ЧАСТЬ ПЕРВАЯ «ЧЕРНЫЕ ДЬЯВОЛЫ»


Моросил мелкий, нудный дождь. Пленные шли, подняв воротники мундиров, втянув головы в плечи. Впереди, заложив руки за спину, не выбирая дороги, шагал долговязый, негнущийся полковник. Он медленно сгибал, поднимая к животу, колено, затем выбрасывал вперед прямую ногу, сгибал другое колено и так же медленно, словно выполнял гимнастическое упражнение, выбрасывал вперед другую ногу.

Автоматчики в пестрых маскировочных плащ-палатках, охраняющие колонну, шли по обе стороны дороги, острили, весело переговаривались.

В лужах плавали пузыри, обещая затяжной дождь. Небо, сплошь в грязно-серых тучах, нависло над избами. Черные и старые, они будто дремали под монотонный шорох дождя. Подле них, на обочинах и прямо на дороге, стояли «тигры», «пантеры», орудия и автомашины с изображением буйвола на дверцах. Еще два часа назад вся эта техника была на вооружении его полка. Теперь она называлась — боевые трофеи.

Полковник считал себя хорошим солдатом. Подготовка к войнам и ведение их были делом всей его жизни. Но никогда, даже в самые трудные минуты боев, не думал он, что придется шагать вот так, впереди своего позорно, без единого выстрела, разгромленного полка.

Когда танки уральцев неожиданно с двух сторон ворвались в село, где во втором эшелоне отдыхал полк, полковнику показалось, что их не меньше пятнадцати. Теперь он видел, что их всего пять.

Из крайней машины выпрыгнул танкист. Полковник вздрогнул, увидев на ремне танкиста кинжал в черном кожаном чехле, с пестрой ручкой из поделочных уральских камней. Точно такой кинжал полковнику принесли неделю назад, когда он принимал полк. Владельцев этих кинжалов называли «черными дьяволами». Про них рассказывали чудеса: будто появляются они неожиданно, дерзко гуляют по тылам, захватывают целые штабы и так же стремительно, точно проваливаются сквозь землю, исчезают.

За подобные панические разговоры сутки назад полковник собственноручно пристрелил молодого солдата.

А сейчас он замедлил шаг, округлившимися глазами взглянул на огромного танкиста с кинжалом и удивленно произнес по-русски:

— О, чорни дьяволь!

Танкист, не торопясь, спустил до пояса комбинезон, стянул с себя гимнастерку вместе с нижней рубахой, усмехнулся:

— Ха, признал! — Глянул прямо в глаза полковнику, будто по глазам хотел узнать, этот или не этот повесил в Минске его, Лешки Марякина, мать и сестренку.

— Чо, старый знакомый? — высунувшись из люка соседнего танка, спросил механик-водитель старшина Федя Братухин. — Эй, Курскую дугу помнишь?! — крикнул он полковнику. — Мы вас, «буйволов», не раз колачивали.

А полковник шел во главе колонны пленных и с суеверным ужасом думал: «Может, эти русские и в самом деле «черные дьяволы». Иначе как они, вчера еще сражавшиеся за Львов, сегодня могли оказаться здесь?»


Глава первая


Танки расположились километрах в трех от села, в леске, в котором могли, если его не занять, обосноваться немцы.

Все моросил дождь. Падая на листья, на траву, на танковую броню, он наполнял лес тихим, едва уловимым шорохом, вызывал мысли о сухом, теплом, ярко освещенном доме и горячем обеде. Но дома не было. Был лес и брезент над головой, накинутый на горизонтально спущенный ствол пушки и натянутый в виде палатки.

Палатка набита людьми. Разгоряченные стремительным боем, легкой победой, с большими трофеями, танкисты возбужденно, перебивая друг друга, рассказывали о пережитом. Каждый радовался, что сегодня остался жив.

О том, что будет завтра, на войне не думают — не у каждого на войне бывает завтра. Чаще думают о более далеком времени — о возвращении домой, мечтают о встрече с родными и близкими.

Санинструктору Наташе Крамовой в бою зацепило осколком плечо. Рана была пустяковой, больше огорчала рваная дыра на комбинезоне. Шили этот комбинезон в мастерской штаба корпуса специально для Наташи. Это придумал Виктор, когда батальон стоял на формировании. И Наташа про себя гордилась, что вот на войне, в хлопотах об учебе пополнения, об освоении новых, с более мощными пушками танков Виктор помнил ее, заботился о ней.

В общем шумном разговоре Наташа участия не принимала. Она просто слушала и радовалась, что жив ее Виктор, живы все эти солдаты и офицеры, которых она знала, кажется, всю жизнь. И любила. Потому что нельзя не любить таких парней. И еще потому, что их любил Виктор.

Лес шумел глухо, рывками. Поскрипывала у корня сосна. В открытый треугольник входа порывы ветра забрасывали сизые туманные клубы дождя, и тогда солдаты и офицеры, чтобы не намокнуть, теснились ближе к танку.

— Споем! — предложил Виктор.

— Можно, товарищ комбат, — отозвался Федя Братухин.

Появился ящик из-под снарядов. Ротный, старший лейтенант Валя Ежиков, достал из люка баян. Сев на ящик, тронул басы и заиграл, то припадая к мехам щекой, то откидываясь назад, то качаясь из стороны в сторону.

Какое-то время слышалась только задумчиво-тоскливая мелодия баяна, резкие порывы ветра, шум листвы да поскрипывание сосны. Потом — и это показалось Наташе неожиданным — возник негромкий, чуть охрипший голос старшины Братухина, и из палатки медленно поплыл до слез, до спазмы в горле тягучий родной напев:


Ой, да ты, кали-и-и-ну-ушка-а,

раз-ма-а-ли-и-и-ину-у-ушка-а-а…


Федя пел, приподнимая свои белесые брови и закрывая, будто переносясь в далекие воспоминания, глаза. При этом он привставал на носки и, прижав шлем к тесно обхваченной гимнастеркой груди, вел мелодию ласково, бережно, словно нес на руках новорожденного.

Фигура у Феди Братухина невысокая, плотная. Настоящая старшинская, как обычно любил говорить лейтенант Ежиков. Крупная голова с челкой льняных волос над глазами вросла в могучую короткую шею. Круглые литые плечи. Крепкие ноги.

Что-то от могучей сибирской тайги и стремительной Ангары виделось Наташе в характере Братухина. Федя был тоже из Иркутска. Детский дом, в котором он воспитывался, находился в Лиственничном.

Лиственничное... Стоило Наташе про себя назвать это слово, как память мгновенно переносила ее в родную Сибирь, и ей уже казалось, что она слышит смолистый запах сосен, ощущает молочную сладость кедровых орехов, горьковатый вкус сосновых лучинок, вмороженных в литровые и пол-литровые круги молока. Это молоко с желтыми бугорками сливок вокруг лучинок возят на базар в мешках...

Песня воскрешала в памяти огромные, залитые теплым солнцем поляны цветов — только ромашек, только колокольчиков, синих, как Федины глаза...

Песня приносила с собой то сладковатый запах прохладных влажных ландышей и шелест листьев светлой березовой рощи, то обдавала теплым ароматом спелой земляники, то вздымала перед глазами метелицу из черемуховых лепестков, от запаха которых туманится, кружится голова.

И, как Федя, всю тоску по единственной своей бревенчатой сибирской деревушке, по тихому темному ельнику с ягодой-пьяницей у хрустального холодного ключа, по розовым цветущим полям гречихи и усатым пшеничным колосьям, по жутковато-мрачной сосновой роще с липкими шляпками маслят у стволов, по всему тому, что зовется Родиной, вкладывала Наташа в эту протяжную, грустную мелодию, плывущую медленно, как паутина бабьего лета.

Когда Федя заводил, все стояли не шелохнувшись и, казалось, не дышали. Потом все одновременно, словно их груди были спаяны в одну огромную грудь, глубоко вдыхали и осторожно, аккуратно касаясь губами слов, подхватывали:


Ой, да ты не сто-о-ой, не сто-о-о-ой

на го-о-ре-е кру-у-то-о-ой...


Тянуть это последнее «ой» считалось особой прелестью. Но не у всех в легких был такой запас воздуха, чтобы соперничать с Наташей да старшим сержантом, пожилым радистом, которого все звали просто по имени-отчеству: Иван Иванович.

Иван Иванович напряженно глядел в Наташино лицо, боясь пропустить момент, когда одновременно с нею нужно округлить слово и закончить, будто обрубить, мелодию. Рыжеватые усы его, шевелясь, смешно никли книзу.

И еще тянул с ними песню до конца старшина Коля Летников — высокий крепкий парень, механик-водитель и командир танка с планшеткой погибшего лейтенанта на боку, в его фуражке. У своих яловых сапог Коля отворачивал голенища, и ушки сапог торчали у него, как ручки кувшина.

Голоса Наташи, Ивана Ивановича и Коли Летникова еще висели в воздухе, когда снова — и это снова было неожиданным — мягко, певуче, будто из глубины души, возникал негромкий, с приятной хрипотцой голос Феди Братухина. Произносил сначала поспешно, скороговоркой:


Ой, да ты не сто...


Потом вился медленно, все разрастаясь:


О-о-о-о-ой, не-е сто-о-ой

на го-о-ре-е кру-у-то-о-ой.


И снова — единый глубокий вдох и единый задумчиво-тоскующий негромкий голос всех подхватывал могуче:


Ой, да не спуща-а-ай ли-истья-а-а

во си-и-не-о-о мо-ре-е-е...


Наташа пела, постоянно чувствуя на себе взгляд рядом стоящего Виктора. Пристальный и грустно-ласковый взгляд этот почему-то тревожил, заражал неясным беспокойством.

В палатке стало совсем темно — вход загородила невысокая кругленькая фигура повара Кислова. Забыв о песне, танкисты подняли радостный гвалт:

— Антон, Антон приехал! Кормилец наш!

— Ура, братцы, Антону!

— Когда же ты успел Антоша-Харитоша? — вместе со всеми спрашивала Наташа.

Братухин хлопал повара по мокрым круглым плечам, толкал кулаком в обтянутую белым халатом выпуклую грудь.

— Антон, голубчик! Покорми нас горяченьким, жирненьким!

Антон осторожно, чуть-чуть отворачивался от Фединых ударов и наконец взмолился:

— Уйди, черт полосатый, прольешь же...

Только теперь все увидели в руках Кислова эмалированную миску с металлической тарелкой наверху.

