III Но один-то раз, один-единственный раз можно попробовать отыскать его, свое Тауницкое озеро…[12]

Арвид и Дагмар Шернблум жили вполне счастливо. В декабре 1904 года у них родилась дочь. Ее окрестили Анной Марией. Во время крестин случилась небольшая неловкость, но тотчас благополучно загладилась.

На инкрустированном столике — подарок к помолвке — стояла купель, подле стал пастор — то был Харальд Рандель, и тут же полукругом, расположились гости. Пастор начал:

— Во имя отца и сына и святого духа, аминь! Он выдержал паузу и склонился над купелью.

— Но, — продолжил он, — не помешала б и вода?.. Вода, — тут он усмехнулся почти нездешней улыбкой, — особой силы не имеет, но без нее, однако же, нельзя…

Арвид схватил купель и бросился наливать ее водой.

…На другую осень родилась еще одна девочка. Ей дали имя Астрид; на сей раз в купели была вода.

Это был год, когда лопнула Уния, когда король плакал, когда Е.-Г. Бустрем скатился с поста, и его преемника, более трезвого и разумного, чем того требовали веяния времени, разносили на все лады, пока он тоже не скатился с поста, и праправнук старика Жан-Батиста, под именем Хокона VII, взошел на трон Харальда Пышноволосого!

* * *

…Арвид Шернблум был вполне счастлив со своей женой. Лишь иногда его охватывала мучительная тревога за будущее. И он решил не заводить более детей. Не без ужаса вспомнил он рассказ из «Деяний апостолов» о благовестнике, у которого «были четыре дочери девицы, пророчествующий». Тесть его, Якоб Рандель, покуда изворачивался и избегал разоренья, но никто не знал, как это ему удается и надолго ли его хватит…

Однажды Арвид повстречал на улице Фройтигера. Они давно не видались. Арвида несколько смущал его долг в пятьсот крон. И он спросил, не упоминал ли об этом его тесть.

— А… — сказал Фройтигер, — как же, упоминал. Я как-то встретил его вечером в клубе, а он мне и говорит: «Тебе Шернблум задолжал пятьсот крон, ведь правда?» — «Да ну, — отвечаю я ему, — полно, какие пустяки». — «И верно», — говорит мне Рандель. На Том и порешили. А попозже в тот же вечер он мне всучил акций «Свеапалатсет» на десять тысяч. Уж и не помню, как это вышло. Акции, боюсь, негодные. Но он так меня убеждал, так красно говорил, и ко всему еще приплел патриотические соображенья…

…Иногда Арвида тревожило будущее. Но жена его была женщина разумная, практическая и бережливая и очень ловко сводила концы с концами. Маленькую военную хитрость с «тайной помолвкой» он давно разгадал и простил, и ему даже льстила простота и гениальность ее плана. Добившись же своей цели, заполучив мужа, она весьма мало им занималась. И это его радовало. Так-то вот, думал он, и составляются счастливые супружества.

Кое-какие мелочи его раздражали. Будучи женой журналиста, например, она считала себя тонким знатоком всех тех вещей, в которых по долгу службы он обязан был разбираться или делать вид, что разбирается. И в обществе — как ни избегал он общества, им приходилось бывать на людях — она очень уверенно и внушительно высказывалась о литературе, искусстве и музыке. И еще одно — она пела. Голос у нее был красивый и сильный; но пела она не вполне верно. А ему приходилось ей аккомпанировать.

Как-то ночью они возвращались из гостей. Она была в прескверном расположении духа: она пела, но не имела успеха.

— Ты так плохо аккомпанировал, — пеняла она ему.

— Я не виноват, — защищался он. — Голос — ну хоть бы твой голос — может с легкостью переходить из одной тональности в другую, он может переходить из до-мажора в си-бемоль — и ничего. А рояль этого не может! Ты начинаешь в до-мажоре, а через три секунды ты уже где-то между до-мажором и си-бемолем! Довольно затруднительно для того, кто сидит за фортепьяно!

И после таких вот вечеров ему случалось сидеть на постели, бессонно уставясь в темноту, рядом со спящей Дагмар; ему случалось, уставясь в темноту шептать про себя:

— Ох, Господи! Побыть бы одному! Освободи меня, Господи!

Впрочем, они жили вполне счастливо. И шли годы.

* * *

Арвид Шернблум бродил из угла в угол по комнате в своей небольшой квартирке на Кунгстенсгатан. Наконец он остановился перед зеркалом и принялся завязывать белый галстук.

Дагмар уже была готова. К числу ее достоинств относилось и то, что она всегда была готова вовремя, когда они собирались в гости. Сегодня им предстоял обед у генерал-консула Рубина. Было начало декабря 1907 года.

— Постой, — сказала Дагмар, — а где же твое кольцо?

Арвид поискал и не нашел кольца. Это было необъяснимо. Куда оно запропастилось? Обыскались, но кольца не нашли.

Пролетка ждала у дверей. — Опаздывать к Рубиным нельзя, — рассудила Дагмар. — Ничего, один раз пойдешь без кольца. Потом сыщется…

Они молча ехали сквозь грустную декабрьскую темень.

— Как ты думаешь? Король умрет? — спросила Дагмар. Старый король лежал при смерти.

— Похоже на то, — ответил Арвид.

Мимо пролетки, как светлячки, летели назад огни фонарей и витрин…

Дом генерал-консула Рубина на Стурегатан — в «лучшей» части Стурегатан, у Хумлегордена — сиял всеми огнями. Слуга и две прелестных горничных сновали среди гостей с подносами, предлагая бутерброды с икрой и гусиным паштетом и Юсхольмскую водку. Как у очень немногих шведов, у генерал-консула хватало духу после 1905 года угощать гостей норвежским питьем. Сам он обходил господ приглашенных и каждому вручал карточку с именем дамы — соседки по столу. На карточке у Арвида значилось: «Фрекен Мэрта Брем». Он предложил руку стройной даме с бледным и топким, несколько печальным лицом, и под несшиеся из малой гостиной звуки струнного оркестра, исполнявшего «Шествие певцов в залу», процессия двинулась в столовую.

