Ежегодный праздник органной музыки в Фельдберге был, можно сказать, событием далеко не местного значения. Даже из Лихтенштейна спешили сюда богатые и знатные любители музыки, чтобы услышать искусство импровизации, демонстрируемое воспитанниками Музыкального института, Большой семиголосный орган с могучим хором труб и серебряным тембром принципала[16] был самым ценным достоянием тогдашнего Форарльберга и являл собою великолепный синтез французской и южногерманской школ органных мастеров. Играли на нем только во время праздников, и его чудесному звучанию сопутствовала не менее достойная иллюминация.
Голлер посоветовал Петеру найти себе свободный пятачок, поскольку уже за полчаса до начала помещение было переполнено. Вечерний красно-синий от витражей свет снопами падал на публику, а круглое окно в самом верху, над возвышением, горело со сказочной яркостью. Элиаса же Голлер препроводил в ризницу, где уже собралось пятеро студентов, готовившихся к импровизации. С некоторым пренебрежением Голлер представил музыкантам Элиаса как обитателя некоего медвежьего угла, человека весьма простого нрава, но обладающего природным даром. И вот он присоединился к ним, наш герой в черном засаленном сюртуке, босой, с трауром под ногтями, с лоснящимися волосами и с не очень приятным запахом. Пять умытых розовых физиономий, сверкая проборами и опираясь на белоснежные стоячие воротнички, дружно задрали носы при появлении странного субъекта. Один из студентов надменно заметил, что ему неловко будет сидеть на одной скамье с сиволапым простаком. Недолго, однако, пришлось раздувать ноздри этим кичливым розовым физиономиям.
Все слушатели встали, когда генеральный викарий, сопровождаемый органистом Голлером, представил публике четырех профессоров Музыкального института и шестерых участников конкурса. Он поднялся на амвон, над которым висела золоченая лира, и произнес на латыни вступительную речь, а затем торжественно огласил псалом 150-й, поучающий музыкой и словом славить Господа. Затем с надлежащим многословием поприветствовал всех профессоров, докторов, советников и прочих господ, не преминув польстить каждому в отдельности. Наконец он попросил передать ему знаменитую шкатулку, так как творческое состязание должно проводиться по строгим правилам. Узкогрудый служка протянул ему деревянную коробочку, а викарий запустил в нее руку и вытащил записку с именем первого кандидата. Звали его Паулем Баттлогом, он был сыном чиновника налогового ведомства, и шел ему шестнадцатый год. Затем генеральный викарий огласил имя второго участника, третьего и так далее. Имя Элиаса Альдера было названо предпоследним.
Так был установлен порядок выступлений. Генеральный викарий велел узкогрудому принести ноты хоралов. Тот вернулся с тяжелой книгой и возложил ее на амвон. И тут все замерли от напряжения, так как с книгой произошло нечто особенное. Генеральный викарий, обладавший недюжинным сценическим чутьем, наслаждался воцарившейся тишиной, испытывая терпение всех собравшихся. Затем он положил сборник хоралов перед собой, большими пальцами обеих рук надавил на золотой обрез, развел их, и книга раскрылась. Правая страница в соответствующем месте наобум открытой книги должна была определить ход состязания.
— Кандидатус Баттлог, — громогласно объявил он, — должен импровизировать на тему хорала «О Господи, как сердцу тяжело». Это предполагает обработку хорала с одновременным использованием мануалов и педалей, вступление и трехголосную фугу в старой манере.
Элиас, одиноко сидевший где-то на задней скамье хоров, не понял ни единого слова из всего сказанного. Он видел лишь, как Баттлог поспешно поднялся с места, преклонил колени и взошел на подиум. Элиасу стало страшно. Он поглядывал на дверь ризницы. В крайнем случае он сбежит через нее.
Потратив несколько минут на внутреннее сосредоточение, Баттлог начал импровизировать. Двое дюжих парней изо всех сил качали воздух. Сначала Баттлог придерживался мелодии хорала — таково было правило, — затем перешел уже к обработке. Розоволикий органист музицировал не очень талантливо, что Элиас понял сразу. Но сказочное звучание органа заворожило его настолько, что ему трудно стало дышать. Можно сказать, что игра конкурента поглотила его куда больше, чем потом собственная. Когда же Баттлог, излишне форсируя финал, завершил трехголосную фугу, Элиас уже точно знал, что такое обработка, вступление и фуга. Такое он исполнял и в Эшберге, но совершенно иначе, с куда большим блеском и трепетом. Следующие конкурсанты не добавили ничего нового к тому, что он уже знал, хотя их техническая ловкость произвела на него немалое впечатление. В силу необыкновенной аналитичности слуха ему ничего не стоило разобрать гармонию произведения на отдельные ноты, а лучше сказать — на отдельные клавиши, черные или белые, высокие, низкие или средние. Про себя он исправлял их звучание, как делал когда-то во время игры дяди.
