что.

— Она сама. Эта штука взяла и упала, мисс.

Одна из многочисленных странных статуй — фигура какого-то весьма отвратительного иноземного идола — была разбита вдребезги: ее осколки валялись повсюду на ковре и на полу. С моей субъективной точки зрения, уничтожение этого урода не нанесло абсолютно никакого ущерба мировому искусству. Голова идола отлетела под шкаф и теперь выглядывала оттуда, щеря обагренные кровью клыки.

— Клянусь вам, мисс, я не трогала эту статую. Я вообще не касаюсь этих страшилищ. Я чистила вон тот полированный шкафчик, потом услышала, как в противоположном углу комнаты кто-то скребется, оглянулась — и тут эта штука упала! Мисс, что же мне теперь делать?

Я знала, что такого рода явления довольно часто случаются в странах, где бывают землетрясения или хотя бы подземные толчки. Но ни того ни другого в Кенте не наблюдалось.

— Не расстраивайся, Дорис! — утешала я служанку. — Конечно, ты ни в чем не виновата.

Тут я обнаружила, что в комнате открыто окно, видимо, чтобы в пустой комнате воздух не застаивался, потому что всякие хранившиеся в ней диковины резко и довольно неприятно пахли. Я подошла к окну и заметила на подоконнике неглубокую царапину, которая показалась мне совсем свежей, хотя, возможно, я и ошиблась. В этот момент Дорис опять взвизгнула:

— Ой, что это? Смотрите, смотрите!

Я оглянулась и увидела, что голова идола под шкафом шевелится, острые клыки стучат и, кажется, сжимают что-то белое и пушистое.

— Дорис, не двигайся, стой, где стоишь!

Служанка охотно повиновалась.

Я осторожно взяла с пола веник и швырнула его под шкаф.

Там что-то фыркнуло и зарычало.

Разумеется, это был вовсе не деревянный идол, как решила Дорис, а одна из перламутровых кошек — к тому времени по белевшему под шкафом пушистому хвосту я догадалась, что там сидит именно она.

Выхватив веник из-под шкафа, я буквально вытолкала им оттуда изрядно перепуганную кошку и отогнала ее к окну, через которое она, по-видимому, сюда и забралась. Я попыталась заставить ее выпрыгнуть из окна обратно в сад, но слишком широким взмахом веника нечаянно задела карниз, на котором висели шторы. Тяжелая парча накрыла кошку целиком. Оказавшись внезапно в полной темноте, животное бешено закрутилось и забилось, потом окончательно запуталось в шторе и затихло.

— Зови Суонджа, скорее! — приказала я Дорис, боясь отойти от своей изящно упакованной в парчу добычи. Веник я продолжала держать наготове.

Дорис убежала и через пять минут вернулась с дворецким.

Несмотря на свою неприязнь к Суонджу, сейчас мне пришлось обратиться к нему за помощью, потому что он должен был если не уметь, то по крайней мере знать, как обращаться с этими кошками в подобных ситуациях. Он надел здоровенные рукавицы, взял сверток с извивающейся и истошно орущей внутри кошкой, отнес его в сад и выпустил животное в загон.

Там оно и осталось сидеть в полном одиночестве, ибо его собратья все еще носились по парку. Вернувшись домой, Суондж рассказал нам, что сегодня нашел еще один приличных размеров лаз в вольере и как раз шел чинить сетку, когда Дорис позвала его на помощь. Разумеется, и на этот раз во всем был виноват Блетт.

— Так вон оно как, значит, кошка попала в дом, — непонятно кому объяснила Дорис. — И наверняка Блетт нарочно испортил вольер перед отъездом… Ну то есть он, конечно, вернется, наверное…

Тут Дорис замолчала и погрустнела, поняв, что проговорилась, — ее ложь теперь стала очевидна.

— Да, мисс, я солгала вам. Блетт вовсе не в свадебном путешествии — да и какая девушка пойдет за такого! Профессор уволил его — и правильно сделал. Он давно уже говорил мистеру Суонджу, что прогонит смотрителя. О, это было ужасно, когда Блетт и профессор ругались там, в парке, как раз перед отъездом хозяина. В любом случае Блетт получил свое, как говорится. А потом этот негодяй, должно быть, вернулся и испортил вольер. Но вы бы слышали, как кричал на него мистер Чейзен, — он был ужасно зол, даже не простился со мной перед отъездом, впрочем, как обычно…

Тут Дорис опять поняла, что сказала что-то не то, осеклась на полуслове и потупилась. Мне вдруг показалось, что она не доверяет своему хозяину, не любит его и даже, пожалуй, немного боится. Горничная принялась запоздало оправдываться:

— В тот день, когда вы приехали, мисс, я солгала вам, чтобы не озадачивать вас всем этим сразу по прибытии. Я подумала, вдруг вы подумаете о нас плохо и сразу уедете обратно.

Я успокоила Дорис, ответив, что вполне ее понимаю.

Некоторое время спустя я отправилась в парк поглядеть на испорченный вольер — сетка на самом деле была порвана, но я не поняла, порвали ее снаружи или изнутри: может, Блетт оказался внутри вольера без ключа от ворот и таким образом выбирался из парка? И неужели ни Суондж, ни Дорис не заметили странный след, который вел из вольера в сторону дома? След был глубокий и широкий, словно по земле тащили что-то тяжелое, или сам Блетт, изрядно перебрав, полз домой, будучи не в состоянии больше стоять на ногах. Примятая трава, поломанные ветви обозначали путь того, кто испортил вольер. Однако лаз в вольере находился слишком низко, чтобы туда мог пролезть человек. В то же время он был слишком широк для любого из виденных мною здесь животных. Неужели пьянчуга Блетт разорвал сетку и выполз через дыру по-пластунски?

Дорис, похоже, над всем этим не задумывалась. Не тревожил ее и вопрос о том, зачем сбежавшая кошка забралась в дом. Может быть, горничная полагала, что животное поступило так из вредности. Но я-то точно знала, что ни одно дикое животное, оказавшись на свободе, без надобности не полезет в человеческое жилье. Наверняка у кошки было на то основание. Возможно, она очень хотела чего-то, что находилось внутри дома, или уж очень боялась чего-то, что было снаружи.


Итак, мы все трое, я, Дорис и Суондж, находились в постоянном напряжении. Мы не делились друг с другом своими переживаниями, все больше молчали. Подозреваю, что и поводы для беспокойства и раздумий у нас были разные.

Наступил вечер. Дорис занималась домашними делами и не говорила ни слова.

Суонджа нигде не было видно, но около семи я увидела свет его фонарика в парке.

Он, как обычно, осмотрел все клетки, но решил не выпускать на ночь единственную перламутровую кошку, которую ему удалось сегодня поместить в загон. Кошка иногда коротко вскрикивала. Ее воплям не было конца. По звуку они напоминали скрипку, оказавшуюся в руках сумасшедшего. Находившиеся в соседних загонах и клетках животные, разумеется, не преминули присоединиться к солирующему товарищу по несчастью, и вскоре ночь огласилась оглушительным хором звериных голосов.

Спускаясь к ужину, я опять услышала, как Дорис шепчется с Суонджем:

— Может, ты все же выпустишь эту кошку, Сидней? Ведь ты же починил сетку.

Сидней (однако кто бы мог подумать, что Дорис и Суондж так близки, что она зовет его но имени?) явно не хотел этого делать, судя но тому, что дикие вопли кошки повторялись снова и снова и окончательно стихли только ближе к полуночи.


Ночью я опять проснулась: на этот раз меня разбудил голос Средневековья — колокольный набат, издревле возвещавший местным жителям о пожарах, нашествиях врага и прочих бедствиях.

В экстремальных обстоятельствах я умею сохранять спокойствие. Вот и тут я поднялась, быстро собралась, надела пальто прямо поверх пижамы и спустилась вниз. В гостиной горел свет. Дорис куталась в теплый халат, Суондж был, как всегда, в костюме, будто и не ложился. Мою догадку подтверждал исходивший от него запах виски.

— Это звонит колокол деревенской церкви, — пояснил он мне.

— Я уже поняла, мы сегодня там были. Может, сходить туда посмотреть, что произошло?

— Вот еще! Мне не за это деньги платят! — возразил он.

— Вдруг мы сможем чем-нибудь помочь? — настаивала я.

— Я думаю, мисс, они там в деревне прекрасно сами о себе позаботятся.

Я пожала плечами:

— Ну вы как хотите, Суондж, а я, пожалуй, все же схожу в деревню и узнаю, что там случилось.

Суондж негромко выругался. Дорис одернула его:

— Мистер Суондж, неужели мы позволим мисс Элис пойти одной в деревню в такой час?

— Конечно, позволите. И не надо обо мне беспокоиться — я ничего не боюсь. Так что откройте дверь, мистер Суондж, я ухожу.

Дворецкий молча повиновался. Я вышла, и он тут же захлопнул за мной дверь.

Колокол не умолкал: его звон на улице раздавался еще громче и тревожнее. Идти по темной аллее под беспокойный шелест листвы было не слишком приятно, так что я невольно ускорила шаг. Днем мы дошли до деревни минут за двадцать, ночью я преодолела это расстояние раза в два быстрее.

Во многих домах горел свет, двери церкви были открыты. Толпа людей собралась возле храма у кладбищенской стены. Из окон многих домов выглядывали перепуганные заспанные лица. Я заметила, что в это, видимо, тяжелое для всех, время паб тоже работал и, несмотря на поздний час (а было уже двадцать пять минут четвертого), там было многолюдно. И это за час до рассвета!

Едва я свернула на центральную улицу деревни, как колокол вдруг замолчал.

В ушах зазвенела внезапная тишина. Все вокруг словно замерло, и я тоже остановилась. Тут с колокольни донесся голос священника, обратившегося к пастве. Толпа эхом начала повторять его слова для тех, кому было недостаточно хорошо слышно, так что вскоре я тоже узнала, о чем речь.

— Горе-звонаря удалось схватить. Это оказался Джим Гарди, кто бы мог подумать? Совсем, видно, сдурел, бедняга… — делились со мной переживаниями стоящие рядом местные жители.

Потом на пороге церкви показался уже знакомый мне низкорослый викарий с двумя служками — все трое в полном облачении. Служки тащили под руки какого-то пожилого человека в рабочей одежде, похоже, порядком напуганного. В его глазах застыло выражение ужаса, волосы закрывали лицо, пальто волочилось за ним по земле. Когда его попытались выставить за порог церкви, он закричал и стал сопротивляться. Казалось, он готов убить любого, кто рискнет принудить его покинуть церковь. И вдруг силы оставили его, он покачнулся, застонал, и служки буквально выволокли его из храма и потащили к церковным воротам, сквозь толпу прямо к пабу.

Будучи женщиной приличной, я решила не входить в питейное заведение и осталась снаружи вместе с несколькими себе подобными кумушками. Через окна нам было отлично видно и слышно все, что происходит в пабе.

После второй порции бренди Гарди немного пришел в себя и оказался в состоянии ответить на весьма популярный в тот вечер вопрос: «Что случилось, Джим? Зачем ты звонил в колокол?»

— Я видел все собственными глазами, — начал он, — видел так же ясно, как теперь вижу вас.

— Что ты видел, Джим?

— Ну это… Как в Библии сказано, — ответил Джим Гарди. — И могилы откроются, и мертвые восстанут…


Джим Гарди производил впечатление человека честного, порядочного и трудолюбивого. Он рассказал собравшимся в баре, что недавно договорился с хозяином фермы Лоу-Коб, находящейся милях в тридцати от Нотерхэма, поработать там три дня: фермер обещал еду, кров и хорошую выручку. В деревне была всего одна машина, и та, естественно, принадлежала не Джиму Гарди. Сначала его пообещал подвезти молочник на своей повозке, но в последний момент почему-то передумал. А Джим обещал быть в Лоу-Коб в полшестого утра, так что у него не оставалось другого выхода: пришлось встать посреди ночи и пешком отправиться на ферму. Путь ему предстоял неблизкий.

Около двух ночи он вышел на главную деревенскую улицу и остановился у ворот кладбища разжечь трубку, пока луна не зашла.

— Тут-то я и увидел их.

В отличие от большинства местных жителей, Джим Гарди не особенно верил рассказам о мертвецах и никогда не боялся кладбищ. Поэтому он сперва подумал, что это лисы или барсуки играют на лужайке перед церковью в высокой некошеной траве. Зверей было неожиданно много, целый выводок, и он уже начал было прикидывать, разрешат ли какому-нибудь местному охотнику устроить на них засаду на освященной кладбищенской земле, как вдруг что-то в поведении и движениях животных показалось ему необычным и странным. Вспомнив об увиденном, Джим содрогнулся и попытался объяснить, что именно было не так:

— Ну, понимаете, они все ползали на брюхе, причем по кругу.

Из этого он заключил, что это не звери, а люди. В конце концов, для лис эти темные фигуры в траве и впрямь были слишком крупными. А если это были люди, то они явно замыслили что-то недоброе. Джим знал, что в церкви хранились старинные серебряные подсвечники, которые якобы были отлиты еще при Генрихе V. Конечно, на ночь их запирали в ящике шкафа в ризнице, однако дверь в церковь обычно оставалась открыта.

Тогда Джим Гарди проявил недюжинную смелость, решив защитить собственность церкви. Он достал из сумки с инструментами самый большой, какой там был, молоток, вошел на кладбище через ворота и стал подбираться к злоумышленникам, которые продолжали свой бесконечный хоровод.

Из его рассказа я заключила, что Джим выбрал себе тот же наблюдательный пост, который вчера днем позволил мне узнать местные новости, — спрятался в тени двух раскидистых тисов и стал следить за происходящим.

Вдруг луна в последний раз выглянула из-за облаков и осветила лужайку между могилами, на которой кружились в странном танце предполагаемые воры. Тут-то Джим и увидел, кто это на самом деле.

Сначала он не поверил собственным глазам — да и кто бы поверил на его месте?

— Это было похоже на кошмарный сон или на чью-то злую шутку, словно кто-то специально решил меня напугать, — рассказывал он.

Джим замер от ужаса. Он не мог отвести взгляд от страшного зрелища, ноги и руки онемели, все тело похолодело, как будто посреди лета внезапно пришла зима.

— А они все кружили там, среди могил, все ползали и ползали друг за другом, словно черви, гигантские отвратительные черви. Они ползали на животе, подняв при этом головы, как змеи, которых я как-то видел на картинке в книжке. Их пустые глазницы смотрели на меня и полыхали белым пламенем, хотя, казалось бы, откуда взяться пламени в пустых глазницах? Сломанные ребра торчали сквозь истлевшую кожу у них на груди, остатки кожи на голове едва прикрывали обнажившиеся черепа и напоминали изъеденные молью шапки.

Джим говорил с таким жаром и упоминал такие страшные подробности, что не поверить было сложно, — публика в ужасе внимала ему. После пережитого бедняга дрожал и заикался.

Потом он и вовсе перешел на пантомиму: размял ноги, изобразил, как поднимается по лестнице на колокольню, как звонит в колокол.

Из невнятных обрывков фраз мы смогли разобрать только, что, прежде чем начать звонить, он посмотрел сверху на лужайку: мертвецы были все еще там, они ползали, подняв головы, ребра торчали из грудных клеток, как из порванных жилетов, ноги и руки волочились по траве, глазницы полыхали белым пламенем. Мертвецы ползали вокруг собственных могил, из которых каким-то образом выбрались, и Джим вдруг понял, что их бесконечное движение по кругу — это, скорее всего, особый ритуал, целью которого может быть только их окончательное и бесповоротное воскрешение.

В пабе стояла гробовая тишина.

Викарий, так и не найдя нужных благостных слов утешения, молча положил руку на плечо Джима, пытаясь хоть как-то успокоить беднягу. Тот совсем онемел — сидел неподвижно, склонив голову, смотрел прямо перед собой немигающим взглядом, словно все еще видел тех ужасных тварей. Он был совсем бледен, его бил озноб, словно, как он говорил, зима все-таки наступила посреди лета.

Джим больше не мог и не хотел ничего говорить. Ползающие мертвецы словно наложили на него заклятие, обездвижив и лишив дара речи.

В паб вошел доктор. За ним послали уже давно, но он задержался, принимая роды у жены полисмена. Полисмен, соответственно, в связи с теми же обстоятельствами, явился вместе с доктором. Местный эскулап сразу принялся несправедливо распекать собравшихся в пабе за то, что они позволили человеку в состоянии сильного шока выпить столько бренди. Потом доктор стал уверять всех, что мертвецы, выбирающиеся из могил и ползающие по кругу на деревенском кладбище, — это «чушь несусветная».

— Хоть кто-нибудь из вас слышал о таком? Полагаю, нет. Кроме того, иные признаки апокалипсиса явно отсутствуют. Ни тебе трубящих ангелов, ни тебе луны, обагренной кровью. Стоит ли тогда так переживать?

Полисмен был менее категоричен, чем доктор, и находился, по-видимому, в весьма благодушном расположении духа, возможно, в связи с рождением здоровенького мальчика, которого только что подарила ему его любимая жена. Он предложил пойти и осмотреть кладбище. Смельчаки зажгли от очага в пабе факелы, уже не слишком актуальные в предрассветных сумерках, и отправились на место происшествия.

Я последовала за ними. Ужасное приключение Джима Гарди действительно произошло как раз на том месте, где викарий и группа прихожан вчера обсуждали оскверненные могилы. И сейчас, что бы там ни говорил доктор или еще кто, сомнений быть уже не могло: могилы оказались разрыты и пусты, надгробия расколоты, памятники свалены на землю. Повсюду виднелись горы глины и песка, в которых кое-где белели кости. Над разрытыми могилами стоял отвратительный запах сгнившей плоти. Одного из людей, пришедших с полицейским, стошнило.

Однако никаких следов мертвецов, виденных Джимом Гарди, не было.

Впрочем, внимательно присмотревшись, я заметила, что местами трава на кладбище действительно примята, плющ оборван. На стволе одного тиса виднелись глубокие отчетливые царапины. Наверное, это Джим в ужасе вцепился в дерево и отставил на нем отметины. А теперь полисмен и прочие незадачливые сыщики сновали по кладбищу, топча траву и безжалостно стирая едва заметные следы ночного происшествия.

III. Апокалипсис

К Джиму Гарди отнеслись с пониманием и вниманием. Его даже собрались проводить домой, но жестокосердный доктор настоял на том, чтобы упечь несчастного в больницу.

Позднее полисмен и еще двое служителей закона, присланные ему в помощь из соседнего городка, допросили сначала всех жителей деревни, а потом добрались и до нас.

Не представляю, что поведали полицейским Суондж и Дорис (интуиция мне подсказывает, что они были не слишком многословны), но лично я решила рассказать всю правду — в сложившихся обстоятельствах это показалось мне разумнее и легче всего.

Деревенский полисмен внимательно слушал меня и кивал, когда я описывала разрытые могилы на кладбище и примятую траву вокруг них. Страж порядка из города строго спросил меня, зачем я вообще пошла посреди ночи в деревню, и мой ответ: «Чтобы разобраться, что произошло», похоже, не слишком убедил его — он только фыркнул и сказал, что для любопытной кумушки я слишком невозмутима и сдержанна. Я возразила, заметив, что любопытство, насколько мне известно, не порок, особенно при моем роде деятельности, а что до невозмутимости-сдержанности, так этому меня научила жизнь.

Когда полицейские ушли, Дорис в неожиданном приливе гордости за меня рассказала мне, что она слышала, как деревенский полисмен назвал меня «истинной англичанкой»: по его мнению, только «настоящая леди» могла столь бесстрашно отправиться ночью в деревню и сохранить спокойствие перед лицом ужасных и странных обстоятельств. Именно на таких женщинах, по его мнению, держится мощь Британской империи. Этот комментарий немало меня позабавил. Происхождение моих предков настолько разнообразно, что я никогда не считала себя даже британкой, а уж англичанкой не была и подавно.

После ухода полиции мы не знали, чем заняться. Жаркий день тянулся бесконечно. Животные в зверинце шумели и беспокоились. В парке вскрикивали дикие кошки. Их соплеменница, ранее одиноко скучавшая в загоне, могла уже присоединиться к стае (Суондж открыл загородку), однако теперь, похоже, сама не хотела выходить в парк. Барсуковидные медведи не слезали с деревьев, даже когда им предлагали еду. Жуки, крысы и змеи тоже затаились. Ящерицы и им подобные, видимо, вырыли норы и спрятались в них. Суондж был в ярости, но ничего не мог поделать, просто бродил без дела туда-сюда мимо загонов. Он напоминал мне рассерженную няньку, которую оставили присматривать за непослушными детьми и которая не справилась с возложенной на нее задачей. Потом Суонджу, видимо, это надоело, и он куда-то ушел. Столкнувшись с Дорис, я не могла не заметить, что она очень бледна и явно чем-то встревожена.

В тот день я решила не работать в библиотеке. Вместо этого я рылась в книгах, пытаясь найти что-нибудь о путешествиях профессора, а также о происхождении животных, населявших зверинец, и диковин, которыми был переполнен его дом. Кое-что мне удалось выяснить. Например, перламутровые кошки явно прибыли сюда из Южной Африки, где они якобы стаями бродят по саванне, питаясь мелкой живностью и падалью, а в джунглях иногда забираются на деревья. В книге также говорилось, что эти кошки были священными животными, состоявшими в услужении какого-то местного божества, которое само могло превращаться в такого зверя и пожирать души людей после смерти.

В другой книжке я прочла, что змеи, живущие в зверинце Чейзена, способны заглотить целого быка. Их скромные размеры и не слишком подвижные на вид челюсти, однако, заставили меня усомниться в этом.

Жуки тоже были необычные. Их привезли из Азии, где тамошнее население использовало их в качестве украшений для волос и одежды, инкрустируя их изумрудами и рубинами, — ни техника инкрустации, ни способ прикрепления жуков к одежде и волосам подробно не описывались. Драгоценных камней на жуках Чейзена я тоже не заметила.

О барсуковидных медведях и прочих животных из зверинца я книжек не нашла. Правда, между страницами какого-то фолианта обнаружилась тоненькая брошюрка про ящериц. Оказалось, они из Индонезии. Их держат при некоторых местных храмах в качестве любимых животных какого-то языческого божества (как сообщал автор, довольно-таки жестокого и кровожадного), в чью честь ящерицы умеют устраивать похоронные процессии, во время которых они «способны так отвратительно кривляться, что мертвые встают из могил».

Кроме этой брошюры я наткнулась на весьма солидный том под названием «Воскрешение мертвецов: ритуалы древних цивилизаций».

В этой книге было полно гравюр ужасных идолов и божеств, статуэтками и изображениями которых изобиловал дом мистера Чейзена. «Инструкции» по воскрешению мертвецов, если их вообще можно назвать инструкциями, казались то глупыми, то безумными, то забавными, то просто отвратительными. На последней странице этого увлекательнейшего пособия я заметила надпись, явно сделанную рукой профессора Чейзена (я узнала его почерк, потому что до моего приезда мы с ним переписывались). Надпись была короткая, но довольно содержательная: «Вечный и неизменный секрет рождения и возрождения заключается в том, что жизнь вселяется в мертвую материю, — никакого другого секрета здесь нет».

К вечеру все животные, населявшие зверинец профессора, куда-то подевались.

Погрузившись в чтение, я и не заметила, что вокруг опять воцарилась полная тишина: не было слышно ни пения птиц, ни привычных звериных криков. Все смолкло. Было только слышно, как внизу отчаянно бранится Суондж (тот, кто думает, будто истерики — прерогатива слабого пола, все-таки глубоко заблуждается: способность терять контроль над собой на самом деле вовсе не входит в число устойчивых гендерных характеристик).

Когда в голосе Дорис, которая беседовала с дворецким, послышались плаксивые нотки, я сочла нужным спуститься.

— Что случилось?

— О мисс Элис…

— Да что с ней разговаривать, с этой старой курицей? — прорычал Суондж. — Она-то тут точно не поможет, разве только все испортит, как обычно. Вечно сует нос не в свои дела.

Суондж был явно не в себе. Он раскраснелся и орал как сумасшедший.

Тогда я решила, что самое время мне совершить мою любимую оплошность. Я шагнула вниз с последней лестничной ступени и изо всей силы наступила дворецкому на ногу (как показывал мой жизненный опыт, иногда это оказывалось намного эффективнее, чем пощечина). Он покачнулся — в его глазах тут же мелькнуло все, что он думает обо мне и о сложившейся ситуации в целом. Однако бедолага нашел в себе силы сдержаться и не выразить свои мысли вслух.

— Ах, извините меня, мистер Суондж, — пролепетала я. — Я иногда бываю так неуклюжа. Возраст, знаете ли… Иногда с трудом удерживаю равновесие. Так что, вы говорите, произошло?

Мистер Суондж от удивления даже рот открыл. Впрочем, он тут же справился со своими эмоциями, и лицо его вновь стало непроницаемо. Дорис, воспользовавшись этой паузой, принялась рассказывать мне о случившемся:

— Они все сбежали, мисс. Все наши животные как-то сумели выбраться из своих клеток. Должно быть, их что-то ужасно напугало. Вы же сами видели, как они себя вели: все время куда-то рвались, прятались, рыли норы, — даже та кошка, которая до последнего оставалась в загоне, и та куда-то делась. О мисс, что нам теперь делать?

Я тут же спросила Дорис, насколько опасны сбежавшие животные, можно ли поймать их и что, по ее мнению, могло их так напугать.

Только горничная собралась мне ответить, как Суондж оборвал ее:

— Да они все на самом деле неопасные. Разве что кошки могут напасть на какую-нибудь утку или цыпленка. Но ведь они очень редкие, по крайней мере так говорил хозяин. А вернуть их вряд ли удастся — я уже вроде сделал все возможное, и ничего не вышло. Если же вас интересует мое мнение по поводу того, что так напугало животных… — Тут он внезапно осекся. Румянец злости на его лице уступил место мертвенной бледности. — Я думаю, это как-то связано с тем, что сегодня ночью произошло в деревне, что бы там ни произошло на самом деле, — сказал он.

— Не знаю, мистер Суондж, возможно, вы и правы. Тот в деревне действительно был довольно странным. Но ведь могилы все время оскверняют то тут, то там, — попыталась было возразить я.

— Нет кары Господней хуже, чем женская глупость! Ибо она воистину не знает пределов! Да я же сам ходил в деревню и видел место происшествия! Я даже говорил с очевидцами. Могилы не просто осквернены, они на самом деле пусты: мертвецы словно сами вдруг встали и ушли неведомо куда. А ведь это вопреки законам Божьим.

Признаться, суеверность и религиозный фанатизм Суонджа меня немного удивили.

— Пожалуй, я соглашусь с вами в том, что Господу вряд ли по нраву столь неэстетично обставленные процедуры воскрешения из мертвых. А что лично вы думаете о происшедшем?

— Это все из-за Чейзена. Он настоящий дьявол. Мы собирались убраться из этого дома в скором будущем. Я и Дорис. Просто нам нужны были деньги, и поэтому мы решили еще немного здесь поработать. В деревне все думают, что я ухлестываю за престарелой хозяйкой отеля из ближайшего городка, ну и пусть себе думают. На самом деле мы с той женщиной давние друзья. Мне кажется, в конце концов она согласится продать мне свой отель, чтобы я и Дорри наконец смогли ни от кого не зависеть.

Так, значит (подумать только!), Суондж и правда был «парнем» Дорис.

Между тем Суондж продолжал:

— Это точно из-за него. Из-за профессора. А все его проклятая наука, и так называемые опыты и эксперименты, и эти африканские штуковины, чтоб они провалились вместе с идиотом Чейзеном, дьявол его забери…

— Неужели вы и впрямь думаете, что профессор имеет отношение к случившемуся в деревне?

— Я не думаю, я это знаю. Знаю наверняка. И считаю, что сейчас нам самое время последовать примеру всех этих животных (уж они-то точно знают, что делают): надо сбежать отсюда подальше. Бьюсь об заклад, Чейзен и сам где-нибудь неподалеку — наблюдает за происходящим и веселится от души. Наверняка мы с вами участвуем в его очередном эксперименте. Это так похоже на него: сказать всем, что уезжает, отвезти багаж на станцию, а самому остаться. Я уверен, что весь этот кошмар — его мерзких рук дело.

Суондж злобно рассмеялся, но тут же подавил смех. И правильно сделал, потому что Дорис, глядя на его истерику, готова была разрыдаться.

Между тем за окнами сгущались синие сумерки. Птиц по-прежнему не было слышно. Выглянув из окна, я посмотрела на притихший сад, на загон со сломанной оградой, в котором совсем недавно жили кошки. Летняя ночь вступала в свои права.

Не оборачиваясь, чтобы не смущать обнявшихся Суонджа и Дорис, я спросила:

— Скажите, из-за чего на самом деле уволился Блетт?

— Этот пьянчуга? Да кто его знает, он ведь был не в себе. Не зря же Чейзен взял его в помощники.

— А как Блетт помогал профессору?

— Это дело темное, мисс Констэбл.

— Что вы имеете в виду?

— Ну, слушайте. Каждое из животных и насекомых в зверинце профессора предназначено для выполнения своей функции в том или ином языческом ритуале воскрешения умерших. Чейзен и Блетт обычно проводили эти обряды в парке и иногда приносили в жертву кого-нибудь из животных: то крысу, то ящерицу, то медведя, то кошку. Видно, ждали, когда африканская магия наконец начнет действовать. Иногда по ночам в парке раздавались весьма и весьма странные звуки…

— Ритуальные жертвоприношения и языческие обряды в английском парке? Кто бы мог подумать!

Суондж опять принялся проклинать профессора и Блетта. Дорис таки расплакалась. Тактично выдержав паузу, я сочла возможным повернуться к ним и задала самый насущный вопрос того вечера:

— И что же нам теперь делать, мистер Суондж?

Он смерил меня взглядом, но в конце концов, по-видимому, решил, что я всего лишь хрупкая стареющая дама, представительница слабого пола и все такое, особа городская, образованная и потому заслуживающая некоторого уважения, к тому же в тот момент я нуждалась в его защите. К чести мистера Суонджа следует отметить, что он мне в ней не отказал.

— Ничего не бойтесь, мисс Констэбл. В доме мы в безопасности. Надо только как следует запереть все двери и окна.


Я начала свой рассказ с воспоминания об одном дне из моего детства, когда увидела, как из глади моря вдруг вырос огромный неподвижный холм.

Само собой разумеется, что в тот момент, будучи абсолютно уверенной в собственной нормальности и остроте своего зрения (пятнадцатилетним это, знаете ли, свойственно) и столкнувшись с этим необъяснимым явлением, я довольно сильно испугалась. Этот холм заставил меня впервые усомниться в постигаемости и рациональном устройстве природы. Мироздание покачнулось и дало трещину.

В тот момент я была совсем одна. Как я уже говорила, мой отец был человек весьма заурядный (к тому же злоупотреблял алкоголем, а тот, в свою очередь, злоупотреблял его здоровьем), а моя мать была просто дурочка. И так, я была одна, и люди, отдыхавшие у моря и бродившие по берегу, явно не хотели замечать вокруг себя ничего сверхъестественного.

Тогда я расплакалась, то есть у меня началось бесконтрольное глазное слезотечение, которое вряд ли можно было назвать плачем в полном смысле этого слова. Возможно, это был просто сигнал тревоги, мольба о помощи, адресованная окружающим. Мой плач, надо сказать, имел определенный эффект. Проходившие мимо мужчина и женщина остановились. Когда я сейчас вспоминаю тот день, я понимаю, что на самом деле они были приблизительно того же возраста, что и я сейчас: совсем не старые (хотя мужчина был уже почти седой), но очень добрые. И мудрые.

Они не спросили меня менторским тоном: «В чем дело, девочка?» Не стали сюсюкать (что было бы еще хуже): «Бедная малышка, кто тебя обидел? Ну-ка расскажи дяде и тете». Нет, все было совсем не так. Мужчина приподнял шляпу, слегка поклонился и вежливо спросил:

— Можем ли мы быть вам полезны, юная леди?

А когда я посмотрела на них снизу вверх сквозь слезы, женщина подбодрила меня:

— Вы вполне можете довериться моему мужу, мисс.

О чудо! За один день мне посчастливилось встретить разом и галантного мужчину, и разумную женщину, вполне одобряющую его поступки и готовую ему содействовать. Кому-то это покажется невероятным, но я тогда решила не сомневаться в них. Они казались такими искренними, такими настоящими, будто два золотых слитка, случайно найденные мною на каменистом берегу.

Я вытерла слезы и сказала:

— Смотрите, видите вон там в море холм? Его там раньше не было. Как такое может быть?

Они стали разглядывать холм, и я тоже: он все еще возвышался, голубой и неподвижный, над безбрежной равниной Атлантики.

— Ну и ну! — воскликнул мужчина. — Вот так штука! Что это такое, интересно? Может быть, это остров?

— Но если бы это был остров, юная леди наверняка видела бы его раньше. А она сказала, что прежде его там не было.

Сам факт того, что они тоже видели этот холм, удивлялись ему, спорили, что он собой представляет, подействовал на меня успокаивающе.

Потому что в тот момент, впервые в жизни, я была не одна. Мне наконец-то удалось поделиться своими переживаниями с двумя другими существами, думающими и чувствующими то же, что и я. Случай на берегу научил меня без подозрения (напротив, скорее с симпатией) относиться к незнакомым людям, а также внушил мне желание стать независимой, поскорее вырасти, достичь зрелости, избегнув ошибок и разочарований юности. Возможно, как раз поэтому и волосы мои поседели так рано, а вовсе не из-за каких-то там пережитых страданий и потрясений.

Тогда на берегу мы втроем смотрели на холм и пытались разгадать его тайну. Мы смотрели на него, пока он не начал вдруг менять форму, уменьшаться, погружаться в океан…


До полуночи все было спокойно.

Я точно знала, что двери и окна особняка закрыты на все засовы и замки. Если бы в распоряжении гарнизона нашей крепости были заградительные решетки или какие-нибудь оборонительные орудия, мы наверняка все привели бы в боевую готовность. Суондж лично проверил полную герметичность здания. Он ходил за мной по пятам, пока я закрывал двери и окна, чтобы я, идиотка, случайно не сделала что-нибудь не так. Под его неусыпным контролем старая курица в моем лице успешно справилась с порученным ей заданием. Мистер Суондж, возможно, удивился бы, узнав, что в своей жизни я не раз справлялась с гораздо более ответственными делами, требовавшими куда большей сосредоточенности и смекалки.

Я думаю, Дорис он тоже проконтролировал, так что у меня нет оснований предполагать, что она могла случайно не закрыть какую-нибудь дверь или окно.

В тот вечер мы ужинали вместе — в сложившихся обстоятельствах никто особенно не стремился к уединению. Мы медленно жевали ветчину с горячей картошкой, сыром и огурцами и пили отличный кларет, который Суондж, по-видимому, извлек из хозяйского погреба, уже нимало не заботясь о сохранности имущества профессора Чейзена.

Наступала ночь, и нам все больше становилось не по себе. За окнами сгущалась тьма, на черном небе, затянутом тучами, не было ни луны, ни звезд. Казалось, вот-вот начнется гроза, но гром и молнии пока не тревожили замершую в предчувствии бури природу. Суондж велел зажечь все лампы, какие только были в доме, — мы так и сделали. Наше убежище стало походить на средних размеров маяк. Горящие окна освещали желтоватым светом все подходы к дому, пустые загоны, сад и парк.

Суондж не разрешил Дорис задергивать шторы.

— Нам должно быть все видно, — сказал он.

Под «всем» подразумевался неведомый враг, нападение которого ожидалось в любой момент. Суондж явно чувствовал себя комендантом осажденного форта.

После «семейного» ужина я пошла наверх «готовиться к военным действиям», которые могли начаться в любой момент.

Если бы только можно было узнать, с чем мы имеем дело, что за враг таится там, снаружи! Я в ужасе подумала о жителях деревни, которые вообще не подозревали о нависшей над ними угрозе. Сейчас, однако, было уже слишком поздно пытаться предупредить их. Тьма окружала нас, и мы держали осаду на нашем одиноком маяке.

Поднявшись на второй этаж, я зашла в библиотеку и выглянула из окна во двор, на подъездную аллею, которая вела к деревне.

Церковный колокол пока молчал.

Часы тянулись невыносимо — так медленно, один за другим, падают листья с равнодушных деревьев, которым, в общем, безразлично, что делают с ними осень, зима, а потом весна. Меня всегда потрясало спокойствие творений природы. Им лучше нас известно, какой конец их ждет, и они мирятся с этим. Только мы, единственные твари на этом свете, чуждые его гармонии, никак не покоримся судьбе и все продолжаем бессмысленное сопротивление.

Без пяти двенадцать я услышала бой часов, стоявших в глубине библиотеки, между полками, и запоздало отбивавших три четверти двенадцатого. От их звука я очнулась, — похоже, до этого я все же задремала, сидя у окна. Я огляделась, и мне показалось, что все вокруг странным образом изменилось. Потом я встала и хотела пойти вниз к Дорис и Суонджу, но, прежде чем выйти из библиотеки, еще раз посмотрела в окно.

На улице все было тихо, даже тучи на небе замерли. Однако, как и пару дней назад, я вдруг почувствовала напряженность этой гробовой тишины. Молчание оглушало, поглощало весь дом. Я поняла, что это молчание есть не просто отсутствие каких-либо звуков. Тут следует сказать, что слух человека вообще гораздо более тонкий инструмент, чем принято считать. И ничего сверхъестественного в этом нет, все вполне объяснимо с научной точки зрения. Ведь древние животные инстинкты, неоднократно спасавшие наших первобытных предков, продолжают жить в нас и время от времени дают о себе знать. Вероятно, в тот момент именно инстинкт подсказывал мне, что опасность близка и тишина, внезапно наступившая вокруг, предвещает недоброе.

Я повнимательнее всмотрелась в ночной пейзаж за окном. Среди полной неподвижности теней и полос света, падающего из окон во двор, я вдруг заметила на улице какое-то движение. При полном безветрии вдруг затрепетала листва на деревьях. Зашелестели кусты. К дому кто-то приближался.

Оглушительно треснула ветка. Этот звук разорвал тишину ночи и показался мне громче пистолетного выстрела.

По подъездной аллее что-то медленно ползло. Тварь была именно такая, как ее описывал Джим Гарди: к дому приближался оживший мертвец. Руки и ноги бессильно волочились за телом, а тело между тем ползло все вперед и вперед, отталкиваясь грудной клеткой от дорожки из гравия и время от времени демонстрируя переломанные ребра, торчавшие из-под разорванной пожелтевшей кожи. На черепе виднелись остатки длинных развевающихся волос, — по-видимому, при жизни это была женщина. Голова то и дело поворачивалась вправо-влево, как будто мертвец осматривался или принюхивался. В свете окон было видно, как пустые глазницы трупа вспыхивают белым огнем.

Мертвец решительно двигался по направлению к дому. Вот он уже подполз к самому крыльцу, но потом вдруг отпрянул с неожиданной для него быстротой и энергичностью. Казалось, упырь не в первый раз шел в гости к профессору: как какой-нибудь молочник или давний близкий друг, он, убедившись, что парадная дверь заперта, направился к двери черного хода.

Тут из-за поворота подъездной аллеи показался второй труп, мало чем отличающийся от первого, и тоже пополз к дому. Судя по шелесту кустов и громкому шороху гравия, дом был окружен по меньшей мере дюжиной ползающих мертвецов.

И тут раздался крик Дорис — она трижды оглушительно взвизгнула где-то совсем рядом. Я выбежала из комнаты и увидела ее и Суонджа на лестнице. Должно быть, они поднялись на второй этаж, скрываясь от наступающего врага. Теперь оба в ужасе смотрели вниз на нечто, чего мне пока еще не было видно из-за поворота.

Первым делом я глянула на входную дверь — она была по-прежнему накрепко заперта. Окна тоже никто не открывал. Как же тогда этим тварям удалось забраться в дом? Неужели они уже там, внизу?

Я подошла к Дорис и глянула вниз, решив, что перед лицом смерти стоит хотя бы в это самое лицо заглянуть.

И если до тех нор хотя бы тень сомнения оставалась в моей душе (самой мне, впрочем, казалось, что ее там к тому времени уже не было), то тут эта тень от ужаса скрылась в неизвестном направлении. По ступенькам лестницы неуклюже поднимался мертвец — он неумолимо приближался, широкие ступени жалобно скрипели под его тяжелым телом. И это был самый настоящий труп, мертвее не придумаешь. Он был, безусловно, посвежее тех, что я видела из окна библиотеки, но это его не слишком красило. Лохмотья надорванной кожи волочились за ним по полу, запавшие глаза светились злобным пламенем, вокруг глазниц запеклась кровь. Густая темная шевелюра, перемазанная кровью и глиной, закрывала пол-лица. В отличие от других мертвецов, на этом была одежда, точнее, то, что от нее осталось: подобие вполне современного костюма и даже что-то вроде шелкового галстука, диковато смотревшегося на сломанной шее. Об относительной свежести трупа свидетельствовала и исходившая от него отвратительная вонь: в комнате стоял невыносимый запах гнилого мяса — этот запах показался мне смутно знакомым. Почти точно так же пахла дикая кошка, забравшаяся в кабинет.

Мертвец между тем уже был в нескольких метрах от нас и не собирался прекращать свое медленное и упорное восхождение по лестнице. Каждое его движение сопровождалось зловещим скрипом деревянных ступеней.

— Не надо, Сидней, не стреляй, — еле слышно прошептала Дорис у меня за спиной. — Разве ты не видишь, это же он!

— Он? — Я не верила собственным ушам. — Вы знаете, кто это?

— Это профессор, — пролепетала Дорис, затем покачнулась и упала в обморок.

Тогда Суондж не выдержал и выстрелил.

Я вздрогнула от неожиданности. Пуля расколола вазу на каминной полке — Суондж промазал. К тому же, думала я, если перед нами и так уже мертвец, что толку пытаться его убить?

Но ведь мертвецы не должны ходить! А холмы не должны вырастать из глади морской! По крайней мере большинство людей так считают.

У меня в руке тоже был пистолет: маленький, дамский, почти игрушечный — самое то для стареющей дуры вроде меня.

Я прицелилась мертвецу в лоб, стараясь учесть траектории движения мишени и пули, и выстрелила.

Упырь подпрыгнул. Он начал подниматься, сперва встал на колени, потом на ноги, после чего завалился на спину и со стуком покатился вниз по лестнице. Мы наблюдали, как он огорчится и извивается на полу в холле. Наконец воскресший покойник замер.

Суондж и я стояли на лестнице, оба с дымящимися пистолетами в руках, и не могли отвести глаз от ужасного гостя. Дорис все еще без сознания лежала на полу.

Снова наступила тишина. Но это уже была самая обычная тишина, а не то зловещее молчание, которое уже дважды напугало меня за время пребывания в этом доме. Просто не было слышно ни звука.

Наконец Суондж заговорил:

— Он был в доме все это время, выполз из тот кабинета, который за спальней. Недаром Дорис все время казалось, что там чем-то пахнет. Она думала, там сдохла какая-нибудь крыса. Когда он выполз оттуда, мы чуть с ума не сошли. Я еще возьми да и спроси его: «Профессор Чейзен, с вами все хорошо?» Нет, ну это надо было догадаться ляпнуть такое! Он же явно был мертвый и при этом полз на брюхе, качая головой из стороны в сторону. Дорис бросилась бежать на второй этаж, я рванул за ней. А остальные мертвецы между тем окружили наш дом. Они до сих пор еще наверняка там…

Недослушав его, я стала спускаться по лестнице.

Не ходите туда! — крикнул мне вслед Суондж.

— Не бойтесь, мистер Суондж. Мне просто нужно кое в чем убедиться, — сказала я, подойдя к телу своего работодателя, с которым так и не успела познакомиться при его жизни.

Пока я наблюдала за его падением с лестницы, мне в голову пришла одна мысль, и теперь беглый осмотр тела показал, что мои догадки вполне справедливы.

— Ну да, я так и думала, — произнесла я вслух.

Между тем в саду и во дворе продолжали раздаваться громкие истошные крики, рычание и вой. Дверь содрогнулась от мощного удара. Суондж завопил от страха. Но я уже успела разобраться, что к чему, и теперь могла успокоить дворецкого. Я позвала его к окну:

— Смотрите, мистер Суондж! Помощь подоспела оттуда, откуда мы ее совсем не ждали.

Суондж покорно подошел, и мы вместе увидели, как три перламутровые кошки выпрыгнули из-за куста и напали на двух мертвецов, направлявшихся прямо к дому. Кошки безжалостно рвали их на куски, и под их клыками и когтями обнажалась самая суть этого дьявольского фокуса с оживлением ползающих мертвецов.

Осознав эту суть, Суондж изрек самое страшное проклятие из всех, которые я когда-либо от него слышала.

— Когда тело профессора после выстрела сначала поднялось, а потом рухнуло навзничь, я увидела торчавшие из него когти. Одна пара была видна где-то на уровне груди, вторая — в нижней части живота. Таким образом мертвецы могли передвигаться. Эти твари выедали их внутренности и забирались внутрь трупов, запихивали головы в черепа (мозг в них к тому времени уже наверняка иссох), так что получались этакие шлемы.

Суондж мучительно пытался подавить тошноту.

— Через трещины в черепе они прекрасно видели, куда им ползти. А что до странного белого блеска в глазницах мертвецов, так это, видимо, была просто их блестящая чешуя.

На улице пять диких кошек безжалостно рвали на части мертвые тела, стремясь добраться до укрывшихся внутри трупов живых и, по-видимому, очень даже вкусных, по кошачьим меркам, ящериц. Еще две кошки убежали за дом делить ящерицу, которую им удалось-таки извлечь из мертвой плоти. Судя по звукам, раздававшимся в парке, все кошки в этот час были заняты одним и тем же благородным делом: охотились на мертвецов, осадивших дом.

Дорис пришла в себя и застонала:

— Сидней, Сидней…

Я поднялась к ней и помогла встать.

— Значит, Сидней все-таки застрелил его? — воскликнула она, увидев тело Чейзена на полу в холле. — Тут она заметила пистолет у меня в руке. — Или это вы застрелили его, мисс?

— Все — что я смогла, Дорис, — это разбить вазу. К счастью, мистер Суондж стреляет без промаха. Он убил эту тварь одним выстрелом.

Суондж бросил на меня сердитый взгляд, но потом смягчился и даже подмигнул:

— Не будьте слишком строги к себе, мисс Элис. Вы просто очень нервничали, поэтому у вас дрогнула рука. Я думаю, в других обстоятельствах вы бы вполне могли составить достойную конкуренцию какому-нибудь снайперу.


Ни одна газета не написала об этом происшествии. Я думаю, журналисты предпочли не сообщать о случившемся в Нотерхэме, чтобы не расстраивать читателей отвратительными и ужасными подробностями этого дела.