Арвид огляделся. Хозяин вел к столу фрекен Эллен Хей. Она походила на мадонну, правда, постаревшую и замученную. Кавалер хозяйки был П.-А. фон Гуркблад. Блистательное соответствие: супруга генерал-консула происходила из старинной каролингской знати и была урожденная Гротхюсен… Наискосок через стол он увидел Фройтигера, тот кивнул ему, Арвид кивнул в ответ. В другом конце стола мелькнул угасший взгляд Маркеля, его висячие усы, уже тронутые сединой… Поближе резко выдавался острый клоунский профиль Хенрика Рисслера… А вон и фрекен Эльга Гротхюсен, обольстительная молодая писательница, о которой так много сплетничают, за которой так много ухаживают, племянница фру Рубин…

Покуда сервировали суп — potage à la chasser, — оркестр играл менуэт из «Дон-Жуана».

Арвид Шернблум с бокалом красного вина в руке оборотился к соседке по столу, фрекен Мэрте Брем. Она тоже подняла бокал и слегка склонила голову.

О чем с ней заговорить? Он знал ее историю, если он что-то не напутал. Любовная связь, ребенок… Из памяти ускользало, когда и от кого он мог бы это слышать. Но он в точности припоминал, что кто-то ему говорил об ее юном увлечении молодым врачом, который предался затем мыслям о душе, переменил профессию и служит сейчас судовым священником в Гамбурге…

Стало быть, с ней можно говорить о чем угодно, но не приведи Господь упоминать врачей, незаконных детей или судовых священников…

— Не родственник ли вам знаменитый автор «Жизни животных»? — осведомился он.

— Нет.

Арвид сам почувствовал, как залился краской. «Сегодня я не в ударе. Я просто идиот. Впрочем, так со мной всегда бывает на званых обедах. И зачем только меня приглашают? Вот чего я не возьму в толк. Вряд ли я способен оживить застольную беседу».

Но фрекен Брем вывела его из затрудненья.

— Скажите, — начала она, — вы дружны с господином Хенриком Рисслером?

— Нет, я едва его знаю. Мы несколько раз встречались в газете.

— Когда я его вижу, — продолжала фрекен Врем, — мне всегда очень трудно понять, как такой человек пишет такие книги.

— Да, припоминаю, что и у меня вначале было, пожалуй, точно такое же чувство. Но он, однако, и не стремится выдать себя за одного из своих героев.

— И все же… Книги его так мрачны, а сам он всегда так весел и оживлен, по крайней мере, мне только таким и приходилось его видеть.

Арвид задумался.

— Да, — потом сказал он. — Вы это верно подметили. Но, быть может, причиной тут его нежеланье работать? Быть может, когда его припечет необходимость сесть за письменный стол, он от одного этого все видит в черном свете. А уж освободясь от работы, написав нечто вполне мрачное и унылое, он тотчас веселеет и вновь радуется жизни!

— Неужто все поэты так устроены? — спросила фрекен Брем.

— Почем я знаю… Я же не поэт.

Дошли до рыбы. Подали foreller au gratin. Ее поглощали под аккомпанемент «Форели» Шуберта.

Слева от Арвида сидела очаровательная молоденькая баронесса Фройтигер. Фройтигер уже два года как был женат.

Арвид услышал, что Дагмар, сидевшая чуть наискось напротив, спросила у Фройтигера:

— А вы очень ревнивы, барон?

Вопрос был несколько нескромен, однако же Фройтигер, нимало не смутясь, чистосердечно ответил:

— Безумно! Однажды, тому уж много лет, я был помолвлен с одной девицей, которой, однако, не вполне доверял. Сначала это были всего лишь подозренья. Но в один прекрасный день, в апреле, я брел по Карлавеген. И вдруг я вижу, из-за угла в нескольких шагах впереди меня выходит моя невеста и, не приметив меня, идет по Карлавеген. Первая моя мысль, натурально, — нагнать ее; но тотчас же в голове мелькает: любопытно, куда это она направляется? И, представьте, она входит в дверь. О, думаю, к чему бы! В этом самом доме жил как раз один из тех, с кем я подозревал у нее шашни, — лейтенант и, впрочем, мой добрый приятель. Он жил по-холостяцки в двух комнатках в первом этаже, — оба окна глядели на улицу, — я бывал у него не однажды и помнил, как расставлены стулья и развешены картины. Я остолбенел и с минуту не знал, что предпринять. Пройти мимо окон? Но те увидят меня и будут потешаться над моей ревностью. А мне надо было удостовериться, спущены ли шторы. И тут меня осеняет. Мимо идет трамвай, я прыгаю в вагон и, проезжая, вижу, что шторы спущены, — в спальне! Теперь мне ясно, что делать дальше. Я выскакиваю из вагона. Гляжу на часы: прошло всего четыре минуты, как она туда вошла. Терпенье, — говорю я себе, — терпенье! Выждать еще две-три минуты! Тут как раз подвернулся один знакомый писака, о, пардон, журналист, и я ему говорю: будь моим свидетелем, а после настрочишь презабавную статейку для своей газеты. Не успевает он опомниться, я тащу его к окну, сдираю с себя шарф, обматываю руку и — бах! — вышибаю окно в спальной, а другой рукой тотчас поднимаю штору! Не буду пытаться передать словами зрелище, представшее и прочее… Затем толпа, полицейские, целая процессия к ближайшему полицейскому участку! Дело обошлось мне в сто пятьдесят крон штрафа. Зато мне все стало ясно, и я пригласил писаку — то бишь журналиста — и еще кое-кого из знакомых на обед, и как же мы славно тогда надрались!

На минуту дамы, сидевшие вблизи Фройтигера, благоговейно смолкли.

— Позволительно ли спросить, — Арвид склонился к своей соседке слева, — какую мораль, вы полагаете, баронесса, следует извлечь из этой истории?

Баронесса ответила, потупя взоры и тонко усмехнувшись:

— Мораль тут — сколь важна добродетель. Особенно в первом этаже…

Оркестр играл «Вальс сновидений» из «Сказок Гофмана».

