СЕУЛ, ЗИМА 1964 ГОДА

ПОПЫТКА ЖИЗНИ

— Ты знаешь того студента?

Я оглянулся туда, куда взглядом указал профессор Хан.

— Близко не знаком, но с какой он кафедры, знаю, — ответил я, продолжая наблюдать за студентом, который незадолго до того вошёл в чайную. Он был одет в тёмно-синюю студенческую форму, а на голове совсем некстати торчала туристская панама. Этот парень, как и я, учился на четвёртом курсе. Имени его я не знал, но в институте он был весьма заметной личностью благодаря своей внешности.

— Он, случайно, не прокажённый? — спросил профессор, наклонившись ко мне через стол и смущенно улыбаясь, будто сказал что-то не то.

— Не-ет… — с улыбкой протянул я, снова поворачиваясь к профессору. Было в моем собеседнике что-то ребяческое, что можно считать положительным качеством, если учесть, что ему уже перевалило за пятьдесят.

— Мне это показалось, или у него действительно нет бровей?

— Сбрил он их. Сбрил начисто. Да и не только брови, на голове у него тоже ни волосинки…

— Да ну?! И зачем это? — глаза профессора округлились, и, обнажив ровный ряд зубов, он снова улыбнулся с таким выражением, словно сказал что-то неприличное.

— Или это тренировка силы воли? — вырвалось у него. Он отодвинулся от меня и уселся на прежнее место. Судя по всему, он остался недоволен этим своим предположением. Но прочитав на моём лице недоумение, улыбнулся. У меня отлегло от сердца.

— Говорят, сейчас это модно среди студентов. Смешно, не правда ли?

Профессор отрицательно покачал головой. Улыбка всё так же не сходила с его лица.

— Вас это не забавляет?

— А тебя?

— Мне это кажется смешным.


Меня это забавляло. Случилось всё ранней весной через год после начала войны[6]. Я ходил в шестой класс начальной школы, и жили мы тогда все вместе — мать, сестра, брат и я. Хотя военные действия были в самом разгаре, Ёсу[7], где мы жили, находился достаточно далеко от линии фронта — на самом юге страны, поэтому следы пребывания северо-корейской армии сравнительно быстро исчезали. Почти все те, кто в своё время покинул город, возвратились обратно и, наспех сколотив на месте разбомбленных домов дощатые хибарки, старались вернуться к своим довоенным занятиям.

Однако это было делом нелёгким. А всё потому, что улицы были наводнены толпами беженцев, наехавших с севера страны, к тому же отправленные на дальние острова рыболовные суда вернулись назад, но всё никак не могли войти в рабочий режим. Многие люди прилежно посещали церковь, где можно было получить продовольственный паёк. Я и моя сестра — третьекурсница торговой вечерней школы совместного обучения[8], тоже ходили в церковь, из окон которой была видна гавань. Но нельзя сказать, что мы шли туда только ради пайка.

Это была самая большая церковь в Ёсу. С её двора была видна площадь, сразу за ней начиналась гавань, а за гаванью колыхалось расстилающееся до острова Комундо море, от которого неизменно веяло холодом. Мы с сестрой частенько, стоя бок о бок, смотрели на морскую гладь, отливающую холодным металлическим блеском. В такие моменты я чувствовал, как моё юное сердце охватывает умиротворение, и я, не замечая того, крепко сжимал тоненькие пальцы сестры. Было бы вернее сказать, что нам с сестрой нравилось ходить сюда именно потому, что можно было дышать свежим воздухом во дворе церкви, а не стоять на коленях на стылом деревянном полу, где вечно зябли ноги. Хотя не буду лукавить, паёк тоже играл не последнюю роль.

В один из дней той ранней весны в церкви проходила большая служба во имя Возрождения. Тогда такие богослужения в стране, прогневившей Бога своими прегрешениями и наказанной войной, были весьма популярны, но тут случай был особый. Говорили, что приехавший проводить эту службу пастор собственноручно отрезал свой детородный орган, когда ему было где-то около двадцати лет. И пошёл он на это только потому, что Господь ему так велел.

Была первая ночь богослужения. Народу собралось великое множество, скорей всего, благодаря активной пропаганде.

Служба проходила на пустыре: раньше, до бомбёжки, там стоял завод по производству искусственного льда, а буквально в нескольких шагах была пристань, где волны с плеском накатывали на берег и отступали обратно. Прислушиваясь к шуму волн, мощные фонари светили так ярко, что казалось, будто сейчас день. Благодаря голосам, распевающим хвалебные гимны, и теплу, исходящему от тел разгорячённых людей, ночная прохлада ранней весны совершенно не ощущалась. Взявшись за руки, мы с сестрой протолкались через толпу и уселись прямо перед трибуной, где стоял пастор.

Ох уж эта служба — уже с вечера я не мог усидеть на месте, ожидая её начала. Сестра, похоже, ждала прихода ночи ещё нетерпеливее, чем я; это было видно по тому, как она хихикала, прижимая меня к себе, когда я обзывал пастора отвратительным и мерзким типом. Старший брат с шумом ворочался на своём чердаке, как будто предстоящая служба и у него вызывала какой-то интерес. Мы с сестрой ужасно радовались, заметив, что даже на лице матери, обычно угрюмом, промелькнула улыбка, которая появлялась у неё, когда она видела что-либо необыкновенное. Я тогда ещё подумал: «А… вот, значит, когда мама улыбается! Когда видит что-то чудное!»

Пастор, ставший объектом всеобщего внимания, совершенно ничем не отличался от обычного человека, ну разве что был слегка бледен. Хотя по сравнению с моим старшим братом, который редко выходил из дома, он выглядел очень даже здоровым, поэтому сам собой напрашивался вывод, что это был самый что ни на есть обыкновенный человек. Невысокого роста, с глазками-щёлочками, от чего взгляд казался пронзительно-колючим. Судя по лицу, на котором практически не было морщин, ему было лет тридцать пять-тридцать шесть. Одет он был в белую рубашку с чёрным галстуком, болтавшимся на груди. Поначалу на нём был чёрный костюм, но когда звуки хвалебных гимнов с ликованием взмыли ввысь, он сбросил пиджак.

Не только у меня, но и у взрослых в глазах читалось недоверие: «Неужели этот человек — нет, правда, ну просто не верится, — неужели он своими собственными руками взял нож и отрезал своё мужское достоинство?!» Я скорее бы поверил, что на такое мог пойти стоящий рядом с пастором американец необычайно высокого роста с вытянутым лицом. Он гораздо больше подходил для этой роли. Той ночью я всё никак не мог избавиться от наваждения, что именно этот американец отрезал своё «орудие». В конце концов, я напрочь забыл, почему проповедник пошёл на такое дело, и только после того, как спросил у сестры, сообразил, что к чему. Это он ради Господа нашего… нет, не так… говорят, в него вошёл Святой Дух — и он решился на такое. Я вдруг представил, что ко мне тоже в какой-то момент явится Святой Дух, и тогда, быть может, придётся своими собственными руками перерезать себе, ну например, шею. От таких мыслей по спине побежали мурашки. И когда среди оглушительного грома рукоплесканий, звучащих в такт и унисон мелодии хвалебных гимнов вдруг наступала оглушительная тишина, меня охватывала жуткая тоска по тихому плеску морской волны. Прикусив до боли язык, я сильно жалел, что пришёл сюда и к тому же уселся в первых рядах.

Только по окончании той кошмарной службы я пришёл в себя. Мне ещё ни разу не приходилось так потеть, как в ту злополучную ночь. И даже потом, когда я вспоминал осипший голос пастора, взывающий: «О, любимые мои братья и сёстры!», я чувствовал, как пот струйками бежит у меня по спине.


Краем глаза я заметил, что наш безбровый студент к тому времени уже успел найти стул и усесться на него. Лицо парня отливало алюминиевой белизной.

— Когда-то давным-давно знал я одного проповедника… — ни с того, ни с сего начал я неторопливо своё повествование.

— А? — вопросительно вскинул голову профессор.

— Много-много лет назад жил один проповедник… — я понизил голос. — Так вот, говорят, этот замечательный человек отрезал свой детородный орган!

— Ха-ха-ха! — изумлённо расхохотался профессор. — И зачем? Или это тоже испытание силы воли?

— Вы смеётесь! Я же вижу!

— Нет, ну ты только взгляни на него…

Видно было, что мой собеседник мне симпатизирует. Я в свою очередь тоже питал к нему тёплые чувства.

Профессор снова улыбнулся, но улыбка получилась какой-то натянутой, словно его что-то тревожило. Сегодня он был явно не в своей тарелке. Такой вывод напрашивался сам собой, если вспомнить, как странно он повёл себя, когда я встретил его у ворот университета и предложил выпить по чашке чая. Профессор сначала слегка замялся, но тут же ухватился за моё предложение, как утопающий за соломинку, и даже опередил меня, проскользнув в чайную первым.

Моя работа по драматургам елизаветинского периода, которую я начал писать на прошлых каникулах, была закончена; и первый кому я хотел показать её перед тем, как сдать своему научному руководителю, был профессор. И не только потому, что во время работы я несколько раз обращался к нему за справочной литературой, но ещё и потому, что он относился ко мне, как к родному сыну. Именно поэтому я привёл профессора сюда, в чайную, но, когда увидел, что он сегодня явно не в духе, у меня не поднялась рука выложить перед ним стопку своих рукописей, и я решил отложить это дело до более удобного случая.

— Похоже, вам нравится это выражение «тренировка силы воли»?

— Хм… И нравится, и нет… — Профессор снова улыбнулся, что было совсем на него не похоже.

Хотя он всегда вел себя очень сдержано, чуть ли не чопорно, что наблюдается преимущественно у людей небольшого роста, эта его особенность не выглядела нелепой или смешной, и даже наоборот — от него веяло некой утончённостью, которую он, говорят, приобрёл, нюхнув заграничного воздуха. Однако чувствовалось, что сегодня этот его образ как-то не клеился. Отчего-то сейчас его поведение напоминало низкопробный спектакль, и это почему-то пугало и настораживало. Профессор, похоже, заметил такое моё состояние. Мне показалось, он хотел поменять тему разговора, поэтому я выпалил первое, что пришло на ум:

— Говорят, супруга профессора Пака с кафедры социологии скончалась после долгой болезни.

— …

Лицо профессора вдруг застыло, он плотно сжал губы и взглянул на меня с таким подозрением, что мне стало не по себе.

— Я слышал, похороны завтра.

— Ммм… — выдавил он и тут же, стерев с лица неприятное выражение, которое так напугало меня, с иронией проговорил:

— Надо же, какой интерес вызывает личная жизнь профессора!

Я покраснел.

— Просто ничего другого не пришло на ум… — вырвалось у меня. Я не знал почему, но ощущение было такое, будто я в чём-то провинился. Профессор улыбнулся и перевёл разговор на другое.

— Ты всё ещё встречаешься с мисс О?

— Да, видимся время от времени.

Художница-карикатуристка мисс О в основном занималась тем, что печатала серию своих комиксов в ежедневной газете «Y», а я редактировал университетскую газету, вот в связи с этими печатными делами мы и познакомились. Она понравилась мне после первой же встречи, отчего я пришёл в счастливую растерянность. Несмотря на то, что ей было всего лишь тридцать два, под глазами у неё лежали глубокие тени. Как-то раз я решил познакомить своего любимого профессора Хана с мисс О, и по тому, как при расставании они довольно долго прощались, чувствовалось, что оба понравились друг другу. После этого, когда я снова встретился с мисс О, она, несмотря на её обычную неразговорчивость, не преминула заметить, какой, мол, замечательный человек тот профессор!

— Последнее время карикатуры мисс О стали какими-то замысловатыми, — продолжил мой учёный собеседник.

— Она же больше десяти лет только этим и занимается. Вероятно, фантазия пошла на убыль… — предположил я.

— Нет-нет, не то, я имею в виду, что язык её комиксов вышел на новый, более сложный уровень.

— Ну да! У неё свой мир.

— Точно! Это ты правильно подметил. Свой мир, да-да, у неё тоже есть свой собственный мир…

Солнечные лучи поздней осени плавно колыхались за окном. Подошла официантка, собрала пустые чашки и тихонько отступила назад, стараясь нас не потревожить. Силуэт её склонённой над столом фигуры всё ещё стоял перед глазами.

Если говорить о том, что называют своим собственным миром, то у меня было несколько знакомых, которые таковым обладали. Я думаю, «свой мир» — это что-то такое, что явно отличается от мира других людей, некая крепость, неподвластная разрушениям извне. Я попробовал представить, что воздух в той крепости насквозь пропитан нежно-изумрудным светом, и среди всего этого изумрудного колыхания раскинулся сад, утопающий в цветущих розах, но, как ни странно, те обладатели своего мира, кого я знал, все без исключения, жили в этой крепости, занимая подвальные помещения. И хотя в тех подпольях никогда не переводилась плесень и паутина, мне казалось, что для тех, кто там жил эти подвалы были самым что ни на есть ценным достоянием.

Ну, вот взять, например, моего друга, поэта Ёнсу, который стал в последнее время частенько добавлять в разговоре выражение «Ты представляешь!» — он тоже был одним из обитателей подвала. И хотя он постоянно мурлыкал себе под нос дурацкие песенки типа таких избитых шлягеров, как «Ты не поверишь, но в „Записках матроса“ так много расставаний!» или же «Ты представляешь, на Тондэмуне[9]так много бабочек ночных!», на самом же деле, он весьма успешно и на полном серьёзе продвигался по пути завоевания женских сердец, покоряя красавиц одну за другой. Его лицо нельзя было назвать симпатичным, всё его обаяние крылось в уголках глаз и губ. Он даже не смог осилить училище, бросив учёбу, и теперь колебался, пойти ли ему в армию или покончить жизнь самоубийством, но, несмотря на всё это, он упорно продолжал писать стихи, умудряясь даже изредка обновлять свой гардероб. Это был самый близкий мой друг ещё с тех времён, когда мы ходили в начальную школу в Ёсу.

Под предлогом того, что я уже закончил начальную школу, наша семья переехала в Сеул. На самом же деле, мать, находившаяся на грани сумасшествия после смерти моего старшего брата, торопилась уехать из Ёсу в столицу сразу же, как только туда вернулось правительство[10]. А я всё равно на каждые каникулы возвращался в родные места, и вместе с Ёнсу мы бродили по побережью. Сейчас он снимал малюсенький закуток в окрестностях Тондэмуна. Каждый раз, когда я глядел на него, мне приходила в голову мысль, что портовый город оставляет свой отпечаток на характере человека. Наверно, я так думал, потому что перед глазами у меня был пример моего старшего брата. У Ёнсу был, как бы это получше выразиться, какой-то талант покорения женщин. Я бы сказал, что он изо всех сил старался создать свой собственный мир, опираясь именно на эту свою способность. Он сочинял стихи не ради самих стихов — стихи были лишь средством, помогающим добиться своей цели в его завоевательских походах.

Когда он в своём малиновом свитере в очередной раз приходил ко мне в институт и, цокая языком, патетически восклицал: «Какая жалость! Какая жалость!», это означало, что он погубил ещё одну невинную душу.

— Жалко, жалко да и только!

— О! Как я вижу, дела нашего мистера Кана идут без сучка и задоринки! — поздравлял я его, на что он, закуривая папиросу, отвечал с весьма удовлетворённым видом.

— Она рыдала — и я вместе с ней!

Как бы то ни было, как-то раз он все-таки потерпел грандиозное фиаско. Оказывается, он напоил девушку возбуждающим средством. Неудивительно, что после этого он впал в ужасное уныние, особенно если учесть, что ещё раньше, до того как всё произошло, он показал мне написанное им эссе следующего содержания:

«Ох, уж этот йохимбе! Молодые люди слишком полагаются на чудодейственную силу этого возбуждающего средства! Оно считается среди юношей непременным спутником в делах любовных. И даже девичьи слёзы, которые, как правило, следуют за поруганием чести, тоже являются всего лишь одним из звеньев заведённого порядка. Как же отвратительно всё это! Однако скорей всего читатель скажет, что гораздо отвратительнее то, как я корчу из себя моралиста, произнося такие речи. Ну что ж. Среди нас, молодых людей, строить из себя саму добродетель — это тоже одно из обязательных условий образа злодея, а значит это моё воззвание, которое делает из меня отрицательного героя, не может не загнать меня в штаб-квартиру шумной и бесшабашной молодости, коей является подвал чайной. Хм… Эти мои умозаключения воздели мне на голову лавровый венок из свекольной ботвы и наградили аплодисментами…» и т. д., и т. п.

После того поражения он твердил: «Экая жалость! Экая жалость!» и утверждал, что жизнь опротивела ему ещё больше.

Бывает же так, что в зависимости от того, как ты произнесёшь то или иное слово, меняется смысл сказанного. Вот и Ёнсу раньше, бывало, всё повторял со скукой в голосе и непременно на старинный манер: «Экая жалость!», подразумевая, что ничего печальнее быть не может. Но после случая с возбуждающим средством тон, которым он произносил это слово, сильно изменился.

И всё-таки, на мой взгляд, он, несомненно, являлся тем самым счастливым обладателем ну если даже не собственной крепости, то, как минимум, своего собственного подвала.

Я немного отклонюсь от темы, но мне показалось, что дочка профессора Хана тоже создаёт что-то своё, поэтому мне частенько становилось не по себе, когда, бывая в её обществе, я поневоле начинал сравнивать наши суждения. Почти все старшеклассницы в эту пору ударяются в сентиментальность, у неё же к этому примешивалась какая-то жизненная искорка, от которой нельзя было укрыться.

— Что на этой земле прекраснее всего? — невольно вырвалось у меня: так умилительно было наблюдать, как она, сидя на плетёном стуле, откидывалась то вперёд, то назад, постукивая носком туфельки по земле. Этот случай произошёл в мае прошлого года, когда в одно из воскресений я гостил у профессора. Соблазнившись дивными лучами солнца, мы вместе с профессорской женой и дочкой вынесли плетёные стулья во двор и болтали о том о сём.

— Месячные у богини? — не долго думая брякнула девчонка.

— А? — едва слышно переспросил я, придя в сильное замешательство.

— А что, нет? — ответила она вопросом на вопрос, бросив мимолётный взгляд из-под опущенных ресниц и тем самым нанесла очередной удар.

— О! Неужто у богини тоже бывают месячные? — с усмешкой спросила профессорша, и разговор на этом, слава богу, прекратился. Тогда мне удалось скрыть своё горевшее от стыда лицо — с таким мне ещё сталкиваться не приходилось!


— А у вас есть свой мир? — нарочито шутливым тоном, будто провожу анкетирование, спросил я у профессора, чтобы не оконфузиться в очередной раз, даже если не получу ответа на свой вопрос. Профессор, вытащил сигарету и, зажав её в зубах, переспросил:

— А ты как думаешь?

Я чиркнул спичкой и, протягивая её, ответил, подражая профессорскому голосу:

— Хм… С одной стороны, как будто есть… а с другой стороны, как будто и нет…

— Ха-ха-ха!

Профессор сделал глубокую затяжку и ответил, улыбаясь:

— Ну, а как же, есть, конечно…

— Да неужто? — с притворным недоверием спросил я.

— Несмотря на то, как я выгляжу, мой мир — это Оксфорд…

— Ну, стены крепости уж очень высоки, так что и не видно… показали бы…

Что ни говори, а иногда профессора было трудно понять. «Почти все, кто учился за границей, превращаются в холоднокровных животных, когда-то и я тоже был таким», — говаривал он. Может быть, в молодости так и было, но сейчас, глядя на профессора, этого не скажешь.

— Когда говорят «заграница», то обычно имеют в виду запад, вот и пропитываешься с ног до головы их рационализмом да индивидуализмом, — оправдываясь, втолковывал мне профессор и тут же, посмеиваясь, восклицал:

— Ну, вот теперь и ты, словно зрелая девица, стал настоящим интеллигентом! — Затем продолжил с самоиронией. — Но есть большая вероятность, что ты, так же как и я, собьёшься с правильного пути.

— Те профессора, что получили степень за границей, вместо того, чтобы вернуться с тетрадкой лекций, возвращаются без ничего, оставляя всё там. И им нужно опять с самого начала восстанавливать способность чувствовать, заново учиться приветствиям, и требуются невероятные усилия, чтобы вернуть прежнюю улыбку… — печально шутил он и тут же, обращаясь ко мне, говорил:

— Если ты там побываешь, то убедишься в этом сам. Но знаешь, таким, как ты, вообще не следует туда ехать… — подначивал он меня, а я не понимал, что он имеет в виду.


Я прекрасно знаю, какой это адский труд — создавать свой собственный мир. В процессе его созидания тебя ждут сверкающие крупинки металла, головокружение, что давит на глаза, неотступная мысль об убийстве, сжимающее сердце раскаяние, ну и, конечно же, любовь. Вы, возможно, спросите, что это ещё за двусмысленные, словно весенний ветерок, определения, но, что касается меня, то более точного описания я не подберу.

Это было, когда мы жили в Ёсу. Именно тогда мой старший брат вкрадчивым голосом подбивал меня и сестру на убийство матери.

Вернувшись из скитаний, мы обнаружили, что наш и без того неказистый домишко почти совсем развалился. «Вот если бы наш дом попал под бомбёжку, тогда соседям в глаза не стыдно было бы смотреть», — говорила сестра. Домик наш стоял на склоне горы неподалёку от тракта. Не знаю, думала ли мать так же, как и сестра, но она наняла двух чернорабочих — и за один день наша развалюха была подчистую снесена, и уже на следующее утро на её месте начали сооружать дощатый дом. Наше новое жилище построили за три дня, и оно пришлось мне весьма по душе. Одна комната была с ондолем[11], во второй пол был застелен досками, а наверху был чердак, где поселился брат.

Комнату под чердаком с одеялами на дощатом полу занимала наша семья, а комнату с ондолем мать сдавала торговкам, которые так же, как и мать, затаривались вёдрами с рыбой, ракушками и другой морской живностью на рыбном аукционе, открывающемся на рассвете, и первым поездом ехали в сторону Сунчхона[12] или Куре[13], в зависимости от того, где нынче стоял базар. Распродав всё, они возвращались последним поездом — и так до следующего рассвета. Этим и зарабатывали себе на жизнь. Кроме нашей семьи, в округе было ещё несколько, которые, сдавая комнаты торговкам, добывали себе хлеб. А так как жили они близко к пристани, где проходил рыбный аукцион, и недалеко от станции, то в каждом доме было по шесть-семь бессменных постояльцев. У нас дома за кухню отвечала сестра, да и не только за кухню; изо дня в день она собирала плату за постой и заведовала другими домашними мелочами. Днём она то стирала, то заквашивала кимчи, от чего еле-еле успевала ходить в вечернюю школу, хотя училась весьма исправно и всегда была одной из первых учениц. Она приносила романы из библиотеки и в свободные минутки успевала их прочитывать, а поскольку большую часть времени была предоставлена самой себе, то фантазировать она умела не на шутку! Сестра здорово писала сочинения, а потом, когда мы оставались одни, негромким голосом читала их мне. Это было наивысшим проявлением её любви ко мне. После школы я тоже помогал по дому. И самая главная моя обязанность состояла в том, чтобы ухаживать за поросёнком, который жил на заднем дворе.

Хотя матери исполнилось сорок, она ещё не растеряла следов былой молодости. Прошло уж десять лет со смерти отца, и все тяготы, что легли на её плечи, состарили ее лицо, но если бы матери не пришлось тащить всё хозяйство на себе, то её внешность оставалась бы прежней и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет — несмотря на годы, она всегда была подтянутой и аккуратной. Это-то и помогало матери в торговле, но одновременно и мешало. Так, например, когда она ездила на базар в Сунчхон, то непременно возвращалась с пустыми вёдрами, а в других городках в базарные дни люди сторонились матери и шли покупать к тёткам с лицами страшнее, чем у чёрта…

Мать не отличалась многословием. Конечно, она улыбалась, будучи в хорошем расположении духа, но при этом помалкивала. Если терпела обиду, то в глазах у неё загорался скорбный огонёк. Чаще всего так случалось, когда её избивал брат. Это был едва заметный проблеск, который буквально на мгновение вспыхивал, напоминая тусклый луч маяка на рассвете, когда он смотрел не в сторону моря, а мигал, освещая берег. Однако она всё также продолжала молчать.

Брат целыми днями не слезал со своего чердака, и только после полудня, где-то в четыре, он уходил на безлюдное побережье, через пару часов возвращался и снова скрывался в своём убежище. Ели мы все вместе — брат, сестра и я, но после еды он опять исчезал на чердаке. При виде того, как брат взбирается по скрипучей лестнице наверх, мне всегда хотелось воскликнуть: «Ух, ты! Будто на небеса поднимается!» Чердак не принадлежал к этому миру. Он существовал на небе.

То место было адом, а брат был чёртом, что сторожил этот ад. Чёрт всё время что-то задумывал на чердаке: в своих планах он вынашивал войну, и хотя война казалась победной, на самом деле, она заканчивалась поражением. От изнеможения он харкал кровью. Разумеется, противником чёрта была мать — она всегда побеждала, но победив, покорялась. Брат на своём чердаке беспрестанно хрипел и кхыкал, напоминая насекомое, что скребётся в углу.

Ему было двадцать два года. Перед началом войны у него сильно сдали лёгкие, из-за чего он даже не смог закончить среднюю школу. И от нечего делать брат решил, что станет певцом шлягеров, поэтому по утрам и вечерам он бродил по побережью, надрывая горло, что и привело к печальному результату. Когда я учился во втором классе начальной школы, наш учитель как-то обмолвился, что вставать на рассвете очень полезно для здоровья, поэтому на следующий же день я пошёл на побережье по следам брата. С отливом вода отошла назад, и казалось, что съёжившиеся чёрные камни вот-вот пробудятся ото сна и, окружив, начнут зло высмеивать меня. Дрожа мелкой дрожью, я сжался в комок и сел на мокрый песок. Двигаться не хотелось. И тут, будто с другой стороны моря, послышалась отдалённая песня брата. Словно мираж, она плавно погружалась в морские волны, и в ней я почувствовал и предугадал его чахотку. Хотя нет — я осознал гораздо больше, я понял и брата, и мать.

— Ну что, пойдём? — предложил мне профессор.

— Уже? Мы же только пришли… Вы куда-то спешите?

— Да нет. Просто, что-то вдруг выпить захотелось.

— Правда? У меня есть на примете одно неплохое местечко.

— Гм… Думаешь, это хорошая идея?

Было ясно, что профессору не больно-то и хотелось выпить, просто так сказал, не подумав.

Я разозлился.

— Ну, тогда пойдёмте! — почти приказал я и резко встал. Профессор молча поднялся со своего места — не сильно-то он и обиделся. В глаза бросился профессорский галстук, чёрные квадраты на тёмно-синем фоне.

Расплатившись за чай, я вышел наружу, профессор стоял под платаном, листья которого уже начали увядать. Он глядел на осеннее небо, тронутое лучами заходящего солнца. На его лице с чётко очерченным профилем, застыла юношеская тоска. Это выражение было настолько искренним, что у стороннего наблюдателя не могло возникнуть и капли неприязни.

— Может, и вправду стоит выпить?

— Оставим эту затею…

— …

Мы с профессором шли неспешным шагом.

И вдруг он будто что-то вспомнил.

— Хочешь, расскажу одну старую историю? — спросил он с улыбкой.

— Конечно, хочу! — изобразил я крайнюю заинтересованность.

И вот что он рассказал:

Чонсун была девушкой умной. Во всяком случае, она хотя бы понимала, что судьба не вершится только по нашему желанию и разумению. И хотя такое миропонимание было в ту пору общепринято, Чонсун совершенно не производила впечатления неуверенного в себе человека, а всё потому, что у неё была, как бы это сказать, какая-то убеждённость в своей правоте. Сказать, что она любила, было бы недостаточно, она любила по-настоящему, гораздо более открыто и откровенно, чем профессор: если любила, то всей душой, если рыдала, так навзрыд… И вот в один из дней она послала записку, где сообщала о разрыве отношений, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, с глазами, обведёнными кругами бессонницы, прибежала в комнату профессора и, бросившись на колени, с робкой улыбкой на губах просила её простить, называя себя ужасной лгуньей. Как бы то ни было, профессора она любила до безумия и в то же самое время проявляла какое-то ядовитое себялюбие, упорно настаивая на том, чтобы профессор отказался от учёбы в Лондоне, куда он так стремился поехать после окончания университета. Они были ровесниками. Для профессора, которому друзья по учёбе в Токио дали прозвище «настоящий джентльмен», отношения с Чонсун были весьма трудной задачей, своего рода испытанием и обузой, которые давили на него тяжёлым грузом. И чем ближе была дата выпуска, тем тяжелее становилась эта ноша. Если взглянуть на странички дневника профессора того времени, то можно прочитать следующее: «Одно из двух — либо женитьба на Чонсун после окончания университета, либо закалка моего юного духа в альма-матер под небом Туманного Альбиона. И то и другое значат очень многое для меня. Вот было бы хорошо, если бы можно было осуществить всё это одновременно! Однако ты, Чонсун, навряд ли сможешь дождаться того момента, когда я наконец покончу с учёбой. Что уж тут говорить, если твои родители едва отпустили тебя на учёбу в Токио, опасаясь, как бы ты не засиделась в девках. А уж после окончания университета они точно сидеть сложа руки не станут. Будь ты японкой, то тридцать лет — не помеха, могла бы и до сорока подождать, но, к сожалению, твои родители — корейцы, которые не отличаются особой терпеливостью. Но даже если я, несмотря на всё это, попрошу тебя дождаться меня, ты, несомненно, пожертвуешь всем и будешь меня ждать, но, сдаётся мне, что в конце концов ты сама не согласишься на то, чтобы я женился на старой деве. А на то, чтобы поехать учиться в Европу после того, как сыграем свадьбу, у меня у самого смелости не хватит. Так как чувствую я, что всё это плохо кончится для нас обоих. И только одно я знаю наверняка — это то, что я безумно люблю тебя, Чонсун. О, Боже! Помоги мне!» В конце концов он нашёл выход из положения. Это случилось весной, когда до выпуска оставался один год. Небо над Токио было словно в дымке из-за осыпающихся лепестков сакуры, это была ночь, когда весенний ветерок, одурманивающий запахом цветущей вишни, замутнял и человеческий разум. Он решился овладеть Чонсун, посягнув на святая святых. В трезвом рассудке и ясной памяти раз, два, три, четыре… Словно считая над распростёртым на операционном столе пациентом в ожидании, когда морфин начнёт своё опьяняющее действие — раз, два, три, четыре, пять… Как и следовало ожидать, так он смог остудить свои чувства. И уже на следующий год, когда сакура отцвела, профессор безо всякой тени сомнения стоял, сжимая в руке билет на пароход, следующий через Макао. С тех пор минуло уж больше тридцати лет.

— Так-то вот… А вчера вечером она умерла.

— А?

— Завтра похороны… а сегодня, я слышал, тело положат в гроб…

— Так значит, жена профессора Пака с кафедры социальных наук…

Профессор горько усмехнулся. Осенние лучи мельтешили на носках моих лаковых ботинок.


Когда брат впервые заговорил о том, чтобы убить мать, лучи ранней осени тоже извивались и скользили между пальцами на моих ногах. Разговор происходил на усыпанном мелкой галькой берегу моря. Понимал ли я тогда? Скорей всего, да. С белым, словно бумага, лицом брат говорил тихим голосом с постоянно прорывающимся кашлем, и я не видел ни малейшего повода ненавидеть его. Потому что, если я должен был ненавидеть брата, начавшего такой разговор, то точно так же я должен был бы ненавидеть и мать; на деле же я не питал ненависти ни к нему, ни к ней. Я любил обоих. И если всё же допустить, что я их ненавидел, то источником этой ненависти было не что иное, как бесконечная любовь к ним. Однако, даже сказав «люблю», разумом я не мог постичь весь этот заговор, что вышел из ада и гулко отдавался в моей душе — отвратительный заговор, услышанный мною на залитом лучами солнца морском побережье. Было бы лучше, если бы я мог согласно кивать головой, считая, что такой замысел брата — вполне естественная вещь, извлекая из памяти те надрывающие душу звуки его песни, которую я хранил глубоко в своём сердце-раковине, той песни, услышанной мною несколько лет назад на побережье, куда я вышел на рассвете, ступая по его следам.

Всё произошло примерно тогда же, когда я ни свет ни заря потащился вслед за братом на берег моря. Однажды вечером мать привела в дом мужчину на вид лет сорока. Это было ещё до того, как мать занялась торговлей рыбой — в то время она подрабатывала шитьём и потихоньку распродавала оставшийся домашний скарб — тем мы и жили. Глаза этого мужчины были с двойным веком, лицо худощавое, закопчённое на морском ветру. Гость держал себя очень самоуверенно, провёл ночь с матерью, а на рассвете ушёл. Всю ту ночь мы с сестрой продрожали от страха и так и не смогли заснуть. Похоже, что и брат, ходивший тогда в среднюю школу, не сомкнул глаз, ворочаясь с боку на бок. На следующий день брат в школу не пошёл. Это был самый первый мужчина, кого мать подпустила к себе после смерти отца. Если посчитать, то после того раза ночной гость почти целый год наведывался к нам от случая к случаю, за это время мы узнали, что он был капитаном судна, сбывающего контрабанду японцам. Тогда было совершенно непонятно, для чего мать привела в дом этого человека, при этом не удосужившись представить его нам, и даже не давала возможности заговорить об этом. Хоть жили мы и небогато, но никто в нашем доме не выказывал неудовольствия или возмущения по этому поводу. Если уж на то пошло, то со стороны матери не наблюдалось никаких попыток привлечь этого мужчину на роль отца и хозяина дома.

На следующий день после того, как он ушёл, мать повела себя так, будто очень провинилась перед братом. Брат же поначалу, похоже, совершенно растерялся. Весь гнев, что застыл в его зрачках и чувствовался в его молчании, не вылился в какое-либо действие. Только молчание — и больше ничего. Однако было видно, что он не мог на что-либо решиться только потому, что помнил о своём возрасте. Второй мужчина был таможенным инспектором. Бородатый. У него тоже глаза были с двойным веком. Судя по всему, он был алкоголиком, так как от него постоянно несло спиртным. Третий работал в береговой охране. Похоже, он был моложе матери. Бледнолицый, с глазами навыкате, он вечно бросал на нас враждебные взгляды.

Это было уже после того, как брат перестал ходить в школу. Тогда мы еле-еле сводили концы с концами, так как много денег уходило на лекарства для брата. И он, то ли из-за угрызений совести, то ли посчитав, что уже стал достаточно взрослым, после того как третий мужчина в первый раз переночевал у нас дома, в конце концов не выдержал и избил мать. Тогда впервые в глазах матери загорелся тот скорбный огонёк, и хотя он вспыхивал всего лишь на мгновенье и был едва заметным, его сразу можно было распознать. Нам с сестрой в этом огоньке виделась вечная покорность, какое-то удивительное ликование и в то же самое время обида на что-то. Когда он появлялся в глазах матери, сестра не могла найти себе места от жалости к ней. Я же смирился с таким положением вещей и даже находил в себе силы утешать сестру.

Мать предложила брату обзавестись подругой. После того, как брат бросил школу, он слёзно просил свою разлагающуюся печень дать ему ещё шанс и переключился на литературу, вот мать и предложила, мол, появление девушки могло бы как-то посодействовать в его занятиях литературой, на что брат только криво ухмыльнулся.

Не знаю, думал ли он, что если уж один стал предателем, то он-то точно им не станет. Или же он знал, что предавший человек ничего уже не может поделать с собой, действуя на бессознательном уровне. Ещё во времена наших скитаний мать как-то спросила его, не хочет ли он жениться, мол, есть на примете хорошая девушка, а брат ответил, что даже на фоне военных событий всё равно грустно наблюдать, как мать сходит с ума и, глядя ей прямо в глаза, холодно улыбнулся. Она тотчас опустила голову, тем самым сумев избежать взгляда сына, но, помнится, что в опущенных глазах матери опять мелькнул тот скорбный огонёк. С тех пор как мы вернулись обратно в свой дом, мать больше не приводила мужчин. Однако для брата ничего не изменилось. Уговаривая сестру во что бы то ни стало помешать брату, я в ужасе следил за тем, как он неустанно чем-то шуршал на своём чердаке. Сестра испытывала то же самое. Она да я — мы составляли единственное сплочённое звено в нашей семье. Только благодаря тому, что рядом была сестра, я смог провести свои детские годы счастливо. Так же, как брат что-то без устали придумывал и скрывал от нас в своём тёмном обиталище, мы с сестрой тоже тайком от матери и брата обзавелись несколькими секретами и пытались найти в этом своём тайном царстве жизнь и покой.

После того как поздним вечером сестра возвращалась из школы, я, немного выждав, осторожно, чтобы, не дай бог, не застукал наш чердачный обитатель, выходил наружу. Прикрутив фитиль керосинки, сестра тоже вслед за мной украдкой выскальзывала из дома. И мы забирались по склону горы, ступая по теням ночного леса. Дул лёгкий бриз. Под ногами шуршала просоленная на морском ветру листва. «Ту-тууууу…», — слышался гудок парохода, и по мере того как мы забирались всё выше по откосу, звуки гудков, доносящихся с пристани, становились всё громче. Сверху было видно, как все огоньки портового города — от самых больших и до крохотных — подмигивали нам. Наконец мы упирались в проволочное заграждение. По ту сторону сетки, что покачивалась в такт дыханию тёмного леса, угрюмо стоял каменный особняк. Из нескольких окошек сочился свет. Прихожая тоже была освещена. Мы ничком ложились на землю по эту сторону ограды и ждали. Распластавшись, мы вдыхали запахи земли и травы, чувствуя, как учащалось наше сердцебиение, тела напрягались, и ожидание достигало наивысшего предела.

Спустя некоторое время дверь в прихожую отворялась, выпуская наружу свет, и из дома нерешительно выходил иностранец-пастор. Он был худой и высокий. В темноте поблёскивали его очки. Словно привидение, он медленно шёл в нашу сторону. Иногда он шёл с низко опущенной головой. Шелест листвы под ногами ещё больше подчёркивал тишину этой ночи, от чего отзвуки его приближающихся шагов приобретали некий ореол таинственности. И вот он подходил. Лёжа ничком, мы со всей силы напрягали глаза, вглядываясь туда, за сетку, где в темноте сгрудились несколько туй. Под туями стояла скамейка. Пастор, наконец, тяжело опускался на неё. Я со всей силы вцеплялся в руку сестры. За какие-то доли секунды моя ладонь взмокала от пота.

Пастор мечтательно поглядывал на огни города, что виднелись далеко внизу. Словно принюхиваясь, он несколько раз втягивал носом солоноватый воздух, навеянный бризом, затем расстёгивал пуговицы на штанах.

Совершенно не вписываясь в летний пейзаж с ночной гаванью, где вовсю бурлила жизнь, эта застывшая, словно скала, одинокая фигура на наших глазах начинала своё бесконечное скитание. Неужто это было таким трудновыполнимым условием? Те прихожане, которые встречались с пастором только по воскресеньям в церкви, в жизни бы не догадались о таких сторонах его личности, как например, вот эта… В общем, на поверку человек оказался весьма многогранным существом! Беззвучно дул ветер, в эти минуты даже листья затаивали своё дыхание, капельки росы поблёскивали на свету, вслушиваясь в повествование этой душной ночи, а по моей спине и по спине сестры от страха начинал струиться холодный пот.

Спустя немного времени всё заканчивалось. Охнув, он делал несколько глубоких выдохов в темноте, медленно поднимался и натягивал штаны, после чего, совершенно обессиленный, брёл тем же путём, что пришёл сюда. И только тогда мы разнимали руки, которыми до этого вцепились друг в дружку, и поднимались с земли. На лбу выступали капельки пота. В полном изнеможении мы спускались по склону к живому скоплению огней у подножия горы.

В нашем королевстве мы всё время вот так вот потели и валились от усталости. Однако в этом нельзя было найти ни малейшего намёка на грех. Наоборот, там мы обретали покой, там мы задумывались о жизни. Днём мы частенько видели, как наш пастор проезжает на машине. Казалось, перед нами совершенно другой человек — так жизнерадостно он выглядел! И мы всегда улыбались вслед его машине, которая так весело и бодро проезжала мимо нас. Ко всему этому следует добавить, что в созданном нами королевстве неизменно присутствовали липкая солоноватость воздуха, прелая листва, треплющий волосы морской бриз, иногда там всходило солнце, обжигавшее нас своими лучами. Не то, чтобы всё это было там, будет вернее сказать, что мы изо всех сил старались познать всё это. В нашем королевстве все жили по-справедливости и умирали тоже по-справедливости. Там не было места безнравственности, которой так трудно противиться; не было и одиночества, служащего рассадником этой самой безнравственности, и уж тем более там не было необходимости в войне. Как же мы с сестрой жаждали найти хоть какой-то призрачный отголосок этого прекрасного королевства!

Когда на морском берегу под ослепительными лучами солнца брат предложил избавиться от матери, я не выдержал и разрыдался, но это случилось не от того, что я был не согласен с братом, а именно потому, что я думал так же, как и он. Предлагая такое, брат, вероятно, возомнил себя святым. По правде говоря, у сестры тоже был повод обижаться на мать. И, несмотря на это, её недовольство совсем не предназначалось в угоду брату. Сестра была самой проницательной. На этом залитом солнцем берегу, она не проронила ни слова, ни один мускул не дрогнул на её лице, но далось это сестре только благодаря её удивительной силе воли. Сестра была умна. Но брат, пытаясь нас убедить, упирал в основном на отношения матери с мужчинами, которые было бы правильнее назвать беспорядочными. Тем не менее, я чувствовал, что дело тут совсем не в этом. Намерения брата состояли в другом. Сестра же знала достаточно, чтобы пропускать все эти бредни мимо ушей.

Да, да… Сестра прекрасно понимала, в чём заключались все эти недоразумения. Но также она прекрасно осознавала, что конфликт этот останется неразрешённым вечно. Так же, как она понимала и то, что избавиться от этих недоразумений бескровно не удастся. Нет, надо сформулировать по-другому! Все эти слова звучат уж слишком туманно. Буду краток. Брат пугал нас, называя мать ведьмой, которая бродит в поисках душ, мать же думала, что брат — это некая злая сила, которая постоянно замышляет что-то дурное. Интуитивно мы с сестрой догадывались, что всё это началось после смерти отца. И хотя эти заблуждения таились в глубине, они так неотступно всех нас преследовали, что начать новую жизнь, не избавившись от них, было делом абсолютно невозможным — я сказал «новая жизнь», новая для нас, другие же живут этой обычной жизнью, не особо задумываясь.

Брат с матерью обменивались взглядами, полными ледяного непонимания, и это было так нелепо! Это было недоразумение. Недоразумение, и только. Они оба просто-напросто заблуждались. Неужто мать с братом не могли жить проще? Они, словно матросы, которые изо всех сил пытаются скрыться от моря, придуманного ими самими.

Я знаю, что сестра до самого конца не оставляла своих трогательных усилий. Дело было вечером, спустя где-то неделю после разговора на пляже. В тот день сестра в школу не пошла, а что-то усердно строчила в своей тетрадке. Для шестнадцатилетней девочки это была единственно возможная попытка хоть что-то предпринять. Я подлил керосина в лампу и наточил карандаш для сестры. Затем растянулся рядом и с тревогой следил за её стараниями. Вот, что это было за сочинение:

«Когда я была маленькой, не знаю почему, но мне было ненавистно то, что мать встречается с мужчинами, и я даже обзывала её потаскухой. Мне очень не хватало отца, умершего так давно, что в моей памяти почти не осталось чётких воспоминаний о мгновениях, проведённых вместе с ним, и я ещё больше возненавидела мать, которая забыла нашего отца и ведёт разгульную жизнь, развлекаясь с другими. Поэтому когда очередной такой гость приходил к нам домой, я нарочно с силой захлопывала дверь в комнату, либо же притаскивала булыжник и колотила по чану из под соевого соуса, но, как я ни старалась, разбить его не получалось. Тогда, прислушиваясь к гулу, что исходил из утробы чана, я обещала самой себе выкинуть из головы все шашни матери. Сейчас же, оглядываясь в прошлое, меня настигает раскаяние за то, что не могла понять мать. Я отчётливо помню лица тех мужчин, с которыми её сводила судьба. Один за другим они приходили и уходили, но, как ни странно, у них было много схожего во внешности. Так, например — глаза с двойным веком, чётко очерченный нос, слегка бледное лицо — в любом случае, в моей памяти они очень походили друг на друга. И если окунуться ещё глубже в прошлое, то к великому изумлению можно обнаружить, что это были лица, почти точь-в-точь напоминающие лицо отца. Скорей всего, мать случайно встречала тех, с кем в последствие сходилась. И тогда, вероятно, ей вспоминалось, как свои молодые годы она посвятила отцу, но ещё больше она тосковала по тому, как сильно отец любил её. О, как же металась мать в поисках отца! А значит, те отношения матери с мужчинами, что вызывали у меня такое отвращение в детстве, были ничем иным, как попыткой найти так любимого мной и любимого матерью отца».

Конечно же, это сочинение было почти полнейшим вымыслом. Но всё же это было самой последней попыткой. Сестра взяла свою тетрадку и пошла наверх. Словно в молитве, я сцепил руки и следил за тем, как святая восходит на чердак, в ад… Она не возвращалась бесконечно долго, но, наконец, с ужасно усталым видом сошла по чердачной лестнице вниз.

Тщетно. Брат, как помешанный, то и дело прыскал со смеху. И сказал сестре примерно следующее: «Ты можешь истолковывать личные отношения матери, как тебе угодно. Но, в сущности, этим дело не исчерпывается. Это своего рода тренировка силы воли, да и только… И не более того…»


— Стало быть, вы сейчас раскаиваетесь в содеянном?

— Спрашиваешь, раскаиваюсь ли я? — профессор вопросительно вскинул глаза, словно недоумевая, что я имею в виду? И тут же, пожалев о такой своей реакции, вытянул губы в трубочку и печально улыбнулся.

А ещё брат с досадой бросил следующее: «Я не знаю, что мне делать с предначертанным мне судьбой обязательством перед матерью! (И для меня, и для сестры ничего ужаснее этих слов не было.) Скажу прямо — несчастный я человек. Ну почему эти её шашни, которые для других не являются чем-то из ряда вон выходящим, и даже наоборот, кажутся делом житейским, воспринимаются мною, как непреодолимая грозная преграда!?» Всё напрасно. Заблуждения, от которых не избавишься. Безудержные потоки лжи. И всё же невозможно просто закрыть глаза, видя ясно перед собой будущее, что так насмехается над тобой. Всё напрасно. Напрасно. На следующий день вечером мы с сестрой столкнули брата с утёса, на котором стоял маяк, вниз, на берег, куда с грохотом обрушивались волны ночного моря. В конце концов мы выбрали путь, предложенный братом. Как сумасшедшие, неслись мы домой, и в наших ушах раздавались завывания морского ветра. Сколько ни проклинай брата, мать, нас — всё будет мало. Возвратившись домой, мы зажгли огонь и сразу же почувствовали удивительное умиротворение.

Но длилось это не долго. Со скрипом открылась дощатая дверь — и на пороге появился насквозь вымокший брат, живой и невредимый. Мы застыли на месте с расширенными от ужаса зрачками. Брат же лишь проронил: «Ах вы, проказники, хе-хе…» и, скрипя ступеньками, поднялся на чердак. А через три дня он сам бросился с того утёса. В наших с сестрой глазах блестели слёзы благодарности. Однако мы ничего не могли поделать с заблуждениями матери, поэтому единственное, что нам оставалось, просто продолжать взрослеть.


Хоть это и странно слышать, но такие личности, как мисс О, у которой выработался свой собственный стиль художника-карикатуриста, тоже время от времени испытывали в своей работе что-то типа кризисов на почве нравственности. Она мне как-то жаловалась на это. Мисс О обзывала это довольно громким словом «кризис морали», а на мой взгляд, здесь имеется в виду лишь маленькая неудача, которую человек воспринимал как серьёзный провал. Так мисс О рассказывала, что, развернув лист плотной кентской бумаги, она сначала наносит карандашом набросок карикатуры. А затем, обмакнув перо в тушь, обводит карандашный контур; иногда, когда требуется нарисовать прямую линию, рука ни с того ни с сего начинает дрожать, тогда она берёт линейку — и дело сделано! А завершив работу, рассматривает нарисованное, и непонятно почему, взгляд всё время падает на фрагмент с той злополучной прямой линией, и тогда начинаются угрызения совести. Ещё она добавляла, что в тот момент ей слышатся возмущённые крики читателей: «Это не твоя линия! Её линейка нарисовала, и в ней не заложено никакой идеи, кроме того, что она прямая! Думала обмануть нас?!»

В отличие от брата, мисс О жила в великолепно устроенной системе, но, похоже, что и в этой крепости повиновения, где жизнь воспринималась такой, как есть, со всеми её позитивными и негативными сторонами, тоже существовали день и ночь.


— Так значит, сегодня вечером пойдёте на прощальную церемонию с умершей? — спросил я, повернув голову. У профессора промелькнула смущённая улыбка.

— Как думаешь, я заплачу?

— А?

— Заплачу ли я, глядя на лицо мёртвой Чонсун?

— Ну конечно, не заплачете.

— …

— …

— Ну, тогда и незачем идти…

Верно сказано. Теперь уж и слёзы не помогут разрушить ту крепостную стену.

— Вам грустно? — спросил я с улыбкой.

— Хм… я как раз сейчас над этим думаю… — ответил профессор.

И я снова не удержался от улыбки.

1961, декабрь

ПОЕЗДКА ЗА ГОРОД

Как-то в первую субботу мая в одиннадцать часов утра тридцать пять сотрудников идущей в гору торговой акционерной компании «Ёниль», занимающейся экспортом морепродуктов, были одарены белыми четырёхугольными конвертами. «Акционерная компания» — всего лишь название, на самом же деле Юн Ёниль являлся единоличным владельцем этой фирмы. С округлого усатого лица директора никогда не сходила улыбка, однако эта улыбка была единственным, чем этот господин с щедростью одаривал окружающих. Он был ещё тем скупердяем — обычно выдавал своим работникам вместо новогодней премии по бутылке рисового вина. На ироничное замечание одного смельчака, получившего такую бутылку вместо премиальных, мол, благодаря вам проведём конец года в приятном опьянении, наш директор с той самой своей пресловутой улыбкой ответил: «Да бросьте!»

Тот малый, если только он не соврал, проводил старый год «благополучно опьянев», ловя время от времени любезную улыбку директора, а в наступившем году был как-то незаметно уволен. И никто даже не пытался заводить разговор про его увольнение.

Большинство коллег догадывалось, что с того самого момента, как этот наш бедолага поддел шефа, его участь была предрешена. Очевидно, что и сам смельчак не заблуждался насчёт своего незавидного будущего. Это было своего рода самоубийство, а о тех, кто пошёл на это по собственной воле не принято судачить. И если всё же упоминали этого горемыку, то примерно в таком духе, мол, видно, он, и вправду, был пьян…

Ну, да это дело прошлое, но вот — вышеупомянутый скупердяй-директор в одну из суббот мая в одиннадцать часов утра раздал подчинённым приглашения на загородный пикник. Похоже, текст приглашений, заставивший приоткрыться пересохшие от работы губы служащих, чтобы издать лёгкий радостный вздоха, выплеснулся из-под широкого, покрытого пушком, лба директорской секретарши и машинистки в одном лице, мисс Ли.

Приглашаем всех сотрудников поучаствовать в коллективном выезде на природу! Уважаемые коллеги!

За всё это время каждый из вас на славу потрудился на общее благо! В преддверии зелёного мая, предлагаю оторваться от будничных забот и, в знак укрепления межличностных связей и дружеских отношений в нашей компании, провести выезд на природу. Прошу всех до единого поучаствовать в этом мероприятии, буду очень рад, если все мы хорошо проведём этот день!

План мероприятия:

1. Время проведения — 9 мая (воскресенье), 10 часов утра, место проведения — район Уидон (сбор в 9 часов у здания компании).

2. Поездка организуется за счёт компании, спиртное и закуска будут приготовлены в изобилии.

3. Намечается интересная развлекательная программа, в том числе игра в поиски сокровищ и другие забавы.

8 мая 1965 года

Директор торговой акционерной компании «Ёниль»

Юн Ёниль.

Складывалось впечатление, что директор и его секретарша мисс Ли, вооружившись одной ручкой на двоих, создали вышеописанный шедевр. Это приглашение напомнило агитационные машины с громкоговорителями на крышах времён гражданской войны 1948 года, когда войска северо-корейской армии оккупировали территорию Южной Кореи. Тогда из динамиков разносился приятный нежный женский голос, ясно и отчётливо проговаривающий фразу за фразой, и не подлежало сомнению, что это приказ, хотя было приложено немало усилий высказать его в мягкой форме.

Подумать только! Держать в руке приглашение и представлять себе агитационную машину северо-корейцев! Я не ошибусь, назвав это приглашение приказом. Приказ, который выполняешь с радостью… Итак, тем утром в офисе царила весьма тёплая атмосфера мира и дружбы, будто только что наступила цветущая весна. Светло-синие жалюзи с лёгким постукиванием колыхались от ветра, залетающего в открытое окно. «Надо же, какая неожиданность!» — негромко, но с нескрываемой радостью в голосе, всё ещё зажимая конверт в руке, проговорила одна из сотрудниц другой, той, что сидела напротив. «Не иначе, старику Скруджу нынче ночью привиделся сам чёрт…» — проговорил другой сотрудник. «Такие поездки обычно и проводятся в это время, чего тут особенного… Так и полагается… Другие уже во всю ездят, только мы отстаём», — пробормотал начальник отдела. «В любом случае это — радостное событие! Очень даже вдохновляет!» — сказал ещё кто-то. И даже гордость компании — огромные настенные часы размером с дверь, торжествующе пробили одиннадцать тридцать, их низкое и глухое «Бом!» гулко отозвалось в стенах офиса.

Приглашения в белых четырёхугольных конвертах с подписанными фамилиями сотрудников разносила по столам, снуя туда-сюда по офису, коротко остриженная девушка — ученица женской вечерней торговой школы. В компании она исполняла мелкие поручения, и непонятно, по какому такому недоразумению она пропустила младшего сотрудника отдела по освоению нового рынка, вечно сутулого Мэн Санджина, который с беспокойным видом сидел на своём месте. Он внимательно проследил за руками этой миловидной девчушки, которая, раздав все конверты, вернулась и села на своё место у входной двери в офис. Однако в её миниатюрных пухлых розовых ручках ничего не было. «Ну, теперь и до меня очередь дойдёт, разве унесёшь за один раз все тридцать пять конвертов одновременно?» — подумал Мэн. Однако девушка, склонив голову, начала щёлкать костяшками счётов. Немного погодя она снова встала с места. Но в руках её по-прежнему ничего не было.

Эти пустые руки бодро прошествовали к шкафу, что примостился в самом уголке офиса, подхватили стоявший на круглом столе огромный чайник и налили воды в стакан. А затем залпом выпили. Мэн Санджин видел, как тонюсенькое, с веточку, горлышко сглотнуло, пропуская через себя воду.

А потом девчушка снова вернулась на своё место и села — на этом всё закончилось. Мэн, решив, что он, возможно, сам недосмотрел, внимательно оглядел свой стол. Белого конверта не было. Может, она по ошибке кинула его не туда? Он заглянул в щель между своим и соседским столом, за которым сидел Ли. Пусто. Он встал, переставил стул и поглядел под ним. Пусто. Он даже решил залезть под стол и заглянул в плетёную мусорную корзину, рядом с которой почти весь день томились взаперти его бедные ноги, не видя и лучика света. И там не было. Он проверил все ящики стола и пошарил в карманах пиджака. Однако злополучного конверта нигде не было, единственное, что ему удалось обнаружить, так это маленький кармашек под поясом брюк, предназначенный для хранения печати.

В конце концов Мэн Санджину стало ясно, что конверта он не получил. По какой такой случайности? По какому недоразумению?

Время летит быстро. Хотя нет, движение людских сердец опережает даже бег времени. Мэн отказался от поисков конверта, и в то время, когда он сосредоточено раздумывал о том, как же могло случиться это чёртово недоразумение, в офисе уже не слышалось радостных возгласов и не чувствовалось давешней радужной атмосферы. То с одной стороны, то с другой доносилось недовольное ворчание:

— Нет, ну вы только подумайте, и почему, как нарочно, надо было устроить этот выезд в воскресенье! — пробурчал один.

— То ли дело — поехать вместе с семьёй и отлично погулять, да ещё и за счёт фирмы, но тут даже и намёка нет на такой расклад, — пробормотал другой.

— А я завтра с моим собиралась в Инчон, и что теперь прикажете делать? — шепнула на ухо одна из сотрудниц другой.

— Но ведь можно и не поехать.

— Ага, и остаться без работы, — цокая языком, проговорила та, что завтра собиралась в Инчон. Мэн Санджин с каждой минутой мрачнел всё больше и больше. «Я тоже полноправный служащий торговой акционерной компании „Ёниль“. Пусть моя должность не такая уж и высокая, но то, что я действительно являюсь работником компании, подтверждает лежащее в кармане, в портмоне, моё удостоверение. Другим, даже самым мелким служащим, конверты раздали, почему же мне не досталось? Вот пойду и спрошу у этой девчонки! Опять же, если станет известно, что мне действительно не выдали этот конверт, что обо мне подумают? Но нет, этого не может быть! Хотя очень даже может… Вот чёрт, что это я завидую, словно малое дитя — никуда не годится! Даже наоборот хорошо, что так вышло, надо будет в кой-то веки выбраться с женой и детьми в ресторан пообедать».

Вертя в руках ручку и оттирая с ладоней грязные пятна, Мэн изо всех сил пытался уговорить себя выкинуть из головы происшествие с конвертом, но сидевший рядом Ли, слегка округлил глаза и, вытянув губы, спросил:

— Ты что, приглашения не получил?!

Мэну сразу же стало стыдно, что он предстал перед Ли в таком жалком виде. Поэтому, стараясь принять как можно более невозмутимое выражение лица, он ответил:

— К счастью, мне повезло, и я смогу отдохнуть дома.

Он старался изо всех сил, но отвечая, не смог удержаться от дурацкой неловкой усмешки, за что очень разозлился сам на себя.

— Странно… — проговорил Ли, всё так же не отводя взгляда от Мэна.

— Да что тут странного? — на этот раз действительно невозмутимо переспросил Мэн.

— Нет, и всё-таки что-то здесь не так.

— Да просто пропустили моё имя, когда конверты подписывали. Даже хорошо, что так вышло.

— Ты и вправду не расстроен?

— Да ты что! Скажешь тоже…

— Ну нет, всё же странно всё это, я пойду разузнаю, — поднялся со своего места Ли.

— Да брось ты, ну его… — Мэн попытался остановить Ли, даже замахал руками, будто и вправду против. Но тот уже шёл к столу девушки. Мэн чуть не закричал: «Спасибо, друг!», но сдержал свой порыв и, низко склонив голову, изо всех сил сделал вид, что продолжает прерванную работу, а до остального ему и дела нет. Краем глаза он заметил, что товарищ возвращается, поэтому наклонил голову ещё ниже.

— Слушай, ты, случаем, не повздорил с мисс Ли? — спросил его друг.

— С мисс Ли!? — У Мэна ни с того ни с сего потяжелело на сердце.

— Ну, с этой, с секретаршей шефа?

— Да нет, ничего такого не было. Более того, я даже сомневаюсь, в курсе ли она, что в этом здании сидит такой человек, как я.

И это было правдой.

— Девчонка сказала, что ничего не знает: она всего лишь получила пачку приглашений от мисс Ли и раздала их сотрудникам согласно подписанным на конвертах фамилиям.

— Да говорю тебе, брось ты это! Даже ещё лучше, что так получилось, — проговорил Мэн, мужественно изображая из себя само спокойствие.


Мэн был человеком не очень высоким и не очень улыбчивым. Он знал, что в этом мире на самом-то деле не так уж много вещей, над которыми можно посмеяться. Однако причина его неулыбчивости крылась в другом — в течение дня у него просто-напросто не было времени на то, чтобы посмеяться. И даже тот час, что требовался ему на дорогу от дома в районе Пульгвандон до работы в переполненном автобусе, поводов улыбнуться не давал. Ну, разве только из-за того, что у стоявшего напротив мужчины пуговка на брюках не застёгнута, и оттуда выглядывают трусы; или же у женщины, повисшей на поручне, из под короткого рукава блузки под мышкой торчат несколько волосков. Но даже в таких случаях испытываешь больше неловкость, чем желание посмеяться. На работе, где следовало соблюдать тишину, тоже было не до смеха, а дома нужно было держаться с достоинством, как и полагается молодому главе семьи, так что шибко-то не посмеёшься.

Если он и улыбался, то это была невзначай оброненная улыбка, как у малого ребёнка, которая появляется, когда взрослые пытаются его рассмешить. И всё же были моменты, когда он улыбался совершенно искренне: шёл ли он по улице или сидел, скорчившись, в туалете, разевал ли широко рот на приёме у зубного врача, устроившись в кресле сложной конструкции, или же заполнял документы на работе. Улыбка, что появлялась на его лице независимо от времени и места, была связана с детскими воспоминаниями о наваждении, которое посещало его, и к которому он стремился каждый божий день, потому что, будучи погружённым в эту фантазию, ему казалось, что он постиг смысл всех вещей на земле. А суть этой фантазии, которая была ведома только ему, мальчишке десяти лет, состояла в следующем:


Десятилетний Мэн Санджин играет со своими сверстниками в переулке, на который опускаются сумерки. Им не хочется задумываться о будущем, оно для них, словно и не существует, так как их вполне устраивает настоящее, где они могут вволю повозиться в грязи. Они без умолку кричат и, как угорелые, носятся друг за дружкой. А в это время в переулке, нет, скорее это — улочка, каких много в жилых кварталах, не слишком людная и не слишком пустынная, — появляется старик, чьё лицо изборождено морщинами, но это не просто старческие морщины, от них исходит какое-то сияние. А дополняет весь его облик истрёпанное в лохмотья одеяние.

Однако все местные, все без исключения, прекрасно знают, какой это замечательный и благородный старик. Он обладает способностью избавлять людей от всяческих болезней и страданий, а также почти безошибочно предугадывать будущее, указывая, что в такой-то день, в такой-то час ты встретишь того-то, и произойдёт то-то и то-то…

Так вот этот старик медленно бредёт по улочке, над которой сгущаются сумерки. Он проходит мимо оголтело снующей туда-сюда ребятни. Сначала кажется, что он пройдёт, не останавливаясь, с совершенно равнодушным видом. Но вдруг его взгляд вспыхивает, словно озаряется коротким, но мощным лучом света.

Старик застывает на месте, изо всех сил пытаясь успокоить сбившееся дыхание, это даже слегка пугает его, так как за всю свою жизнь он ни разу не приходил в такое возбуждение. Среди этих ребятишек есть один, тело которого окружают мириады звёзд, оберегающих его своим светом. От великой радости старика начинает лихорадить. Дрожа всем телом, он приближается к этому мальчишке и падает перед ним ничком, сжавшись в комок, словно пойманная черепаха. А мальчонка в свою очередь, не осознавая, что он говорит и как, обращается к лежащему на земле старику со следующими словами: «Мудрец! Встань и иди! Тебя ждут дела!» Устами этого мальчишки говорит герой из будущего.

«О, благодарю тебя, мой повелитель!» — старик, подрагивая, словно жестяная крыша на зимнем ветру, встаёт и идёт своей дорогой, пошатываясь и не смея поднять головы. Этот случай вскоре стал известен всему району, и слух о нём распространился по всей стране. Люди не могли не обращать внимания на этого мальчишку. Да, что там — не обращать внимания! Они не могли даже в упор взглянуть на него, так резало глаза. Мэн Санджин как раз и был тем самым ребёнком!

