На этих днях, однакоже, к чему-то приготовляются; это секрет покуда, но когда это письмо придет к тебе, то уже не будет более секретом; от меня потребовали также сестер и двух хирургов; дело будет, как кажется, между Евпаторией и Севастополем, да может быть и у самого Севастополя, потому что мне велено готовить кровати для больных. Место-то еще можно как-нибудь найти, но матрацов и белья нехватает; больные лежат недели по три на одном и том же грязном матраце и в одной и той же одежде; все-таки, однакоже, теперь меньше грязи и нечистоты; сестры помогают нам усердно; жаль только, что между ними, точно так же, как и между военными в главной квартире, есть множество интриг.
Сегодня был в первый раз у Остен-Сакена - человека чрезвычайно вежливого и любезного. Он об одном человеке (О кн. А. С. Меншикове.) говорит напрямик правду, и - поделом.
Я рад, что перебрался сюда, в город; в Главном штабе главнокомандующего сухопутных и морских сил в Крыму, не в упрек будь ему сказано, зело скучновато; хоть бы он острил побольше, а то теперь и острот даже от него не слышно. В городе хоть есть чего посмотреть; дома мало пострадали от бомбардировки; только что народу мало, зато солдат много; виднеются иногда и женщины, остались некоторые, даже и жены моряков; так, одна, жена капит[ана] Протопопова (парох[од] "Крым"), поит больных в бараках на Северной стороне чаем, а сама живет с мужем на пароходе, курит папироски и весьма уважает Калашникова, с которым она познакомилась при постели больных.
Ты меня пожалуйста, моя душка, не торопи; не забудь, что я уже теперь вольный казак и заслуженный профессор; отслужил мои двадцать пять лет по новой царской милости и отслуживаю уже еще пятилетие( Имеется в виду указ о зачете всем боевым участникам обороны Севастополя каждого месяца службы за год. "В виде особого изъятия" разрешено было "распространить на учебную службу" П., "по уважению к заслугам, оказанным во время пребывания его в Севастополе для подавания пособия раненым, права, дарованные севастопольскому гарнизону, т. е. считать каждый месяц нахождения в Севастополе за год выслуги и по учебной части". После 6-го пятилетия профессора МХА не имели права оставаться на службе в ней.), а служить здесь мне во сто крат приятнее, чем в академии; я здесь, по крайней мере, не вижу удручающих жизнь, ум и сердце чиновнических лиц, с которыми по воле и неволе встречаюсь ежедневно в Петербурге.
В войне много зла, но есть и поэзия: человек, смотря смерти прямо в рыло, как выражался начальник штаба Семякин, когда шел на приступ с азовцами, смотрит и на жизнь другими глазами; много грусти, много и надежды; много забот, много и разливной беззаботности.
Мелочность, весь хлам приличий, вся однообразность форм исчезает; здесь не видишь ни киверов с лошадиными хвостами, ни эполет, ни чиновнических фраков и даже ордена видишь только изредка; просто все закутано в солдатскую сермягу, в длинные грязные сапоги, как дома, так и на дворе; я этот костюм довел до совершенства и сплю даже в солдатской шинели. Посмотришь в госпитале, и тут вся наша формальность исчезает: кто лежит на кровати, кто на наре, кто на полу, кто кричит так, что уши затыкай, кто умирает не охнув, кто махорку курит, кто сбитень пьет.
Теперь в госпитале на перевязочном пункте лежит матрос Кошка, по прозванию; он сделался знаменитым человеком; его посещали и великие князья. Кошка этот участвовал во всех вылазках, да не только ночью, а и днем чудеса делал под выстрелами. Англичане нашли у себя в траншеях двоих наших убитых и привязали их, чтобы обмануть наших, думая, что их будут считать за часовых.
Кошка днем подкрался ползком до траншей, нашел английские носилки, положил труп на эти носилки из полотна, прорезал в них дырья и, пропустив через дырья руки по плечо, надел носилки вместе с трупом себе на спину и потом опять ползком с трупом на спине отправился назад восвояси; град пуль был в него пущен, шесть пуль попали в труп, а он приполз здоровехонек.
Теперь он лежит в госпитале; его хватили на вылазке штыком в брюхо, но, к счастью, штык прошел только под кожей и не задел кишки. Он теперь оправился, погуливает, покуривает папироску и содрал еще недавно с попа и с Калашникова по двугривенному на водку. С великими князьями приехал, говорят, сюда Тимм, и портрет Кошки будет напечатан в Листке (Кошка, Федор - матрос 30-го флотского экипажа, герой обороны Севастополя. О нем - у Н. В. Берга, гл. IV, стр. 191 и сл. Тимм, Вас. Фед. (1820-1895)-художник, издатель "Художественного листка" (1851-1862).).
Погода здесь опять изменилась. После морозов в начале января настала весенняя погода; дня три тому назад подмерзло опять, а теперь два дня опять оттепель, и дует южный ветер; мы отворяем балкон, погода как в С.-Петербурге в апреле месяце.
О делах в Европе я знаю только по слухам и по некоторым запоздалым ведомостям; не верю. чтобы мир состоялся,- слишком далеко зашли, разве какое чудо случится, и будет какая-нибудь блистательная неудача с той или с другой стороны. Во французских газетах я читал все-таки о "coup decisif" (Решительный удар); пленные и дезертиры толкуют также о бомбардировке в феврале месяце, но все это пустое; un coup decisif теперь покуда ни с той ни с другой стороны невозможен; неприятелю, очевидно, нельзя взять Севастополь, не обошедши нас и с Северной стороны; на штурм они не сунутся. Чтобы обойти нас с Северной стороны, им нужно сделать еще сильный десант, а чтобы сделать сильный десант, нужно другое время года. Что будет с нашей стороны, если состоится это движение одного отряда, вероятно к Евпатории, которое теперь предполагается (и содержится в тайне), один бог знает, а уж верно не Меншиков, который недавно, встретив одного из врачей, спрашивал его:
- Много ли раненых?
- Всякий день прибывают,- отвечал тот.
- Долго ли же это будет продолжаться, скажите мне,- сказал Меншиков.
- Это вашей светлости лучше знать.
- Поговаривают что-то о мире,- ответил главнокомандующий.
Сколько можно судить по рассказам дезертиров, войско у англичан довольно деморализовано; все наши вылазки против англичан гораздо лучше удаются, чем против французов; англичан застают обыкновенно спящими в траншеях; недавно один дезертир рассказывал, что лорд Раглан исчез; вероятно, что его хотят сменить; говорят, что если бы не удерживал строгий караул, то перешли бы к нам целые роты из legion entranger (Иностранного легиона) и от англичан.
Дай бог, чтоб это была правда. Кораблей их теперь немного видно; из моих окон можно насчитать только до шести, в расстоянии шести-семи верст.
Скажи Шульцу, чтобы он во время пиления посматривал за вещами, сложенными в той комнате, где стоит пила; вообще, мне не нравится, что ты ему отдала ключ от этой комнаты: в ней сложен и спирт, и инструменты, а я знаю, каков надсмотрщик Шульц, и я боюсь, что половина вещей растеряется. Скажи ему, чтобы он пилил вдоль (Langsschnitte des Weiblichen Beckens), как можно более женских тазов и делал бы больше, чем говорил (Шульц выполнял эту работу для "Топографической анатомии" П. В этом труде П. проявил гениальность ученого, творческую фантазию мыслителя, изобретательский талант новатора, тонкую наблюдательность художника. Исследование начато печатанием в 1851 г. и закончено в 1859 г. Выходило оно частями в виде атласа на листах большого формата, с отдельными тетрадями объяснительного текста. Четырехтомный атлас состоит из 224 таблиц, на которых представлено 970 распилов в натуральную величину, рисованных художниками под наблюдением автора. Объяснительный текст - на латинском языке - состоит из четырех тетрадей большого книжного формата в 768 страниц. Текст "Топографической анатомии" изложен автором по-русски и напечатан в распространенных "От. зап.". Редакция поместила статью П. в художественном отделе, рядом с драмой поэта Л. А. Мея "Псковитянка". В этой статье изложены основные принципы труда. П. и здесь имел главным образом в виду приложение научных открытий к практической медицине.
"Господствующая мысль моего труда проста,- писал П.- Она состоит в том, чтоб посредством значительного холода, равняющегося не менее как 15°, довести все мягкие части трупа до плотности твердого дерева. Во время моих занятий я напал на мысль сделать еще другое приложение холода к топографической анатомии. Мне представилась возможность посредством заморожения изучить положение, форму и связь органов, не распиливая их в различных направлениях, а обнажая их на замороженном трупе, подобно тому, как это делается и обыкновенным способом. Конечно, этого нельзя сделать без помощи долота, молотка, пилы и горячей воды. Подобно тому, как в Геркулане открывают произведения древнего искусства, залитые оплотневшею лавою, так точно нам нужно в замороженном трупе обнажать и вылущать органы, скрытые в оледеневших слоях" ("Анатомия разрезов", стр. 391 и сл.).
В другом месте П. заявлял: "Возвратясь в 1856 г. в С.-Петербург, я принялся оканчивать мой анатомический атлас и напал на мысль, вместе с разрезами замороженных трупов пластинками, в трех направлениях, представить первые опыты скульптурной анатомии; для этого я придумал обнажать разные (особенно подвижные) органы в нормальном их положении на замороженных трупах, работая через оледеневшие ткани долотом и молотком; вышли превосходные препараты, чрезвычайно поучительные для врачей; положение многих органов (сердца, желудка, кишек) оказалось вовсе не таким, как оно представляется обыкновенно при вскрытиях, когда, от давления воздуха и нарушения целости герметически закрытых полостей, это положение изменяется до крайности. И в Германии, и во Франции пробовали потом подражать мне, но я смело могу утверждать, что никто еще не представил такого полного изображения нормального положения органов, как я; атлас мой разошелся по библиотекам европейских университетов, и теперь его нет более у книгопродавцев" (Письмо к И. В. Бертенсону от 28 декабря 1880 г.). О зарождении идеи "Ледяной анатомии" еще в 1836 г. см. в тексте
Академия Наук присудила П. за его труд полную Демидовскую премию. "Что касается до обогащения наших познаний, которым наука обязана этому сочинению, то изучение его обещает много нового и поучительного для бесчисленных частностей" ("Дем. нагр.", XXIX, стр. 8). Разбор сочинения представил академик К. М. Бэр (там же, стр. 35-46). "Бэр с полной компетенцией мог оценивать всю глубину гениального обоснования Пироговым топографической анатомии как основы хирургии; и эти основы, возведенные Пироговым, остаются и останутся незыблемыми при всем техническом прогрессе современной и будущей хирургии. Если для до-пироговских хирургов разрез места операции сводился к искусству произвести его в ряде случаев одним движением ножа, то Пирогов детально разбирает последовательно лежащие слои тканей и создает учение о фасциях соединительно-тканных пластах, связанных с мышцами и сосудами. Это был крупный шаг вперед для техники производства операций, при которой каждое движение ножа преследовало определенную анатомическую цель и для понимания причин послеоперационных осложнений; ибо, например, ход нагноений может зависеть от характера расположения фасций в месте операции" (E. H. Павловский, стр. 152). Из предшествующей научной литературы об этом труде отмечу книги и статьи С. П. Делицына, В. И. Разумовского, В. А. Оппеля,
П. П. Лазарева, В. H. Шевкуненко.
В заключительной части статьи в "От. зап." П. сообщает о присвоении его открытия бойким французским анатомом. "Начав мою работу,- пишет он,- еще за 20 лет, я не спешил и никогда не думал о первенстве, хотя и твердо был уверен, что до меня никто не делал такого приложения холода к изучению анатомии... Гораздо замечательнее было по следующим обстоятельствам появление в свет труда, сходного с моим, под прекрасным небом Франции". Дальше - рассказ о том, как П. еще с 1853 г. представил в Парижскую академию пять выпусков своего атласа "Топографической анатомии". Об этом труде русского ученого было сделано в заседании Французской академии 19 сентября того же года сообщение, напечатанное в ее протоколах. Спустя три года французский анатом Лежандр представил в Парижскую академию несколько таблиц, выполненных по тому же методу сечения замороженных трупов, и получил монтионовскую премию.
Об этом было напечатано в тех же протоколах той же академии, но имя П. не упоминалось. "Мой труд как будто бы не существовал для академии",- пишет Николай Иванович и добавляет иронически, намекая на Крымскую войну: "Я ничем другим не могу объяснить это забвение, как восточным вопросом, в котором вероятно и Парижская академия, по чувству патриотизма, приняла деятельное участие".
К сообщению о плагиате иностранными учеными изобретений и открытий русских ученых можно прибавить заявление П. о том, что немецкий профессор Гюнтер "изобрел" остеотом (инструмент при операции на костях), совершенно сходный с "остеотомом" П., значительно позже опубликования чертежа П.
Инструмент, которым работал Шульц,- огромная механическая пила, сооруженная на средства П. механиком Профетом; она занимала целую комнату в клинике П. при МХА (П. А. Белогорский, стр. 41). См. еще письмо No 15 ).).
Кланяйся нашей Маше, целуй ее; кланяйся Ем[илии1 Ант[о-новне], Богд[ану] Александровичу]. Ради бога, моя душка, вооружись терпением. Не грусти, крепись, мужайся, надейся; ты у меня молодец; за энергией тебе не в карман лезть; помни, что чем бодрее ты, тем бодрее я. Портрет у меня всегда в боковом кармане у сердца. Целуй и прощай, моя неоцененная Саша.
Прилагаемые два письма отправь по адресу.
No 15.
30 Генваря [1855]. Севастополь
( Подлинник письма No 15-в ВММ (No 15627), на четырех страницах; конверта нет.)
Спешу написать тебе, моя милая Саша, несколько строк; сегодня едет фельдъегерь. Много поэтому писать некогда. Впрочем, все то же, по-старому. Одна только новость о себе: я на этих днях любопытствовал посмотреть наши батареи и к этому открылся удобный случай. Адъютант Сакена ездил парламентером к французскому лагерю; в это время стрельба с нашей и с неприятельской стороны прекращается, и можно смотреть с батарей на неприятельский лагерь так же удобно, как смотрели мы в Ораниенбауме на английский флот (Это было летом 1854 г., когда П. жил с семьей в Ораниенбауме. Огромный англо-французский флот не сумел тогда добиться положительного результата и вынужден был оставить русское побережье на Балтийском море.).