И вот пришел его черед. Генеральный викарий вновь раскрыл наугад толстую книгу, выдержал паузу и театральным голосом произнес:
— Кандидатус Альдер должен импровизировать на тему «Приди, о смерть. Ты сну сестра родная». Это предполагает обработку хорала с одновременным использованием мануалов и педалей, вступление и трехголосную фугу в старой манере.
Элиас быстро поднялся с места, как это только что проделывали его предшественники, поскольку полагал, что таковы требования ритуала. Он тоже преклонил колени, но направился не на возвышение, а к Фридриху Фюрхтеготту Бруно Голлеру, сидевшему на апостольской стороне и нервно теребившему усы.
— Я не знаю этой мелодии, — горячо шепнул он в ухо маэстро. — Пусть мне сначала наиграют, а потом я буду им… им… провизовать.
Зардевшийся Голлер встал, преклонил колени и прошмыгнул к генеральному викарию, восседавшему в резном кресле.
Тут публика беспокойно зароптала, дамы зашушукались, головы потянулись вверх — босоногий конкурсант пробудил всеобщее любопытство. Голлер посовещался с викарием, тот вышел на амвон и объявил, что праздник ненадолго прерывается. Это вызвано тем, что, как ему подсказал Голлер, кандидатус Альдер прибыл из медвежьего угла, отличается весьма простым нравом, никогда не видел фельдбергского органа и должен вначале ознакомиться с ним, а вообще говоря, этот человек наделен природным даром, отчего и приглашен сюда, и требует некоторой снисходительности… и так далее и так далее.
После этого некоторые из господ покинули собор, чтобы убить время, подымив трубками на свежем воздухе. Иные же — главным образом гости из Лихтенштейна — напротив, не двинулись с места, но извлекли из своих сумок пахучие ломти хлеба с колбасой и зеленью и безо всякого пиетета к празднику высокого искусства стали набивать ими рты. Дамы из более высокого круга со скучающим видом принялись за свежую клубнику.
Тем временем Элиас с Голлером поднялся на возвышение, где маэстро в невероятной спешке объяснил кандидату значение регистров, ткнул пальцем в ноты и кое-как наиграл мелодию. Когда же в соборе вновь воцарилась тишина, Элиас все еще вынашивал мелодию, которая захватила его с первых же тактов.
ПРИДИ, О СМЕРТЬ! ТЫ СНУ СЕСТРА РОДНАЯ!
ПРИДИ ЖЕ И ВОЗЬМИ МЕНЯ,
МОЙ УТЛЫЙ ЧЕЛН ДАЛЕЧЕ УВЛЕКАЯ
И В ГАВАНЬ ТИХУЮ ГОНЯ!
ПУСКАЙ КОГО-ТО ТЫ ПУГАЕШЬ,
МЕНЯ ЖЕ ТОЛЬКО УТЕШАЕШЬ;
ВЕДЬ ТОЛЬКО ТЫ, ЧТО ВЕЧНО НА ПОСТУ,
ВОЗНОСИШЬ НАС К СПАСИТЕЛЮ ХРИСТУ!
Прежде чем пойдет речь об игре мастера, превышающей человеческие возможности, бросим взгляд на Петера, примостившегося возле подиума, в самом душном месте нефа. Он сидит, до боли сцепив пальцы, не смея ни вздохнуть, ни повернуть головы. Он засиял вдруг какой-то нездешней красотой. А может быть, тому причиной игра света и тени в празднично освещенном соборе?