Вот примерно такое воспоминание-фантом из детства, не считаясь со временем и местом, настигало и, щекоча за бока, заставляло улыбнуться нашего Мэн Санджина — мелкого служащего в отделе по освоению рынка в торговой акционерной компании «Ёниль». Ну конечно, это была горькая улыбка — ведь когда по плечам начинают стучать глупые воспоминания из прошлого, что ещё остаётся, кроме как неловко улыбнуться с горящим от стыда лицом. Хотя так уж ли стоило стыдиться этой фантазии, которая проходила красной нитью через всё детство Мэн Санджина? И всё-таки было отчего краснеть…

Гоняясь за призрачным фантомом из прошлого, мы несколько отклонились от сути, а между тем в тот день в пять часов вечера закончивший работу Мэн вместе с Ли, жившие в одном районе, медленно шли в сторону Ыльджиро[14]. Видимо, из-за затянувшейся засухи листва деревьев на обочине дороги казалась особенно запылённой, а высокие здания, что образовывали улицу, потеряли свои краски и из-за похожести нарядов едва сохраняли свои очертания, и даже шаги людей, заполонивших улицы в качестве украшения субботнего вечера, были какими-то вялыми, словно им тоже не хватало влаги.

По крайней мере Мэн Санджину в тот вечер всё на улицах виделось лишь в унылом свете. Взгляд, брошенный вверх, приметил, как в небе, проглядывающем сквозь провода, под испепеляющими лучами солнца клубится пыль и сбивается в воздухе в молочно-белые тучи, которые, казалось, пышут жаром. А для высокого и сухощавого Ли эта суббота ничем не отличалась от других таких же суббот. Суббота как суббота — с её конторскими служащими, которым сегодня по дороге домой почему-то расхотелось садиться в переполненный автобус; с молодыми солдатиками из воинских частей в окрестностях Сеула, получившими увольнительную; со студентами, что всю неделю слонялись в окрестностях института, а сегодня неторопливым шагом направлявшимися в кондитерскую или чайную, где у них назначена встреча, размышлявшими, как бы им сегодня осуществить задуманное; со студентками, спешащими в кондитерскую или чайную, утирающими с переносицы капельки пота и мечтающими об ужине и чае, в тайной надежде на халявный поход в кино, если, конечно, повезёт, а в случае удачи их будет распирать от гордости за самих себя; с профессиональными перворазрядными проститутками, вышедшими сегодня на охоту раньше обычного… Скорей всего, та чёрная блестящая машина едет к отелю Уолкерхил, а та зелёная «сенара»[15], покружив по улицам, остановится за несколько кварталов отсюда… Эх… Всё это не так уж и важно… То ли дело поездка за город! Вот событие так событие!

— Так ты завтра не поедешь? — спросил Ли у Мэна.

— Куда? А… На природу? — откликнулся Мэн так, словно уже и думать забыл про завтрашнюю поездку. — Дома побуду…

— Это из-за того, что не получил приглашение?

— Да нет, даже если бы и получил…

Однако Мэн лучше кого бы то ни было знал, что говорит неправду.

— А ты поедешь? — в свою очередь спросил Мэн у Ли.

— Скорей всего. Поехали вместе! — предложил Ли.

— Я? Нее…

— И почему именно тебе не досталось приглашения?

— Чёрт его знает…

— Это просто мисс Ли оплошала… Бывает же так, что, рассылая приглашения друзьям, пропустишь именно тех, кого обязательно надо бы позвать…

— Думаешь?

— Да говорю тебе, точно! Мисс Ли наверняка уверена, что раздала приглашения всем сотрудникам. И, скорей всего, так и доложила об этом шефу.

— Ну, не знаю…

— Похоже, она задремала ненароком, когда надо было писать приглашение на твоё имя…

— Да ну… Ведь моя фамилия достаточно редкая. И в списке она сразу бы бросилась в глаза.

— Но ведь бывают случаи, когда упускаешь именно то, что, казалось бы, должно прежде всего привлечь внимание. А если имеешь дело с часто встречающимися фамилиями, то стараешься держать ухо востро.

— Как бы там ни было, даже если бы я и получил приглашение, то всё равно бы не поехал, — отрезал Мэн с явным желанием переменить тему.

Ли понял, что Мэн сильно переживает. Достаточно было взглянуть на его лицо, чтобы убедиться в этом. Если бы не Мэн, а он сам оказался в подобной ситуации, то он точно так же старался бы не подавать виду, изображая полнейшее равнодушие, и говорил бы таким же подавленным голосом, переводя блуждающий взгляд с одного на другое, как это делал Мэн.

Вероятней всего, он повторил бы всё то же самое слово в слово. Неужто всё это из-за того, что не получил приглашение на воскресную гулянку, где можно было провести весь день в поисках сокровищ и пить, сколько влезет? Ли мог с уверенностью сказать, что дело было совсем не в этом. И Мэн, и Ли чувствовали бы себя точно так же, даже если бы речь шла о приглашении на встречу, где предлагалось пить сок от кимчхи[16] трёхлетней давности. Это то же самое, как если бы тебя оставили за бортом — более сурового наказания в мире мужчин не существует. И хотя в конечном итоге тебе не причинили бы никакого вреда, вполне естественно, что одно только то, что тебя обошли стороной, может стать достаточно веской причиной для падения в глубокую и тёмную бездну.

Ли передался весь тот жар или холод, что, исходя пеной, бушевал в сердце Мэна. Он чувствовал себя так, словно несколько черпаков этого кипятка залили и ему в душу. «Если я в силах оказать помощь Мэну, что же мне такое придумать, чтобы помочь ему?» — так думал наш добряк Ли.

— Я тоже завтра дома останусь… Или нет, как насчёт того, чтобы с утреца съездить в Сувон порыбачить? — предложил Ли Мэну.

— Ты же должен завтра туда поехать… — проговорил Мэн, глядя на товарища, подозрительно прищурившись.

— Ну, вот ещё, кто хочет, тот и едет… Так ты едешь на рыбалку или нет?

— Ты случайно не…

— А?

— Да, нет, ничего… И вправду, поехать порыбачить, что ли?

— Говорю тебе, поехали!

— Ну что ж, неплохая идея! — сказал Мэн.

Но, несмотря на все старания Ли, тревога Мэна не улеглась. Ночью, лёжа под одеялом, он всё никак не мог уснуть, таращась в темноте в потолок, где ему мерещилась всякая нечисть, размахивающая крыльями.

В очередной раз убеждаясь в том, что темнота уже не является ни пространством, ни временем, и, вообще, находится не во власти человека, Мэн размышлял следующим образом: «У Ли всё иначе, он-то получил приглашение, и то, что он не поедет со всеми, это его собственное добровольное решение, во всяком случае, хотя бы до сегодняшнего дня директор признавал его в качестве полноценного работника компании, а что же я? Я… я… может, моё увольнение уже вопрос решённый… Увольнение? Да нет, вряд ли… Скорей всего, Ли прав… Скорей всего, это ни что иное, как ошибка мисс Ли… И всё же даже если на это не было особого указания директора, а просто-напросто мисс Ли не послала мне приглашения, почему-то сомнения не рассеялись… Как ни крути, всё же странно, как это наша неутомимая мисс Ли умудрилась по ошибке пропустить именно мою фамилию!

Даже если предположить, что она питает ко мне антипатию, и всё это вылилось в такую шутку (хорошо, если и вправду шутку), то это тоже не очень-то обнадёживает. Мисс Ли — младшая сестра жены директора. И что касается дел компании, то она знала столько же, сколько и директор. Иногда даже больше… А именно: поведение, образование, надёжность сотрудников и т. д…. Будучи женщиной, она обладала интуицией, которая давала ей возможность подмечать все это. Однако что же дало ей повод думать обо мне плохо? Вроде бы и не к чему придраться, совершенно не к чему. Но человек, а тем более женщина — это такое существо, которое очень часто впадает в заблуждения… К тому же, по сравнению с другими существами именно женщины чаще всего впадают в самые плохие заблуждения. Да, точно! Однажды я до того замотался, что по ошибке зашёл в женский туалет. А мисс Ли в тот момент стояла перед зеркалом и поправляла причёску. Она смерила моё отражение презрительным взглядом. А я в свою очередь перебрал все известные мне слова извинения, чуть ли не умоляя о прощении. А! Вот ещё было! Как-то раз я ходил в бухгалтерию просить аванс. О, этот чёртов аванс! Стыдно сказать — свои же, честно заработанные… а чтобы получить их, приходится унижаться. Вот если бы жене не надо было оперировать миндалины, или же, предположим, мне нужна была такая операция, то я бы лучше потерпел до дня зарплаты и не просил бы аванса. Как бы то ни было, в тот день мисс Ли зачем-то понадобилось зайти в бухгалтерию, и она тогда на меня ещё так странно посмотрела. Ну-ка, было ли ещё что-нибудь? Нет, вроде, больше ничего… Значит, если мисс Ли меня недолюбливает, то только из-за этих двух случаев. Эх, ограниченное ты существо… Хотя, может, я и ошибаюсь… Может, именно директор с его обманчивой внешностью отдал распоряжение не посылать мне приглашение… Увольнение? Да ну, не может быть…»

— Не спится? — послышался из темноты голос лежащей под боком жены.

— Угу.

— Что-то случилось?

— Да нет, просто устал…

Мэн мысленно нарисовал дорогу, на одном её конце написал слово «безупречность», а на другом — «увольнение». Он метался из стороны в сторону по этой полной превратностей бугристой дороге с клубами пыли и множеством развилок… Дорога, на которой не было ни одного указателя.

На следующий день с раннего утра Мэн приготовил снасти и удочки и ждал, когда за ним зайдёт Ли, однако Ли не приехал. И тогда мучительные фантазии Мэна заклокотали с новой силой. Ну вот… и Ли туда же, все-все от меня отвернулись, — докуривая пятую сигарету, думал он.

Однако Ли не был предателем. С запиской к Мэну прибежал его старший сын, ученик начальных классов. В записке Ли писал, что проспал и до сих пор валяется в постели, поэтому с рыбалкой ничего не получится, а вот в падук[17] сыграть вполне можно. Мэна обрадовало и такое предложение.

И то, что Ли не выполнил обещания и не поехал на рыбалку было не так уж важно по сравнению с тем, что он не обманул его, Мэна, и остался дома… На радостях Мэн вручил гонцу Ли монетку в десять вон[18] и где-то около десяти отправился к другу домой.

Похоже, Ли не очень-то обрадовался его приходу: нехотя, будто его заставляют, он достал шашки и при этом не сказал ни слова. Всё это насторожило Мэна, его снова начал обуревать страх.

— Послушай, Ли! Что-то случилось?

— Да нет…

«Тук-тук», — стукнули шашки о доску.

— Ну, тогда сказал бы хоть слово…

Тук.

— Было бы о чём.

Тук.

— Как думаешь, что там с Вьетнамом решится?

— Как-нибудь разрешится, поди…

Тук.

— Ну нет, всё не так уж просто… Теперь и нас втянули в войну. Те страны, что посылали свои войска к нам во время гражданской войны, теперь только усмехаются, глядя на события во Вьетнаме. И Америка, конечно, больше всего…

— Ну, уж тебя-то вряд ли ещё раз призовут, так что ты давай лучше шашки передвигай!

— Ага… так значит, вы туда изволили поставить…

Тук.

И всё же, молчание товарища пугало Мэна, и он потихоньку стал злиться на Ли. Наверно, с женой поругался, ну, а я-то тут при чём, на друга-то свои семейные неурядицы чего распространять?! Тук, туук, тук, туук, тук… Когда Мэн закончил первую партию, обыграв Ли на пять очков, и они засели за вторую, он начал догадываться о причинах немногословности Ли.

— Наши уже, наверно, в Уидоне… — промолвил Ли.

— Ага, скорей всего, уже там… И шеф уже, поди, произнёс свою наставительную речь.

Вот оно что — Ли, оказывается, тоже нервничает… Только теперь он понял, почему его так угнетало молчание друга. Мэну стало нестерпимо стыдно. Мэн хорошо знал, что Ли не поехал на сегодняшнее сборище только чтобы поддержать его, Мэна…

— Слушай, обо мне можешь не беспокоиться, и пока ещё не поздно, поезжай-ка ты туда!

Тук.

— Ну, уж нет, даже не начинай…

— Да меня-то не звали, так что мне можно и не ехать, а вот ты… — проговорил Мэн, подбородком указывая на доску. — Кто его знает, вдруг шеф подумает что-нибудь не то, если ты не появишься?

— Да ну…

Тук. Ли со стуком поставил шашку и всё так же, не отрывая взгляда от доски, сказал:

— Если честно, у меня на сердце тоже неспокойно. Но ведь это же не выполнение рабочих обязанностей, а просто выезд на природу…

— Ну нет. Вот увидишь, у нашего директора хватит вредности выговорить по поводу корпоративного поведения… Давай, убирай шашки, и, прошу тебя, хотя бы сегодня послушайся меня — переодевайся и поезжай в Уидон! — решительно сказал Мэн, сгребая с доски свои чёрные шашки. При этом он почувствовал, как в его сердце что-то дрогнуло.

— Эй, эй, постой, ты чего это? — закричал Ли, хватая за руки собирающего шашки Мэна. — Ты что, обиделся?

— Скажешь тоже! — ответил Мэн, улыбаясь. — Я в порядке, за меня можешь не переживать. Лучше делай, как я говорю! Давай, одевайся! Послушайся меня хотя бы сегодня, я тебя очень прошу!

Ли опустил голову и некоторое время сидел, не говоря ни слова.

— Ну, давай же! — поторопил его Мэн. Ли вскинул голову и сказал:

— Если ты поедешь, то и я поеду.

— Ну что ты такое говоришь! Я…

— Послушай, то, что ты не получил приглашения это явно какое-то недоразумение или ошибка! Вот увидишь, директор будет уверен, что и ты тоже приедешь. Точно тебе говорю. Поехали вместе!

— Ну нет, не похоже это на ошибку. Но даже если твоё предположение и верно, в любом случае — приглашения я не получил. Нет, я поехать не могу.

— Да нет же, говорю тебе, это точно какое-то недоразумение! Ты посмотри на это с другой стороны. В некой организации была совершена ошибка по отношению к одному из её членов. Из-за этого тот человек пострадал. Он догадывается, что ошибка произошла по вине начальства. Более того, он также знает, что он ни в чём не виноват. Как, по-твоему, в таком случае должен поступить тот человек?

— Ну, не знаю… Но главное то, что приглашения-то я не получил!

— Кто бы возражал? Я хочу сказать…

— Придётся смириться с тем, что есть… против фактов не попрёшь… Ты вот всё твердишь «ошибка, ошибка», но мы ведь не знаем точно, ошибка произошла или нет… А если это всё-таки не ошибка?

— Нет, в том случае, про который я тебе говорю, всё случилось по недоразумению. Или же почти со стопроцентной уверенностью можно утверждать, что произошла ошибка, или же закрадываются сомнения, а не ошибка ли здесь… Так вот представим, что ты от этого пострадал…

— А как бы в такой ситуации поступил ты?

— Надо дать понять, что произошла ошибка. И если же та сторона, по чьей вине произошло недоразумение, всё же не догадывается, в чём дело, пострадавший должен действовать так, будто ничего не случилось, чтобы всё закончилось хорошо.

— Тебе легко рассуждать, ведь это я попал в такую переделку, а теперь представь, что и ты бы столкнулся с таким…

— Да нет же, говорю тебе, нет! То, что ты остался без приглашения, это всего лишь оплошность мисс Ли. Так что собирайся, вместе поедем! — проговорил Ли, вскакивая с места.

— Я не могу, — пробормотал Мэн, всё так же сидя перед шашками, уставившись на совершенно пустую доску. Тонкие чёрные линии на доске мельтешили у него в глазах.

— Ну давай же, пошли! — воскликнул Ли.

— Ну, не знаю… — всё ещё сомневался Мэн.

Ли стоял на полу, широко расставив ноги, а Мэн сидел, ссутулившись над шашечной доской, и оба думали лишь об одном: «Чёрт бы побрал эту поездку за город!»

1965, июнь

ПУТЕШЕСТВИЕ В МУДЖИН[19]

По дороге в Муджин

Когда автобус обогнул гору, я увидел указатель с надписью «Муджин 10 км». Он, как и прежде, торчал из придорожных зарослей. Я слушал вновь оживший разговор сидевших позади меня попутчиков.

— Всего десять километров осталось.

— Да, уже где-то через тридцать минут будем на месте.

Похоже, это были инспекторы по сельскому хозяйству.

А может быть и нет. Во всяком случае, одетые в пёстрые рубахи с коротким рукавом и синтетические немнущиеся штаны, они напоминали агрономов, которые провели очередную проверку в близлежащих селах, полях и лесах и сейчас делились впечатлениями, изъясняясь профессиональным языком. После того как в Кванджу[20] я пересел с поезда на автобус, всё это время сквозь полудрёму я продолжал слушать их размеренный негромкий разговор, который сразу же выдавал в них городских жителей. В автобусе было много свободных мест. Если верить словам моих попутчиков, то сейчас у фермеров горячая пора, поэтому времени на разъезды у них нет.

— Кажется, в Муджине ничего такого особенного не производится, — продолжали они свой разговор.

— Да, вроде нет… Хотя странно — ведь здесь живёт так много народу.

— Может, оттого, что рядом море, и город вполне мог бы стать портовым?

— Да нет, кто там был знает, что для этого, в общем-то, перспектив нет. Мало того, что мелко, к тому же настоящее море с линией горизонта начинается только через несколько сотен ли[21].

— Значит, обычная сельская местность…

— Так-то оно так, да только для занятий земледелием и полей-то там раз, два — и обчёлся.

— Ну а как же тогда живут те пятьдесят-шестьдесят тысяч местного населения?

— Есть же выражение «ни шатко, ни валко», — засмеялись они, из вежливости понизив голоса.

— Будь по вашему, но всё же хоть чем-то должна славиться та или иная местность… — добавил один из них, перестав смеяться.

Неправда, что Муджину нечем похвастаться… И я даже знаю чем. Это — туман. Когда встаёшь утром с постели и выходишь на улицу, кажется, что туман окружил город со всех сторон, словно вторгнувшееся под покровом ночи неприятельское войско. Из-за него опоясывающие Муджин горы оказываются оттеснёнными в неведомую даль. Туман, будто дух умершего, что не смог найти покоя, и, затаив обиду на мир живых, приходит каждую ночь, распространяя повсюду своё дыхание. И не под силу человеку разогнать этот туман до тех пор, пока не взойдёт солнце, и ветер, сменив направление, не начнёт дуть со стороны моря. И хотя туман нельзя было ухватить руками, его присутствие явно ощущалось. Окружая людей, туман отрезал их от всего остального мира. О, этот муджинский туман! Туман, что каждое утро приветствует жителей… Ох уж этот туман, что заставляет живущих в Муджине людей горячо взывать к солнцу и ветру. Именно его следует называть главной достопримечательностью Муджина!

Тряска слегка уменьшилась. Я чувствовал своим подбородком, как автобус на кочках бросает из стороны в сторону то больше, то меньше. Я бессильно развалился в кресле, поэтому меня подбрасывало вместе с подпрыгивающим автобусом. Для меня не было секретом, что езда в автобусе в полностью расслабленном состоянии утомляет больше, чем, если ты сидишь в напряжении. Но я никак не мог заставить себя выпрямиться. А всё потому, что июньский ветерок, врывающийся в открытое окно, вводил меня в состояние полудрёмы, бесцеремонно щекоча лицо. Мне казалось, что ветер превратился в огромное множество мельчайших частиц, которые до отказа насыщены усыпляющим веществом. В этом ветерке, удивительным образом гармонируя друг с другом, сливались воедино бодрящие лучи солнца, прохлада, ещё не успевшая утратить своей свежести от прикосновения к потным лицам людей, и солоноватость воздуха, предвещавшая близость моря, что раскинулось по ту сторону гор, обступивших дорогу, по которой мчался наш автобус. Если бы можно было смешать меж собой три этих компонента — пронзительную яркость солнечных лучей, прохладу воздушных струй, что так приятно освежали лицо, а также солоноватость морского бриза — и сделать из них снотворное, то оно стало бы самым желанным лекарством из всех тех, что выставлены в витринах аптек на нашей планете. А я стал бы директором самой процветающей фармацевтической компании во всем мире. Потому что все мы мечтаем спать спокойно… Ведь что может быть лучше безмятежного сна?

Я с горечью усмехнулся своим мыслям. И одновременно еще яснее ощутил приближение Муджина. Так было всегда: стоило мне только приехать сюда, как все мои мысли приходили в полный беспорядок и превращались в какие-то нелепые фантазии. Именно в Муджине я безо всякого смущения и стыда начинал думать о разных глупостях, которые я никогда бы не позволил себе в любом другом месте. Нет, не то чтобы в Муджине я начинал думать о чём-то таком намеренно — казалось, что возникавшие без моего участия фантазии проникали в мою голову сами.


— Что-то уж очень ты неважно выглядишь, совсем никуда не годится. Скажи, что тебе надо проведать могилу матери, и съезди на несколько дней в Муджин. На собрании акционеров мы с отцом сами всё уладим. В кой-то веки подышишь свежим воздухом, а вернёшься уже директором фармацевтической компании «Великое возрождение», — теребя воротник моей пижамы, настойчиво убеждала меня жена как-то ночью несколько дней назад. И хотя её уговоры были вполне искренни, я в ответ лишь недовольно пробурчал, словно ребёнок, которого заставляют делать что-то против его воли. Это была своего рода ответная реакция на воспоминания о прошлой моей жизни в Муджине, где я всегда испытывал ощущение потери самого себя.

Во своей взрослой жизни я всего лишь несколько раз бывал там. Эти нечастые наезды всегда были связаны либо с бегством от очередного поражения в Сеуле, либо же с необходимостью начать что-то заново. Само то, что я ехал в Муджин каждый раз, когда мне нужно было перевернуть новую страницу моей жизни, не было случайностью, и, вместе с тем, это не означало, что во время моего пребывания там во мне безудержно просыпались новые силы или созревали какие-то новые планы. Напротив, в Муджине я всегда чувствовал себя, словно бы запертым в четырёх стенах. С осунувшимся лицом и в грязной одежде, я только и делал, что валялся без дела в дальней комнате. Когда я бодрствовал, бесконечно долгие часы пробегали мимо, насмехаясь над тем, что я застыл в полной неопределённости. Когда же я спал, меня, лежащего без сил, жестоко мучили долгие-предолгие ночные кошмары. Большинство моих воспоминаний о Муджине были связаны либо со вспышками раздражительности на стариков, что приглядывали за мной, либо с самоудовлетворением своих мужских потребностей в попытке избавиться от бессонницы и бесплодных фантазий, или же с едким дымом от крепких папирос, из-за которых опухали миндалины, а также с тревожным ожиданием почтальона… и прочее, прочее всё в таком же духе…

Разумеется, вспоминалось не только это. В какие-то моменты, когда я шел по улицам Сеула, мой слух, настроившись на внешний мир, вдруг начинал улавливать беспощадно хлынувший со всех сторон шум, от чего меня начинало пошатывать; или же когда я подъезжал на машине по мощёному переулку к своему дому в районе Синдандон, мне представлялась местность, где течёт полноводная река и раскинулась поросшая зелёной травой дамба, что выдаётся в море дальше пятнадцати ли, где есть рощицы, а также множество мостов, переулков и глинобитных изгородей, где можно увидеть школы, чьи спортивные площадки окружены высокими тополями, где дворики офисов посыпаны чёрной морской галькой, а бамбуковые лежаки выносятся на ночную улицу… Всё это тоже напоминало мне Муджин.

Всякий раз, когда мне вдруг хотелось уединения и тишины, я думал о Муджине. Однако в такие моменты он был всего лишь неким уютным местечком, которое я рисовал в своём воображении — люди там не обитали. И всё же Муджин ассоциировался у меня с довольно мрачным периодом моей юности.

Тем не менее это не означало, что воспоминания о нём неотступно преследовали меня всё это время. Теперь тёмная полоса моей жизни уже позади, и я почти выкинул Муджин из головы. И даже вчера вечером, когда я садился в поезд на Сеульском вокзале, неприятные ассоциации, связанные с Муджином, не давали о себе знать. Наверное, сказалось то, что в тот момент я был сосредоточен на последних наставлениях, которые предназначались жене и нескольким сотрудникам, пришедшим проводить меня…

Однако сегодня рано утром, когда я сошёл с поезда в Кванджу, какая-то сумасшедшая, встреченная мною на привокзальной площади, в один миг извлекла тяготящие меня тени прошлого и швырнула их передо мной. Нейлоновая юбка и кофточка традиционного покроя ладно сидели на её фигуре, а на руке висела дамская сумочка, похоже специально подобранная по сезону. Ярко накрашенное лицо тоже было довольно симпатичным. Потому, как она без остановки вращала зрачками, а окружившие её чистильщики туфель от нечего делать дразнили её, было понятно, что она сумасшедшая.

— Говорят, что она переучилась, вот и свихнулась.

— Да не-е… Просто какой-то мужик её бросил…

— Она и по-английски хорошо говорит. Может, спросить у неё разок? — громко переговаривались между собой мальчишки. Один из них, тот, что был постарше и весь в прыщах, бесстыдно дотрагивался пальцем до груди этой женщины, при этом она каждый раз издавала вопль, не меняя выражения лица. Её крик внезапно напомнил мне строки из дневника, который я когда-то давным-давно писал в Муджине, сидя в своей комнатушке.

Тогда мать ещё была жива. Лекции в университете отменили из-за начавшейся гражданской войны[22], а я, опоздав на последний поезд, протопал из Сеула в Муджин больше тысячи ли, разбив ноги в кровь. Мать спрятала меня в дальней комнате, так я избежал вербовки в армию северян, а впоследствии уклонился и от службы в армии южан.

Ученики старших классов Муджинской средней школы, выпускником которой был и я, замотав бинтом безымянный палец на руке и с песней «За родину я жизнь готов отдать» маршировали по направлению к центральной площади, где садились в грузовики. Они отправлялись на передний край, а я в это время сидел, скрючившись в дальней комнате, и слушал их голоса, когда они проезжали мимо нашего дома. И даже когда я узнал, что занятия в институте возобновились, так как линия фронта передвинулась на север, я продолжал прятаться в своём тайном убежище в Муджине. И всё это из-за моей одинокой матери. Когда все толпой отправились воевать, мать заперла меня в маленькой комнатушке, где я украдкой занимался мастурбацией. Когда к соседям приходила похоронка на сына, мать радовалась, что я жив и здоров, а когда приходили письма с фронта от друзей, она втайне от меня рвала и выбрасывала их, так как знала, что я предпочёл бы пойти на фронт, вместо того, чтобы отсиживаться дома. Написанные тогда страницы дневника, которые я позднее сжёг, полны презрения к самому себе, там я высмеивал себя и свой позор.

«Мама, если я сейчас схожу с ума, то когда будете лечить меня, имейте в виду, что всё это из-за…»

Вот такие воспоминания той далёкой поры извлекла из дальних уголков памяти сумасшедшая, которую я встретил на вокзале ранним утром. Именно благодаря ей я почувствовал приближение Муджина, а сейчас, когда проезжал мимо запылённого указателя, что притулился в зарослях, ощущение это стало ещё явственнее.

— На этот раз ты уж точно войдёшь в совет директоров. Так что давай, вырвись на недельку из города, развейся и приезжай отдохнувшим. Ведь сам понимаешь, если ты станешь начальником, то обязанностей у тебя прибавится, — дали мне, сами того не ведая, весьма дельный совет жена и тесть. Это была действительно хорошая идея — остановить свой выбор на Муджине, так как там я мог отрешиться от всего — хотя нет, по правде сказать, там это происходило независимо от моего желания.

Автобус въезжал в город. И черепичные, и жестяные, и соломенные крыши, раскалившись под жгучими лучами июньского солнца, отливали серебром. Дробный стук железного молота из слесарной мастерской проник на мгновение в автобус и тут же покинул его. Откуда-то завоняло канализацией, а когда мы проезжали мимо больницы, донёсся запах креозота; заунывная мелодия шлягера струилась из колонок в одной из лавок. Улицы словно вымерли — люди прятались под навесами крыш. Там же, в тени, неуверенной походкой ковыляли туда-сюда раздетые догола карапузы. Даже центральная площадь города была почти пуста. Только ослепительное солнце нещадно палило над ней, и в его обжигающих лучах, вывалив наружу языки, спаривались в тишине две собаки.

Ночные встречи

Проснулся я вечером. Перед ужином пошёл в район, где размещались газетные издательства. В доме тёти газет не выписывали. Однако, как и для каждого горожанина, для меня газета стала неотъемлемой частью жизни, с ней я начинал и заканчивал свой день. Я зашёл в нужную мне контору и оставил тётин адрес, а также набросал примерную схему, как туда добраться. Выходя, я услышал, как перешёптывались меж собой клерки. Скорей всего, они меня узнали.

— …А! Это он и есть?! Весь такой важный из себя.

— …Говорят, преуспел.

— …А когда-то давно… из-за туберкулёза…

Среди этого шушуканья я надеялся услышать слова, продиктованные правилами приличия. Но так и вышел, не дождавшись «до свидания». Этим Муджин отличался от Сеула. Постепенно клерков с головой затянет водоворот сплетен, так что они и сами себя забудут. Они будут мусолить эти сплетни вновь и вновь, напрочь позабыв чувство опустошения, которое настигнет их, когда этот водоворот вышвырнет их наружу. Ветер дул со стороны моря. Улицы заметно оживились по сравнению с тем, когда я вышел из автобуса несколько часов назад. Из школ возвращались ученики. Казалось, портфели были непосильной ношей для них, и дети то и дело вращали их из стороны в сторону, перекидывали через плечо, прижимали к груди двумя руками и одновременно умудрялись надувать пузыри из слюней. Вдоль улицы вереницей тянулись школьные учителя и офисные служащие, гремя пустыми коробками от обеда. Мне же всё это казалось глупостью. Хождение в школу, обучение учеников, сидение в офисе — для меня это было глупой и пустой забавой. А зацикленные на всём этом люди, что упираются изо всех сил, выглядели в моих глазах смешно.

Когда я вернулся в дом тёти и сел ужинать, ко мне пришёл гость. Это был Пак, он учился в той же средней школе, что и я, только был на несколько классов младше. Для меня не было секретом, что он сильно уважал меня из-за моей былой славы книжного червя. Во времена нашего ученичества он был помешан на литературе. Говорил, что ему нравится американский писатель Фицджеральд, но в отличие от фицджеральдовских почитателей он ко всему относился очень серьёзно, к тому же был весьма скромен и беден.

— Услышал от одного приятеля из газетного издательства, что вы приехали. Какими судьбами к нам? — похоже, он и в самом деле был рад меня видеть.

— Что ж, мне теперь в Муджин и наведаться нельзя?! — ответил я тоном, который мне самому был не по душе.

— Давненько вас не было, вот и удивляюсь. В последний раз вы приезжали, когда я только что вернулся из армии. Сколько же с тех пор…

— Постой, неужто прошло целых четыре года?

Четыре года назад я приехал в Муджин после того как потерял место бухгалтера в фармацевтической компании после ее слияния с более крупной фирмой. Но если честно, то я уехал из Сеула не только из-за того, что лишился работы. Я бы тогда не приехал в Муджин, если бы меня не бросила моя подруга Хи, с которой я жил в то время.

— Слышал, вы женились… — проговорил Пак.

— Да, было дело… а ты?

— Нет ещё. Говорят, что хорошую партию сделали.

— Неужели? А ты чего до сих пор в холостяках ходишь? Сколько тебе в этом году стукнет?

— Двадцать девять.

— Погоди, погоди… двадцать девять, говоришь… Я слышал, у девятки суровый нрав… Может, в этом году надумаешь, всё же?

— Ну, не знаю…

Он, словно школьник, почесал затылок. Четыре года назад мне было двадцать девять, тогда Хи исчезла из моей жизни, а моя нынешняя жена потеряла мужа — он умер.

— У вас, надеюсь, ничего не случилось? — спросил Пак, знавший более или менее обстоятельства, которые привели меня в Муджин в прошлый мой приезд.

— Да нет. Кажется, скоро повысят в должности, вот и вырвался на несколько дней.

— Очень рад за вас! Говорят, что после освобождения[23] среди выпускников нашей школы вы больше всех преуспели!

— Да ну! Это я-то? — усмехнулся я.

— Да. Вы и Чо с вашего выпуска.

— Чо? Мой школьный приятель?

— Да-да, если я не ошибаюсь, он в позапрошлом году получил самый высокий разряд для поступления на государственную службу и сейчас возглавляет здешнее налоговое управление.

— Да неужто?

— А вы что, не знали?

— Да мы после окончания школы особенно не общались. Он, наверно, до этого работал служащим в этом самом управлении?

— Точно.

— Что ж, рад за него. Может, наведаться к нему сегодня вечерком?

Смуглолицый Чо был маленького роста. Поэтому он часто говорил мне, высокому и белолицему, что из-за меня у него возник комплекс неполноценности. Чжо больше всех впечатлил рассказ про мальчика, которому сказали, что линии его руки не предвещают ему удачу. Мальчик же трудился, не жалея сил, выцарапывая своими ногтями на руке счастливые линии. В конце концов он преуспел и зажил всем на зависть.

— А ты чем занимаешься? — спросил я у Пака.

Он покраснел и, немного помявшись, ответил, что работает учителем в нашей родной школе. У него был такой вид, будто он в чём-то провинился.

— А чем плохо? В свободное время можно читать в своё удовольствие! У меня так даже журнал полистать времени нет. А что преподаёшь?

Мои слова, кажется, придали решительности Паку, и он ответил уже увереннее:

— Родной язык.

— Хороший выбор! Таких, как ты, учителей не так-то просто найти.

— Да не скажите. Трудно соперничать с дипломированными выпускниками пединститута, имея в кармане учительское удостоверение непрофильного вуза.

— Вон оно что…

Пак не ответил и лишь грустно улыбнулся.

После ужина мы пропустили по стаканчику и направились к дому Чо, который, оказывается, ходил теперь в начальниках. На улице было темно. Переходя мост, я увидел едва различимые силуэты деревьев, что росли по берегу ручья. Когда-то давно я вот так же ночью переходил этот мост, проклиная эти самые деревья, нависшие тёмной массой над берегом. Казалось, они вот-вот с криком сорвутся с места и бросятся прочь. Я ещё тогда подумал, как было бы хорошо, если бы на свете вообще не было деревьев.

— Всё, как и раньше, — проговорил я.

— В самом деле? — пробормотал мой спутник.

В приёмной у Чо сидело четыре человека. Он до боли сжал мою руку и тряс ею, что есть сил. Я заметил, что по сравнению с прошлым лицо его значительно округлилось и посветлело.

— Ну, садись же скорей! Боже, ну и беспорядок здесь! Надо бы скорей обзавестись женой…

Однако комната совсем не выглядела запущенной.

— Ты что же, ещё не женился? — спросил я.

— Да вот, так уж получилось… Всё с книжками по праву в обнимку… Да ты садись!

Он представил меня тем, кто находился в комнате. Трое мужчин были служащими управления, а четвёртая — женщина — что-то обсуждала с пришедшим со мной Паком.

— Эй, ну хватит там сплетничать, мисс Ха, познакомьтесь! Это мой товарищ по учёбе — Юн Хиджун. Работает инспектором в крупной фармацевтической компании в Сеуле. А мисс Ха Инсук работает в нашей родной школе учителем музыки, в прошлом году закончила музыкальный институт в Сеуле.

— А, вот оно что! Так значит, вы вместе работаете! — воскликнул я, указывая по очереди то на Пака, то на учительницу.

— Да, — приветливо улыбаясь, ответила женщина, а Пак подтверждающе кивнул головой.

— Вы родом из Муджина?

— Нет, приехала по распределению и живу одна.

Внешность этой женщины выдавала неординарную натуру. Точёные черты лица, большие глаза, слегка желтоватая кожа. В целом создавалось впечатление некоторой болезненности, но чётко очерченный нос и пухлые губы полностью стирали эту болезненность. Чистый и высокий голос подчёркивал очарование носа и рта.

— Что у вас за специальность?

— Вокалом занималась немного.

— Мисс Ха и на фортепиано замечательно играет! — негромко сказал стоявший рядом Пак.

— И поёт отлично! Сопрано — просто прелесть! — вставил словечко и Чо.

— О, вы пели сопрано? — спросил я.

— Да, на выпускном концерте я исполнила арию «Как-то ясным днём» из оперы «Мадам Баттерфляй», — ответила она. В её голосе прозвучала тоска по тем временам.

На полу лежала шёлковая подушка, на ней были раскиданы карты. Муджин. И те самые карты, что неверно предсказывали судьбу грядущего дня. Встав с постели около полудня, я гадал на них, зажав в зубах почти догоревшую папиросу, которая, казалось, вскоре прожжёт мои губы, и сощурив в тонкую ниточку слезившиеся из-за папиросного дыма глаза. Те самые карты, что доводили до полного бесчувствия моё тело. И только моя возбуждённая голова и пальцы раскалялись от напряжения, когда я в очередной раз присоединялся к картёжникам, чтобы забыться.

— Смотри-ка! И хватху[24] тут как тут! — пробормотал я, взяв в руки карту, и со смачным щелчком бросил её, затем снова подобрал и снова бросил, и так ещё и ещё раз.

— Может, сыграем на деньги? — предложил один из сотрудников.

Мне не хотелось.

— Как-нибудь в следующий раз.

Работники конторы заулыбались. Чо куда-то ненадолго отлучился. Немного погодя появился столик с выпивкой.

— Сколько пробудешь у нас?

— С недельку.

— Слышал, свадьбу ты отыграл, а позвать не позвал… Хотя твоё приглашение мало бы что изменило, мы в это время со счётами не расстаёмся…

— Я-то проштрафился, а ты про меня не забудь, обязательно пригласи!

— Ну, это ты не беспокойся, за мной не залежится… В этом году жди приглашения!

Мы пили пиво, которое почти не пенилось.

— Говоришь, фармацевтическая компания… Это, где лекарства делают?

— Точно.

— Ух ты, значит до самой смерти можно не беспокоиться о болячках!

Работники долго-долго смеялись, суча ногами по полу, будто он сказал что-то очень остроумное.

— Кстати, Пак, ходят слухи, ты у учеников в особой чести… Живёшь в пяти минутах ходьбы, и хоть бы раз в гости заглянул…

— Да всё собирался…

— Я о тебе постоянно слышу от мисс Ха, что сидит вон там в уголке. Мисс Ха! Пиво и спиртным-то назвать нельзя, давайте, выпейте стаканчик. Что-то вы сегодня необычно скромны, совсем не похоже на вас!

— Хорошо, поставьте там, я выпью.

— Уж пиво-то, наверно, доводилось пить?

— В студенческую пору, закрывшись в комнате с друзьями, я и соджу[25] попробовала.

— Надо же, а я и не подозревал, что вы алкоголик…

— Да нет, пила не потому, что хотелось, а просто интересно было узнать, что за вкус…

— Ну и как? Понравилось?

— Даже и не знаю. Стоило мне только выпить, как сразу же заснула мертвецким сном.

Все рассмеялись. Только Пак улыбался как-то вымученно.

— По-моему, в этом-то и кроется замечательная черта мисс Ха — она всегда умеет рассмешить!

— Я не специально, просто сказывается институтская привычка.

— Ну вот, а это-то как раз ваша отрицательная черта. Разве нельзя было сказать то же самое, не упоминая институт. Наступили на мою любимую мозоль… Такие, как я, даже к воротам института и приблизиться-то не могли.

— Ой, простите!

— Если хотите искупить вину, тогда спойте для нас!

— Хорошая идея!

— Было бы очень кстати!

— Ну, спойте хотя бы одну песню.

Все захлопали. Учительница колебалась.

— Вот и гость у нас из Сеула… Мне так понравилась та песня, что вы пели в прошлый раз! — подбодрил её Чо.

— Ну, что ж, спою.

Она почти без всякого выражения на лице приоткрыла рот и слегка дрожащими губами начала петь. Работники управления принялись отстукивать ритм по столу. Это была песня «Слёзы Мокпхо»[26]. Что было общего между арией «Как-то ясным днём» и «Слезами Мокпхо»? Как могло случиться, что голос, привыкший к исполнению арий, пел популярный шлягер? Но в том, как эта женщина пела «Слёзы Мокпхо», не было того надрыва, который неизменно присутствовал, когда эту песню пели официантки в забегаловках, не было и той хрипотцы в голосе, что обычно требовалась для настоящего исполнения шлягеров. Жалостных ноток тоже не звучало, без которых не обходится ни одна популярная песня. Её «Слёзы Мокпхо» уже нельзя было назвать шлягером. Хотя ничего общего с арией из «Мадам Баттерфляй» тоже не было. Эта была песня какой-то новой, не существовавшей ранее формы. В ней звучали не жалобные нотки, которые можно услышать в популярных шлягерах, а глубокая душераздирающая скорбь. Призывы, что были в арии «Как-то ясным днём», в этой новой песне звучали на несколько тонов выше. В ней слышался демонический хохот сумасшедшей со всклоченными волосами, и, более того, в этой песне явственно ощущался тот особенный дух Муджина, который так напоминал запах разлагающейся плоти.

Как только песня закончилась, я усилием воли изобразил на лице дурацкую улыбку и захлопал в ладоши. Также каким-то шестым чувством я догадался, что Пак хочет уйти отсюда. Он тут же поднялся, как только наши взгляды пересеклись, будто ждал, что я посмотрю на него. Кто-то предложил ему ещё посидеть, но Пак сдержанно улыбнулся и отказался.

— Вынужден откланяться первым. Увидимся завтра — последние его слова предназначались мне.

Чо распрощался с Паком у входной двери, а я вышел проводить До дороги. Несмотря на не слишком поздний час, улица была безлюдной. Издалека послышался лай собаки, несколько крыс сидели на дороге и что-то жевали, но, испугавшись наших теней, разбежались в разные стороны.

— Смотрите-ка, туман садится!

И действительно, темнеющие вдалеке дома с редкими огоньками постепенно растворялись в туманной мгле.

— Мне показалось, что ты неравнодушен к мисс Ха, — проговорил я.

Пак снова сдержанно улыбнулся.

— У Чо с учительницей что-то есть, не так ли?

— Не знаю. Кажется, он рассматривает её, как одну из кандидатур в жёны.

— Если она тебе нравится, то ты должен быть понапористее. Давай, не робей, всё в твоих руках!

— Да я не… — словно мальчишка, замялся на полуслове Пак. — Просто было жалко смотреть, как она поёт для этих обывателей. Вот я и ушёл, — проговорил он приглушённым голосом, словно стараясь подавить гнев.

— Есть места, где поют классику, а где-то и популярная песня к месту. Так что ничего тут постыдного нет… — я попытался утешить его, сказав неправду. А после того, как Пак ушёл, я вновь влился в ряды тех самых «обывателей». Каждый житель Муджина думает так. Что все остальные, кроме него, пошлые обыватели. И я — не исключение. Всё, что бы не делали другие, напоминает глупый и бессмысленный розыгрыш.

Уже глубокой ночью мы засобирались по домам. Чо предложил переночевать у него. Но, подумав о неудобствах, поджидающих меня после пробуждения утром следующего дня, я всё-таки отказался. Работники по дороге разошлись в разные стороны, и, в конце концов, остались учительница да я. Мы шли по мосту. В темноте ночи ручей вытянулся белёсой лентой, конец которой тонул в тумане.

— Ночью здесь действительно красиво! — заметила учительница.

— Да? Ну, и слава богу, — ответил я.

— Кажется, я догадываюсь, почему вы так сказали, — проговорила она.

— И как много вы угадали?

— На самом деле здесь не так уж и красиво, не правда ли?

— Почти…

Мы перешли мост. Там наши пути расходились. Учительница должна была идти по дороге вдоль ручья, а мне нужно было прямо.

— Так вам туда? Ну, тогда… — начал было я.

— Проводите меня ещё чуть-чуть! Меня пугает эта гнетущая тишина, — сказала она чуть дрожащим голосом.

И я вновь зашагал рядом с ней. Внезапно эта женщина стала мне ближе. Прямо на том месте, где закончился мост, и именно с того момента, когда она попросила проводить её дрожащим от испуга голосом, я почувствовал, что она вошла в мою жизнь. Как и все мои товарищи, при встрече с которыми я уже не могу сделать вид, что мы незнакомы… как и все мои друзья, которых я, бывало, сбивал с истинного пути, но всё-таки чаще всего они меня…

— Как только я увидела вас… Как бы это получше выразиться… От вас повеяло Сеулом, что ли… И мне показалось, что я знаю вас уже сто лет. Забавно, не правда ли? — внезапно проговорила женщина.

— Та песня… — сказал я.

— Песня?

— Зачем вы поёте такие песни?

— Просто там всегда заказывают такой репертуар, — ответила женщина, приглушённо засмеявшись, будто ей стало стыдно.

— Я, наверно, покажусь бестактным, когда скажу, что самый верный способ избежать исполнения таких песен — это просто-напросто не ходить туда.

— Я и действительно не намереваюсь больше там появляться. Никчёмные людишки.

— Ну тогда что же вас заставляло ходить туда всё это время?

— Скука, — проговорила она еле слышно. Скука. Это было точно подмечено.

— Пак недавно сказал, что ему жалко смотреть на то, как вы исполняете шлягеры, поэтому-то он не выдержал и ушёл.

В темноте я внимательно взглянул на её лицо.

— Ох, уж этот Пак, консерватор во всём! — весело рассмеялась учительница.

— Добряк он, — сказал я.

— Вот-вот, слишком уж добрый.

— Мисс Ха, вам никогда не приходило в голову, что Пак в вас влюблён?

— Ну, что вы всё «мисс Ха» да «мисс Ха»! Не называйте меня так! Вы мне по возрасту в старшие братья годитесь!

— Как же мне вас называть?

— Просто зовите меня по имени — Инсук.

— Ин-сук, Ин-сук! — тихонько проговорил я. — Что ж, звучит хорошо… Но вы так и не ответили на мой вопрос…

— А вы что-то спросили? — ответила она, смеясь.

Мы шли мимо рисового поля. Когда-то давно, слушая летними ночами доносящееся с окрестных полей кваканье лягушек, напоминающее звук, как если бы одновременно взяли и перемешали множество ракушек, я рисовал в своём воображении россыпи мерцающих звёзд. Со мной часто происходила такая удивительная вещь, когда слуховые образы сменялись визуальными. Что такого было в моей голове, что превращало лягушачье кваканье в мерцание звёзд? И в то же самое время это совсем не означало, что в тот момент, когда я любовался звёздами, которые, казалось, готовы просыпаться дождём с ночного неба, я представлял квакающих лягушек. Когда я любовался этой звёздной россыпью, то расстояние между мной и звёздами, а также между самими звёздами, не ощущалось, как непреодолимое, как это было написано в учебниках по астрономии. Наоборот, казалось, что мои глаза всё больше прояснялись, и звёзды, постепенно приближаясь, становились всё ярче и отчётливее. И в тот момент, когда я оторопело стоял, ошеломлённый этим расстоянием, которое невозможно преодолеть, мне казалось, что моё сердце разорвётся на части. И почему было так нестерпимо больно? Отчего в те далёкие дни меня так бесили эти мерцающие звёзды, что в бесчисленном множестве были раскиданы по ночному небу?

— О чём призадумались? — спросила учительница.

— О кваканье лягушек, — отвечая, я поглядел на ночное небо. Звёзды были еле видны, скрытые оседающим на землю туманом.

— Надо же, и вправду, лягушки! А я их услышала только сейчас. Я всегда думала, что лягушки в Муджине начинают свой концерт после двенадцати.

— После двенадцати?

— Да, когда перевалит за полночь, в доме, где я снимаю комнату, прекращает работать радио, и единственное, что можно услышать в это время — кваканье лягушек.

— И чего это вам не спится в столь поздний час?

— Да нет, просто иногда не могу заснуть.

«Просто не могу уснуть». Скорей всего, это была правда.

— А она красивая? — неожиданно спросила учительница.

— Кто? Жена?

— Да.

— Красивая, — рассмеявшись, ответил я.

— Счастливый вы… В деньгах нужды нет, красавица жена, милые дети… Чего ещё…

— Вот детей-то ещё и нет. Выходит, что пока не совсем счастливый…

— Ой, когда же вы поженились, что ещё детишек нет?

— Уж четвёртый год пошёл…

— Раз не по делам приехали, что же без жены?

Я негромко рассмеялся. И почему это учительница задаёт такие вопросы? Она же проговорила ещё более оживлённо.

— Впредь буду звать вас старшим братом. Увезёте меня в Сеул?

— А вы хотите в Сеул?

— Да.

— Не нравится в Муджине?

— Ещё немного, и я, кажется, сойду с ума. В Сеуле у меня много друзей по институту… ой, до чего же хочется поехать туда! — Она на секунду взяла меня за руку, но тут же отпустила. Меня вдруг окатила волна возбуждения. Я нахмурил брови. Ещё и ещё раз. Наконец волна схлынула.

— Куда бы вы ни поехали, студенческой поры уже не вернуть… Вы — женщина, и до тех пор, пока вы не обретёте семейное пристанище, где бы вы не оказались, будет казаться, что сходите с ума.

— У меня тоже были такие мысли. Но, думается мне, что на данный момент даже замужество меня не спасёт. Только если я не встречу мужчину, который действительно мне понравится. Но даже если появится тот, кого полюблю, я всё равно не хочу здесь оставаться. Буду умолять моего избранника сбежать отсюда.

— Однако, по моему опыту, жить в Сеуле не всегда так уж и хорошо. Одна лишь сплошная ответственность и ничего больше.

— А здесь нет ни ответственности, ни безответственности. Так или иначе, я хочу в Сеул. Заберёте меня с собой?

— Хорошо, я подумаю.

— Обязательно, ладно?

Я только посмеивался. Мы подошли к её дому.

— Какие у вас планы на завтра? — спросила учительница.

— Хм-м… С утра пойду на могилу матери, а после этого особых дел нет. Вот ещё думаю сходить к морю. А заодно и проведать хозяев, у которых я одно время снимал комнату.

— Может, вы пойдёте туда после обеда?

— Почему?

— Хочу сходить вместе с вами. Завтра суббота, поэтому у меня уроки только с утра.

— Ну что ж, пойдёмте.

Мы договорились о времени и месте встречи, после чего распрощались. На меня вдруг напала непонятная тоска, и я вернулся в дом тёти, еле-еле передвигая ноги.

Когда я забрался под одеяло, завыла сирена, что означало наступление комендантского часа[27]. Вой сирены был внезапным и пронзительным. Он был долгим-предолгим. Все окружающие предметы и мысли потонули в этом вое. И, в конце концов, всё исчезло с лица земли. Единственное, что осталось, так это сирена. Казалось, что её вой будет длиться вечно, так, что и он, в конце концов, тоже перестанет восприниматься. И тогда вой внезапно стал терять свою силу, переломился, издал продолжительный стон и умолк. Ко мне вернулась способность хотя бы мыслить. Я попытался восстановить в памяти нашу давешнюю беседу с учительницей. Вроде бы и о многом говорили, а в ушах у меня вертелось всего лишь несколько фраз. Пройдёт немного времени, и этот диалог, перемещаясь из моих ушей в голову, а затем из головы в сердце, оставит в памяти совсем немного. Скорей всего, что в итоге не останется ничего. Надо подумать не спеша. Учительница сказала, что хочет поехать в Сеул. Она сказала это с грустью в голосе. И тогда мне так захотелось обнять её. Затем… Но нет, только это и осталось в моём сердце. Однако и это воспоминание исчезнет бесследно, как только я покину Муджин. Я не мог заснуть — сказывался мой дневной сон. Закурил в темноте и искоса поглядел на белую одежду, что смотрела на меня со стены, напоминая печальных призраков. Я стряхнул пепел в изголовье кровати. Так, чтобы завтра можно было убрать за собой. Слабо доносилось кваканье лягушек, «что начинают свой концерт после полуночи». Где-то часы негромко пробили час ночи. Затем пробило два часа. Потом три. Немного погодя снова завыла серена, что означало окончание комендантского часа. То ли сирена включилась не вовремя, то ли часы были неточны. Вой был внезапным и пронзительным, долгим-предолгим. Всё потонуло в нем. Казалось, всё исчезло с лица земли и осталась эта сирена, вой которой будет длиться вечно и в конце концов тоже перестанет восприниматься. И именно в этот момент вой внезапно стал терять свою силу, переломился, издал продолжительный стон и умолк. Где-то супруги слились воедино. Нет, пусть это будут не супруги, а ночная жрица и её визитёр. Не знаю, почему в голову лезли такие дурацкие мысли. Затем ко мне незаметно подкрался сон.

Дамба, ведущая в море

В тот день с утра моросил дождь. Даже не позавтракав, я вышел из дома, прихватив с собой зонт, и направился на могилу матери, что была на горе недалеко от города. Закатав до колена штаны, прямо под дождём я припал к земле и низко поклонился могиле. Дождь превратил меня в самого что ни на есть почтительного сына. Одной рукой я принялся ощипывать отросшую траву на могильном холмике. Дёргая траву, я представлял, как мой тесть, заискивающе улыбаясь, ходит по кабинетам начальников, ответственных за выбор директора, чтобы посодействовать моему повышению. Тут же мне захотелось спрятаться поглубже в могилу.

Хоть этот путь был и длиннее, обратно я решил пойти по дамбе, которая радовала глаз своей зеленью. Вслед за дождём дрожал и окружающий пейзаж. Я сложил зонт. Шагая по дамбе, я увидел, как в самом низу, на откосе, ученики, приходящие из далёких деревень в городскую школу на занятия, сбились в кучу и шумно галдят. Также в толпе можно было разглядеть несколько стариков. Патрульный полицейский в дождевике сидел на корточках на откосе дамбы, курил и глядел вдаль. Какая-то старуха, цокая языком, выбралась из толпы галдящих школьников и пошла прочь.

Я спустился по откосу. Проходя мимо полицейского, спросил:

— Что произошло?

— Труп самоубийцы, — равнодушно ответил он.

— И кто же это?

— Девица из кабака в городе. Как лето наступает, так таких, как она, по нескольку человек вытаскиваем.

— Вот как…

— Эта отличалась особо крутым нравом, никогда бы не подумал, что покончит с собой, а оказалось, что и она не выдержала…

— А-а…

Я спустился к берегу и вклинился в толпу школьников. Мне не было видно её лица, так как оно было повёрнуто в сторону воды. Голова в химической завивке, белые полноватые ноги и руки. На женщине были красный тонкий свитер и белая юбка. Видно, прошлой ночью на рассвете было прохладно, или просто это была любимая её одежда. Белые резиновые калошки в синий цветочек были подложены под голову. Что-то завёрнутое в белый платок лежало в стороне, откатившись от вытянутой руки. Этот свёрток намок под дождём, и даже порывы ветра не могли сдвинуть его с места.

Чтобы разглядеть утопленницу получше, многие ученики зашли в воду и стояли лицом ко мне. Их синие школьные формы отражались в воде вверх ногами. Синие флаги охраняли мёртвое тело. Я почувствовал, что женщина притягивает меня к себе. Я тут же отвернулся от неё.

— Неизвестно, что за таблетки она выпила, а вдруг ещё можно?.. — спросил я у полицейского.

— Эти, как правило, пьют цианистый калий. Это не то, что выпить несколько таблеток снотворного, а после разыгрывать шумный спектакль. Хотя бы и за это им спасибо…

Я вспомнил, как по дороге в Муджин, в автобусе фантазировал про снотворное, которое собирался изготавливать на продажу. Если бы можно было смешать меж собой три компонента — пронзительную яркость солнечных лучей, прохладу воздушных струй, так приятно освежающих лицо, а также солоноватость морского бриза — и сделать из них снотворное… Хотя, думается мне, что такое снотворное уже изобрели. Неожиданно мне пришла в голову мысль — а не потому ли я не мог уснуть прошлой ночью, ворочаясь с бока на бок, что сторожил последний час жизни этой несчастной? Скорей всего, дело было так: завыла сирена, женщина выпила яд, и вот тогда-то я незаметно и заснул. Внезапно я почувствовал, что эта женщина стала как бы частью меня. Я стряхнул воду со сложенного зонта и пошёл домой. Там меня ждала записка от Чо: «Будет время, загляни ко мне в управу».

Я позавтракал и пошёл в управление. Дождь прекратился, но небо хмурилось. Я, кажется, догадывался, в чём дело. Скорей всего, хочет показать, как он сидит в директорском кабинете. А может это просто мои домыслы. Я решил посмотреть на это дело с другой стороны. Интересно, устраивает ли его место начальника налоговой службы? Вероятнее всего, да. Чо очень даже вписывался в атмосферу Муджина. Но нет, я решил подумать ещё раз. На самом деле, знать какого-то человека или делать вид, что знаешь его, для самого этого человека является делом весьма неприятным. А всё потому, что круг тех, кого мы порицаем и критикуем, обычно ограничивается нашими знакомыми.

Без пиджака, в одной рубашке и с брюками, закатанными до колена, Чо сидел, обмахиваясь веером. Он представлял собой достаточно комичное зрелище. Но когда я увидел, что всем своим видом он пытается показать, как он гордится тем, что сидит на своём белом вращающемся стуле, мне стало его жалко.

— Не занят? — спросил я.

— Да нет… Была бы работа…

Однако без дела он не сидел. Люди без конца входили и выходили, чтобы поставить печать на документах, ещё большая стопка бумаг ждала своего часа.

— Конец месяца выпал на субботу, вот и авралим… — сказал он.

При этом на его лице была написана нескрываемая гордость своей занятостью. Занят. Занят настолько, что даже некогда и погордиться этим. Это моя сеульская жизнь. А живя здесь, можно было относиться ко всему небрежно, что ли… И даже занятость здесь была какая-то надуманная, без лишних стараний. Тогда мне пришло в голову, что каким бы делом человек не занимался, пусть это даже воровство, если он делает всё спустя рукава, то со стороны такое зрелище смотрится весьма жалко и ужасно раздражает. Так уж мы устроены, что умение справляться со своими обязанностями без сучка и задоринки вселяет в нас спокойствие.

— Слушай, вчерашняя мисс Ха — твоя невеста, что ли? — спросил я.

— Невеста? — расхохотался Чо. — Неужели ты меня так низко ценишь, когда думаешь, что я женюсь на такой? — спросил он.

— Чем же она тебе не угодила?

— Вы только поглядите на этого хитреца! Сам окрутил богатенькую вдовушку из хорошей семьи, а мне прочит в невесты тощую учительшу музыки без рода и племени. Поди, и радёхонек будешь, ежели я и вправду возьму в жёны такую? — сказал он и весело расхохотался.

— Уж с твоим-то заработком можно было бы и бесприданницу в жёны взять, разве не так? — спросил я.

— Пусть даже и так, но только не в этом случае. Раз уж с моей стороны нет никого, кто бы посодействовал в росте, так с жениной стороны должен быть хоть кто-нибудь… — ответил он заговорщицким тоном. — Ты знаешь, доходило до смешного! Как только я сдал экзамен на должность, так сватов понабежало… Но прямо тебе скажу, всё это не то… Меня раздражает их наивная вера в то, что можно выйти замуж, имея при себе только то, что ниже пояса.

— Так по-твоему, та учительница одна из них?

— Одного поля ягода. Я так устал от её преследований.

— А мне она показалась очень даже неглупой.

— Уж чего-чего, а ума-то у неё точно не отнять. Одно только мешает — по моим сведениям, у неё в роду никого достойного нету. Вот умри она здесь, так и забрать её отсюда некому.

Я поскорей захотел встретиться с учительницей. Мне стало казаться, что в эти минуты она где-то там умирает. Захотелось поскорее увидеть её.

— А бедолага Пак, говорят, влюблён в неё — сказал, посмеиваясь, Чо.

— Пак? — я сделал вид, что удивлён.

— Он ей пылкие письма посылает, а она их мне показывает. Вот и выходит, что Пак ведёт любовную переписку со мной.

И тогда я резко раздумал встречаться с этой женщиной. Но почти сразу же мне снова захотелось поскорее увидеть её.

— Как-то прошлой весной мы ездили с ней в буддийский храм. Я попытался уломать её, но эта хитрая бестия заявила, что пойдёт на это только после свадьбы.

— И что дальше?

— Что-что? Только оконфузился…

Я был готов расцеловать её!

Когда подошло время, я вышел за пределы города и направился к дамбе, что вытянулась вдоль моря, где мы условились встретиться. Вдали показался жёлтый зонт. Это была она. Мы пошли рука об руку под небом, затянутым тучами.

— Я сегодня пытала Пака про вас.

— Да ну?

— Как вы думаете, что меня больше всего интересовало?

Я даже и не знал, что бы это могло быть. Учительница звонко рассмеялась и сказала:

— Я спросила, какая у вас группа крови.

— Группа крови?

— У меня необъяснимая вера в группы крови. Как было бы хорошо, если бы каждой группе крови, про которые написано в научных книгах, соответствовал строго определённый характер. Тогда во всём мире типов темперамента было бы раз-два и обчёлся.

— Ну, разве это вера? Это больше напоминает пожелание.

— А у меня такой характер — я безоговорочно верю в желаемое.

— И какая же у вас группа крови?

— Группа крови под названием «дура».

Наш приглушённый смех нарушил тишину летнего зноя. Я украдкой взглянул на профиль учительницы. Она перестала смеяться и, плотно сомкнув губы, смотрела прямо перед собой своими огромными глазами, на кончике её носа повисла капелька пота. Она шла за мной, словно малый ребёнок. Я взял её за руку. Похоже, её это удивило. Я тут же выпустил, но немного погодя снова взял её за руку. На этот раз она не удивилась. Едва заметный ветерок проникал в просвет между нашими ладонями.

— Если вы вдруг поедете в Сеул, что намереваетесь делать? — спросил я.

— Вон у меня какой хороший опекун будет, уж что-нибудь да придумает… — ответила она, глядя с улыбкой на меня.

— Потенциальных женихов там гораздо больше, что и говорить… но не лучше ли поехать в родные места?

— Дома ещё хуже, чем здесь.

— Ну, так и оставались бы в Муджине…

— А-аа… Так значит, вы не собираетесь взять меня с собой в Сеул!