— Обед готовый, — доложил он Румянцеву.

— Молодец, Антон, — похвалил его комбат. — Ты просто молодец! Один?

— Никак нет, товарищ гвардии майор, — с усердием тараща и без того огромные зеленые глаза, хрипло ответил Антон. Мокрое от дождя лицо его светилось радостью. — Мы с коробкой взводного гвардии лейтенанта Лимаренко да еще со штабной машиной. В ней начальник штаба гвардии капитан Садовский сидели, а еще начальник связи гвардии старший лейтенант Вязников. — С чисто крестьянской педантичностью Кислов всегда всех называл строго по званию и по занимаемой должности. — А тут дорогой кто-то вздумал пулять по нас, — продолжал он. — Так гвардии лейтенант Лимаренко пугнуть их решил, и штабную машину, и нас, значит, с походной кухней прикрыть. Ну мы той минутой газанули вперед, и вот...

Кислову приятно было подчеркнуть, что грузовик, в кабине которого он сидел и который таскал на прицепе походную кухню, понадобилось прикрывать, как в бою, и само слово «прикрывать» Антон подкрепил резким движением бровей.

Румянцев встревожился: Сергей Лимаренко — офицер горячий, увлечется погоней. Но сквозь шум ветра и дождя уже прорывался рокот танка.

— Наверное, он? — предположил комбат.

— Это они, товарищ гвардии майор, точно, — засуетился Кислов, не зная, куда приткнуть миску. — Я по лихости узнаю. Так что обед готовый, пожалуйте кушать. Вот вам суп да еще второе. Горяченькое...

Сросшиеся над переносьем лохматые брови Румянцева соединились в одну сплошную линию.

— Рядовой Кислов, повторяю последний раз: сначала кормить бойцов, потом меня и командиров. Поняли?

— Понял, товарищ гвардии майор, — виновато ответил Кислов. И тут же снова старательно выгнул грудь: — Я и действую, как вы приказали. Вам докладаю, что обед для личного состава готовый, а гвардии сержанту Крамовой, как она единственная в батальоне представительница медицины, пробу принес. Пусть откушает. И вас, конечно, пригласит, поскольку я тут для двоих положил. А ежели не хватит, добавку завсегда можно дать... — И он протянул миски Наташе.

— Спасибо, Антон, — улыбнулась она.

Кислов сконфузился под взглядом Наташи и с облегчением вытер рукавом дождевую каплю, которая грозила упасть с кончика носа на дно перевернутой верхней тарелки.

Солдаты побежали к своим машинам за котелками. В палатке остались офицеры да Наташа. Валя Ежиков встал, освобождая ящик для нее и комбата.

От запаха мяса у Наташи засосало под ложечкой.

— Ой, каша гречневая! — воскликнула она, сняв верхнюю тарелку. — А суп! Прозрачный, как куриный бульон! Виктор, скорее! Иначе я умру от голода.

Комбат присел рядом.

Возле палатки послышались торопливые хлюпающие шаги.

— А вот и мы! — влетел под брезент Сергей Лимаренко. Стряхивая у входа мокрую плащ-палатку, с украинской певучестью докладывал: — Пленных, товарищ майор, лично начальнику штаба бригады передали. Про технику, шо у фрица захватили, тоже известно. Так шо все в порядке, подполковник Моршаков благодарность объявил.

— А что там на обратном пути стряслось? — как бы между прочим спросил Румянцев.

— Та чепуха! Якись дурни вздумали из автоматов бить по штабной машине. Решили, должно: без охраны идет. Ну хлопцы послали им пару-тройку снарядов...

— Только-то?

— Ну еще очередь из пулемета выпустили...

— И все?

— Само собой, товарищ комбат. Потом, конечно, поехали проверить: а вдруг там цела часть немецка?

— И что оказалось?

— Та, — махнул лейтенант рукой. — Три фрица лежат в кустарнике — где ноги, где голова. Мабуть, разведчики «языка» хотели заполучить...

Глаза Лимаренко смешливо щурились, он то и дело махал головой, отбрасывая со лба жесткие черные кудри, которые, даже намокнув, не теряли своей пышности.

— Так шо, товарищ майор, начальство — и штабное, и связное — прибыло в целости и сохранности, — заключил он с улыбкой. — Садовский не иначе как пушинки с гимнастерки снимает...

Лимаренко любил щегольнуть своей полной противоположностью начальнику штаба. К таким мужчинам, как капитан Садовский, в быту которых одеколон, носовой платок, платяная щетка и ногтечистка так же обязательны, как пища и обмундирование, он относился иронически-покровительственно. Презирая жизненные удобства, Лимаренко считал, что они портят, размягчают солдата, как тепло размягчает воск. Он ценил во фронтовике лишь два качества: отвагу и жизнерадостность. С нарочитой небрежностью носил он обмундирование. Единственное, за чем он строго следил, — это сапоги. Все знали, что лейтенант — лихой плясун, и для него начищенные до лунного сияния сапоги — вещь немаловажная.

И вместе с тем не было в батальоне офицера, на котором бы шинель, гимнастерка, галифе сидели так ладно и ловко, как на Лимаренке.

Подвижный, общительный, веселый, Лимаренко слыл всеобщим любимцем, и в этой любви к нему было немало обожания, с каким относятся к человеку, часто рискующему, презирающему опасности и всегда выходящему из них живым и невредимым. «Ну чисто заколдованный!» — говорили про него танкисты.

Комбат любил Лимаренко, может быть, больше других, хотя чаще и больше, чем других, ругал за безрассудное лихое озорство. Лимаренко со свойственной ему чуткостью улавливал в этих строгих выговорах командирскую любовь и позволял себе обращаться с Румянцевым вольнее и теплее, чем полагалось, потому что тоже любил комбата.

Возбужденный и радостный, вихрем влетел начальник связи батальона старший лейтенант Вязников.

— Здравствуйте, товарищ майор! Санинструктору — земной поклон! — он поклонился, прижав руку к сердцу. — Сколько пленных! Какие трофеи! Молодцы, орелики! — шумел он.

— Ради твоей похвалы старались, — буркнул ротный Пастухов.

— Он что-то сказал? — указывая на старшего лейтенанта, удивленно спросил Вязников. — Или мне показалось?

— Нет, не показалось, — отозвался Пастухов.

— Вы только подумайте, товарищи, — изумленно всплеснул руками Вязников, — Григорий Пастухов заговорил! Как жаль, что нельзя запечатлеть это крайне редкое явление. Я, признаться, уже считал, что он нем, как жираф, и умеет излагать свои мысли только на бумаге. И только в стихах.

— Разве Пастухов пишет стихи? — удивился Румянцев.

— Еще какие, товарищ майор. Их даже в школьной стенгазете печатали.

— Прекрати! — строго потребовал Пастухов.

Они были очень разными — ротный Пастухов и начальник связи Вязников. Постоянно спорили, злословили, подтрунивали друг над другом. Пастухов был крайне спокоен, говорил мало, чаще усмехался, и это выводило из себя горячего Вязникова. Но все же они были самыми лучшими друзьями.

— Чертушка, я же от души, от сердца чистого, горячего, — шумел Вязников.

Лицо его с широким большегубым ртом было некрасивым. Но карие, влажно блестевшие глаза с голубоватыми белками смеялись, и, глядя в них, никто не мог сказать, что Вязников некрасив.

За Вязниковым вошел капитан Садовский. Щуря сливины близоруких глаз, внимательно осмотрел всех, стряхнул фуражку, неторопливо снял плащ-палатку. И только после этого, галантно поклонившись Наташе, шагнул к комбату. Тот, не вставая, протянул ему левую руку, улыбаясь, пояснил:

— Ближе к сердцу.

Наташе было неловко, что они с Виктором едят первые. Ее выручил повар.

— Пожалуйста, товарищи командиры, обедать, — пригласил он, входя в палатку с горой мисок. — Хотя какой это обед, скоро уж время ужинать... Это вам, товарищ гвардии капитан, — он кивком указал Садовскому на верхнюю миску. Повернулся к Вязникову: — Получите вы...

Соблюдая субординацию, Антон подходил ко всем по очереди. Вытягивая из кармана завернутые в белую тряпку ложки и подавая их офицерам, неторопливо, обстоятельно пояснял, обращаясь к Румянцеву:

— Я, товарищ гвардии майор, точно ваш приказ исполняю. Конечно, и инициативу вношу, как вы завсегда солдату советуете: покуда рядовой и сержантский состав котелки соберет, я командиров, сколько успею, покормлю.

— Смотри, чтоб ребята под дождем не мокли.

— Что вы, товарищ гвардии майор! Разве я непонятливый какой — танкистов под дождем в очереди держать! Шоферу, гвардии рядовому Колесникову, я приказал, пока сам тут занимаюсь, котелки собирать. А потом разнесем их по танкам. Вроде с доставкой на служебное место. Так я ему и приказал.

— Ух ты, приказал, — засмеялся Лимаренко.

— А что? Он у меня в подчинении, — не без гордости произнес Кислов. Заметив, как вытирает комбат хлебной коркой тарелку из-под каши, предложил: — Еще порцию, товарищ майор?

— Что ты, что ты, я сыт — во!

— Ну и добро. Сейчас мы разнесем питание по танкам.

— Молодец, молодец! — сказал ему комбат.

Зардевшийся, с лоснящимся лицом, Антон, которого хлебом не корми, а похвали, старательно вытянулся перед комбатом и, стукнув каблуками, вышел, взяв у Наташи пустую посуду.

Дождь забарабанил сильнее. Сумрак густел. Уже не видно было походной кухни напротив, и очертания грузовика сливались с кроной деревьев.

— Размокропогодилось, — протянул Вязников. — Осенью, — вдруг произнес он задумчиво, — отец всегда сгребал мусор на нашей улице. Щепу, листья пожухлые, траву сухую. И сжигал. А мы, ребятишки, пекли в этом костре картошку. И ели. Без соли, вместе с сажей. Вкусно! Вспоминаю ту картошку, как что-то дорогое-дорогое...

— Да-а, — вздохнул комбат.

Лейтенант Ежиков тихонько заиграл на баяне. Заслышав баян, танкисты снова потянулись в палатку. Размягченные теплом и сытостью, курили. Кто-то попросил Лимаренко:

— Товарищ лейтенант, парочку анекдотиков, а?

— Нет, пусть лучше Гриша стихи почитает, — начал было Вязников.

