БЕРТ СТАЙЛЗ
СЕРЕНАДА БОЛЬШОЙ ПТИЦЕ
ПОВЕСТЬ
Посвящается Мэку,
хорошему парню, которого сбили,
когда я был в увольнении в Лондоне
и развлекался там.
Эта книга вышла в Америке сразу после войны, когда автора уже не было в живых. Он был вторым пилотом слетающей крепости», затем летчиком-истребителем и погиб в ноябре 1944 года в воздушном бою над Ганновером, над Германией. Погиб в 23 года.
Повесть его построена на документальной основе. Это мужественный монолог о себе, о боевых друзьях, о яростной и справедливой борьбе с фашистской Германией, борьбе, в которой СССР и США были союзниками по антигитлеровской коалиции.
Первый экипаж
Лейтенант Сэм Ньютон, командир корабля, 23 года, из города Сиу (шт. Айова).
Лейтенант Берт Стайлз, второй пилот, 23 года, из Денвера (шт. Колорадо).
Лейтенант Дон М. Бард, бомбардир, 24 года, из Освего (шт. Нью-Йорк).
Лейтенант Грант Х. Бенсон, штурман, 22 года, из Стамбо (шт. Мичиган).
Ст. сержант Вильям Ф. Льюис, бортмеханик, 20 лет, из Гранд-Айленда (шт. Небраска).
Ст. сержант Эдвин К. Росс, радист, 23 года, из Буффало (шт. Нью-Йорк).
Мл. сержант Джилберт Д. Спо, замковой, 21 год, из Уинстон-Сейлема (шт. Северная Каролина).
Мл. сержант Гордон Э. Бийч, турельный стрелок, 34 года, из Денвера (шт. Колорадо).
Мл. сержант Базил Дж. Кроун, срединный стрелок, 24 года, из Вихиты (шт. Канзас).
Мл. сержант Эдвард Л. Шарп, хвостовой стрелок, 21 год, из Хот-Спрингса (шт. Арканзас).
Сэм, как и я, ходил в Колорадский колледж в Колорадо-Спрингсе, так что мы побратимы. Оба были усердны не столько в учебе, сколько по части гулянки, пока не попали в курсанты. И чистое везение, что столкнулись в Солт-Лейке. Там мы улестили некую военбарышню, чтоб записала нас в один экипаж.
Дон до войны служил в банке. В экипаже с выпускного тренажа в Александрии (штат Луизиана). Был инструктором по бомбометанию, вовсе не должен был идти на фронт, Да хотелось поглядеть, что такое война, и повесить себе орденскую ленточку со звездой.
Грант кое-как учился перед войной в Мичигане, поболтался по стране, числился в пехоте, пока не стал штурманом. В экипаж включен также в Александрии.
Льюис, до войны таксист в Гранд-Айленде, крутил там с девицей и вечно мечтает, как бы вернуться домой.
Росс на гражданке днем трудился в конторе, а вечером в театре. Когда экипаж урезали с десяти человек до девяти, ему достался правый фюзеляжный пулемет вместо верхнего над люком радиорубки.
Спо сидел за правым срединным, пока нас было десятеро, и подготовился на замкового, когда затеяли перевести его в наземную службу. Он до войны ничем толком не занимался, просто ходил на пляж.
Бийч единственный в экипаже женат. Прежде — слесарь по будням и рыболов по выходным.
Кроун у нас за оружейника, лишь он понимает в бомбодержателях. Где только не жил, кем только не был. По специальности прокатчик, но работал и на нефтепромыслах и еще где-то.
Шарп жил в мирное время на ферме. Пожелал было стать врачом, вызубрил тьму медицинских терминов и развил в себе клинический интерес ко всему подряд. После войны намерен вернуться на ферму и валяться в тенечке.
Кроме бомбардира и штурмана, экипаж собран в Солт-Лейке, на базе 2-й армии ВВС. Все вместе мы отправились на летную практику, а потом на новеньком Б-17 прибыли в Англию.
Для начала
Стоит лето, война на белом свете. В Нормандии война и в Италии, вовсю война в России. Та же война наступает на острова и на небо Японии.
Кусочек войны, хоть как-то известный мне лично, — это воздушная война в Англии. Надо мною на стене карта Европы. Всякий раз, опять приземлившись в Англии, я рисую новую бомбочку на карте поверх города, который мы навестили.
Почти всегда тут ни вчера, ни, пожалуй, завтра. Одно сегодня. Сегодня кислородная маска, сегодня Берлин или Киль с высоты 25 тысяч футов. Сегодня — путаное, словно прошлое, а порою такое же Прекрасное.
Странное дело, этот кусочек войны никогда не остается сам собою хоть ненадолго. То несбыточный сон, тишь одинокой луны, то сплошной ужас, сумятица страхов и предчувствие смерти.
Жизнь всегда как лоскутное одеяло, по-моему; секунда, и час, и день сунуты в череду других секунд, часов, дней. Некоторые складываются во что-то, иные болтаются вне прочих, словно «крепость», потерявшая строй.
У меня в эти дни будто сто ликов. День меняет мне лицо и тело. Любое состояние — не больше чем на час-другой. Я лишен постоянства.
Наш мир чуден... мир вроде бы недурен... мир дыра дырой... мир безнадежно болен... мир полон солнца и голубизны... и все за один день, все порой за один час.
Первый вылет
В свой первый мы идем 19 апреля. Днем раньше контрольный полет (после месячного перерыва) получается у нас недурно, и полковник дает разрешение.
Один майор потолковал чуток с нами, как быть со стартом и нет ли вопросов, мол, надо эту детку держать в строгости, тогда наверняка вернешься домой.
В эскадрилье нехватка экипажей, а то бы дали еще несколько пробных полетов.
Майор отпустил нас, и Сэм собрал экипаж, чтобы сказать: с этой минуты все у нас должно быть в лучшем виде.
— И ты держи ее в строгости, — это он мне, — я не намерен за тебя отдуваться.
Я в строю «семнадцатых» летал лишь дважды, раз на выпуске и раз на тренировке. Так что не ахти какой мастер.
— Налет массированный, — объясняет Сэм.
Все это говорят. Мы четыре дня в дежурной бомбардировочной группе, и каждый в группе знает, что пойдем в массированный.
Идем в клуб. Ничего там нового. Никому словно нет дела, что завтра рейд. Никто не прячется по углам в раздумьях.
На обед свиные котлеты. Сижу рядом с парнем из нашей эскадрильи, которого зовут Ля и как-то еще. Я называю его Ля Француз, никак не усвою остальную часть фамилии. Парень он рослый, обычно в подпитии, вылитый пират.
— Вот и попал ты в нашу честную компанию, — произносит.
— Мы вроде идем завтра, — отвечаю.
— Вылет что надо, везет тебе!
— А куда?
— Какая разница! — он отмахивается рукой. — Люфтваффе выдохлись, разве не слыхал?
По мне отлично. Я не прочь глянуть как-нибудь на «фокке-вульф», но совсем не обязательно встречаться с ним завтра.
Пожевав, мы с Ля Французом отправляемся сказать спокойной ночи его самолету на стоянке, которая устроена за рулежными дорожками и полем турнепса. На велосипедах мы едем сквозь дымку по миру голубому, зеленому, тихому.
Убедившись, что самолет хорошо устроился на ночь, бродим в окрестностях, поджидая закат.
— Недурственно, — говорит Ля Француз.
Говорит вроде бы сам себе, так что я ни слова не добавляю.
Я было расположился на своей койке, когда в комнату вваливаются трое ребят, включают свет. Бомбардир и штурман волокли второго пилота в постель, а он возьми да и сверни в Мою комнату.
Он крепко пьян, ясный взор смерти читаешь в его глазах.
— Ау, у тебя все тип-топ? — спрашивает этот второй пилот.
— Похоже на то, — отвечаю полусонно.
От него больше слова не дождешься, стоит да хохочет, и комната полна этим хохотом, вся дрожит.
Бомбардир и штурман утаскивают его в постель. Бомбардир после этого возвращается и рассказывает:
— Крошка наш не в себе. Долго не протянет. Слишком много видел, как товарищей сбивало.
Свет погас, я лежу, сон не идет.
Страха во мне нет. Просто удивляюсь, зачем вообще я тут. К этой ночи готовился издавна. Мечтал о ней в дни занятий, листая журнал по авиации. И вот мы готовы идти наутро в бой. Бить немцев.
Вижу теперь: я слабо соображаю, что такое убивать.
Нет во мне чувства такого, как у польских летчиков со «спитфайров»; их мы встретили в Исландии, по пути сюда. У них сурово. Им охота перебить всех немцев на свете. Во мне этого нет. Никогда в меня не стреляли, никогда меня не бомбили. Семейство мое живет на Йорк-стрит в Денвере, за тридевять земель от этой войны.
То, что знаю про войну, все из книг и кино, из статей в журналах, из речей важных персон, которые разъезжали по военным училищам нагонять на нас злость. А ее нет у меня в душе, только в рассудке.
Вся задача — взорвать завтра в Германии как можно больше. С такой-то высоты мне все едино. Не узнать, во скольких женщин и детишек попадешь. Я думал об этом и прежде, а в этот вечер особенно. И чем больше думаю, тем уродливей оно видится.
Чего хотелось бы назавтра, так это мчать на лыжах с Болди в Солнечную долину или вышагивать встречь прибою в Санта-Монике, принимать на себя удары волн, а после лежать себе на солнышке весь день.
Вместо того предстоит путь, долгий путь, чтоб помочь сотоварищам размолотить город или завод, производящий бензин или сталь. Куда как плодотворная житуха...
Затем я призадумываюсь о тех восьми ребятах, которые спали на моей койке за последние четыре месяца. Все они или погибли, или попали в немецкий концлагерь, или пьянствуют в Швеции, или прячутся в канаве где-то во Франции. Койка от них особо не пострадала. Кровать у меня отличная, другой такой я в Англии не имел.
Некий шутник извлекает меня из нее в два часа ночи.
— Подъем! Завтрак в два тридцать, инструктаж в три тридцать,— произносит старший лейтенант Парада.
Кто-то, сегодня свободный, кричит с верхнего этажа:
— Помотайте люфтваффе, вломите им за меня!
В полной темноте добираюсь в столовую. Сияют звезды. Мне зябко.
Перед вылетами кормят в столовке начсостава номер один вместе с полковниками и майорами, с синоптиками, разведотдельцами и прочими наземниками. Пришел я первым, приходится жевать бутерброды и яйца целый час, пока пойдем на инструктаж.
Инструктаж — в длиннющем щитовом бараке. Какой-то майор встает и сообщает, что мы идем на юг, через Кассель к Эшвеге, где немцы ремонтируют истребители, там же у них место отдыха и сборный пункт для вылета на передовые базы. Это место нам показывают на большой настенной карте, дают разглядеть его на аэрофотоснимках, сделанных там недавно. Синоптик показывает, где встретим облачность, диспетчер объясняет, как выруливать на старт.
Полетный строй нарисован на доске, я списываю номера всех машин и кому где лететь. Мы идем в звене справа от ведущего верхнего эшелона.
Штурманы уходят куда-то на дополнительный инструктаж. Сэм идет сменить брюки, я становлюсь в очередь вторых пилотов за снаряжением. Стрелки отправляются за своим делом.
Стою в очереди и соображаю, что ждет нас мало веселого. Дадут усиленное сопровождение на весь путь — «сорок седьмые» и «пятьдесят первые» со всех сторон. Но залетим далеко, а немцы там вовсе не желают видеть нас над собой.
В складе амуниции толчея, всяк желает одеться в том же месте в тот же час. Я выбрал электрокостюм, поскольку терпеть не могу теплое белье. Надеваю форму, на нее летний летный комбинезон, сверху кожаную куртку и, наконец, надувной спасательный жилет.
Вспотел я, едва начав облачаться, а ко времени, когда выволок бронекуртку и парашют на тропинку, пот, чувствую, сбегает по коленям и ползет по пяткам.
Остальные из нашего экипажа еще возятся в складе, так что мы с Кроуном, улегшись на парашюты, оба разглядываем звезды. Снова есть время подумать.
Привет тебе, госпожа Удача. Ты где-то в этой сини. Проходишь рядышком; со мной, значит, обойдется благополучно. Рассказываю ей, куда мы отправляемся, да ей наверняка это уже самой известно.
Все вовремя собрались, и грузовик везет нас к самолету. Каждый разговорчив и смешлив. И я вроде бы изготовился, ведь столько времени ждал этого случая.
Льюис усердно прилаживает свои пулеметы в турели, а я заталкиваю под кресло бронекуртку, дабы была под рукой.
— Черт подери, — бормочу, — туго с местом для этой дряни.
— Не беда, — откликается он.
Не могу найти свой шлем, куда-то делась одна перчатка. Бэрд и Бенсон устанавливают пулемёты в носу самолета. Лишь Сэм на высоте положения. Стоит в сторонке и болтает с кадровиком, пока не кончится наша возня.
Поведем мы чей-то, не наш самолет, зовется он «Мамонька-кисонька». Навожу фонарик на смуглую даму без бюстгальтера, изображенную на борту, и делаю вывод, что художников на базе недобор.
Вместе со Спо проверяю подвеску бомб, и комбинезон рвется на спине, пока ползаю в бомбовом отсеке. Мы набрали десять пятисоток, больших тупорылых уродин. Похлопал одну по боку, от нее исходит холод и мертвенность.
Когда все пулеметы на местах, мы снова сбиваемся вместе у хвоста. Вспоминается раздевалка старшеклассников перед бейсболом, только нервов поменьше.
Кроун говорит:
— Авось эти подлюки сунутся с моей стороны.
Шарп:
— Авось они из постельки не вылезут.
Бийч вовсе помалкивает. Парень он сонный, старше нас всех. Но порою кажется мне ближе остальных, ведь он из Денвера.
Я раздаю леденцы, жвачку и провизию.
— Ну вот, — Сэм крякнул, — наш первый. Надо отлетать его хорошенько.
Каждый глядит молодцом, волнуется малую малость, чуть устал от подготовки к вылету.
Моторы заводим в шесть. Они вступают по очереди: «Дай первый». — «Есть первый», «Дай второй». — «Есть второй»... Хорошие у нас двигатели...
Уже заметно развиднелось, когда мы становимся в предстартовую позицию. Кругом «крепости». Смотрятся не очень-то грозно, пока сидят на хвостовых колесах. Много новых, серебристых, но все-таки большинство машин старой грязно-буро-зеленой раскраски, как и «Мамонька-кисонька».
