БЕРТ СТАЙЛЗ


СЕРЕНАДА БОЛЬШОЙ ПТИЦЕ


ПОВЕСТЬ


Посвящается Мэку,

хорошему парню, которого сбили,

когда я был в увольнении в Лондоне

и развлекался там.


Эта книга вышла в Америке сразу после войны, когда автора уже не было в живых. Он был вто­рым пилотом слетающей крепос­ти», затем летчиком-истребителем и погиб в ноябре 1944 года в воз­душном бою над Ганновером, над Германией. Погиб в 23 года.

Повесть его построена на до­кументальной основе. Это мужест­венный монолог о себе, о боевых друзьях, о яростной и справедли­вой борьбе с фашистской Герма­нией, борьбе, в которой СССР и США были союзниками по анти­гитлеровской коалиции.



Первый экипаж

Лейтенант Сэм Ньютон, командир ко­рабля, 23 года, из города Сиу (шт. Айова).

Лейтенант Берт Стайлз, второй пилот, 23 года, из Денвера (шт. Колорадо).

Лейтенант Дон М. Бард, бомбардир, 24 года, из Освего (шт. Нью-Йорк).

Лейтенант Грант Х. Бенсон, штурман, 22 года, из Стамбо (шт. Мичиган).

Ст. сержант Вильям Ф. Льюис, борт­механик, 20 лет, из Гранд-Айленда (шт. Небраска).

Ст. сержант Эдвин К. Росс, радист, 23 года, из Буффало (шт. Нью-Йорк).

Мл. сержант Джилберт Д. Спо, зам­ковой, 21 год, из Уинстон-Сейлема (шт. Северная Каролина).

Мл. сержант Гордон Э. Бийч, турельный стрелок, 34 года, из Денвера (шт. Колорадо).

Мл. сержант Базил Дж. Кроун, сре­динный стрелок, 24 года, из Вихиты (шт. Канзас).

Мл. сержант Эдвард Л. Шарп, хво­стовой стрелок, 21 год, из Хот-Спрингса (шт. Арканзас).


Сэм, как и я, ходил в Колорадский колледж в Колорадо-Спрингсе, так что мы побратимы. Оба были усердны не столько в учебе, сколько по части гулян­ки, пока не попали в курсанты. И чистое везение, что столкнулись в Солт-Лейке. Там мы улестили некую военбарышню, чтоб записала нас в один экипаж.

Дон до войны служил в банке. В эки­паже с выпускного тренажа в Алексан­дрии (штат Луизиана). Был инструкто­ром по бомбометанию, вовсе не должен был идти на фронт, Да хотелось погля­деть, что такое война, и повесить себе орденскую ленточку со звездой.

Грант кое-как учился перед войной в Мичигане, поболтался по стране, числил­ся в пехоте, пока не стал штурманом. В экипаж включен также в Александрии.

Льюис, до войны таксист в Гранд-Айленде, крутил там с девицей и вечно мечтает, как бы вернуться домой.

Росс на гражданке днем трудился в конторе, а вечером в театре. Когда экипаж урезали с десяти человек до девяти, ему достался пра­вый фюзеляжный пулемет вместо верхнего над люком радиорубки.

Спо сидел за правым срединным, пока нас было десятеро, и подго­товился на замкового, когда затеяли перевести его в наземную службу. Он до войны ничем толком не занимался, просто ходил на пляж.

Бийч единственный в экипаже женат. Прежде — слесарь по будням и рыболов по выходным.

Кроун у нас за оружейника, лишь он понимает в бомбодержателях. Где только не жил, кем только не был. По специальности прокатчик, но работал и на нефтепромыслах и еще где-то.

Шарп жил в мирное время на ферме. Пожелал было стать врачом, вызубрил тьму медицинских терминов и развил в себе клинический ин­терес ко всему подряд. После войны намерен вернуться на ферму и ва­ляться в тенечке.

Кроме бомбардира и штурмана, экипаж собран в Солт-Лейке, на базе 2-й армии ВВС. Все вместе мы отправились на летную практику, а потом на новеньком Б-17 прибыли в Англию.


Для начала


Стоит лето, война на белом свете. В Нормандии война и в Италии, вовсю война в России. Та же война наступает на острова и на небо Японии.

Кусочек войны, хоть как-то известный мне лично, — это воздушная война в Англии. Надо мною на стене карта Европы. Всякий раз, опять приземлившись в Англии, я рисую новую бомбочку на карте поверх го­рода, который мы навестили.

Почти всегда тут ни вчера, ни, пожалуй, завтра. Одно сегодня. Се­годня кислородная маска, сегодня Берлин или Киль с высоты 25 тысяч футов. Сегодня — путаное, словно прошлое, а порою такое же Пре­красное.

Странное дело, этот кусочек войны никогда не остается сам собою хоть ненадолго. То несбыточный сон, тишь одинокой луны, то сплош­ной ужас, сумятица страхов и предчувствие смерти.

Жизнь всегда как лоскутное одеяло, по-моему; секунда, и час, и день сунуты в череду других секунд, часов, дней. Некоторые склады­ваются во что-то, иные болтаются вне прочих, словно «крепость», по­терявшая строй.

У меня в эти дни будто сто ликов. День меняет мне лицо и тело. Любое состояние — не больше чем на час-другой. Я лишен постоянства.

Наш мир чуден... мир вроде бы недурен... мир дыра дырой... мир безнадежно болен... мир полон солнца и голубизны... и все за один день, все порой за один час.


Первый вылет


В свой первый мы идем 19 апреля. Днем раньше контрольный полет (после месячного перерыва) получается у нас недурно, и полковник дает разрешение.

Один майор потолковал чуток с нами, как быть со стартом и нет ли вопросов, мол, надо эту детку держать в строгости, тогда наверняка вернешься домой.

В эскадрилье нехватка экипажей, а то бы дали еще несколько пробных полетов.

Майор отпустил нас, и Сэм собрал экипаж, чтобы сказать: с этой минуты все у нас должно быть в лучшем виде.

— И ты держи ее в строгости, — это он мне, — я не намерен за те­бя отдуваться.

Я в строю «семнадцатых» летал лишь дважды, раз на выпуске и раз на тренировке. Так что не ахти какой мастер.

— Налет массированный, — объясняет Сэм.

Все это говорят. Мы четыре дня в дежурной бомбардировочной группе, и каждый в группе знает, что пойдем в массированный.

Идем в клуб. Ничего там нового. Никому словно нет дела, что зав­тра рейд. Никто не прячется по углам в раздумьях.

На обед свиные котлеты. Сижу рядом с парнем из нашей эскад­рильи, которого зовут Ля и как-то еще. Я называю его Ля Француз, никак не усвою остальную часть фамилии. Парень он рослый, обычно в подпитии, вылитый пират.

— Вот и попал ты в нашу честную компанию, — произносит.

— Мы вроде идем завтра, — отвечаю.

— Вылет что надо, везет тебе!

— А куда?

— Какая разница! — он отмахивается рукой. — Люфтваффе выдох­лись, разве не слыхал?

По мне отлично. Я не прочь глянуть как-нибудь на «фокке-вульф», но совсем не обязательно встречаться с ним завтра.

Пожевав, мы с Ля Французом отправляемся сказать спокойной ночи его самолету на стоянке, которая устроена за рулежными дорожками и полем турнепса. На велосипедах мы едем сквозь дымку по миру го­лубому, зеленому, тихому.

Убедившись, что самолет хорошо устроился на ночь, бродим в ок­рестностях, поджидая закат.

— Недурственно, — говорит Ля Француз.

Говорит вроде бы сам себе, так что я ни слова не добавляю.


Я было расположился на своей койке, когда в комнату вваливаются трое ребят, включают свет. Бомбардир и штурман волокли второго пилота в постель, а он возьми да и сверни в Мою комнату.

Он крепко пьян, ясный взор смерти читаешь в его глазах.

— Ау, у тебя все тип-топ? — спрашивает этот второй пилот.

— Похоже на то, — отвечаю полусонно.

От него больше слова не дождешься, стоит да хохочет, и комната полна этим хохотом, вся дрожит.

Бомбардир и штурман утаскивают его в постель. Бомбардир после этого возвращается и рассказывает:

— Крошка наш не в себе. Долго не протянет. Слишком много ви­дел, как товарищей сбивало.

Свет погас, я лежу, сон не идет.

Страха во мне нет. Просто удивляюсь, зачем вообще я тут. К этой ночи готовился издавна. Мечтал о ней в дни занятий, листая журнал по авиации. И вот мы готовы идти наутро в бой. Бить немцев.

Вижу теперь: я слабо соображаю, что такое убивать.

Нет во мне чувства такого, как у польских летчиков со «спитфайров»; их мы встретили в Исландии, по пути сюда. У них сурово. Им охота перебить всех немцев на свете. Во мне этого нет. Никогда в меня не стреляли, никогда меня не бомбили. Семейство мое живет на Йорк-стрит в Денвере, за тридевять земель от этой войны.

То, что знаю про войну, все из книг и кино, из статей в журналах, из речей важных персон, которые разъезжали по военным училищам нагонять на нас злость. А ее нет у меня в душе, только в рассудке.

Вся задача — взорвать завтра в Германии как можно больше. С такой-то высоты мне все едино. Не узнать, во скольких женщин и дети­шек попадешь. Я думал об этом и прежде, а в этот вечер особенно. И чем больше думаю, тем уродливей оно видится.

Чего хотелось бы назавтра, так это мчать на лыжах с Болди в Солнечную долину или вышагивать встречь прибою в Санта-Монике, принимать на себя удары волн, а после лежать себе на солнышке весь день.

Вместо того предстоит путь, долгий путь, чтоб помочь сотоварищам размолотить город или завод, производящий бензин или сталь. Куда как плодотворная житуха...

Затем я призадумываюсь о тех восьми ребятах, которые спали на моей койке за последние четыре месяца. Все они или погибли, или по­пали в немецкий концлагерь, или пьянствуют в Швеции, или прячутся в канаве где-то во Франции. Койка от них особо не пострадала. Кро­вать у меня отличная, другой такой я в Англии не имел.

Некий шутник извлекает меня из нее в два часа ночи.

— Подъем! Завтрак в два тридцать, инструктаж в три тридцать,— произносит старший лейтенант Парада.

Кто-то, сегодня свободный, кричит с верхнего этажа:

— Помотайте люфтваффе, вломите им за меня!

В полной темноте добираюсь в столовую. Сияют звезды. Мне зябко.

Перед вылетами кормят в столовке начсостава номер один вместе с полковниками и майорами, с синоптиками, разведотдельцами и прочи­ми наземниками. Пришел я первым, приходится жевать бутерброды и яйца целый час, пока пойдем на инструктаж.

Инструктаж — в длиннющем щитовом бараке. Какой-то майор вста­ет и сообщает, что мы идем на юг, через Кассель к Эшвеге, где немцы ремонтируют истребители, там же у них место отдыха и сборный пункт для вылета на передовые базы. Это место нам показывают на большой настенной карте, дают разглядеть его на аэрофотоснимках, сделанных там недавно. Синоптик показывает, где встретим облачность, диспетчер объясняет, как выруливать на старт.

Полетный строй нарисован на доске, я списываю номера всех ма­шин и кому где лететь. Мы идем в звене справа от ведущего верхнего эшелона.

Штурманы уходят куда-то на дополнительный инструктаж. Сэм идет сменить брюки, я становлюсь в очередь вторых пилотов за снаряже­нием. Стрелки отправляются за своим делом.

Стою в очереди и соображаю, что ждет нас мало веселого. Дадут усиленное сопровождение на весь путь — «сорок седьмые» и «пятьдесят первые» со всех сторон. Но залетим далеко, а немцы там вовсе не же­лают видеть нас над собой.

В складе амуниции толчея, всяк желает одеться в том же месте в тот же час. Я выбрал электрокостюм, поскольку терпеть не могу теплое белье. Надеваю форму, на нее летний летный комбинезон, сверху кожа­ную куртку и, наконец, надувной спасательный жилет.

Вспотел я, едва начав облачаться, а ко времени, когда выволок бронекуртку и парашют на тропинку, пот, чувствую, сбегает по коленям и ползет по пяткам.

Остальные из нашего экипажа еще возятся в складе, так что мы с Кроуном, улегшись на парашюты, оба разглядываем звезды. Снова есть время подумать.

Привет тебе, госпожа Удача. Ты где-то в этой сини. Проходишь ря­дышком; со мной, значит, обойдется благополучно. Рассказываю ей, куда мы отправляемся, да ей наверняка это уже самой известно.

Все вовремя собрались, и грузовик везет нас к самолету. Каждый разговорчив и смешлив. И я вроде бы изготовился, ведь столько вре­мени ждал этого случая.

Льюис усердно прилаживает свои пулеметы в турели, а я заталки­ваю под кресло бронекуртку, дабы была под рукой.

— Черт подери, — бормочу, — туго с местом для этой дряни.

— Не беда, — откликается он.

Не могу найти свой шлем, куда-то делась одна перчатка. Бэрд и Бенсон устанавливают пулемёты в носу самолета. Лишь Сэм на высоте положения. Стоит в сторонке и болтает с кадровиком, пока не кончится наша возня.

Поведем мы чей-то, не наш самолет, зовется он «Мамонька-кисонь­ка». Навожу фонарик на смуглую даму без бюстгальтера, изображен­ную на борту, и делаю вывод, что художников на базе недобор.

Вместе со Спо проверяю подвеску бомб, и комбинезон рвется на спине, пока ползаю в бомбовом отсеке. Мы набрали десять пятисоток, больших тупорылых уродин. Похлопал одну по боку, от нее исходит холод и мертвенность.

Когда все пулеметы на местах, мы снова сбиваемся вместе у хво­ста. Вспоминается раздевалка старшеклассников перед бейсболом, толь­ко нервов поменьше.

Кроун говорит:

— Авось эти подлюки сунутся с моей стороны.

Шарп:

— Авось они из постельки не вылезут.

Бийч вовсе помалкивает. Парень он сонный, старше нас всех. Но порою кажется мне ближе остальных, ведь он из Денвера.

Я раздаю леденцы, жвачку и провизию.

— Ну вот, — Сэм крякнул, — наш первый. Надо отлетать его хо­рошенько.

Каждый глядит молодцом, волнуется малую малость, чуть устал от подготовки к вылету.

Моторы заводим в шесть. Они вступают по очереди: «Дай пер­вый». — «Есть первый», «Дай второй». — «Есть второй»... Хорошие у нас двигатели...

Уже заметно развиднелось, когда мы становимся в предстартовую позицию. Кругом «крепости». Смотрятся не очень-то грозно, пока сидят на хвостовых колесах. Много новых, серебристых, но все-таки боль­шинство машин старой грязно-буро-зеленой раскраски, как и «Мамонь­ка-кисонька».

