Почти невыдуманная история из нашего почти фантастического прошлого
1
Случилось это в год 5740 от Сотворения мира или, что то же самое, в год 1980 от Рождества Христова. В этом году в школе №66 был организован кружок мягкой игрушки.
2
Честно говоря, история, отчасти связанная с этим кружком, изобилует многими неясностями. Отчего — “кружок мягкой игрушки”? Отчего именно “мягкой”? Отчего вообще — игрушки?.. Рассказывают, правда, что в школу однажды явилась проживавшая поблизости пенсионерка Мария Константиновна Грибок и вся учительская ахнула, увидев куклы, которые она вынула из своего ридикюля. Куклы были сделаны ею самой, она долгое время заведовала кукольной мастерской в кукольном театре и теперь, в скучные, одинокие пенсионерские будни, пришло ей в голову передать свои редкостные знания и умения детям. Когда же ученики школы №66, то есть, по мнению учителей, отпетые лоботрясы, бездельники и разбойники, увидели собственными глазами всех этих Котов-в-сапогах, Карабасов-Барабасов, Золушек, Дюймовочек и Маленьких принцев, они валом повалили записываться в кружок...
Однако при всей простоте такого объяснения именно эта простота как раз и вызывает немало недоумений, особенно в свете из ряду вон выходящих событий, развернувшихся в школе №66. Кстати, так ли уж случайно развернулись они именно в этой школе?.. Ведь если к числу 66 прибавить шестерку, получится 666, то есть, по свидетельству Каббалы, Число Зверя... Согласитесь, в этом что-то есть...
Но факты прежде всего.
Узнав, до чего мизерна пенсия, которую получает Грибок, в школе решили сделать кружок платным и, по требованию бухгалтера, вручили ребятам небольшие анкетки, чтобы, так сказать, документировать количественный состав, который имеет прямое отношение к платежной ведомости. Но разбираться в этих сложностях мы не станем, для нас важнее то, что в анкетках (предназначенных, видно, для других надобностей) имелась графа “национальность”. Впрочем, для кружка мягкой игрушки национальность мало что, а может и вообще ничего не значила, ребята не раздумывая заполнили названную графу и на том, как говорится, делу бы конец, если бы... О это коварное, всегда не к месту возникающее “если бы”! Так вот: если бы не Дина Соловейчик.
3
Надо заметить, что Дина Соловейчик была самой обыкновенной девочкой. Как и большинство девочек ее возраста, она была тоненькой, угловатой, длинноногой, и ее быстрые длинные ноги носили ее туда и сюда с такой стремительностью, что казалось — несут ее не ноги, а ветер, как пушинку или сорванный с ветки листок. Волосы у нее были темные и волнистые, с рыжеватым отливом, и в них то и дело загорались и гасли золотые искорки, неведомо как занесенные в гущу каштановых прядей. Не портил ее лица и маленький дерзкий носик с небольшой горбинкой (вскоре выяснится, почему автор счел важным остановиться на этой портретной детали), что же до больших темно-зеленых, прямо-таки малахитовых глаз, да еще и миндалевидной формы, то подруги Дины Соловейчик только вздыхали перед зеркалом, вспоминая о них, а любой из мальчишек, заглянувши в них один раз, тянулся заглянуть и второй раз, и третий... Но довольно! Ни слова больше о внешности, поскольку нас интересует в этой истории не внешняя сторона явлений, а самая суть.
Итак, анкеты были заполнены и Дина, по просьбе Грибок, собрала их, чтобы отдать завучу или директрисе, но двери обоих кабинетов оказались заперты. Дина решила немного подождать. Со скуки она принялись перебирать анкеты. Ничего любопытного в них не содержалось, все было давно ей известно и не интересно — имена, фамилии, пол и т.д., все — за исключением одного пункта... И вот здесь-то и следует сказать, что не окажись двери кабинетов закрытыми, всего, что произошло дальше, вероятно, не случилось бы...
4
— Послушай, — сказала Дина своей закадычной подружке Машеньке Сапожниковой, — почему это ты записалась русской? Там, в анкете? Разве ты русская?..
— А кто я? — спросила Машенька, округлив простодушные, ничем не замечательные карие глаза. Подруги возвращались после уроков и, поскольку жили в одном доме, шли вдвоем.
— Кто?.. Еврейка, конечно! — рассмеялась Дина — до того казался ей очевидным такой ответ.
— А ты откуда знаешь?
— А как же?.. Разве твой дедушка не разговаривал с моей бабушкой по-еврейски, когда летом приезжал к вам в гости? И потом: звали его Арон Абрамович, разве не так?..
— Зато другого моего дедушку зовут Федор Иванович, — сказала Маша, подумав. — И вообще, Динка, чего ты пристала?.. Сама-то ты кто, по-твоему?
— Я еврейка, — сказала Дина и почему-то вздохнула. — У нас вся родня — евреи: и дедушки, и бабушки, и дяди, и тети... Все.
— Вот видишь, — сказала Машенька рассудительно, — значит, у тебя и выбора не было. Вот ты и стала еврейкой. Хотя все говорят, что быть русской лучше.
Несмотря на довольно легкомысленный возраст, обе девочки уже кое-что понимали в национальном вопросе. При этом простодушная Машенька Сапожникова разбиралась в нем даже лучше Дины Соловейчик.
— Знаешь, Машка, — сказала Дина, чувствуя себя задетой последними словами подруги, — по-моему, лучше всего быть просто честной.
— Выходит, я не честная?.. — обиделась Маша.
— Я так не сказала.
— Зато подумала, я знаю!
— Ничего ты не знаешь...
— Вот, — сказала Маша сердито. — Вот-вот-вот! Все вы, евреи, такие!
— Это какие — “такие”?
— Да вот такие, и все!.. — Маша запнулась. С одной стороны, она не знала, что сказать, а с другой — ей вовсе не хотелось ссориться с Диной: ведь если она, Маша, для Дины была закадычной подругой, то и для Маши Дина была не менее закадычной... Короче, подойдя к дому, в котором они жили, девочки помирились и даже, как в детстве, переплелись мизинчиками в знак мира и дружбы и разбежались по своим подъездам.
5
Но на этом дело не кончилось, наоборот... Потому что уже после разговора с Машей Дину внезапно корябнула мысль, что из целой пачки анкет, которую она успела перелистать до прихода директрисы, только в одной, то есть в ее собственной, значилось: “еврейка”... Ей стало досадно. Выходит, в классе — и не только в том, где она училась, а и в параллельных тоже — она, Дина Соловейчик, единственная еврейка? Может ли такое быть?..
