Гензбур рассказывает о своей смерти[1]

Интервью с Бруно Байоном[2]

Я думаю, что нет таких слов, которыми можно было бы изобразить с достаточной яркостью восторг души человеческой, восставшей, так сказать, из гроба.

Даниэль Дефо. Робинзон Крузо

К читателю

Эта книга составлена из интервью, взятых у Сержа Гензбура[3].

Первое интервью, записанное в конце сентября 1981 года, частично опубликованное 16 ноября того же года в ежедневной газете «Либерасьон» под заголовком «Изысканная смерть Сержа Гензбура», переизданное in extenso[4] (за исключением двух оскорблений в адрес Ива Монтана[5]) 4 марта 1991 года (перепечатка 5 марта) под заголовком «Гензбур рассказывает о своей смерти», воспроизводится здесь слово в слово.

Второе интервью, датируемое августом 1984 года, опубликованное в среду 19 сентября того же года в той же газете Жан-Поля Сартра[6], но в укороченном варианте под заголовком «Сексуальная бомба Гензбур», приводится здесь целиком.

В этой окончательной версии, — учитывая длительность записи и желая облегчить восприятие, — мы, не прерывая нити беседы, произвольно разбили ее на разделы и дали им заголовки. Чтобы выгоднее представить текст, то есть речь Сержа Гензбура, мы вырез`али часто и без колебаний уточнения, оговорки, повторы.

Смерть

Говорить о дружбе так, как говорил он, невозможно. В какой-то момент наши отношения были в разгаре: прогулки с «клошар-остановками» («Держи, вот тебе стольник, но не на еду, а на выпивку!»), ежедневные разговоры по телефону, дни рождения, посещения Лондона с Марианной Фэйтфул[7], домашние трапезы и «поцелуи по-русски». Был у наших отношений и финал: когда умерла его мать, именно меня, якобы больного, он призвал первым в похоронный комитет (хладнокровно сообщив мне в тот день, между двумя oye-oye[8], что эта утрата для него не так тяжела, как расставание с его спившейся собакой, умершей несколькими годами раньше). Не правильнее ли говорить о «привязанности», как он сам написал в записке с желтозвездной росписью в 1989 году?

Скажем «знакомство». В лучшем случае Гензбур мог считаться лицейским приятелем на всю жизнь; в худшем же для него любой из нас — в фаворе или нет — всегда оказывался лишь одним из ста пятидесяти придворных льстецов. Не говоря уже о близости интересов, ну на чем основывались наши отношения? Я никогда не был его восторженным поклонником. Еврейский вопрос меня совершенно не интересовал. Я не был ни коллекционером, ни кинолюбителем, я не пил и не курил, мне были всегда противны как наркоманская образность, так и алкоголическая поэтика с ее философскими глубинами на дне бутылки. Что до обожаемого подростками Бориса Виана[9], к которому Гензбур, по его собственному признанию, восходит душой и телом, мне он безразличен. Как и сюрреализм. Как и гомосексуализм, который нашего героя не оставлял равнодушным. То же самое можно сказать о красотах скульптуры, графики и прочих изящных искусств. Короче, что же тогда?

Мораль. В завещании, которое нам предстоит прочесть, мораль Диогена[10] — Гензбура сводится к следующему лозунгу: «Все — полная фигня». Эта установка мне нравится. Затем, другая, явно связанная с предыдущей, заключается в том, чтобы подвергать все осмеянию; в возрасте, когда обычно образумливаются, известный нигилист Гензбур оставался неисправимым и чувствовал себя в своей тарелке, если случалось опозориться, подурачиться, сцепиться с кем-нибудь, урвать что-нибудь задарма, нашкодить, стибрить, испортить. Он любил ругаться с обывателями на стоянке такси, обожал издеваться над чернью, с удовольствием оскорблял (всех, от Гонзага Сен-Бриса[11] до Риты Мицуко[12], от Башунга[13] до Аджани[14], не говоря уже о Ги Беаре[15]), нашептывал гнусности мусульманским девушкам, которые в бистро XVIII округа выстраивались в очередь за его автографом; он был всегда готов первым выдать нелепость, сделать похабный жест, скорчить гримасу (используя пальцы, язык, слюну, нос, складку в штанах, так называемую мандавошницу — poutrape[16]), во время телепередачи надуть презерватив или, разыгрывая зевак, подпалить фальшивую пятисотфранковую купюру; в прямом эфире у Дрюкера[17] прошептать какой-нибудь негритянке «I’d like to fuck you»[18] или во всеуслышание заявить, что на недавнем приеме одной буржуазной даме «показал языком мякоть». Это и называется «выделываться» или «прикалываться».

В душе шалопай из «Никелированных ног»[19], бездельник, подобно Цыгану[20], подохший чуть ли не под забором, как во многом похожие на него Ежи Косински[21], Винс Тэйлор[22] и Клаус Кински[23], он казался вдохновленным и неиссякаемым даже на трезвую голову. А поскольку потешаться вместе с ним значило смеяться над полной тупостью абсолютно всего, то есть над собой, в этом было что-то серьезное. Достаточно рассказать две истории...

История первая. Лето. В разгар творческой лихорадки Серж Гензбур советовался. Изо дня в день (в ночь) звонил, делился своими сомнениями, то есть вымученными названиями песен, затем в очередной раз срывался, выслушивал мои более или менее бесполезные комментарии, бурчал, пьяно бормотал, играл своим голосом, делая его более низким, тихим, глухим, слегка искажал речь африканским акцентом, подгонял названия наугад, наобум, давился от смеха, бросал трубку.

Труднее всего было придумать название выстраданной пластинки... Я его нашел на удивление легко и быстро: «You’re under arrest»[24]. Он записал, подумал и потребовал объяснить почему. Ну как это — почему?.. На протяжении многих лет я заметил, что, открывая свою дверь, он часто разыгрывал передо мной сцену-клише из какого-нибудь черного фильма в духе Вуди Аллена[25]: принимал вид типичного полицейского ad hoc[26], клал мне руку на плечо и произносил: «Now sir, you’re under arrest». А еще я отметил, что такой же трюк почти с таким же маниакальным постоянством мне выкидывал другой мой приятель, тоже еврей. Тот же плохой фильм, та же фальшивая роль, только без жеста. Вывод: вне всякого сомнения, здесь скрыто еврейское коллективное бессознательное, связанное с правосудием, и т. д. и т. п. Отсюда и название. Гензбур кладет трубку.

Через несколько недель, по возвращении из Манауса[27], телефонный звонок: он в отличной форме, скоро запись, ритмы прописаны, студия снята и... «Кстати, я забыл тебе сказать, я нашел название. Полный улет!» — «Да?» — «“You’re under arrest”. Ну, как, класснюче?»

По поводу класса я сразу же спросил, не вздумал ли прохиндей надо мной поиздеваться. Он делано заканючил («Ой, да! Ну и ну...»), сетуя на склероз и маразм («на кладбище, на кладбище...»); да, в тот день трубку бросил уже я. Несколько месяцев спустя последний диск Гензбура выходит под моим собственным названием и с моей полицейской мизансценой[28], и тут — неожиданная развязка — специализированная пресса шельмует его за грубый плагиат: оказывается, «You’re under arrest» — название выпущенной не так давно и уже известной пластинки Майлса Дэвиса[29]! Занятый лишь тем, чтобы меня оттеснить, мой «друг» даже не заметил, что медяк, который он у меня стибрил, уже вышел из обращения. Anamour[30].

История вторая. Мы плетемся по какой-то улочке в Латинском квартале. Он застывает перед антикварной лавкой: «Я должен найти какой-нибудь подарок. Тебе здесь что-нибудь нравится?» Нет. Обыкновенный старый хлам. Он не отступает: «Посоветуй же мне что-нибудь». Мой совет не заставляет себя ждать: «Исключительный отстой. Не парься». Он заходит в лавку, зовет меня, продавщица сует ему в руки какую-то куклу, которая оказывается потрепанным солдатом из папье-маше. Он мне его показывает: «Во, смотри, какой обормот!» Просит завернуть и платит за него целое состояние. Мы выходим и через несколько метров: «Это тебе. Твой подарок...» Я столбенею, затем взрываюсь: «Верни его в магазин немедленно!» — «Но сегодня же у тебя праздник...» — «Нет». — «Не нет, а да». — «Нет», и т. д. В конце концов я его предупреждаю: «Если ты мне его всучишь, я его растопчу!» Он, ликуя: «Договорились! Только топтать вместе!» Он бросает пакет в канаву и топчет его, стараясь угодить двумя ногами сразу. Amour.

И, наконец, самое главное: помимо занимательного синистроза, презрения к себе самому, доведенного чуть ли не до монашества (эдакий траппист[31], выбравший в виде рубища неизменные босоножки Repetto и блейзер Clyde), существовали еще слова. Речь Сержа Гензбура была прицельной и ранимой. Вспыхивала, как раскуриваемые сигареты. С ним разговаривалось не как в жизни, а как в книге. Надушенный ароматом девятнадцатого века, этот Фокас[32] среди стиляг «йе-йе», ворча и причитая, разрывал выражения, как надкрылья у жуков; рвань была притягательной. Специальная смесь старой французской чопорности и развязной современности всегда удачно взбивалась, если не брать последние годы, когда откровенное жлобство все же перебивало гниловатую изысканность. Его речь, быть может особенно в рамках наших достаточно наигранных отношений, — учитывая мое воспитание и нашу общую сдержанность, — была возбужденной и избыточной. Когда ему случалось мямлить, как это бывает со всеми нами, он сразу же это подмечал, причитал: «Черт, как будто дуба даешь», после чего взбадривался, молодел, тут же выдавал новый образ, тонко передавал ощущение, инстинктивно оживлял вялую банальность, подстегивал действие, и все начинало искриться.

В общем, слова стали привязанностью. Причем самой прочной, если это что-то значит. Вот что нас связывало, вот о чем шел наш мужской разговор. Слова без фраз — за это он и цеплялся, это нас и цепляло. Гензбувар и Пекюшон[33], зацепившиеся шляпами.

Методика

Беседа — нулевая степень журналистики или, если угодно, ее совесть. Собирание (по установившейся традиции — «интервью берут») и запись слов, которую не следует путать с писанием, суть некое искупление: принцип вопрос-ответ оказывается для этого идеальным средством.

Интервью подстерегают два врага: легкость и обобщение. Прежде всего, нет ничего хуже обобщения. Если болтовня, в которую стремится превратиться любая беседа, болтается вокруг какого-нибудь конкретного вопроса, то она еще может быть сносной и даже забавной; в противном же случае все расплывается. Затем, совершенно недопустима жалкая сердечность; правильная в жизни симпатия оказывается здесь профессиональной ошибкой: расслабленностью, то есть распущенностью, небрежностью. Следует приветствовать все, что может сделать интервью более нервным, судорожным. Враждебность будет всегда предпочтительнее приветливости, краткость — многословия.

Как и многие другие публичные люди, Гензбур имел репутацию скрытного человека, но на самом деле стремился всячески высказаться. Как можно было навязать ему молчание?

Угрожая ему. Другими словами, тревожа его. А что может быть тревожнее, а значит, ужаснее вопроса о жизни и смерти? Особенно для яростного курильщика и алкоголика, чудом спасающегося от инфаркта, как если бы ему, приговоренному, каждый раз давали неожиданную отсрочку. Консультация была краткой: пациент сразу же загорелся (в меру) провокационной идеей замогильного интервью. Своим кощунственным характером и дурным вкусом подобная фанфаронада — эдакий современный вызов Командору — не могла не соблазнить нашего дадаистского[34] Дон Жуана[35]. Мероприятие могло бы быть генеральной репетицией, залихватским прогоном предстоящих похорон, и он его так и воспринимал: не допустить оплошностей, ни в коем случае не испортить мизансцену. Не очень страдая манией величия, он уже наперед видел посвященные ему в последний раз первые полосы газет с заголовком, который он выписывал в воздухе, изображая панорамное движение камеры: «Гензбур зарвался».

Скорее заврался[36].

Интервью «после смерти» я задумывал еще до Гензбура. Не считая пяти-шести пробников (апокалиптический эстет Алан Вега[37] — по месту и почет; герой new wave[38] Роберт Смит[39], мрачный певец Жерар Мансе[40]38...), главный вопрос я задал «монстру» Орсону Уэллсу[41] в салоне гостиницы «Крийон» зимой восьмидесятого года.

Пресс-конференция на высшем уровне, гул, духота, вспышки фотоаппаратов, шквал вопросов, ошеломляющих своей бессмыслицей и вопиюще несоответствующих сказочному масштабу персонажа. Затекший от скуки, презирающий всех нас, я вдруг встал и, сам того не желая, спросил у Орсона Уэлса, которого я почитал как отца родного, то, что спрашивать не следовало: а если он умрет?

В холле, выходящем к площади Согласия, поднялся осуждающий гул — робкий намек на возможный скандал, — который имперская длань сиятельнейшего Орсона низвела в гробовую тишину. «Я отвечу на этот вопрос, — начал он. — Я живу со смертью с тех пор, как мне исполнилось десять лет, и...»

Разумеется, этот ответ, — раскрывающий изумительный дар просто, а вместе с тем бесподобно и неизбежно осенить все своим великолепием, — должен цитироваться, повторяться во всех комментариях (как можно говорить о чем-то еще?), не говоря уже об обязательных упоминаниях по случаю последовавшей вскоре кончины.

Итак, поскольку экспериментальное обращение к смерти вызвало такой громоподобный эффект, а при одном только упоминании о великой смертельной стуже тут же повеяло чем-то смрадным и дурманящим, — как бы предвосхищая шквал, который пронесется над нашим не-существованием, накроет и его, и любое интервью о нем, — то оставалось лишь претворить идею в жизнь: 1) выработать план, который будет сводиться к вопросам: «Представьте вашу смерть (где? когда? как?), расскажите подробнее»; 2) систематизировать подход, отвести этой метафизической теме не часть интервью, но посвятить ей всю беседу — рано или поздно, неизбежно последнюю; 3) провести вышеуказанную похоронную беседу с установкой на посмертную публикацию, выбрав добровольного камикадзе, который был бы достоин объявленной кончины. Итак, я подарил Сержу Гензбуру компакт-диск «Суицид»[42] с кровавой обложкой, а он, сидя в своем «роллс-ройсе» с красным номером[43], припаркованном у кладбища Пер-Лашез, смеха ради сам себе подписал смертный приговор.

Результатом стала ниже публикуемая подборка. Опубликованная еще при жизни «умершего», вещица, мрачный характер которой в то время, естественно, шокировал, вызвала у Жака Дютрона[44] (друга) следующую реакцию: «Ух ты! Вот он, бедолага, что выдумал, но ведь все случится совсем не так. Будет облом. Гензбур загнется в каком-нибудь сортире, на задворках какой-нибудь порнокиношки в районе Барбес[45]. Зрелище окажется жалким. Это совсем как одна знаменитая актриса, не важно, как ее звали, надела свое самое красивое платье, в котором она играла свою самую красивую роль, наглоталась какой-то гадости, целую кучу барбитала, и легла на кровать: свечи, классическая музыка, все супер... В общем, колоссальная мизансцена. И что же она сделала первым делом? Обкакалась. А затем облевалась. Заблевала все. Вот так она и умерла. Все было в дерьме и в блевотине. Вот так. Облом. А какой женщиной она была! Таинственной, возвышенной и т. д. Все опорожнилось: огромная лужа дерьма и блевотины. Вот такая чернуха... Вперед, червяки, вперед».

Очередь дойдет до каждого.


С. ГЕНЗБУР: Итак, я умер. Я подвожу итог.

БАЙОН: Тем самым оцениваешь некие достоинства...

С. ГЕНЗБУР: Говорящему мертвецу остается лишь подвести итог... Так или иначе, я сейчас рядом со своей собакой, которую когда-то потерял. А теперь вновь обрел. Она умерла от цирроза.

БАЙОН: Осмос?

С. ГЕНЗБУР: М-да, да, правильно. (Тихо шипит розовое шампанское.)

БАЙОН: Когда это произошло?

С. ГЕНЗБУР: Не так давно. Сердце подвело. Нет, скорее от передозняка... но свинцового.

БАЙОН: Свинцовый «Сид Вишес»[46]...

С. ГЕНЗБУР: М-да. Эдакий факел.

БАЙОН: И кто же тебя «подпалил»?

С. ГЕНЗБУР: Я бы сказал... «потушил». Пока есть девчонки, все на мази.

БАЙОН: А где были девчонки? Под тобой? Над тобой?

С. ГЕНЗБУР: Под. Чтобы я их плющил. Подо мной, подо мной. Я был как десантник, что прыгает с парашютом. И прыгал я на девчонок.

БАЙОН: Итак, это случилось в каком году?

С. ГЕНЗБУР: В восемьдесят... нет, в девяностом.

БАЙОН: Как это произошло?

С. ГЕНЗБУР: Это произошло в октябре. В один из холодных дней. Холодных ночей. Ночью будет лучше, да? В канаве.

БАЙОН: Как Нерваль[47]... А что ты в тот момент делал?

С. ГЕНЗБУР: Клеил одну.

БАЙОН: Клеил?

С. ГЕНЗБУР: Я не очень хорошо помню — ощущение было ошеломляющее, — случилось ли это после сердечного удара или в результате свинцовой овердозы. Вспышка. А потом я вдруг страшно ослаб.

БАЙОН: С тех пор, как ты умер, состояние улучшилось?

С. ГЕНЗБУР: Состояние улучшиться не может, поскольку я вижу все, что происходит внизу. А внизу сплошное дерьмо.

БАЙОН: Значит, смысла в этом не было?

С. ГЕНЗБУР: Ну... Ах, в смысле ослепнуть? Чтобы стать счастливым? Счастье — это не цель... Я считаю это абсурдным. Идея нирваааааны!

БАЙОН: Быть может, освобождения. Уже больше не...

С. ГЕНЗБУР: ...не дрочишь? Это как сказать. Если девчонок нет, то дрочить все равно продолжаешь. Нет, нет, больше ничего нет. И хер скукожился на хер. Ха-ха-ха!

БАЙОН: Ты можешь подробно описать место, где ты сейчас находишься?

С. ГЕНЗБУР: Я нахожусь внутри своей собаки. Здесь газы. Горючие газы. И я зажигаю... спичку.

БАЙОН: Потому что уже ничего не боишься?

С. ГЕНЗБУР: Нет, чтобы увидеть кишки своей собаки. Я доволен, ведь я ее очень люблю. Раз она была у меня в голове, когда я был жив, то теперь я решил оказаться у нее в животе.

БАЙОН: Абсолютный цинизм. Ты все время остаешься внутри собаки или ты можешь из нее выбираться?

С. ГЕНЗБУР: Я выглядываю через дырку. «Глаз был в анусе и смотрел на Каина...»[48]

БАЙОН: А как ты там очутился?

С. ГЕНЗБУР: Мгновенным напряжением воли.

БАЙОН: И что там, в животе?

С. ГЕНЗБУР: Кишки. Кишка.

БАЙОН: Этот живот, это чрево подменяет тебе чрево матери, нет?

С. ГЕНЗБУР: Точно.

БАЙОН: Значит, твоя мать была собакой?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Вовсе нет! Моя мать жива. И я не хочу, чтобы она умирала[49].

БАЙОН: Да, но мы говорим о прошлом...

С. ГЕНЗБУР: Да, мы говорим о прошлом, но она по-прежнему жива. (Ему явно неловко.)

* * *

БАЙОН: Как твоя мать отреагировала на твою смерть?

С. ГЕНЗБУР: Не знаю. Я бы не хотел, чтобы она за меня переживала... Ну ладно, проехали. (Пауза. Возникает некоторая неловкость, чувствуется напряжение. Беседа, кажется, завязла, и Гензбур замкнулся в себе.)

БАЙОН: Ладно, хорошо. Итак, ты был не один, когда это случилось?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Потому что... я был с одной.

БАЙОН: Это еще не означает, что ты был не одинок... Сколько ей лет? Двенадцать?

С. ГЕНЗБУР: (Смех.) Нет. В восемьдесят девятом она была... на тридцать лет моложе меня. Следовательно, ей было двадцать шесть лет.

БАЙОН: Рыжая? Блондинка? Брюнетка?

С. ГЕНЗБУР: Евразийка.

БАЙОН: Значит, не волосатая?

С. ГЕНЗБУР: Не какая?

БАЙОН: Не волосатая. Ты был пьян, когда это случилось?

С. ГЕНЗБУР: Нет, но... Мой бокал разбился до того, как разбился я сам.

БАЙОН: Это последний звук, который ты слышал?

С. ГЕНЗБУР: Нет, я услышал пистолетный выстрел.

БАЙОН: Бокал хрустальный или стеклянный?

С. ГЕНЗБУР: Из общепитовских стаканов я не пью. Предпочитаю риск.

БАЙОН: А ты бы хотел, чтобы это произошло как-нибудь иначе?

С. ГЕНЗБУР: Ого! Смерть от убийственного минета? Эта китайская пытка описывается в «Саду пыток» Октава Мирбо[50] и заключается в семи последовательных минетах. На седьмом ты уже харкаешь кровью. Вполне приемлемая смерть.

БАЙОН: А он не мог произойти случайно, этот свинцовый передозняк?

С. ГЕНЗБУР: Передозняк, но через посредника. Я бы сказал ему спасибо за то, что он для меня сделал.

БАЙОН: Ты не думал об этом, когда умер Леннон[51]?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Я думал об этом во время страсбургских событий[52]. А еще когда пел «Бог — еврей» и «Ностальгия — товарищ»... в 1981-м. Ну, в общем, я сам нарывался[53].

БАЙОН: Насчет «Бога — еврея», то дело еще, судя по всему, зашло не так далеко, ведь ты умер только... в восемьдесят девятом?

С. ГЕНЗБУР: Да, да. У меня все развивалось по нарастающей. Так уж я был устроен.

БАЙОН: А в Страсбурге тебе показалось, что «это» подобралось к тебе ближе некуда?

С. ГЕНЗБУР: М-да. В карманах были припасены стволы и бутылки с зажигательной смесью. Как с одной, так и с другой стороны.

БАЙОН: В Страсбурге и жизнь била через край: вокруг тебя, с тобой были люди; чувствовалось драматическое напряжение...

С. ГЕНЗБУР: Политика. Ощущение как на митинге.

БАЙОН: А тебе бы понравилась смерть политическая?

С. ГЕНЗБУР: Политическая или поэтическая?

БАЙОН: Если бы ствол вытащили в тот момент, когда ты пел «Марсельезу», и выстрелили, это была бы политическая смерть, нет?

С. ГЕНЗБУР: Уже столько людей умерло, распевая «Марсельезу»... На одного стало бы больше.

БАЙОН: И все же это было бы чертовски парадоксально...

С. ГЕНЗБУР: Чертовски парадно и сально.

* * *

БАЙОН: Итак, ты уверен, это не могло произойти по-другому?

С. ГЕНЗБУР: В больнице? Я бы скорее сам себя прикончил. Предложить себе помощь... в оказании себе последней помощи.

БАЙОН: А ты раньше представлял, что все произойдет именно так?

С. ГЕНЗБУР: Я часто об этом думал... Например, я думал об этом в восемьдесят первом... И в восьмидесятом тоже, потому что мне угрожали смертью, когда я пел «Марсельезу». И...

БАЙОН: Угрозы антисемитского характера?

С. ГЕНЗБУР: Да, да, «Размажем падлу!»[54] Хотя это носило эпизодический характер.

БАЙОН: А ты думал об этом, когда был моложе?

С. ГЕНЗБУР: После первого сердечного приступа[55]. Тогда я решил... Я сказал себе: «Против жизни противоядия нет». До этого я никогда об этом не думал.

БАЙОН: Но в твоих песнях это все же присутствует...

С. ГЕНЗБУР: Человек чувствует присутствие смерти всегда, если, конечно, он не полный мудак.

БАЙОН: А твоя навязчивая идея черного цвета — это было еще до сердечного приступа?

