Порт, в который попала предназначавшаяся для корабля бомба, уже пылал. Языки пламени лизали и борт "Серова". А выгрузка все продолжалась.

И вдруг бомба попала прямо в нос корабля.

Оседая на правый борт, струной натянув стальные тросы швартовов, он, как смертельно уставшая лошадь, павшая на передние ноги, носом лег на грунт бухты.

- Погиб "Серов", - качали головами бывалые сигнальщики с брандвахты, наблюдавшие за этим неравным боем.

- Погиб "Серов", - говорили бойцы морской пехоты, со своих далеких позиций видевшие клубы черного дыма, поднимавшегося над знакомым силуэтом судна, и еще яростнее били по окопам врага.

Но на другой день на месте, где накануне лежал подбитый "Серов", севастопольцы ничего не увидели.

- Наверное, добили... Совсем затонул? - тревожно спрашивали они.

- Нет, не совсем, - отвечали им краснофлотцы, и в глазах их вспыхивали лукавые искорки.

Несколько дней спустя Севастополь снова услышал залпы тяжелых орудий и увидел всплески воды, встававшие на пути судна, прорывавшегося на внутренний рейд.

- Не может быть?! Мне кажется, я вижу "Серова"! - воскликнул кто-то.

Да, это был он.

Флаг гордо развевался на его гафеле.

Летчики

В дни июньских боев в Севастополе было место, где подвиги совершались ежеминутно, где героизм стал повседневным и обыденным явлением. Это был Херсонесский аэродром.

Ровное поле, покрытое короткой пожелтевшей травой, белый палец упирающегося в голубое небо маяка, море, издали не различимое от неба, пыльные трассы дорог, гул своих и чужих моторов в воздухе, "яков" и "мессеров", сплошная воздушная карусель, черные столбы дыма от взрывов, - "юнкерсы" бьют с воздуха, а немецкие орудия бьют с захваченных фашистами высот прямо по капонирам, - таков аэродром июня тысяча девятьсот сорок второго года.

Здесь испытанные севастопольские летчики, имевшие на счету помногу сбитых фашистских самолетов, приветствовали скромного, ранее незаметного среди других краснофлотца - тракториста Падалкина. Храбрость, где бы она ни была проявлена - в воздухе или на земле, - одинаково уважается отважными сердцами.

Однажды гитлеровцы, рассчитывая уничтожить все наши самолеты, нанесли жестокий бомбовый удар по аэродрому.

Когда, уходя от бомб в небо, взмыли "яки" и "миги", Падалкин работал на аэродроме. Трактором и железобетонным катком он заравнивал возникающие на летном поле воронки.

Два "юнкерса" из двадцати выбрали трактор Падалкина своей мишенью. Бомбы падали то тут, то там. Но тракторист не ушел со своего поста. Он влез в люк тяжелого железобетонного катка и переждал бомбежку.

Над изуродованным полем аэродрома появились не имеющие возможности приземлиться наши самолеты. Падалкин вылез, посмотрел на оспины, сделанные осколками в бетоне катка, на пробитый радиатор трактора, пригнал новую машину и за несколько минут обеспечил возможность посадки всем самолетам.

- Мне-то что, - говорил он после своим товарищам. - Только прямое попадание могло вывести каток из строя, а вот трактор действительно жалко.

На это порыжевшее поле каждую ночь, несмотря на ожесточенный обстрел, прилетали транспортные самолеты. Рокоча и рассыпая искры, они садились, выгружали боеприпас, забирали раненых и через час улетали обратно. Раненые шли, опираясь на товарищей. Других несли санитары. Снаряды взрывали землю неподалеку, раненые пригибались. Залегали. Они снова переживали ощущение боя.

Однажды, когда последний ив прилетевших транспортных самолетов был заполнен и бортмеханик уже закрывал двери, к самолету поднесли раненного в голову комиссара известной на фронте части морской пехоты.

- Места нет, - ответил бортмеханик.

- Кладите на мое место, - сказал безногий краснофлотец. Опираясь на костыли, он неловко выбрался из кабины и, ковыляя, исчез в ночи.

К только что приземлившемуся самолету подъезжает санитарная машина. Из истребителя выпрыгивает старший лейтенант Акулов и снимает простреленный шлем.

Капли крови катятся по его лбу.

-- В рубашке родился, - произносит он и вытирает пот и кровь. - Фашисту повезло меньше, чем мне, и боюсь, что в этом виноват я, - улыбается Акулов и кивает головой на море. - Теперь, наверное, докладывает морскому царю о своем неудачном вылете. Это мой пятый крестник, - добавляет Акулов. - Завтра снова полечу - выжигать клопов с Северной стороны.

Мы видели, как в сумерки наши штурмовики, чуть не цепляясь за обгоревшие трубы разрушенных зданий, пролетали над безлюдными развалинами города и прямо с Приморского бульвара с особым глухим гулом выбрасывали свои разноцветные снаряды на Северную сторону, Константиновский равелин, Инженерную пристань, где в щелях засели фашисты.

Навстречу самолетам били немецкие зенитки, а наши снайперы, засевшие на другой стороне бухты в окопах, расположенных на территории бывшего морского госпиталя, Павловского мыска, пристани Третьего Интернационала, пулеметными очередями заставляли их замолкать.

Сделав свое дело, штурмовики уходили. Тогда на огневой рубеж выходили сопровождавшие их "чайки" и короткими пулеметными очередями косили гитлеровцев.

Мы видели, как однажды на наших штурмовиков налетела стая "мессершмиттов". Двадцать пять против пяти. Штурмовикам приходилось туго. Один из них, окруженный со всех сторон немецкими истребителями, вздрогнул и упал в Северную бухту, поднимая столбы воды и языки пламени. Тогда, очевидно решив отомстить за смерть товарища, один из краснозвездных самолетов развернулся и бросился в самую гущу "мессеров".

Как грозный мститель, он врезался в стаю врагов. Один за другим рухнули на землю два вражеских истребителя. Отважный летчик, делал крутые горки, пикируя до земли, продолжал бой. Еще два "мессера" поджег он. И только тогда исчез за облаками.

Мы не знаем тебя, герой, но ты был настоящим еевастопольцем.

Город в осаде

Блокада сжимала Севастополь, лишала воды, пищи, света, разбивала здания, сжигала все, что могло гореть.

Но до последнего дыхания, до последнего двухсотпятидесятого дня обороны город дрался, стоя лицом к врагу, нанося ему страшные удары.

Мы и раньше крепко любили тебя, Севастополь, твои причудливые ступенчатые, похожие на корабельные трапы улицы, исторические места и могилы, голубые бухты.

Но теперь мы любим тебя еще сильнее, мы преклоняемся перед твоим мужеством и выносливостью.

Те из жителей Севастополя, кто остался в городе до последнего его дыхания, кто помогал ему биться с врагом, должны разделить воинскую славу с доблестными защитниками Севастополя.

Они были бойцами. Они работали на фронте и для фронта.

Каждый день тяжело груженные автомобили увозили из штольни "Спецкомбината" ящики с готовой продукцией - минами, гранатами и минометами.

Но однажды, в конце июня, немецкие автоматчики, просочившиеся сквозь линию фронта, захватили бухту "Голландия" и открыли ураганный огонь по находившемуся на другой стороне бухты входу в штольню.

Несколько женщин и детей забились в судорогах, срезанные пулями фашистских извергов. К заводу нельзя было подойти. Ящики с минами лежали у входа, и никто не осмеливался выйти для погрузки.

И тогда прибежал к комиссару "Спецкомбината" известный всему заводу инженер и сказал, дрожа от волнения:

- Я собрал товарищей, желающих драться с фашистами. Разрешите создать минометную батарею.

И батарея была создана. Свои минометы, свои мины, свои минометчики!

Три полковых миномета были расположены за полотном железной дороги. Стрельбой руководил военпред завода, корректировал огонь инженер, выбравшийся из штольни, несмотря на строжайшее запрещение комиссара.

В морской бинокль было хорошо видно, как на противоположном берегу из-под старого, вздымавшего к небу почерневшее ребро шпангоута, полуразвалившегося барказа выглядывала замаскированная маленькая скорострельная пушка. Вокруг нее, стараясь слиться с зеленым подстриженным кустарником, обрамлявшим берег, суетились гитлеровцы. С тонким ноющим свистом прилетали снаряды и, калеча автомобили, поджигая ящики с минами, рвались у входа в штольню.

- Огонь!

Широкие глотки трех минометов выплюнули пламя и дым.

- Недолет. Разрывы в бухте, - прокричал наблюдавший за падением мин инженер.

- Прицел 45, - крикнул военпред. - Огонь!

У минометов суетились рабочие завода, стахановцы, изобретатели. Они быстро устанавливали прицелы, снаряжали мины и опускали их в гладкие трубы минометов.

Вслед за третьим залпом чернее облако разрывов затянуло барказ. И когда осел дым, инженер, от радости прикусив губу, увидел: перевернутая вверх колесами, уткнувшись разбитым стволом в землю, лежала немецкая пушка. Уцелевшие фашисты прятались в кустарнике.

Чувство ликования охватило его.

- Все в цель. Огонь!

Стальные трубы рожденных им, инженером, минометов безотказно выполняли его команды. Мины, словно угадывая его желание, ложились прямо на головы захватчиков.

Рабочие стали воинами. По гитлеровцам били минометы, сделанные севастопольцами. Обточенные и снаряженные их руками мины на куски рвали фашистов.

Огневые точки врага в бухте "Голландия" были подавлены. Автомашины снова повезли фронту боеприпас, необходимый для продолжения жестокого боя.

* * *

Еще до войны работала она на почте и с утра до вечера бегала по городу, разнося по квартирам телеграммы.

Началась война. Два бешеных штурма отбили севастопольцы, шел восьмой месяц осады, но попрежнему бесперебойно работали почта и телеграф.

Часто на обезлюдевших, разрушенных улицах Севастополя можно было видеть маленькую старушку Заруцкую, разыскивающую в подвалах и бомбоубежищах адресатов.

- Уезжайте, - неоднократно говорили ей.

- Зачем? - отвечала она. - Здесь я нужна. Не поеду.

В начале июня, взбешенные стойкостью севастопольцев, фашисты решили уничтожить город. Сотни самолетов низко летали над зданиями и сбрасывали тяжелые бомбы. Город пылал.

В один из таких страшных дней, когда никто без особой необходимости не вылезал из глубоких щелей и штолен, Заруцкая, спотыкаясь о камни и доски, пробиралась по обугленной улице Фрунзе.

Кругом свистели бомбы, а она шла вперед и несла телеграмму раненому ответственному работнику, лежавшему в штольне на покрытой шинелью койке. Ему нужно было ехать на Большую землю, об этом постоянно напоминали ему его друзья и подчиненные, но разве мог он оставить свой город?

И, лежа на койке, он отдавал распоряжения о восстановлении хлебозавода, о доставке муки в бомбоубежища, о борьбе с дизентерией.

В дверь постучали.

Запыленная, обгоревшая, вошла Заруцкая и протянула ему телеграмму.

Он жадно схватил ее, пробежал и, радостно вздохнув, откинулся на подушки.

- Наградили орденом Ленина! - произнес он. - В Москве не забывают севастопольцев, - и спросил Заруцкую: - Как вы пробрались к нам?

- Очень просто. Нужно было, вот и пришла. Отметьте, пожалуйста, срок получения.

В конце июня жители видели Заруцкую, отважно пробиравшуюся по разрушенной улице, не обращавшую внимания на "мессеров". Она несла на плечах набитый домашним скарбом мешок. Рядом с ней шла какая-то женщина.

- Уезжаете? - спросил один из севастопольцев.

- Нет, что вы, кто же будет телеграммы носить? Просто помогаю знакомой перебраться в другой подвал, старый разбомбило, - ответила эта маленькая женщина, незаметная героиня Севастополя.

* * *

Секретарь горкома партии внимательно посмотрел на редактора. Худой и согнутый, тот напоминал тяжело больного, готового свалиться и больше не встать, но секретарь горкома знал, что в этом болезненном человеке заложена громадная внутренняя сила, позволяющая ему работать за троих и требовать максимального напряжения сил от сотрудников.

- И все-таки "Маяк коммуны" должен завтра выйти в свет, - повторил секретарь и встал. Редактор поднялся тоже.

- Да не забудь поместить передовую о разрушении Панорамы. Весь город должен знать о новом злодеянии гитлеровцев, - услышал он голос секретаря.

Редактор вышел из бомбоубежища и прошел по разрушенной улице. Только что закончился налет. Еще курился кинотеатр "Ударник". Земля была покрыта белыми пятнами сгоревших зажигательных бомб. В подъезде бывшего гастрономического магазина в луже крови лежала женщина. Подъехала санитарная машина, увезла раненую.

От сгоревшего за ночь здания редакции еще веяло жаром. Наборщики я печатники ожидали редактора.

Он шагнул к рабочим и сказал:

- Товарищи! Севастополь живет, и газета должна выходить. Надо расчистить ход в типографию.

Обжигаясь до волдырей, пряча глаза от искр и чада, растаскивали наборщики и печатники еще горячие балки, рухнувшие стропила, загораживавшие вход в типографию.

К вечеру проход был расчищен. В подвале железобетонный потолок дышал жаром, вверху еще гуляло раздуваемое ветром пламя.

Газета должна была выйти.

И в раскаленный подвал пошли наборщики и верстальщики. Заработали вращаемые вручную из-за отсутствия тока печатные машины, а утром севастопольцы, не подозревавшие о муках, в которых рождалась их родная газета, читали свежий номер "Маяка коммуны".

Сергей Алымов

Родина с нами

С кем, Севастополь,

Тебя сравнить?!

С героями Греции?

Древнего Рима?

Слава твоя,

Что в гранит не вгранить,

Ни с чем в истории

Не сравнима.

Римлянин Муций,

Одетый в шелк,

Прославлен за то,

Что сжег свою руку.

В Севастополе каждая рота и полк

Вынесли тысячекратную муку.

Севастополь в осаде

Такой костер,

Перед которым

Ад - прохладное место.

Севастополец

Руку в костер простер,

Руку, огнеупорней асбеста.

Севастопольцы

Сомкнули ряды,

Стальными щитами

Выгнули груди.

"Дайте снарядов!"

"Не надо еды!"

Слышалось

У раскаленных орудий.

Воздух от залпов

Душная печь.

Волосы вспыхивали

У комендоров.

"До одного мы готовы лечь!

Не отдадим

Черноморских просторов!"

Тысяча немцев на сотню идет.

Сотня героев с тысячью бьется.