Утром в деревню прибыл отряд полиции и обосновался там на некоторое время. Потом приехали представители специальных служб, которые собрали потревоженные останки, точнее, их остатки и захоронили их повторно. Местные жители навели порядок на кладбище, викарий отслужил молебен и вновь освятил землю на погосте.

На животных Чейзена устроили облаву и поместили их в хороший зоопарк (не удалось поймать только одну змею да пару перламутровых кошек, которые скрылись от преследователей и, возможно, до сих пор бродят по бескрайним лесам и полям Кента, охотясь на зазевавшихся цыплят и овец). Несмотря на сверхъестественные способности пресмыкающихся, о которых говорилось в найденной мною книжке, прецедентов целостного заглатывания коров змеями в Англии до сих пор не зарегистрировано.

Хотя труп профессора изрядно пострадал от вторжения в него ящерицы и от моей пули, экспертам удалось установить, что мистер Чейзен умер от тяжелой черепно-мозговой травмы в результате удара по затылку, нанесенного тяжелым предметом, скорее всего жердью садовой изгороди. В убийстве, разумеется, сразу заподозрили Блетта. Через неделю полиция разыскала его в каком-то дешевом отеле в Плимуте. После ареста он сознался, что убил Чейзена спьяну, разозлившись на его постоянные выговоры за пренебрежение обязанностями: Блетт якобы плохо следил за животными и не успевал вовремя чинить ограду зверинца.

Увидев, что профессор мертв, Блетт испугался и второпях кое-как закопал тело прямо в парке, не принимая в расчет ни жару, ни непосредственное соседство с трупом целой стаи перламутровых кошек — как известно, охочих до всякой падали. В очередной раз набравшись как следует, Блетт решил, что причин для тревоги у него нет, и подался на побережье. У него вылетело из головы и то, что еще до ссоры с профессором и последовавшего за ней убийства он нарочно повредил все загородки и вольеры, — как он объяснил позднее, «просто назло и из принципа»; иных, более разумных доводов у него не нашлось. Он, видите ли, хотел, чтобы все эти редкие животные из зверинца профессора, на которых Чейзен проводил научные эксперименты или, того хуже, упражнялся в черной магии, обрели свободу. Пакости Блетта остались незамеченными и безнаказанными, потому что дворецкий Суондж в то время совсем не занимался зверинцем и к тому же регулярно наведывался в ближайший городок, где, по слухам, у него была подружка, владевшая небольшим отелем. Дальнейшая судьба Блетта была незавидной: он повесился в тюрьме.

О том, что произошло дальше, можно только догадываться. Слуги Чейзена решили, что он уехал на поезде (хотя, например, Суондж в этом сильно сомневался), а тело профессора между тем гнило в земле, приманивая аппетитными ароматами перламутровых кошек. Именно поэтому все они не хотели возвращаться в загон, а та кошка, которой удалось выбраться из вольера, забралась в дом (к тому времени труп профессора уже находился в кабинете). По-видимому, именно свежий трупный запах пробудил древние инстинкты и в ящерицах.

Ведь не зря эти животные участвовали в похоронных обрядах некоторых африканских племен. Профессор тщетно пытался узнать, в чем же именно заключалась священная миссия этих животных, — ему так и не удалось разгадать их страшную тайну.


Только несколько лет спустя мне в руки попалась книга о ритуальных практиках похоронных обрядов в Восточной Азии, в которой полстраницы было посвящено тем самым ящерицам, что пролило некоторый свет на их непонятное поведение в Нотерхэме. Я узнала, что ящериц специально тренируют забираться внутрь тел умерших и вычищать оттуда все внутренности, а затем исполнять так называемый танец смерти. Свидетелем именно этого действа стал несчастный Джим Гарди. «Танцорами смерти» были и те ползущие трупы, которых имели честь созерцать я, Дорис и Суондж. По-видимому, с точки зрения служителей древних азиатских культов, этот ритуал не был ни омерзительным, ни жестоким. И никому из индонезийцев уж точно не пришло бы в голову назвать его «отвратительным кривляньем», как говорилось в брошюрке, найденной мной в библиотеке Чейзена. Позволяя животным вселяться в тела умерших и созерцая «танец смерти», люди обретали веру в то, что человеческий дух, покинув тело, переселяется в земли вечной радости и блаженства, так что ему совсем нет дела до того, что происходит с бренной плотью, которую он покинул. Выбравшись на свободу, ящерицы тут же обнаружили труп Чейзена. Одна из них немедленно совершила над ним привычный обряд, в заключение которого доставила своего подопечного в самое тихое и темное место, какое смогла найти, — профессорский кабинет, втащив его туда через распахнутое окно (до этого ящерица без особого успеха пыталась проникнуть в приоткрытое окно моей спальни). Теперь и остальные ящерицы хотели выполнить свою ритуальную миссию и, обнаружив сельское кладбище, принялись за дело. Острый нюх не подвел их, и вскоре каждая из них нашла себе мертвеца по душе. Зачем все они приползли к дому? Вероятно, таков был сценарий похоронного ритуала, в соответствии с которым ящерицам полагалось после «танца смерти» ползти назад в свой храм. Они посчитали дом своим храмом. Бедные-бедные ящерицы! Ни одна из них не миновала клыков и когтей диких кошек (единственное исключение составила разве что та, которую я собственноручно пристрелила из пистолета).

По счастливой случайности все жители деревни в ту ночь были дома, так что шествие ящериц-мертвецов прошло незамеченным. Джим Гарди, стало быть, оказался единственным свидетелем этого, мягко говоря, незаурядного зрелища и, выписавшись из больницы, по крайней мере раз в месяц напивался за чужой счет в обмен на подробный рассказ о том, что он видел на кладбище в роковую ночь.

Дорис и Суондж давно женаты. Они таки купили тот самый отель в соседнем городке и каждый год присылают мне к Рождеству открытки. В семействе подрастают трое юных Суонджей и одна малютка Дорис.

В доме Чейзена расположился пансион благородных девиц. Библиотека профессора была продана на аукционе за довольно приличные деньги. Лично мне сумма показалась чрезмерной. Несмотря на то что в собрании Чейзена действительно была пара-тройка редких книг, как подсказывает мне опыт, библиотека в целом не представляла особой ценности.


А что до холма в океане, то его образ остался со мной на всю жизнь. Те двое незнакомцев, которые вместе со мной наблюдали за чудесными метаморфозами холма, выросшего над водной гладью, помогли мне пережить печали моего одинокого детства и повзрослеть быстро, окончательно и бесповоротно.

Как я уже говорила, холм постепенно начал погружаться в океан, пока окончательно не исчез из виду, словно скрылся за горизонтом. Вскоре после этого я видела и другие холмы в океане. Они были похожи на тот, первый. Все они были лазурного цвета, совсем как море, и плыли куда-то на ветру, словно легкие корабли. Но тогда я уже знала, что это всего лишь облака.

Разумеется, и мой холм, тот, самый первый, огромный и неподвижный, тоже был облаком, цвет которого оказался темнее, чем у остальных облаков, и слился с водной гладью. И этому облаку удалось заставить меня впервые усомниться в постигаемости и рациональном устройстве природы и поверить в то, что мироздание может в любой момент дать трещину и погрузиться в хаос.

Помню, поняв, в чем дело, мы тогда долго смеялись, я и те двое. Я радовалась тому, что для моего холма нашлось разумное объяснение, а значит, можно было вздохнуть с облегчением и жить дальше. А моих новых друзей восхитило это удивительное явление природы. Мужчина долго благодарил меня за то, что я показала им этот холм и поболтала с ними, ведь теперь ему было о чем рассказать знакомым за ужином в пансионате, где он и его жена отдыхали. Они ушли, и больше я их никогда не видела.

Итак, это было просто облако. И не то чтобы я не верила, что на самом деле хаос окружает нас со всех сторон. Все мы знаем, что такое хаос, у большинства из нас он внутри, в наших душах. Дело, однако, в том, что мы больше всего на свете боимся столкнуться с хаосом во внешнем мире, поэтому нас так пугает все необъяснимое и сверхъестественное. Мертвецы в Нотерхэме воскресли в силу вполне понятных, хотя и необычных обстоятельств. Холм, выросший из моря, был лишь облаком, в штиль задержавшимся на одном месте.

Обман зрения, и ничего более.

И я смею надеяться, что мне удастся избежать прямого столкновения с хаосом, его непосредственным вторжением в этот мир, пока я в нем живу.

Возможно, позднее, за пределами этого мира, всем нам таки придется противостоять хаосу, но я хочу верить, что к тому времени мы успеем благополучно перевоплотиться в иные, высшие формы бытия, которым будут не страшны ни ослепительный свет небесный, ни кромешная тьма преисподней. И тогда душам нашим не будет никакого дела до того, что станется с бренной плотью, которую они покинули.

Зиндер

Ком земли, коричневой, твердой, уродливой, пронесся по воздуху. Он взлетел достаточно высоко и попал в пронизывающие лучи большого горячего солнца. На мгновение ком тоже засиял, превратился в чистое золото, заискрился рубинами. Он миновал полосу света и, достигнув существа, в которое его кинули, снова стал обычным комом земли.

Существу попали в голову, от удара оно потеряло равновесие и упало.

Молодые люди, стоявшие на деревенской улочке, сложились пополам от хохота и разразились радостным гиканьем.

Старуха, хромавшая мимо с козой на веревке, тихо выругалась в адрес задир.

— Да будет тебе, бабуля! Мы всего лишь сшибли с ног Квакера.

— Господь все видит! — пробормотала старуха, — Жариться вам в аду!

Молодые люди нахмурились, слегка напуганные упоминанием яростного и мстительного бога деревенской церкви, чье око, по-видимому, находилось повсюду. Но бабка уже ковыляла прочь. Ей не было никакого дела до них и уж точно не было дела до Квакера. В любом случае, Квакер уже поднялся на свои короткие, толстые ноги. Он не пострадал.

— Гляньте на это! — воскликнул сын деревенского попечителя. (Под «этим» он имел в виду Квакера.)

Молодые люди стали рассматривать Квакера, хотя и прежде видели его достаточно часто.

Квакеру было лет пятнадцать-шестнадцать. Сказать точнее трудно. Во всяком случае, он уже достиг возраста юноши. Он был сыном женщины легкого поведения, которую все презирали, даже те мужчины, которые время от времени с ней выпивали. Однако Квакер не был человеком. Это видел всякий. Даже когда он был младенцем, соседям явно бросалось в глаза, что он не человек; попечителю и прочим влиятельным лицам деревни полагалось сразу же его удавить или, раз уж приближалась зима, вынести в холмы и оставить на корм волкам, но этого по какой-то причине не сделали. По какой — никто толком объяснить не мог. Хотя позже все до единого были уверены, что исключительно благодаря своей сентиментальной доброте и благочестию они сохранили жизнь этому слабоумному уроду, который, когда вырос и начал говорить, своей речью больше походил на деревенских уток, чем сами утки.

Голова у Квакера была круглая и чересчур большая. К ней прилипали сальные пряди темных волос. Его глаза, выпученные, тусклые и мутные, тоже были чересчур крупными. У него имелись нос, рот и зубы. Вот и все, что можно сказать о нем. Прочие части тела представляли собой жирную, почти бесформенную массу, из которой торчали две короткие толстые ручки, чересчур маленькие, и две кривые ноги, толстые, как стволы деревьев, с чересчур большими, подобно голове и глазам, ступнями.

Одет он был примерно так же, как и все прочие мужчины в деревне, только у него не было за поясом ножа для охоты.

Падение его особо не расстроило. Он, кажется, вообще никогда не расстраивался, даже в тот раз, когда в начале прошлой зимы пара остряков бросила его в утиный пруд, который уже затягивало льдом. Квакер вместо того, чтобы утонуть или замерзнуть — чего, вероятно, и добивались, — просто вынырнул на поверхность, проломив тонкий лед своей башкой, и каким-то образом добрался до берега. Там он вылез из водоема и заковылял прочь.

Молодым людям надоело смотреть на Квакера, и потому они направились в таверну.

Солнце уже почти коснулось окоема, заливая изобильные поля позднего лета золотым и алым.

В этом свете Квакер прошел по улице, перебрался через невысокую стену и зашагал в небольшой лесок. Там, прямо за деревней, находилась лачуга его матери.

Это жилище представляло собой мрачную картину: покосившиеся стены, дырявая крыша, клочок огорода, где, быть может, росли и фасоль, и лук, но явно заглушаемые рядами колючих сорняков. Господствовало надо всем этим сухое фруктовое дерево.

Квакер на мгновение задержался у входа, внимая жалобной песне об утраченной любви, которую его мать пела бесцветным голосом. Еще он слышал, как горшок живой воды стукается о чашку — раз, и еще раз, и через некоторый промежуток времени — еще и еще.

Небо за темным лесом сделалось пурпурно-багровым.

— Зиндер, — дрожащим голосом позвала мать, — это ты?

— Да, мама, — отозвался Квакер — или, точнее, Зиндер, поскольку именно таким было его имя.

Издаваемые Зиндером звуки можно было принять за кваканье, но женщина в хижине, судя по всему, привыкла к ним и понимала сына.

Потому она стала его ругать.

— Чтоб на тебя небо упало, скотина паршивая! Зачем ты здесь? Я день за днем надеюсь, что ты потеряешься, или шею себе свернешь, или медведь тебя сожрет, что ты никогда больше не вернешься! А ты каждый раз припираешься! Я жду самого Великого Охотника. Если он застанет тебя здесь, он уйдет — он тебя видеть не может, как и я! Подумать только, как бы я жила, если бы не ты!

Великий Охотник был одним из самых важных людей в деревне, о чем можно догадаться, исходя из его прозвища. Как-то слабо верилось, что он заглянет в эту лачугу, но всякое бывает.

Квакер вошел внутрь и, пошатываясь, пробрался в свое укрытие за печкой.

Там были свалены чурбаки, и висела старая волчья шкура. В это время суток в его углу было непроглядно темно, поскольку туда не попадали ни блики огня из печи, ни солнечные лучи, что могли бы пробраться через дверной проем или окно. С того момента, как Квакер — Зиндер — оказывался в «пещере», образованной волчьей шкурой и чурбаками, и до тех пор, пока он вел себя тихо, никто и не догадался бы, что там кто-то есть.

Еды у Квакера не было. Мать, как обычно, забыла оставить для него на полу, у грязной, кишащей блохами рогожи, служившей ему постелью, корку хлеба или кусок сыра.

Большой желтый огарок освещал центральную часть лачуги. Но в укрытие Зиндера этот свет не попадал. А самому ему нечего было зажечь. В его «пещере» было абсолютно пусто. Зиндер не имел никакого имущества, если не считать рогожи.

Он тихо уселся на землю.

Снаружи, во внешнем мире лачуги — в деревне, на земле, — окончательно угасла вечерняя заря. Все сделалось синим, потом фиолетовым, затем серым и наконец черным. Через щелку между чурбаками Зиндер видел мерцание серебряных звезд в небе.

Сегодня ночью мать не зажгла свечу, даже в честь ожидаемого ею Великого Охотника. Она пила и вздыхала, вздыхала и пила, и тянула свои сердитые унылые песни. В конце концов она уснула, но и храп ее звучал сердито и уныло. Тогда Зиндер улегся на циновку.

И рассмеялся.

* * *

Вся деревня, не считая мужчин в таверне и странного незасыпающего младенца, уснула вскоре после восхода луны.

Именно в это время Зиндер обычно просыпался.

Каждый вечер он с нетерпением ждал этого момента; днем ему было достаточно интересно, когда он бродил по окрестностям и смотрел, что нужно сделать. Нападения и издевательские шутки односельчан, не говоря уже о ругательствах, его не волновали. И даже брань матери не причиняла ему вреда и скатывалась с него, как с гуся вода. Навредить Зиндеру было невозможно.

Ночь для него была самым любимым временем.

Сначала Зиндер очень осторожно, с ловкостью, отработанной долгой практикой — поскольку делалось это им осознанно, начиная с четырех лет, — извлек себя из своего внешнего тела. Если бы кто-то это видел — но никто не видел, да и не должен был, — то решил бы, что из груди Зиндера выходит его душа или призрак.

Один Зиндер встал, другой остался лежать с закрытыми глазами и губами, растянутыми в улыбке. Бодрствующий Зиндер был шестнадцатилетним юношей, высоким, стройным и сильным, с энергичным лицом и серьезными синими глазами. Его волосы, черные, как ночь, водопадом струились до самого пояса. На нем было прекрасное, как и он сам, одеяние цвета сумерек, луны и ночи.

Выйдя из своей внешней оболочки, Зиндер наклонился и дружески прикоснулся к ней, убрав редкие волосы со лба. Синяк, оставленный комом земли, тут же исчез. (Он в любом случае быстро прошел бы, просто Зиндер ускорил заживление.) Потом Зиндер вошел в комнату, где в кресле, открыв рот, храпела его мать.

Он провел пальцами по ее лицу, старательно убирая часть напряжения и злобы, словно стирал их тряпкой. Мать вздохнула во сне, перестала храпеть и задышала легче. Потом он постучал костяшками пальцев по пустому горшку с живой водой. Горшок тут же наполнился чистой водой — волшебной. Хотя она имела вкус спиртного и давала веселье, она не причиняла никакого вреда тому, кто ее пил. После этого Зиндер отворил буфет и стал смотреть на пустые полки до тех пор, пока там не появились маленькая буханка, ломоть сыра и кусок мяса. Он закрыл дверцы.

Выйдя из лачуги, Зиндер огляделся по сторонам и отдал повеление буйным сорнякам в огороде. Они начали меняться, под колючими листьями появились ягоды. Засохшее дерево тоже возвращалось к жизни.

Тут из-за деревьев выпрыгнул дикий кролик и остановился на краю огорода, уставившись на Зиндера. Зиндер тихонько свистнул. Кролик ринулся прямиком к нему и без малейших колебаний заскочил к Зиндеру на руки. Тот погладил зверька, в точности так же, как перед этим гладил лицо матери. Этим жестом он давал защиту от ночи и от хищников. Серый мех кролика пах грибами и травой.

Когда кролик снова умчался прочь, Зиндер занялся крышей лачуги. Конечно же, он не стал на нее карабкаться. Он полетел. Крылья, выросшие у него за спиной, были черными, как и его волосы, но имели бархатное оперение огромного ворона. Они медленно, размеренно вздымались, пока Зиндер сидел на крыше, заменяя силой мысли разбитую черепицу и свалявшуюся солому, пока дела не стали обстоять лучше, хотя и не настолько, чтобы кто-то заподозрил воздействие сверхъестественного. Иначе его жалкую, никчемную, глупую мать обвинят в том, что она ведьма.

Зиндеру было жаль, что его мать находится в таком состоянии и поэтому не может принять у себя Великого Охотника. С крыши Зиндер видел, как тот идет домой по тропке между полями, неся добычу. Зиндер, впрочем, подбросил ему ненавязчивую мысль… Может, завтра Охотник заглянет? Зиндер знал, что мать обрадуется и вреда от этого никому не будет. Единственной причиной, по которой Охотник вообще наведывался в эту лачугу, было то, что он смутно ощущал здесь присутствие какого-то колдовства. И, сам того не осознавая, Охотник начал верить, что это мать Зиндера неким образом является волшебной. Кроме того, ему нравилась зачарованная живая вода. Он знал, что в таверне ничего подобного не наливают.

Луна той ночью была красивой и круглой, цвета слоновой кости. Но отправляться в небо было рано. Это деревня Зиндера, и у него там кое-какие дела.

Сначала он пролетел над домом старухи с козой. Нынешним вечером, когда они тащились мимо, Зиндер заметил, что козе нездоровится. Зиндер знал, что старуха не проживет без молока козы и ее шерсти. Хозяйка вычесывала козу во время линьки, затем пряла и ткала одеяла.

Старуха спала в доме. Зиндер послал сквозь дымоход исцеляющий луч для ее больной спины. Коза тем временем мрачно стояла у дома, устремив на луну щели зрачков. На фоне ночного светила пронесся Зиндер, и коза встревоженно заблеяла, но в следующее мгновение заклинание Зиндера накрыло ее, словно прохладная и мощная волна. Взгляд козы остановился, она резко почувствовала себя лучше. Зиндер, внимательно наблюдавший за животным, увидел, как внутри козы загорелось что-то наподобие мягкого света. Готово. Отлично.

Он исправил прочие вещи, требовавшие срочного вмешательства. Поля, которые Зиндер проверял каждую ночь, находились в отличном состоянии и должны были дать особенно щедрый урожай. Источник снова нуждался в чистке, но это заняло всего пару секунд. Кашлявшему малышу лучше. Женщина с ревматизмом и мужчина с чесоткой поправляются, и помощь им больше не нужна. (Сын дровосека, месяц назад отрубивший себе палец, еще не осознал, что палец отрастает заново, не хуже прежнего. Зиндер подкинул ему идею помолиться о подобном чуде. Это и волшебство отлично замаскирует, и подарит счастье маленькому священнику в церкви.)

Когда Зиндер наконец направился прочь от села, пока не набирая высоты, он заметил у таверны четырех своих мучителей. В отличие от укрепляющей силы Живой воды, которую Зиндер создавал дома, питье в таверне было противным, отравляло организм и вдобавок ко всему порождало агрессию. Молодые люди затеяли потасовку.

Они не видели залитого лунным сиянием Зиндера, парящего в каких-нибудь десяти футах от них. Ни один человек не мог его приметить, если тот не желал этого, а вот животные могли. Волк, лиса, медведь и даже сторожевые псы во дворах у людей — они всегда поднимали головы и смотрели, как он пролетает мимо.

Зиндер наблюдал за дракой, которая была слишком бестолковой и неуклюжей, чтобы в ней кто-то серьезно пострадал.

Но эти юноши нападали на него чаше других. Несомненно, теперь настало время для мести. Что же станет делать Зиндер — неведомый волшебник?

Он беззвучно рассмеялся и сотворил подобие молнии, от которой все четверо полетели кубарем. Ни один не ушибся и не пострадал. Когда они упали, у них было ощущение, словно они опустились на пуховые перины. А сам удар молнии на самом деле вызвал у них чувства куда более приятные, чем алкоголь. Они лежали, глядя в сторону Зиндера (и не видя его), любуясь луной и искорками звезд. Зиндер подкинул им новые мысли.

— Восхитительная ночь, — заметил один из молодых людей, — Я мог бы сочинить песню…

— Слишком спокойная для драки, — сказал другой, — Я мог бы ухаживать за девушкой…

— Зря я украл монету, верну ее, пожалуй, — вздохнул третий.

— Вот бы мне такую мягкую кровать, — мечтательно протянул четвертый.

Зиндер помчал вперед и вверх по огромному распахнутому куполу ночи.

Мимо него пролетела сова, плывущая на белых крыльях, словно на двух парусах; ее лик с золотыми глазами напоминал кошачью морду.

Молодой человек несся на север, работая черными крыльями. Там располагался город, о котором в деревне говорили с недоверием, как о чем-то таком, чего на свете не может существовать.

Внизу оставались поля и леса, холмы и глубокие овраги. Далеко вдали поднималась и уходила на север внушительная стена гор; темные вершины выделялись на фоне лунного неба.

Туда и направлялся Зиндер. Его тень скользнула по широкой, плавной реке. (Да, у него была тень. Второе тело Зиндера было не призрачным, а вполне материальным, как и первое, которое он носил в деревне.) Из реки выпрыгнул лосось, пытаясь схватить часть тени волшебника. По-видимому, даже рыба знала, что у Зиндера хорошие новости.

Постепенно просторная равнина, поросшая светлыми злаками, озарилась светом огней. К городу вела дорога, и на дороге, невзирая на ночной час, продолжалось движение — повозки и фургоны, всадники, патрули городских солдат и экипажи богачей.

И вот город словно вырос из равнины, подобно скалам. Его окружало кольцо стен — они казались такими же высокими, как горы. Башни были подобны острым клыкам, но клыки эти пронзали мощные лучи света, подобно тому, как нить пронзает игольное ушко. На огромных воротах пылали факелы. Внутри же, там, где стояли массивные здания, все напоминало или черную бумагу, или кружево перед горящей свечой — из-за бессчетного множества освещенных дверей и окон.

В центре города находился высокий холм, на котором располагался дворец в виде крепости. На дворце было столько позолоты и изразцов, а окна и двери его были такими большими, что казалось, будто он создан из огня.

Зиндер медленно и спокойно пролетел над городом, над его улицами и людьми, сторожевыми башнями и церквями, домами и садами, и над ночным рынком, окаймленным ожерельем фонарей.

Однако полет его часто прерывался.

Завидев либо почувствовав что-то, Зиндер то и дело нырял вниз. Он выхватил лестницу из рук грабителя в переулке, сломал ее, а этого кровожадного типа подхватил и уронил в лужу очень хорошего пива. Зиндер подобрал упавшего ребенка и вылечил его ссадины. Он помог закипеть одному котелку, который никак не закипал, и убавил огонь под другим, который кипел слишком сильно. Зиндер повалил человека, бившего собаку, и встал на него так, что человек завыл от ужаса перед придавившей его незримой тяжестью, а собака тем временем благополучно удрала. Он подержал за руку какого-то умирающего, шепча ему на ухо слова надежды. Путешествие через город, которое Зиндер мог совершить за считаные минуты, заняло больше двух часов.

Напоследок он позволил себе особое удовольствие. В маленькой церкви у подножия дворцового холма молился старик, пальцы которого были скрючены от ревматизма. Зиндер, проскользнув в окно ловчее любого вора, окутал руки старика теплом, словно перчатками, и вылечил их в мгновение ока. В тот миг он позволил своему пациенту увидеть краем глаза намек на тень своего крыла. Превосходно. Старик поверил, что его исцелил ангел.

Но не опоздал ли он? О, нет.

Город, и в особенности дворец, был в этом отношении полной противоположностью деревне, которая вставала на рассвете и засыпала с заходом солнца. Дворец обычно пробуждался к полудню и бодрствовал ночи напролет. Ночь — это день. Рассвет — это закат.

Зиндер опустился на позолоченную крышу, украшенную резными изваяниями странных птиц и животных. Кажется, они тоже его видели: пара каменных голов со скрипом повернулась в его сторону.

Вот и балкон. Зиндер глянул вниз.

Принцесса с волосами цвета злаков на равнине, подперев голову рукой, смотрела на луну.

— Неужели волшебник никогда к нам не вернется? — произнесла она. — Нам так его не хватает!

В здешних краях слово «волшебник» означало «мудрец». Принцесса не заметила Зиндера — он ей не позволил.

Зиндер развернулся и влетел в золотой зал сквозь огромное, распахнутое настежь окно.

* * *

Зрелище впечатляло, как прекрасный сон, если не считать того, что Зиндер часто являлся сюда и в другие подобные дворцы. Так что их роскошное великолепие было Зиндеру не в новинку. В золотых канделябрах сотни белых свечей горели столь ясным пламенем, что напоминали хрустальных бабочек. Стены украшали драпировки красного шелка и серебряные резные украшения, а полы были из льдистого мрамора.

Король и его вельможи пировали.

В зал то и дело вплывали золотые подносы, на которых лежали огромные жареные туши в обрамлении более мелких тушек, фруктов и овощей. Туда-сюда перемещались серебряные кувшины с красным вином, алебастровые кувшины с розовым вином и кувшины из прозрачного кварца с белым вином, настолько чистым, что оно отливало зеленым. На столах, застеленных белыми скатертями с красными кисточками, высились ледяные и сахарные замки.

Одеяния пирующих были так густо расшиты разноцветными шелками и жемчугом, что напоминали доспехи — и мужчины, и женщины двигались в них исключительно медленно и с усилием.

Ну и шум! Музыка и возгласы, тявканье маленьких собачек, пение и болтовня птиц в золотых клетках.

Незримый Зиндер ловко приземлился посреди зала. Он раскинул крылья во всю ширь.

А потом стал видимым.

Шум усилился: ножи и металлические блюда попадали со звоном, а нефритовый кувшин неимоверной ценности рухнул и разлетелся вдребезги.

Потом воцарилась полнейшая тишина.

В этой тишине Зиндер учтиво сказал:

— Добрый вечер.

Он умел говорить как король. Он всегда знал, как это правильно делать. Никто и никогда не прививал ему эти навыки, точно так же, как в родной деревне никто не учил его крякать.

Но как только он это произнес (и потянулся к нефритовому кувшину, чтобы воссоздать его усилием мысли), вокруг снова сделалось шумно. Вельможи сражались со своими негнущимися нарядами, желая хлопнуть его по плечу или пожать ему руку, а дамы трогали его бархатные крылья. Сам король вышел из-за стола и приблизился к Зиндеру. Они приветствовали друг друга как равные — кивком.

— Чем я могу помочь вам? — вежливо поинтересовался Зиндер.

— Уверяю вас, сэр, мы ни в чем не нуждаемся. Мой заболевший главный повар выздоровел, благодарение вашим силам, — так что взгляните на это пиршество! Вишневые деревья в моем саду, что не плодоносили, теперь прямо с ума сошли — сплошь усеяны вишнями размером с яблоко!

Прежде король не обращался к Зиндеру с просьбой, в которой тому пришлось бы отказать. В других городах дела довольно часто обстояли иначе. Многие короли, видя магические силы Зиндера, обещали ему несметные богатства — как будто он сам не мог сделаться богатым, если бы пожелал! — в обмен на его помощь в войнах или в захвате чужих земель. В основном им хотелось обзавестись особо отвратительными разновидностями военных машин или получить оружие, изобретенное специально для них, — они вели речь о существах, выдыхающих неугасимый огонь или сотрясающих землю. В таких беседах ничего приятного не было. Зиндер неизменно отказывал — наотрез. Иногда после этого короли начинали гневаться. Кое-кто из них даже послал своих стражников, чтобы те схватили и наказали Зиндера. Результаты подобных приказов были забавны — стражники кружились со своими мечами, превращенными в буханки свежего хлеба, — и никогда не приводили к поимке Зиндера. Короли обижались. Лишь однажды Зиндер предложил некую помощь в войне. Он возвел вокруг города такие высокие стены и сделал его ворота столь крепкими, что город стал неприступен. Еще он создал дракона, который прогнал врагов прочь, но дракон этот выдыхал не воспламеняющееся пламя, так что обошлось без жертв. Дракон, высокие стены и несокрушимые ворота растаяли в воздухе, как только угроза миновала.

Зиндер с королем пересекли зал под рукоплескания и улыбки присутствующих. И вдруг Зиндер понял, что король собирается попросить его о чем-то невозможном.

— Между нами говоря, — начал король, — моя дочь…

Зиндер молчал.

Они подошли к открытому огромному окну, достигнув тем самым хоть какого-то уединения. Внизу раскинулся город, рассыпанный в ночи, словно осколки разбитого золотого кувшина.

— Я предлагаю вам подумать над перспективой сделаться моим зятем, — закончил фразу король. — Для такого выдающегося мага, как вы, я мог бы…

— Мне очень жаль, — перебил его Зиндер.

— Вы получили более достойное предложение?

— Отнюдь.

Зиндер был слишком тактичен и не мог сказать королю, сколько предложений о царственных браках он получил на самом деле.

* * *

В этот момент, узнав от своей служанки, что волшебник Зиндер присутствует в пиршественном зале, принцесса прямиком помчалась туда — не очень-то быстро из-за своего наряда. Когда она вбежала в зал, ее драгоценности вспыхнули дождем звезд.

Уже преодолев половину зала, девушка вспомнила вдруг, что она принцесса, и пошла неестественно медленно. Когда она приблизилась к Зиндеру, то сначала побледнела, и лицо ее слилось с белокурыми волосами, а потом порозовела, подобно вину в алебастровых кувшинах.

— Почему вас не было так долго? Уже прошло несколько месяцев с тех пор, как я… как мы не видели вас.

— У меня много дел, — ответил Зиндер.

Он мягко улыбнулся и тут же пожалел об этом, потому что знал, что с улыбкой он будет нравиться ей еще больше. Каждую ночь он отправлялся в какой-нибудь большой город, в городок поменьше или в маленькую деревушку наподобие его собственной. Зиндер трудился по ночам, не покладая рук, чтобы там, где мог, сделать мир лучше, а там, где не мог, — утешить.

Но принцесса была влюблена в него.

Зиндер склонился к ее уху и прошептал:

— Забудьте меня. Для любви я пришлю вам другого. Он будет красивым, богатым и куда более подходящим, чем я.

— Но вы красивы, — мечтательно пробормотала принцесса, забыв обо всем. — Вы богаты магией.

— Тот, кого я отправлю к вам, будет богат по-королевски. И будет намного красивее. Доверьтесь мне.

Чары вступили в действие. Принцесса вздохнула. Из глаз ее выкатились две слезы, тяжелые, словно стеклянные бусины, и оставили пятна на подоле ее платья. Но они быстро высохли в теплом воздухе зала.

Что касается прочих присутствующих, то они ничего этого не видели. Они наблюдали, как в окна влетели семнадцать лебедей с серебряным оперением и в бирюзовых коронах и описали круг; птицы пели о приближении радости и изобилия.

Он и вправду пришлет ей принца. Во время путешествия на восток Зиндер уже присмотрел подходящего человека — просто то, что надо. И послал ему мысли о белокурой принцессе — точно так же, как заронил в ее головку мечту о юном принце, подобном леопарду. Лебеди завершили свою песню. Вошли единороги и провели воинственную схватку, завершившуюся почетным перемирием. Зиндер сел за стол по правую руку от короля и поел в первый раз за сутки.

Когда единороги улетели, появились белые гуси, которые превратились в труппу танцовщиц в золотых одеяниях. Завершив танец, они распахнули гусиные крылья и тоже упорхнули в ночь. Последней в окно вплыла луна, под восклицание и испуганное аханье пирующих. Оказалось, что это круглый белый корабль с прозрачными парусами. Он выстрелил из серебряной пушки и осыпал всех присутствующих лентами и сладостями, затем истаял. Все это разнообразило Зиндеру трапезу. Принцесса тоже развеселилась. Зиндер наколдовал ей на тарелке синюю розу. Когда он в следующий раз посетит этот город, дочь короля будет счастливо помолвлена с принцем-леопардом.

Огромные дворцовые часы, сделанные в виде черепахи из черного дерева, пробили час ночи, затем два, три, четыре.

Половину огоньков на свечах Зиндер превратил в бабочек, блестевших в темноте.

В этом полумраке он покинул короля и придворных так же внезапно, как и появился, исчезнув прямо у них на глазах. Они уже знали эту его манеру.

Настоящая Луна уже зашла.

Со своей высоты Зиндер видел край облаков. На них лежал слабый отсвет тайного пробуждения Солнца.

Теперь Зиндер спешил к дому.

Огромный город остался далеко позади, а внизу раскинулись леса: там прыгали олени, волки крались подобно последним лунным лучам, а горностай в коричневой летней шубке, попискивая, играл на берегу ручья, который с высоты казался узким, как слепозмейка.

Заметив красное пятно, Зиндер быстро снизился и одним дуновением погасил огонь, охвативший хижину. Жестокому охотнику, который из жадности убивал больше зайцев, чем требовалось для пропитания, Зиндер послал сон об одной жене охотника, ныне зайчихе. (Она горевала по своему охотнику, тоже зайцу, которого убила поставленная кем-то ловушка.) Зиндер прошептал утешения на ухо вдове, что плакала у могилы среди деревьев. Он положил ей в карман горсть монет и побег, который со временем превратится в цветущий куст. Вдова сделает из его цветов благоуханные духи, и они принесут ей целое состояние.

Но рассвет нетерпеливо поднимал тяжелую крышку неба.

Утро приближалось, пытаясь перегнать Зиндера.

Он припустил в деревню.

Зиндер должен был вернуться в свою внешнюю оболочку прежде, чем кто-то из деревенских жителей откроет глаза.

Он успел вовремя — даже на мгновение раньше — и стал Квакером. Теперь он готов был встретить новый интересный день.

Зиндер-Квакер никогда не задавался вопросом, почему все это с ним происходит и как он это делает. Для него ответ был очевидным. Ему нравилось удовольствие, ему нравилась сила. Настоящей радостью для него, величайшей из всех возможных, было именно то, что он совершал, чуть-чуть сдвигая землю с ее оси. Заставить мир страдать и плакать может любой. Для этого не требуется ни капли воображения. Это ребячество. В этом нет ни малейшего вызова. А вот починить разбитый кувшин отчаяния, злобы, болезней и несчастий — для этого нужен творческий ум. Вот где подлинная сила — взять и утешить весь мир, чтобы он удивился! Зиндеру бесконечно нравилось это.

Но все же — как он мог осуществлять подобные вещи? Кем он был — это существо, таящееся внутри внешней оболочки?

Зиндер не знал. Ему и не хотелось выяснять. Это всегда жило в нем. Даже когда он лежал в колыбели — то бесформенное дитя, которое деревенские настолько не могли терпеть, что хотели скормить волкам. Да, даже тогда он вылетал по ночам и незримо кружил в воздухе — тогда он был не больше мотылька, — поправлял черепицу на крыше, пугал мышей, прогоняя их от опасности. И про себя смеялся. В четыре года, когда разум пробудился и Зиндер начал мыслить словами, он уже понимал, что делает. Вот и все. Чем дольше он это осуществлял, тем лучше у него получалось — так обычно и бывает, когда занимаешься любимым делом, к которому у тебя талант.

Юноша на мгновение заснул — это все, что нужно было Зиндеру, или Квакеру, чтобы отдохнуть.

Коралловая прядь зари проникла в бревенчатую пещерку и наполнила закрытые глаза юноши, словно две ложки. Он пробудился.

Теперь это был Квакер. Но днем он тоже ведал счастье — и никогда не боялся. Он не задумывался над деталями — как и будучи Зиндером, — осознавая, что в конечном итоге ничто не способно ни погубить его, ни сбить с пути. Ведь Квакер — это Зиндер, а Зиндер — это Квакер. Ответ — это загадка, загадка — это ответ.

Квакер сел и, как всегда, рассмеялся.

Тем утром два молодых жителя деревни шли на поле. У них болели головы; один переживал из-за украденной монеты, другой мечтал о пуховой перине. На опушке они наткнулись на Квакера, сшибли его наземь и попинали.

Послышался хруст — Квакер подумал, что хруст кости.

— Гони урода вонючего! От него одни неприятности! Чтоб он сдох!

Квакер лежал у подножия дерева, не успев почувствовать боль, поскольку сломанная нога исцелилась в считаные секунды.

Молодые люди этого не знали. Они склонились над Квакером, сыпля ругательствами. Станут ли они его убивать? Получится ли у них?

Тут раздалось ужасное рычание.

Неужели это черный медведь выскочил из леса?

Драчуны отскочили назад, но никакого медведя не увидели. За их спинами стоял Великий Охотник, вооруженный ножами и луком; его ухмылка отпугнула бы даже дикого вепря.

— Отцепитесь от него, мерзавцы! А то я вам накостыляю!

Молодые люди побежали, бурча, что старый дурак небось неровно дышит к гулящей мамаше Квакера, а Охотник подошел к юноше и поднял его.

— Благодарю вас, — произнес Квакер с королевской любезностью.

Великий Охотник вдруг понял, что впервые слышит, как Квакер разговаривает. Смущенный и изумленный, Великий Охотник чуть было не поклонился.

— Да не за что, — пробормотал он.

Зеленые обои

О боже! Я мог бы заключиться в ореховую скорлупу и считать себя королем необъятного пространства, если бы не злые сны мои.

Уильям Шекспир. Гамлет, акт II, сцена II[75]

В конце концов дух непременно возьмет верх над мечом.

Наполеон Бонапарт

Южнее экватора и севернее тропика Козерога, в безбрежных просторах Атлантического океана затерялось крошечное пятнышко: островок, образованный обломками древнего вулкана. Он расположен слишком далеко от Африки, слишком далеко, чтобы иметь хоть какое-то значение, а от Европы так же далеко, как земля от преисподней. Остров продувается горячими ветрами. Жаркий влажный сумрак сменяется ледяными проливными дождями, и тогда от раскаленных камней поднимается пар. Но колониальный городок продолжает заниматься своими делами, и по склонам рассеяно немало частных домиков. Местный климат и удаленность стали причинами гибели сотен людей, и, если есть хоть какой-то выбор, никто не остается здесь надолго. Но остров принадлежит великой мировой державе, и давным-давно сюда были доставлены многие тонны плодородной почвы, высажены сады и целые рощи. Теперь они буйно разрослись, закрыли грубую изломанную поверхность черных скал. Словно зеленые обои.


Он думал… или грезил, он и сам не знал точно, о той, второй женщине, бывшей его женой. Как любопытно. Первая жена была старше его на несколько лет, а вторая — значительно моложе. В этом есть какое-то равновесие. Первую жену он любил, но она была бесплодна и постоянно изменяла ему с другими мужчинами. Но со временем она привязалась к нему, загорелась страстью, стала ревнивой и умерла в разлуке. А вторая никогда не хотела с ним близости, лицемерила и хранила ему верность, пока они были вместе — насколько он знал, а он непременно бы понял, если бы это было не так, — и вскоре подарила ему сына. А затем, когда его звезда закатилась и все вокруг рухнуло, она убежала, забрав с собой сына, лишив его ребенка — и будущего, — и теперь делит постель с каким-то ничтожным австрийским офицером. И это его императрица, делившая с ним трон. Точно так же, как была императрицей и его первая жена.

Да, возможно, в этом есть какое-то равновесие.

Как в математической задаче.

Как и во всем остальном.

Он вздыхает — а вздыхает он часто — и с трудом поднимается с деревянного стула, отодвигая его от такого же деревянного стола. Как тяжело. Тяжесть в руках и в ногах. Это от недостатка движения. От недостатка всего.

Он обходит комнату раз, другой, третий, касается некоторых предметов, берет пару книг и перо. И маленькую, кем-то потерянную монетку. Видит бог, им пригодятся любые средства.

Один раз в пять дней он наслаждается своим уединением. Возможно, позже он позовет кого-нибудь и продиктует очередной фрагмент воспоминаний. Но теперь, если быть честным, стремление оставить после себя записки все больше уступает необходимости — необходимости ничего не делать.

Ничего!

Он, герой, генерал, король, император, когда-то правивший почти всей Европой. О, он мог держать в своих руках весь мир. Мир летел ему навстречу с той же нетерпеливостью, с какой он вел вперед свои армии.

А потом…

Ему кажется, что он прожил невероятно долго. Жизнь разворачивается убегающей назад лентой суматохи сражений и пышных церемоний, уюта домашних сцен, власти, могущества, ликования и отчаяния. Но, как обычно, ничего не показывает впереди. Никогда.

Опять болит живот, но он болит всегда. И всегда болел. Его тело разрушается. Ему повиновались люди, а вот механизм собственного тела редко подчинялся безоговорочно. Он вынужден воздействовать на тело усилием воли, а теперь, как иногда бывало и в прошлом, тело обманывает и предает его. В конце концов, и все остальные свидетели его падения спешат напасть, словно трусливые гиены, спешат ударить, разорвать на куски.

Снаружи доносится какой-то шум? Что это? Из-за двери, ведущей в личные комнаты, его негромко окликает камердинер Маршан. Очевидно, его опять вызывает для беседы английский губернатор Лове. Рыжеволосый подлиза. Уйдет ли он, наконец?

Ушел. Он рассеянно, но с оттенком прежней твердости, отдает распоряжение:

— Протри все, к чему он прикасался.


Дом стоит высоко, на унылом плато, в окружении чахлых скрюченных эвкалиптов. Здесь ветры ревут, словно настоящие трубы. Всего три ночи назад еще одно новое деревце лишилось ветвей. Закрыть зеленью серость и черноту камней на такой высоте гораздо труднее.

Кроме этого дома — этого места — здесь стоит хлев, прачечная и конюшня. Все кое-как сколочено и залатано, чтобы приспособить для жизни людей. Вечно влажные полы трещат и смердят застарелой гнилью. В буфетах шныряют крысы, грызут красное дерево, которое все равно гниет из-за постоянной сырости так же, как и книги. Серебряную лампу в его спальне чистят каждый день, и она на короткое время возвращает свой тусклый первоначальный блеск. Все остальное серебро пропало. Он был вынужден с ним расстаться. Пришлось продать его по дешевке этому дьяволу Лове, он бы все равно не позволил купить серебро никому другому из городка. Там всегда полно предупреждений, запрещающих горожанам вступать в какие-либо отношения с живущими наверху врагами-французами. Его передвижения официально ограничены пространством в радиусе нескольких миль от «дома». Иногда он скрывается — но нет, он уже давно перестал об этом беспокоиться. Он привык целыми днями сидеть в седле или шагать пешком. Во время русской кампании, когда боль мешала ехать верхом, он вместе со своими солдатами проходил милю за милей по грязи и снегу бескрайних равнин.

Он размышляет о Москве, о горящей Москве. Этот красивый, увенчанный куполами город превратился в костер только назло ему, чтобы его остановить. Если бы у них не оставалось другого выхода, они стерли бы с лица земли всю Россию целиком. Он вспоминает царя, которого очаровал и склонил к договору, словно глупую девчонку к постели.

Серый сумрак снаружи тускнеет и постепенно сменяется густой синеватой темнотой. Солнце, должно быть, село. Осталось только перетерпеть вечер. Одержана еще одна победа. Еще один день свален в беспорядочную груду истории.


Конечно, сразу после того, как его сюда привезли, он часто думал о побеге. Даже теперь, до сих пор, ему не дают покоя эти мысли, как он сам не дает покоя противному Лове, который постоянно рыщет где-то поблизости. И все же о побеге не может быть и речи.

Он сам верит, что смирился с этим.

А потому только его мысли могут на время убежать, чтобы скрыться в книгах и воспоминаниях, в его размышлениях и мечтах.


Что-то негромко зашуршало.

Может, это крыса пробежала в книжном шкафу или под походной койкой в соседней комнате?

Крысы определенно становятся все более смелыми и шумными.

Кроме них, в этих двух комнатах все равно никого нет.

Живущий здесь человек подходит к двери в столовую, где его друзья по несчастью, сделав над собой усилие — каждый из них, — собрались, чтобы составить ему компанию за ужином.

Уже наступила ночь.

Тихое шуршание слышится снова. Возможно, это большая ночная бабочка или даже птица…

Вон там что-то движется — под коричневатой нанковой тканью, которой затянуты стены его спальни. Или это проделки сгустившегося мрака? Муслиновые занавески раздвинуты, и снаружи поступает немного света от лампы и прикрытых облаками звезд, но этого недостаточно.

Нет, нанковая обивка совершенно неподвижна.

И все же здесь кто-то есть.

И оно двигается, только едва заметно, движение можно определить лишь по ощущению легкого прикосновения, как будто в комнатах возникло дыхание, как будто вздох прошел сквозь все предметы — мебель, ковер, стены.

Оно смотрит в столовую.

Комната залита желтым сиянием свечей, большой стол окружен множеством людей в когда-то роскошных костюмах, но с покрытыми морщинами лицами, среди них есть красивая женщина, и еще одна, менее привлекательная, и маленький мальчик — шумный ребенок, которого уже уводят люди в медалях, напоминающих о былых триумфах.