Рулим на взлетную полосу, все в норме, нам дают зеленый. Слежу за приборами, называю скорость, и Сэм гонит по полосе. Нас трясет, пока стрелка не доходит до 120, тут Сэм берет вверх, и мы в воздухе.
Грант мне в шлемофон сообщает курс, мы набираем высоту, уходим от кровянистой зари.
Сэм условился со мной, что мы будем менять друг друга каждые пятнадцать минут, но почти все время он ведет сам, я только меняю обороты, когда он приказывает, и потею.
Думал я, восемнадцати самолетам никогда не собраться вместе. Кружим, кружим, никак не приладимся, но вдруг волшебным образом все летим за своими ведущими, стараясь выглядеть как можно лучше.
Строй наш идет на семнадцати тысячах футов, кислородная маска раздражает, волосы взмокли от пота, плечом не шевельнуть в электрокостюме, да что поделаешь.
Наша группа разобралась по звеньям. Но кто-то выбился в сторону или другие какие звенья сломали строй, и вот уже мы мчимся на звено, идущее встречным курсом. Мгновение-другое самолеты мелькают со всех сторон, вихри от их винтов шатают нашу машину. Сэм стонет в кислородной маске.
Но вот они миновали нас. У меня еще дыхание не установилось, как снова приключается то же самое.
Бэрд взвизгивает в шлемофон:
— На нас идут! — Я киваю, а он добавляет: — Неохота вот так помереть...
Ни одного столкновения, но все еле-еле увернулись.
В воздухе просторно теперь, и Сэм передает мне штурвал.
Я держу помаленьку и задумываюсь о том о сем, а когда очнулся, мы, оказалось, отстали от строя. Сэм хватается за штурвал, мне слышны его проклятья сквозь кислородную маску.
— Держи в лучшем виде, — говорит он минутой позже. — Не сбивайся.
Где-то ниже в группе главный штурман потеет над контрольными точками, ведущие эскадрилий пытаются не завести своих ребят в вихри от винтов, стараются соблюдать строй и держаться собственного звена. Но и того предостаточно. Мне жарко, кислородная маска вот-вот задушит, я за штурвалом то перетягиваю, то недотягиваю, пытаясь держать большую птицу в строгости.
Сэм умеет посиживать, сдвигая изредка штурвал на четверть дюйма, и держится твердо, хоть внешне и беззаботно. У меня так не выходит. Все дается с трудом, я гоняю нашу «крепость» по небу, ловлю нужное место, пережигая горючее.
Пересекаем пролив, вот и голландский берег, штурман показал себя докой, ни зенитки не попалось до Зейдер-Зе. Штурман какого-то звена проспал, и они врезались в середину строя. Никого не сбили. Милые черные клубочки в голубом небе... на вид безобидные.
Летим против солнца, верхнее стекло такое грязное, что ничегошеньки не разглядишь, переднее пулезащитное не чище, да и вообще пустое занятие рассматривать что-либо против солнца.
Каждые десять минут Бэрд проверяет, что у нас с кислородом. Мы понумерованы, начиная с хвоста.
— Первый — норма.
— Второй — норма, — и так до десятого в носовой. Звучим заправским экипажем.
— Истребители справа сверху, — слышу в шлемофоне.
— Вроде бы «сорок седьмые», — сообщает из носовой Бэрд.
Это именно «сорок седьмые», они взмывают рядом к солнцу.
— Мы над третьим рейхом, — объявляет Бенсон.
Земля вся поразрезана на маленькие поля и маленькие города. Поля зелены, как в Англии, зеленее, чем в Иллинойсе, когда мы в последний раз шли над ним. У тех, внизу, то же солнце, та же луна. Небо для них такое же голубое, поди, как для наших домашних. Но люди внизу — нацисты.
Сэм сигналит мне, чтоб я взялся за штурвал. Правое от нас звено занесло вперед, и это подбрасывает всем работенки, каждый начинает отдавать назад. Я обогнал ведущего и отдавал потом назад слишком долго, а когда подбавил снова газ, мы уже поотстали.
Смотрю на солнце и отлично понимаю, какая мы подходящая закуска для люфтваффе. Чувствую, они над нами, поджидали такого случая. Добавляю резко обороты, жму на газ, и мы медленно становимся на положенное место.
«Крепости» со всех сторон, позвенно, в эшелонах и группах, а вместе это 8-я армия ВВС под командованием Джимми Дулитла.
Шарп дает знать о зенитных разрывах слева снизу.
— Гляньте-ка, — кричит кто-то, — чистый ад.
— Потише там, в шлемофоне, — рявкает на него Сэм.
То ли наше звено растерялось, то ли все чуток растерялись. В общем, звенья заходят на свои цели перед нами, сзади нас, пара их старается пересечь наш строй, пока мы готовимся к бомбовой атаке.
Мы подошли к цели, но я понятия об этом не имел, пока не увидел, что на ведущей машине распахиваются бомбовые люки.
Слышу Бенсона:
— Мы над целью.
— Чего ж раньше молчал! — возбужденно восклипает Бэрд.
Уж не вернемся ли мы назад с грузом бомб, подумалось мне, но, оказывается, у нас полно времени, чтоб Бэрд изготовился.
Я скрючиваюсь в ожидании зенитного обстрела. По всем правиламмы должны попасть в гущу огня, бить должны прямо в нас. Падают бомбы ведущего, а Бэрд орет, что пошли и наши.
— Радист, проверить, все ли бомбы сброшены, — распоряжается Сэм.
— Угу-гу, — отзывается кто-то из задних, — глядите-ка, сколько дыму.
Все разом открывают рты. Добавив оборотов, отваливаем от цели. Зенитки по-прежнему молчат.
— Бомбили невесть что, — говорит Бэрд. — Цель ведь я и не разглядел.
Одна у него обязанность: сброс бомб, когда ведущий сбросит свои. Работка непыльная.
Строй опускается на тысячу футов, всем хочется поскорее покинуть эту страну. Два звена слева попадают под зенитный огонь, кто-то сметает почти целый город справа под нами. Похоже, конец представлению.
— Мы теперь над Францией, — окликает нас Бенсон. — Уже не в той проклятущей стране.
Разницы я не вижу. С такой высоты не разглядишь, что народ здешний — друзья как на подбор. А вон сарай внизу, где стоит спрятаться, коли придется прыгать с парашютом. Может, там сеновал, где темноокая юная француженка поджидает с парой кувшинов вина. Может, там ждет солдат-штурмовик в тяжелых ботинках, который штыком станет тыкать в сено.
Предпочту остаться на высоте сколь возможно долго.
Когда мы летели туда, самолетов почти не встречалось, а на обратном пути видим их по всем направлениям — снизу, сверху, по бокам идут самолеты, большие птицы и меньшие их братья. Подбитый старенький Б-24 тянет далеко внизу, пара «тридцать восьмых» вьется рядом за компанию.
— Мы над Бельгией, — немножко позже сообщает Бенсон. — Этот большой город — Брюссель.
Издали выглядит мирно.
Ах да, бронекуртка запрятана под сиденье. Хоть поздновато, но натягиваю ее на себя. Сэм влазит в такую же, предстоит обратный перелет над проливом. Куртка эта давит шею, пригибает ее книзу. Шея разболелась, и в плечо время от времени мило ударяет боль. Пожалуй, бронекуртка того не стоит, я отшвыриваю ее в проход.
Два П-51 резвятся на подходе, желают поохотиться.
Переговорил с Сэмом, он вызывает ведущего. Но в наушниках одни только всхлипы и хрипы помех.
Тут слышен парнишка, зовет старшего: «Снижаюсь. Кислород весь вышел. Не дадите ли прикрытие? — Дышит, как загнанная лошадь. — Моего штурмана крепко задело. Остается идти вниз». По голосу слышно, сам не свой со страху.
Где-то в этом тихом синем небе умирает штурман. Попробуй поверь.
Уже виднеется побережье. Порой Кроун или Шарп скажут о зенитках слева или справа, но нас там и близко нет.
Ниже проволоклось три «семнадцатых» с «либерейторами», истребители сопровождают их домой.
— Там бой, — сообщает Шарп на подходе к берегу, — кровь. пускают.
Ни ему, ни мне не верится, что в лоскутной путанице ферм, городов и бухт есть востроглазые затейники, охочие нас достать.
Сэм опять на связи.
— Умирает, — говорит он мне, — один штурман. Этот парнишка все талдычит, что штурман умирает.
Уходя от берега, начинаем сбавлять высоту. Строй слегка растянулся. А мы наслышаны про былые дни, когда, месяцев на восемь раньше, абвильские молодчики поджидали на берегу растянувшийся строй. Мы наводим порядок.
На шестнадцати тысячах снимаю шлем. В кислородной маске лужица слюны. Тру лицо, а оно будто рыбное филе.
Достигли английского берега, управление теперь на мне.
— Прижмись чуток, — требует Сэм. — Приказывают держаться плотнее. — И показывает, сближая ладони. — Тот штурман все умирает, — произносит он задумчиво, — а парнишка знай зовет.
Положено выглядеть бодро, пролетая над определенным местом побережья, потому как Дулитл и Шпатц наблюдают снизу, а с ними, возможно, Стеттиниус и Черчилль в качестве гостей.
Не знаю, как мы выглядим, но мне это неважно. Никогда не знал такой усталости.
Штурман отыскал дорогу домой, и мы кружим над аэродромным полем, пока нижняя эскадрилья резко снижается из строя.
Я выпускаю шасси, Сэм берет круто и бухает нас оземь на середине взлетной полосы.
— Вот и побывали на войне, — это сказал Шарп.
— Вернулись, — а это уже Бэрд.
Вернулись на эту широкую и длинную взлетную полосу. Пригнали «Мамоньку-кисоньку» туда, где ее брали, сбрасываем снаряжение на землю.
— Любопытно, убили мы кого-нибудь? — интересуется Льюис.
— Любопытно, попали в стоянку истребителей? — задается вопросом Сэм.
Я измочален, неохота пошевельнуться. Пилотировал не ахти. Шевелюра от пота словно губка, а глаза, похоже, кто-то обсыпал песком и растер сухой мешковиной.
Пока сижу так, подруливает самолет, у которого оторвало чуть не полхвоста. Из нашего звена он. Прямо не верится.
Льюис вытаскивает пулеметы, ему в помощь беру один из них и отношу в грузовик.
Шарп изрекает:
— Ну вот мы и лишились девственности.
— Как сказать, — возражает Кроун. — Я ничего не разглядел.
Мы были там, теперь мы дома. Растягиваюсь на охапке бронекурток и закрываю глаза. Обошлось без пробоин, и хвост не оторван. В этот миг никуда на свете меня не заманишь.
В складе не протолкаться, пахнет конюшней.
— Ну как? — спрашивает кто-то.
Оборачиваюсь — священник, католический. Он улыбается мне. Знает, что я новичок.
— Плевая прогулка, — отвечаю. — Весело размялись. Двое сбитых. Два экипажа погибли, все до единого человека.
В два счета улыбка сошла с его лица.
Идет к следующему парню, а кто-то, слышу, добавляет, что те были из верхнего эшелона.
Мы-то были в другой группе, не в их.
— На триста шестьдесят развернулись над целью, — доносится голос, — а там «мессеры-стодевятки» засели в облаках.
Никто не видел тех истребителей. Напали против солнца, единственный заход сделали. Одна «крепость» взорвалась, другая загорелась и пошла вниз. Ля Француз был в первой из них, а второй пилот, что пьяный будил меня вечером, находился в другой машине.
— Бедняга тот, паршивец, предвидел, что с ним будет, — высказывается мнение.
— Знал, что его очередь.
Вот так обсуждают этого второго пилота.
Но о Ля Французе ничего подобного не заявишь. Такой жизнерадостный был в последнюю нашу встречу. Гнал на велосипеде за милую душу. А ныне от него ничего не осталось.
Я думал о нем все время, пока тянулся отчет. Выпил три чашки кофе, но Ля Француза не мог выкинуть из головы.
В помещении становится жарко, а солнечный свет все золотистей. Ля Француз погиб, что проку рассуждать о нем дальше. Я-то здесь, я-то живой.
Выхожу во двор, Билли Беренд подкатывает на велосипеде.
— Время раннее, — говорит, — давай прогуляемся.
Я с ним не так чтоб в особой дружбе. Его комната в другом конце коридора. Сам он вечно улыбается.
Катим с ним по дороге, сворачиваем на другую. Вот церковь, старые седые стены, вот дома с соломенными крышами, вот ребятишки волокут полную тележку с бутылками молока, вот илистый пруд с грязными утками посередке.
Нет слов, до чего тут мне хорошо. Просто двигаться, просто катить по дороге, крутить педали, дышать и похохатывать, не ведая, куда ведет эта дорога, да и знать не надо. Мир бесконечно большой, зеленый и невозмутимый, бесконечно зеленый.
Мы не возвращались допоздна.
Дом вторых пилотов
Живем мы с Сэмом в доме вторых пилотов, который кличут так невесть почему — тут размещают и вторых, и первых.
Полкомнаты Сэму отведено, я ближе к окнам. Вот койка счастливая, вот — невезучая. На этой восемь человек сменилось за три месяца, пока той пользовался парень, теперь вернувшийся в Штаты. А нам что за разница, мы-то в одном экипаже.
Среди обстановки — пишущая машинка, моя «Корона», видавшая виды. Письменный стол с двумя ящиками, первый набит дамскими письмами, от приятельниц полоумных, от миленьких, от прочих, а про пару приятельниц уж и не скажу, кто они есть.
На столе разрезная картинка — дама с роскошным бюстом под куском плексигласа, на случай, если недостанет нам слов при сочинении писем. Стоит тут лампа с битым верхом, был и приемник, кем-то позаимствованный некогда у сержанта, но спустя месяц тот сержант явился и забрал радио, так что слушать Синатру надо идти к соседям.
Два шкафчика. Ведро, употребляемое и для мусора, и для воды. Кастрюля, чтоб класть туда яйца и варить с помощью кипятильника, который обычно барахлит, а если исправен, то работает так, что яйцо сварит не больше чем за час, считая по Гринвичу.
С потолка свисал прежде весьма изящный стеклянный абажур, но я упражнялся однажды в подаче — теперь на палке висит голая лампочка.
Есть камин, но мы не топим, на окрестных деревьях не сыщешь сухого сучка. В углу два щита для затемнения, один другого безобразней, днем глядеть противно, а к ночи вставишь их в окна, так заведомо ни свет не пройдет наружу, ни воздух оттуда.
