С. П. Боткин происходил из чистокровной великорусской семьи без малейшей примеси иноземной крови и тем самым служил блестящим доказательством, что если к даровитости славянского племени присоединяются обширные и солидные познания вместе с любовью к настойчивому труду, то племя это способно породить самых передовых деятелей в области общеевропейской науки и мысли.
Генеалогия Боткина – самая немудреная и теряется в серой крестьянской среде: прадед или дед его был крестьянином Псковской губернии, переселившимся в Москву и занявшимся торговлей. Но уже отец Боткина, Петр Кононович, был зажиточным московским купцом, имел обширные торговые дела и сумел сделаться одним из видных организаторов и представителей чайной торговли в Кяхте. Это само по себе показывает, что он был человеком деятельным и незаурядным, но еще лучшим доказательством его врожденного ума может служить то обстоятельство, что все его потомство, очень многочисленное, как сейчас увидим, отличалось более или менее недюжинными способностями. Боткин-отец был женат два раза и от обоих браков оставил после себя в живых девять сыновей и пять дочерей. Старший из сыновей – известный в литературе и в истории русского просвещения Василий Петрович Боткин – замечателен сам по себе как редкий пример самородной даровитости, потому что без такой даровитости трудно объяснить, под влиянием каких условий этот сын московского торговца чаем, предназначавшийся для торговли за прилавком, не прошедший через ту или другую высшую школу обучения, так образовал и развил себя, что, не достигнув еще и 30-летнего возраста, является одним из деятельных членов того небольшого кружка передовых наших мыслителей и литераторов, к которому принадлежали Белинский, Грановский, Герцен, Станкевич, Огарев и другие, и пользуется в этой блестящей плеяде репутацией одного из лучших истолкователей Гегеля, увлекавшего в то время эти молодые, искавшие света умы. Его собственные литературные труды, и особенно «Письма об Испании», снискали ему в публике заслуженный успех и, помимо его гегельянства, создали ему большую известность как знатоку классических произведений по всем отраслям искусств и как человеку, обладавшему тонким эстетическим вкусом. Остальные братья если и не завоевали себе такой громкой известности, как Сергей и Василий, однако считались людьми умными и более или менее выделялись своим образованием и развитием над уровнем среднего столичного общества; при этом всех братьев объединяли самая искренняя дружба и замечательное единодушие, несмотря на то, что сферы деятельности их были самыми разнообразными. Вследствие этого семья Боткиных являлась в Москве ярким оазисом, в котором всякий интеллигент, заезжий или москвич, всегда чувствовал себя особенно приятно и тепло, всегда находил умную беседу и живой отклик на все вопросы современности не только русской, но и европейской, и редкий из тогдашних корифеев литературы не побывал в доме Боткиных, где, между прочим, на нижнем этаже проживал последние годы своей жизни профессор Грановский, находившийся тоже в близких отношениях с хозяевами; связь семьи Боткиных с ученым и литературным миром еще более упрочилась, когда одна из дочерей Петра Кононовича вышла замуж за поэта Фета, а другая – за московского профессора Пикулина.
Здесь-то, в этом доме на Маросейке, в Петровериговском переулке, в доме, принадлежащем ныне одному из братьев, П. П. Боткину, и повидавшем на своем веку чуть ли не всех лучших наших деятелей 30– и 40-х годов, протекли детство и юность Сергея. Родился он 5 сентября 1832 года от второго брака отца с А. И. Постниковой и был в семье по счету одиннадцатым ребенком. Петр Кононович в период детства младших детей был уже в преклонных летах, к тому же постепенное расширение торговых дел поглощало все его внимание, а потому все заботы о воспитании их легли на старшего сына Василия. В руках этого последнего, как человека, высоко почитавшего образование, оно неизбежно должно было стать более солидным и разносторонним, чем того требовали понятия тогдашнего московского купечества. Одним из домашних учителей Сергея был А. Ф. Мерчинский, в то время студент-математик Московского университета, а теперь 70-летний старец, доживающий свой век в окрестностях Дрездена, человек очень умный и живой, к которому Боткин до самой смерти питал теплую и искреннюю дружбу. Уже в этом раннем возрасте С. П. Боткин обнаружил прекрасные способности и большую любовь к учению, и Василию Петровичу удалось уговорить отца отдать его полупансионером в находившийся тут же поблизости от дома частный пансион Эннеса, куда он и поступил в августе 1847 года.
