Глава VI

Первые признаки болезни. – Потеря маленького сына. – Поездка в Биарриц. – Пребывание в Париже. – Поездка на Принцевы острова. – Ухудшение здоровья. – Пребывание на юге Франции. – Смерть

Таким образом, когда Боткин находился в апогее своей деятельности, когда умственная и нравственная его энергия поражали своей молодостью и Россия могла ожидать от него еще много неоценимых ученых, преподавательских и общественных услуг, физическое его здоровье стало заметно расстраиваться и внушать опасения его семье и друзьям. Как ни был крепок его организм от рождения, однако вследствие каких-то причин и вероятнее всего постоянной, чрезмерной умственной работы, малоподвижного и чересчур сидячего образа жизни, а также пренебрежения диетой в годы молодости образцовым его признать было нельзя, так как он подвергался частым заболеваниям. Ранее было сказано о желчной колике, которая со времени пребывания в Берлине преследовала его всю жизнь то в форме острых болевых припадков с более или менее продолжительными перерывами, то в форме тяжелого желудочного несварения. Это обстоятельство под страхом повторения жестоких болей заставляло его быть осмотрительнее и строже соблюдать необходимые гигиенические правила. Так, в употреблении пищи и вина он не выходил из рамок умеренности, склонности же к полноте как последствию сидячего образа жизни старался противодействовать во время летнего отдыха большими прогулками пешком или верхом, а зимой давно взял себе за правило отпускать с последней консультации экипаж и возвращаться домой к обеду пешком, – и его каждый день можно было встретить в седьмом часу вечера быстро идущим по улице своей раскачивающейся походкой с заложенными за спину руками с тростью, всегда с задумчивой опущенной головой и рассеянно отвечающим на поклоны многочисленных знакомых. Этими мерами и частыми поездками в Карлсбад и на морские купания его здоровье поддерживалось весьма удовлетворительно, – и только история с «ветлянской» чумой впервые вывела его нервную систему из того замечательного равновесия, в каком она всегда находилась и к которому с тех пор более не возвращалась, – и весьма возможно, что доктор Н. И. Соколов прав, относя к этому времени начало сердечного расстройства Боткина.

В 1882 году, в разгар зимних занятий, впервые случился у него сильный приступ стенокардии в форме мучительного стеснения в груди и удушья, продолжавшихся трое суток, которые он провел неподвижно в кресле. Случись такой припадок с кем-нибудь из его пациентов, Боткин придал бы ему, наверное, очень важное значение, посоветовал бы прекратить чрезмерные занятия, поехать в места с теплым климатом и тому подобное; мы уже не говорим о том, что врачам самим свойственно по роду их знаний и занятий преувеличивать значение собственных болезненных припадков и обращать на них не в меру много внимания. Но Боткин, чуждый всякого субъективизма и поглощенный заботами о здоровье других, отнесся и тут очень своеобразно к болезненной перемене в своем организме, – и этим как бы оправдал на себе то определение гениальности, какое дал ей Шопенгауэр, а именно, что это есть способность при служении идее своими познаниями совершенно упускать из виду собственный интерес и собственные цели. Как только ему стало легче и явилась возможность двигаться, он тотчас поехал в клинику, с визитами к больным, приписав собственный припадок временному нервному расстройству сердца под влиянием присутствия камней в желчном пузыре и думая легко поправить свое нездоровье на свободе во время летнего отдыха. Как раз с этого года он стал уезжать на лето в Финляндию на купленную им мызу в трех-четырех часах езды от Петербурга, – и такое удаление его от столицы и от больных давало ему значительно больше досуга, который он стал употреблять на длинные прогулки, разные мускульные работы, занимаясь, например, и обыкновенно вместе с семьей, то уборкой сена, то поливкой обширного сада и т. п. Ему как домовитому семьянину эта идиллическая жизнь в тесном кругу семьи в противоположность его городской суете теперь так пришлась по вкусу, что он прожил несколько каникул подряд в этом финском имении и, нравственно удовлетворяясь таким отдыхом, находил, что здоровье его значительно поправилось, хотя приступы стенокардии продолжали повторяться, но редко и в более легкой форме.