Дюжие парни, качающие воздух в трубы органа, с сочувствием покосились было на жалкую фигуру Элиаса, как вдруг инструмент дал такое фортиссимо в мощном переходе от низких к высоким звукам, что парни испугались за целость соборного органа. Раскат оборвался, Элиас перевел дыхание и извлек еще более мощный каскад звуков, на этот раз соединив его с глухим рокотом идущих на понижение тонов басовой педали. Переведя дыхание в третий раз, он необычайно обогатил гармонию, вполовину умерив басовый голос, что могло быть достигнуто лишь невероятно быстрой работой ступней, нажимавших на педали. Пассаж завершился истомным слиянием двух первых тактов хорала, а потом органист подверг музыку столь дерзкому произволу, что, казалось, его руки вот-вот сорвутся с мануалов. Элиас выдержал неслыханно напряженную паузу, дал свободу всем семи голосам, дошел до третьего такта, снова сделал паузу и, творя гармонический фон из резких диссонансов, перешел к четвертому, вновь прервался, пытаясь увязать мелодический рисунок, сложившийся в голове, с гармонией хорала, и сделал еще одну паузу, чтобы перевести дыхание; все это длилось более пяти минут.
Элиас, казалось, выражал свой протест против смерти и даже против Бога. Смерть присутствовала здесь в виде неожиданного молчания, внезапной паузы. А попранный ею человек раздирал рот в бессмысленной молитве. Он рвал на себе рубаху, волосы, разражался безумными проклятиями и снова падал ниц. Ибо все протесты напрасны. Бог — это злое дитя без следа от пуповины.
Парни у мехов просто замучились. Пот струился по их красным щекам, и, думается, это был холодный пот ужаса. В затихшем соборе происходило нечто странное. Сазаний рот Голлера был разинут во всю ширь, четверо убеленных сединами профессоров отказывались верить ушам своим, а многие из зрителей, не успев дожевать свою жвачку, обалдело глядели на орган и забыли сделать глотательное движение.
После этого безумного вступления, после этих каскадов немыслимого отчаяния, музыка стала как будто помягче, хотя вспышки гнева еще не утихли и пламя неслыханных гармоний продолжало полыхать. Элиас резко менял комбинации регистров, звучание все более смягчалось, уходило в непоправимый, нескончаемый минор. Так выражал Элиас полное смирение человеческого существа — как будто он сам лежал, распростертый во прахе, оставив всякую надежду на этой стылой земле.
Мало-помалу оправившиеся от испуга слушатели начали понимать миссию органиста: он не просто играл, он обращался к ним с проповедью, нес им истину, самую жестокую истину. На какое-то время эшбергскому крестьянину удалось слить воедино души этих очень разных людей. Ибо под сводом собора возобладало вдруг чувство, пронявшее всех от мала до велика: смерть владычествует в этих стенах, а сон, ее неизменный спутник, вот-вот смежит твои веки. Лица собравшихся озарились, казалось, светом истины. Маски слетели, и неземное смирение сошло на этих людей, и по лицам их можно было догадаться, как страшит их голос смерти! Какая же это была драма бессилия!
Он играл уже более получаса, и казалось, конца не будет этой игре. Но из необъятного темного хаоса постепенно выделились спокойные голоса. Мелодии сменяли друг друга, пахучие и теплые, как ветер, играющий весенней травой. А потом возникали все новые мелодии. Их сутью была Эльзбет. И мелодии Эльзбет сплетались с мелодией хорала. Но хорал был смертью. Так возникала перекличка, обозначалось трепетное биение музыкальной идеи. Музыка была неровной и изменчивой, она возвращалась на круги своя и снова менялась. Невесомая легкость все новых вступающих в мелодию голосов позволяла угадать, что Элиас уже вел рассказ свой об ином мире. Человек родился из хаоса, земное притяжение более не властно над ним.
Несмотря на то что Голлер лишь мельком показал Элиасу регистры, тот виртуозно сливал голоса. Подобно художнику, получившему в свои руки необычайно богатую палитру, Элиас был изумлен возможностями большого органа. Сначала поза музыканта казалась закрепощенной, он не сводил глаз с мануалов и педалей. Потом напряжение спало, в глазах появилась спокойная уверенность, спина расслабилась. У него было ощущение, что орган играет сам по себе. Элиас овладел всеми его хитростями и теперь мог дать ему волю. Музыкант закрыл глаза, поднял голову, и мечты увлекли его назад, в Эшберг, а орган тем временем обрушивал на головы слушателей поток образов совершенно сказочного звучания.
Природа преображалась в музыку. Музыкой становились те таинственные ноябрьские дни, когда туман из долины Рейна заливал все вокруг, и хутор Альдеров тоже. В лесу туман становился изморозью, щетинил серебряными иглами ветви и покрывал ледяной испариной стволы елей. Луна и солнце застыли на разных краях небосклона, луна — надломленная облатка, солнце — щека матери.