Пансион этот считался тогда лучшим в Москве и вполне оправдывал свою репутацию прекрасной постановкой преподавания, чего Эннес достигал умелой вербовкой учителей среди молодых кандидатов, только что кончивших курс в Московском университете. Достаточно сказать, что во время пребывания Боткина в пансионе преподавателями в нем были такие талантливые учителя, как известный собиратель древнерусских преданий и народных сказок А. Н. Афанасьев, дававший уроки русского языка и русской истории, не менее известный впоследствии профессор политической экономии И. К. Бабст, занимавшийся в пансионе уроками всеобщей истории, а математику преподавал Ю. К. Давидов, занявший вскоре кафедру математики в Московском университете. В описываемое время все это были молодые люди, не заеденные рутиной, с юношескою горячностью относившиеся к преподаванию, а потому легко зажигавшие страсть к своим предметам в сердцах тех учеников, в которых таилась искра Божия. Преподавание языков тоже велось такими опытными учеными лингвистами, какими были Клин, Фелькель и Шор, состоявшие одновременно лекторами иностранных языков и в университете. Боткин много обязан пансиону своим прекрасным знанием языков: так, между прочим, не сделавшись «классиком» теперешней формации, он за три года своего пансионского образования усвоил латинский язык настолько хорошо, что мог отлично отвечать тогдашним требованиям к поступающим в университет. Но не одним знанием языков обязан он этой школе; здесь все способствовало тому, чтобы страсть его к сознательному ученью не остыла, а пустила, напротив, новые и здоровые корни и его природные дарования развернулись бы без всяких помех в полной своей силе. Сам он в эту пору своего возраста был коренастым мальчиком с совершенно льняными волосами и отличался большой физической силой, за что пользовался особенным почетом среди товарищей; единственным его недостатком было слабое зрение, слабое до того, что он, читая, должен был держать книгу у самого носа, на расстоянии двух-трех дюймов от глаз, и очень рано должен был прибегнуть к очкам; в 60-х годах, когда наука открыла неправильную кривизну роговой оболочки глаз как одну из причин врожденной слабости зрения, оказалось, что Боткин страдал именно этой аномалией. Несмотря на такой тяжелый недостаток, он был чрезвычайно прилежен и считался одним из лучших учеников; в воспитательном же отношении пансион не мог оказывать на него значительного влияния, так как Боткин не жил в нем, а приходил только на классные уроки, но для воспитания его трудно было и желать более подходящей и счастливой обстановки, чем та, какую ему давала домашняя жизнь, всегда деятельная, трудолюбивая и поощрявшая к умственным занятиям.
Из уроков его больше всего привлекала математика, которая в прекрасном изложении Давидова наиболее соответствовала логическому складу его ума, искавшего уже и тогда в приобретаемых знаниях наибольшей точности и ясности, и любимой его мечтой было посвятить всю жизнь свою занятиям этой наукой. Но судьба решила за него иначе, и когда после трехлетнего пребывания в пансионе Боткин приготовился держать вступительный экзамен в университет, то уже вошло в силу известное постановление императора Николая, имевшее в виду ограничить до минимума число лиц с высшим образованием и по которому в университете был открыт свободный доступ лишь на медицинский факультет, на прочие же факультеты разрешалось принимать только лучших воспитанников казенных гимназий… Вследствие такого ограничения произошло много горьких юношеских разочарований и сломанных, сбитых с пути существований, но относительно Боткина следует только радоваться, что его постигло это «провиденциальное» искажение предположенной им для себя ученой будущности и что он сделался врачом поневоле, médecin malgré lui; нет сомнения, что и в математике он прославил бы свое имя и обогатил бы его своею яркой даровитостью, но еще более несомненно то, что в области кабинетной науки он не встретил бы возможности развернуть те гуманные и многообразные практические стороны своего характера, которыми так щедро наградила его природа и которые во врачебной деятельности более чем в какой-либо другой находят самое обширное, повседневное приложение.
