Praeteritum XXII

По мнозе же времени приидоша к нему боляре его, с яростию рекуще: «Хощем вси праведно служити тебе и самодержцем имети тя, но княгини Февронии не хощем, да государьствует женами нашими. Аще ли хощеши самодержець быти, да будет ти ина княгини, Феврония же, взем богатьство доволно себе, отидет, амо же хощет!»

«Повесть о Петре и Февронии Муромских»

Весна грязная, слякотная, дождливая, тянулась непозволительно долго. Люд уже чувствовал первое тепло, видел первую зелень, но радости это не приносило. Живот лип к спине. Кое-где в деревнях начали есть зерно для посевов. Старосты жаловались.

Фрося осмотрела кладовые да амбары княжеские. Муки и крупы почти не осталось. На посев в городе не держали.

— Что нынче по сёлам творится? — спросила она у присутствующих. На малом круге были только доверенные лица. Именно с ними Ефросинья решала текущие вопросы. Боярам же во время собрания думы лишь создавалась видимость совещания. Пока получалось. То ли ничего по-настоящему важного не решалось, то ли Давыдовых угроз хватило, то ли ждали, когда княгиня оступится, чтоб после заклевать.

— Съездил я по ближайшим, а в дальние весть направил, — пробасил Илья, — велел зерно старостам под замок до посевов убрать да стражу выставить.

— Ещё распорядись, чтоб, если купцы зерно привезут, на рынке его не торговали. Выкупи всё да на посев раздай, — едва слышно проговорил отец Никон. Илья кивнул, соглашаясь.

— Как вы думаете, расторгуются купцы у нас или дальше пойдут? Есть ли смысл пошлины уменьшать? — подняла очередной вопрос княгиня.

— Пошлинами их не заманишь, ярмарку надо сделать. Веселую, яркую на день равноденствия, — Ждан задумчиво грыз кончик костяного писала.

— Митрополит опять будет гневаться, что в пасхальную неделю люд на торгу веселится, — отметила Фрося. Отец Никон на это только хмыкнул, а Илья безразлично пожал плечами.

— Он каждый год гневается, а потом проповеди у него такие интересные! Их аж из Рязани приезжают слушать.

Собравшиеся беззвучно засмеялись, а Фрося мысленно поблагодарила воеводу за то, что разрядил немного обстановку на их маленьком совете. Вообще ей, никогда не интересовавшейся политикой было очень тяжело справляться с управлением княжеством, она часто «плавала» в элементарных вещах и ужасно нервничала от нехватки знаний. Благо команда подобралась надёжная. Мать Фотинья временно перебралась во дворец и получала огромное удовольствие от наставления на путь праведного труда и служения Господу Богу особо рьяных боярских женщин. После её уроков княжий терем сверкал чистотой, а у кумушек не было сил на сплетни. Отец Никон старался присутствовать на всех собраниях, выказывая поддержку, советуя, помогая. Но Фрося видела, с каким трудом ему даётся каждый приезд.

— Давай я тебя навещать стану и рассказывать, что и как, а ты мне говорить будешь, где я не права.

— Жалеешь меня? — глаза старца блеснули, как две льдины.

— Ещё чего! — Фрося скрестила руки на груди. — Просто ищу повод периодически покидать город. Увы, оборачиваться вороной и летать не умею, что бы про меня не говорили.

Игумен криво улыбнулся и нехотя согласился присутствовать только на малом совете.

На Илью вообще свалилось столько всего, что Настасья жаловалась: приходит муж, ест и тут же спать.

— Я скоро забуду, как он пониже спины выглядит, — бурчала женщина, ловко орудуя веретеном на женской половине.

— А ты, матушка, срисуй да схорони на память, — отвечала ей Ретка, стуча педалью самопрялки по полу.

— Ах ты ащеулка! — подпрыгнула от негодования Настасья. — То-то смотрю, на язык стала остра, всех женихов распугала. Так в девках и останешься!

— Больно нужны мне женихи эти бестолковые! В платья шёлковые нарядятся, а двух слов связать не могут! — Ретка задрала нос и выпустила нитку из рук, та мигом намоталась на катушку и порвалась.

— Зато ты за двоих говоришь, погляжу, — покачала головой воеводова жена.