Рулим на взлетную полосу, все в норме, нам дают зеленый. Слежу за приборами, называю скорость, и Сэм гонит по полосе. Нас трясет, пока стрелка не доходит до 120, тут Сэм берет вверх, и мы в воздухе.

Грант мне в шлемофон сообщает курс, мы набираем высоту, уходим от кровянистой зари.

Сэм условился со мной, что мы будем менять друг друга каждые пят­надцать минут, но почти все время он ведет сам, я только меняю обо­роты, когда он приказывает, и потею.

Думал я, восемнадцати самолетам никогда не собраться вместе. Кру­жим, кружим, никак не приладимся, но вдруг волшебным образом все летим за своими ведущими, стараясь выглядеть как можно лучше.

Строй наш идет на семнадцати тысячах футов, кислородная маска раздражает, волосы взмокли от пота, плечом не шевельнуть в электро­костюме, да что поделаешь.

Наша группа разобралась по звеньям. Но кто-то выбился в сторону или другие какие звенья сломали строй, и вот уже мы мчимся на звено, идущее встречным курсом. Мгновение-другое самолеты мелькают со всех сторон, вихри от их винтов шатают нашу машину. Сэм стонет в кислородной маске.

Но вот они миновали нас. У меня еще дыхание не установилось, как снова приключается то же самое.

Бэрд взвизгивает в шлемофон:

— На нас идут! — Я киваю, а он добавляет: — Неохота вот так помереть...

Ни одного столкновения, но все еле-еле увернулись.

В воздухе просторно теперь, и Сэм передает мне штурвал.

Я держу помаленьку и задумываюсь о том о сем, а когда очнулся, мы, оказалось, отстали от строя. Сэм хватается за штурвал, мне слышны его проклятья сквозь кислородную маску.

— Держи в лучшем виде, — говорит он минутой позже. — Не сби­вайся.

Где-то ниже в группе главный штурман потеет над контрольными точками, ведущие эскадрилий пытаются не завести своих ребят в вихри от винтов, стараются соблюдать строй и держаться собственного звена. Но и того предостаточно. Мне жарко, кислородная маска вот-вот заду­шит, я за штурвалом то перетягиваю, то недотягиваю, пытаясь держать большую птицу в строгости.

Сэм умеет посиживать, сдвигая изредка штурвал на четверть дюйма, и держится твердо, хоть внешне и беззаботно. У меня так не выходит. Все дается с трудом, я гоняю нашу «крепость» по небу, ловлю нужное место, пережигая горючее.

Пересекаем пролив, вот и голландский берег, штурман показал себя докой, ни зенитки не попалось до Зейдер-Зе. Штурман какого-то звена проспал, и они врезались в середину строя. Никого не сбили. Милые черные клубочки в голубом небе... на вид безобидные.

Летим против солнца, верхнее стекло такое грязное, что ничегошеньки не разглядишь, переднее пулезащитное не чище, да и вообще пустое за­нятие рассматривать что-либо против солнца.

Каждые десять минут Бэрд проверяет, что у нас с кислородом. Мы понумерованы, начиная с хвоста.

— Первый — норма.

— Второй — норма, — и так до десятого в носовой. Звучим заправ­ским экипажем.

— Истребители справа сверху, — слышу в шлемофоне.

— Вроде бы «сорок седьмые», — сообщает из носовой Бэрд.

Это именно «сорок седьмые», они взмывают рядом к солнцу.

— Мы над третьим рейхом, — объявляет Бенсон.

Земля вся поразрезана на маленькие поля и маленькие города. Поля зелены, как в Англии, зеленее, чем в Иллинойсе, когда мы в последний раз шли над ним. У тех, внизу, то же солнце, та же луна. Небо для них такое же голубое, поди, как для наших домашних. Но люди внизу — нацисты.

Сэм сигналит мне, чтоб я взялся за штурвал. Правое от нас зве­но занесло вперед, и это подбрасывает всем работенки, каждый начи­нает отдавать назад. Я обогнал ведущего и отдавал потом назад слиш­ком долго, а когда подбавил снова газ, мы уже поотстали.

Смотрю на солнце и отлично понимаю, какая мы подходящая закус­ка для люфтваффе. Чувствую, они над нами, поджидали такого случая. Добавляю резко обороты, жму на газ, и мы медленно становимся на по­ложенное место.

«Крепости» со всех сторон, позвенно, в эшелонах и группах, а вместе это 8-я армия ВВС под командованием Джимми Дулитла.

Шарп дает знать о зенитных разрывах слева снизу.

— Гляньте-ка, — кричит кто-то, — чистый ад.

— Потише там, в шлемофоне, — рявкает на него Сэм.

То ли наше звено растерялось, то ли все чуток растерялись. В общем, звенья заходят на свои цели перед нами, сзади нас, пара их старается пересечь наш строй, пока мы готовимся к бомбовой атаке.

Мы подошли к цели, но я понятия об этом не имел, пока не увидел, что на ведущей машине распахиваются бомбовые люки.

Слышу Бенсона:

— Мы над целью.

— Чего ж раньше молчал! — возбужденно восклипает Бэрд.

Уж не вернемся ли мы назад с грузом бомб, подумалось мне, но, ока­зывается, у нас полно времени, чтоб Бэрд изготовился.

Я скрючиваюсь в ожидании зенитного обстрела. По всем правиламмы должны попасть в гущу огня, бить должны прямо в нас. Падают бомбы ведущего, а Бэрд орет, что пошли и наши.

— Радист, проверить, все ли бомбы сброшены, — распоряжается Сэм.

— Угу-гу, — отзывается кто-то из задних, — глядите-ка, сколько дыму.

Все разом открывают рты. Добавив оборотов, отваливаем от цели. Зенитки по-прежнему молчат.

— Бомбили невесть что, — говорит Бэрд. — Цель ведь я и не раз­глядел.

Одна у него обязанность: сброс бомб, когда ведущий сбросит свои. Работка непыльная.

Строй опускается на тысячу футов, всем хочется поскорее покинуть эту страну. Два звена слева попадают под зенитный огонь, кто-то сме­тает почти целый город справа под нами. Похоже, конец представлению.

— Мы теперь над Францией, — окликает нас Бенсон. — Уже не в той проклятущей стране.

Разницы я не вижу. С такой высоты не разглядишь, что народ здеш­ний — друзья как на подбор. А вон сарай внизу, где стоит спрятаться, коли придется прыгать с парашютом. Может, там сеновал, где темно­окая юная француженка поджидает с парой кувшинов вина. Может, там ждет солдат-штурмовик в тяжелых ботинках, который штыком станет тыкать в сено.

Предпочту остаться на высоте сколь возможно долго.

Когда мы летели туда, самолетов почти не встречалось, а на обрат­ном пути видим их по всем направлениям — снизу, сверху, по бо­кам идут самолеты, большие птицы и меньшие их братья. Подбитый старенький Б-24 тянет далеко внизу, пара «тридцать восьмых» вьется рядом за компанию.

— Мы над Бельгией, — немножко позже сообщает Бенсон. — Этот большой город — Брюссель.

Издали выглядит мирно.

Ах да, бронекуртка запрятана под сиденье. Хоть поздновато, но на­тягиваю ее на себя. Сэм влазит в такую же, предстоит обратный пере­лет над проливом. Куртка эта давит шею, пригибает ее книзу. Шея раз­болелась, и в плечо время от времени мило ударяет боль. Пожалуй, бро­некуртка того не стоит, я отшвыриваю ее в проход.

Два П-51 резвятся на подходе, желают поохотиться.

Переговорил с Сэмом, он вызывает ведущего. Но в наушниках одни только всхлипы и хрипы помех.

Тут слышен парнишка, зовет старшего: «Снижаюсь. Кислород весь вышел. Не дадите ли прикрытие? — Дышит, как загнанная лошадь. — Моего штурмана крепко задело. Остается идти вниз». По голосу слыш­но, сам не свой со страху.

Где-то в этом тихом синем небе умирает штурман. Попробуй поверь.

Уже виднеется побережье. Порой Кроун или Шарп скажут о зенит­ках слева или справа, но нас там и близко нет.

Ниже проволоклось три «семнадцатых» с «либерейторами», истреби­тели сопровождают их домой.

— Там бой, — сообщает Шарп на подходе к берегу, — кровь. пус­кают.

Ни ему, ни мне не верится, что в лоскутной путанице ферм, городов и бухт есть востроглазые затейники, охочие нас достать.

Сэм опять на связи.

— Умирает, — говорит он мне, — один штурман. Этот парнишка все талдычит, что штурман умирает.

Уходя от берега, начинаем сбавлять высоту. Строй слегка растянул­ся. А мы наслышаны про былые дни, когда, месяцев на восемь раньше, абвильские молодчики поджидали на берегу растянувшийся строй. Мы наводим порядок.

На шестнадцати тысячах снимаю шлем. В кислородной маске лужица слюны. Тру лицо, а оно будто рыбное филе.

Достигли английского берега, управление теперь на мне.

— Прижмись чуток, — требует Сэм. — Приказывают держаться плотнее. — И показывает, сближая ладони. — Тот штурман все умира­ет, — произносит он задумчиво, — а парнишка знай зовет.

Положено выглядеть бодро, пролетая над определенным местом по­бережья, потому как Дулитл и Шпатц наблюдают снизу, а с ними, воз­можно, Стеттиниус и Черчилль в качестве гостей.

Не знаю, как мы выглядим, но мне это неважно. Никогда не знал та­кой усталости.

Штурман отыскал дорогу домой, и мы кружим над аэродромным по­лем, пока нижняя эскадрилья резко снижается из строя.

Я выпускаю шасси, Сэм берет круто и бухает нас оземь на середине взлетной полосы.

— Вот и побывали на войне, — это сказал Шарп.

— Вернулись, — а это уже Бэрд.

Вернулись на эту широкую и длинную взлетную полосу. Пригнали «Мамоньку-кисоньку» туда, где ее брали, сбрасываем снаряжение на землю.

— Любопытно, убили мы кого-нибудь? — интересуется Льюис.

— Любопытно, попали в стоянку истребителей? — задается вопросом Сэм.

Я измочален, неохота пошевельнуться. Пилотировал не ахти. Шеве­люра от пота словно губка, а глаза, похоже, кто-то обсыпал песком и растер сухой мешковиной.

Пока сижу так, подруливает самолет, у которого оторвало чуть не полхвоста. Из нашего звена он. Прямо не верится.

Льюис вытаскивает пулеметы, ему в помощь беру один из них и отношу в грузовик.

Шарп изрекает:

— Ну вот мы и лишились девственности.

— Как сказать, — возражает Кроун. — Я ничего не разглядел.

Мы были там, теперь мы дома. Растягиваюсь на охапке бронекурток и закрываю глаза. Обошлось без пробоин, и хвост не оторван. В этот миг никуда на свете меня не заманишь.

В складе не протолкаться, пахнет конюшней.

— Ну как? — спрашивает кто-то.

Оборачиваюсь — священник, католический. Он улыбается мне. Знает, что я новичок.

— Плевая прогулка, — отвечаю. — Весело размялись. Двое сбитых. Два экипажа погибли, все до единого человека.

В два счета улыбка сошла с его лица.

Идет к следующему парню, а кто-то, слышу, добавляет, что те были из верхнего эшелона.

Мы-то были в другой группе, не в их.

— На триста шестьдесят развернулись над целью, — доносится го­лос, — а там «мессеры-стодевятки» засели в облаках.

Никто не видел тех истребителей. Напали против солнца, единствен­ный заход сделали. Одна «крепость» взорвалась, другая загорелась и пошла вниз. Ля Француз был в первой из них, а второй пилот, что пьяный будил меня вечером, находился в другой машине.

— Бедняга тот, паршивец, предвидел, что с ним будет, — высказыва­ется мнение.

— Знал, что его очередь.

Вот так обсуждают этого второго пилота.

Но о Ля Французе ничего подобного не заявишь. Такой жизнерадост­ный был в последнюю нашу встречу. Гнал на велосипеде за милую душу. А ныне от него ничего не осталось.

Я думал о нем все время, пока тянулся отчет. Выпил три чашки ко­фе, но Ля Француза не мог выкинуть из головы.

В помещении становится жарко, а солнечный свет все золотистей. Ля Француз погиб, что проку рассуждать о нем дальше. Я-то здесь, я-то живой.

Выхожу во двор, Билли Беренд подкатывает на велосипеде.

— Время раннее, — говорит, — давай прогуляемся.

Я с ним не так чтоб в особой дружбе. Его комната в другом конце коридора. Сам он вечно улыбается.

Катим с ним по дороге, сворачиваем на другую. Вот церковь, старые седые стены, вот дома с соломенными крышами, вот ребятишки волокут полную тележку с бутылками молока, вот илистый пруд с грязными ут­ками посередке.

Нет слов, до чего тут мне хорошо. Просто двигаться, просто катить по дороге, крутить педали, дышать и похохатывать, не ведая, куда ведет эта дорога, да и знать не надо. Мир бесконечно большой, зеленый и не­возмутимый, бесконечно зеленый.

Мы не возвращались допоздна.


Дом вторых пилотов


Живем мы с Сэмом в доме вторых пилотов, который кличут так не­весть почему — тут размещают и вторых, и первых.

Полкомнаты Сэму отведено, я ближе к окнам. Вот койка счастливая, вот — невезучая. На этой восемь человек сменилось за три месяца, пока той пользовался парень, теперь вернувшийся в Штаты. А нам что за раз­ница, мы-то в одном экипаже.

Среди обстановки — пишущая машинка, моя «Корона», видавшая виды. Письменный стол с двумя ящиками, первый набит дамскими пись­мами, от приятельниц полоумных, от миленьких, от прочих, а про пару приятельниц уж и не скажу, кто они есть.

На столе разрезная картинка — дама с роскошным бюстом под кус­ком плексигласа, на случай, если недостанет нам слов при сочинении пи­сем. Стоит тут лампа с битым верхом, был и приемник, кем-то позаим­ствованный некогда у сержанта, но спустя месяц тот сержант явился и забрал радио, так что слушать Синатру надо идти к соседям.

Два шкафчика. Ведро, употребляемое и для мусора, и для воды. Каст­рюля, чтоб класть туда яйца и варить с помощью кипятильника, кото­рый обычно барахлит, а если исправен, то работает так, что яйцо сварит не больше чем за час, считая по Гринвичу.

С потолка свисал прежде весьма изящный стеклянный абажур, но я упражнялся однажды в подаче — теперь на палке висит голая лампочка.

Есть камин, но мы не топим, на окрестных деревьях не сыщешь сухо­го сучка. В углу два щита для затемнения, один другого безобразней, днем глядеть противно, а к ночи вставишь их в окна, так заведомо ни свет не пройдет наружу, ни воздух оттуда.

Над койкой, снизу вверх, изображения Маргарет Саллавен с челкой, Джейн Рассел с ножками и заманчивой дамочки по имени Дорис Меррик. Слева от мисс Меррик пусто, просто угол комнаты, а справа «патфайндер». Далее Ингрид Бергман, волосы отросли после роли Марии. Далее Элла Рейнз в «Янки», еще П-51, кем-то тут приколотые, и еще кра­лечки, а в нижнем углу потрясная картинка Морин О’Хары.