— Скажите, господин Шернблум, — спросила фрекен Брем, — вы из принципа не носите обручального кольца?

— Нет, — ответил Арвид. — Я ничего не делаю «из принципа», и это мой принцип. А кольцо я просто позабыл.

— Забыть кольцо? Как можно?

— Забыть можно почти все, — ответил он.

И он украдкой принялся ее разглядывать. Теперь только он ее по-настоящему увидел. Тонкий профиль под темной шапкой волос. Опущенные веки. Красный рот, жадно сосущий спаржу. И восхитительные маленькие груди, поднимающиеся и опускающиеся в низком вырезе платья. Сколько ей может быть лет? Около тридцати. «Не мало, когда речь идет о «молодой девушке», — подумал он, — но, собственно, не так уж и много… Ведь скорее она молодая вдова или разведенка…» Вдруг ему вспомнилось, от кого он услыхал ее «историю» — от Дагмар. Хотя нет, сначала Фройтигер в кафе Рюдберга на площади Густава Адольфа бегло и кратко сообщил, что у нее от кого-то там ребенок. А уж подробнее все объяснила Дагмар. Она знала Мэрту Брем с детства.

— Твое здоровье, Арвид! — крикнул Фройтигер. — А ты зачем засунул обручальное кольцо в карман жилета?

Арвид вывернул оба жилетных кармана.

— Никуда я его не засунул, — сказал он. — Я его забыл, запропастилось куда-то…

— Да, — вступилась за мужа Дагмар, — сущая правда. Не из тех он мужчин, которые, когда им удобно, прячут обручальное кольцо в карман жилета. Твое здоровье, Арвид!

— Твое здоровье, Дагмар!

Их брак не омрачался взаимными подозрениями. Они не знали сцен ревности. Она ни на мгновенье не могла допустить в мыслях, что можно увлечься другою, имея женой ее, Дагмар. Он же — по несколько иным причинам, — никогда ее не ревновал.

— Я хочу вам исповедаться, господин Шернблум, — сказала фрекен Брем. — В ящике стола у меня лежит несколько рассказов. Не знаю, стоят ли они того, но мне бы так хотелось увидеть их в печати. Если послать их в «Национальбладет», кто должен судить о том, годны они для вашей газеты или нет?

— Торстен Хедман, — ответил Арвид. — Но он теперь в Греции. И когда вернется, неизвестно. А в его отсутствие задача разбираться в посылаемых к нам рукописях входит в многочисленные печали вашего покорного слуга.

— И вы не откажете мне в любезности беспристрастно взглянуть на мои скромные опыты?

— О, разумеется, фрекен Брем, — ответил он.

Он не мог бы сказать с уверенностью, не вообразилось ли ему, но его правой ноги словно бы легонько коснулась нежная женская ножка. Он постарался ответить на любезность сколь возможно деликатней, покуда оба глядели прямо перед собой задумчиво и потусторонне…

Подали дичь — бекасов. Исполнялся Шопенов «Траурный марш».

Все за столом странно притихли.

— Нашему другу Рубину иной раз приходят неожиданные мысли, — шепнул Фройтигер.

Слуга бесшумно скользил вдоль стола, разливая по бокалам старое французское вино.

— Я люблю «Траурный марш» Шопена, — сказала фрекен Брем.

— Да, — ответил Арвид, — но он писан для рояля, для рояля и рассчитаны все эффекты. И когда его исполняет струнный оркестр, многое теряется.

— Ах да, вы ведь музыкальный критик…

— Увы. И потому я вынужден в скором времени покинуть столь приятное общество. Фру Клархольм-Фибигер поет нынче Сенту в «Летучем голландце», это первая ее большая Вагнерова партия, и я обещался ей, что не оставлю такое событие без вниманья… Но я могу явиться в Оперу и к девяти, ко второму акту.

«Траурный марш» окончился, и вновь все заговорили наперебой. И Арвид Шернблум вновь почувствовал странные ощущения в правой ноге, ощущения, поднимавшиеся напрямик к центральной нервной системе… И он подумал: ну и дрянь же, верно, эти ее рассказики…

П.-А. Гуркблад коротко, с чуть старомодным сочным шведским выговором, от имени гостей поблагодарил хозяев дома. Все поднялись, иные не без труда, и каждый со своей дамой проследовали в большую гостиную…

Мужчины, словно подчиняясь силе естественного, природного закона, столпились возле сигарных ящиков генерал-консула: длинные, топкие «Мануэль Гарсиа», толстые и покороче «Упман» и небольшие, изящные «Генри Клей».

Для тех же из гостей, кто не любил или не переносил гаванских сигар, были припасены превосходные королевские сигары.

Арвид Шернблум взял «Мануэль Гарсиа». Он загадал, что выкурит треть до того, как надо будет уходить в Оперу. Неожиданно для себя он оказался зажатым в кольце гостей, вместе с фрекен Хей, Хенриком Рисслером, Маркелем, фрекен Брем и кое с кем еще. У Маркеля в зубах тоже был «Мануэль Гарсиа».

— Милая фрекен Хей, — слышал он голос Рисслера, — вы давеча спрашивали, отчего я в тысяча девятьсот пятом году не подписался под мирным воззванием мэра Хиндлагена, не так ли? И, верно, из-за шума за столом вы не расслышали моего ответа; да, да, я заметил, что вы не расслышали. Так вот. На то у меня было целых две причины. Я вовсе не из породы вояк и не жажду кровопролития, но, во-первых, я известный своей безнравственностью писатель, таково мое положение в свете, и вряд ли оно способно придать вес моим сужденьям в вопросах серьезных или, скажем, относительно серьезных. А во-вторых…

— Господь с вами! — Фрекен Хей просияла солнечной улыбкой. — «Безнравственный писатель»! Ну и что же из того? Неужто же нет таких случаев, когда все, решительно все должны быть заодно?