Огонь Первого пожара становился музыкой. Вспыхнувшее яркими красками окно на восточной стороне эшбергской церквушки. Панические крики, толкотня и давка у дверей. Пылающая усадьба Нульфа Альдера. Девочка, лежащая в задымленной комнате, вцепившись зубами в тряпичную куклу. Звери, мечущиеся по январскому снегу, и он, Элиас, зовущий их неслышимыми для человеческого уха звуками, шепотами и трелями. И полное исчезновение животных — ни одно не появилось больше на чернеющих обугленными стволами склонах. И предсмертный смех Романа Лампартера по прозвищу Большейчастью…
Музыкой стал и ночной эпизод, когда Элиас лежал на черной траве едва ожившего луга. Руки и ноги раскинуты, пальцы судорожно цепляются за клочки травы, будто он хочет намертво прикрепить себя к этому огромному, круглому, прекрасному миру… И он вспомнил слова, которые выпевал той ночью: «Кто любит, тот не спит! Кто любит, тот не спит!..»
Музыкой была и Эльзбет. Эльзбет. Цвет и запах ее желтых, как осенний лист, волос, ее чуть заметная хромота, загадочный смех, круглые и такие живые глаза, нос картошечкой, синее клетчатое платье. Как осторожно ступала она по траве, чтобы, упаси Бог, не сломать стебелек маргаритки. Как гладила она морду коровы своими маленькими руками, говорила ей какие-то тайные слова, украдкой бросала свиньям яблочную кожуру…
И, претворив эти мысли в проникновеннейшую музыку, Элиас вдруг снова услышал биение сердца Эльзбет. И Элиас испугался, что может потерять этот ритм. Но ритм не исчезал, он слился с биением его собственного сердца. И Элиас почувствовал, что снова любит.
Высказав все, чем была богата его жизнь, на неясно звенящем септаккорде, он начал гасить звук. Надо было переходить к фуге, к апофеозу творения Божьего, к мечте о мире, где властвует любовь.
Публика была загипнотизирована. Люди неподвижно, с немигающими глазами сидели на скамьях. Их дыхание замедлилось, а сердца бились в том же ритме, что и сердце музыканта. Впоследствии никто не мог точно сказать, как долго длилась игра. Даже Петер не знал этого. Его глаза тоже не мигали, а всей его незамысловатой натурой завладел блаженный покой.
Этот странный гипнотический эффект объясним лишь самой сущностью музыки Элиаса. Возможно, и до него бывали музыканты, способные удивительным образом передавать другим свое состояние души. Но при восприятии подобных эмоций человек, любящий музыку, обычно сам прикладывает усилия, чтобы достичь сильнейших переживаний, это мы можем наблюдать и сегодня.
Однако в языке музыки есть феномен, который мало исследован и по сей день. Среди неисчерпаемого богатства аккордов бывают и комбинации особого рода, звучание которых раскрепощает в душе слушателя нечто такое, что вообще-то не имеет отношения к музыке. Некоторые из таких сцеплений и секвенций Элиас открыл еще в ранней юности и не раз испытал их воздействие на себе и на других. Нам приходит на память то Светлое Христово Воскресение, когда души крестьян как-то облагородились, и это было заметно по тому, как они стремились перещеголять друг друга в обходительности. Владея таким искусством, Элиас мог в прямом смысле слова потрясать души. Ему требовалось лишь соединить найденные гармонии более высокими, органическими по музыкальной природе связями — и слушатель полностью был во власти музыки. Помимо своей боли он проливал слезы. Помимо своей воли он отдавался чувству смертельного страха, детской радости, а иногда и эротическим мечтаниям. Этим музыкальным достижением мы обязаны Йоханнесу Элиасу Альдеру. И хотя его музыка имела истоком богатство классического построения аккордов, ему не довелось слышать ничего иного, кроме хоралов, изуродованных неловкими руками дяди Оскара. Но с годами и не без влияния все более жестоких терзаний души он нашел столь могучий музыкальный язык, какого не было ни до, ни после него. И одно из самых горьких упущений в истории европейской музыки заключается в том, что этот человек не записал ни одного своего сочинения.