Ужин кажется весьма скромным. Днем, за обедом, опять подали протухшее мясо. Губернатор строго за этим следит.

Что-то возникает в их взглядах, не затрагивая зрения. Невидимое, но все же не совсем. Это что-то вроде тени, существующей независимо от предметов обстановки. Красивая женщина внезапно его ощущает и заявляет, что в комнате есть какое-то существо. Может, это ящерица? Тогда надо выгнать ее или убить…

Но тени уже там нет, ее нет нигде, и только один из мужчин, ощутив влажное мягкое дуновение, совершенно невидимое, если бы не некоторая мимолетная туманность, прикладывает руку к щеке.

Рустам, слуга, только что прошедший через соседнюю комнату, чувствует, как над ним что-то скользнуло, как будто пролетел невесомый шелковый платок. Его глаза блеснули, взгляд интуитивно следит за тем, чего он не может увидеть. Интересно, ляжет ли он сегодня ночью спать у двери своего хозяина, как нередко делал в прошлом? Нет. Это было бы бесполезно. Древние народы, предки Рустама, знают о существовании подобных вещей и знают, что ни двери, ни люди, ни даже меч не способны уберечь от демонов. Здесь бессильны любые предосторожности, любые действия.

— Фу! Какое отвратительное вино! — сердито восклицает один из молодых мужчин, а потом добавляет: — Сир, этого подлого мерзавца Лове давно пора уничтожить.

— Англичане будут только рады, если мы убьем их представителя, моего тюремщика, — отвечает тот, к кому обращаются «сир». — Как ты думаешь, что они тогда сделают? Это же предатели.

Он больше не император, но его по-прежнему называют «сир», хотя, как ему сказали, этот титул больше ничего не значит — и никогда не значил.

Две женщины ожесточенно спорят о чем-то вполголоса. Кто-то шикает на них.

Бывший император хочет получить свой кофе. Потом он захочет сыграть в шахматы или в карты. Потом почитает им греческую пьесу или французскую пьесу Расина, поговорит о давно минувших днях. Всегда одно и то же. Он задержит их до полуночи, а то и на всю ночь, выжмет из них все соки, измотает, опустошит, потом отбросит прочь. Даже во время диктовки записок о своей жизни и сражениях он может продолжать до бесконечности шагать по комнатам, бросать свои точные, превосходно выверенные фразы, поскольку классическое образование, полученное в юности, сформировало его речь, как войны сформировали его гений. Он продолжает свою декламацию десять часов подряд, но его секретари не выдерживают, они засыпают или даже теряют сознание. Тогда он вызывает других. Он истощает их, доводит до изнеможения. Бывший император в некотором роде вампир. Он и не подозревает об этом, а если ему скажут, не поверит, придет в ярость. Он редко — никогда? — способен на сочувствие. Потому что он — центр Вселенной. От начала и до самого конца. А они — все остальные — второстепенные игроки, бесполезные, поддающиеся влиянию, незначительные.

Невидимая тень теперь висит на потолке, словно паутина. Но она смотрит вниз, внимательно наблюдает. Вот частица бесформенной массы вытягивается, неспешно опускается к полу. И одинокая крыса, вышедшая из деревянного буфета, чтобы прогуляться до щели в обшивке, шарахается в сторону, уклоняясь от прикосновения.


Он вспоминает… или ему снится… то ли огни горящих русских деревень, то ли походные костры в Париже на берегу Сены в ту ночь начала последней стадии падения — город полон его врагов, а его молодая императрица уже сбежала…

Огни. Гениальность — огонь, посланный небесами, не всякий мозг способен его принять.

Повеяло тонким благоуханием. Этот аромат знаком ему — не запах мазей, которые она собственноручно изготавливала, а потом втирала в темно-рыжие завитки волос, а присущий ей одной сладковатый запах. О да. Однажды он писал ей: «Я спешу к вам — не мойтесь». Она была одной из тех редких женщин, кожа которых никогда не приобретает нечистого запаха, как и ее дыхание, когда она говорила с ним по утрам, — сладкое, всегда сладкое, и ее очарование только усиливалось, если она воздерживалась от ванны.

Мария Жозефа. Жозефина.

Он открывает глаза и в сумрачной полутьме маленькой спальни видит ее стоящей возле камина. На ней белое платье. Это не одно из тех скандальных платьев, что много лет назад носили в Мальмезоне некоторые из ее подруг, вроде тех, что при попадании воды становились прозрачными. Это одеяние императрицы. А на голове у нее золотой королевский венец, тот самый, что он сам на нее возложил. В ту ночь после коронации, когда они остались одни, она надела диадему специально для него.

Жозефина.

— А вот и я, — говорит она.

На вид ей немного за двадцать, как в тот день, когда они впервые встретились. В ушах мерцают жемчужины. Кожа свежая и цветущая. Красивая женщина. Единственная, кого он действительно любил — почти.

— Ты совсем не скучал по мне, — говорит она.

— Всегда.

— Нет, никогда, как только я постарела.

— Ах, Жозефина. Но теперь… ты снова молода.

— Все это время я ждала тебя. Однажды я видела тебя в Мальмезоне, ты одиноко сидел на троне и горевал по мне. Неужели ты не хочешь быть со мной сейчас?

— Больше, чем могу выразить словами, — вздыхает он. — Лежать в твоих объятиях. Отдыхать возле тебя.

— Так почему бы тебе не прийти ко мне?

Что-то ударяет в него — жестко, словно пуля. Старая рана в ахиллесовом сухожилии — как символично — начинает болеть. Он приподнимается на локте, ощущает болезненную пульсацию в животе и понимает, что полностью проснулся.

— Кто ты?

— Я Жозефина! Помнишь тот домик и красные герани, цветущие в горшках, цветы, привезенные мной с Мартиники. И Храм Любви в садах…

Он пытается рывком соскочить с кровати, но встает с трудом. Голова кружится, опять эта лихорадочная слабость, обычная в зараженной малярией дыре, куда сослали его англичане, чтобы уморить наверняка.

Когда он наконец спускает ноги на вытертый ковер и поворачивает голову, она исчезает.

Да, это лихорадка. И ничего больше. Короткий приступ горячки. Но как это на нее похоже — заставить его спешить к ней навстречу даже ценою жизни — именно этого хотела бы призрачная Жозефина. Она всегда сначала пыталась отослать его подальше, чтобы самой развлекаться с другими. А потом, когда он влюбился в ту польскую девочку, тогда Жозефина захотела быть с ним рядом. И теперь, появившись из потустороннего мира, которого не может быть, она нетерпеливо спрашивает: «Почему бы тебе не прийти ко мне?»

Он покачивает головой. Снаружи в небольшом разрыве между тучами поблескивают звезды. Он вспоминает, как однажды спросил: «Скажи, чего бы ты хотела, если бы не было творца, который создал все это?»

Когда свеча разгорается, он встает и идет осматривать то место, где стоял призрак. На полу, кажется, появился тончайший налет белого порошка — похоже на пудру, которой она покрывала лицо и плечи, — но нет, ничего подобного, это наверняка осыпается штукатурка.

Тяжело дыша, он снова взбирается на кровать, нездоровая полнота, не имеющая ничего общего с перееданием, вызывает испарину. Острый приступ непереносимой боли хищными когтями рвет внутренности. Отвратительно. Он догадывается, что дальше будет еще хуже. Завтра, чтобы успокоить боль, он проведет несколько часов в горячей ванне.

Но и в таком состоянии он способен заставить себя уснуть, как дикое животное. Он засыпает и видит во сне Жозефину в окружении привезенных гераней. Рядом с ней бегает его маленький сын, подаренный вероломной австриячкой.

Над ним что-то проплывает, но он спит и не может этого видеть. Потом над кроватью колышется нанковая обивка. Утром в спальню войдут Рустам и Маршан, и оба заметят, что ткань на стене в этом месте приобрела зеленоватый оттенок. Естественно, в таком сыром климате и внутри и снаружи появляется плесень, даже мох.


Все его спутники здесь постоянно ссорились между собой, и кое-кто, в слезах или в гневе, приходил к нему с жалобами. В некоторых случаях они общались друг с другом только при помощи записок.

К чему все эти глупости? Его полотном был целый мир, а теперь он заперт в ореховой скорлупке со всеми этими людьми, не способными понять, что своей ничтожностью они только усиливают его вечные мучения. А, да бог с ними со всеми. Если только на свете есть Бог.

Он вспоминает два других острова. Заросшие лесом скалы страны его раннего детства и остров первой ссылки, покрытый мантией горных сосен и фиговых деревьев. Бродя среди его виноградников, он сетовал, что «это место слишком мало».

Вероятно, кто-то услышал его жалобы. Если не Бог, то какой-то другой слабоумный тиран. Если остров Эльба казался ему слишком маленьким, то что же говорить об этой крошечной точке?

И на Эльбу позволили приехать его матери, тогда она привезла ему все тщательно собранные деньги, позволившие финансировать возвращение к берегам Франции.

Он думает о верной гвардии, которую тогда ему разрешили взять с собой на Эльбу, об их восторженных криках, об армии, впоследствии перешедшей на его сторону. Он вспоминает марш на Париж, о высланных ему навстречу войсках, о тысячах и тысячах солдат, о том, как он выходил перед своими немногочисленными отрядами, стоял перед ними безоружный, в распахнутой шинели и кричал: «Если вы хотите убить своего императора — вот он, перед вами!» И тогда все эти тысячи людей, словно спущенные с цепи псы, присоединялись к нему с криками «Жизнь за императора! Жизнь и слава!».

Он читает пьесу Софокла.

Он вспоминает коронацию и возложение на его голову лаврового венка — на голову, увенчанную золотом и железом.

День заканчивается. Одиннадцать часов. Он может отдохнуть в кровати.

Когда он просыпается около трех часов утра, Жозефина уже здесь, лежит рядом с ним в постели.

Он заглядывает в ее орехового цвета глаза.

— Уходи, — негромко говорит он. — Я и так уже скоро стану призраком. Но до тех пор я тебя не хочу. И эта кровать слишком узка для двоих.

Она исчезает, а он вспоминает ее маленькую левретку по кличке Удача — этому животному и в самом деле повезло, что он ее не убил. Собака вечно ложилась между ними и ревниво кусала его.

К утреннему кофе опять не было сахара. Он стоит и смотрит на портрет своей австрийской жены и их сына, на серебряный будильник, когда-то принадлежавший могущественному королю Пруссии.

Из соседней комнаты слышится перебранка двух корсиканских слуг.

Завтра придет корабль и привезет еще книг.

Днем он идет обедать в казармы английских солдат. Они всегда рады его видеть и очень вежливы, несмотря на его слабое знание английского. Настоящие солдаты везде одинаковы. И им известны его триумфы и его ценность. Он был достойным противником. Достойным. Английский принц никогда не будет обращаться с ним подобающим образом. Он сдался на милосердие англичан, но не получил его.

В этой влажной и грязной жаре он вспоминает корабль «Беллерофон» (неприятное имя — Носитель Дротиков) и то, как он склонил на свою сторону офицеров, так что те почти пообещали ему безопасное убежище в Англии.

Этого не произошло и никогда не произойдет, ведь когда-то он поклялся стереть с лица земли Англию и все воспоминания о ней, так что вряд ли Англия предоставит ему убежище.

В его голове звучит старый революционный гимн «Марсельеза», несмотря на то что он сам запретил его исполнение. Он сказал, что в гимне поется об излишней жестокости и ложных идеалах.

Что-то потревожило занавески. Легкий бриз. На мгновение перед его глазами возникает орудие, которым он командовал, оно движется по улицам навстречу гражданам Франции — против обычной толпы, но это было давным-давно. Еще до того, как он стал их отцом и защитником.

Чтобы стереть воспоминание, он сосредоточивает взгляд на занавесках.

Как причудливо. Кажется, что ткань принимает формы его молодой австрийской императрицы. Она была такой пухленькой — можно было даже не заметить легкие оспинки на ее щеках. Она прекрасно одета. И в атласных туфельках. С маленькими пряжками.

Глаза от усталости сыграли с ним злую шутку, поскольку фигура в оконных занавесках выглядит плотной, бело-розовой, с игривой, язвительной кошачьей усмешкой на губах.

Проклятая лихорадка. Вероятно, ее удастся выгнать при помощи верховой езды. Даже в пределах узкой двенадцатимильной полосы, как ему предписывают официальные ограничения.

Но когда ему выводят лошадь, он приказывает отвести ее обратно. Лошадь выглядит усталой и больной, такой же несчастной и унылой, как и он сам. И он замечает, что ее покусала крыса.


Общество изгнанников в убогом домике на плато стало намного меньше. Его верные помощники, они всегда покидают его — здоровье резко ухудшается или они срочно требуются в каких-то других местах. И конечно, у них есть возможность выбирать. Недавно уехал и единственный верный, надежный доктор О'Меара. Тот, что остался, определенно бесполезен.

Нельзя сказать, что он привык к видениям, которые теперь возникают даже во время бодрствования, но они и не были ему противны. Возможно, по этой самой причине он, который говорит и пишет обо всех аспектах своей захватывающей жизни и личности, все же не решается о них упоминать. Точно так же он отказывается рассказывать или слушать непристойные истории. Все это должно остаться в тайне, как отношения с избранными женщинами.

И возможно, он немного стыдится. Но только собственной слабости. В свои пятьдесят лет он ощущает себя старым, толстым, больным и вялым. Он скучает. Он имеет право на несколько личных видений.

Теперь они все приходят к нему, все его женщины — Жозефина и Тереза Австрийская, и Мария, его изящная кроткая возлюбленная из Польши — она, как и всегда, благородна и задумчива, хоть и принесла с собой иллюзию бальной залы, мерцание свечей и шампанского. Было и еще несколько других… случайных женщин, блондинок и брюнеток.

Он прогоняет их всех. Их не приходится уговаривать. Жозефина исчезает словно бы по старой привычке. Тереза, по всей видимости, неохотно, но она даже во сне отказывается показать ему сына. Мария уходит с выражением нежности, что так соответствует ее нетребовательной и бесхитростной терпеливости. Остальным достаточно лишь щелкнуть пальцами — щелк! — и они пропадают. И все равно возвращаются опять.

Только сегодня в полдень он зашел в кабинет, перешагивая через прочитанные от корки до корки и разбросанные по полу книги, а Мария уже стояла на пороге спальни.

— Что мне с тобой делать? — спрашивает он. — У тебя теперь хороший муж. Зачем украдкой убегать, чтобы взглянуть на старого толстяка, все потерявшего и сосланного на этот обломок скалы?

— Но я скучаю по тебе, — мягко возражает она, — Почему бы мне тебя не навестить?

Внезапно возникает тревожная мысль.

— Мария, ты больна? Скажи мне, что ты не умерла, как императрица Жозефина.

Она вспыхивает, словно услышав неожиданное — желанное любовное предложение.

— Нет, нет, мой дорогой повелитель. Я здорова.

— А твой сын?

У нее тоже родился его сын, но слишком поздно. Все слишком поздно.

— И с ним все хорошо, мой дорогой мудрец.

Она любит его. Это ясно видно в ее сияющих глазах. Бедное дитя.

— Мне кажется, наш сын зовет тебя, Мария, — насмешливо произносит он, и женщина поворачивает свою хорошенькую головку, как будто действительно слышит чей-то зов, а потом окончательно отворачивается и бесследно исчезает.

А потом он жалеет об этом. Но вскоре решительно выпрямляется.

Он бьет рукой по деревянному столу. Его преследуют призраки умерших и живых людей. Безвредное развлечение? Или продолжительный приступ лихорадки?

Тогда прими лекарство.

Почувствуешь себя лучше.

Потому что все еще есть шанс, что его мир изменится, оковы разобьются, его орел снова раскроет крылья, чтобы взмыть в небо…

Нет, старый глупец. Успокойся. Все кончено. Если даже Англия смягчит свое смертоносное жало и обезумевшая Франция снова обретет разум, что он, превратившийся в мешок жира и старых костей, сможет сделать? «Моя истинная тюрьма — это мое тело».

Он подходит к зеркалу и вглядывается в отражение. «Когда-то я был очень похож на римского императора Августа. А на что похоже это чучело?»

В зеркале, поверх своего плеча, он видит и Марию. Обнаженная женщина, скромно прикрывшись шалью, лежит на его узкой кровати.

Он зажмуривается, потом снова открывает глаза. Она исчезла. Но вместо нее появился его старинный враг Талейран. Он сидит, изящно подогнув ноги в белых чулках, поигрывает золотым галуном и насмешливо пялится на него.

Кровь мгновенно вскипает в жилах. Он едва не бросился к умному и вероломному Талейрану, чтобы свернуть его цыплячью шею.

Но сдержался. Этот Талейран ненастоящий.

Позже разразилась буря. И в пламени молний перед ним в двух комнатах, один за другим, появляются члены его семьи. Его мать, Летиция, сидит в кресле, рядом его братья, которых он сделал королями, и еще один брат, Люсьен, для которого он ничего не сделал, сидит в одной позе, словно намокшая птица. Его никчемные сестры одеты в платья, стоившие тысячи франков, падчерица в своих бриллиантах… Злейший враг Бернадот марширует вдоль книжных полок, а Фуше выкрикивает свои нравоучения, пока молния не пробивает его насквозь, и тогда он рассыпается, словно стеклянный.

Об этом можно было бы поговорить с О'Меара, уехавшим врачом. Но больше здесь никого нет.

В голове опять появляются мысли о побеге — неужели эти тщетные мечты никогда его не оставят? Как бы он смог сбежать, если только не станет невидимкой? Он угрюмо усмехается. Значит, единственный путь отсюда — это смерть.

После бури появляется Маршан, чтобы доложить, что еще одно из недавно посаженных деревьев лишилось ветки. Он с беспокойством смотрит на него.

— Да, этой ночью боль была особенно сильной, — говорит он слуге. — Но никуда не денешься. Только Наполеон может покорить Наполеона.

— Сир…

— Ш-ш. Зажги свечи. Их задул ветер. В темноте происходят странные вещи. Стоит закрыть глаза, как передо мной проходят все мои ошибки. Целыми батальонами.

— Сир, ваша благородная жизнь…

— Была сказкой, Маршан. Сагой. Герой всегда умирает.


Что-то…

…вот оно…

Под обоями что-то топорщится, будто морская волна. Если бы кто-то встревожился, если бы они заметили, они бы взяли одну из свечей из подсвечника в форме орла и внимательно присмотрелись бы к пятнистой от сырости ткани на стене спальни.

Когда-то на ней был рисунок в китайском стиле, а теперь он выцвел, так что стал похож на следы огромных насекомых.

Обивка ярко-зеленая, почти такого же цвета, как старая шинель бывшего императора. На первый взгляд может показаться, что джунгли проросли сквозь ткань и штукатурку. Когда она шевелится, — кажется, что шевелится, — создается впечатление сильного ветра, потревожившего лес, или присутствия какого-то большого хищника.

Он лежит и ворочается у самой стены. Ему вспоминается поход в Альпах в потоке солдат, железная корона Ломбардии, мрачная крепость в пустыне, которая не поддается штурму. Он в одиночестве сидит на коне посреди бескрайних песков, пока его легионы уходят прочь, — только у него хватает смелости посмотреть на то, что он не смог завоевать.

Нынешний доктор считает этого когда-то всемогущего человека лжецом, который по каким-то политическим причинам притворяется, что у него болят живот и зубы. Все симптомы доктор лечит при помощи горького снадобья, растворенного в воде. Но, при всей вечной сырости, чистая вода здесь редкость. Местный губернатор — опять он — позаботился и об этом.

Но этот больной, мечущийся в кровати человек всегда способен заставить себя спать.

Что-то…

…вытекает из зелени стены.

Вот оно уже у самой кровати, задержалось там, все еще слегка колышется, словно поверхность озера под легким ветерком. Нельзя сказать, что оно стоит на полу. Оно просто есть.

Оно бесформенное и полупрозрачное, чуть-чуть не такое зеленое, как образовавшееся на стене пятно. В комнате появляется легкий травяной аромат, похожий на запах свежескошенного сена или влажных растоптанных папоротников.

Очевидно, предыдущие контакты, хоть и незавершенные и не до конца осуществленные, придали сил этому существу, поскольку раньше оно было невидимым и обнаруживало свое присутствие лишь ощущением дуновения холодного воздуха, прикосновением шелка или неясной тенью. Даже если его видели, касание было невозможно.

И оно слегка подпитывалось остальными обитателями дома. Они от этого становились раздражительными, постоянно чувствовали усталость, легче поддавались болезням. Точно так же поступил бы он, если бы потребовалось. Но нельзя забывать, что от лихорадки и других болезней, населявших этот островок, погибли уже сотни людей. Само привидение было чем-то вроде лихорадки, терзавшей людей — или животных, если человеческие жертвы оказывались недоступными. Его существование началось после высадки деревьев на голых скалах. Оно приблизилось к своей нынешней жертве, когда пленник работал в своем саду прямо у стен дома, усердно ухаживал за растениями и поливал их. С тех пор оно заглядывало в окна, скользило по стенам дома. Нуждалось ли оно в приглашении? Значит, обитатель дома его пригласил. Потребности и голод одного взывали к нуждам другого. Сотни людей погибли из-за каждого из них — из-за бывшего императора, лежащего на узкой кровати, и из-за трепетавшего перед ним демона.

Подобное притягивает подобное. Вампир привлекает вампира. Перешагнуть порог позволяет им не только сознательное приглашение. Самым убедительным приглашением может стать признание.

У дальней стены мелькнула ящерица. Она скользнула в щель пола, прикрытого ковром, и исчезла. Но мерцающая зелень никак не отреагировала на ее бросок. Существо наклоняется над кроватью свергнутого императора, пьет его сновидения, насыщается ими, но только слегка и осторожно, поскольку основное блюдо пока еще только готовится.


Жизнь счастливого человека, как он когда-то сказал, — это серебристое небо с несколькими черными звездочками. А жизнь несчастного — обычное небо, каким мы его видим ночью, — черное, с серебряными звездами, отмечающими отдельные радостные мгновения.

Как странно… Он открывает глаза и видит за окном предрассветное небо. Перед восходом солнца оно сияет чистотой сверкающего серебра, и лишь россыпь едва различимых маленьких темных облаков виднеется вдали, словно горсточка тускло-черных звезд.

А потом между ним и окном возникает фигура.

— Доброе утро, сир, — говорит сидящий на краю кровати молодой человек.

Губы юноши кривит ироничная улыбка, приятная, но это лицо не склонно к юмору, при всей своей миловидности, оно, скорее, строгое и сосредоточенное. На густых темных волосах нет желтоватой пудры, они мягко спадают на воротник, иссиня-черные глаза смотрят внимательно и настороженно, как у отличного стрелка, — неудивительно, ведь он и в самом деле отличный стрелок.

Первые несколько секунд бывший император не узнает его. Или, скорее, по ошибке принимает поочередно за некоторых других — друзей юности, своих братьев, даже врага, которого не может вспомнить. Значит, признание существования не всегда означает безоговорочное приглашение.

И все же они остаются лицом к лицу.

Я и я.

Юноша — это он сам, только намного моложе.

Он говорит почти снисходительно:

— Ты не захотел никого из тех, кого я тебе показывал, не так ли? Ты хочешь только себя. Что ж, вот он, перед тобой.


Теперь все, кто здесь находится, знают, что человек, бывший императором, болен — смертельно. Даже губернатор Лове в этом уверен, и он мчится к дому на плато и надменно и настойчиво требует встречи с пленником. Иначе как же непреклонный и подозрительный губернатор может убедиться, что его подопечный не сбежал? Но когда пленник, не показываясь, орет на него из-за закрытой двери, губернатор обретает уверенность и идет на попятную.


— Итак, — говорит он привидению на краю кровати. Но это не привидение. От него исходит запах, более убедительный, чем любые духи, — запах его молодого и здорового тела и свежего льняного белья, на каком он всегда по возможности настаивал. — Итак, значит, ты можешь меня преследовать и при свете дня.

— Я всегда преследую тебя. Я — это ты.

— Нет. Это неверно. Ты назвал меня «сир».

— Обычная вежливость. Пока ты не привыкнешь к тому, что видишь.

Он умолкает. Второй, молодой он, поворачивается к окну. Встает солнце, и небо из серебристого становится золотым.

— С востока, — говорит второй. — Солнце, любимое пчелой и орлом, и Львом, нашим знаком. Думай о востоке. Ты помнишь?

Он вздыхает. Тяжело вздыхает.

— Да.

— Египет, ключевой пункт. Эта кампания, будь она полностью успешной, могла лишить Англию ее восточной империи. А потом в сказочные земли — Аравия, Персия, Индия. Такова твоя цель, наша цель. Такой же путь прошел великий Александр из Греции. Он завоевал и правил почти всем известным миром. И мы почти достигли этого, только наш мир гораздо больше. Разве не так?

— Возможно, — отвечает он. — Но надо было так много сделать. Чем дальше я продвигался, чем большего достигал, тем больше появлялось крупных и малых проблем. Я был окружен глупцами и врагами… Нет, самый злейший мой враг — это я сам. И если ты — это я, возможно, в тебе воплотился мой самый опасный противник.

Но сидящий на краю кровати человек качает головой, так что взлетают пряди его молодых волос.

— Взгляни на это с другой стороны, — говорит юноша. — Пока ты становился мудрее, опытнее и могущественнее, пока твой гений закалялся и шлифовался опытом, время одолело тебя и ты состарился. А меня ты оставил позади — я тоже гений, но нетронутый опытом, первозданный.

— Если ты остался позади, это не моя вина. Все люди стареют. Я, как мне кажется, состарился раньше своего срока. Я прожил большую жизнь, чем многие другие люди, этой жизни хватило бы на двоих. И что? Мне сейчас пятьдесят один год. Значит, мне должно быть сто два. Нет ничего удивительного в том, что я так себя чувствую и плохо выгляжу.

Живот схватило мучительной болью, теперь так было почти всегда. Его второе «я» смотрит со странной смесью сочувствия и нетерпения в глазах.

— Это все спешка и недоедание в нашей юности, — бормочет он, наблюдая, как постепенно проясняется лицо пожилого собеседника. — Все это плохо сказывается на механизмах нашего тела. И твое ожирение тоже по той же причине. Ты был беден и долгие годы голодал. Потом стал есть. Такие вещи не проходят бесследно.

— Да, да. Я сильно растолстел. Скоро стану тощим как скелет.

— Значит, ты обрекаешь себя — нас — на смерть.

— Я больше ничего не могу сделать. Я всегда с презрением относился к своей жизни, пока не утратил последние надежды. Я странствовал по России с маленьким мешочком на шее, в котором был яд, я был наготове. Сейчас жизнь и надежда разошлись в разные стороны.

Из-за двери раздается тихое царапанье, слышно, как откашливается Маршан.

На месте молодого призрака остается лишь облачко дыма. Он исчезает еще до того, как дверь открывается, и бывший император слышит, как его собственный молодой голос шепчет на ухо:

— Сегодня вечером разложи шахматную доску. Я приду с тобой сыграть.

Маршан встревожен, поскольку слышал, как его хозяин не только разговаривает сам с собой, но и отвечает на свои реплики. Он входит в спальню с кувшином горячей воды и принадлежностями для бритья.

А его хозяин в это утро выглядит совсем больным. Желтоватый цвет лица только усиливается от ужасной зеленоватой тени на обоях и безжалостно сверкающего утреннего солнца.


В тот вечер после ужина он не желает обсуждать или диктовать свои воспоминания. И не собирается читать вслух отложенную пьесу Расина. Но не без сожаления поглаживает книгу. Эта иссушающая душу пьеса манит его, даже когда он уходит.

В спальне он надевает свои красные шлепанцы. Остров-тюрьму укрывает ночь, и лишь кое-где блестят редкие серебряные звезды.

Вместо того чтобы отправиться в постель, он выходит в соседнюю комнату, раскладывает шахматную доску, расставляет воинственные фигуры.

Как это по-ребячески — готовиться к игре и ожидать, что призрак вернется. Но, как ни странно, он с той же слабой ироничной улыбкой, что была на лице его молодого «я», ставит по обе стороны от доски по бокалу слабого вина и придвигает к столу еще одно кресло.

Наверху, под потолком, раздается смех.

Ему знаком этот звук. Его собственный голос.

Он оборачивается как раз в тот момент, когда на грязных желто-коричневых обоях выступает зеленый туман, раздвигается, словно занавес, и оттуда, как по короткой лесенке, уверенно спускается невысокая стройная фигура, какая была у него давным-давно.

Невероятно — это шокирует и смущает его, — но глаза поверженного императора наполняются слезами.

Он несколько раз моргает, чтобы избавиться от слез. Но глаза его второго «я» тоже блестят влагой.

Его гость протягивает руку.

Он хмуро пожимает ее. Ладонь теплая, сильная и мозолистая, как он — и кто угодно — и мог ожидать, от сабли и ружья, от поводьев, все как обычно.

Они усаживаются. Оба одновременно поднимают бокалы и пьют. Оба внимательно оглядывают доску с фигурами.

— Сегодня, — почти весело говорит его второе «я», — я буду играть за Россию.

— А кем же буду я?

— Наполеоном, — отвечает тот. — Кем же еще ты можешь быть? Жизнь за императора! Играй и выигрывай.

«Да, все это сплошная насмешка. Он говорит, что он — это я, а потом оказывает знаки внимания. Несмотря на его слова об оставленном позади существе, не получившем опыта, возможно, он получает все необходимые знания прямо из воздуха».

Они начинают играть.

Фигурки скользят и постукивают по шахматным клеткам. Часы тают, словно свечной воск.

Никто не может выиграть. Да и как иначе? Они пользуются одной стратегией. Да, точно, он уже научился.

— Ну, теперь ты видишь, — говорит юноша почти застенчиво, но решительно. — Теперь я получил весь твой опыт зрелости.

— А я растерял все свои преимущества.

— Вот твое преимущество, перед тобой. Это я.

Насколько же молод или стар его второе «я»? Бывший император внимательно разглядывает юношу. Но следующая фраза избавляет его от необходимости спрашивать.

— Ты помнишь Тулон?

Эти слова подсказывают, что его собеседнику двадцать три или двадцать четыре года.

— После Тулона началось твое восхождение к вершинам власти, — довольно сухо отвечает поверженный император.

— А теперь твоя власть испарилась.

— Все на свете кончается.

— Не все. Совсем не все.

Он обдумывает эти слова. Затем смотрит на доску и видит, что юноша оставил ему лазейку, — возможно, это было сделано умышленно, а может, и нет. Он передвигает свою фигуру и выигрывает многочасовую партию.

— Сир, вы завоевали Россию, — торжественно возвещает юноша. — Скоро настанет очередь восточных земель. Единой станет не только Европа, но и весь мир. А потом конец любой войне. Крылья орла раскинутся над миром и станут его охранять.

— Уймись, эта великая игра проиграна. Я скоро умру.

Второй пренебрежительно усмехнулся:

— Ты не умираешь. Ты будешь продолжать жить. Да, в постоянных мучениях от боли, в жестоком разочаровании и унынии, потеряв не только себя, но и все права, которыми еще обладаешь. Ты больше не сможешь ездить верхом, не сможешь ходить, даже думать — старое жирное насекомое, парализованное в этой тюрьме на вершине самого маленького в мире островка. Ты же веришь, что до сих пор еще не умер? Тюремщик-англичанин достаточно поработал, чтобы сломить тебя и уморить голодом и ранами. Несмотря на слабость и отчаяние, на крыс, рвущих твои внутренности, ты сохранил конституцию льва. Да, ты будешь жить. Еще пять, десять, может, пятнадцать лет. Все больше стариться и впадать в слабоумие, без зубов, без зрения и остальных чувств, пока — как ты говоришь — не умрешь и не обратишься в прах. Но все это в далеком будущем. К могиле ведет нелегкий и долгий путь.

Он горько усмехается:

— Если я должен жить, у меня нет выбора. Я верил, что страдания почти закончены.

— Может быть, и так, — беспечно отвечает второй.

А потом внезапно поднимается и исчезает.

— Вернись, мерзавец, ты, призрак…

Он сознает, что призывает вернуться видение. И снова вздыхает.

В комнате остался запах срезанных трав, и ему вспоминается аромат сломанной герани в Храме Любви в Мальмезоне.

Но Жозефина больше не придет к нему. Это правда, он не хотел видеть ни ее, ни любую другую из своих женщин. Ни врагов. Он хотел видеть своего сына. Он думал, что это видение или призрак, кем бы он ни был, мог привести к нему сына. Хотя бы раз. Но теперь уже слишком поздно. Он понимает, что существо окончательно закрепилось в единственном облике.

Несмотря на свои раздумья, он по-прежнему не верит в демона и, возможно, поэтому не боится его.

Он, безусловно, сыграл партию в шахматы с самим собой и сам выпил оба бокала кислого вина.

Он ложится в кровать. Засыпает. На этот раз без сновидений.


«Ты помнишь Тулон? Мантую, Александрию, Аустерлиц?»

Да, он помнит.

Демон возвращается снова и снова. Они вспоминают военные кампании, и шахматные фигуры превращаются в целые армии. Он снова бросается в битву, смелее и сильнее стаи львов, он рискует всем и выигрывает все. Иногда слишком беспечно, словно одержимый, без оружия, он пробивает себе путь сквозь вражеские ряды.

Демон не реальный.

Это лихорадочные видения.

Они разговаривают о Корсике, его родине. Он видит, как она появляется перед ним — мираж с заросшими лесом вершинами и отполированными морем берегами…

— Ты не хотел своих женщин, не хотел даже своей матери — и даже сына, можешь меня не обманывать. Вот чего ты хочешь. Твое прошлое. И я. Ты хочешь меня и возвращения своей юности, когда ты еще только начинал путь к своим победам.

Демон прав.

Он искоса смотрит на него — на себя. И потому делает ошибку в игре — проигрывает в Тулоне, проигрывает в Аустерлице.

— Однажды ты позволил мне выиграть, — говорит он демону. — В первой игре.

Но демон, не отвечая, ставит ему шах и мат, потом наклоняется над деревянным столом, отбрасывая на крышку свою собственную тень, и сильно хлопает его по руке.

Я могу тебе рассказать, как выиграть.

Он отклоняется назад, и демон ему не препятствует, а начинает говорить на его собственном, звучном и тягучем французском языке, немного напоминающем итальянский.

— Ты должен сказать им, что умираешь.

— Я так и делаю. Все время.

— Хорошо. Но я наблюдал за тобой. Ты должен делать это более убедительно. Пусти в ход свою волю.

— Мудрая мысль. Я так и сделаю, помоги мне Бог.

Спазм в животе рвет его внутренности, и он в холодном поту от боли сгибается пополам, даже ощущает позывы к рвоте. Демон вежливо выжидает некоторое время, пока приступ не ослабевает.

— Да, это будет нетрудно, — хрипит старик.

— Легче, чем ты думаешь, — откликается демон. — Ты только должен полностью мне отдаться, и тогда я буду принадлежать тебе.

Он выпрямляется. Вытирает лицо. Через открытую дверь видит раздражающие глаза обои.

— Ты хочешь получить мою душу, — высказывает он свою догадку.

— Души! Ты в них не веришь. Эта сделка касается плоти. Я обладаю твоей юностью, а теперь еще и всей твоей мудростью. А потому все, чего ты хочешь, — это стать мной. А я… — Шепот каплями воды просачивается в его уши. — Я хочу лишь обновления своей сущности через жизненную силу твоей удивительной крови.

Старик долго и хрипло смеется.

— Моя кровь давно сгнила. У меня, как и у моего отца когда-то, рак внутренностей.

— Ничего подобного. У тебя самая лучшая кровь. Иначе зачем бы она мне понадобилась? Долгие годы я тянул жизненный сок никчемных людишек, питался даже кровью крыс и рептилий. Но ты — ты всегда манил меня. В тебе течет кровь гения и героя.

Старик пристально смотрит на своего противника. Его глаза, хоть и покраснели от напряжения, хоть белки утратили былую яркость, все еще сохранили темный свой цвет. И кажется, они еще прекрасно видят, что за существо приняло облик его второго «я» и научилось говорить его собственным голосом. Как ни странно, его рот — собственный рот — выражает алчность, какой не было в минуты самой страшной ярости или в мгновения страсти, а молодые глаза сверкают, словно у бешеной лисы.

— Значит, ты выпьешь мою кровь.

— Я не пью, — презрительно. — Я поглощаю. — Человеческие фразы становятся отвратительно короткими, как лисий лай. — Некоторых людей совсем просто осушить. Но не тебя. Без твоего согласия я мало что могу сделать.

Жажда. Он видит его жажду, и демон позволяет ему это видеть в каждом атоме своего нематериального существа. Именно жажда позволила ему обрести плотность физического тела.

И все же… Без твоего согласия…

Значит, все-таки существует порог, за который этот демон не может шагнуть без приглашения.

— Я повторяю, — говорит старик, ставший серым от мучительной боли, но не утративший твердости взгляда. — Если ты заберешь мою кровь, я умру.

— Нет. Ты станешь тем, кого видишь перед собой, станешь прежним. И мир снова ляжет у твоих ног. Ты станешь достаточно сильным, чтобы его взять.

Он опускает глаза. Вампир, вероятно, видит, что он задумался. Но, кажется, не догадывается, о чем именно. Он знает, что демон лжет. Сделка сулит этому существу новые силы, а для него самого закончится смертью.

За окном появился первый проблеск рассвета.

— Как долго, — спрашивает старик, — будет длиться этот процесс?

— Совсем недолго.

Он неуклюже поднимается. Приступ оставил после себя тлеющий ужас. Он устал. Этот долгий путь отнимает слишком много сил.

— Я должен написать завещание, — снова обращается он к существу за столом. — Возвращайся, когда оно будет закончено. Тогда ты получишь то, чего желаешь. Пойми, я не верю в эту сделку. Но я сделал все, что мог. Вместе со всем имуществом и властью у меня отобрали средство быстрой смерти. Значит, ты заменишь мне маленький черный мешочек с ядом, который я так долго носил на шее. Ты станешь орудием самоубийства. Меня, как и раньше, ожидают лишь мучения и смерть. Ни один римлянин не мог бы совершить больше, чем я. Возвращайся, когда я закончу писать завещание.

Он видит, как человеческая плоть внезапно начинает мерцать, и обличье, которое демон нацепил на себя, изменяется. Сможет ли он сохранить этот облик, если захочет? Но существо исчезает все с той же лисьей усмешкой на губах. От волнения он всего на миг забыл о необходимости быть на него похожим.


Он преодолевает усталость и боль, чтобы выразить последнюю волю, и наполняет завещание обманом, обвинениями, жалобами и недомолвками. Работа занимает не один день. Он распределяет богатства, которые, вероятно, никогда не достанутся наследникам. Его имущество заключается в спрятанных в тайниках запасах золота, франков, ртути, его волосах и его серебряной лампе, которую он завещает живущей в Риме матери. Позабыв о бритье, он в изнеможении падает на кровать. Один из оставшихся спутников время от времени заходит в спальню, чтобы почитать ему газеты. Он отдает не заслуживающему доверия доктору золотую табакерку со строгим наказом произвести посмертное вскрытие. Создается впечатление, что бывший император страстно желает, чтобы его тело разрезали и обезглавили — словно для уверенности в невозможности возрождения.

Приступы боли регулярно сотрясают тело через короткие промежутки времени. Между спазмами он дремлет, а иногда говорит присутствующим, что Жозефина была у него в комнате, но не стала обнимать, а заверила в их скором и окончательном воссоединении.

Еще немного. Еще немного, и смерть его заберет. Обивка за кроватью, вероятно, всегда была такой зеленой и со странными отметинами, напоминающими чей-то силуэт.


— Как долго… Ты заставил меня ждать, — говорит больной старик.

— А ты? Сколько пришлось ждать мне?

Его второе «я» уже здесь, склоняется над ним, молодой, всего двадцать три или двадцать четыре года.

— Ты приготовился? — бормочет демон.

— Последнее — скажи, как я должен дать свое согласие? Неужели ты без этого не в состоянии завладеть моей кровью?

— Я же говорил. Только у других. Слабаков. Но не у тебя — ты достойный противник. Я отведал твоей жизненной силы случайными глотками из сновидений и воспоминаний…

— Из моих мыслей?

— Нет. Твоя сила держит эти двери закрытыми. Только из твоих стремлений — и то я ошибался, пока не узнал тебя лучше. Но теперь меня ждет настоящий пир. Ты боишься?

— Нет. Я всегда был любопытным. Математика. Вот что больше всего меня интересует. И в том, что предстоит, тоже есть определенная математика.

Существо, принявшее его облик, склоняется все ближе и ближе. Старик ощущает запах его кожи, льняного белья, волос, его тепло и снова отмечает стремление демона удовлетворить его желание. И в доказательство его догадки по лицу скользит прядь молодых волос. В то же мгновение он чувствует, как кровь из его вен, сердца и мозга начинает безболезненно, а потому еще более пугающе перетекать в существо демона. Он видит и самого демона — все его существо сияет и словно бы расцветает, как обильно политое растение, и молодые глаза — его глаза — выпуклые, сосредоточенные. Слышится сдавленный стон. Наслаждения? Удовлетворения? А затем пронзительный крик, издали, как крик чайки над плато. И все же слова можно разобрать.

— Она обжигает! Твоя кровь — она обжигает!

Старик, не настолько больной, каким он притворялся, поднимает руки, будто хочет обнять любимого сына, и обхватывает демона за талию. Он, к своему удивлению, обнаруживает, что еще достаточно силен — к удивлению их обоих. Он опрокидывает демона и сам ложится на него сверху. Тот сопротивляется, но уже ясно, что его противник выбит из колеи, и процедура прерывается.

Он не дает врагу возможности ни оправиться от изумления, ни отпрянуть. Своими острыми зубами он впивается демону в горло, кусает и рвет его, а потом ощущает во рту вкус крови — растительно-зеленой, бурлящей и склизкой, но не противной, такой вкус бывает у лечебных травяных настоев и листьев герани в салате…

Вампир визжит и мечется на кровати. Что-то произошло. Император, проглотив полновесный глоток зеленого вина, скатывается набок, отпускает жертву и только сейчас замечает, как сильно трансформировался вампир.

Он раздулся, изменил и форму, и окраску. Нет больше того видения, что вытекало из стены, нет и привлекательного молодого человека, изготавливавшего ружья в Тулоне. Теперь, опрокинутый на спину, как вытащенная из воды рыбина, в постели задыхается страдающий от лихорадки и неизвестного заморского ада изможденный и толстый старик. Его осунувшееся лицо состарилось до срока, темные глаза налились кровью, а белки стали желтыми от лихорадки.

Да. Вампир все еще остается его вторым «я», но теперь это его состарившаяся и сломленная сущность. Тем не менее он все еще материален, и хоть при касании кажется не теплым, а скорее липким и влажным, до него еще можно дотронуться.

Его кровь. Его жизненная сила.

Он видел, как люди по нескольку дней шли по пустыне без воды, а потом поглощали галлоны жидкости в каком-нибудь оазисе. Нередко после этого у них на губах появлялась пена, начиналась рвота, и люди умирали. Вампир так долго ждал его крови, обходясь случайными каплями. А потом стал поглощать так стремительно, в таком количестве, так жадно… Она обжигает!

Она убивает.

Демон отравился ярким светом, остающимся в крови каждого героя даже тогда, когда он совершает ошибки и становится старым. Наполеона может покорить только Наполеон.

Император встает с кровати и отбрасывает назад пышные черные волосы, спадающие на воротник.

В каждой его жилке, во всех костях в безумной скачке бурлит и бушует жизненная сила вампира, трансформирует его тело вопреки законам времени, возвращает молодость, возможно навечно. То вещество, что содержалось в его крови и отравило противника, полученное от демона, принесло герою только пользу.

Центр Вселенной — как он только мог всерьез подумать, что может умереть? Он бессмертен.

А из дрожащей груды человеческих на вид останков доносится сдавленный стон.

— Ты знал… Ты знал… — по-детски обиженно хрипит демон.

Он отвечает. Теперь он может себе это позволить.

— Не наверняка. Но рискнуть стоило. Всю свою жизнь я строил на рисках. И на том, что втирался в доверие к своим противникам. Раньше. Но теперь… — Он изумленно умолкает. — Теперь я тайный гражданин мира. Ни один остров не может меня удержать. Только целый мир…

Он выпрямляется и поднимает голову. Его манит все сразу. Будет ли его жизнь такой же, как прежде? Или совсем иной? Бог знает.

— Господи! — восклицает он, повернувшись к окну. — Только взгляни на звезды!

И исчезает в воздухе.

Сделка, хоть прошла и не так, как было задумано, совершена.

Несколько мгновений спустя в спальню вбегает один из слуг бывшего императора, услышавший отдаленные крики, принятые им в первую минуту за голоса ночных птиц.

Едва он приближается к постели, как умирающий, приподнявшись, так сильно хватает его, что ошеломленный слуга даже не в состоянии позвать на помощь. Но доктор услышал звуки борьбы и появляется вовремя, чтобы освободить слугу от неожиданно крепкой хватки больного.

Бывший император снова падает на кровать. Обои за его кроватью приобрели устойчивый тускло-зеленый оттенок.

Он живет еще один день, пока дождь хлещет по ветхой крыше дома, и зеленый туман расползается по всем без исключения сырым и тихим комнатам. Порой кажется, что он просит пить, но не может ничего проглотить. В тот вечер буря вырывает с корнями еще одно дерево.

На исходе следующего дня, когда солнце начинает спускаться к водам Атлантики, окружающие понимают, что сердце бывшего императора уже остановилось.


Подкупленный табакеркой доктор в присутствии свидетелей глубоко рассекает брюшную полость мертвого тела и извлекает внутренние органы. Если что-то и оставалось живым в этом теле, его срок, бесспорно, подошел к концу.

Заключение о причине смерти противоречиво и неубедительно. Этот вердикт еще на два столетия останется предметом жарких споров.

После того как тело долгое время пролежало в могиле на зараженном лихорадкой острове Св. Елены, оно было извлечено и с некоторой торжественностью перезахоронено в гробнице из черного хрусталя в самом сердце Франции.

Кое-кто с усмешкой заметил, что Наполеон снова в Париже.

Так ли это?

Застольный этикет

Я все поняла сразу, как только его увидела. Да и любой понял бы. Фильмы и книги настолько хорошо познакомили нас с природой и обычаями Вампиров (умышленно с заглавной буквы), что мы не только можем, но и должны заметить и узнать представителя этой расы за пару сотен шагов. И пойти за заостренным колом…

Или, пожалуй, нет…

Меня отправил туда, то есть убедил посетить октябрьский бал в Реконструкторском особняке, мой отец Энтони. Он сказал, цитирую: «Думаю, тебе там будет интересно».

— Почему? — потребовала объяснений я, поскольку отнюдь не так собиралась провести первые пять дней месяца.