Мой китель обычно висит на гвозде и обычно грязен благодаря моим стараниям: при попытке почистить его грязь лишь забивается крепче. На лацкане кителя парашютная пряжка, меня поэтому часто спрашива­ют, прыгал ли я с парашютом. Отвечаю то да, то нет. По правде, не пры­гал, но почему иной раз и не приврать? Пряжку подарил мне приятель, ничего больше не нашел.


На двери прибиты почтовые правила. Я их ни разу не читал, они закрыты двумя полотенцами. Я ими ни разу не пользовался. Они Сэмовы. На следующих трех гвоздях: 1) мочалка, 2) ничего, 3) еще мочалка, розовая.

По верху всей комнаты девицы из календаря, еще и еще изображе­ния девиц в разной стадии раздетости и кривляния, нарисованные худож­ником зловредным, но скромным.

Мой шкафчик в головах кровати Сэма. Сверху кусок широкой дос­ки, на нем куча барахла. Книжка Фрейда и атлас. Книга стихов Рильке, книга по йоге, написанная йогом, учебник русского языка, написанный англичанином, бейсбольная кепка «Бруклин Доджерс», голубая, прис­ланная дочкой кого-то из тамошних заправил. Учебник алгебры и пара песенников со словами множества песен, которых никто никогда не слыхал. Пять пачек жвачки, доставшиеся мне вместе с комнатой, распор­ки, прибывшие вместе со мною, три книжки Джона Маркана, одна куп­лена, две позаимствованы. Ярко-желтые капли, большая ложка. Бей­сбольная кепка — высшая ценность во всей комнате.

На верхней полке рубахи, стопка писем, фотографии знакомых женщин, фото со свадьбы сестры, где другая моя сестра то ли хочет ока­заться на ее месте, то ли спрашивает у священника, нет ли возражений.

Ниже всякое белье и, вероятно, множество вещей, сунутых туда мною и позабытых. В боковом отделении, под гимнастеркой и комбинезоном, два вещмешка, пистолет и несколько обойм, парочка ножей и картонные папки с письмами, воинскими документами и с записями, которые я на­мерен обработать после войны.

На дверце висит не меньше трех рубах, поверх — плащ-палатка, на ней полотенце или галстук, а выше всех — затасканная моя шляпа. На другой дверце, точнее, на другой половинке я вешаю футболку, в ко­торой непременно отправляюсь во всякий вылет.

В другом углу шкафчик Сэма, но поскольку я не роюсь там, разве что с голоду, то мало что могу рассказать. Дверцы постоянно нараспашку, барахло в большинстве своем вечно на полу. На нижней полке коробка, в ней мы держим яйца.

На дверце Сэмова шкафчика не менее шести рубах и летная куртка, полотенце, которым сперва, похоже, обтирали лошадь.

Поверх шкафчика — снимок девушки, которую Сэм вроде как не прочь уговорить на замужество. В общем-то, это одни мечты, кое-кто не верит даже, что это девушка Сэма. Однако я верю.

На стене зеркало, слишком высоко, поблизости наши противогазы. Под кроватями полно обуви. У меня девять пар, включая штиблеты, ко­торые я обнаружил в Техасе — в Игл-Пасе, и исполосованные солдат­ские, из них я пытался как-то вечером сделать себе пляжные сандалеты. Пара полуботинок принадлежала одному парню, теперь он оказался в Швеции и пока вернется, их тут износят.

Так или сяк, комната что надо. С ковром, замызганным чернилами. Ковер поседел и выглядит устало.

Койки остались нам от королевских летчиков, все это заведение при­надлежало английской авиации, вся база. Очень мило с их стороны, что впустили нас сюда, ведь это, почитай, лучшая комната в Англии, даже и без приемника, который унес сержант.

В стену были воткнуты два ножа, один из них я отдал Билли Беренду, когда тот перевелся в истребители. Ему нож может пригодиться, так он считает.

На стенке у моей койки карта всех мест, где я побывал в Европе. Не все города указаны, приходится рисовать бомбу приблизительно в том месте, где наш строй оставил большую дырищу.

А за окном Англия, и часто я думаю, что неплохо бы остановиться не­надолго в этой комнате после войны, побродить по окрестностям, глянуть, каково в этих местах в мирное время.


Красотка по имени Августа


Почти всю свою жизнь я в кого-нибудь был влюблен. Начиная с Джекки, с которой целовался на вечере в шестом классе.

Поступил в колледж, пошло круче. Сперва Розмари, с ней тянулось долго и кончилось грустно, после Джойс, ненадолго, дальше опять Роз­мари, и вновь расстались, еще была Нэнси, следом Кэй и, кажется, Феба.

Ну а стал курсантом, все эти красотки задвинулись в былое, вспоми­нал о каждой из них при лунном свете или под звуки соответственной му­зыки.

А пока ты в училище и бросают тебя из Сан-Антонио в Сайкстон (в Миссури), в Индепенденс, в Игл-Пас, наверняка выйдет из дымки какая-либо тамошняя девонька — загляденье. Иной раз начнешь думать: а не получится ли у нас с ней всерьез. Но остается вдали тот городок, новая жизнь на новом месте целиком тебя захватывает, прочее живо смазывает­ся. Не зацепиться. У тебя всего-то несколько часов раз в неделю, стара­ешься втолкнуть в них все свое бытие — и без толку, скоренько явились новые личики, и воспоминания без горести.

Но такие девочки, как Нэнси и Розмари, с которыми долго дружил, болтал часами напролет, гулял по вечерам и навещал среди дня, — они, пожалуй, останутся частью моей жизни до конца.

Когда-то — еще и война не началась — я задумывался о женитьбе, но денег у меня нисколько не водилось и никакой собственности не было. Догадываюсь, никто из тогдашних моих приятельниц по-настоящему не обольщался, что я буду хорошей партией. И точно. Вероятно, всю жизнь буду влюбляться и влюбляться. Даже если вдруг и женюсь, придется и жене порою с этим мириться.

Остается мечтать. Авось однажды я найду ее, будет она брюнетка-хо­хотушка, подруга ночи, или загорелая блондинка... Ладно, это все меч­ты. По-моему, она — все девушки, в кого я влюблялся, и все, с кем пока не встретился, не заговорил.

То есть это некая игра, бесконечный поиск, бесконечное странствие. Да вот играешь-то в одиночку, и, неровен час, одиночество зайдет столь далеко, что я кого-нибудь себе и найду.

Когда меня записали вместе с Сэмом в Солт-Лейке, я взаправду воз­желал, чтобы явилась такая принцесса. И появилась Долли. Уж до чего аккуратненькая. Были также Ви и Мелба. Но старая штука: времени нету. Попользовались мы недельку этой свободой и подались в Алек­сандрию.

В первый же вечер мы с Сэмом повстречали там Брукси и Пинки. Вскорости объявилась девица, которую звали Луа, но она исчезла из ви­ду — увел другой.

Обстановка портилась до крайности. Погода холодная, казарма плес­невеет от сырости, летать тяжко, когда мотаешься на АТ-6 в сплошной мороси, погода ломает расписание, а наземным занятиям нет конца, ту­пеем.

Ляжешь и думаешь, когда же это все кончится? Может, я уже вычер­пал свою долю?

На окраине Александрии было у нас заведеньице «Серебряная луна», мы там по-крупному посиживали.

Как-то показалась там девица. Августой я назвал ее, подлинное имя у нее другое, но коли я собираюсь писать про нее в подробностях, лучше дать ей иное имя, не настоящее. Глаза у нее зеленые, про мыс Код раз­говаривает. От меня будто за горой.

— Привет, — сказал я.

— Привет.

— Глаза у тебя зеленые, — говорю, — самые лучшие зеленые глаза во всем городе.

Не помню, что она ответила. С другим парнем была, но я взял ее ад­ресок, она обещала встретиться со мной на следующий вечер. Надула. Спокойненько надула. Еще раза два-три надувала. А всегда вертелась тут же, извиняться не собиралась, засмеется лишь и ведет себя так, буд­то рада меня видеть, и по-прежнему от меня за горой.

Шли к концу тренировочные полеты, сплошной кавардак, я мало что могу сказать про нее в ту пору. Ну, вертелась поблизости, где и я, раз-другой вместе посидели, она мне изложила долгую свою, печальную жизнь. Кину взгляд, ровно ножиком замахиваюсь, чтоб харакири сде­лать.

Она прибилась к нам. Ходила в дрейф с самыми разными из парней, со всеми приятельствовала. Конца-краю не видать. Но тут мы двинулись поездом на базу для стажировки.

До последнего часа она была с нами, в основном с кем-то другим. Я помахал ей, когда мы тронулись, она пропищала, что напишет мне, и думалось: ушла она из моей жизни, и ладно.

Стажировка в Гранд-Айленде похуже, чем в Александрии. Всякий ве­чер дают тебе увольнение, от вольной жизни некуда деваться.

Во второй, кажется, тамошний наш вечер гляжу по сторонам — ша­гает посреди зала та самая Августа. Не поверилось, что это она. Быть такого не может. Но подходит ближе — она и есть.

— Привет, — говорит.

— Каким, черт побери, манером ты сюда попала? — спрашиваю.

Она приехала вместе с чьей-то женой. Была в тот вечер с другим пар­нем, но я с ней потанцевал, и сообщила, что приехала повидаться со мной.

— А то как же, — сказал я. — Другого давай цепляй.

— Ну ладно, можешь не верить.

— Не стану, — И не поверил.

Последний день провела она со мной с четырех до полуночи. А где-то в час нам отбывать в Европу. Мы с Августой попили игристого бургунд­ского и еще там кой-чего, потом пошли танцевать. Пол скользкий, оба мы так закренделяли, что вцепились нежно друг в дружку, чтоб кого по дороге не срубить, но пол не держал, мы грохнулись.

Тут она меня бросает, с другим оказывается. После всего этого мы на такси едва успели на аэродром, чтобы вовремя разогреть нашу большую птицу и погнать ее на север.

Сэм всю дорогу спал, я посиживал, приглядывая за автопилотом, и ругал эту кралю Августу, ругал пуще, наверное, чем ей за всю жизнь доставалось, ругал на чем свет стоит, да только велика ли в том радость.

Совсем нового типа женщина в моей жизни. Бросала меня столько раз, что я к этому почти привык. И никогда не извинится — ушла и при­шла. И так с кем угодно.

Неприкаянная. Просто дрейфует. Но знает, что делает. Это вам не глазастенькая школьница. Была замужем, потерлась там-сям. И так, думаю, ей обрыдло, что стало все равно. Пока добрались мы до Ислан­дии, я выкинул ее из головы. А добрались до Англии, послал ей письмо.

Почта к нам долго не ходила, лишь после двух недель тренировок и приписки к группе наладилась. И стал я получать эти письма. Ее занес­ло в Канзас, где-то там она делала Б-29. Решила вести себя по-хороше­му, утихомириться. Прошло ее бурное времечко, теперь она по всем ста­тьям порядочная. Извиняется за тот вечер. И собирается написать книгу.

«...вспомнился ты сегодня, — пишет, — и решила черкнуть тебе. По-моему, будешь ты рад получить словечко от меня. Конечно, тебе все рав­но, получать или не получать, но, догадываюсь, ты немножко скучаешь в одиночестве... вот и написала тебе четыре письма, а от тебя пришло одно­-единственное... разве так поступают?.. ну, я целиком занята своей так на­зываемой книгой... и дело повертывается так, что, наверное, выйдет у ме­ня не больше чем рассказ, а то, чего доброго, и вовсе не получится... ох-ох, был бы ты рядом... сказать мне, что все пойдет на лад... не думай, что я запущу в печать книгу, пока ты не вернешься, и писать мы ее станем вместе... разве не чудесно это будет? Я просто уверена... Мне так трудно дожидаться, а тебе? Господи, никогда бы не подумала, что сумею по ко­му-то скучать, что сама собой не обойдусь, а вот, оказывается, как оно оборачивается ... Ты покинул меня, солдатик, и словно меня вместе с то­бой вся радость жизни покинула... и так чертовски одиноко... начать бы заново, поверь, все сложилось бы иначе... известно же, не понять, что за чудо тебе досталось, пока его рядом уже не будет. Несомненно, я была бы от тебя в восторге, будь ты нынче рядышком. Неужто слишком позд­но? Надеюсь, что нет... хорошенько береги себя... береженого бог бе­режет...»

Честно сказать, туманная она. Но особо поднимать ее на смех я не берусь. Последняя она у меня. И мало я про нее знаю. Да я и про себя мало знаю. Может, мы лишь частичка большой кутерьмы. Парень, дев­чонка и война, и происходит такое почти одинаково, с вариациями, по­всюду в стране. Ничего своего у нас не было. И нету. Но что-то нам нужно.

Ей был не очень нужен я, но вот меня с нею нет. А мне не очень была нужна она, и ее нет со мною. Ненадолго мы попали в одно колобродье. И вот все ушло. Воистину все ушло.


На медаль


Первые две недели показались мне целым столетием, а все преж­нее — просто сном.

Восемь дней подряд нас вызывали по тревоге, мы сделали шесть на­летов, однажды пришлось вернуться с полпути, в тот раз случилась ава­рия. После давешнего первого вылета на Эшвеге мы побывали недале­ко — над Кале, а в третий раз добрались до Мюнхена. Бомбили аэро­дром возле Меца, и вновь летали через Зейдер-Зе на Брауншвейг, и раз­ворачивались над виноградниками вокруг Авра, чтобы разбомбить дру­гой аэродром, это на шестой раз.

Сами налеты проходили так быстро, что не упомню, какой из них раньше какого и что в тот день происходило. А если задержишься на бомбежке, то зенитки тебя здорово приветят...

Я до того устал сидеть в кресле второго пилота, что левую скулу на­чинало дергать на больших высотах, а когда ради Мюнхена пришлось провести в воздухе десять часов, она колоколом гудела, почти весь об­ратный путь я был сам не свой.


Мюнхен


С малолетства мне известно, что Земля круглая, поскольку про то го­ворили родители и в первом классе это проходили, а школьником по­старше я читал про Колумба, Магеллана, Фрэнсиса Дрейка, про тех, кто еще раньше ходил вокруг света.

Мне, сдается, было известно, что земной шар един, но об этом я тол­ком не задумывался. Значки на карте мешались с кадрами кино, с жур­нальными картинками, пропорции нарушались.

И вот шли мы к Лабрадору. Помог я Сэму запустить автопилот, мы умотали из Штатов и держали курс на север, к полюсу. Квебек промах­нули, пустынные таежные озера скользнули внизу. Итак, Лабрадор, хо­лодный, голубовато-белый, двадцать пять дней на собаках до нормаль­ного жилья.