Боткин попал в студенты в августе 1850 года, а сдавать выпускные экзамены начал в марте 1855-го, то есть несколько дней спустя после кончины императора Николая. Попечителем Московского университета в эту эпоху был генерал В. И. Назимов, помощником его – В. Н. Муравьев; но с этими двумя административными лицами студенты имели мало соприкосновения; ближайшим же их начальником был инспектор. Почти во время студенчества Боткина место это занимал И. А. Шпейер, бывший морской офицер; он сменил столь памятного в легендах Московского университета П. С. Нахимова, оригинального, но весьма доброго человека, об отеческих отношениях которого к учащейся молодежи долго сохранялась самая теплая и благодарная память среди студентов, особенно казенных, живших в самом здании университета и находившихся поэтому в более тесном общении с инспекцией. Шпейер был назначен, чтобы подтянуть студентов, и весь отдался этой задаче; при нем сугубо внешняя формалистика господствовала во всех мелочах и малейшее нарушение ее каралось весьма строго: так, преследовались длинные волосы, плохо выбритый подбородок, а одним из самых тяжких преступлений считалось выйти на улицу не в треугольной шляпе, а в студенческой фуражке, ношение которой в черте города было строжайше запрещено. Между прочим, и Боткину в первый месяц его студенчества пришлось испытать на себе тяжесть дисциплины Шпейера и, столкнувшись с ним во дворе университета, отсидеть целые сутки в карцере за незастегнутые крючки у вицмундирного воротника. Все проступки студентов того времени ограничивались таким несоблюдением внешней формы да нарушением общественного благочиния: курением на улице, появлением в публичном месте в пьяном виде и т. п. Студенты-медики, составлявшие более двух третей числа всех студентов, только в меньшинстве занимались прилежно своим делом, большинство же целый день проводили в трактирах за бильярдной игрой и тратили свой юношеский пыл на безобразные попойки, бывшие тогда в несравненно большем распространении между ними, чем нынче; особенно славились своими кутежами казенные студенты, которые, живя вместе в общежитии, составляли более компактную массу и легче поддавались стихийному увлечению; следствием этих вспышек нередко случались скандальные истории и столкновения или с университетской инспекцией, или с полицией, которые заканчивались высидкой в карцере, а иногда и исключением из университета. Политических брожений среди молодежи в описываемые годы не было никаких. Напомним, в литературе тогда только что стали появляться произведения Тургенева, Гончарова, Григоровича, Дружинина и других писателей зарождавшегося блестящего периода русской словесности, что в Москве 40 лет назад не было даже ежедневной политической газеты, а только три раза в неделю выходили «Московские ведомости». Общения с Западом не существовало почти вовсе, ни прямого, потому что путешествия по Европе были обставлены большими затруднениями, ни при посредстве западной литературы, ибо и те немногие иностранные книги, которые пропускались цензурой, недоступны были студентам частью из-за своей стоимости, частью из-за плохого знания большинством чужих языков; переводная же литература находилась в самом зачаточном виде. Понятно поэтому, что политический и общественный горизонт так называемой «образованной» молодежи был очень ограничен.
Студент Боткин был истинное дитя воспитывавшей его эпохи и, несмотря на то, что в пору своего студенчества находился в гораздо более счастливых условиях, чем его товарищи, вращаясь в кругу брата Василия, Грановского и других первых представителей тогдашней литературы и прогресса, мог служить поразительным примером полного равнодушия и безучастия ко всему, что не касалось его семейного и личного существования и не имело прямой связи с его медицинскими занятиями. Но зато этим последним он отдался со всей страстью своей даровитой натуры и вскоре сделался на своем курсе лучшим студентом, счастливо соединяя в себе блестящие способности с замечательным трудолюбием и необыкновенной жаждой знания. Нельзя сказать, чтобы медицинский факультет университета стоял тогда на такой высоте, чтобы вполне удовлетворять запросам юноши и научным требованиям своей эпохи; однако благодаря тому обстоятельству, что в числе профессоров находилось несколько талантливых и преданных науке преподавателей, Боткин обязан университету тем, что он взрастил и укрепил в нем любовь к медицине и помог заложить в себе такой прочный фундамент элементарных занятий, который дал ему возможность впоследствии самообучаться и развиваться дальше. Сам Боткин в речи, произнесенной в обществе русских врачей по поводу 25-летия профессорской деятельности профессора Вирхова и напечатанной в № 31 «Еженедельной клинической газеты» за 1881 год, дал следующую оценку преподавания медицины в Московском университете его времени: «Учившись в… университете с 1850-го по 1855-й год, я был свидетелем тогдашнего направления целой медицинской школы. Большая часть наших профессоров училась в Германии и более или менее талантливо передавала нам приобретенное ими знание; мы прилежно их слушали и по окончании курса считали себя готовыми врачами с готовыми ответами на каждый вопрос, представляющийся в практической жизни. Нет сомнения, что при таком направлении мыслей среди оканчивающих курс трудно было ждать будущих исследователей. Будущность наша уничтожалась нашей школой, которая, преподнося нам знание в форме катехизисных истин, не возбуждала в нас той пытливости, которая обусловливает дальнейшее развитие».