Сказать по правде, девушка за два года выросла, похорошела, округлилась в нужных местах и уже не походила на маленькую птичку с угловатыми коленями, потому женихов было хоть отбавляй. И со сватами, и с предложением «умыкнуть».

Ретка вначале на каждого свата дёргалась, боялась, что Фрося согласится, а ещё больше — что откажет. Но княгиня ловко лавировала, не обещая, но и никому не отказывая, выдерживая данный Жирославу срок. Молодой же боярин о свадьбе более не заикался. На пирах сидел на своём месте, не стараясь передвинуться ближе к столу княжескому. Подарки передавал через Юру: то браслет стеклянный, то пряник, на меду замешанный, то плат шёлковый. На Рождество наперсток подарил, а на прошлую Пасху поцеловал, да так, что седмицу щёки горели. И ничего более. Никаких улыбок, подмигиваний, ночных встреч под ракитой, никаких грамот берестяных, втайне переданных. Поспрашивала Ретка незаметно, уж больно любопытно ей было: может есть кто. Но нет, оказалось, живёт дружинник не дома, а в детинце с другими ратниками. От дел не лытает. По Давидовым поручениям ездит да на советах присутствует.

В последний пиршественный вечер не выдержала девушка, настигла уходящего молодца, схватила за руку.

— Я трижды писала тебе! — Ретка подивилась своей смелости. — Почему не ответил? Не пришёл, когда я звала? За что злишься на меня? Отчего наказываешь? Чем я тебя задела? Или ты решил оставить меня, а потом насмехаться? — Злые слёзы сами собой полились из глаз.

Жирослав прикусил губу и медленно опустил глаза на своё запястье: Реткины пальчики едва смыкались на нём.

Девушка заметила, куда он глядит, одёрнула руку, хотела развернуться, уйти. Не дал, обхватил двумя руками щёки персиковые, вытер слезы солёные, поцеловал в губы сочные: крепко, жгуче, пьяняще, да так, чтоб ноги подкосились, а из головы глупые мысли вышли прочь. А после подхватил, обнял, прижал к груди крепко.

— Не доводи до греха, — голос его, некогда ломкий, звучал хрипло, отрывисто, — дождись осени, глупая. И не смей другому согласие дать! — А как сказал, повернулся и ушёл, не оглядываясь.

Вот и ждёт девка, не знает, к добру али худу. У Ефросиньи спросила, та лишь головой покачала. Странный он, дружинник Жирослав. Очень похож на Фросиных студентов-волчат выходцев из нижних каст. Умный, хитрый, бесстрашный. Зубастый и беспринципный с чужаками, надежный и отзывчивый со своими. Притом «своих» у него единицы. Давид был своим. И даже после взбучки в лесу всё равно остался своим. Дядька Радослав был своим. А еще своим был Глеб, паренёк из десятки Юрия, с которым Жирослав дрался лет с пяти, и которого, будучи десятилетним недорослем, тащил, сдирая колени и руки, из мокрого суглинка, когда берег реки неожиданно обвалился. Ему потом влетело от матери за платье испачканное, и пришлось, как какому-то закупу[67], в латаных портках до осени ходить, но что случилось, так и не сказал никому. Правда, это совершено не мешало им с Глебом дальше драться. Хотя попробуй кто «чужой» тронуть паренька, Жирослав становился беспощаден.

К «чужим» молодой боярин относил всех, кто не был нужен ему для достижения целей, и не был «своим».

Поэтому, как ни расспрашивала Фрося кумушек за рукоделием, как ни собирала сплетни Муромские, так и не смогла до конца понять, что у парня в голове: то ли Ретка ему нужна, то ли место у кормушки княжеской. Не человек, а кубик Рубика. Яркий, пёстрый, поди разберись, как сложится да какой стороной повернётся. Что в ту или иную минуту выкинет? Вон, когда Давид на Муромский стол садился, пришёл по праву родовому на великое собрание мужей думных, слушал их речи, а потом возьми, да спроси у князя громко, на всю гридницу: «Ну что, Давид Юрьич, сейчас всех бояр на заборе повесишь, али дождёшься, когда они тебе всю печёнку выклюют»? Получил в ответ грозный взгляд, поднял в примирительном жесте руки, да продолжил как ни в чем не бывало: «Понял, понял, значит, ты из тех, кто долго запрягает, да быстро скачет».

Шут гороховый, да и только, но надо было видеть единство гнева бояр, до этого шумно спорящих о новых наделах за верную службу прежнему князю.