— Потому что в мире полно людей вроде Кокерстонов. Если хочешь, Лел, считай это заключительной частью своего образования. Ты узнаешь, как они тикают.

— Тикают? — уточнила я. — В смысле, как часы или как бомба?

— В обоих смыслах, — ответил мой элегантный, очаровательный и безмерно раздражающий отец.

Октябрь — закат года. Пора пламенеющей, опадающей листвы, туманов и мечтаний, перед кануном Дня Всех Святых и приходом зимы. У меня были собственные планы, но — сами видите. Папа знает лучше. (Вся беда в том, что, насколько я могу судить, так оно обычно и есть.)

И вот я приняла приглашение Кокерстонов, собрала вещи, поездом доехала до станции Чакатти, а затем взяла такси, за рулем которого сидел крайне очаровательный тип, по виду, манерам и разговору вылитый тираннозавр реке (я не вру), принявший жизнерадостный псевдочеловеческий облик.

Я прозвала замок Реконструкторским особняком с самого начала — с того момента, как прочла в газете, что хозяева вывезли откуда-то из Восточной Европы целое здание, огромный старый дом, похожий на крепость, и теперь восстанавливают его по камешку на новом месте, на просторном, поросшем деревьями лугу неподалеку от небольшого городка Чакатти. Кокерстоны явно весьма состоятельны. Около двадцати лет назад один из них выиграл в лотерею. Я видела их фотографии. Мне действительно не хотелось ехать, но я noехала, поскольку Энтони решил, что мне следует это сделать.

На случай, если в моем рассказе отец выглядит чудовищным манипулятором, я должна заявить здесь и сейчас — это прямо противоположно тому, каков он на самом деле. Как я уже говорила, просто кажется, что он знает… все обо всем. Но с другой стороны, это очень недалеко от истины.

Меня зовут Лелистра. Это имя часто встречается в нашей семье, но друзья обычно обращаются ко мне Лел. Зовите меня Лел, хорошо?


— О! Тебе стоило позвонить — мы прислали бы за тобой машину! Ты ведь Лелистра? Какое очаровательное имя! О, нам бы и в голову не пришло обрезать его до «Лел»!

Вот так они, Кокерстоны, меня и приветствовали. Бесчисленное семейство, только отца им не хватает. Наверное, сбежал — уж я бы на его месте непременно сбежала. Скалящиеся загорелые сыновья и скалящиеся дочери, напудренные до белизны, и громогласные тетушки, и дядюшка, похожий на мрачного демонического Билла (его так и зовут), и мать, миссис Кокерстон, или Ариадна, как мне велено было ее называть. Ей уже исполнилось шестьдесят, но во всех отношениях она скорее напоминает пятнадцатилетнюю. При виде нее даже я ощутила безотлагательную потребность присмотреть за ней, отогнать ее подальше от коктейлей — ей еще слишком рано их даже пробовать — и, возможно, представить какому-нибудь моложавому старичку.

На крыльях беспокойства я взлетела вверх по лестнице и приземлилась на ковер в ослепительно-белой спальне с кроватью, не уступающей размерами бейсбольному полю.

Я попыталась дозвониться до Энтони, но он ловко укрылся на деловой встрече. Тогда я оставила ему сообщение: «Папа, я собираюсь тебя убить».


Позвольте, я опишу вам Реконструкторский замок.

Это устремленная вверх тысяча футов угольно-синего камня, с башнями, сводами, балконами, террасами, лестницами внутри и снаружи, похожими на застывшие ступенчатые водопады, — причем некоторые из них такие же скользкие. Стекла слегка тонированы и с внешней стороны выглядят, словно дымчатые очки. Изнутри они окрашивают дневное небо в зеленоватый, а ночное — в фиолетовый с розовыми звездами. Местность вокруг является частной собственностью и полна деревьев, озер и оленей. Поскольку на дворе октябрь, самцы всю ночь ревели в лесах и будили меня, словно пожарная сирена, примерно каждые полчаса.

Все вместе это представляло собой огромный тематический парк.

Темой, по всей видимости, являлись сами Кокерстоны или их фантазии о себе. Ощущение поддельной старины и иллюзорной древности было настолько сильным, что даже не казалось смешным.

И всем гостям пришлось облачиться в одежду, которую нам выдали хозяева: женщинам — в ниспадающие платья, мужчинам — в костюмы готического стиля, ничего позднее 1880-го или ранее 1694-го. Все вместе мы напоминали беженцев из рухнувшей киностудии, и этот дом очень для нас подходил.

Прошло два дня и две ночи, полных рева.

В день бала все или, по крайней мере, молодежь были вынуждены провести целое утро и послеполуденные часы в горячих ваннах, подвергаясь массажу, умащению кремами, педикюру и маникюру, завершившихся мытьем головы и причесыванием — словно кошки перед выставкой. Затем пришло время облачения в наряды, самые экстравагантные из тех, что нам пришлось здесь носить.

Я зевала без перерыва, возлагая вину за это на вопли неугомонных оленей, не дававших мне спать.

Платье, выбранное для меня Ариадной, оказалось белым. Как она отметила: «Превосходно смотрится с твоими чудными светлыми волосами». Волосы у меня такие от природы, но парикмахер каким-то образом заставил их побледнеть еще сильнее — напугал, наверное. И кожа у меня тоже белая. Я люблю солнце, но загар на нее не ложится. В белом платье я растворилась, совершенно ненамеренно, превратившись в своего рода гипсовую статую без особых примет, за исключением глаз, которые у меня, хвала Господу, темно-серого цвета.

«Мне стоит появиться, — решила я, — поиграть в их глупые игры, протанцевать несколько менуэтов и вальсов — что-либо более современное сюда не допустят — и изящно ретироваться, как только получится, а позже утверждать, что я оставалась там до самого конца».

Мне неплохо удаются такого рода штуки. То ли помогает эгоистичный инстинкт самосохранения, то ли моя более покладистая сторона не желает кого-то оскорбить или задеть. Понятия не имею, да меня это и не волнует. Главное, это работает: я исчезаю, остальные не огорчаются.

Так что я спустилась по скользкой, как стекло, лестнице и вошла в бальный зал, похожий на вывернутый наизнанку свадебный торт — кругом все сахарная глазурь и позолота, с виноградными гроздьями канделябров. И огляделась.

Вот тогда-то я его и увидела. И узнала. Или, скорее, поняла, что он такое.

Снизу вверх по позвоночнику пробежало то особенное колкое электричество, что становится заметным на кошке, когда ее мех встает дыбом.

Как нарочно, мимо прошествовала Ариадна.

— Кто это? — будто невзначай спросила я. — Мне нравится этот костюм.

— Да, разве он не великолепен? Но, не сомневаюсь, ты отметила, что он и сам весьма привлекателен, — с воодушевлением набросилась на меня она.

— Да, — спокойно ответила я. — Довольно правильные черты лица.

— И превосходное мужское тело. Сильное, как у танцора. А его волосы…

— Они действительно такие длинные, или это парик?

— Нет. Все его собственные. Только обычно Ангел собирает их в хвост. Как романтично он смотрится, не находишь? Я не удивлена, что ты обратила на него внимание. Но должна предостеречь тебя, Лелистра, он холоден, словно снег. Холоден, словно… — Она принялась подыскивать еще более криогенное существительное.

— Словно очень холодный снег, — услужливо предложила я.

— Ну, мм… да. Холоднейший из холодного снега. Все мы отчасти сходим по нему с ума, и две мои дочери им увлечены, но он всего лишь неизменно любезен. Но с другой стороны, Ангел ведь сопровождает кинозвезд. Вечно нарасхват. Он прибыл лишь час назад.

— Вот как!

— Ему самому столько раз предлагали роли…

— Но он всякий раз холодно и любезно отказывался, — закончила я.

Я постаралась, чтобы в моем голосе не было ни капли раздражения. Разумеется, он не стал бы сниматься ни в каком фильме. Стоило лишь взглянуть на него, чтобы понять: рассвет ни за что не застанет его бодрствующим, а палящее солнце — вне укрытия.

Он был Вампиром.

Потом кто-то окликнул Ариадну, и она уплыла прочь по морю людей, танцующих польку.

Ангелу — что за воодушевляющее имя! — могло быть сколько угодно лет, от двадцати до шестисот. Или даже больше, но выглядел он примерно на двадцать два. Его волосы были черны, словно он искупал их в ночи, царившей за стенами дома, а глаза еще чернее. Он был бледен, даже бледнее меня, но без помощи каких-либо косметических средств. Лицо его выглядело привлекательным — нет, прекрасным — и жестоким. Такую маску он, очевидно, носил, чтобы заставить нас держаться поодаль, а в тех, кто решится приблизиться, вдохнуть робость и почтение на все то время, пока он выбирает себе жертву на эту ночь, а может, и на все выходные. Едва ли больше, поскольку вполне очевидно, что он никого еще не убил, полностью выпив кровь. Он мог заставить своих подружек молчать или попросту забыть о случившемся, но, разумеется, если бы ни одна из них не вернулась домой, это не прошло бы незамеченным. Надетый на нем затейливый костюм мог бы принадлежать европейскому дворянину восемнадцатого века — весь черный, вышитый, высокие черные сапоги сияют узором из стальных перьев, а камзол — пышными кружевными манжетами чистейшей снежной белизны, вероятно подобранными сообразно его манере держаться.

Ошибки быть не могло!

Я подумала, что мне следовало знать о его присутствии, меня должны были предупредить. Возможно, я даже слишком разволновалась из-за того, что мне никто ничего не сказал. Но несмотря на негодование, я все же решила задержаться. А что, если остальные попросту ни о чем не догадываются? Казалось, они считали, что он привлекает повышенное внимание всего лишь за счет своей внешности. А ведь даже если собрать его волосы в хвост, а на него надеть джинсы и бейсболку, прославляющую «Стрелы Чакатти», — можно ведь предположить, что время от времени, пусть и исключительно после заката, его замечают в повседневной одежде, — все равно он будет выделяться в толпе, словно орел на голубятне.

Я не стыжусь того, что сделала дальше, — это было мое право и мой долг. Пусть все остальные слепы, но только не я! О нет, я ничуть не похожа на доблестного охотника на вампиров. Простите, если вы надеялись, что сюжет будет развиваться в этом направлении. Я всего лишь любопытная восемнадцатилетняя женщина, которая порой — ладно, зачастую (спасибо тебе, папа) — берет на себя многовато и ненавидит проигрывать, если уж приняла вызов. Так что, ну… Читатель, я последовала за ним.

Позади на скользкой как лед танцплощадке тысяча ног топала, подпрыгивала и спотыкалась, оркестр играл, канделябры сияли.

А я кралась, словно пантера — ну хорошо, белая пантера, — сквозь толпу, шпионя за нечестивым господином Ангелом, чьей фамилии, похоже, не знал никто — я расспрашивала о нем то здесь, то там.

Поначалу он танцевал вальс с оцепеневшей девицей, едва не падавшей в обморок. Правда, она совершенно пришла в себя после того, как он оставил ее ради другой. В течение этого вечера я еще неоднократно натыкалась на расстроенных барышень, кипящих от злости, или вздыхающих, или даже рыдающих — или строящих планы, как заманить его обратно.

За десять танцев он показал себя довольно разборчивым кавалером, сменив около десятка партнерш. Пусть эти девицы ни о чем не догадывались, но все же им повезло, раз не они оказались избраны им для ночного пиршества.

Я отметила, что танцует он просто потрясающе. Мимоходом задумалась, окажется ли он столь же хорош в клубе, и решила, что да, поскольку весь род вампиров просто обречен сохранять изящество в любых обстоятельствах. Это их неотъемлемое свойство.

Он так и не сумел обнаружить мою слежку — я позаботилась об этом. Я уже говорила, что мне хорошо удается создать иллюзию моего присутствия там, где меня на самом деле нет, — и наоборот. Но время от времени он оглядывался, и порой на долю секунды казалось, что он слегка обеспокоен. Он был Вампиром и чувствовал, что кто-то идет по его следу. Но также я видела, что на самом деле он не верит в такую возможность. Его бросающееся в глаза сходство с типичным кровососом служило отличной маскировкой. Он походил на актера в роли исчадия ночи и хотел убедить всех, что так оно и есть. Настоящий вампир остриг бы волосы, оделся в лохмотья и держался в тени.

И так продолжалось около двух часов — он сверкал в центре сцены, я незаметно преследовала его.

А затем он нашел ее.

Я была ошеломлена, но ненадолго. Она великолепно выглядела и бросалась в глаза — безупречно одетая, накрашенная, в ореоле сияющих золотых волос. Идеальный выбор. Она полагала себя звездой вечера и убедила в том же многих окружающих. Так что мало кто усомнится в том, что он тоже так решил.

Под обстрелом уже примерно семидесяти с лишним растерянных и ревнивых взглядов он непринужденно увлек жертву прочь с танцевальной площадки, и вскоре они истаяли на очередном пролете скользких лестниц, ведущих вниз и наружу, за бархатным занавесом ночи.


Выслеживать их дальше в моем блестящем и мерцающем наряде оказалось куда труднее, поскольку темнота остается темнотой, даже если над озером восходит месяц. Но все же и здесь мне удавалось прятаться. У меня был к этому врожденный талант, но Энтони научил меня притворяться бликом лунного света в зарослях кустов, белой ланью, метнувшейся от дерева к дереву, — да попросту обманом зрения. И сейчас все эти навыки мне очень пригодились.

Эти двое оказались довольно-таки неоригинальны в выборе места для отдыха. Но если в вашем распоряжении находится огромное озеро, похожее на полированный серебряный поднос, а со всех сторон окружает темнота, вам неминуемо придется устроиться где-то на их границе. А это, по-видимому, подразумевает, что Вампир Ангел — романтическая натура. Должно быть, избранная легенда впечатляла и его самого.

Некоторое время я наблюдала за парочкой, сидящей на скамье у кромки воды. Они беседовали: он говорил тихо, но она обладала голоском высоким и пронзительным, так что до меня время от времени долетало что-то вроде: «Ух ты!» или «И что ты тогда сделал?» Его слова я тоже могла разобрать — у меня отличный слух, — но все это напоминало диалог из фильма — очень приличного и высокоморального. Он рассказывал ей о своей суровой жизни, о романе, который он хотел бы написать, и время от времени цитировал стихи Байрона или Китса. Большинство парней поступает примерно так, но получается у них довольно жалко, в то время как в его устах весь этот романтический бред производил впечатление, не переставая, однако, быть всего лишь спектаклем для дурочки. Он исполнял роль Вампира в пьесе, которую сам же и написал, не без таланта, надо признать. Я гадала, не простирается ли его увлечение своей ролью до того, что он днем спит в гробу — уютном, комфортном, с хрустальным бокалом питьевой воды под рукой…

А затем — довольно неожиданно, поскольку я почему-то не сумела предсказать, когда именно это произойдет, хотя и знала, что это неизбежно, — он склонился к ней.

«Она что, и правда настолько тупа и полагает, что это окажется всего лишь поцелуем?» — подумала я.

Разумеется, сама идея вампиров очень романтична. Но только до тех пор, пока вы не задумаетесь о том, что они в действительности делают. Они кусают вас, а это, если происходит вопреки вашим желаниям и ожиданиям, является физическим насилием. А затем они крадут вашу кровь, что, в свою очередь, является воровством, опять же если только вы сами искренне не желали их накормить собой. И кем в таком случае предстает совершающий все это вампир? Грабителем, не побоюсь этого слова.

Когда он подался к ней, я тоже сорвалась с места, бросилась вперед и метнулась к ним, белая, словно ванильное мороженое. Я постаралась верещать еще выше и пронзительнее, чем она, хотя это и потребовало некоторых усилий.

— О, привет! Я вам помешала? Простите! Но я заблудилась — это же такое громадное имение, вы не находите? О, вы не возражаете, если я присяду на вашу скамейку? Я блуждаю по округе уже больше часа. Да где же этот замок? Никогда бы не подумала, что можно потерять такую огромную штуковину, но…

И я плюхнулась на сиденье, вздохнув, словно женщина, которая нашла себе местечко и собирается остаться здесь надолго.

Они оба ошарашенно глазели на меня. Она вдобавок выглядела еще и разъяренной, а он — скорее так, словно только что нашел ответ на давно мучивший его вопрос. И несомненно, найденный ответ звучал так: «Да! Именно эта гипсовая особа и преследовала меня!»

Я помолчала несколько мгновений, но ни он, ни она не заговорили. Кто угодно на моем месте уже уловил бы, сколько бы миль в толщину ни была его кожа, что «месье и мадемуазель» желают остаться наедине, — но только не мой персонаж.

— А что вы думаете про бал? — искрясь воодушевлением, осведомилась у них я. — Разве он не божествен?

— Тогда почему бы, — протянул он низким, мрачным, устрашающим тоном, — вам не вернуться туда?

Его терзало искушение выглянуть из-под маски.

— Видите ли, я же только что сказала, — ответила я, — я заблудилась.

— Сомневаюсь, — заметил он. — Если вы подниметесь по этой дорожке, той самой, по которой только что спустились, то, полагаю, увидите дом. Вы не сможете его не заметить.

— О, в самом деле? — Я в удивлении разинула рот.

Златовласая девица тут же вцепилась ему в руку так, что он на миг сердито нахмурился. Но она сама оказалась настолько тупой, что даже не заметила, каким пугающим сделалось выражение его лица.

— Ну же, Анг, — сердито потребовала она, и в ее устах его имя прозвучало похожим на слово «шланг», — давай просто уйдем отсюда.

И тут из леса, примерно в двадцати футах дальше по берегу, горделиво выступил олень. Сперва он двигался бесшумно, но потом раздался оглушительный треск и шелест, когда ветви подались под напором его шикарных рогов, залитых серебром лунного света. Его глаза полыхнули зеленью — и он взревел.

Даже издали этот звук весьма впечатлял, вблизи же мог вызвать совершеннейшую панику. Во всяком случае, я на это надеялась, когда мысленно упрашивала оленя — хоть какого-нибудь — выйти к нам из леса. И на мой зов откликнулось прямо-таки первоклассное животное. Златовласка вскочила на ноги — ее глаза полыхнули безумием, волосы встали дыбом, и она с оглушительным визгом обратилась в бегство. Бросив нас, в том числе и его, она метнулась прочь по берегу, а затем скрылась в лесу.

Он, разумеется, не шелохнулся.

Я тоже.

Олень фыркнул шикарным римским носом, разок ударил копытом по траве, будто намекая: «За тобой должок, Лел», затем развернулся и неторопливо скрылся в тенях.

— Значит, вы и на это способны, — заговорил он.

— Прошу прощения?

Он глубоко вздохнул, встал и повернулся ко мне элегантной черной бархатной спиной. Его темные волосы взметнулись.

— Значит, это предрешено, — заключил он. — Вам суждено принести мне гибель.

— Э, — присвистнула я, — меня зовут Лел.

— Давайте оставим эти игры. Я знаю, что вы приговорили меня сразу же, еще там, в доме. Итак, Лел. Когда же прибудет тяжелая артиллерия?

Он снова уставился на меня зловещим взглядом, а я, к собственной досаде, обнаружила, что не была к этому готова. А стоило бы, на самом деле. Я же не полная дура вроде той Златовласки.

— Почему бы вам не сесть? — предложила я.

— И давайте все обсудим? Что ж, хорошо.

Но он остался стоять. Совсем рядом со мной. Еще я отметила, что слишком много на него смотрю, и смутилась. Но с этим я должна бы справиться, поскольку мне уже известно, какой силой он обладает, и я подготовлена, а в таком случае сила не может подействовать.

Некоторое время мы стояли в молчании. Посеребренное луной озеро сверкало, словно старинный доллар. Наконец я искоса глянула на него. Он имел вид величественный, с налетом задумчивой грусти. Затем стал просто печальным. Словно ребенок, чья собака умерла, но даже десять лет спустя он так и не забыл, — как никогда не забывают тех, кого любят. Что-то в таком роде.

— Следует ли мне рассказать, как вышло… что я стал тем, кем являюсь? — в конце концов сказал он.

Я уже слышала большую часть того, что, вероятно, составляло его образ, но к этому он теперь добавил нечто, не имеющее никакого отношения к вампирам, но касающееся древней вражды и некоего малодостоверного «проклятия предков». Он родился на юго-западе Франции, в горной области. Его семья была из знати, потерявшей все еще в тысяча семьсот девяностых. Он бежал от родных и теперь снимает комнату здесь, в захолустном Чакатти, писал книги, но обнищал и подрабатывает по ночам официантом или заправщиком. И разумеется, вся эта смесь вампирской драмы и современной рутины являлась полнейшим вздором — как сказал бы папа.

— Ваша семья состоятельна, возможно, как-то связанна с крупными предприятиями, — отважилась я на догадку. — Они живут здесь, и здесь же вы и родились. Вы получили хорошее образование, поступили в первоклассный колледж, но бросили учебу, обнаружив свое истинное… как бы это сказать, — призвание? Тем не менее ваша семья поддерживает вас финансово, поскольку вы сообщили им, что самостоятельно постигаете ремесло писателя.

Он бросил на меня краткий сердитый взгляд.

— Неплохо. На самом деле я получил наследство и мне хватает на жизнь. Наследство от тетушки. Ее всегда считали сумасшедшей, но она была… тем же, что и я. Она была…

— Вампиром, — подсказала я.

— Я вынужден предположить, — заметил он, разминая ладони (возможно, приготовляясь меня душить), — что вы не верите в существование вампиров. То есть в мифическом смысле. Вы просто считаете меня опасным.

— И снова неверно. Я знаю, что вампиры вполне реальны. И я знаю, господин Ангел, что вы, несомненно, относитесь к их числу.

— Обычно люди считают, что это всего лишь фантазия.

Я пристально уставилась на озеро. Его вид мешал мне сосредоточиться.

— В данном случае кое-что и впрямь относится к миру фантазий, — ответила я, порадовавшись собственному сухому тону. — Ваши представления о том, что значит быть вампиром, совершенно неверны и фантастичны.

— Вампиры — это некое тайное общество, доступ куда открыт лишь немногим, — торжественно объявил он.

— Нет. Честно говоря, нечто прямо противоположное.

Он обернулся, и я почувствовала на себе его пристальный взгляд. Это было захватывающее ощущение, но я не позволила себе ему поддаться.

— Вам нужно кое с кем побеседовать, — сообщила я, обращаясь к озеру. — Если с вами все настолько наперекосяк, как я полагаю, то вам понадобится помощь.

Он издал горький, довольно ожесточенный смешок.

— Разумеется. Вы имеете в виду психиатра.

— Вам нужно, — продолжила я, — поговорить с моим отцом.

— Вашим… вашим кем?

— Отцом.

Я открыла крохотную сверкающую белизной сумочку, которую мне всучили, достала оттуда одну из визиток Энтони и протянула ему.

Теперь он уставился на нее.

— Это такая шутка?

— Никаких шуток, господин Ангел…

— Может, вы оставите эту ерунду с «господином» — сколько, по-вашему, мне лет?

— Может быть, и тысяча. Но никаких шуток. Это все всерьез. Если хотите, я могу помочь вам встать на дорогу к спасению, просто задав девять прямых вопросов. Все, что вам понадобится, это отвечать, причем честно.

Наконец наши глаза встретились.

Я думала… что бы я там ни думала, все мои мысли ухнули в огромную золотую пустоту. Но голос, к моему облегчению, прорезался снова, и не сиплый и писклявый, а сухой, как пережаренный тост. Это был мой самый деловой тон, и именно им я и задала эти девять вопросов.

— Первый вопрос: вы отражаетесь в зеркалах или других отражающих поверхностях?

— Я больше в них не смотрю, но, очевидно, нет. Я нежить. Моей души — или чего там еще — больше нет. Так что никаких отражений. Той ночью, когда я это понял, я выбросил все зеркала. И научился бриться на ощупь. У меня неплохо получается: вероятно, эта ловкость — тоже часть моих новых способностей. Такая же, как умение словно исчезать даже на пустом тротуаре… Что-то в этом роде.

— Ладно. Второй вопрос. Выходите ли вы на улицу днем?

— Вы смеетесь надо мной. О чем вы вообще думаете? Я что, похож на обгорелый остов? Да, однажды я допустил ошибку. Прошлой зимой. Я оставался на ярком дневном свету ровно полчаса. Весь покрылся волдырями, даже под одеждой. Мне пришлось прятаться три ночи. Моя кожа местами просто облезла клочьями. Нет. Я не выхожу на улицу при свете солнца. Закат — вот заря для таких, как я.

— Вопрос третий: сколько вам лет?

— Этой осенью исполнится двадцать два. По сути, на будущей неделе. Полагаю, я буду жить вечно, но началось это у меня примерно шестнадцать месяцев назад.

— Вопрос четвертый…

— Погодите минутку…

— Вопрос четвертый…

Я подождала, но он не стал перебивать меня снова. Только смотрел этими скорбными темными глазами.

— Вы добываете и пьете человеческую кровь? Насыщаетесь ею?

— Да. Вы уже знаете, поскольку именно этому только что помешали — добыть и выпить кровь, чтобы насытиться ею.

— Вопрос пятый…

Он вздохнул — ничего более.

— Вы едите или пьете что-либо кроме этого?

— Нет. О, вода годится — или бокал вина. Даже пиво или лимонад. Похоже, жидкости вполне усваиваются. Больше ни на что я не отваживаюсь.

— Так что ваша последняя настоящая трапеза происходила…

— Шестнадцать месяцев назад. И меня сразу же вырвало.

— Значит, кровь — ваше единственное пропитание. Что подводит нас к шестому вопросу: как часто вы это делаете?

— Раз в неделю — это в среднем. Я могу продержаться без крови месяц, если придется, но когда я воздерживаюсь — я только о ней и способен думать.

— Похоже на развлечения с так называемыми рекреационными наркотиками?

— Понятия не имею, — холодно отрезал он. — Никогда их не пробовал.

— Прекрасно. Вопрос седьмой: вы меняете облик? Я имею в виду, способны ли вы казаться чем-то иным, скажем, животным или даже неодушевленным предметом?

— Да, — ответил он почти смущенно, как если бы хвастался, сам того не желая. — Главным образом я принимаю облик волка. Но однажды я… я вроде как превратился в телефонную будку.

Я расхохоталась — ничего не могла поделать.

— А кто-нибудь пытался… зайти внутрь и позвонить?

Он усмехнулся. О, усмешка у него тоже оказалась красивой.

— Да. Но ему не удалось открыть дверь.

— Вопрос восьмой: доводилось вам когда-нибудь убивать, Ангел? — Я вернула нас в суровую реальность.

— Боже мой, нет. Нет. Я не… я осторожен. Достаточно плохо уже быть… тем, чем я являюсь. Я не хочу становиться еще и убийцей.

Точно не знаю, когда именно я встала со скамейки, но теперь мы уже оба стояли.

— Тогда вопрос девятый, — сообщила я. — И последний. Как вы узнали, что стали вампиром?

— Как я?.. Послушайте, я и прежде подозревал, что мы, то есть вся моя семья, предрасположены к этому генетически. Я думаю, что дело именно в генах. Как в некоторых семьях по наследству передаются рыжие волосы или какая-нибудь особенная аллергия… Я знаю, как это обычно бывает в книгах и фильмах. Кто-нибудь делает это с тобой, пьет твою кровь и превращает тебя в вампира, в себе подобного. Ничего такого не было. Я говорил, моя тетя… я догадался, что она… она была вампиром. Просто со стороны казалось, что она сумасшедшая. И любая ее странность списывалась на это: боязнь солнечного света, отказ от еды, все такое. К тому времени, как я все это связал, она уже была два года как мертва. И она оставила мне наследство, как будто знала, что я окажусь таким же. И вот я все это сопоставил, но поначалу не поверил. Я говорил, я хочу — то есть хотел стать писателем. Поэтому я начал писать об этом, о моей жизни, какой она была бы, окажись я вампиром. Я пытался в этом разобраться.

Затем на какой-то вечеринке в Манхэттене я встретил девушку. В одном журнале она прочла мой довольно мрачный рассказ и захотела разыграть его со мной по ролям. Я испугался, но когда я испуган — мне просто приходится сделать то, чего я боюсь, чтобы доказать самому себе, что я это могу. И мы это сделали. Я не причинил ей вреда. Мне важно, чтобы вы это поняли. Она наслаждалась каждой минутой, и потом мне было действительно непросто избавиться от нее. Но для меня что-то переменилось. Когда я выпил крови, я как будто… — он помедлил, рассматривая озеро и луну, — как будто нашел что-то в себе самом, встретился с тем, кто я есть в действительности. И я оказался вовсе не тем, кем всегда себя считал. Оказался кем-то не так чтобы лучше прежнего, но более уместным в этой жизни. Я вышел из квартиры, и все это: улица, город — казалось живым, и я чувствовал себя живым, как никогда прежде до той поры. Вы понимаете? Я не могу этого объяснить. Я умею писать слова, использовать их, заставлять их работать. Но в этом случае я не могу подобрать слов. Как будто я вышел наружу — не из комнаты, а из темной пещеры. Весь мой мир был лишь пещерой — но теперь зажегся свет, и истинный мир окружал меня снаружи и был внутри меня. И это теперь навсегда.

Итак, я ответил на все ваши вопросы, и теперь, полагаю, ваш замечательный отец и его люди прибудут и прикончат меня. Верно, Лел? Вот только это имя на карточке все же ложное. Лишь это меня озадачивает. Не должно ли там стоять Энтони Ван Хельсинг?

Я покачала головой.

— О нет, определенно не должно. Там, на карточке, наша фамилия. И моя тоже.

Он смотрел на меня с недоумением, и в облике его сквозили печаль и готовность встретить некую ужасную и кровавую вампирскую смерть — он уже будто видел все эти заостренные колья, селян с пылающими факелами, намеренных сжечь его заживо.

Должно быть, именно поэтому мне сразу же захотелось защитить его и крепко обнять.

Но, как бы там ни было, он тут же рассмеялся снова — совершенно иным, бархатистым смехом — и исчез. Вместо него передо мной очутился крупный черный волк, ростом с мастифа, и глаза его горели, словно рубины. Казалось, волк тоже смеется. Но в следующую же секунду он уже отпрыгнул прочь, метнулся вдоль берега озера и скрылся между деревьев.

И каков мой следующий ход? Я осталась стоять на месте, чертыхаясь про себя.

Я не сомневалась, что направляется он не в дом и не в город. Он не просто сбросил человеческий облик — он исчез из жизни каждого, кто знал его в последнее время. Не сомневаюсь, что он рассказал мне чистую правду, а я своими искусными уловками загнала его в угол и все испортила. Я его потеряла. И хуже того, из-за меня он сам потерял единственный шанс жить свободно и благополучно в этом безумном мире, который он как следует разглядел лишь шестнадцать месяцев назад. Ох, Лел! Умная, хитрая, самодовольная, всезнающая — бестолковая чертова тупица Лел.


Мой отец — врач. Он имеет дело с болезнями души и тела. Пациенты его бесконечно разнообразны. Он действительно мастер своего дела.

По его собственным словам, он занялся этой работой после того, как сумел вылечить себя самого и своего родственника от довольно-таки тяжелого, пагубного психического заболевания. Его имя, причем настоящее, — тема для отдельного разговора, но, как оказалось, оно чаще вызывает веселое изумление, чем выдает истину. Это похоже на ту штуку с маскировкой, о которой я уже упоминала.

Вампиризм — не болезнь. Это не одержимость, не злое заклятие и не происки дьявола. Это очередная ступень на пути эволюции, поскольку человек как вид эволюционировал, и процесс продолжается. Супермен, Бэтмен — они уже среди нас. Если они не торопятся заявить о себе вслух — станете ли вы их винить? Вампиры, или те, кого стали называть вампирами (слово, кажется, пришло к нам из древнетюркских языков и означает что-то вроде колдуна), — еще одна разновидность этой эволюционирующей сверхрасы, о представителях которой мы читаем в книгах и смотрим в кино, но едва ли ожидаем обнаружить их рядом с собой в вагоне метро.

Вампиры таковы: они взрослеют, но очень долго остаются молодыми — порой веками. Они не нуждаются в еде и питье, хотя могут понемногу есть и пить, если захотят. Вкус чужой крови может вызвать у них осознание себя и своей сущности, но только потому, что они уже приняли эту мысль. То есть они считают, что так будет, и так оно происходит. И, по сути, если им удается осознать правду без насилия и грабежа, они осознают ее лучше и полнее, к тому же с куда меньшим ущербом для себя самих. Представьте себе это так: они алчут крови лишь потому, что в какой-то мере полагают себя вампирами. То есть пить кровь не обязательно. Необходимо лишь взглянуть правде в лицо.

Кормиться кровью или хотя бы пробовать ее для вампиров излишество. Люди не являются их естественной добычей, а кровь не составляет основной продукт питания. Ни один вампир на Земле не пьет кровь по необходимости, точно так же, как ему не нужны обычные пища или питье. Так что кровавое пиршество, столь прославленное в рассказах, ценно, если можно так выразиться, лишь тем, что иногда оказывается потрясением, помогающим им осознать себя. И, уж поверьте мне, оно также вредит им где-то на глубинном уровне. Однако, если вы не вампир, питье крови никак на вас не скажется. Я имею в виду, вы не сможете изменять облик или внезапно исчезать, не говоря уже о том, чтобы дожить до трехсот сорока девяти лет. О, и ни один вампир не способен превратить кого-то в себе подобного, просто выпив его крови. Если только, разумеется, этот кто-то изначально не был вампиром.

Так что важность крови для вампиров — по сути своей, недоразумение. Она не имеет ничего общего с питьем или пищей, с кубками, блюдами и обеденными столами всего мира. Это кровное родство — гены, как и сказал Ангел. И если вам достался этот ген, то вы вампир, создание крови. И однажды вы просыпаетесь и понимаете это. Вам уже сравнялось пятьдесят, а вы смотрите в зеркало (да, я действительно упомянула зеркало) и думаете: «Ба! Я все еще выгляжу на двадцать два. И как такое возможно?»

Потому что вампиры отражаются в зеркалах и всех остальных полированных поверхностях. И отбрасывают тени. Они даже могут провести весь день под палящим летним солнцем. Правда, никакого загара. Но дневное светило не изжарит вас, если только ваши мозги не промыты многовековой пропагандой и вы не верите, что это непременно случится.

Видите ли, все это просто психосоматическое заболевание. Оно кажется настоящим до такой степени, что вы наблюдаете все симптомы, как в случае любой психосоматической болезни. Собственные способности вампира могут обернуться против него и укрепить миф. Вампир может казаться невидимым — не замечать своего отражения в зеркале. Вы покрываетесь волдырями от солнца, находите здоровенный ящик, чтобы в нем спать, охотитесь на невинных людей и крадете у них кровь. Вы можете даже испытывать тошноту от запаха чеснока или падать в обморок при виде могущественного религиозного символа. Но это все не по-настоящему. Это происходит из-за своего рода вины. Вампир знает, что он превосходит окружающих, и это пугает его, поэтому он подсознательно пытается ограничить себя. Никто не может быть к нам более суров, чем мы сами, если уж возьмемся за дело.

С другой стороны, вампир способен жить вечно. Но вам не нужен кол или огонь, чтобы убить его. Вам под силу просто застрелить его, и никакой специальной пули не понадобится. Вампиры живут долго, но они не неуязвимы. Еще им удаются такие вещи, как, скажем, прикидываться другими существами, исчезать, иногда летать и, очевидно, призывать животных и просить их что-то для себя сделать — как, например, оленя. Мы не злоупотребляем этими талантами. Не тогда, когда понимаем, что мы такое и почему. Некоторым из нас повезло. Я выросла в частично вампирской семье. К трем годам я уже знала, кто я, а когда на десятый день рождения я обнаружила, что способна обернуться лисой, папа меня сфотографировал. Я до сих пор храню ту карточку. Да, на пленке мы тоже видны.

Мой отец выглядит удивительно молодо — своим пациентам он объясняет это тем, что принимает витамины. А его фамилия — наша общая фамилия — звучит как Дракулиан. Энтони Дракулиан и Лелистра Дракулиан. Но нет, мы не из той знаменитой ветви нашего рода, румынской, что была представлена вниманию публики в начале девятнадцатого века талантливым господином Стокером. Хотя, если проследить нашу родословную достаточно глубоко, связь найдется.

И вот, как видите, все это мне и следовало сказать несчастному красавчику Ангелу. А вместо этого я разнервничалась и все испортила.

Мне предстояло провести у Кокерстонов еще два дня, и эта перспектива показалась мне адом. Но, с другой стороны, не было особого смысла в том, чтобы сбежать к папе на два дня раньше, стеная о сокрушительном провале. Ангел ушел. Я знала, что никогда больше его не увижу, знала, что могла помочь, а вместо этого лишь сделала его жизнь еще хуже.

Один раз мне удалось дозвониться до папы, но он был занят с пациентом. О, все это может подождать до возвращения домой. В конце концов, у меня будет еще весь остаток дней, чтобы винить себя и предаваться сожалениям.

* * *

Офис Энтони расположен на другом конце города, но живем мы в большом красновато-коричневом кирпичном доме на углу Дэйла и Лэндри. Приятный район.

Я пыталась дозвониться до него по сотовому еще из поезда, но он оказался на очередном собрании. Дома никто не подошел.

Бросив сумки, я на небольшом лифте поднялась в наш садик на крыше. Он невелик, вроде гостиной на открытом воздухе. Последние розы увядали на стенах, но виноградную лозу отягощали крупные лиловые гроздья. Я сорвала несколько ягод и съела, глядя поверх перил на солнце, решающееся нырнуть, как оно это обычно делает, к западу от города.

Я никогда не чувствовала, что должна украсть чью-нибудь кровь. Как я уже говорила, мне с этим повезло. Счастливица я. Все давалось мне очень легко. Только когда умерла мама — мне как раз сравнялось пятнадцать, — это стало тяжким испытанием. Она была не такой, как мы: папа, я или мой дядя. Ей не досталось этого гена. Я знала, что они обсуждали это — как справятся, когда она сделается старше… Но этого так и не произошло, грузовик в городе об этом позаботился. Он убил ее. И мы — и я, и папа — тоже не уцелели бы на ее месте.

Небо было розовато-золотистым. Птицы носились по нему, словно закорючки небрежного почерка по листу бумаги. Город полнился шумом поездов, машин и людей, но я знала, что, когда мой отец вернется в дом, я почувствую это, как чувствовала всегда. А затем престраннейшая мысль пришла мне в голову, даже заставив выпрямиться и на миг задержать дыхание. А что, если мой отец, мой умнейший, потрясающий отец, который обычно всегда и все знает, — вдруг он знал и о том, что Ангел должен присутствовать на чудном балу Кокерстонов? Если он знал, что я разгляжу сущность Ангела и попробую что-то изменить — возможно, даже решу, что именно мне суждено спасти его от той тьмы, в которую он ступил? Если дело обстоит именно так, насколько ужаснее это будет — объяснять Энтони, что я не…

Именно тогда я уловила признак появления отца — эту его бесшумную поступь, которую я слышу всегда, и как раз за дверью внизу. А затем звук поднимающегося лифта.

Я пришла в ужас. Не из-за появления папы, а из-за того, что мне придется ему сказать. Еще ощущая на губах вкус винограда, я попыталась собраться с духом.

И он вышел на крышу. Но не Энтони.

Это был Ангел.

Я застыла.

— Э-э? — произнесла я, словно величайшая дура, достойная «Оскара» за глупость. Он усмехнулся.

Волосы он зачесал назад и собрал в длинный-предлинный черный хвост, спадающий по спине. На нем были джинсы, рубашка и легкая кожаная куртка. Но даже в таком виде, как я и предполагала, вы не могли бы не заметить, что он представляет собой нечто иное, резко отличающееся от всего окружающего, поразительное.

— Все в порядке, Лел, — сообщил он. — У меня есть ключ от двери. Ваш отец дал его мне. Он мне доверяет. А вы сможете?

Энтони доверяет лишь тем, кому действительно стоит доверять.

Но все это время я обманывала сама себя, разве нет? Дело было не только в том, что я все испортила, подвела Ангела как пациента. Я жалела саму себя и была несчастна, потому что не могла перестать о нем думать, но полагала, что потеряла его навсегда. И вот он оказался передо мной.

— А вы не рано сегодня вышли на улицу? — очень холодно заметила я. — Я имею в виду, солнце еще не зашло.

— Он, то есть Энтони, сказал: не торопитесь, но попробуйте что-нибудь изменить. Я так и делаю. Пока выхожу только через час после восхода или за час до заката. И полюбуйтесь… — Он подошел ближе, протягивая вперед сильные, изящные ладони. — Ни единого ожога.

Я сглотнула.

— Так вы теперь пациент моего отца.

— Со вчерашнего дня. И уже неплохо продвинулся.

— Да. Отлично.

С чувством неловкости я изучала пуговицы на его рубашке. Для пуговиц они выглядели вполне прилично. Лучше уж так, чем смотреть ему прямо в глаза.

— Лел, — тихо произнес он, — спасибо вам.

Тогда мне пришлось поднять взгляд. Он потянулся и бережно взял меня за руки. В его прикосновении была страсть, но не более. И в его глазах тоже что-то изменилось. Не так чтобы они утратили способность подчинять, но в них появилось нечто новое. Теперь я могла видеть Ангела — настоящего, того, кем он является на самом деле. Не того театрального вампира, а человека — не жестокого или злобного, не грабителя, ни в коем случае не глупца, возможно, богатого, храброго, да, и любезного — только желающего найти собственный путь.

— Приношу свои извинения за эту волчью выходку — за смену облика, — обратился он ко мне. — Я был… сбит с толку. Мне требовалось во всем разобраться. Как видите, я все же не потерял визитку и позвонил Энтони. Вчера мы встретились. Он отличный человек, ваш отец.

— Да, он такой.

Он все еще держал меня за руки.

— Лел, — начал он и затем, очень мягко: — Лелистра…

И впервые за всю мою жизнь это имя показалось мне чудесным, как будто я никогда прежде его не слышала.

— Лелистра, вы спасли мою шкуру. Вы спасли мой рассудок. Вы не позволили мне стать тем, к чему я никогда не стремился. И я не хочу — не могу вам чего-то обещать или о чем-то вас просить. Пока нет. Не раньше чем я пойму, что действительно стал таким, каким должен быть. Таким, как вы. Но если я сумею, тогда…

Уже сияла вся крыша: стены, лозы, гроздья винограда, кроваво-алые в закатных лучах. И в кроваво-красном свете Ангел наклонился вперед и поцеловал мои губы. Это был изумительный поцелуй, невесомый, но проникновенный. И так же мягко я ответила на него. Там, в потоке заката, алом, как кровь.

Зима - имя войны

Часть первая

Кулвок явственно слышал биение сердца, еще пока они бежали к деревне. Чем ближе они подбирались, тем громче оно стучало. На самом деле он слышал его еще с прошлого заката, но теперь от него все внутри сотрясалось, как будто в недрах его собственного тела бил барабан. Для шамана вроде его, значение происходившего было чудовищно. А будь Кулвок новичком, он и вовсе удирал бы сейчас в противоположном направлении. Да только новичком он, к сожалению, больше не являлся. А значит, и выбора у него не было. Только вперед!

Вот они выбрались на длинный заснеженный гребень высотой футов пятьдесят или шестьдесят. Здесь вождь Ненкру велел своим людям остановиться.

Полуденное солнце висело низко, как и полагалось в это время года. Долина внизу раскинулась голубым фартуком льда, где особо не на чем было задержаться глазу. И как они и предвидели — больше никаких признаков деревни.

Так всегда обычно и происходило, когда они следовали за Улкиокетом.

Опасность неминуемой гибели наверняка уже миновала. Но повышенная осторожность еще какое-то время вовсе не помешает.

Ненкру тронул Кулвока за плечо.

— Ты его еще слышишь?

— Он стал громче…

— Что же это может быть? — задумался Ненкру.

— Это то, о чем я тебе говорил, — раздраженно отозвался Кулвок.

— Сердце? Но какое? Только наши сердца способны звучать. Или… это его сердце?

— Нет. Это не его сердце. Я ни разу не слышал, чтобы сердце Улкиокета стучало. Может, оно на самом деле и не стучит. Может, у него и сердца-то нету…

Мужчины опустились на корточки, приготовившись к ожиданию. Они не могли устроить костер. Неразумно разводить огонь в такой близости от Улкиокета.

Посмотрев за край гребня, Кулвок кое-что все-таки разглядел, но в том, чтобы обнаружить какие-то знаки в более гибких участках льда, не было ничего необычного. Жуткая красота увиденного вызвала у него отвращение. Это происходило всякий раз, когда он их замечал. В отличие от остальных членов ватаги он не испытывал к этим знакам ни почтения, ни религиозного чувства. На самом деле и тот образ жизни, который вела их ватага, был совершенно мерзок, и шаман Кулвок это понимал, тогда как прочие понимать отказывались.

Жить — этим…

— Смотрите, смотрите! — выдохнув струйку серебристого пара, прошептал Эрук.

Можно подумать, раньше они ничего подобного не видали. Другое дело — очень немногие, увидев раз, доживали до следующей возможности.

За много миль от их гребня, там, где прочь от долины тянулись покрытые белым снегом холмы, что-то заклубилось, задвигалось, засверкало. Как волна незамерзшего моря, светящаяся, непостижимая…

Если только заранее не знать, что это такое.

— Улкиокет, — хором выдохнули мужчины.

Зима, подумал Кулвок. Они называют его «зима».

И сразу после этого: а что я сержусь? Ничто ведь не изменилось. Для нас это теперь и есть его имя.

Но, несмотря на то что Улкиокет удалился, сердце все продолжало гулко стучать. Когда же за пеленой снегов угасло последнее вихрящееся мерцание, он поднялся на ноги и побежал вперед. К истребленной деревне.


Ватага Ненкру — они были падальщиками.

Подобных им многие племена называли одинаково: «кимолаки». Это значило «люди-лисы». Белая лиса воровата и трусовата. Она подкрадывалась в надежде найти пропитание там, где пировали более могущественные звери.

Так поступало и их племя.

Как же они дошли до такой жизни?

Кулвок предпочитал не вспоминать. Самым обычным образом дошли, что тут еще скажешь. Довели нищета, голод и смерти. И эта зима. Бесконечная зима, древнее проклятие Севера. На зиму можно было свалить все, что угодно. Она прогоняла короткое лето, длившееся всего-то три месяца, дочерна обжигала последние плоды на кустах, превращала море в мрамор и приковывала солнце к самому горизонту, так что оно поднималось всего на одну восьмую пути до зенита огромного, морозно-синего неба.

В самом начале они просто пытались избежать смерти. Большинство людей инстинктивно поступили бы так же, не говоря уже о животных — тюленях и рыбах, волках и огромных медведях.

Но в какой-то момент, вместо того чтобы прятаться или убегать от смерти, от Улкиокета, они поняли свою выгоду.