Я поехал на дрожках на шестой бастион, отстоящий от моей квартиры версты полторы. Улица, ведущая к нему, Большая Миллионная, потерпела много от бомб; все дома в ней почти разрушены; бомбы пробили крыши и отчасти стены, а остальное докончили наши солдатики, которым позволено выбирать из разбитых домов стропилы, полы, двери, словом, все, что в них есть деревянного, для топки и для постройки себе землянок.
Когда мы подъехали к шестому бастиону, то подняли у нас белый, парламентерный флаг. Выстрелы с батарей умолкли. Я подошел сначала к стене, находившейся уже прежде, до неприятеля, в этой части города и сооруженной более против татар, чем против европейских неприятелей. Поэтому за ней сделан огромный вал и снабжен огромными корабельными пушками. Опустили щиты, заслоняющие наших от выстрелов, чтобы лучше можно было всё видеть, вооружились подзорными трубами и начали смотреть в оба. Вдали, сажен за четыреста, виднелась на возвышении неприятельская батарея, а саженях в двухстах от нас видны были и траншея; из них выстроилось также множество голов французских, любопытствующих подобно нам.
Наш парламентер, с белым знаменем в руках, верхом, сопровождаемый тремя или четырьмя всадниками, спускался медленно вниз с нашей горы в долину, впереди ехал трубач и трубил. На углу кладбища, в расстоянии от нас сажен сто пятьдесят, он остановился; из неприятельских траншей выступило человек шесть пеших, из которых один также нес белое знамя; между ними был парламентер-полковник. Все дело состояло в том, чтобы передать от находящихся у нас пленных письма и ответить на вопрос Канробера (Ф. Канробер (1809-1895)-главнокомандующий французской армией в Крыму (с осени 1854 г. до весны 1855 г.), который справлялся, нет ли у нас в плену таких-то.
Вся конференция продолжалась с четверть часа. Парламентеры возвратились потом восвояси, щиты спустили, я сел опять на дрожки и убрался; когда я ехал уже по дороге, то опять начали пускать бомбы и еще сильнее прежнего, чтобы вознаградить себя за напрасно потраченное время в переговорах.
В эти два дня были ночью сильные канонады, чтобы препятствовать работам; но раненых мало. Несмотря на то, у нас дела вдоволь; основываем новые перевязочные пункты в обывательских домах, отделяем гангренозных, которые развелись довольно от нечистоты и времени года. Надобно отдать справедливость Калашникову, который утром и вечером часов по пяти работает в гангренозном отделении; только человек такой, как он, привыкший к нечистым работам в анатомии, может выносить столько, сколько он выносит, возясь с гнилью и живым" трупами. Два дома заняты под это благоуханное отделение;
хозяевам после, если Севастополь не будет разрушен, придется всё переделать: стены, полы и всё пропиталось гнилью.
(Один из этих домов - дом купца Гущина, часто упоминаемый в истории обороны Севастополя. "Не лишним считаю сказать несколько слов о пресловутом доме Гущина, куда отправлялись с главного перевязочного пункта безнадежные, изувеченные раненые, которым и операции нельзя было произвести. Отделение с такими несчастными находилось в одном просторном купеческом доме, по близости дома Инженерного ведомства, и состояло под надзором профессора Гюббенета и других, чередовавшихся между собою, хирургов; но постоянными хозяевами этого отделения были - сестра милосердия Григорьева и привезенный из Петербурга Пироговым опытный фельдшер Калашников, прозванный у нас Хароном. Атмосфера была здесь убийственна: никакие дезинфицирующие средства не помогали, и не было возможности и пяти минут пробыть в такой палате, особенно во время перевязки ран; только один Калашников с железными легкими и притупившимся обонянием мог выдерживать это зловоние и безустанно работать по указанию врачей.
Никто почти из этих страдальцев не выздоравливал и редко кто проживал здесь сутки; большею частию через час, через два, изуродованный защитник Севастополя отдавал богу душу и уносился в особое помещение. Только при наступлении весеннего времени, когда можно было отворять окна и когда привезена была из Петербурга ждановская жидкость, воздух сделался сноснее и стали являться случаи, если не выздоровления, то по крайней мере возможности произвесть операцию и перевесть больного в другое отделение. Дом Гущина назывался мертвым домом, а хирурги наши дали ему название могилы. Когда привозили изувеченного на перевязочный пункт и по осмотре раздавалось приказание: в дом Гущина! - несчастный заливался горькими слезами. Каждый солдат понимал смысл и значение этого приговора" (Ульрихсон, стр. 180 и ел.).
Упоминаемое в этом отрывке дезинфекционное средство изобретено в 40-х годах XIX в. инженером Н. И. Ждановым и долго применялось в госпитальной практике. Так, например, в 1893 г. лабораторными исследованиями было установлено, что ждановской жидкостью можно с успехом пользоваться для борьбы с холерными и брюшнотифозными бациллами. Во время Крымской войны было опубликовано мнение П. об этом средстве: "Проф. Пирогов просит прислать для госпиталей в Крыму как можно более жидкости, изобретенной инженер-технологом Ждановым, которая поглощает испарения разлагающихся органических веществ и уничтожает зловоние. Пирогов испытывал эту жидкость здесь [в Петербурге], в Анатомическом институте и палатах госпитальной хирургической клиники, и говорит, "что при малом количестве и в соединении с половинным количеством воды, она, в самое кратчайшее время, совершенно уничтожает зловоние в воздухе, развивающееся от гниения трупов, от злокачественных нарывов, от испражнения, от накопления больных, от перевязочных вещей, и вообще от всех причин, сопряженных с условием госпитального быта, и что, в самое короткое время, она превращает зловредный воздух в здоровый, распространяя притом запах древесной кислоты". Дальше сообщается, что решено закупить большое количество этой жидкости и отправить в Крым ("М. сб.", No 2, отд. офиц.. стр. 375, 1855 г.).
Погода беспрестанно меняется. Сегодня чудеснейший день, почти весенний; вчера был сильнейший южный ветер, продолжался, однако, недолго, с дождем, и опять испортил дорогу. Слякоть по колено. Я очень доволен своей новой квартирой.
У меня есть камин, и мы живем втроем: я, Обермиллер и Калашников. Никитин - в отдельной комнате. За мной ухаживают эти господа, как дети за отцом. Калашников - гений хозяйства. Кто его знает, откуда он все достает,- и капусты кислой для салата, и икры, и шнапса, так что на недостаток нельзя жаловаться; нашел даже и баранков к чаю.
Доктор Каде, который также жил с нами и так часто со мною играл в шахматы, отправлен мною в отряд вместе с Беккерсом (Л. А. Беккерс (1831-1862), по окончании в 1854 г. медицинского образования, поступил ординатором в ВСХГ; П. оценил талантливость молодого врача и при отъезде в Севастополь пригласил его в свой отряд. После войны Б. написал, под руководством П., докторскую диссертацию ив 1861 г. был избран профессором хирургии МХА. Яркую характеристику талантливого Б. оставил живший с ним в 1861-1862 гг. на одной квартире И. М. Сеченов. Там же - о трагической смерти Беккерса (см. еще у А. А. Ландшевского, стр. 158).) к Евпатории; там предвидится какое-то дело.
Восьмая Дивизия пришла также туда из Перекопа, но до сих пор ничего еще не слышно, хотя прошло уже несколько дней, как он уехал. великие князья тоже часто бывают в городе; но Меншикова не видать; он сидит в своей берлоге, между тем как Сакен беспрестанно разъезжает, высматривая все своими сжатыми в булавочную головку зрачками (что придает его взгляду что-то особенное, именно, что называется по-русски мортослепством).
Я писал тебе уже, что Главнокомандующий морскими и сухопутными силами больше не острит; последняя его острота осталась, кажется, с октября на счет здешнего коменданта Кизлера, толстяка такого, что в дверь не пролезет, и седого, как лунь. Этот дородный господин, увидав телеграфический знак 50, принял зюд-ост за число 50 и прибежал к Меншикову, запыхавшись, объявить, что 50 неприятельских пароходов приближаются. Меншиков, поняв в чем дело, назвал его "ветреной блондинкой". Это была последняя острота.
Видаюсь нередко и с Нахимовым, который, как и все благомыслящие, называет Меншикова скупердяем.
Я тебе писал уже, что наши взорвали неприятельскую мину с успехом. Недавно (третьего дня) повторили еще взрыв, а на днях французы ошибочно взорвали собственную мину, думая, что мы в этом месте ведем контр-мину. Не забудь, что это все делается на шесть сажен в глубину, под землей. Говорят (пленники), что у французов сделано слишком двадцать галлерей, и все около четвертого бастиона, к которому они всего ближе (на шестьдесят сажен) подошли. Но покуда они новым десантом не отрежут нам дороги от Перекопа, бояться нечего; говорят, что англичане наняли сардинцев и хотят сделать, кроме Евпатории, еще десант в Алуште на южном берегу и отсюда двинуться к Симферополю, чтобы окружить нас, тогда как Омер-паша (Омер-паша (1806-1871)-командующий турецкими войсками в Крыму и в Азии.), который также в Евпатории, на пароходах пойдет из Евпатории, чтобы окружить таким образом Севастополь со всех сторон. Qui vivra, verra (Поживем-увидим)
Вот тебе почти все наши новости.
Начатое нужно кончить. Покуда я чувствую, что здесь полезен и покуда меня не прогнали отсюда, я должен начатое уладить и не возвращаться домой без результата; я ехал в Севастополь не для того, чтобы только сказать, что был здесь. Успокойся же, моя душка, помни, беспрестанно помни, что твоя твердость, твое спокойствие - это моя сила. Портрет твой и детей я ношу, как талисман, всегда при себе возле самого сердца.
Целуй и благослови детей.
Шульцу дай прочесть написанное. (Все дальнейшее, до конца абзаца, написано по-немецки.)
Нельзя ли приготовить разрез глаза в различных направлениях. Попытайся-ка.- Сделайте разрезы (продольные) носового канала с пометкой, принадлежал ли череп неделимым с коротким носом (калмыкам) или же с длинным носом. Не забудьте сделать, сколько только возможно продольных разрезов женского таза.
Прощай, моя несравненная. Спешу отправить письмо, фельдъегерь едет.
No 16.
Севастополь, 15 февраля [1855 г.]
(Подлинник письма No 16 в ВММ (No 15628), на одной странице; конверт-с обычным адресом.)
Не писал к тебе уже полторы недели; это оттого, что, во-первых, было множество дела: ночью было нападение на редут, и французы отбиты с уроном, а во-вторых, я в это время несколько прихворнул своим обычным недугом и теперь засел дня на четыре дома [...].
Скажи Сартори, чтобы он обратился, как можно скорее, в конференцию; я писал Пеликану с этим же письмом [...].
Я не знаю, получила ли ты все мои письма; нужно бы было счесть. Не помнишь ли ты, сколько я денег пожертвованных имел при себе, 4000 ровно или с чем-то? Письма должны лежать у меня в столе, справься (О деньгах, переданных П. от учреждений и частных лиц для раздачи больным и раненым воинам, об использовании их ).
Посланных вещей по почте еще не получил [...].
No 17.
Севастополь, 19 февраля [1855 г.]
(Подлинник письма No 17 не найден)
На письмо твое, касающееся дел Березина, спешу отвечать следующее. Держись всех этих дел дальше. Я в молодом Березине не имею ни малейшего доверия; я знал его, когда мальчишкой он еще долги делал; выросши, играл, проигрывал все, что отец давал; брал у всех, никому не отдавал [...]. Н. И. Пущин добр и благороден, но суждения его о людях не всегда справедливы.
Вся эта наследственность частей для детей состоит из шести тысяч р. серебром или 64 душ; Березин (С. Д. Березин - брат первой жены П.) просит семь тысяч, которые после передаст моим детям.
Нет, этому человеку я ни на волос не верю. Итак, чтоб и помину не было об этом [...].
Я сижу все еще дома, мой желудок все не в порядке. Ослизнение такое, что все - язык, зев - как будто покрыты слоем этой поганой тягучей слизи, и я думаю просидеть еще недели три дома; мне кажется, это необходимо.
Между тем, здесь дела обстоят по-старому. Недавно, однакоже, придумали построить такой редут под носом у неприятеля, который, если окончится благополучно, то, по уверению ваших, будет обстреливать все английские редуты; этого мало; заложив его, принялись еще и за другой выше и тот отоварили.
В первую ночь после заложения редута французы сделали нападение и ворвались в него, но с одной стороны наши пароходы, а с другой - штыки так их отжарили, что, по словам пленных раненых, les russes se sont battus comme des lions (русские дрались как львы) ("Под Севастополем у нас беспрестанные вылазки, которые очень тревожат утомленного неприятеля" (В. С. Аксакова, 11 февраля 1855 г., стр. 52).).
У Евпатории там наши были отбиты без результата. Эта евпаторийская экспедиция, которая в Петербурге представлена как рекогносцировка, очевидно, была самая глупая штука (Дело у Евпатории-атака 5 февраля 1855 г., предпринятая по желанию Николая I. Экспедицию эту Меншиков поручил храброму и распорядительному генералу С. А. Хрулеву (1807-1870), отличившемуся еще в 1854 г. на Дунайском фронте. Но в Евпатории неприятель имел огромный перевес в живой воинской силе и пользовался мощной поддержкой своих кораблей. И хотя меткость нашей артиллерии и стрелков нанесла ему большой урон, Хрулеву пришлось отказаться от штурма. "Несмотря на просьбу солдат вновь идти на штурм, начальник отряда приказал продолжать отступление", которое "было произведено в примерном порядке" (Е. В. Тарле, т. II, стр. 268 и сл.).).
Интриги! Какому-нибудь генералу непременно захочется что-нибудь схватить, вот он ищет и домогается, пока ему дадут чем-нибудь поковырять, а на поверку выйдет плохо.
Я во время моего затворничества буду писать к тебе чаще, но понемногу; не о чем много. Между сестрами множество больных и здесь, врачи также прихварывают. Главнокомандующий также болен. Нахимов прислал мне из библиотеки много разных книг, и я, оставаясь дома, если не сплю, наклонность ко сну есть,- то читаю; главное, лишь бы господь бог мне вкус поправил, которого почти совсем нет, и я, кроме чаю, почти ничего не ем; но так ничего не могу сказать, чтобы где бы болело или что беспокоило; короче, ты знаешь мою историю,- когда ослизнение у меня разгуляется, то считай на несколько недель.