— Никаких анекдотов и никаких стихов, — сказал Румянцев. — Всем спать. А вы, капитан, — обратился он к Садовскому, — проверьте боевое охранение.


Глава вторая


Наташа стояла под деревом, накинув на голову плащ-палатку, и ждала Румянцева. Отдав все необходимые распоряжения, он подошел, тряхнул над нею ветку. Градом посыпались капли.

— Ну как дела, гвардии сержант? — он спросил, улыбаясь, но улыбка тронула только губы. — Опять боялась?

Она не приняла шутки. Чувствуя, что Виктор чем-то озабочен, и все время думая об этом, заговорила серьезно, горячо:

— Очень. Когда ты увел эти три танка, я все смотрела в ту сторону, и мне казалось, что там вот-вот подымется к небу огонь — будет гореть твоя машина. Думала, сойду с ума. Потом — атака. Я уже не знала, в какой ты стороне. Сидела за башней и размышляла. Знаешь о чем? О том, что любовь — очень-очень трудная штука.

— И что же ты решила? — шутливо спросил он, но глаза его смотрели серьезно.

— Решила, что если уж погибать, то мне надо первой.

Он обнял ее за плечи — зашуршали мокрые полы плащ-палатки, — поцеловал во влажные волосы.

— Милая, славная, глупенькая девочка...

— Иначе я... Это так страшно — бояться, что загорится твоя машина. — Желая скрыть неожиданно навернувшиеся слезы, Наташа остановилась, отстранила Виктора и, слабо улыбаясь, чувствуя, что все ее тревоги миновали, что вот он стоит рядом, дорогой человек, успокоенная и смущенная собственными словами смотрела на него.

Минувший бой был первым, в котором они находились далеко друг от друга, и Наташа впервые узнала, как это невыносимо трудно — не видеть танк с цифрой «100» на башне. Сердце у нее будто переставало биться, ей не хватало воздуха, а в голове, обожженной мыслью, что, может быть, в эту секунду в танк Виктора врезался снаряд, нарастал густой звон.

— Эти сутки без тебя были пыткой, — устало заключила Наташа и уткнулась лицом в его грудь. Виктор чувствовал под ладонями ее острые лопатки, ее худенькие вздрагивающие плечики, и сердце его переполнялось нежностью.

Виктор поднял мокрое от слез и дождя Наташино лицо. Ямочка на подбородке. Едва приметные и совсем некрасивые брови. Голубые глаза. Чуть вздернутый тонкий нос. Впалые щеки...

— Милая девочка. — Вздохнув, он взял ее холодные руки в свои, прижал к колючей, рыжей щетине.

Ее удивил и обрадовал этот жест. Виктор мог позволить такое, когда был уверен, что рядом никого нет. «Все вокруг лишены счастья быть вместе с любимыми, и нужно щадить их сердца, их чувства», — строго выговаривал он Наташе, когда после боя она бежала к нему и на виду у бойцов приникала головой к его груди. Но сейчас их несомненно видели, однако это почему-то не смущало его. Он даже поцеловал Наташины ладони — одну и другую. И так, держа ее руки в своих, отчего идти было неудобно, они пошли по высокой мокрой траве.

В сооруженной для них палатке, не раздеваясь, только сняв сапоги и ремни, легли они на влажную от сырости постель из травы и веток, накрытых сверху одеялами.

Глухо, монотонно долбил о брезент палатки дождь, журчала стекающая струйками вода, сердито, порывами шумел лес. Наташа поежилась от охватившего ее озноба. Обдав ее лицо горячим дыханием, Виктор встревоженно спросил:

— Очень болит? Только честно!

— Немного. Осколок был большой, но ударил рикошетом. От стены дома. Повезло, правда?

Он помолчал, пальцами касаясь ее лица, и вдруг заговорил взволнованно, тревожно:

— Наташа, милая, я так люблю тебя, так люблю. Ты для меня все, родная моя девочка. Родина и ты. Ты меня не разлюбишь, не забудешь?

— Что-то случилось, Виктор? Что, что? Я заметила еще там, когда мы пели...

— Слушай, Наташа...

Это «Наташа» тоже встревожило. Раньше он называл ее просто Натка.

— Слушай! — Он сел. Взяв ее руку, замолчал, собираясь с мыслями. — Как тебе объяснить? Понимаешь, мы должны овладеть перекрестком дорог, который не смог взять наш сосед.

Смысл сказанного дошел не сразу. Наташа знала, что соседом был танковый батальон в полном составе. Но она не знала, что этот батальон уже шесть раз ходил в атаку на дорогу, по которой гитлеровцы торопились вывести из «мешка» свой войска, однако неизменно попадал под прицельный огонь «тигров» и, оставляя дымящиеся танки неподалеку от насыпи, откатывался в лес. Не знала Наташа и того, что основная дорога, по которой отступали немцы, проходила по гребню высокой насыпи и возвышалась над заболоченными луговинами. Однако она сразу ухватила главное: если не преградить немцам пути отхода, «мешок» останется пустым, боевые действия многих частей окажутся бесполезными.

«Пять танков — это хорошо для такой операции, — прикидывал Виктор. — У немцев на исходе горючее и очень мало снарядов. А разгром «буйволов» создал батальону некоторые преимущества по сравнению с соседом: мы держим одну из дорог, ведущих к насыпи...»

— Но черт возьми, у них такое выгодное положение! — сквозь стиснутые зубы выдавил он. Спохватившись, склонился над Наташей, сказал как можно будничнее: — И все-таки я должен! Это очень важно, понимаешь? Там танков и орудий — десять полков «буйволов» укомплектовать можно. Нельзя, чтобы вся эта техника снова начала действовать против нас. Правда?

— Правда, — прошептала Наташа только для того, чтобы не дать ему заметить, что теперь она поняла все, решительно все.

— Сам командующий армией приказал! — сказал Виктор. Наташа отвернулась, почувствовав нарочитость этой похвальбы. — Я продумал все до мелочи, — успокаивал ее Виктор. И, загоревшись, объяснил: — Понимаешь, Натка, надо, чтобы нас не сумели и не успели обстрелять. Значит, танки следует вести далеко друг от друга. Это во-первых. На предельной скорости — во-вторых. И не по лугу, а прямо по дороге, которая ведет к перекрестку. Это в-третьих. Вот смотри... — Виктор тронул ее за плечо.

Она оперлась на локти и стала слушать, а сама смотрела на его руки. Смысл слов не доходил до нее. Она слышала только его голос.

— Затем мы влетаем на шоссе, сбиваем передние машины, пушки, устраиваем пробку, а сами огнем пулеметов уничтожаем их. Понимаешь?

Она кивнула, думая о том, что завтра Виктора уже не будет. Совсем. Навечно. Ее удивляло, что она думает об этом спокойно. В ней только застыло все: и думать и говорить было трудно.

— Все понимаешь? — посуровев, повторил Виктор, словно боясь, что Наташа может не придать значения чему-то очень важному. — Ты должна знать, — жестко добавил он, — операция эта трудная...

«Трудная операция...» — Наташа легла на спину и представила «тридцатьчетверки», мчащиеся по дороге. Впереди танк с цифрой «100» на башне. На нем немцы сосредоточили весь огонь...

— Немцы, конечно, сразу поймут, чем грозит затор на дороге, — сказал Виктор. — Если они не дураки, то постараются тоже создать пробку. На нашем пути.

«Да, конечно, они не дураки. И они будут бить по твоему танку», — ужасаясь своему спокойствию, подумала Наташа.

— Но мне надо, надо, — яростно повторил сквозь стиснутые зубы Виктор, — во что бы то ни стало надо дорваться до них!

«Надо...» — она прикрыла глаза.

— А там, там уже не страшно. Ребята тоже вырвутся. У немцев начнется паника. Потом подоспеют десантники. Мы их не выпустим.

То, что будет потом — после того, как другие танки тоже вырвутся на насыпь, уже не интересовало Наташу. Главное — сумеет ли вырваться его танк, сотый?

Виктор лег, положив руки под голову, и замолчал. Затем — Наташе показалось, что прошла вечность, — повернулся к ней, пальцем погладил брови, запустил руку в ее волосы.

— Прости, родная, я тебя мучаю этим разговором...

«На войне надо знать все», — отвечала она ему молча, про себя. Ей казалось, что силы совсем оставляют ее и она уже не может говорить вслух, не может пошевелить рукой, даже пальцем, и сердце будто замедляет, утяжеляет стук. Но замедленный, редкий стук этот становится все громче и громче, все сильнее передается в голову, в кисти рук. И можно говорить только про себя, иначе надо кричать, чтобы голос прорвался сквозь этот тяжелый гулкий стук.

— Ты жена солдата и сама солдат. Ты смелая...

«Когда смерть рядом, все смелые...»

— Ты не расстроилась, Натка?

«Расстроилась... Умереть бы сейчас, не дождавшись завтрашнего боя...»

— У нас должен быть ребенок. Ты говорила, что должен.

«Мы назовем его Святославом. Я уже решила, хотела только посоветоваться с тобою».

— ...И когда я думаю о тебе, о нашем сыне. У нас обязательно будет сын, да?..

«Конечно. Девчонок не называют Святославами...»

— Когда я думаю о твоей трудной солдатской жизни, о твоем мужестве, я хочу, чтобы сын родился скорее, скорее рос, чтобы я смог рассказать ему о его матери... И еще, — помолчав, сказал он, — ты прости меня, Наташа. Но когда я вдруг подумаю о том... — голос его стал холоднее, суровее, и, будто стыдясь этого, но все-таки считая нужным выложить все, Виктор заговорил медленно, тяжело, с большими паузами, точно выкорчевывал из себя слова, как пни. — Когда я подумаю... что кто-то другой станет касаться... твоих волос, рук... будет смотреть в твои глаза... — сжав кулак, он натянул намотанную на палец прядь ее волос, спохватился: — Вот медведь...

«Вот и хорошо, пусть больно, пусть больно», — говорила себе Наташа, желая выйти из этого страшного оцепенения. — Я не могу объяснить этого. Ты же знаешь, Натка, я никогда не был ревнив. Но сейчас...

— Но сейчас... Виктор, как ты можешь сейчас говорить такое? — возмутилась Наташа и, поднявшись, взяла его за плечи. — Надо же думать, думать! По дороге и на большой скорости — это здорово. В болоте можно засесть, и тогда — конец. Тут важна быстрота.