С того вечера, когда им это открылось, кимолаки Ненкру редко голодали и еще реже скитались без убежища и огня. У них было даже оружие и одежда и — с ума сойти! — украшения. Все разломанное и небрежно разбросанное Улкиокетом становилось для них желанной добычей.

Так что теперь они молились Улкиокету и ставили ему маленькие алтари. Кулвок полагал, что другие падальщики поступали так же. Поклонялись нечистому, отвратительному, кошмарному существу…

Кулвок нимало не сомневался, что истинные боги и духи Севера давно уже прокляли их ватагу и предначертали им жуткие страдания после смерти. А самая страшная казнь, без сомнения, ожидала Кулвока, ведь он был волшебником и обязан был понимать, что к чему.

Но пока еще он не умер, не пал, убитый зимой, или Улкиокетом, чудовищем, которое называют «зима», или просто другим человеком, — Кулвок о своем наказании мог только догадываться.

Он огляделся на бегу.

И сам Кулвок, и все остальные были очень схожи между собой. Рослые, поджарые, закаленные, бронзовокожие от морозного загара, черноглазые и черноволосые, как все их племя. Никто из них ни разу не встречал мужчин или женщин, которые бы от них отличались…

Почему же привычное сходство вдруг так бросилось Кулвоку в глаза?

Умп-умп, билось сердце. Умпа-умпа-умп…


Ему было лет восемь, когда он увидел дракона. Кулвок был сыном старшей жены шамана. Поэтому его не выпустили играть с другими мальчишками под красноватой зимней луной. Вместо этого его отправили собирать плавник в ближнем океанском заливе. Прошлой ночью его отец увидел странные знаки в волшебном горшке с углями, то есть сегодня горшок необходимо было заново растеплить, чтобы узнать больше. Для этого годился только один сорт дерева, тот, который горел синим огнем.

Работа вместо игр успела уже войти у Кулвока в привычку.

Свой колдовской дар он еще не успел осознать. Ему просто нравилось постигать шаманскую премудрость. Ну и отец ему тоже более-менее нравился…

Он один стоял на мерзлом морском берегу, когда в воздухе перед его глазами в самый первый раз задрожали странные металлические искры.

Понятия не имея, что все это значило, он просто стоял и смотрел на макушки обледенелых утесов, вздымавшихся над бухтой.

Багровая луна висела на западе, и все, что ловило ее свет, приобретало медный оттенок. Это не относилось лишь к той металлической штуке, которая плыла над утесами: вместо красноватой она была скорее серебристой, словно отражала лишь звездный свет взамен лунного.

Кулвок понял: надо было что-то решать. Собирать ли ему, как было велено, плавник, столь важный для гадания, или вместо этого влезть по ледяному откосу и выяснить наконец, что же там двигалось?

Он выбрал второе.

На самом деле от его решения ничего не зависело. В итоге все кончилось бы одним и тем же.

К тому времени, когда он докарабкался до вершины, таинственное мерцающее существо оттуда уже убралось.

Восьмилетний Кулвок стоял наверху и озадаченно озирался.

Вот тут-то он и увидел отметины.

Даже тогда они показались ему очень красивыми. Правда, этого слова он к ним бы скорее всего не применил. Отметины влекли его. Он нагнулся и очертил одну из них пальцем в теплой перчатке.

Понятное дело, промороженный лед всегда был очень холодным. Кулвок знал, что почувствует холод даже сквозь тюленью кожу перчатки. Но здесь обитал холод совсем иного свойства! Кулвок вскрикнул, отдергивая руку.

И с ужасом увидел, что кончик перчаточного пальца сгорел и отвалился. А кончик его собственного пальца почернел. Как если бы Кулвок сунул его прямо в огонь.

Кулвок испугался. А ведь он давно был привычен к шаманским занятиям отца, порою очень небезопасным.

Он вскочил, прижимая пострадавшую руку здоровой.

И сразу увидел все, что находилось внизу. Там, где обрывались тени утесов и царствовал кроваво-красный свет луны. Там, где посреди снежной равнины стояла его деревня. Кулвок отлично знал, как она выглядела. Как она должна была выглядеть. Он ведь родился и вырос в этой деревне. Тесаные стены белых башенок в один или два этажа, сложенные из кирпичей плотного снега, дымки очагов, на которых готовилась пища. Внутри, дожидаясь кормежки, лежали домашние волки. Женщины склонялись над вкусно пахнувшими каменными горшками, установленными над огнем. Мужчины, занятые починкой, обычно сидели внизу и работали в желтом свете каменных ламп. По стенам развешаны шкуры, а к ним костяными и железными булавками приколоты образа благих помощников-богов, изваянные из китового зуба…

Все это Кулвок успел вообразить, пока длился тот короткий взгляд. Может быть, его постигло предчувствие.

Ничего толком не осознавая, не ведая, что должно было произойти, он непонятным образом уже знал: то, что сейчас двигалось между ним и его привычным мирком безопасности и тепла, сейчас просто прекратит этот мирок. Задует его, точно огонек лампы.

Вот тогда Кулвок закричал. Тонким, отчаянным детским голоском. Но его крик тотчас поглотил ветер.

Летящая тень была прекрасна. Только он не думал о ней как о чем-то красивом — и никогда так думать не будет. А еще она была непредставимо громадна. Она напоминала низкую тучу, впрочем, совсем не была ею — утесы поднимались выше. Переливаясь лунно-алым и серебристым, тень гибко плыла вперед, как туманное зеркало, как чешуи черного льда, обрамлявшие зимнюю воду. Ибо существо было ледяным, с ледяными чешуями, и шипы, похожие на копья с кремневыми наконечниками, поднимавшиеся гребнем на его голове, спине и змеистом хвосте, тоже были живым льдом. Потом оно чуть повернуло голову, и ребенок смог рассмотреть его глаз. Огромный и непередаваемо страшный, он был очень похож на человеческий. Кристально чистый белок и непроглядная тьма радужки и зрачка. Этот глаз сидел в длинной голове, напоминавшей волчью. Только узкие, чуть раскосые веки тоже были как у человека.

Увидев глаз дракона, Кулвок упал на колени. Нет, не из почтения. Просто ноги у него обратились в разжиженный снег.

Вот так он и стоял на коленях, не в силах рвануться и убежать, стоял и смотрел на то, что дракон сделал потом…


Когда они добрались до деревни, там было все как всегда. Как всегда в тех местах, где побывал Улкиокет.

В давно прошедшие времена кто-нибудь из ватаги Ненкру мог бы и пропустить знаки. Теперь люди-лисы очень хорошо знали, на что обращать внимание. Признаки были разнообразны и не всегда повторялись, а иногда вообще появлялось что-то совсем новое. Так вышло и теперь.

Они увидели старую женщину, лежавшую как раз за пределами области поражения. Смертоносное дуновение коснулось ее и, убив, не скрыло от глаз. Ее еще можно было рассмотреть. Теплая одежда из кожи и меха, ожерелье из акульих зубов, может быть еще в молодости подаренное любящим мужем… Лицо, вмороженное, как и все тело, в прозрачный лед, оставалось вполне видимым. Старуха выглядела удивленной и слегка испуганной, как если бы кто-то внезапно вскрикнул у нее за спиной. Дуновение превратило ее волосы в железо, а все тело проморозило так, что, когда она падала, один палец в перчатке от удара о землю попросту отломился…

Этот обломанный палец напомнил Кулвоку о его собственном, некогда обмороженном. У него с тех пор так и остался шрам — серое пятно на кончике пальца, напрочь лишенное чувствительности.

За тем местом, где лежала старуха, начиналась деревня.

Надо было только знать, на что смотреть.

Холмик ледяных обломков, в который буквально в мгновение ока превратилась деревня, все-таки отличался от природных образований. В основном он был молочно-белого цвета, но в некоторых местах молочность оказалась нарушена, и это позволяло заглянуть внутрь.

Люди-лисы стали искать такие места и смотреть в них.

Самое лучшее место позволяло даже заглянуть вовнутрь ледяной башенки, в стене которой страшный мороз проделал большую трещину.

Там, внутри, казалось, еще продолжалась самая обычная жизнь. Люди так и застыли в тех позах, которые, ни о чем не подозревая, они приняли за несколько секунд до нападения Улкиокета.

Мужчина занимался починкой ножа. Двое маленьких детей играли на разостланной медвежьей шкуре, под боком у двух домашних волков. Один волк спал, другой, похоже, сел и насторожился в самый момент дуновения. Женщина выходила из кухни, неся горшок горячей ухи…

Все как в жизни, только волосы и одежда были каменно-твердыми, а живая плоть обрела неподвижность изваяния. И еще — там, внутри, не было огня. Все озарялось только вечереющим светом снаружи. Ни пламени в лампах, ни отблеска в глазах людей…

— Никогда к этому не привыкну, — угрюмо выговорил Ненкру.

Апла хихикнула и сказала:

— Попробую разогреть этот суп…

— На сей раз наш повелитель, хозяин зимы, был к нам добр! — добавил Эрук. — Видите те меха? Просто отличные! А вяленая тюленина вон там, на крюках?

Но человек по имени Иноро, стоявший позади Кулвока, выразился иначе.

— Еще один закат, и они уйдут, — сказал он. — Улкиокет и его племя. А потом кончится и зима. Будет двенадцать месяцев лета, с редкими-редкими холодными ночами.

— Тихо, дурень, — буркнул Етук и ткнул Иноро локтем под ребра. — Ты что, удачу отпугнуть хочешь? По мне, похоже больше на то, что зима станет еще крепче и всех нас пожрет.

После этого они вытащили топоры и принялись прорубаться сквозь пласты морозного льда, выбирая места, где он был менее прочен.

Кулвок стоял в стороне.

Он только диву давался, как ему удавалось слышать их разговоры, стук топоров, треск льда, — незримое сердце уже не стучало, а попросту грохотало у него в голове.

Ему даже подумалось, а не означал ли этот звук, что он утрачивал рассудок? Зря ли всякий раз при виде очередной замерзшей деревни у него вставало перед глазами его родное селение, точно так же погибшее десять лет назад. Сегодня воспоминания были особенно яркими, должно быть, из-за сцены, увиденной внутри ледяной башни. Тогда, восьмилетним мальчишкой, Кулвок оказался не единственным, кого нападение дракона застало вне дома. Сколько-то мужчин племени охотилось вдоль кромки льда. Когда они вернулись, они нашли Кулвока. А потом увидели замерзшую деревню.

Никто из них не знал, чем был вызван представший их глазам ужас. Что до Кулвока, какое-то время он совсем не мог говорить. Мужчины восприняли ледяную смерть как еще одну злую шутку зимы, и один из них, срывая голос, запел старинную песнь, рисовавшую зиму жестоким и враждебным правителем. Кто-то схватил Кулвока и принялся трясти, приводя в чувство. А потом они точно так же, как сегодня, принялись врубаться в лед. Это оказалось немыслимо трудно, к тому же у них при себе было только два топора, причем один сразу соскочил с топорища. Тогда они разложили костер и принялись плавить лед, и поддерживали свирепое пламя, пока солнце не одолело восьмую часть пути до зенита. Мало-помалу внешняя корка льда начала таять, и им удалось продвинуться вглубь. Правда, не особенно далеко.

Тем не менее Кулвок сумел рассмотреть своего отца-шамана. Зрелище оказалось жутким и удивительным. Дуновение сбило его с ног, как многих других, — и заморозило прямо в полете. Так он и повис — черные волосы разметались, магический жезл в руке и глаза, превращенные в застывшие угли…

В точности как глаза тех, кого Кулвок увидел сегодня. В последней из деревень, куда наведался Улкиокет.


Восьмилетний Кулвок ушел прочь вместе с мужчинами, которые его обнаружили. Они путешествовали в течение семнадцати солнц и в итоге достигли другой деревни, которая была еще жива. Тамошние жители приняли их к себе с полным великодушием и не задавая вопросов. Негоже отказывать в помощи тем, кому причинила вред зима. Может наступить час, когда помощь может понадобиться тебе самому!

Эти люди были очень добры к маленькому Кулвоку. Он грелся среди мехов и прижимался к теплым пушистым волкам, здесь пахло безопасностью и едой, всюду горели огни и яркие лампы, — и мало-помалу к нему начал возвращаться дар речи. И тогда он рассказал о том, что ему довелось увидеть, ему одному. О драконе. Он не мог назвать его по имени и едва способен был описать и только твердил о неземном мерцании, которое тот источал. Ночами зимнее небо порой испускало призрачное сияние, и поэтому Кулвок сумел найти подходящие слова.

Однако жители той деревни поверили его рассказу.

Дело в том, что они и прежде слышали о подобном. Об огромном животном с четырьмя лапами и головой вроде волчьей, с шипастым хребтом и хвостом длинным, точно река летом. Один человек даже сказал, что его знакомый видел подобное чудище — под самый конец зимы, когда солнце ходило уже достаточно высоко. Существо показалось ему белым, со свинцово-голубоватым отблеском неба. Оно отражало небо, потому что само состояло из гладкого льда, точно зимнее море. И еще у него были черные, совсем человеческие глаза. Тот человек утверждал, что ледяных драконов было целое племя.

Он не говорил только о том, что они с людьми делали.

Кулвок прожил в той деревне четыре года. Там он сделался мужчиной. Там он выучился натаскивать волчьи упряжки и править санями, охотиться и ловить рыбу летом. А еще он пошел в обучение к деревенскому колдуну и заново открыл с его помощью свой талант к магии. Многие годы Кулвока преследовал страх — всякий раз, уходя из деревни, он боялся, что по возвращении найдет ее замороженной, как свою родную. Однако годы шли, а этого не происходило, и спустя время страх оставил его. И тем не менее — в восемь лет он видел, что сотворил дракон, и то, как он это проделал.

Когда он чуть повернул голову — тогда-то Кулвок увидел его человеческие глаза, — он вновь посмотрел на его деревню, а потом глубоко вобрал в себя воздух. В этом не было никакого сомнения, Кулвок видел, как раздулись его бока — точно меха, которыми женщины порой раздували огонь. Мальчик слышал и шипение того вдоха, даже при том, что ночью дул ветер и уносил прочь все звуки. Вдох… А потом выдох.

Вот только в отличие от мехов дракон исторг из себя не воздух. И даже не огонь. Он испустил лед. Лед из самого сердца зимы. Его дыхание заморозило деревню вместе со всем, что там находилось.

Совершив это, дракон рванулся прочь, пересекая равнину, и исчез среди теней, отброшенных клонившейся к закату луной.


Вначале Кулвока снедал постоянный страх: что, если приютившая его деревня тоже окажется заморожена? Но время шло, ничего ужасного не происходило, и страхи мальчика мало-помалу рассеялись. Кулвоку между тем исполнилось двенадцать, его назвали мужчиной, и тогда он приступил с расспросами к деревенскому колдуну. Он хотел знать, за что ледяной дракон так ненавидит людей.

— Все оттого, — сказал ему колдун, — что дракон состоит в услужении у самой зимы, которая есть наш первейший враг, ибо с нею мы ведем вечную битву.

— Так почему бы нам не сразиться с драконом? — спросил двенадцатилетний Кулвок.

— Потому, что это сражение проиграет даже величайший шаман. Даже самый могущественный волшебник…

Но Кулвок успел наслушаться достаточно сказаний о героях, которые люди любили вспоминать у огня. И он спросил:

— А почему бы не явиться герою? Такому, который способен победить великого белого медведя, добыть двадцать моржей и оседлать кита?

— Даже герой потерпит неудачу в таком бою. В прежние годы уже находились смельчаки, которым хватало решимости подняться против дракона. Дело в том, что мы всего лишь люди, зима же — враг вечный и непреходящий, чьим слугой и воплощением является дракон. Плоть и кровь не могут противостоять льду. В итоге он все равно нас поглощает. Всякий герой — а в былые времена они рождались во множестве, — выходя на битву с драконом, обрекал себя смерти. Дракону хватало всего одного леденящего дуновения. Всего одного! Мне не доводилось видеть то, что увидел ты, Кулвок. Осмысли же увиденное! Всего одно леденящее дуновение, подумай об этом…

А потом, когда ему уже было почти тринадцать, Кулвок однажды взял саночки и отправился на охоту, и в тот день ему повезло. Он возвращался домой счастливый, бесстрашный и гордый, таща уйму мяса для своей новой родни, и думал о том, чтобы повидать девочку, которая ему нравилась.

Приблизился и увидел, что деревня исчезла.

Ее, в точности как и его родное поселение, сгубило всего одно ледяное дыхание. Замерзли все жители. В том числе и охотники из его прежней деревни, которые в тот раз нашли его и привели сюда.

Прошло еще несколько лет. Наконец он встретил Ненкру и Аплу. К тому времени Кулвок успел превратиться в шамана кривого пути. Он использовал свои способности, чтобы забавлять людей, и тем зарабатывал себе пропитание. Он не утруждал себя ни предсказаниями, ни целительством. Он никому не доверял и никого не любил.

Ибо знал, каково раз за разом терять всех, кому веришь, кого любишь.

Умпа-умп… умп-умпа…

Сердце стучало теперь непосредственно в его мозгу. В его внутренностях. В его собственном сердце.

Пошатываясь, вышел он на открытое место. Здесь стоял тотемный столб, вырезанный из кости. Кулвок рассмотрел знаки: жители этой деревни принадлежали к племени Лута. Его родичи из той, прежней жизни были из народа Тэйнда. Все это больше не имело никакого значения.

Всюду — колотый лед. Кулвок снова споткнулся. Никого из людей-лис поблизости не было видно. Он побежал вперед, ковыляя на неверных ногах и мало что видя из-за сердцебиения, продолжавшего грохотать в голове.

Он натыкался на ледяные стены, на тело замерзшего волка, на трупик мальчика…

А потом… внезапно… Умпа-умпа-умпа…

И вдруг чуждое сердцебиение стихло. Он продолжал слышать его, но так, словно оно раздавалось на расстоянии многих миль. Примерно как в самом начале.

И он знал, что это означало. Вернее, знала его шаманская сущность. Источник сердцебиения был рядом. Совсем близко.

К тому времени Кулвок успел добраться до непотревоженных пластов драконьего льда, по которым еще не прошлись топоры. Где-то позади раздавались выкрики Ненкру и прочих — они вламывались в ледяные башенки, разбирали меха, снимали со стен съестные припасы, сдергивали с замерзших поясные и шейные украшения.

— Золото!.. — долетел восторженный возглас Эрука.

Раньше, когда лето было длиннее, людям хватало сил копать землю и плавить металлы. Теперь они стали большой редкостью.

Исполнившись окончательного отвращения и к мародерству, и к своему в нем участию, Кулвок прислонился к стене одной из жилых башенок. Ему попалась на глаза нога женщины в башмаке из моржовой кожи, торчавшая из толщи драконьего льда.

Он приблизил лицо к поверхности льда и сощурился, напрягая зрение. Каменно-твердый лед так и дышал смертью, но оказался прозрачным.

Женщина, чью ногу он рассмотрел, лежала внутри. Замороженная, конечно. В точности как та старуха с отломанным пальцем. Только эта женщина была молода. И ее живот округлым холмиком высился под одеждой. Она носила дитя, ей вот-вот предстояло рожать.

Умп, тихо отозвалось сердце. Умпа-умпа-умпа…

И Кулвок понял, откуда доносилось биение. Оно шло из чрева замороженной женщины. Убитой одним-единственным леденящим вздохом дракона.

Надо пробиться туда, понял Кулвок.

И принялся, как безумный, колошматить кулаками в перчатках по толстому льду. Как ни странно, лед сперва треснул, а потом и рассыпался.

Биение стихло совсем, оставив после себя непривычную тишину. Произошло это в тот самый миг, когда рухнула ледяная стена. Кулвок ощутил внезапную и необъяснимую надежду на продолжение жизни.

Мы проломили этот лед вместе, подумал он. Мы двое.

Я.

И он.


Когда много лет назад он присоединился к ватаге кимолаки, возглавляемой Ненкру, они как раз потеряли своего шамана. Тот погиб, провалившись в трещину ледника. И вот что странно: стоило Кулвоку присоединиться к этим стервятникам, как он перестал разменивать свой дар по пустякам и его способности к волшебству начали быстро расти. Очень часто ему удавалось делать удачные предсказания, он даже угадывал пути, которые мог избрать Улкиокет. И он исцелял.

Он и теперь собирался исцелить ребенка, извлеченного из замерзшего чрева.

Однако вскоре увидел, что в этом не было нужды.


Пока он сокрушал кулаками последние остатки стены, с телом беременной женщины произошло нечто странное и неудобозримое. Она тоже рассыпалась. Как старинное стекло, за которым не уследили.

Рассыпалась — и попросту исчезла.

Осталось только дитя, лежавшее на белой земле.

Какое-то время Кулвок не мог даже пошевелиться — стоял столбом и смотрел.

Один за другим к нему стали крадучись приближаться другие члены ватаги. И даже побросали добычу, ради которой, собственно, они следовали за ледяным драконом от деревни к деревне.

Чудо, представшее их глазам, превосходило даже черное диво ледяного дыхания.

— Он… он тоже мертвый? — спросил кто-то.

— Нет. Смотри — дышит…

К тому времени Кулвок уже простер руки вперед, исторгая тепло из самых недр своего тела и волшебным коконом окутывая малыша. И он по-прежнему чувствовал биение сердца. Они все чувствовали. Биение было разлито в самом воздухе, а тонкие пластинки льда начали таять и сочиться водой.

Но все это не оказывало воздействия на дитя. Совсем никакого.

Мальчишка лежал себе, потихоньку ворочаясь, двигая покрытой тонкими волосиками головой, дергая ножками и медленно поводя ручками. Его глаза были открыты. Они очень внимательно смотрели на столпившихся в проломе мужчин. У новорожденных младенцев не бывает подобного взгляда. А этот к тому же еще и не плакал, не кричал. Его ротик, всего-то с бусину размером, оставался плотно закрыт.

— Ничего не выйдет, Кулвок, — сказали шаману. — Каким образом он до сих пор жив? Все равно вот-вот умрет…

— Гляньте, какого он цвета! Да он уже мертв, это на самом деле просто судороги какие-то…

— Нет, он глазами двигает! Смотрите — моргает!

— Мало ли как может дернуться мертвое тело?

Жар, произведенный руками Кулвока, между тем остывал. К его ладоням и пальцам в перчатках подбирался холод. И только в кончике пальца, где было пятно давнего шрама, внезапно пробудилась чувствительность. Его словно заново обожгло.

Это ощущение длилось очень недолго и сразу пропало.

Однако Кулвок знал, что ребенок продолжал жить. И даже понимал, почему он живет. Для него это было более чем очевидно.

У мальчика была серебристо-белая кожа, немного темневшая на веках, на губах, в складках ушей и в паху. И волосики на голове были белыми-белыми, точно тень от дымка на снегу.

А глаза оказались зеленовато-синими. Цвета ледяных глубин айсберга, плывущего в океане.

Драконье дуновение застигло его на самом пороге рождения. Оно убило всех остальных, не исключая и его мать. Но успел вмешаться какой-то бог или дух, мимолетно вздумавший позаботиться о человечестве. И защитил его, устроив так, что драконий мороз не убил это тельце, но лишь претворил каждую его частицу.

Кулвок отступил прочь и произнес тихо, но со всей твердостью:

— Мальчик не умер. И не собирается умирать. Он будет жить. Он ниспослан нам, он нам доверен. Хотя я отчаиваюсь понять, почему избрали именно нас. Может, чтобы мы могли отработать свои преступления и грехи… — Кимолаки слушали своего шамана, утратив дар речи. Кулвок же продолжал, возвысив голос: — Или вы не видите, кто перед вами? Сегодня родился герой! Тот самый герой!

Часть вторая

За время короткого лета низкорослые деревца и кусты украсились бледно-золотым пухом. На них созрели плоды цвета огня и закатных небес.

В ручьях и озерах можно было вволю черпать каменного окуня и лосося.

Трава и лишайники покрыли землю зелено-бурым нарядом.

Как обычно, ватага Ненкру откочевала к травяным луговинам у великого озера Слез, поставила шатры из оленьих шкур и поселилась в окружении женщин и детей. Женщины собирали горькие семена трав и пекли хлеб, что удавалось делать лишь летом. Срывали плоды, делали уксус и мариновали в нем другие плоды. И вволю питались олениной и тюленьей печенкой.

Благодать длилась неполных три месяца. Ей предшествовал подъем солнца по небосклону да ледолом, происходивший с оглушительным гулом и грохотом. А завершить лето могла всего одна-единственная ночь ледяных ветров и внезапного снегопада.

Кулвоку временами казалось, что он переживал приятное сновидение. Хотя, конечно, и глупое.

Прежде он в определенной степени не любил лето. Оно казалось ему чем-то вроде ложного обещания ветреной женщины. Такой, которая внезапно обрушивает на тебя оглушительное счастье и ведет себя точно влюбленная. А потом без особого предупреждения вдруг предает и бросает тебя. Ты же, недоумок, все ждешь ее возвращения и радуешься ему. Уже не веришь ее клятвам и сладким речам — а все равно ждешь…

Теперь у Кулвока был Анлут, так назвали мальчишку. И что для Анлута значило лето, Кулвок толком не знал. Что значило для него человечество, в том числе сам Кулвок?.. Так или иначе, Кулвок нечаянным образом стал Анлуту отцом, а жена шамана, Нуямат, была удостоена звания матери. Ибо Анлуту, только-только появившемуся на свет, нужны были родители. Всякому ребенку необходима женщина, чтобы о нем заботиться, и отец, который отправится ради него на охоту. Нужны ли они были Анлуту? Ему ведь не потребовалось ни исцеления, ни теплого молока.

Может, он вполне обошелся бы и без пророческих слов, которыми Кулвок сопроводил его вступление в приемную семью людей-лис. Герой. Герой…


С тех пор минули несчетные тысячи ночей пятнадцати зим и близилось к концу шестнадцатое лето. Новорожденный стал подростком, потом юношей и наконец мужчиной. Героем, родившемся от плоти и льда.

Он был рослым, как самые высокие мужчины племени, прямым и поджарым, крепким, как камень, и гибким, точно ивовый прут. Как положено мужчине, он выучился охотиться и рыбачить, чинить оружие и снасти, рубить ледяные кирпичи и строить из них башенки для жилья, возводить два этажа и подвешивать прочные лесенки из моржовых канатов, чтобы подниматься в спальные помещения.

Анлута отличала неизменная вежливость. С женщинами, будь они молоды или стары, он разговаривал как умный и добрый сын — с матерью. К мужчинам он обращался почтительно, как к старшим братьям. Даже к самым глубоким старикам. Может, это было не самое подобающее обращение, но и придирок не вызывало.

Кулвок, как приемный отец, нарек парня Анлутом, что попросту означало «человек из племени Лута».

В самый первый раз увидев младенца, Нуямат пронзительно завизжала. Но визг тут же прекратился, ибо Кулвок сурово заявил ей:

— Он был послан нам, чтобы мы его вырастили. Поступай с ним, как женщины поступают со всяким новорожденным. Только перчаток не снимай, прикасаясь к нему. Жена Иноро еще кормит молоком своего последнего малыша. Она будет наливать немного в кувшин, и ты станешь кормить мальчика через трубочку, которую я тебе смастерю. Если в чем-либо усомнишься, спроси меня. Если меня не будет дома, пусть все идет своим чередом. Он выживет даже и без должной заботы. Так, по крайней мере, я думаю. Он ведь блаженствовал, лежа голым на льду.

— Но что он такое? — испуганным шепотом осведомилась Нуямат.

— Ребенок, — коротко ответил Кулвок.

— Но…

Однако он уже рассказал ей все, что от нее требовалось, и повторяться не собирался. Он просто положил младенца — а тот по-прежнему не кричал и не бился, но зато выглядел странно собранным и осмысленным — на меховое покрывало нижнего ложа, ибо тогда они еще жили в одноэтажной ледяной башенке, и отрезал:

— Делай, что сказано!

Так что особого выбора у Нуямат не было. Да она никогда позже и не возражала.

Можно ли сказать, что они в полной мере привыкли к Анлуту? Нет, нельзя. Лучше выразиться так: они стали привыкать к его непривычности. А когда он вырос, повзрослел и должен был приступить к мужским наукам, его стали учить вместе с другими мальчишками.

Домашние волки и те относились к нему не так, как к прочим людям, впрочем, без видимого неприятия. Для них он был как будто особенной частью снаряжения, которую они обязаны оберегать. Анлут, со своей стороны, не делал даже попыток выучиться обращению с нартами. Подрастая, он стал бегать за нартами других — неутомимо и быстро, и никто не помнил, чтобы он отставал.

И вот Кулвок смотрел, как Анлут легкой рысью пересекал луговину, держа в руке острогу, а на плече — кукан с серебристой добычей, и, как обычно, от этого зрелища у шамана перехватило дыхание. Ибо летний солнечный свет — точно так же, как сияние зимних звезд и багровой луны, — отражался от бледной кожи Анлута, казавшейся серебряным панцирем. Лицо же у парня было безупречно гладким, без единой отметины. Точно лед. По нему метались голубые отблески и серые тени, а белые волосы отливали золотом в лучах заходящего солнца.

— Я двадцать семь рыбин поймал, Кулвок, — сказал шаману его ледяной пасынок. Голос казался холодным, но вполне человеческим. И синие с прозеленью глаза моргнули тоже совершенно по-человечески.

— Будет что пожевать, — ответил шаман.

Он знал: Анлут тоже будет есть, правда, куда меньше, чем полагалось бы мужчине в его возрасте. Еще он знал, что рыба, принесенная Анлутом, будет не то чтобы мерзлой, но основательно подмороженной, и еще: когда ее сварят и люди потянутся к котлу, они будут очень стараться не коснуться обнаженной руки Анлута. Не то чтобы она обжигала морозом — рука просто была очень холодна, холодней свежевыпавшего снега. Нельзя было выдержать соприкосновение с ней. Кулвок гадал про себя, каково было Анлуту прикасаться к другим людям. Если он кого-то из них и полюбит, то не сможет выразить это физически. Он не сможет жениться и зачать своих собственных детей…

Впрочем, Кулвок не думал, чтобы Анлут кого-то любил. Анлута спасла и претворила какая-то незримая сила, уготовившая ему совсем другую судьбу.

О чем ему, естественно, с самого начала и говорили.


В ту ночь лето приблизилось к завершению. Звезды скрылись за тучами, а далеко в небесах зародилось переливчатое мерцание. Нет, вовсе не Улкиокет производил его. Это всего лишь пробовали силу зимние сполохи.

После вечерней еды Анлут сел у входа в шатер и стал смотреть на мерцающие огни. Другие молодые ребята весело смеялись, забавляясь игрой в кости, ребятишки шумно гоняли тряпочный мяч, а женщины солили мясо и сплетничали за работой. Даже самые юные из них никогда не засматривались на Анлута. Лишь огонь, казалось, обращал на него внимание, пуская завораживающие блики по его лицу и рукам.

Анлут, как все люди, вполне мог приближаться к огню. Тот не причинял ему никакого вреда, но и не согревал. Однажды, еще в детстве, Кулвок спросил его об огне. Анлут ответил, что не ощущал жара и не нуждался в нем для защиты от холода. Тем не менее огонь всегда ему нравился. Его цвет, его размеренная пляска в очаге и на фитилях масляных ламп. Когда молодые женщины принимались танцевать, Анлут с удовольствием наблюдал за ними, но неизменно — с отстраненной серьезностью. Как бы просто отдавая дань вежливости.

Кулвок чувствовал свой возраст. Ему было тридцать четыре, почти старик. Годы ссутулили его спину, в черных волосах появилась седина. У него нигде на свете не было сыновей (по крайней мере, чтобы он о них знал), и уж точно ни одного — в этой деревне. Он очень хорошо понимал, как сожалела об этом Нуямат. Что еще хуже, вместо нормального ребенка на ее попечении оказалось это чудовище. Демон, который способен был нагишом сидеть на ледяном ветру — и ничего ему от этого не делалось.

Кулвок не мог с уверенностью сказать, беспокоило ли Анлута хоть в малейшей степени то, что другие жители деревни держались от него в стороне. На самом деле, если речь шла об Анлуте, шаман ни в чем не был уверен. Только одно не вызывало сомнения — всевышняя цель Анлутовой жизни.

— Анлут, — окликнул Кулвок.

Парень поднял глаза.

— Да?

— Пойдем в мою другую палатку. Моя шаманская сила говорит, что сегодня настал срок нам с тобой побеседовать.

Анлут поднялся. Двигался он очень красиво, хотя и не вполне по-человечески. Кулвоку его движения отчетливо напоминали о льдинах, колеблемых морскими волнами, о полете облака на ветру. О полярном сиянии и о пляске огня.

О мерцании ледяного дракона…

Какой-то миг они молча стояли друг против друга. Никто больше в их сторону не смотрел.

Кулвок только заметил краем глаза, как Етук склонился над маленькой переносной божницей Улкиокета, которая неизменно стояла у порога его шатра или зимней ледяной башенки. Все кимолаки из ватаги Ненкру по-прежнему держались этого обыкновения. И все минувшие годы повзрослевший Анлут ходил вместе с мужчинами в их странствия по следу дракона — брать добро в деревнях, разоренных ледяным дуновением. За это время Анлут успел даже несколько раз увидеть Улкиокета, правда, всегда издали, потому что самоубийственных попыток подобраться поближе люди-лисы не предпринимали. Анлут не спрашивал, куда они идут и зачем, не отказывался участвовать в вылазках и никогда о них не рассказывал.

Шаман очень рано рассказал Анлуту о его происхождении и о том, что в будущем он должен был стать героем, а именно — победителем дракона. Тем не менее Анлут ни разу не высказал сомнений и не захотел узнать больше. И никогда не заявлял ни о том, будто уже готов свершить предначертанное, ни подавно о своей неготовности.

Когда Кулвок и Анлут покинули стойбище и направились к другой палатке шамана, где он занимался колдовством, лишь Етук проводил их прищуренным взглядом, после чего заново смазал идола мясным жиром.

— Я тут ни при чем, — сказал он Улкиокету. — Я никогда не соглашался давать приют этому выродку. И никто из нас не соглашался. Это все шаман, так и знай, господин. Мы-то лишь благодарим тебя, повелитель. Ты — бог наш!


В другой палатке было темно, огонь здесь не горел.

Кулвок разжег единственную маленькую лампу. Пламя из нее было всего в фут высотой, но зато белоснежное.

— Ты можешь сесть или стоять, — сказал Кулвок.

Сам он остался стоять, и Анлут последовал его примеру.

Неужели он — просто зеркало? Его кожа и волосы отражают свет — может ли быть, что это и есть главное свойство ледяного героя? Он приспособился к нашей жизни путем подражания, а не посредством врожденного или приобретенного чувства. Он поступает как я. Как мое собственное отражение в старинном куске полированного металла — если бы таковой имелся у меня в шатре.

В итоге Кулвок решил, что неприятные мысли были порождены присутствием пасынка. Впрочем, весь прошлый год он ощущал, как шла на убыль его шаманская сила. Почти так же, как в восемь лет, после утраты отца.

— С тех самых пор, как ты стал способен слушать и понимать, — начал Кулвок, — я тебе рассказывал о твоем рождении и о том, для чего тебя предназначил какой-то бог или дух.

— Верно, Кулвок, — прозвучал в ответ спокойный голос Анлута.

— И что же ты думаешь о подобном предназначении?

Анлут долго молчал, после чего ответил:

— Ну, что оно — мое.

Кулвок нахмурился, глядя в бирюзовые глаза, обладавшие, казалось, собственным ледяным свечением.

— В таком случае, — сказал он, — ты должен разыскать ледяного дракона и сразить его. Ибо только ты, как и сам он, являешься порождением льда, а стало быть, можешь противостоять ему. Тебя не сожгут его морозные следы, ты сможешь прикоснуться к его шкуре, и его леденящее дыхание не заморозит тебя. И ты уничтожишь его, а потом перебьешь всех подобных ему, какие тебе попадутся. Улкиокет, — медленно выговорил Кулвок. — Произнеси это имя!

— Улкиокет.

— А теперь скажи свое имя.

— Анлут.

— Ради этого тебя создали боги. За день до того, как дракон напал на вашу деревню, когда ты был комочком горячей плоти у своей матери в животе, я услышал биение твоего сердца. Мы бежали вперед, чтобы найти тебя, оказавшегося на пути у дракона…

— И вот теперь, — сказал Анлут (а он редко подавал голос, если его не спрашивали), — я стал холодом этого мира, и уже он оказался у меня на пути.

Кулвок сперва опешил от неожиданности, потом удовлетворенно хмыкнул. Его поразило это утверждение, это заявление героя о будущем подвиге. У него даже поднялось настроение. А пламя маленькой лампы вдруг выросло почти до двух футов, и в его сиянии кожа Анлута на миг стала бронзовой, как у настоящего правильного человека. Однако мгновение минуло, и пламя снова пригасло.

Снаружи женщины завели песню об окончании лета. Больше всего она напоминала волчий вой.

— Время пришло, — сказал Кулвок. — Иди к нему. Он там, на краю лета и зимы, он сейчас пробуждается от летней спячки, он шевелится и разминается, совсем как люди, ощутившие близость тепла. Магия открыла мне, где он находится. Я укажу тебе направление…

— В этом нет нужды, — сказал Анлут. — Идти надо на восток.

— Но как… откуда ты знаешь?

— Я ведь выслеживал его прежде, вместе с кимолаки, Кулвок. Я знаю его привычки. А может, это он меня зовет, ибо время вправду настало. Ты первым меня окликнул, но в ином случае я бы сегодня сам к тебе подошел.

Кулвок выслушал эти слова, онемев от полного изумления. Анлут, оказывается, в одночасье успел измениться!

Однако ритуал проводов следовало завершить.

— Ступай же, Анлут, — сказал шаман. — Мой народ наделил тебя всем, чем мог. Я больше ничего не могу дать тебе, ибо ничто мое тебе больше не нужно. Да и не было никогда нужно.

— Это верно, — ответил юный мужчина, герой, ледяное создание, невозмутимое и бессердечное, хотя это его сердце криком кричало шестнадцать лет назад, призывая Кулвока. — Прощай же, Кулвок. Прощай и ты, ватага Ненкру.

И, не добавив более ни слова, Анлут вышел наружу. Он чуть помешкал только затем, чтобы заглянуть в домашний шатер и взять там нож и копье. Потом он покинул стойбище. Никто не обратил внимания на его уход — люди подумали, что он в одиночку отправился на ночную охоту. Нуямат пела вместе с другими женщинами. Она даже не подняла глаз вслед приемному сыну.

А волки грызли косточки и ничем другим не интересовались.

Что до Кулвока, он вновь скрылся в своей другой палатке. И разжег угли в горшке, но не затем, чтобы попытаться в них что-то увидеть. Он ощущал уход Анлута так, словно из его тела стала вытягиваться странная серебристая нить. Она разматывалась все дальше, истончаясь над бурыми луговинами у озера, названного по своей форме, напоминавшей слезинку. Кулвок полагал, что сходным образом должна была ощущаться смерть. Еще он полагал, что навряд ли проживет долго — раз уж он теперь знал, как ощущается смерть.

Часть третья

Анлут путешествовал на восток.

Он двигался вперед неторопливой размеренной рысью, без устали поглощавшей милю за милей, и останавливался только на закате да на рассвете. Тогда он укладывался поспать прямо в тундре — и всякий раз спал менее часа.

Солнечные дни миновали один за другим — светлые бусины на черной нитке ночи, которая раз за разом становилась все темнее, дольше и холодней.

Потом начались снежные бури, и черноту ночей заполонили вихри белого снега.

Землю сковывал лед. Порой ему делалось тесно, и тогда он лопался с оглушительным треском.

Анлут то и дело озирался на бегу. Он давным-давно привык делать так по обычаю людей-лис, привыкших высматривать на пути коварные ямы, отличать надежный лед от слишком тонкого и улавливать присутствие хищников более опасных, чем они сами.

Раз или два Анлут замечал стада оленей, кочевавших вдоль берега. Он видел одиноких волков и — далеко, в тумане — белого медведя, а возле самого горизонта угадывались айсберги, похожие на медведей, только в толщах льда светились синие звезды.

Солнце теперь поднималось в небе всего на одну восьмую пути.

Вступала в свои права зима.

Время ледяного дракона. Улкиокета.


Людям свойственно думать. Даже когда они преследуют дичь или врага или ищут источник таинственного сердцебиения.

Думал ли Анлут? Размышлял? Вспоминал ли?..

Шестнадцать лет он рос среди человеческих мужчин и женщин, и они воспитывали его самым лучшим образом, как только умели. Правда, без любви (а чего вы хотели!) и временами — со страхом. Взять хоть Нуямат, которая руками в перчатках совала ему в рот костяную трубочку с молоком. Большей частью Анлута сопровождала боязливая нелюбовь. К нему редко подходили, его избегали касаться… ну и всякое такое. И все же эти люди сполна научили его всем умениям, которыми обладали сами. Они думали, что в ином случае он просто не выживет, а их обычай велел непременно учить всему, что необходимо для выживания.

Анлут, однако, был слишком на них не похож. Как с самого начала и думал шаман, он вполне уцелел бы и без их помощи, и без науки.

И вот сейчас, в погоне за драконом и за собственной судьбой, Анлут думал только о дороге, которую ему следует выбрать. Внутреннее знание указывало ему направление, так что размышления касались лишь сиюминутного — например, когда именно следует вытащить и сжевать кусочек вяленой солонины.

Что же до воспоминаний… Они представляли собой этакую железную, туманную пустоту, напоминая пейзаж, который окружал его в пути. Анлута не задевало и не беспокоило отношение к нему человечества, будь то их нелюбовь или вынужденная забота. В его глазах это были некие призрачные создания. Даже Кулвок, хотя он и казался ему значительнее остальных. Впрочем, Кулвок для Анлута был скорее не человеческим существом, а духовным указателем времени. В тот вечер, когда в небе снова зажглись радужные огни, Анлут услышал беззвучный перезвон, словно где-то сталкивались хрупкие ледяные звезды. Тогда он и понял: пора. И тут же об этом ему объявил Кулвок.

Так началась новая стадия его жизни, важная и неотвратимая, точно рождение.

И в этом своем новом рождении Анлут наконец-то начал по-настоящему жить. Жить и становиться тем, кем должен был стать.

Он всегда был одиночкой среди людей. Теперь он был один в холодном и пустом мире. Но если люди заслонялись от этого мира стенами и огнем своих ламп, то Анлут ни в каком убежище не нуждался, а необходимый свет ему давали то низкое солнце, то луна, то созвездия. Даже если небо закрывали тучи или все заволакивало туманом, Анлут ни в чем не нуждался. Когда под ногами начинал хрустеть тонкий лед, он отскакивал прочь с легкостью, неведомой обычному человеку. Однажды на рассвете, пробуждаясь после короткого отдыха на снегу, он обнаружил, что за время его сна лед передвинулся. Оказывается, он соскользнул в трещину высотой в два его роста. Анлут тогда попросту уперся руками и ногами в противоположные стены и быстро выбрался из трещины. Ни одному человеку не удалось бы проделать подобное без подмоги. Любой был бы обречен здесь на смерть. Анлут это вполне понимал, осознавая — без малейшей гордости и зазнайства — свое физическое превосходство.

Его это происшествие не напугало и даже не удивило.

Быть может, ничто на этом свете не могло его остановить.

А еще в его голове постоянно присутствовал дракон. Даже во сне. Хотя и не снился ему. И Анлут не думал о нем, не размышлял, не вспоминал.

Дело в том, что Улкиокет, изначально названный Анлуту в качестве причины его существования, успел прорасти внутрь ледяного героя, войти в его кости, в его особую, холодную кровь. Он сделался частью разума Анлута. Не образом, не стремлением, даже не целью. Нельзя же, действительно, считать целью собственную судьбу. Это было просто предназначение — вроде направления на восток, куда Анлут бежал и бежал, торопясь к встрече.


Зимние месяцы тянулись один за другим, едва разделяясь на дни. А потом появились следы, впечатанные в морозную землю. Следы Улкиокета.

Они были прекрасны. Когда-то они и Кулвоку показались красивыми. Герой находил их таковыми всегда. По форме они напоминали длинные и широкие листья, жестко торчавшие летом на некоторых кустах. Их венчали оттиски шипов-когтей — одни вдавлены глубже, другие мельче. Это менялось от следа к следу и объяснялось, конечно, не увечьем Улкиокета, а разной плотностью снега или льда, попадавшегося ему под ноги. Каждый отпечаток был около трех футов в длину и полстолько в ширину. Как пламя, бьющее из каменной лампы.

Того, кто их оставил, поблизости не было видно. Только следы и позволяли как-то оценить его величину.

Может, его спинные шипы и не царапали небесный свод, но уж футов двадцать или двадцать пять в нем было точно, и это не считая головы на поднятой шее.

Его длинный змеящийся хвост не всегда касался земли, а когда касался, то нередко сметал целые участки следов, но и сам оставлял четко видимый отпечаток. Больше всего он напоминал узкий след жестокого шквала. Можно было различить, где он цеплял выпуклости земного льда, царапая и разнося все кругом…

Найдя первые признаки близости Улкиокета, Анлут оставался там некоторое время, пристально изучая следы. Как когда-то Кулвок, но совсем по-другому прижал он голую ладонь к одной из отметин…

След драконьего мороза показался ему чем-то вроде молнии, но не обжег. Анлут присмотрелся к своей ладони и пальцам, но никакой разницы не заметил. Правда, потом почти целый час кожу покалывало и щипало. Примерно так, как — ему рассказывали — щиплет кожу человека, побелевшую на морозе и потом оказавшуюся близ огня.

В тот вечер Анлут набрел на груды замерзших руин, выглядевших точно остатки оползня. Прежде это была деревня, и здесь успел побывать дракон.


Еще два солнца спустя герой увидел впереди свою цель.

Стояла ясная ночь, звезды были кляксами стали и серебра, рассеянными в вышине. Анлуту была без надобности луна — мир и так виделся ему ярким, словно в солнечное утро на исходе зимы.

Он только что поднялся на вершину утеса. Впереди расстилался ледяной простор тундры. И он тоже казался выкованным из стали и серебра.

И по нему брело нечто черновато-синее, и оно было тем не менее само расплавленным светом, и его шипастый гребень задевал своды небес.

Анлут и прежде, пускай издалека, видел дракона. Дракон неизменно присутствовал в его разуме, в его теле и жизни. И все равно Анлут затаил дыхание. Он неподвижно стоял на макушке утеса, его сознание на миг затуманилось.

И точно так же, как и с шаманом много лет назад, в это мгновение Улкиокет повернул голову.

Его движение даже чуть напоминало то, что никогда не было даровано Анлуту, — кокетливый девичий взгляд через плечо.

Герою предстал человеческий глаз Улкиокета: черный зрачок в отсвечивающем звездами белке, его раскосые веки. Анлут сморгнул бирюзовыми, не вполне человеческими глазами, выдохнул и снова вдохнул. Его дыхание не произвело пара — оно было для этого слишком холодным.

