Вопросительно поглядывая на свою подругу и разливая чай, Гюль Джамаль сказала Айн Джамаль-абстай:
— Да, как же ты, ахирет3, выгнала Софа-муэзина? Можно-ли так обойтись с человеком, который пришел сватать девушку?
Под шипение самовара Айн Джамаль-абстай задумалась, опустив глаза.
— Да, вот так и обошлась я, — ответила она тихо.
Гюль Джамаль-абстай сунула кусок хлеба своему внуку, который, стоя у дверей, шмыгал носом, в ожидании, не подаст ли чего бабушка, — и на-ходу продолжала говорить:
— Но можно-ли так поступать, ахирет? Ведь он от хороших людей был прислан, а девушка, слава Богу, на возрасте. В нынешнее время девушку за двадцать уже почитают старухой. — Она вернулась на свое место, села и, помолчав, спросила снова.
— Нет, вправду, — зачем выгнала?
— Я не люблю этого постылого муэзина! — проговорила Айн Джамаль неохотно.
Гюль Джамаль-абстай пристально посмотрела на подругу, словно желая прочитать в глазах ее тайну. Под этим взглядом Айн Джамаль слегка покраснела. И, как бы отвечая на безмолвный вопрос, проговорила со вздохом:
— Это — бывает... не взлюбит некоторых людей твоя душа... — и еще больше покраснела.
— Не понимаю! — сказала Гюль Джамаль-абстай: — Кажется, он вам и родня? Сказал, что между им и тобою дело какое то было... Так ведь человек он семейный, ты тоже, слава Боту, сыновей, дочерей вырастила... Что ты от меня скрываешь? По дружески-ли это! От ахирет ничего нельзя скрывать — так и в писании сказано. Дай сюда чашку. Чай-то, кажется, не плохой. Старик только-что свежий привез.
— Ахирет, что мне от тебя скрывать? Скрывать то нечего...
Но Гюль Джамаль-абстай не дала ей договорить:
— Но — отчего-же почтенного свата выгнала?
Айн Джамаль-абстай прихлебнула глоток чаю:
— Видеть я этого муэзина не могу! С малых лет у меня сердце ушиблено им! Потому и не стерпела.
— Как-так, ахирет?
— Да... не знаю, как и сказать тебе... И говорить то нечего... Ладно уж, оставим это, ахирет! Не принуждай меня!
— Если не хочешь говорить, не говори! Я не думала, что у тебя есть тайны, которые не должна знать подруга...
Это было сказано с такой укоризной, что Айн Джамаль-абстай снова сильно покраснела. Мысль, что подруга могла ее заподозрить в неискренности, сердила и оскорбляла Айн.
— Ну, хорошо, я уж скажу! — проговорила она полусердито.
До того, как сгореть верхнему концу села, дом отца моего был в переулке, что ведет к мельнице Аялу. За домом нашим тянулись огороды до самой реки, покойница-мать сама копала грядки, сажала свеклу, морковь, огурцы, капусту. На другой стороне переулка, где теперь ветлы, тогда стояли отцовские амбары и скотный двор. Колодец, который завалили после того, как туда упала коза Ахмет Софы, тоже принадлежал нашему дому. Вода в нем славилась по всему селу вкусом и свежестью. В страдную пору у этого колодца всегда толпилась длинная вереница жнецов, ожидая очереди напиться вкусной воды.
Отец наш был не богат, но хозяин крепкий. Мед в кадках не переводился, в мучных сусеках дна не видать, скотины много, зерна вдоволь. Времена-ли были другие, ахирет, или земля была иная, только каждый год хлеб стоял стена-стеной. До снегу едва-едва успеем с полей убраться, а всю зиму бабы ткали холсты, ряднушки, девки пряли, вышивали. Было тогда у нас и медрессэ. Только не под железом, не по новому. Медрессэ стояло на задворках, где теперь бани Мигли-Вали... В медрессэ тогда учили сам хазрат4 и учитель. Но тогда, как нынче, девки не ходили учиться. Может быть, где-нибудь в соседних деревнях и ходили, но жена нашего хазрата была не из усердных. Говорили, что покойница, „да будет Бог милостив к ней“, если чему-нибудь и поучала прихожанок, то только со слов хазрата.