С. ГЕНЗБУР: Черный — это не... Психиатрические больницы окрашены белой краской. Для меня черный цвет — это абсолютная неукоснительность. Цвет смокинга.

БАЙОН: Смерть ведь тоже неукоснительна?

С. ГЕНЗБУР: Здесь нет ни черного, ни какого бы то ни было понятия о цвете. Никаких свойств, никаких цветов. Цвета есть цвета радуги, а серый, черный и белый — это валёры, значения. Для художника. Каким я и был. Ни запах, ни аромат, ни слух...

БАЙОН: И страха уже нет?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Как тут не усомниться в иудео-христианской морали, согласно которой за миллиграмм какой-то вечности приходится париться целую вечность в этом вонючем аду...

БАЙОН: Можно ли считать, что тебе хорошо там, где ты существуешь сейчас?

С. ГЕНЗБУР: А я не существую.

БАЙОН: Там холодно?

С. ГЕНЗБУР: Не знаю. Какая температура у собак?

БАЙОН: У мертвых собак?

С. ГЕНЗБУР: Черт возьми! Моя собака жива! В космосе! Меня согревает свет звезд. Моя сука. Нана. Ее ошейник...

БАЙОН: А ты выглядел пристойно?

С. ГЕНЗБУР: Думаю, это был мелкокалиберный пистолет. И пуля не раздробила... голову.

БАЙОН: Ты был выбрит, помыт?

С. ГЕНЗБУР: Я не смог привести себя в порядок до этого, так как все произошло случайно. Жопу мне точно не подмыли.

БАЙОН: Мелкокалиберный пистолет может повести себя весьма коварно.

С. ГЕНЗБУР: Зато эффективно.

БАЙОН: Кто стрелял — мужчина или женщина?

С. ГЕНЗБУР: Не знаю. Мне стреляли в спину.

БАЙОН: У тебя нет никакой возможности узнать?

С. ГЕНЗБУР: Есть. Когда мой убийца даст дуба, то, возможно, будет здесь гулять на поводке моей собаки.

БАЙОН: Пуля попала тебе в затылок?

С. ГЕНЗБУР: Да, совсем как... — нет, не Глюксману[56], а Гольдману[57]. Обо мне писали на первых страницах все газеты.

БАЙОН: Ты тоже упал, раскинув руки в стороны?

С. ГЕНЗБУР: Как Христос? Нет, я попытался подхватить свой бокал, но он выскользнул у меня из рук.

БАЙОН: Тебе было больно?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Сработано было чисто.

* * *

БАЙОН: А в момент смерти твой «микки» стоял?

С. ГЕНЗБУР: «Микки» встает только у тех, кто вешается. Или у тех, кому делают смертельный минет.

БАЙОН: Да, но ты все-таки кого-то клеил. Может быть, это было уже на продвинутой стадии и...

С. ГЕНЗБУР: Нет, нет. Не в моем возрасте. (Улыбается, как промокший пес.)

БАЙОН: Барышня плюс удар от...

С. ГЕНЗБУР: Эякуляция! Я никогда не скрывал, что есть общего между мной и Микки Маусом: большие уши и длинный х... вост.

БАЙОН: А... — ты можешь отмахнуться, если тебе не хочется отвечать, — твоя семья переживала?

С. ГЕНЗБУР: Да, хотя... (Он и в самом деле отмахивается, отметая вопрос.) Проехали.

БАЙОН: А похоронили тебя достойно?

С. ГЕНЗБУР: Достойно... Когда ты мертв, то невозможно быть достойным. Можно быть только голым.

БАЙОН: Обошлось без религиозности?

С. ГЕНЗБУР: Без.

БАЙОН: Ты оставил точные инструкции?

С. ГЕНЗБУР: Да, в восемьдесят восьмом. Но они были самыми простыми: «Хозяин, я не нарушил ни одного условия контракта. Задание выполнено».

БАЙОН: Подпись «Соколов»[58]...

С. ГЕНЗБУР (раскатистый хохот).

БАЙОН: Итак, тебя похоронили?

С. ГЕНЗБУР: Да, если, конечно, не закидали дюжиной гранат и я не оказался в таком же состоянии, что и Неизвестный солдат. Даже неизвестно, солдат ли это или какая-нибудь корова. Или фриц. В общем, месиво. А может быть, их там человек пятнадцать...

БАЙОН: Единственное, что можно идентифицировать, так это червей.

С. ГЕНЗБУР: За неизвестных червей! (Снова по бокалам разливается шампанское.)

БАЙОН: Ты не просил, чтобы тебя кремировали?

С. ГЕНЗБУР: Я бы предпочел, чтобы меня бросили в воду. Водная стихия мне кажется поэтичнее, чем земная. Но закон предоставляет эту привилегию только морякам. Хотя можно договориться... нелегально. Я, впрочем, так и сказал: «Пусть возьмут мои останки — то, что от них останется, — потом в машину, а затем на корабль, и все». Немного цемента. И все прекрасно. Как какого-нибудь мафиози.

* * *

БАЙОН: А теперь вот такой мерзопакостный вопросец: как насчет наследства?

С. ГЕНЗБУР: Я оставил гандикап в четыре лимона каждой из дочек. Именно гандикап. У меня их три[59].

БАЙОН: Ты с этим справился сам? Ты считал, что так и должно быть?

С. ГЕНЗБУР: Нет, нет. Этим занимались адвокаты.

БАЙОН: Ты не оставил никаких точных указаний на этот счет?

С. ГЕНЗБУР: Нет, такие указания приносят одни несчастья...

БАЙОН: На Мадагаскаре практикуется так называемое переворачивание мертвых: они лежат в открытых склепах, их кладут на носилки и проносят по деревне, пританцовывая...

С. ГЕНЗБУР: Чечетка. А они играют в кости...

БАЙОН: И их подбрасывают очень высоко, чтобы они переворачивались в воздухе. Тебе бы это понравилось?

С. ГЕНЗБУР: Нет, я бы обломался.

БАЙОН: А с тебя сняли посмертную маску, как с Паскаля[60]?

С. ГЕНЗБУР: М-да. И слепок с рук тоже. И с члена.

БАЙОН: Из гипса?

С. ГЕНЗБУР: Нет! Из синтетического эластомера. То есть из латекса. Чтобы те, которые меня любили до, продолжали меня любить и после.

БАЙОН: А как ты вообще можешь говорить, если ты мертв?

С. ГЕНЗБУР: Говорю не я. Это моя собака. Может показаться, что она чревовещательница, но говорит именно она. Голосом своего хозяина.

БАЙОН: А она и петь может?

С. ГЕНЗБУР: Как и я. Она произносит «Гав, гав». Цедит сквозь... клыки.

БАЙОН: А призрак у тебя есть? Фантом?

С. ГЕНЗБУР: Нет, у меня одни фантазмы: трахать мертвых. Или дать трахнуть мою собаку и собрать немного «сливок»... Нет. Призрак? На что он мне сдался?

БАЙОН: Еще немного поерничать?

С. ГЕНЗБУР: О, это да! Это здорово.

БАЙОН: А твой призрак спел бы «Марсельезу»?

С. ГЕНЗБУР: Спел бы, а потом показал бы всем средний палец.

БАЙОН: А тебе понравилось бы жить и, следовательно, умереть в другую эпоху?

С. ГЕНЗБУР: М-да, в 2028-м. Мне было бы сто лет. Хотя, нет. Я бы хотел пережить движение дада[61]. Думаю, в дадаистской эстетике я бы достиг успеха, в живописи и в поэзии. Это было сплошное высмеивание и абсолютный цинизм.

БАЙОН: По поводу отсылок: можно ли считать, что одним из тех, кто оказал на тебя влияние, был Верлен[62]?

С. ГЕНЗБУР: Верлен? Зануда. Не знаю и знать не хочу Верлена. Из этой парочки я знаю только Рембо[63]. Верлен все время ноет. А я не ною. Я ору.

БАЙОН: Я имел в виду такие вещи, как «Она играла со своей киской»[64]...

С. ГЕНЗБУР: Да нет же... (С досадой.) Нет. Рембо, Пикабиа[65], Гюисманс[66].

БАЙОН: Когда ты говоришь о дада, сразу вспоминаются Риго[67], Ваше[68], Краван[69], одни самоубийцы.

С. ГЕНЗБУР: Я тоже о них подумал.

БАЙОН: Успех, не означал ли он для дадаистов успешное самоубийство?

С. ГЕНЗБУР: Да, но это чисто эстетическая установка. Так же как любая политическая идея может быть лишь эстетической идеей и не нуждается в том, чтобы ее выверяли, как идею математическую.

БАЙОН: ???

С. ГЕНЗБУР: Кстати, не исключено, что в тот момент, когда вылетела пуля, моя рука поднялась. Я не хотел, чтобы мой череп был поврежден.

БАЙОН: Значит, она отскочила?

С. ГЕНЗБУР: Пуля не отскакивает. Она может срикошетить.

БАЙОН: Законченный пурист. А распятие, о котором ты пел в «Ecce Homo»? Кстати, довольно смелый ход — рифмовать «Гензбур» с «Голгофой»... (Смех.) Без Понтия Пилата[70] дело обойтись не могло? Может, это он в тебя стрелял?

С. ГЕНЗБУР: Это было убийство высшего пилотажа.

БАЙОН: Или пилатируемое самоубийство.

С. ГЕНЗБУР: Если бы Христос умер на электрическом стуле, все христиане носили бы вокруг шеи маленькие золотые стульчики. Лично я предпочел бы стул. Так меня бы не путали с тем, другим, с моим дальним сородичем. А центурион что, смочил ему губы уксусом? Я бы предпочел розовое шампанское. И гвозди мои должны быть из платины, и крест из эбенового дерева. А венец от Картье[71]. Поскольку у меня навязчивая идея всяких выпуклостей, то венец из шипов мне просто необходим[72].

БАЙОН: А нижнее белье?

С. ГЕНЗБУР: Я уверен, что у него не было белья. Это все пуританизм. Я был бы тоже без белья. Или в леопардовом трико.

БАЙОН: А кто мог бы быть распят справа и слева от тебя?

С. ГЕНЗБУР: Левее меня, в восемьдесят девятом? Например, два мошенника-педераста. В густом макияже. Оскорбительно размалеванные. В губной помаде аж до ноздрей. Или даже два гермафродита. В гриме. Распятые наоборот, чтобы виднелись их ягодицы. А любопытные туристы могли бы сбоку высматривать еще и груди. А кресты у мошенников — из розового зефира.

БАЙОН: Значит, они гнутся на сторону?

С. ГЕНЗБУР: Предусмотрены подпорки. Даже для членов. У нас у всех — подпорки. Мой член привязан к подпорке черным презервативом. Как будто он негритянский. Негроид.

* * *

БАЙОН: Почему ты не «прыгнул с аэроплана»? Эта идея тебе долго не давала покоя.

С. ГЕНЗБУР: «Прыгнуть с аэроплана»... Да, такая возможность продумывалась. Но это не в моих силах. Мое тело оказалось бы в руках Пилата-командира и второго пилота. А если бы я нанял охранника, то было бы два трупа вместо одного.

БАЙОН: Ходят слухи... будто стрелявший был с улицы Жермен-Пилон, девятнадцать, из того заведения для травести...

С. ГЕНЗБУР: Если это так, то преступление было совершено в состоянии аффекта.

БАЙОН: Может быть, кто-то даже был рад? Из такой уймы...

С. ГЕНЗБУР: ...дерьма? Я уже забыл их имена. Все равно они все умерли. Еще до меня. Естественной смертью. Самой мерзкой смертью, которую можно только придумать. Хотя они были уже мертвыми, когда еще жили, а жили они как овощи.

БАЙОН: Метемпсихоз репы?

С. ГЕНЗБУР: Да, только репа... она — красивая. Белая, с фиолетовым оттенком, херообразной формы.

БАЙОН: А разве репа не круглая?

С. ГЕНЗБУР: Есть репы круглые, как яйца. А я говорю о репе белой расы. Я всегда любил только те овощи и тех животных, которым не хватало любви. Я любил ослов, коз и уличных шавок. И с овощами то же самое. А люди, разумеется, всегда готовы поносить то, что едят; ведь говорят же все время: «грязный как свинья», «тупой как баран», «козел» снял «клюкву»...

БАЙОН: А «Человек с капустной головой»[73]? (Статуя стоит в глубине комнаты и взирает на происходящее своим овощным взглядом.)

С. ГЕНЗБУР: Это совсем другое. Это скорее юмор.

БАЙОН: Он выглядит каким-то недоделанным.

С. ГЕНЗБУР: Нет. Вовсе нет. Он совершенно отъехавший. Вздрюченный, совсем как я.

БАЙОН: Пока его не рассмотришь, полное ощущение, что это фотомонтаж с твоим телом...

С. ГЕНЗБУР: У меня не такой большой член. И я не такой крепыш. И руки у меня красивее. И нос совершенно другой.

БАЙОН: А если говорить о видении вообще, теперь ты видишь все по-другому?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Как и при жизни, я вижу, что все — полная фигня. Все — фигня. То, что над нами летает, — куда делись райские птицы? — это просто навозные мухи. Вместо райских птиц... Райская птица — это колибри. Я видел ее один раз. Вместе с Джин Сиберг[74] в джунглях Колумбии. Она движется как вертолет. Она зеленого электрического цвета, длиной в сорок пять сантиметров[75]: это самый прекрасный электронный аппарат, который создали боги. Я всегда говорю «боги» во множественном числе, на тот случай, если из всей оравы один действительно окажется настоящим. Боги. «Создал человек богов. — Разве не наоборот? — Ну ты, парень, прикололся!»

БАЙОН: Эта песня — последний кукиш в сторону рэггей? Не была ли строчка «Пыхай, жалкий растаман, и вдыхай побольше притчей» несколько... дерзкой?

С. ГЕНЗБУР: Самой возмутительной строчкой была другая: «В Эфиопии есть мрачный идиот». На самом деле я написал «сумрачный идол», но прозвучало как «мрачный идиот»[76].

БАЙОН: Если бы у тебя была возможность начать все сначала, ты бы вел себя по-другому?

С. ГЕНЗБУР: Возможно, я был бы смелее. Возможно, я носил бы искусственный нос. Искусственный член — это все-таки довольно утомительно. У меня ими были набиты целые чемоданы.

БАЙОН: Искусственными членами или искусственными носами?

С. ГЕНЗБУР: Это абсолютно одно и то же. Ведь говорят «Не суйте нос в мои дела». На самом деле это означает: «Даже не пытайтесь меня наебать».

БАЙОН: Тебя послушаешь — и вспомнишь про хвастуна Пиноккио. Собака у тебя чуть ли не кит, а ты внутри нее — вылитый Иона[77]. А кто же тогда Геппетто[78]?

С. ГЕНЗБУР: Старый господин? Геппет? (Смех.) Это бог! Им мог бы быть как раз один из богов: Гепед или Геперд. Поклоняться Геперду ходили бы не в церкви, а в клозеты. Впрочем, общественные туалеты так похожи на исповедальни.

БАЙОН: Поскольку все равно ничего не чувствуешь, то можно вынести и запах аммиака...

С. ГЕНЗБУР: Зато там такие аппетитные «пончики»...

БАЙОН: Со «сливками»...

С. ГЕНЗБУР: «Сливочками». Нет больше ни богатых, ни бедных; немножко измученной плоти, немножко вымоченной тюри, и хватит[79].

БАЙОН: Ты бы хотел что-нибудь сообщить кому-нибудь из живых?

С. ГЕНЗБУР: Я не открою ни его имя, ни его фамилию, а только скажу: «Иди-ка ты в жопу!»

БАЙОН: Ты не забыл что-нибудь важное?

С. ГЕНЗБУР (долгое молчание): Да. Я забыл свой военный билет.

БАЙОН: А что-нибудь ты все-таки успел с собой захватить?

С. ГЕНЗБУР: Да. Кость[80] для собаки.

БАЙОН: Кость для Нана? Ты из-за Золя назвал ее Нана[81]?

С. ГЕНЗБУР: Вовсе нет. Его я как-то совсем упустил из виду. Вокруг него столько дыму напустили! А я с огнем не балуюсь.

* * *

БАЙОН: Еще один мерзкий вопрос: из-за твоей смерти количество проданных пластинок увеличилось?

С. ГЕНЗБУР: Колоссально! «Я слышу шум станков печатных»...

БАЙОН: Какой-то одной пластинки в особенности?

С. ГЕНЗБУР: Полного собрания. Плюс «Соколов» и «Фиктивный дневник»[82], который я написал в девяносто третьем. То есть который вышел в девяносто третьем, а начал я его писать в конце девяносто первого — начале девяносто второго.

БАЙОН: И он открывается отсылкой к «Фальшивомонетчикам»[83]?

С. ГЕНЗБУР: Нет, нет, вовсе нет.

БАЙОН: По сравнению с восемьдесят девятым годом это не кажется тебе несколько устаревшим?

С. ГЕНЗБУР: Ну уж нет. Это литература.

БАЙОН: Осталось ли от тебя на земле что-нибудь важное?

С. ГЕНЗБУР: Да. Осталась Брижит Бардо[84]... Или то, что от нее осталось. Ой, виноват! Так могут и засудить!

БАЙОН: Тебе-то что? Ты ведь уже мертв.

С. ГЕНЗБУР: Меня не засудят, а вы рискуете.

БАЙОН: Теперь, когда ты мертв, воздвигнут ли тебе как великому артисту мавзолей?

С. ГЕНЗБУР: Я же не араб.

БАЙОН: Нет, я имею в виду мавзолей в переносном смысле, как вознесение Рембо, Русселя[85], Лотреамона[86], которых признали уже после их смерти. Как поэтов...

С. ГЕНЗБУР: Ах в этом смысле? Чуть позднее. Сначала следует понять мою установку. А это произойдет не сразу. Сразу никак. К тому же все это совершенно бесполезно. Бесполезно пытаться выжить через свои поступки, остаться в своих произведениях. Захотеть пережить себя — это чудовищная самонадеянность. Единственное средство пережить себя — это плодиться. Как собаки. Ведь мы и есть собаки. Мы купидоним тех, кто рядом. Мы купидонимся по соседству, поблизости, как собаки склеиваются на тесном тротуаре. Для выживания есть только размножение. «Вечеря» Леонардо да Винчи закончилась во флорентийской грязи. Вечности нет. Есть вечность трехсотлетняя, четырехсотлетняя, семисотлетняя... И что дальше? А потом?

БАЙОН: Значит, раз после тебя остались твои дети, ты все же себя пережил?

С. ГЕНЗБУР: Пережил! И в жопу заслужил! Я пережил себя, сам того не желая. Никакой целеустремленности в этом не было. Возьмем, к примеру, Хуана Гриса[87] или кубистов, которые делали коллажи с газетной бумагой. Они прекрасно знали, что со временем бумага желтеет и портится. Но им было наплевать. По барабану. Им до этого было как до извергнутой спермы.

БАЙОН: Это нас подводит чуть ли не к леттризму[88]... Если вспомнить песню «Бана База бу... бу...»

С. ГЕНЗБУР: «Бана ба... зади балало»?

БАЙОН: Да, «Банабазадибалало»[89]. Каковы твои отношения с леттризмом?

С. ГЕНЗБУР: Очень далекие. На самом деле «Бана базади балало» — это фраза на диалекте банту, которая означает «три маленьких ребенка».

БАЙОН: А что у тебя было на уме в... «наивысший» момент? Ребячьи шалости?

С. ГЕНЗБУР: «Наивысший» от «высшей меры наказания»? Нет. Я ощутил возвышенную радость. Что у меня было на уме? Как и у Андре Шенье[90]: «планы».

БАЙОН: То есть?

С. ГЕНЗБУР: Перед тем как... отделиться от своего тела, Андре Шенье сказал: «Мне предстояло столько сделать и столько сказать...» Гм... Я еще мог говорить вдоволь, я и сейчас не могу наговориться.

БАЙОН: Что-то вроде чистилища?

С. ГЕНЗБУР: М-м-м-м-да. Температура тридцать семь градусов. (Смех.) Теплая вода. Теплый океан.

БАЙОН: А музыка в голове?

С. ГЕНЗБУР: Никогда! Я никогда не думал музыкой. Я думал словами. Музыка неестественна. Я никогда не пел. За исключением тех моментов, когда мне за это очень, очень дорого платили. Ну и в ванной...

БАЙОН: А твои самые последние планы?

С. ГЕНЗБУР: Книжка (книжки) и картина (картины) — собственного производства.

БАЙОН: А что за книжка?

С. ГЕНЗБУР: Это был... планировался сборник стихов.

БАЙОН: К песням? Неопубликованным?

С. ГЕНЗБУР: Я же сказал «стихи». Я не сказал «текссссты»! Я был сочинителем тексссссстов! Но поэтом я не был. Хотя иногда... приближался. Да, у меня были «приближения». Но чтобы опубликовать стихи... Ах нет! Чуть не забыл: в девяностом году у меня все-таки вышел сборник. Я и забыл... из-за провала.

БАЙОН: Из-за провала?

С. ГЕНЗБУР: Не только в черепе, но и в памяти...

БАЙОН: А в жизни у тебя был «твой» поэт?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Было одно стихотворение у Набокова, в «Лолите». «Гейз». А потом один сонет у Эредиа[91]. И у Рембо... Это скорее был калейдоскоп. Я не зацикливался на чем-то одном. Или все-таки нет: была великолепная книжка у Франсиса Пикабиа. Он подарил ее очень дорогому другу, такой маленький буклетик под названием «Иисус Христос Расфуфыренный»[92]... Это он говорил: «Я, сударь, наряжаюсь в человека, чтобы быть ничем».

БАЙОН: Расфуфыренный Иисус, неплохо...

С. ГЕНЗБУР: Тупость человеческих существ, живых людей: они проходят мимо гениев, как проходят мимо дворника-африканца.

БАЙОН: Значит, гений не может быть дворником?

С. ГЕНЗБУР: Нет.

* * *

БАЙОН: Не является ли отличительной чертой гения то, что он получает признание уже после смерти? (Звон бокалов.)

С. ГЕНЗБУР: Чистая логика. Одержимому мечтателю остается лишь самоубийственный демарш. Который, кстати, я успешно реализовал в девяностом году. (Шипение пены.) Да... (Выдерживает паузу для достижения большего эффекта.) Ведь не исключено, что тот тип меня тогда застрелил не насмерть.

БАЙОН: Ах вот как?!

С. ГЕНЗБУР: Да. В этом деле был еще постскриптум. На самом деле он меня не убил. Я просто отправился навестить свою собаку, а за это время знаменитый хирург извлек из меня пулю и... Да, я совсем забыл об этом эпизоде. Ведь вторая пуля, которую я получил, это... ее я пустил себе сам. Да, я в этом уверен! Я выстрелил себе в рот.

БАЙОН: Вот это да! И много времени прошло между этими выстрелами?

С. ГЕНЗБУР: Да. Пятнадцать лет.

БАЙОН: Хорошо. Вернемся к Эдгару Аллану По[93].

С. ГЕНЗБУР: Вот почему этот сборник стихов, — теперь я все вспомнил — вышел в девяносто... втором.

БАЙОН: Только что ты говорил, что в девяностом...

С. ГЕНЗБУР: В восемьдесят девятом. В восемьдесят девятом я хотел его издать, но тут произошел этот... несчастный случай. С почти смертельным исходом. (Смех.). Вот это класс! А в девяносто втором мой издатель получил от меня стихи. Какое-то время ушло на вычитку корректуры — я послал текст в октябре, — а в феврале сборник был готов. Тиражом в... Пикабиа напечатал четыре тысячи, а я... шестьдесят тысяч.

БАЙОН: И это называлось «Предпоследняя подача»... Таким же был и По. Его раздражала одна лишь мысль о том, что он не сумеет умереть «как следует». Что его похоронят живьем.

С. ГЕНЗБУР: Что смерть у него не получится. Есть такая прелюдия у Рахманинова: там какой-то мертвец разрывает свой саван.