Улучив минуту, она подошла к Мише Ципкусу.
— Мишель, — сказала она, глядя своими, знала Дина, неотразимыми глазами прямо ему в глаза, — Мишель, — повторила она, так звали его в классе, — скажи — только чур не врать — ты кто: еврей или русский?
— А тебе зачем? — засопел Мишель. Он был долговязый, узкоплечий, маленькая головка на короткой шее увеличивала его сходство с кузнечиком.
— Надо, — сказала Дина, не мигая.
— Ну, ты даешь, Динка. Еврей, конечно!
— А чего тогда пишешься русским?
Ципкус долгим, протяжным взглядом смотрел на Дину, разглядывая ее, как что-то диковинное, сначала сверху, с высоты своего роста, потом нагнувшись, расположив свое лицо вровень с ее, Дининым лицом.
— У тебя, Динка, что — крыша поехала?.. — сказал он. — С чего бы это мне писаться евреем? Что мне — жить надоело?..
— А если завтра тебе предложат записаться испанцем, например, или арабом, или негром? Или японцем? Или чукчей?.. Ты — что?
— А я спрошу тогда: а что мне за это будет? — ухмыльнулся Ципкус. — Послушай, мать, а ведь я до сих пор держал тебя за умную...
В этот момент Дина в самом деле почувствовала себя дурой. То есть она себя совсем не чувствовала дурой, нет, но она чувствовала, что ее начинают принимать за дуру, что, согласитесь, еще более неприятно.
Игорь Дерибасовский, другой Динин одноклассник, в ответ на ее вопрос прищурился и проговорил, словно цыкнул сквозь зубы:
— А иди ты — знаешь куда?..
Зато Лора Дынкина, девочка вдумчивая, осторожная, полная противоположность порывистой Дине Соловейчик, неожиданно сломала собственную замкнутость. Они бродили после уроков, благо день посреди хмурой, слякотной осени выдался солнечный, чуть ли не весенний, и говорили, говорили... Говорила, впрочем, больше Лора:
— Ты ведь и сама, наверное, слышала: “евреи Христа распяли”, “евреи — жадные, хитрые, им верить нельзя”, или что во время войны они в тылу спасались, где-нибудь в Ташкенте отсиживались, у нас был сосед — как напьется, так про Ташкент да про Ташкент, обидно, знаешь, особенно если твой дедушка с фронта не вернулся... Так вот: а мы тут причем?.. Ты что, Христа распинала? Или ростовщиком была? Или в Ташкент сбежала?.. Только ведь если скажешь, что ты еврейка, на тебя сразу коситься начнут. Так зачем, скажи, еврейкой записываться?..
Лора Дынкина была маленькая, невзрачная, похожая на грустного, промокшего под дождем воробушка. Она была старше всех в классе, потому что целый год или даже два болела, лечилась в разных санаториях, говорили — чуть не умерла. Она из-за этой своей болезни лежала, прикованная к постели, и думала, думала... Дина с нею не спорила. Она слушала Лору и ей, чем больше она слушала, тем больше становилось жалко — и ее, и себя, и еще кого-то, кого она не могла бы назвать, если бы даже очень постаралась... Но она рада была, когда они с Лорой расстались и она смогла продолжить свой путь домой в одиночестве...
Дома Дина сказала отцу:
— Па, я не хочу быть еврейкой.
— Ну, такие вещи от нас не зависят, — рассмеялся отец, полагая, что дочь шутит.
— Зависят, — сказала Дина. — Вот если бы ты женился не на маме, у меня по крайней мере был бы выбор...
6
Осталось неизвестным, о чем разговаривали в тот день отец и дочь, разложив по столу разного рода справочники, толстенные тома энциклопедий и книги, которые были изданы в досюльние времена, известно лишь, что постепенно миндалевидные глаза Дины раскрывались от удивления все шире и под конец напоминали уже не продолговатые миндалины, а грецкие орехи вполне правильной сферической формы.
— Так что же выходит, пап, — сказала она в заключение их несколько подзатянувшейся (по мнению мамы) беседы, — все, кого я люблю... И Плисецкая, и Бизе, и Аркадий Райкин... Как же так получилось?..
Динин папа, всю жизнь считавший себя интернационалистом и остерегавшийся обсуждать с дочкой столь острые и не вполне ясные для него самого проблемы, только пожал в ответ широкими, мускулистыми, как у каждого хирурга, плечами.
Вероятно, это было самое лучшее из всего, что мог он сделать в ту минуту.
Зато на другой день...
7
Вот что произошло на другой день в школе №66.
На первой же перемене, когда Дина Соловейчик и Игорь Дерибасовский, будучи дежурными, выгнали всех из класса и отворили окна, чтобы впустить свежий воздух, Дина как бы невзначай, глядя не на Игоря, а в распахнутое окно, в запредельную синюю даль, простертую над приземистыми городскими крышами, сказала:
— Между прочим, Игоряша (так называли Игоря Дерибасовского в классе), ты конечно, знаешь, что самый великий физик двадцатого века был евреем?
— Это Эйнштейн, что ли?.. — почти не разжимая тонких губ, переспросил Игорь. Вид у него при этом был довольно высокомерный, поскольку в классе он считался самым сильным физиком.
— А Роберт Оппенгеймер, американец?.. Который руководил созданием первой атомной бомбы?
— Оппенгеймер?.. Он что — тоже?.. — удивился Игорь.
— Представь себе, — сказала Дина. — Ну, а Ферми? А Макс Бор? А Теллер? А отец кибернетики Норберт Винер?..
— А они... Они — что?.. — Игорь, слегка оглушенный градом великих имен, приоткрыл рот и, что случалось с ним крайне редко, забыл его закрыть.
— Вот именно, — сказала Дина. — Ну, а наши физики — академик Йоффе, Ландау, Тамм?
— Как... Откуда ты знаешь?..
— Да вот — знаю, — сказала Дина. — Раньше не знала, а теперь знаю!
— Погоди, погоди... Что ты этим хочешь сказать?...
— Ни-че-го, — сказала Дина. И побежала отворять дверь, в которую уже ломились.
Помимо физики, Игорь Дерибасовский увлекался еще водным туризмом и его, как было известно всем в классе, не страшили ни бурные водовороты, ни яростные стремнины, ни коварные, замаскированные сверху пеной пороги. Но на этот раз одноклассники впервые увидели его решительное, волевое лицо растерянным, чтобы не сказать — потрясенным.