— Нет, подожди. Может, это скверно, эгоистично и черт знает как там еще, но я... я готов кричать от боли, от злости, от всего, чего хочешь, когда представлю, что кто-то равнодушно, только для приличия станет гладить по белой головке нашего сына. Моего сына..

— Этого никогда не будет! — крикнула Наташа и осеклась, боясь, что ее крик могут услышать. — Никогда, Виктор!

И вдруг она поймала себя на мысли, что, говоря так, не только допускает возможность гибели Виктора, а даже уверена, даже знает: он погибнет. По плечам и спине пробежал озноб, внутри что-то тоскливо заныло. «Все, теперь он погибнет, теперь он погибнет!» — в ужасе безмолвно шевелила она губами. Незнакомый раньше противно ноющий холодок растекся по телу, захлестнул каждую клеточку сердца, каждую частицу мозга.

— Нет, нет, ты будешь жив, мы будем живы! — вдруг спохватилась она. Схватила его руки, сжала ладонями его лицо. Он сдержанно поцеловал ее, незаметно вздохнул.

Спустя много-много томительных минут тяжелого молчаливого раздумья Виктор уснул. Наташа спать не могла. Всю ночь пролежала она с открытыми глазами, уже ни о чем не думая, не в силах думать. Белел столб в центре палатки. «Почему в темноте он белый? — спрашивала себя Наташа, хотя это ничуть ее не интересовало. — Почему он белый? Почему?» Наташа без конца повторяла этот вопрос, одно это слово, и уже забыла, к чему оно относится, и напрасно пыталась вспомнить.

«О чем я думала? Что — почему? Что — почему?» — и оттого, что не могла вспомнить, чувствовала, как охватывает ее все большая тревога, будто она забыла что-то очень важное — такое, без чего нельзя жить.

— Виктор, Виктор, ты спишь? — шепнула она, сунув застывшую руку в расстегнутый ворот его гимнастерки.

— Что, Наталка? Тебе надо беречься. Не простудись, — проговорил он сквозь сон.

Ночь, казалось, никогда не кончится. Бесконечная, тревожная, она утомила Наташу. И вместе с тем Наташа боялась наступления дня. Снова и снова она перебирала причины своей тревоги, пытаясь найти их неосновательными. Но перед глазами вставало строгое лицо Виктора и то, как шли они по мокрой траве, и как он, не стесняясь солдат, вопреки своему жесткому правилу, бережно целовал ее ладони — одну, потом другую, и его нервное возбуждение, с каким говорил он здесь, в палатке. И то, что впервые рассказывал ей о предстоящей атаке, чего, наверное, комбату делать не полагалось. И вдруг пришла ужасающая по своей ясности мысль: «Это последние часы, когда мы вместе. Последние часы...» Наташа торопливо пошарила под подушкой. Найдя фонарик, прицепила его на пуговку комбинезона так, чтобы свет не очень падал Виктору на лицо, но освещал его. Обветрннное, обожжкенное солнцем, опаленное жаром брони лицо... По-юношески тонкая шея. Тонкие, резко очерченные волевые губы. Все это до мельчайшего изгиба, до последнего волоска родное, дорогое, милое.

«Разве может случиться, что его не станет? — думала она. — Не станет этой смуглой кожи, этого единственного, неповторимо родного теплого запаха тела, этой родинки на шее?.. Нет, нет, это нервы!» — «Какие глупости: на войне — и нервы!» — оборвал другой голос. — «Нет, это нервы! — убеждала себя Наташа. — Все будет хорошо, все будет завтра хорошо».

Но она уже не верила этим словам. Тревога прочно засела внутри и коношилась, копошилась, не позволяя забыть о себе.

Виктор спал беспокойно, разбрасывал руки, стонал, тяжело и обиженно всхлипывал, как маленький ребенок. Сейчас он и казался Наташе слабым, беспомощным, маленьким ребенком, нуждающимся в ее заботах, ласке и любви.


Глава третья


Лес еще спал. Было тихо, сумрачно, сыро и зябко. В темно-зеленом парадном кителе, со всеми орденами на груди, в новенькой фуражке, подтянутый, властный Румянцев выключил фонарик. Щелкнула кнопка планшета, под целлулоид которого была засунута карта-десятикилометровка. Закрыли свои планшеты офицеры и старшина Летников.

— Приказ ясен?

Лейтенант Лимаренко — в кожаной на молниях куртке, чуб выбивается из-под шлема — шагнул вперед.

— Товарищ гвардии майор, разрешите идти первым!

— Разрешите, товарищ комбат! — два шага вперед сделали ротные Ежиков и Пастухов. За ними шагнул старшина Летников, и тут же два шага вперед сделали все танкисты. Из этой придвинувшейся к комбату шеренги вышел вперед старшина Братухин.

— Товарищ комбат, разрешите обратиться? Наш экипаж во главе с лейтенантом Ежиковым...

— Отставить! — Румянцев чуть приметно, одними глазами, улыбнулся. «Какие парни! Стоит сказать одно слово, и первым пойдет Валька Ежиков. Он умеет хорошо слушать и совсем не умеет говорить. Самый лучший мой ротный... Или Лимаренко, дорогой сорванец Сережка Лимаренко. Если у меня будет сын, я хочу, чтобы он стал таким же. А Гриша Пастухов? Или старшина Летников? «Николай — давай закурим», ласково подразнивает его Федя Братухин. Одно слово — и каждый из них пойдет первым и погибнет, потому что немцы сосредоточат на первом танке весь огонь. Дорогие мои парни!..»

Румянцев не сомневался в личном мужестве каждого из них. Но он — командир. Он сделает все, чтобы, погибая, не закрыть дорогу тем, кто идет позади. Он опытнее, он обязан думать обо всех... И потому он произнес громко, чтобы слышали все:

— Первым иду я. Ясно? Вот так, дорогие друзья мои. — Он хотел сказать что-то еще, непременно сказать на прощанье что-нибудь очень душевное, теплое, но, увидев, как Ежиков склонил голову, пряча лицо, подумал: «Как бы Валентин не заплакал...» И так и не сказав ничего, лихо, раскатисто, словно перед ним стоял целый корпус, скомандовал:

— По маши-на-а-ам!

Положив перекинутую через плечо санитарную сумку на колени, Наташа примостилась на жалюзи танка Ежикова. Она слышала приказ комбата, запрещающий кому бы то ни было находиться на броне, но считала, что ее это не касается.

— Гвардии сержант Крамова, — резко произнес Румянцев. — Приказываю остаться в батальоне!

«В батальоне... Разве он не понимает, что батальон — это танки, стоящие на исходном рубеже, готовые ринуться вперед, их экипажи...» Она помедлила, надеясь, что Виктор еще передумает.

— Сержант Крамова! — яростно повторил он, и Наташа, испугавшись этой незнакомой ярости, придерживая рукой тяжелую санитарную сумку, неуклюже сползла с жалюзи.

Она ждала, что Виктор подойдет к ней. Но, осмотрев колонну и даже не оглянувшись, он поспешно влез в башню своей «тридцатьчетверки». Люк опустился, хлопнул резко, оглушив ее. Закрылись верхние люки других танков. Приспустили крышки своих люков механики-водители. Неожиданно громко — совсем иначе, чем обычно, взревели моторы. Лязгая гусеницами, разбрасывая шмотья грязи, подминая под себя кусты и молоденькие деревца, колонна на большой скорости рванулась вперед.

Наташе хотелось лечь прямо вот здесь, на вырванную гусеницами траву, — такая слабость и вялость навалились на нее. В ушах все еще стояло звяканье брони, лязг гусениц, ошеломляющий рев моторов.

Впервые батальон ушел в атаку без санинструктора. И в этом, как и в том, что Виктор надел праздничный темно-зеленый тонкого сукна китель и все ордена, видела Наташа особую серьезность сегодняшней операции. Она стояла неподвижно и смотрела, как деревья, цепляясь за танки, стаскивают с них набросанные для маскировки ветки, траву, листья и потом долго качаются, кланяются вслед, словно прощаясь.

— Вот и все. Остался только след гусениц. Да гул. Но и он скоро затихнет... Как мог Виктор оставить меня? Даже не подошел! — с отчаянием прошептала Наташа. Обхватив руками тоненькую березку с поцарапанным, заляпанным грязью стволом, она оперлась о нее. — Ведь так же нельзя, нельзя!

— Здесь сыро, Наталья Пална. — Капитан Садовский набросил Наташе на плечи синюю, отороченную серым мехом, неведомо каким путем попавшую к нему кавалерийскую куртку. Капитан стоял, чуть склонив голову набок, словно отдавая себя в полное распоряжение Наташи, и только ждал приказа, что ему делать. Серые навыкате глаза его смотрели с участием и неприкрытой жалостью.

Больше всего на свете не любила Наташа, когда ее жалели. Жалеют только беспомощных и слабовольных. Она не считала себя ни беспомощной, ни слабовольной. К тому же вспомнился ночной разговор с Виктором. Теперь Наташа была готова видеть в каждом слове капитана проявление унижающего ее мужского внимания. Ее вдруг разозлил чистенький, будто отутюженный костюм Садовского.

«Как на парад собрался!» — зло подумала она, хотя еще вчера ставила это в заслугу капитану.

— Мы будем хлопать в ладоши и называть их героями, когда они вернутся, — сказал он негромко. И оттого, что он отвел взгляд и опустил голову, сам не веря своим словам, Наташу охватила ярость. «Еще смеет ложью утешать меня!»

Задыхаясь, тихим от негодования голосом она сказала:

— Слушайте, вы! Заберите эту свою... роскошную куртку и никогда больше не подходите ко мне! Слышите? Ни-ко-гда!

Садовский удивленно поднял на нее глаза, пытаясь разобраться в этом неожиданном взрыве гнева, тонкие изогнутые брови его крыльями сошлись над переносьем. И то ли поняв Наташу, то ли просто овладев собою, он несмело, виновато улыбнулся, потом с глубоким вздохом, в котором были и укор, и превосходство хорошо воспитанного, умеющего сдерживать свои чувства человека, задумчиво произнес:

— Ах, дорогая и такая молодая женщина! Сколько горячих людей я знал в Одессе. Но они понимали, что Наум Садовский — порядочный человек, и не держали на меня злое слово в кармане.

— Мне наплевать на злые слова в кармане! — Наташа стряхнула с плеча прямо на сырую вздыбленную землю куртку Садовского и быстрым шагом пошла прочь.