Как-то к концу дня занялись мы на Лабрадоре подледным ловом, и все вспоминали после этот вечер под алмазным светом северного сия­ния, когда взяли на восток и летели по дуге в Исландию.

Позывные Гренландии стали слышны вовремя... Вот позывные Ирлан­дии, рыбачьи суда, сам остров, унылый, промозглый, бесснежный.

Тот полет приходит в голову, пока летим на Мюнхен. Эскадрильи прошли над Францией, в чистом небе; четырьмя милями ниже мир без­мятежен и зелен, залит солнцем.

С юга маячат в дымке Альпы, белые, зубчатые, бесконечные. «Крепос­ти» берут восточнее, вдоль гор, курс на Германию.

Я постоянно слежу за оборотами, за давлением масла, время от вре­мени проверяю температуру в головках цилиндров и разглядываю свер­ху Швейцарию.

За горами Италия, пыльные улицы Рима. К югу море, вплоть до ми­нированных бухт Ливии, дальше Африка, сплошь Африка, до самого мы­са Доброй Надежды.

Впервые в жизни начинаю ощущать все это тут, со мною. Будто снял карту со стены и расстелил у ног.

Франция соскальзывает с высоких белых пиков, становится ровнее от Луары до Бискайского залива, низина, включая Париж, тянется до по­бережья Нормандии.

Германия тоже спускается к морю — от Баварии к Балтике, от высо­когорных красот Тироля до угрюмого Гамбурга и скупых равнин Дании.

А где-то в одной из горных долин — обреченный берхтесгаденский замок.

Ежели держаться курса, мы пройдем над головами чехов, пересечем Карпаты и окажемся в стране товарища Сталина. Держась того же кур­са дня два, с посадками там и сям, мы будем все в той же стране. Рос­сия и Россия, на несколько тысяч верст.

В другом направлении, правее, загадочные просторы Западного Ки­тая и Гималаи, нехоженые, неведомые, затаенные, спящие.

Проверяю давление масла, обороты, не спускаю глаз с неба в поис­ках истребителей, а в фантазиях устремляюсь к океану.

Вон Япония, за ней синие мили и мили Тихого. Поворот на юг, внизу атоллы и архипелаги, земли лунных дев и лотосов.

В океанских далях затерялись Австралия, остров Рождества, остров Пасхи, Таити, Гавайи, они где-то здесь, и однажды я, возможно, все их увижу.

Недостает времени на Южную Америку, на Индию и на пингвинов Антарктиды, поскольку строй прорывается через зенитный заслон и Сэм заказывает триста оборотов.

— Очухайся, — говорит он. — Полная сосредоточенность.

Зато я уже походил вокруг света.

И настает перемена. Теперь умею думать о любой стране, любом острове, любом континенте в его родстве с остальными. Едина Земля, омываемая водами, и все тут, громады суши и бездны океанов, укрыто гигантскими движущимися воздушными массами, потоками океана не­бесного.

Значки сошли с карты и стали по своим настоящим местам, осязае­мые, полномерные, огромные.

Весь полет я возвращаюсь и возвращаюсь к этой мысли. Оказывается, мир так велик, так громаден, никогда его, такой целый, не коснется про­клятье, пока он взаимосвязан и существует едино.

Какие-то части нашей Земли плавают себе в океане, покамест в сто­ронке, а с другими частями дело обстоит не так спокойно.

Говорят, Анцио был когда-то великолепен и ласточки на острове Воз­несения в былые времена откладывали яйца где заблагорассудится. Но после и эти места втянуло и затянуло. В конце концов любым уединен­ным частям Земли нужно сойтись с иными во взаимности, чтоб не исчез­нуть вовсе.

Кое-кто мыслил о целостном большом мире, мыслил упорно и старал­ся показать это на деле. Уилки обогнул Землю на «либерейторе» и опи­сал все в книге. И Марко Поло проделал долгий путь до Китая, а вернувщись, о нем рассказал. И безымянные иезуиты в своих рясах с капю­шонами пересекали океаны, распространяя слово того, кто верил во всех людей, где бы ни жили, черные, белые или желтые всяких оттенков, не­мощные, увечные или совершенно благополучные, арийцы или с цыган­ской примесью.

Мы сбросили наши бомбы близ Мюнхена и отвернули от цели обратно в Англию. Сколько я мог разглядеть Германию, наши цели в этой окру­ге были скрыты дымом.

Допускаю, пограничные линии имеют смысл, и таможни, и визы, и другие барьеры, установленные людьми на Земле, но воздух течет себе беспрепятственно поверху, и с двадцати тысяч футов попробуй разгляди те барьеры.

С немногими посадками на заправку мы на своем Б-17 можем обле­теть все расчерченные до мелочей государства и сферы влияния.

Можем помахать рукой жителям, снизиться, погудеть им и вихрем от винтов взбудоражить крыши, вновь взмыть и крутить лениво вось­мерки над ратушей или остаться на двадцати тысячах и навести пере­крестье прицела на тамошний металлургический завод или оперный театр, наблюдая, как падают бомбы.

И пока детишки будут махать нам рукой, их дома накренятся и рух­нут, погаснут огни и поднятая бомбами пыль задушит живительный воздух.

Летим до дому. Дом — это когда пропеллеры совсем не шелохнутся. Вконец усталый, гляжу по сторонам. Сверху все видится зеленым и прекрасным, а то, что сделали мы, — чем-то ужасающим.

Впервые мы завидели истребителей в тот мюнхенский вылет. Какое-то время розочки их трассирующих очередей густо распускались вокруг нас.

— Ну и стычка снизу слева, — передал Кроун.

Мы не отличали «сто девятых» от П-51 или от «фокке-вульфов», не понимали, какая сторона берет верх и чьи истребители рушатся вниз. Словно играючи кружат, а потом невзначай кто-то срывается и идет на снижение, которое кончается ударом о землю.

— Господи! — слышен Шарп. — Вы видели?

Взрыв переходит в кровавые отсветы. Внизу кто-то погиб. И так всю дорогу до Рейна.

— Один только что грохнулся, — говорит Шарп несколькими мину­тами позже.

— Видал. Похоже, «пятьдесят первый», — откликается Кроун.

— Это «мессер сто девятый», — уверенно произносит Спо. — А вон и другой готов.

Но несколько их прорывается через заслон истребителей к «крепо­стям». Звеньям прямо перед нами приходится хлопотно. Каждые не­сколько минут видишь, как «семнадцатый», нырнув из строя, да еще порой с хвостом дыма, уходит в Швейцарию.

— Бог ты мой, еще одной «крепости» конец, — произносит Сэм.

Я вижу лишь обломки, летящие, извиваясь, среди клочьев пламени.

Еще одна «крепость» ласточкой ныряет к земле, чтобы никогда не подняться ввысь.

— Три парашюта, — сообщает Кроун. — Вижу троих.

До нас истребители не пробились. «Сорок седьмые», «пятьдесят пер­вые», «тридцать восьмые» вились окрест, одни шли к дому, другие иска­ли скоротечной стычки...


Брауншвейг


Бомбить летим под прикрытием десяти десятков «патфайндеров». Идем на левом фланге, постоянно против солнца. Яркие пятна взблес­кивают на крыльях, глаза, кажется, вот-вот сожжешь.

Брауншвейг для налета опаснейшее место в этой войне. 8-я вхо­дит туда обязательно крупными силами. Когда эскадрильи Геринга уб­рались из Абвиля, брауншвейгские подкидыши-задиры стали в рейхе знаменитейшими губителями «крепостей».

Мы о них слыхали еще в Штатах.

Сэм в этом вылете весь как пружина. Пока эскадрилья собиралась в строй, я взял чуток ниже нужного, и Сэм выбил у меня из рук штур­вал со словами:

— Я сам эту паскудину поведу. А ты сиди смирно.

Он вел долгое время, не глядя в мою сторону, а я сидел и прокли­нал его.

Когда передал мне штурвал, пришлось-таки потрудиться. Без пере­дышки, аж в пене, но держался я строя точно. Колдовал над штурва­лом, пока левой руке впору стало отвалиться, но ни разу мы не отстали.

Нелегкий полет от начала до конца. Идешь верхним в заднем краю верхнего эшелона верхней группы — тут попотеешь, чтоб держаться места.

Мы только на подходе, а брауншвейгские зенитные батареи уже за­говорили, повесили перед своим городом целую полосу железа и дыма.

— Иисусе, — доносится полушепот Бэрда, — Христос с нами!

— Как же это мы через такое пройдем? — вопрошает Кроун.

Открываются бомбовые люки, мы в самой точке. «Патфайндер» нашел куда спихнуть свои бомбы, наши направляются следом, и строй сворачивает к югу, где поспокойнее.

Сэм в отличном настроении, когда мы выходим к Зейдер-Зе. Дымка редеет, нам видно Нидерланды, тамошние стада.

Начинаю стаскивать свою бронекуртку, мы сейчас уйдем от берега.

— Лейтенант Ньютон, держите скорость, — обращается Шарп тон­ким сдавленным голосом.

Оглядываюсь — черные клубки проносятся у нас в хвосте, недолет футов пятьдесят по высоте и направлению, прицел верный, но по ско­рости снаряды успели выдохнуться.

— Теперь порядок, — заявляет Шарп минутой позже. — Я уж ду­мал, поймали нас на мушку. — Голос его снова глубокий и громкий.

На всем обратном пути над строем кружат «тридцать восьмые». На­верное, группа из новеньких, то подлетят вплотную к нам, то подадутся влево, то качнут вправо, то вынырнут понизу — узнать, что ли, как там обстоит дело с деревянными башмаками в Амстердаме.


Мец


В Мец мы идем на люфтваффе. Взяли максимальный груз осколоч­ных бомб, хватит весь аэродром накрыть.

Бомбы везу я, а Сэм больше разглядывает вид за окном. Видны «пятьдесят первые», бросают строй, чтобы выпалить на бреющем.

Путь до Меца некороткий, но мы не встречаем ни истребителей, ни зениток — не летят, не говорят. Повернули домой, издали уже приметили побережье. Над ним зависли облака, над проливом чисто, а на англий­ской стороне опять кучатся облака.

Побережье проходим там же, где к нему с утра подлетали. Висим себе в серебристой прохладе, уже почти дома, и тут являются черные клубки разрывов.

Немцы подогнали сюда батарею и нас засекли точь-в-точь. За стек­лом, совсем рядом, ленивые разрывы. Самолет дергается и трясется, слышно, как бьет его по крыльям. Стеклышки разбрызгивает по всей кабине. Правое крыло дрогнуло, из масляного охладителя кудрявится дым.

— Номер четвертый горит, — слышен в шлемофоне громкий перепу­ганный голос.

— Всего-то дымит, — утешает Спо. — Но дымит вовсю.

Смотрю вниз, мы ни с места. Так и стоим над Францией, а нас по­ливают.

— Это не в моторе, Сэм, — объясняю я. — По-моему, только масло.

Приборы в порядке. Давление масла пока не падает.

— Нет дыма без огня, — волнуется Росс.

— А огня без взрыва, — продолжает Шарп.

— Выруби номер четыре, — распоряжается Сэм.

Одним махом выключаю мотор и подачу горючего. Рукоятка на ну­ле. Винт покрутился немножко, вроде ветряной мельницы, и застыл чи­стым игреком.

Чуть позже и дым исчез.

Уходим от побережья. Зенитки бьют вдогонку. Весь экипаж без умол­ку тараторит по шлемофону.

— Я-то решил: попались мы, — слышен кто-то.

— Я уж к двери стал подбираться...

— Кто-нибудь ранен? — запрашивает Сэм. — Без болтовни. Кто-ни­будь ранен?

Не отвечают.

— Бэрд, проверить кислород, — приказ Сэма. — По всем правилам.

Не отвечает.

Неожиданно мне в голову взбрело, что весь нижний плексиглас выбило, Бенсон с Бэрдом выпали, карты нет, турели нет.

Но Грант вступает как ни в чем не бывало:

— Все в порядке. Все до единого. Легонько струхнули. Теперь взяли себя в руки, очухались.

Когда попал первый снаряд, ноги Бэрда были на плексигласе, он их прикрыл бронекурткой. Кусок металла пробил дно и вышел через по­толок. Осколок плексигласа резанул Бэрда по лбу, тот бац на спину.

— Думал, кончаюсь, — позже признался он.

Такое же подумал про него Грант. Крови было чуть, но сочилась да сочилась. Шлемофон отсоединило — ни сказать, ни услышать.

— Слышу: бац, — это Бэрд рассказывает. — Вижу: ровно серпом срезало.

Бенсон попробовал выволочь его в проход и перевязать шею.

— Мне ясно было, — объясняет Грант, — что надо оказать первую помощь. Уж я так и сяк тужусь, чтоб припомнить, чему в скаутах учи­ли, и тащу его, тащу.

Под конец Бэрд сообразил, что не убит, и попробовал сам встать.

— Я ему говорю: шевельнешься, голову снесу. — И Грант добавля­ет: — Ей-богу, всерьез говорил.

Я выглядываю проверить отключенный мотор.

— Вот уж по-честному причесали, — доносится голос Льюиса.

— Порядком досталось, — отзывается Шарп. — Всем и каждому.

Не нам одним порядком досталось. Два самолета вышли из строя, идут все ниже к побережью.

Один запрашивает пеленг на ближайшую базу для вынужденной посадки. Другой, из иного эшелона, идет на двух моторах и готовится сесть на воду.

— Эти зенитки били магнитными, — предполагает Бэрд.

— У этих субчиков резаный удар поставлен, — добавляет Спо.

Прямо за спиной у Сэма — звездчатая дырка в пуленепробиваемом стекле, другой осколок отрубил металлический краешек низа турели. Дюймом ниже — и попало бы в Льюиса.

Доводим домой мы свой самолет как положено, хоть и на трех мото­рах; Сэм сажает его нежненько, отруливаем на место и ставим машину на ночь.

Я-то думал, крылья что решето, а обнаружилось всего пять пробоин.

Подходит другая эскадрилья. Санитарный автобус спешит встретить ее на рулежке.

— Кто-то ранен, — говорит Сэм. — Дали красный на заходе.

Позже мы узнаем, что там было.

Снаряд пробил стол штурмана эскадрильи, карту, прошел перед са­мым носом штурмана, ушел вверх и взорвался в десяти футах над са­молетом. Большой осколок обратным ходом вошел в машину и точненько снес командиру коленную чашечку.

Их бомбардир рассказывает нам:

— Мы скорей к нему, забинтовали ногу. Он почти не стонал. А вто­рой пилот довел нас до дому отлично.

Еще у одной машины было три разрыва чуть ли не в бомбовых лю­ках. Не меньше двухсот пятидесяти пробоин было в хвосте и у ради­ста в отсеке, когда командир как попало плюхнул их на английский аэродром. Один из срединных стрелков получил цепочку ран по-над са­мой бронекурткой, под самую глотку.