Как ни смягчен Боткиным этот отзыв о своем обучении, как ни справедлив его упрек самой школе и ее направлению, однако следует прибавить, что не меньшего упрека заслуживает и научный подбор большинства тогдашних преподавателей. Таким преподаванием подрывалось существенное назначение университетов: вселять в молодых слушателей, кроме образовательных целей, уважение и доверие к науке как к главному прогрессирующему и предназначенному развиваться бесконечно элементу человеческой жизни. Большая часть профессоров относилась к своему преподаванию как к отбыванию чиновничьей повинности без малейшей любви к излагаемому предмету, более или менее аккуратно являлась на лекции и читала их по своим запискам, составленным ими лет 10–15 назад, не пополняя их позднейшими открытиями и работами; а так как при этом практических занятий для студентов того времени, кроме анатомических упражнений на трупах клинических осмотров, не полагалось, то не было ни места, ни поводов к более тесному сближению и обмену мыслей между преподавателем и слушателями, и последние были почти исключительно приурочены к изучению этих сухих профессорских тетрадок.
Объем биографии не позволяет нам дольше останавливаться на отрицательных сторонах тогдашнего преподавания, и мы спешим упомянуть о положительных и воздать должную и благодарную память тем профессорам, которые в то неблагоприятное время сумели не профанировать науки и с несокрушаемым рвением заботились о насаждении истинных знаний среди молодежи. Хотя медицинский факультет Московского университета, пользовавшегося тогда репутацией лучшего русского университета, не мог указать в своем составе на таких блестящих преподавателей, какими были на других факультетах Грановский, Кудрявцев, Соловьев, Рулье и другие, но и на нем было несколько таких, преподавание и личное влияние которых имело для Боткина благотворные последствия, укрепив в нем любовь к медицине; между ними самым даровитым и самым популярным среди студентов был Ф. И. Иноземцев, профессор факультетской клиники и оперативной хирургии, а потому о нем следует сказать несколько слов. Иноземцеву было тогда за 50 лет, и, несмотря на расшатанное здоровье, он был еще чрезвычайно жив, энергичен и деятелен, очень требователен и к себе, и к слушателям и, имея огромную частную практику в городе, никогда из-за нее не пропускал своих клинических лекций, что в то время среди клинических преподавателей составляло большую заслугу. В нем, кроме редкой даровитости и любви к науке, были и все другие качества, необходимые для образцового наставника: хорошая школа, обширный запас знаний, тонко выработанная наблюдательность, которую он особенно старался развивать и в студентах. Последние его очень любили, хотя горячность его нередко доходила до того, что, вспылив у постели больного на студента, он топал ногами, кричал на него, осыпая выражениями вроде: «ротозей», «ворона», «вы смотрите в книгу, а видите фигу» и т. п.; но никто на него и не думал обижаться, зная редкую доброту его сердца, его чисто родительскую нежность к студентам и искреннее желание быть им полезным, что он доказывал постоянно и словом, и делом. Студенты высоко ценили Иноземцева и как профессора, несмотря на то, что его взгляды на свойства болезней и их лечение отличались самой странной оригинальностью: он утверждал, что с 40-х годов XIX века характер болезней совершенно изменился, – этот genius morborum,[1] как он выражался, прежде был воспалительным и требовал для борьбы с ним постоянных кровопусканий и «прохлаждающего» метода лечения (соленых, слабительных, селитры и т. п.); но затем, по личным наблюдениям профессора, характер этот быстро заменился преобладанием явлений раздражения узловатой нервной системы, выражавшимся почти исключительно катарами желудка, – и соответственно этой перемене потребовались и совсем другие лекарства. Таким специфическим лекарством в глазах Иноземцева была микстура из нашатыря с рвотным камнем, и она имела такое универсальное применение в клинике, что заготовлялась тут же сиделками в больших количествах, так как все хирургические больные, не исключая и травматиков, тотчас по поступлении в клинику обречены были глотать нашатырную микстуру до операции, или для устранения существующего уже нервного раздражения узловатой системы, или для предотвращения его в послеоперационный период. Теорию свою Иноземцев фанатично проповедовал слушателям и заставлял их всех болезненные явления выводить из нее; молодежь прекрасно изучила этот конек своего профессора и при всей неполноте своего тогдашнего образования подсмеивалась между собой над эксцентричностью теории, но все это не мешало ей считать Иноземцева лучшим своим наставником за другие его выдающиеся качества как преподавателя.
Кроме него, хорошими профессорами признавались: физиолог И. Т. Глебов, излагавший свой предмет талантливо и добросовестно; молодой и вполне научно «свежий» акушер В. И. Кох; а также профессор Н. Э. Лясковский, читавший фармакогнозию и фармацию. И хотя эти последние предметы имеют второстепенное значение в медицине, но сам Лясковский был хороший химик, выделялся среди профессоров симпатичным отношением к молодежи и редкой доступностью, так что студенты часто прибегали к нему за разъяснением различных вопросов, связанных с весьма неудовлетворительным преподаванием химии.