Над койкой, снизу вверх, изображения Маргарет Саллавен с челкой, Джейн Рассел с ножками и заманчивой дамочки по имени Дорис Меррик. Слева от мисс Меррик пусто, просто угол комнаты, а справа «патфайндер». Далее Ингрид Бергман, волосы отросли после роли Марии. Далее Элла Рейнз в «Янки», еще П-51, кем-то тут приколотые, и еще кралечки, а в нижнем углу потрясная картинка Морин О’Хары.
Мой китель обычно висит на гвозде и обычно грязен благодаря моим стараниям: при попытке почистить его грязь лишь забивается крепче. На лацкане кителя парашютная пряжка, меня поэтому часто спрашивают, прыгал ли я с парашютом. Отвечаю то да, то нет. По правде, не прыгал, но почему иной раз и не приврать? Пряжку подарил мне приятель, ничего больше не нашел.
На двери прибиты почтовые правила. Я их ни разу не читал, они закрыты двумя полотенцами. Я ими ни разу не пользовался. Они Сэмовы. На следующих трех гвоздях: 1) мочалка, 2) ничего, 3) еще мочалка, розовая.
По верху всей комнаты девицы из календаря, еще и еще изображения девиц в разной стадии раздетости и кривляния, нарисованные художником зловредным, но скромным.
Мой шкафчик в головах кровати Сэма. Сверху кусок широкой доски, на нем куча барахла. Книжка Фрейда и атлас. Книга стихов Рильке, книга по йоге, написанная йогом, учебник русского языка, написанный англичанином, бейсбольная кепка «Бруклин Доджерс», голубая, присланная дочкой кого-то из тамошних заправил. Учебник алгебры и пара песенников со словами множества песен, которых никто никогда не слыхал. Пять пачек жвачки, доставшиеся мне вместе с комнатой, распорки, прибывшие вместе со мною, три книжки Джона Маркана, одна куплена, две позаимствованы. Ярко-желтые капли, большая ложка. Бейсбольная кепка — высшая ценность во всей комнате.
На верхней полке рубахи, стопка писем, фотографии знакомых женщин, фото со свадьбы сестры, где другая моя сестра то ли хочет оказаться на ее месте, то ли спрашивает у священника, нет ли возражений.
Ниже всякое белье и, вероятно, множество вещей, сунутых туда мною и позабытых. В боковом отделении, под гимнастеркой и комбинезоном, два вещмешка, пистолет и несколько обойм, парочка ножей и картонные папки с письмами, воинскими документами и с записями, которые я намерен обработать после войны.
На дверце висит не меньше трех рубах, поверх — плащ-палатка, на ней полотенце или галстук, а выше всех — затасканная моя шляпа. На другой дверце, точнее, на другой половинке я вешаю футболку, в которой непременно отправляюсь во всякий вылет.
В другом углу шкафчик Сэма, но поскольку я не роюсь там, разве что с голоду, то мало что могу рассказать. Дверцы постоянно нараспашку, барахло в большинстве своем вечно на полу. На нижней полке коробка, в ней мы держим яйца.
На дверце Сэмова шкафчика не менее шести рубах и летная куртка, полотенце, которым сперва, похоже, обтирали лошадь.
Поверх шкафчика — снимок девушки, которую Сэм вроде как не прочь уговорить на замужество. В общем-то, это одни мечты, кое-кто не верит даже, что это девушка Сэма. Однако я верю.
На стене зеркало, слишком высоко, поблизости наши противогазы. Под кроватями полно обуви. У меня девять пар, включая штиблеты, которые я обнаружил в Техасе — в Игл-Пасе, и исполосованные солдатские, из них я пытался как-то вечером сделать себе пляжные сандалеты. Пара полуботинок принадлежала одному парню, теперь он оказался в Швеции и пока вернется, их тут износят.
Так или сяк, комната что надо. С ковром, замызганным чернилами. Ковер поседел и выглядит устало.
Койки остались нам от королевских летчиков, все это заведение принадлежало английской авиации, вся база. Очень мило с их стороны, что впустили нас сюда, ведь это, почитай, лучшая комната в Англии, даже и без приемника, который унес сержант.
В стену были воткнуты два ножа, один из них я отдал Билли Беренду, когда тот перевелся в истребители. Ему нож может пригодиться, так он считает.
На стенке у моей койки карта всех мест, где я побывал в Европе. Не все города указаны, приходится рисовать бомбу приблизительно в том месте, где наш строй оставил большую дырищу.
А за окном Англия, и часто я думаю, что неплохо бы остановиться ненадолго в этой комнате после войны, побродить по окрестностям, глянуть, каково в этих местах в мирное время.
Красотка по имени Августа
Почти всю свою жизнь я в кого-нибудь был влюблен. Начиная с Джекки, с которой целовался на вечере в шестом классе.
Поступил в колледж, пошло круче. Сперва Розмари, с ней тянулось долго и кончилось грустно, после Джойс, ненадолго, дальше опять Розмари, и вновь расстались, еще была Нэнси, следом Кэй и, кажется, Феба.
Ну а стал курсантом, все эти красотки задвинулись в былое, вспоминал о каждой из них при лунном свете или под звуки соответственной музыки.
А пока ты в училище и бросают тебя из Сан-Антонио в Сайкстон (в Миссури), в Индепенденс, в Игл-Пас, наверняка выйдет из дымки какая-либо тамошняя девонька — загляденье. Иной раз начнешь думать: а не получится ли у нас с ней всерьез. Но остается вдали тот городок, новая жизнь на новом месте целиком тебя захватывает, прочее живо смазывается. Не зацепиться. У тебя всего-то несколько часов раз в неделю, стараешься втолкнуть в них все свое бытие — и без толку, скоренько явились новые личики, и воспоминания без горести.
Но такие девочки, как Нэнси и Розмари, с которыми долго дружил, болтал часами напролет, гулял по вечерам и навещал среди дня, — они, пожалуй, останутся частью моей жизни до конца.
Когда-то — еще и война не началась — я задумывался о женитьбе, но денег у меня нисколько не водилось и никакой собственности не было. Догадываюсь, никто из тогдашних моих приятельниц по-настоящему не обольщался, что я буду хорошей партией. И точно. Вероятно, всю жизнь буду влюбляться и влюбляться. Даже если вдруг и женюсь, придется и жене порою с этим мириться.
Остается мечтать. Авось однажды я найду ее, будет она брюнетка-хохотушка, подруга ночи, или загорелая блондинка... Ладно, это все мечты. По-моему, она — все девушки, в кого я влюблялся, и все, с кем пока не встретился, не заговорил.
То есть это некая игра, бесконечный поиск, бесконечное странствие. Да вот играешь-то в одиночку, и, неровен час, одиночество зайдет столь далеко, что я кого-нибудь себе и найду.
Когда меня записали вместе с Сэмом в Солт-Лейке, я взаправду возжелал, чтобы явилась такая принцесса. И появилась Долли. Уж до чего аккуратненькая. Были также Ви и Мелба. Но старая штука: времени нету. Попользовались мы недельку этой свободой и подались в Александрию.
В первый же вечер мы с Сэмом повстречали там Брукси и Пинки. Вскорости объявилась девица, которую звали Луа, но она исчезла из виду — увел другой.
Обстановка портилась до крайности. Погода холодная, казарма плесневеет от сырости, летать тяжко, когда мотаешься на АТ-6 в сплошной мороси, погода ломает расписание, а наземным занятиям нет конца, тупеем.
Ляжешь и думаешь, когда же это все кончится? Может, я уже вычерпал свою долю?
На окраине Александрии было у нас заведеньице «Серебряная луна», мы там по-крупному посиживали.
Как-то показалась там девица. Августой я назвал ее, подлинное имя у нее другое, но коли я собираюсь писать про нее в подробностях, лучше дать ей иное имя, не настоящее. Глаза у нее зеленые, про мыс Код разговаривает. От меня будто за горой.
— Привет, — сказал я.
— Привет.
— Глаза у тебя зеленые, — говорю, — самые лучшие зеленые глаза во всем городе.
Не помню, что она ответила. С другим парнем была, но я взял ее адресок, она обещала встретиться со мной на следующий вечер. Надула. Спокойненько надула. Еще раза два-три надувала. А всегда вертелась тут же, извиняться не собиралась, засмеется лишь и ведет себя так, будто рада меня видеть, и по-прежнему от меня за горой.
Шли к концу тренировочные полеты, сплошной кавардак, я мало что могу сказать про нее в ту пору. Ну, вертелась поблизости, где и я, раз-другой вместе посидели, она мне изложила долгую свою, печальную жизнь. Кину взгляд, ровно ножиком замахиваюсь, чтоб харакири сделать.
Она прибилась к нам. Ходила в дрейф с самыми разными из парней, со всеми приятельствовала. Конца-краю не видать. Но тут мы двинулись поездом на базу для стажировки.
До последнего часа она была с нами, в основном с кем-то другим. Я помахал ей, когда мы тронулись, она пропищала, что напишет мне, и думалось: ушла она из моей жизни, и ладно.
Стажировка в Гранд-Айленде похуже, чем в Александрии. Всякий вечер дают тебе увольнение, от вольной жизни некуда деваться.
Во второй, кажется, тамошний наш вечер гляжу по сторонам — шагает посреди зала та самая Августа. Не поверилось, что это она. Быть такого не может. Но подходит ближе — она и есть.
— Привет, — говорит.
— Каким, черт побери, манером ты сюда попала? — спрашиваю.
Она приехала вместе с чьей-то женой. Была в тот вечер с другим парнем, но я с ней потанцевал, и сообщила, что приехала повидаться со мной.
— А то как же, — сказал я. — Другого давай цепляй.
— Ну ладно, можешь не верить.
— Не стану, — И не поверил.
Последний день провела она со мной с четырех до полуночи. А где-то в час нам отбывать в Европу. Мы с Августой попили игристого бургундского и еще там кой-чего, потом пошли танцевать. Пол скользкий, оба мы так закренделяли, что вцепились нежно друг в дружку, чтоб кого по дороге не срубить, но пол не держал, мы грохнулись.
Тут она меня бросает, с другим оказывается. После всего этого мы на такси едва успели на аэродром, чтобы вовремя разогреть нашу большую птицу и погнать ее на север.
Сэм всю дорогу спал, я посиживал, приглядывая за автопилотом, и ругал эту кралю Августу, ругал пуще, наверное, чем ей за всю жизнь доставалось, ругал на чем свет стоит, да только велика ли в том радость.
Совсем нового типа женщина в моей жизни. Бросала меня столько раз, что я к этому почти привык. И никогда не извинится — ушла и пришла. И так с кем угодно.
Неприкаянная. Просто дрейфует. Но знает, что делает. Это вам не глазастенькая школьница. Была замужем, потерлась там-сям. И так, думаю, ей обрыдло, что стало все равно. Пока добрались мы до Исландии, я выкинул ее из головы. А добрались до Англии, послал ей письмо.
Почта к нам долго не ходила, лишь после двух недель тренировок и приписки к группе наладилась. И стал я получать эти письма. Ее занесло в Канзас, где-то там она делала Б-29. Решила вести себя по-хорошему, утихомириться. Прошло ее бурное времечко, теперь она по всем статьям порядочная. Извиняется за тот вечер. И собирается написать книгу.
«...вспомнился ты сегодня, — пишет, — и решила черкнуть тебе. По-моему, будешь ты рад получить словечко от меня. Конечно, тебе все равно, получать или не получать, но, догадываюсь, ты немножко скучаешь в одиночестве... вот и написала тебе четыре письма, а от тебя пришло одно-единственное... разве так поступают?.. ну, я целиком занята своей так называемой книгой... и дело повертывается так, что, наверное, выйдет у меня не больше чем рассказ, а то, чего доброго, и вовсе не получится... ох-ох, был бы ты рядом... сказать мне, что все пойдет на лад... не думай, что я запущу в печать книгу, пока ты не вернешься, и писать мы ее станем вместе... разве не чудесно это будет? Я просто уверена... Мне так трудно дожидаться, а тебе? Господи, никогда бы не подумала, что сумею по кому-то скучать, что сама собой не обойдусь, а вот, оказывается, как оно оборачивается ... Ты покинул меня, солдатик, и словно меня вместе с тобой вся радость жизни покинула... и так чертовски одиноко... начать бы заново, поверь, все сложилось бы иначе... известно же, не понять, что за чудо тебе досталось, пока его рядом уже не будет. Несомненно, я была бы от тебя в восторге, будь ты нынче рядышком. Неужто слишком поздно? Надеюсь, что нет... хорошенько береги себя... береженого бог бережет...»
Честно сказать, туманная она. Но особо поднимать ее на смех я не берусь. Последняя она у меня. И мало я про нее знаю. Да я и про себя мало знаю. Может, мы лишь частичка большой кутерьмы. Парень, девчонка и война, и происходит такое почти одинаково, с вариациями, повсюду в стране. Ничего своего у нас не было. И нету. Но что-то нам нужно.
Ей был не очень нужен я, но вот меня с нею нет. А мне не очень была нужна она, и ее нет со мною. Ненадолго мы попали в одно колобродье. И вот все ушло. Воистину все ушло.
На медаль
Первые две недели показались мне целым столетием, а все прежнее — просто сном.
Восемь дней подряд нас вызывали по тревоге, мы сделали шесть налетов, однажды пришлось вернуться с полпути, в тот раз случилась авария. После давешнего первого вылета на Эшвеге мы побывали недалеко — над Кале, а в третий раз добрались до Мюнхена. Бомбили аэродром возле Меца, и вновь летали через Зейдер-Зе на Брауншвейг, и разворачивались над виноградниками вокруг Авра, чтобы разбомбить другой аэродром, это на шестой раз.
Сами налеты проходили так быстро, что не упомню, какой из них раньше какого и что в тот день происходило. А если задержишься на бомбежке, то зенитки тебя здорово приветят...
Я до того устал сидеть в кресле второго пилота, что левую скулу начинало дергать на больших высотах, а когда ради Мюнхена пришлось провести в воздухе десять часов, она колоколом гудела, почти весь обратный путь я был сам не свой.
Мюнхен
С малолетства мне известно, что Земля круглая, поскольку про то говорили родители и в первом классе это проходили, а школьником постарше я читал про Колумба, Магеллана, Фрэнсиса Дрейка, про тех, кто еще раньше ходил вокруг света.
Мне, сдается, было известно, что земной шар един, но об этом я толком не задумывался. Значки на карте мешались с кадрами кино, с журнальными картинками, пропорции нарушались.
И вот шли мы к Лабрадору. Помог я Сэму запустить автопилот, мы умотали из Штатов и держали курс на север, к полюсу. Квебек промахнули, пустынные таежные озера скользнули внизу. Итак, Лабрадор, холодный, голубовато-белый, двадцать пять дней на собаках до нормального жилья.