Было мне лет восемь-девять, когда к нам приехал один молодой шакирд. Я тогда еще босиком бегала. И мать, и наши невестки от него прятались. В то время только от мулл и свекров скрывались. Стали его наши невестки называть „Шакирджан-агай“. Шакирд переехал в медрессэ учителем; он оказался сыном одного из близких родственников отца и каждый день стал навещать нас. Если в доме пекли пироги, — не садились без него к столу. Случится в доме гость — без шакирда не обойдется. Мать его кликала просто „шакирд“, невестки „Шакирджан-агай“, а я, на них глядя, стала звать его „Шажирд-аби“.
Отец наш был человек хлебосольный, на всю округу славились вкусные пышки, оладьи, блины и курники нашей заботливой матери, и не переводились у нас гости, едет в город мулла — непременно к нам ночевать; едет муэзин на базар — у нас лошадей кормит. Время было богатое, свадьбы справлялись не то, что теперь: сватья угощали друг друга целую неделю, — все село медом, брагой поили. Ах, были тогда, ахирет, времена другие, совсем другие! Не смели наши невестки супротив свекрови слово молвить. А теперь, поговори-ка со снохой!
Гюль Джамаль сочувственно вздохнула.
— Так, ахирет, так! Уж и моя младшая невестушка поругалась со своей золовкой. Откуда ее Бог принес, откуда свалилась, а уж ругается! Нынче с молоком матери привыкаете к недоброму.
— Так, так! Ну, и прижился у нас этот Шакирд-аби. Всем он нам полюбился. Бывало, как истопят баню, его зовут; после бани становятся они с отцом на молитву. Шакирд-аби за имама служит; после молитвы коран нам читает нараспев. Слушали мы все его благоговейно, потом вместе совершали даа5, отец почти всегда давал ему садака6, а мать угощала чаем со свежим маслом. Была я у матери одна дочь, ну, известно — балованная. Всегда садилась чай пить со старшими около самого самовара. Шакирд-аби мне то масла, то хлеба подавал, угощал меня; любил он меня, ласкал.
Однажды даже моим куклам принес печатный пряник, разрисованный розами и разукрашенный золотыми и серебряными бумажками. Мне на несколько месяцев хватило этого пряника, угощать гостей моих кукол. Когда куклы замуж выходили, я также потчивала сватьев этим пряником. Однажды приехали к нам братья нашей старшей невестки. С ними был сынишка года на два моложе меня. Он рос среди девочек и умел играть в куклы. Мы с ним затеяли кукольные свадьбы, позвали друг друга в гости. По утру встаю, смотрю, пряника нет! Я стала плакать. На мои слезы пришла мать, пришла невестка, мальчишку побили. Но пряника не вернули! Я сидела в слезах, но вдруг пришел Шакирд-аби. Узнав, почему я плачу, он очень удивился, что его пряник жил у меня так долго. Посидел он немного, странно глядя на меня, вышел, и вернулся с пряником краше прежнего. Тогда еще больше я полюбила его, крепче привязалась. Он должно быть почуял это, придет и расспрашивает, здоровы ли куклы, да что я с пряником сделала.
Как я ни хранила пряник, но однажды соблазнилась и чуть-чуть, точно мышка, отгрызнула немного. Во рту такой запах стал, пряник так и таял на языке. Так было хорошо, я еще раз откусила. Еще лучше стало. Попробовала еще раз откусить. Так понемногу и — смотрю — от пряника половина уже осталась. Что мне теперь делать с таким кусочком, подумала я и прикончила весь.
Говорят, когда дитя само падает, — не плачет. И как ни жалко было мне пряника, но, боясь, что мать заругается, я не плакала. Не прошло и недели, узнал Шакирд-аби, что мой пряник кончился.