— А во-вторых, — продолжал свое Рисслер, — бывают случаи, когда надо предоставить неограниченную власть тем, кто облечен долгом руководства и ответственности. Так поступили в тысяча девятьсот пятом году норвежцы, и правильно сделали. Оттого-то я и не хотел способствовать тому, что с самого начала переговоров поставило бы наших государственных мужей в условия менее выгодные. Тогда, как и сейчас, я твердо считал, что война Швеции с Норвегией стала бы «началом конца» истории обеих стран или, по крайней мере, началом долгих неизбывных испытаний для обоих народов. Но мне казалось, что не мое это дело лезть к властям со своим мнением в делах столь самоочевидных. Я полагал более разумным надеяться, что они поймут все сами не хуже меня. И, согласитесь, я ведь не ошибся!

— А я и не знала, что вы так разбираетесь в политике, господин Рисслер! — заметила Мэрта Брем.

Рисслер не сразу нашелся, что ответить, и его опередил Маркель.

— Помилуйте, фрекен Брем! И вы не знали, что года два назад нашего Рисслера чуть не схватила полиция за подстрекательство к мятежу?

— Вечно ты преувеличишь, — проворчал Рисслер.

— Нет-нет, это сущая правда! Был вечер выборов, два года назад. Рисслер, я и еще кое-кто вышли эдак довольно поздно из кафе Рюдберга. Площадь Густава Адольфа запрудил народ, все кричали ура в честь прошедших выборов. И тут Рисслера вдруг осеняет, что ему надо возглавить толпу, идти к «Афтонпостен» и — хохотать! «Афтонпостен», как всегда, позволила себе небольшую вылазку и, разумеется, как всегда, провалилась. Ну ладно. Рисслер встает посреди площади Густава Адольфа и орет изо всех сил: «И-дем к «Афтон-постен» и бу-дем хо-хо-тать!» И что же вы думаете? За ним-таки выстраивается целая шеренга, мимо Академии наук они идут к «Афтонпостен», и там Хенрик Рисслер, как дирижер, машет тросточкой и хохочет как оглашенный: «Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!» А народ ему в лад: «Ха-ха-ха!» Но, улучив секундочку, сам-то он мне шепчет: «Как думаешь, а если меня сейчас схватят за подстрекательство к мятежу?» — «Схватить-то тебя могут, — отвечаю, — да только вряд ли за подстрекательство к мятежу, скорее за пьяный дебош и непристойное поведение». Тут он бледнеет и трусливо скрывается в переулке, а народ тем временем продолжает надсаживаться: «Ха-ха-ха!» — покуда не является полиция и всех не разгоняет.

— Маркель, дружище! — сказал Хенрик Рисслер. — И славный же вышел бы из меня писатель, кабы я умел так складно врать, как ты!

…Арвид Шернблум глянул на свою сигару. Почти треть была выкурена. И часы показывали уже больше половины девятого. Самое время прощаться и идти в Оперу. К двенадцати он управится с рецензией. А там возьмет извозчика, заедет за Дагмар и отвезет ее домой.

Стоя в прихожей и натягивая пальто, он вдруг увидел в просвете между портьерами маленькую, нежную головку фрекен Мэрты Брем.

— Уже уходите? — спросила она.

— Да, надо, — сказал он.

Она отодвинула портьеру и подошла к нему.

— А вы не забудете, что мне пообещали? Он смотрел на нее, не понимая.

— Что я такое пообещал? — наконец спросил он.

— Что поможете мне поместить мои рассказики в газете.

Он торопился и впопыхах все перезабыл. Но она была так прелестна, склоня головку, словно кающаяся Магдадина, — и в чем ей было каяться? Он быстро оглянулся, убедился, что никто их не увидит, взял эту милую головку, и еще ниже наклонил ее вперед, и поцеловал куда-то в затылок. А потом он поднял эту головку, и поцеловал ее в рот, и сказал: «До свиданья!» — и вышел.


В унылой декабрьской тьме падал мокрый снег. До Оперы было десять минут хода. Взять извозчика? Лишний расход…

Он шел пешком и думал о Мэрте Брем. И о Дагмар.

«Почему я раз в жизни не могу, как другие, позволить себе любовную связь? Живем ведь только раз. Дагмар хорошая женщина. Но одно и то же день за днем, ночь за ночью, из года в год приедается. Вот уже четыре года, как мы женаты, а я ей ни разу не изменил. А ведь… А ведь я же не люблю ее! Так отчего же раз в жизни мне нельзя завести любовь на стороне? Помнится, на заре юности, я мечтал оставить свое имя в истории Швеции. Что-то не похоже на то, нет, не похоже. Так отчего же тогда не довольствоваться, тем, что само плывет в руки? Вздор. Чем плоха Дагмар? И она блюдет честь дома; не мешало бы и мне заботиться о том же. Ну, а фрекен Брем… Ей попросту хочется поместить в газете свои рассказы, и в счет аванса я сорвал этот поцелуй. Не будь Торстен Хедман нынче в Греции, аванс достался бы ему… И чтобы из такого начала проросла grande passion?[13] Сомнительно. Однако поживем — увидим…»

Но как обжег его ее маленький, острый язык…

Он увидел еще издали, что на тротуаре около Оперы толпятся люди, а газетные витрины плотно облеплены прохожими. Ему встретился знакомый журналист, и он спросил его:

— Что? Король умер?

— Пока еще нет.

…Он вошел в театральный подъезд. Время он рассчитал точно; был конец первого антракта, когда он вошел в зал и сел на обычное свое место; публика уже устремилась в партер. Низенький, плешивый господин с женой — высокой, тонкой, темноволосой, но уже чуть тронутой сединой дамой — прошли мимо него к первым рядам. Арвид знал ее в лицо и по имени. Она была та самая женщина, из-за которой Маркель в девяносто восьмом или около того попал в нервную клинику. И Арвид знал, что ей пришлось увидеть то, чего не видел больше ни один смертный: она видела, как Маркель плакал. Одно время ее называли «переходящим кубком».

Зал был уж почти полон.

Вокруг шелестел приглушенный говор: такой-то и такой-то разошелся с женой и женится на такой-то или такой-то… Да что вы, помилуйте, это совершенно проверено, я это из первых рук знаю…

Справа от него пустовали два кресла. Две дамы неслышно вошли и заняли их в ту самую секунду, когда погас свет.