Как-то к концу дня занялись мы на Лабрадоре подледным ловом, и все вспоминали после этот вечер под алмазным светом северного сияния, когда взяли на восток и летели по дуге в Исландию.
Позывные Гренландии стали слышны вовремя... Вот позывные Ирландии, рыбачьи суда, сам остров, унылый, промозглый, бесснежный.
Тот полет приходит в голову, пока летим на Мюнхен. Эскадрильи прошли над Францией, в чистом небе; четырьмя милями ниже мир безмятежен и зелен, залит солнцем.
С юга маячат в дымке Альпы, белые, зубчатые, бесконечные. «Крепости» берут восточнее, вдоль гор, курс на Германию.
Я постоянно слежу за оборотами, за давлением масла, время от времени проверяю температуру в головках цилиндров и разглядываю сверху Швейцарию.
За горами Италия, пыльные улицы Рима. К югу море, вплоть до минированных бухт Ливии, дальше Африка, сплошь Африка, до самого мыса Доброй Надежды.
Впервые в жизни начинаю ощущать все это тут, со мною. Будто снял карту со стены и расстелил у ног.
Франция соскальзывает с высоких белых пиков, становится ровнее от Луары до Бискайского залива, низина, включая Париж, тянется до побережья Нормандии.
Германия тоже спускается к морю — от Баварии к Балтике, от высокогорных красот Тироля до угрюмого Гамбурга и скупых равнин Дании.
А где-то в одной из горных долин — обреченный берхтесгаденский замок.
Ежели держаться курса, мы пройдем над головами чехов, пересечем Карпаты и окажемся в стране товарища Сталина. Держась того же курса дня два, с посадками там и сям, мы будем все в той же стране. Россия и Россия, на несколько тысяч верст.
В другом направлении, правее, загадочные просторы Западного Китая и Гималаи, нехоженые, неведомые, затаенные, спящие.
Проверяю давление масла, обороты, не спускаю глаз с неба в поисках истребителей, а в фантазиях устремляюсь к океану.
Вон Япония, за ней синие мили и мили Тихого. Поворот на юг, внизу атоллы и архипелаги, земли лунных дев и лотосов.
В океанских далях затерялись Австралия, остров Рождества, остров Пасхи, Таити, Гавайи, они где-то здесь, и однажды я, возможно, все их увижу.
Недостает времени на Южную Америку, на Индию и на пингвинов Антарктиды, поскольку строй прорывается через зенитный заслон и Сэм заказывает триста оборотов.
— Очухайся, — говорит он. — Полная сосредоточенность.
Зато я уже походил вокруг света.
И настает перемена. Теперь умею думать о любой стране, любом острове, любом континенте в его родстве с остальными. Едина Земля, омываемая водами, и все тут, громады суши и бездны океанов, укрыто гигантскими движущимися воздушными массами, потоками океана небесного.
Значки сошли с карты и стали по своим настоящим местам, осязаемые, полномерные, огромные.
Весь полет я возвращаюсь и возвращаюсь к этой мысли. Оказывается, мир так велик, так громаден, никогда его, такой целый, не коснется проклятье, пока он взаимосвязан и существует едино.
Какие-то части нашей Земли плавают себе в океане, покамест в сторонке, а с другими частями дело обстоит не так спокойно.
Говорят, Анцио был когда-то великолепен и ласточки на острове Вознесения в былые времена откладывали яйца где заблагорассудится. Но после и эти места втянуло и затянуло. В конце концов любым уединенным частям Земли нужно сойтись с иными во взаимности, чтоб не исчезнуть вовсе.
Кое-кто мыслил о целостном большом мире, мыслил упорно и старался показать это на деле. Уилки обогнул Землю на «либерейторе» и описал все в книге. И Марко Поло проделал долгий путь до Китая, а вернувщись, о нем рассказал. И безымянные иезуиты в своих рясах с капюшонами пересекали океаны, распространяя слово того, кто верил во всех людей, где бы ни жили, черные, белые или желтые всяких оттенков, немощные, увечные или совершенно благополучные, арийцы или с цыганской примесью.
Мы сбросили наши бомбы близ Мюнхена и отвернули от цели обратно в Англию. Сколько я мог разглядеть Германию, наши цели в этой округе были скрыты дымом.
Допускаю, пограничные линии имеют смысл, и таможни, и визы, и другие барьеры, установленные людьми на Земле, но воздух течет себе беспрепятственно поверху, и с двадцати тысяч футов попробуй разгляди те барьеры.
С немногими посадками на заправку мы на своем Б-17 можем облететь все расчерченные до мелочей государства и сферы влияния.
Можем помахать рукой жителям, снизиться, погудеть им и вихрем от винтов взбудоражить крыши, вновь взмыть и крутить лениво восьмерки над ратушей или остаться на двадцати тысячах и навести перекрестье прицела на тамошний металлургический завод или оперный театр, наблюдая, как падают бомбы.
И пока детишки будут махать нам рукой, их дома накренятся и рухнут, погаснут огни и поднятая бомбами пыль задушит живительный воздух.
Летим до дому. Дом — это когда пропеллеры совсем не шелохнутся. Вконец усталый, гляжу по сторонам. Сверху все видится зеленым и прекрасным, а то, что сделали мы, — чем-то ужасающим.
Впервые мы завидели истребителей в тот мюнхенский вылет. Какое-то время розочки их трассирующих очередей густо распускались вокруг нас.
— Ну и стычка снизу слева, — передал Кроун.
Мы не отличали «сто девятых» от П-51 или от «фокке-вульфов», не понимали, какая сторона берет верх и чьи истребители рушатся вниз. Словно играючи кружат, а потом невзначай кто-то срывается и идет на снижение, которое кончается ударом о землю.
— Господи! — слышен Шарп. — Вы видели?
Взрыв переходит в кровавые отсветы. Внизу кто-то погиб. И так всю дорогу до Рейна.
— Один только что грохнулся, — говорит Шарп несколькими минутами позже.
— Видал. Похоже, «пятьдесят первый», — откликается Кроун.
— Это «мессер сто девятый», — уверенно произносит Спо. — А вон и другой готов.
Но несколько их прорывается через заслон истребителей к «крепостям». Звеньям прямо перед нами приходится хлопотно. Каждые несколько минут видишь, как «семнадцатый», нырнув из строя, да еще порой с хвостом дыма, уходит в Швейцарию.
— Бог ты мой, еще одной «крепости» конец, — произносит Сэм.
Я вижу лишь обломки, летящие, извиваясь, среди клочьев пламени.
Еще одна «крепость» ласточкой ныряет к земле, чтобы никогда не подняться ввысь.
— Три парашюта, — сообщает Кроун. — Вижу троих.
До нас истребители не пробились. «Сорок седьмые», «пятьдесят первые», «тридцать восьмые» вились окрест, одни шли к дому, другие искали скоротечной стычки...
Брауншвейг
Бомбить летим под прикрытием десяти десятков «патфайндеров». Идем на левом фланге, постоянно против солнца. Яркие пятна взблескивают на крыльях, глаза, кажется, вот-вот сожжешь.
Брауншвейг для налета опаснейшее место в этой войне. 8-я входит туда обязательно крупными силами. Когда эскадрильи Геринга убрались из Абвиля, брауншвейгские подкидыши-задиры стали в рейхе знаменитейшими губителями «крепостей».
Мы о них слыхали еще в Штатах.
Сэм в этом вылете весь как пружина. Пока эскадрилья собиралась в строй, я взял чуток ниже нужного, и Сэм выбил у меня из рук штурвал со словами:
— Я сам эту паскудину поведу. А ты сиди смирно.
Он вел долгое время, не глядя в мою сторону, а я сидел и проклинал его.
Когда передал мне штурвал, пришлось-таки потрудиться. Без передышки, аж в пене, но держался я строя точно. Колдовал над штурвалом, пока левой руке впору стало отвалиться, но ни разу мы не отстали.
Нелегкий полет от начала до конца. Идешь верхним в заднем краю верхнего эшелона верхней группы — тут попотеешь, чтоб держаться места.
Мы только на подходе, а брауншвейгские зенитные батареи уже заговорили, повесили перед своим городом целую полосу железа и дыма.
— Иисусе, — доносится полушепот Бэрда, — Христос с нами!
— Как же это мы через такое пройдем? — вопрошает Кроун.
Открываются бомбовые люки, мы в самой точке. «Патфайндер» нашел куда спихнуть свои бомбы, наши направляются следом, и строй сворачивает к югу, где поспокойнее.
Сэм в отличном настроении, когда мы выходим к Зейдер-Зе. Дымка редеет, нам видно Нидерланды, тамошние стада.
Начинаю стаскивать свою бронекуртку, мы сейчас уйдем от берега.
— Лейтенант Ньютон, держите скорость, — обращается Шарп тонким сдавленным голосом.
Оглядываюсь — черные клубки проносятся у нас в хвосте, недолет футов пятьдесят по высоте и направлению, прицел верный, но по скорости снаряды успели выдохнуться.
— Теперь порядок, — заявляет Шарп минутой позже. — Я уж думал, поймали нас на мушку. — Голос его снова глубокий и громкий.
На всем обратном пути над строем кружат «тридцать восьмые». Наверное, группа из новеньких, то подлетят вплотную к нам, то подадутся влево, то качнут вправо, то вынырнут понизу — узнать, что ли, как там обстоит дело с деревянными башмаками в Амстердаме.
Мец
В Мец мы идем на люфтваффе. Взяли максимальный груз осколочных бомб, хватит весь аэродром накрыть.
Бомбы везу я, а Сэм больше разглядывает вид за окном. Видны «пятьдесят первые», бросают строй, чтобы выпалить на бреющем.
Путь до Меца некороткий, но мы не встречаем ни истребителей, ни зениток — не летят, не говорят. Повернули домой, издали уже приметили побережье. Над ним зависли облака, над проливом чисто, а на английской стороне опять кучатся облака.
Побережье проходим там же, где к нему с утра подлетали. Висим себе в серебристой прохладе, уже почти дома, и тут являются черные клубки разрывов.
Немцы подогнали сюда батарею и нас засекли точь-в-точь. За стеклом, совсем рядом, ленивые разрывы. Самолет дергается и трясется, слышно, как бьет его по крыльям. Стеклышки разбрызгивает по всей кабине. Правое крыло дрогнуло, из масляного охладителя кудрявится дым.
— Номер четвертый горит, — слышен в шлемофоне громкий перепуганный голос.
— Всего-то дымит, — утешает Спо. — Но дымит вовсю.
Смотрю вниз, мы ни с места. Так и стоим над Францией, а нас поливают.
— Это не в моторе, Сэм, — объясняю я. — По-моему, только масло.
Приборы в порядке. Давление масла пока не падает.
— Нет дыма без огня, — волнуется Росс.
— А огня без взрыва, — продолжает Шарп.
— Выруби номер четыре, — распоряжается Сэм.
Одним махом выключаю мотор и подачу горючего. Рукоятка на нуле. Винт покрутился немножко, вроде ветряной мельницы, и застыл чистым игреком.
Чуть позже и дым исчез.
Уходим от побережья. Зенитки бьют вдогонку. Весь экипаж без умолку тараторит по шлемофону.
— Я-то решил: попались мы, — слышен кто-то.
— Я уж к двери стал подбираться...
— Кто-нибудь ранен? — запрашивает Сэм. — Без болтовни. Кто-нибудь ранен?
Не отвечают.
— Бэрд, проверить кислород, — приказ Сэма. — По всем правилам.
Не отвечает.
Неожиданно мне в голову взбрело, что весь нижний плексиглас выбило, Бенсон с Бэрдом выпали, карты нет, турели нет.
Но Грант вступает как ни в чем не бывало:
— Все в порядке. Все до единого. Легонько струхнули. Теперь взяли себя в руки, очухались.
Когда попал первый снаряд, ноги Бэрда были на плексигласе, он их прикрыл бронекурткой. Кусок металла пробил дно и вышел через потолок. Осколок плексигласа резанул Бэрда по лбу, тот бац на спину.
— Думал, кончаюсь, — позже признался он.
Такое же подумал про него Грант. Крови было чуть, но сочилась да сочилась. Шлемофон отсоединило — ни сказать, ни услышать.
— Слышу: бац, — это Бэрд рассказывает. — Вижу: ровно серпом срезало.
Бенсон попробовал выволочь его в проход и перевязать шею.
— Мне ясно было, — объясняет Грант, — что надо оказать первую помощь. Уж я так и сяк тужусь, чтоб припомнить, чему в скаутах учили, и тащу его, тащу.
Под конец Бэрд сообразил, что не убит, и попробовал сам встать.
— Я ему говорю: шевельнешься, голову снесу. — И Грант добавляет: — Ей-богу, всерьез говорил.
Я выглядываю проверить отключенный мотор.
— Вот уж по-честному причесали, — доносится голос Льюиса.
— Порядком досталось, — отзывается Шарп. — Всем и каждому.
Не нам одним порядком досталось. Два самолета вышли из строя, идут все ниже к побережью.
Один запрашивает пеленг на ближайшую базу для вынужденной посадки. Другой, из иного эшелона, идет на двух моторах и готовится сесть на воду.
— Эти зенитки били магнитными, — предполагает Бэрд.
— У этих субчиков резаный удар поставлен, — добавляет Спо.
Прямо за спиной у Сэма — звездчатая дырка в пуленепробиваемом стекле, другой осколок отрубил металлический краешек низа турели. Дюймом ниже — и попало бы в Льюиса.
Доводим домой мы свой самолет как положено, хоть и на трех моторах; Сэм сажает его нежненько, отруливаем на место и ставим машину на ночь.
Я-то думал, крылья что решето, а обнаружилось всего пять пробоин.
Подходит другая эскадрилья. Санитарный автобус спешит встретить ее на рулежке.
— Кто-то ранен, — говорит Сэм. — Дали красный на заходе.
Позже мы узнаем, что там было.
Снаряд пробил стол штурмана эскадрильи, карту, прошел перед самым носом штурмана, ушел вверх и взорвался в десяти футах над самолетом. Большой осколок обратным ходом вошел в машину и точненько снес командиру коленную чашечку.
Их бомбардир рассказывает нам:
— Мы скорей к нему, забинтовали ногу. Он почти не стонал. А второй пилот довел нас до дому отлично.
Еще у одной машины было три разрыва чуть ли не в бомбовых люках. Не меньше двухсот пятидесяти пробоин было в хвосте и у радиста в отсеке, когда командир как попало плюхнул их на английский аэродром. Один из срединных стрелков получил цепочку ран по-над самой бронекурткой, под самую глотку.
— Такой скользкий от крови, мы его аж уронили разок, — сказал нам один из их экипажа.