— Куда ты дела его? — спросил он.
Я покраснела. Догадался он, не стал больше спрашивать и принес другой пряник. Наша дружба стала еще крепче. Завела я новую куклу и назвала ее „Шакирд-аби“. На свадьбах эта кукла творила у меня всякие добрые дела: кто поссорится— помирит, кого обидят — заступится, где сироты — накормит.
Однажды отец позвал в гости мулл. Тогда хазратом был покойный Шакир-хазират — „да будет Бог доволен им“. Не помню хорошо, при мне ли это было, помню только, как повторяли все слова Шакир-хазрата.
— „Пусть у Шакирд-аби учится читать, учиться-же писать ей не следует“.
И стали затем говорить про меня:
— „Она будет учиться! У Шакирд-аби будет учиться она!“
Все толковали об этом столько, что я — помню — стала очень горда, и хотя плохо понимала еще, что значит „учиться“, но нетерпеливо ждала дня, когда Шакирд-аби начнет меня учить. В те времена, не то, что нынче, учили по-настоящему! Нынче дети моей снохи читают: „телега, сани, соха, борона“, но тогда книги были настоящие! Тогда книгу нельзя было достать у деревенского лавочника или в училище, как теперь, — за книгой нужно было ехать в город! Наконец, книгу достали, и я начала учиться. Как я раньше умирала по куклам, так теперь по урокам. И день, и ночь училась. Изводила мать, невесток, спрашивая у них непонятные места. Хорошо у меня пошло: в три-четыре месяца я уже разбирала кое-как, по складам. Через год я могла читать коран и приступила к книге Иосифа. Если бы я продолжала учиться и на третий год, то, наверное, знала бы не меньше теперешних муллих.
Но Шакирд-аби уехал в городское медрессэ. И я, выучившись у него грамоте, так и не дотянулась до больших книг. Вернулась я снова к своим куклам, опять набросилась на игры.
Но Шакирд-аби я никогда не забывала. Подеремся ли с девочками, или гусенка сорока унесет у меня, или мать прибьет — всегда я бывало вспоминала Шакирдъ-аби, тосковала по нем. Мне казалось, что при нем девчонки меня не побили бы, и сорока не унесла бы гусенка. Так прошло года два. Стало мне лет одиннадцать-двенадцать.
Однажды — это было осенью — вся деревня заговорила про Дубрэн7-Хаят. Ты эту Хаят не знаешь. Джиганша, помнишь, кузнеца Джиганша? Его младшая сестра. Бедовая, говорили, была девушка. Мать и невестки не хотели мне ничего сказать, но я побежала сама с девочками посмотреть. Ей вымазали ворота дегтем и грязью. Когда мы прибежали, уж улица была полна ребятишек. Почему вымазали, за что — я ничего не понимала.
— „Она гуляла“, — объяснили мне девочки.
— „Гуляла и ребенка пригуляла“, — добавила одна из них.
Тут пришел один из тогдашних деревенских горланов, старик Хамид, с ним толпа каких то мужиков.
— „Это что за бесстыдство!“— раскричался он. — „Нужно ее по улицам водить! Все поля высохли, скотина истощала! И все это за грехи девок да баб!“
А девочки заговорили вокруг меня:
— „Вот поведут Дубрэн-Хаят по улице, вымажут всю сажей и поведут! И будут приговаривать: „не гуляй, не гуляй!“Все мужики и бабы станут плевать ей в лицо. Потом приведут Хаят к мечети и высекут ее розгами... Сам хазрат будет сечь.
Дубрэнъ-Хаят встала перед моими глазами такой, какой я видела ее, когда ходила с невестками за водой: высокая, здоровая, приветливая и вечно смеется... Подумала я, что ее сажей вымажут, и стало мне жутко. Заплакать хотелось, но так было страшно, что я не посмела плакать.
Вернулась я домой убитая. Мать, увидав меня, почему то сказала:
— „Дай Бог ей соблюсти себя!“.