Надобно иметь терпение (Об этой своей постоянной болезни П. пишет в дневнике).
Прощай, мой милый ангел. Друг мой неоцененный, моя ненаглядная Саша. Целую тебя и прижимаю крепко, крепко к груди [...].
No 18.
Севастополь, февраля 22 [1855 г.]
(Подлинник письма No 18-в ВММ (No 15629), на двух страницах.)
Хожу по комнатам с сигарой и с стаканом воды. Вот уж выпил два стакана натощак прекраснейшей воды, авось, послабит. Вчера в первый раз ел суп с курицей; вкус чая еще не могу провкусить, но слизи начинает, слава богу, менее отделяться. Вчера я принял третью морскую ванну, и действие их, очевидно, благодетельно: как сядешь в ванну, так как будто в раю. Сижу минут пятнадцать, потом обливаю себя ведром холодной морской воды и снова сажусь минут на пять. Кофе еще не пробовал; но сегодня или завтра попробую и думаю, что также теперь пойдет на вкус. Впрочем, сон довольно спокойный.. Мне прислали из библиотеки множество книг, и я обыкновенно читаю, но, устав читать, засыпаю.
Вот тебе, моя милая душка, бюллетень моего здоровья, из которого ты видишь, что, слава богу, идет лучше. Погода стоит здесь прекрасная, покуда сухая, солнечная и теплая. Во время моей болезни заболело еще четыре медика, и Обермиллер отличается истинно своей деятельностью: он и на перевязочном пункте, он посещает этих врачей и шесть сестер, занемогших тифом.
Вчера навестил меня Сакен, но застал меня в ванне. Меншиков отправился отсюда в Симферополь и сдал команду Сакену, на долго ли-неизвестно; у него разболелся пузырь: прежняя, давнишняя его болезнь; он мочился кровью и с жестокими болями. Все этому очень рады, и он хорошо бы сделал, если бы совсем не возвращался из Симферополя.
Вот нам бы твой желтый чай по почте поскорее приехал, не худо бы было.
Посылаю письмо Даля (Вл. Ив. Даль (1801-1872)-писатель, составитель "Толкового словаря живого великорусского языка", автор беллетристических очерков преимущественно этнографического содержания; писал бойко, с юмором. Д.- товарищ П. по учению в Юрьеве. Их дружеские отношения поддерживались после переезда П. в Петербург, где Д. служил при министре внутренних дел Л. А. Перовском в качестве заведующего его особой канцелярией. Д. участвовал в пироговском кружке врачей (ферейн). Разностороннее образование Д., его глубокие познания в естественных науках (до университета он окончил Морской корпус, несколько лет служил во флоте) не мешали ему быть в некоторых отношениях последователем мистика Сведенборга.), его взгляд на наше положение; к чему он приплел Сведенборга (3. Э. Сведенборг (1688-1772)-шведский ученый; начал свою деятельность в качестве натуралиста, а затем стал мистиком; в своих писаниях утверждал, что его посещают видения с божественными откровениями, что он был "в сердечной области бога, в левом желудочке", и т. п. бред.), уж бог его знает; но "наши кишки и тонкие, да долгие, хоть жилимся, да тянемся", по-моему, содержит истинную правду.
Лишь бы нас не покинули наши душевные силы и наша вера, а то, как-то предчувствуешь, отстоим [...].
No 19.
24 февраля [1855 г.]
(Подлинник письма No 19-в ВММ (No 15630), на двух страничках; конверт не сохранился.)
Слава богу, всякий день идет лучше. Вчера я ел с аппетитом тарелку супа куриного и жареного голубя. Продолжаю ещё брать морские ванны [...]. Хожу по комнатам, сижу пред камином; вчера в прекрасное утро выходил на балкон. Сон хорош. Вот тебе, моя душка, мой бюллетень. Если так пойдет, то скоро выйду, но спешить не буду.
Великие князья отсюда внезапно уехали ночью дня три или четыре тому назад. Говорят, будто императрица опять занемогла опасно (Вел. князья Николай и Михаил были вызваны в Петербург в связи с предсмертной болезнью Николая I (см. письмо П. от 1 марта, No 21).
Впрочем, все идет по-прежнему. Та же стрельба днем и ночью, на которую по привычке уже не обращаешь внимания. С недавнего времени неприятель пробует бросать к нам, говорят, из-за Малахова кургана, следовательно верст из-за шести, ракеты. Одна из них упала вблизи дома, где жили великие князья (в Сухой Балке); одна недалеко от Меншикова, у четвертой батареи; несколько в городе; одна в доме, где живет Сакен, который было загорелся, но его вскоре потушили; одна в доме рядом с домом, где лежат гангренозные больные, пробила потолок и , углубилась. в пол; в других местах врылись в землю на сажень, но повреждений значительных нигде не сделали.
Калашников выкопал часть этой ракеты, и она стоит теперь у нас. Целая должна быть длиною слишком в сажень. Наши на этих днях им подвели и взорвали контр-мину, так что их галерею взорвали на 16 сажень. Про англичан уже ничего не слышно, только про одних французов, которые действуют и работают. Но 14 февраля наши заложили новый редут, который должен обстреливать почти все английские редуты, а выше его еще другой; французы ночью сделали нападение, но я тебе, кажется, писал уже, как их отпотчивали [...].
No 20.
25 февраля 1855 г.] Севастополь.
(Подлинник письма No 20-в ВММ (No 15631), на двух страницах; конверта нет.).
Верный моему слову пишу и сегодня мой бюллетень. Верь мне, моя душка, что когда могу, когда усталость, занятия не отвлекают меня, то мне наслаждение писать к тебе и тебе рассказывать все, что у меня на уме. Ты еще, я знаю, думаешь, что я от тебя скрытничаю, тебя надуваю, но верь, это пустяки. Клянусь богом, у меня с тобой нет ничего скрытого и только то тебе не сообщаю, что, я знаю, ты не поймешь и потому тебе
будет совсем неинтересно знать.
Письмо о Меншикове можешь дать прочесть теперь всем. Я дождался, наконец, что этого филина сменили; может быть, и мы к этому кое-что содействовали; пора, пора; на место его едет Горчаков из Южной армии; покуда командует Сакен (М. Д. Горчаков (1793-1861)-главнокомандующий Дунайской, затем - Крымской армиями. Характеристика Г.- в дальнейших письмах П. из Севастополя (по Указателю).).
Я себя чувствую уже довольно крепким. Хожу по комнатам. Всякий день беру морскую ванну, съедаю две тарелки куриного супу и одного жареного голубя, одну чашку кофе. Вкус во рту стал гораздо лучше, также и ослизнение, но еще не совсем исправились.
Это письмо отправляю с флиг[ель]-адъют[антом] Шеншиным, который, кажется, в двадцатый раз уже катается из С.-Петербурга в Севастополь.
Из того письма, где я тебе описывал Меншикова, видно, что я правду говорил: он не годится в полководцы; скупердяй - верно, весь род такой; доказательство mad. Суза; сухой саркаст, отъявленный эгоист,- это ли полководец? Как он запустил всю администрацию, все сообщения, всю медицинскую часть. Это ужас! И взамен, что же сделал в стратегическом отношении? Ровно ничего. Делал планы, да не умел смотреть за исполнением их, потому что ему не доставало уменья на это; он не знал ни солдат, ни военачальников; окружил себя ничтожными людьми, ни с кем не советовался,- ничего и не вышло.
Он хотел было сыграть комедию и под видом мистицизма, что он молчит, но знает и скрывает многое, хотел бросить пыль в глаза; ему и удалось надуть некоторых дураков (с одним из таких, Апраксиным, я встретился на дороге), которые кричали, что без Меншикова Севастополь погиб. Но теперь все мы знаем, что Севастополь стоит совсем не через него, а malgre lui (Вопреки ему). Слава богу, я рад, что этого старого скупердяя прогнали. Он только что мешал.
Раненых здесь всякий день человек по десять бывает. Двое из моих врачей вчера возвратились из экспедиции в Козлов, куда я их посылал, и они двое только и были там операторами на 600 раненых (это - Каде и Беккерс). Прощай, мой несравненный ангел [...].
No 21.
1 марта. 1855. Севастополь.
(Подлинник письма No 21- в ВММ (No 15632), на двух страницах; конверт-без адреса; на оборотной стороне его - рукою А. А. Пироговой: "1 марта 55. Севастополь".)
Сегодня приводили войска и чиновников присягать императору Александру II. Итак, имя Николая I принадлежит уже истории. Я слышал подробности, но не верится (Подробности о смерти Николая I - слухи о самоубийстве царя. В литературе много свидетельств современников в подтверждение этих слухов. Из них очень ценен рассказ А. А. Пеликана. Дед его, директор Военно-медицинского департамента В. В. Пеликан следил за болезнью Николая I и по своему положению получал верные и обстоятельные сведения о ней. Кроме того он дружил с врачом Николая I Мандтом, который был частым посетителем у него в доме. Пеликан рассказывал дома, что Мандт дал яд желавшему покончить с собой Николаю. Пеликану-деду из-за этого пришлось даже перенести служебные неприятности. Когда при старике Пеликане товарищи его внука-студента говорили, что Мандт как врач не должен был давать царю яда, дед говорил, что "отказать Николаю в его требовании никто не осмелился; ему не оставалось ничего другого, как или подписать унизительный мир или покончить самоубийством" (А. А. Пеликан, стр. 120). В. В. Пеликан - близкий приятель Пирогова.
Определенное сообщение Пеликана подтверждается другим вполне осведомленным совоеменником смерти царя, Я. А. Чистовичем (1820-1875), профессором МХА и ее историком. Свидетельство это введено в литературный оборот лишь в 1948 г. академиком Е. Н. Павловским из неизданного дневника Чистовича (хранится в BMA). Говоря о "шарлатанской" системе "атомистики", Чистович заявляет, что ей "от всей души сочувствовал" Николай I, "заплативший даже жизнью за это сочувствие" (Е. Н. Павловский, стр. 200).
Рассказы Пеликана и Чистовича подтверждаются кратким, но решительным заявлением биографа Николая I, историка, ген. Н. К. Шильдера, знавшего очень многое из документов, недоступных другим историкам и, возможно, даже недошедших до нашего времени. На полях принадлежавшего ему экземпляра книги М. А. Корфа о 14 декабря 1825 г., против хвалебных отзывов Корфа о Николае как о рыцаре, герое и т. п., Шильдер отмечал: "враки, вранье, чистейший вздор, струсил, лукав, труслив", а против слов о том, что Николай "опочил смертью праведника", написал: "отравился" (Н. К. Шильдер, стр. 148 и cл.). Свод показаний о смерти Николая I и критический разбор их - у академика Е. В. Тарле (т. II, стр. 282 и ел.). Важное значение при оценке приведенных в наст. примечании фактов имеет выдвигаемое академиком Е. В. Тарле на первый план указание, что Николай I умер, когда дежурным врачом при нем был лейб-медик Мандт, остававшийся при больном императоре без третьих лиц. Лишь накануне Мандт уверял всех, что болезнь Николая не опасна, а во время своего последнего дежурства он вышел взволнованным и заявил, что император умирает. Другие известия о смерти Николая I у Н. П. Барсуква (т. XIII, стр. 384 и cл.).
Что касается судьбы самой мандтовской "атомистики" (или "мандизма", как ее называли современники), то в официальном ее разоблачении принимал деятельное участие П. "20 февраля нынешнего [18561 года состоялось высочайшее повеление: "Относительно производимых в Образцовом военном госпитале опытов над атомистическими способами лечения поручить особой комиссии из известных медиков военного и гражданского ведомств, по избранию министров военного и внутренних дел, строго исследовать, какие оказались результаты сего способа лечения и, смотря по удовлетворительности или неудовлетворительности оных по усмотрению их, или принять этот способ на совесть к руководству, или же вовсе отвергнуть оный". Членом комиссии от Медицинского совета министерства внутренних дел был П., вышедший к тому времени в отставку из МХА. Он был главным, вдохновляющим участником работ комиссии, он составил и ее доклад из пяти пунктов: "Комиссия работала целое лето. Пирогов перечитал со всем вниманием около 2000 скорбных листов Образцового госпиталя (со времени учреждения его в 1853 г. до закрытия в апреле 1856 г.), пересмотрел столько же скорбных листов в атомистическом отделении СПб. больницы чернорабочих, и на основании всего этого комиссия пришла к следующим заключениям: "... 4... атомистический способ отнюдь не может назваться выгодным ... 5. В основаниях атомистического метода нет ничего, кроме совершенного отрицания фактов, положений и законов современной науки. Правильный и точный анализ нормальных и болезненных процессов человеческого организма, необходимый для рационального врачебного действия, заменен в этом методе односторонними гипотезами о нервных явлениях организма, о прямых отношениях лекарств к отдельным органам и об усилении действия врачебных средств через продолжительное их растирание. Самое назначение одних и тех же лекарств в различных по свойству болезнях чуждо основательной критики и здравого смысла. При таковых недостатках рационального основания этот метод... оказывается крайне вредным. Убеждаясь сими выводами, комиссия по совести и крайнему разумению своему полагает, что так называемый атомистический способ лечения болезней не может служить для образованных врачей руководством. Надобно отдать справедливость Н. И. Пирогову: почти весь доклад комиссии подготовлен его трудами и написан его пером" (Е. Н. Павловский, стр. 201 и сл.).
Здесь все по-прежнему; о новом десанте еще не слышно. В марте или апреле должно что-нибудь разыграться. Апрель - мой последний термин (Срок пребывания на фронте ), если бог продлит живота до веку. Здоровье мое, слава богу, с каждым днем поправляется. Я целый час прохаживаюсь по комнатам, ем полторы тарелки куриного супа, куриную котлетку и беру морские, едва тепловатые, ванны; но на воздух еще не решаюсь выходить, зная, что если выйду, то тотчас же попаду опять на старую свою колею, а это еще рано.