Севастополец

В бою не сдает:

Он умирает,

Но не сдается.

Бьет по фашистам

Гранат наших град.

"Вперед! За Сталина!

Родина с нами!"

Тельняшка в крови,

Пробитый бушлат

Севастопольских битв

Бессмертное знамя.

Стоит Севастополь,

Хоть города нет,

Хоть город весь в пепле,

Разбит и разрушен.

Стоит Севастополь!

Гремит на весь свет

Великая слава

Громче всех пушек.

Ольга Джигурда

Теплоход "Кахетия"

Из записок военного врача

Мы уходим в море раньше обычного времени. В Сухарной балке уже не стреляют, и только издалека глухо доносятся выстрелы.

Начинается третий штурм Севастополя.

Опять берег багров от горящих зданий, опять золотые свечи над ними и небо, испещренное цветными звездочками трассирующих пуль.

Героическая черноморская крепость! Несмотря на ожесточенный штурм, несмотря на неистовые налеты, ты сопротивляешься и стоишь, как прежде, символом человеческого самоотвержения и воли. Мужественные, уже столько выстрадавшие жители Севастополя, ушедшие в подземные убежища, построившие себе второй город под землей, продолжают, несмотря ни на что, работать, жить и сопротивляться! Слава тебе, наша стойкая, несдающаяся крепость! Слава людям, защищающим ее!

Я останавливаюсь на несколько мгновений у борта. Мы идем быстро, спокойно, окруженные конвоем сопровождающих нас кораблей. Мы увозим самое дорогое, самое ценное - раненых героических защитников Севастополя! Я смотрю на пожары, на багряно-золотую, окровавленную полосу горизонта и думаю о тех, кто сейчас там, в крепости, кто защищает ее до последнего дыхания... Сколько усилий понадобится потом, чтобы снова воздвигнуть во всей его прежней красе этот замечательный город!

"Ведь все равно нет такой силы на свете, чтобы победить нас, - думаю я и не могу оторвать взгляда от мрачного зарева пожаров вдали. - Ведь все равно победителями будем мы, зачем же столько тупого и злобного упорства у врага".

И простая, ясная мысль приходит в голову. Враги сами не верят в свою победу, если даже в эти дни своих кажущихся успехов с таким остервенением уничтожают то, что хотят "завоевать"!

- Чувствует, сволочь, что не быть ему тут хозяином, и разрушает все, сукин сын! - вдруг слышу я чей-то голос.

За моей спиной стоит раненый краснофлотец в тельняшке, держа бескозырку в руках. Голова его забинтована пропитанной кровью марлей. Он стоит твердо, немного расставив ноги. Выражение лица суровое, брови сдвинуты, голос спокоен.

Мы встречаемся с ним взглядом и понимающе смотрим друг другу в глаза.

- Пойдемте, товарищ, я перевяжу вам голову, - предлагаю я, и он послушно идет за мной.

Мы благополучно дошли до Туапсе. В тыловом порту, вспоминая о пережитом в Севастополе дне, нам казалось совершенно невероятным, что всего лишь вчера мы были у Сухарной балки, работали под непрекращающимися налетами врага, отстреливались, стояли на краю гибели и остались невредимыми!

"Кахетия" - счастливая!

Потянулись томительные, тревожные дни. Третий штурм Севастополя продолжался. До нас доходили слухи о героической защите города, об отражении жесточайших вражеских налетов и атак. Наши держали Мекензиевы горы, и там шли упорные бои. Противник нес большие потери, но упорно лез вперед и не давал передышки исстрадавшемуся городу. Гарнизон отступал медленно, и каждый метр нашей земли враг покупал кровавой ценой.

Севастополь стойко держался. Нужны были все новые и новые людские подкрепления, боезапасы, продукты. Мы стали готовиться в очередной рейс. Все прекрасно сознавали, что на этот раз нам предстояла борьба более опасная, чем когда бы то ни было, и каждый чувствовал себя готовым к ней. Все были молчаливей, сосредоточенней, чем обычно, и что то торжественное ощущалось в нашем ожидании выхода в море.

* * *

"Кахетия" пришла в Севастополь ночью 10 июня. Швартовались опять у Сухарной балки. Издали слышались глухие разрывы снарядов и гул самолетов. Это казалось уже таким обыденным, что никого не беспокоило. Разгрузка корабля на этот раз шла особенно быстро: с рассветом ждали налета вражеских самолетов. В разгрузке принимали участие и экипаж и санчасть - все, кто был свободен в эти часы.

Я стою на палубе и вижу - наш зубной врач Николай Поликарпович Антонов на спине носит ящики со снарядами, ступая медленно, важно и осторожно. На берегу он ставит свои ящики подальше от корабля. - А то как взорвет, корабль потонет, - объясняет Николай Поликарпович

Он покрикивает на других носильщиков и заставляет их переставлять ящики подальше. "Подальше" - это значит в двадцати-тридцати метрах от причала. точно какие-нибудь двадцать метров спасут корабль, если бомба упадет рядом с боеприпасами!

На корабле царила рабочая тишина, только иногда пройдет кто-нибудь торопливыми шагами, пробежит по трапу на мостик к командиру,

послышится приглушенный голос, скрипнет кран, спускающий груз на

землю. Но тишина эта - тревожная, напряженная. Люди работают быстро молча. Почти бегом сносят груз и возвращаются с берега, перепрыгивая через две-три ступеньки трапа. На берегу не курят. Стоит предрассветная мгла, холодно, сыро. Где-то вдали непрерывно рвутся снаряды, гудят самолеты. Чуть-чуть брезжит рассвет, воздух как

Вдруг раздается звук боевой тревоги, сейчас же вслед за ним - грохот наших зениток. К зениткам "Кахетии" присоединяются зенитки берега и эсминца - он сопровождал нас сюда.

Бой начался около четырех часов утра. Грохот стоял невообразимый. корабль содрогался; казалось, что он стонет.

В моем отсеке работа шла попрежнему. Принялись за уборку, но не успели ее окончить, как начался обстрел. Санитарка Зина сейчас же убежала стрелять. Другие продолжали драить помещения, носить постельные принадлежности и белье; сестричка Валя готовила койки.

В это памятное утро санитар Бондаренко прибежал к своему другу, тоже санитару, Цимбалюку и шепотом сказал ему:

- В случае чего, без меня с корабля не сходите, я прибегу, мы вместе. Сегодня будет трудно.

Цимбалюк через плечо ласково кивнул ему головой, и Бондаренко убежал.

Начальник санитарной службы Цыбулевский ушел на берег. Ему сказали, что в штольнях собралась большая партия раненых, ожидающих отправки. Он захватил с собой врача-хирурга Кечека, чтобы вместе с ним на месте решить, кого брать в первую очередь.

Все шло по заведенному порядку, но чувствовалось, что происходит что-то необычное, бой чем-то отличался от прежних боев: стрельба была гораздо сильнее, корабль как-то особенно вздрагивал и трясся - бомбы рвались рядом. К привычному шуму наших орудий прибавились незнакомые глухие, сильные звуки, похожие на короткие раскаты грома.

- Что это? - спросила я.

Цимбалюк сразу понял меня. Он тоже обратил внимание на эти звуки и прислушивался к ним.

- Дальнобойные орудия ихние, - ответил он тихо.

Вот что было необычно - в нас еще никогда раньше не стреляли прямой наводкой.

Цыбулевский привел на корабль первую небольшую партию раненых. Ко мне в отделение направили несколько краснофлотцев с тяжелыми ранениями плеч и с повреждением костей. Один молоденький краснофлотец был в особенно тяжелом состоянии, правая рука его представляла собой какую-то бесформенную массу.

- Готовить гипс? - понимающе спросила меня Валя.

- Готовь, введи камфору, морфий, как всегда. А я пойду позову хирурга, чтобы показать этого раненого. Может быть, ему надо ампутировать руку.

Я вышла. Проходя мимо машинного отделения, я увидела в коридоре трех краснофлотцев, среди них Селенина из боцманской команды. Он сидел на корточках и прикуривал, поглядывая вокруг своими хитрыми маленькими глазками. Я остановилась. Краснофлотцы вскочили и спрятали папиросы в кулак.

- Почему курите в неположенном месте? - тихо, но строго спросила я.

В это время корабль так тряхнуло, что мы едва устояли на ногах. Раздался оглушительный грохот. Мы застыли на месте.

- Обсуждаем вопрос, - бойко заговорил Селенин, когда грохот немного затих, - выдержит "Кахетия" или нет? Если выдержит сегодняшний день, то ее надо в музей, как редкость.

Снова раздался грохот, и снова застонал корабль. Я быстро обошла первое отделение. В поисках Кечека натыкаюсь на Цыбулевского и чуть не сбиваю его с ног.

- Кечек на берегу, в штольне, сейчас он придет, - спокойно, но немножко невнятно говорит Цыбулевский. - А Анну Васильевну я отправил на берег, чтобы не пугала людей. - Он улыбается и убегает.

- Так пришлите мне Кечека! - кричу ему вдогонку.

- Пришлю!

Удивительный человек Цыбулевский. Для него не существуют ни разрывы снарядов, ни качка, ни ужасы боя; он ничего не замечает, а беспрерывно бегает, именно - не ходит, а бегает по кораблю с озабоченным видом: сегодня, как и всегда, у него масса дел.

Мне не понравилась обстановка наверху: очень тревожная, напряженная. Лица у всех, кого я встречала, были нахмурены, сосредоточены.

Враг у Северной стороны! Сердце на мгновение остановилось, а потом забилось часто-часто. Вновь и уже совсем рядом раздался ужасный грохот, корабль вздрогнул, что-то затрещало в нем. В вестибюле мигнула и погасла электрическая лампочка. Замолкло радио.

Я побежала к себе в отсек. У нас было сравнительно тихо, - наше отделение располагалось внизу у твиндека. Здесь еще не знали о том, что немцы прорываются на Северную сторону и непрерывно бьют прямой наводкой по Сухарной балке. Грохот и шум боя доносится к нам глухо, только дрожит и стонет корабль.

- Все готово, - слышу я спокойный голос Вали из перевязочной. - Будем начинать? Брать больного?

- Бери, - отвечаю я и совершенно машинально надеваю халат, мою руки.

Цимбалюк приводит раненого. Тот бледен, измучен, еле стоит на ногах, здоровой правой рукой он поддерживает левую, - у него огнестрельный перелом левого плеча. Засыпаем рану порошком стрептоцида и кладем гипсовую повязку.

Между тем грохот все увеличивается. Вдруг страшный удар по кораблю - такое впечатление, что корабль подпрыгнул и со скрипом опять упал на воду. Мы, в нашем отсеке, не знали еще, что в нос попала первая бомба, что в кормовом отсеке и во втором хирургическом отделении начался пожар.

- Можно вести на койку, - говорю я Цимбалюку. Цимбалюк кивает головой и, почесав затылок, говорит, как бы извиняясь:

- Разрешите одеть раненых, а то как бы чего не вышло. Я сразу поняла его.

- Оденьте, не велите спать. Скорей давайте другого в перевязочную.

Мы продолжаем работать. А корабль все дрожит то мелкой, то более крупной дрожью. Непрерывный гул самолетов и непрестанный свист бомб...

Мне делается нехорошо. Я чувствую, что не могу больше работать. Голова у меня кружится, я снимаю халат, мою руки в тазу и в это время слышу громкий голос Кечека:

- Джигурда! Где Джигурда? Я выхожу и кричу ему:

- Иди сюда! Мне нужно показать тебе одну руку - можно ли ее гипсовать или нужно ампутировать?

Кечек кубарем скатывается по трапу, видит гипсовые бинты, халаты

- Какая может быть ампутация? Сумасшедшая! Уходи отсюда скорее. Пожар... дым... а она гипсует!

Он быстро втащил меня по трапу наверх и сейчас же исчез. Я ему успела крикнуть:

- Где пожар? Куда ты? И издали услыхала его ответ:

- Уходи!

Я кинулась вниз. Навстречу мне - Цимбалюк, лицо у него встревоженное.

- Оденьте раненых, выведите их наверх! - приказываю я ему. - Собирайтесь сами. Здесь все оставить, как есть. Выходите на верхнюю палубу. Я пойду узнаю, в чем дело.

Шатаясь и держась руками за поручни, я пошла наверх.

В первом классе на меня пахнуло жаром и дымом.

"Здесь горит", - успела я подумать, и сейчас же мне ткнули ведро в руки, и я услышала торопливый тревожный голос:

- Скорей воды, доктор! Бегите по воду! Пожар во втором классе!

Дыма много. Он ест глаза, не дает дышать. Боцманская команда, аварийная команда, санитары, санитарки тушат пожар, но нехватает шлангов, воду передают ведрами по конвейеру; ведер мало. Пожар во втором классе. Пожар в курительном салоне.

Я слышу:

- Боцман убит, политрук Волковинский ранен, четыре артиллериста убиты... десять человек ранено...

Я не знаю, кто это говорит, и не пытаюсь вслушиваться: все происходящее доходит до меня как бы издалека. Вдруг я соображаю, что мало ведер. В буфетной нахожу несколько ведер, наполненных вилками, кружками. Со мной няня Готовцева. Сквозь дым вижу розовое красивое лицо санитарки Морозовой.

- Бросай все на пол!

Мы освобождаем три ведра, наполняем их водой. Как невозможно медленно течет вода из крана!

- Доктор, Ольга Петровна, посмотрите, у нас умирает капитан в крайней каюте. Что с ним делать?

Я не помню, кто меня звал и кто потащил в каюту к тяжело раненому. Я увидела смертельно бледного человека с обвязанной головой. Его губы сжаты, глаза закрыты, но он еще дышит. Пульс еле прощупывается.

- Надо срочно инъекцию камфоры и переливание крови, - говорю я; оборачиваюсь и вижу в дверях каюты Бердникову, старшую сестру хирургического отделения.

- Потом камфору, - прерывает она меня. - Приказ снести всех раненых на берег. Давайте его на носилки.

Санитары кладут капитана на носилки и уносят. Я направляюсь в операционную, за мной следуют Готовцева и Бердникова.

В этот момент новый страшный удар. Корабль опять как бы подпрыгивает, качается, и сейчас же раздается душераздирающий крик. Я поворачиваюсь и вижу Бердникову. Она стоит спиной к стенке, держась руками за поручни, и кричит:

- Помогите! Помогите!

Готовцева шатается, она одной рукой держится за стенку, тоже кричит и медленно оседает на пол. Это я вижу лишь одно мгновение, у меня кружится голова, и я перестаю понимать, что происходит.