Он стоял на скале и смотрел, пока дракон не отвернулся и не зашагал прочь через тундру.

Тогда Анлут торопливо спустился вниз и продолжил свой бег, только не рысцой, а во все лопатки. Он бежал, следуя за прерывистой цепочкой следов и штормовыми отметинами хвоста.

Теперь он почти не оглядывался по сторонам. Он пристально смотрел вперед. На Улкиокета.

Дракон был полночно-синим, и звездный свет омывал его, словно потоки летней воды. Равнина тянулась и тянулась вперед, и несколько часов Анлут имел возможность подробно разглядывать дракона. Никогда прежде герой не испытывал страха, но теперь ему было боязно. Он боялся, что какая-нибудь складка местности заставит его потерять Улкиокета из виду. Или даже совсем его потерять. Анлут все ускорял и ускорял бег, так, что даже его дыхание участилось, а в ушах зазвучал перестук сердца — умп-умпа-умпа-умпа…

А еще на бегу его посетило воспоминание. Из ниоткуда выплыла полная луна, и вместе с ней всплыло воспоминание. Он вспомнил свое пребывание в горячей материнской утробе и как он толкался там и пытался кричать, не осознавая, что делает. Наверное, он хотел родиться, просился наружу.

А потом — холодное дыхание, как удар. Только холод не показался ему ужасающим. И не испугал его.

Воспоминание привело за собой мысль. Он подумал, что, похоже, своим криком требовал холода, звал его, и это именно холод позволил ему родиться, а без него он бы, скорее всего, умер, потому что женщина, носившая его в животе, не сумела бы его произвести на свет, она была для этого слишком слаба.

За памятью и мыслью последовало размышление.

Анлут задумался о своем длинном остром ноже, о верном копье, о собственной исполинской силе. О своем героизме и о судьбе.

Как раз в это время местность стала меняться, впереди показались горы, покрытые снегом и льдом, и дракон скрылся за ними.

Исчез.


Льды пересекала тень, и отбрасывало ее вовсе не плечо горы, которое поспешно огибал Анлут. Луна клонилась к закату. Она пылала, точно бледный древний рубин, вися над вздыбленным гребнем дракона. Тот сидел почти по-волчьи, вытянув передние лапы и глядя на Анлута человеческими глазами. Вблизи эти глаза казались особенно огромными. А чешуйчатые когтистые передние лапы приминали снег едва ли на расстоянии тридцати футов.

Между любыми двумя отливающими сталью когтями свободно прошла бы ладонь.

Было ясно, что дракон увидел Анлута. И теперь взирал на него.

Сам Анлут взирал на дракона.

Вот он, Улкиокет. Зима. Враг.

Герой чувствовал, что противник наблюдает за ним, думает, что-то прикидывает. И даже, может быть, вспоминает. Вспоминает других людей, подмеченных в самые мгновения убийства.

Анлут ждал.

Но ждал и Улкиокет. Не исключено, что он с самого начала засел здесь, поджидая пришельца.

Анлут поднял нож и копье, показывая Улкиокету, с какой целью пришел. После чего запел. Голос у него был скудный, с металлическим отзвуком. Он пел одну из стариннейших песен племени. О зиме и о постоянной войне, что вел против нее человек. Если у дракона есть хоть малейшие сомнения насчет того, зачем Анлут пришел сюда, пусть он во всем доподлинно убедится. Таким образом Анлут оказывал ему честь.

Этот человек, он от заката до восхода

И от восхода до заката бьется с железной кровью

И огненным сердцем,

Чтобы выиграть каждое сражение

Этой бесконечной войны,

Имя которой — зима,

Пока жизнь не упокоится под грудой камней

И снег не заметет все следы

Песен и слез.

Пока длилась песня, дракон сидел неподвижно и, казалось, внимал.

Ветер подпевал Анлуту то высоким посвистом, то тихим рокотом барабана.

Когда Анлут довершил песню, звезды начали редеть в небесах, а луна превратилась в медную кляксу. Гигантская тень покрывала все видимое. Улкиокет казался искристо-черным, а сам Анлут — сумеречно-серым.

Потом мир заполнила тишина.

И вот дракон поднялся на ноги. Да, наверное, его громадная голова все-таки царапало небо, ибо звезды вдруг все как одна сдвинулись с места и посыпались вниз, беззвучно шипя и угасая на лету.

Анлут увидел, как расширились бока дракона — громадные меха легких втягивали воздух, производя единственный звук в наступившем беззвучии. Улкиокет набирал воздух, чтобы вскорости обрушить на героя морозный заряд. Тот, что мгновенно убивал всех живых существ, замораживал и погребал — только не под камнями, а во льду.

Гадал ли Анлут, сможет ли он ему противостоять? Он, сам родившийся от такого же леденящего дуновения?

Нет, не гадал. Правильнее сказать — ему это и в голову не пришло.

Он следил за действиями Улкиокета в немом изумлении, граничившим с религиозным благоговением.

Потом был момент неподвижности, когда дракон до отказа наполнил легкие воздухом.

А затем…

Улкиокет выдохнул.

Это не имело ничего общего с бураном или самой свирепой пургой. Не напоминало хватку зимнего моря или оскал трещины, из которой недавно выбирался Анлут. Нет-нет!

Дуновение прошло над головой Анлута и насквозь пронизало его. И кожу, и внутренности. Оно опьянило и обожгло ему ноздри, проникло в легкие и желудок, вошло в кровь. Его одежда тотчас обратилась в стекло и, обретя хрупкость, осыпалась, точно звезды, сметенные с неба гребнем дракона. Его копье обросло толщей льда и сразу сломалось, а нож… нож расплавился, словно заново угодив в плавильную печь. Лезвие скрутилось винтом, и капли металла вмерзли в новые — ледяные — ножны.

Самого же Анлута переполнил такой восторг, что из груди вырвался крик. Ему не потребовалось усилий, чтобы подать голос. Или вскинуть руки. И когда в безлунной темноте он пустился в радостный пляс, его тело вполне повиновалось ему. Он смеялся и прыгал перед самым носом у ледяного дракона. Тот наблюдал за ним, сидя с вытянутыми лапами, только чуть опустил голову на длинной шее — возможно, чтобы лучше рассмотреть его.

И вот наконец Анлут бросился вперед и вскочил, балансируя, на переднюю лапу Улкиокета. Он стоял на ней, нагой, смеющийся, и ветер нес его белые волосы, а потом задрал голову и крикнул в мудрое, спокойное драконье лицо с человеческими глазами:

— Это ты создал меня! Породив меня, ты породил свою смерть! Вот он я, и убить меня ты бессилен! Теперь мне осталось лишь найти способ уничтожить тебя, Улкиокет. Дохни на меня еще, дракон, мне понравилось! Мне твой лед — что огонь очага! Он греет меня!


Чуть погодя дракон шевельнулся. Анлут, словно по договоренности с ним, спрыгнул с его лапы. Никак не ответив ему, дракон встал.

Анлут поднял глаза, оценивая вблизи всю его мощь. Небо к тому времени совсем почернело, звезды уходили за горизонт. Без всякого предупреждения Улкиокет повернулся и возобновил свое шествие по миру. Всего пятьдесят ударов сердца — и он уже вскарабкался высоко-высоко к ледяным пикам. А еще через тридцать — Анлут уже следовал за ним своей неутомимой, пожирающей расстояние рысцой.

Голый, босоногий, безоружный, а теперь еще и неспящий, герой гнался за драконом. Ночь успела превратиться в день, потом солнце зашло — и так раз за разом без конца…

Теперь Анлуту совсем не о чем было размышлять, разве что подыскивать способ разделаться с Улкиокетом. Само по себе бесконечное путешествие без одежды и укрытия нисколько не смущало его. Должно быть, прежде он носил одежду и оружие, лишь бездумно следуя обычаю, — еще одна людская наука, на поверку оказавшаяся для него бесполезной. Не нуждался он теперь и в еде; это отдаленно удивило его, когда он вспомнил.

Ничто теперь не имело значения — только погоня. Погоня! И еще найти бы какое-нибудь оружие, способное выдержать ледяное дуновение, и пробить чешуи дракона!

То, что оружие и одежда Анлута оказались уничтожены либо безнадежно испорчены — чего никогда не случалось у других жертв дракона, — объяснялось, видимо, его собственной неподвластностью морозному дуновению. Оружие и одежда оказались между двумя силами, его и дракона, и неизбежно погибли. Как древесина в огне.

И вновь закаты и восходы понемногу слились в долгие месяцы. Местность менялась, временами напоминая однажды уже виденную. В конце концов в мозгу Анлута, где безраздельно властвовал дракон, осталась одна-единственная мысль.

Они с Улкиокетом были на равных.

Что же из этого следует? Какой ответ?

Когда дракон останавливался передохнуть, Анлут отдыхал тоже. Он укладывался в сотне футов от него, а то и поближе. Однако он не спал, и, по всей видимости, не спал и дракон. Тем не менее иногда — при всем том, что он бодрствовал, — Анлут словно бы покидал свое холодное, твердое тело и подходил вплотную к Улкиокету. Это было что-то наподобие транса, в котором герой изучал свою добычу.

И пока это длилось, сверкающие, непостижимые, человеческие глаза Улкиокета, в свою очередь, наблюдали за Анлутом или за фантомом Анлута, расхаживавшим кругом. Вот только ледяного дуновения против преследователя дракон больше не применял.

И еще — он явно не стремился оторваться от него сколько-нибудь далеко.


Стояла середина зимы.

В небе ярко сияли северные огни — пурпурные, бронзовые, отливающие желтизной волчьего глаза.

Взобравшись вслед за драконом на вершину холма, Анлут увидел впереди деревню, стоявшую возле берега застывшего моря.

Вот когда у него чуть сердце не остановилось.

А потом буквально закричало внутри: умпа-умпа-умпа!..

Улкиокет, казалось, замедлил шаг. Его хвост струился за ним, как сверкающий ручеек.

Анлут же отыскал в себе новый запас скорости. Он понесся, он полетел…

Под гору, через лед. Он догнал хвост дракона и вынужден был то и дело прыгать через него, чтобы тот не сбил его с ног.

Потом он сравнялся с огромными лапами Улкиокета. Вот его грудь, похожая на башню, вот шея и голова… Анлут миновал его и помчался через равнину вперед. Туда, где примерно в полумиле от деревни была большая площадка ровного снега.

Здесь Анлут повернулся, полной грудью вобрал прозрачный ночной мороз.

— Не смей подходить! — крикнул он дракону, который приближался, переваливаясь и раскачиваясь. Раскинув руки, Анлут взревел так, что под куполом северного сияния отозвалось эхо: — Оставь их! Не тронь!

Его голос прозвучал громко и уверенно. Наверное, его услышали даже вдалеке, в окутанной туманом деревне, где над очагами курился дым, женщины варили еду, мужчины сидели за починкой, ездовые волки дожидались костей и мясных обрезков, а дети гоняли тряпочный мячик. Даже там должны были услышать некий странный звук. Но где же догадаться, что он кричал, пытаясь спасти их!

Дракон остановился.

Он пристально смотрел на Анлута, и герой в самый первый раз заметил в его глазах что-то странное. Тень великого разума. Искру сострадания… жалости.

Громадное тело между тем раздувалось — дракон наполнял легкие воздухом, как Анлут только что наполнил свои.

И вот для ледяного дуновения все было готово. Сейчас дракон испустит его. И тогда деревня умрет, замерзнет в считаные мгновения. Все эти жизни.

Анлут рванулся вперед. Он собирался голыми руками выдернуть дракону язык. Вышибить зубы. Выдавить полные жалости глаза…

И тогда ударил выдох.

Его сила была такова, что Анлута попросту унесло куда-то вверх. Так высоко, что ему даже показалось, будто он врезался спиной в светящуюся дугу сполохов. У него оборвалось дыхание, он стремглав полетел вниз, чтобы приземлиться к самым ногам дракона. К нему наклонилась громадная голова, рядом с которой он сразу почувствовал себя карликом.

Анлут не мог даже двинуться. Он просто лежал, смотрел и думал о том, не случится ли ему — против всего прежнего опыта — сейчас умереть. Однако его не заморозило, лишь вышибло дух. По мере того как его зрение прояснялось, он смог рассмотреть муаровый рисунок чешуй на лбу Улкиокета. От дракона пахло льдом и безграничным простором. В правом глазу мелькала золотая искорка мысли — без сомнения, отблеск небесных огней.

Потом Улкиокет сделал несколько шагов назад, сразу оказавшись далеко-далеко.

Анлут кое-как поднялся на ноги и отряхнулся. Он не был ранен, даже не получил синяков. Лишь холодная кровь кипела ключом от разочарования и ярости, от ужаса и отчаяния, равных которым он никогда в жизни еще не переживал.

И он проклял дракона, воспользовавшись полузабытым проклятием, которым пользовались племена тундры. У него вырвалось что-то вроде жалобы, почти бессловесной.

— Да, я проиграл! Я так и не нашел средства убить тебя! Ты снова — на сей раз у меня на глазах — уничтожил моих собратьев-людей!

Никогда прежде он с такой остротой не ощущал своей связи с людьми, своей к ним принадлежности. А ведь его корни были там, среди смертных. Почему же в человеческих глазах дракона светилась такая явная жалость?

Тогда герой отвернулся от Улкиокета и невыполнимой расправы над ним, чтобы устремить взгляд в сторону замороженной деревни у заледенелого берега моря…

И его сердце снова остановилось.

Неужели над очагами по-прежнему клубился дымок? Или это туман да северное сияние шутили с ним шутки? И жилые башенки по-прежнему можно было разглядеть? И там… там происходило движение, кто-то бежал! Что такое? Маленькие саночки, крохотный человечек внутри… упряжка из шести пушистых белых волков… вполне резвых и живых…

Оглянувшись, Анлут обнаружил, что Улкиокет исчез. Растворился, ускользнул, как туман, оставил его. Анлут проследил взглядом отпечатки лап — до того места, где они исчезали на прочном льду.

Анлут поискал там и сям, но больше ничего не нашел. Сполохи в небе были так похожи на мерцание самого дракона — вероятно, они-то и укрыли Улкиокета…

Почти сходя с ума, ощущая свое полное и окончательное поражение, герой побрел к деревне. Саночки между тем скрылись — несомненно, их создало его распаленное воображение.

Но… дымки-то вились… или все же туман?

И жилые башенки все стояли… хотя там, наверное, уже не было ничего, кроме льда…

Неужели Анлуту все-таки удалось отвести или принять на себя смертельный удар? Вообще-то он так не думал, хотя и сделал все от него зависевшее. И даже невзирая на бурю, клокотавшую у него в душе, чувствовал упоительный жар морозного дуновения, подхватившего его тело. Это было как обещание. Как право рождения…


Когда он приблизился, деревенские волки принялись взлаивать, обозначая появление чужака. Повсюду кругом виднелись явственные следы драконьего дуновения. Морозный лед вздымался торосами, образуя иззубренные незавершенные палисады. Дальше виднелась невысокая стена, сложенная из самых обыкновенных ледяных кирпичей. Анлут рассмотрел пятерку сторожевых волков, бежавших навстречу.

Да, они были белыми. Но не просто белыми. Пышный мех переливался и мерцал, искрясь теми же красками, что играли в небе, летя полосами на запад. И глаза у волков вместо желтых были льдисто-голубыми, точно крошки из самых сердцевин айсбергов.

А потом к стене подошла девушка. Она несла в руке небольшой горшочек с углями, и огонь в нем — как иногда бывало во время шаманских занятий — отливал опять-таки аквамарином. Ее одежда, как сразу понял Анлут, была данью скромности, а вовсе не защитой от холода. Это была легкая летная одежда из нерпичьей кожи. Кожа и волосы у девушки были гладкие, белые, на них играли розовые и рыжие отсветы с неба. А глаза светились ледяной зеленью еще ярче, чем у самого Анлута. Он взирал на нее в бессловесном изумлении. Ни разу еще он не встречал человека, хоть в самой малости подобного ему самому!

— Добро пожаловать, брат, — сказала она на языке, которым пользовались люди. — Оставь страх. Я тоже боялась, когда впервые попала сюда. Я боялась встречи с себе подобными… Ты тоже через это пройдешь!

Он ответил ей, чувствуя себя дурак дураком:

— Я Анлут из племени Лута.

— А я — Сетмарак из народа Телу, — сказала она. Кивнула и пригласила его войти сквозь ворота в стене.

Он последовал за ней, как во сне, и оказался в деревне.

Они прошли по утоптанному снегу между жилых башенок в один и в два этажа. Насколько Анлут мог судить, всего здесь жило около сотни людей. Вот только людьми в полном смысле слова они не были. Он увидел жителей деревни, и они увидели его. Никто не вздрогнул, не вскрикнул, не испугался. Его коротко приветствовали, точно старинного знакомого. Они были похожи на него, как близнецы, — все сразу и каждый по отдельности.

Даже волки обладали с ним некоторым сходством. И другие животные, которых он замечал там и сям, шагая через деревню. Вот две лисы в зеркальных шубках из голубого янтаря. Три оленя, переливавшиеся красками дневного неба. Их кроткие глаза были цвета индиго.

Сетмарак отвела его в небольшую башенку, сквозь входной тоннель — в комнату с высокими потолками. Здесь тихонько тлела лампа, которая при их появлении выдала трехфутовое пламя. Наверное, эта девушка шаманка, подумалось Анлуту. Нигде не было видно ни очага, ни еды. Отсутствовали шкуры, меха и оружие — лишь каменный нож да железные иглы на полочке. Надо же чем-то подстригать волосы и шить одеяния!

Сетмарак предложила Анлуту сесть и сама уселась напротив.

Им было так легко и просто друг с другом, словно они прожили вместе много-много лет. Скоро внутрь пробрались пара волков и улеглись на полу. Не затем, чтобы пожаловаться, обшарить углы или попросить пищи. Нигде не валялось никаких костей на поживу жадным зверям. Не доносилось запахов вареного мяса, лишь едва уловимый дух людей и животных. Странным образом все это успокоило Анлута, ибо он до сих пор не мог взять в толк, что же с ним случилось и куда его занесло.

Они с Сетмарак долго-долго просто сидели и не разговаривали ни о чем. Потом девушка вытащила дудочку, сработанную из твердого плавника. Она стала наигрывать тихую и торжественную мелодию, звучавшую, словно дыхание ветра.

Пока Анлут слушал эту мелодию, ему в голову пришли сразу все вопросы, которые он хотел бы задать Сетмарак. А потом — разлетелись прочь. Ибо на каждый тотчас находился ответ. Эти существа? Как и он сам, они были зародышами в чревах самых обычных смертных женщин. Возможно, по разным причинам обреченные на смерть. Но потом их матери угодили в морозное дуновение дракона, которое губило очень многое, но кое-что попросту изменяло. Претворяло. Как и Анлута, их по-настоящему порождал Улкиокет. Или кто-то из племени улкиокетов. Дети дракона — вот как их следовало называть.

Они не могли причинить вред дракону, а дракон не мог причинить вред им. И зима не могла нанести им ущерб, какой наносила всем прочим живым существам. Это касалось и животных, которые здесь обитали. Так или иначе, дыхание Улкиокета подарило им жизнь, а не смерть. И теперь ничто не могло им повредить, будь то дракон, человек или жестокий холод зимы.

Так сознавали ли они хоть временами, чего достигли, эти ледяные драконы? Вне сомнения! Иначе с какой бы стати они приводили сюда свои порождения, преуспевшие в жизни? Зачем бы еще дракону Анлута было сперва звать его, а затем отводить к пределам деревни?

Они просидели вдвоем целую ночь — мужчина и женщина. Потом солнце выглянуло из-за восточной стены и забралось по небу на одну восьмую пути.

Я не герой, думал Анлут. Я всего лишь человек новой расы. Я больше не воюю…

И в это время в дом вбежал маленький ребенок — белые волосы, кожа что зеркало, глаза цвета зеленого янтаря. При виде Анлута он рассмеялся без всякой причины, как смеются порой бесстрашные дети при виде взрослого человека. Потом мальчик повернулся и вихрем умчался наружу.

— Сынишка моей сестры, — сказала Сетмарак.

Вот, значит, как. Они рожали детей. Но…

— Они тут все твои сестры, — просто сказал Анлут.

— И все мои братья, — кивнула она.

— Ты и меня назвала братом.

— Ну, или мужем. Может, мне лучше так тебя называть?

Он кивнул. Говорить было больше не о чем. Его сердце гулко стучало, переполнившись нежностью. Шестнадцать лет несправедливости таяли и опадали с него в одуряющем тепле снежного домика Сетмарак, где не было ни огня, ни еды, ни смерти, ни сна.

Дочь пумы

1. Невеста

Мэтью Ситон с восьми лет знал, что обручен с девушкой, живущей в холмах. В детстве его это не заботило. Ведь среди фермерских семей такие ранние сговоры нередки. Его старший брат Чентер в восемнадцать лет женился на девушке, которую выбрали для него, когда ей было всего четыре года, а ему пять.

Даже в двенадцать лет Мэтт не слишком беспокоился. Он ни разу не видел свою суженую, да и она его, в чем тоже не было ничего необычного. Он знал, что у нее странное имя и что она на год его младше.

Когда Мэтту исполнилось тринадцать, он все же начал испытывать некоторый интерес. Захотелось узнать о ней побольше. «У нее длинные золотые волосы, – сказала ему мать. – Когда она расплетает косу, волосы достают до самых колен». Звучит здорово. «Она сильная, – сказал отец. – Умеет ездить верхом, рыбачить и готовить, да и с ружьем управляется, говорят, не хуже тебя». В этом Мэтт сомневался, но возражать не стал. Там, на поросших дремучими лесами предгорьях высоких синих гор, умение стрелять всегда пригодится. «А читать она умеет?» – все же спросил он. Он читать умел и любил книги. «Мне говорили, – ответил Венайя Ситон, – что она умеет делать почти все, и, причем в совершенстве».

Но только вечером своего четырнадцатого дня рождения Мэтт услышал о своей невесте и кое-что другое.

Рассказы эти не касались ее умений и достоинств, и ничего хорошего в них не было.

* * *

Мэтту было семнадцать, когда он подъехал к Шурхолду, где теперь жил его брат, чтобы поговорить с Чентером.

Они сидели с кофейником у по-зимнему жарко растопленного камина. Снег еще не выпал, но ожидался через неделю или около того. Снег каждый год отрезал их от мира на пять-шесть месяцев, и теперь ферма и земля Чентера принадлежали к этому внешнему миру и, во всяком случае, были далеко от фермы Венайи. Значит, Мэтт приехал в гости к брату в последний раз перед весной. И перед своей свадьбой.

Некоторое время они беседовали о самых обыкновенных вещах – урожае, скоте и новых сплетнях, – например, о том, как в пору листопада две девушки из семьи Хэнниби убежали после танцев с двумя парнями из Стайлс. Нечего и говорить, что после этого их ославили, а родные от них отреклись.

– Наверное, со мной то же самое было бы, а, Чентер, если бы я просто взял и сделал ноги?

– Пожалуй, – отвечал брат Мэтта как будто беззаботно, только взгляд его насторожился и посуровел. – Но зачем тебе убегать из дому? Ты что, встретил кого-нибудь по нраву? Закрути роман с работницей, парень. Она эту дурь у тебя из головы выбьет. А по весне обвенчаешься.

– С Финой Проктор.

– Ну да, с Финой Проктор.

– Я ее даже в глаза не видел, Чент.

– Ну да, парень, не видел. Но ее тебе выбрали. Она девушка видная. Наш папаша никогда бы нам не подсунул второй сорт. Возьми хоть мою жену. Красивая, как картинка, а сильная, как медведь.

Мэтт смотрел на огонь, и синие глаза его были полны тревоги.

Чентер ждал.

– Ты слышал… Что рассказывают об этой девице Проктор?

– Да, – ухмыльнулся Чентер. – Золотые волосы, талия, как стебелек розы, а сильная – оленя свалить может.

– А как она это делает, Чент?

– Мне-то откуда знать, Мэтт?

Мэтт отвел взгляд от очага, его глаза напомнили Чентеру два синих, наставленных на него ружейных дула.

– Может, она прыгает ему на спину, запускает в бока когти, а в шею клыки – вот так и валит, а?

Чентер поморщился. Мэтт понял, что не один он слышал такие сплетни.

Медленно и тяжело Мэтт продолжал:

– Может, ее длинные волосы становятся короче, зато обрастает она ими с головы до пят? А лапы оставляют на снегу круглые отпечатки? А белые зубки становятся острыми и отрастают с мой палец?

Чентер допил кофе:

– Кто это такое болтает?

– Да все говорят.

– Ты же понимаешь, что люди иногда завидуют – наш папаша богатый, а мы его наследники, тебя просто хотят запугать. Из зависти.

– Понимаешь, Чент, мне вот кажется, что эти люди не запугать меня хотят, а предупредить.

– Предупредить страшными сказками.

– А точно ли это сказки? Они говорили…

Чентер встал, глядя зло и решительно.

Мэтт тоже поднялся. К этому времени они были почти одного роста.

Они смотрели, сверля друг друга рассерженными взглядами.

Чентер сказал:

– Тебе рассказали, что старик Проктор – оборотень. В полночь, в полнолуние, он сбрасывает человеческую кожу и бегает по своему поместью в шкуре горного льва.

– Да, что-то в этом роде. И она такая же.

– Ты думаешь, что наш отец, – закричал Чентер, – отдал бы тебя этой…

– Да, – сказал Мэтт ровно, холодно и твердо, хотя сердце у него ухнуло вниз, как валуны в камнепаде. – Да, если сговор был выгоден. Если за ней дали довольно земли и денег. Прокторы – семья влиятельная. Но за Фину больше никто не посватался.

– Потому что все знали, что ее руки будем просить мы, Ситоны.

Мэтт как-то странно посмотрел на брата:

– В конце этого лета, недели три назад, довелось мне как-то ехать верхом в эту сторону, через лес. И давай я тебе, братишка, расскажу, что я увидел тогда.

* * *

В тот вечер Мэтт совсем не думал о Прокторах. Несколько коров отбилось от стада, и он с отцовскими работниками въехал в лес над долиной. Эта местность была окрашена в три цвета, словно лоскутное одеяло. Березы, клены, дубы были зелеными, но местами мелькали показавшиеся уже по-осеннему красные и золотые листья. Дальше росли более высокогорные леса – ели, лиственницы и сосны, чья хвоя казалась особенно темной в свете заходящего солнца. И наконец, горы небесного цвета со снежными полосками на вершинах.

Солнце должно было сесть часа через два. Когда они нашли коров на заросшем диким разнотравьем лугу у опушки, то решили разбить на ночь лагерь, а на ферму Ситонов вернуться на следующий день.

Мэтт знал большинство работников с самого детства. Некоторые были его ровесниками. Пока на огне грелся кофе, они перекидывались шутками и прибаутками. А потом Эфран вспомнил, что чуть дальше, там, где начинается сосновый бор, бежит узкая речушка. Он с Мэттом и еще два парня решили устроить там ночную рыбалку. Там прохладнее, да и рыба в полнолуние выплывает поглазеть на небо и сама идет на крючок.

После ужина, по пути к реке, Эфран обратился к Мэтту:

– Ты, наверное, знаешь, там, наверху, поместье Джоза Проктора.

– Да, точно, – ответил Мэтт. Странно было, что он этого не вспомнил. Но он ведь никогда точно не знал, где находится ферма Проктора и где начинается его земля. И никогда даже об этом не спрашивал. И никогда у него не возникало ни малейшего желания пойти посмотреть на его владения. В те минуты, когда они шли по темному лесу, он подумал, что совсем не хочет об этом разговаривать, но добавил беззаботным тоном: – Ты там был, Эфран?

– Ну уж нет. Но ты не беспокойся, Мэтт. Мы ведь миль на десять ниже этого места.

– Думаешь, старик Джоз заподозрит, что я за ним пришел шпионить, на ссору нарываться? И шуганет меня?

– Да нет. Дело не в этом.

Некоторое время они шагали молча. На небо уже взошла полная луна, словно прожигая дыры в листве деревьев по левую руку от них.

Восемнадцатилетний Эфран был не из тех, кто перешептывался о Джозе и его золотой доченьке. Лет в четырнадцать Мэтт счел, что он эти сплетни подслушал случайно. Но потом он задумался, а не нарочно ли люди завели об этом разговор – не из глупости и зависти, а ради предупреждения, – о чем он недавно и сказал Чентеру.

О чем же тогда говорили люди?

«…Не повезло парню. Он-то сам этого не знает. Но Венайя Ситон должен бы…»

«Бог свидетель, должен».

И тише, мрачнее зазвучал голос старика из угла амбара:

«Не жена ему достанется, а дикая зверюга. Пуму парню в невесты подсунут. Помоги ему Бог».

Были и другие случаи в последующие годы. Раз или два Мэтт слышал такие шуточки: «Проктор, старая пума…», «Ферма Джоза-пумы…» Сначала Мэтт считал это все враньем. Потом – злыми шутками. А потом…

Показалась река.

Река была узкая и извилистая и отливала серебром в лунном свете.

Их спутники пошли дальше, а Эфран остановился, вроде как удочку проверить.

– Слушай, Мэтт, – сказал Эфран. – Ты не слишком беспокойся. Насчет нее, невесты.

– Почему это? – спросил Мэтт беззаботным, как и прежде, голосом.

– Потому что выход всегда найдется. Поступай с ней, как должен. Это будет нетрудно. Просто делай, что следует, и не лезь в ее секреты. А потом, когда настанет время, можешь освободиться. Не уйти от нее, конечно, у Ситонов и Прокторов ведь уговор, брак надо будет сохранить. Но поместье Проктора большое. Дело всегда найдется. Оставь ее в покое, да и точка. Не пытайся ею командовать, не попадай под горячую руку – просто делай по-своему, и ей дай все делать по-своему. Так-то лучше будет.

– Значит, ты думаешь, это правда? – спросил Мэтт.

Эфран ухмыльнулся:

– Ничего я не думаю.

– Она оборотень.

– Да не говорил я…

– И отец ее тоже.

Парень сердито нахмурился:

– Ты мои слова не перетолковывай. Ты, может, и хозяйский сын, но я тебя свободнее. Я-то могу и расчет взять.

Мэтту так и захотелось дать Эфрану в зубы. Но он только кивнул:

– И то правда. Пойдем рыбачить.

И они забросили удочки. Луна стояла высоко, и рыба всплывала к поверхности. Они таскали из воды гладких серебристых рыбок на завтрак, и ни слова больше не было сказано ни о помолвке Ситона, ни о доме Проктора, таящемся где-то в лесу, в десяти милях вверх по горному склону.

Это случилось, когда они наловили довольно рыбы и собирались вернуться в лагерь.

Мэтт вскинул взгляд, и там, на другом берегу узкой речки, ближе к нему, чем к другим мужчинам, стояла она, жемчужная в лунном свете, и смотрела на него.

Он никогда не видел ее живьем – только в книжке с картинками, в школе.

Пумы жили в лесах и в предгорьях. Но людей они избегали и показывались из чащи изредка, лишь на рассвете или закате, но тогда могли и убить. В последний раз этот хищник убил кого-то из односельчан, когда Мэтт был совсем мальчишкой – примерно в то время, вспомнил он, когда он увидел пуму на картинке в книге. Пума…

Никто другой, казалось, не заметил ее. Все были слишком заняты тем, что нанизывали пойманную рыбу на прутики.

Один захватывающий миг стояли он и она в молчании, неподвижно, наедине, глаза в глаза.

Ее глаза были мутно-зелеными, как старое стекло, и горели. Гладкая шкура отливала перламутровым блеском.

Мэтт подумал, что она прыгнет на него прямо через речку и вцепится в горло или в сердце. Но какая разница? Ему было не страшно.

Он чувствовал ее запах – запах мускуса, трав и сырого мяса.

Она открыла алую пасть, которая в лунном свете показалась еще ярче, и, казалось, усмехнулась, а потом сделала гигантский прыжок, и хвост ее, длинный и толстый, словно расколол темное стекло ночи в стремительном беге.

Тут все обернулись, вытаращили глаза и закричали. Старик Купер вскинул ружье. Но Эфран рявкнул: «Брось!»

Как бесшумная черная молния, стремительная фигура огромной кошки, петляя, мелькнула среди сосен и пропала из виду. За ней остался какой-то отблеск, словно сияющие искорки во тьме, но они скоро померкли.

Когда они шагали к пастбищу, с Мэттом почти никто не заговаривал. В лагере все быстро улеглись спать. Мэтт лежал на спине, глядя на звезды, пока луна не прошла весь небосвод и не вернулась домой, под землю, как кинжал входит в ножны.

* * *

– Вот я и задумался, – говорил Мэтт своему брату Чентеру в Шурхолде, – Фина Проктор это была или ее папаша? Кто из них вышел на меня поглядеть?

Чентер неспешно подошел к огню и подбросил еще одно полено:

– Слишком уж ты прислушиваешься к тому, что люди болтают. Ты эту кошку сам-то вообще хорошо разглядел?

– Уж я-то разглядел. Да и все видели. Эфран аж побелел, как кость. Он Куперу не дал стрельнуть в нее. Да и взяла бы ее пуля, как думаешь?

Тут он замолчал, потому что увидел, какое у Чентера стало лицо. Таким он не видел Чентера никогда. Видел он его и веселым, и в ярости, видел выражение серьезности и неловкости, которые появлялись на его лице, стоило ему взять в руки книгу, видел он и безумно счастливую улыбку, с которой Чентер смотрел на свою жену. Но сейчас это был новый Чентер – а может быть, очень давний, из детства.

– Мэтт, я не знаю. Откуда мне знать? Я только уверен, что отец нам желал добра – нам обоим. Но мне кажется… кажется, он про все это как следует не думал. Может, это все сплетни и глупости. Эти горные семьи – им сотни лет, они уходят корнями в старые графства… То, что ты видел… Что Джоз Проктор и она, та девушка… я ведь ее только на рисунке видел, нарисовал ее кто-то. Красивее ясного лета. Отца ведь с ней познакомили. И очень она ему понравилась. Прекрасная, сказал, девица.

– Пума, – проговорил Мэтт с медленным, холодным вздохом, – была просто красавица. Вся – шелк и струны. Жемчуг… и кровь.

– О боже, Мэтти. Фина Проктор – обычная девушка. Кем же ей еще быть? Человек она.

Мэтт улыбнулся.

– Пума, – прошептал он.

2. Свадьба

Свадьба была весной.

Долины и холмы еще не высохли от растаявшего снега, реки и ручьи разлились, так и бурля прозрачной водой. Запах сосен был свеж, как будто Мэтт вдыхал его впервые.

Как обычно у древнейших семейств, ни невесте, ни жениху не разрешалось друг друга видеть. Таков был обычай. Со старых времен бытовала шутка: это для того, чтобы кто-нибудь из молодых – или оба – не сбежали, если им не понравится увиденное. Ни у кого не хватало смелости нарушить запрет в молитвенном доме. Впрочем, может быть, и было парочку раз, хе-хе, только так давно, что никто не упомнит.

А Мэтт? Мэтт не сбежал. Он уже не задавал вопросов. Он просто ждал.

Никто из клана Ситонов не показывал, что происходит что-то необычное. Даже Чен, когда пришел со своей Анной. Он даже ни разу испытующе не взглянул на Мэтта.

Как бы там ни было, Мэтт уже понял, что остался совсем один.

За зиму он раза два-три видел во сне огромную горную кошку. Нет, это не было кошмаром. Он только краем глаза замечал, как пума крадется ночью среди деревьев или высоко на горном хребте и глаза зверя – самца или самки? – блестят в темноте.

Они подъехали к молитвенному дому на упряжке вычищенных, звенящих бубенцами выездных лошадей, разряженные в пух и прах. Мэтт был умыт, побрит, причесан, ворот белой шелковой рубашки натирал ему шею.

Что он чувствовал? Пустоту какую-то. С виду-то он был, как всегда, крепкий и сильный, мог и кивнуть, и улыбнуться, и обменяться словечком-другим, вежливо, без сучка без задоринки, не заикаясь и не потея. Во рту у него не пересохло. Он увидел мать в новом бархатном платье, важную и счастливую. А Венайя будто сошел с картины «Отец – гордый патриарх»…

«Да они тут все с ума посходили», – подумал Мэтт, когда они въехали под покрывающимися молодой листвой деревьями во двор церкви. – Они знать не знают, что наделали». И кроме пустоты, он почувствовал презрение к ним всем – это немного ему даже помогло.

Церковь была украшена вазами с первоцветами, утварь сверкала начищенным оловом, окна впускали бледный ясный свет. Все явившиеся на церемонию фермерские семейства были разодеты пышно, как праздничные индейки в День благодарения.

Он встал лицом к алтарю, и священник ему кивнул. Тогда на хорах зазвучала фисгармония, и все волосы на голове и шее Мэтта встали дыбом. Ведь музыка значит, что его невеста здесь – и сейчас идет к нему. Он не станет оборачиваться, чтобы увидеть… горную дикую кошку в человеческом обличье и свадебном платье, под руку с ее отцом-оборотнем.

На ней было голубое шелковое платье.

Это он все же разглядел уголком глаза, когда она встала рядом с ним.

Пахло от нее только тем, чего он мог ожидать, если бы все было без обмана – чистотой и молодостью, и дорогими духами из флакона.

Когда их руки соединили, он увидел, что ручка у нее маленькая и тонкая, с чистыми, коротко подстриженными ноготками и двумя-тремя шрамами от царапин.

– А теперь повторяйте за мной…

Тут-то ему все же пришлось на нее взглянуть. Если бы он принес брачный обет, не глядя, он бы показал себя грубым мужланом – или трусом. И он повернул голову.

Фина Проктор, которую всего несколько секунд отделяли теперь от превращения в Фину Ситон, была всего на несколько дюймов ниже ростом, чем он.

Загорелая дочерна, как большинство девушек в фермерских семьях, которых учили хозяйству в полях, – загорелая, как Мэтт. Глаза у нее тоже были карие, как лещина.

Она была недурна собой. Лицо умное, с широким и высоким лбом, дугами бровей, прямым носом, полными, но красиво вылепленными губами, белыми зубами. Правда, она не показала их в улыбке.

Она серьезно встретила его взгляд.

А она-то что об этом думает? Да, выйду, мол, замуж, ради союза Ситонов и Прокторов, чтобы принести своему клану землю и власть. А потом, когда муж наскучит, убью его ночью на поле или в лесу, одним ударом когтистой лапы – папаша поможет замести следы, убедить всех, что какой другой зверь его сгубил…

Мэтт сам ужаснулся этим мыслям.

Он почувствовал, как кровь отлила от щек.

Вот в этот самый момент ее прохладная ручка, такая маленькая в его руке, и сжала ее чуть заметно. Она зажмурила правый глаз всего на миг – вправду подмигнула или показалось?

Он чуть не спасовал, а она его поддержала. «Может, она все же настоящая женщина?» – подумал он. Или это все ее звериная хитрость?

Волосы ее, золотые, густые и длинные, были убраны в сложную прическу – заплетенные косы заколоты на затылке, завитые локоны спущены вдоль спины, словно кукурузные косички, что плелись на Праздник урожая.

Мэтту понравились ее волосы, и глаза, и то, как она ему подмигнула. Ему понравилось ее имя, которое он только сейчас впервые услышал полностью от священника – Афина. Из своих книжек Мэтт знал, что Афина – мудрая богиня-воительница древних греков. Все было бы хорошо, правда хорошо – если бы остальное было по-другому.

* * *

Они сели за свадебный стол в гостиной молитвенного дома, среди букетов цветов.

Там Мэтт познакомился наконец с Джозом Проктором, неприметным, мускулистым, черноволосым человеком. Он пожал Мэтту руку, хлопнул его по спине и сказал, что о Мэтью Ситоне он слышал слова только самые хвалебные и лестные, и с радостью принимает его в народ Предгорий.

За столом вино лилось рекой. Мэтту казалось теперь, что он раздвоился. Один был вполне доволен и все косился на свою молодую жену. А второй прятался в сумрачной пустоте и хмурился, напрягшись, словно взведенный курок.

Джоз подарил молодым дом – обычный подарок главы важного семейства новому зятю. Чентеру Аннин отец тоже в свое время подарил дом. И после ужина, под ливнем конфетти из рисовой бумаги, Фина с Мэттом забрались в украшенную лентами двуколку Проктора, и Мэтт щелкнул кнутом над головами разукрашенных серых коней, и поскакали они вверх, в холмы, в звоне бубенцов и лучах солнца. Она и он. Вдвоем.

* * *

– Наверное, ты хочешь переодеться.

Это были, по сути, первые слова, с которыми она обратилась к нему с тех пор, как они остались наедине, – вообще, с тех пор, как встретились у алтаря.

– Вообще-то… да. Шею натирает.

– А ведь шелк такой гладкий… – сказала она, почти игриво.

Но, как бы там ни было, оба они поднялись по великолепной деревянной лестнице и в разных комнатах переоделись в более будничные наряды.

Когда он спустился, одна из служанок разводила огонь, но лампы зажигала Фина – Афина. Служанка, похоже, вовсе ее не боялась. Но ведь даже дикие звери, когда привыкнут к людям, могут вести себя, как ручные.

Они сели за поздний ужин при свечах.

– Тебе нравится твой дом, Мэтью? – учтиво спросила она, впервые произнеся его имя.

– Да.

– Мой отец постарался предусмотреть все удобства.

И денег, видно, немало потратил.

– Да, дом просторный и богатый.

– Мне бы хотелось, – проговорила она, – кое-что изменить.

– Разумеется, пусть все будет на твое усмотрение.

– Хорошо.

Девушка-служанка обошла вокруг стола и подлила ему кофе, как Мэгги сделала бы дома. Но теперь его дом здесь.

– Завтра я поеду, поговорю с работниками и осмотрю поместье, – деловито сказал он.

– Но Мэтью, никто этого не ожидает, в первый-то день… – Она осеклась.

И правда, никто бы не ждал такого наутро после первой брачной ночи.

– Ну-у… – протянул он. – Я, пожалуй, все равно поеду. Осмотрюсь тут.

Он уже увидел часть поместья, когда они ехали сюда под садящимся солнцем. Мили полей, расчищенных от рощ и лесов, ожидали посева, стройные сосны подрастали для лесопилки, паслись на лугах коровы, и овцы, и козы. Видел он хлева и свинарники, и сады, осыпанные розовым цветом. Дом назывался Высокие Холмы.

После этого краткого разговора они помолчали. В очаге стрельнуло полено. Слуги уже ушли и оставили их наедине. Золотистый циферблат больших старых часов на каминной полке показывал, что до полуночи оставался лишь один час.

– Ну что же, – сказала она, поднявшись на ноги одним изящным движением. – Я поднимусь наверх. – И тут она вскинула руку и вытащила гребень или шпильку из заколотых волос – они волна ми упали ей на плечи и спустились до колен, как ему и обещали. Расплетающие косы заструились, как вода из растаявшего родни ка, и заблестели золотом, как огонь.

Она обернулась и бросила на него взгляд через плечо.

– Тебе совсем не нужно подходить ко мне, Мэтью Ситон. – Голос ее почти не дрожал, как ставшие вровень чаши весов. – И подниматься наверх ты не обязан. Если не хочешь, конечно.

– О, но я… – начал он, уже вскочив на ноги, как настоящий джентльмен.

– Но ты… Но ты меня не хочешь, уж это-то заметно. Я против тебя ничего не имею. Ты мужчина сильный и красивый, и глаза у тебя честные. Но, если я тебя чем-то не устраиваю, мы можем держаться друг от друга на расстоянии.

И с этими словами она оставила его – он даже рот не успел закрыть.

Незадолго до полуночи, когда кофе на столе остыл и почти все свечи догорели, Мэтью снова отодвинул свой стул и поднялся вслед за ней по лестнице.

Он постучал к ней в дверь. Ему подумалось, что теперь она, возможно, уже спит. А может, он на это надеялся? Но она ответила, тихо и спокойно, и он открыл дверь и вошел.

Большая спальня и сама кровать были самые лучшие. Белые пуховые подушки, накрахмаленные льняные простыни, лоскутное одеяло, которое двадцать мастериц изукрасили бегущими оленями и ночными звездами.

Фина сидела, откинувшись на подушки, и читала книгу. Ее распущенные волосы золотились, словно патока. Она подняла на него глаза:

– Мне подвинуться или нет?

Мэтт закрыл за собой дверь.

– Ты красавица, – проговорил он, сам чуть покраснев от своих слов. Никакой мужчина лучшего и не пожелал бы. – Дело не в том.

Она смотрела на него, не мигая. В косом свете лампы глаза ее светились по-другому. Он уже видел когда-то такой драгоценный камень – топаз. Вот такими были ее глаза.

– Так в чем же? – тихо спросила она.

Что он мог сказать?

Что-то в нем, что не было им – а может быть, что было больше им, чем он сам, – вдруг крепко захватило его ум, его кровь, а может быть, и сердце. Он сказал:

– Будь так добра, подвинься немного, Фина Ситон.

Пока он снимал сапоги, она прикрутила фитилек лампы. И в окне он увидел, что звезды улетели с покрывала и благополучно вернулись на полуночное небо.

3. Жена

Настало лето. Оно пришло и в новый дом, легло на каменные полы прозрачными желтыми коврами, скользнуло по дубовым лестничным перилам, превратило оконные стекла в бриллианты.

На полях созревали хлеба, меняя зеленый цвет на золотистый. В саду уже краснели яблоки. Персиковая ветвь, привитая к старому дереву, была увешана круглыми фонариками плодов.

Мэтт хорошо ладил с работниками – некоторые из них достались от Джоза Проктора, иные были бродягами и приходили на ферму батрачить каждое лето, но слыли при этом надежными и порядочными. Убедившись, что Мэтт свое дело знает, и со скотом, и с прочим хозяйством, они сменили в общении с ним обычную небрежную услужливость на уважение. Никто из них ничего не говорил о Джозе Прокторе, но этого и следовало ожидать, раз они имели дело с Джозовым зятем.

Но и неловкости никто из работников не испытывал, даже если работали они рядом с домом. И никто не бросал слишком пристальных взглядов на Фину – разве что иногда, видя ее, кто-нибудь из парней помоложе заливался краской или восхищенно улыбался.

Каждый вечер, когда Мэтт возвращался домой, просторные и прохладные комнаты, до блеска убранные и вычищенные, освещались лампами с заходом солнца. Входя, он слышал, как Фина играет в гостиной на старом пианино. Играла она так, что заслушаешься, только вот никогда не пела. Иногда ей удавалось уговорить спеть Мэтта. Она говорила, что у него приятный тенор и хороший слух. Вечерами, после ужина, они сидели, бывало, за книгами по обе стороны от очага, который обычно приходилось зажигать даже летом, когда заходило солнце. Иногда она читала ему вслух – какую-нибудь историю из сборника мифов, пьесу древнего драматурга или стихотворение. Иногда он читал ей. Но за чтением они засиживались не слишком долго и ложились рано. Они рассказывали друг другу о своем детстве – как он запряг свою первую собаку в тележку и поехал по полям, играя в римлянина на колеснице; как она однажды увидела ярко-голубую падучую звезду, и никто не поверил ей, но Мэтт сказал, что верит.