Стрелок умер ночью. Радист получил осколок в левый глаз, почти всю глазницу выбило. Другому стрелку после отняли руку, всю ведь размозжило.
Авр
— У зенитчиков их мы на примете, — бубнит Шарп перед стартом.— Того и гляди домой повернем.
— Истребителей не видно было, — высказывается Кроун. — Эх, пальнул бы я по какому-нибудь «сто девятому».
— Ты сегодня на штурвале, — сообщает мне Сэм. — Всю дорогу. — Он перед вылетом был не в своей тарелке, ночью его дурные сны мучили.
Подлетаем к берегу Франции на пятнадцати тысячах, так и держу. Добрую половину времени даже не надеваем маски.
Зенитки молчали, пока мы не отбомбились. Но эскадрилья верхнего эшелона, сзади нас, попадает в самую гущу огня. Вижу прямое попадание в мотор номер три одной из «крепостей». Пламя вспрыгивает, лижет языком поверх обшивки, добирается до верхней турели. Пилот резко кренит влево, стараясь сбить огонь, экипаж начинает прыгать из аварийных люков.
— Четверо, — вскрикивает Спо.
— Вон еще, — спокойно поправляет его Льюис. — Значит, шестеро.
«Крепость», вся в пламени, делает переворот на сто восемьдесят градусов и взрывается чуточку ниже.
— Истребители справа сверху, — слышу Льюиса.
— «Пятьдесят первые», — добавляет кто-то.
Я за штурвалом, а Сэм высматривает хорошеньких девушек на земле. Истребители вьются вовсе под носом. Их немного, совершают хитрые витки, чтобы прикрыть нас, шмыгают туда-сюда.
А вот прут прямо на нас. Серебристо-серый малыш пузом вверх, едва не в лоб, мчится наперерез, все пулеметы у него строчат.
Вижу, справа носовая турель открыла огонь. Единственная.
— Эй, — вскрикиваю, но кнопку микрофона заклинило.
Протарахтели сквозь соседний эшелон, ниже и правее нас, исчезли безвозвратно.
— Что за штуки? — интересуется Бэрд. — Кто успел чего-нибудь разглядеть?
— Я стрелял по ним, — отзывается Шарп. — Это «сто девятые».
Тот, кого я видел, был «фокке-вульф». Возможно, были там и «пятьдесят первые». Так все промелькнуло, поди разбери. Пожалуй, «патфайндеры» их и отогнали.
— Штук пдаьдесят, — прикидывает Кроун. — Не меньше полсотни.
— Я видел пару, — отвечает Спо. — Откуда там полсотне взяться.
— Тридцать было, не меньше, — встревает Шарп. — Легонький наскок, не больше того.
Что скажу? Летело их много, и летели они убивать.
Обратно с полпути
Устали так, что на завтрак не встаем, в постели до самой крайности, до последней минутки.
Спешу на инструктаж и потому забываю обуться в нужные ботинки. Сэм забывает медальон. Готовим самолет, Бийч никак не приладит пулеметы в турели.
— Зови мастера, — рычит Сэм. — Хоть раз в жизни кто-нибудь что-нибудь тут по-человечески сделает?
В моторе номер один легкая утечка масла, но технарь решает, что обойдется.
Машину дали старую, двадцать четыре вылета без ремонта двигателей. До этого три дня подряд летали мы на новом самолете с широкими пуленепробиваемыми стеклами. И этот самолет, обещали, будет именно наш.
— А сегодня такая кляча, — бурчит Сэм.— Ты глянь на эти задрипанные стекла. — Они не пуленепробиваемые и грязные.
Из-за взрывателя я чуть не вывихнул плечо, от злости перехватывает дыхание. Стальной экран отсутствует.
Стартуем в голубой дымке. Бенсон говорит мне курс, я прошу снова повторить. В шлемофоне скулеж. В этот вылет мы назначены в верхний эшелон, остальная часть группы выйдет на построение с другого аэродрома. Всползаем сквозь плотную облачность. Температура головок цилиндров на первом номере высокая. Открываю боковые шторки капота, винт швыряет туда маслянистый вихрь.
— Номер один слегка дымит, — докладывает Кроун. — Как, не горим ли?
— Вскорости и это не исключено, — отвечаю я. — Глаз не своди.
Ни горизонта, ни неба, ни Англии, лишь ватные сизые облака. Ведущий группы зажег красные и зеленые бортовые огни, командует своим машинам. Ведущие эскадрилий зажигают свои бортовые, выстраивают собственные звенья, младших ведущих.
— Мой костюм ни черта не греет, отключился, — сообщает Шарп.
— Что-то не то с кислородным баллоном, — информирует Бийч. — Индикатор ничего не показывает.
Мы теряем друг друга над этим районом Англии, бродяжим, блуждаем в тумане.
Понемногу растет давление горючего. Выше температура масла на первом номере. В шлемофоне ни шуточки не слыхать. Напряжение у всего экипажа поднимается до опасной черты.
— Ух и затасканная клячуга, — говорит Сэм. — Чего ради подсунули нам эту пакость?
Эшелон доворачивает к проливу. Восемь часов до обеда. Сорок пять минут до зенитного заслона на голландском берегу. Наше назначение — Лейпциг.
Обшивка первого номера теперь жирно лоснится, давление масла упало на пять фунтов, а давление горючего понемногу все растет. Показатель скорости застрял на месте, висим в голубой мгле, самолет не слушается. Сэм заставляет его клюнуть носом, и мы оказываемся на пятьсот футов ниже, чем остальные в строю.
— Еле-еле, — всего и произносит он.
Не очень-то веселенькое дело терять управление с максимальным грузом на борту.
У Кроуна тоже неполадки — с кислородом.
— Вроде есть утечка. Стрелка падает.
Штурвал поддается с натугой. Я никак не удержу его на месте, не слушается. Сэма тоже не слушается. Идти не можешь ни по горизонту, которого не видать, ни по чему еще, туман да туман. Давление масла все падает, а температура головок цилиндров все растет.
— Ах ты, драная задрыга, — мягко говорю я. Чувствую, мотор номер один откажет, только успеем мы пройти Зейдер-Зе. Предвижу, машина целиком станет рассыпаться на кусочки. Отвоевалась.
Строй забирает вверх. Добавляю обороты, даю полный газ. Самолет все одно не в духе. Мы на милю позади строя, на двести футов ниже, отстаем по дистанции и высоте.
Сэм держит носом вниз, срывает кислородную маску и ругается:
— Никуда мы эту чертовину не доставим.
Прохладительной волной для экипажа слышатся эти его слова. А то бы сегодня конец, думаю, дождались бы нас «сто девятые». И пошли бы садить зенитки. Нам ничего этого не выпало.
Да, прежде мы ни разу не поворачивали обратно с полпути. Дать себе такой вот отбой — приятного мало. Вдруг бы да справились. Вдруг бы эта телега не рассыпалась. Хорошо, что я не Сэм. Хорошо, что не мне решать.
Наверное, Дулитл рассердится. Возможно, Шпатц вызовет нас и назначит десять вылетов сверх нормы. Им охота слушать про черные столбы дыма, про фонтаны огня, про города, стертые с земли.
Работа у нас — доставка грузов, но вот этот самолет — грузовик непригодный.
Грант выводит на аэродром.
Можно вырубить номер первый, чтоб глядеться приличней, но мы не стали этого делать.
Все технари, все наземные высыпают, когда мы садимся и рулим. Дежурный глаз не поднимет. «Джип» эскадрильи уже рядом. Майор Макпартлин начальнически напыжился, готов дать выволочку.
Мне ясно, что они все думают. Мы, мол, струхнули: прижало, круто прижало, вот и подались домой.
Никто из экипажа друг на друга не взглянул, пока вытаскивали наши причиндалы. Никто шуму не поднимает. Солнце муторно светит в дымке.
— Вам бы туда не добраться. — Это дежурный, осмотрев моторы, подходит к нам. — Номер один свое отработал.
Экипажу от этого полегчало малость, и в грузовике на обратном пути пошли понемногу разговоры.
— Как-то оно для нас непривычно — в такое время дня здесь оказаться, — замечает Кроун.
— Ну почему нам дали эту клячу?! — рассуждает Шарп. — Я ведь думал, нам достанется другой самолет, тот наш, новенький.
— Достанется после сегодняшнего, — говорит Сэм. — Я этим друзьям готов сказать пару слов. — Да, ему предстоит обо всем, что было, доложить в штабе.
Я утомился, будто сработали мы вылет, как намечалось.
Отстранены
Старички да и только. Белый свет не мил. Гляну в зеркало — там не лицо, а маска угрюмо пялится на меня. Глаза горят. Белки исчерчены красным, зрачки расширены. Все мы такие.
— Пускай отстранят, — произносит Сэм. — Эдак нас укокают.
Двенадцать суток мы в дежурной группе. Сначала четыре дня просидели без дела, восемь дней подряд вылеты.
У Гранта лицо вообще худое, а тут стало почти прозрачное. К Бэрду не подойди. Все они потеряли сон.
Я сон не потерял. Или это просто подвид смерти. Вытянусь на койке, и все мышцы, чувствую, напрочь выключаются. Радости от этого, чуть. Мышцы дряблы и безжизненны. А следом начинают помалу отмирать кончики нервов, пока не явится Порада будить нас:
—Завтрак в два. Инструктаж в три.
Он всегда молодцом. Спокоен, бодр, настойчив.
Лежишь вот так, и яркий свет вонзается прямо в мозг.
Сегодня куда-то в рейх. Куда-то в ту проклятую страну. Был фильм «Умираю на каждом рассвете», подходящее название.
Оделся, вышел в ночь; уже легче. Стою себе на месте, поглядываю на звезды и прошу госпожу Удачу вернуть меня нынче в благополучии. Просто зову ее. Просто надеюсь, что лишний денек побудет со мной. Всего денек.
День за днем прошли мы это. И вот Сэма отстраняют от полетов.
— Я им, сукиным сынам, все сказал, — сообщает он. — Сказал, что угробить нас хотят.
— А они что?
— Говорят: экипажей не хватает.
Это правда. За день до нашего приезда два потеряли. В первый наш вылет Ля Француза сбили и того, что хохотал.
— Все равно на нас не налетаются, — смеется Сэм. — Я больной. Сказал врачу, что нервы у меня дыбом. Сказал, что «фокке-вульфы» снятся. Сказал, как просыпаюсь каждую ночь — по койке бьют зенитки.
Все это он не выдумал.
Однажды ночью Сэм вскочил и, сорвав щит с окна, завопил:
— Не пропускайте сюда канадцев, ради Христа, не пускайте сюда!
Другой раз он сел на постели среди ночи с криком:
— Уводи! — Три раза прокричал и повалился на койку вроде как с плачем.
Надо думать, мы разбились. Я не сумел увести самолет.
Мне ничего не снится. Я выключаюсь на все сто.
Утомление — это болезнь. Сначала она поражает мозг, проникает по нервам в руки и ноги, в мышцы лица. И уж сделать малейшее движение становится невыносимым испытанием.
На земле мы с Сэмом прелестно уживаемся. Но в воздухе я его ненавижу. Не могу вести самолет по его вкусу. Он не может по моему вкусу. Я ничего не говорю, лишь обругиваю его в свою кислородную маску. А что скажешь? Он пилотяга лучше.
Раз, когда я нарушил строй и он тут же схватил штурвал и выжал вперед, я сказал:
— Слушай, Сэм, у меня единственный способ выучиться: сидеть и вести эту штуковину.
Шли мы тогда над Англией. О вражеских истребителях ни слуху.
— На тебе жизнь девяти товарищей, — заорал он. — Время у тебя будет. Берись и веди штуковину, — и передал мне управление.
Я был готов убить его — из пулемета, или топором, или ножом, что под руку попадется.
А на земле все по-другому.
— Подлец я был сегодня, — сказал он мне тогда. — Не знаю, что со мной творится.
Я смолчал, он ведь прав, в самолете еще девятеро, и я могу всех загубить в любой день и час. Но от усталости не могу задержаться мыслью на этом. Надо потом выбрать момент, обдумать по новой.
Пожалуй, мы все дружно разбились бы, если б Сэм сам не сказал, чтоб его отстранили от полетов. Доктор Догерти лишь одним глазком глянул и решил:
— Три дня сидеть на земле. Никаких пробных полетов, ничегошеньки, сплошной постельный режим.
— Доктор у нас молодчага, — говорит Сэм.
— Лучше всех среди здешней братии, — в полный голос произносит Бэрд. — Самый лучший. — Бэрд пьян, криклив, несносен.
— Давайте-ка все по койкам, — выкладывает Сэм. — Завтра поедем гулять в увольнение.
Лондон
До того я не в себе, когда садимся в поезд, что первую половину дороги до Лондона и в окно-то не гляжу, только тут соображаю, сколько пропустил. А за окном все та же заботливо прибранная зеленая Англия.
Вспоминается, в какие города прибывал я поездом. Денвер, Бойсе, Филадельфия — вот уж велика.
Выходим на вокзале Кингс-Кросс, берем такси до Пиккадилли.
— Только не в клуб Красного Креста, — предупреждает Сэм. — Надоела армия донельзя.
Всем нам донельзя надоели пилоты, да и сами друг другу, когда ни про что иное и не думаешь.
На фоне лондонских аэростатов заграждения Сэм смотрится отлично. Решаюсь побыть с ним и дольше, надеюсь, поладим.
Шофер подыскал нам гостиницу, спрятанную в глубине двора на Сент-Джеймс-стрит. Две кровати встык, зеленые шелковые покрывала. Ложимся на них, попиваем виски, чтоб собраться с духом.
— Ничего коечки, — говорит Сэм.
— Ничего комнатка, — отвечаю я.
Теперь мы готовы прогуляться. Теряю Сэма в первом же питейном заведении. Бреду по пустынной улице под яркой луной. Ночь прохладная, ночь мирная, без зениток, без «сто девятых» в тучах, и туч нет, только аэростаты блещут среди звезд.
Просыпаюсь в нужной кровати в нужной гостинице, Сэм рядом. Хороша постель, мягкая и глубокая, будто сама ночь.
Потом меня будит Сэм:
— Сходим в церковь.
Стоим в уголке Вестминстерского аббатства и наблюдаем входящих. Никакой толкотни. Тишина, и люди входят тихо.
На протяжении почти всей службы я в свете свечей рассматриваю цветные окна этого извечного прибежища, острова мира в сердце города войны.
После этого мне все равно куда. Сэм должен с кем-то повстречаться. Я скитаюсь по улицам. Смотрю на баржи и катера, слушаю Биг Бен, поджидаю Черчилля, не покажется ли на Даунинг-стрит, 10.
