Энтони О’Нил

ШЕХЕРЕЗАДА

Когда мирный город окутает снежный дым,

Торжествующий на закате рожденье Пророка,

Глубоко раскаявшийся пятый сын

Призовет сказителя с Востока.

Когда мирный город обнимет кровавая туча,

В чем даю вам обет,

Сказитель рассеется в солнечный лучик,

Вот он есть, а потом его нет.

Чтоб вытащить сказителя из неволи,

Как булыжник из мостовой,

Ищи семерых, не ведающих о своей доле,

Принесенных ветром и водой.

Увечного, наказанного вора,

Минотавра, гиену, отбившегося от стаи льва,

К ним добавь еще черного фантазера,

И цезаря с моря — вот тебе мои слова.

Когда мирный город затмят скакуны с Красного моря,

Как луна затмевает солнце, пустив черный дым,

Сказитель вернется живым, не ведая горя,

А из семерых — лишь один.


ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Шехерезада — сказительница.

Шахрияр — ее стареющий муж.

В Багдаде:

Гарун аль-Рашид — легендарный багдадский халиф в 785–809 гг.

(Аль-Синди) ибн-Шаак — начальник шурты (полиции).

Малик аль-Аттар — торговец камфарой с сомнительной репутацией.

Зилл — его раб-нубиец, которого он именует «племянником», рассказчик, спасавший Шехерезаду.

Члены команды:

Касым — капитан, горбун.

Юсуф — вор, верный помощник Касыма.

Исхак — загадочный аскет.

Таук — великан.

Даниил — копт из Египта, бывший ловец жемчуга.

Маруф — простак.

Похитители:

Хамид по прозвищу Гашиш — печально известный убийца.

Саир — бывший борец.

Фалам — впечатлительный бандит.

Абдур — дозорный, питающий благоговейный страх перед Хамидом.

Прочие:

Теодред — монах-бенедиктинец, живший прежде в Айонском аббатстве в Шотландии.

Абуль-Атыйя — мрачный придворный поэт.

Абу-Новас — поэт-вольнодумец, заядлый соперник Абуль-Атыйи.

Джафар аль-Бармаки — харизматический бывший визирь, казненный Гаруном аль-Рашидом.

Ибн-Нияса — бедуин-торговец, не подчиняющийся властям.

Калави — бич пустыни.

Халис — безрассудно смелый абиссинский князь из сказки Шехерезады.

Глава 1

806 году после Рождества Христова на Багдад падал снег. Образ тысячи запорошенных минаретов превращался в самую ходячую (валюту — слухи об удивительном зрелище несли в Западную Империю купцы, моряки, словоохотливые паломники, двигавшиеся в основном тем же самым путем, которым посланники пять лет назад препровождали слона Абуль-Аббаса — баснословный дар халифа Гаруна аль-Рашида императору Шарлеманю[1].

В бенедиктинское аббатство, стоявшее в буковых лесах высоко над Катаньей на острове Сицилия, где Гарун аль-Рашид был известен в первую очередь тем, что подтвердил собственность императора на Гроб Господень в Иерусалиме, новость о необычном природном явлении просочилась с болтливой верфи и вызвала в высшей степени необычное возбуждение. В аббатстве хранилась единственная пророческая сивиллина книга[2], уцелевшая после пожара на Капитолийском холме в 83 году до Рождества Христова. Пророчества на обгоревшем, оборванном, местами не читаемом пергаменте веками считались в лучшем случае апокрифами[3], если не мистификацией. А теперь по крайней мере одному старому монаху первое четверостишие показалось джинном, вырвавшимся из тысячелетнего заточения в бутылке.

Когда мирный город окутает снежный дым,

Торжествующий на закате рожденье Пророка,

Глубоко раскаявшийся пятый сын

Призовет сказителя с Востока.

Яснее не скажешь. «Снежный дым» окутал Багдад — Мединет-аль-Салам, Город Мира. «Торжествующий на закате» — на Западе, — безусловно, намек на Рождество, наступающее зимой. «Раскаявшийся пятый сын» — несомненно, Гарун аль-Рашид, пятый халиф по линии Аббаса, которого, как известно, терзает раскаяние за казнь своего визиря и друга Джафара аль-Бармаки. Непонятно только, что это за. «сказитель с Востока», хотя из прочих четверостиший, предрекающих его взятие в плен и последующее спасение, явствует, что эта личность пользуется широкой известностью и его похищение будет воспринято как большое несчастье. Пророчество составлено в классическом для сивилл стиле — природное явление предвещает катаклизм; божественное предупреждение передано через пророчиц, о чем Теодред и сообщил аббату, добавив, что их священный долг — уведомить об откровении халифа Восточной Империи.

Впрочем, для аббата любой ответ старому монаху окрашивался побочными соображениями. Хромой, заикавшийся Теодред по-прежнему остается почти нестерпимо неугомонным. В свое время он в одиночку покорил викингов, обратил в христианство фригийцев, даже льва убил на Ездрилонской равнине в Палестине. Побывал во всех землях, от Ионии в малоазийской Анатолии до Святой Земли, говорит на всех восточных языках, остается крупнейшим авторитетом по пророчествам десяти первых сивилл, которые считает равными любому ветхозаветному пророку. Монах заявляет, будто сам обладает оракульским даром, правда, гораздо более скромным (хотя этот дар вместе с покровом святой Девы Агаты, брошенным перед потоком лавы, не спас ни его самого, ни аббатство от гибели при извержении Этны в 812 году). Поздно приняв постриг, он утверждает, что знаком с зовом плоти. Подобная репутация, которую сам монах высоко ценит, препятствует покаянию и строгому повиновению. Поэтому аббат отверг его предложение не только из-за чистого скептицизма.

— С-сам с-святой П-павел соглашался с сивиллами, — возразил Теодред.

— В гигантской тени святого Павла и лишай цветет пышным цветом, — ответил аббат, ибо достоверность Посланий этого святого столь же сомнительна, как и пророчества. Аббат хранил их не в реликварии вместе с обрезками ногтей святого Григория, а в простом скриптории с записками Гамилькара[4], критическими заметками Нерона, прочими языческими документами неподтвержденной подлинности.

— А четвертое четверостишие? — выдавил Теодред. Кажется, в четвертом четверостишии описаны семь героев, спасших сказителя, хоть на героев совсем непохожих. — Это… совет! Без которого спасение не состоится.

— Двусмысленный совет, — строго указал аббат. Однако упоминание о совете внушило ему некую мысль, толкнувшую на уклончивый путь: письменно обратиться в Рим и Византийский патриархат, поскольку для каких-либо дипломатических действий необходимо твердое официальное одобрение. Он высказал эту мысль Теодреду.

— Но на это… нужно время, — пробормотал Теодред. Сказитель, наверно, уже на пути к Багдаду.

— После снегопада прошло несколько месяцев, — заметил аббат, — и пройдет еще больше, чтобы достичь Востока.

— Завтра из порта уходит корабль пилигримов. Если удастся найти караван, идущий в Алеппо, я… я… я…

Отчаянно захлебнувшись, Теодред разразился слезами. Аббат махнул рукой, выразив одновременно сочувствие и отказ.

— Я сказал, Теодред, — твердо молвил он. — В этих стенах Бог вещает моими устами.

В ту ночь аббат, убаюкиваемый на убогом ложе неумолимым рокотом вулкана, вспоминал, что Теодред принял его решение с настораживающим смирением. Его упоминание о святом Павле тоже внушает опасение, ибо физические недостатки не лишают старика столь же буйного темперамента и тяги к странствиям, какими отличался упомянутый святой. Сумасшедшие кельтские монахи искони любят внушать неверным благоговейный ужас впечатляющими трюками. Возможно, в данных обстоятельствах Теодред считает официальные санкции лишними, и аббат, проваливаясь в беспокойный сон и выплывая из него, признал, что ему удалось обмануть лишь самого себя.

Поднявшись до рассвета, аббат заковылял со свечой в скрипторий, где обнаружил взломанный шкафчик с артефактами[5], из которого исчез главный фрагмент сивиллиной[6] книги. Дверцы были вскрыты без всяких инструментов — видно, Теодред воспользовался лишь собственной физической и духовной силой. Аббат тяжело вздохнул и пал на колени, сотворив молитву, но не шевельнул даже пальцем, чтоб отдать приказание задержать старика во вратах, испытывая после его исчезновения неимоверное облегчение. Было известно, что усугубляющийся, независимо от чьих-либо мотивов, раскол между франками[7] и византийцами придает Сицилии уникальный политический статус, удачно открывая канал дипломатических связей с Востоком. Возможно, однажды арабские орды вспомнят и оценят жест Теодреда. Он же, аббат, снимает с себя ответственность.

Между тем седовласый величественный Теодред, закутавшись в плащ, с суровой решимостью, не позволявшей вступать с ним в беседу, взошел на борт торгового генуэзского судна вместе с немногочисленными паломниками, и резной фигурой застыл на носу, силой воли погоняя корабль по Средиземному морю от Хиоса до Самоса, Эфеса, Констанцы, наконец до Антиохии на Святой Земле, куда они прибыли вскоре после июльских календ[8]. Уверенный, что нельзя терять ни секунды, он, ступив на берег, сразу двинулся дальше. Через три дня Теодред уже расспрашивал на базарах Алеппо об отправлявшихся в Багдад караванах, понимая, что в его возрасте невозможно пересечь пустыню в одиночку, невозможно схватиться с головорезом, с разбойником в маске, не говоря уж о льве, а убийство восемнадцати монахов, которым представители бедуинских племен перерезали горла десять лет назад, до сих пор вспоминается христианами, как страшный сон. Увы — шел месяц рамадан, лето было в разгаре, а первому каравану предстояло отправиться лишь через несколько недель, причем он даже при аль-джазире — полнолунии — шел с многочисленными остановками. В крайнем отчаянии Теодред попытал счастья, примкнуть к еврейским купцам из секты самаритян, стремившимся попасть в Багдад к началу следующего месяца, чтобы нажить денег на оливковом масле и миндале на трехдневной ярмарке Ид-аль-Фитр в честь разговения после поста. И за самую умеренную плату, покрывающую расходы на питание и доставку, добрые самаритяне охотно приняли в свой маленький, но быстроходный караван старого и тощего монаха.

Теодред бывал в Вифлееме, на море Фавор, на Галилейском море, но никогда не заходил на восток дальше Химса. А теперь, плотно закутавшись в рясу от жгучего солнца, впервые за десятилетия взгромоздившись на верблюда, миновал Соляную долину, плоскую, как столешница, пустыню Джебель-Бушир и на третий день добрался до поста в Урде, завершив без всяких происшествий самый опасный отрезок пути: как и рассчитывали проводников, в строгий священный месяц, в летнюю жару, разбойники вынуждены были бездействовать. За девять дней пути от Урда до серных источников Хита и родников аль-Ганнана самаритяне останавливались только в самое жаркое время дня и в субботу — шабад, — на другой день догоняя нетерпеливого Теодреда там, где тот останавливался. Ежедневно, когда вставало зловещее кроваво-красное солнце, купцы испытывали восхищение старым монахом, который, несмотря на преклонные лета, ничуть не желал отдыхать, даже замедлять шаг, удивляя их своей выносливостью. Так или иначе, целеустремленность Теодреда помогла им завершить тяжкий путь, и всего через девятнадцать дней купцы разбили лагерь в пустыне так близко от Багдада, что вечерний ветерок доносил сюда призывы муэдзинов. Проводники почти не верили в подобное чудо и благодарили Бога за милосердие.

На второе утро месяца шавваль 191 года хиджры[9], меньше чем через восемь недель после внезапного исчезновения из аббатства, помолодевший Теодред вошел наконец в столицу Аббасидов, центр халифата, столп ислама — Багдад, Город Мира. Это была метрополия во всем ее великолепии, пульсирующее космополитическое ядро из павильонов, дворцов, рынков, многолюдных каналов и пышных фруктовых садов, варварского богатства и нестерпимой нищеты, смеси ученых, торговцев, иммигрантов, попрошаек, поэтов, мошенников. Городу исполнилось всего пятьдесят лет, а он стал уже центром Востока, мировой экономики, интеллектуальным центром цивилизации, земным раем, угнездившимся на Тигре в эдемском саду, где пышно расцвел союз реальности и фантазии. Таким увидел бы город Теодред, если б не его слабое зрение.