Второй удар. Кажется, он сильней предыдущего. Ударяюсь головой о стенку и теряю сознание. Сколько прошло времени - не знаю. Наверно, считанные секунды, может быть, минуты. Я поднимаюсь, еще слышу стоны Бердниковой, но они раздаются откуда-то издалека. Ни Бердниковой, ни Готовцевой не вижу - их, очевидно, унесли в перевязочную. Вероятно, я оглушена. Встаю, прижимаюсь к переборке. Правая половина головы болит так, что не могу открыть глаз. Соображаю все же: надо идти вниз, в свой отсек, к раненым. Собираю силы, поворачиваюсь и, шатаясь, иду к выходу.

Дыма опять стало больше, сильней пахнет гарью, грохот, шум, свист бомб. На меня нападает страх, и мне хочется закричать: "Помогите! Помогите!", но я иду, сжав зубы.

Сквозь дым вижу Антонова.

- Почему вы здесь? - удивленно спрашивает он меня. - На корабле уже почти никого не осталось. Была команда всем сходить на берег.

Он не приседает, как обычно при бомбежках, и вообще совершенно спокоен. Я тоже сразу успокаиваюсь, и мне даже кажется, что у меня голова болит меньше, но я шатаюсь.

- Вы бледны. Вам нехорошо? Может, вам помочь? - озабоченно спрашивает он и хочет взять меня под руку.

- Нет, спасибо, я сама... Я скажу моим...

- Ваши давно уже в штольне на берегу с Цимбалюком. Я сам видел. Сходите на берег.

- А вы куда? - спрашиваю.

- В свою каюту, возьму плащ.

Я медленно пробираюсь на палубу. Все в дыму, в огне... Корабль кренится. Палуба уходит у меня из-под ног. Ясно вижу берег, но никак не могу понять, почему трап необычно поднят вверх. Мелькнула мысль, что на берег уже нельзя сойти, и я останавливаюсь. Мимо прошли две женщины; они вынырнули из дыма и сразу же пропали, за ними два краснофлотца. И тоже исчезли.

Я все-таки, очевидно, плохо соображаю. Голова нестерпимо болит, но я отчетливо видела у одного краснофлотца кровь на лице; его поддерживал товарищ, у которого неестественно болталась правая рука.

- Бинты есть? - слышу я.

- Сейчас, - отвечаю кому-то.

Бинтов со мной нет, но я ясно вспоминаю, что у меня в каюте целый узел бинтов и ваты. Я быстро поворачиваюсь и иду к себе в каюту: это первый класс, каюта номер семь, четвертая дверь направо. В дыму плохо видно, я ощупью считаю двери. Дым ест глаза. Корабль дрожит, стонет и все больше клонится набок; грохот продолжается, но он уже отдаленнее.

Орудия не стреляют. Нет, вот раздался наш выстрел, - я узнала его по особому звуку. Кто-то еще есть на корабле. Ощупью нахожу свою каюту. Дверь не заперта. Под койкой на полу маленький чемоданчик и рядом узел с бинтами и ватой. Я беру чемоданчик и узел. Последний взгляд на каюту, на картинку, которая висит над диванчиком, - лес, деревья и зеленая трава...

Я возвращаюсь к трапу. На трапе краснофлотец. Он спускается очень быстро, за ним женщина в платке. Пламя зловеще окрашивает воду и берег в зеленоватый цвет. Трап отошел от причала; с трапа на берег переброшена доска.

Краснофлотец бежит по доске, она качается под ним. Он бежит быстро, так же быстро сходит и женщина в платке, за ней я. Сзади слышу торопливые шаги. Неужели я сойду по доске и не упаду? Голова кружится. На берегу слышу голос Галкина:

- Сходите спокойно. Был приказ командира покинуть корабль без паники. Идите в штольню. Сюда, прямо! Проходя мимо него, спрашиваю:

- Цимбалюк сошел?

- Да, да, Цимбалюк давно с ранеными в той штольне, - он показывает рукой. - Вы идите туда.

Я иду и все время оборачиваюсь. "Кахетия" уже совсем накренилась. Столбы дыма, пламени... Трап дрожит... Доска, переброшенная к причалу, качается, по ней кто-то сходит. Немецкие самолеты еще тут - невдалеке слышны разрывы бомб.

У самой штольни меня кто-то встречает, берет под руку и ведет в штольню. Здесь темно, душно, дымно. Слышу тревожный голос Заболотной:

- Что делать? Нет ни одного бинта. У политрука Волковинского хлещет кровь. Чем перевязывать?

Слышу другой чей-то взволнованный голос:

- У Ухова были бинты,

- Уже нет ни одного.

Я вхожу в штольню. Несколько рук тянутся ко мне. Я вижу Надю Заболотную, ее лицо кажется мне особенно милым в эту минуту. Она бросается ко мне.

- Вам нужны бинты? Возьмите, - и я протягиваю узел с бинтами. У меня его сразу же выхватывают, и я слышу радостный крик:

- Бинты! Бинты!

Оказывается, у нас тридцать пять раненых и шестнадцать убитых. Аптека наша сгорела. Все сошли на берег в чем стояли. Тяжело раненых успели перевязать в перевязочной. Бинты принес аптекарь Ухов: он вернулся с трапа в свою потайную кладовочку и взял целую наволочку бинтов, кроме того, бинты принесла я. Вот и все наши запасы. Ни шприца, ни камфоры, ни спирта, ни жгута - ничего.

Наши люди, столько раз спасавшие других, лежали неподвижно и истекали кровью, и мы беспомощно толпились вокруг, не зная, как им помочь.

Я подошла к Волковинскому. Он тушил пожар вместе с боцманской командой в курительном салоне. Туда попала первая бомба. Боцман был убит наповал, а Евгений Никитович ранен. Его снесли на берег, положили на носилки, кое-как перебинтовали. Ранения тяжелые: левая часть лица надорвана, губа рассечена, перебита правая рука, осколочное ранение живота, невидимому, проникающее, ранены и обе ноги. Он лежал тихий, бледный, было до слез жаль его.

- Ну, медицина, - сказал он невнятно: раненая губа мешала говорить. Спасайте меня! Оперируйте. Делайте какие-нибудь уколы. Ну, что же вы? Или пришел конец Женьке Волковинскому?

В штольню ввели под руки лейтенанта Анохина - командира БЧ-2, артиллериста. Он до последней минуты руководил боем, сам стрелял, сам наводил орудие на пикирующих бомбардировщиков; на его глазах вдребезги разнесло орудие. Сейчас Анохин не в себе; у него безумные глаза, он громко кричит, плачет, смеется и все зовет своих погибших товарищей. Его держат, стараются успокоить, но он вырывается, хочет бежать на горящий корабль спасать кого-то. И он-таки вырвался и убежал, помчался к кораблю; его догнали как раз в тот момент, когда он хотел прыгнуть в воду.

Махаладзе помогла сойти с корабля раненой Готовцевой.

Кто-то рассказывает, что убита Морозова. До службы на "Кахетии" она работала в Новороссийске на трикотажной фабрике и добровольно пошла на корабль санитаркой. Морозова считала своим долгом "лично принять участие в войне", как она говорила. Незадолго до ее гибели новороссийская газета поместила о ней восторженную заметку, и Морозова с гордостью ее всем показывала... Она была уже на берегу, и вдруг ей вздумалось зачем-то вернуться на горящий корабль. Больше Морозову никто не видел. Обгоревший труп ее нашли краснофлотцы на палубе.

Погибла и наша Полищук, военфельдшер.

Она с начала боя была в санчасти, оказывала первую помощь раненым. Во время пожара, который возник рядом с санчастью, ока не покинула своего поста и вместе с санитаром перевязывала пострадавших. Потом ей сказали, что на верхней палубе лежит артиллерист с разбитой головой. Она схватила два бинта и бросилась к нему на помощь. Здесь ее и убило. Тело Полищук видели многие. Она лежала на спине, с широко раскинутыми руками, в каждой руке крепко зажато по бинту...

Многих наших раненых отнесли в находящуюся рядом штольню, где располагался эвакопункт. С ними были Цыбулевский, Кечек и еще кто-то.

Все случилось очень быстро. В течение нескольких минут одна за другой в "Кахетию" попали четыре бомбы, вспыхнули пожары, и утро, начавшееся так привычно в боевой обстановке, кончилось катастрофой.

Но бой все еще продолжался. По Сухарной балке непрерывно стреляли из орудий. Выходить наружу было опасно. Очевидно, придется пробыть в штольнях до вечера. А потом?

Я сижу, сжавшись в комочек. В подземелье сыро, холодно, душно Чья-то заботливая рука прикрыла меня бушлатом.

Я даже не подняла головы.

Люди располагались где попало - на ящиках, на снарядах (в этой штольне был склад боеприпасов), на полу; жались друг к другу; возле меня разместилась группа наших девушек и краснофлотцев. Кто-то, вздохнув, тихо произнес:

- Нет нашей Полищучки! Кто же нас теперь ругать будет?

И сразу тихий женский голос запел:

Чайка смело пролетела над седой волной, Окунулась и вернулась, вьется надо мной...

Голос был слабый, и мотив звучал неверно. Но тут же его подхватили несколько голосов и запели тихо-тихо, с особенно грустным выражением.

Наша Полищук очень любила эту песню. Иногда она приходила в салон на корабле, где был рояль, и под аккомпанемент Нины Махаладзе пела "Чайку". При этом она складывала руки на животе, ногой отбивала такт и печально тянула слова, выкрикивая на высоких нотах. Сейчас, вспомнив Полищук, запели ее любимую песенку, и в ней прозвучали скорбь о погибшем товарище и уважение к нему.

* * *

Бой продолжался. Иногда бомбы падали где-то совсем рядом, и тогда в подземелье нашем что-то звенело и качалась земля. В глубине штольни обнаружилось целое богатство: груда домашних вещей, чемоданов, узлов, одеял, подушек. Люди бросились к ним, как к находке. Наших раненых сразу уложили на найденные матрацы, подушки, укрыли одеялами.

Несколько смельчаков, в том числе и Селенин из боцманской команды, отправились на горевшую "Кахетию". Они лазили в буфет, на камбуз и принесли в штольню консервы и немного хлеба. Делили все по-братски. Часть продуктов отнесли в соседнюю штольню, где помещались раненые, так и не дождавшиеся отправки на "Кахетию"...

Селенин растрогал меня. Оказывается, он пролез через иллюминатор в мою каюту, которая наполовину была залита водой, достал мой новенький летний китель, две шелковые кофточки - они плавали сверху - и несколько вымокших книг и тетрадей. Торжествующий, он принес все это в штольню и громко стал звать меня. Ему указали на мой угол. Он присел на корточки - вода, стекавшая струйками с его одежды, сразу же образовала лужицу - и громко заговорил:

- Ведь это ваши вещи? Из вашей каюты взял. Четвертый иллюминатор от входной двери. Я знаю. Я красил у вас рамы в Поти. Нате, берите.

- Спасибо, спасибо вам, но как же вы добрались до "Кахетии"? Как вскарабкались на нее? Ведь она горит.

- Горит...

Селенин сел возле меня прямо на мокрую землю, поджал под себя ноги и рассказал, как он с другими краснофлотцами прыгал в воду, как карабкался на борт горевшего корабля.

- Ну, сказано - коробка, - то и дело горестно повторял он. - И горит, как коробка. А до чего жалко, и сказать не могу. Селенин наклонился близко к моему лицу и прошептал:

- Наши думают, что всех отправят на Большую землю. А нас оставят здесь, в Севастополе. Будут списывать по частям, так я пойду с вами. Хорошо? Немцы уже на Северной стороне, прорвались.

- Посмотрим, - ответила я. Под вечер подошел ко мне Ухов.

- Ну, вот и свершилось, - тихо проговорил он. - Мы все были готовы к этому. Недаром "Кахетию" называли счастливой. Она и впрямь счастливей других: погибла у стенки, и большинство людей спаслось.

Он рассказал мне, что Волковинский умер и его похоронили в ямке от снарядов, забросав могилу камнями и землей.

С наступлением темноты нам предложили перейти в другую штольню, где были койки. Сюда свозили раненых, чтобы эвакуировать их на Большую землю. В штольне всегда с особым нетерпением ждали "Кахетию". Это был большой корабль, он брал на борт много раненых, и все верили в его счастливую звезду. И вот корабль погиб...

Стемнело. По Сухарной балке уже не стреляли, но бой шел где-то совсем недалеко. "Кахетия" еще горела. Невысокие языки пламени освещали берег вокруг нее, и море казалось золотым.

Вместе с другими выхожу из штольни. Меня встречают мои санитары Цимбалюк и Цимбал.

- А мы тут волнуемся, - медленно и ласково заговорил Цимбалюк, отбирая у меня пожитки: чемоданчик с письмами дочери и узелок со спасенными Селениным вещами. - Сказали, что вы ранены, потом сказали, что вы убиты, от Галкина узнал: жива! Идемте, мы вам постель приберегли и чаю оставили.

Оказалось, что Цимбалюк, Цимбал и Валя Бабенко сразу же после моего ухода из отсека вывели всех раненых на палубу, благополучно свели их по хорошо еще действовавшему трапу на берег и сдали в штольню номер два, где помещался эвакопункт. Они хотели пойти еще раз на корабль, но их вернули с полдороги, так как уже был приказ всем покинуть "Кахетию".

Цимбалюк сейчас же занялся хозяйственными делами: сбегал в штольню номер три, достал воды, даже чаю, кормил людей, носил "утки", в общем работал целый день, как обычно. От него не отставали и Бондаренко с Цимбалом. Они, пожалуй, были единственными санитарами, которые без приказаний и напоминаний сразу приступили к работе. Позже к ним присоединились другие.

Меня уложили на койку, дали чаю и бутерброд с консервами. Рядом со мною на соседней койке лежала Зина Экмерчан. Она была ранена. У нее оказались множественные мелкоосколочные ранения обоих бедер. Кости не были повреждены. Она лежала на животе и стонала. Я подсела к ней. Зина уткнулась лицом в подушку и тихо заплакала.

В это время в штольню вошел командир "Кахетии" Михаил Иванович Белуха.

Я с трудом узнала его. Он шел, шатаясь, натыкаясь на койки и табуретки, точно слепой. Руки болтались, как плети, голова свесилась на грудь, губы подергивались.

Я встала ему навстречу, окликнула, он не ответил. Я взяла его за руку, привела к моей койке. Он был в расстегнутой шинели, весь перепачкан грязью, руки до крови исцарапаны. Оказывается, Михаил Иванович все время находился на мостике; даже тогда, когда сорвало его каюту и штурманскую рубку, он все еще оставался на своем посту.