БАЙОН: Кстати, так похоронили уйму людей. Нашли даже доказательство того, что в гробу они просыпались: руки у них были изъедены...

С. ГЕНЗБУР: Изголодались...

БАЙОН: В то время верили в электрокардиограммы. Теперь все усовершенствовано.

С. ГЕНЗБУР: Ага. Ага. Все на мази... в крови и в грязи.

БАЙОН: Удачная заключительная фраза.

С. ГЕНЗБУР: «Все на мази»... многоточие, «в крови и в грязи».

БАЙОН: А ты успел сочинить похоронную музыку?

С. ГЕНЗБУР: Ой, подожди-подожди! Теперь я все вспомнил точно! С восемьдесят девятого по девяносто второй я был педерастом. Как раз во время третьей мировой войны.

БАЙОН: Значит, тебя все-таки...

С. ГЕНЗБУР: Да, я себя переборол. Раньше я боялся. Хотя нет, я не боялся, у меня не получалось быть счастливым.

БАЙОН: Или ты еще не до... не исчерпал того, что было раньше...

С. ГЕНЗБУР: И я радикально переметнулся. Как... Арагон[94]... Ой, виноват! Без имен!

БАЙОН: А разве он в восемьдесят девятом был еще жив?

С. ГЕНЗБУР: Гм. Но ведь в тридцать шестом — тридцать седьмом он и так уже был практически мертв! (Смех.) С тех пор вместо него фланировал его двойник.

БАЙОН: Как теперь говорят, его клон.

С. ГЕНЗБУР: Его клоун! (Смех.) Вот мы и вернулись к искусственным носам!

* * *

БАЙОН: Итак, во второй раз это было добровольно и предумышленно, и уже наверняка?

С. ГЕНЗБУР: О да. На сей раз я решил не полагаться на других и сделал все сам. И не подкачал.

БАЙОН: А после первого раза остались какие-нибудь последствия?

С. ГЕНЗБУР: Нет! Ну, идиотом я, по крайней мере, не стал!

БАЙОН: Нет, но, возможно, в результате этого тебя озарило...

С. ГЕНЗБУР: Это правда. То есть у меня в голове все вспыхнуло... И я сказал себе: «Ладно. Бабки надоели. Слава у меня есть. Перейдем к вещам серьезным. Например, к поэзии, которая является для меня наилучшим способом интеллектуальной эякуляции». Не кино, не музыка, а именно поэзия. Потому что она входит в мозг через глаз. А не через ухо.

БАЙОН: А это привилегированный орган чувств?

С. ГЕНЗБУР: Глазная сетчатка важнее ушной раковины. Если не считать близоруких.

БАЙОН: Итак, поэзия?

С. ГЕНЗБУР: Для человека это самое опасное, что можно представить. А значит, самое интересное. И куда действеннее, чем кок или гер.

БАЙОН: Удивительно, что ты не вспомнил о Малларме[95]. Это?..

С. ГЕНЗБУР: Ноль. Я упустил его из виду, и его тоже. Это правда; они на той же дистанции, что и я, но я двигаюсь быстрее. Это не гордыня. У меня был свой собственный маршрут, свой боевой путь. И на этом пути было несколько встреч... Рембо, Малларме, Гюисманс, По... Все те, кто мне повстречался...

БАЙОН: «Я — имперский закат, я — исход декаданса / Я вижу, как варвар грядет светловласый»[96] или...

С. ГЕНЗБУР: Да-да, именно так.

БАЙОН: Значит, ты так и не сочинил траурную музыку для своих похорон?

С. ГЕНЗБУР: Да ну ее! Нет. Без церемоний.

БАЙОН: Ладно. А какова была вторая мизансцена конкретно?

С. ГЕНЗБУР: В девяносто втором?

БАЙОН: Когда ты выстрелил себе в рот...

С. ГЕНЗБУР: Ах да!

БАЙОН: Где?

С. ГЕНЗБУР: В апартаментах типа люкс самого красивого отеля в мире, который называется «Ле Гритти». (Диктует по буквам.: «Гэ, Эр, И, два Тэ, И».) В Венеции. В итоге меня вынесли по служебной лестнице типа люкс, чтобы не беспокоить миллиардеров. Миллиардеров типа люкс.

БАЙОН: В какой период?

С. ГЕНЗБУР: Период Великой депрессии. Всеобщей депрессии! (Смех.)

БАЙОН: В каком месяце?

С. ГЕНЗБУР: Осенью. Я обожал осень.

БАЙОН: Как ты был одет?

С. ГЕНЗБУР: Я был в белом костюме. Без галстука. Белые брюки, белая рубашка. И белые носки.

БАЙОН: Однажды в каком-то фильме ты играл в белом костюме. Тебе надо было перейти лужу, и ты в нее шлепнулся плашмя...

С. ГЕНЗБУР: Ах да. Помню.

БАЙОН: Так ты, наверное, тогда репетировал свое самоубийство?

С. ГЕНЗБУР: Точно... Черт возьми, ну разумеется! (Презрительная гримаса.) О нет. Это — нет! Фи! Это уже слишком! (Смех.)

БАЙОН: В котором часу это случилось?

С. ГЕНЗБУР: В час пик... по алкогольной шкале. Смерть, как и любовь: всегда с шампанским.

БАЙОН: Или с абсентом. Ты мог бы доставать контрабандный абсент из Испании...

С. ГЕНЗБУР: Я пробовал... Но мне не удавалось.

БАЙОН: Но на этот раз, в виде исключения, неужели к тебе хотя бы мельком не прилетала «зеленая фея»?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Даже на пять минут... «Bullshot»[97]: половина бурбона, половина водки. И пуля из золота. Нет, из платины!

БАЙОН: Как Потоцкий[98]?

С. ГЕНЗБУР: Ах да. Это уже было... Черт! Это уже было! Да, но я... но у меня была пуля «дум-дум»! Я отметился на славу. Я загадил апартаменты. Все их хоромы.

БАЙОН: Ты замарал лепнину на потолке?

С. ГЕНЗБУР: Я замарал потолки, ковры, сатиновую постель и даже весь будуар.

* * *

БАЙОН: А в этот момент в апартаментах, наверное, была какая-нибудь горничная?

С. ГЕНЗБУР: Нет, не горничная. Пять девчонок...

БАЙОН: Мм-м-м...

С. ГЕНЗБУР: Черт! Я ошибся... (Смех.) Я совсем забыл. Ну конечно же это были мальчишки!

БАЙОН: Ах вот как?

С. ГЕНЗБУР: А перед самим актом я, как Сарданапал[99], их всех поубивал.

БАЙОН: Это были эфебы или уже зрелые мужи?

С. ГЕНЗБУР: Ты спрашиваешь, чтобы поставить меня перед выбором: ебать или быть выебанным? (Смех.)

БАЙОН: Нет, нет, нет. Только чтобы выяснить, есть ли небольшая толика педерастии...

С. ГЕНЗБУР: Мм-м-м-м... Отроки... Гладко выбритые. Начисто. Надушенные. В нужных местах.

БАЙОН: Итак, их было пять?

С. ГЕНЗБУР: Нет... девять. Так интереснее. Девять.

БАЙОН: Почему девять?

С. ГЕНЗБУР: Потому что девятка... напоминает мужские гениталии. И шестерка тоже, но когда все как надо... Кстати, если я положусь на свою слабеющую память, как написано в «Соколове», мои любимые цифры — 3, 6 и 9. 3 — это попка... 6 — это эрекция. А 9 — это...

БАЙОН: Упадок. Вольно!

С. ГЕНЗБУР: И отлить.

БАЙОН: Вольно, смирно!

С. ГЕНЗБУР: Начальник, задание выполнено.

БАЙОН: Это нужно сохранить.

С. ГЕНЗБУР: «Начальник, задание выполнено!» (Смех.) Я должен позвонить... (Перерыв. Серж Гензбур, держа в руках магнитофон с самого начала интервью, при каждой паузе или заминке сам останавливает и вновь запускает запись смертоносной истории.) Итак? Ах да, девять моих... петушков. Все, вспомнил: 3, 6, 9. Отлить.

БАЙОН: А мизансцена твоей смерти?

С. ГЕНЗБУР: Довольно трудно поставить. В том смысле, что не следует даже пытаться замочить девятерых персонажей из пистолета... Иначе после первого же выстрела остальные восемь смекнут, что к чему, и смоются! (Смех.)

БАЙОН: А если бы ты выбрал самых тупых и заплатил бы им очень много?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Нужен цианистый калий. В шампанское. Всем. Кроме меня.

БАЙОН: А тебе...

С. ГЕНЗБУР: А мне — «дум-дум».

БАЙОН: Бронзовая?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Платиновая.

БАЙОН: А эти девять персонажей умерли намного раньше тебя?

С. ГЕНЗБУР: О нет! От них еще не пахло... Впрочем, они надушились «Одороно». В промежности.

БАЙОН: На каком этаже отеля «Гритти»?

С. ГЕНЗБУР: Эти апартаменты мне хорошо знакомы: если смотришь на фронтальный фасад гостиницы, они справа... на втором этаже. Окна выходят на шпиль Ля Салюте, самой красивой, самой барочной церкви в Венеции.

БАЙОН: Салют Венеции.

С. ГЕНЗБУР: Мадонна делла Салюте... Несколько голубей взлетело от резкого хлопка моего выстрела... (Звонит телефон. Серж Гензбур отвечает. Затем прослушивает кассету, вновь включает запись.) Салюте. (Стоп. Перематывает назад и вновь повторяет. Два раза.) Салюте... Салюте... (И наконец ухватывает нить.) Несколько голубей взлетело от резкого звонка моего... звонка Богу. Ой, виноват! Богам. Несколько голубей... как это? Взлет голубей!

БАЙОН: Стая голубей... которая закрыла собой небо! Пелена тени растянулась по земле...

С. ГЕНЗБУР: Да, да...

БАЙОН: И вознесся стон...

С. ГЕНЗБУР: Ууууууууааааау! Тело погрузили на катер. Выглядело очень красиво. Это произошло в конце третьей мировой войны.

БАЙОН: Как-то не очень...

С. ГЕНЗБУР: Я же сказал: В КОНЦЕ ТРЕТЬЕЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ[100]! Что здесь может быть «не очень»?

* * *

БАЙОН: Мерзкие вопросы по поводу твоих похорон не удаются... Итак, в итоге тебя похоронили в море?

С. ГЕНЗБУР: Да, меня не заземлили, а заморили.

БАЙОН: Ладно, а теперь вот какой вопрос: кто-нибудь попытался выдрать у тебя золотые зубы, когда ты был уже в могиле?

С. ГЕНЗБУР: У меня нет могилы.

БАЙОН: Да, но...

С. ГЕНЗБУР: Я же не эта... Как ее звали? Мартин Кароль[101]. Мартин Кароль завещала похоронить себя со всеми своими украшениями. Так ее обнесли. Причем грабители особенно ничем не рисковали.

БАЙОН: Другой мерзкий вопрос: твою могилу осквернили? И тебя самого?

С. ГЕНЗБУР: В смысле меня трахнули?

БАЙОН: Некро... фагия.

С. ГЕНЗБУР: Нет. Некрофилия. Некрофагия — это когда мертвых едят.

БАЙОН: Именно это и произошло?

С. ГЕНЗБУР: Надо же что-то оставить и моей собаке!

БАЙОН: Ты захватил для нее кость: она должна быть довольна...

С. ГЕНЗБУР: Да, она меня любила. Она любит мои кости, мою кость.

БАЙОН: Не кажется ли тебе, что это несколько жестоко?..

С. ГЕНЗБУР: Это как любовь. На самом деле любовь — это жестко или мягко. Сырые птицы нам нравятся своим пением, вареные — своим мясом. То же самое со смертью. Следует быть «сырым» или «вареным».

БАЙОН: А кстати, ты еще на что-то способен там, на глубине шести футов?

С. ГЕНЗБУР: Шести футов? Нет... На глубине двух-трех километров. Я все еще спускаюсь. Чем глубже я спускаюсь, тем больше плотность. Я даже не знаю, опустился ли на дно «Титаник»... Такая густая плотность, что один сантиметр проходишь за...

БАЙОН: Целый век!

С. ГЕНЗБУР: Нет. Не за век. За... Очень долго...

БАЙОН: Значит, сейчас, когда мы говорим, ты еще не достиг дна?

С. ГЕНЗБУР: Нет, я не достиг дна. Я двигаюсь медленно. Это как замедленное движение в кино...

БАЙОН: Кстати, а почему для смерти ты выбрал именно этот момент?

С. ГЕНЗБУР: Потому что... я себе сказал: «That’s enough... That’s enough...»[102] (Голос едва слышен.) А потом у меня перестал вставать. Ха-ха-ха!

БАЙОН: В девяносто втором?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Это неправда.

БАЙОН: Значит, выстоял до конца! Совсем как...

С. ГЕНЗБУР: О нет! Только без сравнений! И без равнения на кого-либо!

БАЙОН: И последний, главный вопрос: как отреагировал твой кишечник?

С. ГЕНЗБУР: Отдал все!

БАЙОН: Красиво. На этом, пожалуй, и остановимся. Или нет. Еще один вопрос, чтобы тебя как-то встряхнуть: ты собой удовлетворен?

С. ГЕНЗБУР: Смотря в чем... Фактор «уда» — это одно, фактор «в лету творен» — другое[103].

БАЙОН: Ай-ай-ай! Закончить будет непросто. Возможны два конца. Может быть, поменять местами; сначала «тлетворен»[104], а потом «кишечник»...

С. ГЕНЗБУР: М-да-а-а. Кишечник. Я сделал под себя. Кстати, глагол «делать» — наиважнейший. Ведь говорят: «я делал музыку», «я делал фильмы», «я делал фотографии». А что мы говорили, когда были маленькими? «Мама, я сделал ка-ка».

Порок

Итак, я увидел хуй Сержа Гензбура. Я видел обнаженного Казанову[105] в фас, в профиль, и мне удалось тщательно осмотреть и детально оценить его органы. Но я не собираюсь рассказывать, были ли они, согласно устоявшейся легенде, большими или малюсенькими-малюсенькими.

Единственное, что можно отметить в этой связи, это то, что наш герой, достигший более чем зрелого возраста, был необычно, почти лунатически гладкий и розовый, как намытый младенец, причем с ног до головы. Он казался нежным подростком с почти не раздутым животом, несмотря на тысячи литров алкоголя, всосанных за сорок лет беспрерывной пьянотерапии. Очень трогательный недотрога.

Фотосъемка

Это происходило во время явно целомудренной встречи с участием Бамбу[106] в черной комнате артиста, под покровом листвы, затеняющей второй этаж в доме пять по улице Верней. В тот день под гигантским стеклянным оком видеоэкрана, с искусственными членами эпохи Мин[107] в шкатулке на столике у изголовья и фотографиями девичьих анусов на стене, Гензбур почти навязал присутствующим свою компанию в костюме Адама («Если даже Адам был евреем, чего уж тогда...»).

Эдакое изнасилование «наоборот» путем откровенного эксгибиционизма, на который его якобы вынудили под предлогом фотосъемки. «Нет, это уже слишком... Если бы не он, я бы тебя вышиб вон, да еще пинком под зад...» — ворчал он для виду, протестуя против псевдозаговора, целью которого было вырвать у него то, что он сам же и навязывал, — и на что всем псевдозаговорщикам было совершенно по фигу.

Я же, во избежание недоразумения в этом деликатном вопросе, договорился с фотографом заранее: следовало действовать так, чтобы не обидеть кандидата-скандалиста, уступив этой обнаженной легкости, и никоим образом — ни явно, ни исподволь — не впасть в скабрезность. Достаточно и самого интервью. Голый торс, и точка: вопрос был решен. В высшей степени сдержанная интимность как лучшее средство проиллюстрировать воспоминания старого извращенца.

В итоге прохвост и эротоман принялся разыгрывать перед нами изощренную комедию, в которой, — играя на нашей почтительности и на нашей снисходительности, — сыграл роль запуганной и отчаявшейся добродетели, уступающей сексуальным домогательствам: «Ну, ладно, okay, и на что только не уломают...» Причем заставляя нас быть соглядатаями, делая из нас невольных папарацци, снимающих эту так наигранно распахнутую интимность Сержа Гензбура.

Сначала он избавился от верхнего слоя (ремешок, джинсы, рубашка...), затем на какое-то время удалился прихорашиваться к своим флаконам в ванную, вышел оттуда с намотанным вокруг талии полотенцем и наконец снял и его с совершенно несчастным, почти трагическим — если бы вся сцена не вызывала улыбку — видом: «Черт с вами, валяйте! Если вы добивались именно этого...» Еще чего не хватало!

И вот наш приятель Гензбур — само целомудрие — абсолютно гол. Такой трогательный, бесхитростный, растерянный, нагой, на фоне гобелена с частоколом рубящих кривых сабель, потрясаемых ватагой магометанских воинов: отворачиваясь, закрываясь, стоя, лежа, на боку, на животе, и т. д.

Разумеется, все эти пресловутые снимки — цветные и черно-белые, более или менее фривольные и уж во всяком случае компрометирующие (с чуть раздвинутыми ногами, в анальном ракурсе, в позе эмбриона, прижавшись к Снупи[108] сзади, с «приспособлениями») — табуированы. Сразу же пройдя строжайшую цензуру, — кстати, против желания самого красавца Сержа, — они были изъяты из обращения, укрыты от зрителей в банковском сейфе где-то в Японии и с тех пор никогда не демонстрировались. Единственное исключение составляют целомудренно смазанные при фототипии квадрохромные отпечатки в газете «Либерасьон» от 19 сентября 1984 года: несколько вызывающая поза на черном меху на первой странице и августейшая поросль на развороте в середине. Поскольку сам фотографируемый нас уже покинул, то невозможно даже представить, что кому-то удастся когда-нибудь увидеть оригиналы.

Единственное, что осталось, так это официальное изображение позера в роли Сарданапала, лежащего в кровати и затягивающегося сигаретой. Для исторического сравнения, а также для проформы, то есть соблюдения условностей, на протяжении всего этого душного сеанса рядом со мной находилась Бамбу; ни жеста, ни слова, ни улыбки: как видно на одной из фотографий, мы спокойно сидим на полу.

Что до остального, хранившегося в тайне в течение последних семи лет, то нам предстоит познакомиться с этим сейчас. Грубо, за живое, наметанная речь являет здесь свою тягучую, назойливую, чуть ли не набивающую оскомину вычурность, в которой и заключается ее неуместное достоинство. Кто не мечтал открыто или тайно услышать подобные похотливые излияния из уст Франсуа Миттерана[109], Катрин Денев[110] или аббата Пьера[111] — тем более в педерастическом амплуа?

Дыра

Каким бы ни показался этот спонтанный выплеск — чуть ли не до маразма устаревший («Пизда Ирэн»[112]?) или, наоборот, совершенно современный (Томас Бернхард[113]?), сбивающийся на пьяные разглагольствования или выливающийся в изысканную беседу, — при его расшифровке следует учитывать — использовать как ключ — еще один, довольно неприятный момент.

Запись, которая длилась все утро, весь день до вечера и весь последующий день, с перерывами на еду, мигрень, помехи, эта странная беседа, разрываемая телефонными звонками (встречи, хозяйственные заботы, фотосъемки, рандеву, интервью, телесъемки, отлучки в туалет), этот пространный, фантастически абсурдный разбор по спускающейся спирали, от стремления к неприятию, а по сути ни к чему, с раскрытием маленьких секретов и сальных подвигов (собака, манекен, Толстая, косоглазая шлюха, шалуньи Симона, обгаженное введение, святой Себастьян...), этот многочасовой разговор с выставлением обнаженного тела; итак, вся эта шаткая конструкция зиждется на чудовищном упущении. На ошибке.

Вначале интервью поскрипывало от скованности, от неуместных тем, от неудачных формулировок, затем все же выправилось, вошло в колею, наладилось, и вот после двух часов записи оказалось — ах, какой стыд! — что все это время пленка оставалась чистой. Интервью не записалось, Гензбур выговаривался зря. Сто двадцать минут утекающей песком девственной тишины вместо законно ожидаемого отчетливого осквернения. Какое фиаско! Кто виноват? Теперь уже непонятно. Кто нажал на кнопку «стоп»? Наверняка Г.

После ярости, досады, желания все отменить, перенести нам не оставалось ничего другого, как — в приступе отчаяния — попробовать еще раз.

В итоге получился этот текст, результат утраты или репризы, некое сочетание сладострастия и безразличия, смесь чуть ли не комедийного кривляния и едва ли возможного возбуждения, след и следствие пусть технического, но все же непростительного сбоя. Головокружительное затягивание, затем ощущение пустоты. Как новый первородный грех, который можно свести к формальному огреху, не тяжкому, но омрачающему наивысшее удовольствие. Как если бы генз-бурная оргия начиналась с конца: всеобщее бессилие, и ну его на хер.

Шумы

БАЙОН: Речь идет о криках из Love on the beat[114].

С. ГЕНЗБУР: Это класснюче!

БАЙОН: Класснюче? Да это же вопли.

Шумы

С. ГЕНЗБУР: Ну разумеется, когда чувихе кайфово, она же кричит, разве не так?

БАЙОН: Да, но здесь-то какой кайф? Это...

С. ГЕНЗБУР: Ну да. Скорее боль. Это уже из разряда камикадзе. Потому что... могу тебе сказать, кто это: камикадзе — это Бамбу, но если я углублюсь в технические детали, мне попадет. Часто говорят: «Что он с ней делает? Он ее что, убивает?» Поэтому в «Я тебя люблю, я тебя тоже нет», где Джейн[115] воет, как перед смертью (что мы, кстати, пережили на самом деле), Джо Далессандро ей говорит: «Шлюхи трахаются молча».

У меня из головы не выходит один эпизод: когда я был еще совсем зеленым, одна шлюха, маленькая такая симпатичная шлюшка, лежа подо мной, не прекращала жевать жевательную резинку. Это был ужас. Просто жуть.

Итак, одни постанывают, другие попискивают, как крысы или... не знаю... но это все неправильно: они должны выть и кричать.

Деградация

БАЙОН: Если сравнивать с тем, о чем мы говорили раньше, здесь уже попахивает какой-то жестокой изощренностью. Это уже...

С. ГЕНЗБУР: Изощренность? Извращенность. Изысканность в деградации. Но деградировать — это и значит сублимировать.

БАЙОН: Вот-вот. От пластинок Гензбура остается ощущение стереотипного преувеличения, которое кажется наигранным: «Ядра...», «шланг», «меж твоих ног», «болт»... Ну а в жизни? Твои человеческие мерки?

С. ГЕНЗБУР: Это соотношение сил... и слабостей. Поскольку жизнь — это слабость, мужчина — это шпага, а женщина — ножны. А если женщина — клоака, то я зубочистка, а если она зажата, то я негр. Негр в «рэйбанах»[116], рэйбананах выше носа. А насчет «шланга» — это все чудовищные сказки; зато у некоторых я видел пустое место... вместо... Нет, все это бабские и педерастические фантазии.

Не знаю почему, но когда говорят «пидор», то это оскорбление, а «педераст» — нет. Странно, стоит лишь добавить «аст»...

БАЙОН: К тому же это этимологически неверно, да? «Пед» должно относиться лишь к настоящим... к тем, кто насчет детей...

С. ГЕНЗБУР: I don’t care ’bout that[117]. Итак, мера — это не только «размер» меча; это еще и умение выбирать ножны. Есть три вида ножен. Ножны зубастые. Ножны, дозволенные иудео-христианством для размножения. И третьи... ну эти...

БАЙОН: Строжайше запрещенные.

С. ГЕНЗБУР: Самые ценные! И, разумеется, самые скрытые. Самые узкие и напряженные. А значит, интересующие меня больше всего. Мое приобщение к садизму произошло благодаря типу, который и подарил ему свое имя; так вот, у него в «Жюльетте», нет, в «Злоключениях добродетели», — это не «Жюльетта...», а «Жюстина»[118] — так вот в книжке был один персонаж, благородный, между про... промеждуй! — который приходил в ярость, едва видел передницу. А в ярость он приходил, потому что его интересовали только задницы. Так вот, я немного как он: я бы сказал, что передница — это... теплушка-скотовозка, тогда как задница — это вагон «пульман».