В школьном буфете, куда Дина помчалась на большой переменке, оставив Игоряшу дежурить в пустом классе, Мишель Ципкус из самой гущи толпившейся у прилавка очереди протянул ей тарелочку с четырьмя пирожками. Он, понятно, взял их для себя, однако как джентльмен половину добычи уступил Дине и даже настоял, чтобы она разделила с ним ланч (в качестве джентльмена он иногда изъяснялся по-английски).
Доедая первый пирожок, Дина вернулась к недавнему разговору.
— Как ты думаешь, Мишель, — сказала она вкрадчивым голосом, — когда Галич пел свои песни, он при этом думал: “а что мне с этого будет?..” Галич или Высоцкий?..
Дело в том, что Миша Ципкус просто боготворил их обоих. Он сам играл на гитаре, выступал на школьном конкурсе бардов и в очень тесной компании исполнял такие песенки Галича и Высоцкого, какие можно было услышать разве что по “Свободе” или “Би-Би-Си”.
— Ты чо, мать?.. — И Миша Ципкус прибегнул к своему излюбленному жесту, то есть покрутил пальцем у правого виска.
— А то, — Дина принялась за второй пирожок, — что они были евреями и смелыми людьми. Ничуть не хуже прочих. И двести тысяч евреев, если хочешь знать, воевало на фронте, а из них сто пятьдесят стали Героями Советского Союза.
— Ну — стали и стали, только я тут причем?..
Дина доела пирожок, смахнула с колен крошки и улыбнулась Мише Ципкусу так ласково, а ее зеленые глаза, обычно такие яркие, заволокла вдруг такая нежная туманная дымка, что Ципкус не поверил своим ушам, когда услышал то, что услышал:
— Ты тут и вправду не при чем... Потому что ты трус, Мишель. Самый обыкновенный-разобыкновенный трусишка...
Она поднялась и положила на уголок столика несколько монеток — плату за пирожки.
8
В коридоре она тут же наткнулась на Машу Сапожникову и Лору Дынкину.
— О чем это ты, Динка, так долго болтала с Мишелем? — спросила Маша.
Дина замялась, пробормотала что-то про пирожки и рванулась было заменить сторожившего класс Дерибасовского, но подруги преградили ей дорогу и — мало того — подхватили под руки и так, не отпуская, повели по коридору.
— А говоришь — я не честная! — сказала Маша. — А ты сама, выходит, честная, если не признаешься!.. Зато мы сами все слышали!
— И на здоровье, — сказала Дина. Она полагала, что после того, как они подержались вчера мизинчиками, все забыто... Все, да не все.
— Кому на здоровье, а кому нет, — сказала Маша. — Мы слышали, как ты уговаривала Ципкуса стать евреем.
— Совсем наоборот, — сказала Дина сердито. — Кому он, такой еврей, нужен?..
— А я, — не слушая Дину, продолжала Маша, — я вчера как пришла, так и рассказала все маме. А она: “Ты передай Диночке, что если бы наша бабушка не была слишком честной, так и она, и ее дети остались бы живы, их бы немцы, может, не расстреляли...”
И Маша с торжеством посмотрела на Дину.
Ах, как не хотелось... Как не хотелось Дине ссориться со своей закадычной подругой! Но что могла она поделать с собой? И что, что мы все можем поделать с собой, если чувствуем, что мы правы?..
— Вот видишь, — сказала Дина, — твоя бабушка и тогда оставалась честной... Даже тогда... — И она добавила безжалостно: — Выходит, мало ты похожа на свою бабушку.
Руки, удерживающие ее, как-то сами собой разжались и Дина заторопилась на выручку к Игорю, должно быть просто помиравшему с голода...
Когда же она ушла, Лора Дынкина, заметив у Маши на глазах злые слезы, копящиеся над краешком нижних век, вздохнула и — она выжидательно молчала все это время — тихо, чтобы не обидеть подругу, сказала: “ Знаешь, может, она права... Я не только тебя имею в виду...”
9
Бывают же, да — бывают и в нашей жизни удачи!..
Мало того, что математичка заболела, она еще и заболела-то в день контрольной!..
Правда, явилась завуч и задала несколько задачек, их требовалось решить на уроке и сдать ей лично. И все-таки это было совсем не то, что контрольная!
Уходя, завуч добавила, что в классе должно быть тихо, а если кто станет шуметь, тот...
— Пускай пеняет на себя! — дружно закончил класс, опередив завуча, поскольку любое нравоучение она завершала этими словами.
Погрозив пальцем, завуч ушла, и Дина Соловейчик в качестве дежурной направилась в учительскую за тетрадями.
Возвращаясь в класс, она еще издалека ощутила, что тишины, о которой радела завуч, там не было и в помине.
Надо заметить, что класс, в котором училась Дина, интересовал широкий спектр проблем — как теоретического, так и практического порядка. Его интересовали космические полеты, выступления рок-ансамблей, вопросы любви и брака, научная и ненаучная фантастика, новейшие марки машин, джинсы с лейблами, на которых значится “Левис” или хотя бы “Вранглер”, и многое, многое другое. Не интересовали его ( в отличие от взрослых) разве что разного рода сложности в области национальных отношений, хотя учились в нем и русские, и, как уже сказано, евреи, и украинцы, и армяне, и даже один чех — Андрей Канаркин, хотя он и сам не мог объяснить, по какой причине считает себя чехом. Впрочем, никто с него никаких объяснений и не спрашивал...
И вдруг, одной рукой прижимая к груди пачку тетрадей, а другой открывая дверь, Дина услышала сквозь гам, наполнявший класс:
— А вы лучше угадайте, какой нации был Иисус Христос!..
— Вот это вопросик!
— Русской, какой же еще?..
— Дурачок, откуда было взяться русскому в Палестине, да еще две тысячи лет назад?..
Все эти крики, эти вопли, набегая, заглушая друг друга, ошеломили Дину. Она хотела раздать тетради, но не тут-то было.
— Эх вы, темнота, — негромким баском произнес Никита Медведев, но потому-то, наверное, все его и услышали и
не стали перебивать. — Я вам скажу, какой он был нации... Он был еврей.
Маленькая, плечистая, прочно сколоченная фигурка Никиты, в дополнение к уверенному тону, не допускала сомнений в его словах. Однако на него тут же обрушились:
— А ты откуда знаешь?..
— В Библии написано.
— Сам читал?..
— Братцы, наш Никита священником станет! Вот потеха!
— Не священником, а как его... Раввином! Библию-то евреи написали!
— Врешь!
— Выходит, у Иисуса Христа мать и отец тоже были евреи?..
— А ты думал?..