Старый монах с обычной для себя живостью отделился от каравана в окраинном районе Мухавваль и, обдуваемый крепким ветром, зашагал, тяжело дыша, опираясь на суковатую палку, по направлению к Круглому городу, центральному району Багдада, обнесенному стенами. Теодред рассчитывал получить аудиенцию у Гаруна аль-Рашида, надеясь, что искренность и сила убеждения послужат ему беспрепятственным пропуском. «Халиф, безусловно, не выгонит „книжника“, проделавшего такой долгий путь. Разве с другими монахами-пророками вроде несториан[10] из Даяр-аль-Аттика не советуются в Багдаде по каждому мало-мальски серьезному поводу, начиная от снаряжения боевых кораблей и заканчивая выбором места для самого города? Разве христиане не занимают высокие посты в правительстве, не пользуются доверием, выступая в роли казначеев и личных лекарей?» — думал Теодред.

Старый монах слышал о Баб-аль-Дахабе — дворце Золотых Ворот — с успевшим войти в легенду зеленым куполом, увенчанным бронзовым всадником, копье которого, по слухам, в рискованные моменты указывало в ту сторону, откуда грозила опасность. Заметив маячившую вдали постройку, отвечавшую описанию, он миновал тюрьму, перешел крепостной ров по мосту, приблизился к вооруженному стражу, и со всем возможным для его физического состояния пылом потребовал пустить его во дворец для беседы с халифом по делу, не терпящему никаких отлагательств. Добродушный страж, от души напившийся шербета и видевший перед собой просто-напросто эксцентричного старика, со смехом объяснил монаху, что дворец далеко, он же стоит перед Сирийскими воротами — одной из четырех сторожевых башен в могучей крепостной стене, — а резиденция повелителя правоверных теперь находится не во дворце Золотых Ворот, а в аль-Хульде, дворце Вечности, в Круглом городе, на восточном берегу Тигра.

— А… сегодня… халиф… у себя в резиденции? — с трудом выдавил Теодред по-арабски.

— Повелитель правоверных, да прославит его Аллах, сегодня встречает чужеземного государя. Процессия скоро прибудет в аль-Хульд.

— Какого чужеземного… государя? — Теодред вздернул лохматые брови.

— Шахрияра из Астрифана.

— Что это за Астрифан?

— Царство в аль-Хинде[11].

— Тот самый… царь-сказитель? — спросил Теодред, все больше волнуясь, отчего его язык сильнее заплетался, так что слова приходилось повторять по нескольку раз.

— Должно быть, ты, старик, имеешь в виду его жену, — сочувственно предположил страж. — Ее именуют царицей сказителей.

— Царицей… — запнулся Теодред. — Кто такая? Как ее зовут?

— По-моему, Шехерезада.

— Шехерезада… — Монах впервые произнес это имя, причем с поразительной четкостью.

Теодред задумался, взгляд его застыл. Значит, «сказитель с Востока» — царица. Из Индий[12]. Только что прибыла в мирный город. Ее вот-вот похитят, и он, Теодред, сорванный с места полученным доказательством, явился как раз вовремя, чтобы предотвратить трагедию. Его вдохновил сам Господь. Он как ангел, принесший Святому семейству совет бежать[13].

Страж указал кратчайшую дорогу к аль-Хульду — к северу вокруг стен Круглого города, через квартал Харбийя, где живут военачальники. Теодред, задыхаясь, немедленно поспешил, нащупывая скрюченными пальцами спрятанный глубоко под рясой священный пергамент, припоминая второе четверостишие:

Когда мирный город обнимет кровавая туча,

В чем даю вам обет,

Сказитель рассеется в солнечный лучик,

Вот он есть, а потом его нет.

С самого отъезда из Катаньи он без конца жевал лавровые листья[14], надеясь получить откровение, которое бы прояснило пророчество, но видел только кровь, пыль, насекомых.

Глава 2

ак часто бывать в этом городе и теперь войти в него впервые…

Девятнадцать лунных лет назад царь впервые жестоко ее изнасиловал, исцарапал ногтями, избил до синяков, облил еду купоросом, с энтузиазмом суля немедленную казнь после соития. Девятнадцать лет назад она, лишенная девственности, обнаженная, дрожащая, вся в крови, улыбнулась пухлыми губами без всякого намека на притворство и попросила, словно никогда не репетировала эту фразу:

— Позволь рассказать тебе одну историю…

Минуло почти двадцать лет с тех пор, как она начала вязать переплетающиеся нити, постоянно незаметно поучая царя, развлекая, потворствуя его желаниям, укоряя рассказами о милосердии, стараясь заставить его сдаться так, чтобы он принял отступление за победу.

На протяжении тех трех магических и ужасных лет, когда она изо всех сил старалась его соблазнить, переносясь вместе с ним по ночам на край земли, с гор Каф на синие моря Кулькум, от ворот Китая в Царство небесное, они чаще всего бывали на людных улицах Багдада. Пользуясь сведениями, подслушанными у купцов и бродяг, своим собственным интуитивным сказочным даром, она выстроила фантастический город с сотнями сверкавших дворцов, тысячей высоких минаретов, десятью тысячами солдат с отполированными копьями, миллионом распускавшихся цветов, источавших разнообразные ароматы, с врезавшимся в него могучим Тигром — янтарной струей меж двумя огромными грудями. Крушения иллюзий нельзя допустить.

Встречать царский караван был отправлен визирь Фадль ибн-Рабия, ожидавший на окраине города, пока халиф совершал утренние ритуалы, наблюдал за последними лихорадочными усилиями по украшению пути, которым предстояло следовать торжественной процессии. Наконец примчался гонец с сообщением, что можно выступать. Царь Шахрияр сел на коня, Шехерезада заняла свое место в кроваво-красном паланкине, установленном на спине слона-альбиноса, и они, оставив караван за пределами города по соображениям безопасности, с немногочисленным сопровождением — сорок верблюдов, тридцать лошадей, оруженосцы, евнухи, барабанщики, лучники, копьеносцы, павлины, — лениво двинулись вниз по склону Хорасанской дороги к аль-Хульду, постепенно набирая скорость. Из мечетей и с рынков хлынули ликующие толпы, подгоняя их жадными взглядами и радостными криками.

Приезжая царица хранила блаженную безучастность — ничто в жизни больше не учащало вялого биения ее сердца. Она существовала в неком неизменном сиянии, наступающем после соития — успокоительном, нежном, полном безоблачного изумления, — никому не завидуя, ни о чем не тревожась. Обмахиваясь опахалом из пальмовых листьев, царица воспользовалась возможностью и беспристрастно, даже придирчиво разглядывала Багдад — соответствует ли он ее фантазиям, — одновременно отмечая детали, которых не способно угадать никакое воображение: уникальный мускусный запах, манеры и поведение жителей, назойливый шум. Всюду чувствовались теплота и радушие. И точно так же, как Ид-аль-Фитр становится самым радостным праздником после строгого поста, самой желанной становится цель, до которой проделан долгий и тяжелый путь. Истомившемуся путешественнику город кажется Эдемом.

Из Астрифана в персидской Индии царский караван направился по Шелковому пути до конечной на западе Ферганы, пересек бунтующий Хорасан, Персию, по пути собирая дань, принимая дары в каждом мало-мальски крупном центре — седла и кожу в Саше, серебристые одежды в Самарканде, украшенные бирюзой и драгоценными камнями стрелы в Бухаре, каменные кувшины в Тусе, лисьи и собольи меха в Хамадане. Буйные ветра из Дамагана подгоняли путников всю дорогу до Рея, где родился Гарун аль-Рашид; потом они двинулись дальше к Шизу, свернув помолиться в великом зороастрийском храме огня; в гористом районе выше Багдада заехали в Халван, знаменитый своими источниками. На последнем повороте Хорасанской дороги уже в самом Багдаде по-прежнему дул сильный ветер, и клетчатые аббасидские стяги, вывешенные флаги, вымпелы, красные с золотом штандарты Шахрияра шумно хлопали, трепетали. В каналах, прыгая на волнах, дрейфовали украшенные баржи, мужчины на улицах придерживали тюрбаны, женщины на крышах крепко цеплялись за покрывала. Бронзовый всадник над дворцом Золотых Ворот дрожал и вертелся, вызывающе потрясая копьем.

Шелковый полог паланкина, расшитый изображениями павлинов, неприятно хлопал по спине царицы, слон раскачивался, как лодка в шторм, но Шехерезада не обращала внимания на эти мелкие неудобства. Двадцать лет назад она, только что взятая Шахрияром, вдохновенно сшивала из лоскутков образ Багдада, даже не смея вообразить, что в глубокой тени своей молодости триумфально въедет в настоящий город, сразу же покорив его. Она оставалась незаинтересованной стороной в десятилетних переговорах по поводу приглашения, слегка забавляясь неустанным раболепием мужа, не интересуясь его мотивами: то ли надеется восстановить свой престиж с помощью харизматического халифа, то ли хочет воскресить в ней безмятежное чувство невинности, совершив надолго отложенное свадебное путешествие. Казалось, это не имеет никакого значения. Не имела значения и причина, неожиданно подвигнувшая халифа признать их существование: может, решил искупить несправедливое отношение к приверженцам зороастрийской веры из побежденного рода Сасана[15] или просто сделать очередной из бесконечного множества жестов, с легким недовольством испрашивая прощения за уничтожение представителей рода Бармаки, его бывших советников и визирей. А может быть, прав Шахрияр, и это благодарный ответ на отправку в Багдад несколько лет назад лучшего в Астрифане целителя Манки, прописавшего халифу диету и лечебные травы. Манка, по крайней мере на первых порах, так успешно притушил огонь, пылавший в желудке Гаруна аль-Рашида, что его оставили при дворе навсегда, и Шехерезада считала возможным видеть в приглашении запоздалый знак признательности.

Впрочем, может быть, оно связано вовсе не с верой, не с раскаянием и не с язвой желудка, а исключительно с сочиненными ею историями. Состряпанные ради спасения жизни сласти — басни, выдумки, приключения, исторические события и анекдоты, вобравшие в себя все, от хитроумных проделок и самоотверженных подвигов до эротики и безответной любви, — заваривались на рынках, в тавернах, на постоялых дворах Индии. Потом в них подсыпали сахарку и перца родители, укладывая детишек в постель, профессиональные рассказчики и мастера театра теней, развлекая народ, нищие, выпрашивая грош, шлюхи, заманивая клиентов… Со временем сказки, наливаясь новой силой, начали кочевать к западу вместе со слоновой костью, черепаховыми панцирями и специями, свободно пересказываясь и приукрашиваясь на улицах и рынках халифата. Здесь сирот усыновили. Здесь их поняли, приняли, здесь они обрели духовный дом. Хотя говорят, будто сам Гарун аль-Рашид этого не одобрял. Возможно, потому, что стал наряду со своим телохранителем Масруром, друзьями Абу-Новасом[16] и Джафаром аль-Бармаки одной из немногих реальных личностей, которых она вплела в ткань, соткав в конечном счете образ щедрого и милосердного государя, но непостоянного, неуравновешенного, трагически капризного и прихотливого мужчины. Шехерезада сознательно превратила Гаруна в подобие Шахрияра, в образец обожаемого тирана. Но халиф никогда не был мишенью насмешек, упреков и критики. Он привык исключительно к хвалебным одам в свою честь, написанным за щедрое вознаграждение придворными поэтами, и выслушивал замечания лишь от членов привилегированного ближнего круга. Поэтому, возможно, подчеркнутая неосведомленность о существовании Астрифана и первоначальное нежелание встречаться с Шахрияром, невзирая на льстивые уговоры последнего, объясняются раздраженной обидой на возведенную ею, с его точки зрения, клевету, которую он теперь в конце концов преодолел.

Шехерезада лениво взглянула на мужа, ехавшего впереди на гнедом коне, накрытом пурпурной попоной. Великолепный в прошлом наездник, нынче он страдает от болей в спине и кишечнике. Путь от царского дворца в Астрифане до окраин Багдада проделан в украшенном бриллиантами кресле, которое несли рабы. Даже сейчас царь сидит в пышном мягком седле неестественно прямо, крепко стиснув поводья, и она, не видя его лица, без тени сочувствия знает, что он терпит смертельную боль.