Весь день прошел в тревоге. Выйдя на улицу встречать стадо, все мы, дети, только и говорили о Дубрэн-Хаят. Мальчишки распевали сложенную про нее песню. А перед возвращением стада пошел дождь, и кто то сказал, что стадо вошло в деревню с другого конца. Мы все, усталые и мокрые, с плачем пошли навстречу, и нам все чудилось, что Дубрэн-Хаят вот-вот явится перед нами, страшная, вся в саже... Прижавшись друг к дружнее испуганные, мы бежали. Когда я отыскала своих коров и пришла домой, солнце уже закатилось, и темная осенняя ночь окутала деревню.
Дома братья и невестки только что вернулись с поля. Они много принесли репы, мы сейчас же принялись за нее, сырую, и ели до тех пор, пока мать не поставила на стол печеную. Печеная репа была моим любимейшим кушаньем, и в этот раз я ее особенно много съела.
Моросил мелкий осенний дождь. Я вышла с невесткою во двор. Было темно, зги не видать. И я так струсила, что, уцепившись за руку невестки, с криком побежала в дом. В темноте мне почудилась Дубрэн-Хаят. Пришло время ложиться спать. Мать мне постлала рядом с собою в переднем углу. Не успела я распустить косы, как в окно стукнули. Я в испуге вскочила. Дубрэн-Хаят стучит в окно, избитая? Ворота отворились; в зияющей темноте двора замелькал фонарь; и черев мгновение я увидела Шакирд-аби, с которого вода текла ручьями. Поставили самовар, зажгли новые свечи. Дом оживился и согрелся. История Дубрэн-Хаят вылетела у меня из головы.
Отец и мать встретили Шакирд-аби очень радушно:
— „Озяб... замерз!.. промок до костей... раздевайся скорей, скорей...“ — Помогли ему раздеться, обмыться и посадили за чай.
Сон у меня прошел. Прижавшись к шкафу, я молча глядела на Шакирд-аби. Глаза его не изменились, так же, как прежде, прятались при смехе, но лицо изменилось порядком. Когда он уезжал, усики только что начали пробиваться, а теперь они выросли. Реденький желтый пушок покрывал почти весь подбородок.
И в лице появилось какое-то незнакомое мне выражение.
— Ты знаешь ведь, ахирет, дети очень легко обижаются. И я, видя, что любимый Шакирд-аби не замечает меня, почувствовала обиду.
— „Это не мой Шакирд-аби, это другой“, — стала думать, и мне почему-то захотелось плакать.
Вдруг порыв ветра хлопнул ставней.
— Дубрэн-Хаять?
Я вздрогнула в испуге; стукнула чем-то.
Заметив это, Шакирд-аби прервал приятную беседу с отцом:
— „А, и ты здесь, Айн Джамаль! Поди сюда, поди!“
Вся моя обида мигом улетела. Шакирд-аби погладил меня по голове и, заглянув в глаза, сказал:
— „Уж большая стала“.
— „Садись, дочка: хочешь чаю?“ — обратилась ко мне мать.
Я взглядом выразила согласие. Покойница-мать не пила никогда чаю без сливок и всем наливала также со сливками.
— „Только чай портишь“, — говаривал ей отец: — „мужичка!“
Когда приезжал посторонний гость, отец всегда отзывал мать в сторону и наставлял: — „Наливай без сливок!“ — Но мать, почему то забывая наставление отца, всем наливала со сливками. Так же случилось и сегодня. В то время, знаешь, ахирет, от чаю пахло гвоздикой, чай был хороший, черный с белыми хвостиками! Сливки только портили его тонкий вкус. Мне мать тоже налила чай со сливками; положила передо мной ложку меду. Я прислушивалась к разговору и не заметила, как выпила чашку. Шакирд-аби говорил о какой то своей поездке, о свидании с каким-то муфти-хазрат. Отец слушал его с открытым ртом и только поддакивал. Я плохо понимала, что он рассказывал, поняла только, что Шакирд-аби сдал экзамен на муэзина. Мал мне налила вторую чашку. Ты знаешь, — чай вечером вреден детям, — пропадает сон, и бывают всякие неприятности. Мать, должно быть, забыла это, налила и третью чашку. Из боязни услышать от матери: — „ступай, дочка, ложись“ — я все пила. Наконец, чай отпили. Шакирд-аби снова подозвал меня к себе и погладил по голове.