Что же касается преподавания внутренних болезней, то клиника 4-го курса находилась в таких руках, что никак не могла содействовать увлечению Боткина этой специальностью; заведовал ею знаменитый московский практик и врач с несомненно большими дарованиями А. И. Овер, но он до того отдался весь частной практике, что его появления в клинике были большой редкостью и сюрпризом; о его даровитости, знаниях и практическом врачебном искусстве студенты знали только по слухам о городской его славе, ибо те шесть – восемь лекций, которые он читал им на своем изящном латинском языке в течение восьмимесячного курса, были слишком случайны и несистематичны, чтобы принести слушателям хотя бы небольшую пользу.
При таком порядке клиника Овера находилась полностью на попечении его адъюнкта К. Я. Млодзеевского, наставника не бойкого, «узкого» и до того отсталого, что он, например, с большим недоверием отзывался о постукивании и выслушивании и избегал применять их при исследовании больных. А если взять еще в расчет, что Млодзеевский же читал студентам диагностику и что профессор частной патологии и теории Н. С. Топоров старался укрепить в своих слушателях убеждение, будто исследование больных посредством постукивания и выслушивания есть чисто шарлатанский прием, выдуманный для пускания пыли в глаза больному и публике, то можно судить по этому, в какое допотопное время совершалось клиническое образование Боткина и с какими примитивными приемами исследования пришел он к последнему году своей университетской жизни. Но, к его счастью, на 5-м курсе обстоятельства сложились совсем иначе и так благоприятно, что он имел возможность поправить эти существенные недостатки своего университетского учения.
Клиницистом 5-го курса был И. В. Варвинский – хотя и не особенно талантливый, но образованный и знающий профессор; он был переведен в Москву из Дерптского университета и сохранил на себе печать свежести и деловитости немецкой школы; умело владея методами исследования, отдавал должное патологической анатомии и старательно следил за иностранной медицинской литературой. Адъюнктом же при нем состоял
П. Л. Пикулин, еще совсем молодой человек, очень способный и недавно вернувшийся из заграничной поездки, откуда вывез отличную подготовку для клинической деятельности. Пикулин женился вскоре на младшей сестре Боткина и, войдя в семью, сошелся коротко и с ним самим; через него он узнал и убедился сам, насколько плохо подготовленными к элементарному исследованию больных вступали студенты в последний год своего университетского образования, а потому предложил заниматься с ними по вечерам в больнице, – и вот эти-то вечерние занятия оказались особенно драгоценными и назидательными для Боткина и его товарищей. Они впервые познакомили их с истинной и научной диагностикой и пролили свет на темный дотоле отдел болезней легких и сердца; все студенты обзавелись стетоскопами и принялись неутомимо выслушивать и наколачивать до мозолей свои пальцы, так как молотки и плессиметры не были тогда в таком ходу, как теперь; они проверяли друг друга и закидывали молодого профессора вопросами. Талантливых юношей на курсе было немало, но и среди них здесь особенно ярко выделился Боткин своими блестящими способностями; он так легко схватывал объяснения Пикулина и так быстро усваивал себе все тонкие оттенки постукивания и выслушивания, что вскоре сделался первым мастером этого искусства на курсе, и товарищи стали обращаться к нему как к авторитету и третейскому судье всякий раз для разрешения недоразумений, когда в запутанных случаях возникали между ними над постелью больных диагностические сомнения и споры. Тут же стала вырисовываться и другая характерная черта его – то, что он подобные обращения товарищей к его помощи принимал не только без всякого самолюбия или высокомерия, а, напротив, как большое одолжение для себя лично, потому что его пытливый ум постоянно требовал работы и искал сам таких сложных и хитрых патологических случаев, над которыми мог бы потрудиться, рассмотреть их со всех сторон и решать, как математические задачи, путем логики и установленных медицинских законов. И он до тех пор не успокаивался, пока ему не удавалось вполне все уяснить себе и товарищам и разрешить сознательно и по всем правилам науки предложенный на его суд спорный вопрос. Вот это-то неуклонное стремление Боткина вместе с его талантливостью и сосредоточенностью в занятиях все понять и все объяснить не только себе, но сделать ясным другим, заставляло уже и тогда наиболее прозорливых товарищей смотреть на 20-летнего студента как на молодого орленка, будто инстинктивно испытывающего свои отрастающие крылья, и по взмаху его тогдашнего полета догадываться, как высоко он будет парить впоследствии.