Когда тема фуги обрела всю голосовую мощь принципала, один из четырех убеленных сединами профессоров сорвался с места и закричал: «Это невероятно!!! Просто невероятно!!!» — после чего его силой заставили плюхнуться на скамью. Фуга звучала с такой неотразимой силой и широтой, что можно было подумать: там, на возвышении, происходит нечто сверхъестественное. Тема опиралась на основные тона заданного хорала, но она была пронизана столь тонко сотканным светом, что какая-то молодая женщина на евангельской стороне во весь голос воскликнула: «Я вижу небеса!» А тема уже была подобна неудержимому потоку, меняя вариации, возносясь все выше и наливаясь новыми красками, покуда наконец с величавым колебанием не вошла в доминанту, а тут уже второй голос мог начать все сызнова.
Что же касается особенностей техники исполнения фуги, которые Элиас мог услышать во время игры его предшественников, то эти приемы он с легкостью вводил теперь в собственную импровизацию. Он понял, что тема развивается в циклических повторениях и даже с опорой на предшествующую часть. Казенной серьезности прочих конкурсантов он противопоставил артистическую живость. Апофеоз горних сил он хотел изобразить красочно, так же как и ангельскую лестницу, ведущую все выше и выше в райские пределы, где земной свет все более меркнет, а сияние совершенства разливается все шире и ярче. Фуга Элиаса Альдера была подобна огромной реке, стремительно несущей свои воды, которые все прибывают и сливаются наконец с вечностью моря.
Голлер, отнюдь не пребывавший в состоянии транса, хотя он все еще пощипывал себя за руку, насчитал уже восьмую вариацию в контрапунктическом сплетении семи свободно льющихся голосов. И Голлер проклинал своего учителя, достопочтенного кантора Райнбергера, который внушал ему, что фуга не может иметь более пяти голосов, иначе будут рассыпаться аккорды и отдельные линии попросту сотрутся. «Туповаты вы были, маэстро Райнбергер!» — ярился он про себя, вырывая волосок из закрученных усов.
Когда музыка приобрела уже непостижимую сложность и зазвучала до предела фортиссимо, всем показалось, что он приближается к финалу. Однако Элиас не мог остановиться. Так как фортиссимо уже утрачивало мощь воздействия, он попытался изменить его характер, прибегнув к более высоким тонам. Он находил такое сочетание аккордов, что даже при тихом звучании они воздействовали как мощное форте. И уже на пределе возможного он разорвал весь сотканный им узор, как сделал это в начале игры, и тут возникла ошеломляющая цезура, подобная гигантской дыре, в черную бездну которой обречено провалиться все сущее.
Отзвук оборванного аккорда еще не успел замереть, как грянул мощный распев: «Приди, о смерть! Ты сну сестра родная». И поскольку ступни и кисти Элиаса были уже не в состоянии вплести в хорал восьмой голос, музыкант запел сам. И силой легких и голосовых связок имитировал он звучание восьмифутовой органной трубы. Он вводил мелодию из длительных тонов, ноги же в это время нажимали на педали так, чтобы хорал имел каноническое звучание и тона не столь большой длительности, а руки с невообразимым мастерством развертывали тему фуги и одновременно изменяли ее.
ВЕДЬ ТОЛЬКО ТЫ, ЧТО ВЕЧНО НА ПОСТУ,
ВОЗНОСИШЬ НАС К СПАСИТЕЛЮ ХРИСТУ!
И Йоханнес Элиас Альдер был на вершине торжества, а торжество выражалось великолепным, мощным, нескончаемым мажором, чем и завершилась эта немыслимая, безумно дерзкая импровизация. Потом была тишина. Ее нарушало лишь пыхтение запарившихся парней, которых Элиас довел до полного изнеможения.
— Столько воздуху, сколько перегнал этот, — сокрушался после один из парней, — Голлеру бы на год хватило.
Элиас сидел неподвижно. Потом утер рукавом пот с лица, пригладил свои редкие пряди и посмотрел на апсиду с изображением скорбящих у гроба. Только теперь можно было заметить, как более чем двухчасовая импровизация изнурила его. И без того бледное худое лицо приняло пепельный оттенок, щеки ввалились, скулы резко обозначились, а губы совершенно пересохли. Он потерял несколько килограммов веса.
И тут жуткая тишина взорвалась криком какого-то мужчины:
— Виват Альдер!!! — И еще раз: — Виват Альдер! Виват!!!