Женщина состроила плаксивую гримасу и отбросила мою руку. Если честно, то я сам себя не понимал. Я уже, прямо скажем, вышел из того возраста, когда смотришь на мир с сочувствием и состраданием. Если уж быть откровенным, то хоть я и не ставил себе целью жениться на «богатой и родовитой вдове», как давеча назвал это Чо, но в результате я совсем не жалел, что так вышло. Я любил нынешнюю свою жену, пусть это была совсем другая любовь, не та, что я испытал когда-то к покинувшей меня Хи. И, несмотря на всё это, я снова взял за руку женщину, шагающую рядом со мной по дамбе, уходящей в море под затянутым тучами небом. Я рассказывал ей о доме, куда мы сейчас шли. Когда-то давно я снял в том доме комнатку, чтобы очистить свои зашлакованные лёгкие. Это было уже после смерти матушки. Год, проведённый у моря. Почти в каждом письме, что я написал в то время, можно было легко обнаружить слово «тоска». Хотя это незамысловатое словечко практически превратилось в архаизм и уже не пробуждает в сердцах людей каких-то особых чувств, но мне казалось, что кроме этого слова больше и писать-то не о чем. Томительная неподвижность времени, которую я ощущал, прогуливаясь утром по белому морскому песку; изнеможение, которое я чувствовал, вытирая холодный пот со лба, очнувшись от послеобеденного сна; беспокойство, что охватывало меня, когда, пробудившись среди ночи от кошмара и прижимая ладонь к бешено колотившемуся сердцу, я прислушивался к жалобным стонам ночного моря. Все эти ощущения, которые, словно устричные раковины, облепили моё существование и, похоже, не собирались покинуть облюбованное местечко, я заменил одним единственным словом «тоска», которое сейчас мне напоминает фантом. Любопытно, что чувствовали или представляли те, кто, находясь в пыльном городе, где о море не приходилось и мечтать, среди будничной суеты получали мои письма, небрежно брошенные равнодушным почтальоном, и читали в них слово «тоска»? Интересно, а смог бы «городской и довольный жизнью» я понять то душевное состояние, что испытал на берегу моря и выразил в одном слове я «морской», если предположить, что отправленные мной с моря письма, получал бы тоже я, но уже будучи в городе. И было ли нужно вообще какое-то сострадание? Скорее всего, ответ был бы отрицательным, учитывая, что тогда я так же, как и сейчас, строил похожие смутные предположения и задавался теми же вопросами, подходя к письменному столу. И, несмотря на это, я продолжал писать письма, в которых было слово «тоска», и иногда рассылал во все стороны небрежно подписанные открытки, на которых море поставило свой тёмно-синий росчерк.

— Что был за человек тот, кто самым первым в мире начал писать письма? — проговорил я.

— О! Письма?! На самом деле, нет ничего более приятного, чем получать письма! И вправду, кто бы это мог быть? Вероятно, он был таким же одиноким, как и вы…

Учительница легонько пошевелила пальцами в моей руке. Было чувство, будто её рука таким образом переговаривается со мной.

— И как ты — Инсук… — ответил я.

— Да.

Мы посмотрели друг на друга и рассмеялись.

Наконец мы пришли к дому, который искали. Казалось, что время бежит, обходя этот дом и его хозяев стороной. Старики вели себя со мной совсем так, как прежде, поэтому и я превратился в прежнего себя. Отдал им гостинцы, что привёз с собой, а они в свою очередь предложили нам в распоряжение ту самую комнату, где я раньше жил. Здесь, в этой комнате, я избавил её от смятения, которое отнял, словно нож у человека, готового с отчаянья броситься и пронзить тебя этим ножом, если вовремя не лишить его этого опасного орудия. Девственницей она не была. Мы снова распахнули дверь в комнату и долго лежали без слов, глядя на сильно волнующееся море.

— Хочу в Сеул. Единственное, что я хочу, так это поехать в Сеул, — после долгого молчания проговорила она. Я пальцами выводил по её щекам бессмысленные линии.

— Как думаешь, найдётся ли в мире хоть один хороший человек? — спросил я, снова зажигая погашенную морским бризом сигарету.

— Я так понимаю, это упрёк в мою сторону? Если не стараешься увидеть в человеке хорошее, то и не встретишь никого хорошего на своём пути.

Мы с ней напомнили мне буддистов.

— А вы хороший человек?

— Ровно настолько, насколько ты в это веришь.

Мне снова подумалось, что мы буддисты. Она придвинулась ко мне ещё ближе и сказала:

— Давайте прогуляемся по берегу! Там я спою для вас.

Но мы так и остались лежать.

— Ну пойдёмте же к морю! Здесь так душно.

Мы поднялись и вышли наружу. Прошли по белому морскому песку и сели на скалу подальше от людских глаз. Скрывавшие в себе белую пену волны, подбегая, выплёскивали её у подножия скалы, где мы сидели.

— Скажите! — проговорила она, обращаясь ко мне. Я повернулся к ней лицом.

— У вас когда-нибудь было так, что вы казались противны самому себе? — спросила она нарочито бодрым голосом. Я порылся в памяти. И, кивнув, сказал:

— Как-то раз приятель, с которым я вместе спал, утром сообщил мне, что я храплю… Вот тогда-то мне и жить расхотелось…

Я сказал так специально, чтобы рассмешить её, но она не смеялась, а лишь тихонько кивнула головой. Немного погодя она сказала:

— Знаете, я не хочу ехать в Сеул.

Я нащупал её руку и взял в свою ладонь. С силой сжав её, проговорил:

— Давай договоримся, что не будем обманывать друг друга.

— Я не обманываю, — с улыбкой сказала она. — Я спою вам арию «Как-то ясным днём».

— Только сегодня что-то хмурится… — возразил я, вспоминая эпизод расставания из этой арии: «Давай договоримся, что не будем расставаться в хмурые дни. Протяни руку, и если есть человек, который возьмётся за неё, то пообещай, что ты притянешь этого человека ближе, ещё ближе…» Мне хотелось сказать ей «Я люблю тебя». Но прямолинейность родного языка при произнесении этих слов погасила мой порыв.

Мы вернулись с побережья уже после того, как на город опустилась ночная мгла. А перед этим на дамбе мы поцеловались.

— Так и знайте, пока вы здесь, у меня в планах провести с вами замечательно романтическую неделю, — сказала она, прощаясь со мной.

— Однако мои чары сильнее, и тебе ничего не останется, кроме как поехать со мной в Сеул, — ответил я.

Вернувшись домой, я узнал, что днём заходил Пак. Он оставил три книжки на случай, если я вдруг заскучаю в Муджине. По словам тёти, он обещал и вечером зайти. Я заявил ей, что никого не хочу видеть, сославшись на усталость. Тётя пообещала сказать, что я ещё не вернулся с моря. Я ни о чём не хотел думать. Ни о чём. Я попросил тётю сходить за бутылкой соджу и пил до тех пор, пока не заснул, окончательно опьянев.

На рассвете я проснулся. Непонятно отчего, сердце бешено колотилось, на душе было тревожно.

Я невнятно пробормотал «Ин-сук». И тут же снова заснул.

Вы покидаете Муджин

Я проснулся от того, что меня трясла тётя. Я открыл глаза. Было позднее утро. Тётя протянула мне телеграмму. Не поднимаясь с постели, я раскрыл её: «27 собрание необходимо ваше участие, желательно скорое возвращение Сеул Ён». Двадцать седьмое — послезавтра, Ён — подпись жены. Я уткнулся лбом в подушку, голова раскалывалась от боли. Мне не хватало воздуха. Я постарался успокоиться. Телеграмма жены всё больше проясняла смысл всего того, что произошло со мной в Муджине. «Всё это — недоразумение», — в конечном счёте говорила мне телеграмма. «Нет», — не соглашаясь, замотал головой я. А телеграмма жены настаивала на том, что во всём виновата свобода, которая так часто оказывается в распоряжении путешественника. «Нет же, нет», — я замотал головой. А телеграмма убеждала, что со временем всё забудется. «Но рубцы-то ведь останутся», — мотал головой я. Мы долго спорили. И, в конце концов, заключили соглашение. «Только один раз, самый последний раз позволь признать существование Муджина, и тумана, и полную одиночества дорогу к сумасшествию, и популярные шлягеры, и самоубийство женщины из кабака, и измену, и безответственность. В самый последний раз. На этот раз действительно последний. Я же даю обещание, что буду жить, не выходя за рамки данных мне обязательств. Ну, телеграмма, дай же свой мизинец! Я приложу свой, и — по рукам! Мы договорились!»

И тут же, избегая взгляда телеграммы, я повернулся к ней спиной и написал письмо.

«Мне пришлось внезапно уехать. Хотел сказать лично, что уезжаю, но разговор — это такая штука, которая может увести в неожиданном направлении, поэтому пишу сейчас это письмо. Буду краток. Я люблю Вас. Потому что Вы — это я сам, и потому, что Вы — это мой собственный образ из прошлого, смутно любимый мною. Также как я сделал всё для того, чтобы превратить „меня прошлого“ в „меня нынешнего“, я намерен приложить все усилия, чтобы и Вас вытянуть под лучи солнца. Прошу, поверьте мне! Как только в Сеуле всё будет готово, и я дам Вам знать об этом, уезжайте из Муджина и приезжайте ко мне. Мне кажется, мы сможем быть счастливы». Я перечитал написанное. Потом ещё раз. А потом разорвал письмо.

Сидя в подпрыгивающем с кочки на кочку автобусе, в какой-то момент я увидел белый указатель на обочине дороги. На нём черными буквами было отчётливо написано «Вы покидаете Муджин. Счастливого пути!» Мне стало нестерпимо стыдно.

1964, июль

ПЯТНАДЦАТЬ НАВЯЗЧИВЫХ ИДЕЙ ПРОВЕРЕННЫХ ЖИЗНЬЮ

Смогу ли я? Наклеить на ту убогую стенку щёки Ким Новак[28]? Вопрос в том, найдутся ли сейчас у меня силы, чтобы встать с постели, взять со стола вырезанные щёки Ким Новак, отыскать невесть где лежащие кнопки и… Сколько ни натягивай на себя одеяло, невозможно спрятаться от стылости комнаты, в которой не топлено две недели кряду. Плюс ко всему хочется есть. Найду ли я сейчас силы подняться? И всё-таки на взгляд даже моих безжизненных глаз, та стенка выглядит убого. И невыразительный вид этой стенки уже превратился в одну из моих навязчивых идей. Стоит только посмотреть туда, как я сразу же начинаю думать: «Ну и уродство!»

На одной стене по горизонтали висит большая полка, словно часть стены, на ней расположился прямоугольник моего чемодана. Он так выглядит, будто только того и ждёт, чтобы его подхватили и понесли куда-нибудь. Соседняя же стена совершенно пуста. И хотя на ней забито два гвоздя для того, чтобы вешать одежду, эти гвозди смотрятся всего лишь как две малюсенькие точечки. И они ну никак не служат украшением той стенки. А что, если повесить на эти гвозди что-нибудь из одежды? Ну уж нет, лучше этого не делать… Скажешь тоже, повесить… Неужели хочешь увидеть, как будет болтаться одежда, напоминая повешенных? Пусть уж лучше стена остаётся пустой, как сейчас. И всё же, уж очень бесцветно она выглядит. Если бы хоть чуть-чуть украсить эту стенку, тогда комната устроила бы меня во всех отношениях. Чем бы её украсить? Я даже подумывал о картине Мондриана[29] — из-за толстой прямой линии полки и прямоугольника чемодана, который стоял вертикально, занимая почти одну треть этой линии. Однако ж для подражания цвет стены уж больно невзрачный. Ещё я подумывал о японском веере, который как-то случайно увидел. Тот веер предназначался в подарок пассажирам JAPAN AIRLINE, и узор на нём был очень красивым. Комбинация золотого и багряного. Хотя и он в итоге всего лишь копировал Мондриана, поэтому я распрощался с этой мыслью. Даже шагая по улице, я присматривался к домам, но всё это тоже было мондриановским. А мысль о том, что прямая линия исчерпала себя на Мондриане, стала для меня ещё одной навязчивой идеей.

С некоторых пор я начал думать, как бы украсить эту пустую стену кругами. Словно восходящее красное солнце в большом городе, что ранним утром правильным кругом вырисовывается на фоне молочно-белого дыма, заволакивающего небо. Однако это солнце часто проглядывает сквозь сетку линий электропередач, и если эти провода тоже перенести на стену, то прямая линия и прямоугольник на соседней будут смотреться весьма безобразно.

Я стал искать круг, который можно было бы прилепить на ту убогую стенку. Однажды мне понравилась одна открытка. Она тоже была японской — на квадрате толстой белой блестящей бумаги был изображён красный круг. Похоже, и он символизировал восходящее солнце. Сбоку от круга золотыми иероглифами было изящно выведено «С Новым годом!» «Видимо, японцам нравится золотой цвет!» — подумал я, и теперь это тоже одна из моих навязчивых идей. Мне захотелось приклеить эту открытку на ту убогую стенку, но красный круг на ней выглядел бы очень маленьким по сравнению со стеной, прямой линией и прямоугольником, к тому же мой приятель, у кого была эта открытка, не собирался мне её отдавать, поэтому делать нечего — пришлось оставить эту идею. Совсем недавно отец того парня неожиданно разбогател, нет, он не был шпионом, всего лишь удачно вложил деньги в ткацкую фабрику, благодаря чему и преуспел. Я никогда не смогу забыть того дня, когда мой приятель показал мне эту открытку, которая сразу приглянулась мне. В тот день мне пришлось подняться по ещё не покрытой лаком лестнице, где ощущалась шершавость неотполированного дерева, по той самой лестнице, ведущей на второй этаж, какую так часто можно увидеть в домах богатеев. А всё потому, что комната того парня была на втором этаже, и он, шествуя впереди, собирался проводить меня туда. Но произошёл конфуз — позади, в холле первого этажа, стояла младшая сестра моего приятеля и смотрела на меня. Если бы она не была симпатичной, и если бы на пятке моего носка не было огромной дырки, я бы без лишних колебаний поднялся по этой лестнице. Но дырка на носке была не из маленьких, пятка полностью вылезала наружу. К тому же то, что пятка была чернущая, точь-в-точь под цвет носков, только усложняло дело. В замешательстве я не мог сдвинуться с места. Но когда мой приятель поторопил меня, мол, чего там застрял и не поднимаешься, я зажмурил глаза и стремительно взбежал по лестнице. И так как я весьма проворно передвигал ногами, может статься, та милая девушка не увидела моей пятки. Однако чувство стыда не оставляет меня до сих пор. И то, что мои слабые места обнаруживаются, да к тому же на глазах у красивой женщины, усиливает ощущение неловкости и превращается в мою очередную навязчивую идею. В любом случае, та открытка, которую показал мне на втором этаже приятель, мне очень приглянулась, но на просьбу отдать её, он ответил отказом. После того случая я не встречал круга, который бы мне понравился.

Холодно. Телу, которое покинули все силы, хочется дрожать. Но ему только разреши подрожать, так оно и не подумает отказаться и будет потом трястись несколько часов кряду. Я слегка шевельнул пяткой и натянул одеяло на ноги. Поддувать перестало. Не знаю, выпал снег или нет. Вчера вечером еще не было, хотя с прошлой ночи я больше не выходил из комнаты. Я лежу и боюсь лишний раз пошевелиться. Неохота тратить силы на бесполезные движения. Энергия нашего организма сродни деньгам: когда много — не знаешь куда девать, когда мало — трата заметно ощутима. Моё тело, неспособное сейчас поддерживать даже обычный обмен веществ, единственное, что еще может, так это выделять по чуть-чуть холодный пот, и то только в паху, как будто говоря: «Это всё, что у меня осталось, и не думай просить большего».

Наверняка, в моей шерстяной, насквозь дырявой рубахе, активно плодятся вши. Мои пальцы, даже и не помышляя об убийстве, перебирают нити рубахи, глаза безучастно глядят на ту пустую стенку. Неправда, что пальцы не замышляют убийства. Если бы не было намерения убить, то вероятность печального исхода была бы равна нулю, а мои пальцы, ощупывая нитки и натыкиваясь вдруг на что-то упругое и тёплое, инстинктивно понимали: «Ага, это вошь!», и, схватив её, начинали растирать. Правда, вши — не такие уж и дураки, чтобы погибать в перетирающих их пальцах. А пальцы, однако ж, растирают целенаправленно, явно желая смерти. Нет. Смерти желает мой мозг, а пальцам совершенно безразлично, умрёт вошь или нет, они наслаждаются ощущением округлости и мягкости этих существ. И то, что средства достижения цели часто расходятся с самой целью, тоже стало одной из моих навязчивых идей.

Если под одеялом и было тепло, то это было тепло, исходящее от моего тела. Холод повсюду, единственно тёплое место — это там, где я лежу меж двух одеял. Жуткий холод комнаты с ондолем, в которой не топлено уже две недели. Если бы руки случайно дотронулись до пола, они тут же бы занемели. Вот я и не знаю, холодный пол в комнате или тёплый. Руки вдруг ни с того ни с сего взмывают в воздух и исполняют свой безумный танец. Хе-хе, громко звенит гонг… Энергия покидает моё тело через кончики пальцев. Я тут же засовываю руки под пояс брюк сзади. У тела нет сил, и кровь тоже бездействует. И хотя руки были не так уж и долго прижаты ягодицами, они почти сразу же теряют чувствительность. В такие минуты было бы лучше, если бы их вообще не было. Сложнее всего в нашем теле распорядиться руками. Присутствуешь ли ты на похоронах, стоишь ли на трибуне, или же, когда таким, как сегодня, зимним днём лежишь в стылой комнате, самое трудное — справиться с руками. В армии иногда проделывают один фокус. Команда «Сми-ирно!» — и две ладони встречаются за спиной. Этот жест однако трудно выполнить, лёжа под одеялом. В подложенных под спину руках кровь не циркулирует, поэтому ладони немеют и начинают гудеть, словно линии электропередач на ветру. И вправду напоминает бег электрического тока. Теперь мысль о том, что нет ничего сложнее, чем управлять руками, стала очередной моей навязчивой идеей. Я знаю одного солдатика, потерявшего на войне руки, и хотя ему живётся очень даже неплохо, он тоже узнал, что такое тоска. Этот человек — мой старший брат, который сейчас живёт у нас дома в деревне. Все домашние изо всех сил стараются не обращать на него никакого внимания, чтобы не дать ему повода горевать об отсутствии рук. Доходит до смешного — родные даже начинают стыдиться того, что у них есть руки. Брат тоже старается отплатить за заботу родных. Но иногда он всё же впадает в уныние. Это он-то, который не умеет ничего, кроме как есть, спать, выполнять несложную работу да рассказывать один и тот же скабрезный анекдот. Так вот, тот факт, что он познал, что такое хандра, говорит о многом. Брат, подобно Венере Милосской, удачно лишился рук. Вот было бы хорошо, если бы всего лишь один единственный раз разразилась война с условием, что на ней оторвёт только руки. Такая война положила бы конец всем последующим войнам на земле. Люди! Так пускай же она начнётся прямо там, где вы стоите! И то что, случившись всего только один раз, такая война принесла бы на землю мир, тоже стало моей навязчивой идеей. Если только будет возможно привить способность тосковать, чёрт меня подери, душа не будет болеть даже если у них оторвёт руки или ноги, раздробит нос или расплющит их мужское достоинство.

Я приподнимаю голову и зову «Хозяйка!» Но в горле скопилась мокрота, и вышло что-то невнятное. Я прочистил горло.

— Который час?

— За три перевалило! — прозвучало в ответ, голос был резким и высоким и больше напоминал крик.

В последнее время хозяйка, наверно, сильно раскаивается в том, что сдала мне комнату. В этом её ответе с режущими ухо высокими нотками в голосе слышались чертыхания: «Неужто проснулся, паразит этакий?!» Неправда. Я не сплю с утра. Но честнее будет не пускаться в объяснения, которым всё равно никто не поверит. Если бы сегодня это было в первый раз, то и хозяйка, конечно же, проявила бы великодушие и выслушала меня. Однако только начни я с ней разговор по душам с просьбой меня понять (правда, до этого я ещё ни разу не заводил таких разговоров), так вот если бы я только начал, то с её стороны на меня вылилось бы много чего… «Что это ты, студент, всё спишь да спишь? Ты ведь это нарочно просто так вылёживаешь, чтобы не завтракать… Даже не пытайся меня обмануть!» — обрушилась бы она на меня. И теперь среди моих навязчивых идей ещё одна — это то, что гораздо честнее не пускаться в какие-либо оправдания, которым всё равно никто не поверит.

А представим, что в ответе прозвучало бы «за два перевалило». Как хладнокровно не высчитывай, когда после получасового ожидания становится ясно, что я не приду, она тихонько встаёт, внимательно оглядывает красное вельветовое сердечко для записок, открывает дверь чайной и выходит на улицу, где стоит в раздумьях, куда бы пойти… И хоть это совсем лишнее, в то время пока голова определяется с направлением, руки поправляют шарф и одёргивают подол юбки. Одновременно она ощупывает взглядом макушки прохожих, что мелькают на улице то там, то здесь, в надежде увидеть меня. «А тот, кого я жду, всё не идёт…» — быть может, доносится откуда-нибудь известный шлягер. Ёни, прости! Я лежу, словно труп, отрешённо уставясь в потолок. Ещё не труп, но, по-видимому, вскоре из-за холода и голода стану им. Навряд ли, конечно… Но то, что у меня нет сил подняться, чистая правда. Я виноват лишь в том, что не мог знать заранее, что моё мужское достоинство находится в зимней спячке. И обнаружение этого факта гораздо важнее, чем то, что я не пришёл на встречу. Ёни — сестра того самого парня, который не дал мне открытку, та красивая девушка, увидевшая дырку на моём носке и грязную мою пятку сквозь эту самую дырку. Как-то раз я спросил её, заметила ли она мою пятку в тот день? Утвердительно кивнув головой, она сказала, что именно поэтому я ей и понравился. У дочек богатеев есть увлечения, которые трудно понять. Точно так же как в древних государствах было множество странных забав. И то, что увлечения этих богатеньких дочек весьма трудно понять, тоже стало одной из моих навязчивых идей. Вот если бы в тот день я, как ни в чём ни бывало, поднялся по лестнице, сверкая своей пяткой, то я бы ей не понравился, а то, что я, сгорая от стыда, поспешно вскарабкался по лестнице, перескакивая через ступеньки, только повысил мой авторитет в её глазах. Она также добавила, что её пленила моя гордость. Гордость, чёрт бы побрал эту гордость! Неужели гордостью зовётся то, как я впопыхах вскарабкался по лестнице?! По-моему, гордость — это что-то противоположное… Вот тогда-то мне и стало ясно, что я ей сразу понравился. А всё потому, что бескорыстная любовь всегда таит в себе противоречие. Я напомнил Ёни рассказ Данте о том, как он был в аду и спросил у одного человека, который понёс самое мучительное наказание, в чём заключается его грех, и человек ответил, что когда он жил на земле, то славился своей гордыней, поэтому-то теперь так ужасно мучается. А Ёни возразила, что если бы она была Богом, то посадила бы в огненную яму Ада всех тех, кто живёт, забыв про всякую гордость. Если подумать, в этом-то и заключается положительное качество Ёни. Однако мне претит гордость курсантов военного училища. Я имею в виду тех хвастунов, что бахвалятся своей красивой формой и гордой поступью. Любой может так вышагивать, если только оденется красиво. Красивая одежда никак не отражает сути человека, который носит её, а они облачатся в униформу и начинают важничать. Такое впечатление, что они вколачивают себя в эту форму. И важничают не они, а форма, подмявшая под себя человека. Сейчас я попробую вам доказать, что говорю правду. Среди ходящих в развалочку младших лейтенантов, тех, кто окончил училище и надел невзрачную военную форму цвета хаки, тоже встречаются горделиво шагающие субъекты. Значит, придётся признать, что их гордость действительно настоящая. Но самая лучшая гордость из всех, что я знаю, это когда наклоняются, чтобы завязать шнурки. Я имею в виду эпизод со шнурками из «Фабиана» Эриха Кастнера: «Который час?» — спросил кто-то поблизости… «Десять минут первого», — ответил Фабиан. «Благодарю. Надо поторопиться». Обратившийся к ним молодой человек наклонился и наспех завязал шнурки на ботинках. Затем снова выпрямился и, смущённо улыбаясь, проговорил: «У вас случайно нет лишних пятидесяти монет?» «Случайно есть…» — ответил Фабиан и протянул ему две марки. «О, благодарю вас. Очень вам обязан. С ними мне не придётся ночевать в ночлежке Армии спасения», — сказал незнакомец, виновато пожал плечами и, приподняв шляпу, убежал.

Гордость в тупиковой ситуации приняла форму хороших манер. Вот это-то, кажется, и есть настоящая гордость! И то, что гордость — это самый короткий путь к прекрасному, теперь тоже стало одной из моих навязчивых идей.

Где, интересно, сейчас Ёни? А, может, она до сих пор сидит в чайной и ждёт меня. Она уже наверняка узнала из газеты о том, что я провалился. Скорей всего, она даже свяжет воедино то, что я не появился перед ней, и тот факт, что мой рассказ не прошёл по конкурсу, который проводило газетное издательство. Впрочем, нельзя сказать, что эти события не взаимосвязаны. Какая между ними связь, спросите вы? Да самая что ни на есть прямая, точно также, как все в нашей стране, если разобраться, приходятся друг другу родственниками. Список победителей опубликовали вчера. Победитель был один, и, конечно, им оказался не я. А если представить, что я прошёл. Ещё вчера я мог бы занять у кого-нибудь хоть несколько сотен вон, заручившись денежной премией, которую я получу через несколько дней. А значит вчера вечером я смог бы поужинать, сегодня утром позавтракать, а сейчас и пообедать. После чего я бы, прыгая от радости (на сытый-то желудок чего не поскакать), пошёл бы в чайную, чтобы сообщить Ёни о победе (хотя она, конечно, узнала бы об этом и из газеты). Однако я провалился. И денег мне занять не у кого. Друзья понимают, что мои просьбы одолжить денег на самом деле означают, что я прошу не в долг, и так как гарантии того, что я получу премию, нет, то и занять денег мне теперь будет весьма нелегко. Рассказ неудачника провалился. А я даже ответную речь заготовил уже. И звучит она вот так:

«…Мне всегда было любопытно, что испытывает продавец после того, как обманул покупателя, выдав фальшивку за подлинник, и сейчас я, кажется, начинаю понимать… Тот продавец хочет забыть о том, что он продал подделку. Его это не забавляет, и угрызений совести у него тоже нет, он просто решает выкинуть из головы тот факт, что обманул, — и всё. А почему? Да потому, что деньги уже у него в кармане, а купивший товар человек уже успел рассердиться, поняв, что его обманули…»

На самом деле, выставленный мною на конкурс рассказ, был фальшивкой. Мешанина из сюжетов зачитанных до отрыжки Хемингуэя и Марло со стилистикой Хван Сун Вона[30], напоминающая лекарство от всех болезней, которое повсюду продают уличные торговцы. Я знал, что это проигрышный вариант, но подумал — а вдруг мне повезёт, и мой рассказ возьмёт да и выиграет, если члены комиссии окажутся полными идиотами. Поэтому я даже заранее приготовил речь — очень даже искреннюю, но шанс хотя бы раз в жизни побыть искренним улетучился. И мысль о том, что в нашей жизни невозможно быть искренним (кстати, весьма банальное замечание), тоже стала моей навязчивой идеей. Вы спросите, зачем я выставил на конкурс произведение, заранее обречённое на провал, и я отвечу. Потому что нужны были деньги. А добыча денег была самым наичестнейшим делом по отношению к самому себе. Если нужны были деньги, почему я пошёл именно на это, спросите вы. Вот то-то и оно — разве я уже не говорил, что средства часто расходятся с целью? По-моему, ничего отвратительнее, чем это высказывание быть не может. В любом случае, вчера, убитый горем, я слонялся по улицам, где ветер всё сметал на своём пути, и на одной из улиц машинально поднял руку и сорвал со стены киноафишу. От звука рвущейся бумаги я пришёл в себя и увидел, что держу в руках обрывок золотого и бледно-розового цвета. Я приложил свою часть афиши к тому, что осталось на стене — оказалось, что на моём клочке были щёки и голова Ким Новак. А что, если вырезать отсюда круг? И прилепить на мою убогую стенку, безобразнее которой ничего и быть уже не может. Даже на взгляд моих потухших глаз та стена выглядит убого. Стоит только посмотреть туда, как сразу же возникает мысль: «Боже, ну и убожество!» Смогу ли я? Прилепить на ту убогую стенку щёки Ким Новак? Жутко хочется тэмпуры[31] из батата. И с чего это вдруг батат во фритюре?! Однако, как бы то ни было, хочется именно его. Батат во фритюре, обсыпанный чёрными семечками кунжута. Стоило только подумать о нём, как судорожно подступила слюна. Мой рот криво улыбается в сторону той убогой стены. Прошлой ночью во сне я что-то ел. Когда голодаешь, всегда видишь сны, в которых что-то ешь. Если приснится такой сон, то заболеешь. Но так как несколько дней назад я уж успел простудиться, то заболеть ещё раз мне не грозит. Хочется, чтобы пришёл хотя бы тот мой приятель — брат Ёни. Только он и знает, где я живу. У него в кармане всегда есть несколько тысячных банкнот. Иногда он вытаскивает из малюсенького кармашка, того самого, что спрятался под поясом брюк, в котором часто носят печать, и куда я складываю билет, когда еду поездом, так вот из этого самого кармашка мой приятель вытаскивает сложенную в несколько раз пятисотенную банкноту и, демонстрируя её мне, раздумывает, пойти ему в театр или нет, В такие моменты я начинаю ненавидеть его всей своей душой и восклицаю: «Терпеть не могу таких пижонов, как ты, что бахвалятся своими деньгами. Как было бы хорошо, если бы наступила абсолютная пролетарская республика!» В ответ он издавал мяуканье, подражая кошке, и заявлял: «Терпеть не могу таких типов, как ты, которые выставляют свою бедность как какую-то привилегию. Вот было бы здорово, если наша страна превратилась бы в абсолютное капиталистическое государство!» Однако ни того, ни другого не надо! Идея, в которой чувства выходят за грани разумного, убийственна. Нельзя склоняться ни в одну из сторон, самое лучшее — это, мучаясь, занимать промежуточную позицию. И теперь мысль о том, что самый правильный подход — страдая, держаться середины — стала очередной моей навязчивой идеей. А что такое эта середина? Скорее всего, это близко к позиции Ёни. В романах восемнадцатого века много говорилось о любви между умной благородной дочкой буржуа и юношей-пролетарием. Похоже, в восемнадцатом веке таких случаев было много. Хотя в действительности такого, может, и не было. Кто знает, вдруг романисты просто выдумали это, так как им такая история казалась очень красивой. А всё почему? Да потому, что писатели — это такой народ, что выдаёт желаемое за действительное. Как бы там ни было, но похоже, в двадцатом веке мало что изменилось по сравнению с восемнадцатым. Да и с какой стати что-то должно меняться? Во всяком случае, в делах любовных всё по-прежнему. Наверняка и тогда были люди, отрицающие существование любви, и люди, которые утверждали её абсолютность, да и сейчас найдутся такие, для которых любовь — это всё, и те, которые считают, что любви нет. Скорей всего, то, что существует сейчас, пришло к нам из прошлого. Это тоже превратилось в одну из моих навязчивых идей. Похоже, существовать на протяжении веков — это своего рода привычка, точно так же, как люди привыкли делать детей и бросать их на произвол судьбы, уходя из этого мира. В результате идёшь по жизни своей дорогой и умираешь. Однако в стороне от тех, кто идёт по жизни своим собственным путём и умирает, стоит один безумец, который слепит воедино общие черты этих самобытных людей и попусту болтает о том о сём. И тогда живущие после тех, кто уже умер, прельщённые этим сумасшедшим, стараются подладиться под те общие признаки, созданные им, и в конечном итоге сами становятся сумасшедшими. Получается, что к тем, кто достойно прожил свою жизнь, можно отнести лишь тех, кто жил до появления этого безумца. Да и, вообще, были ли такие люди? Адам и Ева? Гм, все мои гипотезы такие непоследовательные. Сначала, вроде, кажется, что похожи на правду, а потом оборачиваются ложью.

Где, интересно, сейчас Ёни? Скорей всего, она очень расстроена. Самое ужасное на свете чувство тревоги — это когда ты чего-то или кого-то ждёшь. Ждёшь… Приятной улыбки, аплодисментов, тёплых объятий, еды, извещения о том, что выиграл в конкурсе, похвалы директора, высокой оценки, красивого сына, смерти, наступления утра или ночи, моря, смелости, озарения, торговца ётом[32], соития, машины для откачки выгребных ям, выздоровления… Но в конечном счёте не получается ли так, что ты ждёшь разочарования? Ёни, скорей всего, бродит сейчас по улицам, где завывает холодный ветер. И сколько не поднимай воротник пальто, на сердце студено, она дрожит. Идиот! И что теперь, если не прошёл по конкурсу, так можно и не появляться? Девушка бродит по мрачным безлюдным улицам, небо хмурится, и, кажется, скоро пойдёт снег. Тут к ней подходит франтовато одетый мужчина. «У вас такой печальный вид», — скажет он. И девушка почувствует себя действительно несчастной. «Пойдёмте куда-нибудь погреться!» — предложит мужчина. Низкий и глубокий голос, которому хочется довериться. Немного волнуясь, девушка следует за ним. И куда же они пошли? В голову полезли дурацкие мысли. Наше воображение теперь тоже заштамповано. Точно также, как мы зациклились на Син Сон Иле, Ом Эн Нан и Хо Чан Гане[33], которые окунули нас в фантазии о том, как уставшая от ожидания одного мужчины девушка встречает другого красавца. Фильм какого-то идиота подавляет воображение людей. Кино отнимает даже способность женщин трезво оценивать свою собственную внешность. Если среди актрис есть та, что похожа на неё, она тоже начинает думать, что красавица. Какая бы страшная ни была. А если среди актрис нет похожей на неё, то она делает вывод, что красавицей её не назовёшь. Даже если она самая красивая на свете. А если вдруг случается, что на экране появляется похожая на неё актриса, то она тут же начинает радоваться, что тоже может причислить себя к красавицам. Похоже, освободить людей от гнёта кинематографа — дело непосильное. И это тоже стало одной из моих навязчивых идей. А так как давление это исходит изнутри, из самой-самой глубины, то люди даже не пытаются дать знать о той боли, что они ощущают. Они терпят, издавая только стоны. А мы, слыша эти стоны, не можем понять, что с тем человеком — то ли он заболел, то ли отравился… И только стонущий знает, в чём дело. О чём же мой стон? Хочется батата во фритюре, ещё я страдаю из-за той убогой стенки, а ещё…

Вчера вечером, проходя под виадуком, я услышал грохот проезжающего над моей головой поезда. Я торопливо вышел из под виадука и снизу посмотрел на поезд. Он исчезал в темноте. Я понял, что этот поезд едет в мои родные края. Проливая яркий свет из каждого окна, поезд мчался на юг. Я стоял до тех пор, пока в темноте не скрылся красный фонарь последнего вагона. Если сесть на этот поезд, то завтра утром я уже буду дома. И там на юге будет тепло. Ну почему же только я остаюсь среди этого холода! Я встряхнул головой. На завтра у меня назначена встреча с Ёни. Из-за этого я и остался здесь. И завтра и послезавтра и после-послезавтра мы договорились встретиться с Ёни. Однако завтра наступило, а я лежу, отрешённо уставившись в стенку. Так как всё моё мужское достоинство впало в спячку. Из-за этого и все мои стоны. Нет. Нет, не из-за того. Так отчего же я стенаю? Все мои стоны из-за страсти бедняка. Даже когда потерял всё, почему же страсть-то остаётся… у бедняка. Та самая страсть, что стучится во все двери и остаётся с бедняком, даже и не думая уходить. Давай поразмышляем, не спеша. Что же всё-таки делать с той стеной? Почему она выглядит так убого, нарушая общий вид… Чемодан — это просто чемодан, полка — всего лишь полка, стена — всего лишь стена и ничего больше. Так как же ты собираешься задействовать там Мондриана? Вот только на такие измышления и способна страсть бедняка! Презренная страсть. И всё же, давай подумаем. Чемодан — конечно же чемодан, но в то же самое время не прямоугольник ли он? И полка — хотя и полка, но при этом и прямая тоже… Стена, конечно же, всего лишь стена, но и квадрат одновременно. Я человек, и в то же самое время?.. Некая неровная плоскость, которую невозможно описать. Словно женщины Матисса на фоне великолепного пейзажа: в комнате с красивыми шторами, пышными цветами и окном, сквозь которое виднеется небо, всё это устроившая женщина остаётся совершенно чистым листом бумаги. Надо попробовать подняться и прилепить на ту стену круг. У меня ведь получится? «Ну, давай же!» — говорю я самой дорогой для меня навязчивой идеи.

1964, август

ЧЁРСТВОСТЬ

Утром я обнаружил, что в городке царит хаос после вчерашнего налёта партизан, которые скрывались в лесу. Пришедший домой отец возбуждённо сообщил нам с братом, что, слава богу, на рассвете партизаны отступили обратно в лес, а всё из-за того, что гарнизон, оставленный для охраны нашего городка, был оснащен не хуже прифронтовых частей и обладал достаточным количеством людей, однако город, всё же, подвергся серьёзным разрушениям.

Дом наш стоит на возвышенности, благодаря чему окружённый со всех сторон лесом наш небольшой городишко виден как на ладони. На центральных улицах до сих пор то там, то здесь виднелись объятые пламенем дома. А кое-где на выгоревших дотла площадках курился, будто туман, синий дым. Каждое утро, поднявшись с постели и выйдя во двор, я мог видеть, как там, внизу, в центре города, под лучами восходящего солнца стоит, отсвечивая золотом, словно какой-то ослепительный дворец, великолепная муниципальная больница, а сегодня утром от неё ничего не осталось — она превратилась в груду обгорелых развалин. К северу от больницы, там, где располагался штаб части, охраняющей город, всё ещё бушевало пламя, и было видно, как две пожарные машины борются с огнём. В нашем городке кроме этих двух машин других не было, вот и выходит, что все противопожарные силы были стянуты к горевшему штабу.

Штаб располагался в усадьбе, где раньше жил какой-то неслыханный богатей, она была просто огромной, но самое главное — там было много деревьев, поэтому издали усадьба напоминала густо заросший живописный парк.

В позапрошлом году, когда началась гражданская война, войска Севера, оккупировавшие эту территорию, использовали особняк как штаб-квартиру и оборудовали её соответственно, а после того, как их вытеснили, то охраняющая наш город часть устроила там свой штаб. А раньше, ещё до войны, в этом доме никто не жил, и он попросту пустовал, ветшая от времени, став для нас, детей, местом для игр. Дом был настолько просторным, что даже если бы в нём собралась вся городская детвора, то она могла бы запросто играть там безо всякого стеснения, к тому же в нём была куча всего интересного. Слепленные меж собой камни затейливой формы из пересохшего пруда образовывали небольшие гротики, в которых мне, маленькому, вполне можно было спрятаться. Было там и нагромождение надворных построек светло-серого цвета со множеством дверей; открываешь одну дверь, а за ней ещё одна, затем ещё и ещё — следующие одна за другой, они были украшены разнообразными штучками. А ещё там стоял высоченный каменный фонарь, напоминающий рослого европейца, свеча в нём не гасла даже на ветру. Однако больше всего мне запомнилась просторная спальня, пол в ней был застелен почти истлевшим татами. Нет, не сама спальня, а сумрачный подпол, что скрывался под крышкой в деревянном полу, обнаружить которую можно было, приподняв угол циновки у восточной стены спальни. О, где те времена, когда мы с замиранием сердца забирались в это подполье и сутки напролёт играли во всевозможные игры…

Когда я, умеющий рисовать лучше других, разрисовывал мелками оштукатуренную белую стенку в том подвале, а кто-то из ребят светил мне, держа огарок свечи, то остальные с восхищением и завистью в глазах следили за движениями моих рук и, глядя на мой рисунок, придумывали разные истории, без умолку болтая о том о сём. Они очень бережно относились к изображённому на стене, словно сами нарисовали, и даже, бывало, приводили ребят из соседнего посёлка, чтобы похвастаться. Среди ребят была одна девочка, которую я никогда не забуду. Та самая Миён, что частенько приносила мне в школу мелки и разрешала пользоваться своими карандашами и пеналом. Я точно не помню, но, кажется, это было, когда я учился в первом классе, так уж получилось, что в подвале остались только мы с Миён, и я неожиданно для себя вдруг изо всех сил прижал её к себе. Она испугалась — и давай реветь, я смутился и разжал руки, а Миён вдруг, протянула мне белый, именно белый мелок, который держала в руках, и попросила: «Нарисуй красивый цветок!» Тогда пришла моя очередь растеряться, ведь что можно нарисовать белым мелком на абсолютно белой стене…

Сейчас Миён, у которой были вечно красные щёки, нет. В позапрошлом году, когда началась война, они уехали далеко-далеко, аж в Японию, и до сих пор не вернулись. Дом Миён находится совсем недалеко от нашего дома, и сейчас он пустует, а на его воротах висит грязный обрывок бумаги с надписью «Продаётся».

Я мечтал, что однажды, в один из дней, когда последние войска покинут наш город, мы снова будем стоять друг напротив друга перед рисунком на той белой стене в нашем подвале. Поэтому этим утром я не мог не прийти в отчаяние от вида горящей усадьбы.

У меня было такое чувство, что весь город погружён в густую синеватую дымку, хотя это было совсем не так. Всё это сверху поглаживали слабые лучи солнца, и казалось, что вчерашняя оглушительная канонада, звуки разрывов ручных гранат, грохот полевых пушек и сегодняшний унылый утренний пейзаж городской площади — это всего лишь какие-то смутные воспоминания из прошлого. Я не испытывал ничего, кроме ощущения, что на наш город, укрывшийся в ложбине, внезапно опустилась осень и обесцветила всё кругом, а я всё это время даже и не подозревал об её приходе. Определённо, это была глубокая осень.

За завтраком отец объяснил, что красные отважились на штурм нашего городка в надежде захватить продовольственный склад, чтобы пополнить припасы в преддверии зимы. Недовольству старшего брата не было предела, мол, и чего это им вздумалось именно вчера вечером устроить налёт. Брат-старшеклассник вместе со своими друзьями уже которую неделю подряд строил планы путешествия на Южное море без копейки денег, а так как на сегодня был назначен день отправления, то возмущение брата вполне можно было понять. Я был свидетелем того, как они, набившись в тёмную комнату, словно сельди в бочке, бесстыдно кривляясь и выкрикивая «О, море, синее море!», с необычайным воодушевлением строили свои планы.

— А вы и правда поедете совсем без денег? — спрашивал я.

— А то нет! Когда молодой, можно ехать, куда захочешь… Однако ты, шкет, даже если вырастишь, не будешь на это способен. Вон, топай в свою комнату и рисуй себе козочек, ну, иди, иди… — гнал меня брат, и они продолжали перешёптываться меж собой.

Брат опасался, что из-за налёта партизан охрана усилится, и поэтому, как ни крути, далёкое путешествие будет осуществить невозможно. А отец лишь подлил масла в огонь, приведя нелепый довод, мол, я тебе, дуралей, с самого начала говорил не пускаться в такие авантюры, а ты заладил своё, вот партизаны и нагрянули…

В школе наверняка уже вовсю судачили о происшедшем. Моё сердце радостно билось, будто я уже видел перед собой без устали тараторящие рты одноклассников… Я проворно собрал узелок с книжками и что есть духу побежал вниз по дороге. На повороте я встретил Юни, которая училась в старших классах.

— Ваш дом не пострадал? — спросила она у меня.

Я помотал головой — нет. Для меня было впервой встретить её на улице не в школьной форме, а в ханбоке[34]. Она жила по соседству с нами. Как-то раз Юни подарила мне карандаши 4В с необыкновенно толстым грифелем, а в школе у меня их сразу же украли, поэтому каждый раз, когда я сталкивался с ней, я сразу же съёживался, будто в чём-то провинился. Однако нынешним утром я заробел не из-за всегдашнего чувства вины, а из-за преследующего меня ощущения, что среди этой, так внезапно нагрянувшей, хмурой осени одетая в ханбок Юни вдруг куда-то испарится, словно вода.

— Наши тоже, слава богу, все живы-здоровы… — оживлённым голосом проговорила соседка, улыбаясь.

Похоже, она ходила узнать у родственников, всё ли в порядке. Хотя Юни ещё не совсем взрослая, у себя дома, где она жила с матерью и сестрёнкой, которая была младше меня, Юни считалась за старшую.

Я улыбнулся в ответ и снова кивнул. И тут она сообщила мне грандиозную новость:

— Ты знаешь, что один из красных убит?

Оказывается, тело застреленного из винтовки партизана лежало во дворе кирпичного завода, который находился совсем недалеко от того самого места, где мы сейчас стояли.

— И ты видела? — спросил я у неё немного погодя голосом, который даже мне показался жалким до ужаса, и вместе с тем в нём слышался явный укор.

— Да, — коротко ответила Юни, и я поверил, что она говорит правду.

Труп, лежащий на земле вниз лицом. Хотя я ещё не видел его, эта картина явственно предстала перед моими глазами. И тут во мне зашевелилось осознание того, что вчерашняя перестрелка, разрывающие воздух звуки и так странно пришедшая и погасившая утреннее возбуждение тишина, всё это было не кошмаром, который можно легко забыть, а всё это нужно было для того, чтобы сейчас я мог живо представить себе мёртвое тело партизана.

— Ты пойдёшь? — спросила меня Юни с тревогой в глазах. Я поднял голову и посмотрел на неё. На кончике хорошенького носика, словно росинки, блестели капельки пота. Я тут же отвёл взгляд и, подмешав в голос безразличия, переспросил:

— И… и как? Интересно?

— Интересно, — в явном замешательстве ответила она. У меня вырвался смешок. Юни тоже смущённо улыбнулась.

— Надо будет сходить, — сказал я и ещё быстрее припустил в школу. Было как-то неловко сразу же бежать на кирпичный завод, где лежал труп, только потому, что соседка рассказала об этом, более того, меня удерживало желание потянуть время и посмаковать ощущение реальности, так будоражившее мою душу. Оно-то и заставило меня побежать прямо в школу.

Я бежал изо всех сил, прислушиваясь к побрякиванию пенала в узелке с книгами.

Подбегая к школьным воротам, я так запыхался, что у меня засвербило в горле. Как я и ожидал, ребята стояли в коридоре и, подперев спинами стену, грелись на солнышке, обсуждая вчерашние события. Кто-то хвастался тем, что набил до отказа патронными гильзами мешочек для обуви. Хотя почти все подобрали по нескольку таких гильз.

Один из ребят, живший поблизости от больницы, рассказывал, явно привирая, что когда здание охватило пламенем, то, опасаясь, как бы огонь не перекинулся на их дом, его семья стала выносить вещи, и он тоже сделал свой вклад — сам, без всякой помощи, перетащил мешок с рисом. «Нельзя было медлить ни минуты, вот и появились силы неизвестно откуда», — говорил он совсем по-взрослому. После его рассказа, мне вдруг захотелось посмотреть на выгоревшую дотла больницу. Говоря откровенно, мне хотелось увидеть, что стало с тем особняком, который в детстве служил нам дворцом, а теперь являлся штабом тылового гарнизона, но я выбрал больницу, так как в данную минуту у меня не хватало духу пойти в усадьбу и быть свидетелем печального зрелища. Сцепившись мизинцами, мы условились с тем малым вместе сходить и посмотреть на развалины больницы. Договорившись, что после обеда я приду к нему домой, я не спеша обвёл глазами ребят и с важным видом извлёк свою грандиозную новость, которую я так хотел оставить при себе. Если честно, то я хотел обладать этой новостью в одиночку, но было ясно, что через несколько часов она облетит весь город, и поэтому разумнее было рассказать о ней, и радоваться хотя бы тому, что узнал про неё чуть раньше других.

— Вы слышали про убитого красного?

Ребята разом умолкли и посмотрели на меня. Слава богу, ещё никто не знал. Но тут меня осенило. Если бы кто-то из ребят знал об этом, то не торчал бы здесь, ожидая начала уроков и придумывая всякие небылицы. Я подумал о других мальчишках, что, возможно, стоят, окружив тело, и запереживал.

— Кто хочет увидеть мёртвого красного, айда за мной!

Я мчался ещё быстрее, чем до этого бежал сюда. За мной по пятам неслись мальчишки. Они выкрикивали что-то несуразное. Я же, стиснув зубы, бежал что есть духу, чтобы оставаться впереди всех. Пот градом катился по моим щекам. Голова кружилась. Я забежал во двор кирпичного завода, что находился недалеко от нашего дома, на противоположной стороне от школы. Миновав широкий двор завода, мы обогнули печь для обжига, напоминающую холм, и подбежали к сложенным в штабель кирпичам. Там уже собрались люди. Мы замедлили шаги и, тяжело дыша, словно собаки, подошли к тому месту. Меня сильно пошатывало. К горлу подступила тошнота.

Мы протиснулись сквозь толпу взрослых и вошли в круг. На земле вниз лицом лежал человек, раскинув руки и ноги. Одна щека была прижата к земле, а лицо смотрело в нашу сторону, и казалось, что он прильнул к щеке любимого человека. Глаза были закрыты. В головах валялась винтовка, прицепленная к поясу котомка раскрылась — завёрнутый в ней рис рассыпался по земле. Ботинки были привязаны к ногам кожаным шнуром и, создавалось впечатление, что они не надеты, а прикреплены к ногам. Отросшая длинная борода, спутанные волосы, изношенная одежда, из нагрудного кармана торчала записная книжка, из груди сочилась кровь и впитывалась в землю. В нос ударил разносящийся по воздуху запах ещё не засохшей крови, стоило мне подумать об этом, как я увидел, что волосы на голове трупа шевелятся от внезапно налетевшего ветра.

Если бы на земле не было крови, и в головах не валялась винтовка, то эта картина напоминала бы бездомного бродягу, что, напившись в стельку, свалился на обочине. Это не было огромным, словно танк, чудовищем, что я представлял, вспоминая громкие выстрелы вчерашней ночи и увидев разрушенный город сегодня утром, не было это и крепко слепленным, напоминающим каменную глыбу, комком веры, который окружили с иронией перешёптывающиеся взрослые. Всего лишь маленькое тело, брошенное мертвым, с мукой на лице лежало передо мной, прижавшись щекой к земле…

— Вот и труп красного довелось увидеть после двухлетней передышки… — проговорил какой-то старик и, сплюнув на землю, пошёл прочь. Вслед за ним ещё несколько человек также сплюнули и ушли. Я тоже, словно только так и следовало поступать, сплюнул на землю и тихонько вышел из толпы. Когда я повернулся, в двух шагах от того места, где я стоял, глаза резанул пронзительно яркий цвет кирпичей. Как ни странно, только тут я будто бы обнаружил эту страшную веру — чудовище с красно-коричневой шершавой кожей с примесью пурпурного, которое, подбоченясь, наблюдало за тем, как там в ночи, терзаясь в муках и отхаркивая всю боль через горло, умирает один несчастный; а утром, когда этот человек наконец превратился в отвратительный труп, и вокруг него столпились люди, чудовище, стояло за спинами зрителей, довольно ухмыляясь, мол, а я то всё видело…

Я тут же отвернулся. Снова был труп. И там, где лежало тело, начиналась лужайка, а там, где она заканчивалась, был рыжий холм из глины, которая идёт на изготовление кирпичей. И с того холма, пробиваясь сквозь сорняки и извиваясь, словно змея, протянулись сюда чёрные рельсы. Я почувствовал необъяснимый трепет. Из-за этих ярких красок, которые только что промелькнули, в глазах защипало до слёз. Я одной рукой ударил себя по лбу, чтобы избавиться от головокружения, и пошатываясь, побрёл в школу.

Занятия в школе были только до обеда. А мы, шестиклассники, вообще не отсидели ни одного урока, так как восстанавливали обрушившуюся в нескольких местах из-за ночного налёта глиняную изгородь. Мы возводили её, подтаскивая булыжники с ручья и перемешивая мелко нарезанную солому с жидкой глиной, из-за этого все мы с ног до головы были в глине — и руки, и ноги, и одежда. Выпачканные ладони лоснились на солнце, будто их намазали маслом, и глина на них, высыхая, без конца коробилась… Во время починки изгороди главной темой разговоров был увиденный утром труп партизана. Однако я про это не говорил ни слова. И что я мог сказать? Рассказать про то, как мне привиделся нереально зыбко-оранжевый призрак? Однако поймут ли меня ребята? Сказать, что одеяние партизана напоминало бродягу? Однако у них сразу бы вылетело в ответ, что партизаны обычно так и выглядят. Тогда, может, сказать, что я хотел обладать этим трупом? Но нет, этого говорить нельзя. Стоит только заикнуться об этом, как даже те, у кого и мысли такой не было, вслед за мной заявят, мол, и я, и я хотел бы, чтобы партизан был моим и только моим. Тогда о чём говорить? Вот то-то и оно, что говорить было не о чем. Единственное, что я испытывал, это головокружение. После школы ребята тянули меня сходить посмотреть на обгоревшие развалины. Однако я снова условился после обеда пойти к тому приятелю, который жил недалеко от больницы, и вернулся домой.

Брат с друзьями собрались в его комнате. Похоже, поездка, всё-таки, отложилась. Стоило только одному из них начать:

— Вот если бы мы утром выехали, то теперь бы уже…

Как другой прервал его:

— Да ну тебя, хватит уже!

Они расположились кто где — один растянулся на полу, другой, вытянув ноги, сидел у стены, третий лежал на животе.

Это нисколько не походило на то, что я мог наблюдать всё последнее время, когда, соприкасаясь друг с дружкой коленками, они сидели тесным кружком с улыбками на лицах. И мой брат, что совсем недавно с таким видом, будто у них какой-то немыслимый заговор, заносчиво бросал мне: «Давай, иди отсюда!», сегодня лежал посреди комнаты и не обращал на меня никакого внимания и лишь яростно нажёвывал бумагу и со смаком выплёвывал её в стенку напротив. Каким-то образом их уныние передалось и мне. А так как у меня с самого начала не было ничего радостного, что могло бы противостоять их меланхолии, то она легко перекинулась и на меня. Я тихонько, будто получив нагоняй, открыл дверь и незаметно выскользнул из комнаты брата.

Внизу, перед моими глазами, раскинулся центр города. И хотя сверху его освещали слабые лучи солнца, атмосфера, окутывающая город, была ещё мрачнее, чем утром. Повсюду царило полное затишье…

Отец с братом и его друзьями обедали, когда пришёл староста — собутыльник отца.

— A-а… Вы, оказывается, обедаете!

Было видно, что он пришёл о чём-то просить.

— Ну, рассказывай, что там случилось у вас? — спросил отец.

— Да не… Ешьте! Как пообедаете, расскажу, — ответил староста.

— Да чего уж там, говори!

— Так ведь разговор-то не из приятных…

— Да ладно тебе, говори…

— Э… Однако ж… в общем, я про труп пришёл сказать…

— Труп?

— Ага, тот тип, что лежит во дворе кирпичного завода…

— Ну и что с тем трупом?

Я сразу же затаил дыхание.

Со слов старосты, городские власти поручили заняться убитым районной администрации того места, где находился труп, в свою очередь районная администрация передоверила это местному самоуправлению, а так как за эту работу полагалось небольшое вознаграждение, то староста решил предложить отцу воспользоваться этим. Я жутко возненавидел его за то, что он пришёл именно к нам с такой просьбой. Ну и что с того, что отец работает в мясном кооперативе?! Однако, как ни странно, он весьма живо отреагировал на это предложение.

— Ну что ж, хорошо. А место для могилы где будет?

— Да на ближней горе его закопать, вот и всё… — ответил староста.

— Пообедаю и пойду, — окончательно согласился отец. На лице у старосты можно было прочитать явное облегчение, и со словами: «Ты уж не подведи!», он ушёл.

Слушая весь этот диалог, я так побледнел, словно сердце прекратило биться. Брат с друзьями недовольно перешёптывались, но их слова долетали до меня издалека, будто я слышал их во сне.

Ко мне снова привязалось наваждение. Перед глазами возник труп. Всё так же вниз лицом, с вытянутыми руками и ногами, он взмывает в воздух и, раскинув руки, летит к стоящему отцу. Плавно парящее по воздуху тело колышется даже от слабого дуновения ветерка. В глаза прежде всего бросается то, что у трупа непрерывно развеваются волосы на голове — так он с ветром избавляется от всей мерзости, что имелась у него, и теперь он, как будто человек, который вот-вот появится на этот свет… или нет, так как он всё потерял, то стал ужасно лёгким, словно малюсенькое жёлтое пёрышко цыплёнка, он становился всё легче и легче, и вот он уже летит по воздуху. Это было наваждение, от которого где-то там, в душе, начинало теплеть, словно безродный сирота боязливо шаг за шагом приближался к тому, кто вызвался заботиться о нём.

Теперь уже, стерев былое страдальческое выражение лица, труп улыбался краешками губ. Труп. Труп достался нам. И стоит только дотронуться до него, как он оживёт, всё также храня улыбку на лице. Я мельком взглянул на отца. Не говоря ни слова, он набивал рот рисом. Притихшие брат с друзьями тоже, уже молча, стучали ложками. Я поспешно схватил свою ложку и опять принялся за еду.

Немного спустя, когда все поели, отец, словно забыв обо всём на свете, и о трупе в том числе, улёгся на полу и закурил. Я следил за каждым его движением. Довольно долго весь его вид выражал полнейшее спокойствие. Однако затем, поковырявшись в носу жёлтым от курева пальцем, он громко крикнул брата, который отсиживался у себя. Тот заглянул в нашу комнату.

— Так. Давай собирайся, пойдёшь со мной на заработки! — бросил ему отец. И без долгих рассуждений, резко поднявшись с места, размашистой походкой вышел на улицу.

Замешательство брата и тенью промелькнувшая улыбка в покрасневших больных глазах отца. Ух! Как же я обрадовался! У меня даже вырвался вздох облегчения. Было такое ощущение, будто я избавился от тяжёлой ответственности, так как немного переживал за несчастного отца, которому пришлось бы одному заниматься трупом.

Взвалив на спину чиге[35] с мотыгой, лопатой и другими подручными средствами, отец возглавил шествие, я шёл за ним, а брат с друзьями, шумно галдя, шли вслед за мной.

Мы спускались с горы по глиняной дороге, отсвечивающей на солнце желтизной. Громкие голоса приятелей брата разносились по всей округе и отдавались эхом.

Однако стоило нам приблизиться к трупу, лежащему во дворе кирпичного завода, как наши рты захлопнулись. Что касается меня, то я почувствовал, как мною опять начинает овладевать то странное наваждение, виденное утром, которое никак и не назовёшь-то, кроме как сочетанием оранжевых цветов. Возле тела растерянно стояли староста, районный следователь и старушка, приходящаяся тёткой убитому, на их лицах явно читалось желание, чтобы зеваки разошлись. Когда мы, протиснувшись сквозь толпу, подошли к телу, староста представил отца следователю и старухе:

— Хоронить поручено ему.

Отец молча смотрел на труп.

— Буду очень признательна… — заговорила старуха, но не смогла закончить фразу и почтительно склонила голову перед отцом.

— Всё думали, куда он пропал… А он, смотри-ка ты, в красные подался… и вон в каком виде вернулся… Уж простите за хлопоты…

И старуха снова опустила голову перед отцом. Сколоченный из досок гроб был уже приготовлен. Отец наскоро обтёр тело паклей и уложил его в гроб. Один из товарищей брата ему помог. Перед тем, как закрыли крышку, старуха, склонившись над гробом, рассеянно погладила ладонью пожелтевшее лицо убитого. Её иссохшие руки с обвисшей кожей медленно двигались, а глаза были прикрыты тяжёлыми веками. И тень от гроба, колыхалась вместе с ветром над ровно лежащим телом.

Когда мы поднимались на гору, я слушал, как равномерно постукивает гроб, который отец поместил в чиге. Да и не только я слушал, видно было, что остальных тоже заворожил этот звук. Судя по тому, как запыхался отец, гроб был очень тяжёлым. Незаметно для себя я тоже стал подражать отцовскому дыханию.

На склоне горы мы опустили гроб в месте, указанном следователем, и начали копать землю. За это взялись приятели брата. Когда яма была уже достаточно глубокой, они с отцом стали опускать туда гроб. В то время, как он опускался, старуха тоненьким дрожащим голосом несколько раз выкрикнула что-то, похожее на имя, скорей всего, так звали убитого. Мы скидывали в яму собранные поблизости камни. Все как один, они были твёрдыми-претвёрдыми, с острыми краями. Камни падали на крышку гроба с глухим стуком. Сначала я, как и другие, потихоньку бросил несколько камней, но потом стал швырять со всей силы, словно пытаясь поразить мишень. Громкий стук бросаемых мною камней явно отличался от других. И я изо всех сил старался удержаться от наваждения, будто лежащий в гробу человек наконец не выдержит это и начнёт кричать.

Я швырял изо всех сил. Не переставая кидать, я искоса глянул на старуху и увидел, что она смотрит на меня с укоризной. Однако, почувствовав новый прилив сил, я продолжил швырять. И тут чья-то рука крепко схватила меня. Это был отец. Он со всей силы оттолкнул меня в сторону. Не удержавшись, я неуклюже шлёпнулся на землю. К горлу подступил комок, и я едва смог сдержать подступившие слёзы. Стояла осень. Из-за моего падения несколько камышинок помялось. Подхватив одну из них и ломая её, я смотрел, как люди засыпают могилу землёй. Единственное, что я чувствовал, так это ненависть, как к убитому, так и к хоронящим его людям. Гроба уже не было видно. Отец отбросил лопату и стоял, утирая пот со лба.

Спустившись с горы, отец, следователь и староста ушли за старухой, а мы с братом и его друзьями побрели домой. В городе было очень тихо. На асфальтовой дороге с оставшимися после войны отпечатками от танковых гусениц, которые протянулись, словно след от уползшей змеи, поблёскивали горячие осенние лучи послеполуденного солнца. Мы медленно шагали, волоча по земле лопаты и мотыги.

Один из приятелей брата пробормотал:

— Тьфу ты, чёрт, сейчас бы мы уже прислушивались к звуку морских волн…

Брат буркнул в ответ:

— Да уж… Не повезло. Никогда бы не подумал, что придётся возиться с трупом.

Остальные тоже недовольно ворчали. Они сняли чёрные школьные пиджаки и накинули их на плечи. На щеках ребят виднелись дорожки от высохшего пота. Я попробовал представить их на берегу бескрайнего моря. Вот накатывает волна — и они, словно волчата, издают вой «У-у-у!» Однако дальше фантазировать не получалось… Голова раскалывалась от боли. Единственное, чего я хотел, так это хорошенько выспаться. Когда мы начали подниматься по проулку, нам встретилась Юни, которая возвращалась из школы. Похоже, она растерялась, увидев ватагу старшеклассников, лицо её покраснело, и тут, словно спасательный круг, она увидела меня и улыбнулась. Я еле удержался, чтобы не позвать её. Почему-то было стыдно звать её при других, это выглядело бы странно. И хотя этот мой порыв не воплотился в жизнь, он прочно засел внутри меня. Мне казалось, что только Юни и смогла бы избавить меня от усталости. Мне хотелось сказать ей, что мы закопали труп партизана и идём домой. И ещё, что это было очень просто. Я так хотел, чтобы она позвала меня и увела за собой. И привела меня в какое-нибудь уединённое место и положила бы на мой горячий лоб ладонь. И тогда, набравшись смелости, я бы честно рассказал про подаренные ею карандаши с ужасно толстыми грифелями, которые я почти и не использовал, так как их у меня украли. И, смущаясь, я сказал бы, что не откажусь ещё раз от такого подарка… Так думал я. Но Юни семенящей походкой уже шла далеко впереди нас. Я и не заметил, как мои губы вытянулись в трубочку, и я услышал, как из них вырвался негромкий смешок.

— Это же Юни? — спросил один из приятелей брата. Брат кивнул.

— Говорят, она лучше всех учится в школе… — опять сказал тот приятель. И брат снова кивнул.

Чуть погодя другой проговорил:

— А фигурка ничего себе…

И тут я увидел, как на их лицах появилась беззвучная улыбка. Я вздрогнул. Настолько от этих их улыбок веяло чем-то тёмным и похотливым.

— Ага, и вправду ничего… — отозвался третий. Затем они некоторое время шли молча, будто что-то обдумывая. Смутно я чувствовал, что за этим неизбежно последует что-то ещё, я почти выжидал, что же будет дальше. И как ни странно, это что-то вылетело изо рта брата:

— А… как насчёт того, чтобы нам отведать кой-чего?