С ним рядом был комиссар Карпов, и он-то силой стащил Белуху с корабля. Михаил Иванович не хотел покидать горевшей "Кахетии".

Когда я подвела его к кровати, он молча лег на спину, фуражка упала. Крупные слезы медленно текли по щекам.

- Погибла "Кахетия", - негромко, с мукой произнес он. - Горит - смотреть страшно.

И этот славный человек, смеявшийся над "душевными переживаниями", лежал на постели и горько плакал.

Тут меня позвали. Кто-то сердито произнес:

- И куда наши врачи пропали! Ни одного нет, а люди умирают. Я занялась ранеными.

* * *

Через два-три часа нам приказали собраться в "вестибюле" штольни. Нас разделили на несколько групп: Белуха и Карпов, затем Тарлецкий, штурман и еще некоторые квалифицированные корабельные специалисты получили приказание явиться в штаб обороны для направления в Новороссийск. Весь вольнонаемный состав корабля, няни, санитарки и все наши раненые должны были остаться в штольне и дожидаться попутного транспорта, чтобы тоже отправиться на Большую землю.

Нашу санитарную часть разделили: одни оставались в штольне ухаживать за ранеными, другие, в том числе я, должны были явиться в санитарный отдел Севастополя за получением назначения в часть для защиты города.

Затонула дорогая "Кахетия", и люди, столько месяцев жившие бок о бок, вместе работавшие и страдавшие в тяжелой обстановке боевых рейсов, разлучались.

Мы вышли из штольни. Ночь была звездная. Справа виднелось уже невысокое пламя догоравшей "Кахетии"; шла стрельба, то и дело слышались близкие и далекие выстрелы, гудели самолеты; на небе сверкали красные, зеленые и желтые огоньки трассирующих пуль. Все, как по команде, остановились; взоры всех обратились к горевшей массе, так недавно бывшей красивым, благоустроенным кораблем, проделавшим много славных походов и спасшим так много людей.

Кто-то громко, надрывно сказал:

- Прощай, "Кахетия"!

Кто-то заплакал, словно мы прощались с другом.

- Пойдем, товарищи! Вперед! Чей-то молодой голос крикнул:

- До свидания, товарищи! До свидания, друзья!

И мы разошлись группами в разные стороны, на всю жизнь запомнив наш прекрасный корабль, нашу трудную жизнь, наши боевые походы, унося в сердце любовь к товарищам и надежду на лучшее будущее.

Евгений Петров

Севастополь борется

Прошло много дней, как немцы начали наступать на Севастополь. Все эти дни напряжение не уменьшалось ни на час. Оно увеличивается. Восемьдесят семь лет назад каждый месяц обороны Севастополя был приравнен к году. Теперь к году должен быть приравнен каждый день.

Сила и густота огня, который обрушивает на город неприятель, превосходит все, что знала до сих пор военная история. Территория, обороняемая нашими моряками и пехотинцами, не велика. Каждый метр ее простреливается всеми видами оружия. Здесь нет тыла, здесь только фронт. Ежедневно немецкая авиация сбрасывает на эту территорию огромное количество бомб, и каждый день неприятельская пехота идет в атаку в надежде, что все впереди снесено авиацией и артиллерией, что не будет больше сопротивления. И каждый день желтая, скалистая севастопольская земля снова и снова оживает, и атакующих немцев встречает ответный огонь.

Города почти нет. Нет больше Севастополя с его акациями и каштанами, чистенькими тенистыми улицами, парками, небольшими светлыми домами и железными балкончиками, которые каждую весну красили голубой или зеленой краской. Он разрушен. Но есть другой, главный Севастополь, город адмирала Нахимова и матроса Кошки, хирурга Пирогова и матросской дочери Даши. Сейчас это город моряков и красноармейцев, из которых просто невозможно кого-нибудь выделить, поскольку все они герои. И если мне хочется привести несколько случаев героизма людей, то потому лишь, что эти случаи типичны.

В одной части морской пехоты командиры взводов лейтенант Евтихеев и техник-интендант 2-го ранга Глушенко получили серьезные ранения. Они отказались уйти с поля сражения и продолжали руководить бойцами. Им просто некогда было уйти, потому что враг продолжал свои атаки. Они отмахнулись от санитаров, как поглощенный работой человек отмахивается, когда его зачем-нибудь зовут.

Пятьдесят немецких автоматчиков окружили наш дзот, где засела горсточка людей. Но эти люди не сдались, они уничтожили своим огнем тридцать четыре немца и стали пробиваться к своим только тогда, когда у них не осталось ни одного патрона. Удивительный подвиг совершил тут краснофлотец Полещук. Раненный в ногу, не имея ни одного патрона, он пополз прямо на врага и заколол штыком двух автоматчиков.

Краснофлотец Сергейчук был ранен. Он знал, что положение на участке критическое, и продолжал сражаться с атакующими немцами. Не знаю, хотел ли он оставить по себе память или же просто подбодрить себя, но он быстро вырвал из записной книжки листок бумаги и записал на нем: "Идя в бой, не буду щадить сил и самой жизни для уничтожения фашистов, за любимый город моряков Севастополь".

Вообще, в эти торжественные и страшные дни людей охватила потребность написать хоть две-три строки. Это началось на одной батарее. Там кто-то взял портрет Сталина и написал на нем, что готов умереть за Севастополь. Он подписал под этими строками свою фамилию, за ним то же самое стали делать другие. Они снова давали родине клятву верности, чтобы сейчас же тут же сдержать ее. Они повторяли присягу под таким огнем, которого никто никогда не испытал. У них не брали присягу, как это бывает обычно. Они давали ее сами, желая показать пример всему фронту и оставить память своим внукам и правнукам.

В сочетании мужества с умением заключена вся сила севастопольской обороны лета 1942 года. Севастопольцы умеют воевать. Какой знаток военно-морского дела поверил бы до войны, что боевой корабль в состоянии подвезти к берегу груз, людей и снаряды разгрузиться, погрузить раненых бойцов и эвакуируемых женщин и детей, сделав все это в течение двух часов, и вести еще интенсивный огонь из всех орудий, поддерживая действия пехоты! Кто поверил бы, что в результате одного из сотен короткого авиационного налета, когда немцы сбросили 800 бомб, в городе был всего один убитый и один раненый! А ведь это факт. Севастопольцы так хорошо зарылись в землю, так умело воюют, что их не может взять никакая бомба.

Только за первые восемь дней июня на город было сброшено около 9 тысяч авиационных бомб, не считая снарядов и мин. Передний край обороны немцы бомбили с еще большей силой.

Двадцать дней длится штурм Севастополя, и каждый день может быть приравнен к году. Город держится наперекор всему - теории, опыту, наперекор бешеному напору немцев, бросивших сюда около тысячи самолетов, около десяти лучших своих дивизий и даже сверхтяжелую 615-миллиметровую артиллерию, какая никогда еще не применялась.

Город продолжает держаться, хотя держаться стало еще труднее.

Когда моряков-черноморцев спрашивают, может ли удержаться Севастополь, они хмуро отвечают:

- Ничего, держимся.

Они не говорят: "Пока держимся". И они не говорят: "Мы удержимся". Здесь слов на ветер не кидают и не любят испытывать судьбу. Это моряки, которые во время предельно сильного шторма на море никогда не говорят о том, погибнут они или спасутся. Они просто отстаивают корабль всей силой своего умения и мужества.

Георгий Гайдовский

Вечная слава. Севастопольские новеллы

1. Станки гудели ровно и спокойно

Тяжелая бомба разорвалась где-то совсем рядом. Земля задрожала, со стен подвала посыпались песок и земля. Нина Михайлова открыла глаза, прислушалась. В наступившей тишине она явно услыхала тиканье своих маленьких ручных часов, взглянула на циферблат и вскочила. Утомленная и обессиленная, она проспала несколько часов и не заметила, как наступил рассвет.

Издали донеслось несколько разрывов. Пулеметные очереди сливались с грохотом канонады.

В подвале просыпались. Многие не спали вовсе. Кто-то шепотом в полутьме рассказывал:

- Улица Ленина горит, на Пролетарской завалило убежище, на Фрунзе пожары... Дарью Пустынину пришибло на базаре.

Второй день фашисты бомбили Севастополь. Рушились дома, взлетали на воздух булыжники мостовой. Нестерпимо ярким огнем горели зажигательные бомбы. Над городом поднимался черный, тяжелый дым. Гарь проникала в подвал, удушливая и смрадная.

Нина поднялась. Старуха-мать спросила:

- Куда ты?

- На завод.

- Сиди, полоумная.

- Как же мне сидеть, если я на завод должна?

- Говорю, сиди!

Старуха заплакала мелкими горькими слезами. Нина хотела ответить, передумала и двинулась к выходу.

Она работала на заводе недавно, но знала, что к смене нужно придти обязательно, что бы ни произошло - завод не может остановиться.

Когда вышла из подвала, свет ударил ей в лицо. Тотчас завыла бомба, разрыв показался исключительно сильным. Первое движение было - вернуться в подвал. Нина пересилила растущее чувство страха и побежала по ставшему за эти сутки чужим и незнакомым переулку, Она споткнулась о груду камней, упала, больно ушибла колено, поднялась и, прихрамывая, побежала дальше.

Взрывы раздавались часто.

С фронта доносился гул артиллерийских выстрелов.

Горела Северная сторона, дым стлался над Корабельной.

Улицы были пусты и безлюдны. Путь преграждали воронки, развалины домов.

Нина наткнулась на труп женщины, вскрикнула, бросилась в сторону, сквозь пролом в заборе вбежала в чей-то сад и упала на мягкую, хорошо пахнущую, недавно вскопанную грядку. Она проползла несколько шагов, наткнулась на каменный массивный забор, прижалась к нему и почувствовала, что больше двинуться не может.

Бомбы рвались в отдалении.

Терпко и пряно пахла цветущая акация. Запах акации смешивался с едкой, вызывающей слезы, гарью.

Нина отдышалась, немного пришла в себя, поднялась.

Разрывы прекратились. Вдали гудели невидимые немецкие самолеты.

Нина выбралась на улицу и пошла к голубевшей вдали бухте. Внезапно что-то пронзительно заревело над ее головой, кто-то засвистел тонко и отрывисто совсем рядом, пыль небольшими фонтанчиками взметнулась у ее ног.

Ничего не понимая, Нина остановилась.

Черная тень самолета пересекла улицу, но и тут Нина не сообразила, что самолет охотится именно за нею, маленькой, семнадцатилетней Ниной Михайловой, работницей севастопольского подземного завода, которая осмелилась выйти в этот день на улицу.

Нина подняла голову и увидела, как над ней пронеслась машина со свастикой на крыльях. Фашистский летчик дал очередь. Над нининой головой в стене дома пули выбили четкую линию углублений.

Маленький острый осколок рассек Нине висок, по щеке скатилась капелька крови.

В третий раз фашист атаковал Нину. И она, все поняв, рассердилась, побежала по улице, торжествуя и радуясь, когда летчик снова и снова пикировал мимо, всаживая пули в землю, в заборы, в дома.

Нина спешила на завод.

Страх оставил ее.

Озверевший летчик не отставал от девушки. Однажды Нине показалось, что она увидела над бортом его перекошенное лицо с неестественно большими от очков глазами.

В эти минуты во всем городе было пусто. Только Нина бежала вперед, и ее беленькая блузка, на которой кровь, сбегавшая по щеке, ткала необыкновенные узоры, мелькала среди развалин, над зеленью клумб, среди дыма пожарищ.

Теперь Нина знала, что никто ее не может остановить.

Еще несколько раз летчик пикировал на девушку. Снова пули проносились мимо.

Нина выбежала к покрытому пеплом, обожженному огнем и солнцем пустырю.

И тут она снова испугалась. Ее сердце застучало сильно и быстро, ладони рук похолодели и стали потными. Казалось немыслимым пройти по этому открытому со всех сторон пустырю. Где-то над головой ревел самолет фашиста.

Нина закрыла глаза и быстро побежала вперед. Ей почудилось, что самолет повалился на нее, придавил к земле. Она упала, прижалась к траве, с ужасом прислушиваясь к пулеметным очередям.

А пулеметы работали непрерывно. В воздухе стоял сплошной рев. Нина приподнялась и увидела, как над ее головой советский летчик расстреливал гитлеровца. Потом выстрелы оборвались, что-то тяжелое пронеслось по воздуху и со скрежетом упало на землю совсем недалеко от Нины.

"Бомба! Конец!" - подумала девушка.

Но конца не было.

Когда Нина поднялась, она увидела горящие обломки фашистского самолета, а в стороне неподвижное тело человека с неестественно большими от очков глазами.

Чувство гордости к радости охватило Нину. Она улыбнулась.

Она улыбалась, стоя у своего станка, смотря на металлическую стружку, которая ползла из-под резца.

Разрывы бомб доносились сюда глухо и не страшно. Станок гудел ровно и спокойно...

2. Чувство меры

Восьмой день шли бои под Севастополем, все усиливаясь и нарастая.

Фашисты шли в атаку на наши позиции почти непрерывно. Днем и ночью севастопольцы уничтожали врагов. Тошнотворный запах тлена поднимался над долинами и высотами.

На батарее было затишье.

В точно назначенный день и час приехала кинопередвижка. Краснофлотец-механик деловито и спокойно (для того, чтобы попасть на батарею, он дважды прорывался сквозь орудийный обстрел) установил аппарат, повесил экран.

Свободные от вахты краснофлотцы рассаживались, предвкушая удовольствие.

Гул артиллерийской канонады сюда едва доносился, и эти люди,. привыкшие к боям, его не замечали.

Экран осветился. На нем появились ленинградские улицы, девушка, пришедшая записаться в санитарную дружину.

Краснофлотцы, должно быть, не раз видели эту картину. Появление героини они приветствовали веселыми возгласами:

- Здравствуй, "Чижик"!

Среди зрителей было двое москвичей. Они с начала войны находились на флоте, многое поняли, чего не понимали раньше, ко многому привыкли, со многим освоились. Смотрели они картину, разворачивающуюся перед ними, с таким же удовольствием, как краснофлотцы, хотя в Москве обычно все кинокартины критиковали, были ими недовольны и полагали, что все нужно сделать по-иному.

На экране белели снега Финляндии. Героические девушки ползли по снегу.

И вдруг приятели переглянулись. Ничего особенного на экране не происходило, а режиссер все больше и больше прибавлял орудийного грома, пулеметных очередей, свиста бомб и винтовочных выстрелов.