В одно из этих пребываний в Финляндии, именно в начале июля 1886 года, в его семье случилась беда: умер пятилетний сын, которого он боготворил, и умер так быстро, что отец не был готов к такой внезапной потере, а потому горе его не имело границ. Чтобы показать глубину родительской нежности к умершему малютке, приведем небольшой отрывок из письма Боткина, написанного им вскоре после постигшего его несчастья. Рассказав о некоторых загадочных мозговых явлениях, подмеченных еще за год до смерти не по летам развитого ребенка, он продолжает: «…мы с женой чуяли беду; не высказывая друг другу своих опасений, мы только все более и более привязывались к этому гостю между нами. Постоянное чувство страха за его жизнь было так сильно, что я не мог встретить ни одного гроба ребенка, чтобы не вспомнить о Ляле; в прогулках при виде ямы или колодца первою моею мыслью было, где Ляля, как бы он не попал в колодец и т. п. Всю зиму он провел в нашей спальне, и при первом его движении ночью то я, то мать были около него, – и сколько любви, сколько сердца давал он нам за это внимание! сколько нежных, милых слов умел он сказать мне и маме, сколько теплоты умел выразить в течение своей короткой жизни! И от всего этого остались одни только воспоминания!»

Под влиянием этого нравственного потрясения у Боткина тотчас же возобновились приступы стенокардии, сначала в легкой форме, но вскоре разразились сильнейшим припадком, продолжавшимся пять дней, после которого он долго не мог восстановить прежние силы. Когда же, поправившись, Боткин во второй половине сентября переселился в Петербург, знакомые, не видавшие его с весны, были поражены происшедшей в нем переменой: он сильно поседел и постарел, и душевное, глубоко затаенное горе, несмотря на самообладание и желание казаться спокойным, беспрестанно выдавало себя то дрогнувшим в разговоре голосом, то временным выражением тяжелой тоски на лице; в семье также стали замечать некоторую раздражительность, не свойственную его обыкновенно ровному, миролюбивому характеру.

К лекциям он приступил со страхом, что у него не хватит сил на дорогое ему дело, и первые две недели ему пришлось вести их с большими усилиями и напряжением, впервые сидя, а не стоя, как бывало прежде, но мало-помалу он втянулся и не только довел семестр благополучно до конца и не пропустив ни одной лекции, но не убавил при этом нисколько и своих других внеклинических занятий. Как ни трудно было Боткину признать себя больным, как ни старался он объяснить свои припадки присутствием желчных камней, все поджидая, что ущемившийся камень вот-вот проскочит и его прежде прекрасное самочувствие снова сразу восстановится, однако в 1887 году он наконец решился изменить своей семилетней безвыездной жизни в России и отправиться на морские купания в Биарриц, хотя и тогда уже близкие ему врачи предупреждали, что купания эти едва ли ему могут принести пользу, что, напротив, с ними надо быть осторожным, особенно после того, как незадолго до выезда из России у него открылось легочное кровотечение, правда, небольшое. И действительно, первая же попытка выкупаться в море вызвала такое сильное удушье, что продолжать далее купания было невозможно, – и он надумал заменить их холодными душами, благоприятный эффект которых на первое время ему показался чудотворным. О его тогдашнем настроении лучше всего свидетельствует следующее место его письма из Биаррица от 20 октября 1887 года: «…я еще ни от одного средства не видал на себе ни разу такого блистательного действия, как от душей; не могу передать того ощущения счастья, когда я почувствовал себя освобождающимся от каких-то пудов, которые давили меня и душили немилосердно; теперь я хожу совершенно свободно и даже после сытного обеда могу подниматься в гору; сон, кашель, аппетит – все стало лучше. Я потому и не писал тебе так долго, что не мог сообщить ничего утешительного. Проехать через всю Европу с надеждой найти облегчение в купаниях – и так оборваться сразу, чувствовать над собой постоянный гнет от невозможности двигаться свободно, чувствовать и осязать начинающееся разрушение своего тела – все это ложилось до такой степени тяжело на мое нравственное настроение, что делиться этим с друзьями не хотелось. Теперь я снова стал человеком, и мне настолько лучше, что с удовольствием подумываю о будущей зиме в Петербурге».