— „Ну, что, как твои уроки? Поди, все перезабыла“, — спросил он.
Я ничего не ответила.
— „Нет, нет, не забыла“, — начала мать, а отец подхватил:
— „Ступай, дочка, принеси книги. Пусть Шакирд-аби послушает тебя“.
Я принесла коран. Открыла и громко прочла первую молитву: я читала и сама заслушалась. В памяти встали все прежние дни, я вспомнила пряник Шакирд-аби, даже почувствовала во рту его вкус, и вдруг у меня стало так радостно на душе.
— „Не забыла, не забыла!“ — начал меня хвалить Шакирд-аби — „Если бы я прямо из города ехал, непременно привез бы пряник,“ — и, вытащив из кармана кисет, он дал мне полушку.
— „На вот,“ — сказал он, — „купишь себе пряник у торговца“.
Счастливая, я понесла монету спрятать в кукольный сундучок. Меня уложили спать. Впросонках я слышала, как Шакирд-аби читал коран. Открыла глаза и увидела, что отец с матерью еще молятся. Потом мать постлала в одном углу отцу, в другом Шакирд-аби. Я опять уснула.
И вот вижу я, не то во сне, не то на яву, что Дубрэн-Хаят стоить передо мною вся голая. Вода с нее струится, как с мокрой мочалки, и все тело покрыто речной плесенью — „лягушечьим покрывалом“; с лица течет грязная, вонючая жидкость, рот широко: раскрыт, зубы оскалены, она — смеется... Мне страшно, я кричу „мама“, силюсь бежать, но ноги у меня, что свинец, не могу шагнуть... Я рвусь, бегу, и все стою на месте. Она идет ко мне. Она хочет меня обнять, обнимает... сжимает все мое тело своей рукой... Зеленая плесень, как живая, тянется ко мне, липнет. Вот прилипла к моему животу... Ледяная дрожь пронизала меня с ног до головы, сердце захолонуло. Я хочу крикнуть, кричу, но никто не идет на мой крик. Холодная плесень ползет у меня по животу, по ногам, добралась до шеи... Я в ужасе крикнула, и сама проснулась от своего голоса. Очнувшись, я почувствовала, что что-то большое, тяжелое лежит у меня на животе, растопырившись, словно зубчатые вилы. От страха я в одно мгновение пришла в себя. Комната была освещена осенним месяцем, и я заметила лежащего, повернувшись в мою сторону Шакирд-аби, а немного далее ровно дышал отец. Я вдруг поняла, что этот посторонний давящий предмет была рука Шакирд-аби. Я сбросила эту тяжелую руку, и она тяжко шлепнулась о пол. С этим звуком у меня мысли беспокойно заработали. Словно мне кто на ухо шепнул:
— „Гуляла!“ — Значит я „гуляла“, как Дубрэн-Хаят. Мне завтра тоже вымажут ворота, про меня сложат песню...
Я уже представляла себе, как меня поведут по улице, вымазав сажей, голую, облепленную лягушечьим покрывалом. Меня бросило в пот, в жар, и вдруг у меня стал так болеть живот, как никогда в жизни. Мне пришло в голову, что я рожу ребенка. И эта мысль так засела у меня в полове, что мне от боли и страха хотелось кричать, как кричала моя невестка при родах. Но вспомнила отца, мать, и от стыда хотелось провалиться сквозь землю. Чтобы не переносить такой позор, мне захотелось умереть. Стала я читать все молитвы, какие знала, просила у Бога смерти... Живот все не унимался. Бог не внял моей молитве. Я рассердилась.