Старший лейтенант Пастухов и комбат сидели на чердаке крайнего дома и в бинокли рассматривали проселочную дорогу, по которой предстояло идти танкам.

— Узка, узка, дьявол бы ее побрал, — вздохнул Румянцев.

— Главное — эта проклятая топь по обеим ее сторонам. Чуть что — застрянешь с головой, — отозвался Пастухов.

— Да. Конечно, заманчиво идти в темноте, на малых оборотах. Но это риск. То ли выйдет, то ли нет. А нам надо наверняка.

Время словно замерло, застыло. Неповоротливое, медлительное, оно ощущалось явственно, как звук голоса, как ветер, ударяющий в доски крыши.

«Неужели нет выхода? Безвыходных положений не бывает. Наверное, я что-то не додумал...» — Румянцев нервничал, считая, что не нашел того, самого разумного, единственно правильного пути, который конечно же существует. Он снова и снова думал, прикидывал, нарочно забывая, что для другого, единственно правильного пути нужно еще, по крайней мере, пять танков.

«Ну хватит об этом. Все. Решено», — оборвал себя Румянцев. И, будто ждавшие этой минуты, на него накатились воспоминания.

...Подмосковье. Высоченные сосны. Старые, с мансардами, с резными наличниками, краснокрышие дачи. Он, тогда еще капитан, получил после госпиталя назначение на должность комбата в Уральский танковый корпус и зашел в отдел укомплектования штаба армии. Он говорил с подполковником, а в уши настойчиво лезла трескотня пишущей машинки.

— Дорогуша, прервитесь на минуту-другую, — попросил он.

«Дорогуша» повернула голову и оказалась Наткой Крамовой. Они обнялись, расцеловались. Не веря своим глазам, стояли друг перед другом. Потом долго ходили по лесу, вспоминая Комсомольск-на-Амуре, школу, общих знакомых, с благоговением произнося ставшие дорогими слова: Пермское, Пивань, Амурстальстрой.

— А Первая партизанская сопка? Помнишь, там был пионерский лагерь?

— А ты не забыла, как ездили на платформах «кукушки» из города к тебе домой, на кирпичный?

— А помнишь, как во время разлива Амура перекрывали протоку, а потом корзинами и ведрами черпали рыбу?

Вспомнили даже козла, который бродил по базару и разгонял очереди — тогда было трудно с картошкой и хлебом. И уж, конечно, вспомнили бегство Виктора из дома к пограничникам.

Натка... Она не была маменькиной дочкой. Почти всю зиму ходила в лыжном костюме и шапке-ушанке. В школу ездила на коньках, зацепившись железным крюком за борт попутного грузовика, засунув за голенища валенок тетради и дневник.

Она хорошо ходила на широких, обитых мехом лыжах без палок. А летом, как нанайские рыбаки, плавала по Амуру на зыбкой, берестяной лодчонке-оморочке.

Анка, сестра Виктора, с которой Натка училась в одном классе, рассказывала, как записывались они в кружок ворошиловских всадников. Руководитель кружка, увидев худенькую девчонку, заявил: «Лошадей нет. Есть вот этот пегий — Наган, но он строптив и не терпит хлипких. От него и парни взрослые отказались». Он отошел, считая разговор оконченным. А Натка, сняв с колоды скребок и щетку, принялась чистить Нагана.

На первом же занятии она слетела через голову Нагана, потому что он ни с того ни с сего мчался вдруг галопом и потом неожиданно останавливался как вкопанный. Натка поднималась, еще более злая, упрямая, отвергая попытки помочь ей дойти до скамьи, снова садилась на коня и снова слетала с него. Она падала много раз, но это случалось все реже и реже.

«Ничего, ничего, учись, брат, барьеры брать», — уже ободрял ее руководитель. Наконец настал день, когда Наган больше не выкидывал своих штучек. Мальчишки — все поголовно, даже старшеклассники — стали называть Натку уважительно: Наташа.

...Потом Виктор и Наташа встречались еще дважды. Последний раз перед самой войной, в сороковом. Он уже учился тогда в танковом училище и, конечно, рисовался, зная, как идет ему командирская форма.

— Хвастун, — смеялась Натка, а потом призналась с глубоким вздохом, который так не вязался с ее характером и возрастом — ей шел шестнадцатый год: — Счастливчик!.. Тебя такие большие люди, командиры учили! А знаешь, я кончу школу и поеду работать на Крайний Север. Как ты считаешь, правильно я решила?..

Румянцев заново переживал минуты этих встреч, жалея, что не сказал тогда Наташе о своей любви и, может быть, поэтому потерял ее на три долгих года — она уехала на родину, в Сибирь. Виктор ждал ее письма, но она словно сгинула. Он искал ее, писал в обком комсомола, однако ответ не застал его на месте — началась война, и часть, в которой он служил, была отправлена на фронт.

И вот здесь, на фронте, — неожиданная встреча с Наташей. Он выпросил тогда разрешение побыть при штабе армии еще три дня. Все это время они были вместе: Виктор сидел в отделе и смотрел, как Наташа печатает. Потом он дожидался, когда у писаря освободится котелок, и шел в столовую получать свой обед, а Наташа получала свой, солдатский, и они вместе обедали, отодвинув машинку в сторону. А после работы ходили по лесу и все говорили, говорили. Когда наступило время отъезда, Наташа заявила, что поедет с ним.

— Я ведь санинструктор. Это после расформирования кавалерийского корпуса меня сунули в штаб и приказали за два дня овладеть работой машинистки. Но теперь ждут машинисток вольнонаемных, и меня отпустят.

Виктор обрадовался и в то же время испугался: батальон — это передовая...

Вечером последнего дня он звонил начальнику штаба бригады, своему другу подполковнику Моршакову, просил машину, говорил что-то сумбурное, восторженное.

— Чего это ты такой счастливый? — поинтересовался Моршаков.

— Приеду — узнаешь. Все. Бывай!

Дорогой Наташа тихонько, чтобы не слышал шофер, спросила:

— А ты знаешь, почему я тогда из Комсомольска уехала тайком? На тебя одна крашеная, в завитушках девица заглядывалась. А я кто? Пигалица. Ты мне казался серьезным, солидным. И я дала себе слово: все, конец. Отчим как раз уезжал в отпуск, я поехала с ним, к бабушке, в Иркутск. А сама всю дорогу была как помешанная. Хотела даже удрать обратно... Ты очень меня любишь?

Он обнял ее за плечи, привлек к себе.

И еще вспомнилось Румянцеву, как однажды — это было после боев на Брянщине — Натка влетела в землянку.

— Виктор, ты только послушай! — Она стала читать стихи, в которых, словно вплавленные в строки, стояли слова, похожие на те, что не раз говорил ей руководитель кружка ворошиловских всадников в Комсомольске-на-Амуре, а Наташа потом повторяла их Виктору: «Учись, брат, барьеры брать». Слова, ставшие девизом их жизни...

«...Всего год, один только год были мы вместе... — Румянцев вздохнул. Глянул на часы: еще шесть минут. — Натка, слышишь, еще шесть минут я могу думать о тебе...» Но тревога, волнение, уверенность, жажда боя, которые возникали перед атакой и без которых, как он считал, нельзя идти в бой даже бойцу, а не то что командовать батальоном, — все эти чувства уже овладели им. В памяти еще появлялось лицо Наташи, но он уже не мог думать только о ней. Снова и снова спрашивал он себя: все ли продумал, все ли сделал необходимое, все ли отдал распоряжения. И когда убедился, что ничего не упустил, не забыл, сказал, обращаясь к Пастухову:

— Пора!

Они слезли с чердака, вернулись в танки.

Румянцев сел на свое место и посмотрел на часы, дожидаясь назначенного срока. Прыгнула минутная стрелка светящихся танковых часов перед водителем. Нагнувшись, Румянцев глянул на них, потом на свои, ручные. Стиснув кулаки так, что ногти врезались в ладонь, негромко — а ему показалось, будто он кричит, — приказал водителю:

— Жми, Костя! Чтоб как ветер! — Тронул за плечо командира орудия, заряжающего: — Огонь с ходу, ребята! По насыпи!

Последние слова он выкрикнул, и теперь это действительно был крик, потому что все в танке грохотало, гудело, содрогалось. На выбоинах машина резко качалась, а Румянцеву казалось, что она летит не касаясь земли.

— Молодец, Костя, жми!

Азарт схватки с врагом захватил Румянцева. Мысль мгновенно отзывалась на каждый толчок машины, на каждый разрыв снаряда. Он уже слился с броневым телом машины, со всем своим экипажем в одно целое, неразрывное, и эта слитность выходила за пределы танка: как свою руку, как пальцы на ней, чувствовал Румянцев остальные машины.

От выстрелов танк останавливался, казалось, будто его отбрасывает назад, но это длилось всего секунду, и танк снова вихрем летел вперед.

Румянцев видел разрывы вражеских снарядов слева, справа, сзади, впереди. «Нет, они не умеют бить так, как мой башнер!» — с гордостью думал он. Но последний снаряд разорвался впереди — еще далеко, однако Румянцев уже понял: захватили в «вилку». Через минуту будет разрыв сзади, потом снова впереди... «А, черт, мы можем загородить дорогу Сережке Лимаренко и Вале Ежикову. И Грише Пастухову. И тогда все погибнут. Немцы расстреляют остановившиеся хотя бы на минуту, на полминуты машины».

— Костя, жми по самой обочине! По самой обочине, как только можешь! Не загораживай дорогу остальным, не загораживай! — яростно повторил он.

И тут же позвал:

— Сто пятый! Сережка! Гриша Пастухов, вы меня слышите? Ворветесь на насыпь, сразу гоните в голову колонны. А ты, Валя, и ты, Коля Летников, в хвост. Ясно?

— Ясно!

— Все ясно!

Это отвечали они. И потом еще неожиданно высокий, почти на визгливых нотах голос Сергея Лимаренко:

— Товарищ комбат, ну разрешите же мне первым!

— Лейтенант! — спокойно оборвал его Румянцев. — Вам задача ясна?

Сергей Лимаренко не ответил.

Насыпь была охвачена движением, как развороченный муравейник.

— Еще немного, ребята, еще немного, — говорил Румянцев экипажу, — и мы будем у них под самым носом!