— Такой скользкий от крови, мы его аж уронили разок, — сказал нам один из их экипажа.

Стрелок умер ночью. Радист получил осколок в левый глаз, почти всю глазницу выбило. Другому стрелку после отняли руку, всю ведь размозжило.


Авр


— У зенитчиков их мы на примете, — бубнит Шарп перед стартом.— Того и гляди домой повернем.

— Истребителей не видно было, — высказывается Кроун. — Эх, пальнул бы я по какому-нибудь «сто девятому».

— Ты сегодня на штурвале, — сообщает мне Сэм. — Всю дорогу. — Он перед вылетом был не в своей тарелке, ночью его дурные сны му­чили.

Подлетаем к берегу Франции на пятнадцати тысячах, так и держу. Добрую половину времени даже не надеваем маски.

Зенитки молчали, пока мы не отбомбились. Но эскадрилья верх­него эшелона, сзади нас, попадает в самую гущу огня. Вижу прямое по­падание в мотор номер три одной из «крепостей». Пламя вспрыгивает, лижет языком поверх обшивки, добирается до верхней турели. Пилот резко кренит влево, стараясь сбить огонь, экипаж начинает прыгать из аварийных люков.

— Четверо, — вскрикивает Спо.

— Вон еще, — спокойно поправляет его Льюис. — Значит, шестеро.

«Крепость», вся в пламени, делает переворот на сто восемьдесят гра­дусов и взрывается чуточку ниже.

— Истребители справа сверху, — слышу Льюиса.

— «Пятьдесят первые», — добавляет кто-то.

Я за штурвалом, а Сэм высматривает хорошеньких девушек на зем­ле. Истребители вьются вовсе под носом. Их немного, совершают хит­рые витки, чтобы прикрыть нас, шмыгают туда-сюда.

А вот прут прямо на нас. Серебристо-серый малыш пузом вверх, ед­ва не в лоб, мчится наперерез, все пулеметы у него строчат.

Вижу, справа носовая турель открыла огонь. Единственная.

— Эй, — вскрикиваю, но кнопку микрофона заклинило.

Протарахтели сквозь соседний эшелон, ниже и правее нас, исчезли безвозвратно.

— Что за штуки? — интересуется Бэрд. — Кто успел чего-нибудь разглядеть?

— Я стрелял по ним, — отзывается Шарп. — Это «сто девятые».

Тот, кого я видел, был «фокке-вульф». Возможно, были там и «пятьдесят первые». Так все промелькнуло, поди разбери. Пожалуй, «патфайндеры» их и отогнали.

— Штук пдаьдесят, — прикидывает Кроун. — Не меньше полсотни.

— Я видел пару, — отвечает Спо. — Откуда там полсотне взяться.

— Тридцать было, не меньше, — встревает Шарп. — Легонький на­скок, не больше того.

Что скажу? Летело их много, и летели они убивать.


Обратно с полпути


Устали так, что на завтрак не встаем, в постели до самой крайности, до последней минутки.

Спешу на инструктаж и потому забываю обуться в нужные ботинки. Сэм забывает медальон. Готовим самолет, Бийч никак не приладит пулеметы в турели.

— Зови мастера, — рычит Сэм. — Хоть раз в жизни кто-нибудь что-нибудь тут по-человечески сделает?

В моторе номер один легкая утечка масла, но технарь решает, что обойдется.

Машину дали старую, двадцать четыре вылета без ремонта двигате­лей. До этого три дня подряд летали мы на новом самолете с широкими пуленепробиваемыми стеклами. И этот самолет, обещали, будет именно наш.

— А сегодня такая кляча, — бурчит Сэм.— Ты глянь на эти задрипан­ные стекла. — Они не пуленепробиваемые и грязные.

Из-за взрывателя я чуть не вывихнул плечо, от злости перехватыва­ет дыхание. Стальной экран отсутствует.

Стартуем в голубой дымке. Бенсон говорит мне курс, я прошу снова повторить. В шлемофоне скулеж. В этот вылет мы назначены в верх­ний эшелон, остальная часть группы выйдет на построение с другого аэродрома. Всползаем сквозь плотную облачность. Температура голо­вок цилиндров на первом номере высокая. Открываю боковые шторки капота, винт швыряет туда маслянистый вихрь.

— Номер один слегка дымит, — докладывает Кроун. — Как, не го­рим ли?

— Вскорости и это не исключено, — отвечаю я. — Глаз не своди.

Ни горизонта, ни неба, ни Англии, лишь ватные сизые облака. Ве­дущий группы зажег красные и зеленые бортовые огни, командует сво­им машинам. Ведущие эскадрилий зажигают свои бортовые, выстраи­вают собственные звенья, младших ведущих.

— Мой костюм ни черта не греет, отключился, — сообщает Шарп.

— Что-то не то с кислородным баллоном, — информирует Бийч. — Индикатор ничего не показывает.

Мы теряем друг друга над этим районом Англии, бродяжим, блуж­даем в тумане.

Понемногу растет давление горючего. Выше температура масла на первом номере. В шлемофоне ни шуточки не слыхать. Напряжение у всего экипажа поднимается до опасной черты.

— Ух и затасканная клячуга, — говорит Сэм. — Чего ради подсу­нули нам эту пакость?

Эшелон доворачивает к проливу. Восемь часов до обеда. Сорок пять минут до зенитного заслона на голландском берегу. Наше назначение — Лейпциг.

Обшивка первого номера теперь жирно лоснится, давление масла упало на пять фунтов, а давление горючего понемногу все растет. По­казатель скорости застрял на месте, висим в голубой мгле, самолет не слушается. Сэм заставляет его клюнуть носом, и мы оказываемся на пятьсот футов ниже, чем остальные в строю.

— Еле-еле, — всего и произносит он.

Не очень-то веселенькое дело терять управление с максимальным грузом на борту.

У Кроуна тоже неполадки — с кислородом.

— Вроде есть утечка. Стрелка падает.

Штурвал поддается с натугой. Я никак не удержу его на месте, не слушается. Сэма тоже не слушается. Идти не можешь ни по горизонту, которого не видать, ни по чему еще, туман да туман. Давление масла все падает, а температура головок цилиндров все растет.

— Ах ты, драная задрыга, — мягко говорю я. Чувствую, мотор номер один откажет, только успеем мы пройти Зейдер-Зе. Предвижу, машина целиком станет рассыпаться на кусочки. Отвоевалась.

Строй забирает вверх. Добавляю обороты, даю полный газ. Самолет все одно не в духе. Мы на милю позади строя, на двести футов ниже, отстаем по дистанции и высоте.

Сэм держит носом вниз, срывает кислородную маску и ругается:

— Никуда мы эту чертовину не доставим.

Прохладительной волной для экипажа слышатся эти его слова. А то бы сегодня конец, думаю, дождались бы нас «сто девятые». И пошли бы садить зенитки. Нам ничего этого не выпало.

Да, прежде мы ни разу не поворачивали обратно с полпути. Дать себе такой вот отбой — приятного мало. Вдруг бы да справились. Вдруг бы эта телега не рассыпалась. Хорошо, что я не Сэм. Хорошо, что не мне решать.

Наверное, Дулитл рассердится. Возможно, Шпатц вызовет нас и на­значит десять вылетов сверх нормы. Им охота слушать про черные стол­бы дыма, про фонтаны огня, про города, стертые с земли.

Работа у нас — доставка грузов, но вот этот самолет — грузовик непригодный.

Грант выводит на аэродром.

Можно вырубить номер первый, чтоб глядеться приличней, но мы не стали этого делать.

Все технари, все наземные высыпают, когда мы садимся и рулим. Дежурный глаз не поднимет. «Джип» эскадрильи уже рядом. Майор Макпартлин начальнически напыжился, готов дать выволочку.

Мне ясно, что они все думают. Мы, мол, струхнули: прижало, круто прижало, вот и подались домой.

Никто из экипажа друг на друга не взглянул, пока вытаскивали на­ши причиндалы. Никто шуму не поднимает. Солнце муторно светит в дымке.

— Вам бы туда не добраться. — Это дежурный, осмотрев моторы, подходит к нам. — Номер один свое отработал.

Экипажу от этого полегчало малость, и в грузовике на обратном пу­ти пошли понемногу разговоры.

— Как-то оно для нас непривычно — в такое время дня здесь ока­заться, — замечает Кроун.

— Ну почему нам дали эту клячу?! — рассуждает Шарп. — Я ведь думал, нам достанется другой самолет, тот наш, новенький.

— Достанется после сегодняшнего, — говорит Сэм. — Я этим друзьям готов сказать пару слов. — Да, ему предстоит обо всем, что было, доложить в штабе.

Я утомился, будто сработали мы вылет, как намечалось.


Отстранены


Старички да и только. Белый свет не мил. Гляну в зеркало — там не лицо, а маска угрюмо пялится на меня. Глаза горят. Белки исчерче­ны красным, зрачки расширены. Все мы такие.

— Пускай отстранят, — произносит Сэм. — Эдак нас укокают.

Двенадцать суток мы в дежурной группе. Сначала четыре дня про­сидели без дела, восемь дней подряд вылеты.

У Гранта лицо вообще худое, а тут стало почти прозрачное. К Бэр­ду не подойди. Все они потеряли сон.

Я сон не потерял. Или это просто подвид смерти. Вытянусь на койке, и все мышцы, чувствую, напрочь выключаются. Радости от этого, чуть. Мышцы дряблы и безжизненны. А следом начинают помалу отми­рать кончики нервов, пока не явится Порада будить нас:

—Завтрак в два. Инструктаж в три.

Он всегда молодцом. Спокоен, бодр, настойчив.

Лежишь вот так, и яркий свет вонзается прямо в мозг.

Сегодня куда-то в рейх. Куда-то в ту проклятую страну. Был фильм «Умираю на каждом рассвете», подходящее название.

Оделся, вышел в ночь; уже легче. Стою себе на месте, поглядываю на звезды и прошу госпожу Удачу вернуть меня нынче в благополу­чии. Просто зову ее. Просто надеюсь, что лишний денек побудет со мной. Всего денек.

День за днем прошли мы это. И вот Сэма отстраняют от полетов.

— Я им, сукиным сынам, все сказал, — сообщает он. — Сказал, что угробить нас хотят.

— А они что?

— Говорят: экипажей не хватает.

Это правда. За день до нашего приезда два потеряли. В первый наш вылет Ля Француза сбили и того, что хохотал.

— Все равно на нас не налетаются, — смеется Сэм. — Я больной. Сказал врачу, что нервы у меня дыбом. Сказал, что «фокке-вульфы» снятся. Сказал, как просыпаюсь каждую ночь — по койке бьют зенитки.

Все это он не выдумал.

Однажды ночью Сэм вскочил и, сорвав щит с окна, завопил:

— Не пропускайте сюда канадцев, ради Христа, не пускайте сюда!

Другой раз он сел на постели среди ночи с криком:

— Уводи! — Три раза прокричал и повалился на койку вроде как с плачем.

Надо думать, мы разбились. Я не сумел увести самолет.

Мне ничего не снится. Я выключаюсь на все сто.

Утомление — это болезнь. Сначала она поражает мозг, проникает по нервам в руки и ноги, в мышцы лица. И уж сделать малейшее дви­жение становится невыносимым испытанием.

На земле мы с Сэмом прелестно уживаемся. Но в воздухе я его не­навижу. Не могу вести самолет по его вкусу. Он не может по моему вкусу. Я ничего не говорю, лишь обругиваю его в свою кислородную маску. А что скажешь? Он пилотяга лучше.

Раз, когда я нарушил строй и он тут же схватил штурвал и выжал вперед, я сказал:

— Слушай, Сэм, у меня единственный способ выучиться: сидеть и вести эту штуковину.

Шли мы тогда над Англией. О вражеских истребителях ни слуху.

— На тебе жизнь девяти товарищей, — заорал он. — Время у тебя будет. Берись и веди штуковину, — и передал мне управление.

Я был готов убить его — из пулемета, или топором, или ножом, что под руку попадется.

А на земле все по-другому.

— Подлец я был сегодня, — сказал он мне тогда. — Не знаю, что со мной творится.

Я смолчал, он ведь прав, в самолете еще девятеро, и я могу всех за­губить в любой день и час. Но от усталости не могу задержаться мыслью на этом. Надо потом выбрать момент, обдумать по новой.

Пожалуй, мы все дружно разбились бы, если б Сэм сам не сказал, чтоб его отстранили от полетов. Доктор Догерти лишь одним глаз­ком глянул и решил:

— Три дня сидеть на земле. Никаких пробных полетов, ничегошень­ки, сплошной постельный режим.

— Доктор у нас молодчага, — говорит Сэм.

— Лучше всех среди здешней братии, — в полный голос произносит Бэрд. — Самый лучший. — Бэрд пьян, криклив, несносен.

— Давайте-ка все по койкам, — выкладывает Сэм. — Завтра пое­дем гулять в увольнение.


Лондон


До того я не в себе, когда садимся в поезд, что первую половину дороги до Лондона и в окно-то не гляжу, только тут соображаю, сколь­ко пропустил. А за окном все та же заботливо прибранная зеленая Анг­лия.

Вспоминается, в какие города прибывал я поездом. Денвер, Бойсе, Филадельфия — вот уж велика.

Выходим на вокзале Кингс-Кросс, берем такси до Пиккадилли.

— Только не в клуб Красного Креста, — предупреждает Сэм. — На­доела армия донельзя.

Всем нам донельзя надоели пилоты, да и сами друг другу, когда ни про что иное и не думаешь.

На фоне лондонских аэростатов заграждения Сэм смотрится отлич­но. Решаюсь побыть с ним и дольше, надеюсь, поладим.

Шофер подыскал нам гостиницу, спрятанную в глубине двора на Сент-Джеймс-стрит. Две кровати встык, зеленые шелковые покрывала. Ложимся на них, попиваем виски, чтоб собраться с духом.

— Ничего коечки, — говорит Сэм.

— Ничего комнатка, — отвечаю я.

Теперь мы готовы прогуляться. Теряю Сэма в первом же питейном заведении. Бреду по пустынной улице под яркой луной. Ночь прохлад­ная, ночь мирная, без зениток, без «сто девятых» в тучах, и туч нет, только аэростаты блещут среди звезд.

Просыпаюсь в нужной кровати в нужной гостинице, Сэм рядом. Хо­роша постель, мягкая и глубокая, будто сама ночь.

Потом меня будит Сэм:

— Сходим в церковь.

Стоим в уголке Вестминстерского аббатства и наблюдаем входящих. Никакой толкотни. Тишина, и люди входят тихо.

На протяжении почти всей службы я в свете свечей рассматриваю цветные окна этого извечного прибежища, острова мира в сердце города войны.

После этого мне все равно куда. Сэм должен с кем-то повстречаться. Я скитаюсь по улицам. Смотрю на баржи и катера, слушаю Биг Бен, поджидаю Черчилля, не покажется ли на Даунинг-стрит, 10.