Таково уж было свойство этой рабочей натуры: чуть только перемежались его мучительные припадки, и ему дышалось свободнее, мозг его начинал работать усиленно, как бы стараясь вознаградить себя за упущенное время, в голове зарождались новые вопросы и планы новых работ, решение которых ему хотелось найти немедленно, проверить и разработать в клинике, – и он страстно стремился поскорее домой, к своему делу. Так и теперь. Едва его самочувствие стало лучше, он покинул Биарриц, около 15 ноября переехал в Париж и бесповоротно решил вернуться в Петербург, вопреки увещеваниям и советам друзей, видевших, что облегчение это было временное, непрочное и, скорее, субъективное, так как деятельность сердца оставляла желать лучшего и приступы удушья при ходьбе возобновлялись беспрестанно. Но Боткин не хотел признавать себя больным, старался по возможности скрыть приступы от самых близких людей, чтобы избегнуть их тревожных советов, – и силой своей огромной воли добился того, что, несмотря на совсем пошатнувшееся здоровье, провел около трех недель в Париже в такой хлопотливой деятельности, которая могла бы измучить и свалить с ног самого здорового человека. С раннего утра он принимался за осмотр многочисленных парижских больниц, посещал лекции и перезнакомился со всеми клиницистами внутренних болезней, со стороны которых встретил самый почетный прием; так, между прочим, профессор Шарко объявил студентам на лекции, на которую сам привез Боткина, о его присутствии в таких лестных выражениях, что аудитория огласилась сочувственными рукоплесканиями. Большинство профессоров устраивало в честь его банкеты, от которых невозможно было отказаться, и редкий день он мог отдохнуть и спокойно пообедать в кругу своей семьи и близких. Чтобы дать приблизительное понятие об этих церемониальных банкетах, воспользуемся коротким описанием одного из них, сделанным Боткиным в письме из Парижа: «…обед у профессора Germain See хотя и был порядочно скучен, но, тем не менее, весьма интересен. За парадным столом сидели 24 человека приглашенных, посредине его стояла корзина цветов, украшенная русским и французским флагами; меня посадили около хозяйки дома, хозяин сидел с Жюлем Ферри; врачей почти не было, а были два члена Академии наук, астроном и математик, редакторы газет Debats и Liberté, адмирал-генерал, какой-то чиновник президента Греви; за обедом общего разговора не было, а больше пробавлялись беседами с соседями. В конце обеда был сказан любезный тост за мое здоровье, к счастью, без политических намеков, – и только после стола ко мне подошел Ж. Ферри с политическим разговором, в котором он старался познакомить меня со своими взглядами на высшую политику. Разговора этого не передаю, ты сам можешь очень хорошо представить, зная Ферри лучше меня». Видя Боткина в этой лихорадочной суете парижского дня, поделенного с утра до вечера между внимательным изучением клиник и более или менее утомительными обедами с их изысканными блюдами и тонкими винами, слушая, с каким увлечением и живостью по возвращении лишь поздно вечером домой передавал он в подробности все малейшие свои впечатления, никому бы в голову не пришло, что это человек, на которого неизлечимый недуг наложил свою руку и обрек на неизбежную смерть.