Крик шел откуда-то снизу, скорее всего оттуда, где сидел Петер, и оказал разряжающее действие — тут поднялся невероятный шум. Люди, словно очнувшись, дали волю крикам восторга и устроили бурную овацию. Целые ряды разом вставали, люди тянули головы в сторону возвышения и, толком ничего не видя, славили чудо-музыканта. В воздух полетели шляпы, коробки, платки, а кто-то видел даже пеленки, взлетевшие к сводам собора.
— Виват Альдер!!! Виват Альдер!!! — неистовствовали, словно бы передохнув, слушатели.
Оглушенный викарий вскочил со своего резного кресла, нетвердым шагом направился к амвону и поднял руку, призывая ликующую толпу к спокойствию.
— Достойнейшая публика, — тщетно пытался он перекричать толпу. — Во имя Господа! Это же святое место!
Тут поднялась еще более грандиозная суматоха. Каждый, за исключением родственников Пауля Баттлога, норовил покинуть скамью, так как от избытка чувств не мог усидеть на месте. Викарий в отчаянии распорядился распахнуть настежь все двери, дабы избежать давки, но никто не хотел покидать собор, не повидав своими глазами необыкновенного мастера.
— Виват Альдер!!! Виват, виват!!! — скандировала толпа, плотно придвинувшись к возвышению.
Наконец органист вышел к ограждению, и свет, идущий снизу, сделал его лицо еще более страшным. В толпе кто-то заахал, послышался детский, а затем и женский плач. Но вскоре поднялся новый шквал восторга, и лица людей светились тем самым великолепным мажором, которым закончил игру Элиас. Сам же он стоял, опершись на перильца, и никто не видел, что он плачет от счастья и изнеможения. А может быть, причиной слез было невероятное решение, которое он принял, играя на органе?
Он шагнул вниз, и толпа почтительно расступилась. Одна дама из благородного сословия сунула полную пригоршню клубники в грудной карман его пропотевшей сорочки, в карманы сюртука посыпались монеты, тянулись руки с ассигнациями. Когда же по примеру предшественников он учтиво поклонился четырем убеленным сединами профессорам, ажиотаж мало-помалу улегся. А когда генеральный викарий уже взялся за книгу и хотел продолжить церемонию с последним участником, зрители в один голос закричали:
— Да вот же победитель!!! Лиру — Альдеру!!! — И они скандировали имя музыканта до тех пор, пока сконфуженный викарий не вынужден был покинуть амвон, чтобы вместе с Голлером и профессорами проследовать на совещание в ризницу. Совещание, однако, было коротким. И хотя Голлер всячески пытался убедить господ в том, что этот Альдер импровизировал слишком долго, что сыгранное им никак не обработка хорала и не самостоятельная вещь и уж никоим образом не фуга в старом духе, что органист, в сущности, сыграл огромную симфонию, нарушая границы отдельных дисциплин… Словом, как ни твердил Голлер об извращенном характере подобной музыки, ничто ему не помогло: глаза убеленных сединами профессоров светились восторгом обожания.
Итак, празднику в Фельдберге суждено было окончиться раньше времени. Генеральный викарий приложил золотую лиру к засаленной голове стоявшего с совершенно отсутствующим видом Элиаса Альдера и пропел ему хвалу как достойному уважения природному гению. Публика ревела и бурно аплодировала, викарий призывал ее к благоразумию и, потеряв терпение, благословил ее на латыни. Потом все разошлись.
Голлер тоже удалился, и притом так поспешно, что не нашел времени порекомендовать парням из Эшберга место для ночлега за умеренную плату. Голлер надеялся, что эти чужаки той же ночью отправятся восвояси. Его желание исполнилось. Потрясающее выступление Элиаса Альдера еще долго не сходило с языков горожан. В прохладных залах Музыкального института заиграла молодая горячая кровь, и занятия поначалу вовсе не ладились. Все разговоры вертелись вокруг гениального крестьянского сына. В те дни у Голлера что-то очень разболелись уши, и занятия по классу импровизации прекратились на неделю. В Верденберге — одной из деревушек Лихтенштейна — молодые энтузиасты объявили о создании «Общества Элиаса Альдера», имеющего целью поставить музыканту бронзовый памятник.
Однако человеческая натура постоянством не отличается, и человек легко забывает о том, что еще недавно отстаивал, размахивая кулаками. Время делало свое дело, вскоре затихли последние отзвуки неземного органного концерта, и про сооружение бронзового памятника как-то забыли.