Он видел, чувствовал, что осталась какая-то минута, отделявшая их от зоны, куда не достанут — будет слишком близко! — вражеские пушки. Но, не успев достичь этой зоны, танк содрогнулся от тяжелого удара, в башне посыпались искры, заряжающий спиной ударился о броню. Стараясь удержаться на сиденье, Румянцев уперся в броню руками. Крикнул:

— Газуй, Костя, жми на всю катушку!

А сам подумал: «Да, чудес все-таки не бывает...» Он ждал этого удара и вместе с тем надеялся: а может, не успеют?.. Но немцы успели. Румянцев понял, что это конец, потому что снаряд угодил в боеукладку и за этим сейчас же — нет, не сейчас, а сию минуту и, может быть, гораздо раньше — последует взрыв.

— Газуй, Костя!

С ликующей радостью победителя он еще ощутил, как машина, задрав нос, влетела на насыпь, поворачиваясь то влево, то вправо, давя и кромсая железные останки повозок, орудий, автомобилей.

«Это хорошо, что танк взорвется сейчас, а не раньше, — подумал Румянцев. — Мы не заслонили ребятам дороги. И от нашего взрыва полетят к чертям собачьим все эти «буйволы», «тигры» и «пантеры»!

— Сережка, Гриша Пастухов, — влево! — кричал он, уже задыхаясь от горячего дыма. — Коля Летников, милый Коля, и ты, Валька, — направо! Подальше от меня!

«Черт подери, я все-таки взял этот барьер... Последний барьер», — сказал себе Румянцев. Горящая, обдающая все вокруг смолью густого, плотного, как вата, дыма и всплесками жидкого огня — текло охваченное пламенем горючее — «тридцатьчетверка» еще металась, давя все, что попадало под гусеницы, под ее мощный корпус. Но уже что-то раскаленное, могучее рвануло Румянцева ввысь. Прежде чем танк разбросало на части, он успел подумать, что все получилось здорово и взрыв произойдет в самой гуще немцев, успел еще вызвать в памяти лицо Наташи — смущенное, чуть улыбающееся...

Наперерез головным машинам немецкой колонны одновременно с танками лейтенанта Лимаренко и старшего лейтенанта Пастухова вылетел еще один — танк начальника штаба бригады под командой лейтенанта Игольникова. А из леска к шоссе уже мчались самоходки с десантом.

Оставив в танках механиков-водителей да радистов-пулеметчиков с наведенными на гитлеровцев пулеметами, командиры машин, башнеры и заряжающие с автоматами в руках выскочили из люков. Немцы сбрасывали вниз с откоса автоматы, пистолеты, сами, без команды, сбивались в колонну по четверо.

Сергей Лимаренко, еле сдерживая желание срезать их длинной очередью, стиснув зубы, шел вдоль дороги по самой середине ее — туда, где еще курилось дымком вздыбленное днище комбатовского танка. Кругом валялись катки, траки гусениц, рваные куски металла. Башня плюхнулась далеко от дороги в топкую луговину, и белый кружок и цифра «100» в нем были задымлены, не видны.

Старший лейтенант Пастухов, еще не веря в происшедшее, устало потирал ладонью лоб, глаза. Отняв ладонь, он вдруг увидел на земле что-то блеснувшее красной эмалью. Это был орден Красного Знамени.

— Ребята, сюда! — глухо позвал Пастухов.

Танкисты подошли, стянули шлемы. Стояли молча, склонив головы. По лицу Ежикова текли слезы.

Лимаренко до звона в ушах стиснул зубы, пытался сглотнуть застрявший в горле ком. «Ну почему, почему он не разрешил мне?..»

Держа на вспотевшей ладони орден Красного Знамени, Пастухов, чуть запрокинув голову, глядел куда-то вдаль, за башню от комбатовского танка. Собственное дыхание обжигало ему губы. Он стоял с полураскрытым ртом, глядел, ничего не видя, и не мог понять, когда же все это случилось. «Ведь только что — только что! — был лес, был батальон, была песня. И комбат был с нами. А теперь его нет. Когда же все это успело произойти?..»


Глава четвертая


Над лесом вставало солнце. Без умолку щебетали воробьи. Стремительно рассекая воздух, носились ласточки. Омытая дождем, трепетала, мягко шелестя, листва деревьев, и солнечные лучи пронизывали ее, чистую, нежно-зеленую, насквозь. Прозрачный воздух, казалось, звенел хрустально-тонко. «И так многие тысячи лет, — думала Наташа. — Встает солнце, поют птицы, шумят под ветром деревья. И солнце отражается в дождинках. Несмотря ни на что...»

Со дна оврага, в который она сбежала, пахнуло сыростью, грибами, плесенью гниющих листьев. От этого запаха закружилась голова, к горлу подступила тошнота. Наташа опрометью выскочила из оврага, не выбирая дороги, побежала дальше — в лес, на поляну, куда угодно, только бы не чувствовать этой отвратительной затхлости.

Возвращаться в батальон она не хотела. Садовский, Вязников, замполит майор Клюхин и повар Антоша-Харитоша, конечно же, будут говорить с ней, как с больной.

Оторвавшись от своих мыслей, Наташа с удивлением обнаружила, что лес, тишину которого недавно нарушали своим щебетом только птицы, весь заполнен гулом автомашин и веселым людским говором. По не успевшему выцвести обмундированию, по новеньким, чистеньким офицерским гимнастеркам и хромовым сапогам сержантов и старшин она определила: штабники.

Пригибая тоненькие березки, растущие на обочинах, ломая кусты, промчался танк подполковника Моршакова. Наташа узнала его по номеру на башне. Ее вдруг охватила жажда деятельности: бежать, разыскать Моршакова, узнать, расспросить — может, есть надежда, может, все будет хорошо...

— Стойте! Подождите! — закричала она и побежала за танком, но ее не услышали.

Позади гудел крытый брезентом «виллис». Старший лейтенант Заярный — из оперативного отдела штаба бригады — махал рукой, указывая шоферу дорогу:

— Левее, левее, еще! Так, хорошо. Сто-оп!

— Товарищ старший лейтенант... — рванулась к нему Наташа.

— А я, между прочим, гвардии старший лейтенант! — Заярный повернулся к ней. Сверкнули ордена, начищенные пуговицы, звездочки еще не смятых погон, подворотничок молочной белизны, полоской охвативший тонкую с большим кадыком шею. Не отрывая насмешливого взгляда от Наташи, Заярный достал из кармана синий атласный в красных цветочках кисет, не торопясь, стал набивать трубку.

— Товарищ гвардии старший лейтенант, — торопливо поправилась Наташа. — Где Моршаков? На наблюдательном? Вы не поедете туда?

— Допустим — поеду...

Не обращая внимания на усмешку, с которой он сказал это, Наташа умоляюще заглянула ему в лицо.

— Возьмите меня с собой! Пожалуйста! Очень прошу вас!

Услышав в ее голосе слезы и увидев потемневшие от волнения глаза, Заярный невольно припомнил телефонный разговор Моршакова с командующим о перекрестке дорог и все понял. Сунув незажженную трубку в рот, кивнул куда-то в сторону:

— Едем!

Через несколько минут штабной «виллис» выскочил на изрезанный траншеями пригорок. В окопчике, из которого выглядывала стереотруба, находились трое. По широким плечам, плотно обтянутым темно-серым сукном великолепно сшитой офицерской шинели, Наташа еще издали узнала Моршакова. Задыхаясь, подбежала, спрыгнула вниз, прямо на блестящие носки сапог майора Соловьева, тихого, немногословного, такого неподходящего для озорной хохотушки Дуси Шумовой. Его в шутку прозвали Дусиным майором. Соловьев наклонился, желая помочь Наташе подняться, но она уже встала сама, припала грудью к брустверу. Не сразу разглядела она черную ленту вдали, на самом горизонте. Лента казалась неподвижной. Присмотревшись внимательнее, Наташа заметила, как меняются ее очертания: лента то вытягивается, сужаясь, то расширяется. Это немцы выходят из незавязанного «мешка»...

Моршаков, стоя чуть позади Наташи, глянул на часы.

— Пора бы уж... А тебе, Наташа, следует идти в батальон.

— Батальон же в бою, — обернувшись, ответила она. Он молчал. А это означало, что надо выполнять его распоряжение.

— Геннадий, можно я побуду здесь? — попросила она и спохватилась, что в присутствии других назвала подполковника так, как называла, когда они были втроем: Геннадий, Виктор, она. — Товарищ подполковник, — спешно поправилась она, — прикажите дать мне бинокль. — И опять досада: просьба прозвучала упрямо и жестко. Чтобы сгладить это впечатление, Наташа добавила: — Пожалуйста, товарищ гвардии подполковник. Очень прошу вас.

Соловьев взглянул на Моршакова и передал Наташе свой бинокль. Она поднесла его к глазам и сразу увидела, как слева, из села, освобожденного накануне, один за другим на короткой дистанции выскочили, помчались к перекрестку пять танков. «Первый — это Виктор...»

— Эх, если еще хотя бы три коробки! — проговорил Заярный.

— Да-а, — вздохнул Моршаков и, помолчав, раздраженно приказал: — Пошли Игольникова вон туда — влево, в голову колонны. «Хочет отвести огонь от Виктора», — с благодарностью подумала Наташа.

«Тридцатьчетверки» неслись, стреляли с ходу. Казалось, им нет преград. Ров? Перемахнут. Укрепление? Пройдут через него. Вокруг рвались снаряды, а броневые машины мчались, летели, словно захваченные мощным вихрем. Дыбилась от разрывов земля, вздымалась тучей, а машины мчались, неуязвимые, легкие, стремительные.

Но разрывы не отставали, переносились за ними, возникали то впереди, то сзади — и все ближе к машинам.

— Недолет... перелет... перелет... — отмечала Наташа, замирая от страха, что снаряд может попасть в танк Виктора, и радуясь, что машина все мчится и мчится. Гитлеровцы разгадали нехитрый, но дерзкий маневр танкистов. Снаряды теперь рвались все ближе и ближе к головному танку, отсекая его от тех четырех и преграждая им дорогу вперед.

— Вилка! — стиснула зубы Наташа. — Ну же скорее, Виктор!

— Чего Игольников так тащится? — обеспокоился Моршаков. — Пусть газует на пятой передаче! Пусть бьет с ходу!

А немцы словно и не замечали этого одинокого танка. Они даже не открывали по нему огня.

— Эх, если еще хотя бы три коробки! — повторил Заярный.

Расстояние между танками и дорогой, запруженной вражескими автомашинами, бронетранспортерами, фургонами, быстро сокращалось. Еще несколько секунд, показавшихся Наташе очень долгими, — и первый танк врезался в колонну.