Сегодня едет курьер, и я не хотел оставить тебя без известий, хотя, впрочем, писать не о чем; у вас теперь, я думаю, слухов и разговоров не оберешься; здесь все тихо, все осталось без перемены; по-прежнему выстрелы, лопанье бомб и ракет, раненые,- всё то же. Посмотрим, что будет вперед. Это уже здесь совершенно решенный вопрос, что Севастополя нельзя взять, не окруживши его и с Северной стороны и не прекративши все сообщения; но ведь это не мутовку облизать; сюда, мы слышали, идут еще две дивизии, и тогда посмотрим, что сделают сардинцы и турки [...].
Замечательно также и то, что французский парламентер сказал нашему (а я слышал лично от нашего) 16 числа, что государь скончался (Николай I умер 18 февраля 1855 г.) и что будет мир. Меня уверял сам парламентер; передаю, что слышал. Если правда, то необъяснимо.
Погода здесь стоит вообще уже недели две очень порядочная; солнце греет сильно, но ветер холоден, и мы топим еще и печки и камин [...].
Сестры, за исключением последнего отделения, которое еще в дороге, теперь все здесь и трудятся [...]. Из них шесть, однакож, больных, а две умерли от тифа, который господствует здесь и между больными и между врачами. Многие, однакоже, слава богу, поправляются.
А главное дело, ты, моя милая, несравненная душка, не тоскуй; в конце апреля - это мой последний термин [...]. Не забудь, что уже теперь я отслужил мои годы и свободен. Итак, теперь уже не долго [...].
Пожалуйста, не забудь написать, сколько пожертвованных денег я взял с собой; я теперь свожу счеты; мне кажется, что 4000; но ты справься с письмами от Безбородко, сколько он прислал, я забыл.
Прощай, мой ангел, будь спокойна [...].
No 22.
6 марта [1855]. Севастополь.
(Подлинник письма No 22 - в ВММ (No 15633), на двух страницах; конверт - с адресом, как большинство других.)
Слава богу, здоровье мое поправилось. На этой неделе, завтра или послезавтра, выеду, если будет хорошая погода. Обливаюсь уже холодной морской водой. Но от тебя с 14 февраля ни слова; что это значит? Задерживают письма, что ли? Впрочем, Паскевич (Фед. Ив. Паскевич (род. 1823 г.), сын фельдмаршала) был последний курьер, привезший известие о смерти государя. После него еще никто не приезжал.
Я тебе писал уже, что в последних числах апреля, если жив и здоров буду, уеду отсюда; разве только будет предстоять, очевидно, какое-либо важное военное дело, которое, разумеется, тогда меня задержит до мая. Но весьма вероятно, что если что-либо будет решительное, то в эти два месяца, именно, в апреле, если же не будет, то история эта может протянуться, пожалуй, еще год. Человек предполагает, бог располагает; насколько человеку позволено загадывать вперед, то в последних числах апреля я выеду отсюда.
Здесь все по-прежнему - вылазки, ночные нападения на редуты, канонада; но все без толку. Кажется, пора бы убедиться, что, так действуя, неприятель ничего не достигнет; об англичанах уже даже не слышно; они удалились с выстроенных ими редутов, и место их заняли французы.
Вновь выстроенный нами редут около Малахова кургана им очень нравится, и они уже не раз пытались отнять его, но всегда их отбивали; он очень близко к их редутам, так что наши ночью украли у них 150 туров (Туры - корзины, наполненные землей, служащие для прикрытия во временных укреплениях) и перенесли на нашу сторону; это их ужасно раззадорило; короче, другого средства им не осталось взять Севастополь, как окружив его с Северной стороны; без этого им на штурм лезть невозможно, а чтобы окружить, то надобно знать, у кого будет более войск. Ожидают со дня на день сюда Горчакова с его штабом и с войском. Про Меншикова носятся слухи, что он умер в Перекопе, и слава богу. (А. С. Меншиков умер в 1869 г.)
Мы теперь здесь ничего не знаем об европейских делах: нет ни писем, ни газет. Надобно думать, что дороги, транспорты, провиантировка и госпитали, наконец, существенно улучшатся после того, как Анненкову (Ник. Ник. Анненков (1799-1865)-генерал-губернатор Новороссийского края в 1854-1855 гг.) дана власть распоряжаться и в соседних губерниях: Воронежской, Екатеринославской и Курской. Давно бы так; я, как приехал, то написал докладную записку, что от здешней губернии ничего нельзя надеяться получить для транспорта больных и проч. и что нужно для этого, чтобы соседние губернии приняли участие. Я им говорил также, что если не предпримут мер, то разовьется тиф-он и развился; врачи и сестры то и дело, что хворают, и некоторые, разумеется, умирают [...].
No 23.
18-19 марта [1855 г.]. Отошлется еще на этих днях. Севастополь.
(Подлинник письма No 23 не найден)
[...]. Теперь точно не писал недели две. Зато перед этим, когда был болен и сидел дома, писал каждые четыре дня; писал к тебе и о деле Березина; писал и мои бюллетени о здоровье; бог знает, куда все это девается. От тебя же - вот 12 дней ни строчки, да еще и после одного ужасного письма, где ты описываешь свою болезнь, свою грусть и свои заботы о детях [...].
Если я только буду жив, если нас не запрут со всех сторон, а оставят хоть маленькую прореху, я в мае, рано ли, поздно ли- не знаю, к какому числу,-но приеду; баста,-это решено и подписано у меня. Я бы решился и прежде приехать, но две вещи меня удерживают; во-первых, уезжая, я потяну за собой почти десять врачей, которые были здесь, можно по совести сказать, весьма полезны в течение пяти месяцев; они ни за что на свете не хотят без меня здесь оставаться, сколько я их ни уговаривал, и скорее хотят уехать до меня, но не после меня; во-вторых, в мае месяце окончится пять лет службы, и теперь уже меня ни лаской и ничем не принудят служить долее,- после же двадцати пяти можно быть выбранным еще на пятилетие, и кто знает, может быть, меня бы лукавый попутал еще остаться; а после же тридцатилетия не велено указом долее оставаться; для этого и пенсия прибавляется. Пробыв здесь уже четыре с половиной месяца, я подумал, что лучше прибавить еще полтора и уже grundlich (Основательно) решить. В мае же месяце может Севастополь делать, что ему угодно, но меня не удержит; пора и на Балтийское; там, может быть, также не останемся без дела. Если в эти два месяца ничего не решится, то, пожалуй, будет продолжаться, как осада Трои, и тогда посмотрим, какой бифштекс сделается Улиссом.
Все, что я в состоянии был делать, я сделал для Севастополя; принес мою лепту от души; пусть теперь другие постараются. Врачи также один за другим хворают; из моих еще, слава богу, никто не умер, но другие умирают таки частенько от тифа. Летом, если все это будет продолжаться по-прежнему, как теперь, будет здесь что-нибудь и похуже тифа.
Я написал Горчакову докладную записку об этом; предложил, что считаю необходимым для отвращения заразы; посмотрим, что он сделает. Он при первом свидании со мною в госпитале (у него я еще не успел быть, был то еще не совсем здоров, то мешали занятия) узнал меня, со мной расцеловался на обе щеки и тотчас же начал расспрашивать обо всем, а потом потребовал, чтобы я ему между оперированными указал какого-нибудь из солдат, кто, по моему мнению, заслуживает георгиевский крест. Я ему показал молодца унтер-офицера с отнятой рукой, которому накануне была сделана операция, и он тотчас же своеручно дал ему крест и поздравил кавалером. Вот за это люблю! Он где-нибудь да слышал, что я говорил о Меншикове, упрекая его, что он не посещает раненых, не дает им награды и ставил ему в пример Воронцова, который на Кавказе сам раздавал кресты в госпиталях.
Как бы то ни было, Горчаков, из этого видно, человек, а Меншиков просто мумия. На этих днях я буду у него, встречу и старого знакомого Коцебу. Здесь новое только то, что стали драться сильнее; после того, как наши построили или почти построили новый редут впереди Малахова кургана, всякую-ночь - нападения. В одну ночь, назад тому с неделю, было тысяча двести раненых, и нам работы было на целых двое суток, когда я только что в первый раз выехал после болезни. Теперь почти все батареи молчат, исключая этого нового редута. Он неприятелю, как спица в глазу. Ожидают нового войска, которое ускоренными маршами подвигается к нам из Одессы и из Бессарабии. Пороху мало, но провиант есть на два месяца.
Я на случай и для себя заготовил сухарей на шесть недель, да пять или шесть окороков; кофе вдоволь. Можно жить,. хоть и осадят со всех сторон; но о новом десанте еще ничего не слышно; а о мире я помину у нас нет.
Какой мир, когда они принялись 10 марта нас в ночь бомбардировать, чтобы отвлечь от редута; пустили к нам в город тысячи три бомб, а мы стояли да посматривали, как они, светясь, летели прямо на нас, да только мимо, в бухту, или лопались на воздухе. Никитин, однакоже, уверяет, что ему песок в глаза попал от одного лопнувшего черепка бомбы. Вблизи нас загорелся дом, и на этот пожар они прямо начали пускать в нашу сторону; я собрался разом; у меня здесь только один мешок, да погребец и шинель; а в батарее (Николаевской) для нас стоит готовым отведенный каземат; там можно быть безопасными от бомбы; я не переезжаю, однакоже, потому что у нас славная и веселая квартира, с балконом на море.
Сигары и желтый чай, наконец, получил на этих днях, 12 или 13 числа, и получил еще от кого-то ящик с сигарами, кажется, от Зубкова. Про сестер милосердия должен писать еще великой княгине Елене Павловне. Не знаю, что мне с ними делать, когда поеду; они также об этом беспокоятся.
Приложенное огромное письмо, которое я сочинял целую неделю, во время болезни, да несколько дней после болезни, все отрывками да урывками, адресовано к Зейдлицу в ответ на его два письма, но назначено мною и для нашего маленького общества врачей; покажи Шульцу, который, коли хочет, может исправить грамматические ошибки, а потом отдай Здекауеру, пусть он его читает себе и другим приятелям, а после перешлет Зейдлицу. Два письма Зейдлица
(К. К. Зейдлиц (1798-1885)-талантливый, образованный терапевт; по окончании университета в Юрьеве был врачом морского госпиталя в Петербурге, затем участвовал в войне 1828-1829 гг.; с 1836 г.- профессор МХА. Живя в столице, поддерживал связи с Юрьевом, где сблизился с проф. И. Ф. Мойером (см. по Указателю), а через него- с поэтом В. А. Жуковским. У Мойера познакомился с П., когда Николай Иванович был профессором в Юрьеве, и в 1839 г. явился инициатором приглашения П. в МХА. Уйдя в 1846 г. в отставку, занимался общественными делами; десятки лет собирал материалы к биографии Жуковского, в 1870 г. выпустил в свет книгу о поэте. Продолжая расширять свою тему, издал в 1883 г. обширное исследование "Жизнь и поэзия В. А. Жуковского 1783-1883, по неизданным источникам и личным воспоминаниям автора". Ему адресовано письмо П. от 16-19 марта 1855 г. О Зейдлице у Н. Ф. Здекауера )
также дай им прочесть, чтобы лучше поняли мой ответ.
Счет пожертвованным деньгам твой, не знаю, правилен ли; мне кажется, Екатерина Михайловна (Екатерина Михайловна (1827-1894)-дочь вел. кн. Елены Павловны, участвовала в благотворительных учреждениях матери.) пожертвовала не четыреста, а пятьсот; справься лучше с письмами в столе. Квитанции Сартори я позабыл передать. Для департамента внутренних дел закажи Полю Пети шестнадцать экземпляров картин моих всех выпусков с первого до последнего. Департамент присылал сюда ко мне бумагу. Если нужно Пети деньги, пусть пришлет счет, я подпишу; но, вернее, пусть уже подождет.
Квартиру в Ораниенбауме найми заранее, я думаю, ту же. Сюда мне ничего теперь не присылай, а то, пожалуй, не успеет и придти, судя по чаю и сигарам. Себя поздравь с рождением; кажется, уже тебе за 26 перевалило - что еще юноша в сравнении с нашим братом стариком [...].
Писем теперь не ожидай скоро; каждые две недели - раз; решившись раз отправиться в мае и имея теперь дела по уши, писать не могу скоро, но в две недели раз буду; хоть редко да метко [...].
Кланяйся Глазен[апам], Пущину, Здекауеру и всем близким.
No 24.
25 марта [1855 г.]. Севастополь
(Подлинник письма No 24-в ВММ (No 15634), на четырех страницах; конверт с обычным адресом.)[LDN2]
Это письмо ты получишь, верно, прежде, чем написанное от. 21 марта точно так же, как и я получил твое от 13 прежде, чем от 8.
(Письма с датой 21 марта 1855 г. нет; конечно, имеется в виду письмо от 18-19 марта (No 23).),
Это письмо идет с курьером, а другое с одним генералом, который довольно уже докучал мне в С.-Петербурге и приехал и сюда надоедать ( Генерал-Геццевич ).
Я в том письме написал различные распоряжения, а в этом прибавлю только, чтобы ждала меня уже непременно на даче, в Ораниенбауме, куда, надеюсь, если будешь жива и здорова, то переедешь с детьми, как всегда, около 20 мая. В доме оставь кого-нибудь, чтобы принял вещи, а я, приехав в Петербург, тотчас же поеду на дачу; оставь расписание часов на квартире, когда пароход будет отходить в Ораниенбаум.
Из Севастополя я уеду около 15 мая, останусь в Симферополе, может быть, в Херсоне и проч., а потом уже, не останавливаясь, в С.-Петербург. В Москве я думаю остаться только несколько часов и хочу заехать к сестрам ( Сестры П.Анна и Пелагея ); пришли их адрес; не знаю, вместе или розно теперь они живут.
Детей поцелуй за их письма; скажи им, чтобы они теперь держали уши остро и слушались бы и вели бы себя хорошенько; я приеду, потребую отчета и буду ослушников судить уже военным судом; для этого с собой привезу и шинель с мундирным воротником.