БАЙОН: Вернемся к рекордам.

С. ГЕНЗБУР: Ах, рекорды![119]

Рекорды

БАЙОН: Так, значит, как? Этому есть предел?

С. ГЕНЗБУР: Есть. У нас есть предел... можно сказать, инстинктивный и физиологический, физический. Не знаю, найдется ли такой тупой доктор, который вздумал бы заявлять обратное. Предел у нас есть... В тридцать — тридцать пять лет у меня была одна установка; я ее вычитал не в книжках, а вывел сам. Она заключалась в... Я мог вставить пяти кралям по очереди, одним потоком — чуть не сказал «потеком»... lapsus linguae[120] — но только если не спускал, так сказать, не проливал «соус».

Ну и что, что dirty[121]? Да, но любовь ведь dirty: чем более любовь dirty, тем она прекраснее.

Потому что нельзя... хоть у нас и есть bowls[122], эдакие ядра, но организм не может регенерировать сперму просто так. Мы же не «Калашниковы», вот что я хочу сказать, мы базуки. Вот так. Бабах! Значит, нужно было хранить self-control[123]. Вот какая у меня была установка. А я был неудержимым ловеласом, и в Сите интернасьональ дез ар, в 1967 году, все было шито белыми нитками, поскольку к тому времени я уже был Гензбуром — но еще не забурился, — а во мне еще как бурлило...

БАЙОН: Неужели в пятьдесят седьмом?

С. ГЕНЗБУР: В шестьдесят седьмом. Итак, иногда девицы лежали у меня под дверью штабелями — зрелище жалкое и противное, — ожидая, когда я их отмудохаю, и я говорил: «Следующая...» Я говорил «Next»[124] и снова сглатывал слюну. А потом говорил себе: «Вот в эту я и спущу». Вот такой у меня был прикол. Поэтому я и говорю: мы не «Калашниковы». Хотя нет: однажды я кинул семь палок подряд, но сам не знаю, как это получилось... Я был...

БАЙОН: Тебе было больно потом?

С. ГЕНЗБУР: Я был мальчишкой, да, было неприятно. Ну, и девчонке тоже было больно: слизистая была совсем сухая; приходилось смачивать слюной и т. д.

Имена

БАЙОН: Вот что я хотел от тебя услышать еще раз: «Чем более dirty, тем лучше». Можно подробнее?

С. ГЕНЗБУР: Это определенный подход к сублимации. Как подход Фрэнсиса Бэкона[125]. То есть животное начало плюс эстетизм. Здесь происходит борьба с эстетизмом. Потому что щуп — мерзок. А щель еще омерзительнее. А дырочка в попке — нет, здесь все ясно.

БАЙОН: «Морщинисто, сумрачно щель лиловеет...»[126]

С. ГЕНЗБУР: Юноша, похоже, не на шутку начитан.

БАЙОН: Если говорить о сальностях, какая...

С. ГЕНЗБУР: А еще есть фраза Малларме...

БАЙОН: «Как бледно-розовый подводный перламутр»[127].

С. ГЕНЗБУР: Фу, долой! «Обуреваемая бесом негритянка».

БАЙОН: А это откуда?

С. ГЕНЗБУР: Ну, как. Это «Обуреваемая бесом негритянка».

БАЙОН: Да нет, я про другую строчку... «И приближает зев причудливого рта».

С. ГЕНЗБУР: Какая жуть!

БАЙОН: Возвращаясь к сальностям и к низкому жанру, какие части или какая часть у тебя самая чувственная?

Язык и ухо

С. ГЕНЗБУР: У женщин — я знаю: это межножье, но не в центре — там полость, нет, промежность, пах...

БАЙОН: Ты хочешь сказать, нежная часть ляжки?

С. ГЕНЗБУР: Да, именно так. Хотя, нет. Термин некрасивый. «Ляжка»! Фу! «Ляжка» звучит скверно... Нет, это верхняя часть ноги, часть, освобожденная от подвязок... А моя нежная часть — это яички.

БАЙОН: Так.

С. ГЕНЗБУР: И язык. Который говорит — ну, не на жаргоне, а... ну, не знаю, на всех языках. А еще дырочка в попке; так называемый розовый лепесток. Розовый лепесток — это правильно, потому что непонятно, идет ли речь о мужчине или о женщине. Это неплохо...

БАЙОН: Можно ли сказать...

С. ГЕНЗБУР: Черт! Он меня перебивает.

БАЙОН: Нет, ну ладно, извини. Я хотел только остановиться на твоем ответе. Как ты думаешь, большинство людей способно ответить то же самое, но не осмеливается? Или большинство даже представить себе не может то, что ты называешь каким-то там «лепестком»? Столько ограничений...

Всю жизнь вслепую и вглухую...

С. ГЕНЗБУР: Всю жизнь — глух к хую.

БАЙОН: К хую?

С. ГЕНЗБУР: Ну да. Что, уже и по-французски нельзя ничего сказать?! Fuck[128]! Как это называется? Prick[129]! Всю жизнь — глух к prick’у. В докладе Кинси[130] доказывается, что девяносто процентов барышень не тыркаются; они дают себя тыркать, но не больше того. Так вот, я и говорю: это должно быть не односторонним «тык-тык», а «туда и оттуда»; чувствуешь нюанс? А мужику что? Спрыснул и доволен. Дело нехитрое.

БАЙОН: Как сказать. Вот я...

С. ГЕНЗБУР: Нет, он брызнул «сгущенкой», и ему в кайф. Он не может не спустить — и кайф гарантирован, — но зато может упустить... разные вещи, ощущения...

БАЙОН: Умственные?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Звуковые.

БАЙОН: Звуковые?

С. ГЕНЗБУР: Акустические. Фонология. Это крайне важно. Как будто бьет из наушников прямо в мозг: это гиперважно. Потому что молчащая бабища — это... Это жуть. Херачишь ее, как в небытии.

БАЙОН: Такая же жуть, как в «Love on the beat»?

С. ГЕНЗБУР: А-а, вопрос на засыпку! Да, для художника это жутко. Для того, кто понимает звук и... очертания, свет, яркие... «Love on the beat» — это жуть в смысле... — как сказать? — нет, это даже не жуть. Это просто чушь. Херня. Самая плачевная ситуация — долбить невосприимчивую мамзель, когда долбишься не только для себя, но и для нее...

Я же... я в таких случаях говорю, что практикую онанизм через подставное лицо. Да, именно в этом квинтэссенция сублимации: чтобы понять, что у нас есть конец, надо дать себе воткнуть — стать ножнами и мечом. Иначе мы останемся самонадеянными мудаками. Есть еще турецкие бани, но это чушь собачья, турецкая баня, всякие там испарения и прочее... Просто насмешка какая-то.

БАЙОН: Хорошо. Это нас подводит к следующему вопросу в нашей анкете: в интимной области ты маньяк чистоты? Или ты считаешь, что мыло, как и многое другое, все выхолащивает?

Гигиена тела

С. ГЕНЗБУР: Что касается меня, то я очень щепетильный и не хочу, чтобы мой кий — что бы ни случилось — пах человеческой плотью. То же самое и с задницей: не хочу, чтобы из лузы несло дерьмом. Пусть оно будет внутри, но я не хочу, чтобы оно было снаружи. Что касается подружек, я предпочитаю, — не со всеми получалось, но в настоящее время так оно и есть, — чтобы они были идеально чисты. Чтобы не приходилось чувствовать себя, как в рыбной лавке... «Здрааасте, а треска у вас есть? А камбала?» Не-е-ет, это недопустимо! И так эта штуковина сама по себе уже похожа на какую-то устрицу. Но ничего не поделаешь, раз уж мы человеческие существа. В общем, да, они должны быть чистыми.

Ты представляешь, однажды у меня была девица, которая даже не предупредила, что у нее... Ой, какая подстава!

БАЙОН: Да ладно, говори.

С. ГЕНЗБУР: У нее была... течь! И когда я встал...

БАЙОН: Ты хочешь сказать — менструация?

С. ГЕНЗБУР: Ой, какая дурища! А я ее еще и обрюхатил.

БАЙОН: Ты... Что?

С. ГЕНЗБУР: Я ее обрюхатил — ну, не через рот, разумеется...

БАЙОН: Но не в тот же самый день?

С. ГЕНЗБУР: Нет, не в... Нет, в самом деле. Она была красивая, потрясающая. Но круглая дура... Я ей сказал: «Это еще что такое? Ты что, не могла меня предупредить, идиотка? Кретинка». Да уж... Итак...

БАЙОН: Чистота.

С. ГЕНЗБУР: О да. Не как с Генрихом Четвертым: «Мадам, главное — не мойтесь». Или с Бобом Диланом[131], который говорил: «Я предпочитаю, когда пахнет дерьмом». И никаких лобковых вшей...

(Обращается к вошедшей Бамбу.) Мы здесь говорим всякие гадости, поэтому тебе, наверное, лучше...

БАЙОН: Почему?

С. ГЕНЗБУР: Ну, потому что... Мы говорим о сексе... Но ты, лапушка, можешь остаться.

БАМБУ: Как будто раньше ты говорил не гадости...

С. ГЕНЗБУР: Да, но я сейчас буду говорить о других женщинах, о тех, которые были еще до тебя, и это, может, тебе не понравится...

БАМБУ: Подумаешь...

С. ГЕНЗБУР: За все то время, что...

Ну ладно, продолжаем. На чем мы остановились?

Стыдливость

БАЙОН: Можно ли считать Сержа Гензбура целомудренным?

С. ГЕНЗБУР: Да. Я целомудренный по отношению к себе самому. То есть не хочу видеть свой конец в зеркале. Я закрываю его рукой, я закрываюсь, я крайне стыдлив. И таким я был всегда. Не знаю, почему я такой стыдливый... ведь стыдливости у меня вроде быть должно; и все же я крайне стыдлив и немного завернут на эту тему, хотя мне нипочем самая крутая порнуха. Потому что в любви есть и избыточность, и легкость. Мерзкое может быть очень красивым, а на свету все может показаться отвратительным. Это дело соотношения... слабостей.

БАЙОН: В зеркале — это когда ты один?

С. ГЕНЗБУР: Да. Я один.

БАЙОН: А в присутствии кого-нибудь? Ты чувствуешь себя свободно?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Я все равно закрываю свой член. И задницу. Я не люблю, когда...

БАЙОН: Хотя комплекс Нарцисса у тебя развит достаточно хорошо...

С. ГЕНЗБУР: Да, но только не ниже пояса. Нет. Ни в коем случае! Мне все это!.. Я так и не привык и никогда не привыкну — противно аж до смерти! — что у меня какой-то хуй, какие-то яйца... Фи! Какая мерзость! Пакость! Ну это же просто какое-то!..

Я не понимаю: если есть боги, как они могли нам придумать такие... гадкие штуки! Конечно, когда ты видишь статуи... Микеланджело[132], это не гадко; если взглянуть на Давида, то член у него совсем маленький, а сам он такой супермускулистый — вот это эстетика. А если бы ему прихерачили какую-нибудь оглоблю... это было бы неэстетично. А так — хорошо, так — красиво. Когда на картинах мужики с маленькими пипирками, это красиво.

БАЙОН: М-м-м. Это немного...

С. ГЕНЗБУР: Абстрактно. Это абстрагирование.

Попа

БАЙОН: А твои родители[133]... Ты видел их голыми? Какими были Гензбуры? Пуританами? Как это было?

С. ГЕНЗБУР: Строго. По-русски. По иудейско-русски. Сверхстрого. Только однажды, когда я написал мимо в туалете, отец мне сказал... не помню, сказал ли он мне: «Держи конец ровно. Направляй струю». Я только помню, что он мне это как-то сказал, хотя он не сказал «конец», он сказал... «попу». Он сказал: «Держи попу ровно. Не дергай попой. Не писай мимо».

Вот и все, что касается секса. С отцом мое половое образование равно нулю. И потом... все это было иудео-русской традицией, эдаким сексуальным фашизмом, в смысле: «Надо вести себя прилично, послушно», ну, в смысле величайшей стыдливости. Итак, я был и до сих пор остаюсь стыдливым.

Приобщение

БАЙОН: Когда началась твоя половая жизнь?

С. ГЕНЗБУР: Она началась... Я дрочил. Как все мальчишки, которые дрочили на фотографии из «Париж-Голливуд», фотографии в сепии, на которых лобковые завитушки стирались или ретушировались... потому что это было запрещено. Довольно поздно: лет в четырнадцать-пятнадцать.

Приобщение

С. ГЕНЗБУР: В тринадцать лет я занимался рисованием, однажды приходит такая девица... Ничего, немного полноватая, не высший класс, но и не уродина. Она была натурщицей. Ведь это было в художественной школе, в академии на Монмартре[134], куда меня определил отец[135]. Тоже мне «академия»!

Итак, является эта девица. Я пригласил ее войти, потому что галантность была в крови, — я уже успел прочесть Флобера... нет, Стендаля... ну кого там, — пригласил ее войти и пропустил вперед (а еще я читал Гюисманса и сказки Перро[136] и братьев Гримм[137]...). И вот она раздевается догола. Охренеть можно! Она раздевается для меня, девственника, девственного мальчишки! Ни хера себе! И вот тут, скажу я тебе, мне было лет тринадцать-четырнадцать, и инстинктивно я почувствовал: «Сейчас что-то должно произойти, с этой девушкой, не знаю, что именно...»

Потому что тогда мне еще не разрешали рисовать ню: я терзал гипс, то есть римский декаданс, рисовал углем... И вот я стыдливо отвернулся от этой девушки, она меня... потрясла. Ее стриптиз показался мне потрясающим.

Вообще-то, стриптиз был хреновый, но чем он был хреновее, тем больше потрясал. Трусики «Petit-Bateau». Она была симпатичная, и я сказал себе: «Наверное, с девицей должен быть какой-нибудь тык-тык...»

Хотя у меня не стоял, я все равно был совершенно потрясен. Не из-за абсолютной обнаженности — в ней великая чистота, это самое красивое, что могли сделать великие художники, это абсолютная чистота, это Кранах[138]: спирали по отношению к прямым линиям рамы, к фашистскому аспекту картины, — итак, совершенная нагота на меня не действовала, но стриптиз! Хотя какой уж там стриптиз... Это и стриптизом не назовешь; это называлось — обнажиться. Она обнажилась, и для меня, мальчишки, это было действительно откровением.

БАЙОН: В то время Бэкон уже появился?

С. ГЕНЗБУР: Я не говорил, что это началось с мужчины.

БАЙОН: Нет, гм, ну, насчет потрясения...

С. ГЕНЗБУР: Нет, я...

БАЙОН: Ведь Бэкон начал рисовать после того, как нашел своего друга мертвым в сортире, в блевотине; именно тогда он начал выражать то, что раньше воспринимал как...

Изящные искусства

С. ГЕНЗБУР: Ну, не помню, что было в то время. Техника. Я все еще рисовал углем и постепенно, да-да, становился все сильнее. Я уже пробовал рисовать пером — автопортрет для «Ле Монд», не ретушируя, не помню, в каком году. У меня было обостренное видение и чувство дизайна, можно сказать, как у этого скульптора — черт, ну, скульптора, который делал великолепные рисунки... Ну, самый великий?

БАЙОН: Грек? Пракситель[139]? Фидий[140]?

С. ГЕНЗБУР: Нет! Великий скульптор! Фамилия оканчивается на «-ен»...

БАЙОН: Гм. Роден[141].

С. ГЕНЗБУР: Да, Роден! Роден делал великолепные рисунки. Как будто сухой иглой, заостренные. Так вот, у меня было такое видение, и когда мы перешли в студию, — разумеется, я не забыл про девушку, которая разделась, которая сняла лифчик и трусики, но... — когда я видел голую девушку, и речи быть не могло о... животная составляющая забылась. По крайней мере, у меня. Но некоторые приходили поглазеть — быдло! мудачье! — только для того, чтобы подрочить.

БАЙОН: Ой-ой!

С. ГЕНЗБУР: Но я — я был чист. Я думал о...

Как же его звали? Самого великого?

БАЙОН: Роден?

С. ГЕНЗБУР: Черт... shit!

БАЙОН: Его звали Schit?

С. ГЕНЗБУР: Это... Черт, у меня провал. Самый тонкий. Не очень сильный колорист, но... Делакруа[142]!

БАЙОН: Что — Делакруа?

С. ГЕНЗБУР: «Девушка в бане»... Энгр[143], вот. Наконец-то вспомнил, черт. Итак, в живописи нет никакой похабщины; всякая сексуальность из нее исключена. Живопись действительно беспола. Задницы есть, но это не задницы, а формы. Формы красивые, сублимированные. Нет ничего прекраснее женщины.

БАЙОН: Ах вот как?

С. ГЕНЗБУР: Хотя, нет. Есть изумительное тело, бесподобное! Это «Святой Себастьян». «Святой Себастьян»... Мантеньи[144], это что-то вроде оргазма в страдании. В его подходе есть немного сексуальности, это смущает... Сексуальность может соединяться с мистицизмом — мистикой...

БАЙОН: Значит, в то время вы...

С. ГЕНЗБУР: А теперь он будет мне выкать?

БАЙОН: Нет, просто я... — ну, не важно... Можно сказать, что до этого эпизода ты был незапятнан эротическими мыслями?

С. ГЕНЗБУР: Да. Хотя и дрочил.

БАЙОН: До той девушки?

Дрочун

С. ГЕНЗБУР: Да, я дрочил, но никак не мог кончить. Потому что был еще совсем мальчишкой, и еще не было этой... так — какая-то водянистость, и все. Я подумал: «Чем это я писаю?» Я думал, что писаю! Ну и пентюх! А всего-то и было, что немного мальчишеской молофьи.

БАЙОН: Ты был таким маленьким? Сколько тебе тогда было? Одиннадцать?

С. ГЕНЗБУР: Ну да, двенадцать-тринадцать лет. Четырнадцать. Я был симпатичным, но у меня не стоял. Мой маленький краник лишь цедил. Легкие поллюции налево. Не знаю почему, но это всегда происходило на левую сторону; впрочем, я всегда заправляю в левую штанину. Да, именно так: мне было неловко. Время сгустков еще не наступило... Тсс, Бамбу! Тихо! Об этом молчок!

БАЙОН: Были ли у тебя нездоровые отношения с мальчиками?

С. ГЕНЗБУР: Гм, не понимаю, что может быть нездорового в... Нездоровые отношения — это что?

БАЙОН: Это я так, удовольствия ради, только чтобы сказать слово «нездоровые».

С. ГЕНЗБУР: Отношения с мальчиками? Нет.

БАЙОН: Будь осторожен...

С. ГЕНЗБУР: ...Не сразу. Но многие мужчины в меня влюблялись. Я был симпатичный парнишка, очень даже ничего. Мужики клеились, а я даже не понимал, чего они хотели.

БАЙОН: Взрослые?

С. ГЕНЗБУР: Они хотели завести меня к себе.

БАЙОН: Завести тебя.

С. ГЕНЗБУР: Завести, чтобы мне вдуть. Ведь не для того, чтобы... Речь шла о том, чтобы использовать меня как девчонку. Я не понимал. Я был немного того. Не того, а... заторможенным.

БАЙОН: Невинным?

С. ГЕНЗБУР: Совершенная невинность. Когда в начальной школе, что на улице Шапталь, мы сводили вместе большой и указательный пальцы — получалось кольцо — и всовывали в него другой указательный палец и говорили «тык-тык-тык-тык, хи-хи-хи!», то в этом не было...

БАЙОН: Без экивоков. Просто жестикуляция.

С. ГЕНЗБУР: Ну да, в жести... эякуляция. Вот это класс! Итак, да, я был невинным. А потом мужики начали в меня влюбляться и...

БАЙОН: Ну, ну и что?

С. ГЕНЗБУР: Я ничего не понимал, ничего.

БАЙОН: И до какого возраста продолжалась эта невинность?

Проституция

С. ГЕНЗБУР: Итак, в семнадцать лет я увидел в районе Барбес одну шлюху.

БАЙОН: И ты потерял девственность? У проститутки?

С. ГЕНЗБУР: У проститутки с Барбеса. Там было пять девок, и я страшно комплексовал. А в Барбесе потому, что я был на полной мели. И те несколько монет, которые у меня были, я наверняка стащил у мамы.

БАЙОН: А сколько это стоило?

С. ГЕНЗБУР: Да какая разница! Десятку? И потом там была целая шеренга. Все видные, как на полотнах... Делакруа, когда он изображает девок из борделя. Там были очень красивые девушки, а я выбрал самую... — это от страха — самую уродливую. Но наверняка самую приветливую. А еще я помню — она уже наверняка умерла, бедная девочка, — закрытую дверь и свой панический ужас. Ой, бля-а-а!

А потом я внедрился в это... противное. Похожее на устрицу. Теплое. И еще подумал: «Какая мерзость. Что я здесь делаю?» Это было совершенно отвратительно.

А потом, значит, вернулся в отчий дом, заперся в сортире и давай дрочить.

БАЙОН: Ты хочешь сказать, что у шлюхи ты так и не кончил?

С. ГЕНЗБУР: Кончил.

БАЙОН: А-а, так дома ты снова начал?

С. ГЕНЗБУР: Ну конечно, потому что хоть я ей и спрыснул, но все это мне казалось... фу! Ведь в двенадцать лет такое...

Зоофилия

С. ГЕНЗБУР: В двенадцать лет я нашел собачку, маленькую сучку, и вот как-то, я бы сказал инстинктивно, я был с ней в поле, такая маленькая симпатичная шавка, я взял, уж не помню, мизинец или безымянный палец, и ввел ей в... Это место мне показалось таким нежным!

Не знаю, сумел ли я найти такую же нежность в женщинах. Она была так нежна... Ни малейшей складки. И потом собачонка бросала взгляд назад, ей было приятно. Ну вот, и я попробовал втиснуть туда свой конец, но... Я был еще мальчишкой, и у меня не стоял. Она была такая миленькая, эта сучка. Имя ее я так и не узнал.

БАЙОН: Имя?

С. ГЕНЗБУР: Неважно. Итак, этой симпатичной шавке было приятно. Но больно! Это правда. Коже было больно, внутри... и я это запомнил. Это было само совершенство. Но довольно узко. Чтобы ей ничего не поранить, я воткнул не большой палец, а, наверное, все-таки мизинец.

БАЙОН: Дополнительная деталь: в каком возрасте ты начал пить?

С. ГЕНЗБУР: Но я не вижу никакой связи с...

БАЙОН: А я вижу.

Пьянь

С. ГЕНЗБУР: Я начал пить в армии.

БАЙОН: От тоски?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Обстановка тюремная. И феодальная. Так что это не от тоски — от обиды. Отказ в увольнительных. Я начал пить. И закончил совершенно спившимся солдатом. Мне было двадцать лет... значит, в двадцать один год — алкоголик.

БАЙОН: Ты можешь хотя бы приблизительно сказать, сколько женщин ты... познал?

С. ГЕНЗБУР: Трахнул? «Познал» в библейском смысле? О нет! Но думаю, не так чтобы слишком. Среди них было немало проблядей. Много стерв. Много красавиц. Когда сталкиваешься с уродством, то сам себе ужасаешься, но... В мерзости мы как животные: это противно, но... Ну, в конце концов, какое мне дело, но подобные ошеломления мне знакомы. Спускаться от самой красивой к самой уродливой.

БАЙОН: Да. Впрочем, чтобы вернуться немного назад, к шлюхам: ты стал к ним похаживать после той, уродливой?

Отклонение

С. ГЕНЗБУР: Шлюхи у меня были роскошные, высший класс. Но были и другие, как, например, одна косоглазая; она, бедняжка, уже умерла. Эта малышка меня интересовала не меньше других: соплячка стояла на панели, на площади Звезды, такая жалкая, что, повторяю, она была... прелестной. А потом она рассказала мне о своей жизни, о своих несчастьях. Ужасные вещи, собачья жизнь.