— Жив! Он жив, Геннадий! — прошептала Наташа и, опустив бинокль, заплакала. От счастья, от сознания, что самое ужасное миновало, что такое больше никогда не повторится.

— Дай-то бог, — устало и тихо произнес Моршаков.

— Я же говорила, что он... не может... вот так... не простясь... Я пойду... в батальон. Ладно?

Он пожал ее пальцы. Возвращая бинокль, Натанта еще раз с признательностью взглянула на Моршакова и увидела его вдруг изменившееся лицо: желваки резиновыми жгутами ходили под кожей на широких скулах, и даже под слоем загара было заметно, как медленно отливает от его щек кровь.

— «Чайка», «Чайка», я — «Море», я — «Море», — монотонно твердил в конце окопчика связист.

— Ну что там? — глядя на него через голову Наташи, выдавил Моршаков, сведя брови. — Сапожники, черт бы вас побрал!

— Минутку, одну минутку, товарищ подполковник. — Связист выскочил проверять линию.

— Что-то случилось, Геннадий? — Высохшими глазами Наташа смотрела на Моршакова, губы у нее спеклись, их было трудно разнять, чтобы переспросить, и она только смотрела на него. А он обходил ее взглядом, будто и не слышал вопроса, будто и не видел ее встревоженных глаз.

«Ах, вот оно что, — осенила Наташу внезапная догадка. — Я назвала его по имени, и на «ты», и ему неловко перед офицерами штаба. Он хочет поставить меня, сержанта, санинструктора, на свое место. Но я же ведь случайно. И разве можно сейчас, когда Виктор остался жив, кому-то на кого-то сердиться?..»

В сторону насыпи неслись машины с автоматчиками — неслись яростно, не разбирая дороги. Надрывно гудели моторы. Громыхали цени на колесах, летели комья грязной травы, дымилась водяная пыль.

Запыхавшийся связист, спрыгнув в окоп, радостно заорал:

— «Чайка», «Чайка», слышу вас! «Сокол»? Есть «Сокол»! — он протянул трубку Моршакову. — Говорите, товарищ подполковник. «Сокол»!

Наташа задержалась на минуту, чтобы услышать, как Моршаков будет докладывать командиру корпуса о взятии перекрестка дорог.

— Пока неизвестно, товарищ генерал... Да, послал... Есть. Уже выполнено... — подполковник отворачивался, старательно прикрывая собою аппарат, говорил так, будто его связывало чье-то нежелательное присутствие. — Не думаю, а видел... Извините, сейчас не могу, доложу позже...

«Боится, а вдруг разболтаю военную тайну», — усмехнулась Наташа. И когда Моршаков тяжело выпрямился и снова, не глядя на нее, поднес к глазам бинокль, она за его спиной вытянулась в струнку и дерзковато-весело спросила:

— Разрешите идти, товарищ подполковник? — сияющие глаза, улыбка, которую не в силах была она спрятать, говорили: «Я все поняла и обещаю относиться к тебе так же, как относятся все. Я чертовски счастлива, что жив Виктор. Ты даже не понимаешь, какое это чудо! И я обещаю ничего не говорить ему про это вот твое стеснение: дружите вдвоем. Я все равно счастлива!»

Удивленный ее голосом, он резко обернулся, и Наташа вдруг, словно не видела Моршакова много-много лет, приметила, что все лицо его испещрено мелкими и крупными морщинами, что морщинки помельче стягивают его губы и губы эти, пересохшие, потрескавшиеся, сами похожи на две огромные морщины. Она увидела, как множество ниточек сбегается к глазам, к переносице и глубокие, будто складки на сукне, морщины прорезают лоб и щеки.

«Он устал. — Наташа почувствовала неловкость и стыд за эгоизм, с каким радовалась своему счастью. — Он начальник штаба бригады и именно так должен вести себя. А я должна знать свое место. Дружба дружбой, а служба службой...»

Прикрыв глаза тяжелыми опухшими веками, Моршаков слабо улыбнулся и ответил неожиданно тепло и участливо, как говорят больным:

— Иди, Наташенька, отдыхай.

«Отдыхай... Смешно подумать! Нет, сейчас мне не надо отдыхать. Сейчас у меня столько сил!» — засмеявшись, она выскочила из окопа и побежала прямо по чавкающему сыростью полю наперерез мчащейся к насыпи самоходке.

— Эй, стойте, стойте! — закричала она, размахивая руками. Но за рокотом мотора и лязганьем гусениц не услышала даже собственного голоса. Она пробежала еще несколько шагов вслед за машиной и внезапно почувствовала себя плохо: по сердцу будто полоснули теркой. Наташа задержала дыхание и, не успев остановиться, подвернула левую ногу, упала. Бинт, присохший к ране, сдвинулся, вокруг растеклось тепло — пошла кровь. Ожидая, когда пройдет боль в ноге от растяжения и когда перестанет ныть рана, Наташа полежала не двигаясь, досадуя, что выпачкает в глине комбинезон. И тут что-то мягко толкнуло ее в бок. Еще, еще...

Поглощенная новым, пришедшим с этими толчками ощущением, она не услышала, как подбежал Заярный. Тяжело дыша, он упрекнул:

— А мне-то... рассказывали... Настоящий солдат. Хра-абрая. Вставайте. Или, может, отнести вас?

Наташа сделала вид, что не замечает его тона.

— Вы очень любезны, но до перекрестка я доберусь сама. У меня только растяжение...

С трудом поднявшись, она сунула руки в карманы комбинезона и, всем своим видом выражая равнодушие к тому, что Заярный о ней думает, хромая, пошла в ту сторону, в которую умчались машины и самоходки. Лейтенант сердито схватил ее за плечо.

— Идемте в батальон!

«Батальон в бою!» — хотела сказать она. Но бой окончился. Сейчас там на перекрестке, вероятно, подсчитывают трофеи.

— Послушайте, товарищ гвардии старший лейтенант, какое вам дело...

— Я тут ни при чем. Приказал подполковник.

— Ну, уж если подполковник, — развела она руками и, все еще чувствуя на себе недоуменный взгляд Заярного, повернула в лес, где находился штаб батальона.


Глава пятая


Во второй половине дня бригаду сняли с передовой и направили в тыл для пополнения. Наташе не хотелось ехать в закрытой штабной машине, и она попросилась в коляску к автоматчику из мотострелкового батальона — легкому, подвижному и веселому парню.

Комбата и танкистов все не было. «Сдают пленных, — думала Наташа. — Наверное, приедут уже на место формирования».

Было немного обидно. «Ведь такой бой, Виктор не надеялся остаться живым. Знает, как я тут с ума схожу, и — ни слова. А может, его ранили? Может, он сейчас ждет меня, думает обо мне? — Наташа хотела вылезти из коляски и подождать — пленных, вероятно, поведут по этой дороге. Но только беспомощно оглянулась: шоссе забито машинами. «Безлошадные» водители, у которых в боях сгорели танки, ведут трофейные бронетранспортеры. Между ними стрекочут мотоциклы стрелков-автоматчиков. — Лучше, пожалуй, пробиваться вперед. Может, Виктор уже на месте...»

— Давай попробуем вырваться, — предложила Наташа мотоциклисту. — Противно тащиться так медленно...

— Разве тут выскочишь? — засмеялся автоматчик и попытался осторожно вывести мотоцикл поближе к обочине.

Из-за высокой горы, к которой прижималось шоссе, со стороны солнца вынырнули самолеты. По тяжелому свистящему гулу все узнали: «мессершмитты». Танки, грузовики, «форды» и «доджи», торопливо пятясь, сползали с шоссе, мчались в поле, подальше друг от друга.

— Может, пронесет? — вслух подумала Наташа.

— Черта лысого. Дадут нам прикурить, — сказал мотоциклист, то сдавая назад, то продвигаясь между грузовиками.

И действительно, стремительно мелькнувшие «мессеры» развернулись впереди и, строча из пулеметов, прошли обратно низко, над самыми машинами. Люди выпрыгивали из кабин, из кузовов, соскакивали с бортов транспортеров, падали, бежали. Несколько голосов одновременно выкрикивали слова команды. Лейтенант из батальона мотопехоты, желая установить порядок, стрелял вверх из пистолета.

Неподалеку от Наташи тоненький солдатик, вскинув автомат к плечу, водил им вслед за «мессером». Приклад дрожал, неистово бился о плечо, у солдата торчали по-мальчишески острые лопатки. Сзади, в самом хвосте колонны, запоздало громыхнула зенитка. Бил по самолетам из противотанкового ружья водитель трофейного бронетранспортера. Внезапно рядом с ним взметнулось, заполыхало пламя — словно подожженная, вспыхнула машина с горючим. Положив ружье, водитель влез в бронетранспортер и стал отводить его от горящей машины. Он долго маневрировал, пытаясь развернуться. И когда бронетранспортер сполз в кювет, Наташа увидела рядом с горящей машиной грузовик, нагруженный ящиками со снарядами. Огонь уже перекинулся на него, лениво лизал борта, едва видимые языки его вспыхивали то на одном, то на другом ящике. Шоферы ближних к грузовику машин выскакивали из кабин, прыгали, кувырком летели с высокого откоса, мчались прочь от места, где с минуты на минуту должен был произойти взрыв. Порядок, с трудом установленный на дороге, рушился.

— Бежим! — Наташа выскочила из коляски, дернула за рукав мотоциклиста. Но сзади вновь послышался свистящий гул «мессера». Люди падали на землю, прятались под машинами. И только кто-то один тяжелой рысцой вконец запыхавшегося человека топал к машине. К горящей машине...

Оторвав голову от земли, Наташа увидела ноги в сапогах с отворотами и матерчатыми ушками.

«Летников Коля? Откуда? — она приподнялась. В эту минуту знакомая фигура сорвалась с насыпи, покатилась, но удержалась, вцепившись пальцами в траву, полезла вверх на дорогу. Да, это был Летников. — Но как он попал сюда?»

Косая, точно могильный крест, тень скользнула по нему, а он все так же яростно, вырывая с корнем траву, лез и лез на насыпь. Наконец выбрался, побежал к грузовику, на котором в диком танце метались по ящикам языки пламени.

— Куда он? Что он делает! — закричала Наташа. А прежняя мысль — «Почему Летников здесь? А где остальные? Где Виктор?» — все не оставляла ее.