И он не только прекрасно, по крайней мере по субъективному ощущению, перенес поездку в Париж, но, вернувшись в Петербург, провел всю зиму в непрерывных занятиях, ни на волос не уменьшив их, хотя доктор Н. И. Соколов следующей весной при исследовании нашел, что болезнь продолжала прогрессировать. Все лето 1888 года прошло для него худшим образом, чем зима; притом тяжко заболела одна из его девочек, а мы уже знаем, какой он был нежный и страстный отец, и понятно, что продолжительная тревога за жизнь ребенка не могла не действовать неблагоприятно на больное сердце, да к тому же эта болезнь заставляла постепенно откладывать предполагаемый выезд за границу. Наконец, когда для девочки прошла опасность, наступил сентябрь, ехать в Биарриц было поздно, и он надумал отправиться в Константинополь на Принцевы острова покупаться в Мраморном море и, если ему не станет лучше, проехать в Египет. Но на этот раз с купанием вышло гораздо удачнее, удушье случалось с ним гораздо реже и стало менее мучительным; он почувствовал себя бодрее и получил возможность споро двигаться, а это укрепило его в убеждении, что сердце его здорово и приступы удушья происходят только от чрезмерной возбудимости сердечных нервов. С улучшением самочувствия к нему тотчас вернулась вся его деятельная энергия, и он, воспользовавшись перерывом в купаниях вследствие плохой погоды, на неделю перебрался с Принцевых островов в Константинополь и принялся за изучение военно-медицинской школы и за осмотр больниц – с тем же вниманием и с тою же любознательностью, как годом раньше в Париже.

Последняя зима его по возвращении домой прошла со стороны внешней деятельности вполне безукоризненно, без малейшего послабления ее в пользу болезни: кроме занятий по клинике, по частной практике, помимо наблюдений за барачной и другими городскими больницами, а также новой научной работы в богадельне, упомянутой выше, Боткин был в числе организаторов третьего съезда врачей, являясь не только на дневные, но и на вечерние его собрания. Клинику свою он вел со всегдашним своим рвением и увлечением: «Мой учебный сезон я провел хорошо и, окончив его, даже не чувствовал усталости; бывало, поедешь в клинику, прочтешь лекцию и освежишься иногда на целый день», – говорит он в письме от 6 апреля 1889 года из Петербурга. Страсть к преподаванию до того подавляла в нем телесную немощь, что он сам старался словно бы не замечать, как приступы стали захватывать его и во время лекций. А между тем зоркий и заботливый глаз его старшего сына-доктора, дрожавшего за жизнь отца и в качестве ассистента постоянно присутствовавшего на его лекциях, – неоднократно подмечал, как в пылу увлечения преподаванием у отца делался приступ стенокардии, как он бледнел, голос становился глуше и прерывистее от спазматического дыхания, рука постоянно вытирала выступавший на лбу крупными каплями пот; но мощная сила воли быстро покоряла эту слабость сердца, и голос лектора снова как ни в чем не бывало продолжал громко, твердо и уверенно развивать свою мысль перед слушателями, которые и не предполагали, какие мучительные мгновения только что пережил их профессор. По окончании же учебного семестра, когда лекции, этот главный возбудитель его нравственной энергии, прекратили свое оживляющее влияние, и Боткин получил возможность более внимательно отнестись к своей болезни, он не мог не заметить ухудшения, но причину учащения приступов стенокардии старался объяснить то желчекаменной болезнью, то отравлением организма никотином, после чего прекратил курить.

Выехал он в это лето несколько раньше за границу и отправился сначала в городок Тун в Швейцарии; здесь Боткин хотел было в виде лечения попробовать методические прогулки в горы. Но так как наступал уже конец августа, а с ним установилась свежая и сырая погода в Бернском кантоне, то он на первых порах почувствовал себя так нехорошо, что оставил этот план, и тут нередко стали на него находить минуты сомнения в полном своем выздоровлении. Особенно тяжела была для него мысль, что ему придется отказаться от клинического преподавания, однако и с ней он стал примиряться и убаюкивать себя надеждой, что взамен клиники он откроет курсы для врачей в одной из городских больниц. Невыразимо тяжело и больно было видеть, как этот мощный и по наружному виду здоровый человек, в полном расцвете своих необыкновенных умственных способностей, с его неутомимой жаждой деятельности, постоянно погруженный в обдумывание планов будущих работ, имевших в виду всегда или научные, или общественные и никогда не личные цели, вдруг вынужден был вспомнить о своем недуге и сознавать, что недуг этот сковал его, как цепи, и обрекает на неподвижность и бездействие. Все помыслы его в это время были устремлены на то, как бы поскорее вернуться в Петербург к любимым занятиям, хотя он с каждым днем все больше и больше убеждается, что при таком состоянии ему вернуться немыслимо, что предварительно надо немного поправиться, – и вот он лихорадочно начинает метаться по Европе, стараясь отыскать такое место и такие благоприятные климатические условия, которые дали бы поскорее эту возможность возврата домой, избавив хоть немного от угнетающего его удушья. Через Париж, где он находил еще в себе достаточно сил, чтобы бегло осмотреть Всемирную выставку и прийти в восхищение от грандиозного изящества Эйфелевой башни и павильона машин, он едет в Аркашон, и по мере того как ему становится все хуже и хуже, меняет его на Биарриц, потом на Ниццу и наконец, после десятидневного пребывания в последней, переезжает в Ментону. Между тем сердечные приступы продолжали усиливаться и стали одолевать его так, что в Ницце, например, он все ночи проводил в кресле, не будучи в состоянии заснуть в постели.