Лидия.

Нет!.. Но с ним рядом, бок о бок с ним в самом деле сидела она, Лидия. Он узнал ее тотчас. На секунду ее ресницы взметнулись прямо на него. На целую бесконечную секунду. Глаза в глаза. Потом она отвернула от него головку, опустила веки и, казалось, углубилась в музыку. Сильный, прекрасный голос фру Клархольм-Фибигер заполнил зал…

Лидия сидела, слегка подавшись вперед и левой рукой подперев подбородок. Он искоса разглядывал эту руку. Он сразу же заметил и осознал, что обручального кольца на ней не было, а был платиновый перстень со смарагдом и двумя мелкими бриллиантами. Но что же из того?.. И все-таки… Он знал, что муж ее вскоре после свадьбы купил именье в Сёдерманланде, и, как он думал, с тех пор она зажила тихой жизнью с дочкой и мужем, которого, как он решил, она ценила и уважала и, может быть, даже любила. Бывает ведь, что пожилому мужчине удается снискать любовь юной девушки. Правда, в девяти случаях из десяти это все лицемерие и обман, и скрывается за этим совсем иное… Однако же на ней еще и жемчужное ожерелье со смарагдовым замочком… Как же иначе! Цена любви!

Вдруг он в темноте почувствовал, как лицо его залилось краской. Он сидел бок о бок с той, которую когда-то так любил. Через десять долгих лет после того, как в последний раз ее видел. И достало всего лишь нитки жемчуга со смарагдовым замочком, чтобы он пустился в эти низкие рассуждения и фантазии… Кто я? Что со мной? Что из меня будет? А сам-то я разве не продался Дагмар за две тысячи в год? Положим, на самом-то деле оно и неправда, но со стороны ведь и так можно судить… А ну как то же случилось и с Лидией? Кто знает, как все было? Так ли, как хочется судить и рядить со стороны?

Он украдкой ее разглядывал. Господи Боже, как она была хороша! Она переменилась, но как-то странно, словами не объяснить и трудно даже понять… Та же, и все ж другая. Она показалась ему еще прекрасней, чем прежде, но в красоте ее стало теперь что-то немилосердное, опасное. И что-то чужое проступало в ее чертах. Все в нем словно насторожилось: «Берегись этой чужой женщины». Встать и уйти, бежать в газету, написать рецензию, взять извозчика, забрать свою Дагмар от Рубиных и ехать домой!

Он никуда не ушел.

Кончилось действие. Он слышал, как она обменялась несколькими словами со своей компаньонкой или приятельницей. Та поднялась и вышла. Лидия осталась.

Арвид тоже остался. Кресла вокруг них пустели.

Их руки поискали друг друга и встретились.

Оба молчали. Потом она спросила, очень тихо:

— Ты счастлив?

Секунду он молчал.

— А кто счастлив? — ответил он. — Но надо как-то жить.

Что поделаешь.

— Да, — сказала она. — Что поделаешь.

Приятельница вернулась.

Разговор оборвался.


После спектакля он пошел в газету и, торопясь, набросал коротенькую, но жарко хвалебную рецензию о Сенте в исполнении фру Клархольм-Фибигер. Потом он взял извозчика и поехал к Рубиным за Дагмар. Там шел горячий спор относительно национальных корней королевской семьи. Фройтигер утверждал, что они из евреев.

— Да нет же, они не из евреев, — спорил Маркель. — Где это видано, чтоб еврей был так высок ростом! Скорей уж они из арабов. В Беарне очень многие происходят от мавров или арабов. Но не все ли равно? Что до меня, так я ничего постыдного не усматриваю ни в том, чтобы происходить от народа, который изобрел бога, ни от народа, который изобрел цифры!

— Во мне самом тоже есть немного еврейской крови, — добавил Маркель. — Восьмая часть. Бабка моя была полуеврейка, ее отец был еврей. Но, кажется, он перешел в христианство на простом основании: какого черта быть евреем и платить налоги двум церквам, когда не веришь ни в одну!

Арвид посадил Дагмар на извозчика и отвез домой.

Пока она раздевалась, он отыскал в буфете немного виски и содовой. Он приготовил грог и принялся с сигарой в зубах ходить взад-вперед по кабинету. Он бормотал строчки из Виктора Рюдберга:

Но если уж сердце украл твое тролль,

оно не вернется обратно

из лунных пределов в земную юдоль,

уйдя от людей безвозвратно.

Дагмар, в одной рубашке, заглянула в кабинет.

— Вот твое кольцо, — сказала она, — я его нашла у себя в постели!

— А-а… — ответил он.

Он ходил взад-вперед по кабинету.

От будущих лет ты не жди ничего,

там празднует смерть над тобой торжество.

Снова его окликнул голос Дагмар:

— Ты скоро?

Он остановился подле бюро. Крышка была откинута. В рассеянии, полуосознанно он выдвинул тот ящик, где среди прочего хлама лежал некий рисунок карандашом. Тот, изображавший голые ивы и перелетных птиц в темном небе. Он перевернул листок: «Прочь сердце рвется, в даль, даль, даль…» Это было написано на самом верху. А ниже сам он — он не мог вспомнить когда — приписал четыре стиха:

Голые ивы глядят в осеннюю серую воду,

черные птиц косяки тянут к отлету на юг.

Слезы туманят мой взор, когда я смотрю на рисунок,

присланный как-то в письме осеннею давней порой.

* * *

…В рассеянии, полуосознанно, он сложил листок и снова, как встарь, положил его в блокнот.

Наутро его разбудил тяжелый дальний гул колоколов. Звонили во всех церквах. Он сел на постели.

— Значит, король умер, — сказал он жене. — С самого нашего рожденья старик правил нами, и вот…

Он подошел к окну и поднял штору. Был сизый, сирый день. Над Высшей технической школой наискосок напротив реял старый, потрепанный, полуспущенный флаг. А колокола всё гудели, всё пели…

…В кабинете пылал камин. Он сидел у бюро и курил первую после завтрака сигару. Дагмар спала. Их служанка, Августа, принесла письмо.