Началась пасхальная седмица. Фрося после заутренней сидела за столом и обсуждала с Ильёй список дел, которые следовало управить в ближайший месяц. Всё было хорошо, и утренняя тошнота княгиню не беспокоила ровно до того момента, пока в гридницу не вплыл Ретша Ольгович. В бобровой шубе боярину было жарко, мужчина сильно потел, от чего волосы его взмокли и прилипли к лицу, но он стоически терпел все неудобства и, видимо, до лета со своим статусным нарядом расставаться не собирался. Пах он при этом так, что Фрося едва удержала завтрак в желудке.

— Сударыня Евросинья, — изобразил гость нечто похожее на кивок, — Ока полностью открылась. Купцы прибыли. Тебе завтра как княгине следует ярлыки на торговлю выдать.

Фрося сжала руки на подлокотниках кресла.

— Отчего сообщил так поздно?

Боярин даже не подумал смутиться.

— Думал, знаешь, тем более подошел срок суда княжьего. С весенних праздников до дня сбора урожая раз в месяц правитель должен на торговой площади прилюдно разбирать тяжбы. Неужто не знала?

— Знала, — Фрося изобразила улыбку, больше похожую на оскал. — Можешь идти.

А когда за боярином закрылась дверь, подняла глаза на Илью-воеводу.

— Какого чёрта? — только и могла выдать она.

Воевода устало прикрыл ладонью глаза.

— Прости, сударыня, запамятовал.

Фрося вздохнула.

— Что же теперь делать?

— Принять купцов, а суд не вершить, дождаться Давида, ты ж Правду Ярослава не знаешь.

Ефросинья сощурилась, раздумывая. Правду-то она знала и Краткую, и Пространную, и Устав для церковных судов знала. Всё же первые русские судебники, а она как-никак историк повседневности. Тут хочешь — не хочешь, выучишь. Но даже Илья не догадывался об этом, а Ретша и подавно. «Значит, боярин думает, что я или откажусь, или буду судить на свой страх и риск, и тогда проигравшая, а значит, недовольная сторона сможет обвинить меня в незнании права. Но ждать Давида — это подорвать свой авторитет среди люда и поставить его решение под сомнение. Боже, не много ли я на себя беру?» Фрося закрыла глаза, вспоминая вечер перед отъездом супруга.

Она лежала на груди мужа, слушая, как бьется его сердце.

— Мне так страшно, Давид. За тебя. За себя. За дитя, — призналась чуть слышно.

Больше десяти лет Фрося хотела ребёнка, но из-за массы ограничительных законов и нежелания выбирать донора, словно пачку молока в магазине, решилась на усыновление. После попадания в прошлое, разрыва со своим миром, семьёй, Иваном, всё разлетелось на осколки, и она уже не планировала собрать себя во что-то целое. И вот рядом с этим молчаливым, суровым воином вновь почувствовала себя… странно почувствовала. Защищенной, нужной, счастливой. Притом Давид ни разу не признался ей в любви, ни разу не подарил цветов. В нем не было ни грамма романтики. Но вот это «ладо», произносимое на выдохе, выбивало почву из-под ног, поднимало из глубин что-то древнее, необъятное, огненное.

— Мне тоже страшно, — после долгого молчания произнес Давид, прижав её крепко к себе, словно чувствовал, что стоит отпустить — улетит. — Сердце рвётся в клочья от мысли, что оставляю вас. Поэтому прошу тебя, заклинаю: будь осторожна. В случае опасности, даже тени опасности уезжай в Борисоглебский монастырь под защиту отца Никона и дожидайся меня. Слышишь?

— Слышу, — улыбнулась Фрося, впитывая заботу. — Не рычи, медведище, всё хорошо будет.


Ефросинья вздохнула и постучала пальцами по столу.

— Нет, Илья, хотят они суд, будет им суд. Но сначала мы маленькое представление устроим, чтоб бояре раньше времени не радовались. А Правду Князя Ярослава и сынов его я знаю. Не переживай.


Всю пасхальную неделю идут праздничные служения. Торжественные, звонкие, радостные. При открытых Царских вратах. В украшенных цветами церквях.