Едкий черный дым накрыл грузовик, в кабину которого забрался Летников, и время будто остановилось.

— Ну что он там копается!

Точно испуганный Наташиным криком, грузовик вынырнул из дыма, развернулся, медленно отделился от машины, которая укрывала колонну дымовой завесой, и так же осторожно и медленно — страшно, невыносимо медленно — стал спускаться наискось по крутому откосу. С подножки кабины сползало тело мертвого шофера.

Выровняв грузовик, Летников на огромной скорости погнал его, горящий, в поле. Ветер раздувал пламя, оно колыхалось над машиной, то взмывая вверх, будто отрываясь, то распластываясь низко.

Колонна притихла, замерла. Люди сжались, глядя на бешено несущийся факел: сейчас, сию минуту произойдет взрыв...

— Он же сгорит! — скатившись с откоса, Наташа побежала вслед за машиной. У нее все еще болела ступня, но опасность, грозящая Летникову, заставила забыть обо всем. «Надо бежать, надо успеть, надо помочь!» — стучало в голове. И она бежала и бежала, не замечая, что уже не бежит, а только семенит мелкой и частой трусцой, что к горлу подкатила боль и будто закупорила его, не пропуская воздуха.

Вдруг, будто споткнувшись, машина остановилась. Из кабины кубарем вывалился Летников, весь охваченный пламенем.

— Падай, падай, Коля! — хрипло закричала Наташа.

Отбежав немного, Летников стал кататься, снова встал, чтобы бежать, и снова упал, чтобы кататься.

— Умница, молодец, сбивай пламя, сбивай пламя! — шептала Наташа, на бегу распоясываясь, торопясь снять комбинезон и санитарную сумку.

Она была совсем рядом, когда глубокий замедленный взрыв качнул ее. Она успела добежать до воронки, в которую свалился Летников, и тоже свалилась туда, неуклюже — прямо на горящую спину Летникова, и лежала так, тяжело, со свистом дыша, чувствуя запах паленых волос и кожи. Комья рыхлой земли падали ей на спину, на голову.

Когда взрывы стали послабее, Наташа, путаясь в штанинах, стянула с себя комбинезон. Стоя на коленях, торопливо прижимала его к голове, к дымно тлеющим рукавам, бокам, к сапогам Летникова, ужасаясь, что причиняет ему адскую боль.

Подкатила медсанвзводовская машина. Наташа помогла шоферу и веснушчатой белобровой толстушке с погонами лейтенанта медицинской службы положить Летникова на носилки, и, пока они вдвоем задвигали их в машину, Наташа натянула на себя мятый, в саже и грязи комбинезон. Перекинув через плечо сумку, стала на подножку машины. Всю дорогу до шоссе она думала, как, почему Летников очутился здесь и где Виктор и все остальные.

Самолеты улетели. В колонне разрозненно урчали моторы. Говор. Крик. Отрывистые слова команды... К Наташе подошел солдат, с зажатым ладонью плечом. Узнав в нем тоненького автоматчика, она спросила — просто так, чтобы отвлечься от бестолковых мыслей:

— Что же, сбил самолет-то?

— Сбил! — просиял он, стягивая гимнастерку. — Умирать полетел за гору.

— В самом деле?

— А как же? Дорофеев никогда не врет!

— Ну, молодчина, поздравляю! Ранение у тебя не страшное, — говорила она, перевязывая его и чувствуя, как кружится у нее голова. — Шагай в медсанвзвод — вон туда, в самый хвост.

— Есть, шагать в медсанвзвод! — весело козырнул автоматчик.

Наташа постояла, пропуская машины, надеясь увидеть кого-нибудь из танкистов, но движение нарастало, и, боясь отстать, она крикнула мотоциклисту со свободной коляской.

— Эй, друг, подвези!

Мотоциклист оказался пожилым, усатым.

— Простите, папаша, со спины усов не видно.

— Садись, дочка. Вместе до тылу горе мыкать будем. Небось еще налетят антихристы-то...

— Едва ли. Говорят, одного подбили.

— Подбили-то подбили, да я по опыту знаю — еще прилетят.

В самом деле, через несколько минут крестовая тень снова — и гораздо раньше, чем стал слышен выплывший из-за горы тяжелый гул, — накрыла кусок дороги, смела, поглотила солнечные лучи, касавшиеся Наташиного лица.

— Берегись, дочка! — успел крикнуть усатый. Неподалеку что-то ухнуло, рванулось. Плотная стена воздуха ударила Наташе в грудь, подняла с земли мотоцикл, перевернула где-то высоко над дорогой и бросила в кювет. От удара коляска сплющилась, придавила Наташе ноги. Но боли не было. Была усталость и желание лечь и уснуть.

Они еще пытались завести мотоцикл. И только потом, спустя несколько минут, у Наташи вдруг сильно-сильно зазвенело в ушах, в голове, появилась острая боль в пояснице, и она потеряла сознание...

Она пришла в себя от тряски. Потом — опять забытье.

Помнился еще озноб обнаженного тела, касавшегося липкой холодной клеенки. Склонившиеся над ней лица в марлевых масках, чья-то приятно-холодная рука на горячем лбу, высокий белый потолок с замысловатой люстрой, в медном ободке которой отражались столы, люди, руки.

Вечером следующего дня, когда, ослабевшая, разбитая, она лежала в огромной пустой палате, пришел начальник госпиталя майор Могилевский. В белом халате, с засученными рукавами, в белой шапочке, надвинутой на самые брови, он казался длинным и худым. Опустившись на соседнюю койку, Могилевский долго и молча рассматривал свои худые волосатые руки и наконец, вздохнув, произнес:

— Вот так, Наталья Павловна, дорогая моя...

Тронутая участием, Наташа коснулась его руки.

— Не надо, Иван Мироныч. Вы знаете, я лежала вот тут до вашего прихода и думала: сын — это, конечно, здорово. Но тогда мне надо было бы уезжать домой, расставаться с Виктором...

Могилевский глухо кашлянул в кулак.

— Это плохо, то, что я говорю, да, Иван Мироныч? Женщина не может, не должна так говорить, да? Значит, я совсем огрубела на фронте... Но это ведь не страшно, да? Не то, что я огрубела, а то, что вот так все случилось? У нас ведь будут еще дети?

Могилевский взял ее руку в свои холодные ладони.

— Иван Мироныяч, я вас очень прошу, позвоните в батальон. Если Виктор не сможет приехать, пусть хоть записочку пришлет.

— Тут... приехал Геннадий... Моршаков. Я его позову.

— Моршаков? А Виктор? Что же Виктор? Почему он... — Наташа еще боролась с подступающей тревогой, не давала ей разрастись. Но в голове уже вставали одна за другой картины, слова, жесты, взгляды. Они — звено к звену — скреплялись в одну цепочку: злой, раздраженный голос Моршакова и то, как старательно прикрывал он собою телефонный аппарат, как говорил, подбирая слова, чтобы она не поняла.

«Он не хотел говорить при мне! Он видел, что Виктор... Нет, нет, я... Я же собственными глазами видела, как танк Виктора ворвался на шоссе! А голос... этот голос и слова: «Иди, Наташенька, отдыхай». И опухпшие веки... И Заярный: «А мне-то рассказывали, что вы — настоящий солда-ат, хра-аб-рая...» Так вот оно что! Они думали, что я видела, а я... я ничего не видела».

— Я слишком рано отняла бинокль! — Наташа прикрыла глаза ладонью. Веки были горячими, а глаза, будто распухли — выпирали из орбит и болели.

— Я рано отняла бинокль! Я ничего не видела. А они... они все видели. Я радовалась, смеялась... А Виктора уже не было. И им — Моршакову и Заярному — было неловко за меня. Нет, нет, это не болезнь, это — сон, бред. Ну, конечно, бред. Видишь, туман хлопьями носится по лесу. И дым. И урчат моторы. А тогда было солнце. И было тихо...

Туман несет и несет ее, подымает над лесом. Внизу, на насыпи, копошатся люди, стреляют зенитки, вертятся на месте мотоциклы, старшина Летников по откосу упрямо лезет вверх к горящей машине.

— Коля? Летников? Почему ты здесь?! — кричит она. — Ты ведь должен быть в танке, с батальоном!

Коля молча улыбается обгоревшими губами.

Туманное облако подхватило ее, понесло прочь, завихрило, окутало собою все вокруг. Не стало ни леса, ни солнца. Осталась только мысль о Викторе: почему он не приехал? Почему не прислал хотя бы записку? Или все еще возится с пленными?

— Виктор, Виктор, напиши мне, слышишь? — требовала она. Волосы ее растрепались, щеки горели. Широко раскрыв невидящие глаза, она смотрела на стоящих рядом Моршакова и Ивана Мироновича. Думая, что она пришла в себя, Моршаков положил ей в ладонь орден Красного Знамени. Она сжала его в руке и, довольная, улыбаясь, шепнула:

— Я же знала, что ты придешь! Ты ведь живой, живой. Они выдумывают... — Слезы застилали ей глаза, текли по щекам. — Они все врут, — всхлипывая, повторяла она. — Врут...

Моршаков платком промокнул ее слезы, потирая костяшками пальцев лоб, опустился на соседнюю койку, ссутулился.

Ужаснее всего казалось то, что она смеялась, радовалась, а его уже не было на свете. Он погиб.

В это невозможно было поверить. И она не верила. И вместе с тем верила, потому что видела сведенное болью лицо Моршакова и черные печальные глаза Ивана Мироновича.

Она не плакала. В груди все словно промерзло, застыло. Скованная болью, тоской, досадой за свой смех — смех, когда Виктора уже не было в живых! — она лежала неподвижно, глядя в потолок, и думала, думала. Еще два дня назад ее переполняло пусть тревожное, но большое счастье: у нее был Виктор и был сын...

Теперь нет ни мужа, ни сына. Как жить? Как теперь жить?

Была любовь. И нет. Нет... Слово-то какое короткое. Как выстрел. Неужели они были всего два дня назад? Кажется, все это случилось так давно, будто прошли годы.

Губы у Наташи пересохли и потрескались до крови. Каждое сказанное слово усиливало боль. Застывшим взглядом смотрела она в потолок и шептала:

— Нет Виктора. Нет. Как теперь жить?

За окном краснело тревожное закатное небо. Луч заходящего солнца переместился со стены, упал ей на лицо. Она прикрыла лицо локтем. Однако беспокоивший ее солнечный луч уже угас.


Загрузка...