Он тотчас узнал руку Лидии и поспешно разорвал конверт.

«Арвид. Я пишу тебе из отеля «Континенталь». Я только что вернулась из Оперы. Швейцар говорит, что ты будто бы успеешь получить письмо в воскресенье утром. В понедельник утром я уезжаю домой, в Шернвик, сюда я приехала только за рождественскими покупками. Может быть, тебе удастся выбраться в воскресенье? Я буду в половине третьего пить чай в ресторане отеля. Я тут одна. И в это время в ресторане пусто.

Что могу я еще написать тебе после вчерашнего?

Ведь столько лет прошло, столько лет…

P.S. Письмо сожги.

Лидия».

Он задумался. «Домой, в Шернвик…» Со вчерашнего вечера в нем засела тайная, смутная надежда, что с мужем своим она больше не живет, что она, быть может, поселилась в Стокгольме. «Домой, в Шернвик…»

Он бросил письмо в огонь. Оно вспыхнуло, скорчилось, обуглилось и почернело.

— Идти мне на свиданье или не идти?

Он вынул из бумажника двухкроновую монету,

— Брошу монету. Будь что будет. Если король, я пойду, если решка, не пойду.

И он пустил монету по крышке бюро. Решка. Ну еще разок! — Решка.

— Ладно, третий и последний раз! — Решка.

Он досадовал больше на себя, чем на упорную решку.

— Что за ребячество! Разумеется, я пойду.


Улицы окутало густой, серой завесой дождя. Было едва за полдень, но вдруг стемнело. Над городом плыл заупокойный звон. Воскресные прохожие брели медленно, словно за гробом. Тополя подле Высшей технической школы выстроились тихим почетным караулом. Королевский холм, в ясные дни так украшающий глубь улицы Королевы тремя своими колокольнями, нынче глядел до странности печально. «Замок Привидений» был еще угрюмей обычного. Здание Академии наук словно тяжко дремало. Улица Королевы хмурилась от ненастья; казалось, колокольному звону не пробить могильной тишины.

Арвид пошел в газету. Кабинет Торстена Хедмана отныне был нераздельно в его распоряжении. Хедман все разъезжал, а Хенрик Рисслер, замещавший его на поприще театральной критики, редко заглядывал в редакцию, а свои небрежно-короткие и уничижительные рецензии набрасывал в блокнот чернильным карандашом, сидя за столиком в кафе Рюдберга. Шернблум, кроме музыки, уже несколько недель вел еще иностранный отдел. Не без оснований он рассчитывал с нового года стать «министром иностранных дел». Но, как на беду, ничего интересного, громкого нигде в мире не случалось. Лишь глухие отзвуки процессов Эйленбурга и Мольтке-Хардена[14] — вот, собственно, и все. Он взял со стола «Цукунфт» и принялся листать. Там была статья Хардена, его заинтересовавшая. Он сел за машинку и начал ее переводить.

Он почти уже управился с переводом, когда мальчишка-курьер доложил о даме, желавшей поговорить с ним.

— Проси.

То была фрекен Брем. В первую секунду он подумал: это Лидия, но отчего она пришла сюда, когда условлено встретиться в «Континентале»? О фрекен Брем он позабыл совершенно.

— Чем могу служить? — осведомился он, но тотчас поправился. — Ах да, рассказы! Вы принесли ведь их?

Она оторопела. Она совсем смешалась и несколько натянуто наконец ответила:

— Да, я принесла три вещицы. Но я бы никак не хотела…

— О, простите мне мою рассеянность, — сказал он. — Я так ушел в работу, с кем не бывает… Прочесть ваши рассказы будет для меня истинное удовольствие, и я завтра же или послезавтра вам напишу.

— Благодарствую, — сказала она. — Прощайте! И, слегка склонив головку, она вышла.

Арвид Шернблум вспоминал вчерашнее, и ему стыдно стало своей давешней сухости. И, принимаясь за ее опыты, он настроил себя на самый снисходительный лад. Наскоро покончив со статьей Хардена, снабдив ее пояснительным вступлением и кое-какими разъяснениями в конце, он тотчас принялся за рассказы фрекен Мэрты. Первый рассказ не поднимался выше посредственности. Но, принимая во внимание ненасытный аппетит и неразборчивость, с какими газетный дракон набивал свою утробу всякой всячиной, при случае и такое вполне могло сойти. Второй рассказ был просто-напросто невозможен. Но третий, к приятному его удивлению, оказался хорош. Он тотчас скрепил его редакционной подписью и послал в набор. Потом он вернулся к столу и написал следующее:

«Фрекен Мэрта Брем,

Я позволю себе высказаться о ваших рассказах в том порядке, в каком мне пришлось их прочитать. «Старинная комната» годна для опубликования, но не более. «Лунная ночь» не годна для опубликования, во всяком случае, в «Национальбладет». Но «Красная кушетка» выдает, по моему скромному мнению, недюжинный литературный дар. Рассказ так хорош, что вы вполне могли бы поставить под ним свою подпись, если бы пожелали.

От редакции «Национальбладет»

С глубоким почтением

А.Шернблум».

Он глянул на часы. Десять минут третьего. Значит, еще двадцать минут. Через двадцать минут он будет сидеть в «Континентале» с Лидией. Тут вошел Маркель.

— Ох, Господи! Знаешь, Арвид, ну просто сил моих нет! В прихожей сидит худой и тощий старикан и ждет приема у Донкера. Курьер ему говорит: «Доктор Донкер занят». — «Что ж, — отвечает тот, — я подожду». Идет мимо Лундквист, секретарь, тот к нему: «Можно ли видеть доктора Донкера?» Лундквист ему в ответ: «Доктор Донкер занят». В прихожей появляются молодые сотрудники, один, другой, третий, старикан у каждого спрашивает — что доктор Донкер? И все ему в один голос отвечают — он занят! А я по случайности узнал, что Донкер вот уже больше недели как уехал в Берлин и с тех пор не возвращался! Значит, его восемь, десять дней не было в газете, и ни одна живая душа, от привратника до меня, его не хватилась!.