Стремление затмить мужа зрело в Шехерезаде постепенно на протяжении невыносимых лет после помолвки. Народ его боялся, что было очень важно, а ее обожал, что было еще важнее. Укрощая и приручал царя, она припекала его раскаленными докрасна углями за сотворенные им злодейства, особенно за детоубийство, за которое, как ему стало известно, не найти подобающего наказания. Бесчисленные скорбные семьи во всем Астрифане лишились дочерей, очутившихся в руках его палачей: каждую ночь он брал в постель невинную девушку, а наутро ее обезглавливали. Скольких погубил, вытоптав целое поле жасмина? Сколько других семей осыпали бы его проклятиями, если бы Шехерезада не пожертвовала собой и не пошла на хитрость? Слишком много, если подумать. К своему стыду, он раздался в талии, без конца утешаясь вином и сластями, даже стал меньше ростом, превратившись из статного воина в сутулого носильщика с неподъемным грузом на плечах, от которого бледнеет и вянет кожа, а мысли замыкаются в эллипс. Ныне тиран Шахрияр представляет собой сонного, нерешительного и рассеянного ипохондрика. А дева Шехерезада олицетворяет богиню изобилия, незаменимую, обладающую несокрушимым авторитетом, неотразимой сексуальностью, о чем свидетельствуют ежегодные подношения: специально для нее изготовленные драгоценности, краски, благовония, украшения, сшитые по мерке туфельки и рубашки. Она возглавила подлинный образцовый матриархат, выжив в числе немногих женщин своего поколения. Некогда ее имя было уникальным, теперь десять тысяч новорожденных девочек зовутся Шехерезадами. Бабушка «на двадцать лет старше Шехерезады». Созревающая девочка «на три года младше Шехерезады, отдавшейся чудовищу». Груди кормящей матери «не меньше, чем у Шехерезады». Само солнце в ясный день «сияет, как Шехерезада».

Ее апофеоз совпал с периодом неслыханного процветания, плодородия, благополучия царства. Пока вся страна помогала ей укрепить веру в себя, она бессознательно исследовала границы дозволенного, нарушая моральные принципы и традиции, приходя к заключению, что для нее пределов практически не существует. Презрительно оскорбляла Шахрияра в спальне, и тот не находил ответа. Лично возила трех своих сыновей к тибетским мудрецам, и он ничего не мог поделать. Флиртовала с молодыми людьми, тратила его деньги на благотворительность, воздвигла памятник казненным девушкам. Распускала волосы, умащивала благовониями, заплетала в косы, украшала бубенчиками. Никогда не носила чадру, ввела в моду золотые ленты в волосах, серебряные браслеты на щиколотках, обшитые бахромой шаровары, смазанный маслом живот. Одевалась провокационно, в том числе в красно-золотой костюм с вышивкой в виде хищных птиц, изображенных столь живо, что зайцы перед ней разбегались; открыто именовала себя «разбивающей сердца».

И теперь Шехерезада ехала в этом костюме, в тряпичном вооружении. На всем пути процессии мужчины сворачивали шеи, стараясь взглянуть на нее мимо ничтожного Шахрияра, причем многие, возбудившись, прорывались сквозь оцепление, искоса бросая второй-третий взгляд. В здешнем обществе столь строгие нравы, что мужчины влюбляются в след от женских зубов на яблоке, в отпечаток пальца на стене; багдадские поэты видят женские ягодицы в песчаных дюнах, груди — в верблюжьих горбах, вульву — в отпечатках газельих копыт. Местные женщины в лучшем случае могут надеяться обрести свободу в гареме или в борделе; стыд и страх диктуют убийственно глупые протокольные требования к одежде, манерам, поведению. Даже Зубейда, старшая и самая популярная из четырех жен Гаруна аль-Рашида, при всей своей легендарной общественной и благотворительной деятельности (финансирование сооружения водоемов и караван-сараев по всему халифату), при всей своей известности и славе, тушуется в свете очередной прихоти мужа Шехерезада ждала встречи с ней, надеялась завести постоянную переписку, побеседовать с номинальной ровней… если Гарун позволит.

Процессия проследовала по широкой мощеной дороге мимо Кузнечного рынка, под куполом Поэтов. Четырнадцать сыновей халифа собрались на баржах с орлиными головами под скрипучим Главным мостом, наблюдая за неуверенным шагом слона. Уже виднелся аль-Хульд — массивный дворец из обожженного кирпича с затейливой лепниной, фланкированный двумя величественными башнями, вздымавшимися до пробегавших туч. Клумбы фиалок, нарциссов, сирени в райских дворцовых садах были увиты лентами с приветственными стихами, деревья украшены связками медных монет с отчеканенными именами визитеров, пруды сверкали, как только что отполированные зеркала. Стража халифа в чешуйчатых доспехах и конических шлемах образовала широкий проход вокруг эспланады от Управления шурты — столичной полиции — мимо царских конюшен, через смотровую площадку к огромному павильону из переливающихся раздуваемых ветром шелков с желтым шитьем, укрепленных на гигантском серебряном шесте. Перед необыкновенной палаткой стояла скамья из черного дерева с золотой и серебряной инкрустацией, окруженная с обеих сторон дворецкими, выборными представителями, государственными чиновниками, военачальниками. Среди них в черном тюрбане, черной шелковой джуббе, расшитой золотом рубахе, со сверкающим мечом на боку, с особым гладким кольцом на пальце, с высоко поднятым жезлом Пророка сидит Повелитель Правоверных, Верховный Имам, Столп Веры, сам халиф Гарун аль-Рашид.

Первая встреча с близко знакомым мужчиной… Она не ожидала увидеть халифа столь изможденным, хотя, разумеется, понимала причину его подавленного вида: абсолютный владыка всего, от Голубого Нила до дельты Инда, от Йемена до северных лесов, предводитель несметных миллионов правоверных, главнокомандующий сильнейшей в мире армии. Это не могло сказаться на его внешности: некогда круглые щеки спрямились, глаза запали, припухли, волосы превратились в пепельно-серое облако, румяное когда-то лицо избороздили морщины, подобно бесчисленным городским улицам и каналам. Ему стукнул сорок один год, а он выглядит почти таким же старым, как Шахрияр. Халиф, по-прежнему сидя, набрал в грудь воздуху, неубедительно изобразив равнодушие, создав вокруг себя гулкую, но напряженную атмосферу, словно, как ни странно, старался произвести впечатление или вернуть себе толику былой славы. Шехерезада попыталась перехватить его взгляд, от чего он сознательно уклонился.

Шехерезаде помогли сойти со слона, и они с Шахрияром, старавшимся не упасть, склонились перед халифом, поцеловали расшитый жемчугом ковер у него под ногами, причем она даже в земном поклоне провокационно покосилась на него. Флиртовала не по расчету, а по привычке, инстинктивно усвоенной двадцать лет назад под нависшим мечом палача. Сразу невозможно избавиться от этой привычки. Впрочем, это вовсе не означает, будто она не видит себя со стороны.

Среди зевак пробежал невнятный шепоток, и вся сцена на берегах женственно-сладкого Тигра вышла бы безмятежной и безупречной, если б не яростно хлопавшие на ветру флаги, тучи колючего песка и невнятные предупреждения седовласого неверного монаха, махавшего пожелтевшей оборванной страницей, которого, правда, по тайному знаку Гаруна быстро схватили и успешно утащили прочь.

Глава 3

асым шлепнул себя по шее, взглянул на ладонь в поисках результата и предъявил на обозрение остальным членам команды.

— В Багдаде комаров не бывает, поцелуйте меня в задницу, — проворчал он. — Дайте мне Басру, дайте Сираф, ради Аллаха, дайте мне даже Балх вместо этого проклятого нужника! — Жаловаться приятно. Он уже успел презрительно высмеять почти все прославленные достоинства столичного города. Сладкий целебный воздух, по его выражению, дерьмом воняет — в тот момент они проходили через квартал кожевников. Женщины непревзойденной красоты были для него старыми коровами с костлявыми дырками — впрочем, он всегда оскорблял женщин, даже тогда, когда они могли его слышать. В просторных солнечных улицах видел он грязные запутанные закоулки, заваленные отбросами и кучами дохлых тараканов — вместо прямой дороги его как магнитом тянуло в темные переулки и тупики. Что касается ласкового прохладного ветерка, тут вообще говорить даже нечего, если сравнить с морским бризом.

— Знаете, что нам хотят вбить в голову? Будто народ в Багдаде самый дружелюбный на свете. Ну и давно мы тут бродим? Целый день. А я пока не встретил ни души, кроме старого прокисшего дерьма. Не сильное удовольствие.

— Ты бы тоже поостерегся, видя нас вшестером, — заметил Юсуф. — Наверняка представляем собой неприглядное зрелище.

— Откуда ты знаешь? — спросил Касым, с удовольствием вступая в спор. — Откуда вообще такой взялся?

— Ты знаешь откуда.

— Правильно, из Насибина. Привык ко всякой мрази. Что еще в Насибине имеется, кроме бандитов да извращенцев, балующихся с мальчишками?

— Сорок тысяч садов, согласно последней инспекции.

— И четыреста тысяч скорпионов. Настоящая сатанинская задница.

Юсуф усмехнулся:

— Ты там бывал не чаще, чем в Балхе.

— Бывал я там, — парировал Касым. — Везде бывал.

Всем, впрочем, было отлично известно, что Касым не бывал нигде дальше Багдада. Только вчера он уподоблял себя альбатросу, признавшись, что в течение двадцати пяти лет не ступал ногой на сушу, и настойчиво спрашивал, найдется ли на всем белом свете другой человек, столько времени пробывший в море.

— Если так, — с веселой прямотой пророкотал Таук, самый сильный член шайки, — то скажи, где мы сейчас находимся? Никто из вас не знает, чтоб мне провалиться.

— Я знаю, — соврал Касым. — Увидите, найду дорогу. Никакой город и никакое море меня не обманут. — Он беспечно плюнул в канаву, сорвал ветку арака, рассеянно заковырял в зубах на ходу.

Они бродили в квартале Мухаррим по перегороженным улицам, в беспорядочных тупиках, запутанных переулках и закоулках, ведущих к каким-то лестницам. Вокруг не было ни души, кроме немногочисленных нищих, ползающих детей, сверкавших за ставнями женских глаз. Пятеро моряков, преданно следовавших за своим капитаном, знали только, что направляются к Главному мосту, а их конечная цель — царские хоромы Малика аль-Аттара, торговца и судовладельца, в привилегированном квартале Круглого города. Вчера причалили к Дровяной верфи, заработав на проезд и получив еще несколько дирхемов[17], собственными силами приведя из Басры грузовое судно, которое, как бурлаки, прдтаскивали на стальном тросе, постоянно его закрепляя дальше по берегу. Непосильную работу выдержал один Таук, остальные сразу после высадки свалились на верфи и заснули. Утром разделили последнюю скудную выручку, наелись на Сук-аль-Аташ — рынке Жаждущих — гороховой похлебки с лепешками из жмыха, и теперь, были готовы к бою. Впрочем, Касым вел себя уклончиво, гораздо лучше прочих зная, что Малик аль-Аттар — свихнувшийся старик, добившийся влияния благодаря богатству, связям и необъяснимой милости Аллаха Финансирует плавания экипажа, косвенно приобщаясь к морским путешествиям, ныне безнадежно ему недоступным, но до сих пор доставляющим величайшее наслаждение. Согласно официально утвержденной системе кирад, другие судовладельцы платят команде вперед, тогда как аль-Аттар обеспечивает лишь прожиточный минимум, обещая выплатить долю прибыли, если импортные товары будут доставлены в целости и сохранности, а экспортные проданы по строго установленным ценам. Теоретически члены команды при этом честнее отчитываются и больше заинтересованы в доставке товара без ущерба на условиях, которые аль-Аттар искание считает весьма щедрыми, хотя на самом деле при такой системе они со своей врожденной склонностью к сомнительным приключениям и, похоже, бесконечно преследуемые невезением, не вылезают из нищеты и опасностей. После очередного несчастья они вновь понесли убытки и были вынуждены с позором высадиться в Басре. Основная пятерка осталась с маленьким горбатым капитаном из верности, упрямства и нагому, что им больше некуда податься. Жалкие прилипалы, вцепившиеся в киль, о чем Касым миллион раз им напоминал.