«Вау!» — раздались радостные возгласы, нарушив тишину переулка. Дальше события развивались очень быстро. Их глаза опять обрели жизнь, а бряцанье лопат, что волочились по земле, стало ещё громче.

Когда мы пришли домой, они забились в каморку к брату и начали перешёптываться. Я же прилёг в нашей с отцом комнате, куда время от времени до меня долетали обрывки смеха и приглушённые выкрики. Я весь размяк и изо всех сил сопротивлялся одолевающему меня сну. Но, похоже, я всё же задремал. Брат потряс меня и разбудил. В комнате извивались тусклые лучи предзакатного солнца. Я протёр заспанные глаза и сел, а брат заискивающе спросил:

— Сходишь до Юни, ладно?

— Ага, — машинально ответил я. Эта просьба не привела меня в замешательство, более того, я даже будто ожидал такого поручения. У брата от удивления округлились глаза, видно, он не рассчитывал, что я так быстро соглашусь.

— Пойди к Юни и передай, что я буду ждать её сегодня в девять часов вечера в пустом доме Миён, хорошо? — попросил брат.

В эти минуты я становился участником страшного заговора. Передать несколько слов — не такое уж и великое дело, так что я ни при чём. Миён! Хотят воспользоваться твоим домом. И хотя на воротах висит потрёпанная бумажка с надписью «Продаётся», сколько бы я не проходил мимо, у меня никогда не было мысли, что дом пуст. Во всяком случае, я пытался сам себя убедить в том, что я так не думал. Мне всё время казалось, позови я тебя по имени — и ты тут же выбежишь из дома. А даже если и не так, то я не оставлял надежды, что когда-нибудь в один из дней ты вернёшься и привезёшь мне в подарок красивые японские мелки и снова будешь жить в этом доме. Словно подводный дворец морского царя, твой пустой дом был для меня неким таинственным местом. Он служил мне источником всевозможных пленительных фантазий. Но знаешь, Миён, через несколько минут я собираюсь зачеркнуть всё это.

М-м-м… Но разве не всегда так? Чтобы начать что-то новое, тебе приходится перечеркнуть всё остальное, и неважно, правильно это или нет, гораздо важнее чувство жалости, которое ты испытываешь в этот момент. А, может, это и означает «взрослеть»? Ну же, Миён! Поддержи меня! Принять участие в заговоре старших ребят — не такое уж сложное дело. Миён! Мне так нужна твоя поддержка! Да что тут такого!? Всё просто. Это совсем-совсем не сложно, точно так же, как и закапывать труп… И я… я вполне справлюсь с этим!

— Сказать, что ты будешь ждать один? — спросил я.

— Ну, конечно!

Брат, казалось, очень обрадовался такому моему вопросу и довольно усмехнулся.

Я уставился в пол. И, отдирая пальцами истёршийся верхний слой бумаги, отколупывал глину, что была под ним.

— А если она спросит, зачем ты хочешь встретиться, что ответить? — спросил я, разглядывая вымазанный в глине кончик пальца.

— А… это… затем…

Конечно же, они заготовили ответ на этот вопрос. Но мне было страшно его услышать. И я произнёс, опередив ответ брата:

— Скажу, что хочешь встретиться по школьным делам. Ведь Юни доверяет тебе… поэтому обязательно придёт.

Мне хотелось сделать ударение на словах «Юни доверяет тебе», но даже на мой взгляд они прозвучали так бесцветно.

— Думаешь? — с сомнением спросил брат, однако было видно, что он очень доволен моим полнейшим содействием.

— Да, конечно! — поднялся я с места.

Когда я обувался на каменном крыльце, до моих ушей донёсся голос брата, он выдавал тревогу:

— Ты ведь справишься?

Ну, конечно, справлюсь, убеждал я самого себя. Отворяя калитку, я вдруг оглянулся, ребята стояли в дверях и смотрели на меня. Один, встретившись со мной взглядом, потряс кулаком, как бы подбадривая меня. Они улыбались мне. А я — нет.

Раз-два, раз-два. Отсчитывая про себя, бежал я по дороге. В переулке стелились коричневые тени. О, а небо-то цветом как вода! А деревья? Коричневые. А крыши? Ну, естественно, фиолетовые. Заготовленный в моей голове лист бумаги заполнялся густым чёрным как мазут цветом.

Когда я предстал перед Юни, в голове у меня всё кружилось, ноги стали ватными. Так бывало, когда я выслушивал незаслуженные упрёки учителя. Соседка была всё в том же ханпоке, в котором я видел её утром. Выслушав мою просьбу, она без долгих раздумий согласилась. Дурак, дурак, дурак! И тут неожиданно для самого себя я обнаружил, что добавил по своей собственной инициативе очень полезный для брата довод:

— Наверно, что-то очень важное, связанное со школой. Сказал, чтобы ты пришла одна, и никто об этом не знал.

Я закрыл глаза. У меня в ушах, будто далёкие раскаты грома, гулко отозвалось Юнино «Хорошо, передай, что я обязательно приду туда». Всё! Всё закончилось очень легко. По дороге домой я замедлил шаги перед домом Миён. На серых воротах по-прежнему висел пожелтевший обрывок бумаги. Мимо него пробежал паучок и резво пополз вверх. Я попробовал толкнуть ворота — не отворились. Видно, были заперты изнутри. Когда ворота не открылись, ещё сильнее захотелось заглянуть за них. Я взобрался на невысокую глиняную изгородь. С верхушки, куда я вскарабкался, упали на землю несколько черепиц и разбились. Я, словно лошадь, оседлал изгородь и посмотрел во двор. Пустой заброшенный дом окутывала зеленоватая дымка. На прилегающем к дому крохотном пятачке земли откуда-то взялся кустик баклажана, и под увядшими листьями висели несколько сморщенных плодов жёлтого цвета. Они вконец пожухли и выглядели несъедобно. В окнах не было ни одного стекла, видно, их растащили. Моё сердце тихонько билось. Вдруг я вспомнил про то, что договорился с приятелем сбегать посмотреть на развалины больницы. Однако теперь уже и не стоит. Я подумал, что надо сходить в тот особняк, который служил штабом тыловой части. Обуглился, поди, донельзя, ведь даже утром он ещё полыхал. Я спрыгнул с изгороди в переулок.

1962, июнь

СИЛАЧ

Кто только не снимает жильё в Сеуле, и у всех, похоже, свои обстоятельства… Если бы все квартиросъёмщики поведали о том, что они видели, слышали и чувствовали в своих обиталищах, то вышло бы немыслимое количество прелюбопытных и удивительных рассказов. И тот, что я привожу здесь, тоже может считаться одним из них. Хотя эта история, услышанная от одного молодого человека с взлохмаченной головой — мы с ним случайно разговорились, сидя на скамейке в каком-то парке — похоже, была малость приукрашена, и основная мысль противоречила выводу, но мне, всё же, показалось, что в ней есть, как бы это сказать, что-то символичное, поэтому-то я и пересказываю её здесь в том самом виде, в каком услышал.

Когда я открыл глаза, мой нос почти что упирался в стенку. Судя по всему, я спал, вплотную прижав к ней лицо. Она была выкрашена белой известью и выглядела слишком уж чистой. «А ведь моя комната совсем не такая!» — растерялся я. «Неужто заснул в чужом доме, или это тот самый случай, когда „упал, очнулся — и на тебе, я в больнице“», — подумал я.

И тут мне пришли в голову детские воспоминания: когда, загостившись у родных, приходилось у них и заночёвывать, я частенько, просыпаясь среди ночи, начинал пристально вглядываться в потолок, рисунок на котором смутно просматривался благодаря свету уличного фонаря, проникавшего в окно, и тогда до меня доходило, что это чужой дом. Лёжа на постели, я начинал выводить пальцами в воздухе узоры потолка в нашем доме, и от мыслей о родных, что спят под ним, я не мог уснуть, поэтому, как только рассветало, я тихонько выскальзывал и бежал к себе домой. Однако тогда это случалось ночью, а теперь день был в самом разгаре. То было в далёком прошлом, когда я был ребёнком, а сейчас пора юности. И к тому же, то происходило у меня на родине, которая уже вытеснилась из моего сознания, а здесь и сейчас — Сеул.

Я медленно повернул голову и взглянул на потолок. На нём не было никакого узора, просто коричневая фанера. Если что-то и было, так это едва различимый рисунок самого дерева, напоминающий круги на воде. Кроме того, потолок был очень высоким. Не то, что в моей комнате. У меня он был таким низким, что в положении стоя приходилось наклонять голову, и оклеен обоями в шестиугольниках, которые первоначально, скорей всего, были голубого цвета, но из-за подтёков дождевой воды пожелтели. Плюс ко всему, потолок в моей комнате совсем не такой ровный, как тот, который я вижу сейчас над собой — мой провис в середине и образовал параболу. Такой потолок встречается только в домах бедняцких кварталов. Да-да, моя комната находилась в трущобах Чхансиндона, недалеко от Тондэмуна[36]. Даже если представить, что наша планета исчезла и появилась вновь, моя комната не могла быть такой чистой, как эта. Я поспешно повернул голову и взглянул на белую стену, уткнувшись в которую я спал. Если бы это была моя комната, то на обклеенной газетами стене точно должна была быть надпись, сделанная шариковой ручкой: «Все жители Чхансиндона — сукины дети!»

Я не знаю, когда появилась эта надпись, но мог предположить, что тот, кто занимал эту комнату до меня, как-то в один из дождливых дней, валяясь без дела, просто протянул руку и, не вставая с постели, написал приведённую выше сентенцию. А всё потому, что эта комната, включая шум, проникающий извне, вселяла во всех своих обитателей чувство безнадёжности; к тому же, кто бы ни находился в ней, не смог бы удержаться от того, чтобы не оставить такую надпись из-за отвращения к самому себе за то, что в этом огромном мире не остаётся больше ничего, кроме как занимать комнату, грязнее которой и быть не может. И вообще, если бы этот кто-то не сделал такую надпись, то, скорей всего, я написал бы это сам. Вот поэтому-то мне и нравилось это выражение 30-х годов. Кроме того, я считал его весьма достоверным, будто это сказал, кто-то из великих. И среди бесчисленного множества комнат в этом мире я не мог не узнать свою именно благодаря этой надписи.

Я внимательно оглядел оштукатуренную белую стенку в комнате, где я только что проснулся. Однако той надписи не было. Стена была чересчур чистой. И тогда мне захотелось увидеть всю комнату: медленно, будто оглянувшись, могу увидеть перед собой страшное чудовище, очень медленно я перевернулся на другой бок. Естественно, никакого чудовища не было. Только в одеяле запутался.

Я тщательно ощупал комнату глазами. На стене справа от меня, в углу, была светло-коричневая дверь красного дерева. Напротив, у стенки, в некотором беспорядке стояли в ряд книги. Я прочитал заглавия на корешках, что глядели на меня. «Введение в драматургию», «Теория трагедии», «Проблемы современной комедии», «Актёрская речь современной драмы», «History of drama» и другие. Это были книжки по моей специальности, и они, без сомнения, принадлежали мне. А на полу, напоминая вульгарно рассевшуюся женщину, валялся календарь (видимо, кнопка не выдержала, и он упал со стены). Слева от меня в углу были свалены как попало чернильница, тетради, ручки, мои умывальные принадлежности, пепельница, начатая пачка «Азалии» и смятый коробок спичек, к стене была приставлена гитара, а на крючке висела моя одежда. Всё это принадлежало мне. «Так значит, это, всё же, моя комната», — подумал я. Однако быть того не может, чтобы моя комната была такой чистой и опрятной, да ещё и без фотографий с обнажёнными женщинами, расклеенными по стенам.

Кроме того, снаружи не доносилось ни звука. Я взглянул на наручные часы, что валялись на полу. Было четыре часа Дня.

В это время, по идее, должны слышаться громкие голоса уличных торговок с близлежащего рынка, шум бегущей по водопроводу воды, неразборчивое бормотание из соседней комнаты, тарахтение проезжающих за окном машин и пронзительные взвизгивания клаксонов. Я должен был слышать то, что мог услышать человек, стоящий рядом с воображаемой гигантской машиной, которая, вращаясь, подминает под себя и давит несметное количество птиц. Однако, тишина. Странно, что не доносится ни звука. Так тихо, словно ты сидишь жарким летним днем в лесу.

И тут за дверью слышатся мягко ступающие по деревянному полу шаги, вслед за этим раздаются звуки пианино. Такое впечатление, что прямо из-за двери.

В этой дыре — и пианино?! А… Вот тут-то до меня, наконец, дошло! Четыре часа. Звуки пианино. Эта чистая, напоминающая больницу, комната. Всё дело в том, что где-то неделю назад я переехал из той грязной каморки в Чхансиндоне в этот чистый дом, построенный на западный манер.

Музыка, которая доносилась до меня, была мелодией «К Элизе». После того как неделю назад я въехал сюда, каждый день в четыре часа пополудни звучало пианино, и каждый раз это была «К Элизе». Похоже, что и до моего переезда сюда в четыре часа тоже раздавались звуки фортепьяно с той же неизменной «К Элизе».

Только теперь я потянулся и сел на постели. Если задуматься, весьма удивительный провал в памяти.

Безусловно, частенько бывает, когда что-то вдруг вылетает из головы. Это звучит смешно, но у меня было даже так, что я забыл, как нужно мочиться. Как-то раз я пошёл в чайную (она находилась на втором этаже, и медленно поднимался по лестнице, погружённый в свои мысли), и вот когда я зашёл в туалет за дверью чайной, всё и произошло. В тот момент, несмотря на срочную физиологическую нужду, я напрочь забыл, как это делается. Я тогда сильно растерялся. Немного погодя, когда по привычке начал расстёгивать штаны, я смог вспомнить, однако абсолютно точно то, что я испытал невиданный провал в памяти, забыв о том, как справляется самая насущная нужда. Но, как бы там ни было, думаю, что недели вполне достаточно, чтобы привыкнуть к новому жилью. И то, что, пробудившись от полуденного сна, я довольно долго чувствовал дискомфорт в комнате, куда я переехал, не означает ли, что дело здесь не в недельном отрезке времени, а в чём-то другом, заложенном в моей психике и преследующем меня уже с давних пор.

Переехать в этот стерильный, как больница, дом меня заставили уговоры одного моего приятеля — чрезвычайно участливого человека, который был доброжелателен ко мне.

Как-то раз, когда на улице накрапывал дождь, и по округе разносился запах затхлой сырости, я сидел в своей комнатке, куда в единственное маленькое оконце величиной с четвертинку газетного листа за весь день проникала хорошо если хоть малая толика солнечных лучей. На тот момент у меня закончились деньги, а в кабаке, где я уже слишком долго брал в долг, было совестно просить ещё, поэтому я занял немного у живущей по соседству проститутки Ёнджи и вместо вина купил спирт, который, разбавив водой, пил большими глотками. И когда, опьянев, сидел перед растрескавшимся зеркалом, запущенным когда-то в стену, и то морщил лицо, то смеялся, обливаясь пьяными слезами, тогда-то ко мне и пришёл тот мой добрый друг. Искренне сочувствуя, он начал убеждать меня, что в таком моём существовании нет ни капли просвета, к тому же, в моём подходе к жизни явно просматривается стремление подражать деградирующим личностям. Он уговаривал меня, мол, разве не интересно сравнить такую беспорядочную декадентскую жизнь в трущобах с другой — размеренной и упорядоченной. Он хотел попросить своих родственников, в доме которых придерживаются семейных традиций и соблюдают строгие правила, сдать мне комнату с пансионом. Конечно, я был ему очень благодарен. Правда, я попробовал оправдать свой беспутный и бродяжнический образ жизни, списывая всё на природную лень и неумение распоряжаться деньгами, — характерную черту бедняков, — а также на отчаянье, происходившее от безысходности из-за того, что мне теперь некуда вернуться и до смерти придётся трепыхаться своими силами в этом Сеуле. Но, вместе с тем, это было время, когда я уже не мог обманывать самого себя, осознавая, что я ещё молод и у меня есть шанс что-то исправить в этой жизни. Именно поэтому я не мог не испытывать благодарности к моему другу за такое его предложение. Однако на тот момент я был сильно стеснён в средствах, поэтому сразу же последовать его совету не получилось. У меня не было денег даже на автобус, поэтому я все дни просиживал в комнате, упражняясь в написании комедий.

Прошло много времени, пока мне наконец удалось продать одной театральной труппе несколько пьес для мини-спектаклей: сумма от продажи была довольно приличной, вот поэтому я где-то около недели назад по совету друга всё же осуществил свой переезд, который так долго планировал и лелеял в своей душе. И теперь каждый день в четыре пополудни мне приходилось слушать «К Элизе». На пианино в этом доме играла невестка. Семья состояла из сухонького маленького старичка, которого называли дедушкой, такой же маленькой сухонькой старушки, которую называли бабушкой, их сына — преподавателя физики в каком-то университете, его жены — невестки, их трёхлетней дочери, младшей сестры преподавателя — ученицы старших классов, и кухарки. Дедушка, приходившийся дядей моему другу, хлопотавшему за меня, взялся за исправление моего отношения к жизни.

Я до сих пор помню слова, сказанные стариком, когда в первый же вечер он позвал меня к себе… Это был своего рода инструктаж. Задав несколько вопросов о моей семье, дед неожиданно спросил, сколько мне было лет, когда началась гражданская война. А когда мне не сразу удалось подсчитать, и я невнятно пробормотал, что около десяти лет, старик сказал, мол, наверно, так оно и есть, раз я не знаю, что оставила после себя война. Тогда я честно признался, дескать, не помню, что было до войны, и если даже и помню, то это всего лишь детские воспоминания, поэтому-то я и не знаю, что принесла война и что она унесла. В ответ старик закивал головой и коротко подытожил, сказав, что главным последствием войны было разрушение семейных связей. Он проговорил это таким строгим и категоричным тоном, словно я сделал что-то нехорошее, и он меня за это распекает, так что я и вправду почувствовал себя виноватым, и, сидя перед ним на коленях, ещё ниже опустил голову. Пытаясь перебороть наваливающуюся на меня дремоту из-за накопившейся за целый день усталости, возбуждения и напряжения от переезда, я слушал, как бы это поточнее назвать — то ли точку зрения, то ли доктрину старика.

И если вкратце пересказать то, что я услышал, находясь в состоянии полудрёмы, то получится следующее: «Семья без традиций не может считаться сообществом людей. А то, что мы называем традициями семьи, формируется на основе упорядоченности. Семья в нашей стране во время войны подверглась ломке вплоть до того, что родственники не знали друг о друге, живы они или мертвы. Вот поэтому-то наш народ и должен был осознать всю значимость семьи. И теперь каждой семье следует создавать свои семейные устои, опираясь на дух порядка. Так-то оно так, да только в реальности на нашем пути встаёт очень много преград. И чем больше этих препятствий, тем требовательней (пусть даже где-то и слишком) мы должны быть к самим себе».

Семейные устои. Я не знал, что это такое, но в течение нескольких дней смог не просто познакомиться с этим понятием, но ощутил его истинную сущность на своей собственной шкуре. И наиглавнейший принцип жизни — распорядок — был самым первым из устоев этого дома, что подмял меня под себя.

Шесть утра — подъём. (Хотя в моём случае подъём не был добровольным — старик, вскипятив чай, собственноручно приносил его мне, будил и заставлял выпить, а когда я сконфуженно, с ёкающим сердцем поспешно одевался, выводил меня на прогулку. Поэтому из-за недосыпа я всё время спал днём, когда контролировать меня было некому. Однако, судя по всему, все жители этой квартиры, включая даже трёхлетнюю малышку, соблюдали этот режим). Завтрак. Поход на работу или в школу. Дедушка тоже занимал в какой-то фирме ответственный пост, поэтому дома оставались бабушка, невестка, девочка и кухарка, и лишь только я один не мог совладать со своим утомлённым телом. Всё это время я слушал, как около десяти часов утра старушка с невесткой строчили на швейной машинке, в двенадцать часов слушал музыку по радио, в четыре после полудня слушал мелодию «К Элизе». К шести тридцати вечера все домочадцы должны были быть дома. Ужин. После еды — пятнадцать минут на общение. Затем все расходились по своим комнатам — наступало время занятий. Позднее раздавалось дребезжанье стаканов и чайника с ячменным чаем, которые кухарка приготавливала на столике в зале — это происходило где-то без пяти-шести минут десять. Когда дребезжанье утихало, двери в комнаты открывались, все выходили, выпивали по стакану чая и, пожелав друг другу спокойной ночи, шли спать. Изумлению моему не было предела — неужели на свете может существовать и такая жизнь! В этой семье не было ни одного человека, чьё лицо было бы омрачено тенью. А что касается меня, то я окунулся в мир, который не мог себе даже вообразить. Такая жизнь с чётким распорядком не могла не заставить меня вспомнить о тех, с кем я жил в том бедняцком квартале в районе Чхансиндон поблизости от Тондэмуна.

Я сильно переживал из-за того, что иногда, когда я пытался мысленно представить лица домочадцев этого зажиточного дома строгих правил, они заслонялись лицами жильцов из Чхансиндона, которые очень даже отчётливо всплывали в моей памяти. Может, конечно, это происходило из-за того, что время, проведённое мною в новом жилище, было не таким уж и долгим, однако, скорей всего, это случалось по той же самой непонятной мне причине, по которой я каждый раз испытывал чувство неловкости после пробуждения в комнате от дневного сна.

Сколоченный из досок дом, в котором я жил в Чхансиндоне, был очень маленьким, а комнат в нём было целых пять. Поэтому и говорить не стоит о том, что в каждую могли поместиться всего лишь один-два человека, которые лёжа занимали бы всё пространство комнаты. Из всех комнат более менее просторную и светлую занимала семья хозяйки, в комнате чуть похуже (хотя в отличие от остальных трёх, в неё не проникала дождевая вода), жила проститутка Ёнджа, которая всегда платила в срок. А в комнате, где было единственное в этом доме окно (пусть оно было грязное и в трещинах, заклеенных бумагой), жил усохший донельзя хромой мужчина лет пятидесяти вместе с десятилетней дочкой; на деле же и десяти ей нельзя было дать: только голова была большой, а из-за дистрофии щёки у неё ввалились, тельце же было до того маленьким и щупленьким, что она выглядела младше шестилетнего ребёнка. В оставшихся двух комнатах жили я и рабочий-подёнщик Со лет сорока.

Когда я переехал в нынешнее своё жилище, построенное на западный манер, и увидел ту заботу, которую проявлял дедушка по отношению к невестке, играющей на пианино «К Элизе», чья мелодия уже успела порядком поднадоесть, мне сразу же вспомнился тот хромой со своей тощей дочкой из дощатого дома в Чхансиндоне.

Дед на дух не переносил пианино, но считал недопустимым, чтобы пальцы невестки, занимавшейся фортепьяно в школьные годы, потеряли гибкость. Об этом даже и речи не могло быть — воспитание дедушки никак не могло этого позволить. Поэтому-то невестке и было выделено время для игры на пианино в этой чётко расписанной жизни дома. Такая же забота просматривалась и по отношению к учащейся в старших классах дочери. После ужина, когда наступало время занятий, она шла в свою комнату, а когда в десять часов вечера кухарка приносила чай, выходила в зал. Всё время до чая было выделено на учёбу.

А как же воспитывал свою дочь тот хромой из Чхансиндона? Каждый раз, проходя мимо их окна, я мог видеть, как его юная дочь сидела перед ним на коленях. И так как я мог наблюдать это зрелище почти всё время, пока проходил мимо их комнаты, то трудно сказать, в какое время эта худенькая девочка не сидела перед отцом. Такое впечатление, что она должна была сидеть в этой позе всё время, кроме тех моментов, когда, едва ковыляя, выходила варить рис или шла за водой, скособочившись на одну сторону. Окно было забито, поэтому я не знаю, что говорил хромой своей дочери, однако было видно, что он без остановки двигает губами. Учитывая, что перед девчонкой всегда лежали бумага и карандаш, наверное, это было время занятий. Хромой же не расставался с розгой. И не проходило ни дня, чтобы эта розга не опускалась на тело девчонки. Хромой хлестал дочь, как сумасшедший. А девочка, уже привыкнув, прикрывала голову тонюсенькими, словно у пятилетнего ребёнка, ручками, и, не проронив ни единой слезинки, ни единого звука, стойко сносила сыплющиеся на неё удары. Естественно, для меня так и осталось загадкой, чему в той сумрачной комнате хромой обучал свою дочь, и что за науки она постигала. Единственное, что я мог заключить, так это то, что обучение в той тёмной комнате с окном, проходило не зря — однажды поздней ночью я увидел, как хромой отец, согнувшись в три погибели у туалета, без устали жёг спички, с тревогой глядя на дочь, которую, видно, прихватил понос.

Ещё в моей памяти довольно ясно сохранилось лицо проститутки по имени Ёнджа.

Когда я пришёл встретиться с хозяйкой, обнаружив на дверях обрывок бумаги с надписью «Сдаётся комната», то именно Ёнджа, мывшая ноги у водопровода, закричала, обращаясь внутрь: «Хозяйка! Тут про жильё пришли узнать!»

После того, как я заселился, круглолицая с узкими щёлочками глаз Ёнджа, сказав, что ей девятнадцать лет, стала называть меня оппа[37]. И всего за несколько дней моего проживания в новом обиталище я почти сразу почувствовал к ней родственную близость, а всё благодаря природному обаянию Ёнджи. Показывая бордовый шрам на запястье левой руки, напоминающий червяка, она спросила: «Как думаешь, что это?» И, тяжело вздохнув, проговорила: «Когда-то давно я хотела покончить с собой и полоснула здесь ножом, но выявила, вот и мучаюсь теперь…» В уголках её глаз даже блеснули слезинки… Ёнджа меня частенько выручала и, бывало, даже угощала папиросами. Узнав, что я изучаю драматургию, она при каждом удобном случае приставала ко мне, мол, если станешь знаменитым, возьми меня в актрисы, ладно? Как-то раз, когда проходил конкурс красоты «Мисс Корея», она увидела в газете фотографию победительниц, одетых в вечерние платья с диадемами на головах, и, попросив нас с хозяйкой выступить в роли членов жюри, ушла в свою комнату, где нарядилась в бережно хранимый розовый ханпок. Затем вышла во двор и в невероятной тесноте стала чинно вышагивать, после чего подняла руку и спросила: «Ну как? Подойдёт?» А потом, рассмеявшись, сказала: «Не тяну я на мисс, правда ведь?» И весь тот день Ёнджа была раздражительной и нервной.

Ещё как-то она услышала про то, что в окрестностях Кванхвамуна[38] есть один прорицатель, который чрезвычайно точно угадывает судьбу по имени, так вот после этого Ёнджа стала уговаривать меня сходить к нему вместе с ней. А когда я сказал, что всё это нелепые выдумки, она сердито запротестовала, словно это она и есть тот самый прорицатель. «Если выяснится, что твоё нынешнее имя плохое, он подберёт новое, и ты сможешь стать очень даже счастливым человеком», — пыталась переубедить она меня. После нескольких дней её докучливых приставаний мне ничего не оставалось, как уступить, и я сказал, что схожу с ней, однако Ёнджа вдруг насупилась и пошла на попятную под предлогом того, что выйдет некрасиво, если в присутствии других выяснится её род занятий, так как этот вещун даже по имени может определить, чем данный человек занимается. Я подумал о том же, и сказал: «Ну, и не пойдём тогда!» Но Ёнджа, видимо, не могла до конца расстаться с этой мыслью, так как и позже несколько раз заводила разговор на эту тему. А в день моего переезда в новое жилище, Ёнджа с сожалением проговорила, что хотела попросить меня сходить до Кванхвамуна и разузнать про её имя.

Мелодия «К Элизе», к которой прибавилось мурлыканье невестки, достигла своей кульминации. И раз уж невестка начала подпевать, значит, скоро музыка прекратится. Мне это было известно по опыту. Я вновь улёгся на кровать.

На фоне бряканья пианино в этом благовоспитанном доме та моя комната с надписью «Все жители Чхансиндона — сукины дети!», и те, кто там жили, кажутся недосягаемо далёкими. То место находилось в совершенно противоположной стороне на расстоянии, которое невозможно преодолеть, сев на обычный автобус. И тот факт, что даже уплатив за неделю вперёд, я никак не мог расстаться с ощущением неловкости по отношению к этой комнате с белыми стенами, не означал ли, что я преодолел это ничем неизмеримое расстояние совершенно уж неожиданно, абсолютно не подготовившись к этому. Не знаю, жил ли я когда-нибудь в далёком детстве в похожей обстановке, но отчего-то проживание в этом доме на западный манер было слишком уж чуждым для меня и моей памяти.

И это сильнее ощущалось, когда я вспоминал лицо Со — мужчины средних лет, ещё одного жителя дома в Чхансиндоне.


Когда на трущобы опускается вечер, воздух становится ещё более спёртым. Возвышающиеся вдалеке в центре города здания с одной стороны освещены вечерними лучами заходящего солнца, а с другой образуют длинные-предлинные тёмно-голубые тени. И кварталы бедняков существуют в этих тёмных тенях.

Люди самых разнообразных профессий, названия которых не встретишь в учебнике, возвращаются сюда, стирая со щёк липкий пот, и сразу же их хмурые лица расправляются, словно надувные шарики. Мужчины с оголённым торсом, собравшись в кучку, без умолку галдят; ребятишки, радостно визжа, бегают вслед за трамваями, которые, проезжая по улице, чуть ли не задевают дома и крыши. Женщины, что вытащили на улицу жаровни и, водрузив на них кастрюли, мешают в них какое-то диковинное варево, содержимое которого каждый раз разное в зависимости от обстоятельств. И то, что варится в одной кастрюле, отличается от соседней гораздо больше, чем климат разных стран. Будто ведьмы, они закладывают в чаны загадочные компоненты и варят каждая своё особенное зелье.

Вечером в трущобах очень даже суматошно. Подвыпивший мужик, выкрикивая что-то несуразное, возвращается домой и, показывая заработанные сегодня деньги, тащит за собой приятелей в кабак. А вслед за ним выбегает жена, размахивая кулаками, выхватывает из рук несчастного деньги и исчезает в доме, и тогда оставшиеся, сочувственно улыбаясь, пытаются утихомирить вопящего от возмущения мужа. С рынка, что расположился поблизости от бедняцкого квартала, несёт тухлой рыбой, а из центра города ветер наносит пыль, и когда начинают загораться мерцающие огни разбросанных тут и там лавок, мужчины, будто избегая их, набиваются в приземистые по сравнению с ними самими кабаки.

Я тоже, после того как поселился здесь, каждый вечер ходил в подобное заведение. Словно пузыри в мутной воде, в этом суматошном районе только кабаки были безмятежными и тихими. Разумеется, мужчины шумно галдели или, бывало, даже дрались до крови, но, когда это происходило не на улице, а в кабаке, не знаю уж почему, это выглядело вполне невинно…

Место, куда я постоянно ходил, называлось Хамхын, его содержала старуха из провинции Хамгёндо. Я усаживался в самом конце длинной лавки и, выпивая по рюмочке, что наполняла мне хозяйка, окунался в атмосферу этого места, которая прельщала меня гораздо больше, нежели выпивка. У меня даже и в мыслях не было с кем-то сблизиться, и я всегда сидел вот так, один. Проходило достаточно много времени, и после того, как мне казалось, что я достаточно опьянел, я расплачивался (хотя чаще всего брал в долг) и выходил на улицу. Когда я поднимал голову, на фоне ночного неба вырисовывался величавый силуэт Тондэмуна с его флюоресцентной подсветкой для привлечения туристов. Такое ощущение, что он и сейчас стоит перед моими глазами. Ночной Тондэмун…

Прошло совсем немного времени после моего переезда в Чхансиндон, и вот однажды вечером, когда я, как обычно, сидел на конце лавки, уставившись на желтоватую жидкость в стакане, рядом со мной грузно плюхнулся какой-то человек. Попросив у хозяйки стаканчик, он хлопнул меня по спине и заговорил. Этот огромный, одетый в поношенную военную форму мужчина лет сорока с густой бородой спросил у меня, не я ли тот самый молодой человек, что поселился недавно в доме, где живёт Ёнджа. Когда я ответил, что так оно и есть, мужчина, приветливо улыбаясь, сказал, что он тоже снимает в том доме комнату, попросил называть его Со и воскликнул, что давно надо было познакомиться. Хотя мы жили в одном доме, Со уходил рано утром, а я возвращался поздно вечером, поэтому до сего времени я даже и не подозревал о его существовании, но Со как-то случайно увидел меня и, по всей видимости, взял на заметку. Так и произошла наша встреча. По мере опустошения стаканов мне тоже захотелось поговорить, и я чуть ли не навязчиво спрашивал его, откуда он, где его семья, чем занимается. И Со без тени недовольства добродушно рассказал, что родом он из провинции Хамгёндо, а во время гражданской войны в одиночку перешёл на юг, и сейчас продаёт свою силу на всевозможных стройках.

Впоследствии мы с Со почти каждый день просиживали в этом кабаке. И с каждой нашей встречей я всё больше убеждался, что он большой добряк. Глаза у него были, как у европейца, с ярко выраженным двойным веком, и совсем не как у бедняков в них светился огонёк, отчего у собеседника могло даже возникнуть чувство неполноценности, однако он умел показать этими глазами свое дружеское расположение. Проницательностью особой он не отличался, наоборот — был человеком действия, умение шевелить мозгами было не по его части. Это подтверждал и неторопливый протяжный говор Со, совсем не похожий на говор выходцев из Хамгёндо — когда он говорил, его толстые припухлые губы шевелились также не торопливо. Его способность опустошать стаканы просто поражала. Похохатывая, он, бывало, говорил, что почти все заработанные деньги оставляет в этом кабаке, и это не так уж и плохо. Пил он от всей души, после чего не буянил, а просто любил покуролесить, словно малое дитя. Порядочно захмелев, мы выходили с ним в обнимку и, пошатываясь, шли по улице. А так как он был здоровенным, то получалось, что я обнимал его за талию. Прищурив один глаз, он частенько подмигивал в сторону ярко освещённого Тондэмуна, возвышавшегося на фоне ночного неба.

Как-то я спросил его, любит ли он ночной Тондэмун. В ответ Со переспросил у меня, неужели и мне он тоже нравится? Я сказал, что при свете дня это сооружение меня пугает, и становится как-то не по себе, так как кажется, что оттуда выскочит какое-нибудь привидение, хотя при флюоресцентном освещении, ночью, Тондэмун выглядит очень даже красивым. На это Со заявил, что любит ворота немного за другое: его охватывает волнение при виде Тондэмуна, будто это живой человек, и он им дорожит, словно близким другом. Впоследствии я узнал, что он имел в виду. И произошло это следующим образом.

Той ночью мы тоже были в кабаке, а когда вернулись домой, Со пошёл в свою комнату, а я — в свою, прямо в одежде завалился поверх одеяла и заснул. Не знаю, сколько было времени, когда кто-то меня разбудил, тряся за плечо. Это был Со. От него всё ещё несло выпивкой, но, было похоже, что он протрезвел. На мой вопрос, который теперь час, он ответил, что точно сам не знает, наверно, около трёх, и велел мне тихонько следовать за ним, так как он хочет мне что-то показать. Его голос напомнил шепчущихся по секрету мальчишек, которые отправились на поиски сокровищ. Поддавшись его настроению и следуя за ним, я даже умудрялся шикать на него, мол, тс, тише… В переулке горели фонари. Крадущейся походкой мы шли, избегая освещённых мест. По дороге я спросил у него, куда мы идём, он ответил, что к Тондэмуну. Какая же была необходимость идти туда, когда на улице комендантский час, и только фонари стерегут дорогу. Вращая полными тревоги и недоумения глазами, я послушно по-кошачьи ступал за ним.

Вскоре мы дошли до места, где стоял Тондэмун, освещённый до того ярко, что можно было пересчитать все до единой черепицы на его крыше, и спрятались в переулке напротив. Со огляделся по сторонам и, убедившись, что кроме нас никого нет, велел мне оставаться в этом переулке и наблюдать за тем, что он будет делать. Я затаил дыхание, сглотнул слюну и согласно кивнул головой, на что Со довольно улыбнулся и в мгновение ока — таким я его видел впервые — стремительно перебежал дорогу и спрятался в тени стены Тондэмуна, откуда снова глянул по сторонам.

Сама арка ворот стояла на фундаменте высотой более шести метров, сооружённом из громадных валунов, а вырастающая из этого фундамента и окружающая полукругом здание крепостная стена тоже была сложена из огромных камней. Словно цирковая обезьяна, Со с привычным проворством взобрался на эту стену. Зрелище карабкающегося по стене Со в свете зелёных ламп заставило меня почувствовать себя зрителем, приехавшим в загадочную страну и наблюдающим великолепный спектакль на огромной сцене. В свете единственного прожектора рождалась удивительная картина того, как пуская в ход все свои мускулы, человек полз по этой стене, и движения его рук то ли обращались с призывом, то ли бросали вызов этой непоколебимой надменной махине. Всё это заставило меня ощутить трепет.

Чуть погодя Со исчез по ту сторону стены. И почти сразу после этого я стал свидетелем ещё более ошеломляющего зрелища. Со появился на стене, держа в каждой руке по каменной глыбе невероятно огромных размеров, образующих крепостную стену. Затем быстрым движением рук взметнул их над собой. Камни, которые могли бы сдвинуть с места либо рычаг или блок, либо же совместными усилиями несколько человек, Со поднял голыми руками. Привлекая моё внимание, он несколько раз потряс этими валунами, и, поменяв их местами, аккуратно опустил.

Всё происходило как будто во сне. И хотя я признаю существование богатырей, упоминаемых в древних сказаниях, я не знал, как назвать Со, который среди ночи на моих глазах в обрамлении зелёного света шагает по стене.

Богатырь! Да-да! Со — богатырь!!! Мне ничего не остаётся, как только признать это. Однако, от мистического зрелища я почувствовал больше страх, чем восторг, и когда меня всё ещё потряхивало, передо мной (и когда он только успел?!), словно приведение, горделиво улыбаясь, предстал Со.

Со был богатырём. В ту ночь я вернулся домой и услышал от него то, чего он ещё никому не рассказывал.

Со родился метисом от брака китайца и кореянки. Его предки были знаменитыми могучими воинами в Китае. Если заглянуть в их родословную, то можно убедиться, что среди них было несчётное множество полководцев. Сила, которой они обладали, была смыслом их существования и являлась их единственным достоянием. И это неосязаемое наследство передавалось потомкам в качестве семейной реликвии. С помощью этой силы они могли подарить миру спокойствие, а также могли завоевать себе славу. Однако во времена Со, эта мощь уже не могла считаться наследством. Единственным преимуществом было то, что на стройках, благодаря этой силе, Со мог рассчитывать на чуть большее, чем у других, вознаграждение. Но, в конце концов, он решил отказаться от этой привилегии — Со носил кирпичи и копал землю наравне с другими. Только так он мог сохранить честь рода. Поэтому-то безлюдной ночью, когда никого нет, Со демонстрировал всем своим предшественникам, что не растерял эту силу.

Я мог легко представить, как, стоя днём рядом с Тондэмуном и видя, что никто из прохожих не замечает перемены в крепостной стене, Со улыбался, глядя на камни, которые он поменял местами. Вот где скрывался истинный Со, и, похоже, это была его глубинная сущность, которая подкупала меня всё больше и больше по мере укрепления нашей дружбы.

Дом в трущобах… И я, живший в том доме вместе с многочисленными соседями, не мог не почувствовать стремления к покою, что шевелилось внутри меня. Похоже, я опасался быть затянутым в их беспросветную жизнь. Однако когда я расстался с тем местом и переехал в этот дом с неизменно повторяющейся мелодией, которую играло неизменное пианино, на меня напала невыносимая скука и проснулось отвращение к нынешнему моему обиталищу. Как оказалось, я сам не знал, чего мне надо…

Пианино умолкло. Я машинально поднял с полу наручные часы. И когда осознал, что делаю, на губах у меня появилась горькая усмешка. Я хотел удостовериться, во сколько пианино перестало играть. Завтра по окончании мелодии я тоже буду сверяться с часами и, сравнивая с предыдущими днями, я рассчитывал укрепиться в моей ненависти к этому дому. Не знаю, что и сказать — я сам себе удивлялся. Возможно, такие чувства возникли у меня после того, как я вспомнил то естественное поведение Со. А что он показал мне? Нечто вроде преданности своему роду в каком-то идеалистическом смысле, и я не думаю, чтобы это могло послужить одной из причин для осуждения образа жизни этого благополучного дома. Однако мне вспоминается следующий день после переезда сюда: вечером после ужина, когда время общения закончилось, и для всех домашних наступила пора занятий, я остался один и пошёл в свою комнату, где, опершись на стену, начал перебирать струны гитары. Бывают же моменты, когда вдруг хочется взять в руки инструмент. Конечно, это всего лишь эмоциональный порыв, но ничего плохого в нём нет. Я подтягивал струны и пробовал звучание, когда моя светло-коричневая дверь красного дерева отворилась, и вошёл дедушка. На гитару мне был выделен промежуток с десяти до одиннадцати утра, тогда же бабушка с невесткой шили на машинке. Так впервые великие традиции семьи были применены и ко мне. Однако впоследствии я ни разу не воспользовался этим выделенным для меня временем. Скажем так, больше у меня вообще не возникало желания браться за гитару.

И теперь моя гитара, что будила давно позабытое безотчётное умиление и привносила хоть ненадолго покой в души жителей того дома в Чхансиндоне, где всё было переполнено отчаянием, кочующим из одного закутка в другой, была вынуждена, сгорбившись, стоять в углу комнаты с виноватым видом, напоминая старика, который в случайно брошенном слове вдруг обнаруживает свою старость.

Поначалу я испытывал к новому дому уважение. Но после понял, что оно было сродни восторженному восклицанию при виде нового пейзажа. А ещё тогда я сделал открытие: оказывается, понимать и чувствовать — вещи совершенно разные. Спланированные движения этого семейства, деятельный подход к жизни, при котором всё отработано так, что даже наималейшая трещинка сразу же запаивается, ничем не омрачённые лица, порождённые чувством собственного достоинства из-за того, что ты что-то создаёшь. Если и есть люди, которые используют слово «культура», то это семейство как раз из такого разряда. Разве это не то самое, к чему так стремится человек? Такие люди всю жизнь на бегу, в преодолении дистанции. Именно так я понял сущность этих людей.

Однако можем ли мы думать, что они сокращают дистанцию, если конечный пункт находится безгранично далеко? И всё-таки, можно ли считать, что они действительно приближаются к этому бесконечно далекому месту, если даже время для моих занятий гитарой подверглось ограничению? А что, если на самом деле они топчутся изо дня в день на одном и том же месте, хотя верят в то, что идут. И наоборот — напоминающая бесконечный холостой бег жизнь людей из трущоб не имеет ли больше смысла, чем эта? Вот что я чувствовал. Поэтому в итоге надо мною начала довлеть мысль о том, что какая-то из сторон ошибочна. Где-то в глубине меня было подозрение, что, в сущности, эти два подхода к жизни несравнимы, но с гораздо большей силой меня преследовала навязчивая мысль, что один из них неверен, и я не знал, с чего я так решил. Это моё убеждение крепло, и в конце концов я начал сравнивать жизнь домочадцев из нового дома с пустой оболочкой. Я думал, что жизнь в этом доме всего лишь бесполезная обёртка, или же жизнь с ошибочным курсом, или жизнь по привычке. И мне казалось, что вот сейчас-то я обязательно должен был предпринять какие-то действия. А ещё я думал, что было бы хорошо, если бы кто-то мудрый и хорошо разбирающийся в людях рассудил бы мои действия.

В тот день после обеда и до самого вечера желание что-либо предпринять не давало мне покоя. Лёжа, я взглянул вверх. Коричневый фанерный потолок безо всякого рисунка. Я повернул голову вбок — чисто-белая, совсем как в больнице, стена.

Вечером того дня, когда все домочадцы собрались, я вышел из дома. Конечно, я не рассчитывал на то, что мой план радикально изменит жизнь этого семейства. Однако же мысль о том, что надо что-то предпринять, больше напоминающая чувство долга, привела меня медленными шагами к аптеке. Уже смеркалось, и аптечная витрина была ярко освещена. Выставленные там пузырьки и коробочки смотрелись очень умилительно, словно игрушки. Я встал на пороге и, наклонившись, начал присматриваться. А когда поднял голову и увидел, что хозяйка аптеки смотрит на меня сверху вниз из-за стекла, я улыбнулся ей, вошёл и стал ещё пристальнее разглядывать витрину, будто что-то ищу. Я колебался. Хозяйка участливо спросила, что мне нужно. Я же, по-прежнему уставившись на витрину, спросил, есть ли у нее возбуждающее средство. Аптекарша спросила, сколько требуется. Я про себя пересчитал домочадцев. Дедушка, бабушка, преподаватель, невестка, старшеклассница, кухарка и внучка — всего семь человек. Я попросил на семерых. И только теперь я смог поднять голову, как полагается. Хозяйка состроила чрезвычайно строгое выражение лица, и, подойдя к шкафчику в глубине магазина, завернула порошок в бумагу и вынесла мне.

Расплатившись и выйдя из аптеки, я почувствовал, как задор мой, по сравнению с давешним, немного поугас. Я испытывал какое-то умиротворение. Впервые за долгое время у меня появилась возможность не торопясь осмотреться кругом. Встречая вечер, вокруг меня стояли, выстроившись в ряд, многочисленные дома, построенные на западный манер. Все окна были ярко освещены, и в отличие от района, где я жил раньше, было тихо, доносился приятный запах еды. Вот тогда-то мне и пришло в голову, что я дьявол, который явился раскрепостить этот умиротворённый, ну, просто до безобразия умиротворённый мирок, и эта мысль меня почему-то развеселила. Или, быть может, я — засланный из бедного квартала шпион, подумалось мне, и я понял, что чувство, похожее на чувство вины перед трущобами, которое вот уже несколько дней подряд не давало мне покоя, исчезло. И если бы кто-то рядом со мной сказал, что это своего рода малодушная компенсация, я бы радостно закивал головой и рассмеялся.

Когда я пришёл домой, все ждали меня у накрытого стола.


Было девять пятьдесят. Вот уже через несколько минут кухарка поставит на столик в гостиной чайник с ячменным чаем и стаканы. А перед тем, как выйдут домочадцы, мне надо будет насыпать в чай приготовленный белый порошок. Прислонившись к двери с кулёчком в руках, я ждал кухарку. И тогда я попробовал представить, что я буду делать, если сейчас не подмешаю порошок в кружки этого семейства, а просто вернусь в мой старый бедняцкий квартал. Но в голову ничего не приходило. И даже наоборот — я точно знал, что совсем даже не собираюсь возвращаться туда. А ещё я понимал, что эта моя мысль несколько противоречит моим давешним думам, роившимся в моей голове до похода в аптеку. И вместе с тем я не захотел отказываться от своего плана, хотя и отдавал себе отчёт в том, что это бредовая идея. Как назвать это? Мелкой проказой? Однако ж я был торжественен, как на молитве.

Наконец раздались шаги кухарки, особенно тихие по сравнению с шагами других членов семейства, и донеслось дребезжание чайника. После того, как кухарка вышла запереть дверь, я потихоньку выскользнул из комнаты. И благополучно растворил порошок в чае.

Вернувшись к себе, я в некотором волнении стал выжидать. Чуть погодя я лично убедился, что все выпили этот чай и видел, как все разошлись по своим комнатам. После чего свет в комнатах погас. Однако смогут ли они уснуть? Мне хотелось, чтобы они снова включили у себя в комнатах свет и, сидя на постели, поразмыслили бы, почему же они не могут уснуть, и почему так возбуждены. Я тихонько открыл дверь и, выйдя в гостиную, сел на стул. Я ждал… ждал, когда в их комнатах включится свет.

Прошло бесконечно много времени. Но ничего не происходило. Тогда я представил, как они ворочаются с боку на бок в бесплодных попытках заснуть. В эти минуты они всего лишь притворяются, что спят. И если я сейчас «Трам!» — вдруг заиграю на пианино, то они, словно пришло избавление, сразу же вскочат со своих постелей! Естественно, под предлогом того, чтобы поругать меня, мол, чего это ты устроил среди ночи. Я обрадовался, что моя мысль остановилась на пианино. Я приблизился к нему. Открыл крышку. Клавиши в темноте белозубо улыбались. Мои пальцы легли на клавиатуру. Осталось только придать рукам силу. Конечно, это не будет какой-то мелодией или чем-то подобным — дом потонет в бешеных звуках.


На этом молодой человек из парка закончил свой рассказ.

— Остаётся добавить, — некоторое время спустя проговорил он, — что в ту ночь, несмотря на столь шумное бряцанье пианино, только один человек вышел, чтобы оторвать меня от инструмента — и это был дедушка. Хотя я, кажется, всё же слышал какое-то покашливание…

Ещё он сказал, что и сам не мог понять, отчего испытывал такое дикое одиночество, и почему хватка деда, тянущего его из комнаты, была такой железной. Проговорив это, молодой человек в упор посмотрел на меня и спросил:

— Как вы думаете, кто был не прав?

— Х-м-м…

Я задумался. Если честно, то мне с трудом верилось во всю эту историю. Во-первых, едва ли такая жизнь вообще существует, а даже если и существует, то нельзя сказать, что одна из них обязательно должна быть ошибочной, и даже наоборот — оба случая похожи в своей безжалостности, а если всё-таки признать, что одна из сторон ошибочна, то это происходит от того, что юноша пытается одновременно объять совершенно разные вещи. Так думал я.

— Или это я был не прав? — снова спросил юноша у меня.

— Гм-м… — снова задумался я.

Выходит так, что неправых нет. Хотя сказать честно, я тоже не знаю. Неоспоримо то, что если бы мне, как и тому юноше, пришлось пожить двумя такими разными «жизнями», то и я бы пришёл в растерянность.

1963, июль

КУПИТЬ ПО ДЕШЁВКЕ

Суббота, после полудня. Вот, чёрт возьми, что-то на душе чересчур спокойно. Наступит завтрашний вечер — и я буду расплачиваться за это. Так уж повелось, что в воскресенье после обеда начинает просыпаться беспокойство. А значит, надо на всю катушку использовать вечер субботы. Нетерпеливые студенты в субботу ушли с утренних пар и разбежались по своим делам. Особо же нетерпеливые ещё в начале семестра во время выбора предметов не стали занимать себе этот день недели.

— Эй! Будь другом, дай тетрадку! Меня не было на прошлой лекции, — хлопнув К по плечу, просит кто-то на выходе из кабинета.

— Вряд ли ты мой почерк разберёшь… — говорит К и отдаёт тетрадку.

Надо же, оказывается, есть такие зануды, что берут переписать конспект в субботу после полудня. Тот, кто позаимствовал тетрадь, убежал, изображая из себя страшно занятого. Двор утопает в солнечных лучах ранней осени. Воспалённые глаза К не выдерживают такого потока света и прищуриваются. Все фотографии, на которых он в лучах солнца, получаются с прищуром. Чересчур яркие лучи солнца превращают глаза К в в двух инвалидов.

Ранняя осень, суббота после полудня. Погода до омерзения хороша. У ворот стоит арендованный автобус для кружка любителей гор. Одетые в походные куртки и штаны студенты с рюкзаками за плечами забираются в автобус. Чёрт подери, надо было записаться хотя бы туда. Однако членство в этом кружке требует слишком больших расходов. Почти все пижоны, записавшиеся туда, сделали это из желания пофорсить. Одели куртки с капюшонами, взвалили на спину рюкзаки, а чтобы они смотрелись потяжелее, напихали туда смятых старых газет, натянули белые чулки, нарочно обули стоптанные полевые ботинки, чтобы выглядеть посолиднее, напялили форменные штаны американских военных моряков, на плечи навесили транзисторы и фотоаппараты, а на нос нацепили солнцезащитные очки… Даже если купить эти иссиня-зелёные штаны в лавке старьёвщика на Тондэмуне, то выложишь за них не меньше шести-семи сотен вон. Эх вы, пижоны… Наверняка будет стыдно, когда обрядившись в такую дороговизну, придёте в лес, а там нет никого, кто бы полюбовался на вас… Ну, конечно же, по дороге обратно, сидя в междугороднем автобусе или в поезде и ловя восхищённые взгляды деревенских, вы почувствуете удовлетворение…

Всё это так, однако мне-то какое дело… Суббота, после полудня. В библиотеку, уж извините, идти не охота, да к тому же там скорей всего уже закрыто. Для начала надо бы раздобыть сигаретку и покурить. К обводит взглядом двор, чтобы найти подходящий объект, у которого можно стрельнуть курево. Как раз в это время из-за угла седьмого лекционного зала появляется Р. Его очки поблёскивают на солнце. К машет рукой в его сторону. Р с улыбкой на лице подходит.

— Одну сигаретку, — протягивает К руку.

— Ну и нюх! Как ты догадался, что я купил сигарет? — Р достаёт из кармана ещё непочатую пачку «Пагоды». Похоже, он только что из буфета.

— Вот это да! Не уж-то «Пагода»? И с каких это пор «Белый тополь» в отставке?

— Да ну тебя, только сегодня.

— А, так у тебя свидание?!

Р неловко улыбается сквозь очки и протягивает сигареты. Аж три штуки зараз.

— Данке, можешь идти.

— Да есть ещё часа два. — Р подносит зажигалку.

— А супружница у тебя симпатичная… — затянувшись, говорит К. Как-то раз на улице он видел Р вместе с его девушкой.

— Да ничего особенного, во всяком случае, порядочная, — отвечает Р.

— Ну и как она? — развязно спрашивает К. Лицо Р слегка напрягается, он отрицательно качает головой.

— Она не из таких.

— А что, есть такие, а есть и не такие? — подначивает К. Однако в душе ему стыдно.

— Где учится?

— В училище искусств.

— Живопись?

— Не-е, керамика…

И Р, словно он что-то вспомнил, спрашивает у К:

— Кстати, я давно хотел тебя спросить, ты часто бываешь в «Тэхане»?

«Тэхан» — букинистический магазинчик на Тондэмуне, куда частенько заглядывал К. Хозяином там был рябой мужчина, на вид лет пятидесяти. По сравнению с другими такими местами в том магазинчике был очень даже неплохой ассортимент, поэтому-то К и захаживал туда регулярно. Там он и покупал книжки и продавал. И когда Р заговорил о «Тэхане», К тоже кое-что вспомнил:

— Ага, а что — это твои родственники? Как-то раз вечером я, кажется, видел тебя там. По-моему, ты даже в дом прошёл? — спросил К.

На что Р нерешительно промямлил:

— Да не то что бы… Так значит, ты близко не знаком с семейством?

— Домашних не знаю, но с хозяином, рябым-то, с ним мы очень даже сблизились.

«Тэхан» — лавка уценённых книг, таких хоть пруд пруди. Как и другие книжные лавки, число которых резко прибавилось после войны, она тоже представляла собой сколоченную наспех дощатую пристройку. Внутри магазинчика, который был отделён от тротуара всего лишь порожком, три стены заставлены книгами, а у стенки в глубине магазина за маленьким столом, подперев руками голову, сидит рябой, который либо клюёт носом, либо щёлкает на счётах. На стене за спиной рябого в уголке есть дверка, которую не сразу-то и приметишь. Если открыть эту дверь, то за ней неожиданно оказывается двор с водопроводной колонкой и обычный дом с черепичной крышей. К узнал об этом после того, как один раз прошёл через эту дверь в туалет, который указал ему рябой. Тогда же К увидел во дворе молодую женщину, развешивающую бельё. Её желтоватое лицо казалось то ли отёкшим, то ли оплывшим. Через открытую дверь было видно, что комната заставлена очень дорогой утварью, и даже стоял проигрыватель. Кроме этой женщины в доме, похоже, никого больше не было, и К даже и предположить не мог, что дом этот — дом рябого, а та женщина — его жена. Вернувшись из туалета, он спросил у хозяина лавки, с которым сдружился настолько, чтобы обмениваться непристойными шутками:

— Ну и дела! Неужто вы тайком изменяете жене с той женщиной, что в доме?

В ответ рябой ухмыльнулся и проговорил:

— Так это ж моя супружница!

— Вот это да! Оказывается, вы ещё тот богач!.. — еле вывернулся К, пряча сконфуженное лицо…


— Слушай, а тот рябой, случайно, не твой зять? — спросил К.

Р отмахнулся, как будто говоря: «Да ну тебя!», и, многозначительно улыбнувшись сквозь очки, проговорил:

— Ну да, жена рябого мне старшей сестрой приходится…

— Смотри-ка ты!

К почуял в словах Р фальшь и демонстративно сочувственно зацокал языком. Р неловко улыбнулся и поднялся с травы, где всё это время сидел.

— Однако, пойду я…

— Ты ж сказал, что ещё часа два есть… — проговорил скучающий без дела К. Р с глупой улыбкой на лице снова опустился на землю. Затем он достал из кармана пачку, вытащил оттуда три сигаретки, и, бросив их на колени К, опять встал.

— Да мне ещё нужно кой-куда зайти. До встречи.

К ничего не остаётся, кроме как отпустить приятеля. Он глядит вслед Р, который еле несёт своё худосочное тело, до тех пор, пока тот не скрывается за воротами.

Пять сигарет. А значит сегодняшний вечер худо-бедно можно пережить. В выходные время у К исчисляется сигаретами. В кармане есть двадцать вон. Раз разжился куревом, может, на эти деньги сходить в кинотеатр «Чхонге»? За двадцать вон только там и удастся посмотреть сразу два фильма подряд. Нет, есть, конечно, ещё несколько мест, но, если учесть плату за автобус, то выходит сумма, на которую попадёшь лишь в захудалый кинотеатр, да и то на утренний сеанс со скидкой. Автобус с пижонами из кружка любителей гор начинает фырчать и, обогнув двор, исчезает за воротами. Чтоб вам свалиться с утёса и посворачивать себе шеи! Запах бензина крадётся в тень дерева. Автобус уехал — и такое ощущение, будто двор совершенно пуст. Старый сторож в чёрной форменной одежде и чёрной фуражке с золотым ободком, бренча ключами, идёт в сторону главного здания института. Этот старик со сгорбленной спиной работает здесь сторожем уже то ли тридцать, то ли сорок лет, несколько дней назад его улыбающееся фото с форменной фуражкой на голове появилось в газете. Трудно сказать, воспримет он это как похвалу или же оскорбится, если сказать ему: «Да вы просто прирождённый сторож!» Похоже, глаза старика из-за слепящих лучей солнца тоже больны. Он шагает сейчас с закрытыми глазами. Абсолютный инвалид. Интересно, а сможет ли он, закрыв глаза и повернувшись спиной, пройти от своей сторожки у ворот до лестницы главного здания института? Подумать только! Тридцать или сорок лет только тем и заниматься, что сторожить, и даже не стыдиться этого! Вон, даже в газете фото своё поместил, мол, когда я гляжу на здоровых студентов, то чувствую важность своей работы и т. д. и т. п…. К бездарности приплюсуйте силу привычки, а всё это из-за того, что старикашка по природе своей недалёк умом. Однако ж, погляди на него… Полезность… Ишь, ты, нашёлся тут, нужный какой… К засовывает руку в карман студенческого мундира. Рука нащупывает потрёпанную банкноту. До чего поразительно, что деньги можно определить на ощупь! Даже когда карман набит всякой всячиной, рука вполне способна отличить салфетку, которой утирал нос, и затёртый от долгого ношения клочок бумажки от денежной банкноты. И дело совсем не в том, что руки обладают особой чувствительностью, совершенно определённо то, что у денег своя аура. Деньга дотрагивается до руки. В ответ рука смущённо краснеет, как рак, и легонько подрагивает. Деньга потихоньку начинает заигрывать с рукой. Рука, пытаясь совладать с собой, застёгивает воротник пальто и замирает. Не хочешь, ну как хочешь, бросает вызов деньга. Рука колеблется. А потом в припадке безудержной дрожи вдруг исступлённо сжимает банкноту в объятьях. Последняя же, коварно усмехаясь, слегка поглаживает руку. И затем, о, боже мой, деньга в мгновение ока исчезает, а рука растерянно сжимает в пальцах какую-то бесполезную вещицу. Теперь К уже не спускает глаз со своей ветреной руки. Он вытаскивает из кармана банкноту. Ни больше, ни меньше — двадцать вон. Выкладывает потрёпанную купюру на газон, на неё кладёт руку, и таким образом обеих — руку и деньгу — женит. Так: обе стороны обязуются не обращать внимание на бананы, что вечно без дела торчат на улице, на кинотеатр «Чхонге», утопающий в запахе пудры официанток, на чайную, где продаётся ненастоящий кофе и лживые сантименты. Ну же, глупая ты голова, подумай, ведь можно пойти в лавку рябого и на двадцать вон запросто купить одну книжку в мягкой обложке. А то ведь жить в мире привычек — как тот сторож, или же под влиянием импульса, как та изменница-рука, — в обоих случаях обходится дорого. Надо жить революционно. И не по привычке, и не импульсивно. Просчитывая ещё и ещё раз. К рад, что теперь у него есть, куда пойти. В лавке у рябого можно пробыть до вечера, болтая о том о сём и перебирая книги. О, кстати, когда несколько дней назад он заходил туда, то заприметил одну книжицу. Неизвестно, может, её уже купили. Хотя она ведь из редких, да ещё и узко специализированная, к тому же хозяин запросил за неё весьма дорого, так что, скорей всего, её ещё не купили. Рябой затребовал за неё триста вон. Однако К уверен, что сможет купить её за сто двадцать, ну, от силы, сто пятьдесят вон. Кто знает, а вдруг завтра появятся сто вон. И тогда, добавив их к тем двадцати вонам, что лежат в кармане, можно будет купить книжку. Естественно, рябой не продаст так задёшево только потому, что К — частый гость в лавке. Даже наоборот, хозяин лавки — тот тип, который наживается за счёт постоянных клиентов, пытаясь навязать книги, которые никак не распродаются. Но К владеет секретом, как подешевле купить. Он тайком от рябого вырывает несколько страниц в книжке, на которую положил глаз, а несколько дней спустя идёт и начинает торговаться, упирая на то, что, мол, кто купит книгу, у которой вырвано столько страниц. В конце концов рябому ничего не остаётся, как уступить. Придя домой и вклеивая вырванные странички липкой лентой, К чувствует себя на седьмом небе.

Он, не торопясь, выходит за ворота университета. Там стоят несколько таких же, как и он, бездельников и о чём-то шумно переговариваются. Уставившись вниз, К шагает вдоль ручья, что бежит напротив университета. Воды в нём — совсем на дне, да и та грязная. Разбухший трупик крысы, перекатываясь по воде, то плывёт, то замирает. Кажется, он хочет, чтобы вода увлекла его за собой. Однако зацепляется за деревянную корягу и крутится на одном месте. К оглядывает дорогу. На глаза не попадается ни одного камешка. Ого, вот это да! И хотя в том, что ни на асфальтовой дороге для машин, ни на мощёном булыжниками тротуаре не видно ни одного камня, нет ничего противоестественного, в то же самое время этот факт немного настораживает. К отводит взгляд от крысиного трупа.

Рябой пьёт соджу, но как только К входит в лавку, он поспешно сгребает со стола маленький шкалик со стаканом и прячет их в ящик стола.

— Давненько не заходил. Что-то в желудке колом встало, вот и хватил рюмочку, ты, может, тоже будешь? — осклабившись, рябой опять открывает ящик стола.

— Я не пью, — отвечает К, мельком оглядывая корешки книг. Книжка, которую он приметил в прошлый раз, на месте. Однако ж хозяин сидит слишком близко. Первым делом надо перенести её и поставить подальше от глаз рябого. Для начала К вытаскивает первую попавшуюся книгу и усаживается на стул, что стоит рядом со столом хозяина; перелистывая страницы, заводит разговор с рябым:

— А вы, оказывается, любите выпить! Никогда бы не подумал!