Выстоял очередь на автобусную экскурсию, другим автобусом воз­вращаюсь. Рассуждаю, каково было бы жениться на принцессе и жить во дворце. Куда ни глянь, Лондон, всюду Лондон. И уж очень много военных, очень много американцев, очень много чумазых детишек. Кое-где руины, в других местах повреждения невелики, но в общем-то все целое и древнее и немножко привлекательное.

С краю толпы, собравшейся поглазеть, как силач-горбун рвет напо­полам телефонную книгу, заприметил я девушку. Стою рядом с ней, смеюсь вместе с нею, улыбаюсь ей, когда она оглянулась на меня.

— Ну и сила! — говорю. Она по-прежнему улыбается.

Мы с ней перекусили в русском заведеньице на Оксфорд-стрит, пьем густо-каштановое пиво до самого закрытия в тихом кафе под названи­ем, кажется, «Герб новолуния». Там мы мечем дарты, три раза подряд проигрываем англичанам-саперам.

Она и русская, и чешка, с подмесью польской и французской.

— Зови меня Мэри, — говорит.

Ее темные волосы небрежно свисают копной, глаза ясные-ясные и глубокие. На работу ей заступать в полночь.

Я распрощался с ней в тенистом сумраке, улица залита ласковым лунным светом.

Я слегка заблудился, но нашел-таки дорогу к своей лежанке с зеле­ным шелковым покрывалом. Сэма нет. Стою у окна недолго, слушаю город Лондон под луной. Завтра может мне выпасть Берлин под солнцем.

Но я как-то не озабочен. Все сейчас иное, Я слегка развеялся.


Красотка по имени Августа


Еще письмо от Августы.

«Как дела?.. — пишет она. — Я вроде бы затосковала по тебе, вот и надумала черкнуть пару строчек, чтоб ты знал, как я соскучилась... знай же... пишу тебе каждый день, а ты пишешь мне — раз в неделю... Господи, до чего хочется, чтоб ты уже был в пути, летел бы домой, ко мне, а руки мои так и тянутся сами навстречу, готовые тебя обнять».

Ну и воспылала! А я многое готов отдать за «руки мои так и тянут­ся сами.

«Уж поспешай домой, ладно?.. Честное слово, если б знать, что так стану к тебе относиться, я бы ценила встречи с тобой несравненно до­роже... но нескладно все шло ... всегда не ценишь, пока не станет оно недосягаемым, потом локти кусай... клянусь, отныне все по-другому. Я поняла многое, чего прежде не понимала... какой, во-первых, ты ум­ный и порядочный... ты тот, кого любая была бы горда назвать своим...»

Не увлеклась ли она опять игристым бургундским?..

Забавное письмо, но, будь оно неладно, и грустноватое. Была разве­селая девчушка, когда мы познакомились, забот не знала. А вот все парни уехали, она строит самолеты, с завода вечером идет прямо домой и ведет себя примерно.

Так она пишет про себя, так это, пожалуй, и есть. Она всегда верила в то, про что говорит. Но, насколько я ее знал, ничего из этого не осу­ществлялось.

Однако славно получить такое письмецо. Оно меня даже приобод­ряет.


Мэк


Мэк из студентов, как Сэм и я. Летную подготовку проходил млад­шим лейтенантом, там познакомился с Сэмом. Со мной — в Александрии. Парень что надо.

Мы с ним скоро подружились. Почти все время в Александрии про­вели в спорах, вместе приударяли за красоточкой, которую зовут Луа. Она предпочла Мэка.

Что удачно, попали в один отряд. Мэк прибыл на пару дней позже нас. На Лабрадоре нас опередил, в Исландии мы его нагнали. Вместе были на тренировочных под Лондоном.

— Пока, Мэк, — сказал я ему перед отъездом на базу. — Увидимся, что-нибудь да затеем.

Где он, там не бывать скуке. В жизни не видал лучшего собеседника.

Когда следом за нами он прибыл в отряд, я подумал: вот везет же нам.

Первое, что мы, вернувшись из Лондона и отметясь в канцелярии, услышали от одного сержанта, было:

— Послушайте, так вы ту новенькую машину хотели?

— Да-да, — Сэм готов был драться за нее. — Нам она обещана.

— Сбита.

— Кто же в ней?

— Говорят, Мэк, как там его дальше...

— Мэк?!.

После захожу к парню, который ходил в тот вылет. Значит, зенитки на самом берегу. Мэк — единственный, кого сбили в тот день на всю 8-ю армию ВВС. Один на тысячу.

Прямо странности, когда друга собьют. Все идет как шло. Ждешь, что вернется из отпуска, вот-вот появится в тихую минутку. После проснешься ночью, потому как заспорил с ним во сне. Идешь в сто­ловку — займешь для него место, пока не сообразишь. Прохватывает медленно, и становится внутри грустно и мерзостно. Почему он? Вооб­ще — зачем?

Собрался я было написать его матери. Даже начал письмо. Да ска­зать нечего. Что скажешь матери своего друга? Она отлично знает, что и как и какой он. Люди в большинстве не очень-то меняются, покинув родной дом. Что было, то останется, идет оно от матери и отца, от род­ни, братьев и сестер, от соседских мальчишек.

Можно написать ей: Мэк был мне самым лучшим другом. Но кто я ей... Пустое имя. Можно рассказать ей: с ним я готов был в любую се­кунду разговориться и всякий раз что-то для себя извлечь.

Те, кто видел, как их сбили, считают: прямое попадание. Самолет шатнуло под кромку облачности. Двое-трое из экипажа окажутся в концлагере. Мэк, возможно, пробирается теперь из Франции, завтра вдруг да возвратится.

Ему есть зачем возвращаться. Он с блеском поступил в Гарвард на юридический. Желал участвовать в управлении страной. Глядишь, вы­бился бы в сенаторы. Ума ему не занимать. Что он скажет, все по делу и со смыслом.

И пилот настоящий. Умеет прилипнуть в строю и так держать це­лый день. Из себя не выйдет, метаться не станет туда-сюда. Насквозь изучил и моторы, и управление, и посадочное оборудование, и гидрав­лику, и электрику. Мог завести автопилот в точности по предписаниям фирмы.

Удачи вот только не было.

— Своих сержантов я ставлю против любого экипажа во всей ар­мии, — сказал он как-то. — Офицеры у меня не выше среднего, но сер­жанты — самые лучшие.

Удачи вот только не было им.

Он мог заговорить любую девчонку до полного восторга. Завел он себе подружку, когда мы были в Гранд-Айленде, так она души в нем не чаяла.

Может, все дело в глазах. Светло-карие, будто пронзают, если он не­равнодушен. Не назовешь его писаным красавцем, но, заглянув ему в глаза, многие женщины считали его таковым.

Мэк был вечно в непокое. Не застывал на существующем. Сомневал­ся, что все само хоть чуть повернет к лучшему. Бестолочь выводила его из себя. Ему хотелось дела. Хотелось взяться и добиваться перемен.

— Проклятая война, — не раз говорил он. — Она меня сильно отбро­сила назад. Я бы уже до середины одолел юридический.

Ему и не надо-то было на фронт. Будучи офицером тактической авиа­ции в Санта-Ане, сидел бы себе там всю войну.

— Велика ли цена мне после, если сам на себе не узнаю, — объяс­нял он. — Что поймешь в войне, разглядывая ее с пляжа или с танц-веранды.

В итоге я бросил писать его матери, на листке остается лишь мой адрес, в верхнем углу. Ничего ей не расскажешь.

Он из тех парней, на кого мир мог бы положиться после войны. Ума Мэку не занимать, и было желание приложить ум к делу, промедле­ние томило. Пожалуй, Мэк вырос бы в крупного деятеля. Да что гово­рить...

Самолет, на котором угробился Мэк, официально уже считался на­шим. Мы сделали на нем три вылета, прозвали его «Строгий папа».

Планировалось, что, пока мы в Лондоне, эти слова напишут на само­лете и пририсуют девицу без всякой одежонки. Одна подружка в Шта­тах сделала для нас несколько набросков, и я отдал их художнику в управлении группы.

— Изображу, — снизошел он. — Времени нет у меня, но это я сделаю.

На художника спрос велик.

«Строгий папа» — кличка Сэма. На тренировках все мы его так зва­ли за образцовый пилотаж.

Я-то «крепость» эту хотел прозвать «Сучка-дрючка» или «Подлун­ная Нэнси», а моя мать просила, чтоб назвали самолет «Колорадские собратья», поскольку мы учились в Колорадском колледже.

Хотели «крепость» назвать в честь двоюродной сестры Сэма — Мэри-Элен. Она как-то заезжала из Омахи к нам на вечерок в Гранд-Ай­ленд, хороша собой — на целом свете поискать.

— Надо в ее честь, — заявил Росс.

— Надо увеличить ее фотографию и приклеить к борту, — предло­жил Кроун.

— Этак ты будешь вечно вываливаться из срединного окошка, — отметил Шарп.

— «Строгий папа», — размышлял Росс, — дрянь, а не название. Что оно означает?

Какая важность, что значит. «Строгий папа» быстро отжил свое.

В тот день когда я вернулся из Лондона, чуть не все оказались на задании. Вылетели под вечер и до ночи не возвращались. Отправился их поджидать. У нас над летным полем система прожекторов, чтоб помогать точно садиться. Положено их три, но один упорно не светит, другие два служат кое-как. По очереди берут роздых. В конце концов оба включаются вместе, скрещивают лучи над землей, выглядит это изящно и очаровательно.

На велосипеде подъезжаю к южному прожектору посудачить с сол­датом, который им управляет.

— Силы-то поболе двух мильонов свечей, — говорит он. — Светит адски, а?

— Адски, — соглашаюсь.

— Заходили бы как-нибудь в дневное время, снимем стекляшку, и вы в два счета загорите, пуще некуда.

— Невредно бы. Пригодится.

Командная башня сегодня на очередное задание послала тьму са­молетов. Теперь они появляются, заходят четверками на посадку, тесня соседей, болтаясь в вихрях от винтов, натужно снижаются.

— Соснуть бы часок, — жалуется прожекторист. — Гляньте, у пар­нишки тормозов-то и нету.

Этот парнишка — Ник из нашей эскадрильи.

Тормоза ему отрубили зенитки, и он даже не начал сбрасывать ско­рость, когда приземлялся на полосу. Сбивает забор, застревает, пропа­хав сотни две ярдов по турнепсу. Никто не пострадал, цела машина, вот только разворотил Ник многовато турнепса, да еще первоклассного.


В эту ночь новолуние, а всякий раз, как выходит на небо узкий серебристый серп месяца, П-51 словно резвятся в его свете.

По молодому месяцу можно загадывать желание, но цыганка од­нажды в Нью-Йорке сказала мне, что ни в коем случае нельзя загады­вать о себе по молодику, потому как никогда не сбудется, даже совсем наоборот — обернется плохо.


Вот гляжу я на «пятьдесят первые», мне бы полетать на таком, по­желать бы себе этого, но вдруг права цыганка, не напортить бы, когда загадываешь это упорное желание. Так пожелаю же, чтоб радуги вста­вали над рекой Колорадо, чтоб лондонским младенцам было завтра вдосталь молока и чтоб красавицам в Орандже (штат Нью-Джерси) вдосталь выпало любви, да будет так!

Когда мы впервые вошли на утренний инструктаж, в той комнате большая карта на стене была закрыта белой простыней. Дескать, не все сразу. Курс там обозначен отрезком бечевки, а булавками — конт­рольные пункты, воткнули значки с силуэтами истребителей там, где разные их отряды соединяются с нами, однако всего этого увидеть мы еще не могли.

Нашелся способ, прежде чем откинут простыню, выяснить приблизи­тельно, куда мы полетим и как далеко. Каждый, входя, всматривался, где помещается блочок по левую сторону карты. Если он повыше и вся бечевка пошла в дело, настраивайся на Берлин или Мюнхен, на тяжкий, долгий полет. Если же блочок ближе к низу, скорее всего пошлют на Шербур или Кале и вернемся домой рано, к обеду.

В тот день, когда надо было идти на Мец, разведотдельский капитан надул нас. Блочок он загнал на самый верх, и всяк воображал себе дорогу до Польши или крутые испытания челночного рейда через Россию.

Часто по утрам, когда мы выходим со склада, около грузовиков вертится черный пес с белыми лапами. Если надо дожидаться стрелков, я обычно привлекаю его к себе, скребу ему пузо и чешу за ухом, на­деясь, что будет у меня свой персональный дружок.

Сперва я называл его просто чернопес, но кличка его Посадчик, и он хоть недолго, но участвовал в боях. Какой-то капитан наладился брать его в ближние налеты на Францию. Пес поначалу держал себя молодцом, но вскорости хлебнул зенитного обстрела по-крупному и хо­тел уже выпрыгнуть в срединное окошко, так что пришлось списать его на землю, теперь он просто является с утречка проводить парнишек.

Посадчик ни во что не ставит офицеров. Он постоянный сержантский пес. Позволит мне почесать ему ухо, но никогда не предложит крепко дружить. Порою лизнет мою руку раз-другой, но нет чтобы вылизать щеки или нос.

Знавал я белого сеттера по имени Бэри, который спервоначалу был сторожкий не меньше Посадчика. Но я это переломил, мы стали друзь­ями, полеживали у костра, старались думать на языке друг дружки, чтоб взаимно обменяться мнениями, до чего нам тут хорошо.

Посадчику же я не приглянулся.


За день до налета на Мец объявили тревогу. Вроде бы люфтваффе шныряют поблизости. Иногда они посылают перехватчиков, чтоб под­крались поближе к аэродрому, вмешались и всыпали горячих. Пару раз, слыхать, это им удавалось, атаковали тех, кто уже убрал пулеметы, и сбивали при заходе на посадку.

Подъезжает военно-полицейский «джип», приказывают стрелкам не включать фонарики, а технарям убрать свет в бомбовом отсеке. Мы сели в кружок и ждем, что из мрака прорвется гул моторов или пуле­метная очередь, но не доносится ничего.

— Вот уж будет незадача, коль дадут прикурить до взлета, — гово­рит Шарп. — Совсем это ни к чему.

На стоянку в четыре, старт в пять — это значит обычно, что чуть не час слоняешься у самолета. Стрелки устанавливают свои пулеметы, проверяют кислород, крепят бомбы, технари заняты своими обязанно­стями, а то уж и выполнили их. Полно времени задуматься в этот воль­ный час.


Перед первыми двумя вылетами я лежал под самолетом и ворочал­ся, представляя себе зенитки, и «сто девятые», и «сто девяностые», и «юнкерсы восемьдесят восьмые», и реактивные снаряды, и «мессеры че­тыреста десятые».

Этак живо осатанеешь.

Потом я выработал отменную систему. Выберу тихое, спокойное местечко в траве под крылом или за хвостом, прилягу, бронекуртка вместо подушки.