Аль-Аттар подбирает команду, но не капитана. Купцу нравится проявлять свою власть в процессе отбора, оказывая предпочтение исправившимся подонкам и обнищавшим. Даже Касым обратился из христианства в ислам с единственной целью — не платить налог на неверных. Купец утверждает, будто им движет сочувствие к отверженным, но действует скорее по тщательному расчету: эксплуатируя людей с темным прошлым и мрачными перспективами, можно рассчитывать на невольную, но постоянную верность. Касым не знал, то ли это очень мудро, то ли очень подло. Впрочем, его отношение к аль-Аттару резко, порой ежеминутно, менялось от горячего обожания до холодного негодования. В данном случае, главным образом с целью скрыть свои новые замыслы, а отчасти для того, чтоб самому в них поверить, он испытывал недовольство торговцем.

— Пускай старый потный торговец камфарой хорошенько послушает. Я по горло сыт его изъеденными термитами судами с отсыревшими койками. Аванс — или ничего. Пусть попробует только прищуриться, строить новые дерьмовые планы, тогда крепче держите меня, ибо я вспыхну быстрее индийского хлопка.

В позапрошлом рейсе в жарком грязном трюме произошло самовозгорание сырого хлопка с малабарского побережья, огонь охватил судно в открытом море. Это была одна из нескончаемой череды бед: в море Харканд рыба-меч пробила корпус, у острова Сокотра на судно напали пираты, в мелкой гавани Джабар оно село на мель; у Парасельских рифов молния ударила в грот-мачту, переломив пополам; в Фарском море сломалось рулевое колесо, совсем недавно в предательском эстуарии Шатт-аль-Араб они на полном ходу врезались в тиковый буй… Касым неизменно винил во всем суда; дешевые посудины не крупнее речных лодок, изъеденные белыми муравьями, потрескавшиеся, как кокосовый орех, с разорванной обшивкой, с отваливающимися в море реями, рвущимися парусами. Известно — аль-Аттар старается экономить, не думая об опасности.

Неудачи и нелюбовь к работодателю, дав членам команды веские основания для уныния и жалости к себе, по крайней мере их духовно сплотили, породив вдобавок отчасти еретическую и в высшей степени ненаучную теорию: если Аллах до сих пор насылал столько бедствий, то очень скоро ниспошлет соответствующую по масштабам удачу. Поэтому никто из них не собирался отворачиваться от возможности, сулившей небывалое счастье.

— Старый ублюдок по-прежнему воображает, будто с севера возит рабов. Как думаете, давно он ступал ногой на борт? Я даже не припомню. Рисковал когда-нибудь отправиться в море в старом корыте? Скорее заплатил бы приличный закат[18], — продолжал капитан.

Касым со своими отеческими инстинктами гордился способностью провести команду через превратности судьбы. Заранее закаляя ее перед любым унижением и неприятностью, он превратил товарищей в прожорливые существа, полные едкого юмора, высокомерия и презрения, негодования на бесконечные неудачи, на то, что их мало ценят. Однако всему есть предел, и, собравшись в злоязычной Басре в родительском доме Касыма с абсолютно пустыми карманами, они, жадно поглядывая на морских чаек, сочли свой жизнерадостный юмор на удивление неутешительным. Именно там Касым разработал план, согласно которому надо единым фронтом выступить в Багдад, лично встретиться с аль-Аттаром, потребовать гарантий и справедливой платы. Последствия бандитского налета он временно игнорировал, надеясь на укрепление морального духа и на запоздалое восстановление справедливости. Но чем дальше размышлял Касым, тем сомнительнее выглядел замысел. Перед его мысленным взором вдруг возникал образ разгневанного аль-Аттара, побагровевшего при виде шести неблагодарных псов, явившихся к его резным дверям с какими-то требованиями; представлялось, как торговец вызывает шурту, предъявляет обвинение и спокойно возвращается в свое гнездышко выпить медовой фукки. Купец — лютня, на которой надо играть осторожно, иначе прозвучит чудовищный диссонанс. Касым — самый опытный музыкант — обязательно должен явиться к противнику в одиночку, отчасти потому, что иначе остальные хорошо увидят контраст между подслащенными словами, которые он скажет в лицо аль-Аттару, и сочной руганью у него за спиной, а отчасти из-за вынужденной необходимости позаботиться в первую очередь о самом себе. В конце концов, другие члены команды одинокие, ни перед кем не несут ответственности, а у него две жены и сын. Стоит вопрос о выживании.

— Мозги у него сплошь затуманились городской вонью, как у всякого, кто расстался с морем. Прямо сейчас его вижу — сидит, почесывая промежность, набивает лепешками брюхо. Клянусь Аллахом, увидите, как я сотру с жирной рожи дурацкую ухмылку. — На самом деле это была лишь бравада, способ заставить себя объявить компаньонам о пересмотре плана Касым уже три дня подыскивал слова, которые бы звучали искренно и убедительно. Он не нашел их ни на Тигре, ни на верфи, ни на рынке Жаждущих, ни здесь, в квартале Мухаррим, по которому он упорно кружит и кружит, как бы сбившись с пути и надеясь на чудо — вдруг остальные сами решат покинуть его или неожиданно согласятся снять с него тяжкую ношу.

— Я не боюсь, — объявил он. — И знаю, что делаю.

Догадывается ли кто-нибудь из других членов команды, что дело неладно? Если да, то скорее всего Юсуф: бывший вор спит, как пантера, с приоткрытым глазом, после семи рейсов видит капитана насквозь, как стену казначейства. Но, несмотря на явную сообразительность, живость, силу, красивую внешность, он практически ни к чему не стремится, кроме рабского подчинения, хотя вряд ли дойдет до того, чтоб без звука смириться с предательством.

Маруф, единственный в мире одноглазый дозорный средних лет, слишком туп, чтобы что-нибудь заподозрить.

Может быть, что-то подозревают Таук и Даниил, ходившие с Касымом за пять лет в три рейса, почти интуитивно его понимая. Особенно страшен гнев первого. Таук вдвое выше и шире капитана, в детстве его по нелепой случайности жутко обезобразил греческий огонь[19] — спалил волосы, оторвал уши, сморщил кожу, — после чего от него не шарахаются лишь слепцы и животные, за что он платит им взаимностью. В свое время, плавая на судах ловцов жемчуга в море Хабаш, Таук однажды единолично спас полную лодку скуливших бродячих собак, которых вице-король Харака велел утопить в море. В дальнейшем его репутацию укрепил слух, будто он насмерть забил двух мужчин, жестоко обращавшихся с лошадью. Хотя история темная — сам Касым издавна слагает байки о рукопашных схватках с дикарями и пиратами. Таук — самый веселый и миролюбивый член команды, если не считать всеобщего опасения, как бы он не вышел из себя.

Копт[20] Даниил, безумный приятель Таука из Египта, колеблется, как тростник на ветру, рядом с сильным мужчиной. Он был ныряльщиком на лодках искателей жемчуга, и его жизнь зависела от Таука, вытаскивавшего его из воды. Хочется думать, что Касым зачаровал парня солеными анекдотами и бесстыдным тщеславием, однако известно, что с его верностью Тауку не поспоришь. Тут надо соблюдать осторожность.

Что сказать об Исхаке? Из всех членов команды только лысый аскет прожил более или менее долгое время в Багдаде. Не гадает ли в данный момент, почему его не спрашивают, как выбраться из запутанных лабиринтов Мухаррима? Может быть, не гадает, по той же причине, по которой редко высказывается, когда его не спрашивают, поскольку уже после первого рейса между ним и капитаном установилось сложное динамическое равновесие. Касым шумный, сильный, коренастый — Исхак молчаливый, задумчивый. Касым ежедневно и ежечасно расписывает свои подвиги, а прошлое Исхака — за исключением того факта, что он некогда торговал посудой, — остается глубоко закопанным драгоценным сосудом, который он сам схоронил. Сначала Касым питал к нему подозрения: слишком сильно старый Исхак, как казалось капитану, рвался на место подручного во вшивой команде. Не часто ли так называемые аскеты пытаются своей религией и красноречием прикрыть зловещие цели? Может быть, Исхак хочет в море их всех перебить, может быть, вступил в сговор с пиратами. Может быть, взялся шпионить по поручению аль-Аттара… Впрочем, опасливое решение Касыма воздерживаться от угроз вонзить кинжал в спину собственному работодателю вскоре неизбежно рухнуло, и он начал высказывать негодование с опасной откровенностью, но Исхак не обращал никакого внимания. С другой стороны, замечал Касым, аскета ничто не радует, ничто не волнует. «Не стоит обесценивать драгоценную улыбку вымученными ухмылками», — изрек он однажды, к неудовольствию Касыма. И еще: «Моя улыбка стоит не жалкий грош, а миллион динаров». Он не хочет ни дружбы, ни привилегий, ни внимания — вообще ничего, — и все-таки постоянно таращит орлиные глаза, настораживает шакальи уши; все попытки Касыма игнорировать это безнадежно проваливались. В присутствии Исхака праздная похвальба, полуправда становились особенно шаткими, морские подвиги выглядели идиотскими. Хуже того — Исхак получил высокое образование, о чем Касым мог только мечтать, желая видеть ученым собственного сына. Капитан замечал, что и другие члены команды наряду с ним питают к Исхаку непонятное уважение. Касыму казалось, что Исхак нарочно подрывает его авторитет; он мысленно представлял заранее разработанный аскетом план, предъявленный им ультиматум, даже применение силы с его стороны. И был уверен: если дойдет до дела, один вор Юсуф наверняка встанет на его защиту, имея свои тайные причины для ненависти к Исхаку.

Послышался барабанный бой.

— Похоже, парад, — высказался Таук.

— Вон там, — добавил Даниил, ткнув пальцем. — Громко бьют. Вроде на Хорасанской дороге.

— Откуда знаешь со своими ушами? — раздраженно бросил Касым.

Слух Даниила, бывшего ловца жемчуга, был непоправимо испорчен соленой водой и маслом, сочившимся из хлопковых ватных затычек.

— Сам не слышишь? — насмешливо фыркнул он.

— Ничего не слышу, — ответил Касым.

Среди многочисленных саманных домов вдруг вспорхнула в воздух стайка белоснежных горлиц и, подхваченная ветром, быстро улетела. Действительно послышалась музыка, раздались крики.

— А теперь? — рассмеялся Даниил.

— Слышу, — буркнул Касым, — не глухой. Он вздохнул, покачал головой и нехотя повел команду в нужном направлении. Переходя через мраморный арочный мост над каналом Мусы, заметил шкипера баржи, хлебавшего какое-то зловонное месиво. Касым всегда гордился своей осведомленностью, и вчера, пока все спали, досконально разузнал, как живут шкиперы. Известия не обрадовали: на водных путях кочует слишком много судов, гильдия шкиперов строго следует официальным формальностям, крепко хранит секреты, в ежедневную плату включается выполнение неисчислимых обязанностей. Касым умудренно кивнул с непонятным облегчением, ибо в действительности не нуждался в пути к отступлению. Все его воспоминания связаны с морем, он до мозга костей проникся его вероломством, живет в одном с ним ритме, не представляет без него жизни, боится потерять власть, данную ему морем. И все таки, если вскоре не оповестить остальных об изменении планов… если они затеют скандал с аль-Аттаром… если аль-Аттар рассердится, лишит его работы… что делать? Кто его наймет? У него известная репутация. Перевозит нелепые и дурацкие грузы. Добропорядочный моряк не пойдет в рейс под его руководством, никто не станет за него ручаться.