БАЙОН: Э-э...

С. ГЕНЗБУР: Она умерла. Потому что один мужик, ее сутенер, который ее увез, он хотел, чтобы она работала в Марселе, ну, в общем, на Лазурном берегу. Она выпрыгнула из машины и разбилась насмерть. Она была мне как подружка. От нее у меня стоял, потому что ее было... жалко. А от жалости встает.

БАЙОН: А как это сочетается с историей о безобразии и о красоте, которую ты...

Толст`ая

С. ГЕНЗБУР: О моем безобразии? Или об их безобразии?

БАЙОН: Нет, не о твоем, а о...

С. ГЕНЗБУР: О да, сначала мне не везло в любви. Да, я был маленький и миленький мальчуган, и у меня никак... не получалось. Мне было тяжело с... А однажды я настрадался из-за дочери Толстых.

БАЙОН: Ах, ах...

С. ГЕНЗБУР: Да, я чуть не уестествил внучку Толстого. Я помню какой-то особенный... агрессивный аромат. Она была девственницей, я ее завел в комнату, где занимался живописью...

БАЙОН: Это в 1967-м?

С. ГЕНЗБУР: Ну нет! Намного раньше. Еще до армии. Мне было — ну, не знаю — лет девятнадцать.

БАЙОН: В период между косоглазой шлюшкой и армией?

С. ГЕНЗБУР: Да. Она была девственницей, причем по-настоящему. То есть у нее там было... узко. Она заегозила... подо мной, но... — классная такая, прямо настоящая русская красавица! — и испугалась. Я с уважением отнесся к ее смятению — тогда это было еще «смятение» — и сказал ей: «Ну, что, не хочешь? Может, тогда завтра? Ладно?» А на следующий день она не пришла. И это было... ужасно. Какие страдания! Возможно, отсюда мой... Мое женоненавистничество. Ужас! Я реагировал, как зверь: «Как же так?! Я мог это сделать вчера. Я мог бы... войти в нее! И...» Вот сучка! Законченная сука.

Я ей отомстил в шестидесятом. В 1960 году.

БАЙОН: Ах вот как? То есть?

Месть

С. ГЕНЗБУР: В 1960-м я написал «Слюна на губах»[145] и хотел поехать в Алжир. В то время в Алжире было опасно. Все мне говорили: «Ты спятил, тебя грохнут», — а я отвечал: «Мне по фигу, я еду». Потому что юные алжирки и алжирянки подсели на «Слюну на губах». И я поехал.

А там как раз грохнули директора телевидения; он получил три пули прямо в будку — но не умер — и... Ну а моя передача так и не вышла в эфир, но мне принесли визитную карточку: «Ольга Толстая», — там была, конечно, другая фамилия, ведь она к этому времени уже успела выйти замуж. И тут, вижу, входит эдакая дурища — я узнал ее по улыбке — и спрашивает: «Вы меня не помните?» И задрожала вся: ведь я уже был Гензбуром. Ее аж колотило; так, видно, хотелось, чтобы я ее отлитературил. А я — я послал ее в жопу.

Вот такая месть.

БАЙОН: Из Монте-Кристо.

С. ГЕНЗБУР: Скорее, двадцать лет спустя.

БАЙОН: Хорошо. Я как раз собирался задать вопрос об обломах. Самый ужасный облом, который случился с Сержем Гензбуром, — это тот, о котором ты только что рассказывал? Хотя это не настоящий облом, раз ты ее все же соблазнил...

С. ГЕНЗБУР: Пф! Ну уж соблазнил...

БАЙОН: Во всяком случае, заворожил.

С. ГЕНЗБУР: Ну, было несколько актрис, которых я чухал, но не... — не вижу никакого интереса в том, чтобы... — но это были не обломы.

БАЙОН: А облом — это действительно...

С. ГЕНЗБУР: Жестокая обида.

БАЙОН: Унижение.

С. ГЕНЗБУР: Думаю, что та девчонка, ну, барышня Толстая, меня действительно... Я тогда не захотел ее терроризировать, а она повела себя как последняя стерва. Ужас!

БАЙОН: Но когда ты с ней встретился потом, у вас что-то получилось?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Она слиняла. Дети, жизнь, хозяйственные заботы... Да и вообще, она была какой-то бездарной. А я был я. Да, думаю, именно так: самое худшее произошло из-за нее. Я очень сильно страдал, нет, правда. Она была смазливая, а я был олухом, как и все мальчишки — ну не мальчишки, а подростки, — я ужасно страдал от ее уверток, от этого... — как говорят, когда кто-нибудь винтит из армии?

БАЙОН: Комиссовать? Дезертировать?

С. ГЕНЗБУР: Вот-вот, от ее дезертирства. Думаю, это было именно так. Это было ужасно, ужасно. И, наверное, именно она, эта Толстая, повлияла на мое женоненавистничество, мои женоненавистнические тексты.

БАЙОН: С другой стороны, это дает тебе некую литературную преемственность...

А сейчас я бы хотел, чтобы мы прервались на две секунды, потому что мне надо...

С. ГЕНЗБУР: Отлить. Мне тоже.

Отвращение

БАЙОН: Что ты ненавидишь и что любишь в женщине систематически? Не считая этого принципиального женоненавистничества.

Отвращение

С. ГЕНЗБУР: Гм, мы ведь уже говорили о «пульмане», да? А еще я не люблю сиськи; большие сиськи мне не нравятся. Молочные железы. Они кажутся мне отвратительными — хотя, возможно, это из-за моего педрильства; мне нравятся маленькие груди. Бамбуйские, каролинские — ее зовут Каролин: каролинные. Мне нравятся маленькие груди; а от большой сисястости меня воротит. А еще я не люблю эти «передники»... как это называется?

БАЙОН: «Передник кузнеца»?

С. ГЕНЗБУР: Вот-вот! Ни за что! Чтобы вся эта волосатость поднималась аж до самого пупка?! Какая мерзость! Я это ненавижу. Эдакая шерстяная манишка...

БАЙОН: Тогда твой идеал — это чтобы все было гладко? Совершенно... выбрито? Никакой растительности?

С. ГЕНЗБУР: Ах нет, чуть-чуть должно быть, но самый минимум. Чтобы это не переросло в вырожденческую растительность! Во-первых, от этого пахнет, это все-таки неприятно. Ну, в общем, я это не люблю. Может быть, потому, что сам я безбородый. Я имею в виду, у меня не заросшая. Может быть, это проекция на других.

БАЙОН: Это тоже что-то вроде...

С. ГЕНЗБУР: Ну да, гомосексуализм.

БАЙОН: Грубо говоря, ты не любишь все, что указывает на женственность?

С. ГЕНЗБУР: «Грубо говоря»! Он с ума спятил. «Грубо говоря»... Ну да, мне нравится, когда девчонка выглядит как парень. Да.

БАЙОН: А есть такие женские типажи, которые тебя отталкивают особенно?

С. ГЕНЗБУР: Что? Повтори.

БАЙОН: Тип женщин. Рыжие, например. Рыжие, с молочной кожей и, как правило...

С. ГЕНЗБУР: Пахнут? Да, дело не в цвете, дело в запахе. Нет ничего хуже запаха: отвращение. А несчастные пусть попробуют кого-нибудь другого; я на земле не один. Что еще? Целая куча всего. Я уже говорил: переход от возвышенного к самому низкому, омерзительному. Но я и не негроид; мне кажется, «обуреваемая бесом негритянка» пахнет издалека.

БАЙОН: А вне сексуального аспекта...

С. ГЕНЗБУР: Есть еще форма. Ноги. И здесь уже не до шуток: никаких «готтентотских Венер»! Ноги должны быть изящные, как «роллс-ройсы». Ноги начинаются со ступни, которая должна быть маленькая. Затем, она изящно тянется к икрам, а потом закругление... — нет, виноват: щиколотка — затем закругление икры, затем ляжка, промежность, без преувеличения, затем бедра и все утончается к талии... Да, но это значит, живопись проникла в мою половую жизнь, в мои пристрастия. Я всегда сохраняю чистый взгляд, хотя и так задействованы все чувства. Когда трахаешься, то работает и зрение, и обоняние, и слух, и осязание. Все здесь в ожидании взрыва; все должно быть хорошо, иначе лажа.

Я противен? Не думаю. Меня считают грязным, но это неправда. Я моюсь. Каждый день. И жерло, и жердину.

Угроза

БАЙОН: А вне секса? Чем интересна женщина?

С. ГЕНЗБУР: В каком смысле? Я не понимаю.

БАЙОН: Кроме чувственного аспекта, в твоей обычной, социальной, жизни женщина представляет для тебя какой-то интерес?

С. ГЕНЗБУР: Я бы сказал, что женское «присутствие» обязательно, и... нет, еще сильнее: в настоящее время, в этот момент, в том возрасте, к которому я подошел не знаю в каком состоянии — не важно, — я бы сказал, что я одновременно человеконенавистник и женоненавистник. Но, несмотря на мое женоненавистничество, на мою мизантропию, у меня все же есть несколько... один или два друга. Для человека это необходимо: потому что в этом нет секса, в отношениях между мужчинами, хотя и не всегда — об этом можно много сказать, потом, о моих отношениях... но и связь с женщинами — это совершенно необходимо. Даже антисуицидально. А потом это так приятно; что может быть лучше?

В моей жизни существует трилогия. Скажем, равносторонний треугольник; это курение... сигарет «Житан», алкоголь и женщины. Я не сказал «равнобедренный», я сказал «равносторонний».

Но все это с бэкграундом чувака, который был приобщен к красоте, к живописи. Вот почему мне ближе Энгр и Кранах, чем Рубенс[146]. Хотя, разумеется, я трахал и рубенсовских бабищ. Но без рам.

Дон Жуан

БАЙОН: Существует миф, что Гензбур натянул их всех.

С. ГЕНЗБУР: Да, это миф. Натянуть их всех невозможно. Потому что их миллиарды, это ж дураку понятно. А у нас в этих самых... не литры, а всего лишь миллилитры спермы. Так что не надо преувеличивать; а то мне приписывают такое количество! Жуть! Хотя не важно, натянул я их всех или не всех. Некоторых я, конечно, трахнул, ну, а те, которых я не трахнул, но которые считаются мною трахнутыми, так вот...

БАЙОН: Тем хуже для них.

С. ГЕНЗБУР: Чокнутый! Хотя не такой уж и чокнутый. Да, правильно. Мой миф...

Девчушки

БАЙОН: Вернемся к педерастии Поланского[147], с которым тебя кое-что объединяет...

С. ГЕНЗБУР: Еврейство.

БАЙОН: Да, но не только. Вы оба лишены корней, и точно так же, как ты — Льюиса Кэрролла[148], он любит цитировать...

С. ГЕНЗБУР: Он любит цитировать, а я нет. И потом, он зациклен на маленьких девочках, которых я нахожу совершенно мерзостными. Ах, как я это не люблю. Нет. Когда мне было двадцать — двадцать два, так еще туда-сюда. А сейчас, мне кажется, от этой мелюзги несет мочой. Мочой и дерьмом, но дерьмом — с другой стороны: желтое спереди, коричневое сзади! Нет-нет, ты же сам хотел, чтобы я был противным, вот и получай.

Я не понимаю эту навязчивую идею с девчушками, меня от этого воротит. Я чувствую, как от этих писух пахнет, вот так. А потом, не люблю насилие. Я никогда не пытался вставить партнерше без ее согласия. Не люблю насилие. Я люблю жестокость, когда... разумеется, в «Love in the beat» есть жестокость, но я не люблю, когда это навязывается насильно. Ну, вот и все по поводу Поланского.

БАЙОН: Хорошо. Вторая часть вопроса: что в Гензбуре, по-твоему, является объектом сексуального влечения? Сверху вниз, по порядку.

С. ГЕНЗБУР: Влечения меня?

БАЙОН: Да нет же.

Обольщение

С. ГЕНЗБУР: Что во мне привлекает женщин? Ой, бля...

БАЙОН: Или мужчин. Можно считать...

С. ГЕНЗБУР: И мужчин тоже? (Пауза.) Думаю, что во мне есть... какая-то беспечность. В манере поведения. Эдакий коктейль из бесшабашности и, разумеется, осознания своей славы — тут уж ничего не попишешь. И потом, чувство движения в пространстве, некий, я бы сказал, шик. Не хочу показаться самонадеянным, но думаю, что это так, да: осознание движения в пространстве придает мне некое изящество. И еще беглый налет... чудовищного пренебрежения — ну, не чудовищного, а, скажем, аристократического пренебрежения. Думаю, что все это. Ну а еще голос. А потом, глаза, которые смотрят куда-то в туманную даль. А еще у меня отсутствующий взгляд. Когда я сам этого хочу, потому что я могу быть очень даже присутствующим!

БАЙОН: А меланхоличность? Ты говоришь о пренебрежении, но ты не учитываешь, насколько, в сексуальном плане, привлекательной может быть меланхолия. Истинная или выдуманная...

С. ГЕНЗБУР: Да, мысль неплохая. Я наверняка очень меланхоличный. Хотя не понимаю почему... Или, может быть, моя меланхоличность происходит от столкновения мечты с действительностью? Это как об асфальт... как рожей о бетонную действительность. Когда я читал сказки братьев Гримм, Перро, Андерсена[149] — и кого там еще? его еще переложили на музыку? я уже не помню, — это был полный улет...

Мне было четырнадцать лет, я улетал из этого мира, а потом мой мозг бился о реальный мир, о бетон, о кирпичную лондонскую стену... — лондонскую, это я сказал для колорита; потому что у них стены из прекрасного кирпича: охристого, желтого, кроваво-красного... — итак, о стену действительности. Да, находчиво: некая меланхоличность, которая в определенный момент окрашивает все жесты. Но отчего меланхолия?

БАЙОН: От существования.

С. ГЕНЗБУР: Меланхолия — на мудях мозолия.

«Я тоже не»

БАЙОН: В твоей жизни много ли женщин говорили тебе такие важные слова, как «я тебя люблю»?

С. ГЕНЗБУР: Гм, гм, мне кажется, «я тебя люблю» говорили мне все женщины. Все.

БАЙОН: А сам ты это говорил?

С. ГЕНЗБУР: Я? Никогда. Я не умею! Я это чувствую, а как об этом сказать, не знаю.

БАЙОН: Значит, из стыдливости, а не из принципа?

С. ГЕНЗБУР: О нет, не из принципа! Какие еще принципы в постели? Я не умею об этом говорить; говорит сердце... ну, сердце не сердце... а рожа уж точно! И член тоже. Я знаю, а высказать не могу. Не могу!

Зато люблю слушать, когда это говорят мне.

Вот это да! Вот это называется подготовился! Посмотрите только! (Восхищенно рассматривает заметки и черновики с вопросами интервью.)

БАЙОН: Это только начало!

С. ГЕНЗБУР: Ну уж нет, хватит. Пошли есть.

Эксгибиционизм

БАЙОН: Теперь про эксгибиционизм. Поясню: существует некий гензбуровский эксгибиционизм, так сказать, по доверенности; это значит, что он фотографирует своих спутниц в таком виде...

С. ГЕНЗБУР: Только не «спутниц»! Какая гадость!

БАЙОН: Ладно, ладно. Найди другое слово! Э-э, вот в чем вопрос. И кстати, хороший вопрос.

С. ГЕНЗБУР: Своих девчонок. Своих... подружек. Подруг.

БАЙОН: «Своих подруг»! Как хило! Итак, ты фотографируешь друзей, если представится случай, в чем мать родила, чтобы предложить их...

С. ГЕНЗБУР: «Если представится случай» — это ты ловко ввернул.

БАЙОН: И если представится случай, ты используешь их также в своих пластинках.

С. ГЕНЗБУР: В фильмах.

БАЙОН: Что ты получаешь от этого?

С. ГЕНЗБУР: Кайф? Никакого особенного кайфа от этого нет. Тот же эстетический демарш, который возвращает меня к живописи. Я вовсе не хочу сказать: «Смотрите, какую чувиху я мудохаю». Ничего подобного. Нет, моя установка иная. Я говорю иначе: «Она красива? Вот она! Смотрите!» Вот как! Но это ни в коем случае не пошлятина: «посмотрите, какой звезде я сейчас засажу...» Я никогда не думал о такой пошлости. Девчонка красива, а значит, заслуживает того, чтобы ее сняли. И все. Нет здесь никакого эксгибиционизма. Но, с другой стороны, это не значит: «вот какой я мачо, и эту чувиху я уже отмудохал», нет, я никогда не доходил до такой гнусности.

БАЙОН: Все равно. Хочешь ты этого или нет, а такое ощущение, будто ты заставляешь публично разделять если не все, то хотя бы часть своих удовольствий.

С. ГЕНЗБУР: Это возможно. Но это уже не моя проблема. Могут быть искаженные представления о том, что я делаю, но я все равно в высшей степени чист и что бы там ни говорили, вовсе не извращен. А если извращения все же имеются, то только в горизонтальном положении.

Разумеется, существуют извращения — хотя... что значит «извращение»? согласно каким критериям? вот мы опять вернулись к христианству... — но явно не тогда, когда я фотографирую обнаженную Бамбу. Если я это делаю, то потому, что это красиво. Если я решил, что в журнале «Люи»[150] Джейн должна быть голой и в наручниках, то потому, что эта девчонка заслуживала, чтобы на нее смотрели.

А то, что потом парни под это дело дрочат, мне совершенно до лампочки. До спущенной спермы.

БАЙОН: Удачно подмечено.

С. ГЕНЗБУР: Это разрушает здоровье.

БАЙОН: Это разрушает, хотя... На пластинке все сложнее, куда труднее понять... Но все же...

Б. Б.[151]

С. ГЕНЗБУР: Но пластинки, это тоже сексуально! О чем еще мы можем говорить на виниле? Только о сексе и можно говорить, разве нет?

БАЙОН: Согласен.

С. ГЕНЗБУР: Это нравится мальчишкам, это нравится девчонкам, и точка. Это нравится мне. Тут говорить не о чем; говорить можно только о сексе.

БАЙОН: По этому поводу, нет ли в «Я тебя люблю, я тоже нет» сексуального наложения Брижит Бардо и Джейн Биркин? Ведь изначально записываться должна была Бардо?

С. ГЕНЗБУР: Такая пластинка существует[152].

БАЙОН: У нее не получилось?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Диск потрясающий, но она в то время была замужем — за Гунтером Заксом[153]. Пошли разные слухи, произошел скандал... вот, и она попросила меня остановить тираж. Вторую версию мы записали уже с Джейн[154]. Но первый диск существует, он в сейфе концерна «Фонограм», и когда она даст дуба — надеюсь, как можно позднее, потому что я ее очень люблю, — и я тоже, диск можно будет услышать.

Но это не одно и то же: с Брижит было... пылко; а с Джейн — гипертехнично. Это как траханье: если трахаешься сгоряча, то получается плохо; когда технично, тогда лучше. Диск с Джейн был такой: «Раз, два, три, четыре / Two bars, tree bars / You play that and I play that / Now you scream»... нет, не «scream»... это ведь не «Love on the beat»...

БАЙОН: Now, you whisper?..

С. ГЕНЗБУР: You whisper / Four bars, eight bars / Now stop / Now that’s me now you»[155]... А потом вступала она, — Джейн тогда был всего двадцать один год, — в до мажоре. Брижит это тоже пела в до мажоре, но на октаву ниже: результатом стала эдакая страшная копуляция, и мне кажется, это было... too much[156]. Как ни крути, а диск записан; диск великолепный, но too much. А из малышки Джейн в до мажоре октавой повыше получилась нимфетка, и смятение именно от этого. С Сашей и Брижит было супер, и весь антураж, но немного простовато, более «on the beat»[157]...

А потом эта штука облетела весь мир, а я тем самым нарушил клятву. Я же сказал Брижит: «Не хочешь, чтобы этот диск вышел? Ладно. Клянусь тебе, что пластинка будет уничтожена». Но клятву свою я нарушил! И выпустил диск. И сделал hit — the hit[158]! То есть мерзавцы тоже время от времени веселятся.

БАЙОН: Кстати, раз мы уж заговорили о мерзавцах и о веселье, во время акта...

С. ГЕНЗБУР: Мне кажется, ты должен прерваться, потому что... (Шепчет на ухо.)

БАЙОН: Да ты что? Правда?

Слова во время

БАЙОН: Иногда говорятся какие-то слова. Во время полового акта. А ты что-нибудь говоришь?

С. ГЕНЗБУР: Я говорю тем, кто этого заслуживает. Может быть, поэтому ничего еще никому не сказал. Хотя, нет, говорил Джейн и Брижит — черт, вот я себя и выдал! Ну, впрочем, это не важно, правда, Бамбу?

БАЙОН: «Harley-David-son...

С. ГЕНЗБУР: ...of a bitch»[159]. Или тогда надо вообще заткнуться. Так вот, слова — это... самое мерзкое, что я могу себе представить. Вот почему в «Love on the beat» я пою: «Самые отвратительные слова». Это возбуждает. Возбуждает меня, возбуждает мою партнершу. Очень возбуждающе.

БАЙОН: А отчего так получается? От поисков предела? В чем идеал? В том, чтобы удивить себя самого мерзостью того?..

С. ГЕНЗБУР: Недурно! Да, с этим возникает проблема. Дело в том, что наш словарь гиперурезанный. Мало что можно сказать: хуй, пизда, конец, яйца, сперма — и по новому кругу. Хотя и так все получается, и все обходятся тем, что есть. Но в мерзости своя красота, — если удачно сделано, удачно сказано, в нужный момент, — когда чувствуешь, что партнер хотел бы это услышать. Но ограниченный, очень ограниченный словарь, вот... Каждый раз себя ловишь на мысли: «Бля! Я опять несу ту же самую херню!» — и замолкаешь. Хотя херня каждый раз разная, потому что я не ебу с усмешкой на губах, это неправда, — я ебу серьезно. Не сурово — серьезно.

БАЙОН: Ты оправдываешься, как будто...

С. ГЕНЗБУР: Да, это опять стыдливость. Я же стыдливый, и когда приходится быть бесстыдным, то посыл оказывается сверхгнусным. Но раз это нравится, значит, я прав. Это очень заводит, очень возбуждает, когда слышишь, как на тебя извергают слова... ужасные.

БАЙОН: Ты можешь говорить «ужасные слова»?

С. ГЕНЗБУР: Бамбу! (Она смеется.) Только ничего не говори!

БАЙОН: Во всяком случае, то, что ты называешь «самыми отвратительными словами», это ведь не обязательно слова, которые вне обихода? Это скорее интонация? Специальный акцент, который ты делаешь на вполне обиходных, котирующихся словах?

С. ГЕНЗБУР: Э-э, мы же здесь не на бирже! У каждого своя биржа! Нет, поэзия невозможна, если мы животные... которые думают, что думают. Нельзя, невозможно, не нужно довольствоваться малым; нам приходится искать слова, которые мы узнали в молодости, либо из журналов порно, либо из книжек... Кого я цитировал?.. Черт!

БАЙОН: Джеймса Джойса[160]?

С. ГЕНЗБУР: Ах да! Джойс! «Письма к Норе». Это восхитительно, восхитительно. Все те слова, которые Джойс выдал до меня, я выдаю их сейчас...

БАЙОН: Ладно.

С. ГЕНЗБУР: Что? Что-то не так? Тебе нужны другие слова? Ты хочешь, чтобы был не «хуй», а какой-нибудь «шмуй»? Я не понимаю...

БАЙОН: Ну, как ты сам сказал: «самые отвратительные слова»... Может быть, здесь дело в разных регистрах, по нисходящей? Допустим, назвать какое-нибудь очень грациозное создание жирной коровой или...

С. ГЕНЗБУР: Нет! Ты можешь назвать сучкой. Довольно мило. Или паршивкой. Но если это молодая симпатичная девчушка, а ее называют жирной коровой...

БАЙОН: Вот почему ты говоришь...