Переехав в Ментону, Боткин подверг себя молочной диете, и под влиянием ее ему сделалось заметно лучше: он снова стал спать в кровати, мог гулять по набережной и доходить до общественного сада, где, усевшись на скамейку, слушал музыку и наблюдал за гуляющей публикой. До 18 ноября он продолжал принимать у себя осаждавших его больных, но с этого дня заметил, что осмотры эти сильно утомляют его, и прекратил их. Молочная диета через 10 дней так ему опротивела, что он не хотел ее продолжать и, хотя не отрицал полученного облегчения, но относился к нему с недоверием, боясь вызвать усиленным употреблением молока припадки желчной колики. Он так упорно настаивал на собственном диагнозе своего заболевания, что никакими увещеваниями нельзя было уговорить его испытать лечение, направленное непосредственно на укрепление сердечной деятельности: все такие уговоры его только раздражали, и врачам, наблюдавшим за ним и ясно видевшим, что болезнь зашла так далеко, когда на сердечную терапию рассчитывать было поздно, ничего не оставалось, как предоставить ему самому распоряжаться своим лечением. Однажды под влиянием этих увещеваний Боткину захотелось самому выслушать свое сердце; пришлось ему дать стетоскоп, изобретенный для самовыслушивания, и он, послушав недолго, но с большим вниманием, отдал поспешно инструмент обратно со словами: «Да, шумок довольно резкий!» – и с тех пор больше не повторял такого самоисследования. Несомненно, что по временам он сам сознавал возможность «самостоятельной» болезни сердца, но гнал эту мысль поскорее прочь как неразрывно связанную если не со смертью, то с таким положением инвалида, с каким он не мог примириться ни в силу деятельного состояния своего мозга, ни в силу своей страстной привычки к труду, ибо подобное положение было для него хуже смерти. Настаивая на лечении желчекаменной, он однажды прямо выразился: «Ведь это моя единственная зацепка; если у меня самостоятельная болезнь сердца, то ведь я пропал; если же оно функциональное, отраженное от желчного пузыря, то я могу еще выкарабкаться».