В сорок пять лет Касыма, еще гордого и энергичного, одолели бедность и страсть к морю, подчинив капризам и прихотям чужого человека. Он глотал отчаяние, как рыбью кость, надеясь безболезненно переварить. Рассчитывал, что оно даст ему силы для откровенной беседы с командой, но все равно наталкивался на препятствие: что-то вроде стыда заставляет молчать. Члены команды у как младшие братья. Так долго терпят его злобные выходки и оскорбления, необдуманные импульсивные действия, что почти с ним сроднились. Фактически с ними, за исключением Исхака, не хочется расставаться точно так же, как с морем. Проблема сводится только к грубым приоритетам.

Наконец увидели парад. Огромные толпы ремесленников, торговцев финиками и зерном, уборщиков и чистильщиков выгребных ям выливались со складов и с рынков вокруг Хорасанской дороги, беззастенчиво проталкиваясь туда, где лучше видно, образуя бурное море пузырившихся тюрбанов над напряженно вытянутыми шеями. Атмосфера была праздничная, но тревожная, чем Касым в полной мере воспользовался, отвлекая внимание членов своей команды.

— Вы только посмотрите! — воскликнул он, экспансивно размахивая руками. — Не иначе как китайский император!

Над волнующимися толпами плыли яркие транспаранты, вымпелы, звери в клетках, колыхались пологи и головные уборы с перьями, огни фейерверка выпрыгивали летучими рыбами, оглушительно гремели кимвалы. Потом появился белый кит — нет, слон, — увенчанный паланкином из сандалового дерева, шествуя по главной дороге к Главному мосту. Весь в золоте, мощный серый член свисает почти до земли, покачиваясь, как второй хвост.

— Вы только посмотрите на палку! — задохнувшись, вскричал Касым. — Вот это размерчик! Клянусь Аллахом, прицепи к ней парус, доплывешь до Калаха![21]

— У тебя была б точно такая же, если б она тебя оседлала, — заметил стоявший рядом засаленный свечник.

— Кто «она»? — переспросил Касым, склонив голову набок. — Что там за девка?

— В носилках сидит Шехерезада. Говорят, таково ее имя. Какая-то царица.

— Из Персии?

— Из аль-Хинда. С грудями наподобие полной луны.

— Сам видел?

— Носилки спереди не занавешены. Она их выставляет, как торговец дыни.

— Повтори-ка, как ее зовут.

— Шехерезада, — повторил свечник.

— Шехерезада, — посмаковал Касым имя и безразлично тряхнул головой. — Не вижу никакого смысла.

— Это имя означает «рожденная благородной», — подсказал со стороны Юсуф.

— Это имя означает «погляди на мои сиськи», — сухо поправил свечник.

— Шехерезада, — снова произнес Касым, глядя в спину слону, пьяно шедшему по дороге. — Никогда не слышал.

— А про Али-Бабу слышал? — неожиданно спросил Юсуф.

— Про какого Али-Бабу? — с изумлением переспросил Касым.

— Про Аладдина, Камар аль-Замана? — Касым только хлопал глазами. — Про семь путешествий Синдбада?

— Про Синдбада? — прищурился он. — Про Синдбада слышал.

— Она эти сказки рассказывала, Шехерезада. Чтоб спасти свою жизнь.

— Да ну? Неужели? И что? — задохнулся Касым. Он практически не одобрял намеков ученого Юсуфа на то, что за морем идет гораздо более культурная жизнь, считая это почти оскорблением.

— Я просто где-то что-то слышал.

— А еще что слышал? — не отставал Касым, в душе которого любопытство пересиливало неодобрение.

Юсуф сморщился:

— Только то, что она сказки рассказывала, потому что царь грозился ее убить.

Касым призадумался:

— Напропалую распутничала?

— Царь застал с чернокожим рабом не Шехерезаду, а первую жену.

Касым ухмыльнулся, считая, что царь это вполне заслужил.

— И отрубил ей голову, — продолжал Юсуф. — А потом…

— Что потом?

— Потом решил отомстить всем женщинам, каждую ночь брал невинную девушку, которую поутру убивали. Сотни прикончил, пока не явилась дочь визиря Шехерезада, пожертвовавшая собой.

Сексуальные истории восхищали Касыма.

— Ее он тоже трахнул?

— Овладел, как обычно, — осторожно подтвердил Юсуф, — а когда пришло время отдать ее палачу, она стала рассказывать сказку, заинтриговала царя и умолкла, пообещав продолжить на другую ночь, если будет жива. То же самое повторилось на вторую ночь, на третью, четвертую и так далее…

— Целых три года, — издали пробормотал Исхак. Пожалуй, аскет за весь день произнес первую фразу, которая прозвучала с язвительной горечью.

— Тысячу и одну ночь, — добавил Юсуф, не обращая на него внимания. — Царь тем временем в нее влюбился, она родила ему трех сыновей. Благодаря тем самым сказкам.

— И тем самым сиськам, — вставил свечник, восхищенно тряхнув головой. — Да оградит нас Аллах от женского коварства.

— Угу, — буркнул Касым, когда мимо проследовал последний кувыркавшийся акробат, барабанившие барабанщики, оседланные кони. — От женских злых языков и от душ, полных черной ненависти, — добавил он.

Царская процессия столпилась на мосту, на смотровой площадке перед аль-Хульдом, поэтому стало ясно, что команда не сможет войти в Круглый город через запруженные Династические ворота, как сначала планировалось. Надо было идти в обход по продуваемым ветром улицам квартала Русафа, через Верхний мост в квартал Харбийя, вниз на северо-запад к Сирийским воротам. Даже не пытаясь пробиться, Касым отыграл для себя больше времени.

Но затянувшееся волнение и беспокойство — два часа тревоги — лишь сильней сбило с толку. Он не привык подолгу скрывать свои чувства и теперь, понимая срочность дела и искренне удивляясь собственной трусости, без конца откашливался и сплевывал. От зубочистки кровоточили десны.

С мечети Харбийя севернее Круглого города иссохший муэдзин призвал к полуденной молитве. Хотя Касым обычно сокращал пребывание в мечети, даже по пятницам, произнося только краткие, сжатые молитвы путешественников — дважды в день, — даже когда не путешествовал, он последовал за остальными в благочестивой прострации. Когда с Исхака сдуло тюбетейку, поторопился поймать. Потом, опасаясь, что переборщил, снова обругал Багдад, хотел сплюнуть, но во рту страшно пересохло.

На них безжалостно надвигались высушенные солнцем стены Круглого города. Рядом, на расстоянии пущенной стрелы, живет аль-Аттар. Касым больше не мог притворяться, что сбился с пути. Уже виден устрашающий зеленый купол дворца Золотых Ворот. Надо что-то делать. «Это как шторм, — говорил он себе. — Через него необходимо пройти. Надо просто взять и сказать. Хоть что-нибудь сказать». Однако ничего не сказал.

Они уже переходили крепостной ров в тени небольшой крепости — Сирийских ворот. Касым почесал затылок. Его ноги окаменели, губы кривились, глаза щурились. Страж уставился на них ледяным взглядом. Над головами кружили вороны, в крепостном рву плавал брюхом вверх дохлый карп. Касым сглотнул застрявший в горле комок и прокашлялся.

— Слушайте, ребята, — пробормотал он, останавливаясь перед командой. — Есть дело… Я кое-что решил… — Заговорил хрипло, как бы со стороны слыша свои объяснения, и вдруг понял, что зря так долго мучился. Внимательно осмотрел подчиненных, замерших на месте, с любопытством на него глядя, и увидел в них детей, не имеющих права в нем усомниться. Касым внезапно почувствовал уверенность: в конце концов, он капитан, а они — члены его команды. Пора грянуть грому, плевать на последствия.

— Я сейчас вот что подумал, — продолжал Касым, ощущая появление слюны во рту, слыша решительный стук своего сердца. — Пришел к выводу…

— Вы по какому делу? — вдруг послышался голос.

Перебитый на полуслове, Касым совсем растерялся. Голос звучал со стороны, нормальный, но властный, не допускающий лжи. Он постарался взять себя в руки.

— Какое у вас дело? — Страж ворот шагнул вперед с суровым, хоть и снисходительным видом, небрежно придерживая рукой саблю. Двое других стражников наблюдали, держась позади него.

— Какое дело?.. — выдавил Касым, от растерянности не находя подобающего ответа.

— Я спрашиваю, по какому вы делу?

Подыскивая слова, Касым вдруг услышал, как Юсуф пришел ему на помощь.

— Мы хотим в ворота войти. У нас встреча назначена. С одним купцом.

Страж, подумав, тряхнул головой:

— Повелитель правоверных сегодня показывает чужому государю дворец Золотых Ворот. В Круглый город пропускаются только жители, члены их семей и люди с пропусками от шурты.

— К Золотым Воротам мы не пойдем, — заверил Юсуф. — Нам надо на улицу Кварири. Ты наверняка ее знаешь. К дому Малика аль-Аттара.

Взгляд стража смягчился.

— Мы ненадолго, — убеждал Юсуф, видя сочувствие. — Добирались из самой Басры. Клянусь именем Пророка, мир ему, мы туда и обратно.

Страж хмыкнул, зная, что аль-Аттар раздражителен и всегда готов жаловаться, если не сразу угадываются и исполняются его желания. Ему было отлично известно, что официальную процессию в Круглом городе окружают согни стражников и солдат, мимо которых не пролетит даже бабочка. Сам же он пребывал в праздничном настроении, готовый проявить братские чувства, подобающие празднику Ид-аль-Фитр. Страж окинул команду таким же проницательным взглядом, как старого монаха двумя часами раньше сообразительный и симпатичный однорукий вор, хилый парень с окрашенными хной руками ловца жемчуга, низколобый скуластый олух с припухшими глазами, падший аскет, лысый, как артишок, в оборванной накидке, полосатой тюбетейке. «Необычная компания, если правду сказать, да ведь и день необычный», — рассказал он.

— Извини, — сочувственно сказал страж Юсуфу, — в любом случае сразу всех не могу пропустить.

— А одного? — пропищал настойчивый дрожащий голос, и страж, оглянувшись, увидел горбуна, смотревшего на него снизу вверх горящими глазами.

— Одного, — повторил горбун. — То есть… я понимаю, почему ты всех нас не хочешь пустить. Черт возьми, я бы сам не пустил. А как насчет одного? Тут ведь нету ничего плохого, а? Остальные пусть здесь обождут. Можешь даже мой нож забрать — на, бери. Обыщи меня, не возражаю. Разве я смогу сделать что-то плохое? Ведь на всем пути к улице Кварири стоит стража. Пусть меня проводят. Пусть казнят, если посмею шагнуть в сторону.

Он потешно тараторил, почти захлебываясь, с материнской скорбящей улыбкой. Страж, празднично настроенный, полностью сдался.

— Одного меня пусти, — упрашивал Касым. — Что я сделаю? Разве питал когда-нибудь злые умыслы? А?

Страж сочувственно вздохнул.

— Нет мощи и силы, кроме как у Аллаха, — изрек он, восхищаясь собственным благодушием. — Ладно. Одного пущу. Только учти, за тобой будут присматривать.

— Да благословит и сохранит тебя Аллах, — обрадовался Касым, уже шагнув вперед. — А вы, — обратился он к членам команды, — зря тут не околачивайтесь. — Демонстративно пожал перед ними плечами, возмущаясь «легендарным» гостеприимством Багдада. Ему было нетрудно скрыть радость, ибо одно опасение сразу затмила куча других. Он еще точно не знал, что сказать аль-Аттару — купец теперь буквально за углом, — поэтому больше нет времени, чтобы подготовиться к встрече. Касым стремительно прошмыгнул через сторожку в воротах, через две железные двери и огромную сводчатую аркаду. Его душили гулкие стены, отражавшие эхо, зловонные запахи, нависающий свод, бесплодная земля. Он страстно тосковал по безбрежному чистому морю.

Глава 4

авно уж его аппетитов не умеряет ни воздержание, ни отторжение. Впервые посвященный в любовный акт в тринадцатилетнем возрасте греческой рабыней Еленой, он произвел на свет двадцать семь детей. В данный момент у него четыре жены и столько наложниц более двухсот, — что он не помнит их по именам, даже когда забавляется с ними, что регулярно проделывает. Величайшая в жизни мечта тысяч рабынь, вообще всех женщин — ощутить в себе пронзительный член халифа. Его гаремы переполнены прекраснейшими пленницами из Черкесии, Хорасана, Африки, Румских земель[22]; стоит только хлопнуть в ладоши, чтоб почувствовать влажные губы, гибкие руки, шаловливые пальцы, распахнутые врата. В халифате он самый желанный мужчина. И все-таки, стоя рядом с Шехерезадой, крутя на пальце гладкое кольцо, украдкой поглядывая в ее сторону, Гарун аль-Рашид испытывал неловкое смущение, как робкий водонос.