Вот чёрт, и надо же было попасться книжке из отрасли, в которой я почти ничего не смыслю. «…Это было принято римскими правоведами, внедрено святыми отцами христианской церкви и воссоздано Фомой Аквинским…» Рябой, кажется, что-то сказал, а я прослушал.

— Что вы сказали? — переспрашивает К.

— Я говорю, что тоже не любитель выпить.

Похоже, хозяин раздражён. Бурчит себе что-то под нос, усыпанный многочисленными оспинами.

Ну же, рябой! Прогавкай что-нибудь! Делать нечего — К продолжает перелистывать страницы. Нужно всего лишь потянуть время. «…Пролетариат, если вспомнить великое изречение Тойнби[39], хоть и существует в обществе, которым управляет, но сам этому обществу не принадлежит. И тот вакуум…»

— Ладно, читай себе… Если вспомнишь что интересное, рассказывай…

По-видимому, рябому скучно.

— Было бы что интересное… — пытаясь придумать что-нибудь стоящее, отвечает К.

— Слушай, студент! Вот, закончишь ты свой географический и что делать будешь?

— Работать пойду.

— И куда же? В школе учительствовать, что ли, будешь?

— Почему? Можно и в институте преподавать…

— Значит, тоже будешь скучать… — переживает за К рябой. Как же отвратительно его сочувствие!

— Эй, погляди-ка туда! — кричит рябой, спеша к выходу. Мимо лавки проезжает колонна двухместных велосипедов. Одетые нарядно парни и девушки. Похоже, субботний кружок велосипедистов. В это время К ставит на место книгу, что держал в руках и вытаскивает ту, что приглядел раньше. Вместе с ней он подходит к рябому и встаёт рядом.

— Эх, и у меня тоже было когда-то такое время хе-хе… — привирает рябой. — Человеку только бы пожить хорошо!

Ух, ты, точно подмечено! Велосипедисты доехали до конца улицы и скрылись за углом. Наблюдавшие за ними зеваки снова принялись за свои дела. На мгновение вспыхнувшая всеми цветами улица снова потускнела. Хозяин возвращается на своё место. Он уж было собирается сесть на стул, но вдруг останавливается и, нерешительно оглядываясь на К, прикладывается щекой к щёлке дверцы, что ведёт внутрь. К делает вид, что ничего не замечает, стоя у входа, он открывает книжку. Рябой возвращается к столу и садится. К усиленно изображает, что перелистывает книгу, для чего обильно смачивает кончик пальца. Бумага в книге, слава тебе Господи, бамбуковая, тонкая… К проводит слюнявым пальцем в тех местах, где будет вырывать странички. Как всегда в таких случаях, руки слегка дрожат, а мочки ушей начинают гореть.

— Студент! — зовёт старик. К резко вскидывает голову и глядит на него. Рябой с мерзким выражением лица заговорщицки улыбается. Сердце изо всех сил колотится.

— Что такое?

— Слушай, студент! Ты тоже в публичный дом захаживаешь?

Фу ты, пронесло… К Усмехается. Старикашка опять принялся за своё…

— Было дело, как-то раз пошёл вслед за приятелем.

— Да врёшь! Неужто всего один раз?!

— Можете не верить, воля ваша, но это правда. Да как назло, попалась прыщавая деваха… Всю ночь напролёт только и делал, что угри ей выдавливал, а на рассвете еле ноги унёс. А чтобы не обидеть друга, который заплатил за меня, соврал, что поразвлёкся на славу… Ну и намучился я тогда…

— А чего прыщи-то давил?

— А что было делать, если она меня заставляла, орала, да так сердито! Я такую страшную фурию впервые видел…

Пока рябой смеётся, К одним духом вырывает страницы в том месте, где наслюнил.

— И после этого больше не удалось сходить?

— Не то что не удалось, как-то и не хотелось больше. Да, к тому же, если есть деньги ходить по таким местам, лучше уж мяса купить да наесться от души.

У К снова появляется возможность вырвать ещё одну страничку.

— А студент-то у нас, оказывается, не такой как все… Я вот знаю одну девицу, так среди её визитёров есть один — похожий на тебя студент, который раз в неделю обязательно приходит. Однако ж, ходит этот молодчик к той проститутке за тем, ну, это просто смех, она сама рассказывала мне… короче говоря, он приходит к ней за этим самым…

Слушая болтовню старика, К зажимает в кулаке пять-шесть страничек и потихонечку их выдирает. Ну, давай же, рябой, погавкай ещё!

— …У того молодчика, видно, есть девушка. Но она, судя по всему, строит из себя недотрогу. Ему же невтерпёж… но он-таки не хочет порочить невинность возлюбленной… хо-хо-хо… Вот поэтому-то перед тем, как встретиться с ней, он обязательно приходит к моей знакомой, — не договорив, старик не утерпел и опять расхохотался.

Ух, всё, вырвал. Спасибо тебе, рябой!

— Уж если так любишь, то разве нельзя чуть-чуть потерпеть? — спрашивает К, прикидывая в уме, как бы упрятать в сумку вырванные странички.

— Да как же тут удержишься?

— Если уж так трудно терпеть, то почему бы не взять да и признаться во всём любимой и поговорить начистоту?

— Милости прошу! — встаёт рябой с места. Две девочки-старшеклассницы оглядывают с порога книжные полки. Будто бы уступая им дорогу, К проходит вперёд, где до этого оставил свою сумку.

— Заходите, не стесняйтесь! — участливо зазывает хозяин. Но девчонки, похоже, испугавшись обезображенного лица рябого, обращаются в бегство.

— Чтоб вам провалиться! — бормочет рябой и садится на своё место. К проворно складывает в несколько раз вырванные странички.

— А у тебя-то есть девушка?

— Я таким не занимаюсь.

— Да ведь нынче у всех студентов в обязательном порядке есть девушки!

— А у меня вот нет. И даже наоборот — таких, как я, на удивление много.

— А чего так?

— Слишком уж это дорогое удовольствие.

— Да разве деньги — проблема, если есть любимая девушка?

— Любимой — нет.

— А… ну это… О, проходите пожалуйста! — встаёт рябой. Обтирая лицо, входит мужчина, держа в руках чёрную сумку на замке.

— Вот, присаживайтесь сюда, будьте любезны! — указывает хозяин типу с чёрной сумкой на стул, где недавно сидел студент.

К, якобы уступая дорогу вновь вошедшему, подхватывает свою сумку и становится в сторону. Он прижимает её к груди. Заглядывает внутрь. Отдел, где лежит доширак[40], слегка оттопырен. Надо попробовать упрятать туда вырванные странички. К украдкой бросает взгляд на рябого. Тот, почти насильно выудив руку у типа с чёрной сумкой, обменивается рукопожатием.

— Ну так что, сегодня возможно? — с непроницаемым лицом сурово спрашивает незнакомец.

— Какой разговор! Да вы для начала присядьте вот сюда да передохните малость.

— Надо же в срок отдавать — кроме вас ещё куча желающих!

— Да-да, конечно.

— Там всё в порядке, не сломалось ничего? — спрашивает тип с сумкой уже немного помягче.

— Да вы что?! Как такое может быть?! Вот только вчера вечером девчонка Ли Гым Хи, что ли, так здорово пела, виляя задом, зрелище ещё то!

— Ну, так это же известная певица!

— Вот-вот, я и говорю…

— Мне нужно идти, так что, если всё готово, то будьте любезны…

— Погодите минуточку!

Рябой встаёт с места и прикладывает глаз к щёлке в двери, что ведёт в дом. Когда он снова возвращается к столу, цокая языком, К умудряется запихнуть вырванные странички в сумку. От удовлетворения он оттопыривает нижнюю губу.

— Здесь есть четыреста вон… жена сейчас, похоже, куда-то отлучилась, если вы немного подождёте, то я добавлю ещё сто.

— Хорошо, тогда приготовьте деньги, а я пока схожу в соседний дом.

— Да-да, как вам будет угодно. Я всё приготовлю.

Тип с чёрной сумкой поспешно выходит из магазина.

— Налоги? — спрашивает К, собираясь ставить книжку на своё место.

— Да это пришли за ежемесячным взносом за телевизор. Такой молодой, а ведёт себя — только держись!

— Так вы ещё и телевизором успели обзавестись?

Рябой довольно посмеивается:

— Так ведь человек так устроен, что, как бы там ни было, а всё необходимое приобретает и живёт себе.

— Я как погляжу, вы умеете роскошно жить!

К ставит книжку на место. Ну, книжица! Увидимся через несколько дней! И тогда К, раскрыв книгу на том месте, где были вырваны страницы, покажет её рябому и скажет, мол, что это у вас все книги в таком виде, а старик скривив лицо, насупится. На душе так хорошо! Рябой снова подходит к двери и прижимается щекой к щёлке. Демонстративно громко покашливает и стучится в дверь. Приближаются звуки шаркающих штиблет — и слышится лязганье отодвигающегося засова. Дверь со скрипом открывается, на мгновенье обнаруживая то ли оплывшее, то ли опухшее лицо той самой женщины, которую когда-то увидел К, и тут же прячется обратно. Остаётся видна только нижняя часть лица.

— Ушёл? — спрашивает рябой у женщины приглушённым голосом, как будто остерегаясь К. Губы желтоватого цвета, со стёршейся помадой, утвердительно кивают. — Только что приходили за рассрочкой, принеси сто вон.

Женщина, будто обо всём уже знает, тут же протягивает кулак. Словно лапы паука, пальцы раскрываются, и оттуда появляется смятая сотенная бумажка. Хозяин без промедления хватает её. Женщина с грохотом захлопывает дверь. Рябой поворачивается — на его лице загадочная улыбка, в которой читается то ли смущение, то ли презрение. И вдруг К осеняет. Он стремительно направляется к выходу. Вдалеке, в потоке людей, мелькает спина едва ковыляющего Р, который смешивается с толпой. Оглянувшись, К видит, как рябой, поплёвывая на пальцы, пересчитывает деньги.

Ну и ну, мерзость-то какая… Отвратительно… К изо всех пытается удержаться от смеха. Это даже не смех, а какой-то клёкот, что колом застрял в горле. Нет, ну ты только посмотри на них… ну надо же… Нет, ну подумать только…

К пробует пошире приоткрыть глаза. Похоже, солнечные лучи ранней осени в городе с его гвалтом машин и людей пошли на убыль. Глазам удаётся открыться. Ах ты, шелудивый рябой! Не надо тут строить из себя самого умного! Ну всё, я завтра же приду за этой книгой, из которой вырвал страницы! И нечего тут строить из себя самого умного! Подлый старикан! Ведь я-то тебя тоже за нос вожу! А Р-то, гляди-ка! Ещё тот, оказывается, деляга! Ишь ты, в родню подался к чёрной фуражке и рябому с его телевизором!

Так-так-так… принесите-ка мне счёты! Дайте-ка мне сообразить! Мда… задачка ещё из тех! Придётся голову-то поломать! На лице у К блуждает презрительная улыбка.

1964, июль

ФЛАЖОК

Занимался рассвет. На востоке показалась длинная серебристо-серая полоска, хотя повсюду ещё царил сумрак, так что нельзя было распознать человеческого лица. Пондоги, съёжившись, стояла у Тансан-наму[41]. Прошло довольно много времени, и вот на дороге, ведущей в деревню, раздались едва слышные крадущиеся шаги. Пондоги поспешно спряталась за толстый ствол дерева, пристально вглядываясь, Гымнэ это или нет. Она следила за тем, как этот кто-то подходил всё ближе и ближе. Когда почти с уверенностью можно было сказать, что это Гымнэ, Пондоги позвала негромко:

— Гымнэ, ты?

— Ага. Ну и холодрыга! — отозвалась Гымнэ.

Пондоги спустилась с холма, где стояло дерево, на дорогу.

— Давно пришла? — спросила Гымнэ, приближаясь.

— Да уж порядком.

— А мне показалось, что отец не спит, вот я страху натерпелась, пока из дому выбиралась, — проговорила Гымнэ, подходя к Пондоги. — Холодно, скажи?

— Ага, будто уже зима настала, — ответила Пондоги.

Заиндевелые рисовые поля белели в темноте. Девушки вместе зашагали по дороге, пересекающей поле. Пондоги, увязнув в борозде, оставленной телегой, чуть не упала. Гымнэ проворно подхватила подругу под руку. Чернеющие силуэты разбросанных по полю снопов рисовой соломы пугали девушек.

— Людей на улицах, поди, ещё не будет? Или уже будут? — спросила Пондоги.

— Не будет. Но всё равно пошли быстрее, ладно?

И девушка по просьбе Гымнэ зашагала ещё быстрее.

— Давай ты впереди пойдёшь, а я следом поспевать буду, — предложила Пондоги.

Гымнэ так и сделала: обогнав подругу, она зашагала впереди. А за ней, уставившись в землю, шла Пондоги. Её трясло от холода. Чтобы не думать об этой дрожи, Пондоги завела разговор.

— Сегодня ночью я видела странный сон…

— Не надо сейчас о снах… — прервала её Гымнэ. — Каким бы хорошим он ни был, всё равно не рассказывай.

— Хорошо. Не буду.

Пондоги умолкла и попробовала сосредоточиться на том, чтобы шагать побыстрее.

— Тебе хоть поспать удалось. Я вообще глаз не сомкнула, — проговорила Гымнэ.

— Я тоже только совсем немного.

В деревне длинно прокукарекал петух. Услышав этот далёкий крик, Пондоги загрустила, ей вдруг представилось, будто они навеки изгнаны из деревни.

— Ты слышала петуха?

— Ага.

— Какое-то странное чувство…

— Скажи-ка?

Пондоги немного полегчало от того, что Гымнэ почувствовала то же, что и она.

— Как думаешь, солнце уже взойдёт, когда придём в город? — спросила Пондоги.

— Скорей всего. Может, даже придём уже после того, как рассветёт, — ответила Гымнэ.

— А как выглядел тот врач?

— Очень даже симпатичный. Высокий, круглолицый, кожа белая. Наверно, генерал Ли Сун Син[42] тоже так выглядел. Только вот жалко — прихрамывает он.

— А ты всё-таки смелая! Всё смогла рассказать? — хихикнула Пондоги.

— Ну и намучилась я там — двух слов не могла связать… Но он, похоже, сам обо всём догадался.

Они переходили по каменному мостику, переброшенному через канавку.

— Ты умывалась? — спросила Гымнэ.

— Нет.

— Давай тогда умоемся.

— Здесь?

— Ну ладно, тогда пошли до ручья, там и умоемся!

Гымнэ вдруг остановилась и посмотрела в сторону деревни. Пондоги тоже оглянулась вслед за подругой.

Вдали, сбившись в кучу, чернели тёмные силуэты домов. Окутывающий поле и всё вокруг мрак прокрался и в их сердца.

— Ну и холод. Всё никак дрожать не перестану, — пожаловалась Гымнэ и снова зашагала. Пондоги тоже ещё больше съёжилась и засеменила вслед за подругой.

Долгое время они просто шли, не говоря ни слова. Деревня осталась далеко позади. Вдруг Гымнэ испуганно отдёрнула ногу.

— Ты что? — переполошилась Пондоги.

— Фу, напугалась, — сказала Гымнэ, снимая с ноги кузнечика и отбрасывая его подальше от себя.

Они снова продолжили путь.

— Как думаешь, что они сейчас делают? — спросила Пондоги.

— Что толку думать об этом? — недовольно проворчала Гымнэ. — Ты что, думаешь сейчас о нём?

— Нет, просто вдруг стало интересно, что же они сейчас делают…

— Что им ещё делать, спят себе, конечно… Спят все, как один… И храпят, как свиньи, ни о чём не подозревая… Брось уже думать про них, поняла?

— Хорошо. Просто… ты до этого упомянула генерала Ли Сун Сина, вот я и… — проговорила Пондоги, чувствуя, как в груди что-то сдавило.

— Кто знает? Может, они всё это выдумали — и про Ли Сун Сина и про Са Мён Дана[43], и про Ю Гван Сун[44]?

— И вправду, а вдруг они всё это выдумали, скажи-ка?

— То-то и оно.

— Но всё-таки с ними было так интересно…

Пондоги вспомнился их длинненький красный треугольный флажок. Он всегда был с ними, куда бы они ни ходили. И там, где был такой флажок, Пондоги вместе с остальными учились народным танцам под гармонику и пели хором. А также ходили в лес косить траву, которую потом, хихикая, перемешивали с коровьим навозом, делая компост. Ещё научились играть в игру «Ша-шечка, ша-шечка! И-ди сюда!» и наслушались рассказов про адмирала Ли Сун Сина. Прошлое лето было весьма суматошным — приехали на сельхозработы студенты. Их главной приметой были соломенные шляпы в виде снопа и, как у всех городских, белая-пребелая кожа, правда, вскоре почерневшая на солнце.

Шутки. Смех. Ах, тот весёлый смех! Хлопанье в ладоши. Поздние возвращения в деревню при свете колыхающихся в темноте факелов, сделанных из сосновых смолистых веток и заполонявших собою всю гравийную дорогу. Радостная усталость. Тихий шёпот. О, этот шёпот…

— Ты что, плачешь что ли? — спросила Гымнэ, обернувшись.

— Нет — ответила Пондоги. — Правда, не плакала.

— Идёшь молча, вот я и подумала, что ты плачешь.

Гымнэ снова принялась шагать.

— Тебе всё-таки больше повезло. Ведь вы даже письмами обменивались… — вздохнула Гымнэ.

— А разве ты не получала письма?

— Всего-то одно и было.

Вокруг становилось всё светлее. Пондоги шла и глядела, как покачиваются две косички на голове Гымнэ в такт её шагов. Впереди серебристо заблестела речка. Девушки отошли от деревни уже очень и очень далеко.

— Умоемся, что ли?

— Давай.

Они присели на корточки на камнях, проложенных через речушку. Студёный холод речной воды подобрался к их коленям. Ни одна и ни другая даже и не думали опускать руки в воду. Гымнэ сидела, полностью спрятав руки в рукава, а Пондоги так же как и подруга, сжавшись в комочек, сидела на корточках, обернув руки подолом юбки. Журчанье бегущей воды доносилось до них то громко, то едва слышно, будто издалека.

— Давай кто проиграет в «камень, ножницы, бумага», тот опустит первым руку в воду, — предложила Гымнэ.

— Давай!

Всё так же не вытаскивая руку из рукава, Гымнэ то сжимала, то разжимала ладонь в сторону Пондоги. Пондоги же, приподняв свою правую руку, закутанную в подол юбки, приготовилась к розыгрышу. Она посмотрела на обветренное осунувшееся лицо Гымнэ с посиневшими губами. Она была уверена, что выглядит точно также, как и подруга, и ей вдруг так захотелось увидеть маму, которая, ни о чём не подозревая, спала сейчас дома.

— Камень, ножницы, бумага! Камень, ножницы, бумага! — повторили они несколько раз, как будто про себя, еле шевеля губами, и выкинули руки. Гымнэ проиграла. Однако ж она втянула ещё глубже спрятанную в рукав руку и безучастно глядела сверху вниз на бегущую воду. Пондоги тоже, забыв о своём выигрыше, так же, как и Гымнэ, молча смотрела на реку. Вода быстро пробегала между камнями, из которых был сложен мостик, и утекала прочь. Показался сухой листик, плывущий по течению. Пондоги проводила его взглядом. Вдруг всё поплыло перед её глазами, затянувшись жёлтой пеленой, ей показалось, что её сейчас стошнит. Пошатнувшись, Пондоги попыталась встать на ноги. Если бы Гымнэ её не подхватила, то она упала бы в воду.

— Закрой глаза и не открывай, хорошо? — быстро проговорила Гымнэ.

Она осторожно усадила стоявшую с закрытыми глазами Пондоги и, смочив свою руку в воде, приложила её ко лбу подруги. И так несколько раз.

— Ну как? — спросила Гымнэ.

— Теперь нормально, — ответила Пондоги, открывая глаза. — Если мы и дальше так будем сидеть, то не успеем в город. Давай скорей умоемся и продолжим путь.

— С тобой правда всё в порядке?

— Ага, всё хорошо.

Они обтёрли лица смоченными в ручье руками, и, набрав в ладони воды, прополоскали рот. Затем встали и перешли ручей.

— Ты в порядке? — спросила Пондоги у Гымнэ.

— Голова чуть-чуть кружится, а так нормально.

Они шли уже не так быстро, как до этого. На востоке по небу расползалось бледно-розовое облако. И рисовые поля с выпавшим инеем тоже отливали розовым.

— А что, если нам прямо сейчас уйти далеко-далеко и остаться там жить? — проговорила Пондоги.

— Ты… ведь хотела бы родить? — спросила Гымнэ.

— Да нет, не то…

— Я знаю, что у тебя на сердце… Думаешь, я об этом не думала?

Некоторое время они шли, не говоря ни слова.

— А может мы и вправду уйдём подальше отсюда и заживём где-нибудь там? — предложила Гымнэ. И они обе тихонько рассмеялись, так как понимали, что это невозможно. Стоило только подумать об этом, как тут же несбыточные фантазии рассеивались как дым.

Но Пондоги всё же представилось некое далёкое место. Там живут люди, которые поют и танцуют народные танцы, там детки растут, как на дрожжах, там всегда рядом тёплые руки того студента. Куда же надо пойти, чтобы найти это место?

— И у меня и у тебя дома уже, поди, обнаружили, что нас нет, и устроили переполох, — проговорила Гымнэ, оглядываясь туда, где далеко позади осталась их деревня.

— Всё ведь быстро закончится? — спросила Пондоги.

— Сказали, что в больнице надо будет пробыть где-то полтора часа. Так что к обеду уже вернёмся домой.

— Мы, наверно, сильно изменимся, скажи?

— А разве уже не изменились?

— Что?

— Животы.

— Да ну тебя…

Они враз взглянули друг на дружку и беззвучно засмеялись, потупив глаза.

— У тебя за всё это время сколько раз шевелился? — спросила Гымнэ.

— Ещё ни разу…

— У меня раз было…

— Ма-аленький… Я бы тоже хотела, чтоб и у меня зашевелился…

— Да вру я всё, — рассмеялась Гымнэ.

— Как думаешь, какая разница, родишь ты с мужем или без мужа?

— Может, тот, кто должен был родиться мальчиком, родится девочкой?

— Да никакой разницы, кроме того, что отец ребёнка будет рядом.

— Но так ведь отца-то и нет?

— Как бы я хотела сейчас увидеть его…

— И я.

— Он тебе сильно нравился?

— Ага, а тебе?

— Мне — тоже. Но больше того, мне было его жалко. А ещё я верила ему…

— Интересно, что они сейчас делают?

— Да спят они, что им ещё делать… Спят и ни о чём не ведают.

— Сейчас, наверно, уже проснулись. И тогда, помнишь, они вставали рано и делали зарядку?

— Ага, точно. Тогда, скорей всего, уже встали.

— Как думаешь, если поехать в Сеул, можно будет их отыскать?

— Можно. А ну, и вправду, взять и поехать на эти деньги в Сеул?

Опустив головы, они медленно шли по дороге. Сумрак вокруг уже рассеялся, и вот-вот должно было взойти солнце. Вдалеке на полях показались люди.

— Как думаешь, почему они были такие? — спросила Пондоги.

— Какие?

— Ну почему, когда они были вместе с другими, то шумели и веселились вовсю, а как только оказывались одни, то выглядели такими несчастными?

— Слушай, давай больше не будем говорить о них!

— Последнее спрошу. Если мы сейчас пойдём и найдём их, то, как думаешь, они к нам отнесутся?

— Может быть, твой и обрадуется тебе, а мой так нет. Потому что за всё это время от него было лишь одно письмо — и всё. Слушай, пошли быстрее. Люди начали выходить в поле.

Девушки ускорили шаг.

— Давай выбросим всё ненужное из головы. Сейчас нельзя об этом думать, — сказала Гымнэ.

Они пересекли поле и шли по дороге у подножия горы. Обогнув её, подруги увидели, что над дамбой водохранилища сумрачной пеленой нависает туман. В ручье под дамбой было много маленьких креветок. О, тот суматошный день, когда они вылавливали этих креветок…

— Ты помнишь, как мы тогда креветок тут ловили? — спросила Гымнэ.

— Ну, вот те на! Договорились же не вспоминать про них! — проговорила Пондоги.

— Ой, и вправду…


Прошедшее лето было весьма суматошным. Студенты каждый день придумывали что-то интересное. Поэтому тогда впервые в жизни девушки так ждали наступления утра. Лето прошло, и те студенты тоже уехали, наступила пора, когда на деревьях доспевала покрытая инеем оранжевая хурма.

Солнце начало подниматься, и тут вдалеке показался шпиль колокольни городской церкви. И так как девушки шли навстречу солнцу, то им было видно, как ясный сияющий шар, переваливаясь с боку на бок, взбирался на гору. Это было самое ослепительное солнце из всех, которые они видели до этого. Сотни ли остались позади, на их лбах выступил пот. Из-за пронзительно-ярких солнечных лучей девушек затошнило, и они присели на придорожный валун.

— Интересно, что мы будем думать о сегодняшнем дне лет через десять, — проговорила Гымнэ.

— Думаешь, у нас будет будущее через десять лет? — спросила Пондоги.

— Вот и я о том же подумала. Однако не странно ли это? Не я ли когда-то спрашивала саму себя, смогу ли зачать ребёнка, а теперь вот забеременела…

— А мне страшно.

— Мне тоже чуть-чуть страшно. Но и у нас через десять лет есть будущее.

— А что по-твоему с нами будет через десять лет?

— Замуж, наверно, выйдем и станем мамами, — ответила Гымнэ.

— Ты что, пойдёшь невесть за кого?

— Чего я только ни передумала про это. Так вот, мне пришла мысль, что я стану женой какого-нибудь крестьянина. И, скорей всего, я буду преданной женой. Во всяком случае, я буду изо всех сил стараться, чтобы стать такой.

— А я все эти три месяца только о нём и думала. У меня такое ощущение, что если он не приедет и не заберёт меня, то я умру.

— Лучше не думать про них. Тебе не кажется, что после операции всё образуется?

— А мне ужасно страшно. Послушай, Гымнэ! Если честно, то я вообще не хочу делать операцию.

— И что тогда?

— Сама не знаю. Просто хочется уехать подальше.

— Представляешь, как нас будут поносить деревенские… А мать, отец…

— Я тоже знаю, что надо. Но почему-то так не хочется идти на это.

Пондоги мельком взглянула на Гымнэ. Ей не хотелось, чтобы подруга её осуждала.

— Лучше уж сделать это. Я тоже не сразу, а после долгих раздумий решилась на этот шаг. Может, пойдём уже?

Гымнэ поднялась с камня.

— Как бы там ни было, ведь мы же сами виноваты?

— Уж даже и не знаю, — проговорила Пондоги, вставая вслед за Гымнэ. — Ну не дура ли я?

— Нет, не дура. Просто сглупили мы, только и всего. А когда покончим с этим, всё станет на свои места. Пошли!

Они снова зашагали. До самого города подруги почти не проронили ни слова. Несмотря на раннее утро, в городе уже царила суматоха. Молодые парнишки, нагрузив на багажники велосипедов коробки и сигналя звонками, проносились мимо на опасной скорости. Еле-еле, словно черепаха, ехал автобус, останавливаясь каждый раз при виде человека с вытянутой рукой. Какой-то мужик, поливающий водой тротуар перед своей лавкой, вскользь оглядел двух деревенских девушек. Из магазина музыкальных инструментов доносилась громкая песня. Девушки нерешительным шагом передвигались под стрехами крыш домов.

— Где больница-то?

— В переулке, рядом с почтой. Ну, а ты что? Ещё не решила? — спросила Гымнэ.

— Как думаешь, когда всё закончится, действительно, всё пойдёт по-старому, как будто ничего и не было? — переспросила Пондоги.

— Да нет, навряд ли. Хотя всё ведь зависит от того, как ты настроишься…

— Ты правда сделаешь?

— Да, я сделаю.

— Тогда и я сделаю. Кажется, что на нас всё время смотрят. Пойдём скорей!

Со склоненными головами девушки шли, избегая взглядов прохожих. Наконец они завернули в переулок рядом с почтой. Гымнэ остановилась.

— Уже пришли? — с дрожью в голосе спросила Пондоги.

Гымнэ глазами показала на здание, в ограде которого стояло высокое дерево гинкго. Пожелтевшие листья, кружась, падали на землю. Подруги старались скрыть друг от друга трясущиеся коленки.

— Ты первая иди! — проговорила Гымнэ со страдальческим выражением лица.

— Не пойду, ты же с врачом договаривалась.

— На нас странно смотрят. Теперь уже всё одно, давай всё-таки зайдём…

Они так и не смогли зайти в ворота больницы, и, пройдя мимо неё, медленно шли по дороге. Чуть погодя остановились у ограды какого-то дома.

— Скоро людей на улице прибавится. Пошли, зайдём скорее! — проговорила Гымнэ.

— Только не говори мне заходить туда первой.

— Ладно, пошли вдвоём, хорошо? Вместе…

Они развернулись и пошли обратно. Однако и на этот раз не смогли войти — обе, склонив головы у самых ворот больницы, опять прошли мимо. И снова остановились в том месте, где стояли до этого. Они смотрели друг на друга, лица побледнели, над верхней губой вздыбился пушок. С почты долетел едва слышный длинный телефонный звонок. Оттуда из-за стекла на них смотрел какой-то мужчина. Гымнэ крепко сжала руку Пондоги, и они быстрым шагом пошли к воротам больницы.

Когда подруги зашли, одетая в белый халат девушка примерно их лет поливала клумбу с цветами. Они с трудом закрыли ворота и продолжали в нерешительности топтаться на месте.

— Вы по какому делу? — спросила девушка, приблизившись и поглядывая на них немного свысока. От её халата доносился слабый запах антисептика.

— Позавчера… я… доктора… просила… — заикаясь, пролепетала Гымнэ.

— A-а! Вы тогда ещё сказали, что вас будет двое? Доктор сейчас завтракает, так что вы либо проходите и подождите внутри, либо приходите через час.

Девушки переглянулись. Даже думать не хотелось, что придётся выйти и зайти сюда вновь.

— Давай подождём, — предложила Гымнэ.

— Ага, — согласилась Пондоги.

— Мы здесь подождём, — сказала Гымнэ.

— Вы позавтракали? — спросила медсестра. — Хорошо бы поесть перед операцией. А то если не будет сил, тяжко придётся.

Им снова пришлось выйти за ворота, будто их прогнали. Подруги зашагали, стараясь как можно быстрее покинуть переулок, где была почта.

— Сказали, надо поесть, — проговорила Гымнэ.

— А мне совсем не хочется.

— Мне — тоже. Но сказали ведь, что если не будет сил, то операцию сложно перенести.

— А если купить что-нибудь, вдруг потом не хватит расплатиться?

— Давай купим что-нибудь недорогое — и обратно.

Они дошли до какого-то моста. Рядом был рынок. Девушки зашли в небольшую лавку, где торговали фасолевым ттоком[45]. Снаружи доносился громкий топот прохожих. Слышалось треньканье велосипедных звонков и фырчание проезжающих автобусов. Подруги сели рядышком за столик, что стоял в углу и упирался в стенку.

— Дома, поди, уже переполох… — проговорила Пондоги.

— Когда вернёмся, хочу всё маме рассказать.

— А я так никому не хочу рассказывать, — сказала Гымнэ. — Я всю жизнь буду держать это в секрете. И не потому, что стыдно перед другими.

— Что, интересно, они сейчас делают? — проговорила Пондоги.

— Не думай про них, ладно?

— Сегодня буду думать про них ещё и ещё, это ж в последний раз… Ты сможешь сейчас от начала и до конца спеть ту песню, которой они научили нас?

— Не-е, не смогу, не помню… Всё перезабыла.

— Красиво тогда гармоника играла, да?

— Не помню. Я ничего не помню. Ты что, плачешь?!

Пондоги, опершись на стол и прикрыв ладонью глаза, беззвучно плакала. Гымнэ положила руку на плечо подруги и тихонько похлопала.

— Послушай меня, а? Не думай про это, не думай ни о чём! Ты, как я, думай только про то, что будет через десять лет. Ну, давай же перекусим! Надо же, какой маленький тток слепили! — воскликнула Гымнэ, ещё раз похлопав Пондоги по руке.

1965, июнь

ПО ЧАШЕЧКЕ ЧАЯ?

Сегодня рано утром он снова проснулся от расстройства желудка. Вылезать из постели не хотелось, и он решил терпеть до последнего. Однако ж не вышло — в животе забурлило, позыв стал неодолим. Прихватив бумаги, он пошёл в туалет. Похоже, принятое на ночь лекарство особого эффекта не произвело. Сидя в нужнике на корточках, он задумался о своём расстройстве. За последние несколько дней он, вроде, и не переедал, и особо жирного ничего не ел. Если что и наблюдалось, так это чрезмерное нервное напряжение. Его терзало дурное предчувствие из-за того, что уже который день подряд его карикатур не видно было на страницах газеты. «Неужели, неинтересно?» — думал он, и всё-таки нёс очередную серию карикатур главному редактору, ответственному за культурную рубрику, который в свою очередь точно так же, как и раньше, брал его рисунки, так же, как и раньше, внимательно их просматривал, после чего так же, как и раньше, приглушённо смеясь, довольно долго тряс головой, будто было до ужаса смешно, и затем говорил:

— Весьма недурственно! Очень даже презабавно!

И хотя он видел, что редактор явно переигрывает, всё же на некоторое время обретал покой и замечал:

— Что-то в сегодняшнем номере карикатур не было…

На что ответственный редактор, снимая очки и вытирая их о лацканы пиджака, коротко отвечал:

— А… Слишком большой наплыв статей…

Что-то ещё спрашивать было как-то неудобно, поэтому, продолжая успокаивать себя, он бегло проглядывал издания конкурентов, японские газеты и рекламные буклеты телеграфного агентства, в беспорядке разбросанные на столе, после чего уходил; а на следующий день, просматривая утреннюю газету, он в очередной раз обнаруживал, что его карикатур не напечатали. «Неужто сегодня тоже слишком большой наплыв статей?!» — думал он, заглядывая в культурную рубрику, однако там не было ничего такого из ряда вон выходящего, к тому же закрадывалось сомнение — неужели за всё то время, пока карикатуры исправно выходили изо дня в день, ни разу не случалось перегруженности материалом?

Потому-то вот уже несколько дней подряд он и находился в нервном напряжении, а со вчерашнего утра у него начался понос. Так что ему ничего не оставалось, кроме как сделать вывод, что желудочное расстройство является результатом его взвинченного состояния, которое овладевало им всё больше и больше.

Чувствуя, что полного облегчения не произошло, он вернулся в комнату и забрался под одеяло к ещё спавшей жене. Не вставая, он протянул руку и нащупал часы, что лежали в изголовье. И в тусклом свете предрассветных лучей, проникающих сквозь дверь в комнату, взглянул на них. Было чуть больше шести. Он опять положил часы в изголовье, натянул одеяло до самого подбородка и устроил свою левую руку между ног жены. Уставившись в потолок, он принялся продумывать тему сегодняшнего номера.

Но так сразу в голову ничего не приходило. Взяться за скандальное дело трёх[46]? Или лучше набросать корейско-японские переговоры… Нет, не пойдёт, с этим я уже в прошлый раз ходил. Хотя эта серия так и не появилась в газете. Может, лучше придумать что-нибудь на тему обычной семьи? Однако в голову опять-таки ничего не приходило. И только лица героев комиксов — существо со впалыми щеками и в тёмных очках, которое выступало в роли президента, да Атом Икс — мельтешили перед глазами.

Атом Икс — отважный космический воин, герой серии комиксов, с ними он печатался в одной ежемесячной детской газете. Маленький круглоглазый храбрец, который бесстрашно борется с марсианами, на голове у него скафандр с антенной, за спиной баллоны с кислородом и топливом, а в руках универсальное лазерное оружие дальнего поражения. Президент в чёрных очках, Атом Икс с двумя баллонами за плечами да ещё карикатуры, которые время от времени он рисовал по просьбе нескольких журналов, и кормили их семью. Основной доход, как ни крути, приходился на серию карикатур с участием президента. Однако ж этого, так называемого, основного дохода и хватало всего-то на пропитание, курево, чай, а также нечастые походы в бильярдную и редкие выходы в кино вместе с женой. И тут, некоторое время назад, он вдруг почувствовал беспокойство из-за зыбкости этого источника дохода. Как тут не начаться поносу, поддел он самого себя. От этой мысли на его губах показалась улыбка, но тут же исчезла.

Он решил проследить свою биографию, чтобы понять, как же так получилось, что он стал карикатуристом. Подал документы в якобы престижный институт, но провалился и решив, что неважно, где учиться, если стараться изо всех сил, поступил в какой-то захудалый институт, в котором был недобор студентов, закончил там факультет социологии. Затем пошёл в армию, где после окончания учений его каким-то чудом распределили в агитационно-воспитательную службу, и так уж случилось, что там ему поручили редактирование армейской газеты, где волею судьбы он стал рисовать карикатуры. А после демобилизации, пытаясь устроиться в крупную компанию, конкурс в которой был просто преогромнейший, он влюбился в одну девушку, провалившуюся на приёмных экзаменах вместе с ним. По конкурсу он не прошёл, но для любимой был готов на всё и, вспомнив свой дилетантский армейский опыт, он по рекомендации работающего в газете однокашника начал печататься с серией комиксов. Когда появились средства к пропитанию, опустив свадебные формальности, они стали мужем и женой, и сейчас вместе арендуют комнатку в доме, под крышей которого живёт несколько семей. Вот такая ситуация сложилась на сегодняшний момент.

Непрерывная цепь «каким-то образом» и «так уж случилось», да и только. Он вдруг стал противен самому себе, обнаружив, что в прошлом был ввергнут в череду случайностей.

«Я жил, словно жалкий бродяга», — проклинал он себя. «Должно же быть хоть какое-никакое, но своё мнение! Однако если заглянуть в свою биографию ещё раз, можно увидеть, что туда вклинилась армия, чёрт бы её подрал, поэтому поневоле приходишь к выводу, что на самом деле мне ничего другого и не оставалось. Не можешь же ты поступать в армии так, как тебе заблагорассудится… „Нале-е-во! Ша-агом ма-арш!“ — и надо было шагать налево, „Ползком!“ — и ты падал ничком на землю и начинал ползти. Точно так же, как выражения лиц и судьба героев его комиксов полностью зависели от кончика его пера. Именно проклятая армия привила привычку полагаться на волю случая. Что ни говори, это было удобно. Во всяком случае, не было опасности стать неврастеником», — размышлял он, по-прежнему глядя в потолок.

Теперь он уже даже и не помышлял о том, чтобы зарабатывать себе на жизнь тем, чему выучился в институте. Была бы возможность продолжать рисовать хотя бы карикатуры.

Чтобы избавиться от беспорядочных мыслей, он оторвал голову от подушки и помотал из стороны в сторону. «Надо придумать карикатуры для сегодняшнего номера. Ещё вчера вечером надо было нарисовать, ну, или хотя бы сделать наброски», — укорял он себя. «А что я, собственно говоря, делал вчера вечером?!» И только теперь он вспомнил, что вчера вечером вернулся навеселе. Его утянул за собой старший приятель-карикатурист, и он, видно, выпил лишнего. Вплоть до того, что даже не помнил, во сколько пришёл домой. Хотя для изрядно перебравшего голова после пробуждения была очень даже ясной. Видимо, пили что-то хорошее. Однако он думал, что всё это из-за его нервного напряжения. А что ему ещё оставалось думать, если несмотря на бурчание в животе и вчерашний перепой он не ощущал никакой тяжести в голове. Всё это так, но ему надо было придумать сегодняшнюю серию карикатур. Захотелось покурить. Свободной рукой он нащупал в изголовье пачку сигарет, вытащил одну, зажал её в зубах и взялся за спички. Однако едкий дым папиросы начнёт щекотать нос жены, и она проснётся. Он не захотел будить сладко спящую супругу. Закинув папиросу обратно в изголовье, он перевёл взгляд на неё. Сколько бы ни глядел — такое милое лицо. Если посмотреть вот так лёжа и сбоку, то кажется, будто это вообще лицо абсолютно незнакомого человека, что его очень забавляло и даже заставляло почувствовать какое-то удивительное возбуждение. И он в лёгком сумраке раннего утра начал тщательно ощупывать взглядом каждую чёрточку лица жены. Ну, надо же! Незнакомка, да и только! Тем не менее, сегодня такое «незнакомое» лицо жены не привело его в то непонятное возбуждение, которое он испытывал раньше. Наоборот его вдруг охватило волнение и он, приподняв голову, с тревогой посмотрел ей прямо в лицо. Без сомнения, это была его жена.

Глядя на слегка подрагивающие ресницы, можно было догадаться, что она уже начала просыпаться. Жена всегда хранила молчание, словно её и не было вовсе, когда муж раздумывал над сюжетом карикатур. Бывало даже, что среди бела дня она иногда притворялась спящей.

Он тихонько склонил голову и легонько поцеловал жену в губы. Только тогда она открыла глаза, в которых сияла улыбка.

— Что-то вы сегодня раненько… — почти шёпотом сказала жена.

Улыбаясь, он кивнул и, высвободив свою левую руку, лежавшую между её ног, подложил ей под голову. И почувствовал, что давешнее беспокойство и смятение оставляют его.

— Я вчера поздно пришёл? — спросил он тоже полушёпотом.

— Да нет. Где-то в полдевятого.

Улыбнувшись, она добавила:

— Весьма подвыпивши, между прочим. И несли всякую чепуху…

— Правда? И что же я говорил?

— Бормотали, мол, чем больше человек завидует, тем лучше живёт… И так несколько раз. Уставившись в потолок. Будто там отпечатаны эти слова.

Обрисовав ему, каков он был вчера, жена приглушённо захихикала.

Ему и самому было непонятно, почему он нёс этот вздор? Нельзя сказать, что это были какие-то затаённые мысли. Скорей всего, случайно брошенная фраза пришлась по душе, вот он и повторял её без конца.

— Вот глупостей-то наговорил… — пристыжено засмеялся он.

Внезапно жена прикрыла ладонью его рот и кивнула головой на соседнюю комнату. Равномерно подрагивающая стенка, отделяющая их от соседей, донесла до их ушей громкое сопение живущих там мужа и жены.

— Что я тебе говорил! — ещё раз сконфуженно рассмеялся он, глядя сверху вниз на жену, в глазах которой притаились задорные смешинки.

— Вчера вечером опять разругались в пух и прах, соседка, рыдая, бранилась… И вправду, говорят, супругов судить, что воду топором рубить… — прошептала жена, всё так же озорно улыбаясь.

— Опять? Я уснул и ничего такого не слышал. Поди, ссорились, а она потом на машинке стучала?

— А то как же! Хоть и бранились не на шутку, соседка всё равно села строчить. Я слышала стук машинки до тех пор, пока не уснула. Заведённая она, что ли?

— Вроде, и муж у неё неплохой…

— Ну да. Если не пьёт, так очень даже скромный такой.

— Похоже, чаще всего жена первая начинает придираться. Несколько дней назад сосед мне жаловался, мол, приду домой подвыпивши, а жена начинает меня пилить, нести всякий вздор, вот и приходится её кулаком вразумлять.

— Так-то оно так, да только и соседку можно понять. Она до самой ночи без продыху шьёт, а муж эти деньги пропивает… Детей четверо, а он вместо того, чтобы зарабатывать, только и знает, что проматывает…

— Да ладно, не так уж он и часто…

— В любом случае, жена его точно заведённая! Мне кажется, я скоро сойду с ума от её стука.

Сказать по правде (ну, разве что немного преувеличивая), дребезжание швейной машинки из комнаты соседки, зарабатывающей на жизнь шитьём, продолжалось и день и ночь, будто бы издеваясь над ними. «Как полагается» — нет, не «как полагается». «По-настоящему» — нет, слово «по-настоящему» здесь тоже не подходит. Соседи «ужасно» ценили жизнь и выказывали абсолютную покорность судьбе. Иногда по вечерам, когда стук этой машинки особенно мешал их уединению, они перешёптывались, скорчившись под одеялом:

— Надо же изображать такое усердие?!

— И вправду, — хихикая, подхватывала жена. — И ведь всё равно живут внаём…

Иногда он, бывало, думал, что, обладая таким упорством, не лучше ли было бы заняться чем-нибудь другим, например, торговать на рынке, тогда и дохода было бы побольше.

— Сегодняшний номер уже продумали? — обеспокоенно спросила у него жена.

— Ещё нет…

— Ой, ну так давайте же скорей! — сказала жена, легонько отталкивая его и вытаскивая его руку из-под своей головы. — Я тихонько полежу.

Жена легла, вытянувшись на постели, закрыла глаза, потом снова их открыла и, повернув голову в его сторону, проговорила:

— Можете покурить.

Затем снова легла прямо и закрыла глаза.

Он достал брошенную сигарету и зажал во рту. Только он собрался зажечь спичку, как услышал из-за двери голос доставщика «Газета!» и то, как она шлёпнулась на землю. Жена, видно, тоже услышала и встала с постели.

Это всегда было делом жены — принести брошенную у двери газету.

— Да ладно, я сам схожу, — сказал он, вставая с постели. И внезапно почувствовал что-то похожее на стыд. Он снова улёгся и проговорил:

— Ну хорошо, принеси ты, пожалуйста.

По выражению лица жены, которая зашла в комнату с газетой в руках, он понял, что и сегодня его карикатуры не напечатали.

— Видимо, нынче каждый день слишком много статей… — осторожно сказала жена, протягивая ему газету.

— Хм-м…

Он взял газету и принялся просматривать с самого начала, преодолев свою давнюю привычку открывать ее на пятой странице, где были помещены его карикатуры. Жена переоделась и начала приготовления к завтраку. Он медленно, одну за другой, переворачивал страницы, хотя, на самом деле, не вглядывался ни в одну из статей. А когда увидел, что на пятой страничке в том месте, где должны были быть его карикатуры, расположилась статья, знакомящая с какой-то английской вокальной группой, а рядом с ней их фотография с разинутыми ртами — перед глазами у него потемнело.

Жена насыпала в ковшик рис и собралась уже было выйти, как вдруг, будто что-то вспомнив, села у него в изголовье и проговорила:

— Может, сегодня не рисовать? Ведь за это время много уже накопилось…

— Накопилось, конечно… Но надо же, чтобы по свежим событиям, поэтому придётся ещё что-то придумать… — специально с расстановкой, будто размышляя, ответил он. — Ведь зарплату дадут, если в месяц заполнить двадцать шесть, двадцать семь страничек…

Жена улыбнулась, встала и вышла из комнаты. Эта её улыбка, скорей всего, означала «ладно, вам виднее…», но почему-то на душе скребли кошки. Неторопливо затягиваясь сигаретой, он перелистывал газету, пытаясь найти сюжеты для карикатур. Как вдруг он что-то вспомнил и крикнул вслед жене:

— Свари, пожалуйста, чук[47]


Около десяти он вышел из дома. Как и раньше, засунув под мышку конверт для документов, в который осторожно вложил еще не просохшие карикатуры. Сегодня у него тоже не было уверенности, рассмешит ли нынешняя серия читателей или нет. В общем, как и всегда.

— Прихватите с собой бумаги!

Перед уходом жена отмотала туалетной бумаги и, аккуратно сложив, вложила ему в карман. На него нахлынуло смешанное чувство умиления и благодарности к внимательной и заботливой супруге, он погладил её по щеке. Там виднелись следы от слёз: во время завтрака он, не задумываясь, раздавил большим пальцем какую-то крохотную букашку, ползущую по столу, из-за чего жена расплакалась. Если подытожить всё, что было сквозь всхлипы ею сказано запинающимся голосом, то выходило, что с ним в последнее время происходит что-то не то. Каких-то явных доказательств его странностей предъявить было сложно, но где-то в глубине души она чувствовала, что он стал другим, и этот случай, когда он так безжалостно раздавил несчастного жука, подтверждал это. Раньше бы он просто пробормотал: «Фу ты, кто это тут у нас ползёт?», попросил бы бумажки, завернул бы туда букашку и выбросил бы за дверь. Она не хотела говорить, но, глядя на то, что в последнее время он находится в какой-то растерянности, она тоже начала тревожиться и нервничать. Затем жена вытерла слёзы и с улыбкой проговорила: «Простите, что не сдержалась…»

— Скучно, поди, будет одной, хоть в кино сходи, что ли… — сказал он жене перед уходом.


Он выходил из переулка, ведущего к остановке автобуса, когда его кто-то окликнул:

— Господин Ли! Господин Ли!

На выходе из переулка стоял дощатый дом, в котором разместились небольшой магазинчик и контора по недвижимости, и позвал-то его как раз хозяин конторы. Этот старик помог найти ему комнату, в которой они сейчас жили. Он подошёл к окликнувшему его старику и поздоровался:

— Здравствуйте!

— Здравствуйте, здравствуйте! Что-то неважно выглядите, — из-под очков пристально глянул на него старик.

— Да что-то живот разболелся.

— Хо-хо-хо! В наши дни расстройство желудка и за болезнь-то не считается… Надо бы таблеточку принять?

— Принять-то принял, а толку что-то…

— Да уж, нынче не редкость на поддельные лекарства напороться… Попробуйте попить настой на сушёной хурме. Уж он-то точно поможет.

— Да вы что? — воскликнул он, изображая изумление, словно услышал какой-то чудесный рецепт.

— А то как же… Однако ж, господин Ли…

С таким выражением лица, будто он хочет поведать какой-то секрет, старик подхватил его под руку и завёл в контору.

— Что это нынче ваших шаржей в газете не видно? — спросил он, придвигая лицо почти к самому его подбородку.

— А… да, это…

Не дожидаясь ответа, старик затряс головой и проговорил совсем как на дознании:

— Я полностью на вашей стороне. Беспокоиться нечего, можете рассказать мне всё без утайки. Поди крепко зацепили правительство, вот и погнали…

Теперь он понял, что имеет в виду старик.

— Да нет, не это…

— Да ладно… Если не это, то чего это вдруг карикатуры, которые исправно выходили из номера в номер, вдруг на тебе — пропали? Ну, рассказывайте же! — сверля его покрасневшими от частых возлияний глазами, спросил старик в полной уверенности, что его слова подтвердятся.

— Да нет, тут совсем другое, просто я… я сменил место работы… — оторопело выпалил он.

— Неужто бросили рисовать?! — с разочарованием в голосе спросил старик, когда его предположения не сбылись. А Ли, ответив так, вдруг подумал — а что если и вправду ему больше не придётся рисовать карикатуры?

— И всё-таки что-то тут нечисто… Наверняка, что-то есть… Да точно… — Старик гнул своё.

Стоя в трясущемся автобусе по дороге в редакцию газеты, он думал, как было бы хорошо, если бы серию его карикатур прекратили печатать из-за давления правительства, как предположил старик. Случись так, и это дело можно было бы отнести к разряду «попал в немилость властей из-за своих карикатур». И тогда он мог бы стать героем. На самом деле, раньше, когда при власти были либералы, такие примеры встречались. Однако руководство сменилось, и теперь такого почти не бывает. Так как там, похоже, поняли, что, если задеть карикатуриста, то в проигрыше останутся лишь сами руководители. Хотя по словам старшего коллеги сейчас тоже такие дела нет-нет, да и случаются. Сменилась лишь тактика — в нынешние времена давление оказывается косвенно. «Однако даже такой исход дела куда как предпочтительнее. А в моем случае, скорее всего — да даже не скорее всего, а точно — карикатуры грешат каким-то изъяном, ну, предположим, в них ощущается недостаток юмора, и поэтому-то их и не печатают», — размышлял он. — «А как было бы хорошо, если бы правительство рассвирепело из-за моих карикатур!» После таких мыслей он стал сам себе смешон и прикрыл глаза.

Зайдя в редакцию, Ли понял, что тревожившие его предположения подтвердились, и прочитал он это на лице девчушки, которая выполняла мелкие поручения. Раньше при его появлении она не могла сдержать улыбки, отворачивалась и убегала, отождествляя его, похоже, с героями его карикатур, а сегодня она вежливо, как того требовали приличия, поздоровалась и с улыбкой на лице прямо посмотрела на него.

Это был всего-навсего какой-то момент, но в его взвинченном состоянии этого вполне хватило, чтобы всё понять. Когда он подумал о том, что в ясных глазах девчонки, которая взглянула на него снизу вверх, промелькнуло что-то похожее на сочувствие, его это не рассердило, нет, и даже наоборот, почувствовав полный упадок сил, он с застывшим лицом прошёл в отдел по культуре.

Сидевшие за своими столами журналисты совсем не так, как раньше, особенно радушно поприветствовали его, и он, как будто уже всё знал, весьма обходительно поздоровался с ними, словно сделал это в последний раз. Он вдруг растерялся, не зная, как ему следует теперь вести себя. Вместе с непонятно откуда взявшимся стыдом им завладели мысли о том, что бежавшее время внезапно остановилось, и образовалась пустота. Из состояния оцепенения его вывел редактор культурной рубрики:

— Ну что там у нас с сегодняшней серией? — спросил редактор, протягивая руку. Ли растерялся. Разве такой вопрос уместен в предполагаемой им ситуации? Он напрягся и постарался незаметно упрятать папку с карикатурами ещё глубже под мышку, после чего, вытирая ладонью капельки пота с покрасневшего лица, проговорил:

— А я не принёс.

Сказав так, он тут же пожалел об этом. А вдруг его предположения совершенно беспочвенны? Вдруг из-за своей повышенной нервозности он совершает сейчас большую ошибку? Однако ж следующие слова заведующего культурным разделом разбили его радужные надежды в пух и прах.

— Так вы, оказывается, уже в курсе! — сказал он, вставая со своего места. — Может, пойдём выпьем по чашечке чая? — И, давая понять, что им надо поговорить, заведующий повлёк его за собой к выходу.

— Я очень сожалею, что всё так вышло. Мы ведь так долго проработали вместе, — сказал ему заведующий после того, как они зашли в чайную и сели за столик.

— Я пытался замолвить за вас словечко, но… да и главный редактор тоже всегда так хвалил ваши карикатуры… однако… от читателей стали приходить…

— Да нет, действительно было несмешно. Я и сам об этом догадывался, — пришёл он на помощь заведующему, видя, что тот не решается высказаться до конца.

— Ну, нет… Просто читатели не сумели понять вашего юмора.

— Мне чаю, а вам? — спросил заведующий у него, когда подошёл официант, чтобы принять заказ.

— Мне тоже…

— Похоже, жалобы вызвали карикатуры прошлой недели. Я буду с вами откровенен… скорей всего, то, что последние серии были не самыми удачными, и вызвало недовольство читателей… В общем, на прошлой неделе из-за жалоб нам с главным редактором пришлось изрядно попотеть…

Однако больше всех переживал, конечно же, он сам — автор карикатур.

— Да что там! И вправду, было неинтересно.

— Приболели что ли?

— Да живот что-то… Разболелся не на шутку…

Хотя понос у него начался со вчерашнего утра.

— А, так вот значит из-за чего весь сыр-бор! Левомицетин принимали?

— Да, теперь уже всё в порядке…

— Ну и слава богу!

Перед ними поставили чашки.

— А вот и чай! — сказал заведующий. Они пили маленькими глоточками… Из вежливости поднимая кружки, отпивая и ставя их обратно.

— Надо же, оказывается, мы с вами ни разу вот так не пили чай… По-моему, это впервые?

— Да, кажется, в первый раз.

— Не знаю уж почему, но такое впечатление, что сотрудники нашей газеты в последнее время находятся не в самой лучшей форме… На роман, который мы печатаем по частям, тоже приходят жалобы читателей. Просят прервать, так как им, видите ли, неинтересно. Прямо какая-то чёрная полоса…

Говоря так, заведующий культурным разделом, похоже, старался его утешить. Однако его это только раздосадовало. Наверняка, писателю, который пишет тот неинтересный роман, тоже будут приводить в пример «несмешного» карикатуриста, когда будут сообщать об увольнении. И, скорей всего, скажут, мол, прям какая-то чёрная полоса… В животе у него длинно забурчало.

— Те, кто смотрят, посмеялись — и всё, трудно приходится тем, кто рисует… — будто обращаясь к самому себе, проговорил заведующий. — Как бы то ни было, вы весьма талантливы! Где вы, говорите, учились?

— Да что там… как-то так само вышло…

Ещё он хотел сказать, что как-то так случайно получилось, что он стал добывать себе средства на пропитание в этой газете, но, естественно, это он оставил при себе.

— Да уж, смешить людей — дело не из лёгких. Вот у вас разве нет какого-нибудь секрета? Я имею в виду процесс создания карикатур. Например, какие-то законы, заставляющие людей смеяться, о которых вы узнали, когда обучались этому искусству, — говорил заведующий культурно-развлекательным разделом словно какой-то неуч. Ли знал, что тот сейчас прикидывается несведущим, грубо говоря, считая своего собеседника необразованным, в чём и сомневаться-то не приходилось. «Редактор соизволил опуститься до уровня этого недотёпы, то есть меня», — так подумал он, и почувствовал отвращение к заведующему.

— Вы, конечно, знаете… — заговорил он, медленно поднимая чуть склонённую голову и глядя прямо в лицо собеседнику, — чтобы рассмешить человека существует несколько механизмов. Фрейд подразделял этот процесс на…

Заведующий тут же прервал его с таким выражением лица, которое говорило, мол, да кто ты такой, чтобы лекции мне читать?

— Ну, если даже Фрейд успел систематизировать эти механизмы, то это, скорей всего, всем известная истина… Однако даже зная составляющие юмора, разве сможет любой тут же нарисовать смешные карикатуры? Вы тоже знаете об этих механизмах, но всё же бывает, что карикатуры получаются несмешными…

И из-за того, что заведующий говорил с ним презрительным тоном, гнев Ли вдруг куда-то испарился, и он сник.

— Вообще-то, да… Вы правы, — пробормотал он совсем невнятно.

И, как ни странно, только сейчас его настигло горькое осознание того, что он уволен из газеты. До этого момента он пребывал в заблуждении, возникшем внутри него самого, из-за чего сначала ужасно растерялся, затем смешался, потом упал духом и наконец рассердился.

— И… кого же решили взять вместо меня? — впервые обратился он к заведующему с вопросом, от которого веяло деловитостью. И поймал себя на мысли, что он никогда и ни с кем не любил вести деловых разговоров. Почему бы это? Разве не следовало чётко и ясно дать понять, что ты должен, и что должны тебе, а если бы потребовалось, то можно было бы и поспорить на повышенных тонах. Может, это из-за скудоумия, спросил он самого себя. Видно поэтому ничего, кроме карикатуриста, из меня и не вышло…

— А кто, по вашему мнению, мог бы работать вместо вас? Может, посоветуете кого-нибудь? — сам того не сознавая, ещё раз задел за живое собеседника заведующий. Он хотел ответить: «Гм, даже не знаю… Кстати, а что вы думаете по поводу этого человека, я имею в виду никого иного, а именно себя», а потом взять и в голос рассмеяться. Однако ж он подавил в себе этот безрассудный порыв и стал перебирать в голове имена коллег из союза карикатуристов, в котором он состоял: этот сейчас в какой-то газете печатает серию карикатур, этот — тоже, этот… похоже, в результате повторит мою судьбу… этот… В самый разгар его дум заведующий с улыбкой проговорил:

— По правде говоря, неофициально уже почти решено.

— И кто же?..

Зная по опыту, что слова заведующего «почти решено» означают, что решение уже вынесено, он почувствовал себя в очередной раз обманутым и снова разозлился.

— Когда речь пошла о прекращении выпуска ваших карикатур, мы столкнулись с тем, что внутри страны вряд ли найдётся человек, который сможет вас заменить, вы же понимаете, о чём я говорю…

— Так вы хотите сказать…

Ему сразу же на ум пришёл американский синдикат карикатуристов, который успел уже дотянуться и до других стран.

— Пока не совсем ясно, кто за это возьмётся, но совершенно точно, что это будет кто-то из американцев.

— Вот, стало быть, как…

Кивая головой, он начал размышлять. Если так, то нынешнее моё увольнение значит, что дело не только во мне. Фактически это означает исчезновение отечественных карикатуристов. Раз наши газеты связались с американским синдикатом, чьи карикатуры, скопированные с оригинала, распространяются почти задаром по всему миру, то плохи наши дела! Так, совсем скоро, местные газеты начнут пичкать нас юмором америкашек. А почему бы и нет, учитывая, что покупка отксерокопированных карикатур обойдётся очень даже дёшево, да и юмор их весьма утончён, как и полагается просвещённым людям. Ему вспомнился один толстый янки, который когда-то приезжал в Корею. Тот молодчик рассказывал, что копии его карикатур распродаются в десятке различных мест. Он ещё хвастался, что у него есть вилла в Швейцарии. Также всплыло в памяти, как тогда карикатуристы из местного союза окидывали заграничного гостя завистливыми взглядами. «Так выходит, на мне ещё рано ставить крест», — подумал он.

— Ах, вот, значит, что… — ещё раз повторил он, кивая головой.

— Да-да, так что вы не думайте уж про меня совсем плохо… — проговорил заведующий и засмеялся. — Если бы могли найти среди своих, то зачем же мы тогда бы вас так мучили…

— Да нет… не то, чтоб я сильно переживал…

— Надеюсь, вы не будете меня проклинать. Так как и я, в общем-то, всего лишь человечек, работающий здесь за чашку риса… Ну что ж, будем прощаться? Перед уходом зайдите с печатью[48] в бухгалтерию, там вам кое-что полагается.

Они поднялись со своих мест.


Он в растерянности стоял на лестнице у входа в редакцию, думая, куда пойти. Когда он прятал во внутренний карман пиджака конверт, протянутый ему сотрудницей из бухгалтерии, у него вдруг промелькнула мысль: «Вот так, значит, подошёл к концу ещё один случайный эпизод моей жизни…» Поэтому он даже осмелился пошутить в адрес бухгалтерши, чем её весьма ошарашил, мол, чёрная бородавка на вашей щеке — всегда такая очаровательная, доверьтесь ей, и всё у вас в жизни будет хорошо! Ну что ж, счастливо вам оставаться! Однако пока он стоял вот так на лестнице, глядя сверху вниз на улицу с её потоком то прибывающих, то убывающих людей и машин, его начал одолевать страх.

Надо скорее куда-то пристроиться. В течение сегодняшнего дня, кровь из носу, я должен где-то основательно устроиться. Надо найти что-то такое, чтобы вчера, сегодня и завтра шли, как по накатанной.

— Здра-авствуйте! — протяжно поздоровался с ним кто-то поднимавшийся по лестнице.

— О, здравствуйте! — поспешно ответил он на приветствие. Это был нужный человек. Он постоянно встречал его в бильярдной. Похоже, один из многочисленной братии вольных художников. Имени этого человека он не знал. У него много таких знакомых. Часто бывало, сидишь с кем-то за полночь в кабаке и даже не знаешь имя того, кто напротив. Работает журналистом в какой-то газете. Кстати, пописывает стихи. Перебивается тем, что преподаёт в школе рисование. Когда-то работал в некоем издательстве. На данный момент оно разорилось. Были случаи, что к нему приходили журналисты из правительственных организаций, или же из таких мест, как фармацевтическая компания или банк с просьбой нарисовать карикатуры… Теперь, похоже, и меня самого ждала подобная участь.

— Ваши шаржи нынче весьма презанятны! — бросил этот человек совершенно неподходящее к ситуации приветствие, поднявшись наверх. Однако Ли уже привык к такой манере здороваться, характерной для жителей Сеула.

— А… да, только вот что-то с животом…

— Попробуйте выпить левомицетин…

— Видимо, так и придётся сделать.