На днях здесь узнали, что два первых условия мира приняты в Вене; остается теперь самый главный - третий: свобода плавания по Черному морю (Мирные переговоры в Вене велись зимою 1854/55 г. Слухи о них волновали все тогдашнее русское общество. Красноречиво выразила это в своем дневнике В. С. Аксакова: "Я просто обвиняю [Нессельроде К. В. 1780-1862, министр иностранных дел] в злоумышленности, каким бы то ни было способом, принудить нас хотя к постыдному миру" (14 ноября 1851 г., стр. 3). "Мы были поражены известием, что хотят заключить мир с Австрией и принять четыре постыдные условия. Мы все были поражены и взволнованы" (18 ноября 1854 г., стр. 7). "Наше правительство все живет немецкими началами, немецкой политикой; чувствует нераздельное сродство свое со всей системой Австрии, и Нессельроде действует очень сознательно" (27 ноября 1854 г., стр. 15). "Мы приняли четыре постыдные условия, и в то время, когда наши враги сами объявляют, что им приходится очень плохо под Севастополем; вероятно, мы и поспешили для того, чтобы вывести их из этого затруднительного положения; ну как же не сказать, что у нас в министерстве австрийский агент действует" (6 декабря 1854 г., стр. 18). "Покуда Нессельроде управляет делами, нельзя доверять, правительству" (21 декабря 1854 г., стр. 24). См. у академика Е. В. Тарле (т. II, гл. 10, стр. 298 и сл., 574 и сл.).).
Между тем здесь всякий день, или лучше всякий вечер и всякую ночь, на новом редуте валяют напропалую, и число раненых с каждым днем прибывает; но зато на всех других батареях почти совсем утих огонь; только и слышно и видно перестрелку у Малахова кургана.
Новые войска, две с половиной дивизии Южной армии, начнут вступать в Севастополь 27 апреля, как это мне вчера сказывал Анненков, который теперь сюда приехал на несколько дней; но ничего, кажется, не в состоянии сделать, чтобы усилить транспорт больных и опорожнить от них город, в котором теперь скопилось до 7000 больных, в Симферополе 6000; и, если не будут вывозить, а осада продолжится, то в летние жары и при существующих недостатках непременно разовьется какая-нибудь зараза. Я об этом толкую всем и каждому; писал докладную записку Горчакову; сам толковал с ним и с нач[альником] шт[аба] Коцебу, с Анненковым, с Нахимовым,-- короче, со всеми; прошу их и убеждаю, чтобы они вывозили больных из города на Северную сторону, раскинули бы там палатки, которые можно лучше проветривать, чем казармы и госпитали; чтобы отсюда возили беспрестанными и постоянными транспортами далее; чтобы запасали места для вновь прибывающих. Все это принимается, но ничего не делается; средств нет, палаток нет, лошадей и фур мало; куда везти больных, также еще хорошо не знают; все ближайшие госпитали уже переполнены, и везде воруют и везде беспорядок по-прежнему.
Генерал-штаб-доктор - пешка и только умеет поддакивать да хвалить то, что худо (Генерал-штаб-доктор-Шрейбер.). В госпиталях нет ни одного лишнего матраца, нет хорошего вина и хинной корки, ни кислот даже на случай, когда тиф разовьется. Врачей почти целая половина лежит - больны, и еще что из всего этого хаоса точно хорошо, так это сестры милос[ердия...]. Если бы не они, так больные лакали бы вместо сытного супа помои и лежали бы в грязи. Они и хозяйничают в госпиталях, и кушанье даже готовят, и лекарство раздают,- зато также и болеют; опять двое заболели и одна, Бакунина (Ек. Мих. Бакунина (1812-1894)-одна из лучших помощниц П. в Крыму; письма П. к ней - дальше; ее отец был сенатором, мать-племянница М. И. Кутузова.), тифом.
Если будешь кого видеть от вел[икой] княг[ини], то скажи, что я приготовляю второй подробный отчет о действиях сестер, и прочтет ли его она или нет, а я ей пошлю, потому что я горжусь сам их действиями; я защищал мысль введения сестер в воен[ных] госпит[алях] против дурацких нападений старых колпаков, и моя правда осуществилась на деле. Князь Г[орчаков] весь в руках К[оцеб]у, и если бог сам не поможет нашей матушке родной России, то не далеко на нем уедем; но он, по крайней мере, человек с душой, не такая копченая мумия, как М[еншико]в, и желает добра - это уже много, хоть и недалеко хватает. В военном деле разумеется, я не судья, и сам лукавый их не разберет, что они делают и что думают делать,- да еще и думают ли - вопрос. Один другому завидует и друг другу ногу подставляет, как бы свалить; но если можно было бы, пожертвовав тысяч двадцать, сделать с нашей стороны что-нибудь решительное, как это уверяют некоторые из военных (разумеется, больше молодые), то я бы советовал не медля это сделать.
Что значит и двадцать тысяч, выбывших из строя, в сравнении с теми жертвами, которые падут от заразы, если она успеет развиться; тогда и пятьдесят тысяч не досчитаются. Впрочем, бог им судья. Я что сумел, исполнил по совести, а на нет - суда нет. Поэтому я считаю мою миссию оконченной или почти оконченной здесь.
Уезжая отсюда, правда, я отнимаю от Севастополя около десятка дельных врачей, но кто думает, что я поехал в Севастополь только для того, чтобы резать руки и ноги, тот жестоко ошибается; этого добра я уже довольно переделал; я предоставил это другим, а сам смотрел больше и что увидел, то было то же самое, что уже прежде видел и знал. Я знал уже прежде, какова участь наших раненых (впрочем, не одних наших), думал содействовать к улучшению; теперь убедился, что при нашей распорядительности это дело несбыточное; беспорядок, беззаботность и непредусмотрительность неискоренимы,- хоть кол на голове теши.
Теперь, например, я всем уши прожужжал, что при новом деле, если будет хоть тысяча раненых, то они будут валяться, как свиньи; но никто ни с места,авось-ка вывезет как-нибудь. После все будет гладко и песочком посыпано. Вместо разных прихотей - сигарок и папирос, и даже вместо чаю и сахару, которые благотворители наши посылают сюда для раненых, лучше бы было им выслать на чем бы и где бы можно было лежать, но это, разумеется, не так легко. Анненков, вместо подвод и палаток привез также пожертвование, не знаю, свое ли или чужое,- скляночку с хлороформом. Заботы начальства о смертности как и всегда - большие; переписок о числе больных и выбывающих из строя - как и всегда - тьма,- бумага все терпит: врачам нет покою ни днем ни ночью,- а что толку? До смертности ли тут, до успеха ли в лечении, когда больных скучат, как селедок в боченке, и в начале болезней и ранений не хотят или в самом деле, может быть, не могут позаботиться об их приюте, о логовище и о чистоте тела?
Да, вот еще геройский поступок сестер, о котором я сейчас услышал и который уже, верно, известен вел[икой] княг[ине]: они в Херсоне аптекаря, говорят, застрелили. Истинные сестры милосердия,- так и нужно, одним мошенником меньше. Не худо, если бы и с здешним Федором Ивановичем сделали то же.
Правда, аптекарь сам застрелился или зарезался,- до оружия дела нет; но это все равно. Сестры подняли дело, довели до следствия, и дела херсонесского госпиталя, верно, были хороши, коли уже аптекарь решился себя на тот свет отправить. Но зато они должны теперь ухо остро держать: с комиссариатским ведомством шутки плохи. Здесь, покуда я здесь, их на руках носят: что будет после, не знаю, но под эгидою вел[икой] княг[ини] может быть и хорошо отделаются, лишь бы она не слушала наветов, и лишь бы они, как бабы или как военноначальники, между собой не ссорились и друг другу не пакостили. Я уже об этом почти со слезами умолял и их иеромонаха, который, между нами будь сказано, очень глуп (Иеромонах при Крестовоздвиженскои общине-Вениамин), и начальниц самих.
Однакож я заговорился; пора в госпиталь; ночью прибыли раненые. Прощай, моя душка. Будь, ради бога, здорова и храни детей. Я часто думаю, что-то они делают одни, когда тебе нездоровится; впрочем, когда я и в Петербурге, то они все-таки остаются одни, если ты нездорова, хотя я знаю, что ты и больная за ними смотришь [...].
Цигары и желт[ый] чай, наконец, на прошлой неделе получил; также и твою корпию; теперь пью всякий день утром Машин шоколад, который целую зиму лежал в бездействии. Пожелай Маше благополучного разрешения.
Прощай, моя душка, целую и обнимаю тебя. Писать теперь не буду так часто-некогда: должен сводить разные счеты, переисправить бумаги, а сверх того новые раненые всякий день прибывают. Прощай, до свидания на даче, если богу будет угодно продлить живота и веку.
No25.
7 апреля [1855]. Севастополь.
(Подлинник письма No 25 не найден)
Пишу тебе с перевязочного пункта, куда я на время, а может быть, и до окончания моего срока пребывания в Севастополе, переехал на другой день Светлого воскресения [...].
В Светлое воскресение был у заутрени в соборе, и во время служения уже раздавались издали сильные выстрелы; бомбы летали в город; потом опять все замолкло. Но в понедельник на Святой, 29 марта, в 5 часов утра мы были разбужены сильной канонадой; окна комнаты дрожали, по стенам дома как будто сотни кузнецов стучали молотками; мы вскочили, наскоро оделись и узнали, что неприятель открыл сильную бомбардировку со всех бастионов; наши отвечали; завязалась сильная канонада из тысячи пятисот осадных орудий, полетели бомбы и ракеты, мы побежали стремглав на перевязочный пункт вскоре вся огромная зала начала наполняться ранеными с ужасными ранами: оторванные руки, ноги по колена и по пояс приносились вместе с ранеными на носилках; слишком четыреста раненых нанесли нам в сутки, слишком тридцать ампутаций.
С этого дня бомбардирование продолжалось днем и ночью до 6 апреля и даже сегодня еще не совсем окончилось, хотя сделалось несравненно тише. В первый день неприятель выпустил слишком тридцать тысяч снарядов; считают, что по сей день выпущено до четырехсот тысяч. Бомбы падают где ни попало, но вообще вреда изломам бастионов сделали немного.
На бастионах считают до ста подбитых пушек из тысячи; разрушенные амбразуры исправляются ночью, но это стоит людей; и у нас считают в течение этого времени (от 28 марта до 7 апреля) до шести тысяч выбывших из строя. На наш перевязочный (главный) пункт, куда являются раненые с самых главных бастионов (четвертый, пятый и шестой), является до двухсот - четырехсот в день. Два наших небольших пороховых погреба и один английский взлетели на воздух.
Неприятель взорвал мину перед четвертым бастионом и образовал воронку, которую и занял; но сегодня ночью наши две роты подползли тишком, разрушили поставленные уже около воронки туры, закидали засевших там французов камнями, выгнали их вон, взяли человек пять в плен и ушли. Бомбардирование, очевидно, уже утихло. Чего хотел неприятель?
Бог знает. Кажется, однако, надеялся более причинить нам вреда и готовился на штурм. Третьего дня ночью сильные его колонны, как говорили, до двадцати тысяч, хотели во время взрыва мины пробраться между 4 и 5 бастионом, но были встречены перекрестным картечным огнем и удрали назад. Между тем, к 10 или 12 апреля придут новые войска к нам, две с половиной дивизии, и мы подкрепимся.
С моря он [...] выставил тоже в нашем виду пятнадцать кораблей, которые, однако, только стоят и ничего не делают. Только с третьего дня одна канонерская лодка, пользуясь туманом, подъезжает близко к бухте, дает несколько выстрелов из больших ланкастерских орудий и тотчас же поворачивает назад; бомбы и ядра из них падают возле нас в бухту. Говорили, что Наполеон сюда приехал и по этому случаю открыто бомбардирование; но эти слухи не подтвердились. Полагают, что бомбардировка теперь прекращается, потому что у неприятеля уже нет зарядов, которых у нас тоже мало, так что каждый бастион должен делать в сутки только положенное число выстрелов. Бог знает, чем все это кончится. Будет ли штурм или нет, но пора бы положить один конец этой глупой осаде.
На перевязочный пункт, кроме солдат, приносят и женщин и детей с оторванными членами от бомб, которые падают в Корабельную слободку - часть города, где еще, несмотря на видимую опасность, продолжают жить матросские жены и дети. Мы заняты и ночь и день, и ночью, как нарочно, еще более, чем днем, потому что все работы, вылазки, нападения на ложементы и т. п. производятся ночью.
Странно будет, если после этой усиленной бомбардировки неприятель опять смолкнет, и дела пойдут по-прежнему; но все его усилия теперь обращены, очевидно, на четвертый бастион; через этот пункт он хочет проникнуть в Севастополь. Наши все желают штурма и говорят, что это было бы для них самое лучшее. Северная сторона остается, как и прежде, для нас совершенно открыта, и цены на съестные припасы и проч. нисколько не поднялись.
Письмо твое от 21 марта получил сейчас. Ты, моя душка, та же и в 26 лет, как была прежде. Я тебя уверяю, что ты точно родная детей, и ты без всякого угрызения совести можешь себе присвоить это титло, которое ты вполне заслужила и которое и дети заслужили своей любовью к тебе.
Погода здесь хороша, но еще не слишком. Стоят туманы; перед нашими окнами расцвела акация, но деревья распускаются несравненно медленнее, чем в С.-Петербурге; я замечаю это, смотря на их свежие листки всякий день. Вино, про которое ты пишешь, я не получил, и теперь не высылай уже ничего - не стоит. Еще пять недель, и я [...] выеду из Севастополя. Надеюсь, что к тому времени даже что-нибудь да будет сделана либо с нашей, либо с неприятельской стороны.
Теперь я живу в трех разных местах. Вещи мои лежат в сохранности в Николаевской батарее, где для меня приготовлен также и один каземат, если на перевязочном пункте будет слишком опасно долее оставаться; на прежнюю мою квартиру езжу обливаться холодной морокой водой и обедать, а сплю и провожу целый день и ночь на перевязочном пункте - в Дворянском собрании, паркет которого покрыт корой засохшей крови, в танцевальной зале лежат сотни ампутированных, а на хорах и биллиарде помещены корпия и бинты. Десять врачей при мне и восемь сестер трудятся неусыпно, попеременно, день и ночь, оперируя и перевязывая раненых. Вместо танцевальной музыки раздаются в огромном зале Собрания стоны раненых.
Н. И. Пущину скажи, что у его племянника Завалишина оторвало ядро во второй день бомбардирования всю руку, и я ее вырезал из плечевого сустава. Теперь ему идет довольно порядочно, сверх ожидания, потому что рана была чрезвычайно тяжелая, с большим разрывом кожи, и он был принесен на перевязку изнеможенный от сильной потери крови.
Здекауера попроси, чтобы он известил через Рауха ( Г. А. Раух (1789-1864) - лейб-медик Николая I.) Зейдлица, что офицер Зейдлиц, о котором он меня спрашивал в своем письме, убит под Альмою [...].