— Мишель, где гитара? — восторженно завопил Витька Зубченко, поскольку в упомянутом выше тесном кругу вместе с Ципкусом обычно распевал “Евреи, евреи, кругом одни евреи” — смешную песенку про Хемингуэя, Тиграна Петросяна и “наш любимый МХАТ”, не придавая ее словам иного значения, чем то, которое они заслуживали.
Он и сейчас не прочь был напомнить из нее парочку-другую куплетов, но ему не дали.
— Может быть, приступим к самостоятельной работе? — строго проговорила Дина Соловейчик, подняв над головой пачку тетрадей, рассыпавшихся гармошкой. Дина все это время выжидала, пока класс затихнет, и ее прямо-таки терзало подозрение, что каким-то боком она виновата в происходящем...
Ей даже удалось раздать по партам тетради, но их никто так и не раскрыл. Да и до того ли было, скажите сами, если Игорь Дерибасовский, по всей вероятности вернувшись к разговору, начала которого Дина не застала, сказал, кривя тонкие губы:
— Вот видите, а вы на меня бочку катите... Да пожелай сам Иисус Христос поступить в МГУ, его наверняка бы не приняли.
Он думал, его все поймут и поддержат. Но все молчали. И оно было не очень-то приятным, это молчание. В особенности после того, как кто-то спросил:
— Так ты для того и в русские, значит, подался, чтобы в университет попасть?
— А что тут такого? — сказал Игорь. — Или, по-вашему, одним можно, а другим нельзя?.. Это правильно?..
Он огляделся вокруг, прищурился, усмехнулся. Он был уверен в справедливости своих слов. Но вместе с тем он смутно чувствовал, что они похожи на мыльные пузырики, которые некоторое время висят в неподвижном воздухе, а потом лопаются и падают на землю наподобие маленьких, быстро высыхающих плевочков. По крайней мере, такое чувство у него было, когда он произнес:
— Да вы сами бы что — если надо — не подались?..
— Не знаю, как другие, а я бы — нет, — первой отозвалась Татьяна Лаврова, сдвинув прямые, широкие брови, они резко выделялись на ее побелевшем лице. Должно быть, ей не просто дались эти слова, но в классе знали: Таня всегда говорит то, что думает, чего бы ей это ни стоило.
— А по-моему, это все равно, что отречься... Отказаться... Да!.. — вскочил, блестя выпуклыми горячими глазами, Ашот Мамиконян. — Это все равно, что от своих отца-матери отказаться — разве нет?..
— Вот именно, — сказал Андрей Канаркин, считающий себя чехом, а значит — стороной нейтральной. — Вот именно, — повторил он и пригладил рыжий чубчик, всегда встававший торчком, когда он волновался. — Это ведь получается — от своего народа отречься, от всех... От Карла Маркса... От Генриха Гейне... От Левитана... Шагала... Писарро... Модильяни... Да, да, я читал — Писарро и Модильяни... — Ему поверили даже те, кто и слыхом не слыхал до сих пор ни про Писарро, ни про Модильяни: отец у Андрея был художник.
И мало того: в поддержку Андрею стали называть разные знаменитые имена — тут были и Зигмунд Фрейд, и Чарли Чаплин, и певец Утесов, и браться Рубинштейны, основавшие консерватории в Москве и Петербурге, и тут, разумеется, пригодились сведения, добытые Диной с помощью ее отца, и пригодились они не только для того, чтобы напомнить о братьях Рубинштейнах, но и для того, чтобы под горячую руку не зачислить в евреи, скажем, поэта Твардовского или маршала Жукова, попутно возникали и такие варианты...
И Лора Дынкина, и Майи Сапожникова, и Мишель Ципкус сидели пристыженные, стараясь не смотреть друг на друга. Только Игорь Дерибасовский делал вид, что разговор никоим образом его не касается, и смотрел в окно.
— Эх вы, — сокрушенно произнес Витька Зубченко, — выходит, из вас одна Динка правду любит...
На такой вот невеселой ноте завершилась внезапно загоревшаяся дискуссия, которая, как и все подобные дискуссии, не принесла радости никому из участников. Однако напоследок строгое сердце Тани Лебедевой дрогнуло и смягчилось.
— Легко нам говорить... — вздохнула она. И в ее приглушенном голосе послышался упрек, адресованный на этот раз другой стороне.
10
Многое из того, что произошло затем в школе №66, люди, располагавшие мало-мальским жизненным опытом, смогли бы предвидеть заранее. Например, шквал телефонных звонков, обрушившихся на директрису день или два спустя.
11
— Что это за сионистскую пропаганду развели у вас в школе?..
— Какую-какую?..
— Сионистскую!
— Сионистскую? В моей школе?.. Вы что-то путаете...
— Я?.. Путаю?.. Представьте, вчера приходит мой сын домой и заявляет: “Не хочу быть русским, хочу быть евреем!..” Вы что-нибудь похожее слышали?..
— М-м-м... Пожалуй, нет...
— Так вот, я утверждаю вполне ответственно: под вашим крылышком кто-то ведет прямую сионистскую пропаганду!
— Простите, кто это говорит?
— Это говорит мама Миши Ципкуса, вашего ученика...
12
Или:
— Послушайте, чему вы детей учите?
— А что случилось?
— Да как-то странно, знаете ли... Моя дочь вдруг ни с того ни с сего спрашивает: “Почему я Сапожникова, а не Шустер?..” — “Ну так что? — говорю я. — Разве это так уж плохо?..” — “Нет, но мой дедушка был Шустер, а не Сапожников.” — “Так ты, — говорю, — это ты, а дедушка — это дедушка... И потом: “Сапожникова” и “Шустер” — разве это не одно и то же?..” — “А если так, то я и хочу стать Шустер, иначе получается, что я от дедушки отрекаюсь...” Вы понимаете, какие идут между ребятами разговоры?.. Ведь это же советская школа, как же так?.. На вашем месте я бы постаралась немедленно во всем разобраться и дать достойную отповедь таким нездоровым настроениям...
13
Или:
— Вы меня, конечно, извините, но это не дело — натравливать детей против родителей!.. Наш сын объявил, что мы с женой... Как это... Я вот тут записал... Да, что мы с женой — приспособленцы! Что мы всю жизнь только и делали, что приспосабливались, а он так жить не хочет, он лучше уедет... Сами понимаете, это не телефонный разговор... И это в то время, когда мальчику надо учиться, у него большие способности, а ему задуривают голову всякой чепухой!.. Почему я звоню?.. Потому что если такие слушки да разговорчики дойдут до... Вы меня понимаете... У меня могут случиться очень крупные неприятности. Подчеркиваю: очень, двойной чертой... Поскольку если ваша фамилия Дерибасовский и вы являетесь директором известной на всю страну лакокрасочной фабрики... Вам не надо объяснять... Ведь у каждого из нас имеются свои враги, свои завистники... Я прошу вас: примите меры...