Работу по дому, штопку или шитье Фина предпочитала оставлять служанкам. Но частенько она выпроваживала их со смехом из кухни, чтобы приготовить для мужа настоящий пир. Бывало, они скакали верхом бок о бок, осматривая поместье и обсуждая хозяйственные вопросы.

Полюбил ли он ее уже тогда – так быстро? Он не знал. Но он был рад возвращаться к ней, рад быть с ней – всегда. Днем он часто вспоминал о ней, особенно когда был далеко в предгорьях и не мог вернуться домой к вечеру, увидеть ее и лечь в постель с ней рядом.

А она… Любила ли его она?

Конечно, если бы обычная женщина вела себя так, как Фина с Мэттом, можно было бы точно сказать, что она его любит. Другие его возлюбленные, которые точно любили его, пусть и недолго, вели себя примерно так же, хоть ни одна из них не была такой умной и чудесной, как Фина. Она была словно принцесса – царственная в своих щедрых дарах, строгая лишь к себе, и даже в величии ее никогда не было холода.

Так почему же Мэтт всегда остерегался и даже боялся ее? Почему он не был уверен, что все, что говорилось о ней, только дурацкие россказни, сплетни безмозглых завистников, как и предупреждал его Чент? Ведь, ко всему прочему, уже прошло пять полнолуний с их свадьбы. И в каждую их этих ночей она спокойно лежала в его объятиях до самого утра.

Казалось, обвинить жену Мэтта в том, что она оборотень и звериное отродье – все равно что назвать закат солнца его смертью.

* * *

Дело шло к листопаду, на ферме кипела работа, а скоро, с жатвой, ее должно было еще прибавиться.

Той ночью они поднялись в спальню сразу после ужина, около девяти по солнечным часам, потому что Мэтту надо было уходить на заре.

Он причесывал ее волосы. Когда-то, когда он был еще мальчишкой, его мать иногда позволяла ему это делать. И тогда, и теперь живые переливы женских волос, их запах и электрическое тепло очаровывали его, словно своенравные пряди были диковинной зверушкой…

– Когда ты вернешься домой? – спросила Фина, с закрытыми глазами нежась под прикосновениями щетки. Любая женщина могла бы спросить об этом своего молодого мужа.

– Думаю, завтра ночью мне не придется дома ночевать. Как это ни жаль.

– Понятно, – протянула она. В голосе ее слышалась, кажется, легкая печаль, его это обрадовало.

– Может быть, – сказал он, – я все-таки смогу вернуться завтра, только очень поздно – так будет лучше?

– Нет, Мэтт, – ответила Фина. – Не торопись домой.

Что-то в нем насторожилось. Он замер.

Будто шутя, он произнес:

– Что же, ты не хочешь, чтобы я вернулся домой, даже если смогу? Разве я так уж тебя обеспокою, коли заявлюсь после полуночи? Ты ведь нечасто возражаешь, когда я бужу тебя.

Она протянула свою маленькую, чуть загрубелую ручку и положила ее на его запястье.

– Приходи, когда хочешь, Мэтт. Только меня, может быть, в это время дома не будет.

В голове у него вдруг прояснилось. Ну конечно! За несколько миль отсюда, на соседней большой ферме, ждали рождения ребенка. Там жила другая родня Джоза – кто-то из семейства Флетчеров. Наверное, они попросили Фину, теперь женщину замужнюю, помочь, когда придет время.

– Ну что же, я буду по тебе скучать. Надеюсь, что жена Флетчера родит быстро – и ради ее здоровья, и для моего спокойствия.

– Ох, нет, Мэтт, я вовсе не туда собираюсь. Ребенка там не ждут раньше Медового Спаса.

Снова обескураженный, он медленно опустил щетку. Фима, решив, что он закончил, с мягким «спасибо» собрала все волосы на правом плече, которые заструились словно водопад. Она собиралась заплести их в косу, и он захотел ей помешать. Он любил, когда она ложилась в постель с распущенными волосами. Но сейчас он промолчал. Сказал только:

– Тогда почему тебя не будет дома, Фина?

Ее руки все так же мелькали, заплетая косу. Он не видел ее лица.

Мэтт обошел вокруг нее и сел напротив, в большое резное кресло в углу. Лица ее все еще было не видно. Она не отвечала.

Тогда он продолжил, все тем же ровным голосом:

– Или ты хочешь, чтобы я подумал, что у тебя завелся какой-нибудь шикарный ухажер, который тебе милее меня? Если нет, скажи, куда ты собралась?

На это она ответила сразу:

– В лес.

Подкрученные фитили ламп в спальне горели розоватым светом. Ни один не погас. Но в ту минуту словно вся комната, весь дом и все поместье за окнами погрузилось в глубокую, черную тьму.

Все эти месяцы он не верил в свои прежние страхи – он почти забыл о них! Но теперь они в ту же минуту вернулись, прыгнули на него, запустили в него свои клыки и когти, размахивая хвостами, и растерзали на куски эту ночь и его покой.

– В лес? Почему? Нет, Фина. Посмотри на меня. И скажи мне правду.

Фина отпустила косу.

Она подняла голову и встретила его взгляд своими топазовыми глазами, и вдруг он понял, что ни у одной женщины, даже в косом свете лампы, глаза так не отсвечивают.

И спокойно, словно рассказывая о ценах на пшеницу, Фина промолвила:

– Дело в том, что иногда мне надо побыть той другой, которая тоже я. Не человеком, а тем созданием, которое ты однажды увидел, когда я вышла из леса, чтобы посмотреть на тебя, – ты тогда ловил рыбу в речке при луне.

Дрожь охватила Мэтта с головы до ног. Он едва видел жену – она словно погрузилась в туман, из которого горели только глядящие на него глаза.

– Нет… – прошептал он.

– Да, – возразила она. – Уж такая я есть. Мне нужно оборачиваться, но не в полнолуние и не в какое-нибудь другое определенное время – это совсем не так случается. Но вдруг, иногда – как другая женщина может безумно захотеть надеть красное платье, или отведать какого-нибудь блюда, или отправиться в гости или в город, – просто так. У меня есть выбор. Но теперь я хочу поступить именно так и сделать это по своему усмотрению.

Мысленным взором он увидел, чего ей захотелось – как другая женщина пожелала бы посидеть в гостях или нарядиться в красное, – Фине захотелось превратиться в горную кошку с черным мехом. В пуму. В оборотня.

– Нет, Фина, нет, нет!

Она ушла от него сразу же: вышла из спальни в маленькую комнату и закрыла дверь. А Мэтт все сидел в резном кресле. Он просидел там до четырех утра, когда ему все равно пора было вставать, чтобы уехать на заре.

* * *

Потом он так и не вспомнил в подробностях, что делал в тот день. Скот, изгородь… Хоть Мэтт и справился с делами, вместо него работал словно кто-то другой. К закату он с работниками был на Дремучем перевале, черные леса раскинулись внизу, а дом, в котором они жили с Финой, был далеко-далеко отсюда.

Он и всегда-то о ней думал. Но сегодня он просто не мог думать ни о чем другом.

Мэтт все время спрашивал себя, правильно ли он ее расслышал? Точно ли она сказала то, что он помнит? Или он сходит с ума? Но, хотя он и не мог как следует сосредоточиться на работе, все же на этот счет его совесть была чиста. И слова работников звучали логично и понятно. На что ни посмотри – все как полагается. Солнце поднялось не на севере и садится теперь не на востоке. Значит, он не сошел с ума, да и весь мир тоже. А стало быть, и слова ее были на самом деле. Ему не померещилось.

Он все же задумывался – зачем? Разве это имело значение? Откуда она узнала, что в ту ночь он удил рыбу на реке? Но он с тревогой подумал, что у пумы все чувства острее – может быть, она его учуяла острым звериным нюхом. Она шла по его следу.

Или она просто врет?

Может все это сплошное вранье, чтобы сбить его с толку, запугать – но зачем бы ей это? Она любила его… а может быть, и нет.

Может, она его ненавидит, и все это – ее козни, чтобы от него избавиться, а возможно, даже свести с ума, чтобы отделаться от него.

К закату голова у него раскалывалась.

Ему хотелось только уснуть у огня, чтобы под спиной был твердый утес, а в лицо заглядывали звезды.

Но вместо этого Мэтт дал лошади немного отдохнуть, без всякой охоты разделил с работниками трапезу и снова вскочил в седло. Мужчины посмеялись над ним, но беззлобно. Ведь он с женой и шести месяцев не прожил вместе. Неудивительно, что он рвется домой на ночь глядя.

Лошадь пробиралась сначала по горной тропе, а потом, легким, но твердым шагом, через сосновый бор.

От деревьев уже тянуло осенью, а обмелевшие реки с журчанием текли под гору.

И в каждом лунном лучике, в каждой темной тени чудились ему топазово-зеленые глаза, гибкое четвероногое тело, закругленные уши, острые зубы…

Но он никого не встретил.

Луна только народилась – тонкая, беленькая и изогнутая. Словно кошачий коготь.

Еще три часа скакал он через лес, проезжая под лиственницами, дубами и янтарными деревьями. Наконец он, кажется, уснул прямо на спине своей смирной кобылы. Но лошадь знала дорогу – дорогу домой.

* * *

Мэтт приехал домой до рассвета. В спальню он поднимался словно во сне. Он думал, что жена здесь и спит, рассыпав золотые волосы по подушкам. Но ее в спальне не было. И в доме не было никого, а во дворе его встретил только старик Сеф, такой же безразличный, как всегда, и отвел лошадь в конюшню. И нигде ни признака того, что что-то не так. Только кровать была пуста, и когда Мэтт стукнул в дверь маленькой спальни, он увидел, что в ней тоже нет никого. И лег спать в маленькой комнате.

Проснулся он за полдень – все шло своим чередом. И когда он спустился, Фина была в гостиной, она помогала одной из служанок чистить серебро, и обе смеялись. Фина приветствовала его, казалось, беззаботно, подошла поцеловать в щеку и только тогда прошептала: «Не расстраивай девушку. Притворись, что все хорошо». Так он и сделал. И, позавтракав, отправился в поля.

После этого они с Финой не встречались до самого ужина.

* * *

С ним в дом пришло молчание. Оно сидело за столом как третий лишний. Когда слуги ушли, за столом остались трое – он, Фина и молчание.

Наконец Мэтт подал голос:

– Что мне делать?

Он обдумал все возможные реплики – мольбы, угрозы, даже насмешки. Он мог сказать, что она его одурачила, потому что он ей доверял.

Но он сказал только:

– Что мне делать?

Она ответила сразу:

– Пойдем со мной сегодня ночью.

– Пойдем?

– Пойдем, сам увидишь. Ах да, – добавила она. – Ты ведь в обморок не упадешь, а, Мэтью Ситон? И не убежишь? Надеюсь, ты этим по-книжному, по-научному заинтересуешься. Правда?

– И я увижу, как ты превращаешься…

– Как я превращаюсь в другую себя.

– О боже, – только и выдавил он, опустив взгляд на тарелку с почти нетронутым ужином. – Это правда?

– Сам знаешь, что да. Иначе зачем вся эта суматоха?

– Фина… – начал он. И опустил голову на руки.

Наконец-то она подошла и положила ладонь, прохладную и сильную, на его горящую шею. Как по-человечески легла на кожу ее тонкая рука со шрамами и мозолями – человеческая, знакомая, добрая рука.

– В мире божьем, – начала она, – чудес так много! Кто мы такие, чтобы спорить с премудрым чудотворцем Богом? Значит, в полночь, – прошептала она, словно приглашая его на запретное свидание. – У черного хода.

И она ушла.

Черный ход вел из погреба. Туда можно было спуститься через кухню, но ключи от погреба были только у Фины и у него. Отправляясь на встречу с ней, он был настолько погружен в тревогу, что уже не ощущал волнения – он боялся, что она уже будет в том, другом обличье. Но нет. Она все еще была Финой – с уложенной вокруг головы косой, в наряде для верховой езды.

Вместе они выскользнули на холодок начинающейся ночи.

Звезды рассыпались по черному небу, как серебряная шрапнель. Луны было не видно, а может, она уже закатилась. Мэтт не помнил, какой была луна в ту ночь, помнил только, что она не полная, а в первой четверти и что луна на Фину не действует. Перекидывалась она по собственному усмотрению. По решению пумы…

Они не взяли с собой лошадей и пешком отошли от дома и фермы, направились дальше по полям, добрались до опушки и вошли в лес.

И снова тишина шла за ними все это время.

А потом Фина вдруг обернулась, легким движением повернула его голову к себе и поцеловала в губы.

– Это горный край, Мэтт, а не Долина Смертной Тени.

И вдруг она прянула прочь, и понеслась меж деревьев, и он побежал следом, чтобы не потерять ее из виду.

Тени проносились мимо. Звезды свистели над ухом. Горы высились впереди, очень близко, высокие-превысокие, как стена, что охраняет мир. Возможно ли взойти на эти горы? Перебраться через них и попасть на ту сторону. В ту ночь ему казалось, что за горами ничего нет. Что здесь последняя граница мира – как говорили древние, «Ультима Туле».

Она остановилась на лужайке, где скалистые отроги уже маячили первыми ступенями горной лестницы. Через лужайку бежал ручей, и Фина сняла одежду, всю до нитки, распустила волосы, освободив их от гребней, как в их самую первую ночь. И теперь, в скромном пестром наряде из теней, что отбрасывали сосны в звездном свете, она опустилась на четвереньки и стала лакать воду из ручья, словно зверь.

Ему было плохо видно ее в сумерках. Почти не видно… Только тень шевельнулась, разлилась шире… Изменилась. Вот из ручья пьет молодая женщина, а вот, секунду спустя, странное создание, ни женщина, ни зверь, а потом, всего через полминуты – или через полгода, так медленно для него текло время, – она, уже в бархатистой шкуре пумы, подняла морду, роняя хрустальные капли с зубов, и глаза ее были яркими, как цветы, а хвост медленно раскачивался.

Это – моя жена.

Они воззрились друг на друга. К удивлению своему и почти гневу, Мэтт не почувствовал боязни. Он был в ужасе, но уже и за пределами страха. Или скорее, все было настолько страшно и ужасно, что Фина и пума были всего лишь незначительным осколком этого хаоса.

Ее красота ослепила его. Она была так прекрасна!

Она – пума – была прекрасна.

Пума выпрямилась и стряхнула с усов последние капли воды.

Она повернулась – быстро, как ртуть в колбе темноты. Зверь. Женщина.

Он не мог последовать за ней сейчас. Он никогда не поймает ее, такую, какой она стала. До чего же странно! Вдруг он почувствовал, что все это правильно, все так и должно быть.

Мэтт сидел у ручья, на берегу которого ее платье распласталось, словно мертвое. Он поймал себя на глупом желании подобрать одежду, встряхнуть, сложить поопрятнее. Он не стал этого делать.

Он пытался понять, что теперь делать, но вместе с тем казалось, что делать ничего не надо. Некуда было спешить. Устал ли он? Он и сам не знал. Он подбирал камешки и праздно бросал их в воду.

Когда она вернулась – всего часа два спустя, то принесла с собой в зубах убитого олененка. Это не поразило его и не оттолкнуло. Возможно, этого он и ожидал. Олененок был убит чисто и быстро – хребет сломан одним укусом. Мэтт знал, что самые лучшие стрелки среди работников – и даже Чент, непревзойденный охотник – иногда промахивались, принося зверю перед кончиной страдание и муки. А она, пума, сидела над мертвым оленем и смотрела на него, Мэтта. И он точно услышал, как Фина говорит, хоть и без слов: «Вот видишь, так лучше».

И это было взаправду. Все это было настоящее.

Они переночевали у ручья, и несколько футов было между ними – человеком и пумой. Но когда он заворочался во полусне, они оказались спиной к спине, и тепло ее согрело его. Она его не тронула. Хоть он не мог заставить себя прикоснуться ней, это было не из трусости, а из уважения. Она пахла травой и бальзамической смолой сосен, холодным горным воздухом, звездами. А еще кровью и убийством.

Он сначала не собирался спать. Он все думал, все никак не мог понять случившееся.

Но на восходе, когда он проснулся и стволы деревьев уже порозовели с востока, Фина опять была женщиной. Она оделась и развела огонь, разделала оленя и не торопясь принялась его готовить. Вместе с синим дымком от костра поднялся вкусный запах свежайшего жареного мяса.

– Ну, что? – спросила она.

– Мне все это приснилось? – отозвался он.

– Может быть.

– Нет, не приснилось. О, Фина, как это было? Как это – быть такой?

– Это чудесно, – ответила она просто. – Что еще ты хочешь знать?

– Но ты помнила, кто я, даже тогда?

– Я всех вас помню. Я ведь не перестаю быть собой. И не забываю. Просто я – другая. Может быть, настоящая, как ты думаешь?

А потом они ели мясо, и пили из ручья, и валялись на сосновой хвое. До этого дня Мэтт не любил ее, а теперь полюбил. Вот что было самое странное, думал он потом. Что он полюбил ее по-настоящему, только когда увидел ее душу пумы. И в тот день он верил, что ничто не сможет разрушить их союз. Он встретился лицом к лицу со страхом, который оказался не страхом, а великим, редким чудом, благословением Божьим. И было в мире волшебство, о котором ему давно поведали предания и сказки в любимых книгах.

4. Зверь

Годы спустя, когда Мэтью Ситон стал старше, он иногда задумывался, не волшебство ли было причиной того, как он это все воспринял. Колдовство-заклинание. Она наложила на него какое-то заклятие, околдовала, заставив воспринять все как должное.

Но он не ощутил ничего подобного. Наоборот, он чувствовал, что все это было как нельзя более разумно и естественно. А еще в душе его выросла любовь.

Недобрым колдовством наверняка можно пробудить любые дурные чувства – жадность, жестокость, ярость. Но оно не сможет породить ощущение абсолютного счастья. Чувство правильности и гармонии. Надежду.

И это было, в каком-то смысле, хуже всего.

Но только с одной стороны.

* * *

После той ночи в лесу они, конечно, об этом разговаривали. Она разрешала ему задавать вопросы и охотно отвечала на них. Она рассказала, что ее оборотничество началось в раннем детстве. Как он понял, так же было и с ее отцом; в юности он часто принимал обличье дикой пумы, но с возрастом это случалось с ним все реже. Впрочем, сама она этого никогда не видела. Да и никто не видел. Отец считал, что это не для чужих глаз. Он рассказал об этом дочери, только когда понял, что и она обладает тем же даром. Именно даром он это называл: когда она подросла, он сравнил это с ее талантом к игре на фортепиано. Он рассказал, что его прабабка, как он слышал, обладала такими же способностями. Но кто сказал ему об этом, он так и не упомянул.

Испугалась ли Фина, когда впервые поняла, что это за дар? Она ответила, что нет – только, как ни странно, даже ребенком она интуитивно понимала, что его надо скрывать от других. Но что-то толкнуло ее рассказать обо всем отцу. А вот страха она никакого не чувствовала. Ей всегда казалось, что именно так все и должно быть, ведь научилась же она ходить и говорить, а потом и читать. Она сказала, что некоторые естественные возрастные перемены в ее растущем женском теле испугали ее куда больше.

Опять же, много времени спустя, Мэтт, вспоминая об этом, удивлялся своим спокойным вопросам и ее прямым ответам. Позднее, в горе и печали, он припоминал: ничто в ее «даре» в то время его не тревожило. И правда, предоставив ей наслаждаться своей другой жизнью, он не ощущал ни дурных предчувствий, ни, тем более, ужаса. И это, разумеется, само по себе было ужасно. Несказанно, немыслимо ужасно.

Странно – впрочем, может быть и нет, учитывая все остальное, – было и то, что он перестал интересоваться ее ночными эскападами и не препятствовал этим одиноким забавам, – он просто целовал ее на прощание в такие ночи, отпуская без малейших угрызений совести, словно она всего лишь отправлялась в гости к подруге по соседству.

Ему казалось тогда, что все в доме на Высоких Холмах, и в поместье тоже, знали, чем занимается Фина. Они наверняка видели, как она уходит и приходит, но не боялись – просто знали, что бояться здесь нечего. Наверное, даже коровы и овцы, щиплющие траву на горных склонах, провожая ее взглядом в обличье пумы с оленьей кровью на усах, и ухом не вели. Фина не станет охотиться на своих. Фина, даже в образе пумы, оставалась хозяйкой и хранительницей.

К тому же, когда выпал первый снег, она сказала Мэтту, что у них теперь появилась забота поважнее. Она забеременела. У них скоро будет ребенок!

* * *

В последние месяцы беременности Фина, казалось, ушла в себя. С некоторыми женщинами так бывает. Мэтт видел такое у своей матери, когда она ждала младших детей. Ожидая отцовства со священным трепетом, он обращался с женой благоговейно-бережно. Но он был счастлив, и, слыша добрые пожелания от работников, чувствовал, что доволен собой.

Когда снег стаял, в гости стали съезжаться родственники. Вслед за кланом Ситонов приехали Прокторы и Флетчеры. Мэтт увидел молодых и старых родичей, с которыми встречался лишь однажды, на свадьбе. Джоз был таким же веселым и добродушным, каким он его помнил, – он хвалил и будущих родителей, и все хозяйство на ферме. Однако, держался он довольно замкнуто, как и раньше. Мэтту пришло в голову, хоть тогда он и не остановился на этой мысли, что та же замкнутость была и в Фине. Как ни тесна теперь стала связь между ними, какая-то часть ее всегда оставалась вдалеке, где-то за ее взглядом, за горизонтом ее души. Может быть, там она, как и ее отец, прятала свою внутреннюю пуму? Колдовскую, стихийную свою сторону…

Поля зазеленели в начале нового лета, и Фина сказала Мэтту, что малыш, возможно, скоро поторопится прийти на свет.

Нося дитя, она с четвертого месяца беременности никуда не выходила ночами. Они никогда не обсуждали это. Ему казалось разумным, что она перестала перекидываться в пуму в этот период. Хотя с ней, правда, случались превращения, как он припомнил, в начале беременности, когда она, может быть, и не знала еще, что носит под сердцем ребенка. Как это подействовало на маленькое существо в ней? Он не спрашивал жену и не волновался. Он доверял Фине. В будущем ему еще предстояло вспомнить об этом, проклиная свою слепоту.

Время от времени, ночами, он видел, как она стоит у окна, с тоской глядя на леса и горы. Он с удовлетворением замечал, что в эти минуты рука ее всегда, словно оберегая, лежала на растущем животе.

Фина была права. Ребенок родился почти на две недели раньше срока.

Когда начались роды, Мэтт был в отъезде. По возвращении он увидел, что дом весь кипит бурной, полагающейся в таких случаях деятельностью. Докторская повозка уже стояла во дворе, женщины бегали вверх и вниз по лестнице. Но о Мэтте никто не забыл. Его поджидали горячий кофе и холодная вода. Ванна была наполнена, и ужин, как уверили его служанки, вскоре будет готов.

Когда он стал расспрашивать о жене, его старались не подпускать к ней. Ведь с ней был доктор, а также две женщины из Прокторов и Флетчеров. Когда он наконец разгневался – или разволновался, – ему тоже позволили подняться наверх.

Фина лежала в постели, под глазами ее залегли темные круги, но она все же улыбнулась ему.

– Держись, Мэтью, – сказала она. – Не пройдет и часа, как я рожу.

И женщины снова выставили его из комнаты. Двадцать минут спустя раздался дикий вопль Фины – он впервые услышал, как она кричит. Он уронил фарфоровую кофейную чашку и взбежал вверх по лестнице – его уже поджидал доктор.

– Все хорошо, Мэтт. Слышишь?

И Мэтт услышал плач младенца.

– А жена? – крикнул он.

Когда его все же впустили, Фина лежала с той же усталой улыбкой, но теперь на руках ее был ребенок.

У них родилась дочь. Его не расстроило ни это, ни то, что пух на ее головенке был темный, а не золотистый. И он похвалил ребенка, потому, что другого от него не ожидали, и потому, что, если бы он промолчал, кто-нибудь подумал бы, что он досадует на то, что жена не подарила ему сына. Но на самом-то деле он едва разглядел девочку. Она была не больше, чем новорожденный ягненок, – хорошенькое, долгожданное, безрассудное создание. Для него только одно было важно сейчас, что Фина выжила в родах и протянула ему руку.

Отцовские чувства могли пробудиться в нем позднее – но он к этому не стремился. Сильнее всего он теперь чувствовал замешательство. Ведь теперь с ними был третий. Он, Фина – и ребенок. Их стало трое. Как в то время, когда молчание встало между ними – он, она и молчание.

* * *

Как-то ночью он увидел сон, который позднее несколько раз повторился. Сон был все время одним и тем же. В нем не было четких образов – только изменчивые тени и лунный свет в лесу. И незнакомый голос, не мужской и не женский, тихо говорил ему во сне: «Фина» и затем: «Дочь пумы». И это печалило его во сне, словно он не знал, никогда не слышал о ее оборотничестве, не видел ее перемены, не лежал рядом с женой-пумой, не едал ее добычи, не полюбил ее за все это еще сильнее.

* * *

Иногда Фина играла на фортепиано один музыкальный отрывок. Мэтт даже не помнил композитора – эта музыка ему никогда не нравилась. Она начиналась тихо и, как ему казалось, монотонно, не привлекая внимания, но затем вдруг темп менялся, превращался в отрывистый галоп, полный гнева и злых предчувствий, а заканчивалось все двумя-тремя слишком громкими аккордами, от которых так и хотелось вздрогнуть.

Солнце, как часы, отсчитывало пролетающие дни и ночи. Книга, в которую записывались все работы на ферме, исчисляла проходящие недели и месяцы. Времена года сменяли друг друга в вечной повторяющейся неизменности. Как и фазы луны.

Люди тоже приходили и уходили, как должно, – гости, прислуга, наемные работники.

Как бы там ни было, времени прошло не так уж много. Куда меньше года. Куда больше века.

В это время муж и жена отдалились друг от друга. Словно два стройных дерева – одно едва колышется, танцуя с ветром, другое клонится к земле, сгибаясь, будто под тяжестью.

Это Мэтт сгибался, Мэтт оглядывался назад. Он пытался вернуть, хотя бы в памяти, то, чем они были до того, как ребенок явился на свет. Или то, какой раньше была их семья. Но от ребенка никуда было не деться – девочка все время требовала внимания и заботы. Дочь была рядом – если не в комнате, то в доме, и служанка то и дело прибегала за Финой, а та покорно бросала готовку, или фортепиано, или чтение и спешила к ребенку.

Но спустя какое-то время Фина по вечерам начала уходить из дома по своим делам. В это время с девочкой оставалась няня. Считалось, что так Мэтт с Финой наконец могут провести ночь вместе. Но не с Мэттом она проводила эти ночи. Она спешила в лес, как спешат к любовнику.

Никогда теперь не говорила она ему: «Пойдем со мной». А он никогда не предлагал ей сопровождать ее. Ведь она и сама этого не захочет, верно? Ей там и одной хорошо.

Ребенок совсем выматывает ее, думал он. У нее терпение вот-вот лопнет. Как будто она раба своей дочери. Нет, он должен был ее отпустить.

Малышка уже сделала свои первые шаги; вскоре ей предстояло крещение в молитвенном доме, на этот праздник должно было собраться много гостей. А еще на землю пришла весна, забурлили в растениях молодые соки… Сколько работы, сколько воспоминаний!..

Настала ночь: обессиленный Мэтт спал так крепко, словно весь день стреножил коров или вязал снопы. Но он проснулся: что-то разбудило его.

Он лежал на спине на их супружеском ложе и раздумывал, что бы это могло быть, – и вдруг увидел луну: полная и белая, она горела в окне, как снежный костер.

Комната была освещена бледно-голубым светом. Еще секунда – и он заметил, что Фины рядом с ним нет. Протянув руку, он обнаружил, что простыни с ее стороны постели уже остыли.

В эту ночь няня не сидела с ребенком. Дочь лежит в колыбельке в углу – сейчас она проснется и заблеет, как ягненок, – так говорила Фина, – а Фины не окажется рядом. Мэтт сел на кровати и посмотрел на колыбель: она была пуста, так же пуста, как кровать, – пуста, словно ребенка украли.

Если раньше дочь ничего для него не значила, то теперь он вдруг понял, как она ему дорога.

Окрестить ее должны были именем Эмми.

Мэтт крикнул: «Эмми! Эмми!» – и откинул одеяло. Он бросился в маленькую комнату, где ночевала няня, когда там ставили колыбель, но там не было ни няньки, ни Фины, ни ребенка. Он так и предполагал.

Мэтт второпях оделся, натянул сапоги. Пробежал по комнатам. Никого не было ни в доме, ни в конюшне. Он оседлал лошадь и галопом поскакал прямо через поля, топча молодые посевы.

Он вдруг понял – Фина, жена его, сбежала.

В висках пульсировала кровь, перед глазами стояла лишь одна ужасная картина. Ему пришла в голову фраза из старой священной книги: «И пелена спала с глаз моих».

Слепой – слепой дурак! Она ведь зверь и дочь зверя. Горная кошка взяла его ребенка с собой, в глухой сосновый бор, на скалы, под безжалостный взгляд горящей луны.

О, эта картина! Она залила его душу ужасом, как злая луна заливала мир своим холодным светом. Пума бежит по лесам, держа в красной пасти узелок, откуда виднеется головка с темными волосиками и раздается жалобный ягнячий плач.

Стоило ему войти в первый же перелесок и вскинуть голову, он все увидел. Пума, освещенная луной, на высоком камне; пума перебегает от одного дерева к другому. Серебристая пума с зажатым в белых зубах спеленутым комочком – точно такая, как он себе и представлял.

Он дернул лошадь за удила так резко, что она, остановившись, чуть не сбросила его на землю. Он застыл в седле, глядя вверх, на своего ребенка в клыках смерти.

Как ни странно, он не издал ни звука, ничем не привлек внимание дикой кошки. Ребенок не плакал. Неужели она уже убила его дочь?

Затем они снова исчезли в соснах; наваждение словно спало с него, он спрыгнул с лошади и побежал изо всех сил вверх по лесистому склону, сжимая в руке винтовку.

В любом предании или сказке, случись это, он бы их быстро нашел. В действительности же это было нелегко. Он понимал это, но все равно продолжал бежать. Но вдруг Мэтт ощутил всю нереальность происходящего, и это наконец подтвердилось, когда он подбежал к краю освещенной холодным голубым светом опушки. Они были там, на льдисто-синей траве – Фина и ее дочь. И они…

Они играли. Но не как обычная женщина играет с ребенком. Ведь Фина была горной кошкой, а Эмми – ее детенышем. Не комнатная лампа, а луна ярко осветила перед Мэттом эту картину: гибкая мать-пума катается и борется со своим полным сил детенышем, котенок покусывает ее, а она нежно трогает его лапой, убрав когти, и темная шкура обоих светится под лунными лучами, красные пасти открыты: мать шутливо порыкивает, детеныш неумело шипит в ответ. Казалось, обе они смеются открытыми пастями. А когда игра закончилась и пума легла и стала вылизывать детеныша, ее хриплое мурлыканье заглушило все ночные звуки.

Мэтт стоял, спрятавшись за дерево. Впоследствии он думал, что они должны были заметить его присутствие, но так сосредоточились друг на друге, что не обратили на него внимания. Невидимый, затаившийся, он словно перестал существовать.

Некоторое время он следил за ними. А когда луна опустилась и опушка, уже не залитая ее пламенеющим светом, превратилась в смутное скопище теней, он успел заметить, как оба создания быстро и легко снова приняли человеческое обличье. Вот она, Фина. И вот ее ребенок. Фина подхватила малышку, поцеловала ее и высоко подняла свою дочь, смеясь от радости и гордости, а малышка засмеялась в ответ, размахивая в ночи беленькими кулачками, которые всего минуту назад были кошачьими лапами.

Она никогда ему не принадлежала, его Фина. Ни она, ни ее дочь. Нет, они не были людьми – они были оборотнями. Его она только использовала. Может ли Фина навредить своей дочери? Никогда. Фина любит ее. Знает ее. Теперь они стали друг для друга всем, и никто другой в целом свете им не нужен.

Раньше Мэтт иногда раздумывал, можно ли подъехать на коне к какому-нибудь горному перевалу, перебраться через горы и уйти в другие края, где живут другие люди. Просто люди. Обычные.

В ту ночь Мэтт Ситон, в чем был, ничего не взяв с собой, кроме лошади и ружья, взобрался вверх по склонам гор со своей стороны и прочесывал перевалы, пока наконец не нашел проход. Он оставил в прошлой жизни все. Родных, союз Ситонов и Прокторов, семью, дом и имущество, себя. Только брак свой и отцовство он не покинул, они уже были у него украдены. Украдены его ревностью. Его обманутой человечностью и одиноким человеческим сердцем.

Два льва, ведьма и Мантия Войны

Попасть во вроде бы неохраняемый лесной город Кашлорию всегда было нелегко, ведь располагался он в самой глубине сердца обширных древних лесов Троспа. Величественно тянулись ввысь громадные сосны, кедры, буки, дубы и тополя. Чащобы расстилались на сотни миль. И меж исполинских великанов вилась лишь одна дорога, местами запущенная и поросшая травой. Когда на землю опускалась ночь, город становился довольно заметным: тысячи ламп и лампадок, зажженных в простых и витражных окнах, сияли в темноте меж стволов деревьев. Здесь были старинные каменные усадьбы, публичные здания и форты, но все они скрывались за деревьями, местами укоренившимися даже в каменной кладке. В узкой долине, куда в конце концов спускалась дорога и где был городской центр, протекала Ка, бурная река, по которой даже в спокойный летний день отваживались пускаться вплавь лишь самые храбрые.

Именно такой день был сейчас. Медленно садилось солнце, окрашивая лес в самые невероятные оттенки: алый, медный, пурпурный, черный и золотой. Стихал дневной шум, и Ка ревела особенно громко, неся талый снег с далеких гор. Закат кровью разлился на горизонте, темные крылья ночи простерлись над миром.

Изнуренный долгим путешествием, ученый Зир жаждал отдыха. Вчера на него напали лесные разбойники и отобрали лошадь. И хотя Зир догнал их, обманул и вернул коня, тот потерял подкову, так что и человек, и животное к концу дня еле волочили ноги.

Когда тьма окутала город и зажглись огни, Зир уже успел разувериться в удаче своего путешествия. Он прочел об этом городе больше года назад и отправился на его поиски. Однако в последние несколько часов засомневался, что таинственное поселение вообще существует. Поговаривали, что город охраняют стражи, защищая его скорее магией, чем высотой стен. Зир уже начал было думать, что они заодно сделали город невидимым. Но огни наконец зажглись. Вот и Кашлория.

Зир был молод, высок и статен. Когда свет падал на его шевелюру, волосы загорались цветом осенних листьев бука, а глаза словно отражали серое зимнее небо. Таким же противоречивым был и его нрав: огонь в душе боролся с холодом, любопытство к жизни сочеталось с приступами меланхолии.

Сейчас юноша добрался до места, густо поросшего деревьями. Дальше земля устремлялась резко вниз к яростной реке. Очертания ее берегов подсказывались не столько немногочисленными огоньками, сколько ревом воды. Зир где-то прочел, что жители Кашлории говорили так: «Ка несдержанна на язык и постоянно кричит».

И вот перед ним постоялый двор «Бесстрашный дракон».

Мерцавший свет ламп манил к себе. Привязав лошадь, Зир пробрался сквозь ивовые заросли и вошел в двери.

В то же мгновение громкие крики внутри смолкли, сменившись гробовой тишиной. Но это не было реакцией завсегдатаев на новичка: к гостям в Кашлории привыкли. Просто в тот самый момент, когда Зир ступил под своды гостиницы, какой-то человек у стойки вогнал нож меж ребер одного из посетителей. Все, включая Зира, в ужасе застыли, когда бедняга замертво свалился на пол.

Убийца же, напротив, лишь вытер окровавленное лезвие о рукав, убрал оружие в ножны и повернулся к хозяину:

— Эй, ты, свинья, принеси-ка мне еще кружку! И убери это отсюда, — добавил он, сделав жест в сторону трупа.

Убийца был здоровенный мужик с темной шевелюрой над низким лбом, облаченный в форму стражника, с бросавшимся в глаза значком с двумя скрещенными мечами под венцом. С ним явно никто не осмеливался связываться. Вот к столу шмыгнул мальчишка-подавальщик с наполненной до краев кружкой, вот хозяин с другим мальчишкой потащили тело убитого к задним дверям. Не жаловался даже тот человек, о рукав которого убийца вытер нож, не желая пачкать собственную одежду.

— Здоровья и долгих лет! — воскликнул убийца и одним глотком опустошил кружку.

Все присутствовавшие, кроме, естественно, Зира, тут же дружно подхватили тост. А кое-кто еще и добавил:

— И тебе долгих лет, Разибонд!

— Да, счастливых тебе лет. Идиот получил по заслугам!

Довольный Разибонд громко рыгнул. А затем подозрительный взгляд его маленьких глазок остановился на Зире, все еще стоявшем в дверях. Если бы взором можно было убить, пришелец бы уже скончался в жутких мучениях.

— А ты?! — прорычал Разибонд. — Что ты сказал, медная голова?

— Я? — Зир улыбнулся, пожав плечами. — О чем именно?

— А, ну значит, ты слеп, как крот. Давай-ка выскажись. Ты же видел, как я его прирезал.

— Ах, это… Да, видел.

— Тебя это вроде задело, — продолжил Разибонд все более угрожающим тоном. — Ну и что сделаешь, а?

Если бы Зир еще не понял, что именно имел в виду убийца, то сейчас у него отпали бы последние сомнения: все выпивохи в зале поспешно вскочили и сбились к дальней стене, а некоторые даже забрались под стол. Пламя в большом камине вдруг осело, а девушка, следившая за жарившимся в нем мясом, сверкая голыми пятками, унеслась по лестнице на второй этаж.

— Ну? — проревел Разибонд, которого молчание Зира еще больше разъярило.

— Я думаю, — сказал Зир, — что это лишь твое дело. В конце концов, возможно, тот, кого ты заколол, сделал тебе что-то плохое.

— Он и сделал, — объявил негодяй. — Не дал мне попользоваться его женой и дочерью.

— Или, с другой стороны, — невозмутимо продолжил Зир, — возможно, что ты просто пьяный жирный головорез. Но, окончив эту жизнь, ты ответишь перед толпой разгневанных духов. И не думай, что я шучу, дружище Рази. Загробная жизнь существует, и нам придется платить по счетам, когда уйдем в иной мир. Подозреваю, что твоя расплата будет крайне длительной, уж и не говорю о том, что крайне болезненной.

Лицо Разибонда являло сейчас примечательный образчик для любого, кто занимается изучением человеческих настроений: сначала оно порозовело от потрясения, затем стало пунцовым от гнева, секунду побыло подозрительно желтым и наконец приняло примечательный красновато-коричневый оттенок, — если бы художнику удалось воссоздать такую палитру красок, он счел бы себя счастливчиком! Вдобавок Разибонд раздулся, словно жаба. Швырнув на пол кружку, неосмотрительно вылепленную из глины, где она разбилась на мелкие осколки, он выхватил уже не нож, а клинок фута четыре длиной.

Зир поднял глаза к небу, вернее, к потолку. В следующее мгновение он тоже обнажил меч, тонкий, словно жезл, и носивший благородное имя Писец. Когда Разибонд неуклюже двинулся к гостю, тот легко ускользнул, словно призрак, и подставил здоровяку ногу. Не ожидавший такого подвоха, разъяренный стражник с грохотом рухнул на пол, а Зир приземлился ему на спину, выбив воздух из легких. Затем с ужасающей легкостью вонзил свой меч в спину Разибонда, пробив доспехи, кожу, мускулы и сердце. Фонтаном брызнула кровь, окрасив потемневшую балку под потолком.

В зале вновь воцарилась мертвая тишина. Не вытирая меч и держа его наготове, Зир сокрушенно оглядел ошеломленные лица.

— Приношу свои извинения, — промолвил он. — Но я отказываюсь умирать в этот поздний час. Я бы предпочел поужинать. А еще надо подковать мою лошадь. Но если желаете, можем продолжить и в этом духе.

Никто ему не ответил. Никто даже не сдвинулся с места. Хозяин, нырнувший ранее под стойку, вылез, чтобы увидеть поединок, и теперь, раскрыв рот, пялился на Зира.

В это мгновение послышался топот босых ног и по лестнице сбежала все та же девчушка. Похоже, лишь она сохранила способность двигаться и говорить, хотя речь сейчас была больше похожа на пронзительный визг.

— Безрассудный господин, вы не знаете, что наделали!

— Нет, я знаю, — отозвался Зир. — Я прикончил убийцу. Может, все вы любили его и теперь хотите на меня напасть? Если так, то давайте продолжим. Как я уже сказал, я очень голоден.

— Любили?! — взвыла девчушка. — Разибонда? Да он был настоящим дьяволом!

При этих словах люди в зале стряхнули странное оцепенение. Со всех сторон раздались голоса, шептавшие одно и то же:

— Он был монстром…

— Ужасный задира, не оставлял в покое ни женщин, ни мужчин…

— Пусть он гниет в самой зловонной клоаке в самом отвратительном крае ада…

— Но он был одним из стражников Фальшивого принца! — с отчаянием вскрикнула девушка на лестнице. — Никто не может тронуть их, что бы они ни натворили. Иначе Фальшивый принц сурово отомстит! Он ведь в союзе с темной магией и наверняка уже знает, что ты посягнул на одного из его слуг.

— Он может сжечь эту гостиницу дотла, а всех нас приказать высечь, — заголосил хозяин, вцепившись в стойку так, что побелели костяшки пальцев. — А вас, господин, он повесит над ямой со змеями, чей яд действует медленно и мучительно…

— Или же, — встрял один из посетителей, — он бросит вас к двум сотням шершней, каждый размером с жирную крысу…

— Или заживо похоронит среди раздраженных скорпионов…

— Или…

— Ладно. Ладно, это все хорошо, — резюмировал явно утомленный Зир. — Я уже понял, что ждет меня в будущем.

— Беги отсюда! — закричала бледная девчушка на лестнице. — Это твой единственный шанс! Мы не посмеем защитить тебя.

Зир сморщился и опустился на скамью.

— Сначала все-таки принесите мне ужин, — сказал он. — И моей бедной измученной лошади тоже надо поесть. И я, и она отказываемся бежать на голодный желудок.

Комната вновь погрузилась в молчание. Единственными звуками было яростное рычание воды, всегда более бурной после восхода луны.


В полумиле от того места, в другой гостинице, под названием «Спокойная ночка», вплотную примыкавшей к громовой реке Ка, мастер Бретильф сидел с остатками ужина, сосредоточенно срезая с кости последний кусочек отлично прожаренного мяса. Рядом с ним стояли кувшин кашлорского черного эля и наполненная до краев кружка. Бретильф был целиком поглощен своим занятием. Отделив все мясо, он намеревался вырезать кое-что на поверхности кости, но его желаниям не суждено было сбыться.

Прямо тут же, в зале, затеяла спор парочка пьяных задир, принадлежавших, судя по кожаным доспехам и значку с двумя скрещенными мечами под венцом, к городской страже.

Бретильф наблюдал за ними, сузив янтарного цвета глаза. Волосы его были под стать глазам — медового оттенка и отливали золотом в свете лампы. Кроме того, он был молод, высок и статен и, хоть пока и не знал этого, был очень похож на того человека, который несколькими минутами ранее, в полумиле выше по течению, пронзил мечом сердце коптителя неба по имени Разибонд.

— Проклятие, Канж! — взревел более здоровый из двух забияк. — Говорю тебе, мы должны это сделать.

— Не спорю, у нас имеются все права на это. Но у дома высокие стены, а ее саму защищают верные слуги и собаки, которые могут запросто оттяпать человеку ногу, — отозвался меньший по размерам, но не менее отвратительный Канж.

Даже общий шум не помешал Бретильфу расслышать их разговор. Он подозревал, что и остальные посетители все уловили, но предпочли изобразить глухоту.

— И что с того? — возразил первый стражник. — До этого не дойдет. Мы постучим в дверь и напомним девушке, что Фальшивый принц разрешил брать любую девчонку, которая нам приглянется. Кроме того, увидев, какие мы красавцы, она не сможет устоять. Если это не сработает, то отравим слуг и собак, а дом сожжем.

— Ты и правда мудр, Овризд, — уступил Канж. — Но прежде чем отправимся на это дело, давай посмотрим, сколько монет мы сможем стрясти с этого иноземца с морковными волосами.

Бретильф положил кость на тарелку.

Стражники быстро двигались в его сторону, полностью игнорируя остальных посетителей гостиницы.

— Приветствуем тебя, незнакомец, — сказал невзрачный Канж.

— Добро пожаловать, незнакомец, — добавил отвратительный Овризд.

— И вам того же, — ответил Бретильф, поднимаясь. — Подозреваю, что вы хотите, чтобы я вам что-то отдал.

— О, и правда! Как проницательно. Мы хотим получить все.

— И поживее.

— Возможно, не все, но много. То, что вы заслуживаете, — промолвил Бретильф. И мягко добавил: — Тем не менее одного раза вполне достаточно. И чтобы вам не захотелось искать меня, чтобы получить добавку.

С этими словами он молниеносно схватил негодяев за мерзкие шеи и что есть силы сшиб их головами. Стражники без сознания свалились на пол.

И в то же мгновение из зала ретировались все присутствовавшие, включая хозяина, его худосочную женушку и толстого кота.

Бретильф щедро расплатился, положив монеты на стойку, и вышел на улицу, на берег реки, прихватив с собой кувшин и кость.

Ярко сияла золотая луна, освещая небеса. В ее переливчатом свете выводила свою безумную песнь река. Бретильф уселся на берегу и принялся вырезать что-то на кости. Но его собственные кости подсказывали ему, что неприятности этой ночи еще не закончились.

И действительно, примерно через час на берегу появились те самые безумные стражники с горящими глазами и клинками наголо.

— Я предупреждал, — мягко напомнил Бретильф, вновь поднимаясь на ноги. — С вашей стороны очень не умно просить у меня большего.

Канж и Овризд кинулись на него, но Бретильф бросил в них свой плащ и молниеносно выхватил палаш. Лунный свет ярко сверкнул на клинке, прозванном Сомнением. Пара быстрых ударов обезглавила стражников, и их тела рухнули на землю, на этот раз окончательно.

После этого Бретильф углубился в заросли. Вообще-то, он зарекся убивать людей при первой встрече, если это было возможно, конечно. Но что оставалось делать, если столь многие жаждали испытать его терпение? В нем всегда сосуществовали сдержанность и стремление к крайним мерам. Ныне же он поищет пусть менее чистую, но более уединенную гостиницу, где сможет выспаться и вырезать из кости фигурку царственного оленя.