Выстоял очередь на автобусную экскурсию, другим автобусом возвращаюсь. Рассуждаю, каково было бы жениться на принцессе и жить во дворце. Куда ни глянь, Лондон, всюду Лондон. И уж очень много военных, очень много американцев, очень много чумазых детишек. Кое-где руины, в других местах повреждения невелики, но в общем-то все целое и древнее и немножко привлекательное.
С краю толпы, собравшейся поглазеть, как силач-горбун рвет напополам телефонную книгу, заприметил я девушку. Стою рядом с ней, смеюсь вместе с нею, улыбаюсь ей, когда она оглянулась на меня.
— Ну и сила! — говорю. Она по-прежнему улыбается.
Мы с ней перекусили в русском заведеньице на Оксфорд-стрит, пьем густо-каштановое пиво до самого закрытия в тихом кафе под названием, кажется, «Герб новолуния». Там мы мечем дарты, три раза подряд проигрываем англичанам-саперам.
Она и русская, и чешка, с подмесью польской и французской.
— Зови меня Мэри, — говорит.
Ее темные волосы небрежно свисают копной, глаза ясные-ясные и глубокие. На работу ей заступать в полночь.
Я распрощался с ней в тенистом сумраке, улица залита ласковым лунным светом.
Я слегка заблудился, но нашел-таки дорогу к своей лежанке с зеленым шелковым покрывалом. Сэма нет. Стою у окна недолго, слушаю город Лондон под луной. Завтра может мне выпасть Берлин под солнцем.
Но я как-то не озабочен. Все сейчас иное, Я слегка развеялся.
Красотка по имени Августа
Еще письмо от Августы.
«Как дела?.. — пишет она. — Я вроде бы затосковала по тебе, вот и надумала черкнуть пару строчек, чтоб ты знал, как я соскучилась... знай же... пишу тебе каждый день, а ты пишешь мне — раз в неделю... Господи, до чего хочется, чтоб ты уже был в пути, летел бы домой, ко мне, а руки мои так и тянутся сами навстречу, готовые тебя обнять».
Ну и воспылала! А я многое готов отдать за «руки мои так и тянутся сами.
«Уж поспешай домой, ладно?.. Честное слово, если б знать, что так стану к тебе относиться, я бы ценила встречи с тобой несравненно дороже... но нескладно все шло ... всегда не ценишь, пока не станет оно недосягаемым, потом локти кусай... клянусь, отныне все по-другому. Я поняла многое, чего прежде не понимала... какой, во-первых, ты умный и порядочный... ты тот, кого любая была бы горда назвать своим...»
Не увлеклась ли она опять игристым бургундским?..
Забавное письмо, но, будь оно неладно, и грустноватое. Была развеселая девчушка, когда мы познакомились, забот не знала. А вот все парни уехали, она строит самолеты, с завода вечером идет прямо домой и ведет себя примерно.
Так она пишет про себя, так это, пожалуй, и есть. Она всегда верила в то, про что говорит. Но, насколько я ее знал, ничего из этого не осуществлялось.
Однако славно получить такое письмецо. Оно меня даже приободряет.
Мэк
Мэк из студентов, как Сэм и я. Летную подготовку проходил младшим лейтенантом, там познакомился с Сэмом. Со мной — в Александрии. Парень что надо.
Мы с ним скоро подружились. Почти все время в Александрии провели в спорах, вместе приударяли за красоточкой, которую зовут Луа. Она предпочла Мэка.
Что удачно, попали в один отряд. Мэк прибыл на пару дней позже нас. На Лабрадоре нас опередил, в Исландии мы его нагнали. Вместе были на тренировочных под Лондоном.
— Пока, Мэк, — сказал я ему перед отъездом на базу. — Увидимся, что-нибудь да затеем.
Где он, там не бывать скуке. В жизни не видал лучшего собеседника.
Когда следом за нами он прибыл в отряд, я подумал: вот везет же нам.
Первое, что мы, вернувшись из Лондона и отметясь в канцелярии, услышали от одного сержанта, было:
— Послушайте, так вы ту новенькую машину хотели?
— Да-да, — Сэм готов был драться за нее. — Нам она обещана.
— Сбита.
— Кто же в ней?
— Говорят, Мэк, как там его дальше...
— Мэк?!.
После захожу к парню, который ходил в тот вылет. Значит, зенитки на самом берегу. Мэк — единственный, кого сбили в тот день на всю 8-ю армию ВВС. Один на тысячу.
Прямо странности, когда друга собьют. Все идет как шло. Ждешь, что вернется из отпуска, вот-вот появится в тихую минутку. После проснешься ночью, потому как заспорил с ним во сне. Идешь в столовку — займешь для него место, пока не сообразишь. Прохватывает медленно, и становится внутри грустно и мерзостно. Почему он? Вообще — зачем?
Собрался я было написать его матери. Даже начал письмо. Да сказать нечего. Что скажешь матери своего друга? Она отлично знает, что и как и какой он. Люди в большинстве не очень-то меняются, покинув родной дом. Что было, то останется, идет оно от матери и отца, от родни, братьев и сестер, от соседских мальчишек.
Можно написать ей: Мэк был мне самым лучшим другом. Но кто я ей... Пустое имя. Можно рассказать ей: с ним я готов был в любую секунду разговориться и всякий раз что-то для себя извлечь.
Те, кто видел, как их сбили, считают: прямое попадание. Самолет шатнуло под кромку облачности. Двое-трое из экипажа окажутся в концлагере. Мэк, возможно, пробирается теперь из Франции, завтра вдруг да возвратится.
Ему есть зачем возвращаться. Он с блеском поступил в Гарвард на юридический. Желал участвовать в управлении страной. Глядишь, выбился бы в сенаторы. Ума ему не занимать. Что он скажет, все по делу и со смыслом.
И пилот настоящий. Умеет прилипнуть в строю и так держать целый день. Из себя не выйдет, метаться не станет туда-сюда. Насквозь изучил и моторы, и управление, и посадочное оборудование, и гидравлику, и электрику. Мог завести автопилот в точности по предписаниям фирмы.
Удачи вот только не было.
— Своих сержантов я ставлю против любого экипажа во всей армии, — сказал он как-то. — Офицеры у меня не выше среднего, но сержанты — самые лучшие.
Удачи вот только не было им.
Он мог заговорить любую девчонку до полного восторга. Завел он себе подружку, когда мы были в Гранд-Айленде, так она души в нем не чаяла.
Может, все дело в глазах. Светло-карие, будто пронзают, если он неравнодушен. Не назовешь его писаным красавцем, но, заглянув ему в глаза, многие женщины считали его таковым.
Мэк был вечно в непокое. Не застывал на существующем. Сомневался, что все само хоть чуть повернет к лучшему. Бестолочь выводила его из себя. Ему хотелось дела. Хотелось взяться и добиваться перемен.
— Проклятая война, — не раз говорил он. — Она меня сильно отбросила назад. Я бы уже до середины одолел юридический.
Ему и не надо-то было на фронт. Будучи офицером тактической авиации в Санта-Ане, сидел бы себе там всю войну.
— Велика ли цена мне после, если сам на себе не узнаю, — объяснял он. — Что поймешь в войне, разглядывая ее с пляжа или с танц-веранды.
В итоге я бросил писать его матери, на листке остается лишь мой адрес, в верхнем углу. Ничего ей не расскажешь.
Он из тех парней, на кого мир мог бы положиться после войны. Ума Мэку не занимать, и было желание приложить ум к делу, промедление томило. Пожалуй, Мэк вырос бы в крупного деятеля. Да что говорить...
Самолет, на котором угробился Мэк, официально уже считался нашим. Мы сделали на нем три вылета, прозвали его «Строгий папа».
Планировалось, что, пока мы в Лондоне, эти слова напишут на самолете и пририсуют девицу без всякой одежонки. Одна подружка в Штатах сделала для нас несколько набросков, и я отдал их художнику в управлении группы.
— Изображу, — снизошел он. — Времени нет у меня, но это я сделаю.
На художника спрос велик.
«Строгий папа» — кличка Сэма. На тренировках все мы его так звали за образцовый пилотаж.
Я-то «крепость» эту хотел прозвать «Сучка-дрючка» или «Подлунная Нэнси», а моя мать просила, чтоб назвали самолет «Колорадские собратья», поскольку мы учились в Колорадском колледже.
Хотели «крепость» назвать в честь двоюродной сестры Сэма — Мэри-Элен. Она как-то заезжала из Омахи к нам на вечерок в Гранд-Айленд, хороша собой — на целом свете поискать.
— Надо в ее честь, — заявил Росс.
— Надо увеличить ее фотографию и приклеить к борту, — предложил Кроун.
— Этак ты будешь вечно вываливаться из срединного окошка, — отметил Шарп.
— «Строгий папа», — размышлял Росс, — дрянь, а не название. Что оно означает?
Какая важность, что значит. «Строгий папа» быстро отжил свое.
В тот день когда я вернулся из Лондона, чуть не все оказались на задании. Вылетели под вечер и до ночи не возвращались. Отправился их поджидать. У нас над летным полем система прожекторов, чтоб помогать точно садиться. Положено их три, но один упорно не светит, другие два служат кое-как. По очереди берут роздых. В конце концов оба включаются вместе, скрещивают лучи над землей, выглядит это изящно и очаровательно.
На велосипеде подъезжаю к южному прожектору посудачить с солдатом, который им управляет.
— Силы-то поболе двух мильонов свечей, — говорит он. — Светит адски, а?
— Адски, — соглашаюсь.
— Заходили бы как-нибудь в дневное время, снимем стекляшку, и вы в два счета загорите, пуще некуда.
— Невредно бы. Пригодится.
Командная башня сегодня на очередное задание послала тьму самолетов. Теперь они появляются, заходят четверками на посадку, тесня соседей, болтаясь в вихрях от винтов, натужно снижаются.
— Соснуть бы часок, — жалуется прожекторист. — Гляньте, у парнишки тормозов-то и нету.
Этот парнишка — Ник из нашей эскадрильи.
Тормоза ему отрубили зенитки, и он даже не начал сбрасывать скорость, когда приземлялся на полосу. Сбивает забор, застревает, пропахав сотни две ярдов по турнепсу. Никто не пострадал, цела машина, вот только разворотил Ник многовато турнепса, да еще первоклассного.
В эту ночь новолуние, а всякий раз, как выходит на небо узкий серебристый серп месяца, П-51 словно резвятся в его свете.
По молодому месяцу можно загадывать желание, но цыганка однажды в Нью-Йорке сказала мне, что ни в коем случае нельзя загадывать о себе по молодику, потому как никогда не сбудется, даже совсем наоборот — обернется плохо.
Вот гляжу я на «пятьдесят первые», мне бы полетать на таком, пожелать бы себе этого, но вдруг права цыганка, не напортить бы, когда загадываешь это упорное желание. Так пожелаю же, чтоб радуги вставали над рекой Колорадо, чтоб лондонским младенцам было завтра вдосталь молока и чтоб красавицам в Орандже (штат Нью-Джерси) вдосталь выпало любви, да будет так!
Когда мы впервые вошли на утренний инструктаж, в той комнате большая карта на стене была закрыта белой простыней. Дескать, не все сразу. Курс там обозначен отрезком бечевки, а булавками — контрольные пункты, воткнули значки с силуэтами истребителей там, где разные их отряды соединяются с нами, однако всего этого увидеть мы еще не могли.
Нашелся способ, прежде чем откинут простыню, выяснить приблизительно, куда мы полетим и как далеко. Каждый, входя, всматривался, где помещается блочок по левую сторону карты. Если он повыше и вся бечевка пошла в дело, настраивайся на Берлин или Мюнхен, на тяжкий, долгий полет. Если же блочок ближе к низу, скорее всего пошлют на Шербур или Кале и вернемся домой рано, к обеду.
В тот день, когда надо было идти на Мец, разведотдельский капитан надул нас. Блочок он загнал на самый верх, и всяк воображал себе дорогу до Польши или крутые испытания челночного рейда через Россию.
Часто по утрам, когда мы выходим со склада, около грузовиков вертится черный пес с белыми лапами. Если надо дожидаться стрелков, я обычно привлекаю его к себе, скребу ему пузо и чешу за ухом, надеясь, что будет у меня свой персональный дружок.
Сперва я называл его просто чернопес, но кличка его Посадчик, и он хоть недолго, но участвовал в боях. Какой-то капитан наладился брать его в ближние налеты на Францию. Пес поначалу держал себя молодцом, но вскорости хлебнул зенитного обстрела по-крупному и хотел уже выпрыгнуть в срединное окошко, так что пришлось списать его на землю, теперь он просто является с утречка проводить парнишек.
Посадчик ни во что не ставит офицеров. Он постоянный сержантский пес. Позволит мне почесать ему ухо, но никогда не предложит крепко дружить. Порою лизнет мою руку раз-другой, но нет чтобы вылизать щеки или нос.
Знавал я белого сеттера по имени Бэри, который спервоначалу был сторожкий не меньше Посадчика. Но я это переломил, мы стали друзьями, полеживали у костра, старались думать на языке друг дружки, чтоб взаимно обменяться мнениями, до чего нам тут хорошо.
Посадчику же я не приглянулся.
За день до налета на Мец объявили тревогу. Вроде бы люфтваффе шныряют поблизости. Иногда они посылают перехватчиков, чтоб подкрались поближе к аэродрому, вмешались и всыпали горячих. Пару раз, слыхать, это им удавалось, атаковали тех, кто уже убрал пулеметы, и сбивали при заходе на посадку.
Подъезжает военно-полицейский «джип», приказывают стрелкам не включать фонарики, а технарям убрать свет в бомбовом отсеке. Мы сели в кружок и ждем, что из мрака прорвется гул моторов или пулеметная очередь, но не доносится ничего.
— Вот уж будет незадача, коль дадут прикурить до взлета, — говорит Шарп. — Совсем это ни к чему.
На стоянку в четыре, старт в пять — это значит обычно, что чуть не час слоняешься у самолета. Стрелки устанавливают свои пулеметы, проверяют кислород, крепят бомбы, технари заняты своими обязанностями, а то уж и выполнили их. Полно времени задуматься в этот вольный час.
Перед первыми двумя вылетами я лежал под самолетом и ворочался, представляя себе зенитки, и «сто девятые», и «сто девяностые», и «юнкерсы восемьдесят восьмые», и реактивные снаряды, и «мессеры четыреста десятые».
Этак живо осатанеешь.
Потом я выработал отменную систему. Выберу тихое, спокойное местечко в траве под крылом или за хвостом, прилягу, бронекуртка вместо подушки.