Один из москвичей поморщился и сказал соседу:

- Нет чувства меры!

- Еще бы, - ответил второй, - картину снимали люди, никогда не бывшие на фронте.

А режиссер, видимо, действительно увлекся звуковым оформлением. Даже самые идиллические эпизоды проходили под грохот зениток и трескотню пулеметов.

Внезапно и неожиданно громко прозвучал сигнал боевой тревоги. Демонстрация фильма прекратилась. Краснофлотцы мгновенно покинули блиндаж.

Москвичи последовали за ними.

На разбомбленный, окутанный дымом, полуразрушенный Севастополь шли немецкие бомбовозы.

Зенитки щелкали сухо и пронзительно. Вот один из вражеских самолетов задымился и начал падать.

Над городом взметнулись фонтаны камней, земли и дыма - там упали бомбы.

Налет прекратился. Севастополь вдали тлел и дымился, даже в эти минуты прекрасный и величественный.

На батарее была объявлена готовность номер два. Краснофлотцы вернулись в блиндаж, и механик спокойно (он только что помогал подносить снаряды к орудиям) включил киноаппарат.

На экране появились знакомые эпизоды. Механик прокручивал вторично последнюю часть.

Слышалась музыка и вовсе не было свиста бомб, орудийных раскатов и пулеметных очередей.

Москвичи переглянулись.

Они поняли, что режиссер ни в чем не был повинен. Во время демонстрации фильма стреляли настоящие орудия, захлебывались настоящие пулеметы, свистели настоящие бомбы. И это было закономерно, в этом было свое особое "чувство меры", иначе быть не могло, потому что здесь был осажденный, мужественно отбивающийся от врага, выполняющий свой великий долг перед Родиной героический Севастополь.

3. Одиночество

Кандыба в изнеможении оторвался от пулемета, разжал занемевшие пальцы и глубоко втянул в себя свежий вечерний воздух.

- Все! - сказал он и неслушающимися пальцами начал сворачивать самокрутку.

Старшина Шаломытов лежал рядом с ним. Он недавно был ранен и сейчас старался сохранять полную неподвижность, потому что каждое движение причиняло нестерпимую боль.

Кандыба наклонился над ним и спросил:

- Что, браток?

Шаломытов открыл глубоко запавшие, воспаленные глаза и еле слышно ответил:

- Ничего... Выдержу...

Вечерние сумерки мягко заполняли дзот. Туманные тени скрыли лежащих в углу убитых краснофлотцев. Дольше светились расстрелянные гильзы.

Кандыба курил жадно, глубоко затягиваясь, шумно выпуская из легких едкий махорочный дым.

Шаломытов пошевелился, застонал и спросил:

- Что там?.. В Севастополе?..

- Горит.

- Сожгут, проклятые...

- Они сожгут, а мы новый выстроим. Ты помалкивай, не тревожься.

- Помнишь, как мы на Приморском бульваре... когда с корабля сходили... Как ее звали?

- Катя. Да ты помалкивай, браток. Отдохнешь - легче будет. Обязательно к нам пробьются, в госпиталь тебя свезут, вылечат. Шаломытов, видимо, думая о своем, прошептал:

- Катя... Прислушался и сказал:

- Опять лезут.

Кандыба сплюнул окурок и взялся за пулемет.

Третий день дзот был отрезан от своей части. Третий день немцы пытались взять дзот, посылали автоматчиков, били из минометов, из орудий.

В живых остались двое: Кандыба да тяжело раненый Шаломытов...

Когда гитлеровцы (в который раз!) откатились от дзота, уже стемнело. Вдали полыхало севастопольское зарево.

Кандыба, утомленный до предела, задремал над пулеметом.

Проснулся он внезапно.

Его поразила странная тишина. Ее не мог нарушить непрерывный грохот артиллерии, пулеметов и винтовок.

Перед дзотом было все спокойно. Кандыба никак не мог сообразить, что произошло, окликнул Шаломытова. Старшина ничего не ответил. Кандыба легонько потрогал его и отдернул руку. Шаломытов уже успел остыть.

Тогда Кандыба понял: он остался один. И тоска, такая жестокая, что хотелось закричать, сдавила ему лрудь.

С укоризной он сказал товарищу:

- Что же ты оставил меня одного, браток? А?

Отблески вспыхивавших над фронтом ракет проникали сквозь амбразуры дзота, освещали заострившийся нос Шаломытова, бескровные тонкие губы, по которым пробегал суетливый муравей.

Впервые за эти дни Кандыба потерял спокойствие. Одиночество давило, пригибало к земле, лишало мужества, ослабляло волю. Одиночество становилось нестерпимым и страшным.

Кандыба терял самообладание, несколько раз брался за рукоятки пулемета, чтобы в грохоте расстреливаемых патронов утопить свое одиночество, и только напряжением воли заставлял себя оторваться от пулемета.

И тогда он услышал тихий, осторожный шорох.

Кто-то подползал к дзоту.

Кандыба затаил дыхание.

Шорох приближался. Еле слышный, он казался необычайно громким, точно на дзот, лязгая и громыхая, надвигался танк.

Это в осажденный дзот пробрался политрук Филиппов. Только что чуть не убивший политрука Кандыба счастливо смеялся, не выпуская из своей обожженной руки руку комиссара, заглядывал ему в глаза, невидимые в темноте.

- Приполз, товарищ политрук? - говорил он любовно. - Добрался, не забыл нас, хороший ты человек.

- Один остался?

- Один, товарищ политрук.

- До рассвета продержишься?

- Если надо, продержусь.

- Помни: сдадим дзот - откроем фашистам прямую дорогу на Севастополь. Надо держать. На рассвете придем, поможем. Жди нас, Кандыба.

- Есть ждать, товарищ политрук!

И когда исчез политрук в ночной темноте, когда снова потом двинулись враги на дзот, когда били снаряды, обрушивая землю и доски, наполняя дзот дымом и гарью, Кандыба знал - он не один.

И даже когда в блеске рвущихся брошенных им гранат он увидел фигуры гитлеровцев в нескольких шагах от себя, знал, - он не один, с ним политрук, с ним родная часть, с ним Севастополь, с ним вся Родина...

4. Невозможное

Встреченные пулеметным огнем гитлеровцы залегли, потом начали отступать.

Так было уже несколько раз.

С высотки, преграждавшей фашистам путь к Севастополю, снова и снова били пулеметы, делали невозможным продвижение вперед. А Севастополь казался близким и доступным. Вражеские солдаты видели домики, зелень садов. Солнце жгло, хотелось тени, прохлады, конца этого много дней длящегося, нескончаемого боя.

Обер-лейтенант кричал:

- Сколько их там? Двадцать? Тридцать? Самое большее - пятьдесят... Нужно опрокинуть, раздавить, уничтожить! Вперед!..

И снова, харкая кровью, обливаясь холодным потом, ползли гитлеровцы, и перед высоткой росла новая гора из трупов.

Фашисты открыли огонь из минометов. По неприступной позиции били орудия. Над высоткой взметались дым и земля.

Гитлеровцы поднимались, бежали вперед, были уверены, что теперь дорога на Севастополь расчищена, сопротивление сломлено, все живее истреблено. Но пулеметные очереди, меткие и убийственные, пронизывали воздух, атака захлебывалась, новые трупы устилали долину, новые раненые поливали своей кровью высушенную солнцем севастопольскую землю.

Высшее командование нервничало. Оно требовало немедленно ликвидировать позицию большевиков. Планы срывались, продвижение вперед тормозилось.

Группа бомбовозов поднялась в воздух и сбросила свой груз на высотку. Казалось, земля взметнулась к небу и медленно опустилась.

Фашисты двинулись вперед, робея и задыхаясь. Они со страхом смотрели на развороченную высотку. Постепенно шаг их становился увереннее, спины выпрямлялись - Проклятые большевики были уничтожены, они молчали.

Солдаты пошли во весь рост.

Впереди Севастополь!

- Хайль, хайль!..

И тогда пулемет стегнул, как бич в руках опытного пастуха.

Бой шел до вечера.

Опять били минометы и орудия, опять шли бомбовозы и штурмовики, а воздушные разведчики доносили о прекрасно укрытой и замаскированной позиции.

К вечеру немецкое командование ввело в бой резервы. До батальона наступало на неприступную позицию. Широкими клещами фашисты охватывали высотку.

И, наконец, высотка замолчала.

Она молчала, когда охваченные страхом гитлеровцы подползали к таинственным блиндажам. Она молчала, когда они перелезали через трупы своих солдат. Она молчала, когда они бросились в штыки. Она молчала, когда они ворвались в разрушенные блиндажи и остановились, тяжело дыша, захлебываясь, не веря этой тишине, ожидая смерти.

И дождались!

В наступающей темноте ярко вспыхнуло пламя рвущихся гранат осветило падающих, бегущих, ползущих фашистов.

Но сзади шли новые цепи, и высотка замолчала навсегда.

Когда об этом доложили большому начальнику, украшенному железными крестами, тот спросил:

- Пленных взяли?

- Нет.

- Все уничтожены?

-Да.

- Сколько же их там было?

- Один.

- Батальон?

- Человек.

- Абсурд! Это невозможно. Вы осмотрели всю позицию?

-Да.

- Один?

- Да, но это был моряк...

Начальник больше ни о чем не спрашивал. Он посмотрел в ту сторону, где скрытый темнотой лежал Севастополь, и плечи его передернулись так, точно ему в эту жаркую крымскую ночь стало вдруг очень холодно.

5. Неизвестный матрос

Подводная лодка смогла подняться на поверхность Стрелецкой бухты только поздней ночью, когда немцы перестали бомбить причалы.

Встречавший ее батальонный комиссар увидел, как на берег сошло несколько матросов. Он подсчитал - их было семь.

- Все? - спросил комиссар широкоплечего старшину.

-Да.

- Ну, что ж! Придется каждому сражаться за десятерых. Пойдете на батарею лейтенанта Соловьева. Дорогу туда покажет всякий. А этот пакет, - комиссар передал старшине конверт, - беречь и вручить комиссару батареи.

- Есть вручить, товарищ батальонный комиссар.

Моряки пошли к городу.

Он открылся перед ними в зареве пожаров. Было удивительно - что еще могло гореть в этих грудах камня?.. Даже те, кто бывал здесь раньше, с трудом угадывали знакомые здания.

По горизонту вспыхивали и угасали кроваво-красные зарницы. Оттуда доносился однообразный, низкий гул.

Моряки остановились.

Они смотрели на сплошь изрытую воронками землю, на дымящиеся развалины, на багряное, словно подернутое ржавчиной, небо.

Самый младший из них снял бескозырку и сказал:

- Здравствуй, Севастополь! Вот как довелось познакомиться.

Ветер, принесший запах моря и водорослей, тронул его светлые волосы, и легкая прядь упала на высокий загорелый лоб. Движением головы матрос отбросил ее.

Что-то девичье было в его юном лице. Серые глаза испытующе и удивленно глядели в тревожную и зыбкую даль. Руки спокойно лежали на прильнувшем к груди автомате. Когда моряки двинулись, он, ступая легко и быстро, обогнал других. Ему не терпелось скорее туда, где земля и небо, соединившись, образовывали огненное непроходимое кольцо.

По городу шли молча.

Каждый думал свою думу.

Остановились у перекрестка, где дорога спускалась к вокзалу. Здесь, среди щебня и мусора, стояла цветущая акация. Трудно было сказать, как уцелела она память о недалеком прошлом солнечного и веселого города.

Молодой моряк сорвал ветку, понюхал и улыбнулся, точно вспомнил что-то.

Старшина деловито сворачивал самокрутку, поглядывая вдоль дороги, где, объезжая воронки и камни, двигалась полуторка.

Снаряд разорвался рядом с акацией.

Когда дым рассеялся, они увидели, что подсеченное под корень дерево лежит на земле, прикрыв своими ветвями неподвижного, словно решившего отдохнуть, старшину. Он все еще сжимал в руке самокрутку. Казалось, что сейчас поднимется и закурит, выпустит густое облако пахучего дыма. Но моряк был мертв.

Угрюмый высокий матрос наклонился и тихо сказал:

- Прощай, старшина!

Он достал с груди убитого пакет. Сладкий запах акации чуть кружил голову.

Неподалеку разорвался еще снаряд. Тихо взвизгнув, пролетел над головами осколок.

Полуторка поровнялась с моряками.

- Куда, братки? - спросил шофер, веселый, кудрявый армеец.

- На батарею Соловьева.

- Слыхал о такой. Садись, подвезу. Моряки взобрались на полуторку.

Их было четверо, когда они вышли к передовой и попали под артиллерийский налет.

Трое добрались до полевой батареи.

Самый молодой из них спросил:

- На батарею лейтенанта Соловьева идем правильно?

Артиллерист отер пот с лица и, расправив спину движением долго трудившегося косаря, ответил:

- Путь прямой. Только туда ходу вовсе нет. У нас тут настоящий ад по всей форме. А у них можно сказать, - конец света...

Вот туда нам и нужно, - сказал самый молодой, тот, что, сняв бескозырку, приветствовал Севастополь, ступив на берег.

...Их было двое, Когда они ползком пробирались к вершине, где воевала батарея лейтенанта Соловьева. Мимо убитых, мимо раненых, через воронки, через острые камни, под свист снарядов и завывание мин.

А когда снаряд разорвался рядом - остался один. Самый молодой. Он поглядел на товарищ - тот лежал прильнув щекой к земле, точно прислушивался к чему-то далекому, только ему одному ведомому.

Юноша взял у товарища пакет, тщательно запрятал его на груди - туда, где лежал комсомольский билет и двинулся дальше.

Начинало светать. Небо стало сиреневым, а восток - желто-розовым. Недалекая вершина - цель пути - открылась в дыму и столбах поднятой снарядами земли. Можно было подумать что по этой крошечной вершинке непрерывно долбят многотонные молоты.

Когда раскаленный шар показался над горизонтом, стало вдруг тихо. Легкий звон наполнил воздух. Это цикады пели свою нескончаемую щемящую песню.

...На батарее лейтенанта Соловьева тоже было тихо. Моряки пользовались немногими драгоценными минутами покоя. Один спал, прислонившись к снарядным ящикам, другой распластался на взрыхленной земле, третий лежал ничком.

Не отдыхал только комиссар Медленно, не спеша проходил он по фронту батареи.

Остановился у лежащего навзничь матроса. Увидел, как из-под тела моряка расползается по пыли кровь, приближаясь к упавшей рядом бескозырке. Бережно Поднял бескозырку, положил ее на грудь убитого.