14
Или:
— Моя фамилия — Дынкин, ее достаточно знают в городе, хотя она и может внушать кое-кому подозрение... Но, простите, насколько оно основательно?.. Ведь если я родился не в Иерусалиме, а в Мелитополе, и мой родной язык — русский, и я учился в русской школе, и моя диссертация была посвящена русским поэтам-славянофилам, и все мои самые искренние симпатии находятся на стороне уж никак, простите, не Голды Меир, а совсем наоборот... Так о чем говорить? Поймите меня правильно: я уважаю еврейский народ ничуть не меньше, чем белорусский, калмыцкий или, к примеру, чувашский, но сам я, простите, — какой я еврей?.. Я русский... Русский душой и, простите, телом... Чего я хочу от вас?.. Чтобы вы оградили меня от нападок моей дочери!..
15
Через пару дней папа Дины Соловейчик был приглашен в школу, где состоялся очень серьезный разговор между ним и директрисой, но мы не станем утомлять читателя лишними подробностями...
Не станем также описывать классное собрание, затем последовавшее. Заметим только, что предварительно директриса созвонилась с райкомом партии, доложила о намеченном мероприятии и попросила прислать на него своего представителя. В своем же выступлении она чаще прочих повторяла слова “сеют национальную рознь” и при этом так выразительно посматривала на Дину Соловейчик, что было ясно, кто ее, эту самую рознь, сеет.
Но будем справедливы: она ни разу не назвала ее по имени, только смотрела в ее сторону и однажды сделала жест рукой по направлению к ней, но довольно неопределенный. Однако Дина взвилась и дерзким тоном заявила, что никакой розни она не сеяла, а то, что Эйнштейн, Плисецкая, Аркадий Райкин и братья Рубинштейн евреи, так она это может хоть кому повторить. Или Илья Эренбург. Или Исаак Левитан. Или...
Но тут поднялся представитель райкома партии, невысокий, белобрысый, улыбчивый. Он поправил Дину, заметив, что про Левитана лучше говорить “русский художник Левитан”, а про Эренбурга — “советский писатель Эренбург”, и тут же перешел к Ближнему Востоку и принялся обличать израильских агрессоров, да так горячо, что вскоре уже трудно было понять, где израильские агрессоры и где Эренбург с Левитаном...
16
Но ребята... Ребята все поняли. И вот здесь-то богатый жизненный опыт наших читателей может им изменить...
После того, как из класса вышли представитель райкома, директриса и все прочие посторонние люди, с Диной Соловейчик случилось то, что порой случается со всеми девочками: она заплакала. Она уронила голову на парту, обхватила ее руками и из под копны разлохмаченных волос, каштановых, с золотыми искорками на завитках-завиточках, раздались такие горькие, такие безудержные, надрывающие душу всхлипывания, что ничье сердце, как говорится, не смогло бы остаться к ним равнодушным. Тем более — ребята, которые собрались вокруг Дины и не спешили разбежаться по домам.
Смущение овладело всеми. Что до Лоры Дынкиной, Маши Сапожниковой и Мишеля Ципкуса, то их можно понять: они чувствовали себя виноватыми... Что до Игоря Дерибасовского, то его тоже можно понять, тем более, что он тайно (хотя все в классе догадывались об этом) был влюблен в Дину Соловейчик. Остальные же были смущены... Тоже можно понять — почему.
Таня Лаврова погладила Дину по голове, и рука ее, как шлюпка при сильном шторме, нырнула и утонула в гуще Дининых волос. Дина заплакала еще горше.
Никита Медведев подумал-подумал и сказал:
— Когда фашисты захватили Данию, они велели евреям надеть желтые звезды, и тогда такие звезды надели все датчане во главе с королем...
— Есть даже песня такая — “Капли датского короля...” — вспомнил Витька Зубченко. — Булат Окуджава сочинил...
— Да что вы все — датчане, датчане!.. — вспыхнул вдруг Ашот Мамиконян. — Кто не знает про датчан?.. Все знают. Потому что датчане — это люди! Немцы их всех могли пере-бабахать, а они... — Черные огни загорелись в черных, с голубыми белками глазах Ашота и тут же погасли. Он сел на парту рядом с Диной, положил руку ей на тоненькое вздрагивающее плечо.
— Подумаешь, — возразила Таня, сдвинув брови. — Могли, да ведь не перебабахали... А была такая монахиня, мать Мария...
— Это из Библии?.. — спросил кто-то невпопад, поскольку из всего класса в Священном Писании осведомлен был только Никита Медведев.
— Она не из Библии, — строго поправила Таня, — она из Парижа. Она была русская, из Москвы. И когда пришли немцы, спасала евреев, помогала им бежать. А когда ее за это схватили и отправили в лагерь, в Равенсбрюкен, она там пожалела одну девушку, молоденькую совсем, еврейку, пришила себе на одежду ее номер и, когда настал черед, вместо нее вошла в печь...
— И сгорела?..
— Ее сожгли.
— Страшные какие вещи вы говорите, — поежилась одна из девочек, Зина Погребняк, она единственная на классном собрании с таким жаром обличала израильских агрессоров, что ее даже похвалил председатель райкома. — Датчане какие-то... Мать Мария... Во-первых, это было давно, а во-вторых — бр-р-р! — зачем вспоминать об этом? — И она сделала такую гримасу и так передернула плечами, как если бы ей за шиворот сунули неожиданно гадюку или по крайней мере мышонка.
— Нет, вы скажите, зачем?.. — повторила она и огляделась по сторонам, уверенная, что ее поддержат.
— Да так просто, — сказала Таня Лаврова. — Просто так...
Что же до остальных, то они не проронили ни слова.
17
А на другой день, едва прозвенел звонок, возвещавший начало большой перемены, в школе №66 развернулись события, из-за которых главным образом и хотелось рассказать эту во всем остальном довольно-таки банальную историю. События эти, с одной стороны, чрезвычайно встревожили райком, с другой — гороно, с третьей — патриотическую общественность. Именно здесь, в патриотических кругах, обычно хорошо осведомленных о происках международного сионизма, было высказано несколько важных соображений, в том числе и по поводу номера школы (“Число Зверя”), выбранной сионистами отнюдь не случайно... Но к делу.