С. ГЕНЗБУР: Ну уж нет. Нет! Это нехорошо. Ранить нельзя. Нет.

БАЙОН: Ты хвалишься тем, что оскверняешь; вот мы и подошли к профанации...

С. ГЕНЗБУР: Профанация? А что такое профанация, черт возьми! Мы опять возвращаемся к иудео-христианству; это ужасно. Дырка в попке — ни-ни, в рот — ни-ни, фу...

БАЙОН: Это ограничивает, слов нет. Ты говорил о рамке и о кривой линии; может быть, это ограничение и есть рамка?

С. ГЕНЗБУР: Да. Словарь ограничен, и иногда я думаю: «Бля, как мне не хватает слов!» Да, правда, надо искать другие гнусности... Но я их не нахожу. Их нет во французском языке. Ни в американском.

БАЙОН: Ономатопея? Изидор Изу...

С. ГЕНЗБУР: Не очень эротично: а-гага, а-гэ, га-га... харканье какое-то. Интеллектуально не цепляет. Ни девушку, ни меня. Нет, только без этих горловых полосканий.

БАЙОН: Каким словом ты чаще всего называешь женщину, девушку?

С. ГЕНЗБУР: I don’t understand[161].

БАЙОН: Ты только что сказал «девушка»: ты чаще всего используешь слово «девушка»?

С. ГЕНЗБУР: Девушка.

Ханжа[162]

БАЙОН: В твоих отрывках чувствуется тенденция материализовывать, выделять чрезмерно слова, которые относятся к сексу, называют физические органы, — тенденция ужесточать...

С. ГЕНЗБУР: Гениталии.

Ханжа

БАЙОН: Ты в некотором смысле депоэтизируешь, и именно это придает тебе поэтичность. Пример: в «Механической руке» — «эрекс», «пирекс», «Инокс»...

С. ГЕНЗБУР: То есть некоторое отстранение от... Навести out of focus[163], чтобы оказаться в фокусе. Это нелегко: в фотографии сделать это невозможно, это нужно делать с позиции пусть интеллектуального, но все же животного. Out of focus / focus.

БАЙОН: Опять стыдливость?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Это поиск в словах и в... это поиск красоты, потому что приобщение к архитектуре, к живописи — это как отрыв от действительности, как головокружительный полет в преданиях великих сказителей, это как мечта. Так вот, это мечта в сексе; секс соединяется с мечтой. Подобные моменты в нашей жизни необычайно ценны. Но только тогда, когда все сделано хорошо; если же нет, то это просто какой-то кошмар; или же... ничего... и опять-таки сознание. Это фиксация на эстетике, эстетика красоты, смысл красоты.

Да, это правда, я трахал совершенно безобразных тётенек, женщин, которые были вне красоты... но крайности сходятся. Я погружался в мерзость и говорил себе, что красоты здесь нет, но, возможно, она будет здесь завтра; это было почти как наказание, как самобичевание: «Я ебу это уродство, и я это осознаю, и это животное чувство: это подло и жалко, но все-таки что-то происходит, что-то некрасивое, но, может быть, в подлости...» В низости что-то было. Но сейчас я уже отошел от этого.

БАЙОН: Эти истории со словами, это стало почти банальным, я хотел сказать — академичным. Этому соответствовало и то, что ты говорил о фокусе, но в терминологии литературной...

С. ГЕНЗБУР: Юридической...

БАЙОН: Нет, литературной. Это классические приемы, правила, как, например, литота, антифраза, умолчание; способы сказать немногое как можно красноречивее, разве не так?

С. ГЕНЗБУР: Литоту я вижу как нечто розовое. С маленьким бутоном, розовым бутончиком, который посасываешь в перерывах между... Это и есть литота.

БАЙОН: «No comment»[164], это литота или эвфемизм?

С. ГЕНЗБУР: Пф-ф, какая разница? So what?[165]

Baiser[166]

БАЙОН: Скажем, сложившаяся у тебя концепция непристойности также регулируется строгими академическими правилами. Ты очень упорядочен.

С. ГЕНЗБУР: Упорядочен золотым сечением. Что может быть красивее коринфской, ионической или дорической колонны? Я уже не помню, кто их выдумал, кто впервые нарисовал дорическую колонну, или ионическую, или коринфскую, или даже... черт, как называется смешение дорического и ионического или ионического и коринфского?! — короче, за всем этим стоит фаллос. И это великолепно. Нет ничего строже, а строгость подразумевает абсолютный покой, покой души, что встречается очень редко. Все не так просто. Абсолютный покой, нейтральная полоса, свободная от любых страстей: когда я вижу фаллос, я примиряюсь с самим собой.

БАЙОН: Какой, по-твоему, самый правильный термин для обозначения акта? Только без кокетства...

С. ГЕНЗБУР: Я уже говорил: когда это плохо сделано, то это «тык-тык», когда хорошо, то «туда и оттуда».

БАЙОН: Нет, это уже следствие; я имел в виду — конкретнее.

С. ГЕНЗБУР: Половой акт — это обычно: что имеешь, то и вводишь. Куда еще конкретнее!

БАЙОН: И все же какой термин ты употребляешь?

С. ГЕНЗБУР: Baiser, я очень люблю это слово. Мне кажется, это очень красивый глагол, baiser. Думаю, baiser — это самый красивый глагол, потому что зацелованными могут оказываться и губы, и член. Не надо бояться говорить: «я тебя baise, я baise». Я не занимаюсь любовью, я baise.

БАЙОН: Да, впрочем, в «Love on the beat», в конце...

С. ГЕНЗБУР: Я разве говорю не baiser? Что-то другое?

БАЙОН: Нет, нет, именно это. Я не видел напечатанного текста, но...

БАМБУ: «Передозняк baise»...

С. ГЕНЗБУР: Ну да! Ну, бля, ты даешь! Вот это профессионализм: «передозняк baise», точно. Да, baiser — прекрасное слово. И не сальное. Не в моих устах. В устах других, может, и отстой, но только не в моих и не для меня. Не для моей приятельницы: это не грязно, это красиво, baiser — красиво. Потому что... ну что еще можно сказать? «Заниматься любовью» звучит тоскливо. «Совокупляться» — это для лягушек, для жаб — каламбур в подарок для Джейн: совокупляющиеся жабы[167]. «Блудить» — это невыносимо, это следует убрать! Выкинуть из словаря! Baiser, и все! И на слух приятно...

БАЙОН: Вдуть? Вставить? Вздрючить?

С. ГЕНЗБУР: «Вздрючить»?! Ай, какой ужас! Ну уж нет, мне это совсем не нравится! Baiser. Не агрессивно и не так нагружено. (Смех.)

Чтение

БАЙОН: Хорошие эротические или порнографические авторы?

С. ГЕНЗБУР: Что я могу сказать? Набоков, несколько туманно, слегка out of focus — fuck-yes, напишем это вот так: fuck-youth... слегка out of fuckus[168], вот и родился английский неологизм. Классный. Надо бы его запустить в обращение. «Fuck-us». Что я могу сказать? Когда я цитировал в «Плохих звездных новостях»...

Черт! Я же его цитировал... Shit! Ну же... это американец...

БАЙОН: Миллер[169]?

С. ГЕНЗБУР: Миллер.

БАЙОН: Действительно Миллер?

С. ГЕНЗБУР: Ну, не то чтобы ух, а так, когда он...

БАЙОН: ...подставляется?

С. ГЕНЗБУР: А кто еще? Ах, ну да, де Сад. «Несчастья добродетели». Наполеон приказал посадить его за решетку. Но он классик, и я от его книжек спермой исходить не собираюсь; я и так на них надрочился вволю, когда был еще подростком. Кто еще? Не знаю, никто не приходит на ум...

Черный ящик

БАЙОН: Перейдем к фетишизму. Можно ли тебя отнести в разряд фетишистов?

С. ГЕНЗБУР: Я фетишист в том смысле, что я люблю предметы, — да, у меня есть разные штучки. Так называемые приспособления. Да, фетишист. Но это опять обращение к живописи. Бамбу в черных разодранных чулках — потому что красивее, когда разодрано, — и в этих штуках, которые поддерживают чулки, — как это называется? — ...для меня это еще больше, чем ню. Это еще один подход, эстетическая уловка. Не уловка, поскольку это красиво; уловка, потому что секс становится больше чем секс. Именно так! That’s the problem, so... Но вообще-то я не представляю себя пьющим шампанское из какого-нибудь шлепанца или жрущим дерьмо десертной ложечкой...

БАЙОН: К этому мы еще подойдем.

С. ГЕНЗБУР: Итак, фетишизм, может быть, в особенных требованиях к освещению. Это ведь и есть фетишизм: свет гипержесткий или гипермягкий, видно все или ничего. Видеть все, без прикрас, резко, выдать яркий сноп по-операторски. Или, другой подход, пригасить. Это, разумеется, фетишизм. Но вот всякие там каблуки-шпильки — это мне чуждо. Это я не понимаю.

БАЙОН: К фетишизму могут относиться какие-нибудь ритуалы. Настолько строгие кодексы, что они остаются неизменными и...

С. ГЕНЗБУР: Тогда можно говорить о содомии и т. д. Если, конечно, есть желание о ней говорить. И о членах из латекса. О кодексах эрексов из латекса[170]...

БАЙОН: Черный ящик с гаджетами на ночном столике?

С. ГЕНЗБУР: А-а. Это принадлежало японскому сановнику. Это не «гаджеты». Это восьмой век.

БАЙОН: Это для удовольствия глаз или?..

С. ГЕНЗБУР: Я купил это из эстетической потребности. Все возвращается к этому. Там есть один курьезный предмет: яйцо с ртутью внутри, которое японки медленными движениями вставляли себе во влагалище, а ртуть тем временем ходила туда-сюда, туда и оттуда...

БАЙОН: Здорово. И яйцо принадлежало?..

С. ГЕНЗБУР: Император дарил такие яйца своим сановникам. Оно сделано из панциря черепахи, а в нем ртуть... Большая редкость. И бесценная.

БАЙОН: Бесценная — это сколько?

С. ГЕНЗБУР: Она стоит штук сто[171]. Для подобной фигни это много, зато красиво: черепаший панцирь и ртуть.

Обострение

БАЙОН: А другие предметы? Ритуальные вещи?

С. ГЕНЗБУР: Слово «вещи» следует из словаря изъять. «Вещь» не существует.

БАЙОН: Хорошо. Тогда будем говорить о ритуалах.

С. ГЕНЗБУР: Так красивее.

БАЙОН: Откуда берутся твои ритуалы? Откуда к тебе приходит чувство порядка, когда каждый «предмет» на своем месте?

С. ГЕНЗБУР: Я думаю, это идет от инициации. К ритуальному существует три, нет, четыре подхода: приобщение к живописи, приобщение к архитектуре, приобщение к поэзии, приобщение к музыке. Есть еще одно... — у нас их уже четыре, — и еще, значит, одно... все спуталось, я сбился.

БАЙОН: Может, это своеобразная защита? Не служит ли тебе это неким экраном?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Я бы сказал: гиперэстетская фиксация на культе бесполезности. Вот. Итак, организовать предметы в ритмике, которая меня приближает к золотому сечению, а золотое сечение — это женщина и совершенство. Это словно заболевание мозга. Серьезное. Достаточно серьезное, поскольку это обостренный поиск вне человеческого. Это чудовищно. Я бы сказал: тяжело переживаемая болезнь.

БАЙОН: Навязчивая идея?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Это значит искать эту... вот именно эту ничейную зону, no man’s land, которая дает покой в строгости. Да, вот так: фашистская строгость, которая отбрасывает животное начало. Животное начало я не люблю. А потом, я и сам зверь и не могу не тыркаться.

Некрофилия

БАЙОН: По поводу смерти: близость смерти или мысль о смерти — принимай, как тебе больше нравится, — оказывает ли это какое-нибудь влияние на твои половые инстинкты?

С. ГЕНЗБУР: На мои половые инстинкты? Один психолог сказал: «Женщина, которая не получает удовольствия, это женщина, которая боится смерти», — уже не помню, как его звали. Потому что оргазм, я, кстати, об этом говорю в «Love on the beat», момент оргазма — это электрическое завихрение, и многих девушек оно пугает. Что до меня, смерть и любовь?.. Нет. Думаю, что любовь — это вихрь, а смерть — стоп-кадр, и баста. Связи я не вижу. Нет, честно.

БАЙОН: Мир, который ты здесь себе создал, совершенно мрачный: черная гостиная, черная лестница, ведущая в твою черную спальню, черный туалет...

С. ГЕНЗБУР: Мрачный? Я сейчас все прерву. Это мир строгой неукоснительности.

БАЙОН: Хорошо, а все эти фотографии Мэрилин[172]?

С. ГЕНЗБУР: Это, это фиксация... но не эротическая. Это эстетическая фиксация. Ладно, дальше! Next!

БАЙОН: А как же Мэрилин в гробу?

С. ГЕНЗБУР: Мэрилин в морге? Холодильник, это жалкое зрелище...

БАЙОН: Не эротическое? Мертвые пальцы ног мертвой Мэрилин, как горошинки?

С. ГЕНЗБУР: Ну, может быть... Не знаю. Я не могу это анализировать. I don’t know... I don’t know[173]. У меня фиксация на эту девчонку — а она действительно девчонка, — потому что она умерла еще молодой, и когда я вижу, что остается от некоторых (я никого не назвал, я сказал «некоторых»!)... Ведь куда красивее, очевиднее рожа Кокрана[174] — стоп-кадр, озарение — Мэрилин или какой-нибудь другой съехавшей девчушки, чем то, во что превращаются перезрелые и скоропортящиеся тети и дяди. Порчусь, конечно, и я, хотя на самом деле я только улучшаюсь. Я улучшаюсь, а не порчусь, я, я, я...

БАЙОН: На это можно взглянуть с другой стороны, через меланхолию, о которой мы только что говорили; одна из твоих песен рассказывает историю мертвеца, это «Небрежно и небрито»[175]: сексуальное чувство, переживание несчастья, ты убегаешь и оказываешься на кладбище...

С. ГЕНЗБУР: И распускаю нюни на кладбище. Кладбище, это из одной сказки братьев Гримм, которую я читал в детстве...

Папа отправил трех своих сыновей выгулять, нет, выпасти козу, и каждый сын выполнил приказание, хотя занятие было тоскливым, так вот, а коза была говорящая, она наедалась до отвала, возвращалась и — я помню эту фразу, хотя это было сорок лет назад. «Козочка, насытилась ли ты?» — спрашивал папа. «Козочка, насытилась ли ты?»...

Честное слово, я не видел эту книжку с начала войны; тогда мне было двенадцать лет, и эту книжку, которая позволила мне убегать в другой мир, дала мне сестра... «Козочка, сыта ли ты?» — «С чего могу я быть сыта! Я прыгала с могилы на могилу и не нашла ни одной травинки!» Это я помню. «Я прыгала с могилы на могилу и не нашла ни одной травинки». И отец выгнал старшего сына.

БАЙОН: Вот мерзавка! Соврала и не поморщилась!

С. ГЕНЗБУР: Какая фраза! А коза страшная, и чем страшнее она кажется, тем наглее ее ложь.

БАЙОН: Фраза красивая.

С. ГЕНЗБУР: Ужасная. Сказка называлась «Волшебный стол»... «Палка в мешке» и... — черт! — ладно, забыли. Я забыл.

БАЙОН: А осел...

С. ГЕНЗБУР: Нет, осел был в... «Палка в мешке» — подожди, нет, «Столик сам — накройся!».

БАМБУ. — ...который нес золотые монеты.

С. ГЕНЗБУР: Да, осла просто несло золотыми монетами.

БАЙОН: Ах да, теперь вспоминаю.

С. ГЕНЗБУР: Да, осел, дерьмо, shit[176]... Осел высирает золотые монеты, а эта... «С чего могу я быть сыта! Я прыгала с могилы на могилу и не нашла ни одной травинки!» И на этом я...

БАЙОН: Что и относит нас к некрофилии?

С. ГЕНЗБУР: Нет уж, спасибо.

БАЙОН: Однако такие люди из твоей библиотеки, как Гюисманс, как Лорэн[177], довольно близки — своими раздвоенными нервными окончаниями — к тебе?

С. ГЕНЗБУР: С ума сошел! Нет! Ни за что! Некрофилию я не понимаю. Там нет рецептов, нет спермы. Там нет ничего.

БАЙОН: Как раз «ничего» — это и есть абсолют ритуальности? Смерть?

С. ГЕНЗБУР: Ну нет, нет. Меня от смерти тошнит! Тошнилово. От этого тошнит.

БАЙОН: Ты не можешь этого понять в силу своих литературных, фетишистских пристрастий? «Шевелюра», например, Бодлер[178] или Мопассан[179]...

С. ГЕНЗБУР: Шевелюра... Какая еще шевелюра? Лобковая?

БАЙОН: Нет, нет. Название одной сказки Мопассана: там кто-то находит в шкафу волосы и...

С. ГЕНЗБУР: Ах да, ладно, а у Бодлера что?

БАЙОН: У Бодлера, гм... Да что угодно: «Завивалось руно в разрезе сорочки»[180]...

С. ГЕНЗБУР: Ой, сурово! Но это уж чересчур. Вон. Долой, долоооой! Волосам — нет! Можешь так и записать: волосы — это тошнилово.

«Старые клячи, старое клянча»

БАЙОН: Геронтофилия. Надо немножко взбодриться, а то твой читатель засыпает. Самая пожилая бабушка, которой вы, мэтр, оказали честь?

С. ГЕНЗБУР: Мне было двадцать два — двадцать три, и я вляпался в шестидесятилетнюю старуху. До чего же она была нежная, и кожа у нее была нежная! Просто волшебная. А когда я все выпустил, она мне и говорит: «Еще, еще», а я ей ответил: «Бабуля, привет!» — и вон. Вон — это я про себя, а она осталась лежать в своем гостиничном номере. Но мягкостью ее кожи я был поражен. Я подцепил ее в кабаре, где пел. Удивительно. Но она была из категории вампиров! Ей хотелось «еще».

БАЙОН: Но это все же было приятно?

С. ГЕНЗБУР: Очень приятно. Эдакая маменька... Ма-му-ся, ба-бу-ся! Я сейчас!

БАЙОН: Ты ответил, не дожидаясь вопроса о насилии... Я вспомнил об одной сцене, имевшей место здесь однажды. Мы сидели наверху и смотрели порнуху...

С. ГЕНЗБУР: Не может быть!

С. М.

БАЙОН: Ты все время возвращался к одной и той же сцене из фильма, который, впрочем, был так себе...

С. ГЕНЗБУР: Они никогда не бывают хорошими.

БАЙОН: Ты еще говорил: «Смотри...», ты был заворожен взглядом одной девчонки, потому что в нем было что-то такое... и было видно, что ей страшно... Она оборачивалась к камере, похоже, не понимала, что происходит. Ты еще сказал: «Смотри, здесь что-то не то, она не хотела, они ее заставили».

С. ГЕНЗБУР: Да! Бразильянка. Ее накачали наркотиками и изнасиловали.

БАЙОН: А что за фильм?

С. ГЕНЗБУР: Думаю, бразильский, достаточно жестокий, но классный. Не фальшивый.

БАЙОН: Ее изнасиловали сзади?

С. ГЕНЗБУР: Там всего хватает. Еще и в рот... Да, она там наглоталась не слабо: молоко било, как из скважины. Только молоко было не «Нестле», а настоящее, жирное до сгустков... Да, фильм сильный. Остальные — отстой. Там еще был какой-то негр, бразилец... Думаю, ее накачали и... — я ведь не лох, я сам придумывал мизансцены — и изнасиловали. Это сцена настоящего изнасилования. Содомия и... В общем, полный набор: во все три дырки, в том числе болезненная для нее содомия, потому что... Да, кстати, о проблеме порнофильмов: в зависимости от крупности мы переживаем по-разному — потому что этого говнища там столько и все вот таковское... эдакие шибры[181], ужасно! Да еще и снято широкоугольником.

БАЙОН: Даже так?

С. ГЕНЗБУР: Ну конечно так, все это снималось широкоугольником, в упор, ее расстреливали в упор. А после этого ничего другого и не остается, как сказать: «Мы всего лишь мелкие сошки...» А сам фильм красивый.

Я видел другой фильм, двадцать лет назад в Гонконге, где все было гиперопасно и гипер-запрещено.

БАЙОН: Запрещено? Для показа?

С. ГЕНЗБУР: Да! Это был фильм на восьмимиллиметровой пленке, даже не на супер-восемь. На проходе стоял какой-то студент и собирал по три иены или по три доллара, и там было... Ладно. Причем все как по сценарию: нужно было обойти все здание, грязную бетонную коробку, пройти мимо какого-то типа на кухне, рядом с сортиром, и только потом попасть на этот просмотр. Где уже сидели двое ипохондрических америкашек. Они принимали все всерьез. А я пришел туда с дольщиком, чтобы позабавиться, но там было такое... я был потрясен. В фильме показывали, как одну девчонку дерет кобель. Внимание. Тишина в зале, пристегните ваши ремни. Это было... Все черно-белое, грязное, достаточно мерзкое. Чувствовалось, что она... Нет, она была не в восторге, она делала это из-за бабок.

БАЙОН: А она была красивой, эта девчонка?

С. ГЕНЗБУР: Да, вот именно, красивой. Она была красивой, а собака, чего уж про нее... что-то вроде добермана. Жестко, очень жестко, очень тяжело, настоящее испытание. И потом, кобель ее покрыл, как сучку, и, значит, драл ей когтями спину и плечи. Но она держалась. Это было очень сильно, это было еще до. До современной порнографической эпохи, когда всякое фуфло продается на каждом углу.

Итак, у меня здесь собраны всевозможные гаджеты, все фильмы, и это такая чушь, что от нее уже не встает. Но было время, когда все было не так; вот, например, приехал в Гонконг, пошел приколоться и увидел, как девчонку трахает кобель! Это было сильно. Там я действительно... Тут уж не до приколов. В этом было что-то поэтическое.

Потом я видел другую порнуху: у Сальвадора Дали[182], с Джейн и Биндером. Биндер — автор суперских титров к Джеймсу Бонду. Тип сексуально озабоченный, но полный улет: такой маленький еврей и такая сильная сексуальная озабоченность! Джеймсы Бонды — это всегда сексуально. И Дали показал нам фильм, — это тоже было нелегально, — в отеле «Мерис». Он сказал: «Будет просмотр, приходите», и мы посмотрели гипергрязный фильм. Чернуха, но с вот такими close-up[183]! Сплошная гинекология. Это было даже не... это было похоже на абстракцию. Думаю, Джейн это немного взволновало, но меня — нет. А теперь у меня есть кассеты, но я их даже не смотрю. Достало.

БАЙОН: Даже про насилие? С животными?

С. ГЕНЗБУР: У меня есть фильм про девчонку с собакой, но он ужасный: девчонка делает псу минет. Такое фуфло! Совершенная чушь. Потому что чувствуется, что девчонка отрабатывает, что ей скучно, — нет, это ужасно. А вот та, из Гонконга, пусть кобель ее и царапал когтями, но это все-таки ее цепляло.

Веселье

С. ГЕНЗБУР: Для меня совершенно недопустимо, когда девчонки веселятся. Это я просто ненавижу. Потому что теперь во всех фильмах, как теперь говорится, категории X, они веселятся; на это я говорю свое категорическое «нет». В ебле я не допускаю — даже на уровне юмора — никакого веселья. Для меня это действо гипер-серьезное, даже трагическое. И не следует размениваться на смехуечки. Смех я воспринимаю как совершенный облом, да, и немедленную отмену. Отвал. Отпад.

Ну вот, я, по-моему, обо всем рассказал. Надо бы, надо все же пройтись по всем гаджетам, всем приспособлениям, всем штуковинам, но мы как-то быстро отстрелялись. А надо бы не быстро, а постепенно. Next.

Брутальность

БАЙОН: Самая экстравагантная сексуальная сцена, в которой ты участвовал?