— „Умереть, как умерла девочка соседа, Ахмеджана, от ослы умереть!“ Но я не умирала, я не находила дороги к смерти. В прошлом году наша овца утонула в колодце... А что, если бы броситься туда, умру ли я? Я представила себя падающей в колодец и на дне его, во тьме, в холоде... Все во мне заныло, я стала дрожать. Опять началась резь в животе.
— „Сейчас рожу“, — думала я с ужасом, — „рожу от гулянья“.
Я решила встать и потихоньку уйти из дома куда-нибудь. Встала. Половицы заскрипели, ветер уныло свистел в окно. Где-то пропел петух; за ним другой, еще один и еще! Меня опять охватила жуть. Я не могла ни шагу сделать. Я хотела снова лечь в постель. Но мне почудилось, что там лежит Дубрэн-Хаят. Я вполне ясно видела всю ее. Опять начались боли в животе. Я изо всех сил сдавила себе живот обеими руками и, вся дрожа от ледяного холода, повалилась на постель.
Когда я очнулась, был уже день. Самовар шипел, и для гостя пеклись оладушки к чаю. В комнате никого не было. Откуда-то донесся вдруг голос Шакирд-аби. Одно за другим выплыли мои ночные приключения. Я быстро ощупала живот, не родила ли я? Не найдя никакой раны, я начала было благодарить Бота, как вдруг пришло в голову, что я еще могу родить, как только встану с места, и меня охватил жгучий стыд. Я представила себе мать, отца, Дубрэн-Хаят... Тут вошел отец и Шакирд-аби. Я притворилась спящей, а сама смотрела сквозь ресницы. Он совсем изменился, на прежнего Шакирд-аби ни капли не похож. У него в лице было такое же выражение, как у того конокрада, которого в прошлом году поймали и водили у нас по улицам. Едва он отвернулся в сторону, я быстро вскочила и выбежала вон. Отец обернулся:
— „Что с тобой, дочка?“
На дворе я забежала в сарай и там тщательно осмотрела свой живот. Убедившись, что все как было, и что отец и мать ничего не узнают, я несколько ободрилась. По дороге в дом мне опять показалось, что мать догадается обо всем, как увидит меня. Мысль броситься в колодец опять мелькнула в уме. Представила себе, какая там холодная вода. Тут я заметила у задних ворот невестку; она шла на гумно с вилами и граблями. Я пошла за ней. Там я улеглась в соломе подальше от работающих. Снова хорошенько осмотрела живот. Проголодавшись, я с братьями пошла в дом. Шла и все боялась встретиться с ненавистным мне Шакирдом. Пройдя ворота, я увидала, что он садится в телегу.
— „Айн Джамаль, подь сюда! Прощай, будь здорова!“ — закричал он мне. Я испуганно вытаращила на него глаза. Он покраснел. Затем, я быстро побежала в дом, не слушая, как мать кричала мне вслед:
— „Почему ты не простилась с Шакирд-аби?“
Подбежав к сундучку, я вытащила полушку и, выскочив на двор, швырнула ее в колодец. Монета — я видела — упала рядом с заговоренной тряпкой, завязанной семью узлами. В неподвижной воде новая, светлая монета сверкала так ясно. Я набрала полный подол земли и бросила туда же. Комья земли, шипя и булькая, пошли ко дну. Вода замутилась, монета пропала. А мутная вода опять мне напомнила Дубрэн-Хаят.
Оглядываясь, пошла я домой. Я не боялась больше встречи с Шакирд-аби и бодро вошла в дом. Села за стол. Но живот снова стал болеть.
— „И день и ночь все репу едите“, — проворчала мать и вывела меня из-за стола.
Дни и годы проходили, и случай этот вылетел у меня из памяти. Изредка вспоминая, я смеялась над ним. Но моя вражда к муэзину не изменилась, не уменьшилась и до сих пор. Я и теперь, когда вижу его во сне, просыпаюсь в испуге...