Следует добавить, что место второго органиста получил в конце концов Петер Пауль Баттлог. Голлер все-таки сумел внушить профессорам, что человек, не знающий нотной грамоты, ни при каких обстоятельствах не сможет играть возвышенные произведения, исполняемые при богослужении. Кроме того, содержание клира и всех служителей собора потребовало бы слишком больших денег. Ведь этому мужику пришлось бы иметь соответствующее новому положению жилище, а если прикинуть, что гонора ему, как всякому мужику, не занимать, он потребует платить ему вдвое, а то и втрое против обычного.
Однако один человек — один-единственный — никак не мог примириться с таким скорым забвением Элиаса. Это был один из четырех убеленных сединами профессоров, а именно тот, кто в начале фуги воскликнул: «Это невероятно!!! Просто невероятно!!!» Дней через сорок после ухода Элиаса Зеффиха получила письмо, в котором — помимо крупной ассигнации — было предписание господину музикусу Элиасу Альдеру без промедления явиться в викариат собора. Некий почтенный горожанин выделил ему изрядную сумму, на которую он может спокойно обучаться свободным искусствам…
Почтенным горожанином был, конечно, не кто иной, как сам автор письма. Но пришло оно слишком поздно. Элиаса уже не было в живых. Этого не знала даже Зеффиха, она думала, что он еще в Фельдберге. Да и никто не знал, кроме Петера.
Когда друзья отправились в обратный путь, Петер стал просто неузнаваем. Он то и дело обнимал ко всему равнодушного Элиаса, издавал радостные вопли, пританцовывал, забегал вперед, загораживал ему дорогу, распахивая объятия, целовал его в лоб и никак не мог угомониться. Подумать только! Сам-то он хоть понимает, что совершил? — с жаром говорил Петер. Такое и не снилось этим горожанам. Он, Йоханнес Элиас Альдер, — Бог этой ночи, чуть не плакал Петер, преклоняя колени перед другом. А какое славное будущее его ждет. Игра обеспечит ему состояние. И Петер выгреб монеты и темную купюру из карманов Элиаса и начал пересыпать это богатство из руки в руку. Да и он сам, Петер, готов продать свой дом и переехать с другом в Фельдберг. А уж из Фельдберга можно затеять настоящие путешествия на заправских, обитых штофом экипажах. Можно будет всю страну проехать и даже в Инсбрук податься. А со временем Элиас наиграет себе несметное богатство…
Петер все не мог успокоиться, и ему было невдомек, что мысли его друга заняты совсем другим. Даже ночная свежесть не охлаждала разыгравшегося воображения. И лишь заметив, что Элиас не отвечает на вопросы, Петер тоже умолк. И целых три часа шли они, не проронив ни слова. В Гецберге они оказались уже на рассвете, и лишь когда Петер уже повернул к дороге на Эшберг, Элиас вдруг разомкнул уста. Он сказал, что хочет идти домой по руслу Эммера, что это старый печальный путь, которым уходили многие эшбержцы, когда пожар разрушил их привычную жизнь.
Петер не понял столь странного желания и ответил, что достаточно натаскался за день и за ночь. Но Элиас проявил удивительную настойчивость и загадочно намекнул на какую-то еще более тяжелую дорогу. И они двинулись вверх неближним путем, то и дело петляя, обхода водопады, пока наконец не пришли домой, вернее сказать, к обточенному водой камню.
Элиас молча опустился на него, сложил на груди руки и спокойно произнес:
— Друг мой. Я не выдал тебя, когда ты поджег деревню. А теперь поклянись, что не выдашь меня. Поклянись, что все, что сейчас и потом произойдет, будет навеки похоронено в твоем сердце до Страшного Суда!
Петер смотрел на него усталым, но встревоженным взглядом. И все-таки поднял два пальца в знак клятвенного обещания. Элиас велел ему идти домой и хорошенько отоспаться. А потом Петер должен сказать деревенским, что его, Элиаса, оставили в Фельдберге и вернуться домой в скором времени он не сможет. Вечером Петеру снова надо прийти сюда с пеньковыми веревками и запасом еды на неделю. Никто, сурово предупредил Элиас, не должен знать о его возвращении.
— А если про тебя спросит Эльзбет? — вкрадчиво проговорил Петер.
Элиас не ответил и посмотрел на Петера такими пустыми глазами, что у того мурашки забегали по телу.
Петер ушел и все сделал так, как велел Элиас.