С. ГЕНЗБУР: Думаю, это когда меня отпердолили...

БАЙОН: Нет, это не экстравагантность...

С. ГЕНЗБУР: Что?! Думаешь, шуточки?! Нет!

БАЙОН: Нет. В смысле самая абсурдная. Бурлескная или совершенно обломная, какая-нибудь групповуха...

Брутальность

С. ГЕНЗБУР: Как-то раз я дал надраить двум парням одну девку, а потом прошелся по ней сам. Я до сих пор об этом вспоминаю. А потом мне стало противно. Это значит, у меня еще осталось немного чистоты в сердце, в душе. Она не хотела, а я сказал: «Давай, давай!», а потом: «Сука!» — и едва удержался, чтобы не отвесить ей пару затрещин. В конце я почувствовал такое отвращение... и даже хуже того, я был уязвлен.

БАЙОН: Вот как? И в каком возрасте?

С. ГЕНЗБУР: Какая же она была все-таки дрянь, эта девка! Мне было, наверное, лет двадцать пять. Да, ужасно. Парень даже умер.

БАЙОН: Один из двух парней?

С. ГЕНЗБУР: Это была его подружка. Он умер. Красивый был парень. Они оба были красавчики. А вслед за ними девку подначил и я: «Да будет тебе ломаться!» А потом мне стало противно: после этого мне показалось... невообразимым, что могут происходить такие... Тебя такие девки не смущают?

БАЙОН: Нет. А самая брутальная женщина, которую ты знал?

С. ГЕНЗБУР: Ну, бля, дает! Брутальный — это ведь я! Это я приобщал к брутальности. Брутальных женщин не бывает. По крайней мере, физиономию они мне никогда не били.

БАЙОН: Ты не получал ни одной пощечины?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Никогда.

БАЙОН: Они останавливались, не доходя до щеки, или не было даже жеста?

С. ГЕНЗБУР: Но ведь брутальность может быть и... Если говорить о брутальности в постели, так брутален я сам. Инициирую я; мне еще ни разу не встретилась тетенька, которая бы проявила брутальность, например, продырявив мне задницу. Брутальность по отношению ко мне может идти от меня самого — опять-таки при чьем-либо посредничестве, — как в случае онанизма. Брутальная женщина? Разве у меня остались шрамы? Физические следы? Нет. Ничего.

БАЙОН: Нет? А мстительная ревность?

С. ГЕНЗБУР: Ах ревность! Конечно, ведь я неистовый. А значит, происходит психологическое перенесение. Их было немало... Но я не собираюсь перечислять имена.

Пятна

БАЙОН: Возвращаясь к стыдливости, можно ли сказать, что ты образец верности?

С. ГЕНЗБУР: В каком смысле?

БАЙОН: В смысле любовной верности.

С. ГЕНЗБУР: Ах это?.. Я же сказал: I’m not sure about that[184], вот так. Нет. Потому что я функционирую циклическим или циклотимическим образом, переходя от полигамии к моногамии. В настоящий момент я моногамен. Это все, что я могу сказать.

БАЙОН: «В настоящий момент» уже несколько лет...

С. ГЕНЗБУР: В настоящий момент с Бамбу я моногамен. Время я не засекал — shit, man!

БАЙОН: Ладно, еще о стыдливости... Хм, это не очень приятная для изучения тема...

С. ГЕНЗБУР: Валяй. Это неприятно для Бамбу?

БАЙОН: Пф-ф, для всех.

С. ГЕНЗБУР: Да ладно, ты ради этого столько парился, да и я никогда бы не вписался в подобную затею с кем-то другим; так что валяй, попробуем приколоться.

БАЙОН: Гм... После акта на простыне остаются пятна. Ты меняешь белье?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Потому что я — я не поливальщик газонов.

БАЙОН: Нет, я не об этом.

С. ГЕНЗБУР: Эй, дружок! Эк куда тебя занесло! Это еще что такое? Ты никак вздумал измерять кубатуру?

БАЙОН: Нет, ну, после акта бывают ведь пятна; ты их даже не замечаешь или?..

С. ГЕНЗБУР: Я не молочник! Что это вообще значит? Моя девчонка отправляется на биде, «на коня» — я называю эту штуку «французским конем», — и все.

БАЙОН: Так, значит, никогда никаких пятен?

С. ГЕНЗБУР: Ка-ка? Нет. Никаких пятен, no way[185]. Чуть-чуть, слегка, от слюны из-за скрипящих зубов — скрипящих внутри, я сказал: В. Н. У. Т. Р. И. А от этого никаких пятен. Немного... как это называется? Ну, чтобы стоял воротник?

БАЙОН: Китовый ус?

С. ГЕНЗБУР: Немного китового уса... Да нет же! Ну, как же это называется?

БАЙОН: Крахмал.

С. ГЕНЗБУР: Вот-вот. Если где-то слегка «закрахмалилось», то мою домработницу это не смущает — тоже мне проблема! Немного росы. Когда я был художником, это называлось «розовый церулеум»[186]. Нет, это ближе к марене. «Марена» звучит красиво. Мареновая эмаль — это когда в пи-пи подмешивается немного крови; вот и получается мареновая эмаль. Что на это скажешь?

БАЙОН: Маленький сальный секрет? Что-нибудь такое, в чем ты никогда бы не осмелился признаться. Сексуальное преступление — может, и без последствий для тебя, но... Что-нибудь нехорошее.

С. ГЕНЗБУР: Нехорошее? Как-то я был в... В одном бистро был туалет по-турецки[187], и там не было бумаги, и я все стены покрыл запятыми. Это был я! В «Тетради Пруста»[188] есть вопрос: «Что является для вас наивысшим испытанием?» Так вот это — «Отсутствие туалетной бумаге в гальюне». Запятые — это отчаяние.

«Обуреваемая бесом негритянка»

БАЙОН: Я помню, как ты, такой целомудренный, мучил одну негритянку: ты издевался над ней, имитируя антильский акцент: «Как твоя дела, хаашо?» — и я заметил, как ты засовывал ей руку под юбку, а потом — просто ужас! — ты подносил палец к носу и принюхивался, вот так, морщился, высовывал язык и протягивал: «Бе-е-е...»

С. ГЕНЗБУР: Ни хрена себе! Где это было? В каком отстойнике?

БАЙОН: Не в клубе. На вечеринке.

С. ГЕНЗБУР: Какая агрессивность! На вечеринке? И Бамбу там не было? Ни хрена себе!

БАЙОН: Нет. Ты делал брезгливое выражение лица, и для девчонки, которая была африканкой, это было ужасно. Она была возмущена...

С. ГЕНЗБУР: Но это же прямая агрессия! Никакой связи с целомудренностью. Я был агрессивен, потому что не хотел ее дрючить, вот и все. Если не хочешь дрючить, то оскорбляешь. Ну, по крайней мере, я оскорбляю.

БАЙОН: Это такая форма безобидного садизма?

С. ГЕНЗБУР: Ну уж сразу «садизм»! Такое громкое слово. Невозможно к «садизму» приклеить «доброкачественный». Это неправильно. Либо вписываешься, либо нет.

БАЙОН: Однако это хорошо определило бы...

С. ГЕНЗБУР: Но зачем я это делал? Она меня достала, да?

БАЙОН: Ты сделал это раз десять, не меньше: палец прямо в... а затем к носу... Заметь, ей никто не мешал уйти. Ну да ладно, сменим тему, если тебе неловко...

С. ГЕНЗБУР: Нет, дело не в этом... Может, это было на уровне жеста? Я не злой, не думаю, что я злой. Это не злость; ведь запах — это абстракция.

БАЙОН: «Бе-е-е-е» с вот таким выражением!

С. ГЕНЗБУР: На самом деле я до ее киски не дотрагивался: это было сделано абстрактно, только чтобы подурачиться. Но если бы от нее на самом деле сильно пахло, я бы никогда этого не сделал. Я ей не засовывал руку до конца! То есть до начала! Да, несколько агрессивно. Я и забыл.

«Супёры»[189]

БАЙОН: Теперь к разряду аномалий: есть ли у тебя особые пристрастия, фантазмы? Например, минервы или карлицы...

С. ГЕНЗБУР: А что такое минервы?

БАЙОН: Минерва — это то, что носил фон Штрогейм[190]... — ортопедический фиксатор шеи. Беременная женщина на девятом месяце? Безногая? Двадцатилетняя олигофреничка?

С. ГЕНЗБУР: Беременные?! Нет, не думаю. Что бы такое тебе придумать, какой жест или эстетический ход? Ну, скажем, как называют двух сестер-близняшек, которых не раз...

БАЙОН: Сиамские близнецы...

С. ГЕНЗБУР: Сиамские близнецы? Ах! Нет, это было бы ужасно.

С. ГЕНЗБУР: А как насчет сбора в емкости?

С. ГЕНЗБУР: Что? «Мякиш». Ну нет. Для этого есть места и есть «супёры», которые...

БАЙОН: Точно. Хороший «супец», как тебе?

С. ГЕНЗБУР: «Супчик». Нет. «Супёры» — это не то.

БАЙОН: Нет — то. «Супёр» происходит от... Неужели тебе нужна семантическая справка! Супом называют еще и размоченный хлеб, а отсюда и выражение «вымоченный как суп», а «супёры» — это те, которые обмакивают свой хлеб в... «суп» из...

С. ГЕНЗБУР: Во вчерашний суп. В который кто-нибудь ссыт. А «супёры» это подъедают... Ну и поганец же ты. Фу, как гадко! Хотя это же существует. Но современный «супёр» — это тип, который во время групповухи подходит к тому, кто только что «телеграфировал», говорит ему: «Извините меня», и слизывает. Вот что такое «супёр» сегодня.

БАЙОН: Как ты сказал? Ну-ка повтори: кто-то «телеграфирует»...

С. ГЕНЗБУР: Ну, «супёр» поджидает, когда кто-нибудь в групповухе вышлет сперму, затем его быстро отстраняет и говорит: «Извините меня, мсье»...

БАЙОН: О-о! И начинает вылизывать?

С. ГЕНЗБУР: И начинает вылизывать чье-нибудь лоно или бедро. Таких и называют «супёрами».

БАЙОН: Браво!

С. ГЕНЗБУР: Это и есть «неосупёр».

БАЙОН: Эффектно разыграно.

С. ГЕНЗБУР: Понравилось? Чем грязнее, тем лучше! Вот такие «неосупёры». Я знал и... как это называется?

БАЙОН: «Шабро»[191]?

С. ГЕНЗБУР: В смысле отхожие места?

БАЙОН: Веспасиановы писсуары? Да, в наше время с этим сложнее.

С. ГЕНЗБУР: «Ох, извините меня, мсье. — Ну что вы, прошу вас! — Ах, это совсем не от вас...». Какая мразь!

БАЙОН: Да уж, гнусновато.

С. ГЕНЗБУР: Да. Гнусно.

Патология

БАЙОН: Вызывает ли у тебя любопытство то, что безобразно, в энциклопедиях, в словарях? Если не сейчас, то, может, раньше, когда ты был моложе? Аборигены с язвой мошонки, с раком гениталий, в коляске вли...

С. ГЕНЗБУР: Нет, нет, нет!

БАЙОН: Смотреть на...

С. ГЕНЗБУР: Долой! Долооой!

БАЙОН: Даже сажание на кол? Пытки? Ты говорил о мистической живописи, сближающей боль с оргазмом...

С. ГЕНЗБУР: Да, но это не сажание на кол. Это «Себастьян».

БАЙОН: Ага, как же. А твои фотографии — зарубленный японец, обезглавленные и ободранные китайцы, еще живая отрубленная голова... причем все недавние и совсем не в духе святого Себастьяна...

С. ГЕНЗБУР: Точно. Это Гюисманс.

БАЙОН: Ты хочешь сказать, Батай[192].

С. ГЕНЗБУР: Нет, нет. «Сад пыток». Как его... черт!.. Рембо...

БАЙОН: Мирбо.

С. ГЕНЗБУР: Октав Мирбо, правильно. Ах да, это великолепно. Но великолепно своей абстрагированностью. В действительности же это невозможно.

БАЙОН: Так ты сознаешься?

С. ГЕНЗБУР: Да.

БАЙОН: А Elephant Man[193], а фотографии, ты все же на них смотришь?

С. ГЕНЗБУР: У меня, конечно же, есть кассета Elephant Man. Это прекрасно. Прекрасно!

БАЙОН: Да кто говорит о фильме? Фотографии реально существующих людей. Elephant Man — это был пример, живое чудовище, от которого несло гноем и...

С. ГЕНЗБУР: Ты думаешь, я не смотрел?! Есть кое-что лучше. У меня есть кассета «Johnny got his gun».

БАЙОН: А-а.

С. ГЕНЗБУР: Дамский минет!

БАЙОН: Ах да. Я как раз собирался сказать: то, что не очень сексуально...

С. ГЕНЗБУР: Великолепная сексуальность!

БАЙОН: Минет для целой оравы...

С. ГЕНЗБУР: Он показывает глазами: «Да, да!» Это самый великий минет... И вместе с тем человечность, доброта. Это потрясающий минет.

БАЙОН: Вернемся к вещам серьезным. Болезни?

С. ГЕНЗБУР: Болезни? Что имеется в виду? Мандавошки? Мандавошки на ресницах?

БАЙОН: На лицах, на ресницах, об этом мы поговорим потом, если тебе так уж хочется, а сейчас скажи-ка вот что: лихорадка, больница, термометры, халаты медсестер, не знаю, что еще, — все это имеет место в твоем... музее?

С. ГЕНЗБУР: Думаю, белый халат так же эротичен, как и черный чулок, если девчонка красива. А медсестры... все они бляди и думают только о том, как бы какого-нибудь студентика подцепить.

БАЙОН: ???

С. ГЕНЗБУР: Особенно когда дежурят ночью... Но красивая сексапильная сестричка очень возбуждает. Хотя... Когда у меня случился сердечный приступ, я не хотел показывать свой конец. И когда надо было менять постельное белье, я обматывался полотенцем. Они очень удивлялись, тупицы; нет, эксгибиционизм — это разврат!

БАЙОН: Ладно, так как же с болезнями?

С. ГЕНЗБУР: С венерическими? Сколько шлюх я перепробовал, и у меня никогда ничего не было. Зато в армии я подхватил мандавошек, как и всякий нормальный солдат, отправляющийся на военную службу. Что я еще подхватывал?

БАЙОН: Герпес? Хламидии? Петушиные гребни?

С. ГЕНЗБУР: No way. Чем я мог заразиться еще?

БАЙОН: СПИДом?

С. ГЕНЗБУР: Нет, СПИД был позднее. Потому что это знак...

Дали и маленькая фотография

БАЙОН: Ты сексуально не озабочен (показывая на гостиную)? Рекуррентные эротические сны?

С. ГЕНЗБУР: А у меня их нет. Не могу себе даже представить, что у меня эротические сны; ведь все мои эротические мечты сбываются.

БАЙОН: Но все же... Зверь (безделушка, о которой шла речь до этого: одна жаба на другой), одно животное, которое фыркает перед...

С. ГЕНЗБУР: ...перед другим животным? Животное начало? Нет.

БАЙОН: А лесбиянки (еще безделушка: одна женщина на другой)! У тебя?..

С. ГЕНЗБУР: Присоски.

БАЙОН: Да. Это тебя возбуждает? Или ты считаешь, что это мерзкая придурь?

Дали и маленькая фотография

С. ГЕНЗБУР: Сосучки, если все удачно, то это очень эстетично. И трогательно. Но когда это нехорошо, когда они начинают наигрывать — тогда это паскудно. Я предпочитаю педрил. Но это может быть и прекрасно: две девчонки из одних изгибов — ведь мы, у нас... — две подружки, это может быть действительно очень красиво.

У меня была фотография. Которую я стащил у Жоржа Юне[194]. У того самого, которого Андре Бретон[195] измордовал. Жорж Юне поначалу входил в их группу. У него были прелестные сюрреалистические предметы, гиперэротические. В том числе маленькая фотография двух маленьких девочек. Девочкам не было и двенадцати, лет по восемь. И они друг друга вылизывали. Прекрасная фотография, маленькая такая. Итак, Бретон набил рожу этому Жоржу Юне позднее, а потом, в любом случае они умерли оба, и оба были правы.

Так вот, у Жоржа Юне я стащил еще и ключи от квартиры Сальвадора Дали. В которой я целую неделю туркал свою подружку, которая была дочерью N. В окружении картин Миро[196], Клее[197], Дали...

БАЙОН: Тайком?

С. ГЕНЗБУР: Да, тайком: ключи же я стянул! И пробрался в его квартиру: в то время он был, кажется, в Кадакесе.

БАЙОН: В каком году?

С. ГЕНЗБУР: Наверное, в пятидесятом. Сорок восьмом... Сорок седьмом? Не помню. Но какой шик. Шикарная гостиная, отделанная каракулем. И в этой гостиной ночные горшки...

БАЙОН: А где она находилась?

С. ГЕНЗБУР: На бульваре Сен-Жермен. Меня это так вставило! Я, юный художник, проник к Дали, как корсар, злоумышленник. Ванная комната в духе римского декаданса: простыня в ванне, то есть ванну не мыли, а стирали простыню. И сотни маленьких флакончиков — вот почему у меня, в моей ванной, тоже сотни флаконов. Квадратная кровать — да, у меня тоже квадратная кровать. И вот почему, может неосознанно, здесь все черное.

Итак, я трахался в окружении Миро, Руо[198], Брака[199]... Которые стояли на полу, а я чуть ли не пинал их ногами. Ну, конечно, не пинал! Разумеется, я их обходил... Я мэтров обходил... или даже обгонял. Руо, Пикассо[200], Клее и Дали внавалку... — они же все были его приятелями. Великолепно. Великолепно! Я не помню, гениально ли я трахался, — о трахе я ничего не помню: я помню только обо всей этой мазне вокруг кровати. Так, а о чем мы говорили?..

БАЙОН: О двух маленьких девочках.

С. ГЕНЗБУР: Ах да! Итак, у меня была эта фотография... восхитительная: две восьмилетние малышки... — теперь уже нельзя говорить «обсасывались», это похабно. А как еще говорят, более красиво?.. Настолько это было...

БАЙОН: Они щупались? Лизались?

С. ГЕНЗБУР: Это было так красиво! Фотограф снял двух малышек, восьмилетних девчушек, припавших устами к лону. Мне было девятнадцать лет, значит, это было в... — не помню уже когда; так вот в армии ее у меня стянули.

БАЙОН: Ай!

С. ГЕНЗБУР: Когда я спал. Я показывал эту фотографию. А когда я уснул, ее у меня стянули. Такая милая карточка. Вот я и подумал: «Две девчонки вместе — это мило, потому что там одни изгибы и округлости».

Инцесты

БАЙОН: Теперь неприятная сторона...

С. ГЕНЗБУР: Медали...

БАЙОН: На тему: фильм Жака Дуайона[201] тебя расстроил... из-за Джейн?

С. ГЕНЗБУР: Какой фильм?

БАЙОН: Ты его не видел?

С. ГЕНЗБУР: Нет. И типа не знаю.

БАЙОН: «Пиратка». И в нем ты не видел Джейн?

С. ГЕНЗБУР: No comment, no comment.

БАЙОН: Ну ладно... Педо.

С. ГЕНЗБУР: Что?

БАЙОН: Каким словом ты назовешь свое положение, то есть положение пятидесятишестилетнего мужчины, который живет с девушкой, которой...

С. ГЕНЗБУР: Двадцать четыре года.

БАЙОН: Ну?

С. ГЕНЗБУР: Инцест. Это крайне редко, крайне ценно и... — нет, он не будет говорить «крайне» два раза подряд: это крайне редко, ценно и уникально, отношения с этой малышкой. Я не вижу никакой связи с педерастией.

БАЙОН: Это вопрос минимального возраста. Ты ведь сам ответил относительно Романа Полански, но...

С. ГЕНЗБУР: Да, ответил и снова к этому возвращаюсь. Отношения между мужчиной моего возраста и молодой девчонкой эллиптически просты. Все цифры, римские ли, арабские, — по фигу! Мы все время считаем: сколько времени? сколько лет? Затрахало. Это вопрос отношения не только силы, но и самого контакта. Она хороша не потому, что молода. Здесь полный набор: она хороша, и она молода.

БАЙОН: В порядке вещей.

С. ГЕНЗБУР: Каких вещей?

БАЙОН: Согласно логике инцеста. Это запрещено? Или ты считаешь, что это так естественно, что практически неизбежно?

С. ГЕНЗБУР: Инцест? Я подвержен головокружению и думаю, что инцест — это... как опьянение или головокружение. Но на это идти не надо. Нужна какая-нибудь безумная... предохранительная мера. Я представляю себе, что это могло бы быть прекрасно, но это может быть и совершенно ужасно... Разумеется, это некое помутнение.

БАЙОН: От этого ведёт.

С. ГЕНЗБУР: Помутнение прекрасно, потому что... Словно снимаешь с плеча, западая в стороны, и картинка не в фокусе... Вот что такое помутнение.

БАЙОН: Именно это и происходит в песне твоей дочери?

С. ГЕНЗБУР: «Любовь, которой мы никогда не займемся вместе» — это ключевая фраза. Шарлотта[202] девочка не глупая. Она любит папу, но он ей нравится и физически. Значит, есть какая-то доля смущения. Думаю, что между папой и дочкой это должно существовать всегда: отец Джейн был влюблен в свою дочь, и его дочь влюблена в него. Я, я влюблен в свою дочурку Шарлотту, а она, она тоже влюблена в меня. Но это ни в коем случае не должно деградировать в сексуальном плане, иначе будет ужасно! Особенно в случае с таким паршивцем, как я. Нет! Это было бы отвратительно. Есть опьянение, близость, приближение, ощущение сексуальности, но ни в коем случае нельзя... нельзя доходить до...

БАЙОН: А до чего бы ты дошел с маленьким мальчиком? Сыном...

С. ГЕНЗБУР: Сыном кого? Сукиным сыном?

БАЙОН: Отношение было бы таким же?

С. ГЕНЗБУР: Ну нет. Нет! Фига с два. И потом, эта малюсенькая пипетка... Нет, нет.

Бляди

БАЙОН: Глава «Бляди», продолжение. Можешь ли ты сказать, что все женщины, по своей природе, в силу фатальной предопределенности, социальной, исторической...

С. ГЕНЗБУР: Социалистической. Социалистерической.

БАЙОН: ...блудницы? Повторяю: любая ли женщина фатально обречена на проституцию?

С. ГЕНЗБУР: В этой формулировке мне очень нравится слово «фатально». Я нахожу его прекрасным! Ведь над женщиной и вправду довлеет фатальность, но «блуд» еще не означает «проституция».

Блядь — современное слово[203]; проститутка — понятно, что это такое. Блудницы — дело совсем другое: это некий путь, даже более интеллектуальный, чем сексуальный. Фатальность вынуждает некоторых девчонок, некоторых девчушек, некоторых женщин блудить. Но блуд не затрагивает тело, которое... Я бы сказал, что проституция затрагивает тело, которое продается, отдается на произвол судьбы, идет в прибыль сутенеру. Блудница же не паскудна: как мы уже сказали, это фатальность жизни. Даже любовница может быть блудливой. И это может быть великолепно.

Это великолепно в том смысле... — убираем проституцию, забываем о денежках, — любовница, которая чувствует в себе силу быть блядью, это самая прекрасная из любовниц. Я не впутываю сюда душу, падение, поскольку у меня все-таки есть нравственный принцип, но я не хочу, чтобы меня наябывали.

БАЙОН: А тебя наябывали?

С. ГЕНЗБУР: Ебать — пожалуйста, но чтобы меня наябывали — нет. Значит... Хотя я могу допустить, что меня наебут: ведь допускал же я, чтобы меня проводили. Одна девчонка меня провела — было бы глупо скрывать. Да, действительно, меня прокинули. Я посылал многих, но и меня тоже посылали. Послала одна знаменитая красавица — не вижу, что знаменитого в том, чтобы... Кстати, самое интересное с девчонкой, с любой девчонкой: едва она оказывается голой, то становится инкогнито. Значит, следует инициировать женщин к блудливости. Чтобы они не пугались принимать блядские позы или даже...