18
Собираясь передать в бухгалтерию документацию для оформления кружка мягкой игрушки (0,5 ставки для руководителя исходя из утвержденной инструкцией оплаты), Инесса Серафимовна (так звали директрису школы №66, а фамилия у нее была — Козлова, и при всем желании не загромождать повествование множеством лишних имен мы должны хотя бы под конец ее представить) обнаружила одну несообразность. И не то чтобы не поверила глазам... Это случилось потом... В первый же момент она только скользнула по небольшой, в ладонь размером, анкетке. Скользнула и вернулась к уколовшей ее строчке вновь... Она подержала листок в руках, заглянула зачем-то на обратную сторону и лишь после этого, пристально вглядываясь в графу “национальность”, почувствовала, что не верит и никогда не сможет поверить собственным глазам.
Там, в этой графе, было густо замазано чернилами написанное прежде слово (судя по проступавшим буквам, первой “р” и последней “й” — “русский”) и сверху значилось: “еврей”. Мало того, снизу, по самому краю анкеты, расположилась приписка: “Исправленному верить”. И подпись: “В. Зубченко”.
Инесса Серафимовна сняла очки, посмотрела сквозь стекла на окно, на свет. Стекла были чистыми, исключая раз-ве что взявшуюся откуда-то ворсинку. Инесса Серафимовна ворсинку сняла, зацепив ее кончиками заостренных ногтей с облупившимся маникюром. Но это не помогло: слово “еврей” продолжало нависать над многократно зачеркнутым словом “русский”.
Инесса Серафимовна отложила криминальный листок и заглянула в следующий. Слово “русская” здесь было также зачеркнуто и сверху четко, печатными буквами, было написано: “еврейка”. Анкета принадлежала Маше Сапожниковой. Инесса Серафимовна продолжала перебирать анкеты, как если бы в руках у нее были карты и она, пребывая в уединении, намеревалась разложить пасьянс. В каждой из анкет повторялось то же самое. Виктор Зубченко и Маша Сапожникова, Никита Медведев и Михаил Ципкус, Татьяна Лаврова и Андрей Канаркин, Лора Дынкина и Ашот Мамиконян... За ними следовали — Петровы (их было двое, Иван и Николай), Наташа Ковалева, Лев Максименко, Вероника Черепанова...
Инесса Серафимовна вспомнила, как сама, своими руками отдала всю пачку анкет пару дней назад Тане Лавровой, прекрасной ученице и активной общественнице, когда та попросила их, чтобы исправить какие-то... не то описки, не то ошибки... Занятая в ту минуту важным разговором по телефону, она не стала вникать.
На большой перемене Инесса Серафимовна вызвала к себе Виктора Зубченко.
— Как это понимать?.. — спросила она, показывая ему анкету. — Что такое ты здесь понаписал? Это ведь не бумажка, Зубченко, это анкета — государственный документ, такими вещами не шутят.
— Так я и не шучу, Инесса Серафимовна, — сказал Витька, часто моргая. — Вкралась ошибка, я исправил... Вы же сами говорите — государственный документ...
— Ну-ну, — сказала Инесса Серафимовна, долгим пристальным взглядом всматриваясь в лицо Зубченко. — И с каких же это пор, Зубченко, сделался ты евреем?
— С рожденья, наверное, — покрутил головой Зубченко. — Я так полагаю.
— Ну-ну, — сказала Инесса Серафимовна, — и почему, позволь узнать, ты так полагаешь?
— Этого я не могу вам объяснить, Инесса Серафимовна. Только я так думаю и считаю, что я еврей.
Инесса Серафимовна сдернула с тонкого длинного носа очки, крутанула дужками вокруг пальца и надела снова.
— Иди, Зубченко, — сказала она твердым голосом, что стоило ей, видно, немалых усилий. — и пришли мне... — Директриса наудачу вытянула одну из анкет. — Да, пришли мне Ашота Миконяна.
19
— Скажи мне, Ашот, где ты родился? — спросила она, когда тот, вежливо постучав, вошел в кабинет и остановился перед обширным директорским столом.
— В Ереване я родился, — сказал Ашот слегка нараспев, расцветая улыбкой. — Говорят, самый красивый город в мире...
— А что это за имя у тебя — Ашот?
— О, это старинное имя, моего деда так звали.
— Вот видишь, — одобрительно кивнула Инесса Серафимовна. — Родился ты в Ереване, имя у тебя — Ашот. Почему же ты пишешь, что еврей?
— Какая разница? — сказал Ашот. — У нас все нации равны, разве нет?..
— Разве да, — незаметно для себя в тон ему проговорила директриса (“что я такое говорю?..” — подумалось ей секунду спустя). Но ты ведь сам припомнил своего деда, его звали Ашот... Кто же он был — еврей или армянин?..
— Какая разница?.. — сказал Ашот. — Лишь бы человек был хороший.
И было что-то такое в черных глазах Ашота, в темной их глубине, в горячем, обжигающем их блеске, отчего — можете вы это себе представить?.. — Инессе Серафимовне вдруг стало стыдно. Впрочем, ненадолго.
— Иди, Ашот, и подумай, обо всем подумай хорошенько... А ко мне пускай зайдет Таня Лаврова... Урок начался?.. Скажи — я вызываю...
20
— Садись, Танечка, — сказала Инесса Серафимовна. — Можешь ты мне объяснить, что у нас такое происходит?.. —- и она рассыпала веером анкеты перед Таней Лавровой, присевшей к столу. — Что это — вот, вот, вот... — Она тыкала сухим, похожим на коготь пальцем в одно и то же слово, выведенное разными почерками, разными чернилами, крупно и мелко, разборчиво и не очень. — Ведь это, Танечка, не так все просто... Ведь если учесть, какое сейчас международное положение, и реакция, и происки, нам на семинаре рассказывали ответственные товарищи, только это пока не для всех... Там страшные вещи, Танечка, ты понимаешь, о ком я говорю... Так вот, это провокация, самая настоящая... Кто-то водит, направляет... Потихоньку, незаметно... Они хитрые, ловкие, прикидываются, будто такие же, как мы... А потом — р-р-раз! — и лишают родины целый народ... Палестинцы, палестинцы, бедные палестинцы, и подумать страшно, что с ними сделали... Но у них планы, Танечка, и там не один палестинский народ... И вот, вот они, первые жертвы... У нас в школе... — Инесса Серафимовна снова тыкала острым ногтем в листочки анкет, на которые, потупясь, смотрела Таня, по ее лицу невозможно было угадать, слышит ли, слушает ли она директрису или думает о чем-то своем.