— Ну, тогда прошу извинить… — Он исчез внутри здания. Снова перед ним возникла улица с её потоком снующих туда-сюда людей и машин. Ли решил, что хватит уже стоять с таким глупым видом и надо найти место, где можно будет не спеша привести в порядок мысли, поэтому он спустился с лестницы и зашагал по улице. Пройдя немного, он оглянулся на здание газетного издательства. «Серое чудовище, в котором я работал и которое прибавляло мне веса в глазах других. Благодаря этой махине мне окажет доверие даже тот, кого я вижу впервые в жизни. Если бы не это здание, то люди так бы и не знали, можно мне доверять или нет, пусть бы я даже потратил всю свою жизнь на объяснения, кто я и что я».

Бурливший всё это время живот начал потихоньку побаливать. Он направился в сторону Кванхвамуна. Прежде всего надо найти тихую чайную. Из-за того, что он шёл медленно, прохожие торопливо обгоняли его, оставляя далеко позади. Некоторые задевали его плечами. Надо найти тихую чайную. Однако ж он не хотел оказаться там, где посетителей раз-два и обчёлся, а официантка сидит, тоскливо уставившись в проигрыватель. Печальное же зрелище он будет представлять, сидя на жёстком стуле в такой чайной. «Ведь наверняка просижу там в растерянности весь день напролёт, вот и надо найти тихое спокойное местечко», — повторял он вновь и вновь, а в результате очутился в «Поляне», ужасно многолюдном заведении. Полностью оправдывая своё название, необыкновенно просторная чайная буквально утопала в зелени: декорированная вечнозелёными деревьями, она напоминала оранжерею. Одних только стоек с кассой было штук пять. Этот сумрачный и просторный зал был до отказа набит посетителями, а из колонок, словно во время спортивных соревнований, разносилась громкая музыка. Еле отыскав себе место, он опустился на стул, и только сейчас у него немного отлегло от сердца. «М-да, прямо какой-то американский синдикат карикатуристов!» — подумалось ему. И тут он услышал, что кто-то обращается к нему.

— Хорошо, когда хорошо…

— Конечно, хорошо…

Он повернулся в сторону, откуда донёсся голос. На диванчике справа от него сидела стайка молодых людей, которые громко разговаривали меж собой. И та фраза, что он отнёс на свой счёт, была сказана не в его адрес, а вырвалась из их диалога. Его раздосадовало то, что его мысли и их беседа случайно совпали. Оказывается, в месте, где много людей, случайностей тоже предостаточно.

— …два года, армия — три года, подожди всего лишь пять лет, сможешь? — негромко говорил молодой парень, одетый как студент, девушке, что сидела рядом и тоже выглядела как студентка. Лицо у неё было таким, что если бы он зашёл в чайную вместе со своим близким другом, то заметил бы ему, что эта девушка знает толк в мужчинах.

— Смогу. Но только ровно до тридцати лет, а как только исполнится тридцать, на следующий же день поминай как звали, — ответила девушка и засмеялась, будто сказала что-то очень смешное. «До тридцати. Ну и скукота…» — подумал он.

— Что будете заказывать? — подошла официантка.

— Кофе. И принесите, пожалуйста, спички!

Он вытащил сигарету и, постукивая ею по столу, начал размышлять: «В течение сегодняшнего дня, обязательно сегодня и только сегодня нужно куда-то пристроиться! Но что же, что же?» Официантка принесла кофе, и после того, как он всё выпил и выкурил подряд две сигареты, он нашёл ответ на свой вопрос: «Карикатуры. Надо будет попроситься в газету, где до этого ещё не печатали карикатуры. Но есть ли такая газета? Гм-м… надо хорошенько подумать…» Однако в его голове без конца крутились нарисованные им за всё это время герои его комиксов. Похожий на свинью директор, секретарша напоминающая кошку, смахивающий на ежа молодой бродяга, имеющий сходство с бульдогом коррумпированный чиновник… глупый, но честный верзила, Атом Икс, господин президент… Он курил сигарету за сигаретой… После третьей ему наконец пришла на ум одна газета. По его сведениям в ней ни один художник не желал помещать свои карикатуры, так как там был мизерный гонорар, к тому же, типографская краска была низкого качества и пачкала. Это была газета, специально открытая одной частной компанией для своей собственной пропаганды. От других он слышал, что на саму газету много средств не выделялось, поэтому она и находилась в таком плачевном состоянии. Однако ж и там, наверно, найдётся человек, который имеет хоть некоторое представление о карикатуристах. Надо сходить!

Он вышел из чайной и сел на автобус. В автобусе захотелось присесть, но мест не было. Из-за того, что в животе бурлило и всё больше болело, ему было тяжело стоять, держась за поручень. Сидящая перед ним студентка со скромно потупленным взором безропотно поднялась и уступила место. Однако не ему, а рядом стоящему старику. Автобус сильно потряхивало. В животе началась революция. Казалось, что прямо сейчас всё содержимое кишечника выльется наружу — он посильнее сжал ноги. Изо всех сил вцепился в поручень и, практически повиснув на нём, отдал своё тело во власть автобусной тряски. На лбу выступили капельки пота, губы пересохли. Он прикрыл глаза.

— Молодой человек! Что, укачало?

Он открыл глаза. Глядя снизу вверх, к нему обращался старик, место которому уступила студентка.

— Что-то на тебе лица нет.

— А, да… живот… недавно операцию перенёс… — ответив так, он сам себе поразился. И с каких это пор он стал таким изобретательным? Вышло, что он просит старика уступить ему место. Старик действительно поднялся и проговорил:

— Присаживайся…

— Да нет, не вставайте, ничего страшного.

— Садись, говорю…

Старик взял его за руку и усадил на место. Он покраснел.

— А что за операция-то?

— Да ничего особенного…

— Аппендицит что ли?

— Да-да… аппендицит… — ответил он, уповая на то, что старик навряд ли попросит показать живот прямо в автобусе.

— У меня внук тоже аппендицит удалил.

— Неужели?

— Сейчас появилось много болезней, которых раньше не было. Жисть тяжёлая пошла, вот, видно, и болезней новых поприбавилось.

— Да вряд ли… Скорей всего, они и раньше были, только о них не знали, вот и всё.

— Думаешь? Ты, поди, тоже переживал из-за пуканья?

— Что-что?

— Да мой внук после операции почти три дня не мог пукать, вот и извёлся весь… А у тебя через сколько дней всё пришло в норму?

— Гм-мм… ну… даже не скажу…

— А к моему врач по нескольку раз на дню заходил и всё спрашивал: «Ну что, пукать начали? Не начали?» Выходит, если запукал, значит и операция удалась… Поживёшь с моё на свете, так ещё и поволноваться успеешь, что пукнуть не получается.

И старик во весь голос расхохотался… Все пассажиры в автобусе тоже захохотали. В животе же его продолжало бурлить. Кажется, даже немного просочилось наружу… Он судорожно повторял про себя: «О Боже, Боже! Как только выйду из автобуса, надо будет сразу же купить и выпить левомицетина. Вот только выйду — и сразу же!» Но выйдя из автобуса, он быстрым шагом направился в искомую им редакцию газеты.

Слава богу, у лестницы, ведущей на второй этаж, стоял и уже начал было подниматься какой-то человек.

— Не подскажете, где тут туалет? — спросил он.

— Так-так-так… Погодите-ка, где же здесь ближайший туалет… А! Точно! На первом этаже есть… — ответил ему невысокий человек в очках и проводил до туалета. Когда он открыл дверь и уже намеревался зайти в кабинку, проводивший его человек с улыбкой пошутил:

— Приятного вам облегчения!

Он попытался улыбнуться в ответ, но вместо этого лицо исказила гримаса.

Сидя в туалете, он подумал про жену, теребя приготовленную ею туалетную бумагу: «Пошла ли в кино? Скорей всего, пошла. И, наверняка, на картину, где Чве Му Рён и Ким Джи Ми[49] заставляют людей плакать. Каких только профессий на этом свете нет! Мне надо смешить людей, Чве Му Рён должен доводить их до слёз». И он начал перебирать в уме людей, чьи имена стали знаковыми. «Если ты прослывёшь человеком, которому можно доверять, то считай дело в шляпе. А когда ты какой-то безвестный карикатурист Ли, то, как ни крути, дело тут швах. Поверит ли мне эта газета? Знают ли они этого человечка, что скрючился сейчас в их туалете и который чуть ли не с молитвами в сердце собирается просить их о спасении? Этот человек проработал около двух лет в некой газете, рисуя карикатуры. И хотя он особо не надеялся на репрессии, однако же, в случае, если его всё-таки схватят, он был к этому морально готов и мог воскликнуть: „Ах! Вот, значит, как!“ Ведь, кроме всего прочего, он — гражданин своей страны и выразитель народного возмущения, которое порой, не ведая страха, атакует правительство и высмеивает тёмные стороны общества. Итак, к вашим услугам некий карикатурист Ли!»

И всё же, несмотря на это, он никак не мог набраться смелости, чтобы обратиться с просьбой. Торчать здесь уже не было необходимости, но он, по-прежнему скрючившись, продолжал сидеть в туалете, пытаясь собраться с духом. Хотелось курить, но не было спичек. «Надо выпить левомицетина. И ещё купить коробок спичек», — без конца крутилось в его голове. Он пытался сейчас по возможности думать только о всякой ерунде. Ему казалось, что когда всякие глупости заполнят его голову, они смогут вытеснить оттуда мысль о трудоустройстве, и только тогда он сможет толкнуть дверь редакции. Для начала безрассудно заскочить и оказаться по ту сторону двери, а уж потом ничего не останется, как отыскать заведующего культурным разделом. А если очень повезёт, и там окажется кто-нибудь из знакомых, то попробовать заручиться его помощью. У него затекли ноги, и когда на корточках уже невмоготу стало сидеть, он встал. Натянул штаны, торопливо вышел из туалета, и, как будто у него было какое-то срочное дело, быстрым шагом направился в сторону редакторского отдела. Он знал, стоит ему только замешкаться — он так никогда и не сможет войти туда. Наконец, он открыл дверь и зашёл в кабинет.

Действительность превзошла все его ожидания — внутри было так тесно и грязно, что он даже растерялся. Он спросил девушку, которая сидела за столом ближе всех к нему, на месте ли редактор. «Вон там…» — показала она в направлении, где сидел, поглядывая и улыбаясь в их сторону, тот самый человек, что совсем недавно проводил его до туалета.

— Вон тот маленький человек в очках? — спросил он у девушки.

— Да-да, это он и есть.

Он на мгновение заколебался, не лучше ли будет просто развернуться и уйти. Однако что-то гораздо сильнее чувства стыда потянуло его и поставило перед столом, на который указала ему сотрудница.

— Вы — редактор культурного раздела? — спросил он.

— А вы — художник-карикатурист Ли, не так ли? Прошу, присаживайтесь, — предлагая ему стул, проговорил заведующий.

— Долго же вы свои дела справляли! Говорят, кто вдумчиво заседает, тот долго жить будет, так что примите мои поздравления!

Он пропустил шутку заведующего мимо ушей. «Этот человек знает меня. У меня не было случая представиться, мол, я такой-то карикатурист Ли, а он меня уже знает… Вот это удача!»

— Однако что вас привело? Я думал вы забежали к нам из-за срочной нужды…

— М-мм… На самом деле, я … я пришёл к вам с просьбой… Может быть, выпьем по чашечке чая? — запинаясь, проговорил он.

— Ну что ж, а почему бы и нет… — с готовностью поднялся со своего места редактор.

— Вы со всеми так шутите? — спускаясь по лестнице, спросил Ли.

— Ну что вы! Нет, конечно! Просто, я вас знал, поэтому и осмелился позволить себе. Вас это обидело?

— Да нет. Честно признаться, у меня вдруг прихватило живот…

— А… Так значит, понос! В таких случаях нужно раздеться догола и провести ночь вместе с женщиной, тогда всё как рукой снимет.

Они вместе в голос рассмеялись. Даже когда они зашли в чайную, он ещё долго ходил вокруг да около. В конце концов редактор, глянув на часы, спросил:

— А что у вас была за просьба ко мне?

— Ах, да… — спохватился он. — Дело в том, что я ушёл из газеты, где до этого работал.

— Да что вы говорите? Хотя можно было предположить, так как ваших карикатур в последнее время не было видно. Что-то не поделили?

— Да нет. Похоже, собираются печатать карикатуры американцев.

— Ах, вот оно что! Недавно и в нашу газету тоже приходили с таким предложением.

— От американского синдиката?

— Да, посредник приходил. Естественно, это был наш соотечественник.

— И на чём порешили?

— Да что вы, даже и не говорите! Думаете, наш директор собирается выделить хотя бы самую мизерную сумму на авторский гонорар карикатуриста? Знаете, сколько человек сейчас работает над культурным разделом? Трое! Всего лишь три человека вынуждены ежедневно заниматься плагиатом, переводя по нескольку десяток страниц чужого материала. Вот поэтому нам даже и не приходится мечтать о карикатурах…

— Вот, значит, как… — проговорил он с безнадёжностью в голосе.

— Я, в общем-то, догадываюсь, что вас привело ко мне, но даю вам почти сто процентов, что это неосуществимо.

— А… Вот оно что… Нелегко же вам приходится работать в таком месте…

— Выдержать в такой газете сможет только такой, как я. Не устраивает что-то — поорать, вывели из себя — запустить склянкой из-под чернил, только так и можно выдюжить! А если ты из породы мнительных зануд, которые только и знают, что терпеть, то в первый же день источишь себя изнутри и сбежишь на все четыре стороны…

— Да уж, похоже на то…

— Не «похоже», а именно так и есть. Вы, наверно, и сами уже успели заметить, глядя на лица наших сотрудников… Разве на них не написано: «только тронь меня — вцеплюсь зубами и буду держать три-четыре дня, не выпуская…»

— Что-то не приметил…

— А вы в следующий раз обязательно взгляните повнимательнее.

Ему порядком поднадоели шуточки болтуна-редактора. Нервы — одно волоконце за другим — натягивались, как струнки, поэтому он вздрагивал даже от негромких звуков. Звуки, которые в обычное время остаются нами незамеченными — гул в зале чайной, шум, долетающий с улицы — вдруг одновременно ожили и хлынули в его уши, от чего голова, казалось, вот-вот расколется.

— Так, значит, помещать карикатуры… вы не собираетесь?

— Да, на сегодняшний момент — нет…

— А, может… — проговорил он нерешительно. — Может, если в будущем появится такая возможность, вы могли бы…

— Ну конечно! Я обязательно дам вам знать, — живо откликнулся редактор, после чего добавил:

— Только тогда и я вас попрошу кое о чём.

— Ну конечно, какой разговор! — обрадовавшись встречной просьбе, громко воскликнул он.

— Если вы вдруг верите в Бога, то помолитесь, пожалуйста, о том, чтобы наш начальник поскорее окочурился.

Редактор трубно захохотал, а Ли лишь натянуто улыбнулся от этой шутки голливудского пошиба.

— Извините, что отвлёк от важных дел. Очень вам признателен и не смею вас больше задерживать. — сказал он, первым вставая с места.

— Да-да, и я вам буду тоже очень признателен… — ответил редактор, поднимаясь. И тут же резво направился к стойке расчётной кассы. Ли растерялся, и, оставив свою папку с карикатурами, как была, на столе, вприпрыжку пустился вслед за ним.

— Что вы, это ведь я вас пригласил… — схватил он за рукав редактора.

— Лучше как-нибудь в следующий раз купите мне выпить…

Деньги из рук редактора уже перекочевали в руки хозяйки заведения. Они вышли наружу. Тут же вслед за ними выбежала официантка, протягивая папку, которую было бы не грех и позабыть.

— Возьмите пожалуйста! — окликнула она.

— Спасибо.

Когда он забирал из её рук папку, его вдруг охватила тоска.

После расставания с редактором, ему больше некуда было податься, и он некоторое время стоял посреди дороги с таким видом, словно кого-то поджидает. Левомицетин, вдруг вспомнилось ему, и он огляделся. На другой стороне улицы поблизости от него было предостаточно вывесок с надписью «Аптека». Он зашагал по направлению к ближайшей.

Молодая девушка, вероятно, недавно закончившая институт, только услышав слово «понос», показала ему подряд четыре разных лекарства. И к каждому из них прибавила длиннющее объяснение. Отметив про себя, что объяснений гораздо больше самой цены, он не выдержал и рявкнул:

— Левомицетин!

— Вместе с пилюлей примите вот это.

— Придётся выпить прямо здесь…

Он положил на язык пилюлю левомицетина, высыпал чёрный-пречёрный порошок и запил всё стаканом воды, который подала девушка. Когда он брал стакан, то заметил на её руке большой шрам.

— Надо же, какой шрам! — проговорил он машинально, возвращая ей стакан. Девушка мгновенно залилась краской.

— В институте… опыты проводили…

У него заныла переносица от того, что он старался уловить её голос, всё время застревающий в горле… Торопливо расплатившись, он поспешно вышел на улицу, будто за ним кто-то гонится.

— Куда это вы так спешите? — спросил у него высокий человек, идущий навстречу. Это был фотограф из газеты, где он работал.

— А вы куда? — обрадовался он и поздоровался в ответ.

Но фотограф, уже опережая его, бросил на бегу:

— Давайте уж как-нибудь в следующий раз…

И исчез из виду.

Ему уже была знакома эта манера так разговаривать. Особенность городских. И каждый раз он попадался на эту удочку. Только что сказанные слова фоторепортёра «Давайте уж как-нибудь в следующий раз», буквально означали «Ну, до встречи! Всего доброго!».

Однако, этим своим «уж» они сбивали собеседника с толку. Если задуматься, это его «давайте уж как-нибудь в следующий раз» могло означать «быть может, я помогу вам устроиться»… Гляди-ка ты! Ну, разве не звучит именно так?

Он припомнил так приободрившие его утром слова редактора газеты, где он работал. Перед тем, как сообщить ему, что его увольняют, редактор сначала сказал: «Ну, и что там у нас с сегодняшней серией?» Вот эти-то слова и заставили его, уже подозревающего о своём увольнении, растеряться. Если бы редактор сказал: «Сегодняшняя серия…», то он бы знал, что его не уволят… Или же, если бы сказал: «Так случилось, что с сегодняшнего дня можно уже не рисовать…», то, как бы печально ни было, всё было бы ясно. Однако ж он спросил: «Ну, и что там у нас с сегодняшней серией?» Такой его вопрос можно было расценить не иначе, как «если сегодняшняя серия интересная, то будем продолжать, а если нет, то увольнение…» Внезапно ему захотелось завопить во всю глотку.

Погасив в себе этот порыв, он медленно брёл по улице. На углу он увидел телефонную будку. Если бы дома был телефон, он позвонил бы жене. Как было бы хорошо бродить с ней до поздней ночи по улицам. Разглядывая хотя бы витрины, да, хотя бы витрины…

Ему захотелось позвонить, неважно кому, и всё рассказать. Сразу же на ум пришёл карикатурист Ким — старший товарищ по цеху, с кем он выпивал вчера вечером. Ким был у себя на месте, в газете.

— Послушайте, меня всё-таки погнали в шею…

На той стороне провода воцарилось молчание.

— Вот чёрт, придётся ещё выпить…

— Да, давайте. Приезжайте! Нет, я к вам сейчас сам приеду.

— Ага, приезжай… Тут, чёрт подери, без стакана не обойтись.

Положив трубку и выйдя из кабины, он почувствовал, что на сердце чуть отлегло.

Ли залпом пил рюмку за рюмкой, что наливал ему Ким.

— Не торопись так, давай помедленнее… — беспокоился за него старший коллега.

— Всё нормально… — улыбаясь, он вытер ладонью рот.

— Да, наши читатели даже не догадываются, насколько изумительны, на первый взгляд такие простые и незатейливые линии наших художников! — разглядывая содержимое рюмки, пробормотал Ким. — Они, видишь ли, думают, что карикатуры янки, нарисованные словно и не руками, и есть настоящее искусство…

— Смешно — да и ладно… Кому интересны такие мелочи — высокохудожественно это или нет?

И он снова опустошил рюмку. Ким искоса глянул на него.

— Знаете, когда я был в армии… — проговорил он. — Так вот другие завидовали мне из-за того, что я оказался в агитационно-воспитательной части. Считали, что это тёплое местечко. Однако ж мне… мне так и не довелось подержаться за ствол винтовки, и я так и не смог ощутить себя военным… — И чувствуя, что пьянеет, продолжил:

— Наверно, те, кто тогда держали в руках винтовку, сидят сейчас на надёжных рабочих местах. Я же всегда имел дело с карикатурами; другие завидуют, мол, хорошо устроился, а, в действительности я не нахожу себе места от беспокойства.

— Да ну? — проговорил Ким.

— Если нет выпить… — выкрикнул кто-то из компании, сидевшей позади них.

— Жизнь ведь — такая штука…

— Ну! Опять понесло!

— Чтобы больше этого не слышать, придётся теперь бросить пить… — закричал кто-то.

— А редактор предложил выпить по чашечке чая… — сказал он, думая про себя о том заведующем, которого он попросил об устройстве на работу. — В чайной этот тип заявил мне следующее: якобы знать некоторые приёмы, как насмешить людей, ещё совсем не означает, что ты карикатурист. Именно так он и сказал… выпучив на меня свои жабьи глаза. А редактор-то, коротышка… что не дал мне расплатиться за чай, оконфузил меня только так… Типа, «суп ты из морской капусты»…[50] Этот-то, который просил меня помолиться, чтобы их директор поскорее окочурился… Ну и смешон же я был… М-да, натерпелся сегодня… «По чашечке чая» — это же своего рода игра… Вы меня понимаете?

Язык не слушался его.

— Так заканчивается ещё одна полоса из серии случайностей, которой я служил верой и правдой…

Он снова залпом опрокинул рюмку.

— Это знак того, что наступает новая пора… Хе-хе… Звучит обнадёживающе, не правда ли?

И дрожащей от выпитого рукой он наполнил рюмку Кима, которую тот только что опустошил.

— «По чашечке чая!» Вот трогательная трагедия этого серого города. Вы понимаете меня? Увольняя, предложить выпить вместе по чашке чая — вот где кроется теплота и сердечность! Это и есть удивительный восток, и наша страна в особенности…

— Продолжай усердно работать хотя бы в той детской газете, где сейчас рисуешь… Так, глядишь, что-то ещё подвернётся… — берясь за рюмку, проговорил Ким.

— Ну же, поднимем! — попытался он схватить свою рюмку. Но не вышло, и она опрокинулась. Обмакнув кончик пальца в лужице, он начал рисовать на столе лицо Атома Икса.

— Ну, Атом Икс, по чашечке чая, что ли? И с тобой мне придётся расстаться. На чём же мы остановились?

Свободной рукой он стукнул себя по лбу, так как голова раскалывалась.

— А! Попавшись на уловку марсиан, Атом попал в плен… И в самый напряжённый момент последовало «продолжение в следующем номере»… Прости, Атом Икс… Люди ведь всегда этого требуют. В самый волнующий момент — «продолжение следует»!

И он, снова окунув палец в вино, начал стирать лицо только что нарисованного Атома Икса.

— Прости, друг… Постарайся уж как-нибудь сам освободиться из вражеского плена. А я… а я теперь… бессилен… И пусть мы расстаёмся … Послушай, друг! Оставаться тебе на тёмных просторах космического пространства вечным мальчишкой! — Он широко раскинул руки.

Вот так и сидели они до поздней ночи в кабаке…

Поддерживаемый под руку Кимом, он сел в такси и приехал домой. В машине он немного протрезвел. Выходя из машины, он оставил там свою папку с карикатурами, которую сунул ему в руки Ким при расставании.

— Прости, я снова пьян… — сказал он жене, открывая дверь.

— И вправду пьян! — почти вприпрыжку выбежала к нему навстречу обрадованная жена.

— А живот как?

— Левомицетина выпил. Ты знаешь, а на левомицетине, оказывается, есть шрам…

— Где, говорите, шрам?

— Где-где… Говорю же, на левомицетине…

— Уж напились, так напились!

Жена уложила его поверх одеяла. Из соседней комнаты доносилось стрекотание швейной машинки.

— Ну, надо же, изображать такое усердие?! — проговорил он. Жена рукой перебирала волосы на голове мужа. В это время из соседней комнаты послышался такой оглушительный пук, который, казалось, сотряс стенку.

— А ведь питаются одной перловкой, не правда ли? — хихикнув, шепнула жена ему на ухо.

— Ой, ну прекрати! — внезапно расхохотался он. Похоже, смеялся он довольно долго. Соседка, видно, смутилась. Машинка умолкла. «Да крутите, соседушка, крутите! Авось, можно будет списать этот смех на сонный бред», — думал он. Ему вдруг вспомнился старик, что утром уступил место в автобусе: «Женщина! Это — признак здоровья! Крутите же, ну, скорее!» В этот момент снова послышался стук машинки. Казалось, он видит перед собой лицо соседки, что обиженно вытянула губы трубочкой, мол, подумаешь, не сдержалась, с кем не бывает… «Да конечно, тётушка! Подумаешь, оконфузились, не стоит же из-за этого глушить машинку, крутите себе на здоровье!»

Он обеими руками крепко обнял жену. И вдруг ему пришла в голову мысль о том, что, может, и он вскоре тоже станет бить свою жену… Ему стало страшно оттого, что впереди его ожидает множество дней, полных неизвестности, и от этой мысли он чуть не расплакался.

И ещё крепче сжал в объятиях свою жену.

1964, апрель

СЕУЛ, ЗИМА 1964 ГОДА

Кто бывал в Сеуле зимой 1964 года, помнит, что с наступлением сумерек на улицах появлялись переносные павильоны, где можно было выпить и закусить — там продавали одэн[51], запечённых воробьёв, три вида выпивки и другую снедь. Вот в такой импровизированной закусочной, куда надо было заходить, откинув полог, и чьи матерчатые стены трепыхались от студёного ветра, подметавшего обледенелые улицы и так и норовившего забраться внутрь палатки, произошла наша случайная встреча. Внутри, где от налетающего сквозняка подрагивало длинное пламя карбидного огня, мужчина средних лет, одетый в перекрашенную военную куртку, наполнял стаканы и поджаривал закуску. Мы — это я, а также студент аспирантуры по фамилии Ан в очках с толстыми линзами и мужчина неизвестно откуда родом лет тридцати пяти — тридцати шести, про которого точно можно было сказать лишь то, что он из бедняков, а про остальное особого желания узнавать и не возникло.

Сначала разговор завязался между мной и студентом Аном, и после того как мы, слово за слово, представились друг другу, мне стало известно о нём то, что он — молодой юноша двадцати пяти лет отроду, студент с какой-то невероятной специальностью, которая мне, не нюхавшего университетского воздуха, даже и не снилась, был старшим сыном в богатой семье. А он в свою очередь узнал обо мне то, что я — двадцатипятилетний деревенский парень, закончивший среднюю школу и пытавшийся поступить в военное училище, который после провала на экзаменах ушёл в армию, где один раз успел переболеть триппером, а сейчас работает в городской управе секретарём по военным делам.

Мы представились — и больше нам говорить было не о чем. Некоторое время мы молча выпивали, но когда я подхватил зажаренного до черноты воробья, мне вдруг пришло в голову о чём можно поговорить, и, поблагодарив в душе птичку, я спросил:

— Послушайте, Ан! Вы любите мух?

— Нет, как-то до сих пор… — проговорил он. — А вы любите?

— Да, — ответил я. — Потому что они умеют летать. И не только поэтому, а ещё из-за того, что я могу ловить их своими руками. Вы ни разу не пробовали поймать кого-нибудь, кто бы трепыхался в вашей ладони?

— Дайте-ка подумать…

Он взглянул на меня из-под очков, озадаченно морща лоб, а потом сказал:

— Нет, не пробовал… разве что мух, как впрочем, и вы…

Днём погода была на удивление тёплой, поэтому лёд растаял, и дорога превратилась в сплошную грязь, однако с наступлением ночи похолодало, и грязь под нашими ногами снова начала подмерзать. Мои чёрные кожаные ботинки не спасали ноги от холода замерзающей земли. На самом деле, такое место, как передвижная закусочная, совсем не подходило для продолжительного общения. Как правило, сюда ненадолго заглядывают люди, которым по дороге с работы вдруг захотелось пропустить стаканчик-другой. Как раз в тот момент, когда мне вдруг пришла в голову эта мысль, очкарик спросил у меня кое-что весьма любопытное, так что я даже подумал тогда: «А он, оказывается, ничего!», и призвал свои онемевшие от холода ноги потерпеть ещё чуть-чуть.

— Вы любите трепыхание? — спросил он у меня.

— Ещё бы! — в порыве внезапного восторга воскликнул я. Неважно, грустные воспоминания или радостные, они в любом случае заставляют человека встряхнуться — душа трепещет: когда воспоминания грустные, сердце тихонько начинает ускорять свой бег, а когда воспоминания светлые, то начинаешь бурно радоваться. И я рассказал, что после провала на экзаменах в офицерскую школу я ещё какое-то время снимал комнату с пансионом на Миари вместе с товарищем, который тоже не смог поступить в институт. Тогда я приехал в Сеул впервые. Когда моя мечта стать офицером разбилась, я впал в глубокое уныние. Мне казалось, что отчаянию моему не будет предела. Не секрет, что чем больше ты больше питаешь надежд, тем сильнее разочарование от провала. В то время я пристрастился к поездкам в переполненном утреннем автобусе. Вместе с моим товарищем, едва проглотив на ходу завтрак, мы неслись на автобусную остановку, которая находилась на взгорке Миари. Запыхавшись, мы бежали, словно собаки с высунутыми языками. Знаете, чему особенно завидуют только что приехавшие из деревни молодые люди и что поражает их воображение больше всего? Так вот самый большой предмет зависти для них — это загорающиеся с приходом ночи огни в окнах зданий, нет, даже не огни, а двигающиеся в этом свете люди, а удивительным им кажется то, что в переполненном автобусе, буквально в одном сантиметре от тебя, может стоять красивая девушка. Бывало, ради того, чтобы иметь возможность прикоснуться к руке девушки или даже ощутить её бедро рядом со своим, я целый день катался по городу, пересаживаясь с одного автобуса на другой. В такие дни к вечеру меня даже подташнивало от переутомления.

— Погодите, что вы имеете в виду? — спросил Ан.

— Я как раз хотел рассказать вам про то, как я люблю трепыхание. Вот послушайте же меня! С тем моим другом мы, словно воришки, что режут сумки, протискиваемся в переполненный утренний автобус, становимся около сидящей молодой девушки. Я зацепляюсь одной рукой за поручень и прислоняю голову к задранной руке, пытаясь перевести дух после недавней пробежки. А затем медленно перевожу взгляд на живот сидящей передо мной девицы. Сначала ничего не замечаешь, но проходит немного времени, и, когда взгляд сфокусируется, я могу видеть, как у неё бесшумно поднимается и опускается низ живота.

— Поднимается и опускается… Это же из-за того, что она дышит?

— Ну да, неподвижен только живот трупа. Как бы там ни было, не знаю почему, но глядя на то, как неслышно вздымается живот у этой молодой девушки в переполненном утреннем автобусе, на сердце становится так умиротворённо и хорошо! Я чертовски люблю это шевеление.

— Весьма щекотливая тема! — сальным голосом проговорил Ан.

Его тон разозлил меня. Эту историю я специально берёг на случай, если вдруг мне доведётся участвовать в радиовикторине. Тогда бы на вопрос, что освежает на свете больше всего, я, в отличие от других участников, предлагающих такие варианты как листья салата, майское утро или лоб ангела, ответил бы, что самым освежающим на свете является движение живота.

— Нет, это не пошлость — резко ответил я. — Это — правда!

— А какое отношение имеет непошлое к правде?

— Не знаю. Я, вообще, ничего не знаю о каких-то там отношениях, и, в конце концов…

— А всё-таки, то движение — это движение вверх-вниз, а не трепыхание. Мне кажется, вы ещё не любите то, что называется трепыханием.

Мы снова погрузились в молчание, вертя в руках свои стаканы. «Ишь, паршивец, ну и что, что он не считает это трепыханием, мне всё равно», — думал я. Но немного спустя он проговорил:

— Я тут поразмышлял немного и пришёл к выводу, что это ваше движение «вверх-вниз», всё-таки является одним из видов трепыхания.

— Правда ведь? — Я воспрял духом. — Я же говорю вам, это — трепыхание. И больше всего на свете я люблю живот девушки. А какое трепыхание нравится вам, Ан?

— Нельзя сказать, что это что-то особенное, просто трепыхание само по себе, и всё. Вот м-м-м… например, возьмите, ну скажем, демонстрацию…

— Демонстрация? Демонстрацию? Так значит, вы имеете в виду демонстрацию…

— Сеул — средоточие всяческих страстей. Вы понимаете, что я хочу сказать?

— Не совсем, — с расстановкой ответил я.

И наш диалог опять прервался. На этот раз молчание длилось весьма продолжительно. Я поднёс стакан к губам. Когда я опустошил его, то краем глаза увидел, что Ан, прикрыв глаза, тоже потягивает из стакана. С некоторым сожалением я подумал про себя, что вот и настало время уйти отсюда. В конце концов, всё как всегда. В очередной раз, убеждаясь в правоте своих мыслей, я размышлял, как лучше проститься, сказав: «Ну, что ж, тогда до следующего раза…» или же «Был рад встрече…», как вдруг посреди моих размышлений Ан, допивший свой стакан, осторожно коснулся моей руки:

— Вам не кажется, что всё это время мы говорили неправду?

— Нет. — Мне это начало надоедать. — Может, вы и говорили неправду, а я сказал всё, как есть.

— Просто у меня ощущение, что мы были неискренни друг с другом, — сказал он, моргнув несколько раз покрасневшими глазами под стёклами очков.

— Когда я знакомлюсь с кем-то одного с нами возраста, мне всегда хочется поговорить о трепыхании. Но разговор, не продлившись даже и пяти минут, почти сразу же обрывается.

Я, кажется, понимал, что он имеет в виду, и в то же самое время — не совсем.

— Давайте поменяем тему! — предложил он.

Чтобы поддразнить этого типа, который любит поговорить о серьёзных вещах, а также для того, чтобы воспользоваться правом подвыпившего человека и иметь удовольствие послушать свой собственный голос, я начал:

— В ряду уличных фонарей, что выстроились перед рынком Пхёнхва, восьмой по счёту, начиная с восточной стороны, не горит.

Увидев, как он слегка опешил, я с ещё большим энтузиазмом продолжал:

— …а ещё среди окон шестого этажа в универмаге Хвасин только в трёх горел свет…

Тут настала моя очередь растеряться, так как лицо Ана удивительным образом оживилось, и он торопливо затараторил:

— На остановке Содэмун[52] было тридцать два человека, среди них семнадцать женщин, пятеро детей, двадцать один подросток и шесть стариков.

— Когда это было?

— Сегодня вечером, в семь часов пятнадцать минут.

— А…

Я смутился на мгновение, а затем, наоборот, с бодростью принялся выкладывать всё, как было:

— В ближайшем от кинотеатра Тансонса[53] переулке в первой по счёту урне есть две обёртки от шоколадок.

— Когда это было?

— Четырнадцатого числа в девять часов вечера.

— А на дереве грецкого ореха перед входом в больницу Красного Креста сломана одна ветка.

— В одном питейном заведении без вывески, что находится в третьем переулке улицы Ыльджиро, живут пять девиц по имени Миджа, и их называют в соответствии с тем, когда каждая из них появилась в этом месте — по номерам: первая Миджа, вторая Миджа, третья Миджа, четвёртая Миджа и последняя Миджа.

— Но ведь и другие об этом знают! Я не думаю, Ким, что вы единственный бывали в том заведении.

— И действительно! Я про это даже не подумал. Как-то раз я провёл ночь с первой из них, а на следующее утро она купила мне трусы у уличной торговки, которая ходила поблизости. Так вот, в бутылке из-под вина вместимостью в один тве[54], которую она использовала в качестве копилки, у неё было сто десять вон.

— Вот это уже другое дело! Вы — единственный обладатель этой информации.

Чувствовалось, что наше уважение друг к другу растёт на глазах.

— Я…

Иногда мы даже начинали говорить одновременно. И в такие моменты начинали друг другу уступать.

— Я…

На этот раз была его очередь говорить.

— Неподалёку от Содэмуна я видел, как токосъёмник трамвая, направляющегося в сторону Сеульского вокзала, прямо у меня на глазах заискрил ровно пять раз. Это был трамвай, следующий по маршруту сегодняшним вечером в семь двадцать пять.

— А вы, оказывается, находились сегодня вечером в окрестностях Содэмуна!

— Да, я был там.

— А я — в районе Чонно-2. На двери туалета здания «Ёнбо», чуть пониже дверной ручки, есть царапина от ногтя примерно в два сантиметра.

— Ха-ха-ха-ха! — Он громко захохотал. — Наверняка, Ким, это вы же её и оставили?

Мне было стыдно признаться в этом, но делать было нечего, и я кивнул головой. Это было правдой.

— А как вы узнали?

— У меня тоже был подобный случай, — ответил он. — Однако это не очень приятные воспоминания. Может, нам лучше придерживаться того, что мы случайно обнаружили, и храним это как свой секрет. А то на душе не очень хорошо после того, как совершил нечто подобное.

— Но я много раз совершал такие поступки, и наоборот — настроение только под…

«Поднимается», уже хотел сказать я, как вдруг меня охватило чувство отвращения из-за того, о чём мы только что рассказали друг другу, поэтому я не договорил и кивнул головой в знак согласия с ним.

Мне вдруг пришла в голову странная мысль. Если то, что я услышал тридцать минут назад, было правдой, и сидящий рядом со мной, поблёскивая стёклами своих очков, молодой человек действительно является отпрыском зажиточного семейства, получившим хорошее образование, то что его толкает на такие поступки?

— Послушайте, ведь это правда, что вы из богатой семьи? И что вы студент магистратуры? — спросил я.

— Разве не считается богачом тот, у кого только недвижимости примерно на тридцать миллионов вон? Конечно, это состояние моего отца. Ну, а насчёт того, являюсь ли я студентом магистратуры, то вот — у меня есть студенческий билет…

И он, порывшись в кармане, вытащил бумажник.

— Можете не показывать мне ваш студенческий. Просто мне показалось кое-что странным. Меня вдруг насторожил тот факт, что такой человек, как вы, промозглой ночью сидит в этом захудалом заведении и разговаривает с таким типом, как я о вещах и поступках, которые больше подходят мне, чем вам.

— Хм… Это… это… — начал он с волнением в голосе. — Это… Однако сначала я тоже кое о чём хочу у вас спросить. Что заставляет вас шататься по этим холодным улицам в столь поздний час?

— Я не занимаюсь этим каждую ночь. Для таких бедняков, как я, выход становится возможным только при условии, если в кармане заводятся денежки.

— Хорошо, а что же всё-таки толкает вас на это?

— Ну, это ведь лучше, чем сидеть в четырёх стенах съёмной комнаты, уставившись в потолок?

— У вас не было такого чувства, что когда выходишь на ночные улицы, начинаешь дышать полной грудью?

— Что вы имеете в виду?

— Ну, что-то… Быть может, это то, что мы называем жизнью? Я, кажется, догадываюсь, почему вы задали такой вопрос. Мой ответ таков. Наступает ночь. Я выхожу из дома на улицу. Я чувствую, как освобождаюсь от всего. Хотя нет, может на самом деле и не так, но ощущения у меня именно такие. Вы не испытываете того же самого?

— Хм… Даже не знаю…

— Я нахожусь не внутри вещей, я словно со стороны начинаю наблюдать за ними.

— Хм… как-то…

— Только не говорите, что это трудно понять. Например, всё, мимо чего ты проходил днём, с приходом ночи в смущении обнажает перед твоими глазами всю свою незащищённую сущность. И разве в этом нет никакого смысла? Я имею в виду — получать удовольствие от того, что подмечаешь это.

— Смысл? Какой в этом смысл? Я ведь пересчитываю кирпичи в зданиях на Чонно-2 не потому, что в этом есть какой-то смысл. Просто…

— Правильно. Это бессмысленно. Нет, на самом деле, я не знаю, может, в этом и есть какой-то смысл, просто я пока не догадываюсь об этом. И вы, возможно, тоже. А может, нам стоит попытаться отыскать его? Только не пытаться выдумывать специально.

— Я даже и не знаю, что сказать. Это ваш ответ?

Я прямо-таки растерялся. Оттого, что откуда ни возьмись, выплыло слово «смысл».

— Ой, что это я?! Прошу прощения! Наверно, мой ответ будет звучать так — я выхожу на ночные улицы из-за ощущения какой-то наполненности.

Затем, понизив голос, он сказал:

— Ким! Мне кажется, что мы с вами шагали разными дорогами, но пришли к одному и тому же пункту. И даже если предположить, что этот пункт ошибочный, мы не будем в этом виноваты…

Потом он оживлённо предложил:

— Знаете, это не совсем подходящее место, давайте пойдём куда-нибудь, где потеплее, и выпьем, как полагается, по рюмочке, после чего и расстанемся. Я хочу немного пройтись, а затем — в мотель. Иногда, вот так набродившись по ночным улицам, я потом обязательно ночую в мотеле. Это мой самый любимый сценарий.

Мы одновременно полезли в карман, чтобы расплатиться. И в этот момент к нам обратился мужчина. Он сидел поблизости от нас с полным стаканом и грел руки у огня. Судя по всему, он зашёл не ради выпивки, а просто захотел погреться. На нём было довольно чистое пальто. Напомаженные на современный лад волосы поблёскивали в свете колеблющегося пламени керосинки. Однако что-то говорило, что этот тридцати пяти-тридцати шестилетний мужчина — выходец из бедных слоёв. Может, из-за отсутствия чётко очерченного подбородка или же из-за необычно красных краев век. Незнакомец тусклым голосом проговорил, обращаясь в нашу сторону, не имея в виду кого-то конкретно, и было непонятно, к кому он обращается, ко мне или к Ану:

— Извините за беспокойство, вы не будете против, если я составлю вам компанию? Я располагаю довольно приличной суммой денег…

Судя по его безжизненному тону, казалось, что не так уж он и хотел к нам присоединиться, и в то же самое время у него, видимо, было явное желание пойти вместе с нами. Мы с Аном переглянулись, и я сказал:

— Ну, если у вас есть, на что выпить, то…

— Да-да, пойдёмте вместе! — поддержал меня Ан.

— Благодарю вас, — всё таким же безжизненным голосом проговорил он и последовал за нами.

На лице Ана можно было прочитать, что всё это весьма насторожило его, меня тоже тревожило не очень хорошее предчувствие. Со мной бывало, когда случайно встретившись за рюмкой, мы с моими новыми знакомцами довольно неплохо проводили вечер, но в большинстве случаев никто из таких типов, обладавших подобным безжизненным голосом, не присоединялся к моей компании. Тебя примут только при условии, что лицо твоё светится радостью, и ты вливаешься в общее веселье.

Мы, словно бы потеряв ориентир и забыв о цели нашей прогулки, медленно шагали, озираясь по сторонам. С рекламного плаката лекарств, висящего на телеграфном столбе, на нас смотрела, печально улыбаясь, красивая девушка, как будто говоря нам: «Что ж поделаешь с этим холодом?» На крыше какого-то здания, не зная отдыха, мерцала неоновая реклама соджу, рядом с ней, будто в забытьи, на мгновение гасла, а потом вновь поспешно загоралась и долго-долго горела реклама какого-то другого лекарства. На улице, которая теперь уже совсем обледенела, то там, то здесь, словно каменные глыбы, устроились бездомные, а мимо этих застывших глыб торопливо шли прохожие, съёжившись от холода. Подхваченный ветром листок бумаги летел с другой стороны улицы по направлению к нам. Этот обрывок приземлился у моих ног. Я подобрал его — это был рекламный листок питейного заведения, где подчёркивалось наличие красивых женщин при обслуживании и необычайно низкие цены.

— Который сейчас час? — бесцветно спросил мужчина у Ана.

— Без десяти девять, — немного погодя ответил Ан.

— Вы поужинали? Я — ещё нет, почему бы нам не пойти вместе, я угощаю! — предложил мужчина, переводя взгляд с меня на Ана.

— Я уже поужинал, — ответили мы с Аном в один голос.

— Вы сами поешьте! — сказал я.

— Да нет, обойдусь без ужина, — проговорил без всякого выражения наш спутник.

— Да нет же, поешьте, мы составим вам компанию! — предложил Ан.

— Благодарю вас… Тогда…

Мы зашли в ближайший китайский ресторанчик.

Когда мы прошли в комнатку и устроились, мужчина ещё раз участливо предложил нам что-нибудь перекусить. Мы снова отказались. Он предложил ещё раз:

— Вы не против, если я закажу что-нибудь дорогое? — спросил я, чтобы заставить его отказаться от своей затеи.

— Ну конечно! Не стесняйтесь, можете заказать всё, что захотите! — сказал он, и впервые в его голосе почувствовалась сила. — Я решил сегодня потратить все деньги без остатка.

У меня закралась мысль, что это не к добру, и всё же, несмотря на это, я попросил заказать курицу и выпивку. Кроме своего заказа он попросил официанта принести и мой заказ. Ан растерянно посмотрел на меня. И только тут я расслышал, как из соседней комнаты доносятся томные стоны женщины.

— Вы тоже что-нибудь закажите! — предложил мужчина Ану.

— Нет, что вы, — замахав руками, решительно отказался почти трезвым голосом Ан.

Мы прислушивались ко всё учащающимся стонам из соседней комнаты. Издалека до нас доносилось дребезжание трамваев и шум проносящихся мимо машин, напоминающих звуки выходящей из берегов реки во время наводнения, также время от времени откуда-то поблизости слышались звонки в дверь. Наша же комната погрузилась в неловкое молчание.

— Я должен вам кое-что объяснить, — заговорил наш щедрый спутник. — Буду очень признателен, если выслушаете меня… Сегодня днём умерла моя жена. Она лежала в больнице «Северанс»…

Сказав это, он испытующе посмотрел на нас уже без особой грусти на лице.

— Надо же какое горе…

— Примите мои соболезнования!

Ан и я по очереди выразили своё сочувствие.

— Мы с женой жили весьма насыщенной жизнью. И так как жена не могла иметь детей, то всё время без остатка принадлежало только нам двоим. И пускай денег было не так много, всё же, когда появлялась возможность, мы не теряли время даром и обязательно куда-нибудь выбирались. Когда созревала клубника, мы ездили в Сувон, в сезон винограда — в Анян, летом — в Тэджон, осенью путешествовали по Кёнджу, а вечерами не упускали случая сходить в кино или в театр.

— А чем она болела? — осторожно поинтересовался Ан.

— Врач сказал, что это был острый менингит. Раньше жена была прооперирована по поводу острого аппендицита, также переболела воспалением лёгких, и всё было нормально, но этот острый приступ её доконал, и она умерла… умерла…

Мужчина уронил голову на грудь и довольно долго шевелил губами, бормоча что-то невразумительное себе под нос. Ан ткнул меня пальцем в коленку с немым вопросом на лице, мол, не лучше ли нам незаметно удалиться. Я придерживался того же мнения, но в этот самый момент мужчина вскинул голову и снова заговорил, поэтому нам ничего не оставалось, как остаться на своих местах.

— Поженились мы в позапрошлом году. Наша встреча произошла случайно. Она как-то обмолвилась, что её родня живёт неподалёку от Дэгу, но встречаться с ними мне не приходилось. Я даже не знаю, где их дом. Поэтому у меня не было другого выбора.

Он снова уронил голову на грудь и зашевелил губами.

— Какого выбора? — спросил я.

Казалось, он не расслышал моего вопроса. Однако через некоторое время он снова поднял голову и продолжил с мольбой в глазах:

— Я продал тело жены больнице. Мне не оставалось ничего другого. Я ведь всего лишь агент по продаже книг в рассрочку. Я не знал, что мне делать. Вот — дали четыре тысячи вон! До того, как встретиться с вами, я стоял у ограды больницы «Северанс». Пытался отыскать здание, где находится морг с телом моей жены, но так и не нашёл. Поэтому я просто сел под оградой и вглядывался в грязно-белый дым, поднимающийся из высокой трубы больничного корпуса. Что-то с ней будет? Неужели правда, что студенты будут практиковаться в анатомии, отпиливая ей голову и разрезая скальпелем её живот?

Прикрыв рты, мы сидели, не издавая ни звука. Официант принёс тарелочки с закусками из маринованной редьки и зелёного лука.

— Простите, что рассказываю такие неприятные вещи. Только я бы, наверно, не выдержал, если бы не поделился этим хоть с кем-то. Мне хочется попросить вашего совета: как думаете, что сделать с этими деньгами? Я бы хотел избавиться от них сегодня ночью.

— Вот и потратьте! — мгновенно отреагировал Ан.

— Вы не могли бы побыть рядом со мной до тех пор, пока деньги не закончатся? — спросил он у нас.

Мы медлили с ответом.

— Пожалуйста, побудьте со мной! — попросил он. И мы согласились.

— Давайте потратим их с шиком!

Впервые с момента нашей встречи на его лице показалась улыбка, но голос был всё таким же бесцветным.

Когда мы вышли из ресторана, все были пьяны. Денег стало на тысячу вон меньше. Мужчина одним глазом плакал, а другим смеялся. Ан признался мне, что уже устал изобретать пути нашего отступления, а я бормотал, что полностью запорол то задание на вступительных экзаменах, где надо было расставить акценты, вот в них-то всё и дело… Улицы были стылыми и заброшенными, напоминая кадры из фильма о колониальных временах, однако же реклама соджу всё так же усердно светилась, а ленивая реклама лекарств мигала с перебоями, и девушка с фонарного столба всё также улыбалась, как будто говоря: «Всё, как всегда».

— Ну что? Куда теперь? — спросил мужчина.

— Куда бы пойти? — спросил Ан.

— Куда же нам пойти? — повторил я то же самое вслед за ними.

Идти было некуда. Рядом с китайским ресторанчиком, который мы только что покинули, виднелась витрина галантерейного магазина. Показывая на неё, мужчина потянул нас туда. Мы зашли внутрь.

— Давайте выберем по галстуку! Пусть это будет подарком жены! — возбуждённо выкрикнул он.

Мы выбрали по броскому галстуку — вот и ещё шестисот вон не стало. Вышли из магазина.

— Куда бы пойти? — спросил мужчина.

Идти было некуда. Рядом с магазинчиком стоял торговец мандаринами.

— Жена любила мандарины! — завопил наш спутник и устремился к тележке, на которой были разложены мандарины. Ещё минус триста вон. Очищая кожуру мандаринов прямо зубами, мы топтались на месте неподалёку от телеги.

— Такси! — закричал мужчина. Перед нами остановилось такси. Как только мы забрались в машину, мужчина сказал:

— В больницу «Северанс»!

— Не надо. Это бессмысленно, — торопливо возразил Ан.

— Бессмысленно? — пробормотал мужчина. — Тогда куда же?

Воцарилось молчание.

— Куда едем? — спросил раздражённо водитель такси. — Если никуда не едете, то будьте любезны — освободите машину!

Мы вылезли из машины. В результате мы не смогли отойти от китайского ресторанчика даже на двадцать шагов. С другого конца улицы послышался вой сирены, который становился всё ближе и ближе. Мимо нас с шумом пронеслись две пожарные машины.

— Такси! — закричал мужчина.

Возле нас остановилось такси. Как только мы сели в машину, он проговорил:

— Езжайте за теми пожарками!

Я очищал третий мандарин.

— Мы сейчас едем посмотреть на пожар? — спросил Ан у нашего спутника. — Так не пойдёт. До начала комендантского часа почти не осталось времени. Сейчас уже пол одиннадцатого. Надо придумать что-то поинтереснее. Сколько там денег осталось?

Мужчина вывернул карманы и вытряхнул все деньги. Затем протянул их нам. Мы с Аном пересчитали их. Тысяча девятьсот вон, несколько монеток и ещё несколько купюр по десять вон.

— Ясно, — сказал Ан, отдавая деньги обратно. — Слава богу, в этом мире существуют женщины, которые демонстрируют особенности, присущие только женскому полу.

— Вы имеете в виду мою жену? — с грустью в голосе спросил мужчина. — Особенность моей жены состояла в том, что она была очень смешливая.

— Нет. Я предлагал наведаться к девицам на Чонно-3, — сказал Ан.

Мужчина презрительно улыбнулся в сторону Ана и отрицательно покачал головой. Мы приехали на место пожара. Не стало ещё тридцати вон. Пожар начался на первом этаже в лавке с красками, а сейчас языки пламени уже вырывались из окна второго этажа «Центра обучения парикмахерского дела». Свистки полицейских, вой пожарных сирен, треск, доносящийся из огня, звуки ударов водяных струй, встречающих на своём пути стены здания. Однако людских голосов не было слышно вовсе. Люди, будто они в чём-то провинились, с красными лицами из-за отсвечивающих языков пламени, стояли, словно неподвижные истуканы.

Мы подобрали по банке с краской, что были раскатаны под ногами, и, усевшись на них верхом, стали наблюдать за пожаром.

Мне хотелось, чтобы огонь горел подольше. Пламя подобралось к вывеске «Центр обучения парикмахерского дела» — языки пламени уже лизали слово «дела».

— Послушайте, Ким, давайте продолжим нашу беседу! — предложил Ан.

— Что есть пожар? Да ничего особенного. Дело лишь в том, что то, что мы видим сейчас, завтра можно будет посмотреть в утренних газетах, вот и вся разница. Этот пожар и не ваш, и не мой, и не его. Выходит, что он становится нашим общим достоянием. Однако ж пожар не может длиться бесконечно. Вот именно по этой причине меня и не интересует пожар. А вы, Ким, что думаете по этому поводу?

— Я согласен, — ответил я, не задумываясь, глядя на то, как на вывеске загорелся конец слова «парикмахерского».

— Нет, я неправильно выразился. Пожар — не наша собственность, он принадлежит только сам себе. И мы для него ничто. И поэтому меня не интересует пожар. А что вы скажете на это?

— Совершенно согласен…

Струя воды устремилась к только что загоревшемуся слову «обучения». С того места, куда ударила вода, начал подниматься серый дым. Наш безжизненный спутник вдруг энергично вскочил со своей банки.

— Это моя жена! — закричал он, широко раскрыв глаза и указывая пальцем в центр бушующего огня. — Она кивает мне головой! Она трясёт ею, будто голова её раскалывается от боли. Родная моя!..

— То, что голова раскалывается от боли — это признак менингита. Но там всего лишь огонь, чьё пламя развевается на ветру. Сядьте! Как ваша жена могла оказаться там? — сказал Ан, оттаскивая бедолагу назад и усаживая его на место. Затем он повернулся ко мне и тихонько зашептал:

— Он, кажется, пытается нас рассмешить — занятный тип!

Я увидел, что снова вспыхнули искры пламени на конце слова «парикмахерского», огонь на котором, казалось бы, потух. Струя воды снова ринулась туда. Однако, мечась из стороны в сторону, она не попадала в цель. Языки пламени стремительно начали лизать первые буквы слова «обучения». Я желал, чтобы огонь поскорее добрался и до слова «Центр», и чтобы из всех многочисленных зрителей пожара я был бы единственным свидетелем того, как эта вывеска загорелась. Однако тогда мне пришло в голову, что это самый, что ни на есть, настоящий живой огонь, и я отмёл то, что желал до этого.

Я заметил, как какой-то белый свёрток пролетел мимо с нашей стороны, где мы, съёжившись, сидели на банках с краской, в сторону горящего здания. Этот голубок упал прямо в самое пламя.

— Что-то ведь залетело в огонь, правда? — спросил я, повернувшись к Ану.

— Да, что-то пролетело, — ответил Ан и, взглянув на нашего спутника, спросил у него. — Вы видели?

Мужчина продолжал сидеть, не говоря ни слова. В это время к нам подбежал полицейский.

— Это вы! — закричал он, хватая рукой нашего спутника. — Что вы только что бросили в огонь?

— Ничего я не бросал.

— Что-что? — заорал полисмен, угрожающе замахиваясь на мужчину, будто собирался его ударить. — Я видел, как вы что-то бросили. Что это было?

— Это были деньги.

— Деньги?

— Я завернул деньги с камнем в носовой платок и бросил в огонь.

— Это правда? — спросил полицейский у нас.

— Да, это были деньги. У этого человека есть странное суеверие, что если бросить деньги в огонь, то дела пойдут в гору. Можно даже сказать, что он малость не в себе, но, в общем-то, он обыкновенный торговец, который ничем противозаконным не занимается, — ответил Ан.

— Сколько было денег?

— Монетка в одну вону, — снова ответил Ан.

Когда полицейский ушёл, Ан спросил у мужчины:

— Вы, и вправду, бросили деньги?

— Да.

— Все-все?

— Да.

Мы какое-то время сидели, прислушиваясь к потрескиванию огня. После чего Ан заговорил, обращаясь к нашему спутнику:

— Получается, что деньги, наконец, закончились… Я так понимаю, мы выполнили своё обещание и можем быть свободны.

— Счастливо оставаться! — попрощался с мужчиной и я.

Мы с Аном развернулись и пошли, но мужчина догнал нас и схватил обоих за руки.

— Я боюсь оставаться один… — проговорил он. Его трясло как в лихорадке.

— До комендантского часа осталось совсем немного. Я собираюсь пойти в мотель и поспать, — заявил Ан.

— А я пойду домой, — сказал я.

— А нельзя, чтобы мы пошли все вместе? Побудьте рядом со мной этой ночью. Я вас очень прошу. Только надо сходить в одно место.

Говоря так, он настойчиво потянул меня за рукав. Наверно, он сделал то же самое и с рукой Ана.

— Куда вы предлагаете пойти? — спросил я у него.

— Надо зайти в одно место здесь неподалёку, чтобы раздобыть денег на мотель, куда мы сможем пойти все вместе, я надеюсь.

— В мотель? — переспросил я, пересчитывая пальцами деньги в кармане.

— Если вы волнуетесь из-за платы за мотель, то можете не беспокоиться — я заплачу, так что пойдёмте все вместе! — предложил нам Ан.

— Нет-нет. Я не хочу причинять вам неудобств. Прошу вас, пойдёмте со мной, тут неподалёку!

— Вы собираетесь занять денег?

— Нет. Мне кое-что должны.

— Недалеко отсюда?

— Да, если, конечно, мы находимся в районе Намъён.

— Похоже на то, что это действительно Намъён. — проговорил я.

Мужчина пошёл впереди, а мы с Аном следовали за ним, всё больше удаляясь от места пожара.

— Слишком поздно, чтобы собирать долги, — сказал Ан мужчине.

— И всё-таки я должен получить эти деньги.

Мы зашли в какой-то тёмный переулок. После того, как мы несколько раз свернули, наш предводитель остановился перед воротами дома, освещёнными лампочкой.

Ан и я остановились примерно в десяти шагах позади него. Наш спутник нажал на звонок. Через некоторое время ворота отворились, и мы услышали, как мужчина заговорил с кем-то, кто стоял в проёме:

— Я бы хотел увидеться с хозяином.

— Он сейчас спит.

— А хозяйка?

— Тоже спит.

— Мне нужно обязательно с ними переговорить.

— Подождите.

Ворота снова закрылись. Ан подбежал к мужчине и потянул за рукав:

— Оставьте это, лучше уйдём отсюда!

— Всё в порядке. Всё равно они мне должны эти деньги.

Ан вернулся туда, где стоял до этого. Ворота отворились.

— Простите, что беспокою вас в такой поздний час…

Проговорил наш спутник с поклоном в сторону ворот.

— Кто вы? — отозвались ворота сонным женским голосом.

— Прошу извинить, что пришёл так поздно… Просто…

— Что вам нужно? Мне кажется, вы пьяны…

— Я пришёл получить очередной взнос за приобретённую вами книгу! — выкрикнул вдруг наш спутник не своим голосом, который больше напоминал вопль. — Я пришёл за месячным взносом!

Уткнувшись в свои руки, которыми он держался за столб ворот, мужчина громко разрыдался.

— Я пришёл за месячным взносом! Я пришёл за… — всхлипывая, повторял он.

— Пожалуйста, приходите завтра днём!

Ворота с шумом захлопнулись.

Мужчина всё рыдал, не переставая. Он плакал долго, время от времени бормоча про себя: «Жёнушка моя!»

Мы всё так же стояли в десяти шагах от него и ждали, пока он успокоится. Немного погодя наш горемычный спутник, пошатываясь, подошёл к нам.

С опущенными головами мы брели по тёмным переулкам, пока не вышли на проспект. Студёный, пронизывающий до костей ветер гулял по опустевшим улицам.

— Ну и холод! — проговорил мужчина, словно беспокоясь о нас.

— Собачий холод… Пойдёмте скорее в мотель!

— Комнаты возьмём для каждого отдельную? — заходя в мотель, спросил Ан. — Так будет удобнее, не правда ли?

— Мне кажется, одну на всех, — сказал я, думая про нашего спутника.

Мужчина же растерянно стоял, будто бы только и ждал наших распоряжений, или же он вообще не понимал, где сейчас находится. Зайдя в мотель, мы почувствовали себя неловко: так случается, когда ты выходишь из театра после окончания спектакля и не знаешь, что делать дальше. Было чувство, что на узкой и тесной улице мы ощущали себя гораздо ближе, нежели в этом мотеле. Комнаты, разделённые стенами — вот что нас ожидало.

— Как насчёт того, чтобы всем вместе занять одну комнату? — снова предложил я.

— Я очень устал, — сказал Ан. — Давайте всё-таки займём каждый свою комнату и поспим?

— Я не хочу оставаться один, — пробормотал мужчина.

— Спать одному будет гораздо удобнее, — сказал Ан.

Расставшись в коридоре, мы направились каждый в свою комнату, указанную нам портье — все три располагались одна за другой.

— Может, купим хватху да сыграем партию? — перед тем, как расстаться, предложил я.

— Я, правда, сильно вымотался. Если хотите, то можете сыграть вдвоём, — сказал Ан и исчез в своей комнате.

— Я тоже чертовски устал. Спокойной ночи! — попрощался я с мужчиной и ушёл в свою.

После того, как я заполнил листок прибытия, вписав туда вымышленные имя, адрес, возраст и род занятий, я выпил принесённый портье стакан воды, поставленный им в изголовье, и накрылся с головой одеялом. Спал я как убитый, без всяких снов.

На следующее утро Ан разбудил меня ни свет, ни заря.

— Как и следовало ожидать, этот тип покончил с собой, — прошептал мне на ухо Ан.

— Что?!

Сон моментально слетел с меня.

— Я только что заходил в его комнату — он мёртв.

— Надо же… — проговорил я. — Люди уже знают?

— Пока ещё никто, похоже, не знает. Мне кажется, будет лучше уйти потихоньку прямо сейчас, чтобы не было лишних осложнений.

— Самоубийство?

— Без сомнения, оно самое…

Я торопливо оделся. Какой-то муравей полз по полу в мою сторону. Мне почудилось, что он сейчас вцепится в мою ногу, и я поспешно отступил.

Снаружи с утреннего неба летела снежная пороша. Мы торопливым шагом удалялись от мотеля.

— Я знал, что он собирается покончить с собой, — проговорил Ан.

— А у меня даже и в мыслях такого не было, — честно ответил я.

— Я предполагал, — сказал Ан, поднимая воротник пальто. — Однако что можно было сделать?

— Конечно. Даже если признать, что были какие-то догадки, что же тут сделаешь… Я даже и не думал, что такое может случиться… — проговорил я.

— А если бы мы могли предвидеть это, то как нам следовало поступить? — спросил Ан.