По окончании скорой службы люд не расходится, поздравляет друг, друга, общается. Словно всю зиму сидели по избам и не виделись. Вот вышел митрополит в праздничной одежде, потянулись верующие за благословением. Подошла и княгиня Муромская, руки крестом сложила: правую на левую ладонями вверх, поклонилась:

— Благослови, Владыко, на суд сегодняшний, дабы не преступить Правду, князем Ярославом нам данную. По чести, по совести, и со смирением в сердце рядить.

Митрополит поднял было руку для благословения и замер, услышав просьбу. Галдящий секунду назад народ притих, ожидая решение. Фрося, покорно стояла, склонив голову и плечи. Любой из вариантов её устраивал: благословит епископ Муромский — хорошо. Никто слова против его решения молвить не посмеет, весть о полученном дозволении вмиг разлетится по городу. Откажет — ещё лучше. Лишняя забота с плеч упадёт, и ни кто не осудит, мол испугалась, не справилась.

Владыка Василий наконец принял решение. С коротким «Бог благословит!» осенил ладони княгини крестным знамением и подал руку для поцелуя.

Волна шепота прошлась по паперти: переспрашивая, повторяя, додумывая.

К тому моменту, как Ефросинья прибыла на торговую площадь, собравшийся люд напоминал море. Пестроцветное, колышущееся, гудящее. Такого огромного скопления народа ей ещё видеть не приходилось. «Великое изобретение — мировая сеть. Все по домам сидят, не кучкуются», — подумала Фрося, поёжившись. Выходить из повозки сразу, перехотелось. «Ладно, не дрейфь, справлялась со сдвоенным потоком технарей, справишься и со средневековым городом. Здесь немногим больше людей», — попыталась успокоить себя. Вдохнула полной грудью, расправила плечи, поднялась на помост, поклонилась. Села в резное кресло. С правой стороны встал Илья, слева, поодаль — бояре.

Младший дружинник в ярко-красной свите, в высокой шапке, обтянутой шелком, жутко гордый, что ему выпала такая честь, на всю площадь прокричал:

— Радуйся, народ Муромский, сегодня княгиня Ефросинья Давыжая по наставлению мужа своего, князя Давыда Юрьича, и с благословения Владыки нашего, митрополита Василия, купцов привечать будет да суд вершить.

Закричал народ, заулюлюкал, шапки в небо побросал, наконец угомонился, и на помост поднялся первый купец. Рассказал кратко, кто он и откуда, какой товар привёз, уплатил пошлину да получил из рук княгини грамоту на право торговли. Фрося отметила, что у неё даже руки не дрожали, когда она ярлык вручала.

Боярин Ретша скрипел зубами. И дёрнул его черт прийти вчера к этой брыдливой бабе да сказать про торг. Сам же ей в руки такого журавля передал. А ведь раньше он с купцов подати брал да грамоты, князем Владимиром подписанные, выдавал. И денежка лишняя текла, и почёт с уважением. А теперь что? Ничего. Стой да парься весь день в бобровой шубе. Хоть бы лавку поставили. А кто виноват? Боярин Позвизд виноват. Давай, говорит, осрамим на весь город баламошку лесную, глядишь, князь сговорчивей будет. Вот Решта, дурень, его и послушал, но вышло наоборот всё. Зимой княгиня хлеб раздавала, весной — грамоты. Люд любит супругу Давыжую. Плохо дело. Ой плохо.

Пока предавался унынию боярин Ретша, на помост поднялся новгородский купец Михал.

Он поклонился, произнес речь приветственную и подал княгине небольшой, искусно сделанный сундучок.

— Матушка — сударыня, позволь преподнести тебе подарок. В знак благодарности и как символ дружбы.

Ефросинья кивнула и одарила купца легкой улыбкой, вспоминая, как пару лет назад они удачно помогли друг другу. Однако стоило ей открыть ларец, как улыбка тут же сошла с её лица, а сердце замерло.

Из влажного песка проклёвывались пять зелёных ростков: плотных, плоских, заостряющихся кверху. Эти побеги она не могла бы спутать, даже если бы очень захотела. Не удержалась и смахнула пальцами песок с одного из растений, тут же наткнувшись на шероховатую коричневую луковицу. Перед ней были тюльпаны.

Купец нахмурился, глядя на то, как побелела княгиня, на то, как очертились её скулы. Не такой реакции он ждал на свой подарок и теперь судорожно мял войлочную шапку в руках, не зная, куда деться от пристального взгляда, выискивающего у него что-то на лице.