— Да что — про других говорить... Ты ведь сама, Танечка, тоже написала... Почему, зачем ты это сделала?.. Ну кто же поверит, что ты, Татьяна Лаврова, и вдруг... Даже повторять не хочу!.. Ну, говори, почему ты это сделала? Почему ты, русская... Слышишь — р-р-русская!.. — Хочешь быть еврейкой?
Голос Инессы Серафимовны то взвивался, то падал до шепота.
— Почему... — повторила Таня негромко, как бы самой себе задавая этот вопрос. — Почему... Потому, наверное, что хочу быть... человеком. — Она поднялась и аккуратно приставила стул, на котором сидела, к столу. — Человеком, Инесса Серафимовна.
— Но, Танечка, ведь такой же национальности не существует — “человек”... Ты ведь и пишешь, сама смотри, “еврейка”.״ Это как понимать? Или это для тебя что — одно и то же?.. — И видя, что Таня, опустив голову, молчит, отгораживаясь от нее молчанием, как броней, Инесса Серафимовна свела руки на груди, ладошка в ладошку, и ахнула: — Танечка, так тебя уже что — перетянули?.. Переманили?.. Для тебя уже все остальные — не люди, получается?..
Таня подняла на директрису спокойные серые глаза и попыталась было рассказать — про Данию, про мать Марию... Но Инесса Серафимовна сморщилась, замахала руками:
— Уходи, уходи! Не хочу с тобой даже разговаривать, с такой... — Она закончила фразу уже в опустевшем кабинете.
21
— Где у тебя твоя национальная гордость, Никита? — обрушилась директриса на Медведева, едва он вошел. И в сердцах бросила на стол заполненную им анкету.
— Как это — где?.. — произнес Никита, во всяком деле любивший обстоятельность. — Национальная гордость у меня на месте.
— Вот как... — усмехнулась директриса язвительно. — А это что?.. Это как называть прикажешь?.. — Она схватила злополучный листок и поднесла к самому — картошечкой — носу Никиты. — Подумай, кто ты такой? Ты что, без роду, без племени?.. Как мог ты забыть о своем прошлом, о своих великих предках?..
— Это о каких?
— Как это — о каких?.. — Глаза Инессы Серафимовны, похожие на два небольших свинцовых шарика, так и рвались из орбит. — А князь Александр Невский? А князь Дмитрий Донской?.. А князь Юрий Долгорукий?.. Ты что, забыл?..
— Ничего я не забыл, — сказал Никита, подумав. — Только, может, у кого в роду князья и были, а мы, батя говорит, из крестьян. И вообще... — Он посмотрел на директрису с некоторым сомнением: следует ли доверять ей столь важные мысли... — И вообще я считаю: говорить надо не “национальная гордость”, а “многонациональная”.
— Что-то?..
— Во-первых, страна у нас многонациональная, и что это получится, если каждый своей нацией выхваливаться станет?.. И во-вторых, например, Пушкин... Он какой нации?
— Не трогай Пушкина!.. — крикнула директриса, ощутив явный подвох. — Я тебе запрещаю!..
— Про него пишут: великий русский поэт... А он сам про себя писал: “потомок негров”... Я читал. Или вот Лермонтов... Или Гоголь...
— Не трогать Лермонтова! — крикнула Инесса Серафимовна и ударила по столу кулаком. — И Гоголя не трогать, слышишь?..
— Пожалуйста, — сказал Никита. — Я ведь только к тому, что гордость должна быть многонациональной, потому что все люди... Это ведь про Пушкина и Лермонтова все известно, их предками ученые занимались. А у кого не занимались?.. Откуда известно, что среди предков у меня не было финнов, татар, турок?.. А у вас — французов или, положим, евреев?..
— Я чистокровная русская, — сказала Инесса Серафимовна. — И предки мои были чистокровные русские люди. — Она постаралась взять себя в руки, перебирая бумаги, лежавшие на столе.
— А имя у вас французское: Инесса... Я читал. И отчество греческое: Серафим. Только имя еще мало что значит. Например, цари на Руси носили еврейское имя: Иван.
Директриса потерла лоб кончиками пальцев. Помахала рукой, как веером, на уровне подбородка. Ее обдавало то жаром, то холодом.
— Иван?.. Еврейское имя?..
— А как же. Например, в Библии: Иоанн Креститель.
— Не морочь мне голову, — сказала Инесса Серафимовна. — Ты лучше скажи, почему ты, Никита Медведев, русский человек, записался в евреи?
— Вы ведь сами, — объяснил Никита, — говорили про национальную рознь... Так вот, я не хотел, чтобы ее сеяли... Никто из ребят не хочет... Поэтому все и записались...
— Ты не говори за других, Никита Морозов, говори за себя!
— Я и говорю за себя.
Может быть, молчание длилось целую минуту. Может быть — две. Подперев голову, Инесса Серафимовна смотрела на Никиту — тяжелым, печальным взглядом, будто прощаясь.
— Хочешь знать, кто ты такой на самом деле, Никита Медведев? — спросила директриса.
— Хочу, — сказал Никита.
Не так-то легко было выдержать взгляд Инессы Серафимовны, но он мужественно его выдержал, а что ему оставалось?.. Прошла еще минута молчания, и он услышал:
— Так вот, Никита Медведев, ты — сионист.
22
Известно, что при попытках постичь существо важнейших исторических событий сплошь и рядом возникают разного рода неясности и загадки. Что уж говорить о событиях вовсе не исторических?..
По одной версии, едва Никита Медведев вышел из директорского кабинета, к нему гурьбой кинулись ребята, поджидавшие — не то его появления, не то приглашения в кабинет.
— Не тушуйся, Никита! Мы с тобой! Мы тоже сионисты!.. — кричали они, поскольку слышали разговор, происходивший за дверью, он был довольно громок...
Никита ничуть не обрадовался такой поддержке, поскольку не помышлял об отбытии в Иерусалим, да и вообще смутно представлял себе идеалы сионизма. Как, впрочем, и все ребята. И потому, с мрачным видом оглядев своих сторонников, он сказал: “Вы не сионисты, вы — дураки...”
По другой версии, вся толпа с криками: “Тогда и мы!.. И мы тоже!..” — ворвалась в кабинет и окружила Инессу Серафимовну, которая туг же, забыв о победах на Чудском озере и поле Куликовом, одержанных ее предками, бежала из кабинета...