— Да, вот уж подлинное достиженье…

Маркель взял со стола полосу верстки и пробежал глазами.

— Ну! Ты только посмотри! У Антона Рюге тут диалог, и один из собеседников называет церковь Густава Вазы «церковью Одина». Корректора же решили, верно, что тут фактическая ошибка, и переправили на церковь Густава Вазы! Знаешь, это похоже на историю со статьей Гуннара Хейберга. Он писал об удивительном выражении лица у тех, кто выходит из храма, особенно у тех, кто «ел Тело Господне». В верстке появилось «кто пел дело Господне». Он исправил ошибку и потребовал, чтоб статью набрали снова. И в новой верстке значилось: «кто пел дело Господне». Хейберг пошел к патрону и все ему объяснил: «Это же лишено смысла; видимо, корректор был какой-то благочестивый осел! Поют дело Господне все молящиеся в церкви, едят же Тело Его только причастники!» — «О да, положись на меня, — успокоил его патрон, — я прослежу, чтобы было «ел тело господне»». Хейберг преспокойно пошел домой. А назавтра прочел в газете: «…пел дело Господне».

Арвид шел кладбищем св. Клары. Сквозь изморозь уже пробивались редкие огни. Он не пошел ближним путем, потому что до половины третьего у него оставалось еще несколько минут в запасе. У могилы Бельмана он остановился. С двух тощих, голых деревьев медленно стекали на плиту дождевые капли.

А колокола всё звенели, всё пели…

Он пошел по Кларабергсгатан, завернул за угол, вышел прямо к «Континенталю», оставил у швейцара шляпу, пальто и трость, зашел в ресторан и огляделся. Тут было почти пусто. Лишь за столиком возле окна сидели два господина. И больше никого. Зала тонула в полумраке, только на двух столиках горели лампы. Время второго завтрака миновало, а до обеда еще было далеко.

Арвид прошел в самый дальний угол и хотел заказать себе чашку чая. Но в эту самую минуту вошла Лидия.

— Две чашки, — сказал он официанту, — и масла и гренки.

Официант включил лампу и исчез, бесшумно ступая по толстому ковру.

Они торопливо, натянуто обменялись рукопожатьем. Он боялся поднять глаза на ее лицо.

У нее с собой был свежий номер «Национальбладет». Она развернула его и показала ему рецензию о фру Клархольм-Фибигер в «Летучем голландце».

— Неужто она на тебя так подействовала? — спросила она.

— Не помню, — ответил он. — А что я такое про нее написал?

Он прочел: «Голос фру Клархольм-Фибигер из тех голосов, что могут заронить в душу мечту о счастье превыше всякого земного и людского счастья, о страсти превыше всякой страсти, о вечности, благости и о вечном блаженстве…»

— Да ну? Неужто я все это написал? Верно, все оттого, что, когда я ее слушал, ты сидела рядом. Впервые за десять лет ты сидела рядом со мной.

Официант принес чай, масло и гренки. Она сказала:

— Арвид…

Он сказал:

— Лидия?..

Потом она спросила:

— Ты любишь свою жену?

После минутного раздумья он ответил:

— Я люблю ее на лютеранский манер.

— А как это?

— О, не все ли равно…

Оба молча прихлебывали чай. Он думал: та ли она, что прежде? Та ли самая Лидия, которую я целовал тогда в сиреневой беседке? Но все эти десять лет?.. Люблю ли я ее, могу ли любить — после того как она отдала себя этому чужому мужчине, а может быть, и не ему одному?.,

Он сказал:

— Лидия. Помнишь ты тот день, десять лет назад, в кабинете у Торстена Хедмана?..

— Да, я помню… Смутно, правда. Но я помню.

— Помнишь ты, как я тебя о чем-то спросил и что ты на это ответила?

— Да… Нет, я не помню!

— Я спросил тебя о чем-то. Я попросил тебя о чем-то. А ты ответила: «Я бы хотела. Но я боюсь».

На губах ее заиграла неясная усмешка.

— Правда, я так сказала?

— Да.

— Вот как… Да-да, тогда я так сказала…

Он удержался было, но все-таки спросил:

— Может быть, с тех нор ты сделалась смелей?

Он старался поймать ее взгляд, но она глядела прямо перед собой в полутемную залу, все с той же неясной усмешкой на губах.

— Может быть, — ответила она.

И у него перепуганно, страстно заколотилось сердце. Он молчал. Она молчала тоже.

— Скажи мне, пожалуйста, одну вещь, — потом сказала она. — Где находится Тауницкое озеро?

— Тауницкое озеро?

Названье показалось ему странно знакомым, но он никак не мог вспомнить, где он слышал или читал его.

— Нет, — признался он наконец. — Я не знаю… Но, верно, где-то в Германии или Швейцарии. А к чему тебе? Ты думаешь туда поехать?

— О, я бы хотела, — ответила она. — Если б только узнать — где оно!

— Но разве это так трудно?

— Боюсь, что очень трудно, — сказала она. — Сегодня ночью я не спала, я лежала и думала про одно место из Ибсеновой драмы «Когда мы, мертвые, пробуждаемся». И все время, все время у меня звенело в ушах: «Дивная, дивная была жизнь на Тауницком озере!» И я подумала: верно, такого озера нет на свете. И, верно, в этом-то вся прелесть.

— А, вот как… Что ж, я думаю, ты права. Такое озеро нелегко отыскать на карте.

Оба притихли.

Потом она прошептала, казалось, и не заботясь о том, чтобы он расслышал:

— Но один-то раз, один-единственный раз можно попробовать отыскать его, свое Тауницкое озеро…

Он молча погладил ее руку.

— Лидия, милая, — бормотал он, — Лидия, Лидия… — Потом он спросил: — Как тебе живется с твоим мужем?

— Очень хорошо, — ответила она. И, чуть надменно улыбнувшись, она добавила: — общество его так полезно. Он так много знает и умеет.

— И ведь у вас было грандиозное свадебное путешествие?