Скатология

БАЙОН: Фекалии?

С. ГЕНЗБУР: Ка-ка, ка-ка. Пи-пи, ка-ка...

БАЙОН: Базовые данные твоей флюорографии, все, что касается отстоя, — в обоих смыслах слова[204].

С. ГЕНЗБУР: Мне не нравится слово «ягодицы»[205]. Задница.

БАЙОН: Да, но я употребил «отстой» умышленно.

С. ГЕНЗБУР: Как ты пишешь «груди»?

БАЙОН: Есть рисунок графический, а есть черные замыслы[206]...

С. ГЕНЗБУР: Ка-ка.

БАЙОН: Вот-вот.

С. ГЕНЗБУР: Пи-пи, ка-ка и т. д.

БАЙОН: «Запорный блюз», «Пердеж в стиле бух», «Памела-попо», «Газ на всех этажах» — следует ли свалять все твои шлепки по заднице в одну кучу?

С. ГЕНЗБУР: В одну кучу?

БАЙОН: Да, шлепки по заднице?

С. ГЕНЗБУР: От шлепков не бывает ка-ка!

БАЙОН: Ага? Ты делаешь различие?

С. ГЕНЗБУР: Ну да. Дырочка открывается и закрывается, это не одно и то же; какашка, колбаска — это совсем не то же самое, что и... Разве нет?

БАЙОН: Чтобы объединить обе темы, вопрос будет касаться «по попке — в попку».

С. ГЕНЗБУР: Но не «по попке — ка-ка»! Я никогда не был скатофилом. Содомия мне нравится, это очень хорошо. А что «до ветру», так в этом нет ничего эротического.

БАЙОН: Ну... как сказать.

С. ГЕНЗБУР: В пердеже?

БАЙОН: И все же это очень... физически... ректально, и тема предпочтения...

С. ГЕНЗБУР: М-да, предпочтения, ветры, кишечные газы... все такое ветреное...

БАЙОН: Кстати, единственная книга, которую ты написал...

С. ГЕНЗБУР: В серии NRF[207], между Жене[208] и Жидом. Если, скажем, маленькая Шарлотта пускает газы, это реакция ребенка. Я научился синхронизировать и кричу: «Кааааааали!» Как пишется «Кали»? К. а. л. и. Да, богиня Кали из прекрасного фильма — нет, не Хоукса, черт... фильм черно-белый, в ролях Виктор Маклаглин, Кэрри Грант и еще один дурень... Так вот, там была богиня Кали, и действие происходило во время... Индия, восстание в Индии, и один тип рассказывает о богине Кали. Так вот, когда я пускаю синхронный залп, я кричу: «Каааали! Кааали!» А Шарлотта мне отвечает: «А ты послушай-ка вот это!» — и посылает мне залп прямо в рожу. Но в этом нет ничего сексуального...

БАЙОН: Да ну?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Хотя. Если выдать... ветер силой в четыре балла, то можно себе представить состояние жерла.

БАЙОН: Так, значит, ничего скатологического?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Ветер — это скорее военная тема. В армии я просто задыхался, там устраивали соревнования. Какая гнусь! Так что это все армейские шуточки. Но самое чудовищное пускание газов — бесшумное. Тихо так, ффф... Это самое ужасное. А громкий «пум!» должен останавливать башенные часы... Типично армейские приколы.

БАЙОН: Другими словами, есть ли у тебя отвращение к...

С. ГЕНЗБУР: Да, я бы сказал, что это вызывает у меня отвращение; каждое утро, когда я иду гадить, это мне загаживает мозги. Я не понимаю, как человеческое тело может!.. Сперма, на худой конец, но дерьмо... Я не понимаю, как мы можем...

БАЙОН: Содержать в себе это?

С. ГЕНЗБУР: Нет уж. Я предпочитаю блевать и тем самым не увеличивать количество производимого дерьма. Вот так. Раз я увидел колбаску маленькой Шарлотты, причем... фантастических размеров! Я еще подумал: невероятно! Бедная малышка. Как она может выдать такое? Это же должно ей... Фантастика! К тому же у меня не было под рукой бумаги, а колбаска лежала передо мной, и я, которого всегда тянуло к собирательству, подумал: «Невероятно, как же это забрать?! Что же это такое? Это же ужас! Эдакая черная загогулина... С ума сойти! И чтобы такая огромная штука вышла из такой маленькой девочки!» Хотя в ее возрасте, лучше, когда выходит, чем когда входит.

Копрофагия

БАЙОН: Теперь — десерт. Мишель Симон[209].

С. ГЕНЗБУР: Ах да, Мишель Симон. Он был скатофагом. Мы с ним приятельствовали. Как-то я у него стянул несколько фотографий порно. Потрясающая печать. С девчушками, которые хотели сниматься в кино, или со шлюшками, не знаю... с проститутками. А фотографии великолепные.

Дело в том, что я пистонил его любовницу. И это она дала мне эти... Это было во время — не «Париж — Голливуд», но еще до секс-шопов и всего этого бардака, — в то время, когда все было еще запрещено: волосатые лобки и т. д. Следовательно, эти фотографии были очень ценными, они меня здорово цепляли. Прекрасные картинки, которые я у него стибрил. Я украл у Мишеля Симона эти фотографии и, наверное, на них дрочил. Я наверняка дрочил на эти фотографии, а позднее мы вместе с Мишелем работали на одной картине[210]. Не помню, на какой именно... черт, shit — нет, лучше, дерьмо! Ну, не важно. Не будем называть ни имя режиссера, который был редким мудаком, ни название фильма, ни наши роли, которые были такими же мудацкими, но... Дружба.

Мгновенная дружба. Между Мишелем Симоном и мною. Этот старый господин и я, — я был уже не первой свежести, но все же... — и это было классно. Ни с чем не сравнимо! Не знаю почему. У Мишеля Симона была такая рожа! И у меня не лучше, такая же уделанная. На улице сразу чувствовалось, что его, этого седого человека в белом кабриолете, любили. Он отнесся ко мне с симпатией, но не гомосексуальной. Он даже не знал, что я туркал его лахудру, которая была такой дрянью, такой падлой, в комнате по соседству, в Сен-Дени, — мрак! И он как-то рассказал мне эту фантастическую историю...

«Однажды я был...» Нет, сначала я расскажу, как я повез его к «Люка-Картон» отведать вальдшнепов. А в зале ресторана «Люка-Картон» всегда дежурит метрдотель, поскольку вальдшнепов готовят прямо на столе перед клиентом: берут кишки, дерьмо, укладывают это на канапе — блюдо так и называется: «вальдшнеп на канапе», — птицу не потрошат, а ухитряются сделать так, чтобы дерьмо не воняло, — думаю, добавляют арманьяк или коньяк. Так вот, а довольный Симон возьми да ляпни во весь голос: «О! Да ведь здесь кормят говном!» — «Мсье Симон! Как можно, мсье!» — оскорбился метрдотель. — «Ну, хотя бы чуть-чуть есть?» — взмолился Симон. После чего и рассказывает мне следующую историю: «Как-то я оказался на мели, будучи уже знаменитым Мишелем Симоном, и не знал, где переночевать. Дело было еще до войны, и пошел я, значит, в один бордель...»

Итак, Мишель Симон пришел к хозяйке, с которой был в приятельских отношениях: «У тебя пожить можно?» — «Можно. Будешь спать на последнем этаже, в мансарде с двумя девчонками».

Значит, ночует он там, причем не обязательно трахая своих соседок по комнате, они ведь ему как подружки. У него там была отдельная кровать. И вот однажды он заходит в комнату и говорит: «Послушайте-ка! Здесь никак попахивает говнецом!» Dixit[211] Мишель Симон. Это было что-то колоссальное! Почти физическое ощущение! Услышать из уст Мишеля, с его-то харей, такой же раздолбанной, как и моя: «Здесь никак попахивает говнецом!»

И тут одна из его соседок смущенно так и говорит: «Мишель, мы должны вам кое в чем признаться. Мы здесь придумали одну штуку. Дело в том, что некоторые едят это десертными ложками... И это пользуется таким успехом, что не хватает того, что мы можем... предложить. Так вот, мы зовем подружек, чтобы с их помощью пополнять запас... и замораживаем это дело в морозилке. А потом... Разогреваем на водяной бане».

БАЙОН: Фу-у-у-у!

С. ГЕНЗБУР: Это грандиозно! Грандиозно! Grandioso! Потрясающе! От этого просто дырожопит! Крышу сносит! Скальп дыбом!

Ню

БАЙОН: Какие художники тебе наиболее близки? Фернанд Кнопф[212]?

С. ГЕНЗБУР: Кто? Долой!

БАЙОН: Подожди, может, другие... Андрогин Кнопф, который все время рисовал свою сестру в мужском обличье? Или Бэкон? Или Эгон Шиле[213]?

С. ГЕНЗБУР: Эгон? Тошнилово этот Эгон... Shit...

БАЙОН: Тошнилово? Значит, Бэкон?

С. ГЕНЗБУР: Бэкон. Для меня из современников он самый великий одержимый. Это Фрэнсис Бэкон. Да! Его колоссальные эякуляции! Цинковыми или титановыми белилами. Его превосходные триптихи.

БАЙОН: Черный или розовый? Самый сексуальный цвет?

Ню

С. ГЕНЗБУР: Во-первых, черный — это не цвет, а валёр, если говорить технически; так как валёры идут от совершенно белого, через серый, к черному. Это значения. А цвета — это цвета: это... солнечный спектр.

БАЙОН: Значит, еще один вопрос замят?

С. ГЕНЗБУР: Нет. Вопрос не замят. Какой мой сексуальный цвет? Наверно, зеленовато-желтый. Веронская зелень, серо-зеленый, зеленый. Терпеть не могу желтый кадмий.

БАЙОН: Как ты сказал?

С. ГЕНЗБУР: Кадмий. Зато люблю марену, это слегка педерастическая розоватость. И ярь-медянку. Вот.

БАЙОН: Одежда: ты любишь обнаженность или предпочитаешь, когда ткань скрывает?

С. ГЕНЗБУР: Ты говоришь обо мне? Или о девчонках?

БАЙОН: Нет, о тебе.

С. ГЕНЗБУР: А-а. Обнаженность или?..

БАЙОН: Или ткань. Вуали, шелка...

С. ГЕНЗБУР: Все, что идет от хиппачества? Долой!

БАЙОН: Нет, нет. Не хиппи. Завуалировано.

С. ГЕНЗБУР: Типа индийских шалей?

БАЙОН: Да нет же! Ты предпочитаешь тело обнаженное или тело декорированное?

С. ГЕНЗБУР: Тело, декорированное мной? Да. Ведь есть пояса-подвязки и чулки. Но чулки не современные. Шелковые, но не нейлоновые: нейлон не пробуждает чувств. А вот когда переходишь от шелка к человеческой плоти, тут уж... А если появляются зацепки, то это тоже неплохо, not bad. Но полный отказ от panties[214]! Все эти «банановые корки» — долой! Но чулочная застежка, которая щелкает тебе прямо в рожу, — это неплохо. Какие аксессуары можно еще предложить девчонке, чтобы она отдалилась от животного состояния? Трусики «Petit-Bateau» — это берем сразу, но смотря как и на ком! Вот, например, малышка Бамбу знает, как носить «Petit-Bateau»: чуть просторные, чтобы слегка отходили — не для того, чтобы яйца были видны, их у нее нет, но... Not bad[215].

БАЙОН: А где же под всем этим обнаженность?

С. ГЕНЗБУР: Это ты здорово подметил! Обнаженность... Для этого надо отрегулировать свет, ну и позы: есть девчонки грациозные и не очень. Есть задницы красивые, завораживающе-нагловатые, а есть угловатые. Угловатая девчонка заслуживает особенного подхода... но с другой стороны.

БАЙОН: Разговор о заднице привел нас к гейской теме.

С. ГЕНЗБУР: Yeah, man[216].

БАЙОН: Мы не могли к этому не прийти. Это будет концом конца. Ты уж постарайся, хорошо?

С. ГЕНЗБУР: Это — да, это...

Педаль

БАЙОН: Итак, начнем так: первый раз, когда ты официально стал считаться геем, это было в день твоей смерти, в газете.

С. ГЕНЗБУР: Да, в «Либе»[217]. Я был мертв.

БАЙОН: Ты там объявлял, что умер в окружении целой стайки порхающих отроков.

С. ГЕНЗБУР: Я уже и сам не помню. Ах да! У меня были галлюцинации, и это было хорошо. Очень красивая газета.

БАЙОН: С тех пор, похоже, это усугубилось...

С. ГЕНЗБУР: Усугубилось что? В смысле количества? Опять цифры? Ноль, два, три, ноль и точка... Что это значит?

ВАЙОН: Ну, ты изменился...

С. ГЕНЗБУР: Да, я изменился. Я не буду тебе рассказывать... нет, я буду рассказывать, но только без всяких «усугубилось»!

БАЙОН: Нет, нет! «Усугубилось» — это только для того, чтобы взбодрить читателя.

С. ГЕНЗБУР: Ну, если это для печати... Ладно. На самом деле я стал это воспринимать спокойнее.

БАЙОН: А?

С. ГЕНЗБУР: Жизнь такая пластинка... (Молчание.)

БАЙОН: Давай же...

С. ГЕНЗБУР: Нет, но... Я хочу услышать твои предположения.

БАЙОН: Ну же! Если ты не скажешь, то это пропадет. Так что ты стал воспринимать спокойнее?

С. ГЕНЗБУР: Спокойнее после того, как... меня пропердолили. Я считаю, что мужик не может трахаться, если он... Он не может себе представить, что такое конец, если не почувствовал конец в себе самом. То есть проанализировать, что такое вставка, он сумеет только после того, как ему самому вставят... Только так он поймет, что может чувствовать девчонка, чувствуя в себе такую странную и такую суровую, с дизайнерской точки зрения, штуку. Хорошо трахаться не сможет тот, кто не был и шпагой, и ножнами.

Хорошо трахаться — это значит побывать и мужчиной, и женщиной. То есть, я уже об этом говорил, не только практиковать онанизм посредством другого лица, но еще и понять, что за таинственный предмет этот конец, этот штырь.

Конец нам был дан, и мозг орошен кровью. Если все дело только в крови, то ничего не получится. Если это всего лишь орошение кровью, то это остается чем-то скотским, свинским; а ведь это туда и сюда, туда и оттуда. Значит, нужно побыть женщиной, чтобы понять. Вот. Попробовать. И перейти грань, любить только это, если... если есть обоюдная эякуляция.

БАЙОН: А в твоем случае?

С. ГЕНЗБУР: Мне никогда не везло с парнями. Прежде всего, у меня было отвращение к коже. Затем, я был крайне... я чувствовал себя... не ослабленным и не виноватым... как сказать?

БАЙОН: В стороне?

С. ГЕНЗБУР: Вот-вот. Отстраненным! «Отстраненный» — это красивое слово для подобных ситуаций. Но зато всегда были чувственные фиксации по отношению к парням. И даже в моем возрасте — забудем про «мой возраст» — я все еще сожалею.

Я жалею, что когда я был молодым, то у меня не получалось с мужиками или же у них не получалось со мной. Я упускал мужиков в смысле любви. Я познал многих, многие из них были красивы, но я был очень стыдливым, ну, в общем, это не удавалось. Не получалось, не клеилось. Такова жизнь, я много чего пропустил. Отсюда сожаление. Ностальгия. Да, сильная ностальгия. В молодости, в армии я мог либо трахать сам, либо быть оттраханным. Я трахал.

БАЙОН: В то время или?..

С. ГЕНЗБУР: Или что?

БАЙОН: Или всю жизнь?

С. ГЕНЗБУР: Начиная с двадцати лет. Ностальгия. Вот почему я очень сочувствую девчонкам, которые любят друг друга, и мальчишкам, которые любят друг друга.

А еще я выходил на панель. Один или два раза в жизни. Если связать стыд и робость вместе, то получается связь, эротическое дополнение.

БАЙОН: При каких обстоятельствах Серж Гензбур оказался на панели?

С. ГЕНЗБУР: При встречах, которые я называю случайными, когда меня тянуло не к блядям, а к блядунам. И каждый раз все заканчивалось скверно. Не для них, а для меня. Я цеплял какого-нибудь красавца, я цеплял красивых и милых парней. И давал себя натягивать. Два или три раза. И ни разу не получалось хорошо, не знаю почему. Но у меня по-прежнему некое... и вот почему я хорошо трахаюсь.

Наверняка во мне есть что-то женское. Сцены Бэкона мне кажутся охренительно трагическими! А копуляция между парнями, копуляция между девчонками — это мне представляется шикарным. Им можно простить даже использование приспособлений. Хотя настоящим девчонкам, которые любят друг друга, вовсе не нужны фальшивые письки: так грациознее и класснее. Я говорю как художник и как музыкант: это должно быть приятно на слух. А мужской междусобой — это скорее хард.

БАЙОН: Более сурово.

С. ГЕНЗБУР: Более грубо, более резко. Менее приятно. И потом, к одному члену добавляется еще и другой. Разумеется, есть еще и оральный способ, но существующая сегодня возможность выбирать самому, кем быть: парнем или девчонкой, это неплохо. Иметь выбор, когда ты парень, выбирать пол...

Но иногда можно и попасть. Попасть на какую-нибудь скотину, на тех, кто по-животному груб... Я могу сказать, что самое прекрасное объяснение в любви, которое у меня было в жизни, исходило от парня. А не от девчонки.

Этот парень увидел мое выступление в кабаре, где я когда-то начинал петь. Он был просто заворожен. Мне было тридцать лет, я пел уже давно. Он приходил каждый вечер, красивый такой юнец, красавчик, и я чувствовал, что он приходит ради меня. Он не отрывал от меня взора, было даже как-то неудобно. Даже напрягало, потому что он приходил каждый вечер. В течение одного месяца, двух, трех. И вот однажды... Он был не агрессивен: «Мсье Гензбур...» А я ему говорю: «Да, можем пройтись немного», ну, прогуляться вечером после концерта.

И он начал разбирать то, что я делаю — делал, это было в пятьдесят девятом, в шестидесятом, — разбирать совершенно потрясающе. Что я делал, что я представлял для него, каким он хотел бы меня видеть... В итоге я определил его к себе в постель.

А там, скажем прямо, я выступил не в мужской, а в женской роли. В результате — полный облом. Повсюду дерьмо и т. д. Кайфа я не получил и выставил его вон. Он хотел попробовать снова, он мне сказал: «Я не сумел тебя сохранить...» А я был в ужасе.

Только что было такое... только что я услышал нечто совершенно потрясающее, великолепное... Великолепное! Даже не знаю, откуда он это взял. И женственное, женственнее не придумаешь. Однако в мужской роли выступил именно он. Но мне не понравилась, даже покоробила его брутальность. Может быть, она бы мне и понравилась, она могла бы мне понравиться, допустим, в случае с каким-нибудь негром. А этот меня упустил, как, впрочем, упускали они все.

БАЙОН: Полный провал. Ай-ай-ай. Совсем как интервью.

С. ГЕНЗБУР: Кавалеры меня упустили. Я... я упускал дам, и нередко, но они того заслуживали: это были не такие дамы, чтобы их пилить часами. Но оттого, что меня упускали парни, у меня осталось какое-то сожаление... Фантазм был бы... я не люблю слово «фантазм». Я бы сказал «фиксация»: эротическая фиксация на мужиков. Мне бы хотелось... Конечно, я был активным, то есть выступал в мужской роли, но какая жалость, что я не сумел как следует выступить в женской. В роли девчонки.

БАЙОН: Ты говорил об экзорцизме. Что из себя изгонять, что в себе заклинать? И зачем в это ввязываться?

С. ГЕНЗБУР: То, что остается изгонять... That’s the problem. Вот в чем проблема. В будущем. Но у меня постоянные проблемы. Я не знаю, куда двигаюсь.

БАЙОН: В следующей пластинке у тебя будет кричать уже мужчина?

С. ГЕНЗБУР: Не исключено. Не исключено, что я откажусь от девчонок... Потому что... Да, я прошел весь путь. Даже не путь: это не круг и не сфера, это спираль... И я двигаюсь к центру. Но как далеко этот центр, я не знаю.

БАЙОН: Надир, зенит...

С. ГЕНЗБУР: Возвышенное слово. Зенит — это как зияющий анус, дырка в попе. Да, о девчонках я уже сказал все, что мог, но, наверное, еще не все сказал о мальчишках. Это правда.

БАЙОН: А фотография в костюме SS — это что?

С. ГЕНЗБУР: Это моя идея. Я придумал эту штуку, наглядевшись на весь этот бардак и прочитав одну фразу из Джеймса Джойса: «I am the boy that can enjoy... invisibility»[218]. Идея скорее режиссерская, постановочная. Я ангажировал известного фотографа Клейна, а себя посадил «в вагон». Вагон в федеральной армии — нет, со стороны янки, — это когда какой-нибудь солдат совершал провинность, его сажали в вагон, то есть запирали в скотовозку, и не давали виски; отсюда и выражение. Итак, я посадил себя «в вагон» на неделю, отчего и рожа такая смазливая.

БАЙОН: В этом есть что-то почти религиозное. В некотором роде очищение?

С. ГЕНЗБУР: Да, думаю, в моем подсознательном есть что-то и от этого. Что-то очень серьезное, невероятно серьезное. Ах, а еще полное отрицание фотографии! Физическое отрицание этой полицейской, нацистской констатации, какой является фотография. Пока ее не ретушировали...

Потому что я себе сказал: «Ну, вот и все, это кранты: быть педерастом я уже не смогу...» Потому что когда теряешь перья... Песок из меня еще не сыпется, хотя со дня на день... Песок начинает сыпаться, когда ты серьезно обломан. Это ужасно. Меня тошнит от тех, кто выглядит «старыми педами». Но после ретуши фотография получилась красивой; красивым стал и я.

Старый гомосексуалист — это отвратительно. Два гомосексуалиста в Древней Греции или даже сегодня два красивых, юных отрока, которые вставляют друг другу с наскока, — это прелесть, или две девушки; но когда это начинается в моем возрасте... Невольно задумываешься: «Кому я могу понравиться?» Я говорю о мужиках: с девчонками я уже все прошел.

БАЙОН: А экзорцизм?

С. ГЕНЗБУР: Экзорцизм, это относительно Джейн. Удар кнутом. У меня три года оставались следы. Вот тебе на хер и экзорцизм. Была пластинка с Изабель Аджани, была пластинка с Джейн, была пластинка с... но не будем об этом. Экзорцизм в том, что я не вернулся в Кингстон. Я поехал в Нассау. Там я был действительно уязвлен: я знал, что виноват сам. Алкоголизм, маразм, а-га-га, я был непрезентабельным.

Я был еще и совершенно нетранспортабельным, и ее это все достало, и она скипнула, а я переориентировался на чуваков. И хлебнул по уши. На пластинке «Звездные новости» чувствуется, что я еще уязвлен, но на «Love on the beat» — уже все, горечи больше нет. Название одной темы страшное: «Sorry angel».

БАЙОН: Я не это хотел от тебя услышать. Я говорил об экзорцизме в связи с педерией. Твоя навязчивая идея — это образ, подобный Томасу Манну? «Смерть в Венеции»[219]?

С. ГЕНЗБУР: Да, именно так. С...

БАЙОН: Художник в старости, увядание и маразм.

С. ГЕНЗБУР: Да! И грим облезает...

БАЙОН: Тебе страшно?

С. ГЕНЗБУР: Этого я не боюсь; я не боюсь ничего, так что на кой суетиться. Даже если свой поезд я уже упустил.

БАЙОН: Красивый конец.

С. ГЕНЗБУР: Да, я упустил поезд с мужиками. У меня были девчонки, но у меня не было парней.

БАЙОН: На этом наша передача заканчивается.

Загрузка...