После прекращения молочной диеты удушья особенно по ночам снова стали так мучительны, что 27 ноября Боткин сделал первое подкожное впрыскивание морфия, произведшее на него самое приятное впечатление долгим перерывом удушья и таким освежающим сном, что, проснувшись назавтра, он чувствовал себя необыкновенно бодрым, не хотел верить в серьезность своей болезни и снова заговорил об академии и о лекциях; но в тот же день за общим семейным обедом во время кашля у него открылось довольно обильное кровохарканье как следствие свежей закупорки легочных сосудов из-за ослабления сердечной деятельности. С этого времени Боткин слег окончательно в постель и только первые дни выходил на полчаса в гостиную, покуда делалась уборка спальни, а впоследствии перебирался на короткое время в кресло в той же комнате и полулежал, обложившись подушками. Начиная предвидеть возможность смерти, он вызвал из Петербурга брата-художника, всех взрослых сыновей и замужнюю дочь с зятем – доктором Бородулиным – и был чрезвычайно обрадован свиданием с дорогими ему людьми. Надежда, однако же, не покидала больного, и ввиду настойчивого его желания был приглашен из Бирмингема известный английский хирург Лаусон Тэт (Lawson Tait), прославившийся целой серией блестящих и удачных удалений желчных камней оперативным путем. Лаусон Тэт приехал в Ментону 15 декабря и, исследуя, довольно ясно прощупал камень, ущемленный в одном из желчных протоков; но проделать операцию решительно отказался по причине большой вялости сердечной мышцы. Для Боткина отказ этот был равнозначен смертельному приговору, хотя не вызвал в нем никаких проявлений отчаяния или угнетения; с этого дня он как бы махнул рукой на все и с мужественным спокойствием отдался роковому течению болезни, был по-прежнему нежен и кроток со всеми окружающими и в минуты, свободные от страданий, еще находил истинное наслаждение, лежа у открытого окна, любоваться южным безоблачным небом и чудными красками Средиземного моря. Теперь окружающим уже не составляло никакого труда уговорить его посоветоваться со знаменитым немецким профессором Куссмаулем, который по приглашению немедленно приехал из Гейдельберга 19 декабря; но ухудшение шло так быстро, что даже задержать смертельный исход не представлялось никакой возможности. И он наступил 24 декабря 1889 года днем, в половине первого, после беспокойной ночи, сопровождавшейся бредом, попытками соскакивать с постели и тому подобным. С 7 часов утра началась агония, и смерть унесла с земли своего непримиримого врага, вся жизнь которого, как мы видим из этого краткого и далеко не полного описания ее, была посвящена исключительно борьбе с болезнями человечества, – и унесла в таком периоде этой жизни и в таком полном развитии его умственных и нравственных сил и дарований, что он мог бы еще много лет служить живым образцом русского гения и плодотворно работать на благо родины, науки и больных.

Мы считаем слишком «специальным» вдаваться здесь в подробный результат вскрытия тела умершего; желающие ознакомиться подробнее найдут полный отчет о нем в статье Н. И. Соколова «История болезни С. П. Боткина», помещенной в первом и втором номерах «Больничной газеты Боткина» за 1891 год. Скажем только коротко, что при вскрытии найдено, как это и было распознано при жизни, весьма значительное жировое перерождение сердечной мышцы, развившееся вследствие давних известковых отложений в венечные артерии и весьма суживавших их просвет, отчего приносимой по ним крови поступало недостаточно для нормального питания сердца; ткань печени почти не представляла болезненных изменений, в желчном пузыре найдено множество свободно лежавших в нем мелких желчных камней, так что присутствие их не имело существенного, первенствующего значения в конечных фазисах болезни, убившей Боткина, и удаление их оперативным путем не могло бы ни продлить его жизни, ни тем более излечить его.

Сергей Петрович Боткин. Академик П. П. Кончаловский. Карандаш. 1900.

Что Боткин составил неправильное представление о собственной болезни, конечно же, не может умалять его достоинства как превосходного и безукоризненного диагноста, а проистекает из тех свойств человеческой натуры, по которым никто не может быть судьей в своем собственном деле и в силу которых ни один врач при серьезном заболевании никогда не может лечить самого себя. Остается ответить еще на один возможный вопрос: можно ли было спасти Боткина, если бы он подверг себя своевременно должному лечению? Но это – вопрос праздный, потому что ответ на него не может быть дан точный, а только более или менее гадательный, так как в предсказании и лечении больных абсолютных истин нет. Возможно, если бы при первых проявлениях сердечного расстройства, то есть примерно в 1882 году, Боткин подчинился бы тому режиму, какой он непременно предписал бы всякому больному, обратившемуся к нему за помощью при подобных болезненных приступах, его жизнь могла быть продлена; но это такой режим, которого ни по характеру всей предшествовавшей деятельности, ни по своей натуре и особенно по деятельному состоянию своего мозга Боткин решительно не в состоянии был бы вынести. Для этого прежде всего потребовалась бы полная перемена образа жизни, уклонение от всяких волнующих его занятий, обречение себя на бездействие, – и Боткин был бы не Боткин, если бы он согласился на такие требования.

Загрузка...