— Тебя кто-то надоумил сделать этот дар? — спросила Ефросинья вроде спокойно, но стеклянный звон в голосе скрыть не удалось.

Михал вновь поклонился, медленно, спокойно, с достоинством, понимая, что сейчас от его ответа зависит гораздо больше, чем право торговать в Муроме.

— Сударыня, — начал он, — в свой прошлый приезд сюда я слышал рассказ одного из воинов, о том, что в доме твоём девичьем была печь, изрисованная красными цветами, похожими на мак, не успевший раскрыться. Подивился я тогда искусству твоему, да и позабыл до поры до времени. Удачно расторговавшись, я решил посетить далекую и удивительную Персию. На вырученные деньги купил пушнины, мёд и отправился вниз по Волге. Через много месяцев прибыл в богатую и дивную страну, в которой не бывает зимы.

В несколько дней распродал всё добро, купил шелка́, специи, листы красные[68] и отправился домой. Вот тогда-то, на обратном пути, я и увидел поле, усеянное цветами невероятной красоты. И вспомнил о тебе, княгиня. А потом одинокий пастух, что следил за отарой, сказал, что цветы называются тюрьпаны, и поведал мне легенду своего народа. Говорят, что когда-то давным-давно, их царь Фархад влюбился в простую, но прекрасную девушку Ширин. Еще говорят, она была предназначена ему самим Господом. Супруги были счастливы вместе, но счастье их длилось недолго. Поданные окружили их сетями из зависти, лжи и сплетен.

Голос его набрал силу и теперь был хорошо слышен на всю площадь. Шепотки и пересуды стихли. Каждому было интересно послушать, какую быль привез купец из далекой страны. Михал же продолжил:

— В один, сокрытый тучами день царя обманули, сообщив, что его любимая погибла, и предложили другую жену. Но лишь услышав о смерти своей суженой, правитель направил своего коня со скалы и разбился. Там, где упали капли его крови, тут же распустились алые бутоны, а где слезы Ширин, оплакивавшей своего мужа, — белые. С тех пор везде, где растут тюрьпаны, люди помнят, что нельзя идти против человеческой любви и божественной воли.

Ефросинья на лишнее мгновенье задержала опущенные веки, показывая, что она поняла и приняла ответ купца, а ещё то, что она оценила его находчивость. Это ж надо так, одним рассказом, и народ потешить, и княгине выказать свою поддержку, и упрекнуть особо говорливых в пагубности сплетен.

— Благодарю тебя. Очень грустную историю ты рассказал, но своим подарком порадовал. Эти тюрьпаны будут высажены на княжеском дворе, чтобы каждый, кто приходил, помнил легенду, рассказанную тобой. Даю тебе разрешение торговать в Муроме. После оплаты пошлины переговори с тиуном моим, я желаю быть первым твоим покупателем.

Михал выдохнул, пряча в бороде улыбку, и отошел к княжескому тиуну. На сегодня он был последним купцом, пришедшим за ярлыком. Однако ещё оставались судебные дела. Княгиня подозвала к себе мечника и спросила, какие будут. Тот сверился с записями и отчитался:

— Спор из-за межи, убийство татя, жалоба на вдову, что давала в долг без свидетелей, спор о беглом холопе и жалоба на мельника о краже муки.

Фрося кивнула, давая понять, что услышала. Да, как и говорил Илья, дела будут не из лёгких. Всё верно: простые решали старосты или тот же воевода мог виру взять за драку в корчме или воровство доказанное. Однако как ни настраивалась княгиня, но всё рано не ожидала, что суд произведёт на неё такое впечатление. Да, она знала статьи Русской правды, но это оказалось полбеды. Надо было понять, какую и в каком случае применить, а еще разобраться, к какому социальному статусу относятся стороны. Обманывают ли они или говорят правду. И если с гражданскими делами было ну хоть сколечко понятно, то от быстроты уголовного разбирательства просто волосы дыбом вставали.

— Этот тать ночью забрался в подклеть, я его вилами и проткнул, — хмурый дубильшик переминался с ноги на ногу.

— Княгиня, когда вора нашли, руки у него были связаны за спиной, — четко отчитался молодой сыскарь.

— Так я его не насмерть проткнул, он живой был, потому и путы накинул. Чтоб не убёг.

— А раны почему не перевязал? — уточнила Фрося.