С вечера спишу слова какой-нибудь песенки, такой, чтоб хотелось разучить, вот и насвистываю ее, лежа тут поутру, и твержу слова.
Петь бы мне, как Кросби, я бы только и делал, что пел, за вычетом времени, что сидишь на кислороде. Петь в кислородной маске — верный путь к тому, чтоб утонуть в собственной мокроте.
Церемония
Медали приходят в коробочках. Шлет их в каждую эскадрилью наградной отдел армии, потная в том подразделении работенка. Когда коробочек соберется навалом, происходит вручение.
Нам — в это воскресенье.
— Всем прибыть в параднои форме в шестнадцать ноль-ноль, — говорит мне Сэм на завтраке,
— Что будет?
— Медали.
— Кому?
— Мы в списке среди полусотни других.
Билл Мартин зачитывает фамилии, выстраивает нас по порядку вручения. Сначала медали, затем ордена, там сержанты, тут офицеры.
Награждать должны были под солнцем, перед ангаром. Но идет дождь. Перенесли все в ангар.
А здесь технари гоняют мотор.
Майор Макпартлин зачитывает благодарность, которая прилагается к медали. За выдающуюся доблесть, за стойкость и отвагу под огнем противника. Не могу толком расслышать майора, мотор ревет.
Назовут фамилию, подходит, отдает честь. Майор вручает медаль, растягивает губы в улыбке, короткое рукопожатие. Отдают друг другу честь, как доблестные джентльмены.
Следующий.
Подошла и моя очередь. Отдаю честь по чести, лучше некуда. Кажется, майор Макпартлин произносит: «Рад, что вы в наших рядах». Ничего не расслышишь из-за мотора.
Когда опять встаю в строй, открываю коробочку. Миленькая медалька. Металлическая ее часть смотрится лучше английского летного креста, а ленточка подкачала. Коробочка голубая, украшена желтой полосочкой, надпись на медали четко читается.
Благодарность размножили, там и мое имя стоит. В ротаторе кончалась краска, когда печатали этот экземпляр. Про выдающуюся доблесть едва разберешь.
Церемония заняла с полчаса. Затем нас отпускают. Строй распадается. Не знаю, что делать с коробочкой.
Поесть мы опаздываем, все места заняты.
На орден
В первый наш налет на Берлин облачность полнейшая, догадаться, что внизу именно этот город, можно только по огневой завесе, которую нам поставили. Но ни одного истребителя не встретилось, а зенитки в нас не попали.
Однако тяжело. Всегда тяжело ходить на Берлин. В пути напряжение предельное, на обратном — чуть отлегло, и Сэм закуривает.
Когда он снова берется за штурвал, я начинаю рассуждать про людей в этом Берлине. Любопытно, что бы я им сказал, коль мог бы поговорить в момент бомбардировки.
Приблизительно вот что: «Ага, дряни несчастные, сидите себе да получайте. Мы явились сюда прикончить ваш город, и проще будет отстроить его заново где-то на пустом месте, когда мы сделаем свое дело. Я на высоте двадцать семь тысяч и догадываюсь, что тут Берлин, лишь по мощному зенитному заслону, какого другому городу не выставить. Не узнаю, сколько людей помог я убить. Как-нибудь после, в час затишья, сяду и пораскину сам с собой. Большую пакость делаем мы вашему большому городу. Никто не обязан нести ответственность за эту войну против вас, ни одной стране не жалко ваших сукиных сынов. В любой стране и в любом городе попадаются поганцы, но никогда нигде они такую силу, как в вашей стране и в вашем городе, не забирали. Вот и решено одолеть их во что бы то ни стало. Вероятно, прежде чем это будет, многим хорошим людям конец придет. Но и хорошие люди и вообще все частично в ответе, никак нельзя иначе. В один прекрасный день это бестолковое пакостничество кончится. Вас поставят на колени. И если французы, поляки, югославы, чехи преуспеют, то немцев останется совсем немного. Однако людям в большинстве своем опостылело убивать, а к тому времени уж наверняка опостылеет. И когда настанет войне конец, хватит, наверно, разума русским, и англичанам, и американцам дать вам возможность и надежду подняться с колен. Чай, у всех них достанет ума сказать: ну ладно, мы вас разгромили. При желании перебили бы всех немцев до единого. Вам больше не удастся завоевывать белый свет. Слишком часто вы пытались сделать это и проиграли в самый последний раз. Уж теперь мы за вами уследим. Так что осмотритесь-ка вы в своем народе, сколько его останется, и сыщите себе руководителей, которые выведут вас на дорогу к тем временам, когда все люди Земли станут радоваться, что среди них есть и немцы. А пока гуд бай. Мы вернемся. Наверное, англичане прилетят еще сегодня к ночи. Да, впереди такие дни и ночи, и, пока террор и ненависть столь глубоки среди вас, живое будет изничтожаться».
Любопытно мне, какие они из себя. Ну, немцы. Национал-социализм расцвел там у них, внизу. Но все-таки люди. В каждом человеке на этом свете есть что-то людское.
Париж
Над Килем впервые вижу вблизи, как взрывается «крепость». Зенитки накинулись на эскадрилью впереди нас, чуть левее, рукой подать, и открывается громадная красная рана, а затем разлетевшиеся части, десять человек и куски самолета, стоящего пару миллионов долларов, смололо в пыль за одну сотую секунды.
Пока наблюдаем за ошметками пламени от этой «крепости», другая ныряет прямо вниз и мчит к земле кратчайшим путем. Снизилась, наверное, тысяч на пять, вдруг каким-то чудом взмыла, выровнялась и вот берет круто вверх. Где-то под нами застывает, сваливается на правое крыло — и в штопор.
— Два парашюта, — докладывает Шарп. — Вон еще один.
Мало что упомнишь, когда вылеты без передыху.
В день, когда идем на Париж, солнечно и видимость повсюду отличная. Заходим с запада, и, подбавив оборотов и натянув свою бронекуртку, начинаю рассматривать «Максима» и Елисейские поля. Вижу Эйфелеву башню и реку, почти все прочее, пожалуй; ведь есть время приглядеться.
Коли спросят, отвечу, что бывал в Париже, да вот путешествие на «летающей крепости» — больно хитрый способ посетить что-либо. Как ни ярко солнце, как ни чист воздух, ничего толком не видишь, когда до места четыре мили вниз.
И принимают невежливо. Никогда не обрадуются нашему появлению.
Настанет час, вернусь я в Париж, засяду в уличном кафе, поджидая, чтоб сел кто-то рядом и выслушал мой рассказ. Я объясню тому человеку, что мы вовсе не желали расколупать его страну. Всегда старались бросать бомбы только по нацистам. Но с двадцати тысяч футов не отличить нацистов от остальных людей, никого детально не рассмотришь.
Большой бенц
Снова на Берлин.
Проходя сквозь зенитный заслон над городом, одна из «крепостей» соседнего звена слева подалась с ревом на снижение, навстречу пальбе снизу. Самолет горит. Все четыре винта еле крутятся. Может, пилоту надо отомстить за что-то личное и он хочет удостовериться, что его бомбы легли куда надо ... или от пилота лишь кровавое месиво на кресле, и приборы разбиты, и второй пилот уже труп, и самолету боязно идти дальше в строю?
Наш строй разметало. Действуем в одиночку, увертываемся от зениток. Обороты довели до двух четыреста...
Часть своей эскадрильи обнаруживаем напротив.
— Истребители почти по курсу, чуть выше, — докладывает Бэрд.
Они мелькают, пересекая нам путь чуть не перед самым носом, и — вверх.
Сначала кажется, что это другая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков, вытянутая в неладном порядке. Но это не бомбардировщики. И слишком их много. Это истребители.
— Наших я столько не видал ни разу, — говорит Кроун.
Заговорил пулемет — Кроун принялся за дело.
Какие-то «пятьдесят первые» рыскают впереди над нами. А я все думаю, какой же национальности та толпища.
Им недолго было развернуться. Цугом идут справа, заходят на нас.
— На подходе, — глухо вскрикиваю я.
Ведет Сэм. Обороты в норме. Двигатели в порядке. Остается мне сидеть и глядеть, как те приближаются на малой скорости. Бесконечный поток «сто девятых» и «сто девяностых». Одни проходят выше, другие ниже, а еще полдюжины устремляются прямехонько на нас.
Не знаю, испуган ли я. Оцепенел, и все тут.
Летит «сто девятый», он ближе и ближе, палит вовсю. В пулеметных гнездах мелькают желтые вспышки.
Едва не задел он нас, был в нескольких дюймах.
Наверное, верхняя наша турель дала ему как надо. В общем, жил он десятую долю секунды, прежде чем врезаться в «крепость» заднего звена.
Все наши пулеметы в работе. Самолет словно готов рассыпаться от тряски.
— У меня кислороду чуть-чуть, — это Шарп. Голос у него, как у заблудившегося малолетки.
Кроун ползет в хвост с баллоном кислорода.
— Шарпу попало в ..., — рассказывает, вернувшись к своему шлемофону. — Двадцатимиллиметровка пробила у нас задний люк. Да весь хвост в дырьях.
«Сто девяностые» расколошматили целую эскадрилью позади нас...
— Всех разметало, — сообщает Шарп. — Один врезался в ведущего, три взорвались, еще два куда-то делись.
Небо широкое, голубое и пустынное, если не считать «крепостей». Эскадрилья «патфайндеров» появилась, курс у них на Берлин.
— С просрочкой, — цедит Бэрд.
Мне легко сосчитать цилиндры у этого П-51.
А что те ушли, можно сильно сомневаться.
— Вернутся, — говорит Сэм. — Всем быть в готовности. — Голос у него выше и резче обычного, как всегда, если Сэм взвинчен.
Но они-таки не вернулись.
Когда мы снизились над проливом, Шарп пришел вперед. Штаны все в крови. Он повертывается спиной, спускает штаны, чтоб показать рану.
— Почти уже не кровит, — улыбается.
На левой щеке у него глубокая царапина.
— С запасом хватит на «Пурпурное сердце», — заявляет Льюис.
— «За исключительную доблесть и за дырку в...», — отвечает Шарп.
Двадцатимиллиметровик разорвался прямо перед крылом, выкусил управление боковыми шторками четвертого номера.
У Шарпа еда висела возле дверцы, и осталось от провизии немножко трухи из солодовых таблеток.
— Вот что называется люфтваффе, — произносит Кроун. — Их и не видно, пока не улетят.
Долгое время люфтваффе где-то прятались, наше прикрытие гуляло поверху тоскуя, а «крепости» и «либерейторы» налетали, уходили от зениток и возвращались до дому.
Но их истребители снова объявились, мы видели по нескольку каждый день. И ежедневно на ночь молились за наших ребят-истребителей.
Идем раз на Дессау, по-над Лейпцигом, истребители шныряют непрестанно. По всему небу стычки. Кое-какие эскадрильи пострадали, но мы, кроме пары робких «фокке-вульфов», околачивавшихся у нас в хвосте, никого вблизи не встречаем.
— Как увижу «пятьдесят первый», хочется встать и пожать ему руку, — высказывается Шарп.
Всякий раз, когда им хватает времени выстроиться цепочкой и встретить нас на малых оборотах, много людей гибнет. Нет на свете чувства хуже беспомощности, когда сидишь и ждешь их, сознавая, что ты или будешь убит через секунду-другую, или окажешься в числе счастливчиков, кто еще дышит, кто пережил это.
День за днем мы на дежурстве, отправляют на Берлин, Нанси, Мюнхен, еще куда-то. Новых лиц не встретишь, ничего толком не узнаешь, взаимопонимание не углубишь, дружбу не укрепишь.
Лишь взмываешь вверх — и пошел вытрясывать душу из очередного города со смутной надеждой, что некогда этот город восстановят для каких-нибудь людей, с кем нам удастся поладить.
Красотка по имени Августа
По-прежнему получаю письма от Августы. Она все делает Б-29, но усердно старается поступить в Красный Крест.
Одно из ее писем начинается так:
«О, счастливый, счастливый день! Прислали заполнить документы для Красного Креста, есть надежда добраться до твоего древнего Лондона. Можешь быть твердо уверен: я без малейшего промедления отправлю эти бумаги в Сент-Луис. Спрашивают, куда я предпочитаю поехать, естественно, указала, что в Англию. Плюнь через левое плечо, ага?.. Последние дни настроение никудышное, на завод из-за этого не ходила. С чего — не знаю, но мне противно было на себя глядеть и на всех прочих. Сидела дома, без конца заводила сентиментальные пластинки, жалела себя... и вот сегодня получаю письмо от тебя, ой, если что меня когда приводило в восторг, так это сегодняшнее твое письмо... Вчера вечером первый раз была на людях, пошли в «Голубую луну», очаровательнейшее в городе местечко. Это устроили вечеринку нашего цеха, я сначала не собиралась туда, но начальник сказал, что я, выходит, одна из всего цеха не иду, вот и отправилась, и впустую убивала время, четверо наших девчат пришли поодиночке. Я знала, что вспомнится мне тут классное времечко, какое провели мы все вместе в «Серебряной луне», и как впервые увидела тебя, сидел ты рядом... вот бы все начать сначала... клянусь, никогда не сбегу... А девчонки эти ужас. Сидели и отпускали мужчинам сальные шуточки, а мужчины притащились с какими-то выдрами, вовсе не со своими женами, все перепились. Отвратно было, скажу тебе по-дружески. Я выпила два коктейля с ромом и ушла домой, уже в полдвенадцатого легла. И больше никогда не пойду на их сборища. Слава богу, никто не назначал мне свидания, а то, боюсь, стала бы я зачинщицей драки... да хватит надоедать тебе этой своей болтовней... Думаю, вскоре пошлю тебе стихи ... ну, ладно... а ты береги себя, будь молодцом... береженого бог бережет...
Руки в крови
Забыл, в какой это случилось день.
Я был на аэродроме, и вот возвращается самолет. Зенитный снаряд взорвался прямо у срединного окошка. Стрелок был в бронекуртке и бронешлеме, но проку оказалось мало... Бронекуртка вполне защитила сердце и легкие, но обе ноги перебиты и остались вместе с телом только потому, что комбинезон заправлен в электроботы.
Никто другой из экипажа не пострадал. Середина как решето. «Крепость» пришла домой нормально.
Поднимаюсь в нее вместе с врачом и, входя в дверь, попадаю рукой в кляксу крови, отлетевшую сюда. На рвоту не тянет, просто как ударило, и все омертвело внутри. Отхожу к краю полосы номер 25, сажусь в траву, смотрю, как заходит на посадку и приземляется эскадрилья верхнего эшелона. Тут вспоминаю, что руки в крови, вытираю их о траву.