— Эти двери сделал сам царь Соломон, — объяснял он. — Их доставили из разоренного Зандаварда.

Они находились в центре вселенной, в замкнутом космосе Круглого города, любуясь необъятным пространством, арками, величественным куполом дворца Золотых Ворот. Слева высилась кафедральная мечеть аль-Мансура, дальше, на границе центральной зоны — здания почтового, финансового и налогового управлений. Двух человек — халифа и сказительницу — окружали солдаты, слуги, телохранители, дворецкие, напудренные придворные, не говоря о муже Шехерезады, но они все равно оставались наедине.

— Все это я себе представляла, — молвила Шехерезада, глядя вверх и оценивая окружающее великолепие.

— Замковый камень находится на высоте более тридцати локтей от пола айвана[23].

— Очень хотелось бы его потрогать.

Он игриво усмехнулся:

— В Багдаде почти все возможно, но я сомневаюсь, что даже царица сможет дотянуться до замкового камня.

— Может быть, мои способности удивят повелителя, — возразила она.

Он прокашлялся:

— Тут потребуется… ковер-самолет.

— Ну посмотрим, что можно придумать, — улыбнулась она и, окутанная золоченым трепещущим блеском, взглянула ему прямо в глаза.

Он почувствовал, как забилось сердце. Взгляд у нее столь же острый, как клинки в его музее сабель.

— Давайте… зайдем, — пробормотал халиф, пригласив всю компанию пройти вперед, боясь выдать волнение. — Уйдем с этого проклятого ветра.

От волнения каждое слово звучало глухо, добродушные замечания казались натужными, плоскими. Он чувствовал себя бестелесным, как бы издали управляя собой, дергая за какие-то струны, отдавая словесные команды. Непокорные, онемевшие мышцы спазматически дергались в самые критические моменты. Странно — даже Елена никогда на него так не действовала. В какой-то момент пришло в голову, что красота Шехерезады рассеется вблизи, как пресловутый мираж. Но сейчас рядом с ним стоит гурия[24], блистающая безупречным, ничем не нарушенным великолепием: кожа цвета андалузской бронзы, изогнутые, как луки, брови, словно прочерченные карандашом, жемчужные зубы, росистые алмазные капли пота на лбу, которые так и хочется слизнуть языком. На мгновение он вновь превратился в мальчишку, вернулся в невинные подростковые времена сладострастных желаний, когда вид обнаженных лодыжек возлюбленной опьяняет сильнее вина и гашиша.

Зал для приемов был увешан хузестанскими шелками, расшитыми хазарскими коврами, сверкающими кольчугами. А в сводчатой нише гнездился зловещий ворон. Гарун завертелся перед царицей, надеясь отвлечь внимание.

— Это не мой дворец — аль-Мансура, — объяснил он, чуть ли не оправдываясь. — В стратегическом смысле Круглый город не совсем та крепость, которую задумывал мой отец.

— Стыд и позор, — заметила Шехерезада — Я всегда представляла себе повелителя в этом дворце. Возлежащим на армянских подушках. В окружении прислужниц. Рядом стоит оруженосец…

— Собственно, дворец пустует, — неловко промямлил Гарун.

— Пустоту необходимо заполнить.

— Надеюсь, — осторожно добавил он, — я не разочаровал госпожу.

— Нисколько, — заверила она, снова стрельнув в него пламенным взглядом. — Если повелитель слышал мои рассказы, то ему известно о моей любви к прекрасным дворцам.

— Я слышал эти сказки, — услышал халиф собственный голос.

— Значит, повелителю известно, что я не люблю пустой траты?

— Слов? — уточнил он. — Или дворцов?

— Любых пустот, которые нельзя заполнить.

Он не понимал, к чему идет беседа, стараясь скрыть растерянность. Самое главное — не разочаровать ее. Уже было очень много сделано для подготовки и украшения города к ее приезду. Рабы и поденщики подмели улицы, очистили каналы от мусора, надраили черепицу, развесили транспаранты, подстригли лужайки, наполнили фонтаны, выкорчевали засохшие деревья, прогнали с улиц нищих. По вечерам зажигаются фонари с ароматическими маслами, дворцы сияют светом, светятся суда на водных путях, звенят лютни, играют губные гармоники, народ, которому он отчасти завидует, хохочет, бормочет молитвы, стонет от желания. Город живет великолепной блистательной жизнью, сюжет которой, роскошный, как подвенечный наряд, продиктовала она, напитав своим собственным уникальным очарованием, став, если можно так выразиться, нареченной невестой города. Желая казаться жизнеспособным, уверенным государем, Гарун даже отказался от трости, которая сильно ему помогала.

Собственно, он уже не проживает в Багдаде, проводя почти все время в тихой Раисе выше по Евфрату, со скаковыми дорожками, полями для игры в поло, тихой безмятежной гаванью. С Городом Мира связано множество неприятных воспоминаний; бесконечные раздоры, интриги действуют на нервы. Город растет слишком быстро, улицы расползаются необрезанными побегами, на которых цветут пышным цветом колючие сорняки — голод, черная оспа, неравенство, бунты. Здесь существует организованный преступный мир, воинственные уличные банды, куча мятежных элементов — шииты[25], хариджиты, зайдиты, африканские рабы зинджи, приверженцы пророка аль-Муканны[26], — что вселяет отчаяние в душу. Отец всегда говорил: «Мудрец не преодолевает несчастье, а предвидит и предупреждает его». На высоте аль-Хульда в желудке Гаруна начинала бурлить кислота, голова кружилась от раскаяния, всякий раз, когда перед глазами представал чудовищный город, построенный на соломенном фундаменте, и халиф с проклятиями гадал, удастся ли предотвратить его крушение.

Он постарался как можно скорее провести гостей мимо кафедральной мечети, поспешно сложенной из высушенных на солнце глиняных кирпичей. К его стыду, постройка непоправимо разваливалась. Недавно приказал перестроить мечеть из обожженного кирпича, с деревянными колоннами, великолепными полами из ляпис-лазури, но, увы, замыслы рухнули по вине некомпетентных руководителей — сам халиф слишком долго и часто отсутствовал, поэтому работы шли непозволительно медленно. Огромные транспаранты на строительных лесах скрывают зияющие пустоты, но нежеланный ветер растрепал их, как порванные бинты.

— Кажется, будто он за нами следит, — заметила Шехерезада, явно заинтересовавшись бронзовым всадником, трясшимся и скрипевшим на высоком куполе, как бы требуя внимания. — Указывает на нас…

— Просто… ветер, — ответил Гарун. — Всадник вертится во все стороны, никого не обвиняя.

— Он все время указывал на процессию, пока мы поднимались по Хорасанской дороге, — добавила она. — Неужели это означает, что из-за нас возникнут какие-то неприятности?

— Глупые байки, — слабо улыбнулся Гарун, обеспокоенный глубоко в душе.

Столько всего против них ополчилось — ветер, зеваки, следившие за процессией, сумасшедший монах на смотровой площадке, а теперь даже бронзовый всадник. Состав действующих лиц в столице трагически неадекватен: евнух-оруженосец Масрур, которого царица считает вернейшим спутником халифа в приключениях, отсутствует, участвуя в летней военной кампании; лучший друг и визирь, харизматический Джафар аль-Бармаки, развеян в пепел в бесплодной пустыне; Яхья аль-Бармаки, которого Гарун некогда звал отцом, за два года до того сгинул в тюрьме… Насколько известно, почти все другие персонажи, населявшие ее Багдад, начиная с рабыни Таввадад и заканчивая Синдбадом-мореходом, либо мертвы, либо жили лишь в ее воображении. Кроме самого халифа и Зубейды, единственным актером на предписанной роли остается Абу-Новас, официально признанный поэт, которому предстоит выступить позже на торжественном обеде в аль-Хульде, цитируя старательно подобранные отрывки из эротических стихов.

Впрочем, похоже, ничем ее не удивить. Действительно, в иные моменты он, слушая сказки Шехерезады, мог бы поклясться, что ей все известно. Откуда она о нем столько знает: о ночных похождениях, жажде общения, раздражении косной столичной бюрократией, даже о таких интимных деталях, как пристрастие к финиковому вину, отчаянное раскаяние после расправы с родом Бармаки, обширное влагалище Зубейды? Он впервые знакомился с этими сказками в более счастливые времена, завершая свои приключения инкогнито в тавернах и на постоялых дворах, иногда так увлекаясь, что возвращение во дворец при первых лучах рассвета превращалось в суровое испытание, порой так возмущаясь собственным нарисованным ею портретом, что собирался направить в Астрифан делегацию с требованием письменных извинений. Со временем, переживая приступы беспокойного самоанализа и ненависти к себе, халиф стал подумывать, что, возможно, она знает его лучше, чем он сам себя.

— В каждом городе свои легенды, моя дорогая, — неожиданно и на редкость некстати высказался царь Шахрияр. — Вроде твоих сказок. Фантазия. Но не будем, не будем, — запнулся он, чувствуя неодобрение жены и видя, как Гарун на него щурится, точно впервые видит.

«Кем он себя считает, — недоумевал халиф, — этот дюжий чужак, от которого несет чесноком и карри, одетый по-зимнему в складчатые горохово-зеленые одежды, закутанный в шарфы, в конической абрикосовой шапке ненавистного персидского стиля? Что пытается доказать? Неужели действительно верит, будто сам получил приглашение, а жена его только сопровождает? Что тогда говорить о его письмах с бредовыми похвальбами, будто он непревзойденный наездник? Въезжал в аль-Хульд, точно по раскаленным углям, морщась на каждом шагу. Мнит себя любимым и знаменитым не меньше Гаруна? Похоже, даже свита держится от него подальше как от прокаженного. Провозглашает себя государем, но, если на то пошло, сразу видно, что это просто тень рядом с факелом. Жирный вырождающийся ублюдок, ничтожество в пышных одеждах тирана из крошечного, никому не известного царства в безнадежно раздробленных Индиях. И в то же время мужчина, лучше всех знающий Шехерезаду».

— Мы направляемся к конногвардейцам? — поспешно уточнил царь.

— Ив арсенал, — спокойно добавил Гарун.

— Легенды о мастерстве повелителя правоверных, как наездника, о его искусстве в битвах и играх, достигли даже Астрифана.

— Не просто легенды, — поправил халиф.

— К-конечно, — запнулся Шахрияр. — Знаете, я и сам был когда-то хорошим наездником. А теперь…

Неожиданная нотка скромности вслед за подобострастным комплиментом, против которых он возражал очень редко, заставила Гаруна сурово одернуть себя. Он знает о своей склонности к заведомо презрительному отношению к чужеземным правителям, отчасти из-за подозрительности, унаследованной от Джафара аль-Бармаки. Может быть, — даже, подумал он, мужу Шехерезады стоит посочувствовать. В конце концов, Шахрияр прожил с ней двадцать лет, убитый, смущенный ее красотой и достоинством. Неудивительно, что постарел, затрясся, наполнился желчью. Понятно — нет, возможно, — так и не смог к ней привыкнуть.

Даже невозмутимые стражники, выстроившиеся перед казармами, при виде Шехерезады смешивают ряды. Лошади понимающе ржут. Серебряные печи на дворцовых кухнях никогда не казались столь тусклыми, арсенал — таким скудным, сами золотые двери Зандаварда поблекли перед ней. От ее пышности и округлости дух захватывает. Косноязычный Гарун с липкой кожей, охваченный абсурдными головокружительными эмоциями, возложил за это вину на паутину Круглого города и буквально споткнулся, едва не упав, стремясь поскорее вырваться на волю. Но и вернувшись в убежище аль-Хульда, петляя между колоннами из просвечивающего алебастра, никак не мог собой овладеть. Видя груди Шехерезады, он готов был завопить во все горло; при осмотре тронного зала с шелковыми драпировками из Антиохии неотрывно косился краем глаза на полный живот. Прямая противоположность возмутительному современному стилю — девушки с пчелиными грудями, выпирающими костями, бескровной кожей, — противоположность поистине замечательная, на взгляд Гаруна, который при всем своем могуществе не имел никакого влияния в мире моды. Даже когда удавалось отвести глаза, внимание все равно было приковано к ней. Халиф быстро провел гостей через административные помещения к огромному вольеру, где под гигантской золотой сеткой сидели на посеребренных жердочках горлицы, дрозды, соловьи, попугаи.