— Так зачем татю-то? — искренне удивился дубильщик.

Толпа, словно зрители шоу, засвистела, заулюлюкала.

— Померший-то Шило — отступник, он по домам не ходил, все чаще на базаре тёрся. Резану[69] наточит, домой приходишь — в калите дыра, а денег нет, — подал кто-то голос.

— Так ты, мимозыря, в мошне носи или за пазухой, не порежут тогда, — выкрикнул другой.

Фрося думала, что хорошо бы разобраться, как оно на самом деле было. Спросить жену дубильщика, поузнавать, чего это карманника понесло в дом. Выяснить, как это так хозяин лихо умудрился через пол вилами заколоть вора. Много вопросов было у Фроси, но сзади кашлянул Илья, и княгиня вздёрнула руку кверху, призывая к молчанию.

— В законе сказано, если хозяин убьёт вора на своём дворе, или у клети, или у хлева, то так тому и быть, но если продержит до рассвета, то вести его надо на княжеский суд. Если же хозяин убьёт вора, но люди видели, что он был связан, то платить за него полную виру[70]. Мастер признал, что убил вора, сыскарь показал, что вор был связан. Потому решение моё таково: взять с дубильщика Сбыни пять гривен, как за убийство холопа.

Площадь загудела, обсуждая решение. Илья склонился к уху и тихо произнёс:

— А ведь он сказал, что сначала проткнул, а потом связал, но не наоборот.

— Знаю, — Фрося скривилась. — А у тебя есть лекарь, который осмотрит умершего и скажет, рана была смертельная или нет? Руки связал кожевенник татю до того, как проткнул вилами или после? Или может пусть сыскарь поспрашивает на подоле, отчего это карманник вдруг работу сменил?

Илья крякнул.

— Эка, какие мысли тебе в голову приходят, княгиня. Ладно. Понял, обговорим после.

«Отмыться бы ещё после от таких решений», — с грустью подумала Фрося, слушая следующего жалобщика.

К концу дня голова напоминала медный котёл, а глаза отказывались смотреть прямо. Княгиня искренне радовалась последнему делу. Вину мельника подтвердили несколько мужиков из разных сёл. Двое даже принесли мешки. В одном вперемешку с мукой был мел, а в другом — сухая известь. Уточнив у крестьян, что никто не пострадал, она взяла с мельника виру как за кражу и повелела ущерб мужикам возместить в полном объеме деньгами или мукой. Писарь записал решение, и Ефросинья уже поднялась, собираясь откланяться и ехать домой. Но тут, расталкивая люд локтями, из толпы выбрался взмыленный, взъерошенный мужик в дорогом шерстяном кафтане, который был покрыт копотью и сажей. Он сорвал шапку с головы и бухнулся на грязную, заплёванную ореховой шелухой землю.

— Смилуйся, государыня! Накажи поджигателя!

Фрося нахмурилась, рассматривая жалобщика и потянула носом. Через смрад весенних стоков и немытых тел шел едва уловимый запах гари, явственно отличимый от дымного, печного, коим с начала осени пропитывался город.

— Говори толком, не медли! — приказала она, сама панически соображая, неужели, пока они тут сегодня на площади суд вершат да купцов привечают, кто-то поджог замыслил.

— Твой емец[71] спалил мою лодку и амбар с добром! — мужчину било крупной дрожью, он обнял себя руками. — Мы с сыном на двух лодках из Чернигова торговать пришли чечевицей да горохом. Так вот ирод все добро с одной лодки сжег, и амбар, где у меня люди лежали!

Фрося похолодела от ужаса. Что это? Месть? Ссора? Помешательство?

— Люди живые были? — спросила она вроде тихо, но на площади было такое безмолвие, что её вопрос услышали даже в дальних рядах. Мужчина замялся, не торопясь отвечать. Ефросинье это сильно не понравилось. Было предчувствие чего-то очень-очень нехорошего.

— Мертвые они были, — раздалось уверенное с другого края площади. Народ расступился, и Ефросинья увидела светловолосого мужчину с лицом, испещрённым множеством мелких круглых шрамов. На груди темно-серой свиты, небрежно расшитой красными шерстяными нитками, виднелась серебряная подвеска со княжьим знаком. Мужчина ткнул пальцем в купца, и зло бросил:

— Этот дурень оспу в город привёз.

Загрузка...