— Да. Копенгаген, Гамбург, Бремен, Голландия, Бельгия, Париж! Ривьера, Милан, Флоренция, Рим! И потом от Бриндизи к Египетским пирамидам. Три тысячелетия, или четыре, или шесть — забыла — смотрели с пирамид на бедную Лидию Стилле. Ну, а потом обратно через Венецию, Вену, Прагу, Дрезден, Берлин и Треллеборг…

— До Тауницкого озера, однако, вы так и не добрались?

— Нет, там мы не побывали. В Бедекере оно не указано.

Теперь, кроме них, в зале никого не было. Засидевшиеся за завтраком двое господ ушли.

За окнами плыл заупокойный звон.

Он все еще держал ее левую руку в своей правой.

Он поднес ее к лицу и разглядывал перстенек со смарагдом.

— Красивое кольцо, — сказал он.

— Да. Маркус мне его подарил, когда я дала ему согласие.

Он секунду помедлил, потом сказал:

— Он был, выходит, так убежден в твоем согласии, что заранее припас дорогое кольцо?

— Нет, оно у него было еще прежде. Он рассказал мне целую романтическую историю, и она произвела на меня впечатление — тогда… Он любил одну девушку, давно, двадцать или тридцать лет назад, и для нее-то он купил это кольцо. Но он не успел ей его подарить, она его обманула. И он взял с меня клятву, что, если я когда обману его, я уже не буду носить кольца.

— И ты держишь клятву?..

Она смотрела прямо перед собой и не отвечала. Потом она сказала:

— Мне бы так хотелось рассказать тебе немного о моей жизни. Не теперь. Потом. Когда-нибудь. Или нет, я тебе напишу. У нас в Шернвике зимой такие длинные вечера. Вот я и сяду как-нибудь и напишу тебе. А ты не отвечай, это нельзя. Он такой ревнивый, и он следит за каждым моим письмом. Он их не вскрывает, нет, и не требует, чтобы я ему их читала. Но он за ними следит.

— Так ли хорошо тебе с твоим мужем, Лидия?..

— Бывает, — сказала она, — что мы заговариваем о разводе — зимой в Шернвике такие длинные вечера! Но всегда мы разговариваем об этом спокойно, деловито. И кончается все тем, что я остаюсь. Он умеет убеждать, мне его не переспорить. И он отец моей дочери. И у него деньги, понимаешь, деньги.

Он провел ее ладонью по своим глазам. Никто их не видел.

Вошли двое — уже обедать — и сели неподалеку. Он вынул из кармана блокнот, достал оттуда вдвое сложенный рисунок и положил перед ней на стол.

— Помнишь? — спросил он. Она тихонько кивнула.

— Спасибо, что хранишь…

— Много лет я носил его с собой, в блокноте.

Она перевернула листок и прочла свою выцветшую надпись и под ней четыре его строчки и потом долго сидела, молча глядя в пустоту.

— Но ты ведь добилась того, чего хотела, — сказал он. — Ты вырвалась далеко, вырвалась прочь. Или тебя тянет еще дальше?

Она не ответила, она только шепотом повторила последние слова его стихов:

Осеннею давней порой…

— Когда ты написал это? — спросила она.

— Несколько лет назад. Кажется, почти тотчас после женитьбы.

Она все думала, думала.

— Нет, — вдруг ответила она на его вопрос, — нет, меня не тянет еще дальше. Теперь бы я иначе написала. Я бы написала так: «Я хочу домой, хочу домой, к себе домой!» Но я уже не понимаю, где он, мой дом. Не понимаю, где я была бы дома. Знаешь, я как будто потеряла самое себя. Знаешь, я как будто запродала свою душу. Но и прелесть-то была немалая; он ведь повел меня на высокую гору и показал мне все царства мира и славу их! И вот я предмет роскоши в прекрасном хозяйстве богатого старика! Теперь-то я знаю, какая правда в тех стихах: годами не искупишь часа… Ох, Арвид, Арвид, и отчего нам такая ранняя осень. Ведь мы же еще молоды!

Он взял рисунок и вложил его обратно в блокнот.

— Да, — сказал он. — Для осени рано.

Зала понемногу наполнялась и уже горела всеми огнями. Арвид подозвал официанта и расплатился. Но они еще остались.

— Для осени рано, — проговорил он. — Но ведь нам самим решать, смириться ли с осенью или еще поглядеть на летние дни…

Она смотрела на него. Глаза ее расширились: «Ты любишь меня, еще любишь? Неужели же, неужели ты еще любишь меня?»

Он не мог оторвать глаз от ее лица.

— Никогда, никогда в жизни, никогда я не смогу любить никого, кроме тебя.

Она вдруг побледнела, и лицо ее осветилось бледностью.

— Правда? — спросила она.

У него так стучало сердце, что он не смог ответить. К горлу подступил комок, давнишний комок. Десять лет с ним такого не было.

Но оба спокойно и чинно, словно два манекена, застыло глядели прямо перед собой, в пустоту.

— Не хватало только, — услышал он, как сквозь сон, ее шепот, — не хватало только, чтобы вся моя жизнь прошла, а я бы так и не была твоя!

И, как сквозь сон, он увидел, что она тихонько сняла с пальца перстенек со смарагдом и положила в сумочку.

— Пойдем, — шепнула она.

Он вдруг очнулся.

— Нет, нет, — сказал он. — Нельзя. Нельзя нам идти вместе по лестнице и по коридору. Какой твой номер?

— Двенадцатый.

— В первом этаже?

— Да.

— Лучше сперва пойду я. Я поднимусь в гостиную. А ты покуда останься тут. А потом пойди к себе. Я буду стоять в дверях гостиной и увижу тебя. И когда никого рядом не будет, я пойду к тебе.

— Да, да.

Он стоял в дверях гостиной. Горничная была далеко, в другом конце коридора. Она поднялась по лестнице, она вошла к себе в номер. Она исчезла за дверью.

…Он стоял в ее комнате и повертывал ключ в замке.

— Не хватало только, — слышал он ее всхлипыванья на своей груди, — не хватало только…


А в декабрьскую мглу все падал и падал заупокойный звон.

Загрузка...