Еще один лежащий матрос. Вот он зашевелился, что-то пробормотал во сне. Комиссар облегченно вздохнул, передвинул пустой ящик из-под снарядов так, чтобы тень упала на лицо спящего.

И еще матрос. Почувствовав взгляд комиссара, он открыл глаза.

- Спи! Недолго придется. Пользуйся.

- А вы, товарищ политрук?

- Успею. Спи...

В стороне лежал раненый. Его короткие, покрытые ссадинами пальцы судорожно скребли землю. Склонился над ним комиссар.

- Куда, товарищ?

- В живот... Боюсь, кричать начну.

- А ты покричи. Легче станет.

- Нельзя. Народ отдыхает...

Комиссар оглядел батарею. Глубокое беспокойство темной тенью прошло по его лицу.

Он вернулся к остаткам бруствера. Рука привычно потянулась к лежавшему на бруствере большому морскому биноклю, но взять бинокль политруку не удалось. Голова беспомощно склонилась на грудь, глаза закрылись. Комиссар задремал.

Разбудил его внезапный шум. Это через груду камней перебирался молодой моряк, ночью сошедший с подводной лодки на севастопольскую землю. Истерзанный, оглушенный, он недоуменно огляделся и, наконец, заметил политрука.

- Мне лейтенанта Соловьева.

- Убит.

- Помощника командира.

- Убит. Я один - и командир, и комиссар, и помощник.

- С Большой земли в ваше распоряжение.

- Пополнение?

- Так точно - пополнение!

- Много вас?

- Было семеро...

Понимающе посмотрел политрук на матроса.

- Ну что ж! И один нам нужен... Молодой моряк достал пакет.

- Батальонный комиссар приказал вам передать... Разрешите быть свободным?

- Нет, матрос... Свободным ты здесь не будешь. Бери бинокль. Что увидишь докладывай.

В окулярах бинокля - залитые горячим солнцем холмы. Тихо. Пусто. Кажется, что вокруг нет ни одного человека, что батарея затерялась в громадной мертвой пустыне.

Моряк оторвался от бинокля и, недоумевая, спросил:

- Товарищ политрук! А здесь на передовой есть еще наши люди? Один камень кругом...

Политрук не отвечал. Он спал, уютно подложив под щеку руку с зажатым в ней пакетом. Улыбнулся во сне - видимо, снилось ему что-то радостное, и милое.

Негромко окликнул моряк:

- Товарищ политрук! А, товарищ политрук!

С трудом открылись глаза. Счастливо улыбаясь, он сказал:

- Жена сейчас приснилась... Чай пили. В саду. С вишневым вареньем. Только варенья не попробовал - ты разбудил... В чем дело?

- Вы о пакете забыли.

- Верно... Забыл...

Снова бинокль у глаз молодого моряка. Снова проплывают холмы и высоты. Возник разрушенный, истерзанный город, над которым клубился дым, а выше летали вражеские самолеты... Дальше море. И опять мертвые пустынные холмы. И тишина, пронизанная звоном цикад...

- Товарищ с Большой земли! - неожиданно громко позвал политрук.

- Есть, с Большой земли!

- Я ждал поддержки. А ты мне принес большее, гораздо большее. Спасибо тебе, товарищ...

Политрук держал в руках газету. В нескольких местах она была разорвана, по страницам расплылись кровавые пятна.

Комиссар подошел к спящему моряку, тронул за плечо.

- Старшина!

Мучительно преодолевая сон, тот ответил:

- Есть, старшина!

- Прочитай и передай следующему. Всем прочитать...

- Есть, всем прочитать.

Газета начала переходить из рук в руки. Ее передавали бережно, как дорогую святыню. Люди преображались. Блеск появился в их глазах, руки крепче сжимали винтовку. Приподнялся и ровнее стал дышать раненый.

Газета возвратилась к политруку.

Комиссар окинул взглядом моряков и увидел, что уже никто на спит. Бодрость вошла в сердца людей. Точно свежий морской ветер про-' несся над этой вершиной, где земля и воздух были раскалены войной и солнцем.

- Все прочитали?

- Все, товарищ политрук.

- Отвечать будем? Старшина сказал:

- Ответ ясный: сражаться до последнего человека. Последний будет сражаться до последней капли крови.

Прибывший с Большой земли матрос с недоумением смотрел на окружавших его моряков. Принесенная им газета чудесным образом подействовала на этих, перешагнувших предел усталости людей.

- Можно и мне прочитать? - спросил он политрука. - Хочу знать - почему с людьми такое сделалось.

- Читай!

Глаза не сразу нашли нужное место.

А когда прочитал, услышал голос политрука:

- Везде наши... В каждой ложбине, за каждым камнем, в каждой воронке... Они тоже измучены, тоже устали... И быть может не знают... А нужно, чтобы знали... Сейчас... Перед боем...

И молодой моряк понял, о чем думает комиссар.

- Я это сделаю.

Он вскочил на бруствер. В руках у него бескозырка и тельник. Он начал семафорить... И тотчас тишина оборвалась. С визгом и стоном полетели сюда снаряды, мины. Засвистели пули...

Моряк стоял открыто, на виду у всех. пули не трогали его, снаряды падали в стороне, и тысячи защитников Севастополя читали то, что передавал он, вслух повторяя каждое слово:

- Горячо приветствую доблестных защитников Севастополя... - читали морские пехотинцы в своих окопах.

- ...красноармейцев, краснофлотцев, командиров и комиссаров, - говорили артиллеристы, стоявшие у орудий.

- ...мужественно отстаивающих каждую пядь советской земли, - разбирали семафор автоматчики, притаившиеся за камнями у вражеских позиций.

- ...и наносящих удары немецким захватчикам и их румынским прихвостням, читали на командном пункте бригады морской пехоты.

И уже казалось, что тысячи голосов гремят над холмами и долинами, над многострадальной севастопольской землей:

- Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа. Уверен, что славные защитники Севастополя с достоинством и честью выполнят свой долг перед Родиной. И. Сталин.

И те, кто уже раньше прочел эту телеграмму, и те, кто впервые о ней узнал, понимали, что их приветствуют, к ним обращаются партия и весь советский народ.

И когда фашисты начали очередную атаку, ожили мертвые до сих пор холмы и долины.

Встали севастопольцы и двинулись в контратаку. Они двинулись на врага, как грозная туча, как неизбежное возмездие. И в первых рядах с автоматом в руках шел матрос с Большой земли...

* * *

После боя его не оказалось среди живых, его не нашли среди раненых. И никто не знал его имени.

Это был простой советский воин, один из многих, кто сражался в те годы на морях и фронтах.

Комиссар снял фуражку и сказал:

- Вечная слава тебе, неизвестный матрос!

И, точно салютуя погибшему герою, открыли в эту минуту огонь севастопольские батареи...

Вл. Лидин

Тебе, Cевастополь!

Мы знаем, Севастополь, твою русскую славу. Обращаясь к великим делам нашего прошлого, мы видим рыжие склоны, поросшие жесткой травой, между которыми лежишь ты, белый приморский город, колыбель Черноморского флота Севастополь. В ту пору, когда в Москве едва начиналась весна, ты уже белел горячим камнем юга, спускаясь домами к темносиней воде особенно синего, особенно густого в начале весны - Черного моря.

Каждый камень на жестких склонах, с которых видна беспредельность морского простора, говорил о героической судьбе этого города. Отсюда над всей историей русского флота поднялись в призывающем великолепии подвига фигуры адмиралов Нахимова и Корнилова, здесь в простоте народных славных дел нашел Лев Толстой образ русской великой души, которой он посвятил самые потрясающие страницы своих неумирающих книг, отсюда пошли, как боевой призыв к действию, имена лейтенанта Шмидта и броненосца "Потемкин".

Черноморские моряки! В песнях о боевых делах нашего флота осталась ваша запевка, ваш четкий шаг слышит поколение моряков, которое пришло вас сменить, оно научилось вашей храбрости, оно бережет традиции вашей борьбы, прославляя вновь на весь мир черноморцев. Многие месяцы тяжелую борьбу ведет осажденный Севастополь. Многие месяцы, отбивая врага, наваливал он тысячи неприятельских трупов на своих подступах. Снова, как в осаду 1855 года, изрыты склоны траншеями, и сухая крымская земля вздымается в воздух от разрывов снарядов, и боевые корабли из Севастопольской бухты ведут из своих пушек огонь.

Вся страна с любовью и гордостью следит за героической борьбой Севастополя. Тонны металла обрушивает враг на русскую эту твердыню. Тысяч солдат не досчитывается он при очередной перекличке. Он налетает на город эскадрильями, и алюминиевые скелеты сбитых и сожженных самолетов валяются на жесткой земле, и наши летчик" и наши зенитчики ведут счет будничным делам героического своего искусства. В осаду 1855 года был введен в действие севастопольский счет времени. Тогда каждый месяц обороны равнялся целому году. Ныне утроен, учетверен может быть этот севастопольский счет. Не парусники и гальоты ведут огонь по защитникам города. Тяжелая артиллерия врага бьет по городу. Черные коршуны появляются в небе. Только каменоломни и глубокие недра земли могут служить человеку убежищем.

И он борется, наш русский человек. В каменоломнях и подземных убежищах живет стойкий дух его беспримерного сопротивления. Великое мужество его моряков расправляет морской русский флаг, как великолепный попутный ветер моря. Можно физически убить человека, но нельзя сломить его дух. Дух защиты Севастополя - сколько месяцев он боролся, этот героический город! - дух, призывающий к действию. Никогда из песни о подвиге русских не будет выброшено имя Севастополя. Испытания, перенесенные им, сделали еще ближе, еще роднее для всех нас этот город. Каждый разрыв неприятельского снаряда или бомбы с самолета слышал весь народ вместе с вами, защитники Севастополя. Каждое ваше испытание мы делили вместе с вами, защитники Севастополя.

Вся страна простерла к вам свои руки, и в темных каменоломнях, и в окопах и траншеях, которыми ощетинился город, и на боевых кораблях, закопченных от дыма и пороха, знали вы, черноморцы, что мы с вами, мы вместе.

Пройдет время, и вместе с вами общими силами закидает землей наш народ блиндажи и окопы, и построит новые дома в Севастополе, и поставит на самых лучших местах памятники героям великолепной защиты осажденного в 1942 году Севастополя. Снова к солнцу и югу потянутся поезда, и загорелые мужчины и женщины будут возвращаться в позднюю осень на север, и будет пахнуть виноградом благословенная крымская земля, и над темносиней водой нашего Черного моря будет теплеть белым камнем город со звонким и героическим именем - Севастополь. Порукой этому наша победа, которая будет, сколько бы еще испытаний нам ни пришлось пережить!

Евгений Юнга

В Южной бухте

Последний сейнер подошел к Минной пристани на исходе ночи, Было совсем темно. Черный массив горы круто высился над отражениями звезд в бухте. Ступени лестницы, вытесанные в камне, серыми зарубками вели в непроницаемый мрак. Глаз с первого-взгляда не мог различить даже силуэты судов, слитые со склоном горы. Виднелся только выступ причала да слышались голоса невидимых людей: негромкие восклицания, крепкие словечки, лаконичные приказания... Пронзительный свист снаряда перекрыл все звуки. Вверху над пристанью грянуло столь яростно, точно гора лопнула и раскололась надвое. Снаряд разорвался на каменистом скате. Несколько секунд длился грохот осыпающихся каменных глыб, всплески воды в бухте. Эхо, перекатываясь, не успело затеряться вдали, как снова со свистом примчался снаряд, снова ухнул разрыв, посыпались камни...

Обстрел прекратился так же внезапно, как начался, и в тишине опять послышались возгласы людей, урчание моторов, скрип деревянных бортов, трущихся о стенку причала, топот ног на шатких мостках, - словом, все, что повторялось каждую ночь на Минной пристани осажденного Севастополя.

Эта пристань некоторое время служила местом погрузки и выгрузки, стоянки и ремонта сейнеров, предназначенных для обслуживания больших кораблей и всевозможных рейдовых операций, для доставки почты, боеприпасов и провизии в окрестные бухты, на батареи, форты и маяки побережья. Война сделала крохотные суденышки, способные пролезть чуть ли не в игольное ушко, незаменимыми для защитников Севастополя. Их основным достоинством благодаря незначительной осадке была возможность совершать рейсы, как говорится, "впритирку" к берегу и при появлении неприятельских самолетов укрываться в любой щели скалистых террас, окаймляющих бухты и заливы.

Сейнеры стали незаменимыми после памятной севастополъцам ночи, когда линия обороны сместилась с дальних подступов к городской черте, а фашистские танки принялись обстреливать прямой наводкой город, рейд и причалы. Именно в те дни, когда стоянка флота была перенесена в другую черноморскую базу, в героические дни второй половины июня 1942 года, сейнеры и шхуны, буксирные пароходы и катера нередко оказывались единственным средством связи между разобщенными осадой пунктами обороны города, а Минная пристань чуть ли не единственным действующим причалом в порту.

Впрочем, и она действовала только ночью.

В сплошной темноте наощупь швартовались к причалу перегруженные суденышки; с них высаживались на берег смертельно усталые бойцы; санитарки осторожно выводили раненых, поднимаясь с ними в город, к ближайшему госпиталю в одной из многочисленных штолен; грузчики сновали от штабелей за пристанью к бортам шхун и сейнеров, катили бочки с пресной водой, несли мешки с концентратами, консервами и хлебом, ящики с патронами и гранатами, изготовленными в городских подземельях.

Жизнь на причале не прекращалась, несмотря на артиллерийский обстрел, которому не однажды за ночь подвергалась Южная бухта. Гитлеровцы стреляли наугад, вслепую, рассеивая снаряды вдоль склона, посылая их на звуки моторов. Конечно, этот беспорядочный обстрел в течение одной ночи не мог причинить существенного вреда, но таких ночей уже насчитывалось немало, и многие сейнеры лежали на морском дне либо, разметанные в щепы, валялись на прибрежных камнях.

И все же ничто не прерывало кипучей сутолоки на Минной пристани. Пустынный в дневные часы причал теперь был буквально облеплен сейнерами и шхунами, пришедшими из окрестных приморских мест: из Казачьей, Песочной, Стрелецкой и Камышевой бухт, с Херсонесского маяка и с тридцать пятой батареи, от Конетантиновского форта и других участков севастопольской обороны. Высадка и погрузка производились одновременно, чтобы суда могли уйти по назначению, прежде чем займется рассвет.