No 26.
Севастополь. 22 апреля [1855].
(Подлинник письма No 26-в ВММ (No 15635), на трех страницах; конверт-с обычным адресом.)
После бомбардирования, о котором я тебе писал и которое продолжалось беспрерывно от 28 марта до 8 апреля и во время которого выпущено было до полмиллиона снарядов, теперь еще буря не утихла; всякую ночь почти что-нибудь да встречается; ложементы пред третьим бастионом уже в третий раз переходят из рук в руки и теперь остались в руках неприятеля [...] у нас вдруг привалило до шестисот раненых в одну ночь, и мы сделали в течение двенадцати часов слишком семьдесят ампутаций. Эти истории повторяются беспрестанно в различных размерах. Сегодня пронесся слух, что неприятель сделал опять десант или хочет делать около Одессы, а другие говорят - опять на Альме; но, слава богу, у нас войска довольно, более, чем было 24 октября.
Ты пишешь, что не можешь рано переехать на дачу; ради бога, и не переезжай рано; я тронусь после половины мая только из Севастополя, если бог велит, о чем я уже написал Пеликану и вел[икой] княг[ине1; следовательно, прежде последних чисел [мая] или начала июня не могу приехать в С.-Петербург. Вели сначала, прежде чем переедешь, вытопить дом хорошенько. Я не понимаю, как ты получаешь мои письма и я твои. В один день я получил три: от 5, 7, 9 апреля; так, вероятно, и ты мои получишь. Если скотина генерал Геццевич, свиты его императорского величества, не доставил тебе письмо, которое сам вызвался доставить и в котором я поместил еще письмо к Зейдлицу, то надобно непременно об нем справиться в С.-Петербурге и у него достать во что бы то ни стало. Его знает Карелль (Ф. Я. Карелль (1806-1886)-товарищ П. по Юрьеву (1826-1832); о письмах П. к нему, автобиографического содержания,- дальше см. текст. ) и велик[ая] княг[иня]. Он выехал отсюда 26 марта я хотел на Святой быть уже в С.-Петербурге. Два письма, посланные после него, ты уже, верно, получила.
Теперь здесь уже настоящее лето; жара, все в цвету, хотя, правда, зелени здесь и немного видишь; весь Севастополь набит теперь войсками. Для чего их держат здесь, выставляя и подвергая бомбам, не знаю, но, вероятно, что-нибудь или приготовляют или сами готовятся.
Все, что при бомбардировании было разрушено, теперь опять совершенно поправили. Теперь опять бастионы, как были прежде; правда, у нас выбыло в девять дней тысяч девять из строя; одних ампутаций мы сделали с 27 марта по 21 апреля-до пятисот, но и неприятелю досталось порядочно. Бесполезная резня эта уже, я думаю, не мне одному надоела; бьют друг друга, ничего ровно не выигрывая; все остается, как было; они не решаются на штурм, мы не можем их прогнать. И так все идет без конца; трудно решить, чем все окончится; теперь мы стоим ровно.
Будь же здорова и, ради бога, не делай ничего, что тебе может повредить. Теперь у вас самое скверное время в Петербурге - лед Ладожский идет. Береги детей также. Прощай, моя несравненная душка, не грусти и не думай [...].
Письмо, может быть, сегодня еще и не отправится, но я спешу его отправить на Северную сторону.
No 27.
Севастополь. 29 апреля [1855].
(Подлинник письма No 27-в ВММ (No 15636), на шести страницах; число "29" в дате переделано из "27", конверт-с обычным адресом.)
Все тихо и спокойно. Вот уже третий день, как выстрелы слышатся изредка, и число раненых, вместо сотен в сутки, ограничивается десятками. Только на Северную сторону стреляют из неприятельского лагеря раскаленными ядрами из ланкастеровских пушек. Что значит эта тишина? Бог знает; верно, перед грозою. Неприятель строит одну батарею за другой и после последней бомбардировки значительно приблизился. Одна новая батарея сооружается против четвертого, одна против третьего бастиона. По Театральной площади (на конце Екатерининской улицы) уже нельзя ходить: летают ядра, и потом там проводят траншею, и войска отправляются к четвертому бастиону Уже не по прежней дороге. Говорят о предстоящей нам снова усиленной бомбардировке. Между тем город наполнен нашими войсками, полки бивакируют на улицах, и слава еще богу, что им мало вредят бомбы; куда их денут во время бомбардирования, не знаю, а если они останутся, как теперь, на открытых улицах, то без вреда не обойдется.
Худые слухи носятся в городе; говорят, что Севастополь будет взят. Но что всего хуже - это раздоры и интриги, господствующие между нашими военноначальниками; это я заключаю из разговоров с адъютантами. Сакенские ненавидят горчаковских; друг друга упрекают в пристрастии. Видна также и решительность. Когда 20 или 21 числа наши ложементы перед пятым бастионом были взяты [...], неприятель, заняв их, мигом выстроил батарею, воспользовавшись нашими же работами, перед носом четвертого бастиона. Хотели его выбить, но потом опять отдумали. Мы отстояли бомбардировку - правда, но потеряв выбывшими из строя тысяч до десяти и допустив неприятеля ближе. От раненых беспрестанно слышишь жалобы на беспорядок. Когда солдат наш это говорит, так уж, верно, плохо.
Время ли тут интриговать, спорить и рассуждать о том, за что тот или другой получил награду, восставать друг против друга, когда нужно единодушие; а его нет, я это вижу ясно. Это ли любовь к родине, это ли настоящая воинская честь? Сердце замирает, когда видишь перед глазами, в каких руках судьба войны, когда покороче ознакомишься с лицами, стоящими в челе. Они, не стыдясь, не скрывая перед подчиненными, ругают друг друга дураками [...].
Хорошо говорить самому себе: "молчи; это-не твое дело"; да нельзя, не молчится, особливо, когда говоришь с женою.
Так и во всем, так и с бедными ранеными; когда за месяц почти до бомбардировки я просил, кричал, писал докладные записки главнокомандующему (князю Горчакову), что нужно, вывезти раненых из города, нужно устроить палатки вне города, перевезти их туда,- так все было ни да, ни нет. То средств к транспорту нет, то палаток нет; а как приспичило, пришла бомбардировка, показался антонов огонь от скучения в казармах, так давай спешить и делать, как ни попало. Что же? Вчера перевезли разом четыреста, свалили в солдатские палатки, где едва сидеть можно; свалили людей без рук, без ног, с свежими ранами на землю, на одни скверные тюфячишки. Сегодня дождь целый день; что с ними стало? Бог знает.
Завтра поеду на ту сторону, так увижу. Когда полковой командир обед дает, так он умеет из этих же палаток залу устраивать (См. письмо от 3 января), а для раненых этого не нужно; лежи по четыре человека безногих в солдатской палатке.
А когда начнут умирать, так врачи виноваты, почему смертность большая; ну, так лги, не робей. Не хочу видеть моими глазами бесславия моей родины; не хочу видеть Севастополь взятым; не хочу слышать, что его можно взять, когда вокруг его и в нем стоит слишком 100000 войска,- уеду, хоть и досадно.
Доложи великой княгине, что я не привык делать что бы то ни было только для вида, а при таких обстоятельствах существенного ничего не сделаешь. Ее высочество обещает врачам содержание, какое они пожелают, лишь бы остались; но приехавшие со мною говорят, что они приехали не для денег, и предвидят, что без меня их скрутят по ногам и рукам; здесь недостаточно иметь только добрую волю или ревность, нужно еще плясать по одной дудке.
Бог с ними и с наградами; если бы я добивался до Станислава, то мог бы его получить и сидя дома, как другие; меня здесь представил Сакен и к Анне,- да мне собственные убеждения о достоинстве (Ср. в письме к Н. Ф. Арендту) и спокойствие духа дороже.
Я люблю Россию, люблю честь родины, а не чины; это врожденное, его из сердца не вырвешь и не переделаешь; а когда видишь перед глазами, как мало делается для отчизны и собственно из одной любви к ней и ее чести, так поневоле хочешь лучше уйти от зла, чтобы; не быть, по крайней мере, бездейственным его свидетелем. Я знаю, что все это можно назвать одной непрактической фантазией, что так более прилично рассуждать в молодости, но я не виноват, что душа еще не состарилась (Спустя шесть лет П. говорил при прощании со студентами Киевского университета, после увольнения с поста попечителя: "Я принадлежу к тем счастливым людям, которые хорошо помнят свою молодость. Я, стараясь, не утратил способности понимать и чужую молодость, любить и, главное, уважать ее. Кто не забыл своей молодости и изучал чужую, тот не мог не различить и в ее увлечениях стремлений высоких и благородных, не мог не открыть и в ее порывах явлений той грозной борьбы, которую суждено вести человеческому духу за дорогое ему стремление к истине и совершенству" (Речь 8 апреля 1861 г. Соч. т. I, стр. 905 и сл.). Через несколько дней П. подарил студентам свою фотографию с надписью: "Люблю и уважаю молодость, потому что помню свою. 13 апреля 1861 г. Киев").
Ты знаешь, я никогда не был оптимистом и потому, может быть, и теперь вижу вещи хуже, нежели как они в самом деле; но нельзя не верить тому, что видишь и встречаешь на каждом шагу; когда видишь пред собою не русских людей, единодушно согласившихся умереть или отстоять, а какой-то хаос мнений и взглядов, из которых только одно явствует, что никто ничего не понимает, и всякий подставляет ногу другому: моряки ненавидят сухопутных, пешие - конных, эстляндцы - курляндцев, один упрекает другого в ошибках и в глупости, и всё оставляют на произвол случая.
Может быть, то же делается и у наших неприятелей,- дай-то бог! Они тоже колеблются: то сделают демонстрацию на Чургун, то высылают корабли на несколько дней куда-то, чтобы опять воротиться; но все-таки они идут вперед и приближаются; это-то и скверно. Настоящая тишина не пред добром, и если после следующего бомбардирования они еще подвинутся, то бог знает, что будет.
Впрочем, не нужно терять надежды. Право, если взглянуть на эту смесь посредственности, бесталантства, односторонности и низости, то поневоле начинаешь опасаться за участь Севастополя и, следовательно, целого Крыма. Одного только нужно молить, чтобы такая же бестолочь существовала и у неприятеля.
К подобным же экземплярам принадлежит и Геццевич, которого ты должна во что бы то ни стало преследовать письменно. Этот подлец сам вызвался отвезти мое письмо и отдать даже лично тебе; я запечатал в нем письма Зейдлица и к Зейдлицу, полагаясь, что он вернее доставит, чем фельдъегерь, а этот скот до сих пор и глаз не кажет. Узнай в Петербурге непременно, где он находится; напиши ему самое грубое письмо от моего имени; я его в дверь не пущу. Узнать же о нем можно у Карелля и при дворе великой княгини. Он свитский генерал и, как говорят, я узнал это после, взяточник немилосердный. Но письмо мое - не взятка; его нужно вытащить непременно и сделать то, что я там написал,- дать прочесть в Обществе врачей Здекауеру.
Я теперь только одного молю: если не удастся быть свидетелем нашего торжества, то дай только бог убраться, не бывши свидетелем нашего позора, и уехать из Севастополя прежде его совершенной гибели.
Вино, белье, кофейник и сигары я, наконец, получил третьего дня, т. е. 25 апреля.
Погода до сих пор, целые две недели, стояла превосходная, как у нас в самые лучшие летние дни; со вчерашнего дня пошел дождь, и мои больные, которые третьего дня отправились на Северную сторону, верно, лежат теперь, или лучше плавают в грязи на своих матрацах. Я сейчас еду смотреть их.
Приехал и видел, что они лежат в грязи, как свиньи, с отрезанными ногами. Я, разумеется, об этом сейчас же доношу главнокомандующему, а там злись на меня, кто как хочет, я плюю на все. О, как будут рады многие начальства здесь,- которых я также бомбардирую, как бомбардируют Севастополь,- когда я уеду. Я знаю, что многие этого только и желают. Это знают и прикомандированные ко мне врачи, знают, что их заедят без меня, и поэтому, несмотря на все увещания и обещания, хотят за мною бежать без оглядки. Достанется и сестрам; уж и теперь главные доктора и комиссары распускают слухи, что прежде, без сестер, с одними фельдшерами, шло лучше.
Я думаю, действительно для них шло лучше; я учредил хозяек из сестер, у которых теперь в руках водка, вино, чай и все пожертвованные вещи,- это комиссарам не по зубам, и потому прежде шло лучше.
Когда ампутированных перевезли и свалили на землю в солдатские простые палатки, я сказал, что они при первой непогоде будут валяться в грязи. Обещали, что этого не будет; сегодня я приехал сам и таскался по колено в грязи, нашел всех промокнувшими; пишу сейчас же об этом начальнику штаба, и вот опять это будет не по зубам. Нужно, чтобы было непременно все в отличном порядке - на бумаге, а если нет, так нужно молчать. А мне для чего молчать,- я вольный казак. Хотят на меня скалить зубы и за спиной ругаться, пусть их делают, а я все-таки худого хорошим не назову.