Проснувшись, Бретильф с некоторым изумлением обнаружил, что смотрит в зеркало. Пробудившийся Зир понял то же самое.

Ни тот, ни другой совершенно не помнили, чтобы в гостиницах, где они уснули, были зеркала. На самом деле, Зир уснул за столом в «Бесстрашном драконе» после первой же кружки вина. Бретильф сделал то же самое в другой гостинице, «Игривой блохе». Кроме того, зеркала отражали не совсем то, что было в действительности. Изумленный Бретильф заметил, что его отражение потерло глаза, хотя он сам этого не делал и делать даже не собирался. Зир же с неменьшим удивлением отметил, что он-то глаза потер, а вот отражение отказалось его копировать. И, кроме того, глаза у отражения оказались непривычного для него, Зира, цвета.

— Ого, — скучающим голосом промолвил тогда Зир. — Неужели ты колдовская копия, созданная, чтобы мучить меня?

— Нет, — отозвался Бретильф. — Думаю, что это, скорее, твой или, возможно, мой отец поиграл на флейте далеко от дому. И мы сводные братья.

— Хм, — сказал Зир. — Может, ты и прав. Мы и правда почти двойники.

Затем они поднялись, подметив при этом еще три вещи. Во-первых, они были схожи не только лицом, но и сложением. Во-вторых, слабый жужжащий звук в головах и привкус шерсти во рту были, скорее всего, результатом выпитого. И в-третьих, вместо гостиниц они теперь оба были в каменной темнице с железными прутьями на окне.

Обменявшись взглядами, они одновременно воскликнули:

— Мертвые стражники! Королевская кара! Фальшивый принц!

Через мгновение дверь открылась и в темницу вошли несколько стражников, еще незнакомые Зиру и Бретильфу. Схватив обоих, они пинками привели их по лестнице в другую комнату, почище.

— Будете сидеть здесь, мерзавцы! — велели стражники. — И приготовьтесь к ужасу. Скоро прибудет принц, чтобы судить вас.

Они ушли, хлопнув дверями.

— У тебя есть нож или меч? — спросил Бретильф.

— Да, мой нож остался. И Писец все еще со мной.

— Мое Сомнение тоже. И нож при мне, я как раз им вырезал.

— Значит, мы не безоружны.

— И не связаны.

— Похоже, — задумчиво произнес Зир. — У этого принца достаточно магии, чтобы встретиться с нами и вопреки нашему желанию, что бы мы ни попытались сделать. Вот ведь обидно, — добавил он. — Я же хотел следующим посетить Трейз, что за рекой. А потом наведаться в Красную пустыню.

— А я надеялся закончить резьбу.

Одна из стен вдруг пришла в движение. Мужчины во все глаза наблюдали, как она почернела, разразилась молниями и откатилась в сторону, открыв проход в обширную комнату, отделанную белоснежным мрамором. Высокие потолки позволяли вместить колоннаду из живых дубов-исполинов, опоясывавшую залу. Но в отличие от обычных деревьев, у этих стволы и ветви были черными, как эбеновое дерево, а голубые листья, дрожавшие без единого признака ветерка, наполняли воздух змеиным шуршанием.

В дальнем конце залы возвышался трон, обитый лиловым бархатом. Рядом с ним примостилась пара странных существ, похожих на помесь волка и енота. На троне же восседал сутулый худой человек. Он был молод телом, но лицо и седые пряди в светлых волосах делали его похожим на глубокого старца. Тусклые голубые глаза казались мертвыми. На мужчине были богатые одежды, а на голове красовался серебряный венец. Он указал на незнакомцев длинным костлявым пальцем:

— Вы здесь для наказания. Вы убили моих людей, моих избранных стражей. За такое полагается самая страшная смерть. Что вы сможете сказать в свое оправдание?

— О боги! — произнес Зир.

— Вы, ваша светлость, уже все решили, так какой смысл нам что-то говорить? — добавил Бретильф.

— Потому что я желаю вас выслушать.

— Одинаково бесполезно пытаться умилостивить вас или подчиниться, — продолжил Зир. — Так что мы можем быть столь грубыми, сколь пожелаем.

— Точно, — поддержал его Бретильф. — Так почему вас прозвали Фальшивым принцем? Или это просто потому, что все жители Кашлории вас ненавидят? Так же как ненавидят ваших стражников, которые, судя по всему, всего лишь кучка трусов, насильников, воров и головорезов.

Человек на троне выругался. Сорвав с головы венец, он швырнул украшение на пол, и оно со звоном завертелось на камнях. Два монстра зарычали.

— Тихо! — велел им принц, — Меня называют Фальшивым потому, что, хоть я и правлю здесь по праву прямого наследования, у меня нет атрибута, который подтверждал бы права на власть. Его похитили в конце правления моего отца, Старого принца, из-за его глупости. Милостивые стражи, охранявшие наш город, тут же нас покинули. Все попытки вернуть священный предмет провалились. Местные жители знают, где он находится, но толку от этого нет никакого. Никто не может победить охраняющую его магию. И всякий, кто пытается, погибает. Погибает ужасно и мучительно, я сам это видел. К примеру, — со скорбным видом продолжил принц, — одним из смельчаков был знаменитый герой Дрод Лафель. Все знают, что в бою на мечах он не единожды побеждал пять или шесть противников одновременно…

— Всего-то пять или шесть? — пробубнил Бретильф.

— Моя достопочтимая бабуля, — прошипел Зир, — могла зараз вырубить по меньшей мере восьмерых. И делала она это булавкой для плаща…

— Вам стоит уделить мне хоть немного внимания, — холодно перебил их принц. — Я ведь могу подвергнуть вас пытке, прежде чем договорю. Это можно устроить, если хотите.

Бредильф и Зир послушно умолкли.

— Дрод Лафель, — продолжил принц, — так же мастерски управлялся с копьем и метательным топором, а еще обучился некоторым чарам, позволявшим ему околдовывать змей. Как-то раз он пришел в этот город и попал в руки моим стражникам. Вдесятером набросились на него, и он их всех отбросил, одного за другим. Узнав об этом, я отправил его к вору, чтобы вернуть жизненно важный для меня предмет. Я, наивный, даже поверил, что он преуспеет там, где никто ничего не смог поделать. Но тщетно. Дрод Лафель, заклинатель змей, силач и настоящий волшебник меча, вернулся с пустыми руками. Образно говоря. Потому что вернулся он как раз без них, да еще в виде лилового трупа. Мертвым, мертвее не бывает.

Зир прочистил горло. Бретильф внимательно рассматривал носки башмаков, словно считая трещинки на коже.

— И если вернуться к нам… — промолвил Зир. — В наказание за смерть твоих дегенератов нам придется отправиться и выполнить ту же задачу?

— Вы смелые люди, — уныло произнес Фальшивый принц с завистью в голосе. — Храбрые и безрассудные, словно львы. Да, вам придется это сделать. Вот какой магией я обладаю. Но и вы меня поймите. Если бы ко мне вернулся символ власти, а вместе с ним и принадлежащая мне по закону власть, я бы не прибегал больше к помощи этих пресловутых стражников. Выдворил бы всех мерзавцев, и они никогда не посмели бы вернуться. Кроме того, хотя и не стоит особо об этом упоминать, но того, кто преуспеет, ждет щедрая награда. Вместо смерти он получит такие богатства, о которых даже не мечтал. Но лучше не полагаться на столь слабые надежды, — кисло добавил он. — И вас мне не жаль. Почему я должен жалеть кого-то, когда моя собственная судьба столь жестока? Чудесные стражи, хранившие Кашлорию, исчезли или скрылись. Сам город отказывается меня признать и насылает на меня болезни. Только стражники-негодяи и две эти твари остаются со мной, да еще народ, который меня ненавидит. Будь ему известна моя слабость, мне бы не протянуть и минуты. Но мои дни и так сочтены. Силы, препятствующие Кашлории, меня убивают. Видите? Сколько, по-вашему, мне лет?

Ни Зир, ни Бретильф ничего не ответили.

— Пятнадцать, — ответил Фальшивый принц, потупив мертвые голубые глаза. — Мне всего пятнадцать. Да, я должен отправиться и сам попытаться вернуть священный предмет, прозванный Победоносным Покровом. Но если я покину Кашлорию, ее безжалостные частицы разорвут меня на кусочки. А если останусь, то высосут из меня всю жизнь за пару лет. Зачем мне вас освобождать? Кто, во имя всех богов, освободил бы меня?


— Ну так расскажи мне о своем отце, — попросил Зир, когда они скакали по длинному каменному мосту через Ка.

— Средней руки лендлорд, убитый наемниками еще до моего рождения. Моя мать и дед вырастили меня в довольно утомительной тени его смерти. В одиннадцать лет я освободился.

— Тогда, думаю, твой отец был слишком юн, чтобы зачать меня.

— А кем был твой родитель?

— Торговец мелом. Я рос белым, как овца, пока один негодяй не скинул меня в колодец. Когда выбрался оттуда, никто не узнал рыжеволосого сорванца, который затем украл лошадь у местного владыки и вырвался на свободу. Я сомневаюсь, что мой отец мог быть и твоим. Он был не столько белым, сколько неотесанным и уродливым. Ни одна изящная дама, жена или даже вдова лендлорда не позволила бы ему даже прикоснуться к себе.

Какое-то время они ехали молча. Внизу ревел изумрудный поток, летели хлопья пены, и темневший на дальнем берегу лес походил при свете дня на мрачную грозовую тучу.

У них не было иного выбора, кроме как принять смертельно опасное задание: колдуны Фальшивого принца довольно ясно объяснили им это. Выступавший от них человек, весьма малоприятный с виду, так и сказал:

— Вы уже находитесь под действием чар Кашлории, так что сбежать вам не удастся. Вы должны добраться до того ужасного места, попасть внутрь и сделать все, что сможете, чтобы вызволить Покров, известный также как Мантия, побеждающая войны.

Услышав все это, Зир судорожно зевнул, а у Бретильфа от голода громко заурчало в животе. Они с самого начала поняли, что находятся под влиянием каких-то заклинаний, освободиться от которых можно, либо умерев, наверняка в жутких мучениях, либо победив, добыв желанный трофей.

В конечном счете их накормили завтраком, причем вполне приличным. На столе стояли яйца в белом вине и многочисленные тарелки со свежеиспеченными креветками, рыбой, моллюсками, ветчиной. Пока Зир и Бретильф ели, неутомимый колдун рассказывал все, с чем придется столкнуться в их нежеланном и невольном путешествии.

Считалось, что Победоносную Мантию похитил зловредный лесной элементаль. Он построил замок, чтобы скрыть ее там, снабдив темницу лабиринтом, населив последний ужасающими стражниками и опутав все столь мощной магией, что никто не мог выжить, попав в ее сети. Более пятидесяти умных, умелых и храбрых воинов, закаленных в боях и искусных в обращении с оружием, пытались пробраться в замок. И все они оказались не просто мертвы, но и были сильно изуродованы: без голов, без ног, без сердец; мертвенно-бледные от ядов, окоченевшие от жал, без кожи, без лиц или вообще в расчлененном виде. Все это кошмарное многообразие смертей было по большей части приписано самому принцу, чтобы жители боялись его и не пытались свергнуть.

— Отсюда байки о скорпионах и змеях, — пробормотал Зир.

— Да тут нужен настоящий гений, — промолвил Бретильф. — Раз простой ум, проницательность и умения не помогают.

— Ну, по крайней мере, все, чем мы обладаем, удваивается, раз нас двое, — парировал Зир.

Им даже вернули лошадей: гнедого мерина Бретильфа и серого в яблоках — Зира. Оба были накормлены, вычищены и оседланы.

Теперь же, на мосту через Ка, когда противоположный берег стал уже близок, Зир вдруг натянул поводья.

— Что случилось? — спросил Бретильф, тоже остановившись.

— Давай проверим, сможем ли повернуть и убраться отсюда.

Бретильф кинул взгляд через плечо:

— Нас уверили, что мы можем лишь ехать вперед, к замку. Они сказали, что нам даже не понадобится карта: тяготеющее над нами волшебство столь сильно, что само приведет нас к цели.

— Может, и так, — задумчиво произнес Зир. — Но ведь лошади могут понести нас совсем в другую сторону, невзирая на то, какие чары наложены на нас.

Мрачно посмотрев назад, на город, они схватили покрепче поводья и попытались развернуть скакунов.

Но лошади тут же встали на дыбы, словно столкнувшись с яростным пламенем или омерзительными демонами. Оглушительно стуча металлическими подковами по булыжникам дороги, они чуть не сбросили всадников наземь. Всего за несколько мгновений оба скакуна промчались оставшуюся четверть мили до леса.

Громко крича и изо всех сил натягивая поводья, всадники едва успокоили лошадей. Они очутились в чаще; мост, река и город остались позади. Бретильф и Зир хмуро оглядели ярко-красную листву над головами, столь же огненную, как их собственные шевелюры.

— Ладно, с этим разобрались.

Полуденный свет с трудом пробивался сквозь медный свод листвы. Угрюмые Зир и Бретильф неспешно скакали по избранной чарами дороге. Заливисто пели птицы, и однажды через тропу пронесся олень. Парочка белок на высокой сосне с любопытством наблюдала за чужаками.

Вскоре впереди у края дороги что-то появилось. Сначала мужчины не поняли, что за неподвижный силуэт они видят. А затем Зир воскликнул:

— Посмотри, это ведь девчушка из «Бесстрашного дракона», которая меня предупреждала!

— По-моему, я тоже ее знаю. Она прислуживала мне то ли в первой, то ли во второй гостинице.

Девушка, в запачканной одежде и разорванном белом платке на сальных от постоянной близости к жарящемуся мясу волосах, как раз подняла руку, но не приветствуя, а маня к себе.

— Быть может, ее выгнали с работы из-за нас, — сказал Зир.

— Я могу дать ей денег, — промолвил Бретильф.

Всадники доехали до девушки и остановились. Уставившись на них тусклыми глазами, она сказала:

— Увы! Фальшивый принц вдохновил вас и отправил навстречу року. О, вы закончите, как и многие другие. Мантию никому не достать. Бедные души, бедные потерянные души!

— В точку, — отозвался Зир.

— Но очень мило с твоей стороны так ободрить нас, — подхватил Бретильф.

Девушка, казалось, не услышала слов всадников. Торжественным голосом она вскричала:

— Имя мне Лое, и я лишь ничтожный вестник. Вам следует ехать в дом Звезды Измарель. Лишь там можете найти вы помощь!

— А что такое Звезда Измарель?

— Ищите дом и учитесь! — напыщенным и раздраженным тоном объявила Лое. — Усадьбу вы не сможете не заметить. На стенах белые розы, вокруг летают белые совы. И наверху сияет огромная алмазная звезда.

— Не так скромна, как ты, — сказал Зир.

— Я ничто. Я всего лишь Лое.

Внезапно девушка спрыгнула с тропы и затерялась в золотисто-медной мозаике стволов и листвы. Зир и Бретильф задумчиво смотрели ей вслед.

— Мне кажется… — промурлыкал наконец Бретильф.

— …и мне… — эхом откликнулся Зир.

— …там, где падает тень вон от того кедра…

— …девушка перестала быть девушкой…

— …и превратилась…

— …в горностая… — заключил Зир и затем добавил: — Возможно, у нас видения от голода. Давай устроим недолгий привал и подкрепимся.


По мере того как солнце плыло в небе, осенний лес менял краски с золотисто-медного на густой цвет красного вина и наконец стал сиреневым. В тот вечер поросшая травой и то тут, то там прочерченная мощными корнями деревьев тропа, извиваясь, влилась в открытое место. Царившую там тьму расцвечивали лишь крохотные светящиеся жучки.

Внезапно слева от дороги начался поросший редкими деревьями подъем, переросший в холм, четко вырисовывавшийся на фоне розовато-лилового неба. Одна из сиявших там звезд была необычайно крупных размеров. Она ярко освещала большой темный дом. Кое-где темноту пронзал игольчатый свет ламп.

— Усадьба Измарель?

— Похоже на то, — подтвердил Зир.

— Зайдем?

— А почему нет? Дорога проходит совсем рядом, а чары позволяют нам останавливаться.

— Да и в любом случае, — откликнулся Бретильф, — на пути к року все отсрочки хороши.

Серый и гнедой забрались на холм.

Впереди появилась высокая каменная стена, покрытая бутонами лунного цвета, чей аромат, казалось, усилился с опустившейся темнотой. В воздухе над ними летали шесть или семь огромных летучих мышей. Но когда всадники подъехали ближе, то в свете звезды оказалось, что то были белые совы.

В окнах сквозь пурпурные и шафрановые стекла пробивался свет. Над воротами висел изящный колокол.

Пока мужчины разглядывали его, раздумывая, потянуть за шнурок или нет, колокол вдруг затрезвонил сам. При первых же его звуках совы слетелись и, усевшись на стену, стали рассматривать Зира и Бретильфа своими круглыми стеклянными глазками.

Через несколько мгновений широко распахнулись ворота, открыв взору темный сад. Благоухавшие там белые розы, казалось, пленяли лунное свечение и призрачно сияли в ночи. Шагах в двадцати от всадников виднелась открытая дверь. Пока они раздумывали, в доме зажглись лампы, осветив темноту мягким светом. Все это было так заманчиво, так необычно, что мужчины не могли сдвинуться с места. На стенах замерли совы. Не слышалось ни знака, и даже время, казалось, остановилось.

Спустя какое-то время Бретильф наконец спросил:

— Ну что, зайдем? Или уберемся отсюда?

— Что бы мы ни делали, все равно пропадать, так что…

Всадники спешились, привязали лошадей среди роз и направились прямо к двери.


Они очутились в очаровательной зале, освещенной резными лампами из бронзы и стекла лавандового цвета. Пол покрывали роскошные пледы всех цветов радуги.

На длинном столе сверкали высокие позолоченные графины с черным элем, красным вином и медовухой. На золотых и серебряных блюдах, украшенных жемчугом и драгоценными камнями, красовались пироги, источавшее дивный аромат жареное мясо, сыр, покрытый росой, салат, фрукты и всевозможные сласти.

— Ты доверяешь всем эти яствам? — спросил Зир.

— Не больше, чем вору, который забрался в окно.

— Вот и я так думаю. Стоит ли нам откушать?

— Давай попробуем.

Но стоило им отодвинуть изукрашенные золотом кресла, чтобы сесть, раздвинулись портьеры в противоположной части комнаты, и мужчины замерли.

Перед ними появилась молодая женщина, но на этот раз исключительной красоты. Прелесть ее лица подчеркивалась изумительным разрезом черных бархатных глаз. По плечам каскадом струились волны сияющих волос, казавшихся в свете ламп каштановыми. Аметистовый шелк обтягивал изгибы стройной фигуры. На талии поблескивал пояс из белого золота.

— Как приятно, что вы решили зайти, — промолвило удивительное создание нежным голосом, ласкающим слух. — Прошу вас, садитесь.

Мастер Бретильф и ученый Зир повиновались.

Парочка белых кроликов тут же принесла им чаши с благоухающей водой. Когда мужчины омыли руки, два черных кролика поднесли льняные полотенца. Все четверо появились из-под застланного роскошной скатертью стола и там же исчезли. Но, откинув складки ткани и заглянув под стол, Зир и Бретильф не увидели ни кроликов, ни чаш, ни полотенец, ни малейшего намека на какой-либо вход.

Вновь усевшись на стулья, мужчины увидели, что их прекрасная хозяйка уже сидит во главе стола. Спокойствие ее было исключительным.

— Храбрые воины, выбирайте, что бы вы хотели откушать. Манч и Джансон вас обслужат.

Ожидая появления очередных кроликов, Бретильф и Зир смешались, когда вдруг из букета бледных цветов на южном конце стола на задних лапах вышла удивительной красоты белая длинношерстная кошка. Почти в то же мгновение с северного конца стола появилась черная короткошерстная собака и встала у кресла Зира. Она тоже передвигалась на задних лапах и была столь большой, что голова ее была на одном уровне с головой сидящего Зира.

Зир сделал над собой усилие и обратился к диковинному зверю:

— Добрый вечер, Джансон. Если вы позволите, я бы…

— Как вам будет угодно, господин, — ответил пес. — Я прочел ваши мысли.

И, взяв на столе нужные приборы, принялся с удивительной точностью нарезать на тарелку птицу, которую хотел попробовать Зир.

Закончив, Джансон подошел к Бретильфу и, не спросив ни слова, передними лапами положил ему на тарелку салат и кусок пирога. Тем временем кот по имени Манч наполнил хрустальный бокал Бретильфа вином и теперь направлялся к Зиру, чтобы налить в серебряную кружку пива.

В этот момент в залу через высокое окно бесшумно влетели три белые совы. Усевшись на золотые жердочки, трио завело спокойную, приятную мелодию под аккомпанемент трех черных птиц, похожих на ворон, которые проникли через открытую дверь усадьбы. Одна из них когтями била в барабан, вторая играла на маленькой арфе, перебирая струны крылом, а третья звонко насвистывала.

Зир и Бретильф некоторое время молча ели и пили.

В конце концов Бретильф обратился к другу:

— Неужели мы сошли с ума?

— Думаю, да, — отозвался Зир, махнув рукой. — Наверное, это действие чар, или нас чем-то опоили еще в городе.

— Или же это сон, — повернулся Бретильф к их прекрасной хозяйке, которая отщипывала кусочки шербета, запивая их вином. — Вы согласны, мадам?

— Вся наша жизнь сон, — ответила она с улыбкой. — Кажется, именно так было кем-то сказано.

— Так вы философ, госпожа, — встрял Зир.

— Нет. Я ведьма. И зовут меня Звезда Измарель.

Отложив в сторону серебряные ножи и отставив кубки, воины встали.

— Ведьма. Боюсь даже представить, что нас ожидает, — промолвил Зир. — Мы должны отправляться дальше.

— У нас срочное дело в замке, — продолжил Бретильф. — Включающее в себя рок и ужасную погибель.

Звезда Измарель кивнула:

— Столь многие следовали этой дорогой навстречу судьбе. И мало кто слушал мою посланницу Лое.

— Возможно, в отличие от нас они знали ваше истинное занятие, ведьмовство, и были слишком… почтительны, чтобы зайти. В городе и в лесу достаточно колдовства. Даже самых отчаявшихся людей, и мы в их числе, это делает более чем осторожными, — произнес Зир.

— Прошу вас, не обижайтесь на нашу откровенность, — закончил Бретильф.

Но Измарель не обратила внимания на их слова и продолжила, когда гости смолкли:

— Из тех, кто выслушал Лое, никто еще, заподозрив ловушку, не осмелился войти в мой дом. Были и другие, увидевшие Лое, но не сумевшие разглядеть мои ворота и все, что за ними. Чтобы замечать такие вещи, нужны особые дарования, господа. Но все равно кролики, кот и собака ждали их за столом. Совы исполняли музыку. Что уж говорить о присутствии моей скромной персоны.

— Мужчина, не увидевший вас, прекрасная госпожа, — промолвил Зир, — должно быть, слепец, или же с ним еще что-то не так.

— Мужчина, не увидевший вас, Измарель, должен быть мертвецом, — подхватил Бретильф.

— Однако, — добавил Зир, — мы должны идти.

— Опоздать на встречу с судьбой было бы проявлением худших из манер, — закончил Бретильф.

Не обращая внимания на их слова, Измарель задумчиво произнесла:

— Я знаю, какое задание вот уже много месяцев навязывает Фальшивый принц Кашлории тем, кто нарушает его законы: украсть Мантию, побеждающую войны. Но это безнадежное предприятие. Навстречу предназначенной судьбе отправлялись воины безграничной храбрости. И среди них — тринадцать женщин изумительных боевых качеств и мудрости. Но все погибли, и мужчины, и женщины. И это правда, что каждый из них встретил кошмарную смерть. Например, — зловещим голосом продолжила Звезда Измарель, — на поиски Мантии была отправлена чаровница меча Шайи из Красной пустыни, умертвившая двоих стражников, которые воспылали к ней неуместной страстью. Шайи была очень известна своими военными талантами, не говоря уже о пытливом и живом уме. Говорят, она могла за двадцать минут написать оду, достойную пера величайших поэтов. Или за пару биений сердца сложить непристойную песенку. Она даже во сне отгадывала загадки. А еще она была искусным вором: поговаривают, что именно она украла знаменитый изумруд Галло, хотя и отдала его потом покинутому возлюбленному. Но даже Шайи вернулась из того злого замка мертвой, причем по частям, каждая в маленькой коробочке. Исключением стали ее изящные белые уши: их пришпилили на крышку, изобразив крылья бабочки.

Зир молча изучал свои башмаки. Бретильф с трудом прочистил горло.

Наконец Измарель хлопнула тонкими руками. По сигналу все огни в усадьбе погасли, испарились все запахи, исчез обед, смолкла музыка. Тявкнул пес, пискнул кролик, мяукнул кот. Раздались барабанная дробь и дребезжание струн, когда птицы сорвались с жердочек и быстрее ветра вылетели в окно и двери. В зале стало темно, как в бочке с дегтем. Лишь звезда в саду испускала свет.

— Бретильф, ты можешь хотя бы пошевелиться?

— Нет, Зир, не получается. А ты?

— И я не могу.

— Отдыхайте, друзья мои, — промурлыкала ведьма. — За ваш ум и бесстрашие я подарю вам иную судьбу.

— Точно ведьма, кто же еще? Эта еда… — выговорил Бретильф невнятно, ни к кому конкретно не обращаясь.

— И ведьмовское пиво, — простонал Зир, — Клянусь адом, нас опять…

— …опоили и заколдовали, — закончил Бретильф.

Во тьме раздался грохот, словно двое богатырей рухнули на пол, прогремев доспехами, мечами и прочим скарбом.

А затем зазвенел соблазнительный женский смех. Ночь скрыла все происходящее, и лишь бриллиант чарующей звезды мерцал в облаках.


Во сне тоже не было отдыха. Каждому из воинов снились отрывки эпизодов из жизни покойных героев и воительниц, которые входили в печально известный замок.

Бретильф видел Дрода Лафеля, высокого и сильного воина с золотистыми локонами, который с мечом в руке широкими шагами шел по какому-то огромному черному зданию. Навстречу ему ползла громадная змея. Подобно крокодилу, она была покрыта черной, словно полночь, чешуей. Чудовище открыло пурпурную пасть и оглушительно зашипело. Дрод в ответ сплел гипнотическое заклинание такой силы, что даже обездвиженный, заколдованный и никак не похожий на змею Бретильф почувствовал себя еще более беспомощным. К его вящему изумлению, на змею чары не подействовали. Она неумолимо приближалась, словно штормовая волна разъяренного океана, и златоглавый воин бесследно исчез в ее кольцах.

Зир тоже грезил. Но ему снилась прекрасная Шайи. Она оказалась молодой, слегка коренастой женщиной с белоснежной кожей и горящими зелеными глазами. Сейчас она стояла внутри громадной залы со сводчатым потолком, а впереди замерло животное с головой и крыльями сокола и телом пумы. Женщина должна была, судя по всему, ответить на какую-то загадку и пропеть ответ. Шайи что-то пропела. Но как только ее безупречное меццо-сопрано наполнило воздух, голос ее, казалось, зажил собственной жизнью, грохоча и перекатываясь, подобно грому. Дом стал разрушаться, посыпались камни, Шайи и сфинкс исчезли из виду.

Поток таких снов казался бесконечным. Пятьдесят, а может, и больше отчаянных, искавших Мантию, прошли перед взорами Бретильфа и Зира. И все они потерпели неудачу. В каждом случае какие-то мелочи стали причиной их гибели.

А затем обоим приснилось, что они сами, каждый по отдельности, входят в то самое смертоносное здание. Их имена почему-то были изменены. Зир стал Изром, а Бретильф — Ибфрельтом. И знание этого им ничем не помогало.

Сверху, с затененного потолка, на Зира ринулись, хлопая крыльями, какие-то существа, похожие на гигантские книги, и он, уворачиваясь и отпрыгивая, Писцом и ножом рубил и кромсал нападавших на него тварей. В конце концов они его окружили и заперли в своих переплетах.

Бретильф обнаружил, что пытается нарисовать или вырезать на стене символы благоволящих к нему богов. Но те превратились в черную пену, которая затвердела и вырвала из его руки оружие. После этого из пола вырос гигантский олень и набросился на него, втаптывая копытами в пол и поддевая рогами.

Так переживая во снах все новые и новые смерти, Изр — Зир и Ибфрельт — Бретильф провели весь день и проснулись то ли в аду, то ли на небесах, то ли — что было бы наилучшим вариантом — в своем мире.

Небо освещалось обычным рассветом. Взошло солнце, прогоняя остатки тьмы.

Усадьба ведьмы утром показалась заброшенной. Не видно было ни сов, ни других птиц. Белые розы закрылись столь плотно, что, казалось, лишь закат мог заставить их распуститься вновь.

Но двери в усадьбу, как и ворота в сад, остались широко распахнутыми.

Время от времени казалось, что кто-то есть в этом саду.

Если бы солнце искало Зира и Бретильфа, оно бы сильно разочаровалось, ведь существа, проходящие сейчас в ворота на холме, были молодыми львами. Оказавшись снаружи, они осмотрели врата и принюхались. Один низко зарычал, другой ударил хвостом. Примерно одного возраста и одной величины, хищные бестии с белоснежными клыками и длинными, с кисточками хвостами различались только тем, что один был темно-рыжим, а второй скорее мандаринового оттенка. Они могли быть братьями из одного прайда.

На их мордах промелькнуло беспокойство. Львы повернулись, шлепнули друг друга лапами и перекатились, словно играя, но затем успокоились, потрясли гривами, коснулись друг друга носами и оглянулись на дорогу. Глаза одного из них имели цвет янтаря, другого — темного серебра.

Тот, кто не стал бы доверять чарам, заподозрил бы в них мастера Бретильфа и ученого Зира, превращенных в хищных кошек.

Так или иначе, оба льва потрусили по тропе — возможно, и случайно, но именно в ту сторону, куда ранее чары вели всадников.

Лев всегда знает, что он лев. Даже если у него не выпадает шанса сказать себе это. А вот если бы такая возможность появилась, то лев тут же сообщил бы все, что думает, на своем, львином языке. Кстати говоря, у всех животных есть язык. Люди предпочитают не замечать этого, в основном по той простой причине, что почти все двуногие никогда не смогут понять большинство звериных языков. Возможно, это происходит потому, что звериный язык способен передавать не только общие выражения, но и такие понятия, как «состояние», «идеи», и принципы, выходящие за рамки того, с чем обычно сталкивается человек. Известные философские школы даже считают, что «животное поведение», которое подчас обнаруживает в себе человек, — это не признак деградации, а свидетельство неудачных попыток человечества перенять философскую мудрость животных в жизни, любви и смерти.

Зир, таким образом, знал, что он лев. И Бретильф знал о себе то же самое. И главным, бесспорным, хоть и не относящимся к делу, являлось то, что они — братья. Что же до странной путаницы букв в том, что можно было счесть за имена, то им до нее не было никакого дела.

Тем не менее оба льва лишь отчасти осознавали странные идеи, которые иногда появлялись в их косматых благородных головах. И животные почти не обращали на них внимания. Они лишь знали, что день был теплым, земля и деревья приятно пахли и отовсюду доносились соблазняющие запахи, обещая игру или еду. Что-то побуждало их двигаться в определенном направлении, заманивая, делая этот путь очень желанным. И львы неосознанно подчинялись этой завлекающей силе.

На протяжении нескольких часов львы пробирались через лес. К этому времени трава стала густой, а тропа превратилась в нить меж корней деревьев и зарослей папоротника. То тут, то там животные останавливались, чтобы исследовать источник очередного интересного запаха или шума, отдыхали в тени омытых солнцем деревьев, пили из темного, словно малахит, ручейка. Все было так, как должно было быть.

Наступил полдень. Из безопасных древесных крон на львов с почтением смотрели белки, бурундуки, опоссумы и голуби.

Открывшаяся перед львами местность показалась бы человеку огромной прогалиной. Почти на милю вокруг была выкошена или вытоптана вся растительность и вместо нее уложено покрытие из причудливых треугольных плит, словно вытесанных из полированного базальта. В их гладких поверхностях отражалось лазурное небо, и все плиты блестели, будто черное озеро, из центра которого вырастало здание. В глазах мужчины или, к примеру, женщины строение тут же явило бы свою структуру: построено оно было из искривленных стволов и тяжелых летних крон живых деревьев. Одни были искорежены, другие согнуты в дуги, а третьи собраны вместе так, чтобы создать крышу из веток и листвы. И затем магия превратила все деревья в камень. Но не в гладкий базальт, а в шероховатый серо-черный гранит.

Но так как на прогалине людей не оказалось и стояли лишь львы, то все эти наблюдения сделать было некому. Хищники же видели лишь поверхность, похожую па дно пещеры, и чувствовали запах человеческой плоти и крови. Они ощущали присутствие свежих трупов.

Помедлив лишь для того, чтобы потрогать лапами озеро, окружавшее здание, и убедившись, что оно твердое, звери понеслись вперед и исчезли внутри башни.


Изр — тот лев, что когда-то был Зиром, — стрелой промчался по веренице мрачных коридоров и черных провалов. Соединяясь извилистыми переходами, одни залы перетекали в другие, поменьше или побольше. Лев солнечной кометой пронесся через них, нисколько не интересуясь необъятными размерами помещений. Он не чувствовал себя маленьким и уязвимым, каким бы ощущал себя здесь человек. Напротив, как и всякая любопытная кошка, лев забирался на все нижние ветви бесформенных деревьев и засовывал нос во все щели и дыры, какие только мог отыскать. Подняв лапу, он проскрежетал по окаменелому дереву и отпрянул, когда из-под когтей брызнули голубые искры.

Из глубин этого заброшенного, похожего на бесконечный лабиринт туннеля донесся вдруг странный гудящий шум. Это был даже не звук, а вибрация, ощутимая лишь сердцем. Изр не обратил на нее особого внимания. Его уши привыкли к более информативным и интересным шумам, а здесь таких не наблюдалось.

А затем, без всякого предупреждения, что-то стремительно промчалось в воздухе на высоте трех львиных прыжков. Изр поднял косматую голову.

То оказалась птица. Но птица, какой Изр никогда раньше не видел и не ожидал встретить. У нее не было ни головы, ни даже клюва. Распростертые крылья были черными сверху и с перьями посветлее снизу. И они ни к чему не крепились. У птицы не было тела.

Человек узнал бы в ней книгу. Но Изру ее внешность ни о чем не говорила: причислить ее к птицам было для него самым логичным. И так как львы обычно не упускают шанса помериться силами с большинством птиц, даже если те, как птица Рух, превосходят кошек в размерах, Изр бросился прямо на таинственную летунью и придавил к земле. Хребет книги треснул. Лев, играя, разрывал когтями ее страницы-перья, жевал их и выплевывал. Птица оказалась совсем несъедобной и годилась разве что для небольшого упражнения. Когда в зале появилась еще одна такая книга, Изр из спортивного интереса сшиб и ее, поиграл и тоже растерзал. За ней последовали новые книги. Впрочем, их было не так много. Изр вертелся среди них, наслаждаясь игрой. Изничтожив последнюю из противниц, он заметил крохотных созданий, которые потоком вытекали из поверженных птиц и стремительно разбегались кто куда. Ударами сильных лап Изр раздавил одних, а других сломал клыками. То были написанные слова, но лев об этом не знал. Они для него ничего не значили, кроме мимолетного объекта для игры. Да и на вкус они были как чернила. Лев выплюнул невкусную добычу и перекатился на спину. Поднявшись, он тряхнул рыжей гривой и потрусил дальше, в дебри окаменевшего лабиринта.

В это время в другом месте Ибфрельт — лев, что был Бретильфом, — исследовал какие-то наросты на полу, которые могли когда-то быть съедобными грибами. И ему тоже не было никакого дела до странной тишины вокруг. Однако затем он услышал интересное скрежетание и, оглядевшись, заметил, как из стены червями вылезают какие-то острые предметы. Падая на пол, они начали раздражающе царапать его. Ибфрельт, объятый любопытством, подошел и, исследуя их, схватил зубами, как это сделал Изр с книгами. Стальные наконечники не причинили вреда ни загрубевшим львиным лапам, ни крепким клыкам. В конце концов они надоели льву, и он понесся дальше, даже не замечая, что предметы, издавая зловещий скрежет, его преследуют. Но для Ибфрельта в них не было ничего страшного. Он их просто не заметил, и спустя какое-то время преследователи покрылись ржавчиной и рассыпались рыжей пылью.

Прокрадываясь из одной залы в другую, Ибфрельт замер лишь тогда, когда в углу из пола выросла какая-то фигура. Человек бы сразу узнал ее: то был опасный воин. Он был высоким, мускулистым, одетым в доспехи и вооруженным здоровенным мечом и необычайно длинным кинжалом. С яростью взирая на Ибфрельта налитыми кровью глазами, он презрительно фыркнул:

— Ты, ничтожная драная кошка! Давай сразись со мной!

Но для Ибфрельта люди были лишь очередной добычей. Оружие, агрессивность и защитные одежды ничего не значили для льва. Ощутив запах живой плоти, Ибфрельт, грозно рыча, стремительной рыжей молнией метнулся к угрожавшему ему увальню.

Здоровяк с криками размахивал мечом и кинжалом, но смог лишь срезать четыре волоска из роскошных львиных усов. А затем мощные челюсти хищника разодрали человеку горло.

Ибфрельт уже хотел было отведать добычу, как та, к его досаде, превратилась в дым и рассеялась в воздухе.

В одном из закоулков лабиринта Изр встретился с такой же иллюзией. Его противником оказался воин с рапирой в руке и топором за спиной. Метнувшись к нему и увернувшись от защитных ударов, Изр с наслаждением вонзил клыки в податливую плоть. Но горячее вкусное мясо исчезло прямо из-под носа, и Изр от недовольства издал столь громкий рык, что даже Ибфрельт услышал его и прорычал в ответ.

Поднявшись, Изр мягкой рысью поспешил по хитросплетениям лабиринта, полагаясь на львиный слух и обоняние, и через пару минут нашел Ибфрельта.

Мнения львов совпали: они оказались в странном месте, не принесшем им ничего хорошего. И будет лучше немедленно убраться отсюда.

Но в тот момент, когда они это решили, в следующей пещере вдруг вспыхнул ослепительный свет. Они были львами. И потому приняли свет за внезапно разверзшийся выход из каменной постройки. Грива к гриве, они бросились навстречу сиянию…

И очутились в поистине колоссальной части комплекса. Человеку помещение показалось бы громадным и величественным, словно церковный неф. Но для львов это была лишь очередная, пусть и очень большая пещера, наполненная светом из какого-то невидимого источника.

В самом центре залы возвышалось единственное живое дерево, по крайней мере так казалось. Оно походило на клен, но поражало необычными размерами. Осенняя листва была окрашена в малиновый, оранжевый и темно-бордовый цвета. С ветвей свисал невзрачный стяг — или это был предмет одежды? Казалось, ткань там забыли случайно, по ошибке или просто бросили — некрасивую, цвета подгоревшей овсяной каши, обветшавшую, покрытую пятнами.

Ни один из львов не удостоил ее даже взглядом: их внимание приковал куда более привлекательный объект. Ствол живого дерева источал мягкий, словно бы призрачный свет. Проникая сквозь трещины в коре, сияние ворвалось в пещеру и затопило ее, сложившись в образ, который любого воина заставил бы застыть в непреодолимом ужасе.

Прямо перед львами появился громадный олень. Он был практически белоснежным, с ветвистыми рогами и горящими глазами. Животное фыркнуло, исторгнув из ноздрей пламя вперемешку с черным дымом.

Львы, как правило, не кивают и не обмениваются рукопожатиями, чтобы объявить о своем братстве. Делай они подобное, то эта парочка поступила бы именно так.

Без всякой прелюдии оба льва метнулись к оленю и вцепились в его бока. Воздух наполнился ревом, клацаньем зубов и цоканьем копыт. Внезапно гигантский олень, созданный, казалось, из одной кости размером с целый дом, рассыпался на тысячу обломков. Одновременно с ним взорвался и огромный клен. В воздухе дождем посыпались листья. И еще кое-что тряпкой упало на каменный пол. Изр и Ибфрельт, Ибфрельт и Изр не обратили на это ни малейшего внимания. Они были слишком заняты. Плоть гигантского оленя внезапно превратилась в изумительно прожаренное мясо. Львы сосредоточились на нем, наслаждаясь вкусом и отыскивая на полу даже мельчайшие кусочки.

Занятые этим важным делом, они не услышали, как нечто в каменных стенах усадьбы, наблюдая за львами, в бессильной ярости стенало оттого, что все его замыслы рухнули. Львы не заметили и перемены в самом здании, как его стены, коридоры, арки и закутки вдруг исчезли, растворившись в воздухе. Даже непривлекательный кусок ткани парочка заметила лишь тогда, когда та приземлилась им на головы.


— Ну, что ты теперь сделаешь? — пробираясь через лес, уже почти лишившийся своего сказочного покрова из-за нагрянувших первых морозов, поинтересовался Бретильф у такого же раздетого и озябшего Зира.

— Думаю, это более чем очевидно, — отозвался тот.

— Да, для меня тоже. Но мало ли, вдруг мы пришли к разным выводам.

Бретильф нес забранную из пещеры-лабиринта невзрачную тряпку, свернутую в тюк, — желанный атрибут.

Сквозь остатки листьев просвечивало холодное хмурое небо, с деревьев в продуваемых всеми ветрами путников кидались орехами белки, кричали птицы. Лисы и кабаны обходили их стороной, фыркая и словно бы презрительно посмеиваясь. Даже змеи, казалось, были обескуражены глупостью людей и предпочли заползти поглубже в свои норы.

Бретильф и Зир все еще не решили, что думать о случившемся, несмотря на предшествующий разговор. Когда они наконец добрались до усадьбы ведьмы по имени Звезда Измарель, то нашли только пустой дом. Их кони паслись тут же, в саду, и рядом лежали одежда, мечи и весь захваченный с собой скарб. Бретильф повертел в руках кость, на которой вырезал оленя.

— Как я и думал, — промолвил он.

— Да уж, — поддержал его Зир.

Они обсудили, что хуже: есть людей или слова, не говоря уже о мясе и костях. И в итоге пришли к заключению, что, возможно, ничто из этого не было реальным, так что моральные стороны вопроса можно не затрагивать.

Остаток пути до Кашлории они проделали верхом. Теперь свернутые лохмотья вез Зир. Ни один из них не захотел надеть Мантию, даже когда они, замерзшие и раздетые, пробирались по лесу. Одно лишь простое прикосновение ткани к их головам превратило обоих в людей. Этого им было вполне достаточно.

Добравшись до переправы через безумную реку Ка, они придержали лошадей и погрузились в размышления, уставившись в никуда.

— Мне кажется, — начал Бретильф, — что ведьма Измарель…

— Да?

— Превратила нас обоих в зверей, как случается в старинных легендах… Чтобы мы смогли выжить в лабиринте и вернуть Мантию. Похоже, любой одаренный человек, попадая в это место, вынужден сражаться с демонами, происходящими из его же собственных способностей.

— Женщина обнаружила, что ее собственная песнь обратилась против нее, причем самым ужасным образом: оторвав уши с ее прелестной головы.

— Заклинатель змей встретил рептилию, которую не смог подчинить себе, и она отравила его своим ядом.

Лошади щипали траву. Мужчины размышляли над заклинанием прекрасной ведьмы. Превратив воинов в зверей, она освободила их от любого столкновения с повседневными мнениями и страхами. Хоть призраки из их человеческой жизни и возникали в лабиринте, львы либо не интересовались ими, либо пытались ими пообедать.

Человеческое превосходство испарялось в том месте. И именно поэтому они смогли получить Мантию, побеждающую войны, потому что для львов она ничего не значила; звери лишь выскочили из лабиринта, и их гривы, а затем волосы были опутаны складками ткани.

Зир и Бретильф скромно въехали в город. Но изумленный народ заметил всадников и высыпал на улицы, приветствуя их одобрительными возгласами. В усадьбу Фальшивого принца они были приглашены только через час.

Лежа на троне, полумертвый принц смерил пришельцев неприязненным взглядом:

— Кто эти негодяи?

— Ваша светлость, — произнес пораженный слуга, — разве вы не слышите радостных криков снаружи? Эти, как вы выразились, негодяи отвоевали Мантию. Мантию, выигрывающую войну с собой.

— Мусор! — сквозь зубы процедил принц и отвернулся.

Лишь час спустя Зир и Бретильф удостоились сомнительного удовольствия присутствовать при превращении. С некоторым отвращением они наблюдали, как Мантия, накинутая на плечи принца, превратилась из дерюжки в роскошное одеяние, сияющее красками и самоцветами. Сам принц тоже изменился. Всего за несколько секунд из отвратительного умирающего старца он превратился в невинного, молодого, красивого, сильного и мудрого правителя. И затем с приятной щедростью из городских сокровищниц достали богатства и, погрузив на мулов, преподнесли их Зиру и Бретильфу.

К тому времени они уже были безнадежно пьяны, обследовав большинство королевских погребов, и прогуливались по городу, где каждый житель жаждал с ними выпить. Иногда те затаскивали друзей за угол и едва слышно шептали о том, как же странно, что столь жестокий и низкий человек, как принц, теперь полностью переменился, став истинным наследником, достойным лишь похвалы и почитания. Они также слышали и историю о кухонной девчонке по имени Лое, которая в тот самый день уехала вместе со своими многочисленными животными в повозке, сиявшей, словно бриллиант. Вслед за ней улетели все совы и вороны из заброшенных храмов, исчезли кролики, пойманные для кухонь, кошки и собаки, искавшие пропитания в разных тавернах. Ее звали Лое, иногда Визел или Эрмин, и она была одним из стражей-покровителей Кашлории. Изменив облик, она осталась в городе в трудную для него пору. Возвращение Мантии, похоже, освободило ее, и теперь Лое вернулась к своей таинственной жизни на далекой звезде.

— Я готов заснуть на миллион лет! — выдохнул Зир. — Увы, нам пора прощаться.

— Возможно, что и нет, — отозвался Бретильф. — Я слышал сплетни о том, что неотесанные слуги принца объявили на нас с тобой охоту. Как думаешь, нам лучше быть поодиночке или держаться вместе?

— А где наши лошади и мулы? — спросил Зир, демонстрируя наличие здравого смысла.

— Внизу.

Выпрыгнув из окна и приземлившись на спины своих скакунов, они вызвали оглушительную бурю ликования, ярости и речного рева. Но очень скоро все эти звуки сменились на довольное цоканье копыт, мирное поскрипывание повозок и блаженный перезвон монет. Что ж, теперь главное — быть осторожнее. Чем яростнее ревет шумный поток внизу, тем громче ваша победная песнь.

Загрузка...