Все «крепости» вернулись. Никто не ранен. Лишь одного покинула удача, готов.
Может, был он тихий парнишка, ходил себе в воскресную школу; а может, был мечтатель, поджидал принцессу, чтобы станцевать с нею в небе на лунном луче; может, был выпивоха. А теперь умер, искромсан вдребезги, стал противной никчемной кучкой.
Смотрю в спокойную голубизну английского неба. Ветер ласково пробегает по траве, она сладко пахнет весной.
В чем-то ему, пожалуй, выпала удача — один-единственный миг агонии, и не мучиться двадцать лет, пока весь не прогниешь изнутри. Наверное, он и не вскрикнул...
Один ушел, еще миллион уйдет, а то даже и миллиард, пока война кончится. А то и всем в мире выпадет такое. Снарядов предостаточно. Если некий проницательный спец изобразит, как их употребить, другой войны никогда уже не будет. Стереть с земли человеческую расу окажется возможным в настоящее время.
Бессмысленность этого, мерзопакостность этого на какое-то время оттеснила во мне все прочие мысли. Потом отчаяние миновало, остались лишь сомнения и глубокая печаль.
Упрямой бесконечной чередой в мир приходят войны и разрушают его, перерастая из неумелых драк дубинами и камнями в механическое совершенство, когда за ночь исчезает целый город, так много бомб приходится на акр, так много самолетов имеем для этой цели. Набьем ими бомбовые отсеки и пошлем туда, пошлем наземные войска прикончить штыками тех, кто оцепенел со страху.
Ну, не так-то оно все просто, но вдруг... вскоре...
Слежу, как «крепость» заруливает на стоянку, гладкая и чистенькая, изящная, послушная, красивая, миллион частей ее все работают синхронно на одно: на смерть.
Победить бы скорей... в этом месяце... или в следующем... тогда бы явилась надежда... чем скорей, тем больше надежды.
Если бы американцы, и русские, и англичане, и все другие, кто объединился воевать, вылезли из своих «яков», «либерейторов», «ланкастеров», «генералов Шерманов», танкодесантных барж, присели бы, взяли по сигарете или же раскурили трубку мира!
Прежде, пожалуй, надо бы им поразмяться, притереться, выпить по стаканчику, в дарты поиграть, настроиться, ощутить разрядку.
Потом пусть сядут где-то в спокойной обстановке, кинут долгий добрый взгляд на целый мир.
Вот он, скажут, этот исколоченный, обовшивевший, голодающий мир, полный ненависти, навоза и реваншизма, но при всем при том гляньте-ка на лунный свет, упавший на ивы, прислушайтесь к говору ручья, бегущего по желтому песку, к шепоту ветерка в кронах осин. Во всем этом хоть немного надежды, немного любви и сострадания. Мало на земле детишек без рахита и впалых глаз, а глубоко под деревьями кролики роют норы и живут себе там дружно.
Среди людей всякие бывают: сенаторы, проститутки, адвокаты, банкиры, судомойки. Батраки и грузчики. Поэты, лейтенанты, бейсболисты, премьер-министры. Нищие и сектанты-трясуны.
Когда-то мы должны понять, что независимо от того, где они родились и какой у них разрез глаз, они люди. Они не хотят быть в рабстве. Они люди, кто-то лучше, кто-то хуже, чаще серединка на половинку. И следует заботиться об этом недужном мире.
Люди хотят есть. Пшеничный хлеб, ромштекс, виски. Рисовые лепешки, батат, козье молоко. Сливовицу, черную икру, жареный миндаль. Ветчину, сою, суп из ласточкиных гнезд. Черный плесневелый хлеб, водянистый суп с редкими бляшками жира. Все это в наличии, и в наличии — голод.
Люди носят необъятные ковбойские шляпы и веревочные сандалии, летные комбинезоны и харрисовский твид, солдатские башмаки и горнолыжные ботинки, ковбойские сапоги с джинсами.
Живут в глинобитных лачугах и крытых соломой хижинах, в юртах, вигвамах, шатрах и пещерах, в подвалах и в неприступных замках. У кого ванна, у кого река. У кого голая земля и дождь, и дети их играют на минных полях.
Есть достаточно заводов, шахт и железных дорог, водного и воздушного транспорта, чтобы люди построили вскоре целый новый мир и вели его туда, куда сами пожелают. Они смогут строить больницы, канализацию, школы, театры и металлургические заводы. Смогут производить товары в изобилии, доставлять их во все деревни и города, по долам и перекресткам, куда ни понадобится.
Повсеместно будут тракторы и электричество, вот только если бомбардировщики убрать и если мы договоримся, как это сделать.
Коли сядут спокойно миротворцы в удобные кресла и оглядят мир, то сообразят, что изменился он с тех пор как рыбы выбрались из моря и развились в людей, которым надо убивать, чтобы выжить.
Коль мудрецы в Штатах, которые спят в мягких постелях, встают поздно, завтракают омлетом и ананасовым соком, сообразят, а не возразят и не станут палки в колеса совать, и не будут спрашивать лишнего с самого начала, можно будет придумать такой порядок, что люди всего мира накормят и оденут каждого человека на земле и останется предостаточно времени для развлечений.
И мы сумеем построить столько школ, сколько надо, чтобы каждый мог туда ходить, учиться сложению и вычитанию... Если б мудрые поняли нынче, что люди рано или поздно добьются, чтоб у каждого было в достатке кокосового масла и туалетной бумаги, стоит только найти верную систему, по которой действовать.
Вот бы сведущим прийти к согласию, что надо каждому разрешить порой погреться на солнышке, и немного полюбоваться горами, и не платить за квартиру, и рваться к звездам, если только не шумишь особо вокруг этого... быть свободным... ответственным за свои мечты перед сотоварищами, но и быть свободным в своем одиночестве...
Последняя «крепость» приходит домой, моторы стихли, колеса стали, экипажи выгружаются.
Сижу в траве до восхода луны и стараюсь обдумать свой собственный путь в мире, который будет после; любопытно знать, есть ли для меня какое-то после.
Не поймешь. Пожить бы немножко, стараясь расти и умнеть, пожить в этом мире и, может, чуток помочь воедино связать его. Наверно, и тот срединный стрелок тоже ничего большего не желал.
Несколько раз я бывал при родах. Всегда есть кровь при рождении. Есть страхи, и боль, и запах последа, и противная краснота новорожденного.
Не таким ли манером и мир рождается?
Взглядывая в небо, прошу госпожу Удачу быть рядышком в следующие мои вылеты, прошу, чтоб взор мой был чист и разум ясен.
Да, и надеешься и страшишься. Страх был всегда.
И была любовь к этому миру, ибо велики и сущи в нем добро, правда и глубокое обаяние.
Звено «тайфунов» проходит низко надо мною.
Пора двигаться. Я заведомо пропустил ужин, а еще надо отмыть руки.
Между прочим
С тех еще пор как мы были курсантами, нехватка сна оказалась проблемой. В Англии она стала болезненной.
Сэм провалялся, вытянувшись на койке, больше времени, чем целая эскадрилья. Если не вылетаем, он ложится в постель.
Когда-нибудь я хочу завести себе собственное ложе, по собственному проекту. В диаметре оно будет 12 футов, совершенно круглое, с мягким пружинным особенным матрасом. Попадать на него я смогу с любого направления и с любого угла. А в самой середке, где всего мягче, там будет девушка.
Покамест не решил я, кто будет эта девушка, но насчет ложа задумал твердо.
Бейсбольная команда
После обеда, если нет вылетов, мы иногда играем в бейсбол, сержанты против офицеров, которые обычно выигрывают вчистую.
Поле замечательное, травка мягкая, пригреет солнце, иной игрок подставится ему и загорает в одуванчиках.
Состав команды меняется от блестящего до кошмарного в зависимости от того, кто успел вернуться из Европы с утра.
Один штурман, Харт, играл отлично, я уж подумывал, не возьмут ли его в профессионалы, когда он приедет домой, но его сбили недавно над Лейпцигом. Ладно, Флетч может у нас в команде занять любое место.
Иногда игра так напоминает мне прежние дни в Уош-парке в Денвере, с кучей соседских ребят. Чувствуешь, будто ты снова на десять лет моложе и что после игры мы пойдем вдоль озера поглядеть, паймал ли кто из рыболовов карпа.
А когда звено «пятьдесят первых» провоет на малой высоте или «ланкастер» закружит над аэродромом, чтоб узнать, какой у нас счет, ясно мне, что тут Англия, что сегодня не гонять нам консервную банку по аллее и скаутской экскурсии в лес не будет в ближайшую субботу.
Всякий раз как придем с тяжелого вылета, надо перетрясывать состав, команда при мне уже дважды обновлялась наполовину. Лучший состав был у нее еще прежде, лучший на всю базу, да залетели в Швейцарию.
Про строй
Несколько вылетов — и мне стало ясно, что если кто-то разработает простой и скорый способ, как звену построиться в боевой порядок в воздухе и как выходить на цель, то он может рассчитывать на высший орден.
Штаб 8-й на всякий вылет дает около часа, чтоб послоняться, пока группы не разберутся по звеньям. Каждый в звене вертится в поисках своего ближайшего ведущего, а тот ищет ведущего эскадрильи, а ведущий эскадрильи старается не потерять из виду свою группу.
Стали в последние дни отправлять ведущих на взлет пятнадцатью минутами раньше — отыскивать свои места, и это заметно пошло на пользу, но времени нисколько не сберегло.
«Боинг-17» — хороший самолет, сделал его Боинг, Дуглас или Вега. И красивый он — в воздухе. А с выпущенными колесами, сидя на земле, выглядит лентяем, нет в нем лихости, как у А-20 или у Б-26. Но вберет шасси, уйдет от полосы «летающая крепость» — это вам не шутка.
Ежели включить автопилот и двигаться в одиночку, «крепость» все равно что девушка твоей мечты. Можно в носовой части устроить банкет, в бомбовом отсеке — танцы, а она будет себе лететь и лететь взятым курсом, пока горючее не иссякнет.
Полетный строй — это нечто иное. Чем больше летаешь строем, тем больше мечтаешь об истребителе, спортивном самолетике или планере, о чем-то маленьком, послушном легкому прикосновению, о чем-то, лишь бы непохоже оно было на грузное чудище, которое надо волочить по небу.
Читал я однажды в каком-то журнале статью, вот что там написано: «...в этой высокоорганизованной воздушной войне над Германией, где тяжелые американские бомбардировщики в строгом строю идут клином, словно военизированные гуси...»
Очень мило, да писака слабоват по части тяжелых бомбардировщиков. Слово «строгий» нисколько не пригодно в воздухе. Воздух текуч, и строй текуч.
Странное дело, с расстояния самолеты в строю всегда неподвижны, всегда смотрятся красиво. Не слышишь, как командир рычит на второго пилота, как младший лидер злится на ведущего эскадрильи.
— Пропустите нас, мы в вихре сидим, — взывает кто-то к ведущему.
— Нельзя ли взять чуть пониже?
— Не можете взять чуть выше? Мы сзади за вами застряли. — и трах-тарарах, трах-тарарах.
Ведущие групп взывают к ведущим эшелонов, те вертят-крутят туда-сюда, чтоб не выбиться из построения, и вся 8-я располагается каким-то образом по местам.
Человек наземный никогда не разглядит, что нижняя эскадрилья обгоняет ведущую или что ведущий верхней эскадрильи молотит по рычагам и чуть не вспарывает свое звено собственными винтами.
С земли или для пассажиров в самолете все представляется верным, простым и легким.
И все действительно выходит верно, если летишь как положено и цель бомбардировки необширна, выходит просто и легко, если держишь машину в строгости и знай летишь. В какие-то минуты можешь управляться всего-то двумя рычагами, поставив внешние двигатели нa постоянные обороты, а ближним моторам меняя их изредка на четверть дюйма. Но вот если ты в хвосте строя из восемнадцати машин, так целый день налезаешь на ведущего, тюкаешь по элеронам, чтоб не обогнать, и дергаешь в обратное положение, чтоб не отстать.
Строй зависит от ведущих. При хороших ведущих и эскадрильи и звена летать строем нетрудно. При плохих — это адская работа.
С того дня, как попадешь на Б-17, тебе твердят про полет в строю, что в нем весь секрет неизменного возвращения до дому. Люфтваффе всегда разыскивают отбившиеся подразделения, зависшие на полпути над Германией.
Когда немцы не высовываются несколько дней кряду, части строя растягиваются, запросто теряют плотность, пока в один прекрасный день не взревут и не выйдут на нас из облаков «сто девяностые». Тут вся нижняя эскадрилья рассыплется, а верхняя врежется в ведущую, и из всей группы вернутся домой три-четыре машины. После такого некоторое время все держатся образцовым строем.
Это всегда работа, девять часов на Берлин и обратно изматывают начисто, а если приходится выползать из-под одеяла в два часа следующего утра, начинаешь подумывать, уж не смыться ли, не оставивши адреса.
Выборы
В мае в Англии солнце вовсю. После приземления я обычно вытряхиваюсь из летных одежек и с журналом или книгой в руках ложусь на припеке, призадумываюсь и засыпаю.
Газеты и журналы еще с зимы подняли шумиху по поводу участия военнослужащих в выборах.
Как-то раз я решил написать губернатору и удостовериться, что все отлажено. И написал, что-де хочу голосовать в ближайшем ноябре и что желаю знать, какие меры предприняты в штате Колорадо, какие предпринимаются, если до сих пор не готовились.
Наутро письмо ушло полевой почтой, когда мы успели наполовину перелететь Северное море.
Некоторое время спустя прибыло письмо с грифом «Штат Колорадо».
«Уважаемый сэр! — было там написано. — Штат Колорадо предусмотрел участие военнослужащих в выборах. Вам остается лишь обратиться в управу округа с просьбой выслать избирательный бюллетень, как только таковые будут напечатаны.
Наш штат со всей готовностью вносит свой непременный вклад в это мероприятие. Если только Правительство доставит бюллетени в воинские части и обратно, большего нам не требуется.
Искренне Ваш Джон С. Вивьен. (от руки)
Джон С. Вивьем (на машинке)».
Джон С. Вивьен — губернатор Колорадо, и он по крайней мере подписал письмо, очень любезно с его стороны, что нашел для этого время.
Тут я призадумался. За месяц до того как стать курсантом, было это в 1942 году, я голосовал на ноябрьских выборах. Решался вопрос о сенаторе и массе других должностей. Я знал, кого хочу избрать сенатором, остальные имена мне ничето не говорили. Я даже не слыхал про половину тех постов.