Но всё имеет свои пределы; если уже и один главнокомандующий не вытерпел, а сменился, если полки сменяются, то нужно и нас сменить. Врачи, приехавшие со мной, поработали довольно. Они все переболели, многие на моих глазах перемерли; нельзя от них требовать, чтобы они не желали перемены. Сохраничев умер, Джьюльяни умер. Каде умирал, но каким-то уже чудом ожил
(О болезни д-ра Каде имеется подробное сообщение П. в том же году: "У доктора Каде болезнь началась простудою, перешедшею в перемежающую лихорадку и затем в тифозное состояние, которое длилось две недели; так как Каде в бытность свою в Персии страдал интермиттентом и тогда не переносил хинин, то он и теперь от него отказывался. Пирогов назначил ему acidum muriaticum, холодные обливания и компрессы. В это время как раз Севастополь претерпевал самую страшную бомбардировку. У Каде появился потрясающий озноб, который Пирогов считал хорошим признаком и тотчас же дал ему 8 гран хинина, чем и купировал лихорадку, и через несколько дней пациент уже был конвалесцентом. Но так как бомбардировка все еще продолжалась почти в одинаковой степени и число раненых быстро прибывало, то доктор Каде, движимый чувством долга, слишком рано решился приступить к исполнению своих обязанностей; причем он чрезмерно утомился и снова заболел лихорадочным пароксизмом, после которого он, однакоже, погрузился в глубокий сон. В это время бомба ударилась в наружную стену этого дома и с страшным треском разорвалась; профессор Гюббенет, который спал в соседней комнате, пробужденный треском бомбы, в просонках и с испугу выскочил на кровати и неосторожно вбежал в комнату Каде с криком: "мы пропали". Больной от этого потрясения лишился самосведения и впал в конвульсии. Поспешивший к больному проф. Пирогов нашел его в страшных конвульсиях, так что трое солдат едва удерживали его; при этом зрачки были расширены, пульс нитевидный и тело холодное; назначено ему наложить шапку из пластыря шпанских мух на всю сбритую голову и клистир с 30 гранами хинина. Это было в час по полудни. Безотлагательная необходимость личного участия и присутствия при операциях над многочисленными ранеными, беспрестанно прибывающими при усиленной бомбардировке, не дозволила гениальному хирургу посетить столь опасно больного доктора Каде раньше следующего дня. Каково же было его удивление, когда он нашел, вместо умирающего, или покойника, доктора Каде сидящего на кровати и читающего письмо. Он тотчас узнал Пирогова, но по временам появлялся тихий бред. По предписанию Н. Ив. промывательное с 30 гранами хинина повторялось ежедневно, до полного выздоровления. Еще несколько таких трудных случаев, относительно скоро поправлялись при той же терапии" (П.-"Сообщения... 1855 г."). В публикации этого сообщения в Прот.-опечатка: вместо ноября там - май.
Приведенные здесь и дальше записи сообщений П. имеют характер подлинных произведений. В докладе о Пироговском ферейне Здекауер заявил, что протоколы кружка тщательно составлялись и каждый раз исправлялись авторами сообщений ("К памяти о П.").
О болезни Э. В. Каде см. еще в "Воспоминаниях о Крымской войне". (ldn-knigi.narod.ru)
В протоколе заседания 1887 г. приведены также сообщения П. о болезни других врачей его отряда: "Во время нахождения Николая Ивановича на театре военных действий крымская горячка свирепствовала не только между солдатами. Каде, Иеше и Беккерс едва ушли от смерти. Доктор Сохраничев и граф Виельгорский были жертвами этой болезни. У некоторых болезнь начиналась головокружением, у других поносом, а также приступом перемежающейся лихорадки - или же, наконец, ясно выраженным тифозным состоянием, но без местных поражений. Иногда без всякого облегчения для больного вдруг прорывается проливной пот, причем пульс остается таким же полным и ускоренным, как и прежде, и температура нисколько не понижается. По этим явлениям Н. И. Пирогов всегда узнавал крымскую горячку. Всякий раз, когда у больного появлялась обильная испарина, ему давались большие приемы хинина по 20 гран два раза в день. У некоторых больных после этого делался потрясающий озноб, за которым следовали кратковременный жар, с обильнейшим потом, после которого наступало большое облегчение. Когда дурные припадки миновались, тогда является показание к употреблению малых приемов хинина, которые тогда оказывают благодетельное влияние на больного. На третий день наступает обыкновенно слабый приступ болезни, и уже с правильными перемежками. У доктора Беккерса на второй неделе, после начавшегося выздоровления, был рецидив; но после больших приемов хинина и повторившегося затем потрясающего озноба, вновь появились правильные перемежки и он выздоровел. В других случаях, когда болезнь начиналась как бы приступом перемежающейся лихорадки, наш знаменитый хирург наблюдал, по устранении интермиттента хинином, внезапное отяжеление головы, которое быстро, иногда в несколько часов, переходило в сопорозное состояние, с расширением зрачков, тризмом и судорогами, оканчивающимися смертью. У графа Виельгорского, например, уже через два часа появился паралич глотки. Доктор Иеше был также трудно болен, но у него, при весьма чувствительной печени, заболеванию предшествовала рвота. Сначала ставились ему раздражающие клистиры, а потом уже с большими приемами хинина, с полным успехом. Промывательные с хинином ставились с небольшим количеством жидкости и притом весьма медленно. Во время нахождения Н. И. в Крыму, там господствовали еще следующие инфекционные болезни: малярийные лихорадки, кишечные каттары и дизентерии, брюшной и пятнистый тиф, не говоря уже о рожистых септических процессах и других компликациях, так гибельно осложняющих хирургические операции".).
Петров лишился ног. Дмитриев от тифа сделался меланхоликом; у всех был тиф в большей или меньшей степени; я сам прохворал четыре недели. Да хоть шло бы все это впрок, можно бы уже было жертвовать; а то, хоть из кожи лезь, все то же [...]. Хоть охрипни крича, никто не слушает, а как придет в гузно узлом, так тогда опомнится, да уже поздно [...].
No 28.
30 апреля, утро [1855 г.].
(Подлинник письма No 28 - в ВММ (No 15637) на двух страницах; конверта нет.)
Дела покуда все немного еще. На дворе первый день дождь. Севастопольская глина превратилась по обыкновению в клейкую тягучую грязь, которая липнет к сапогам и делает их тяжелыми, как пудовые гири. Можно себе представить, что делается в траншеях, вырытых также на глинистой почве, и в больничном лагере, где раненые лежат в простых солдатских палатках, по-четверо в каждой, без ног, без рук, на матрацах холстинных, набитых лыком, и лекаря перевязывают, стоя по колена в грязи. Вот улучшение, на которое мы надеялись от прибытия Южной армии Горчакова. Госпитальных палаток, суконных, крытых парусиной, в которых уставляется по тридцать-сорок коек, как это сделали морские (заботящиеся более о своих) для своих, вовсе нет; есть десяток каких-то изорванных,- взяли солдатские для раненых, не обкопали их канавами, не устроили в них нары.
Я, раздосадованный, вчера, встретясь с Коцебу, жаловался. Но этот маленький человечек, напоминающий собою русскую пословицу - у всякого Ермишки есть свои интрижки,- раззадорился: как можно найти в его управлении что-либо недостаточное; но я ему сказал наотрез чистым российским наречием:
- Вы, де, Павел Астафьевич, менее моего в этом деле смыслите, и я вам говорю попросту, что в палатках чистое свинство.
Он потом притворился, что будто меня не понял, что я говорю о солдатских палатках, а не о госпитальных навесах, в которых больным всегда лучше летом лежать, нежели в лазаретах, и в которые я сам же Предлагал и настаивал перенести больных; притворясь, он напустил[ся] на генерал-гевальдигера (Генерал-гевальдигер-заведующий полицейской частью при главном штабе армии; должность введена при Петре I, упразднена после Крымской войны.) [...]; генерал-гевальдигер всю вину опустил на генерал-штаб-доктора; короче, как всегда, сам черт не разберет, кто прав, кто виноват.
Такого рода увеселительные историйки повторяются здесь частенько и, разумеется, весьма способствуют к поддержанию ревностной службы для блага ближних. Когда же после всех этих проделок, после вопиющих недостатков и пошлости администрации, неминуемо откроется большая смертность между больными, то остаются виноватыми врачи, для чего они плохо лечили; изволь лечить людей, лежащих в грязи, в нужниках, без белья и без прислуги; но врачи, действительно, виноваты, что они, как пешки, не смеют пикнуть, гнутся, подличают и, предвидя грозу от разъяснения правды, молчат, скрывают и разыгрывают столба. Вчера же я получил и письмо от ее высочества, где она предлагает остаться мне или врачам для блата Общины и раненых.
Нет, если было трудно справляться, когда здесь была одна главная квартира, то еще труднее стало теперь с прибытием Южной армии, с ее главной квартирой, со всеми интригами, интриганами и другими необходимыми принадлежностями; врачи это видят всякий день, и всякий из них более ни о чем не думает, как дать тягу вслед за мной. Страшит не работа, не труды,- рады стараться,- а эти укоренившиеся преграды что-либо сделать полезное, преграды, которые растут, как головы гидры: одну отрубишь, другая выставится. Поблагодари ее императорское высочество за ее хорошее обо мне мнение, но быть мертвой буквой я не могу, у меня и так много недругов; наживать еще больше хотя и не страшусь, но без всякой пользы для других и себя не желаю.
Хотя и носятся различные слухи о возможности пасть или устоять Севастополю, одни твердо уверены, что он не может пасть, когда есть у него под боком стодвадцатитысячная армия; другие говорят, что он в большой опасности и не устоят; но то верно, что скоро дело не решится. Нашла коса на камень; пошлостей и подлостей, верно, поровну на обеих сторонах,- у кого больше, тот и проиграет, или, может быть, тот и выиграет; но нам не дождаться. Да и около Петербурга не совсем спокойно; это меня тоже заставляет уехать. Поблагодари еще раз и выскажи всю правду ее высочеству так же, как и я скажу ее всякому, кому о том ведать надлежит (Об одном ярком случае такого рода сообщал П. С. Савельев в письме к М. П. Погодину: "А воровство чиновников! Говорят, в Николаеве он [Александр II] ужаснулся! Рассказывают, что в разные банки прислано по нескольку миллионов денег на имя неизвестных из Севастополя, и о том идет следствие. Вот еще достоверная быль. Государь встретил у молодой императрицы Пирогова, который совершенно откровенно высказал правду о воровстве в Севастополе. Государь не верил, выходил из себя и говорил: "Неправда, не может быть!" и возвышал голос. А Пирогов, также возвысив голос, отвечал: "Правда, государь, когда я сам это видел!" "Это ужасно!" - воскликнул наконец царь [...]. Дай бог, чтоб почаще, погромче и поболее высказывали истину" (Письмо от 6 октября 1855 г. из Петербурга. Н. П. Барсуков, т. XIV, стр. 121 и сл.).
Прощай еще раз, моя несравненная душка, а у Геццевича-подлеца вытащи письма хоть зубами.
No 29.
3 мая [1855]. Севастополь.
(Подлинник письма No 29 - в ВММ (No 15638), на четырех страницах почтового формата, уменьшенного вдвое против обычного; конверт - с адресом.)
Все еще тихо. Погода великолепная. Наши делали вчера две вылазки, но незначительные, больше для того, чтобы узнать, что делается у неприятеля в ложементах. Опять слухи стали надежнее; опять говорят более, что Севастополь не будет взят. Северная сторона сильно укреплена. Да, если подумаешь, то, право, стыдно и сомневаться в успехе, имея здесь под руками стодвадцатитысячную армию; еще, говорят, идет сюда милиция из соседних губерний. Но я тебе уже писал, как здесь слухи неверны от господствующих интриг и партий; не узнаешь, наверное, и того, что под носом делается, а еще менее того, что делается под землей, где беспрестанно и неприятельские и наши мины.
Теперь проходят иногда целые недели без выстрела, и если стреляют, то все на Северную сторону больше и то калеными ядрами, вероятно, направляя их на корабли, куда, однакоже, они не попадают.
Дело с ранеными в палатках, о котором я тебе писал, кончилось тем, что туда приехал, по моей жалобе, сам главнокомандующий и распек генерал-штаб-доктора и генерал-гевальдигера так, что генерал-штаб-доктор чуть не упустил в штаны и на вопрос главнокомандующего, сколько больных в Симферополе, ответил на удачу:
- Теперь очень уменьшилось, ваше сият[ельство]: было восемьсот, а в настоящее время четыреста.
- Как, четыреста в сутки? - спросил гневно князь.
- Нет-с, ваше сиятельство, в неделю.
- В неделю... Однакож, это порядочно много.
- Извините, ваше сиятельство, в месяц.
- А, хорошо! - сказал удовольствованный князь, садясь на лошадь.
Я посмотрел и пожал плечами. Низкая ложь, без стыда, чтобы загладить гнев начальника, уменьшает разом на целые сотни, в глазах всех знающих и не знающих дело.
Как у нас не хотят этого понять, что, покуда врачи будут находиться в такой зависимости от военноначальников, что трясутся от одной мысли прогневать их, до тех пор ничего нельзя путного ждать, и если я принес пользу хоть какую-нибудь, то именно потому, что нахожусь в независимом положении; но всякий раз нахрапом, производя шум и брань, приносить эту пользу - не очень весело. Тут никто и не подумает, что это делается для общей пользы, без всяких других видов; думают сейчас, что это личности. Потому что у нас нигде других причин нет; других мотивов, кроме личных, не существует. Это я знал и прежде, но теперь знаю это еще тверже.
Я понемногу собираюсь в дорогу, с приятным убеждением, что Севастополь не будет взят, а если падет, то не от недостатка мужества, а от интриг и личностей. Посмотрим, что будет делаться на Балтийском. Я не знаю, как можно от меня ожидать, чтобы я, пробыв шесть месяцев в осажденном городе, еще бы вздумал без нужды оставаться в нем тогда, как война, может быть, такая же, будет свирепствовать около мест, где находится мое семейство и где я столько же могу быть полезным, но с большей приятностью для себя, что буду находиться с моими или вблизи моих. Как можно требовать от молодых людей, которые были ежедневно свидетелями различных козней, сплетней и прижимок, чтобы они произвольно подверглись всем следствиям такого быта без защитника, тогда как на них смотрят, как на пришлецов, и тогда, как они со мной до сих пор пользовались полной независимостью от чиновнических притеснений властей. Их можно принудить остаться, но что же из этого выйдет: ревность их будет парализована, и их забьют.
Когда я выеду, я напишу тебе, и, чтобы избавиться всех официальных и неофициальных посещений, лучше будет, если перееду прямо на дачу. Только ты не спеши, еще успеешь, и, ради бога, переезжай здоровая.
Машу поздравь с сыном. У Геццевича отыми письмо. Кланяйся всем знакомым. Целуй и благослови детей. Прощай, моя милая душка. Будь здорова.
No 30.
Севастополь. 14 мая [1855 г.]
(Подлинник письма No 30-в ВММ (No 15639), на четырех страницах; конверта нет.)
Я дожидаюсь только письма от великой княгини и от Пеликана, чтобы уехать, а то совсем уже собрался. Пеликан мне писал, что должен о моем отъезде [довести] до сведения министра и выше и просил дождаться ответа; ответ же от велик[ой1 княг[ини] нужен, чтобы решить участь врачей, которые не хотят оставаться без меня.