— Глупости! Что бы мы могли? Мы же не знаем, что этот тип хотел от нас…

— Вот то-то и оно… Я думал, что он не умрёт, если оставить его одного. Мне казалось, это был единственный и самый подходящий выход из положения.

— А я даже и не догадывался ни о чём, говорю вам… Вот, чёрт подери, похоже, он всю ночь носил в кармане снотворное.

Ан остановился на аллее под голыми деревьями, мокнущими под снегом. Я замедлил шаги вслед за ним. Он спросил меня со странным выражением лица:

— Послушайте, Ким! Нам точно по двадцать пять лет?

— Мне точно двадцать пять.

— И мне тоже, — кивнул он потерянно. — Меня это пугает.

— Что? — спросил я.

— Что-то, что… как бы это назвать…

Его голос звучал, как вздох.

— Вам не кажется, что мы слишком постарели?

— Нам же всего лишь двадцать пять, — возразил я.

— Как бы там ни было… — сказал он, протягивая мне руку.

— Ну что ж, давайте на этом распрощаемся. И побольше вам радостей от жизни! — сказал я, пожимая его руку.

Мы расстались. Я побежал через дорогу к остановке, к которой только что подъехал автобус. Забравшись внутрь, я посмотрел в окно — Ан в глубокой задумчивости стоял под снегом, который падал сквозь голые ветки.

1965, апрель

ДНЕВНИК ИЛЛЮЗИЙ

Это записи в форме романа одного моего товарища, с которым я был очень близок. Однако до романа ему явно далеко, поэтому назову это дневником. Автор дневника был студентом филологического факультета и, скорей всего, далеко не отличником, так как отличник постыдился бы сделать эти лишённые всякой логики записи. В этом дневнике моё имя тоже упоминается, правда, написано с нескрываемой ненавистью ко мне, хотя, что уж там говорить — теперь не разберёшь, кто был прав, а кто нет… Да и не в этом дело. Главное то, что я — на этом свете, а этот мой друг — на том.

Эти записки будут неинтересны тем, кто не причастен ко всей этой истории, но раз говорят, что и по сию пору существуют люди всё ещё страдающие болезнью прошлого столетия, мне захотелось узнать, послужит ли этот дневник для них уроком, поэтому-то я его и публикую. Меня же, не буду скрывать, эти записи нисколько не впечатлили, так как кажутся по-детски наивными.

1

В тот год, когда осень была в самом разгаре, я, наконец, решился вернуться домой. Больше уже не было никаких сил оставаться здесь, в Сеуле. И пошёл я на это в надежде, что, может быть, там, на южном побережье, в своих родных краях я смогу начать новую жизнь. В Сеуле я метался из стороны в сторону, столкнувшись с мерзкой и отвратительной изнанкой жизни. И как это ни печально звучит, в конце концов я, кажется, тронулся умом, разучившись отличать реальность от иллюзий и научившись искусству ненавидеть людей. О, господи! У меня было два пути, либо убить их, либо же покинуть это место…

— Счастливого пути! — так напутствовал меня О Ёнбин, протягивая мне руку на сеульском вокзале.

Дружба. Именно так мой приятель и ему подобные из литературной среды красиво называют то, под прикрытием чего ведут бесконечные споры, используют друг друга и толкают к гибели, и в то же самое время никак не могут расстаться, слепившись в одно целое. Так, значит, и ты неплохой малый? В зале ожидания в свете люминесцентных ламп, который напоминал бы свет луны, если бы не был такими ярким, на лице Ёнбина показалась грустная улыбка. И я, рассеянно следя за тем, как на асфальте у входа в вокзал перекатывается невесть откуда взявшийся сухой лист, замирая время от времени, словно в раздумьях: то ли ему остановиться, то ли продолжать свой путь, сказал ему в ответ:

— Счастливо оставаться.

В отличие от Ёнбина это прозвучало так безразлично. Когда я подошёл к турникету, где проверяли билеты, он бросил мне вслед с надрывом:

— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!

На что я криво усмехнулся.

За несколько дней до этого, сидя после лекций на газоне во дворе притихшего университета и поглаживая пожухлую желтеющую траву, я сказал ему, что собираюсь всё бросить и уехать домой в глушь, чтобы укрыться от всего и вся, на что Ёнбин, как будто что-то почуя в моих словах, чуть ли не подпрыгнув от радости, вскричал:

— Ты ведь умирать едешь, да? Так, значит, ты всё-таки решил покончить с собой?!

Я ещё даже не успел ничего возразить ему, как он проговорил:

— Ну, раз уж на то пошло, поделюсь с тобой кое-какой ценной информацией, хотя это мой секрет.

И он, не дав мне опомниться, вытащил тетрадку и на задней обложке начал набрасывать карту. Это была схема горы Тхохамсан в Кёнджу. По его словам, надо подняться по горной дороге к пещере Соккурам[55], и там, где со склона будет виден пруд Ёнджи[56], следует свернуть с дороги направо и, пробравшись через лес, взойти на утёс, который, конечно, не сравнится с Кымгансаном[57], но всё же очень даже подходит для того, чтобы броситься с него вниз. Когда-то, путешествуя в тех местах, он обнаружил этот утёс и несколько раз подходил к краю пропасти, но никак не мог набраться смелости сделать последний шаг. А мне, так уж и быть, он был готов уступить это место, поэтому я должен поехать туда и покончить с жизнью именно там.

От такого пожелания я опешил, но увидев его выражение лица, на котором можно было прочитать что-то даже вроде искренней преданности, мне ничего не оставалось, как проговорить:

— Лучше, всё-таки, море…

Тогда он, не на шутку рассердившись, стал убеждать меня:

— Море? Броситься в море — это слишком по-книжному. Уж если собрался на тот свет, то хотя бы в такой ответственный момент постарайся подражать людям, жившим на этом свете. Утёс — это как раз то, что надо. И самое лучшее, если с него вообще не будет видно моря.

Каламбур «человек этого света, стремящийся на тот» рассмешил меня, однако в конечном итоге выходило, что для этого чудаковатого приятеля моя нынешняя поездка домой была ничем иным, как дорогой на тот свет. Он сказал, что его весьма печалит тот факт, что сам он на такое отважиться не может. Поэтому он даже заявил, что если я всё-таки спрыгну с того обрыва, то он во что бы то ни стало установит на том месте надгробный камень.

— А эпитафия? — спросил я.

— Хм-м… «Среди нас тоже были герои…»? Или нет, лучше так — «Наконец-то он познал жизнь!» — ничуть не смутившись, ответил он, чиркая карандашом в тетрадке.

— И не вздумай сдрейфить! Зажмурь глаза — и вперёд! — подбодрил он меня, словно я прямо сейчас стою в нерешительности на обрыве. Что заставило его так сказать: неверие в мои силы или это был последний знак дружеского расположения ко мне? Однако когда я уже подходил к турникету с зажатым в зубах билетом, он почти прокричал мне:

— И всё-таки, как бы там ни было, попробуй жить!

Оговорился? Ну конечно, оговорился, бормотал я себе под нос. В нашей жизни, которая хоть и напоминает дождливое небо с чередой кучевых облаков, притворяющихся злодеями, все же изредка проглядывает голубизна. И вот эти-то моменты, в которых присутствует некий порядок и ощущается наличие жизненных ценностей, зовутся у людей просветлением, только уж для кого-кого, а для Ёнбина такие проблески были ничем иным, как случайностью. Я могу поспорить, что в эти минуты, покидая зал ожидания, Ёнбин раскаивается в своих безотчётно вырвавшихся словах. Такой уж он человек.

Когда я сел в поезд, и мы тронулись, я вдруг почувствовал, как на меня навалилось одиночество. То же самое я испытывал, когда летней ночью, лёжа на скамейке во дворе университета, я вдруг просыпался в два или три часа и резко подскакивал, ощущая лёгкий озноб, так как моя одежда становилась влажной из-за выпавшей росы. И тогда я сидел вот так, безучастно уставившись в темноту, и меня охватывало точно такое же чувство заброшенности.

Это слово «одиночество», которое я не решался произнести, потому что оно могло сорваться с чьих угодно губ, так вот это самое одиночество без какого-либо осознания вины навалилось на меня в вагоне поезда. Надо же, от одной только фразы «как мне одиноко» в горле перехватывает. Я дохнул на стекло и на побелевшем от моего дыхания месте вывел пальцем слово «одиночество», чем остался жутко доволен, будто вспомнил давно забытую игру, которая помогает избавиться от тягостных мыслей.

За окном уже было темно. В стекле отражались мои впалые щёки и взлохмаченная голова. Это был своего рода подарок, который мог сделать только ночной поезд, как будто в оправдание за то, что не может показать пейзаж за окном. Я долго вглядывался в своё ничего не выражающее лицо. Не было в нем ни радости от возвращения домой, ни тревоги. Всего лишь отражение постаревшей обезьяны, всматривающейся в темноту. До крайности отстранённое выражение, в котором можно было прочитать, что завтра наступит рассвет, и она по привычке пойдёт собирать плоды. Вот тут-то мне и подумалось, как же невыносимо всё это.

За эти несколько лет в Сеуле я постиг науку, как прятать своё кипящее нутро под этим безразличным выражением лица. Если можешь, изображай равнодушие. И по возможности улыбайся, как можно холоднее. Тогда противник придёт в замешательство. Ну же! Сотри с лица всё. И оставь одно лишь выражение безразличия. Если получилось, то теперь пришла очередь холодно улыбнуться в ответ, изображая пренебрежение. Раз, два, три.

Поезд, громыхая, проезжал по мосту через Ханган. На поверхности реки неясно виднелись огни рыбацких лодок.

Поражённый равнодушием окружающих, я решил, что тоже буду так поступать, и с лихорадочной поспешностью натянул на себя маску безразличия, но как ни старался, носить её было для меня невыносимо, и вот я сдался и убегаю, а то измученное лицо в стекле, неужто это отображение последних нескольких лет?

В вагоне, что увозил меня на юг, я решил подумать над тем, как мне следует себя вести дома. Однако я не мог заставить себя собраться с мыслями, и усидеть на месте у меня тоже не получалось.

Требуется определённое искусство, чтобы носить маску безразличия. Только так можно обмануть других. Совершенствуясь в этом «искусстве», я и потерял Сонэ.


— Что с тобой? — спросил у меня Ёнбин, когда я несколько дней подряд ходил, словно пришибленный. Из благодарности за то, что он заметил моё состояние и проявил интерес, я выложил ему всё, как есть:

— Сонэ подозревает, что она беременна…

— Так значит, ещё не точно? — спросил он, и когда я кивнул, потащил меня в аптеку, говоря, что даже если и беременна, то выход есть, купил горсть хинина и велел мне осторожно споить его Сонэ, чтобы произошёл выкидыш. Я находился в совершенной растерянности, не зная, что предпринять, и хотя прекрасно понимал, как опасно прибегать к хинину, в отчаянье всё же пошёл с этой горстью к Сонэ. Но в результате я так и не решился извлечь этот свёрток из кармана. Не говоря ни слова, я взял её за руку и разрыдался, словно малое дитя.

Дело было в один из майских дней, когда на дамбу опускались сумерки.

Сонэ тогда счастливо улыбалась, и я, подумав, как же я смешон, прекратил всхлипывать, а Сонэ, похлопывая меня по спине, просила: «Ну, поплачь, поплачь ещё немного…»

Прошло какое-то время, и на этой же самой дамбе всё повторилось с точностью до наоборот.

— Вчера у меня начались… — сказала Сонэ с печальным лицом. До меня ещё не успел дойти смысл её слов, как она замигала своими огромными глазами, отвернулась и, упав на траву, приглушённо зарыдала. Если пришли месячные, значит, это не беременность. А раз так, то причин для волнения нет… а если не о чем волноваться, значит повода для слёз нет. И всё-таки слёзы были. За беспечным выражением лица, которое, казалось бы, говорило, «подумаешь, беременность», скрывалась пугающая меня затаённая тревога.


Впервые я встретил Сонэ, когда учился на втором курсе, во время зимних каникул.

Тогда я снимал маленькую комнатку на пригорке в районе Суниндон[58]. По ночам работал. Работа моя заключалась в том, чтобы во время комендантского часа ходить с колотушкой по отведённому маршруту и проверять нет ли нарушений. Этим должны были заниматься по очереди все члены караульного отряда. Но в холодные зимние ночи, когда больше всего хочется спать, даже и думать не хотелось о том, чтобы бродить по улицам и переулкам, постукивая ногой об ногу. Поэтому, когда появлялась любая возможность, караульные просили старосту нанять кого-нибудь вместо себя. Вот я и брался за это. За ночь можно было заработать пятьсот хванов[59].

В тот вечер я сидел у старосты, чтобы получить заработанное за прошлую ночь. Тот, за кого я дежурил, ещё не пришёл, поэтому в ожидании денег мы коротали время, греясь у печки и болтая о том, о сём; в это время кто-то снаружи позвал старосту. Он вышел и привёл с собой гостя. Это была девушка, одетая в студенческую форму, с необыкновенно огромными, широко раскрытыми, будто от удивления, глазами и тонюсенькими руками и ногами.

— Вы по какому делу? — спросил староста, на что девушка в нерешительности замялась, словно ей было неудобно говорить. Чтобы показать, что я не прислушиваюсь к их разговору, я безучастно уставился на дверь, в которую гостья только что вошла. Через небольшое окошечко было видно, что идёт снег. Наконец решившись, девушка объяснила причину своего прихода. Она просила ни о чём не спрашивать, а только помочь ей устроиться в ночной караул. В общем, она спрашивала примерно про то, чем, собственно, я и занимался сейчас. Староста в недоумении усмехнулся, после чего сделал строгое лицо и сказал:

— Женщин не принимаем. К тому же сейчас свободных мест нет.

— Ну что ж, ничего не поделаешь… — ответила она. От сильного смущения лицо её залилось краской, и едва выдавив из себя «до свидания», она, словно спасаясь бегством, поспешно вышла на улицу, где, не переставая, шёл снег. И тут я вспомнил, что несколько дней назад приятель оставил мне телефон и адрес одного места, где требовался репетитор; по его наводке я сходил туда, но хозяйка отказала, так как выяснилось, что требуется девушка, а не парень. «А вдруг это то, что надо», — подумал я и опрометью выскочил за дверь. Девушка маленькими шажками спускалась по обледенелому склону. Так я и повстречал Сонэ.

Тогда я спросил у неё:

— Что толкнуло на такую работу?..

И Сонэ слегка осипшим голосом, который бывает у совсем отчаявшихся людей, не отводя взгляда от того места, где заканчивался пригорок, ответила с вызовом:

— Это всё-таки лучше, чем идти торговать собой.

Я знал, что в Чхансиндоне — районе, что располагался ниже, есть женщины, которые обслужат за пятьсот хванов, однако ж было сомнительно, что такая, как Сонэ, могла пойти на это. Стоя с отрешённым видом, вытянув ладонь, на которую садились снежинки, Сонэ походила, как бы это сказать, на очаровывающую своей наивностью проститутку. Но достаточно узнав её за это время, я понял, что обольстительной кокеткой она не была, и наивной её тоже нельзя было назвать. Она была всего лишь девушкой с очень жестким характером, которую жизнь достаточно побила, так как её угораздило родиться старшей дочерью в крестьянской семье бедняков.

Она рассказала про один случай, который произошёл, когда она ходила в начальную школу.

Тогда из-за недоедания лицо её было желтоватого оттенка, к тому же в школу она ходила без обедов, поэтому ребята из класса жалели её и по очереди носили ей доширак. А так как отзывчивые одноклассники делали это от чистого сердца, то и она без какой-либо задней мысли принимала эту помощь. И вот однажды в газете это дело раздули до невероятных размеров, преподнеся как пример благородного поступка. В статье с изменёнными именами под напечатанным крупным шрифтом заголовком «Тёплый обед для бедной одноклассницы» рассказывалось именно о ней, а также упоминались награждённые всяческими похвальными эпитетами одноклассники.

Знавшие об этих обедах, но закрывавшие на это глаза родные после статьи в газете посчитали случившееся весьма позорным: особенно близко к сердцу принял это скорый на расправу отец. Он, рыдая, накинулся с кулаками на дочку и поколотил её. Сонэ сказала, что тогда ей хотелось умереть под ударами отца, что градом сыпались на неё.

После этого случая с газетой ребята ещё усерднее, словно бы соревнуясь друг с другом, продолжали носить доширак, но больше она к нему не притрагивалась. Газета конечно же была на стороне одноклассников, а про то, что у неё от стыда перехватывало в горле, никто подумать не удосужился.

— С тех пор я перестала верить в красивую сказку, что зовётся во всём мире благородным поступком.

— Но всё-таки такие истории…

— Конечно, бывают… Однако ж мне ни разу не довелось встретиться с проявлением подлинного благородства…

— Интересно, где же встречается это самое благородство?

— Ну, не знаю… Безусловно, где-нибудь точно есть… Как бы там ни было, мой случай таковым не являлся… Кто знает, может благородные дела вообще чаще соседствуют с пороком.

По сравнению с такой цельной девушкой, имеющей собственные взгляды на жизнь, я был просто легкомысленным олухом, который, подражая своему сеульскому приятелю О Ёнбину, карябал стишки следующего содержания: «Неужели нет женщины с плацентой, что может родить ребёнка, который не умрёт…» и, засунув в карман бутылку соджу, которую и пить-то не умел, горланил перед однокурсниками: «Эх, Исан, Исан…[60], вышло бы куда как красивее, если бы ты покончил с собой!» Тогда же Сонэ спросила, ставя меня наравне с собой (за что я был ей очень благодарен):

— Вот скажи, зачем это мы так стремимся учиться в институте?

— Хм-м… ну… — я сделал вид, что задумался, а она сама же и ответила:

— Я думаю, что мы проверяем себя на… прочность. Проверяем, насколько же нас хватит. Я бы даже назвала нас мужественными.

Я никак не мог взять в толк, откуда только берётся такая сила, и это при том, что она не верит в добрые и благородные поступки, хотя я допускал, что, наверно, у настоящих людей именно так и бывает. Я вдруг стал бояться Сонэ.

И кто знает, может быть именно это чувство самосохранения, которое заставляло держаться от неё подальше, сделало так, что я трусливо овладел ею. А когда она поправляла смятую юбку, я сказал ей:

— Прости. Это был просто инстинкт.

— Знаю, — ответила она, будто её это нисколько не задело. Однако как ни жаль, даже несмотря на весь свой ум Сонэ не догадывалась, что это не было просто половым инстинктом. И вот теперь я, кажется, мог сказать, что мой план в конце концов удался… Лёжа в траве на дамбе Мапхо, куда опускались сумерки, она наконец-то рыдала. Я вгляделся в своё отражение в вагонном стекле. Моё лицо, как и полагалось, по-прежнему выражало полное безразличие. Видимо, мы уже проехали Ёндынпхо[61], так как огоньки за окном проносились всё реже и реже. Вдали, со стороны аэропорта, ночное небо прорезали лучи света от прожекторов, лоснящиеся, словно шёлк. Я снова подышал на стекло, оно тут же покрылось белой пеленой.

Этот случай будто надломил Сонэ, к чему я был совершенно не готов: так происходит, когда ты сталкиваешься с чем-то неожиданным.

— Мне претят женщины, для которых любовь — это всего лишь удовлетворение физической потребности, однако женщина, которая влюбляется, приняв половое влечение за любовь, тоже не представляет из себя ничего хорошего, — говорил я с самой что ни на есть отвратительной усмешкой. Она вздыхала:

— Я знаю.

И если бы я тогда задал ей её же вопрос, зачем мы так стремимся учиться в институте, уверен на сто процентов, она не ответила бы мне так же, как и раньше, мол, для того, чтобы проверить себя на прочность.

Как-то раз я специально напился и, встретившись с ней в условленном месте, чуть ли не умоляя её, крикнул:

— Сонэ, прошу тебя, стань прежней! Стань той сильной Сонэ, что, дрожа от холода, пришла в дом к старосте. Я — бессильное ничтожество. Это я во всём виноват, — просил я, и это напоминало бессмысленный бред пьяного.

— А что со мною не так? — беззвучно рассмеялась Сонэ, будто её это заинтересовало. Однако в тот день она поделилась со мной самым сокровенным, что так тревожило её:

— Чону! Как бы ты себя повёл? Как думаешь, сможет ли поверить до смерти перепугавшийся ребёнок, обжёгшись один раз огнём, что огонь — это не страшно? Или вот, например, посмеет ли познавший удовольствие сказать, что не знает, что это такое? В последнее время я испытываю что-то подобное. Мне чудится, что я смотрю в какую-то сквозную дыру. И чтобы я ни делала, перед глазами всё равно остаётся неизменная дыра. И оттуда задувает холодный ветер…

— А раньше у тебя такого не было?

— Смутно ощущала что-то. Но мне казалось, если крепко стиснуть зубы и, несмотря ни на что, двигаться вперёд, то, авось, что-то и получится. А теперь…

О, Боже! То, что всё это время я не решался высказать вслух, она чётко и ясно выразила в нескольких словах, будто бы небесный гнев её нисколько не страшил.

— Дыра, в которой завывает холодный ветер… дыра, в которой завывает холодный ветер… — словно напевая строчки песни, бормотал я. Прошло какое-то время, и вот как-то раз проницательный Ёнбин заметил:

— Мне кажется, в последнее время ты деградируешь…

Деградирую… Конечно, в глазах Ёнбина одно только то, что я был готов расплакаться, наслушавшись всяких сентиментальных рассказов, действительно выглядело падением.

Скрывать мне было особо нечего, и я рассказал ему, что после случая с хинином Сонэ вдруг как-то поникла. На это Ёнбин, довольно ухмыляясь, заявил:

— Да тут же не что иное, как возвышенная любовь! Это у вас эпоха ренессанса наступила. Слушай, давай сделаем так!

И он предложил совершенно безумную идею.

Она заключалась в том, чтобы я отдал ему Сонэ. Он сказал, что от меня требуется только познакомить их, а дальше уж не моя забота.

«Ты должен придать забвению всё, что было связано с Сонэ. Тогда у тебя груз с плеч долой», — убеждал он. «Вернее, я помогу тебе в этом — я познакомлю тебя взамен с одной девахой, с которой можно поразвлечься без особых хлопот», — обещал он. «До сегодняшнего дня она была со мной, зовут Хянджа, и пусть она всего лишь третьесортная проститутка, зато и тебе никаких забот». В целом и общем его предложение выглядело так. А в итоге всё сводилось к тому: давай, мол, меняться — я тебе свою, а ты мне свою.

И отказаться невозможно. Откажешь — и неизвестно, какие ещё насмешки от него услышишь. К тому же было такое чувство, будто я пускаюсь в грандиозное приключение. У меня не хватало духа придумать что-то авантюрное самому и пуститься во все тяжкие. Возможно, я даже ждал, что нечто подобное случится само собой. Мне хотелось удивить мир чем-то неординарным и умереть. Будет ли это Сонэ или зияющая насквозь дыра — всё равно, главное, чтобы произошло что-то, что захватит меня всего без остатка. Так думал я тогда.

И изобразив на лице радость, я без лишних возражений согласился, умудрившись даже пошутить:

— А эта Хянджа красивая? А то если окажется хуже Сонэ, придётся тебе деньгами рассчитываться.

Ёнбин с явной тревогой решил ещё раз удостовериться в бесповоротности моего решения и пригрозил:

— Только не вздумай нарушать нашу договорённость!

Он явно торопился.

— Может, прямо сейчас и пойдём к Хяндже, а?

Однако я, усмехаясь, отговорил его, записав только внешние приметы этой девицы и её адрес. Даже наоборот: это я спешил познакомить его с Сонэ.

В тот день после обеда мы позвонили в дом, где Сонэ подрабатывала репетитором, она как раз была там, и мы позвали её в чайную. Всё у меня в душе переворачивалось от вида ничего не подозревающей хрупкой Сонэ, которая безмолвно, словно застыв, скромно сидела напротив нас. В то же самое время, глядя на добродушно улыбающееся лицо Ёнбина и такую невинную Сонэ, мне пришло на ум слово «судьба» — и если представить, что у слова есть окраска, то в голове рисовалось тёмное слово — цвета крови и земли. Постепенно во мне стало просыпаться и нарастать какое-то необъяснимое возмущение, которое не было направлено на кого бы то ни было. Прошёл примерно месяц после той встречи в чайной, и вот как-то раз на лекции в записке, брошенной мне Ёнбином, я прочитал: «О, эта чарующая ночь! Сонэ подняла белый флаг».

Неужели, неужели это произошло?!

У меня потемнело в глазах. И голос профессора, который с воодушевлением о чём-то рассказывал, лишь назойливым гудением отдавался у меня в ушах. Я не мог оторвать глаз от записки, у меня навернулись слёзы, губы тряслись. С трудом выдавив из себя кривую усмешку, я написал на другом клочке бумаги: «Неужто только сейчас? Ну что ж, прими мои поздравления».

Кидая эту записку обратно Ёнбину, я страстно желал, чтобы она обернулась острым кинжалом.

Однако кто же, как не я сам, с тревогой в своём непостижимом сердце ждал такого результата? Так что не на кого теперь пенять…

Не помню, как закончилась в тот день лекция, но сразу после неё, несмотря на яркий солнечный день, зажав в руке записку с адресом, написанную Ёнбином, я почти помчался к той, которую звали Хянджа.

— Вы ко мне?

Из сумрачной комнаты, откуда несло затхлостью, ко мне вышла только что продравшая глаза от дневного сна проститутка Хянджа с пожелтевшим одутловатым лицом и чернущей шеей; на вид ей было лет тридцать, а голос звучал резко и пронзительно. Глядя на эту, напоминающую какого-то дикого зверя женщину, что стояла напротив меня, теребя обшлаг пижамы со странной улыбкой на лице, в которой читался немой вопрос, зачем, мол, пришёл, я осознал, как мой приятель Ёнбин отдаляется от меня всё дальше и дальше, на недостижимое расстояние. Или, вернее, я почувствовал, как он оказался по ту сторону непроницаемого тумана. Я понял, что мы с Сонэ жестоко обманулись, и от подступившей внезапно жалости к Сонэ мне хотелось закричать. Словно спасаясь бегством, я молча развернулся и пошатываясь вышел, а вслед мне раздалось едва слышное:

— Ходят тут всякие сукины сыны…

На следующий день из утренней газеты я узнал о самоубийстве Сонэ.

В тот день мы с Ёнбином засели с раннего утра в кабак напротив института, приклеив рисинками к столу вырезанную из газеты статью из двух столбцов: «Самоубийство студентки на почве депрессии».

— За Сонэ!

— Нет, за успех О Ёнбина!

— Ну уж нет, за Сонэ!

— Нет, за меня!

— Ах, ты подлец!

Я запускал в него рюмкой, а он в ответ кидал в меня тарелкой с закуской, после чего мы снова заказывали выпивку, чокались и пили, пили, словно закадычные друзья. В конце концов меня начало рвать желчью, и я потерял сознание.

Белёсое пятно на окне от моего дыхания исчезло. Я снова подышал на стекло, отчего оно вновь затянулось белым налётом. И вывел пальцем «Сонэ». И подписал «Прости». Прости? Какое безответственное слово! И вместе с тем я уже не мог различить, что можно назвать ответственным, а что безответственным. Люби врага своего… И что тогда? В том-то всё и дело, что ты наплевательски относишься к тому, кого, по идее, должен бы любить по-настоящему. А может, я просто-напросто не смог различить где враг, а где друг?

Кажется, это было, когда я ходил в четвёртый класс начальной школы. Я кормил листьями акации кроликов в их загончике. Даже если была не моя очередь дежурить в живом уголке, я часто любил бывать там в дневные часы после уроков, где в абсолютной тишине раздавалось лишь шебуршание кроликов в сухой траве. Однако похоже наш классный руководитель был весьма обеспокоен таким моим поведением.

В тот день я почувствовал чьё-то присутствие за спиной, оглянулся и увидел, что это наш классный.

— Да что с тобой происходит?! — рассерженно спросил он. — Парень, называется… только и знаешь, что картинки рисовать да кроликов навещать!

И закончил:

— С завтрашнего дня не приходи сюда! Вместо этого после уроков и до самого заката будешь играть в футбол на школьном поле. Я прослежу за этим, смотри мне! Парень и драться тоже должен уметь, так что давай! Понял?

Пока учитель говорил всё это, я, склонив голову, стоял, зажав в руках светло-зелёную ветку акации, и смотрел на её тень на земле, залитой яркими лучами солнца. А когда учитель ушёл, я подумал о том, что в то время, как эти милые крольчата живут себе, ни о чём не подозревая, и только и делают, что пережёвывают нежные листки акации и любуются своими красными глазами на голубое небо, а также время от времени спариваются… я должен сжимать кулаки и учиться драться… Подумав так, я тихонько заплакал, уткнувшись лицом в деревянные прутья кроличьей клетки.

После этого, благодаря учителю, я и в футбол как проклятый гонял, и драться пробовал, из-за чего синяки на ногах не переводились, в остальном же ничего не изменилось, и только на лице, словно знак отличия, остался шрам. Выходило так, что невозможно быть заядлым футболистом и любителем кроликов одновременно, но окружающие требовали, чтобы я умел и то и другое.

В университете меня тоже ждали одни разочарования. Читая лекции, профессора иногда рассказывали смешные истории, но этот их юмор больше напоминал нападки на противника для того, чтобы втоптать его в грязь. Кто победил, а кто проиграл в полемике Сартра и Камю — вот что интересовало профессоров. Слушал я лекции одного профессора, который преуспел в словесных баталиях и прослыл непобедимым в среде литературных критиков, так вот всё, что он говорил, целиком и полностью состояло из допущений и гипотез. Как правило, в каждом университете есть выдающийся студент-отличник, который восстаёт против теории преподавателя и разносит её в пух и прах. Вот поэтому-то наш не знающий поражений профессор без устали вращал глазами, высматривая, не найдётся ли кого-нибудь, кто задаст каверзный вопрос. С явным беспокойством на лице он торопился перечислить все свои допущения, чтобы выкрутиться из очередной щекотливой ситуации. Говорят же: и волки сыты, и овцы целы, то есть и нашим и вашим. Во избежание любых нападок его теория не содержала ничего конкретного, однако среди студентов он пользовался популярностью уже только за одно то, что мог предупредить любую атаку. В общем, сплошное разочарование.

И потому, когда однажды Ёнбин ухитрился стащить у этого профессора из кабинета пять толстенных фолиантов, я смеялся до коликов!

Засев в известной своими оладьями забегаловке в районе Мугёдон, мы под залог этих книг сначала заказали наливки, потом — соджу и пили до дурноты и без остановки смеялись; смеялись так неудержимо, что начинало щипать в глазах. Если задуматься, то приходишь к выводу, что за те несколько лет, что я прожил в Сеуле, это, похоже, был самый запоминающийся день…

Что уж тут говорить, если сами профессора называют себя захудалыми актёрами, у которых нет популярности. Изображая из себя клоунов, они так часто неестественно улыбаются, что даже посторонним наблюдателям становится неудобно.

Когда начинается новый учебный год, отдел по делам студентов просит заполнить анкету, где в одном из пунктов нужно указать имя человека, которого ты уважаешь, однако много ли в нашем поколении найдётся таких, которые могут назвать людей, достойных почитания и уважения? Уважение — слово, которого уже нет. Даже если допустить, что оно есть, то это не что иное, как объект зависти. Прибыль Элизабет Тейлор, популярность Кеннеди, обаяние Ива Монтана, заслуги Швейцера и удачливость Камю, — всё это было всего лишь объектом для зависти и ничем больше, ведь нельзя сказать, что их уважают за всё выше перечисленное. И я не знал, хорошо это или плохо, что мне некого уважать.

Всё остальное же было просто-напросто иллюзией.

Ёнбин несколько раз участвовал в конкурсах на лучшее литературное произведение и после очередной неудачи говорил мне:

— Подумаешь! Да местное литературное сообщество мне в подмётки не годится!

На что я ему:

— И что с того, если они никуда не годятся? Может, тогда соизволите в чиновники податься?

— Чиновники, говоришь… подумаешь, честь… Хм… а может, лучше в Японию рвануть?

После этого, завалившись на траву, он начинал высокопарно вещать: «В шестидесятые годы к нам вдруг из-за моря нежданно-негаданно ночным кораблём приплыл выдающийся писатель, которым мы будем вечно дорожить, словно драгоценным камнем. Обосновавшись в Киндже[62], он щедро дарил нам своё блистательное творчество, отличающееся отточенностью стиля».

Закончив, он спрашивал меня:

— Как думаешь, что это? Это японские литературные критики расхваливают меня на все лады!

Вот такой нёс он бред, так что было даже не смешно. Хотя, если честно, я недалеко ушёл от Ёнбина. Фантазии. Иллюзии. Более того, довести эти иллюзии до реальности и жить ими, находя в них самоутешение…

Такая жизнь стала невыносима. Где-то что-то не совпадало, или, как говорила Сонэ, была какая-то сквозная дыра.

2

Как только поезд миновал Тэджон, меня начало охватывать беспокойство. Ну и что, что это родные места? Кто даст гарантию, что там для меня найдётся подходящее дело, способное остудить мою горячую голову? И самой первой на повестке дня была проблема как объяснить всё отцу и матери.

Мать — ещё куда ни шло, так как дома она бывала редко: водрузив на голову узелок с завязанными в него шелками, она ходила от одной деревни к другой, с одного базара к другому. Но стоило представить, что от нечего делать мне придётся сидеть с престарелым отцом, который уже давно почти не выходил из дома, выращивал цветы и время от времени изображал из себя художника, делая наброски цветов сливы, орхидеи, хризантемы и бамбука[63], как мне становилось очень тоскливо. Нет, конечно какое-то время можно было продержаться, делая вид, что прислушиваешься к отцовским нотациям на тему, как получать наслаждение от созерцания цветов, изредка поддакивая и восклицая «Отец! Да вы просто талант!», но так как с самого детства я уже до отрыжки наслушался этих нравоучений, то, видит Бог, с моей стороны потребуется недюжинное терпение. Кроме всего прочего, у отца был небольшой пунктик по поводу светло-зелёного цвета.

Он даже выдумал чудесную историю, будто нежно-зелёный цвет юной орхидеи, посаженной в горшочке, и едва просвечивающий светло-зелёный цвет с внутренней стороны коричневого листика павлонии в осеннюю пору на первый взгляд совершенно не похожи друг на друга, на самом же деле, они — удивительная пара из мира светло-зелёного, символизирующая радость и печаль. И кто знает, быть может это юноша и девушка, любящие друг друга несчастной любовью, так как не могут встретиться и только лишь издалека общаются друг с другом жестами. И кем можно было назвать отца, если иногда доходило до того, что на абсолютно голубом, ну, или от силы бирюзовом небе он умудрялся обнаружить светло-зелёные тона? Обозвать его плавильщиком светло-зелёного или же просто дальтоником, которому всё видится в светло-зелёном свете? Даже мать, будучи дома, обязательно должна была одевать с белой юбкой чогори[64] любимого отцовского цвета, а в узелке с шёлковыми отрезами, который она носила на голове, светло-зелёной материи было больше всего. Естественно, на этом настаивал отец, так как в его представлении верх совершенства ханбока таился именно в комбинации светло-зелёного и белого.

Пятьдесят. Возраст, в котором другие отцы уже занимали руководящие должности или служили чиновниками высшего разряда, однако ж у моего не наблюдалось ни капли энергии. Но его это нисколько не смущало — он был спокоен и нетороплив, словно жил не своей жизнью, а получил её задаром у другого. И только изредка, когда выпивал, он ставил перед собой меня и моего младшего брата, который сейчас учится в старших классах, и твердил нам:

— Эх вы, бездельники! Почему, думаете, я вас родил? Ха! Да просто одиноко мне было. От одиночества и сделал. Не для того, чтобы вы увидели этот прекрасный мир, а просто от скуки и одиночества… Хотел, чтобы на свет появился кто-то, кто смог бы хоть чуточку меня понять… Как бы то ни было, вы уж простите меня. Простите, что заставил страдать. Виноват я перед вами… так что идите, учитесь…

Так, бывало, говаривал он нам.


Когда Сонэ сказала, что она, кажется, беременна, я вспомнил болтовню подвыпившего отца и неуклюже пошутил:

— Если родится ребёнок, каким бы ты хотела его вырастить?

На что Сонэ ответила следующее:

— М-м… с детства или, вернее, с того времени, как я узнала, что женщина должна рожать детей, так вот с того времени я всё время думала, что хорошо бы родить такого ребёнка, который был бы самый умный, самый красивый… но в последнее время…

— Что в последнее время?

— …не то, чтобы урода… в общем, хорошо было бы родить похожего на дурачка.

— Почему?

— Хочу родить этакую заурядную личность, чтобы он не знал, что такое страдание, который бы просто смотрел фильмы и играл в бильярд, получая от этого удовольствие, ходил бы на бейсбольные матчи и нисколько бы не жалел о том, что проводит своё время таким образом.

— Да разве такое возможно, если только этот ребёнок не слабоумный!?

— Ну, не знаю, во всяком случае хорошо было бы родить глупенького здоровячка.

Сонэ тоже ответила шуткой, но типично в её духе. По её логике выходило, что мой отец изо всех сил стремился превратиться в дурака, помешанного на светло-зелёном цвете.

Нет, давай уж не будем будить воспоминания о Сонэ. Проблема в том, как мне жить по возвращении домой. Раз все мои поступки в Сеуле были злом, тогда будет ли добром то, что вернувшись в родные места, я стану поступать с точностью до наоборот? И вообще, что значит вести себя противоположным образом? Смогу ли я откреститься от всего того, чем я жил в Сеуле, перед тем, как зажить по-новому?

Тут же я вспомнил о своих друзьях, что ждали меня дома. Если разобраться, они почти ничем не отличались от Ёнбина. Ну, разве что они не были такими взбалмошными, как Ёнбин.

Из-за того, что перед глазами всплывали непонятно чем подавленные лица моих закадычных друзей, мне не давала покоя мысль, что мой приезд в родные места ничего не изменит.

Сочинитель стихов Ким Юнсу: из-за болезненной худобы во время каждого призыва на военную службу вечно получал заключение «негоден». В одном журнале по литературе и искусству какой-то якобы известный поэт удостоил его своей рекомендацией — начиналась она весьма презабавно: «Наш милый Ким наконец-то стал мыслящим тростником!»… И за этим следовало продолжение в том же духе.

Юнсу прислал мне письмо, в котором писал, что, увидев эту рекомендацию, он с превеликим трудом сумел сохранить серьёзное выражение лица — до того было смешно. И теперь время от времени, когда его одолевает скука, он раскрывает это вступительное слово и хохочет до тех пор, пока настроение не улучшается. Вот таким был мой самый близкий друг: маленького роста, с приплюснутым лицом, с многочисленными морщинками вокруг глаз и чёрной бородавкой слева на подбородке, которая считалась сексапильной и как магнитом притягивала к нему кисэн[65], бегавших за ним по пятам. В сравнении с Ёнбином он был, если можно так выразиться, большим самоедом, и хотя он тоже вёл разрушительный образ жизни, от Ёнбина его выгодно отличало то, что окажись они в одной и той же ситуации, Ёнбин бы сказал: «Это не моя вина, я тут ни при чём», а Юнсу бы просто промолчал, ничего не сказав в своё оправдание. Даже в вопросе самоубийства Ёнбин был этаким живчиком, которому явно не грозило умереть даже от рака, хоть он и трещал на каждом углу, как ему грустно от того, что не хватает смелости покончить с собой; Юнсу же, хоть и избегал слова «смерть», не говоря об этом вслух, представлял из себя вечно мятущуюся личность, которая неизвестно когда и как решит свести счёты с жизнью. И если бы я сказал ему сейчас, что искать полную гармонию в родном краю — глупость, то Юнсу, грустно вздохнув, поддакнул бы: «Ну что тут поделать!? Да, да… всё ещё простой и наивный отчий дом!»

Однако перед моими глазами рядом со смеющейся физиономией Юнсу всплыло ещё одно лицо.

Им Суёна можно было охарактеризовать как человека, который не остановится ни перед чем. Этот мой приятель вместе со мной закончил среднюю школу и поступил на юридический факультет. Однако в позапрошлом году (тогда он был на втором курсе) в один безветренный летний день после полудня, опершись на платан в университетском дворе, он начал харкать кровью и, получив в больнице при университете заключение «туберкулёз второй степени», обессиленный вернулся в родные края. Жил он вместе с одинокой матерью и сестрой, еле закончившей среднюю школу — они едва сводили концы с концами.

Я давно уже потерял его из виду, как вдруг прошлым летом получил от него заказное письмо. В нём обнаружил квитанцию на денежный перевод в тысячу хванов и просьбу следующего содержания: «…асиазид, обезболивающая мазь — всё это дорогостоящие средства. Думаю, деньги, зарабатываемые матерью шитьём, меня не спасут. Посылаю тебе тысячу хванов, чтобы ты на них купил и отправил мне порно-открыток. Похоже, спрос на них будет неплохой…»

На следующий день, видимо, из желания похвастаться, я показал это письмо Ёнбину — восторгу его не было предела:

— Вот это да! Это же мессия родился! Помазанник божий! Это надо как следует отметить!

Он чуть не прыгал от радости и, добавив свою собственную тысячу хванов, раздобыл где-то ещё восемьдесят таких открыток и, вручая их мне, сказал:

— На вот, держи! Приобрёл по специальной оптовой цене. Черкни и про меня пару строк этому мессии!

Спустя какое-то время от Суёна вновь пришла весточка, где он в шутовской манере сообщал: «Продажа по сотне хванов за открытку бьёт все рекорды! Заказов — куча! Видать, Господь дал своё благословение на моё выздоровление…» Вместе с шуткой о том, что назначит Ёнбина на должность апостола, он просил купить на две тысячи хванов ещё открыток и выслать ему. После этого он ещё несколько раз повторял свои просьбы, потом связь прервалась, а от Юнсу я узнал, что Суён сам наловчился делать такие открытки дома и продавать. Юнсу писал, что здоровье у него не шибко поправилось. Также была фраза «Убить этого мерзавца мало!»

Тут я вспомнил ещё одного своего приятеля — Ким Хёнги. И хотя он был не слишком далёкого ума, зато отличался честностью и бескорыстием и повсюду ходил за мной, когда мы учились в старших классах. Симпатичный миниатюрный Хёнги походил на девчонку, и среди наших одноклассников его прозвали моей суженой.

«Эй, смотри, там твоя невеста идёт!» — дразнили они нас, но так беззлобно, что мы с Хёнги лишь посмеивались и не обращали на это особого внимания. Однако как-то раз нас вызвал к себе в кабинет классный руководитель и в полушутливой форме спросил: «У вас же ничего серьёзного?», отчего стало стыдно и неудобно. Впрочем, мямлей я не был, поэтому ради смеха ответил: «Нет, у нас всё серьёзно», но покосившись в сторону Хёнги, краем глаза заметил, что тот покраснел и, опустив лицо, не знал, куда отвести глаза, словно и вправду был девицей.

И вот до меня дошли вести, что этот мой добряк Хёнги остался круглой сиротой и вдобавок ко всему ослеп. С трудом верилось в то, что мне рассказали, как прошлой зимой случился ужасный пожар, и дом Хёнги тоже загорелся — вся его семья погибла, а он едва успел выскочить, но остался незрячим. Его взяли на попечение родственники, у которых он и живёт. Хёнги обучился приёмам массажа и сейчас этим зарабатывает себе на пропитание. Так что на родине тоже не так уж и весело. Люди мне опротивели, и было заранее тоскливо оттого, куда ещё меня, научившегося ненавидеть людей, затянет в родных краях, где всё так беспросветно. Однако, смею вас заверить, что вместе с желанием заплакать я также чувствовал и совершенно противоположное: «Я смогу преодолеть это!» Только надо начать думать, как думают все, и признать, что вся эта мирская суета — вещь вполне естественная. Надо научиться довольствоваться обыденными вещами и принимать мир таким, каков он есть.

Чтобы на предложение не забивать себе голову ерундой, учиться прилежно, найти хорошую работу, жениться на добропорядочной девушке, родить сына и дочь я мог сказать: «Да-да, я так и собираюсь поступить». И чтобы на следующее замечание: «Кто слишком многого хочет, чаще всего заканчивает жизнь самоубийством. Ты не пробовал поумерить свои желания?», я мог бы ответить: «И действительно так! Вы совершенно правы!»

«Мне уже за восемьдесят, а я живу себе и горя не знаю, а ты — молокосос, только и знаешь, что охать да стонать: „Ох, тяжело! Да как же мне быть, что делать!?“»

«Да-да, вы правы, учитель, я прислушаюсь к вашим советам».

А что — если задуматься, то вполне возможно, что так оно и случится. Ну, во-первых, это подтверждает даже тот факт, что я всё-таки покидаю Сеул, словно беглец, испугавшись своего окончательного падения. Разве моё лицо, потерявшее всякое выражение, не отражает в стекле вагонного окна, как я мучаюсь? И вообще — хоть я и твержу всё время, что люди мне опротивели, кто, как не я, так жаждет встретиться со своими друзьями, и разве моё сердце не преисполнено сочувствия к ним? Лишь бы только это моё сострадание не узнало предательства.

Сквозная дыра? А всё же, может, ещё не время утверждать, что не существует ничего такого, что могло бы её запаять? И чем ближе я подъезжал к дому, тем ярче начинал мерцать маячок надежды.

3

Поезд прибыл на станцию, когда уже совсем рассвело, и приближалось время завтрака.

Дома, в Сунчхоне, тоже стояла глубокая осень. Было тихо, но яркие лучи утреннего солнца так слепили глаза, что, выйдя на платформу, я почувствовал головокружение. И в этот момент передо мной вырос Юнсу. Изрезанное мелкими морщинками лицо его улыбалось. Он сказал, что получил мою открытку и пришёл встретить меня. Забирая из моих рук чемодан, Юнсу проговорил:

— Правильно, что приехал, молодец!

Похоже, он говорил искренне. На нём был чёрный поношенный пиджак, под ним виднелась белая в пятнах рубаха, галстука не было. Даже глядя на его внешний вид, можно было догадаться, что он катится по наклонной, однако больше всего меня поразило его лицо — лицо старика: несмотря на молодость, лицо его было морщинистым, с малиновыми пятнами от обильных возлияний. Вид Юнсу поверг меня в уныние. Шагая по дороге, ведущей от станции в городок, мы какое-то время молчали, не зная с чего начать разговор. То тут, то там под ногами валялись опавшие листья. Словно яркие коричневые цветы, разбросанные на дороге, они резко бросались в глаза на фоне отливающего ледяной синевой асфальта.

— Могу поспорить, что особых планов нет, ведь так? — задал Юнсу вопрос, на который можно было и не отвечать. Я лишь улыбнулся. И после долгого молчания спросил:

— Стихов-то много написал?

— Не-е, ни строчки… Весной и летом пил беспробудно… Решил, что осенью точно засяду, а тут уже и осень на убыль идёт, а у меня не пишется — и всё тут! Подумывал даже взяться за роман: набросал два листа и застрял… И вообще, такое ощущение, что на этом вся моя фантазия истощилась…

— А как же наш «мыслящий тростник»?

— Не знаю… Видно, для того, чтобы писать стихи, достаточно быть «мыслящим тростником», а вот для романа…

— А что роман?

— Ну, как тебе сказать… Тут нужно быть циником или свиньёй, или даже самим дьяволом… А у меня не получается набраться наглости и лицемерить.

— А если подойти к делу по-совести, не кривя душой…

— По совести? Ха-ха-ха…

Продолжая хохотать, он вытащил из внутреннего кармана пиджака грязно-жёлтый конверт, и, достав оттуда две сложенные странички, протянул мне:

— Это начало моего романа.

Написанный чернилами вкривь и вкось текст было трудно разобрать.

«А вот мой испорченный донельзя приятель, ну допустим, назовём его Хваном. Всё, что у него есть от рождения, так это вторая группа крови. Видимо, и её недостаточно, поэтому его всё время пошатывает. Однако что же это я, ведь люди нисколечко не верят в подобные символические автобиографии. И что же следует писать? Что он потомок в тридцать шестом поколении Кимов из Кёнджу, по ветви Сун Ын Гон, клана Су[66], а по материнской линии — потомок Юнов из Папёна. А также прямой потомок в пятом колене некого Кима из Намвона, осевшего и пустившего свои корни на юге. Однако в нынешние времена даже эпическая поэма в таком классическом виде уже не существует. Так что же написать? Что же написать? Может, просто попробовать упирать на то, что я добрый малый? И всё же думается мне, это не то…»

Смеясь, я вернул ему листки обратно.

— Я, конечно, не специалист, но, кажется мне, что романы так не пишутся.

— Хм-мм… — промычал он, тоже посмеиваясь.

— Тебе, похоже, стоит только стихами заниматься… — сказал я, на что он снова усмехнулся:

— Стихи? Для них тоже требуется некоторое лукавство, а у меня уже так не получится. Вот не поверишь, сажусь писать стихотворение, а в результате — одна сплошная хула.

— Пьёшь много?

— Да не просто много, а до потери пульса…

— И с кисэн, поди, путаешься?

— Ага, только что там — одно название «кисэн»… Хотя и я — только зовусь поэтом… Но знаешь, очень даже хороший тандем получается, когда меж собой собираются людишки подобного пошиба… Ха-ха-ха…

И тут он как будто внезапно что-то вспомнил:

— Хотел бы я посидеть за одним столом вместе с настоящими кисэн. С такими, например, как японские гейши, которые играют на сямисэне[67].

— Что, без японских гейш уже и не обойтись? У нас ведь тоже…

— Но это уже всё в прошлом… Они, скорей всего, исчезли с лица земли ещё до того, как мы с тобой родились… Нечего и говорить — если бы к столу могли присоединиться те самые кисэн с каягымом[68], то они, конечно, затмили бы даже японских гейш. И почему всё красивое так рано исчезает?

— Это всё война виновата…

— Война, война… Может, хватит на неё всё валить… Надоело, уже все уши прожужжали… Война ведь не только плохое означает, в войне и плюсы тоже есть…

— …

— Ну возьми, например, то, что я могу спать одновременно с четырьмя-пятью женщинами.

Мы враз громко расхохотались.

— Однако, ты знаешь, эти кисэн, вернее, женщины лёгкого поведения, очень даже презабавны… Стихотворения Соволя[69] заучивают наизусть, а когда я им Исана зачитываю, говорят, что всё понимают… Как-то раз я специально выписал из словаря заковыристые слова и показал им, так они сказали, что это великое произведение! Это был просто фурор! Видно, настоящей литературой занимаются именно они… — засмеялся он.

Я почувствовал, что постепенно внутри меня собираются зловещие тучи.

— Ты знаешь, я, будучи сыном своего отца, даже по одной этой причине против того, что мой отец всю жизнь вынужден стучать молотком по куску железа в своей захудалой мастерской по металлоремонту и довольствоваться одной только женщиной, то есть моей матерью. Ты не поверишь, но в последнее время мне всё чаще и чаще становится жаль отца. Если когда-нибудь у меня будет такая возможность, то я соберу всех своих знакомых кисэн и приведу их домой, чтобы устроить застолье и показать отцу, что такое женщины… Наверно, в моём положении лучшего проявления сыновнего долга и быть не может.

Глядя на хихикающего и рассуждающего в таком духе Юнсу, я в первый раз по приезде домой почувствовал, как по телу пробежала дрожь оттого, что вновь оживает мир О Ёнбина, из которого я так стремился убежать.

Моя родина напомнила мне город, пусть и небольшой, но всё же город. Более того, время с его «идейными течениями», что когда-то бежало там, остановило свой бег, словно грязная вода, застоявшаяся в следах мамонта. И положительным моментом всего этого было то, что моя ненависть по отношению к другим, также как и ненависть других людей по отношению ко мне воспринимались как нечто вполне естественное. Однако само по себе это чувство ненависти к людям было очень мучительным. Я испытывал сожаление при мысли, что душевный покой моих прошлых лет исчез не сам по себе, а это я стряхнул его с себя точно так же, как некогда сбежал из мира кроликов, почувствовав какую-то смутную потребность в этом побеге. К тому же меня неотступно преследовала мысль о том, что я решился на это не только под влиянием нового времени.

Так что же было не то с Юнсу? А может и вовсе было что-то такое, чего я не мог уразуметь? Но одно я знал точно — Юнсу по сравнению с Ёнбином мучила самая настоящая скорбь. И пусть в итоге поведение обоих было одинаковым, всё-таки я был убеждён, что внутренний порыв Юнсу гораздо благороднее. И это не только из-за словосочетания «друг детства», что накладывало определённый отпечаток. В конце-то концов, разве Юнсу не подтверждал мою правоту хотя бы одним тем, что мог высказаться в адрес торгующего порно-открытками нашего общего приятеля Им Суёна: «Убить его мало!» Так что кто его знает, может ещё и рановато содрогаться от ужаса. Можно списать всё на особую манеру молодёжи общаться меж собой. Ведь, признаться честно, большая половина того, что мы говорим, совершенно бессмысленна.

Я думаю, следует сказать несколько слов и об ослепшем Хёнги — в прошлом «моей суженой». Дома я распаковал вещи и после обеда отправился к нему. По дороге со станции Юнсу в общих чертах рассказал мне о том, что произошло. Однако когда я встретился с Хёнги сам, его скорбь не только передалась мне, меня самого стала одолевать тоска от его вида, когда он, опустив голову, сидел передо мной, казалось, готовый разрыдаться прямо сейчас, и в то же самое время беспрестанно шевелил губами, как будто хотел мне что-то сказать. Из-за ожогов черты его лица исказились, и весь его вид с огромными чёрными очками на крохотном личике не мог не вызвать улыбку, напоминая героев комиксов. Ещё хуже дело обстояло с его жилищем: это была малюсенькая комнатушка с низким потолком в доме дяди, половину которой занимали два куля риса. На старой-престарой подстилке серого цвета, которая от времени почти истлела, на одеяле, больше похожем на покрывало — настолько оно было тонкое, которое, видно, никогда не убирали, отчего оно сбилось в комок и напоминало половую тряпку, так вот на нём, словно небрежно слепленный Будда, сидел, нахохлившись, Хёнги.

Я не знал, что сказать, чтобы хоть как-то утешить его, поэтому лишь безмолвно сел рядом и взял его за руку.

Спустя какое-то время Хёнги всё также с опущенной головой, словно обращаясь к самому себе, попросил:

— Отведи меня к морю!

Я увидел, как из под его чёрных очков покатились одна слезинка за другой.

— К морю? Зачем?

Море было где-то в тридцати ли к югу отсюда.

— Лучше бы я сгорел в огне вместе с остальными.

— …

— …

— Умереть хочешь? — спросил я, и он кивнул в ответ.

— Чону! — проговорил он, слегка потянув меня за руку.

— Отвести тебя к морю? — спросил я. Он снова утвердительно кивнул. Было здесь что-то от кокетства ребёнка, но, по правде, эту его просьбу нельзя было просто обойти стороной.

Я подумал, а что если Хёнги всё это время ждал меня, скрывая свою боль глубоко в себе. Что, если он специально ждал встречи со мной, ждал моих слов, чтобы решить, то ли умереть с моей помощью, то ли остаться жить. Ведь, как ни крути, он знал, что я его любил. И если даже предположить, что я любил его как мужчина женщину, то у меня сразу и не нашлось бы, что на это возразить. И Хёнги чувствовал то же самое по отношению ко мне, если не сказать, что больше… во всяком случае, уверен, что не меньше моего. Я неожиданно растерялся. Только сейчас до меня, наконец, дошло, почему тогда, когда мы учились в старших классах, Хёнги стоял перед классным руководителем, словно девица, опустив зардевшееся лицо.

А что было бы, если бы я не приехал?

Скорей всего, он жил бы с этой своей болью, и откладывал бы принятие решения до тех пор, пока мы с ним, наконец, не встретимся. Кто знает, может, он даже страшился этой нашей встречи. Десять против одного, что эти мои предположения были верны.

— Что за вздор ты несёшь?! — начал было я, но не смог докончить и проговорил. — Давай не будем торопиться и обдумаем всё, не спеша.

Я взял его за руку и вывел на свежий воздух.

Небо было затянуто тучами, дул пронизывающий ветер. Голые деревья с пожухлыми и почти облетевшими листьями сиротливо стояли под серым небом, ища друг у друга поддержки, тёмной стеной нависшие над городом мрачные горы встречали вечер. Мы пошли на речку, что бежала под горой. На дамбе рядком выстроились чёрные вишнёвые деревья. Весной, в пору цветения это место было переполнено людьми, приходившими полюбоваться на цветы. Река, прозрачная вода которой по весне из-за таяния снегов в северных горах вздымалась и бурлила, теперь пересохла, и остался лишь тонюсенький ручеёк, что еле-еле бежал, петляя между высохшей галькой и песком. Если повернуть голову в ту сторону, куда бежала вода, то можно было увидеть расплывчатые очертания длинного белого моста. Под влиянием этого унылого пейзажа я каждой клеточкой своего тела ощущал очарование осени. У меня невольно вырвалось:

— Картинка ещё та, скажи-ка? С какой-то особой атмосферой…

— Ага, — отозвался Хёнги, виновато улыбаясь, и тут до меня, наконец, дошло, что он слепой, и эта реальность воспринялась мною гораздо горше, чем до этого. Я нашарил в кармане окурок и закурил. Сосредоточившись на том, как дым от папиросы мгновенно рассеивается в воздухе, я изо всех сил старался придать своей печали хоть какое-то направление. В это время Хёнги проговорил:

— Никогда не думал, что дым от папирос может быть так приятен!

Я бросил папиросу под насыпь. Окурок упал на песок и несколько секунд горел там красной точкой, потом потух. Этот красный огонёк, светящийся со дна реки в опускающихся сумерках, притягивал взгляд. Стал накрапывать дождик. Пронизывающий ветер усилился, поэтому я взял Хёнги за руку и поднялся.

Я уже стал осознавать свою связь с Хёнги: в этом мире только я мог или любить его, или помыкать им. И пока я буду рядом, он будет жить только из-за одного того, что я нахожусь рядом. Это также означало, что я не зря вернулся домой. Я покрепче сжал руку Хёнги. И немного погодя его рука осторожно ответила тем же, как это бывает у влюблённых.

Отец с матерью переживали по поводу моего возвращения гораздо больше, чем я мог предположить. Особенно отец. Вечером, в день моего приезда я встал на колени перед отцом и начал было оправдываться, и отец, опустив низко голову, негромко проговорил:

— Знаю, всё знаю…

Казалось, он, действительно, всё знал. А мать, похоже, не совсем правильно всё поняла:

— Как же тебя жизнь-то побила… — не договорив, она отвернулась и заплакала, время от времени причитая прерывающимся голосом. — Воспитать не сумела, как следует… Убить меня за это мало!..

Я хотел возразить, что это не так, не из-за денег… хотя, если глубоко задуматься, то нельзя отрицать, что в той или иной степени проблема финансов тоже сыграла не последнюю роль, однако ж, узнай мать с отцом истинную причину моего возвращения, они расстроились бы ещё больше, поэтому я решил ничего не рассказывать. И перед тем, как пойти к себе в комнату, я проговорил:

— На худой конец попробую устроиться в городскую управу.

— Ты?!

Отец деланно, будто я сказал какую-то нелепость, рассмеялся. По правде говоря, в нынешние времена такому оболтусу, как я, который, к тому же не отслужил в армии, устроиться где бы то ни было практически не светило. И если даже предположить, что мне удастся где-то найти работу, то в моём нынешнем состоянии я бы не смог продержаться там и месяца. Любимый мой отец. Я горько усмехнулся, подумав о том, что мне, как и отцу, помешанному на светло-зелёном, надо бы также на чём-нибудь свихнуться.

Мой младший брат, ученик старших классов, тоже по каким-то непонятным причинам был полон разочарования.

— Ты если и дальше будешь так учиться, то не светит тебе сеульский университет. Когда я готовился к вступительным экзаменам… — попробовал припугнуть его я, напустив побольше строгости в голосе, однако, оглянувшись на себя, осёкся на полуслове. Чего я добился своим поступлением в сеульский университет? До отрыжки надоевшие лекции, в которых говорилось о Йеринге[70], а также о таких великих личностях, как Гегель и Шопенгауэр. Они вскипели бы от негодования, если бы услышали, как все их идеи сводились к банальному выяснению кто прав, а кто нет, превращаясь в обыкновенный фарс. А вид этих напыщенных от гордости студентов, которые постигали избитые истины! Ох уж эти мне студенты государственного вуза, одетые в коричневую форму с блестящими серебристыми значками, чинно, словно седые старцы, сидящие в автобусе с кожаными сумками на коленях. Выпендроны, которые не смогут стать ни Гегелями, ни Шопенгауэрами. Стадо баранов, которые не имеют никакого понятия, откуда взялось учение Йеринга, выучивших лишь эхо его возгласа и изо всех сил пытающихся воплотить это эхо в жизнь. Но всё же они выглядели счастливыми. И я подумал — хорошо бы, чтобы младший брат тоже стал похожим на них.

— Вот поступишь, и я тебе сразу же отдам свою форму, — сказал я, хлопнув брата по плечу, в то время, как моя форменная одежда, уделанная донельзя во время попоек, уже давно была заложена в одном из питейных заведений в окрестностях университета.

Несколько дней спустя за ужином, когда речь зашла о университетской форме, мать, кивая на младшего брата, сказала:

— Он у нас светлокожий, так что коричневая форма будет ему очень к лицу.

Видя, как после этих слов брат довольно захихикал, словно девчонка, я будто бы увидел себя самого в ту пору, когда возился с кроликами, и всем своим существом пожелал, чтобы хотя бы он — мой братишка — мог вот так сидеть в автобусе, напоминая почтенного старца.

На следующий день после моего приезда полил дождь. Я взял зонт и пошёл в гости к Суёну, чахоточному распространителю порнографических открыток. Он жил в маленьком доме с соломенной крышей, в котором было две комнаты: в одной обитали его мать с сестрой, зарабатывая на жизнь шитьём, а другая — что-то вроде больничной палаты, — служила пристанищем Суёну.

Невзгоды состарили его мать, её измождённое лицо, усеянное бесчисленными морщинками, выглядело на все шестьдесят, и точно так же, совсем не по годам, очень худой и бледной была его двадцатилетняя сестра. Когда я здоровался с ними, на глаза мне непроизвольно навернулись слёзы. Похожий на скелет Суён, несмотря на свой иссушенный вид для больного выглядел очень даже жизнерадостным. В его комнате даже средь бела дня было довольно сумрачно, поэтому, чтобы почитать книжку, пришлось бы зажечь свечу. Все четыре стены были заставлены книгами, из-за чего комната была порядочно запылённой. В горшке на письменном столе рос ярко-зелёный кактус. Его пронзительный зелёный цвет резко выделялся в этой тёмной комнате. Заметив, что я разглядываю кактус, он спросил:

— Скажи, красавец?

— Да уж, выглядит величаво! — ответил я, на что Суён, смеясь, проговорил:

— Величаво, говоришь… Это ты верно подметил. Вот и твой верный слуга живёт также величественно, как эта колючка.

— Кажется, вот-вот зацветёт… — улыбаясь, подыграл я ему.

— А знаешь, на чём он так вырос? Ну, догадайся! Очень даже символичная вещь, — сказал он.

Я с подозрением взглянул на горшок, а он снова захохотал и, указывая на цветок, сказал:

— А ты копни! Повороши землю!

Я так и сделал. Пальцы нащупали несколько полусгнивших пилюль. Похоже, что под ними в земле были ещё, но я перестал рыться, подхватил одну пилюлю пальцами и поднёс к носу.

— Ну что, догадался? — спросил он, всё так же улыбаясь.