С вечера спишу слова какой-нибудь песенки, такой, чтоб хотелось разучить, вот и насвистываю ее, лежа тут поутру, и твержу слова.

Петь бы мне, как Кросби, я бы только и делал, что пел, за вычетом времени, что сидишь на кислороде. Петь в кислородной маске — вер­ный путь к тому, чтоб утонуть в собственной мокроте.


Церемония


Медали приходят в коробочках. Шлет их в каждую эскадрилью на­градной отдел армии, потная в том подразделении работенка. Когда коробочек соберется навалом, происходит вручение.

Нам — в это воскресенье.

— Всем прибыть в параднои форме в шестнадцать ноль-ноль, — говорит мне Сэм на завтраке,

— Что будет?

— Медали.

— Кому?

— Мы в списке среди полусотни других.

Билл Мартин зачитывает фамилии, выстраивает нас по порядку вручения. Сначала медали, затем ордена, там сержанты, тут офицеры.

Награждать должны были под солнцем, перед ангаром. Но идет дождь. Перенесли все в ангар.

А здесь технари гоняют мотор.

Майор Макпартлин зачитывает благодарность, которая прилагается к медали. За выдающуюся доблесть, за стойкость и отвагу под огнем противника. Не могу толком расслышать майора, мотор ревет.

Назовут фамилию, подходит, отдает честь. Майор вручает медаль, растягивает губы в улыбке, короткое рукопожатие. Отдают друг другу честь, как доблестные джентльмены.

Следующий.

Подошла и моя очередь. Отдаю честь по чести, лучше некуда. Ка­жется, майор Макпартлин произносит: «Рад, что вы в наших рядах». Ничего не расслышишь из-за мотора.

Когда опять встаю в строй, открываю коробочку. Миленькая медаль­ка. Металлическая ее часть смотрится лучше английского летного кре­ста, а ленточка подкачала. Коробочка голубая, украшена желтой поло­сочкой, надпись на медали четко читается.

Благодарность размножили, там и мое имя стоит. В ротаторе кон­чалась краска, когда печатали этот экземпляр. Про выдающуюся доб­лесть едва разберешь.

Церемония заняла с полчаса. Затем нас отпускают. Строй распа­дается. Не знаю, что делать с коробочкой.

Поесть мы опаздываем, все места заняты.


На орден


В первый наш налет на Берлин облачность полнейшая, догадаться, что внизу именно этот город, можно только по огневой завесе, которую нам поставили. Но ни одного истребителя не встретилось, а зенитки в нас не попали.

Однако тяжело. Всегда тяжело ходить на Берлин. В пути на­пряжение предельное, на обратном — чуть отлегло, и Сэм закуривает.

Когда он снова берется за штурвал, я начинаю рассуждать про людей в этом Берлине. Любопытно, что бы я им сказал, коль мог бы поговорить в момент бомбардировки.

Приблизительно вот что: «Ага, дряни несчастные, сидите себе да получайте. Мы явились сюда прикончить ваш город, и проще будет от­строить его заново где-то на пустом месте, когда мы сделаем свое де­ло. Я на высоте двадцать семь тысяч и догадываюсь, что тут Берлин, лишь по мощному зенитному заслону, какого другому городу не выста­вить. Не узнаю, сколько людей помог я убить. Как-нибудь после, в час затишья, сяду и пораскину сам с собой. Большую пакость делаем мы вашему большому городу. Никто не обязан нести ответственность за эту войну против вас, ни одной стране не жалко ваших сукиных сынов. В любой стране и в любом городе попадаются поганцы, но никогда ни­где они такую силу, как в вашей стране и в вашем городе, не забирали. Вот и решено одолеть их во что бы то ни стало. Вероятно, прежде чем это будет, многим хорошим людям конец придет. Но и хорошие люди и вообще все частично в ответе, никак нельзя иначе. В один прекрасный день это бестолковое пакостничество кончится. Вас поставят на колени. И если французы, поляки, югославы, чехи преуспеют, то немцев оста­нется совсем немного. Однако людям в большинстве своем опостылело убивать, а к тому времени уж наверняка опостылеет. И когда настанет войне конец, хватит, наверно, разума русским, и англичанам, и аме­риканцам дать вам возможность и надежду подняться с колен. Чай, у всех них достанет ума сказать: ну ладно, мы вас разгромили. При же­лании перебили бы всех немцев до единого. Вам больше не удастся за­воевывать белый свет. Слишком часто вы пытались сделать это и проиг­рали в самый последний раз. Уж теперь мы за вами уследим. Так что осмотритесь-ка вы в своем народе, сколько его останется, и сыщите себе руководителей, которые выведут вас на дорогу к тем временам, когда все люди Земли станут радоваться, что среди них есть и немцы. А пока гуд бай. Мы вернемся. Наверное, англичане прилетят еще сегодня к но­чи. Да, впереди такие дни и ночи, и, пока террор и ненависть столь глу­боки среди вас, живое будет изничтожаться».

Любопытно мне, какие они из себя. Ну, немцы. Национал-социализм расцвел там у них, внизу. Но все-таки люди. В каждом человеке на этом свете есть что-то людское.


Париж


Над Килем впервые вижу вблизи, как взрывается «крепость». Зе­нитки накинулись на эскадрилью впереди нас, чуть левее, рукой подать, и открывается громадная красная рана, а затем разлетевшиеся части, десять человек и куски самолета, стоящего пару миллионов долларов, смололо в пыль за одну сотую секунды.

Пока наблюдаем за ошметками пламени от этой «крепости», другая ныряет прямо вниз и мчит к земле кратчайшим путем. Снизилась, на­верное, тысяч на пять, вдруг каким-то чудом взмыла, выровнялась и вот берет круто вверх. Где-то под нами застывает, сваливается на пра­вое крыло — и в штопор.

— Два парашюта, — докладывает Шарп. — Вон еще один.

Мало что упомнишь, когда вылеты без передыху.

В день, когда идем на Париж, солнечно и видимость повсюду от­личная. Заходим с запада, и, подбавив оборотов и натянув свою бронекуртку, начинаю рассматривать «Максима» и Елисейские поля. Вижу Эйфелеву башню и реку, почти все прочее, пожалуй; ведь есть время приглядеться.

Коли спросят, отвечу, что бывал в Париже, да вот путешествие на «летающей крепости» — больно хитрый способ посетить что-либо. Как ни ярко солнце, как ни чист воздух, ничего толком не видишь, когда до места четыре мили вниз.

И принимают невежливо. Никогда не обрадуются нашему появ­лению.

Настанет час, вернусь я в Париж, засяду в уличном кафе, поджи­дая, чтоб сел кто-то рядом и выслушал мой рассказ. Я объясню тому человеку, что мы вовсе не желали расколупать его страну. Всегда ста­рались бросать бомбы только по нацистам. Но с двадцати тысяч футов не отличить нацистов от остальных людей, никого детально не рас­смотришь.


Большой бенц


Снова на Берлин.

Проходя сквозь зенитный заслон над городом, одна из «крепостей» соседнего звена слева подалась с ревом на снижение, навстречу пальбе снизу. Самолет горит. Все четыре винта еле крутятся. Может, пилоту надо отомстить за что-то личное и он хочет удостовериться, что его бомбы легли куда надо ... или от пилота лишь кровавое месиво на крес­ле, и приборы разбиты, и второй пилот уже труп, и самолету боязно идти дальше в строю?

Наш строй разметало. Действуем в одиночку, увертываемся от зе­ниток. Обороты довели до двух четыреста...

Часть своей эскадрильи обнаруживаем напротив.

— Истребители почти по курсу, чуть выше, — докладывает Бэрд.

Они мелькают, пересекая нам путь чуть не перед самым носом, и — вверх.

Сначала кажется, что это другая эскадрилья тяжелых бомбардиров­щиков, вытянутая в неладном порядке. Но это не бомбардировщики. И слишком их много. Это истребители.

— Наших я столько не видал ни разу, — говорит Кроун.

Заговорил пулемет — Кроун принялся за дело.

Какие-то «пятьдесят первые» рыскают впереди над нами. А я все думаю, какой же национальности та толпища.

Им недолго было развернуться. Цугом идут справа, заходят на нас.

— На подходе, — глухо вскрикиваю я.

Ведет Сэм. Обороты в норме. Двигатели в порядке. Остается мне сидеть и глядеть, как те приближаются на малой скорости. Бесконеч­ный поток «сто девятых» и «сто девяностых». Одни проходят выше, дру­гие ниже, а еще полдюжины устремляются прямехонько на нас.

Не знаю, испуган ли я. Оцепенел, и все тут.

Летит «сто девятый», он ближе и ближе, палит вовсю. В пулеметных гнездах мелькают желтые вспышки.

Едва не задел он нас, был в нескольких дюймах.

Наверное, верхняя наша турель дала ему как надо. В общем, жил он десятую долю секунды, прежде чем врезаться в «крепость» заднего звена.

Все наши пулеметы в работе. Самолет словно готов рассыпаться от тряски.

— У меня кислороду чуть-чуть, — это Шарп. Голос у него, как у заблудившегося малолетки.

Кроун ползет в хвост с баллоном кислорода.

— Шарпу попало в ..., — рассказывает, вернувшись к своему шлемо­фону. — Двадцатимиллиметровка пробила у нас задний люк. Да весь хвост в дырьях.

«Сто девяностые» расколошматили целую эскадрилью позади нас...

— Всех разметало, — сообщает Шарп. — Один врезался в ведущего, три взорвались, еще два куда-то делись.

Небо широкое, голубое и пустынное, если не считать «крепостей». Эскадрилья «патфайндеров» появилась, курс у них на Берлин.

— С просрочкой, — цедит Бэрд.

Мне легко сосчитать цилиндры у этого П-51.

А что те ушли, можно сильно сомневаться.

— Вернутся, — говорит Сэм. — Всем быть в готовности. — Голос у него выше и резче обычного, как всегда, если Сэм взвинчен.

Но они-таки не вернулись.

Когда мы снизились над проливом, Шарп пришел вперед. Штаны все в крови. Он повертывается спиной, спускает штаны, чтоб показать рану.

— Почти уже не кровит, — улыбается.

На левой щеке у него глубокая царапина.

— С запасом хватит на «Пурпурное сердце», — заявляет Льюис.

— «За исключительную доблесть и за дырку в...», — отвечает Шарп.

Двадцатимиллиметровик разорвался прямо перед крылом, выкусил управление боковыми шторками четвертого номера.

У Шарпа еда висела возле дверцы, и осталось от провизии немнож­ко трухи из солодовых таблеток.

— Вот что называется люфтваффе, — произносит Кроун. — Их и не видно, пока не улетят.

Долгое время люфтваффе где-то прятались, наше прикрытие гуляло поверху тоскуя, а «крепости» и «либерейторы» налетали, уходили от зениток и возвращались до дому.

Но их истребители снова объявились, мы видели по нескольку каж­дый день. И ежедневно на ночь молились за наших ребят-истребителей.

Идем раз на Дессау, по-над Лейпцигом, истребители шныряют не­престанно. По всему небу стычки. Кое-какие эскадрильи пострадали, но мы, кроме пары робких «фокке-вульфов», околачивавшихся у нас в хво­сте, никого вблизи не встречаем.

— Как увижу «пятьдесят первый», хочется встать и пожать ему руку, — высказывается Шарп.

Всякий раз, когда им хватает времени выстроиться цепочкой и встретить нас на малых оборотах, много людей гибнет. Нет на свете чув­ства хуже беспомощности, когда сидишь и ждешь их, сознавая, что ты или будешь убит через секунду-другую, или окажешься в числе счастлив­чиков, кто еще дышит, кто пережил это.

День за днем мы на дежурстве, отправляют на Берлин, Нанси, Мюн­хен, еще куда-то. Новых лиц не встретишь, ничего толком не узнаешь, взаимопонимание не углубишь, дружбу не укрепишь.

Лишь взмываешь вверх — и пошел вытрясывать душу из очередного города со смутной надеждой, что некогда этот город восстановят для каких-нибудь людей, с кем нам удастся поладить.


Красотка по имени Августа


По-прежнему получаю письма от Августы. Она все делает Б-29, но усердно старается поступить в Красный Крест.

Одно из ее писем начинается так:

«О, счастливый, счастливый день! Прислали заполнить документы для Красного Креста, есть надежда добраться до твоего древнего Лон­дона. Можешь быть твердо уверен: я без малейшего промедления от­правлю эти бумаги в Сент-Луис. Спрашивают, куда я предпочитаю по­ехать, естественно, указала, что в Англию. Плюнь через левое плечо, ага?.. Последние дни настроение никудышное, на завод из-за этого не ходила. С чего — не знаю, но мне противно было на себя глядеть и на всех прочих. Сидела дома, без конца заводила сентиментальные пластинки, жалела себя... и вот сегодня получаю письмо от тебя, ой, если что меня когда приводило в восторг, так это сегодняшнее твое письмо... Вчера вечером первый раз была на людях, пошли в «Голубую луну», очаровательнейшее в городе местечко. Это устроили вечеринку нашего цеха, я сначала не собиралась туда, но начальник сказал, что я, выхо­дит, одна из всего цеха не иду, вот и отправилась, и впустую убивала время, четверо наших девчат пришли поодиночке. Я знала, что вспом­нится мне тут классное времечко, какое провели мы все вместе в «Се­ребряной луне», и как впервые увидела тебя, сидел ты рядом... вот бы все начать сначала... клянусь, никогда не сбегу... А девчонки эти ужас. Сидели и отпускали мужчинам сальные шуточки, а мужчины притащи­лись с какими-то выдрами, вовсе не со своими женами, все перепились. Отвратно было, скажу тебе по-дружески. Я выпила два коктейля с ро­мом и ушла домой, уже в полдвенадцатого легла. И больше никогда не пойду на их сборища. Слава богу, никто не назначал мне свидания, а то, боюсь, стала бы я зачинщицей драки... да хватит надоедать тебе этой своей болтовней... Думаю, вскоре пошлю тебе стихи ... ну, ладно... а ты береги себя, будь молодцом... береженого бог бережет...


Руки в крови


Забыл, в какой это случилось день.

Я был на аэродроме, и вот возвращается самолет. Зенитный снаряд взорвался прямо у срединного окошка. Стрелок был в бронекуртке и бронешлеме, но проку оказалось мало... Бронекуртка вполне защитила сердце и легкие, но обе ноги перебиты и остались вместе с телом толь­ко потому, что комбинезон заправлен в электроботы.

Никто другой из экипажа не пострадал. Середина как решето. «Кре­пость» пришла домой нормально.

Поднимаюсь в нее вместе с врачом и, входя в дверь, попадаю рукой в кляксу крови, отлетевшую сюда. На рвоту не тянет, просто как уда­рило, и все омертвело внутри. Отхожу к краю полосы номер 25, сажусь в траву, смотрю, как заходит на посадку и приземляется эскадрилья верхнего эшелона. Тут вспоминаю, что руки в крови, вытираю их о траву.