Еn attendant (Пока) было здесь опять огромное побоище, и наша работа продолжалась два дня и две ночи. Было две тысячи раненых и до 800 убитых; французов, говорят, вдвое было ранеными и убитыми. Наши вздумали провести новую траншею от пятого к шестому бастиону и задумали построить новые батареи; французы сопротивлялись этому; было в бою до десяти тысяч с нашей и столько же с их стороны. Французская гвардия побежала, дрались штыками в траншеях л несколько раз выбивали из них друг друга, в ночь с 10 на 11.
В первую ночь наши удержали траншею за собой, а на другой день оставили опять. Что теперь из этого будет, не знаю и, вероятно, не дождусь конца. Я не спал две ночи и два дня и только сегодня, выспавшись, принялся за письмо. Письмо Пеликана от 26 апреля я получил третьего дня и ожидаю на днях обещанного им ответа. Коль скоро получу решение, так тотчас же и поеду. Грустно смотреть на Черное море, водой которого я всякий день обливаюсь два раза; на нем только и видишь, что французские и английские корабли; наши лежат под водой и только шесть стоят еще налицо с тремя или четырьмя пароходами.
Теперь здесь несосветимая жара. Показывается опять холера, и есть до ста больных; она есть и в неприятельском лагере. После третьегоднешнего жаркого дела опять все затихло, и сегодня не слышно ни одного выстрела. Французы не позволили убирать наших убитых в траншеях и своих не убирали, по-видимому, целых два дня, несмотря на то, что с нашей стороны выкидывали три раза парламентерский флаг; они свой не поднимали, и потому с убитыми лежали целые два дня некоторые из наших раненых без воды и неперевязанные. Это делали, вероятно, для того, чтобы убрать втихомолку своих убитых и тем показать, что у них меньше убыли, чем у нас. Раненые, лежавшие целые два дня, рассказывают, что неприятель возился целую ночь, сбирая своих.
Один солдат, наш раненый, рассказывал, что он просил у одного француза напиться, показывая ему рукою на небо, но он в ответ ему плюнул. Какой-то другой раненый, англичанин, лежавший около него, сжалился над ним, дав ему воды из манерки и галету.
Наши дрались в этот раз славно, забегали и на неприятельскую батарею. Горчаков благодарил их на другой день, сказав:
- Вот видите, ребята, у вас не могли отнять французы и г.....ю траншею, что же и говорить о городе.
Ты не поверишь, как мне здесь надоело смотреть и слушать все военные интриги; не нужно быть большим стратегом, чтобы понимать, какие делаются здесь глупости и пошлости, и видеть, из каких ничтожных людей состоят штабы; самые дельные из военных не скрывают грубые ошибки, нерешительность и бессмыслицу, господствующую здесь в военных действиях. Многие даже желают уже Меншикова назад. Если нам бог не поможет, то нам не на кого надеяться и надобно подобру да поздорову убираться. В Петербурге, верно, не имеют настоящего понятия о положении дел здесь и, как обыкновенно, не знают хорошо личностей. Куда-нибудь уехать в глушь, не слышать и не видеть ничего, кроме окружающего, теперь самое лучшее. Если прислушаться, то голова идет кругом от всех глупостей и безрассудностей, которые узнаешь. Сего же дня подаю записку Горчакову об отправлении меня и других врачей, приехавших со мной, в С.-Петербург. Итак, если ты не получишь другого письма после этого, то это будет значить, что я в дороге. Если же встретится какое-нибудь неожиданное препятствие, то я тотчас же тебя уведомлю.
Прощай, моя душка, до свидания. Целуй и благослови детей наших. Прощай еще раз.
17 мая.
Я собираюсь в дорогу, но еще пробуду с неделю здесь. Керчь занят французами. Главная квартира выступает завтра из Севастополя,- куда - бог знает. Спешу окончить. Прощай.
(Этим кончаются письма П. за время его первого пребывания в Крыму.
Тотчас по приезде в Ораниенбаум П. составил "Записку" об организации помощи раненым воинам на фронте. Она помечена 24 июня 1855 г. и является первоначальным наброском знаменитой пироговской системы сортировки раненых. В ней выражена главная мысль классических "Начал" 1865 г.- о правильной постановке медицинского дела в действующей армии. Проект составлен на основании опыта работы П. в Крыму с ноября 1854 г. до середины мая 1855 г., послан военному министру князю В. А. Долгорукову.
Имея в виду еще послужить отечеству на полях сражений, великий хирург хотел оградить себя и своих помощников от нравственных страданий, испытанных ими в Крыму при самоотверженных трудах на пользу родной армии. "Перед моей второй поездкой в Крым,- писал П. через год после составления своего проекта,я хотел еще раз попытаться быть полезным; но мне делали затруднения и вели интриги; мои условия были приняты только наполовину. Что же было последствием этого?" (письмо к Э. Ф. Раден от 18 мая 1856 г.).
Последствием такой половинчатости были новые затруднения со стороны разных генерал-гевальдигеров и подслуживающихся им генерал-штаб-докторов. Все это отражено в письмах П. к жене за август - декабрь 1855 г.)
No 31.
31 августа [1855 г.]. Симферополь.
(Подлинник письма No 31-в ВММ (No 15640), на одной странице; конверта нет. Это первое письмо из второй поездки П. в Крым.)
Я сюда приехал три дня тому назад и остаюсь еще, вероятно, до завтра. Один акт трагедии кончился; начинается другой, который будет, верно, не так продолжителен, а там - третий. Вероятно, еще до зимы будет окончен и второй акт.
Об себе ничего не говорю; можно ли при таких событиях говорить о себе? Где я буду, не знаю; останусь ли на Северной стороне при главной квартире, или буду сидеть в Симферополе, или на Бельбеке,- ничего не знаю; все решится по приезде в главную квартиру. Сегодня я не расположен более писать. После, бог даст, если буду жив и здоров, все напишу, что увижу, и по свидетельству очевидцев.
Прощай, мой неоцененный друг. Сегодня обедал у Сухарева. Сестра Красильникова (Красильникова не упоминается в сводном списке сестер Крестовоздвиженской общины.) не так здорова и не переносит климата хорошо. Твой.
No 32.
8 сентября [1855 г.]. Бельбекская долина
(Подлинник письма No 32-в ВММ (No 15641), на четырех страницах; конверт-с обычным адресом.)
Около недели я поселился в татарской сакле, около одной версты от госпитальных палаток, раскинутых в долине между Бельбекскими возвышениями, на берегу реки Бельбека, в шести верстах от Севастополя. Мы окружены со всех сторон горами, виноградниками без винограда (истребленного уже давно солдатами) и пирамидальными тополями. Сыро и, по временам, порядочно холодно; клейкая и склизкая грязь едва позволяет передвигать ноги; вода в реченке Бельбек также сущая грязь; но когда проглядывает солнце, то все поправляется.
Больные, большею частью раненые после последнего штурма, лежат в солдатских палатках и госпитальных навесах, большей частью без коек, на матрацах, постланных на земле; по вечерам и в сырую погоду в солдатских простых палатках лежащим на земле было невыносимо холодно; одеял недоставало, полушубки еще не розданы; я не знал, как поправить дело, и пошел, более по инстинкту, нежели с намерением, заглянуть в цейхауз; к моему удивлению, я нашел там еще несколько сложенных палаток и не развязанных тюков; оказалось, что было еще 400 одеял, которые добродетельное комиссариатство госпиталя не распаковало, остерегаясь излишней отчетности. Теперь почти все больные прикрыты двойными палатками и всем розданы одеяла.
Белье еще у многих грязно, и я сделал замечание г-же Стахович (А. П. Стахович, первая начальница Крестовоздвиженской общины), что она плохо смотрела и не настаивала, чтобы сестры, перевязывавшие больных, более заботились о белье; у них есть еще 2000 рубах, да в госпитале 1600, а больных было до 2000. Оказывается, и аптека, находящаяся в руках сестер, не в порядке. Сестер теперь много относительно к числу больных, а порядку меньше.
Стахович оправдывается тем, что она несколько раз требовала от госпитального начальства, чтобы оно выдало белье и пр., но ее не слушали; я ей говорил на это, что ее долг тотчас же донести по команде и требовать до тех пор, пока удовлетворят. Какое ей дело, что на нее за это озлятся; разве она за тем здесь, чтобы снискивать популярность между комиссариатскими и штабными чиновниками?
Но не долго можно будет здесь оставаться; более месяца госпиталь не может простоять; и в саклях, где размещены раненые офицеры (генерал Хрулев, Ренненкампф) и где мы помещаемся, печей нет, нет потолков, нет и пола, и окон настоящих нет, так что, если саклю можно назвать еще домом, то потому только, что есть стены и кровля. Вообще наступает самое плохое время. Распоряжений еще решительно, как и всегда, никаких чет. Главная квартира переезжает в Бахчисарай, а госпитальные шатры остаются еще в двух местах: в четырех и шести верстах от Северной стороны Севастополя; больных, однакоже, перевозят ежедневно, и в Симферополе, когда я был там, накопилось уже до 13000; с транспортом теперь начнутся прежние бедствия. Хорошо еще, если успеют до октября месяца всех вывезти, пользуясь [тем, что] теперь тишина и спокойствие господствуют около Севастополя.
Нужно бы было сделать воззвание, чтобы вся Россия присылала войлоки, рогожи, одеяла, белье и полушубки для транспортирующихся раненых; сена здесь и теперь уже почти нет, соломы и подавно; придется их класть так же, как прошлого года, на голые телеги, которые теперь прикрываются рогожами; Виельгорский употребил уже более 6000 руб. сер. на покупку этих рогож, которых здесь трудно найти, но это служило более к защите от солнечного зноя, нежели от осеннего холода.
Нужны войлоки; не худо бы было иметь и суконные шапки с ушами в запасе, для головы; солдатские фуражки не греют и легко сваливаются.
На этих днях я видел две знаменитые развалины: Севастополь и Горчакова. Бухта разделяет одну от другой.
Долго смотрел я с Северного укрепления и с верху батареи 4 No, и простыми глазами и в трубу, на Малахов курган, на Корабельную, на Николаевские казармы, на Павловский мысок, на Дворянское собрание и на мое пепелище (В заключительных строках третьего очерка о Крымской войне Л. Н. Толстой описал предшествующие дни: "Севастопольское войско, как море в зыбливую мрачную ночь, сливаясь, развиваясь и тревожно трепеща всей своей массой, колыхаясь у бухты по мосту и на Северной, медленно двигалось в непроницаемой тесноте прочь от места, на котором столько оно оставило храбрых братьев,- от места, всего облитого его кровью,- от места, 11 месяцев отстаиваемого от вдвое сильнейшего врага и которое теперь велено было оставить без боя.
Непонятно тяжело было для каждого русского первое впечатление этого приказания... [о переживаниях раненых, матросов, топящих свои корабли, артиллеристов, сталкивающих свои орудия в воду...]. Выходя на ту сторону моста, почти каждый солдат снимал шапку и крестился. Но за этим чувством было другое, тяжелое, сосущее и более глубокое чувство: это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимой горечью в сердце вздыхал и грозился врагам" ("Севастополь в августе 1855 г." Соч., т. I, стр. 486 и сл.).).
На кургане заметил только редуты без людей и без движения, на Корабельной видел пустые улицы между обгоревшими домами. Николаевские казармы внутри обгорели, но снаружи целы и не взорваны, на Николаевской площади стоят уже неприятельские мортиры, из которых пускаются иногда на Северную сторону бомбы; около казарм и на Графской площади разъезжают и прохаживаются безбоязненно красные штаны; на Павловском мыске вместо укрепления виднеются две огромные кучи камня и песку, оставшихся после нашего взрыва.
От Дворянского собрания, где я столько времени жил и действовал, остались только стены и несколько колонн. В домик, напротив артиллерийской бухты, где я квартировал, вскоре после моего отъезда влетела бомба и отбила весь угол, где стояла моя кровать, пронизав его насквозь сверху до низу. Исключая Графскую площадь и Никол [аевские] казармы, в городе между обгоревшими домами не заметно никакого движения. И с нашей стороны и с неприятельской возводятся новые батареи; из бухты торчат мачты вновь затопленных кораблей.
Матросы еще иногда шныряют на шлюпках вдоль нашего берега около затопленных пароходов. Но почти все убеждены, что Северная сторона не будет долго держаться, и бухта будет в руках неприятеля; Северная сторона будет под перекрестным огнем батареи и флота; почти все войска выведены, оставлены только несколько для работ и матросы в батареях.
Посмотрев на Севастополь, я отправился посмотреть и на Горчакова и нашел его, к моему удивлению, одного, без Коцебу; но вскоре это необыкновенное явление объяснилось: Коцебу в этот день уехал к своей жене, которая недавно прибыла на Бельбек. Вместе с разрушением Севастополя произошли изменения и в наружном виде гения отступления. Шапка, которая прежде надевалась им на затылок, теперь надевается почти на самый нос, так что можно различить только одну нижнюю часть лица; очки и усы покоятся под тенью бесконечно длинного козырька. "Un quart dheure de conversation" (Беседа в четверть часа.) продолжался около часа, состоял из отрывков и кончился дежурным генералом.
Отобедав у Горчакова, я должен был обратиться к землянке этого представителя врачебной науки при штабе, который встретил меня твердо выученным наизусть отчетом о состоянии госпитальной части. Я без обиняков показал, что ничему не верю, и хотел уже уйти, как вдруг дверцы землянки распахнулись, и белая фуражка с огромным козырьком, надвинутая на нос, быстро влетела, бормоча с непостижимой скоростью:
- Какой дурак писал у вас эту бумагу? Где 2-й баталион десятой дивизии? А?
- Это ошибка, ваше сиятельство,- сказал дежурный генерал, вскочив со стула и вытянув руки по швам.
- То-то - ошибка; тут все ошибки. Дайте переписать.
- Извините, ваше сиятельство, кроме этой ошибки других нет.
- Да почем же вы знаете, что нет?
Трудно было отвечать на это положительно, и белая фуражка с длинным козырьком также поспешно выскочила из дверей, как и вскочила ( В. С. Аксакова записала приблизительно в это время по рассказам лиц, прибывших из Севастополя: "Анекдоты про его [Горчакова] забывчивость, доходящую до крайности; человек вовсе без головы! И такому-то человеку вверена не только честь, но судьба России и жизнь сотни тысяч людей!" (Дневник, 16 октября 1855 г., стр. 159).