До рассвета остались считанные минуты, когда к пристани ошвартовался последний сейнер.

Теперь весь отряд вспомогательных судов был в сборе.

* * *

- На сейнерах, - негромко позвали с причала. - Кирюшку срочно до командира отряда!

Толпа людей, ожидающих на палубе окончания швартовки, расступилась.

- Дядя Чабан, - раздался ломкий мальчишеский голос, - зачем требуют?

- Зачем, зачем! - ворчливо ответил тот, кого Кирюша назвал Чабаном. Приказ получен: всех, если нема шестнадцати лет, эвакуировать в глубокий тыл, чтобы не задавали на военной службе таких вопросов. Понял?

- Понял.

- Значит, топай своим ходом за мной.

Две тени - одна за другой - направились в глубь пристани, и дальнейший разговор Кирюши с известным всему Севастополю водолазом Чабаном не был услышан на сейнере.

Все время, пока продолжался путь по загроможденному всякой всячиной причальному участку, подросток хранил молчание, обдумывая сказанное водолазом, и только вступив на тропинку, проложенную к штабной штольне в склоне горы, деловито поинтересовался:

- На транспорте работал, дядя Чабан?

- До полночи, - подтвердил тот. - Все выбрали. В трюмах вроде аквариума: кроме бычков с феринками{3}, ничего. А ящички уже на переднем крае распечатывают.

- Не отсырели патроны? - озабоченно справился Кирюша.

- Претензий от братвы не поступало, а гитлеровцы нехай жалуются на том свете...

Чабан рассмеялся, довольный своей шуткой.

Извлеченный им из моря груз ценился теперь дорого.

Буксирные пароходы, шхуны и сейнеры пол обстрелом вражеских танков, расставленных на пристанях Северной стороны, пробирались к теплоходу, притопленному близ Сухарной балки, укрывались за его корпусом от пуль вражеских автоматчиков, ожидая, пока грузчики доверху забьют баржи снарядами, и вели груженые суда обратно через зону обстрела.

В бухте, которая простреливалась насквозь, появиться днем было невозможно, и водолазы работали по ночам. Первым среди них считался Николай Чабан. За восемь месяцев обороны он в обшей сложности провел в затонувших транспортах свыше месяца. Необычайная выносливость снискала ему всеобщее уважение моряков и горожан.

Ничем не примечательная, сухощавая невысокая фигура Чабана, слегка раскачиваясь, скользила впереди Кирюши к просвету двери в конце штольни. Предутренняя прохлада наружного воздуха сменилась затхлой сыростью подземелья. С каждым шагом духота усиливалась. Чем дальше вел Кирюшу водолаз, тем труднее становилось дышать.

- Под водой и то легче, - пробормотал Чабан, смахнув обшлагом пот с бровей.

- Здесь еще ладно, - отозвался подросток. - В прошлый рейс мы к мастерской ходили. В тех штольнях все равно что в горячий котел залезть. А люди у станков... И дед Величко там, у которого я учился на заводе в механическом. Без рубахи, а в очках...

Чабан остановился перед приоткрытой дверью.

- Товарищ капитан-лейтенант, разрешите Кирюшке взойти! Изнутри откликнулись.

- Дуй, морячок! - напутствовал водолаз. - Я в оперативную, за новостями,

Он свернул в боковой коридорчик, а Кирюша, вдруг оробев, шагнул под высеченные в скале и подпертые тавровыми балками своды помещения командного пункта.

У стола, на котором поверх разостланного плана Севастопольского порта поблескивали телефонные аппараты и оружие, сидел человек с проседью в волосах - капитан-лейтенант Приходько, командир отряда сейнеров.

- Моторист Приходько явился по вашему вызову! - звонко отрапортовал Кирюша. став напротив своего однофамильца.

Капитан-лейтенант пытливо осмотрел подростка и чуть усмехнулся его воинственному виду. За плечами Кирюши торчал автомат, к поясу была прицеплена граната, а сбоку висел трофейный штык-тесак.

- Сильно сомневаюсь, что тебе сегодня исполняется пятнадцать лет, полушутя, полусерьезно заключил осмотр командир отряда. - На тринадцать от силы вытягиваешь, а больше ни-ни.

Кирюша покраснел от обиды. Малый рост вечно подводил его и был источником сомнений для окружающих. Никому за пределами порта и в голову не приходило, что щуплый, невысокий паренек в промасленном комбинезоне и форменной фуражке без эмблемы числился на службе в действующем флоте осажденного Севастополя. Да и не только числился.

- А вот глаза у тебя серьезные, севастопольские глаза. И держишься молодцом. Поздравляю тебя с днем рождения. Возьми на память...

Капитан-лейтенант достал из ящика и протянул Кирюше изящно переплетенный томик. На корешке желтело тиснутое золотом название: "Тиль Уленшпигель".

Кирюша неловко взял книгу, еще не решив, изумляться ему или радоваться, и едва собрался поблагодарить командира, как тот стремительно поднялся и, выйдя из-за стола, крепко обнял маленького моториста.

- Ничего, сынок, ты еще почитаешь в мирное время, если нынче недосуг, растроганно сказал он.

- Товарищ капитан-лейтенант! - воскликнул Кирюша. - Про день рождения как вы узнали? Я и забыл про него. Командир отряда хитро сощурился.

- Лучше не выпытывай. Военная тайна... Ну, с поздравлениями кончено. Изволь-ка держать ответ: почему о матери забываешь? Сколько раз в июне домой заглядывал?

Кирюша смущенно молчал. Он догадался, в чем дело. Мать, должно быть, послала старшего брата Николку на пристань, а тот пожаловался командиру отряда, что Кирюша уже три недели не был дома. И про день рождения, наверное, рассказал.

- Слушай внимательно, - продолжал капитан-лейтенант. - Все равно твой сейнер переднюет здесь, так что увольняешься на берег с четырех утра до семи вечера. Но с обязательным условием: навестить мать. Договорились?

Он повел рукой в сторону двери.

- Можешь считать себя свободным.

Бережно держа книгу, Кирюша попрощался с командиром и шмыгнул в коридор штольни.

Чудесной прохладой тянуло из квадратной щели выхода. Кирюшл торопливо шел навстречу свежему воздуху, подставляя его невидимым струям разгоряченное лицо, пока в глаза не брызнул, ослепив на мгновение, нестерпимо яркий свет.

Уже рассвело. Над маслянистой поверхностью бухты поднимались испарения, постепенно редея и растворяясь в бледноголубом небе.

Спиралью вилась от штольни к пристани тропинка, протоптанная за месяцы осады.

Сбежав по ней на пустынный причал, который еще четверть часа тому назад был загроможден грузом, переполнен людьми, заставлен судами, Кирюша поспешил к одинокому сейнеру. Другие суденышки еще до рассвета разбрелись по расщелинам Корабельной стороны, под защиту зданий госпиталя и разбитого транспорта в дальнем углу бухты.

- Федор Артемович! - на ходу окликнул шкипера маленький моторист. - Ухожу до семи вечера на берег. Капитан-лейтенант приказал. Из-за выступа рубки на корме сейнера показался коренастый усач

- Правильно, - одобрил он, сойдя на причал. - Чем тебе весь день без дела томиться, лучше ступай и проведай мамашу. Ты ведь на Мясной живешь?

- Да, в третьем номере. Только в прошлом месяце наш дом разбомбили, а мама с Николкой в дом Логвиненковых перебрались. У самого берега.

- Так пошли скорее, - поторопил усач. - До башни вместе. Я за харчами схожу. Еще успеем взобраться.

Шкипер торопился не зря. Едва он и Кирюша, - составлявшие весь экипаж сейнера, - поднялись на верхнюю площадку лестницы, вдалеке раскатился орудийный выстрел и над ними томительно зазвенел рассеченный снарядом воздух.

Кирюша обернулся и, убедившись, что снаряд разорвался в стороне от Минной пристани, поискал глазами место, откуда стреляли. Взгляд его задержался на зданиях привокзальных кварталов, зияющих пробоинами, затем скользнул по источенному снарядами холодильнику, остовам мертвых судов у берегов бухты, пустынному рейду и редким купам зелени, увядшей под налетом гари взрывов и пожаров.

Стреляла фашистская батарея из-за слободки на Корабельной стороне.

Снаряды неслись через бухту, вонзались в нее, взметая багровые в отблесках зари брызги, разрывались у самого подножья и на склоне горы.

Шкипер встревожился:

- Сюда метят, и довольно точно... Как бы наш "экспресс" не накрыло.

Предчувствие не обмануло его.

Очередной снаряд зарылся в бухту по соседству с причалом, и тотчас палубу сейнера окутал пепельно-рыжий дым. Обломки деревянных надстроек взлетели над пристанью до уровня площадки, где задержались Кирюша и шкипер. Дым рассеялся, стелясь по воде, и они увидели, как медленно, будто нехотя, начал погружаться в пучину у развороченного причала их сейнер.

- Отплавался!..

Огорченный шкипер выругался и ринулся к штабной штольне.

- Не торчи на виду! Уходи наверх и не дожидайся меня! - крикнул он.

Кирюша опешил, подавленный зрелищем гибели сейнера, но моментально пришел в себя, когда следующий снаряд упал между пристанью и площадкой лестницы. Град земляных комьев обрушился на площадку.

В следующее мгновение маленький моторист, отфыркиваясь, вынырнул из удушливого полумрака и, карабкаясь к подножью Минной башни, полез вверх.

* * *

- Повремени, товарищ Вакулин, есть разговор с глазу на глаз, - удержал капитан-лейтенант шкипера, который только успел открыть рот. - Чего запыхался, сынок? - обратился он к Кирюше, едва тот собрался доложить о своем возвращении. - Сперва отдышись. Вижу, что благополучно обернулся. Мать жива? Вот и хорошо, что повидал ее. С полдня положение наше ухудшилось. Равелин занят противником.

- И Панораму разбомбили! - в отчаянии воскликнул Кирюша. - Горит вся!

Командир отряда медленно поднялся из-за стола.

- Не пощадили?..-с тихой яростью выдавил он из себя; лицо его исказилось. - Запомни это, Кирюша, на всю жизнь запомни!..

- Товарищ капитан-лейтенант, - официально обратился к нему маленький моторист, - раз наш сейнер погиб, то пошлите меня на другой. Командир молчал, и Кирюша упрямо повторил:

- Пошлите... Я и дальше не струшу.

- Да разве я сомневаюсь, товарищ Приходько? - отечески любовно глядя на него, произнес командир отряда. - Ладно, ступай на двести четвертый. Вакансии мотористов пока заняты, походишь матросом. Как стемнеет, вместе пойдем в бухту Матюшенко.

Едва теплая южная ночь спустилась на Севастополь, прикрыв густой темнотой раны города и пустынные рейды, из укромных недосягаемых для обстрела мест Корабельной стороны выбрались после дневного отстоя суденышки отдела пловучих средств.

Одно за другим они пересекали бухту и швартовались к разбитому снарядом причалу Минной пристани.

Там их встречал командир отряда.

Пока длилась погрузка, он проверял готовность судов, инструктировал шкиперов, рекомендовал командирам шхун использовать преимущество ломаных курсов, чтобы как можно меньше времени находиться под огнем врага у ворот гавани.

- Пора, - коротко произнес он, перейдя с причала на палубу головного сейнера, и шутливо приказал: - Отдавай концы с кранцами, сынок.

Кирюша выбрал на борт швартовы.

Скрипуче задев край причала, сейнер скользнул в ночь. Журчание воды, разрезаемой форштевнем, и ровный стрекот мотора не нарушали тишины, в которую погрузился Севастополь после дня битвы. Наступила недолгая передышка, пока обе стороны готовились к ночным действиям.

Тем временем четыре сейнера достигли Павловского мыска и поочередно легли курсом в ту сторону, откуда глухо, как бы из-за моря, долетали отзвуки перестрелки: то на клочке побережья вокруг бухты Матюшенко в несчетный раз отбивали атаку гитлеровцев защитники Северной стороны.

Лучи мощных прожекторов сновали у выхода из гавани, освещая порванную на части нить пловучих заграждений - бонов. Фашистские снаряды потопили буксирный пароход, который разводил и сводил боны у выхода в море. Портовые ворота с тех пор были распахнуты настежь. Разрозненные полые шары бонов чернели на поверхности, словно круглые рогатые мины, то скрываясь, то вновь возникая среди волн, неустанно бегущих с моря.

С минуты на минуту следовало ждать появления рядом с бонами шхун, которые раньше сейнеров ушли от Минной пристани и направлялись за пределы порта: в Стрелецкую, Песочную, Казачью, Камышевую бухты.

Кирюша увидел шхуны, когда из Константиновского равелина, где засели гитлеровцы, понеслись и повисли дугами огненные трассы зажигательных пуль и снарядов. Желтая змейка юркнула по борту одной из шхун, но суденышко, волоча за собой хвост пламени, все же продолжало путь. Одна за другой шхуны разрывали огненные заграждения. Все дальше от порта, все мористее, как говорят моряки, плясали лучи вражеских прожекторов, не желая упускать ускользающую добычу.

- Проскочили, факт! Проскочили! - радостно и азартно шептал Кирюша, наблюдая за бухтой из-под железного листа у форштевня. - Может, и мы проскочим...

Он не ошибся.

События у ворот гавани отвлекли внимание противника от внутреннего рейда. Сосредоточив огонь на уходящих из порта шхунах, гитлеровцы дали возможность четырем сейнерам приблизиться к Северной стороне настолько, что с палубы головного суденышка уже было нетрудно различить контуры отлогих берегов бухты Матюшенко.

Тогда Кирюша и принял предупреждающий сигнал.

- Морзят! - приглушенно выкрикнул он, оповещая капитан-лейтенанта. Морзят нам!

Действительно, слева от сейнера загорался, мерк, снова часто и коротко мигал рубиновый глаз карманного фонарика.

"Н-е п-о-д-х-о-д-и-т-е, - по буквам прочел капитан-лейтенант. П-р-о-щ-а-й-т-е... Д-а з-д-р-а-в-с-т-в-у-е-т С-е-в-а-с-т-о-п-о-л-ь!..>

Голос командира вздрагивал.

- Спасибо, товарищи, за предупреждение, но кому в лицо глянем, если уйдем без вас? Держать к пристани! - отрывисто сказал он.

Головной сейнер свернул в глубь узкой бухты. Остальные суда без промедления повторили маневр.

Дружно рокоча моторами, флотилия направилась к берегу.