— У нас в Астрифане тоже есть вольер, — сообщил царь Шахрияр, почти крича, чтоб его было слышно сквозь звонкий щебет. — Почти такой же.

Что за наглое сравнение!

— Я передам госпоже Зубейде, — язвительно посулил Гарун. — Птицы — ее страсть.

— Саму Зубейду называют птицей страсти, — вставила Шехерезада.

— Она… прекрасный попугай, — уточнил халиф, и Шехерезада искренне рассмеялась.

— О, это мне бы польстило сравнение с попугаем, — криво усмехнулась она.

«Ты — райская птица», — чуть не выпалил Гарун, вовремя удержавшись.

— Молю, чтоб царица прожила столь же долго, как любимый попугай Зубейды, — проговорил он вместо этого, — очевидец битвы при Таласе[27].

Проследовали в сад, который Гарун недавно переименовал в сад Наслаждений, отведя ему роль одной из вымышленных Шехерезадой достопримечательностей Багдада; пруды в тени кипарисов, сводчатые шпалеры, увитые фиалками и розами; оловянные фонтаны в виде львиных голов из красного золота, рассеивающие алмазные струи.

— Если позже выдастся время, — нельзя ли побывать во дворце Статуй? — вставила Шехерезада, — имея в виду другую сказочную выдумку, которой Гарун не нашел подходящей замены.

— Дворец… закрыт, — выдавил он. — Обновляется.

— Ну, тогда при следующем визите, — кивнула она.

Намек одновременно взволновал и устрашил халифа — она намерена вернуться; возможно, думает регулярно наезжать в Багдад.

В зверинце с дикими животными служители продемонстрировали охотничьи навыки ласок, хорьков и волков, после чего разыгралась небольшая драма — белая пятнистая пантера, последнее приобретение Гаруна, не пожелала проснуться, даже когда у нее под носом соблазнительно помахали бараньей ногой. Охранник приблизился к логову, ткнул зверя палкой. Пантера бросилась, вцепилась ему в руку, вырвала кусок мяса. Страж с порванными сухожилиями, обливаясь кровью, шатаясь, исчез за скалой. Взбешенный некомпетентностью служащего, халиф торопливо увлек официальную процессию к клетке рыси.

— Бедняга, — посочувствовала Шехерезада, оглядываясь назад. — Ему своевременно окажут надлежащую помощь?

Вопрос грубоватый, но, как ни странно, Гарун себя почувствовав виноватым, заверив:

— Рану сейчас же осмотрят лучшие врачи.

— Если понадобится, у меня есть свои.

— И у меня есть свои. Лучшие в мире.

— Манка? — уточнила она, видно, пытаясь напомнить о долге.

— Возможно, и он, — подтвердил халиф.

— Хотелось бы отобедать с несчастным смотрителем позже, когда он оправится.

— Постараюсь… не разочаровать царицу, — пообещал Гарун.

И тут же, по-прежнему слыша себя со стороны, почувствовал прилив тревоги. Самый могущественный владыка на свете, не терпящий доже намека на дерзость, растаял перед всемирно известной хитростью женщины из далекого мелкого царства. Винить ее не в чем — характер у нее явно напористый и рискованный. Не менее ясно, чем объясняется его слабость: неуправляемым сладострастием, свойственным многим великим историческим мужам. Только недавно он познакомился по переводам санскритских текстов с потрясающим разнообразием индийского сексуального опыта — поза лягушки, поза козла, кульбит с переворотом, хвост страуса, винт Архимеда. Красноречивые возбуждающие названия почти криком кричат, просят испробовать. Нельзя отрицать, что, возможно, он специально пригласил Шехерезаду в надежде на персональное обучение восточным способам любви.

— Сколько людей живет во дворце? — поинтересовалась она.

— Целая армия.

— Прелестная метафора, хотя я уверена, что повелитель не нуждается в охране.

«Кое от чего можешь спастись только сам», — мысленно согласился Гарун с необъяснимой уверенностью, что вполне можно было бы вслух сказать эту фразу.

«Что происходит — он ей предлагает его соблазнить или самой поддаться соблазну? Чего хочет — вдохнуть аромат ее кожи, покориться пронзительным, как стрелы, взглядам? Обручить ее с городом, который она выдумала? Извиниться перед всем миром? В конечном счете все эти соображения к делу не относятся. Ясно только, что неуверенность усугубляет смятение, смятение лишает сил, вселяя незнакомую слабость. В таких обстоятельствах есть лишь один верный способ взять себя в руки, вновь обрести былое величие — отмахнуться от глупых надежд, бескомпромиссно вернувшись к единственной роли, способной спасти от мальчишеской бестолковости. К роли добродушного умирающего государя, которому остается жить не больше двух лет».

Он себя не обманывал и не жалел целебные мази, гречишные отвары Манки по-прежнему приносили облегчение ненадолго, ликвидируя только временные проблемы. Нет лекарств от тяжелых телесных и душевных болезней, что подтверждало осунувшееся изможденное отражение в зеркалах. Видно, ему вечно суждено было просыпаться в холодном поту, с ноющими костями, желчным комом в горле, испражняться черным как смоль калом. В зимнюю кампанию два года назад он попал в снежную бурю в Таврских горах, отнявшую у него больше жизни, чем халиф осмеливается признаться. Не обращая внимания на самочувствие, в прошлом году он вновь выступил в поход, сражаясь со стотридцатипятитысячной армией под Гераклеей, и византийская стрела скользнула по ребрам. Удалось успешно скрыть ранение от соратников, а потом он с неудовольствием обнаружил, что рана не совсем затянулась, время от времени мокнет; пришлось на нее постоянно накладывать льняные повязки. Огорченный незаживающей раной, Гарун издал эдикт, предписывающий неверным носить отличительные одежды, отчасти гневаясь на безуспешное лечение силами одного из своих главных врачей, христианина Джибраила ибн-Бахтишу, отчасти из-за распространившихся слухов, будто евреи и христиане готовят чудесные снадобья, скрывая их от исламского мира.

Постоянно досаждал хаос в Хорасане, враждующие наследники Абдулла и Мухаммед, считающие дни его жизни, бесчисленные двоедушные и льстивые придворные. Не говоря уж про призраков членов рода Бармаки, преследующих его на каждом шагу. Он не понимал, зачем их уничтожил и действительно ли подозревал, и поэтому старался убедить себя, будто они готовят шиитский бунт? Или, что теперь казалось более вероятным, он сделал это чисто из зависти к их богатству и авторитету. На его царствование легло кровавое пятно, тишину опочивальни нарушают горькие рыдания. Некогда откровенный, неподдельно честный, Гарун лицемерно убаюкивал семью Бармаки, внушая им обманчивое ощущение безопасности, и сам заразился притворством, навсегда сбившись с прямого пути. Даже когда он пытался себя заверить, что без них ему лучше, их отсутствие вспоминалось тысячи раз: ведь теперь никто не посоветует, как избежать несправедливости, никто невзначай не смягчит его нрава, не убережет от заблуждений, ни у кого нет административного таланта и смелости для перестройки мечети аль-Мансура… При жизни Джафар аль-Бармаки был его тенью и остался ею после смерти. В одной метафорической сказке Шехерезады рассказывается о злобном карлике Шайбаре, убившем железной дубинкой царя за мстительный замысел против царевича. Этот самый Шайбар — волосатый, рычащий, размахивающий дубинкой, — является в страшных снах, от которых халифа не могут избавить лучшие лекари. Толкователь снов аль-Хаким ибн-Муса с легкостью разгадал повторяющиеся кошмары с узловатой костлявой рукой, призывно машущей из взбухшей красной земли: «Думаю, это не что иное, как указание на место твоей смерти, о повелитель», — но про дерзкого символического Шайбара ничего не сказал, опасаясь даже беглого намека на Бармаки.

В глубоком раскаянии Гарун пришел к выводу, что перестал быть самим собой. До своего исчезновения самый смелый придворный поэт, ангел смерти, Абуль-Атыйя[28], ушедший в аскеты, сказал лучше всех: «Когда мир исчезает в душе и приходят заботы, радостно только плыть по течению от одного наслажденья к другому». Поэтому халиф старался ни о чем не думать, даже о собственной смерти, наслаждаясь девушками в гареме, пиршествами, охотой, скачками, наряжая Багдад в фантастические одежды, мечтая о невозможном соитии с женой другого государя.

Бессмыслица. Неподобающий бред. Это недопустимо.

И тут он сразу справился с главной проблемой. В решительном порыве разогнал сомнения, желания, иллюзии. С другим столь же сильным усилием вспомнил о своем величии… о своей смертности. В результате Шехерезада вмиг превратилась из раздражительного объекта желания почти в родственницу — любимую племянницу.

Вновь обретя уверенность в себе, халиф с живостью продемонстрировал гостям замечательную клепсидру — сестру подаренных Шарлеманю затейливых золотых водяных часов, которые отбивают время, выбрасывая в стеклянные цилиндры точно отмеренные по весу шарики и заставляя миниатюрные серебряные кораблики описывать в воде восьмерку. Царь Шахрияр преподнес дары со своей стороны: пучки алоэ, хрусталь, рог носорога, кошек-цивет, рубины величиной с птичье яйцо, сабли кедах, башмаки камбаят. Шехерезада же подарила истинный предел мечтаний: шахматную доску со знаками зодиака из красной кожи, с фигурами из горного хрусталя — слонами, оруженосцами с мечами, лучниками, лютнистами, фаллическими зубчатыми башнями. Гарун задохнулся в восторге, питая к шахматам не меньшую слабость, чем к женщинам.

— Угодил мой подарок повелителю правоверных? — спросила она, дугой выгнув брови.

Ему удалось твердо выдержать ее взгляд с добродушной улыбкой.

— Разве могло быть иначе? Хотя фигур мы, конечно, не одобряем.

— Даже башни?

— Воинов. Это кумиры.

— Мало кого из воинов можно назвать кумирами, — резко возразила она.

— Мало кто из добрых воинов желал бы ими называться, — добавил халиф, полностью сознавая, что опять превратился в повелителя правоверных, преисполненного самоуверенности. Кажется, Шехерезада заметила перемену и улыбнулась, то ли восхищаясь, то ли снова флиртуя.

В любом случае, она не из тех женщин, которыми овладевают, а он из тех любовников, которые могут лишь брать. При всем своем разнообразии бесчисленные женщины — умные и безмозглые, нежные и грубые, беспечные и осторожные, — в конечном счете с почтительным уважением подчиняются ему. Жизнь слишком коротка, мир слишком сложен.

Прервавшись на дневную молитву, халиф посовещался с дворецким насчет приготовлений к вечернему пиршеству. Распорядился пригласить охранника пантеры, переписать подарки и сдать на хранение, осведомился у проходившего мимо начальника шурты о судьбе неверного монаха.

— Он сумасшедший, о повелитель. Мы его отправили в тюрьму Матбак.

— В Матбак?

— Другие переполнены. Во время Ид-аль-Фитра складывается нестандартная обстановка.

— Я имею в виду… неужели действительно надо было сажать его в тюрьму?

За долгие годы аль-Синди ибн-Шаак привык к капризам халифа, научившись менять тон с поразительной легкостью и поспешностью.

— От всей души прошу прощения, о повелитель. Солдатам было приказано следить за порядком во время торжеств. К сожалению, не оставалось выбора, кроме временной изоляции. Впрочем, похоже, монах безобидный. Завтра выпустим.

— Очень хорошо. И еще одно, Синди…

— Слушаю, о повелитель.

— Он там что-то кричал…

Ибн-Шаак кивнул.

— Что-то невнятное, о повелитель, разобрать невозможно.

— Вообще никто ничего не понял?