Говорят, с этого дня по городу поползли слухи о жидомасонском заговоре, о нитях, тянувшихся за рубеж, и даже о зловещем дне “X”... Короче, слухов было много, и благодаря им репутация Инессы Серафимовны не осталась безупречной. Утверждали, будто бы она превратила школу в рассадник сионистских идей, а также что она лишь ради маскировки прикидывалась их противницей. Однако ее не тронули, а тронули-таки директора лакокрасочной фабрики Дерибасовского. То есть его “за сокрытие биографических данных” (так было записано в протоколе) турнули из партии, а затем “по собственному желанию” перевели в сторожа... Но не станем выходить за пределы школы №66, не станем повторять и без того широко известные факты и делать обобщения, от которых не становится светлее на душе, наоборот, ею овладевают горечь и уныние... Речь о другом.
Речь о том, что когда, не успев его толком открыть, в школе №66 закрыли кружок мягкой игрушки, кружок этот не распался, отнюдь. В положенные дни ребята стали приходить к Марии Константиновне домой и в одинокой, пустоватой квартире пенсионерки Грибок звучало тогда сразу столько живых, веселых, молодых голосов, как будто бы это была не квартира в обычном жилом доме, а весенняя, залитая солнцем березовая роща, в которой ранним утром поют и стрекочут птицы. При этом пенсионерке Грибок казалось, что и после ухода ребят это разноголосое птичье пение и стрекотание продолжается, и что по всей квартире, в каждом ее уголочке пахнет не зимой, а весной...
Что же до ребят, то никогда еще не жили они так весело и дружно — все, кроме Зины Погребняк, которая, впрочем, вскоре к ним присоединилась, не оставаться же ей одной... И было раз и навсегда решено: нужно не кичиться своими предками, а стараться, чтобы тебя самого не стыдились потомки. А среди предков следует помнить прежде всего не тех, кто больше пролил человеческой крови, а тех, кто больше построил, вырастил, вылечил.
И было — ах, до чего хорошо!.. — когда в один дом приглашали отведать рыбу-фиш, в другой — блинов со сметаной, в третий — галушек или вареников с вишнями, и в одной семье читали гостям незнакомые им стихи Бялика, а в другой — знакомые, но оттого еще более тревожащие сердце стихи Шевченко, а в третьей — одинаково всем родного Пушкина... И никому в голову не приходило считаться, кто на чьей земле живет, и кто кого когда-то обидел, и кто больше крупных или мелких подлостей совершил — всего этого в прежние времена было предостаточно, и дело в конце-то концов не в том, что было, а в том, что будет, в этом одном мы с вами вольны...
23
Но — стоп! — говорю я себе. Хватит, с чего это ты разболтался?.. Пора заканчивать, не кажется ли тебе, что твое повествование и без того затянулось? Да и кому интересны те — давние уже теперь времена?..
Прекрасные времена... — думаю я.
Подлые времена... — думаю я.
Прекрасные подлые времена... — думаю я. — В самом деле, кому это интересно?.. Теперь?.. Но мне так не хочется расставаться с Диной Соловейчик, такой отчаянной и такой беззащитной, с горячими золотыми искорками в каштановых волосах... Из нее, из Дины Соловейчик, могла бы получиться Юдифь, а могла бы Эсфирь... И даже скорее Эсфирь, чем Юдифь... А из Тани Лавровой, с ее прямыми, вразлет, бровями и спокойными серыми глазами — мать Мария, но это уж, как говорится, оборони бог... А Никита, которому истина дороже друга, и тем более — любого начальства... А Игорь Дерибасовский, взбунтовавшийся против скверны, подобно коре нараставшей сотни, тысячи лет на рабьих сердца?.. А остальные мальчишки и девчонки, бесстрашные и наивные, отважные и глупые, способные броситься, не рассуждая, на помощь слабому — только потому, что он слаб, и сбитому с ног — только потому, что он, опрокинутый на острые камни, корчится от боли?.. Как не хочется мне расставаться со всеми вами, чтобы начать новую, последнюю главу...
24
Хотя она, последняя глава, такая короткая... Поскольку дата описанных здесь событий (5740 год от Сотворения мира, 1980 — от Р. X.) означает, что к нынешнему времени дети давно успели повзрослеть, и живут теперь — кто по-прежнему в России, кто в Израиле, кто в Штатах, кто в Бразилии, Ашот Мамиконян уехал в Армению, а Витька Зубченко, женившись на Машеньке Шустер (в прошлом — Сапожниковой), укатил и вовсе в Новую Зеландию.
Почему?... — спросите вы. — Что такое случилось?.. Хотя — нет, ни о чем таком вы не спросите. Ведь уж мы-то с вами — не дети, как говорил один мой старый знакомый — увы, увы... И все произошло у нас на глазах, и не с кем-нибудь — с нами, с нами... Зло, с которым так легко мы справлялись, когда были детьми, оказалось куда сильнее нас, когда мы стали взрослыми.
Я услышал об этой истории, так сказать, из первых уст, уже в Штатах. От кого?... Не скажу, секрет. Возможно, что и от самой Дины Соловейчик. А возможно — от Мишеля (он теперь Майкл) Ципкуса, поскольку он тоже где-то здесь... А возможно... Да, да, хотя на первый взгляд это покажется невероятным — от Инессы Серафимовны Козловой... А почему бы и нет?.. Ведь “Серафимовна” так легко превращается в “Ефимовну” или “Иосифовну”, остальное — детали. Тем более, что за Инессой Серафимовной закрепилось-таки прозвище “сионистки”. Его вначале пустили в ход остряки, потом словцо мало-помалу приросло к имени, возникла репутация, в которую поверили... Так что здесь, в Штатах, бывшая директриса выглядит почти что жертвой. И, без сомнения, рассказала бы об этой истории при первой же возможности, хотя и в собственной интерпретации. Но мы-то с вами без труда отличили бы истину от лжи. Мы и сейчас отличаем, и если помалкиваем до поры, так лишь потому, что нас не спрашивают...
Вот и все... Впрочем, все ли?..
За разными мелкими подробностями я не сказал, пожалуй, самого главного. Ребята (назовем их так по старой памяти) помнят друг о друге, переписываются, помогают друг другу, чем могут, — и Дина, и Никита, и Витька Зубченко, и Игорь Дерибасовский, и Таня, и, конечно же, Ашот Мамиконян, и — всех не перечислить... Судьба раскидала их в разные стороны, забросила в разные края, и это для них — обидно, тяжко, мучительно... Но в их повзрослевших сердцах утвердилось новое, выстраданное чувство: страны-то разные, да Земля на всех одна, и как бы там ни было, все мы ее жители, остальное все — выдумки, условности, пора бы всем это понять, и понять, кому они на руку...
Взамен многому, что они потеряли, они обрели это чувство, и уж его-то, будем надеяться, у них никому не отнять...