Черное продолговатое пятно причала все отчетливее выдвигалось из темноты перед взором Кирюши. Маленький моторист напряженно прислушивался. Подкрадывалась к сердцу и вползала в него необъяснимая тревога: что-то уж очень тихо было на берегу.

Пестрые ленты зажигательных и светящихся пуль опоясали пристань, едва Кирюша прыгнул на выщербленный настил и хотел набросить швартов на причальную тумбу.

В одно мгновение все стало ясно: врагу удалось оттеснить от пристани защитников Северной стороны. Фашистские автоматчики сидели в засаде вокруг причала и пропустили к нему сейнеры для того, чтобы перебить личный состав и захватить суда.

- Назад, Кирюша!

Возглас капитан-лейтенанта затерялся в грохоте: батарея, замаскированная на пригорке за бухтой, дала залп по крохотной пристани.

Два снаряда взвизгнули и зарылись в бухту, а третий разорвался на берегу, неподалеку от маленького моториста.

Кирюшу подбросило и сильно толкнуло.

Он упал, но тут же вскочив, метнулся с причала на палубу.

Сейнер, пятясь, развернулся и, провожаемый залпами вражеской батареи, тарахтеньем автоматов и пулеметов, занял свое место головного в колонне судов.

- Испугался? - мягко спросил капитан-лейтенант, склоняясь к лежащему на палубе у борта навеса Кирюше. - Да что с тобой? - забеспокоился он, не получая ответа, и, присев на корточки, включил карманный фонарик.

Тусклый тоненький луч пополз по недвижимой, распростертой навзничь фигурке Кирюши, по его закушенным губам, окровавленным пальцам. Сквозь пальцы, судорожно впившиеся в бок, вытекала на разорванный комбинезон темная струйка.

Капитан-лейтенант приложил ладонь к груди Кирюши и, ощутив трепетное биение сердца, распорядился перевязать раненого и перенести в кубрик.

- Положите поудобнее, - сказал он матросам и повел сейнер вдоль берега к тому месту, откуда неведомый друг только что сигналил об опасности.

Снова мигнул воспаленный зрачок фонарика, но шкиперы, повинуясь капитан-лейтенанту, вели суда к берегу.

"К-т-о м-о-ж-е-т п-л-а-в-а-т-ь, н-е ж-д-и-т-е, п-о-к-а п-о-д-о-й-д-е-м, извещал командир отряда, - п-л-ы-в-и-т-е н-а-в-с-т-р-е-ч-у".

Всплески у берега дали понять, что сигнал разобран. В ту же минуту над бухтой вспыхнули ракеты-люстры, выпущенные фашистами, а с пригорков и холмов застрочили пулеметы и автоматы, гулко закашляли минометы.

Множество голов чернело на поверхности моря; некоторые исчезали, другие ненадолго скрывались и, спустя несколько секунд, опять всплывали, уже ближе к судам.

Усталые до изнеможения люди карабкались на борт сейнеров и ничком валились на палубу.

Несмотря на сплошную огневую завесу, отряд почти вплотную подошел к берегу.

Враг не ожидал такой смелости. Огонь всех батарей и танков, сосредоточенных в окрестностях бухты Матюшенко, был перенесен на клочок берегового пространства, удерживаемый подразделениями морской пехоты, на узкий водный коридор между берегом и флотилией, на уязвимые с такого незначительного расстояния сейнеры. Они дымились, во многих местах просверленные зажигательными пулями, но продолжали курсировать вдоль отмели, хотя фашистские танки уже сползали с холмов к взморью.

- Уходите! - крикнул кто-то с берега. - Еще пять минут будем прикрывать вас! Уходите немедленно. Командир отряда снял фуражку:

- Прощайте, товарищи!

- Да здравствует Севастополь! - отозвались с берега. - Да здравствует Сталин!

Погасли и вновь загорелись над бухтой ракеты-люстры. Сопровождаемые свистом снарядов и гулом разрывов, сейнеры, маневрируя, уходили все дальше от Северной стороны, пока не достигли спасительного поворота у Николаевского мыса.

Только там капитан-лейтенант вытер потный лоб, надел фуражку и вспомнил о раненом подростке.

- Есть ли среди вас врач? - обратился он к лежащим на палубе пассажирам и, когда один из них откликнулся, попросил осмотреть Кирюшу.

Узнав, в чем дело, врач спустился в кубрик.

Сейнеры успели ошвартоваться у Минной пристани. Беспокоясь за маленького моториста и ругая себя за то, что позволил ему пойти в опасную операцию, командир отряда направился в кубрик, но задержался на трапе у входа, заслышав голос Кирюши.

- Не знаю, доктор, как правильно. Я еще не читал той книги, - говорил Кирюша. - Ее мне подарил наш командир. Его рукою написано Капитан-лейтенант повернул обратно к рубке.

- Что с мальчуганом? - сдержанно спросил он, когда врач появился наверху.

- Все благополучно. Молодец паренек. Правда, потерял много крови, но сам извлек из раны осколок еще до моего визита. Я сказал, что придется эвакуировать его, а он вдруг заявил: "Пепел Севастополя стучит в мое сердце". Это ведь перефразировано из "Тиля Уленшпигеля", но мальчуган настаивает, что правильнее так, как он говорит, и ссылается на вас.

- И он прав! - подхватил капитан-лейтенант. - Для того книги и создаются, чтобы помогать нам любить и ненавидеть. Вот в чем смысл клятвы, которую Кирюша произнес перед вами, товарищ военврач. Я подарил ему книгу в день рождения, потому что сегодня нашему Кирюше исполнилось пятнадцать лет. Только пятнадцать, а из них он уже год воюет! Так пусть же пепел Севастополя стучит в его сердце, как сейчас звучат залпы наших орудий. Вот, узнаете?

Он стал называть огневые точки по знакомым с первого дня осады голосам: Малахов курган, Сапун-гору, тридцать пятую батарею, кочующие зенитки, стреляющие прямой наводкой по наземным целям Северной стороны. Потрясая ночь, над гулом залпов изредка слышался мощный раскат выстрела двухсотдесятимиллиметровой пушки, бьющей с участка артиллерийского училища по скоплениям вражеских войск. Ее рык звучал басовой октавой в грохоте канонады. Все теснее сжималось вражеское кольцо, но Севастополь продолжал сопротивляться до последнего снаряда, до последнего патрона, верный традициям черноморцев, о железной стойкости которых пели в эту минуту краткого отдыха на стоянке матросы сейнера:

...Раскинулось Черное море

У крымских родных берегов.

Стоит Севастополь в дозоре,

Громя ненавистных врагов!

Евгений Петров

Прорыв блокады{4}

Лидер "Ташкент" совершил операцию, которая войдет в учебники военно-морского дела, как образец дерзкого прорыва блокады. Но не только в учебники войдет эта операция, - она навеки войдет в народную память о славных защитниках Севастополя, как один из удивительных примеров воинской доблести, величия и красоты человеческого духа.

Люди точно знали, на что они идут, и не строили себе никаких иллюзий. "Ташкент" должен был прорваться сквозь немецкую блокаду в Севастополь, выгрузить боеприпасы, принять на борт женщин, детей и раненых бойцов и, снова прорвав блокаду, вернуться на свою базу.

26 июня в два часа дня узкий и длинный голубоватый корабль вышел в поход. Погода была убийственная - совершенно гладкое, надраенное до глянца море, чистейшее небо, и на этом небе - занимающее полмира горячее солнце. Худшей погоды для прорыва блокады невозможно было и придумать.

Я услышал, как кто-то на мостике сказал: "Они будут заходить по солнцу".

Но еще долгое время была над нами тишина, ничто не нарушало ослепительно голубого спокойствия воды и неба.

"Ташкент" выглядел очень странно. Если бы год назад морякам, влюбленным в свой элегантный корабль, как бывает кавалерист влюблен в своего коня, сказали, что им предстоит подобный рейс, они, вероятно, очень удивились бы. Палубы, коридоры и кубрики были заставлены ящиками и мешками, как будто это был не лидер "Ташкент", красивейший, быстрейший корабль Черноморского флота, а какой-нибудь пыхтящий грузовой пароход. Повсюду сидели и лежали пассажиры. Пассажир на военном корабле. Что может быть более странного! Но люди уже давно перестали удивляться особенностям войны, которую они ведут на Черном море. Они знали, что ящики и мешки нужны сейчас защитникам Севастополя, а пассажиры, которых они везут, - красноармейцы, которые должны хоть немного облегчить положение защитников города.

Красноармейцы, разместившись на палубах, сразу же повели себя самостоятельно. Командир и комиссар батальона посовещались, отдали приказание, и моряки увидели, как красноармейцы-сибиряки, никогда в жизни не видевшие моря, потащили на нос и корму по станковому пулемету и расположились так, чтобы им было удобно стрелять во все стороны. Войдя на корабль, они сразу же стали рассматривать его как свою территорию, а море вокруг - как территорию, занятую противником. Поэтому они по всем правилам военного искусства подготовили круговую оборону. Это понравилось морякам. "Вот каких орлов везем!" - говорили они.

И между моряками и красноармейцами сразу же установились приятельские отношения.

В четыре часа сыграли боевую тревогу. В небе появился немецкий разведчик. Раздался длинный тонкий звоночек, как будто сквозь сердце продернули звенящую медную проволочку. Захлопали зенитки. Разведчик растаял в небе. Теперь сотни глаз через дальномеры, стереотрубы и бинокли еще внимательнее следили за небом и морем. Корабль мчался вперед в полной тишине навстречу неизбежному бою. Бой начался через час. Ожидали атаки торпедоносцев, но прилетели бомбардировщики дальнего действия "Хейнкели". Их было тринадцать штук. Они заходили со стороны солнца и, очутившись над кораблем, сбрасывали бомбы крупного калибра.

Теперь успех похода, судьба корабля и судьба людей на корабле - всё сосредоточилось в одном человеке. Командир "Ташкента" капитан 2-го ранга Василий Николаевич Ярошенко, человек среднего роста, широкоплечий, смуглый, с угольного цвета усами, не покидал мостика. Он быстро, но не суетливо переходил с правого крыла мостика на левое, щурясь смотрел вверх и вдруг, в какую-то долю секунды приняв решение, кричал сорванным голосом:

- Лево на борт!

- Есть лево на борт! - повторял рулевой.

С той минуты, когда началось сражение, рулевой, высокий голубоглазый красавец, стал выполнять свои обязанности с особенным проворством. Он быстро поворачивал рулевое колесо. Корабль, содрогаясь всем корпусом, отворачивал, проходила та самая секунда, которая кажется людям вечностью, и справа или слева, или впереди по носу, или за кормой в нашей струе поднимался из моря грязновато-белый столб воды и осколков.

- Слева по борту разрывы! - докладывал сигнальщик.

- Хорошо, - отвечал командир.

Бой продолжался три часа почти без перерывов. Пока одни "Хейнкели" бомбили, заходя на корабль по очереди, другие улетали за новым грузом бомб. Мы жаждали темноты, как жаждет человек в пустыне глотка воды. Ярошенко неутомимо переходил с правого крыла на левое и, прищурившись, смотрел в небо. И за ним поворачивались сотни глаз. Он казался всемогущим, как бог. И вот один раз, проходя мимо меня, между падением двух бомб, он вдруг подмигнул черным глазом, усмехнулся, показав белые зубы, и крикнул:

- Ни черта! Я их все равно обману!

Он выразился более сильно, но не все, что говорится в море во врем" боя, может быть опубликовано в печати.

Всего немцы сбросили сорок крупных бомб, примерно по одной бомбе в четыре минуты. Сбрасывали они очень точно, потому что по крайней мере десять бомб упали в то место, где мы были бы, если бы Ярошенко во-время не отворачивал. Последняя бомба упала далеко по левому борту уже в сумерках при свете луны. А за десять-пятнадцать минут до этого мы с наслаждением наблюдали, как один "Хейнкель", весь в розовом дыму, повалился вслед за солнцем в море...

Бомбардировка окончилась, но напряжение не уменьшалось. Мы приближались к Севастополю. Уже была ночь, и в небе стояла громадная луна. Силуэт нашего корабля отлично рисовался на фоне лунной дорожки, Когда он был примерно на траверзе Балаклавы, сигнальщик крикнул:

- Справа по борту торпедные катера!

Орудия открыли огонь. Трудность положения заключалась в том, что ночью нельзя увидеть торпеду и отвернуть от нее. Мы ждали, но взрыва не было. Очевидно, торпеды прошли мимо. Корабль продолжал итти полным ходом. Катеров больше не было видно. Вероятно, они отстали.

И вот, наконец, мы увидели в лунном свете кусок скалистой земли, о которой с гордостью и состраданием думала сейчас вся наша советская земля. Я знал, как невелик севастопольский участок фронта, но у меня сжалось сердце, когда я увидел его с моря. Таким он казался маленьким. Он был очень четко обрисован непрерывными вспышками орудийных залпов. Огненная дуга! Ее можно было охватить глазом, не поворачивая головы. По небу непрерывно двигались прожекторы, и вдоль них медленно текли огоньки трассирующих пуль. Когда мы пришвартовывались к пристани и прекратился громкий шум машины, сразу стала слышна почти непрерывная канонада. Севастопольская канонада июня 1942 года!

Командир все еще не уходил с мостика, потому что бой, в сущности, продолжался. Был только новый этап его. Нужно было войти и пришвартоваться там, куда до войны никто не решился бы войти на таком корабле, как "Ташкент", и где ни один капитан в мире не решился бы пришвартоваться. Нужно было выгрузить груз и людей. Нужно было взять раненых и эвакуируемых женщин и детей. И нужно было сделать все это с такой быстротой, чтобы можно было уйти еще затемно. Командир знал, что немцы будут нас ждать утром, что уже готовятся самолеты, подвешиваются бомбы. Хорошо, если это будет "Хейнкели". А если пикирующие бомбардировщики? Командир знал, что, каким бы курсом он ни пошел из Севастополя, он все равно будет обнаружен. Встречи избежать нельзя, и немцы сделают все, чтобы уничтожить нас на обратном пути. Я видел, как стоял командир на мостике и следил за разгрузкой. Его напряженное лицо было освещено луной. Двигались скулы. О чем он думал, глядя, как по сходням, поддерживая друг друга, всходили на корабль легко раненые, как несли на носилках тяжело раненых, как шли матери, прижимая к груди спящих детей? Все это происходило почти в полном молчании. Разговаривали вполголоса. Корабль был разгружен и погружен в течение двух часов. Командир взял на борт около двух тысяч человек. И каждый из них, проходя на корабль, поднимал голову, ища глазами мостик и командира на нем.

Загрузка...