Все «крепости» вернулись. Никто не ранен. Лишь одного покинула удача, готов.

Может, был он тихий парнишка, ходил себе в воскресную школу; а может, был мечтатель, поджидал принцессу, чтобы станцевать с нею в небе на лунном луче; может, был выпивоха. А теперь умер, искромсан вдребезги, стал противной никчемной кучкой.

Смотрю в спокойную голубизну английского неба. Ветер ласково пробегает по траве, она сладко пахнет весной.

В чем-то ему, пожалуй, выпала удача — один-единственный миг агонии, и не мучиться двадцать лет, пока весь не прогниешь изнутри. Наверное, он и не вскрикнул...

Один ушел, еще миллион уйдет, а то даже и миллиард, пока война кончится. А то и всем в мире выпадет такое. Снарядов предостаточно. Если некий проницательный спец изобразит, как их употребить, другой войны никогда уже не будет. Стереть с земли человеческую расу окажется возможным в настоящее время.

Бессмысленность этого, мерзопакостность этого на какое-то время оттеснила во мне все прочие мысли. Потом отчаяние миновало, оста­лись лишь сомнения и глубокая печаль.

Упрямой бесконечной чередой в мир приходят войны и разрушают его, перерастая из неумелых драк дубинами и камнями в механическое совершенство, когда за ночь исчезает целый город, так много бомб при­ходится на акр, так много самолетов имеем для этой цели. Набьем ими бомбовые отсеки и пошлем туда, пошлем наземные войска прикончить штыками тех, кто оцепенел со страху.

Ну, не так-то оно все просто, но вдруг... вскоре...

Слежу, как «крепость» заруливает на стоянку, гладкая и чистень­кая, изящная, послушная, красивая, миллион частей ее все работают синхронно на одно: на смерть.

Победить бы скорей... в этом месяце... или в следующем... тогда бы явилась надежда... чем скорей, тем больше надежды.

Если бы американцы, и русские, и англичане, и все другие, кто объединился воевать, вылезли из своих «яков», «либерейторов», «лан­кастеров», «генералов Шерманов», танкодесантных барж, присели бы, взяли по сигарете или же раскурили трубку мира!

Прежде, пожалуй, надо бы им поразмяться, притереться, выпить по стаканчику, в дарты поиграть, настроиться, ощутить разрядку.

Потом пусть сядут где-то в спокойной обстановке, кинут долгий добрый взгляд на целый мир.

Вот он, скажут, этот исколоченный, обовшивевший, голодающий мир, полный ненависти, навоза и реваншизма, но при всем при том гляньте-ка на лунный свет, упавший на ивы, прислушайтесь к говору ручья, бегущего по желтому песку, к шепоту ветерка в кронах осин. Во всем этом хоть немного надежды, немного любви и сострадания. Мало на земле детишек без рахита и впалых глаз, а глубоко под деревьями кролики роют норы и живут себе там дружно.

Среди людей всякие бывают: сенаторы, проститутки, адвокаты, бан­киры, судомойки. Батраки и грузчики. Поэты, лейтенанты, бейсболисты, премьер-министры. Нищие и сектанты-трясуны.

Когда-то мы должны понять, что независимо от того, где они роди­лись и какой у них разрез глаз, они люди. Они не хотят быть в рабстве. Они люди, кто-то лучше, кто-то хуже, чаще серединка на половинку. И следует заботиться об этом недужном мире.

Люди хотят есть. Пшеничный хлеб, ромштекс, виски. Рисовые ле­пешки, батат, козье молоко. Сливовицу, черную икру, жареный мин­даль. Ветчину, сою, суп из ласточкиных гнезд. Черный плесневелый хлеб, водянистый суп с редкими бляшками жира. Все это в наличии, и в наличии — голод.

Люди носят необъятные ковбойские шляпы и веревочные сандалии, летные комбинезоны и харрисовский твид, солдатские башмаки и гор­нолыжные ботинки, ковбойские сапоги с джинсами.

Живут в глинобитных лачугах и крытых соломой хижинах, в юртах, вигвамах, шатрах и пещерах, в подвалах и в неприступных замках. У кого ванна, у кого река. У кого голая земля и дождь, и дети их играют на минных полях.

Есть достаточно заводов, шахт и железных дорог, водного и воз­душного транспорта, чтобы люди построили вскоре целый новый мир и вели его туда, куда сами пожелают. Они смогут строить больницы, канализацию, школы, театры и металлургические заводы. Смогут про­изводить товары в изобилии, доставлять их во все деревни и города, по долам и перекресткам, куда ни понадобится.

Повсеместно будут тракторы и электричество, вот только если бом­бардировщики убрать и если мы договоримся, как это сделать.

Коли сядут спокойно миротворцы в удобные кресла и оглядят мир, то сообразят, что изменился он с тех пор как рыбы выбрались из моря и развились в людей, которым надо убивать, чтобы выжить.

Коль мудрецы в Штатах, которые спят в мягких постелях, встают поздно, завтракают омлетом и ананасовым соком, сообразят, а не воз­разят и не станут палки в колеса совать, и не будут спрашивать лиш­него с самого начала, можно будет придумать такой порядок, что лю­ди всего мира накормят и оденут каждого человека на земле и останет­ся предостаточно времени для развлечений.

И мы сумеем построить столько школ, сколько надо, чтобы каждый мог туда ходить, учиться сложению и вычитанию... Если б мудрые по­няли нынче, что люди рано или поздно добьются, чтоб у каждого было в достатке кокосового масла и туалетной бумаги, стоит только найти верную систему, по которой действовать.

Вот бы сведущим прийти к согласию, что надо каждому разрешить порой погреться на солнышке, и немного полюбоваться горами, и не платить за квартиру, и рваться к звездам, если только не шумишь осо­бо вокруг этого... быть свободным... ответственным за свои мечты перед сотоварищами, но и быть свободным в своем одиночестве...

Последняя «крепость» приходит домой, моторы стихли, колеса ста­ли, экипажи выгружаются.

Сижу в траве до восхода луны и стараюсь обдумать свой собствен­ный путь в мире, который будет после; любопытно знать, есть ли для меня какое-то после.

Не поймешь. Пожить бы немножко, стараясь расти и умнеть, по­жить в этом мире и, может, чуток помочь воедино связать его. На­верно, и тот срединный стрелок тоже ничего большего не желал.

Несколько раз я бывал при родах. Всегда есть кровь при рожде­нии. Есть страхи, и боль, и запах последа, и противная краснота но­ворожденного.

Не таким ли манером и мир рождается?

Взглядывая в небо, прошу госпожу Удачу быть рядышком в сле­дующие мои вылеты, прошу, чтоб взор мой был чист и разум ясен.

Да, и надеешься и страшишься. Страх был всегда.

И была любовь к этому миру, ибо велики и сущи в нем добро, прав­да и глубокое обаяние.

Звено «тайфунов» проходит низко надо мною.

Пора двигаться. Я заведомо пропустил ужин, а еще надо отмыть руки.


Между прочим


С тех еще пор как мы были курсантами, нехватка сна оказалась проблемой. В Англии она стала болезненной.

Сэм провалялся, вытянувшись на койке, больше времени, чем це­лая эскадрилья. Если не вылетаем, он ложится в постель.

Когда-нибудь я хочу завести себе собственное ложе, по собственно­му проекту. В диаметре оно будет 12 футов, совершенно круглое, с мягким пружинным особенным матрасом. Попадать на него я смогу с любого направления и с любого угла. А в самой середке, где всего мягче, там будет девушка.

Покамест не решил я, кто будет эта девушка, но насчет ложа за­думал твердо.


Бейсбольная команда


После обеда, если нет вылетов, мы иногда играем в бейсбол, сер­жанты против офицеров, которые обычно выигрывают вчистую.

Поле замечательное, травка мягкая, пригреет солнце, иной игрок подставится ему и загорает в одуванчиках.

Состав команды меняется от блестящего до кошмарного в зависи­мости от того, кто успел вернуться из Европы с утра.

Один штурман, Харт, играл отлично, я уж подумывал, не возьмут ли его в профессионалы, когда он приедет домой, но его сбили недав­но над Лейпцигом. Ладно, Флетч может у нас в команде занять лю­бое место.

Иногда игра так напоминает мне прежние дни в Уош-парке в Денве­ре, с кучей соседских ребят. Чувствуешь, будто ты снова на десять лет моложе и что после игры мы пойдем вдоль озера поглядеть, паймал ли кто из рыболовов карпа.

А когда звено «пятьдесят первых» провоет на малой высоте или «ланкастер» закружит над аэродромом, чтоб узнать, какой у нас счет, ясно мне, что тут Англия, что сегодня не гонять нам консервную бан­ку по аллее и скаутской экскурсии в лес не будет в ближайшую субботу.

Всякий раз как придем с тяжелого вылета, надо перетрясывать со­став, команда при мне уже дважды обновлялась наполовину. Лучший состав был у нее еще прежде, лучший на всю базу, да залетели в Швейцарию.


Про строй


Несколько вылетов — и мне стало ясно, что если кто-то разработа­ет простой и скорый способ, как звену построиться в боевой порядок в воздухе и как выходить на цель, то он может рассчитывать на высший орден.

Штаб 8-й на всякий вылет дает около часа, чтоб послоняться, пока группы не разберутся по звеньям. Каждый в звене вертится в поисках своего ближайшего ведущего, а тот ищет ведущего эскадрильи, а ве­дущий эскадрильи старается не потерять из виду свою группу.

Стали в последние дни отправлять ведущих на взлет пятнадцатью минутами раньше — отыскивать свои места, и это заметно пошло на пользу, но времени нисколько не сберегло.

«Боинг-17» — хороший самолет, сделал его Боинг, Дуглас или Вега. И красивый он — в воздухе. А с выпущенными колесами, сидя на зем­ле, выглядит лентяем, нет в нем лихости, как у А-20 или у Б-26. Но вбе­рет шасси, уйдет от полосы «летающая крепость» — это вам не шутка.

Ежели включить автопилот и двигаться в одиночку, «крепость» все равно что девушка твоей мечты. Можно в носовой части устроить бан­кет, в бомбовом отсеке — танцы, а она будет себе лететь и лететь взятым курсом, пока горючее не иссякнет.

Полетный строй — это нечто иное. Чем больше летаешь строем, тем больше мечтаешь об истребителе, спортивном самолетике или планере, о чем-то маленьком, послушном легкому прикосновению, о чем-то, лишь бы непохоже оно было на грузное чудище, которое надо волочить по небу.

Читал я однажды в каком-то журнале статью, вот что там написа­но: «...в этой высокоорганизованной воздушной войне над Германией, где тяжелые американские бомбардировщики в строгом строю идут клином, словно военизированные гуси...»

Очень мило, да писака слабоват по части тяжелых бомбардировщи­ков. Слово «строгий» нисколько не пригодно в воздухе. Воздух текуч, и строй текуч.

Странное дело, с расстояния самолеты в строю всегда неподвижны, всегда смотрятся красиво. Не слышишь, как командир рычит на вто­рого пилота, как младший лидер злится на ведущего эскадрильи.

— Пропустите нас, мы в вихре сидим, — взывает кто-то к ведущему.

— Нельзя ли взять чуть пониже?

— Не можете взять чуть выше? Мы сзади за вами застряли. — и трах-тарарах, трах-тарарах.

Ведущие групп взывают к ведущим эшелонов, те вертят-крутят ту­да-сюда, чтоб не выбиться из построения, и вся 8-я располагается каким-то образом по местам.

Человек наземный никогда не разглядит, что нижняя эскадрилья обгоняет ведущую или что ведущий верхней эскадрильи молотит по рычагам и чуть не вспарывает свое звено собственными винтами.

С земли или для пассажиров в самолете все представляется вер­ным, простым и легким.

И все действительно выходит верно, если летишь как положено и цель бомбардировки необширна, выходит просто и легко, если держишь машину в строгости и знай летишь. В какие-то минуты можешь управ­ляться всего-то двумя рычагами, поставив внешние двигатели нa посто­янные обороты, а ближним моторам меняя их изредка на четверть дюйма. Но вот если ты в хвосте строя из восемнадцати машин, так це­лый день налезаешь на ведущего, тюкаешь по элеронам, чтоб не обо­гнать, и дергаешь в обратное положение, чтоб не отстать.

Строй зависит от ведущих. При хороших ведущих и эскадрильи и звена летать строем нетрудно. При плохих — это адская работа.

С того дня, как попадешь на Б-17, тебе твердят про полет в строю, что в нем весь секрет неизменного возвращения до дому. Люфтваффе всегда разыскивают отбившиеся подразделения, зависшие на полпути над Германией.

Когда немцы не высовываются несколько дней кряду, части строя растягиваются, запросто теряют плотность, пока в один прекрасный день не взревут и не выйдут на нас из облаков «сто девяностые». Тут вся нижняя эскадрилья рассыплется, а верхняя врежется в ведущую, и из всей группы вернутся домой три-четыре машины. После такого некоторое время все держатся образцовым строем.

Это всегда работа, девять часов на Берлин и обратно изматыва­ют начисто, а если приходится выползать из-под одеяла в два часа следующего утра, начинаешь подумывать, уж не смыться ли, не оста­вивши адреса.


Выборы


В мае в Англии солнце вовсю. После приземления я обычно вытря­хиваюсь из летных одежек и с журналом или книгой в руках ложусь на припеке, призадумываюсь и засыпаю.

Газеты и журналы еще с зимы подняли шумиху по поводу участия военнослужащих в выборах.

Как-то раз я решил написать губернатору и удостовериться, что все отлажено. И написал, что-де хочу голосовать в ближайшем ноябре и что желаю знать, какие меры предприняты в штате Колорадо, какие предпринимаются, если до сих пор не готовились.

Наутро письмо ушло полевой почтой, когда мы успели наполовину перелететь Северное море.

Некоторое время спустя прибыло письмо с грифом «Штат Колорадо».


«Уважаемый сэр! — было там написано. — Штат Колорадо пре­дусмотрел участие военнослужащих в выборах. Вам остается лишь об­ратиться в управу округа с просьбой выслать избирательный бюлле­тень, как только таковые будут напечатаны.

Наш штат со всей готовностью вносит свой непременный вклад в это мероприятие. Если только Правительство доставит бюллетени в воинские части и обратно, большего нам не требуется.

Искренне Ваш Джон С. Вивьен. (от руки)

Джон С. Вивьем (на машинке)».


Джон С. Вивьен — губернатор Колорадо, и он по крайней мере подписал письмо, очень любезно с его стороны, что нашел для этого время.

Тут я призадумался. За месяц до того как стать курсантом, было это в 1942 году, я голосовал на ноябрьских выборах. Решался вопрос о сенаторе и массе других должностей. Я знал, кого хочу избрать сена­тором, остальные имена мне ничето не говорили. Я даже не слыхал про половину тех постов.

Загрузка...