Я повернулся к нему с немым вопросом, а он, сцепив руки на затылке, повалился на одеяло, расстеленное на полу, и сказал:

— Это секонал[71]. Он-то и вскармливает кактус. Неплохо, да?

— Да уж… здорово придумал.

Я закинул полусгнившие пилюли обратно в горшок и уселся рядом с Суёном.

— Отодвинься от меня, а то тоже туберкулёзником станешь… — промолвил он, пытаясь отпихнуть меня от себя, но я и не думал отодвигаться и, сидя на прежнем месте, стал оглядывать комнату. В дальнем углу свешивались черные шторы. Уже предполагая, что там, я кивнул в ту сторону:

— Это оно и есть?

Прекрасно понимая, о чём я говорю, он всё же переспросил:

— Что?

Видя, как он ухмыляется, я понял, что мои догадки верны, и там за шторкой размещается фотооборудование для производства порно-открыток. Я подошёл и, отдёрнув занавеску, обнаружил там простенький печатный станок, бутылки с химикатами и мензурки с проявителем.

— Ну, и как заработок? — поинтересовался я.

— На лекарства хватает.

— Здоровье-то поправил?

— Кровью уже не харкаю. Иногда, правда, бывают приступы.

— С блюстителями закона проблем нет?

— К счастью, ещё существует такое понятие, как коммерческая тайна при сделках, поэтому пока ни разу не засветился.

— Чем в свободное время занимаешься?

— Да ничем особенным, сплю, читаю…

— Книжки что-ли? И что же за книжки?

Он обвёл пальцем комнату. Я вытащил наугад одну и глянул на заглавие. Это был роман популярного писателя.

— Беллетристика, что ли?

— Ага.

— Это студент-то юридического?

— Студент юрфака? — расхохотался он. — Студент, говоришь… Давно не слышал этого слова, даже снова студентом захотелось стать…

— Ну, и много же ты романов прочитал?

— Да как тебе сказать, без разбору читаю…

— И кто же понравился?

— Хм… Знаешь некого Андре Жида?

Я кивнул.

— Так вот у него много сходного со мной…

— Да брось, по-моему, совсем даже наоборот.

— Не-е, похож. Если меня спросят, сколько раз в неделю он занимался рукоблудством, я могу точно сказать.

— Ну, и сколько же?

— Четыре раза. Спросишь, почему? Да потому что мы с ним похожи! Ха-ха-ха!

Я не мог не засмеяться вслед за ним.

— А Сент-Экзюпери? — спросил я.

— Читал.

— Ну и как?

— Что-то я ему не доверяю. Когда читаешь его рассказы, остаётся такое чувство, что тебя в чём-то обманули.

Я молча кивнул. Наверно, Суён прав. Я давно уже не задумывался серьёзно о других людях. Или о чьем-то романе. А Суён говорит об этом как человек, который долго и основательно размышлял о прочитанном. Кто знает, может, он пытался найти для себя спасение в этом. Ведь что ни говори, он опустился ниже некуда. Хотя если призадуматься, то моё положение тоже весьма сомнительно. Я чрезвычайно завидовал тем, кто опустился на самое дно, и, вместе с тем, крайне опасался такого падения. Погоди, что это я такое говорю?! Я внезапно осознал, что у меня возникло чувство омерзения к Суёну. Мне вдруг подумалось о том, как было бы хорошо, если бы он умер. Однако разве Суён не взращивает кактус с помощью секонала, направив все свои усилия на то, чтобы выжить? Суён опротивел мне ещё больше, а жизнь стала казаться мерзкой и отвратительной.

— Юнсу…

Когда я собрался выразить эти свои чувства, сославшись на Юнсу, он без долгих рассуждений в нескольких словах оградил себя от нападок:

— Этот пижон ненавидит меня.

Его слова прозвучали так зловеще, что я даже съёжился.

— Он завидует мне, — добавил он.

Зависть? Что ж тогда получается — может, теперешние мои чувства по отношению к Суёну тоже не что иное как зависть?

— Догадайся, кто меня снабжает женщинами? Юнсу! А как думаешь, кто сидит на них верхом? Тоже Юнсу.

Он резко встал и, сходив за занавеску, вернулся с пачкой фотографий и бросил их передо мной. Каких только поз там не было — отвратительное зрелище. Таких невообразимых поз я не видел даже на фотографиях, купленных с помощью Ёнбина. Порно-открытки для того, чтобы сделать порно-открытки. Порно-открытки для того, чтобы заработать кучу денег. Порно-открытки для того, чтобы купить лекарства. Для того чтобы выжить, нужно было принимать вот такие мерзкие позы: слава богу, что на этих фотографиях Юнсу нигде не поворачивался к камере лицом, поэтому сразу нельзя было распознать, он ли это, но, так или иначе, это, без сомнения, был он. Женщина на фотографии была снята анфас. У нее были густые брови.

— Когда я занялся продажей открыток, посланных тобой из Сеула, откуда ни возьмись, появился Юнсу (как он только узнал?) и предложил делать такие открытки здесь, а сам вызвался быть моделью. Я никогда не смогу забыть выражение лица этого сукиного сына в тот момент. Мерзко улыбаясь, он, казалось, был готов кинуться на меня и вцепиться мне в глотку. Я, сжав зубы, сказал «Договорились!» Однако я же профессионал. Я держусь подальше от женщин. А то ведь здоровье ухудшится. Возможно даже этот лицемер желает моей смерти. Но с чего бы это мне умирать?

Он выдавил из себя улыбку. А у меня снова выступил холодный пот, уже второй раз за время моего приезда на родину. Почему-то всё время казалось, что этими своими словами он пытается меня подколоть, мол, и ты такой же. В довершение всего меня добило то, что на фоне этой его улыбки все мои терзания, словно маска чучела, потеряли всякий смысл, а я стал напоминать сам себе бурундучка, крутящего без остановки свое колесо. В жизни случается множество кризисов, но улыбка Суёна означала поистине настоящий упадок. Но, честно признаться, я почувствовал, как Суён постепенно освобождает меня от угрызений совести за то, как я жил в прошлом, и меня отпускает это смутное, как туман, но всё же явно живущее во мне чувство вины. Это было какое-то едва уловимое успокоение. И вместе с тем это не означало, что моё презрение к Суёну улетучилось. Но что с того? Какой смысл в этой ненависти?

Осень того года заканчивалась. Почти всё время до наступления одиннадцатого месяца по лунному календарю, когда пронизывающий ветер начинает задувать всё сильнее и сильнее, я проводил в комнате Суёна. Юнсу тоже заявлялся с самого утра. Он действительно ненавидел Суёна, но правдой было и то, что Юнсу завидовал Суёну, как заявил мне сам Суён при нашей первой встрече. Однако дело было не только в Суёне, но исходило ещё из собственного эгоизма Юнсу, поэтому он явно свою ненависть не проявлял и от нападений воздерживался. Даже если и предположить, что это зависть, то она не была серьёзной. Это больше напоминало ревность, как если бы Суён вдруг написал какое-нибудь произведение и перещеголял бы Юнсу, тем самым вторгнувшись в мир литературы, который Юнсу считал своим. И хотя он и не упускал случая поддеть Суёна, его попытки особым успехом не увенчивались. Суён, словно свернувшийся в клубок больной ёж, всегда был готов защитить себя. Этакая игра эмоций. Как бы то ни было, со стороны всё выглядело вполне мирно — они смотрелись, как лучшие друзья, а так как к ним присоединился и я, то это их ещё больше примирило. Через несколько дней после моего приезда я как-то привёл с собой за руку Хёнги, так что и он болтался вместе с нами. Мне было отрадно наблюдать, как день ото дня Хёнги менялся, становился бодрее.

— Что ни говори, а я живу в мире, отличном от вашего, с другими измерениями. И так как я живу в мире тьмы, который вам знать не дано, то я по крайней мере на одно измерение выше вас.

Он даже проявлял красноречие, подбрасывая шутки, типа: «Вот гляньте, гляньте туда! Там ангел летит!». Доходило до того, что даже когда он изредка отпускал крепкое словцо, я с улыбкой закрывал на это глаза. А всё потому, что он жил в обнимку с самой что ни на есть неподдельной скорбью. И хотя иногда, когда мы оставались с ним вдвоём, он, пряча лицо, просил меня: «Чону! Будь другом, отведи меня к морю!», это было не более, чем привлечением внимания. И напоминало то, как влюблённые время от времени проверяют друг друга, тревожась, не угасли ли чувства любимого, нарочно спрашивая (совсем не имея этого в виду): «А может, уже расстанемся?» И точно также, как не существовало в этом мире таких влюблённых, которые бы покупались на это, так и меня не могли обмануть эти ложные проверки Хёнги.

И всё же… О, эти звуки тхунсо[72]! Этой поздней осенью, когда я сидел, прислушиваясь к тоскливому завыванию ночного ветра, до меня вдруг доносились, словно принесённые этим ветром звуки тхунсо, на которой тихонько играл Хёнги. Это означало, что идёт слепой массажист. Закутавшись в одеяло и чувствуя, как всё уносится вместе со стремительными порывами ветра, я начинал думать об отзвуках этой флейты, и перед глазами вставал Хёнги с его чёрными очками, прячущими за собой печаль, а его мольба «Чону! Будь другом, отведи меня к морю…» начинала звучать крайне настойчиво, словно крик отчаяния, и не было никакой силы вынести это. И тут я обнаружил, что возвращаюсь к тому же состоянию, которое испытывал в Сеуле, когда не мог отличить правды от лжи. На самом деле, уже будучи дома, я всё ещё не мог ни на что решиться. Шёл день за днём, а моя жизнь растрачивалась не на добрые дела, как хотелось бы. Если жизнь (хороша она или плоха) можно назвать высшим проявлением искусства (хотя для меня это пустой звук), то значит и искусство тоже исчезло. Легко считать, что великий человек на этом свете — это тот, кто без конца повторяет: «Всегда умей начать всё сначала!», однако при этом выходило, что придётся слишком много взвалить на себя.

В сумрачной комнате Суёна мы развлекали себя тем, что сочиняли стихи, изобилующие цветистыми сентенциями. А Юнсу выводил на бумагу то, что мы по строчке придумывали вслух. Вот одно из них:

«Когда тоскливо на душе, возьми перо

И напиши любому, кто придёт на ум.

Тоска осталась — книгу ты открой,

И если всё ещё тоскливо, песню спой,

Из памяти добыв забытый старый шлягер.

А если всё ещё тоскливо на душе,

Попробуй смежить веки и заснуть,

Но если так тоскливо, что и не вздремнуть,

Таращась в потолок, займись ты рукоблудием

И волю дай слезам, коль всё ещё тоскливо.

И сидя перед зеркалом, ты крикни со всей силы,

И голос пусть напоминает вой…

А если тебе всё ещё тоскливо, всё ещё тоскливо…»

— И что потом? Может, «отправься в мир иной»?

— Нет, разве нельзя придумать что-нибудь такое, чтобы не умирать… — отвечал Суён, почмокивая губами в поисках фразы, чтобы продолжить стихотворение. Тоска. И я подавлял эту свою тоску, выдавливая из себя безрадостный смех. Я тоже пытался вслед за ними шевелить губами. Был ли я счастлив тем, что мог вот так шевелить губами?

4

Шли дни, и абсурдность моего бегства становилась всё более очевидной. Если бы я не остановился только на ненависти, а ещё бы научился сопротивляться, то мои страдания могли бы сойти на нет уже в Сеуле. И даже если бы в результате я всё-таки покончил с собой, то это было бы гораздо честнее.


Как-то утром, когда я как на работу пришёл домой к Суёну, его комната оказалась пуста — видно, он ещё завтракал, и кроме меня больше никого не было. От нечего делать я растянулся на полу, и тут кто-то постучал в дверь. На пороге стояла сестра Суёна Чинён.

— Вас мама на минуточку зовёт к себе, — проговорила она.

Её бескровное, как у больной, лицо совсем не подходило двадцатилетней девушке и выглядело чересчур серьёзным. Непонятно отчего, мне вдруг показалось, что вот наконец пришёл он — час Суда. Почему-то я был уверен, что о чём бы ни спросила меня мать Суёна, ответить я не смогу. Смятение грешника. Я ещё некоторое время продолжал сидеть на полу и растерянно смотреть на Чинён. Видимо, вся моя тревога отразилась на моём лице, так как, глядя на меня, она обнадёживающе улыбнулась, словно говоря, что ничего страшного не произойдёт. То была улыбка непорочной девушки. Я собрался с духом и прошёл за ней в комнату напротив, где она жила с матерью.

Тесная комнатушка была до отказа забита ручными швейными машинками и платяными шкафами, больше напоминающими старые сундуки. На полу была разложена ткань для раскроя, на стене висела выцветшая фотография в рамке. Стекло было засижено мухами. На фотографии была запечатлена традиционная свадьба. Невеста, со скромно опущенными глазами, одетая в чансам[73], с чоктури[74] на голове — это была мать Суёна. Я ещё подумал, что у неё очень красивая осанка. И даже сейчас, несмотря на старость, мать Суёна, отодвигающая в сторону один за другим отрезы ткани, сохранила следы былой грации невесты с выцветшей фотографии. Она явно хотела поговорить со мной о чём-то важном. Я решил покорно выслушать всё, что она мне скажет.

Однако же против моего ожидания она и не думала укорять меня. То, что она рассказала, больше походило на жалобное сетование. Суён из-за какой-то своей навязчивой идеи оплачивал матери свой стол. Он заявил ей, чтобы она не считала его своим сыном. Купленные для него на заработанные ею деньги пузырьки с лекарствами он разбил вдребезги прямо у неё на глазах. Суён вместе с Юнсу приводил в свою комнату кисэн, и они без конца устраивали дикие оргии. После того как по округе распространились слухи, что он печатает порно-открытки, его мать с сестрой были вынуждены ходить, не смея поднять головы.

Сидевшая всё это время подле матери Чинён сказала прерывающимся голосом:

— Лучше бы… лучше бы брат умер…

Проговорив это, она упала на пол, содрогаясь от рыданий. Мать тоже заплакала вслед за ней.

Да чтоб нам пусто было! Убить нас мало! Ну и хороши же мы были, когда, отгородившись от этих женщин глиняной стеной, только и делали, что занимались пустой болтовнёй, напоминающей больше заклятие дьявола.

Я тихонько встал и прошёл в комнату Суёна. Он уже вернулся и, развалившись на полу, с улыбкой наблюдал за тем, как я вхожу. Когда я с мрачным выражением лица плюхнулся рядом с ним, он начал мурлыкать себе под нос, будто поддразнивая меня:

— А я всё слышал, а я всё слышал…

При этом взгляд его был устремлён в потолок, а на лице было написано, что он недоволен.

— Ну, и что ты там услышал? — неожиданно для себя закричал я.

— Да ты что!? Повелся-таки на это нытьё? — проговорил он и снова замурлыкал:

— А я всё слышал, а я всё слышал…

Некоторое время я сидел, молча уставившись на кактус, стоящий на столе, а потом ушёл домой. После этого я перестал ходить к нему. Глядя на меня, Юнсу с Хёнги тоже больше у него не появлялись.

Вместо этого я вслед за Юнсу начал ходить в кабак, где тот был завсегдатаем. Заедая соджу немудрёной закуской, купленной на деньги Юнсу, я засыпал, распластавшись прямо у стола, а вечером, умыв лицо холодной водой, возвращался к себе. По дороге домой у меня, бывало, щемило сердце, и я заходил к Хёнги, испытывая то же самое, что и мать, которая сначала оставила своего сосунка, а потом вдруг вспомнила о нём. Так и я мчался к нему, с заботой в голосе упрашивая:

— Сегодня холодно, так что не ходи на массаж, ладно? Авось всё устроится… Потерпи чуть-чуть… Всё образуется, вот увидишь…

От этих нелепых обещаний, которые даже на мой взгляд не стоили ломанного гроша, на меня наваливалась тоска. Однако Хёнги и не думал сердиться на эти пустые обещания, а просто выслушивал меня и изредка, в дни, когда за окном шёл холодный дождь или дул особенно пронизывающий ветер, просил:

— Отведи меня, пожалуйста, к морю…

В кабаке было четыре так называемых кисэн, и Юнсу пользовался у них огромной популярностью. Он, чувствуя себя хозяином в своём королевстве, чего только не вытворял, какие только слова не произносил, чтобы развеселить этих женщин. Это выглядело так, словно ради их улыбок он целиком выплёскивал все те знания, которые в своё время получил на лекциях по литературе. Он полностью на свой лад переделывал романы Кафки, разыгрывая комедии, от чего женщины хватались за животы и катались от смеха по полу. Постепенно и я становился похожим на всю эту компанию: я никому не причиняю вреда, и даже если и умру, то вас это не касается, и не надо совать нос в мои дела. Вот так всё это и выглядело.

— Не знаю, для чего на свете существуют кисэн, не имеющие никакого понятия о своём предназначении, и молодой сочинитель, который не знает, где найти свою музу… Что ж, выпьем друзья! — так голосил Юнсу, а потом, бывало, бормотал:

— Чёрт подери! Деньги, накопленные с таким трудом на томик стихов, который я собирался издать этой осенью, тают без следа.

Я был совершенно равнодушен к этим женщинам из кабака. Среди них тоже встречалась удивительная дружба. Те, кто остался без ничего, обладали удивительной тягой к единственному, что у них осталось — к жизни. И хотя на свете принято считать, что самое вожделенное для них — это деньги, в действительности же, этот сорт людей больше всего на свете пренебрегал деньгами. Однако разглядев в них такое положительное качество, я всё равно не смог заставить себя уважать их. Опьянев, я, бывало, укладывал голову на колени одной из них и засыпал, но это не означало, что я любил их. Если уж на то пошло, то в сравнении с сеульской студенткой Сонэ эти женщины были во сто крат несчастнее. Почему же тогда у меня так щемило сердце, когда я видел горе Сонэ, а по отношению к гораздо более несчастным женщинам оставался совершенно равнодушен? Скажете, всё потому, что с Сонэ меня связывала любовь? Однако, сдаётся мне, не только из-за этого. Видимо, Сонэ была для меня чем-то вроде горячки, переболев которой, я приобрёл иммунитет. Говорят же, что только первый иней холодит. Я был убеждён, что после того, как перенесёшь первые тяжёлые испытания, при последующих страданиях ты уже не чувствуешь особой боли. О, теперь я, кажется, понял… Понял причину, почему у стариков, как это ни удивительно, не увидишь ни улыбок, ни слёз. Человеческое существо держит на вооружении разнообразные приспособления для защиты: любовь, ненависть, радость, грусть, тщеславие, раскаяние или же сострадание и изощрённую зависть… И вот, в течение жизни всё это одно за другим атрофируется. И в какой-то момент ты уже сам не замечаешь того, что даже едва заметные достоинства разрушаются. О, боже! Нет, не хочу! Пускай меня парализует, но я желаю, чтобы всё это происходило в ясном сознании. И до того, как это случится, я не хотел бы лишиться всего своего «оружия».

Однако, сколько бы я не старался, у меня всё равно не получалось хотя бы изобразить какие-то чувства. Единственно, что возникало, так это лишь что-то напоминающее дружбу к тому или иному человеку, оказавшемуся в таком же положении. Тогда-то и произошло настоящее потрясение — Юнсу сманил в кабак Хёнги.

В то утро после вчерашней попойки у меня ужасно раскалывалась голова, перед глазами всё плыло. Я открыл окно, в него сразу же ворвался по-настоящему зимний ветер и успокоил мою головную боль. Довольно долго я сидел, прижавшись лбом к подоконнику, а когда поднял голову, то разглядел напротив на воротах, покрытых черепицей, иней, который сверкал на солнце словно драгоценные камни. Он-то внезапно и навёл меня на мысль о времени года — я глянул на календарь и увидел, что ноябрь уже наполовину прошёл. Миновал уже почти месяц, как я вернулся домой. Сердце моё забилось в тревоге, отметая все другие ненужные мысли. В голове стучало — как же мне быть, и что больше так продолжаться не может. Я снова забрался под одеяло, но сознание прояснялось всё больше и больше, хотя никакое решение не приходило на ум. Не знаю, сколько времени прошло, пока я так лежал.

— Это конец! Конец! — бормоча так, я резко вскочил с кровати, оделся и, даже не позавтракав, помчался в кабак, где заседал Юнсу. И там я увидел Хёнги. Я ни разу не приводил его туда и вообще не хотел знакомить его с этим местом.

Но больше всего меня возмутило то, что женщины вместе с Юнсу окружили Хёнги и выкрикивали «Дракон, дракон! Поймай меня!» Они хлопали в ладоши и хохотали. Похоже, что и Хёнги всё это весьма нравилось, так что от старания у него на лбу выступили капельки пота.

Когда я вошёл, одна из женщин, посмеиваясь, потянула меня за рукав:

— Нет, вы только посмотрите на это! Этот слепой такой потешный!

— Выпил почти тве[75] вина — и хоть бы хны! Вон как на ногах справно держится! Вы только посмотрите на него! И даже лицо не покраснело!

— Мало того, он под этим делом, кажется, увлёкся Инджой!

Я взглянул на ту, что звали Инджа. Уперев руки в бока и посмеиваясь, она тоже, похоже, веселилась от души. Видно было, что моё появление привело в замешательство Хёнги. Он сконфуженно покраснел и, моргая слепыми глазами, стоял посреди комнаты, словно чурбан, растерянно улыбаясь.

Юнсу повалился на пол и запричитал:

— Я не виноват, я не виноват…

При этом он бил себя в грудь кулаком, как это делают католики. Наверное из-за того, что Юнсу изменился до неузнаваемости, к моему горлу подступил комок. И неожиданно для самого себя я со всей силы дал Хёнги пощёчину. Он пошатнулся, упал навзничь. Его начало полоскать. В мгновение ока всё вокруг было залито содержимым его желудка. Инджа сбегала за тряпкой и стала убирать, укоризненно поглядывая на меня. Остальные женщины тоже осуждающе бормотали, мол, кто ты такой, чтобы вмешиваться. И только Юнсу ещё громче заверещал:

— Я тут ни при чём, я не виноват!

Я стоял молча, уставившись в пол, а когда Хёнги, пошатываясь, с трудом поднялся на ноги, я взял его за руку и вышел с ним вон. Мне хотелось выть. Но первым, громко всхлипывая, разрыдался Хёнги. Инджа вынесла его чёрные очки, оставленные в кабаке. Я вытер платком его невидящие глаза, из которых катились слёзы, и надел на него эти очки. Затем взял его под руку и, медленно шагая, довёл до дома, где уложил в комнате, а сам сел рядом, держа его руку, пока он не уснул, громко храпя.

Однако спустя несколько дней Хёнги, смущённо улыбаясь, спросил:

— Как думаешь, эта Инджа хорошая, да?

В тот момент я ещё раз почувствовал, насколько важным для него было событие, которое произошло в тот день.

Я, посмеиваясь, промолвил:

— Почему ты спрашиваешь? И вообще, как ты узнал — хорошая она или плохая?

— Просто мне так показалось. А что, она плохая?

— Да нет. Очень даже неплохая девушка.

Он закивал.

— Вот и я так подумал, — проговорил он со вздохом облегчения, будто у него отлегло от души.

Я решил, что теперь уже ничего не изменишь — всё сложилось так, как сложилось. В конце концов я перестал ходить в тот кабак, а Хёнги перепоручил Юнсу. Тот изредка приходил меня навестить, и от него я слышал, что Хёнги не на шутку привязался к Индже. Похоже, они сблизились даже физически. Непонятно, правда, насколько Инджа привязана к Хёнги.

А между тем как-то вечером меня вызвали к себе отец с матерью. Разговор их был весьма простым и ужасно сложным одновременно. Когда я опустился перед отцом на колени, он озабоченно спросил меня:

— Чего ты хочешь?

Хочу. Хочу? Хочу? У меня перехватило дыхание. Хотелось так много, что лучше бы вообще ничего не хотелось. Я знаю точно — счастливы те, кто может с уверенностью выбрать что-то одно: «Я хочу стать тем-то и тем-то». Отец, я хочу стать всем. И иметь всё. Но так ответить было нельзя.

Однако, говоря начистоту, я должен был бы признаться, что у меня не было уверенности, что я справлюсь за что бы ни взялся.

Не говоря ни слова, я мотнул головой, и тогда отец сказал:

— Погода, конечно, не ахти какая, но ты всё же съезди куда-нибудь, проветрись! Вдали от дома будет время подумать… Авось, не повредит…

Говоря это, он взял у матери из рук бумажный свёрток и, протягивая мне, промолвил:

— Вот деньги. Сегодня вечером хорошенько подумай и поезжай, покуда все деньги не истратишь.

Это означало очень много. Учитывая, что родители еле-еле сводили концы с концами, перебиваясь тем, что зарабатывала мама, таская повсюду на голове свой узелок, предложенная мне пачка денег выглядела весьма внушительно. Я закрыл глаза.

— Чону! Давай и мы попробуем хоть разок пожить, как другие! Съездишь, развеешься, вернёшься с новыми силами — и заживём как остальные!

Когда мать дрожащим голосом сказала это, больше я вытерпеть не смог.

— Хорошо, я поеду, — ответил я и, словно дезертир, ретировался в свою комнату и залез под одеяло. И хотя в глубине души мне хотелось заплакать, однако слёз не было, вместо них из горла вырвался какой-то клёкот, напоминающий смех. Я припомнил слова Суёна, когда он говорил, мол, рано ещё умирать, надо попробовать что-то придумать… Возможно, это вечный вопрос. Тема, о которой можно писать ещё и ещё. Я так и не заснул в ту ночь. Как же долго она длилась! На следующий день как нельзя кстати пришёл Юнсу, и я рассказал ему о путешествии. Оказалось, он тоже уже давно хотел съездить на острова южного побережья, и раз уж так совпало, он предложил отправиться туда вместе. А когда я ему возразил, что цель моей нынешней поездки — совсем даже не любование красотами, он понимающе закивал головой и сказал, что не стоит питать слишком больших надежд, надо просто отправиться в путь. И когда Юнсу так говорил, чувствовалось, что впервые за последнее время он был искренен.

5

Я не могу забыть выражения лиц отца и матери, провожавших меня у ворот, когда я выходил из дому. Не вызывало сомнений, что они меня жалели. Может, даже хотели потрясти кулаком в знак поддержки самих себя из прошлого. Особенно это относилось к отцу. Теперь я почувствовал себя скованным по рукам и ногам. Необходимо было внести поправки в недавние мои рассуждения о том, что «я хотя бы попытаюсь, а если не получится, то и бог с ним». Теперь выходило так, что надо было пробовать, стараться, и даже если не будет получаться, то всё равно, во что бы то ни стало, надо было добиваться чего-либо. И всматриваясь в своё бесстрастное отражение в окне громыхающего поезда, я осознал, что теперь, хочу я этого или нет, моё обещание покорно принять все условия, поставленные самой жизнью, придётся выполнить. Хотя, если задуматься, в этих моих обещаниях, данных когда-то, была примешана изрядная доля иронии.

Мне пришло в голову, что, даже если весь мир будет насмехаться надо мной, мол, от этих твоих так называемых терзаний несёт младенчеством, я могу стать всем, кем угодно, только потому, что этого ожидают от меня мои мать и отец, которые, как и я, нет, даже гораздо в большей степени, чем я, переживают из-за этих моих метаний. Однако ж именно они — мои достопочтенные родители — ждали от меня того, чтобы я стал одним из заурядных людей. Точно так же, как и я желал брату стать студентом, который сможет чинно, словно уважаемый старец, сидеть в автобусе. И точно также, как Сонэ хотела родить здорового дурачка.

Про путешествие я хочу написать чуть подробнее. Потому что всё-таки это была увлекательная поездка. Наш багаж был очень скромным. С перекинутыми через плечо сумками, в которых лежали по нескольку пар нижнего белья и по две-три книжки, мы для начала доехали автобусом до Ёсу. Слабые лучи декабрьского солнца безвозвратно уносил холодный морской ветер, от этого улицы с летящей в воздухе глиняной пылью выглядели очень неприветливо. Ветер разносил дорожную пыль по всему городу, и было ощущение, будто ты прибыл в дикую местность или видишь только мираж города. В море виднелись белые барашки волн, тянущиеся до самого горизонта, да несколько парусников, которые быстро плыли, сильно накренившись, так, что казалось они вот-вот перевернутся. Сидя съёжившись на волноломе в северо-восточной части города, мы ворчливо обменивались репликами, что, мол, притащились на край света, и никуда больше не хочется, да и что там есть такого на этих островах, путь к которым пролегает через эти пенистые волны… Однако наблюдая за бушующими волнами, мы сидели до самого заката солнца, который произошёл по-зимнему стремительно. И зрелище это заворожило нас какой-то неведомой силой и заставило сердце замереть в предвкушении чего-то неизведанного. После захода солнца мы вернулись в город, чтобы устроиться на ночлег. С приходом ночи улицы совершенно опустели, поэтому город казался ещё более заброшенным. Подняв воротники своих поношенных пальто и согнувшись в три погибели, мы быстро шагали по широкой улице в сторону пристани. Здесь я хочу кое-что добавить. Интересно, что согревало моё сердце среди этого унылого пейзажа? Сентиментальность? Хорошо, допустим сентиментальность. Но если представить, что через несколько десятков лет не будет этой романтики, когда ты можешь идти сгорбившись по зимним улицам портового города, подняв воротник пальто и преодолевая порывы сильного ветра… О-о-о! Не дай бог это произойдёт! Ни за что! Просто шагать себе куда-то, сбросив весь груз и не испытывая никаких желаний, наслаждаясь разницей между холодом ветра, который обдувает щёки, и теплом тела, чувствуя, что идти внаклонку гораздо удобнее, одновременно прислушиваясь к звуку топающих по асфальту ботинок. В такое мгновенье мне стало не жалко и умереть.

Мы забрели в какую-то гостиницу недалеко от пристани. Похоже, постояльцев было много, так как царили суматоха и гомон. После того как паренёк проводил нас до нашей комнаты, Юнсу, нахмурившись, проворчал:

— Что это так шумно?!

Паренёк с виноватой улыбкой ответил:

— Цирковая труппа остановилась. Однако только на эту ночь, завтра утром они собираются на остров, так что станет потише. А вы надолго?

— Ну, пока не знаем, сегодня переночуем, а там видно будет… — неопределённо ответил я. Юнсу тоже вслед за мной лишь кивнул головой. Парнишка сходил за регистрационными карточками приезжих и подождал, пока мы их заполним. Самым трудным пунктом оказался «род занятий». Я назвался студентом, а Юнсу, склонив голову набок, что-то написал, после чего повалился на пол и, схватившись за живот, принялся хохотать как сумасшедший. Я заглянул в его листок. В строке «род занятий» Юнсу старательно вывел «поэт». Поэт. Поэт, который не может выжать ни строчки, поэт, что ждал только осени, но вот и она уже позади, а он, забыв обо всём на свете, отправился на острова. Я тоже расхохотался. И в один момент начисто рассеялось моё раздражение по отношению к Юнсу, которое накопилось в душе. Мой милый поэт!

Паренёк, не понимая причины нашего смеха, заискивающе хихикнул вслед за нами и, забрав регистрационные листки, уже собрался было выходить, как Юнсу вдруг подскочил, будто ему пришла в голову какая-то мысль, и спросил:

— Послушай, а на какой остров отправляется труппа?

— Говорят, что поедут на Комундо, — ответил парень и добавил. — Вообще-то цирк на островах не выступает, но в этом году решили, видно, попробовать, что из этого получится…

Юноша вышел, а Юнсу, хлопнув меня по плечу, предложил:

— Слушай, а давай и мы вместе с цирком поедем! Это будет презабавно!

Мы опять позвали паренька и расспросили у него, где находится остров и когда отплытие. Он сказал, что надо сесть на корабль и плыть на юг что-то около восьми часов. Отправление назначено на девять утра. Посмеиваясь, он прибавил, что если нужно, то завтра он проводит нас.

Я сходил в туалет, а когда возвращался, приметил мужчину, похоже, одного из циркачей, сидящего с отстранённым видом на краю мару[76]. В тусклом свете лампочки этот небольшого роста мужчина лет за сорок выглядел ужасно одиноко. Особенно бросались в глаза его синеватые щёки со следами от бритвенных порезов. Я чуть ли не просверлил его взглядом, но он продолжал сидеть, уставившись в землю, будто не замечая меня. Когда я вернулся в комнату, Юнсу не было. Я укутал ноги в одеяло и сел, прислонившись к стене, пытаясь подражать настроению того мужчины, которого только что увидел, но в это время вошёл Юнсу, держа в руках большую бутылку соджу и поджаренного кальмара. Я, нахмурившись, глянул на него, словно бы спрашивая, зачем он это притащил, а он, как будто оправдываясь, проговорил:

— Ну, так у нас с тобой разные цели путешествия…

При этом он захихикал, но почти сразу же умолк. Мне стало стыдно. Я вылез из под одеяла, потянулся и, подсев к нему, сказал:

— И я с тобой.

Тут я вдруг вспомнил про одинокого мужчину и, попросив Юнсу подождать, вышел наружу. Незнакомец по-прежнему продолжал сидеть на том же самом месте. Я потихоньку приблизился к нему и сказал:

— Простите, может, не откажетесь от рюмочки за компанию?

Он поднял на меня глаза и снова опустил голову. Я, сконфузившись, собрался уже было пойти обратно, но тут он молча встал и последовал за мной. Мужчина, принимая от нас наполненные рюмки, скупо отвечал на наши вопросы, не заговаривая первым. Хотя застолье наше было весьма унылым, на душе у меня было очень хорошо. Человека этого звали Ли, и, как я и предполагал, он оказался одним из членов цирковой труппы.

— И сколько же лет вы проработали в цирке?

— Без малого тридцать.

Надо же — тридцать лет! Впечатляющий срок, можно только позавидовать!

— Вы, должно быть, с раннего детства на арене?

— Это точно, совсем пацаном начинал. Ещё с тех пор, когда мы жили в Маньчжурии.

Юнсу снова сходил за бутылкой. Чем больше мы пили, тем лицо нашего собеседника становилось бордовее. Я тоже порядочно опьянел от четырёх рюмок и с любопытством малого ребёнка только и делал, что спрашивал его то об одном, то о другом.

От него мы узнали, что нынешнее выступление циркачей на острове будет последним: из-за трудностей цирк собирались распустить. Опустошая рюмку, он признался, что за тридцать лет работы в цирке несколько раз переживал распад труппы, но в этот раз на душе было особенно скверно.

— Старый я стал, так что в цирке уже работать не придётся. Мне бы найти какую-нибудь вдовушку да хозяйство завести, но для этого же средства нужны.

Поглаживая сизый подбородок, он словно через силу улыбнулся — впервые за всё это время:

— Конечно, для других это, может, и пустяк… а всё же, как подумаешь, что полжизни на это дело отдал, так тоскливо становится… Совсем немного — и всему конец, а я всё ещё не знаю, что мне делать, как быть…

Он просидел с нами до самой ночи, опустошая рюмку за рюмкой тридцатиградусной соджу, и напоследок проговорил:

— Ну, раз говорите, что составите нам завтра компанию, то я пойду уже.

Пошатываясь, из стороны в сторону, он вышел наружу. Вскоре со стороны мару послышалось, как его полощет. В то же время раздались голоса женщин, которые, видно, куда-то ходили и только что вернулись:

— Ой, это же заму по репетициям плохо стало…

— Надо же, видно, перебрал.

— Может, что-то случилось. Он ведь обычно спиртным не увлекается.

Затем послышались шаги, спешащие к находившемуся не в лучшем состоянии Ли. Мы с Юнсу некоторое время переглядывались друг с другом с округлившимися от удивления глазами.

Самое удивительное же произошло тогда, когда мы уже собирались ложиться. Зашёл прислуживающий нам паренёк и заискивающим голосом предложил:

— Девушки не нужны? Очень даже привлекательные!

Выпитое ударило в голову Юнсу, и он с шутливой улыбкой на покрасневшем лице заявил:

— Если окажутся не красавицами, то от тебя рожки да ножки останутся!

На что парень ухмыльнулся и самоуверенно возразил:

— На что поспорим? — И всё тем же вкрадчивым голосом продолжил. — Это девушки из цирка, я вам самых-самых приведу.

Юнсу ошарашено спросил:

— А что, циркачки тоже продаются?

В свою очередь удивившись нашему неведению, юноша ответил:

— Разве ж одним цирком заработаешь? Ну что, привести?

Я возмущённо посмотрел на Юнсу, мол, чего это ты, и собрался уже было остановить направившегося к выходу парня, когда Юнсу удержал меня:

— Погоди! Давай хоть посмотрим…

И указал юноше глазами на дверь, дав понять, чтоб тот скорее приводил девушек.


Я с головой накрылся одеялом, решив, пусть делает, что хочет. Вскоре стало слышно, как открылась дверь — судя по всему, пришли девушки. Юнсу, срывая с меня одеяло, велел вставать, мол, хватит уже тебе прикидываться, так что мне ничего не оставалось, как нехотя подняться и присоединиться к компании. Девушки на удивление выглядели очень юно — лет так на восемнадцать-девятнадцать. Обе были весьма худощавы, и хотя это было не совсем то, о чём говорил парень, были довольно милы. Юнсу довольно ухмыльнулся в сторону приветливо улыбающихся девушек, потом все встали и застелили всю комнату одеялом. Ту ночь мы провели за игрой в хватху — карты купил по нашей просьбе прислужник. И хотя девушки устали и хотели спать, Юнсу, подбадривая их, вынудил играть до рассвета.

В ту ночь где-то около четырёх часов утра я не смог перебороть сонливость и, повалившись, как был, поверх одеяла, уснул, преисполнившись доверием к Юнсу и уважением к девушкам. Утром я узнал, что Юнсу сполна заплатил девушкам за ночь и отправил их спать.

Следующий день был тёплым и тихим, как ранней осенью. Мы с Юнсу проспали, поэтому, даже толком не умывшись, в сопровождении парнишки из гостиницы поспешили к пристани и поднялись на корабль. Цирковая труппа уже была на месте. Перед самым отплытием мы узнали, что часть коллектива уже распущена и не поедет на остров, а останется в Ёсу в поисках нового заработка. Когда раздался гудок парохода, члены цирковой труппы — все без разбора, бросились друг друга обнимать, разразившись рыданиями. Были здесь и мечущиеся с жалобными сетованиями женщины, и молчаливые мужчины с мокрыми от слёз глазами. Вчерашний наш знакомец Ли с синеватыми порезами от бритвы на щеке тоже держал за руку тощего и очень высокого мужчину: они оба трясли головами, из их глаз текли слёзы. Мы же с Юнсу сидели в носовой части корабля, наблюдая за этой сценой и не переставая улыбаться. Один из матросов поторопил провожающих, чтобы те поскорее сошли с палубы, те толпой спустились на причал и снова, уже в последний раз, с рыданиями стали прощаться. На фоне зимнего моря это расставание выглядело, как прощание каких-то чужеземцев; так необычно было наблюдать за всем этим.

— Будто в далёкое плавание отправляются… — пробормотал Юнсу. Именно так это и выглядело. Похоже, что одна из девушек, которые провели с нами эту ночь, остаётся на берегу, а другая едет на остров. Ту, что отправлялась, звали Мия, а другую — Сонщим. И, как оказалось, у той, что оставалась, по-видимому был муж. Мы поняли это потому что один мужчина неотступно следовал за ней.

— Фу-у… Чуть не сотворили страшный грех… — проговорил я, указывая подбородком на Сонщим.

— Если бы знал, что у неё есть муж, обязательно бы обнял покрепче и провёл бы жаркую ночь… — пошутил Юнсу.

Всего циркачей, отправляющихся на остров, и мужчин, и женщин, было двадцать с небольшим человек. В дороге Мия поблагодарила нас за прошедшую ночь и попросила вести себя на корабле так, словно мы с ней друзья, и всё время была рядом с нами. Приземистый Ли тоже стоял подле нас. Выглядел он по-прежнему расстроенно, но с нами обходился очень вежливо. Разговор шёл о том, куда же подадутся после расставания те, кто остался на суше.

— Говорят, у метателя молота есть в Сеуле старший брат, у которого своё дело?

— Да, да…

Переговаривались меж собой Мия и Ли, мы же с Юнсу больше слушали. Они толковали о том, что кто-то вернётся в родные места и попытает счастья, занимаясь земледелием, кто-то будет тешить свою бродячью душу, торгуя ётом[77], про кого-то со слезами говорили, что нет другого пути, кроме как продавать своё тело. Заговорив об этом, Ли и Мия, похоже, задумались и о своём будущем, отчего на их лица легла тень уныния.

— А что если на острове нам вдруг улыбнётся удача, тогда ведь снова всех можно будет собрать, правда, дядя Ли? — с надеждой в голосе спросила Мия.

— Это навряд ли… — оборвал её Ли. — Не стоит питать иллюзий…

Когда мы оказались в открытом море, из-за ветра резко похолодало. К тому же я не выспался прошлой ночью, поэтому спустился с палубы в каюту и ненадолго заснул.

Проснувшись с тяжёлой головой, я снова вышел на палубу проветриться, но там никого не было, видно, все разошлись по каютам, и только матросы время от времени сновали туда-сюда. Расстилавшееся перед глазами во всём своём великолепии море отливало всевозможными оттенками синевы. Раньше у меня бывали моменты, когда я испытывал восхищение, глядя на лоснящееся, будто бы маслянистое летнее море, однако вид зимнего моря, которое, словно дышащий шёлк, расстилалось под безоблачным небом, был нисколько не хуже и тоже поражал своей красотой. По переливающемуся всеми оттенками синего шёлку, что раскинулся до линии горизонта, с определённым интервалом пробегали длинные белые стежки волн. А вблизи островов на море виднелись стаи чёрных уточек.

Направляясь в туалет по малой нужде, на корме корабля я увидел Юнсу с Мией, сидящих рядышком на перилах. Они крепко держались за руки, словно самые близкие друзья. Видно, Юнсу стало неудобно, что я застал их, и он смущённо улыбнулся. И Мия, тоже застенчиво улыбаясь, стала поправлять рукой растрепавшиеся на ветру волосы.

В тот день вечером, лёжа в комнате гостинцы на острове Комундо, Юнсу сообщил мне о своём внезапном решении:

— Я женюсь на Мии.

У меня сразу даже не нашлось, что сказать на это. И так как я промолчал, он продолжил, посмеиваясь:

— Рано или поздно, всё равно придётся жениться… Мне кажется, Мия очень даже ничего, как ты думаешь?

Сокрушаясь, что не смог получше присмотреться к ней, я проговорил без всякой иронии:

— Хм… Даже и не знаю, что тебе сказать… А ты, оказывается, у нас романтик!

Впрочем, Юнсу никак не отреагировал на эти мои слова и просто сказал:

— Мия уже согласилась.

— Что? — опешил я.

— Я — серьёзно. Видно, и Мия поняла, что я не шучу, сказала, что выйдет за меня. И хотя у неё нет родителей, она думает, что если поискать, то кто-нибудь из родственников всё же поможет с устройством свадьбы.

Похоже, он и вправду был настроен серьёзно. Мне нечего было на это сказать.

— Больше всего она чувствует себя виноватой передо мной из-за того, что не девственница. Ты не поверишь, когда она сказала об этом, я чуть было не разрыдался.

Так, лёжа, уставившись в потолок, мы переговаривались с Юнсу. Кто знает, возможно их союз — самое хорошее событие на этом свете. И я надеялся, что это не было всего лишь сиюминутной прихотью Юнсу, навеянной очарованием зимнего моря. И вот ещё какое дело — во время этого путешествия я почему-то всё время чувствовал, что остаюсь в долгу перед своим другом.

На следующее утро я поднялся ни свет ни заря. Одна лишь кухарка грохотала на кухне, все остальные спали. Я вышел на улицу. С неба летела мелкая пороша. Кухарка, которой на вид можно было дать лет сорок, выходя из кухни, обрадованно сообщила:

— Ты только посмотри, столько лет не было снега, а тут — на тебе!

С её лица не сходила улыбка. Я прошёл на задний дворик гостиницы. Там распустились несколько цветков белой камелии. Желтоватые лепестки едва проглядывали сквозь белый снег. Я подошёл поближе и, присмотревшись, увидел, как белые лепестки с выглядывающими из чашечки цветка жёлтыми тычинками слегка подрагивают.

Я вышел за ворота и начал подниматься по пригорку, густо заросшему кустами камелии. Море отливало светло-серым. Линия горизонта под снежными облаками окружала остров со всех сторон. С восходом солнца снег прекратился, и черепичные крыши, сделанные на японский манер, заблестели. Рассвет на острове был необыкновенно красивым, но уж очень коротким. Когда я снова спустился к гостинице, почти все уже проснулись, и началась суета.

В тот день с утра мы с Юнсу помогали устанавливать шатёр на том месте, где будут проходить выступления труппы. Местные, думая, что мы тоже циркачи, поглядывали на нас с любопытством. Остров загудел, словно улей в преддверии праздника. И хотя устанавливать шатёр вызвалась помогать даже местная молодёжь, справиться с этим делом мы смогли только через два дня. Всё это время Юнсу с Мией обменивались тёплыми взглядами и улыбками, так что даже меня, наблюдающего за всем этим со стороны, время от времени бросало в краску.

— Может, стоит рассказать директору цирка о твоих отношениях с Мией? — спросил я Юнсу.

— Если труппа распадётся, то и директор уже не указ, — ответил Юнсу, и выражение его лица говорило, мол, зачем это ещё нужно. Однако ж я добавил:

— Ну, тогда хоть Ли расскажи и заручись его поддержкой, чтобы в случае чего он встал на её защиту.

Юнсу согласился со мной.

И на второй день после нашего приезда на остров во время обеда мы с Юнсу позвали Мию и Ли к нам в комнату. Я, выступая в качестве посредника, ввёл Ли в курс дела и попросил его поддержки. Пока я говорил, Мия — само олицетворение невинности, сидела, скромно потупив голову, у меня же при взгляде на неё непонятно почему улыбка не сходила с губ. Ли с самого начала со строгим и серьёзным лицом слушал мой рассказ, покачивая головой, а потом едва слышно проговорил:

— Что я могу сказать… Мия… несчастная девушка…

Видно, он так расчувствовался от своих собственных слов, что ему даже понадобился носовой платок. Затем, высморкавшись, он снова заговорил:

— Я очень надеюсь, что это не сиюминутное настроение, а продуманный шаг. И если вы не против, то я бы тоже хотел поучаствовать в свадьбе Мии.

Больше он говорить не стал и лишь сидел, задумчиво поглаживая ладонью пол. Мия тоже всё это время сидела не шелохнувшись.

В тот день после обеда Юнсу написал вот такие строчки под названием: «Свадебная церемония без свадебных свечей».


Зимой холодной, когда готов отдать был свою жизнь,

Внезапно по пути на остров, изъезженному вдоль и поперёк,

Вдруг заиграли трубы —

Марш свадебный!

И если промелькнёт пусть даже и один Искусственный цветок в волнах

То верю я, взрастёт

По миллиметру

Целомудрие моё…


В тот же день вечером мы в первый раз посмотрели выступление этого цирка. Если честно, то я был сильно разочарован. Возможно, потому что моё представление о цирке основывалось на моих детских впечатлениях. Воспоминания, похожие на прекрасный сон, из которого доносилась печальная мелодия, кружение красно-синих огней, сопровождаемое овациями — и на арену выходила красивая девушка с головокружительным номером на качелях, от которого по спине пробегала дрожь. Однако той ночью в шатре, который содрогался от порывов ветра, взрослые люди с печатью усталости на лицах разгоняли скуку, показывая разные трюки на турнике или с шестом в руках. И хотя иногда так же, как и в детстве, раздавались подбадривающие выкрики «Ап!», от которых по спине пробегали мурашки, эти возгласы уже не были окутаны таинственностью, как в те далёкие времена. А одетые в коротенькие шёлковые юбочки Мия и другие девушки уже не выглядели теми сверкающими принцессами из детства, — может, из-за того что на порядочно поношенных нарядах кое-где виднелись следы штопки.

Но когда Мия с веером в руке шла по канату, а Ли висел на трапеции вниз головой под самым куполом цирка, держа за ноги девушку, у которой в зубах была зажата веревка с висящим на ней мальчишкой, тогда и я, словно бы став одним из членов цирковой семьи, задержав дыхание, молился, чтобы номер благополучно завершился. Ли сноровистее всех выполнял номера и руководил всей программой. Он, несомненно, был профессионалом.

В общем, выступление того вечера не стало для меня ярким зрелищем, а явилось ничем иным, как типичным изображением жизни. После этого я больше ни разу не ходил на представления. Однако меня упорно преследовала одна мысль: отчего Ли в гостинице и Ли на трапеции, точно также, как Мия, находящаяся рядом с Юнсу, и Мия на канате, были такими разными?! Лицо из обыденной жизни было до невозможности беспомощным. И, вместе с тем, как понимать то, что к этому чувству жалости примешивалось чувство уважения? А дело было вот в чём. Если вдуматься в причину, почему те люди, к кому я испытывал сострадание, становились моей семьёй, моими учителями, всё объяснялось очень просто. То, чего я так боялся и не решался принять, было на самом деле всего лишь каким-то лицом, принявшим заурядный вид. Так неужели то, что называют обыденной жизнью, это не что иное, как банальная маска, к которой не стоит относиться серьёзно? Натяни её — и особого вреда не будет. Неужто и вправду ничего не потеряешь? И если эта маска — лицо акробата Ли, парящего под куполом цирка, лицо, лишенное всякого притворства и лицемерия, то и я был бы не прочь примерить эту маску на себя.

Но вскоре выяснилось, что эти мои мысли, хоть и весьма оригинальные, всё-таки являются всего лишь плодом моей фантазии.

Прошло около недели после нашего прибытия на остров. И вот когда пошли разговоры про то, что смысла продолжать здесь выступления нет, Ли во время своего трюка «Полёт в воздухе» упал и разбился. После гостиницы в Ёсу он, похоже, ни разу больше не брился, и, глядя на его мёртвое лицо с отросшей как у нищего бродяги щетиной, я почему-то был уверен, что наверняка он сам бросил своё тело навстречу смерти. И то, что мои предположения верны, подтверждал сам Ли, сказавший тогда без сожаления в голосе: «Без малого тридцать лет…»

Что ж, в конце концов, как оказалось, у человека не может быть двух лиц. Не знаю — может, слова «пожертвовать жизнью ради жизни» звучат и наивно, но лицо, что идет на это, всё же одно. И в этом смысле Ли был счастливым человеком. Мне казалось, что он самый последний человек, который смог отведать вкус этого счастья. Для меня-то такого дела, что потребовало бы всей моей жизни и даже моей смерти, не было. Литература? Вот только почему-то даже и думать не хотелось о литературе, которая была изгнана в питейные заведения. Депутат парламента? Профессор? Лётчик? Интересно, смогут ли они в современном мире продержаться, имея одно лицо?

Родом Ли был из Северной Кореи, поэтому все сошлись на том, что не имеет смысла перевозить тело на большую землю, и похоронили его на склоне горы на северо-западе острова. В тот день дул сильный ветер, отчего похороны прошли как-то скомкано. Смерть Ли послужила главной причиной того, чтобы свернуть цирк и вернуться в Ёсу, где труппу собирались распустить окончательно и бесповоротно. Для продолжения нашего путешествия стало слишком холодно, к тому же надо было уладить дела с Мией, поэтому мы тоже решили вместе с цирком вернуться в Ёсу и поднялись на корабль. Чем дальше мы удалялись от острова, тем явственнее мне слышался голос Ли, бередящий душу.

В Ёсу в очередной раз разразился фонтан слёз — и цирк распустили окончательно. В той же самой гостинице, в которой мы останавливались раньше, устроили прощальный вечер: Мия сильно захмелев, пела песни, рыдала, а затем пришла к нам в комнату и, опустившись без сил перед Юнсу, заплетающимся языком решила убедиться в твёрдости его намерений жениться:

— Я обманула тебя, когда говорила, что пойду за тебя замуж.

Юнсу же, добродушно улыбаясь, принёс холодной воды, заставил Мию выпить и мягким голосом пожурил её:

— Больше спиртного не будет, договорились? Это в последний раз, хорошо?

Нам снова пришлось сесть на корабль, чтобы довезти Мию в Санчонпо[78], где проживали её ближайшие родственники. Нас было трое — Юнсу, Мия и я.

Никогда не смогу забыть той Мии, которая на корабле то резвилась, словно малый ребёнок, то вдруг ни с того ни с сего становилась скромной и послушной девушкой, не знавшей, куда деваться от счастья. И ещё не смогу забыть милого Юнсу, который, стоя у Мии за спиной и показывая на острова, восклицал: «Красотища, правда?»

И ещё не забудется мне голос Мии, которая, чуть не плача, просила, когда мы уезжали:

— Я буду ждать. Приезжайте как можно скорее, ладно?

И торжественно строгий голос Юнсу, когда он в автобусе, вёзшим нас домой, сказал:

— Всё, больше никаких стихов. С этого момента начинаю жить обычной жизнью…

Как было бы хорошо, если бы рассказ на этом закончился. Поскольку Юнсу безо всякого сожаления нырнул в так называемый «мир света», я же, благодаря этой поездке, понял, что собой представляют внутренние и внешние стороны жизни, и со спокойным сердцем мог теперь взяться за какое-нибудь, пусть даже небольшое, дело. И хотя я был всё также одинок, но терпимости по отношению к людям у меня прибавилось, и стало казаться, что «любовь», которую я отрицал, существует, и «судьба» находится в руках человека.

Дошло до того, что я стал считать прошлые мои мысли по поводу обстоятельств, с которыми, как мне казалось, бесполезно бороться, заблуждением. Однако, когда я вспоминаю о том, что произошло дома, даже писать больше не хочется.

6

Прежде всего следует, наверно, рассказать о внезапной смерти Юнсу.

На следующий день после нашего возвращения мы с Юнсу пошли к оставленному и позабытому нами всё это время приятелю Суёну. Как я, так и Юнсу из какого-то чувства превосходства уже больше не могли питать к нему ненависти. Хотя, что ни говори, его способ выживания был низким и недостойным.

— То-то мне сегодня кошмар приснился! — обрадовался он нам.

Когда я поведал ему о нашем путешествии и о помолвке Юнсу с Мией, Суён проговорил с усмешкой:

— Ну и ну, что за ребячество! Однако ж, слава богу, такое ребячество всегда умиляет…

Суён совсем не изменился.

На сердце было как-то неспокойно от того что обычно всегда такая деликатная мать Суёна, заглянув в едва приоткрытую дверь, поприветствовала нас без особого радушия, сухо сказав: «Что, пришли?.. Ну проходите…»

Поэтому, придумывая про себя подходящую причину нашего такого долгого отсутствия, я сказал, вставая с места:

— Пойду, попроведую твою мать.

Суён попытался меня отговорить:

— Да чего ходить-то?! Что там нового?! Опять одни жалобы…

Однако я всё-таки пошёл в комнату его матери. Она встретила меня с несколько странной улыбкой. Когда я вошёл, лежавшая под одеялом Чинён бросила на меня мимолётный взгляд, осторожно приподнялась и, не поздоровавшись со мной, села на постели, отрешённо уставившись в стенку напротив. Она выглядела больной.

— А что с Чинён? — спросил я у матери Суёна, на что она, растерянно улыбаясь, ответила:

— Да ничего особенного… простыла где-то…

И предложила мне сесть поближе к печке на тёплый пол.

Я принялся рассказывать про наше путешествие, и мать Суёна делала вид, что её заинтересовал мой рассказ и бросала время от времени: «А… вот значит как…» Я просидел минут десять, и когда говорить стало не о чем, я встал и сказал на прощание:

— Чинён! Поправляйся скорей!

Уже в дверях, я ещё раз оглянулся — она смотрела в мою сторону, но сразу же отвернулась и снова уставилась в стенку.

Вернувшись в комнату к Суёну, я проговорил:

— А Чинён-то, оказывается, серьёзно простыла!

Суён вдруг ни с того ни с сего расхохотался и бросил в ответ:

— Простуда?

Он долго не мог оправиться от внезапного приступа кашля, после чего проговорил:

— Видно, целку продуло.

Я нахмурился, не понимая в чём дело, а Суён неспешно, будто говоря о ком-то чужом, рассказал нам ужасную историю, от которой волосы встали дыбом.

Несколько дней назад Чинён поздно возвращалась из кино после вечернего сеанса, и недалеко от остановки слоняющиеся без дела хулиганы изнасиловали её.

Юнсу тоже не удержался и закричал:

— А ты… ты что? Ты сделал что-нибудь с этими подонками?!

— Что-что? Да что тут поделаешь-то?! Удивляет, как этого раньше не произошло… — без тени всякого смущения ответил Суён так, что захотелось дать ему пощёчину.

— Да ты в своём уме?!! — не помня себя, завопил я.

— Похоже, кто-то из тех, кто покупает у меня «клубничку». Говорит, вопили, разрывая на ней одежду, мол, твой же братец картинками торгует, да? Разве в моём положении будешь рвать и метать? Что толку-то?

Он выпятил губы, и, словно успокаивая нас, добавил, что только и смог спросить у еле живой Чинён, ну как, мол, теперь-то знаешь, что такое мужчины? Ещё он рассказал, что после этого мать накинулась на него со скалкой, крича: «Чтоб ты подох!»

— Что тут поделаешь? Такова жизнь… И нечего тут горевать. Так-то вот, друзья… — сказал он, посмеиваясь, а потом даже поддел нас:

— Ну что, может, пойдёте и отомстите вместо меня этим подонкам? Раз уж это вас так расстраивает?

Вечером того же дня Юнсу скончался в больнице. Я помчался следом за его младшим братишкой, который прибежал за мной: всё лицо Юнсу было забинтовано, дыхание прерывалось. Он сказал мне, что отыскал этих ублюдков и дрался с ними, пока хватило сил. Ещё он попросил меня позаботиться о Чинён.

— Мия… бедная Мия… скажи ей, что я прошу у неё прощения… — едва выговорил он. Столько муки было в его последних словах! А затем дыхание его остановилось.

Сколько бы я не думал об этом, смерть Юнсу была нелепым благородством с печальным концом. С какой стороны ни посмотри, в мире, где не может идти и речи о какой бы то ни было награде, смерть Юнсу была абсолютно бессмысленным поступком. И ведь он наверняка знал об этом. Э-эх! Сумасброд он был!

После похорон Юнсу на меня навалилось одновременно и физическое и душевное истощение: накрывшись с головой одеялом, я лежал почти в полуобморочном состоянии. От бессонницы кружилась голова. И в этом моём мутном сознании кипела ненависть к Суёну, который понял, что правит всем на этом свете и вилял из стороны в сторону, опускаясь всё ниже и ниже… В своей ненависти я доходил до того, что если бы Бог существовал и велел мне указать виновного в смерти Юнсу, я бы указал на Суёна. Время и пространство, полные затаённого гнева и безысходного отчаяния. Начисто обманутый Юнсу. Дурак.

И вот в один из вечеров, когда я находился в таком состоянии, донеслись звуки тхунсо Хёнги. Я вскочил на постели, придвинулся к окну и стал слушать. Продолжал падать снег, начавшийся ещё днём. Мелодию флейты было еле слышно, наверно, она пела где-то очень далеко отсюда. «Пи-и — пи-и», — вскоре монотонное завывание флейты затихло, но её отзвук пробудил во мне, стоящем у окна, прижимаясь лбом к оконному стеклу, мысль о том, как я был глуп.

На земле нет места греху. Единственное, что существует, так это расплата. Но наказание — это не страшно. Каким же на самом деле я был глупцом, когда, крича, что вина — это страшная вещь, суетливо метался из стороны в сторону, чтобы избежать наказания! Какой же я жалкий лицемер, зациклившийся на слове «грех», кое является наследием прошлого.

На следующий день всё так же шёл снег. После полудня я пошёл к Хёнги. Услышав мой голос, он поднялся с места, по его щекам катились слёзы.

— Ну как? Забавна жизнь, правда? — с издёвкой спросил я, на что он неожиданно без единого звука опустился на место и понурил голову. Я с интересом следил за тем, как мои мысли постепенно оформляются в какое-то единое законченное решение. Кто знает, быть может в тот момент я ощущал себя хладнокровным исследователем?

И вот наконец…

— Чону! Отведи меня, пожалуйста, к морю! — попросил Хёнги. И пусть это слова были своеобразным кокетством или всего лишь игрой, или даже пусть это было искренней просьбой — всё едино. Я чист и непорочен, я — ребёнок, который принимает эти слова за чистую монету и не может нести за это ответственности. Я — сама невинность.

Я взял Хёнги за руку, и заплетающимися ногами мы побрели с ним по дороге длиною в тридцать ли, облепленные снегом с головы до пят. Мы шли к морскому побережью, где нет ни единой живой души, через солончак, который расстилался перед нами бескрайней равниной. Когда мы шагали по солончаку, Хёнги спросил:

— Мы сейчас где?

— Сунчхонский солончак, — откликнулся я. В ответ он бросил ничего не значащую фразу:

— А-аа, я так и думал…

Его голос был таким безжизненным, что меня вдруг объял страх от мысли — не превратился ли он уже в труп? Нас окружала лишь бескрайняя пустошь. Снег валил крупными хлопьями, и эта белая стена заслонила собой горы. Только треск льда раздавался под нашими ногами. Пот катил с меня градом. Наконец мы услышали леденящий душу грохот морских волн, обрушивающихся на прибережные скалы. И если существуют звуки, знаменующие собой уход из жизни, то как же они должны были походить на рёв этих волн… Всё помутилось у меня перед глазами, тело перестало повиноваться. И в этот момент я услышал, что к пробирающему до костей грохоту волн добавилось монотонное бормотание Хёнги, который в конце концов всё-таки помутился рассудком. Я выпустил из своей ладони руку Хёнги. Он опустился на землю там же, где стоял, и, сжавшись в комок, продолжал без остановки бормотать что-то невразумительное. Я закричал во весь голос и оглянулся на солончаковое поле, оставшееся за нашими спинами. Сквозь невообразимую пелену снега казалось, что оно раскинулось без конца и края, и мне подумалось, что оно никогда не закончится.


На этом записи моего приятеля заканчиваются. Видимо, он всё же пересёк то поле в снежной пурге. А после написал этот дневник. Что уж там взбрело ему в голову, но спустя несколько дней он покончил с собой.

Хочу ещё раз подчеркнуть, что самое главное — жить во что бы то ни стало, и я в этом совершенно уверен. Более того, те так называемые мучения, что привели моего приятеля к самоубийству, были настолько наивными и вздорными, что, поступай все, как он, на свете и людей больше не осталось бы. В самом конце он непонятно зачем затрагивает тему преступления и наказания: ну и что с того, что в мире существует грех? Если уж так получилось, что совершил злодеяние, что тут поделаешь — значит, так было суждено. Мне кажется, незачем специально завышать меру не только греха, но и других понятий, особенно в наше время, когда вообще трудно определить, что является преступлением, а что нет. Могу поспорить, что он, скорей всего, выдумал какой-то иллюзорный уровень и старался соответствовать ему. В общем, глупец он был. Если считать, что ночь, которую он провёл в мучениях, была долгой, то мои ночные страдания — были ещё длиннее. Что такое жизнь? Это, прежде всего, необходимость выжить. И я не буду называть это благородным поступком. Однако это подразумевает начинать здесь и сейчас. Смерть… И как у него только могла возникнуть мысль впутать себя в эту ужасную ложь?! Когда я поправлюсь, я тоже попробую поразмышлять о мериле зла, хотя искренне верю, что совсем не обязательно делать это. Мне хочется разыскать О Ёнбина, который упоминается в начале этих записок, и, если он ещё жив, поднять за него тост, как за самого истинного человека со времен сотворения этого мира.

Написал Им Суён.

1962, октябрь

Загрузка...