— Кажется, про какую-то кровавую тучу.

— Про кровавую тучу?..

— И насчет опасности. Мы, конечно, его расспросили, но дальше он говорить отказался.

Солгав, начальник шурты понял по омрачившемуся лицу халифа, что изложенные им сведения неожиданно приняты с полной серьезностью.

— Значит, это пророчество?

— Вероятно.

— Он размахивал какой-то бумагой?

— Наверно, пророчество на ней записано, — предположил ибн-Шаак, надеясь, что не ошибается.

— Вы ее не отобрали?

— Монах ее спрятал, о повелитель. Не пожелал расстаться даже под угрозой смерти.

— Вот как… — Гарун глубоко задумался.

Кровавая туча… Случайное совпадение, или пророчество связано с жуткой рукой, которая призывно машет в красных песчаных тучах? Неужели опасность близка, неизбежна?.. К христианским предсказаниям Гарун относился с неохотным мрачным уважением, разделяя всеобщее подозрение, что у несториан имеются тайные книги с описанием будущего. Может быть, смерть придет к нему раньше, чем кажется? Или произойдет нечто совсем непредвиденное?

— Выпустите его утром и сразу доставьте ко мне, — велел халиф. — Хочу с ним побеседовать.

— Слушаюсь, о повелитель, — раскланялся ибн-Шаак и ушел, не догадываясь, что в связи с развитием событий утром будет уже слишком поздно.

Не так важен проделанный долгий путь — больше тысячи миль, — и то, что вскоре он очутился в тюремной камере. Сделал почти все возможное. Наилучшим образом. В тюрьмах ему приходилось и раньше сидеть. Несмотря на известную терпимость арабов, первое путешествие к Святой земле закончилось в связи с его непривычной и подозрительной внешностью почти в такой же подземной темнице. Точнее сказать, в такой же зловонной, однако не менее комфортабельной, чем келья аббатства в Катанье, и значительно больше по площади. Теодред не особо заботился о комфорте, молитвами спасаясь от сырости. Утешался воспоминаниями о великой Кумской сивилле в негостеприимной пещере в Фебских горах. На него по-прежнему возложена священная миссия. Предупредить беду пока, правда, не удалось, он не смог внятно высказаться, на что, собственно, и не надеялся. С самого начала думал, что лучше вмешаться после похищения — если сказительницу не похитят, предсказание станет сомнительным, вообще утратив смысл предсказания. Абсолютно логично. И, сидя на цепи в тюремной камере, откуда не видно возможности выбраться, он утешался великой мудростью, усвоенной у арабов: будет то, на что будет воля Аллаха.

Лишение свободы выгодно в том смысле, что его всерьез не воспримут, а невыгодно потому, что лишает возможности убедить скептиков. К несчастью, чем больше он возбуждается, произнося пророчество сивиллы, тем хуже его понимают. При этом страдает не только его собственный авторитет, но и доверие к великой пророчице, которую он представляет. Несправедливо, но такова воля Аллаха. Почему — станет ясно со временем.

Любовно поглаживая пергамент, Теодред вспоминал следующие четверостишия, гадая о событиях за тюремными стенами, о возможных способах похищения сказительницы и о том, как спасители — семеро самоотверженных героев, упомянутых в четвертом четверостишии, — будут призваны и исполнят свой долг. Предназначена ли ему тут какая-то роль? Если на то будет воля Аллаха. Останется ли он в живых? Если на то будет воля Аллаха. Если придется, узнает ли он семерых избранных? Тут по крайней мере почти нет сомнений. Кроме портретных описаний в пророчестве, герои явственно отмечены благородством.

Глава 5

асым удалился в уборную, но не по естественной нужде, а по необходимости оценить обстановку и заново приготовиться. Кое-что намечается.

Он подробно описал последнее несчастье — полуночное столкновение с маяком Шатт-аль-Араб, — излив, как обычно, негодование на судьбу, на никчемную необученную и неопытную команду. Даже судно осмелился обругать вместе с наполовину съеденными реями, третьесортными швами и склонностью к течи. Судно выбрано плохое, не подходящее для подобной задачи, рейс был обречен с самого начала.

Аль-Аттар попросту посмеялся, словно не слышал или не обращал внимания на упреки.

— Сколько раз я их предупреждал? — спросил он, сияя улыбкой. — Огонь одних мошек притягивает. Что скажешь, Касым? Маяк есть маяк?

Его неожиданное легкомыслие совсем сбило Касыма с толку. Не то чтоб оно было редким, просто, непонятным Аль-Аттар посмеивался над многим, только не над потерянными деньгами. А теперь почему-то так радуется, что Касым на мгновение задумался, нельзя ли на этой волне добиться изначальных целей, поставленных в Басре. Но сдержался, ибо следует в первую очередь заручиться благосклонностью аль-Аттара, а не тех, кто находится за пределами слышимости. Вдобавок, встретившись с купцом наедине, он стал совсем другим человеком. Старым другом. Звеном, связывающим с прошлым.

Аль-Аттар весь скособочился от артрита, невоздержанности и особенно от своего положения. Пригвожденный к месту старостью и бурной деятельностью, он упорно цеплялся за единственный стоящий период своей жизни, когда прокладывал путь по звездам, чистил ногти акульим зубом, пил кокосовое молоко в Сарандибе, был обласкан женщинами из Андараби, спал голым в разгар лета на кипах льна и хлопка, подстригал бороду над зеркальной водной гладью моря Кимар, провозил контрабандой запрещенные товары из Ханфы прямо под носом у китайского инспектора морской торговли.

Он беззастенчиво романтизировал то время, в котором Касым, настроенный более критично, насчитывал целую кучу недостатков: бесконечные проволочки на таможне, ненадлежащие упаковка и хранение товара, надоевшее питание жареной рыбой и вяленым мясом, не говоря уже об очень долгих рейсах — чтобы обогнуть Китай, требуются два года человеческой жизни, отмеченные штормами, голодом, жаждой женщин, пиратскими атаками. И все-таки, когда речь заходила о море, Касым не мог спорить. Часами был способен выслушивать чужие воспоминания. С такой жаждой при каждой встрече слушал аль-Аттара не только в целях выгоды, а просто потому, что ему приятно.

Он еще не успевал усесться в гостиной, как старик начинал:

— Помнишь случай в Забае, когда я уселся задницей на ствол… а он шевельнулся? Это была змея! И все кинулись бежать на судно, а…

— …а на борту разгуливал тигр, — индифферентно подхватывал Касым, вначале еще пробуя сопротивляться. Фактически никто не был точно уверен, будто на борт забрался тигр, просто что-то на палубе у кормы промелькнуло в прыжке, может, свинья, тень птицы… И хотя они действительно приняли по ошибке корень за змею, аль-Аттар фактически никогда не садился на дерево. Но в воображении обоих мужчин миф превратился в реальность.

Затем аль-Аттар более сдержанным тоном вспоминал колдовских женщин с Санфа, голых красавиц с Никобарских островов, их равнодушное пренебрежение детьми низкой касты, произведенными ими на свет. Он настойчиво предлагал Касыму излагать новые эротические детали, от которых у старика бешено билось сердце и ему снились зажигательные сны.

— В Кулам-Мулае про тебя до сих пор спрашивают, — соврал Касым.

— Правда? — сверкнул глазами аль-Аттар.

— Тебя там носорогом прозвали.

Торговец насмешливо фыркнул:

— Знаешь, что тамошний царь приказал написать мой портрет?

— Только без носорожьего рога.

Репутация аль-Аттара покоилась лишь на его богатстве и связях. Он презрительно держался в мечети, где обдумывал способы уклонения от налогов; никогда не соблюдал традиций, постоянно трактовал юридические законы по собственному разумению. Начинал он карьеру как работорговец, специализируясь на греческих, турецких, славянских прислужницах, которых лично приукрашивал, пудрил, мыл, опрыскивал духами и выставлял на рынок, приговаривая: «Не все круглое — яблочко, не вся сладость в ореховом ядрышке!» При воцарении Гаруна аль-Рашида одним скачком повысил свое положение в обществе, став торговцем духами и обзаведясь собственным судном — громадиной длиной в тридцать локтей, грузоподъемностью в двадцать тонн, — добывая на малабарском побережье экзотические мази и притирания, а вскоре случайно наткнулся на остров Забадж, райское святилище, где камфорные деревья источали смолу, как кормящая мать, молоком, вырастая до таких размеров, что в их тени может укрыться сотая человек. Пренебрегая опасностями — враждебно настроенными аборигенами, дикими кошками, ядовитыми рептилиями, — он все-таки нашел парфюмерную «золотую» жилу. Воспользовавшись мудрым советом Джафара аль-Бармаки — своего клиента в пору работорговли, покупавшего самых прелестных девушек, — аль-Аттар быстро пропитал камфарой весь Багдад. Возникла настоящая мания. Люди добавляли камфару в напитки, в свечи, умащали одежду, бороды, рты, фонтаны и трупы. Камфарой лечили головную боль, лихорадку, воспаление легких, заложенный нос. Старики приписывали свой моложавый вид ее предохранительным свойствам, молодые женщины смазывали камфарой задний проход, чтобы газы приятно пахли, слепцы протирали ею глаза, чтоб вернуть зрение… говорили даже, что камфарой пропитан зеленый шелковый кисвах на священной Каабе[29].

Купец свернул торговлю как раз перед резким падением цен из-за перенасыщения рынка и сокращения спроса на камфару, которая стала доступной всем слоям населения. Впрочем, совсем от дела он не мог отказаться, пристрастившись, словно наркоман, к своему увлекательному, рискованному и хитрому занятию, обладая способностью отыскивать и максимально использовать новые рынки сбыта. Он затевал сотни новаторских предприятий, главным образом по переработке отходов, трудясь целыми днями; почти ничто не ускользало от его острого взгляда. Но ему очень скоро наскучил городской этикет с шумными банкетами, вездесущей бюрократией, досужими чиновниками. Обосновавшись на хорошо снабженной водой улице Кварири, обзаведясь женой, дочерьми, аль-Аттар чувствовал себя неуютно в вероломном женском окружении. Купил новое торговое судно, нанял команду, назначив капитаном молодого Басри, которого знал со времен торговли камфарой, чем-то похожего на него самого, проходимца, маленького, но скандального, упрямого, сообразительного и безжалостного, никогда не извиняющегося за вульгарность и грубость. Именно он сидел сейчас у торговца в уборной.

— Сортир превосходный, ничего не скажешь, — рассмеялся аль-Аттар, когда непривычно смущенный Касым принес извинения. — Причуда моей жены. Это ее владения. Рядом с комнатой Зилла. Двери отделаны слоновой костью. Вспомним те времена, о Касым, когда нашей уборной было открытое море.

Сортир в самом деле роскошный. Мраморные плитки с арабесками, стульчак из алебастра; когда Касым опасливо заглянул в дыру, из отверстия в стенке выдвинулась заляпанная дерьмом ручка и сгребла экскременты в выгребную яму, которую дважды в день очищали, — что явно свидетельствовало о высоком положении хозяев в обществе. Все это, конечно, по требованию Айши, которая любит светскую жизнь и терпеть не может Касыма, считая, будто он оказывает дурное влияние на ее мужа. Впрочем, Касым на это плевал: ведьма даже его взгляда не стоит. А вот ее дочь Зубайя… совсем другое дело. Впервые явившись и сев на стульчак аль-Аттара, Касым почувствовал, что подушки еще теплые, и окаменел при одной мысли о том, что тут недавно сидела Зубайя. Среди тысяч его тайных фантазий была и мечта — в один прекрасный день попросить старика отдать дочь ему в жены. Теперь это желание осложняет дело — скандал может иметь гораздо более тяжелые последствия.

Он задумчиво провел пальцем по кромке стульчака: «Не покоились ли здесь сливочно-белые ягодицы Зубайи?» Горестно вздохнул и, поняв, что отвлекся, заставил себя вспомнить о цели. Придумал несколько безобидных замечаний с тайным критическим смыслом, но сомневался, далеко ли можно зайти. Купец был настроен на новое предприятие, о чем уже знал Касым. Но он хорошо помнил, что вышло из его прошлых замыслов. Аль-Аттар приобрел шерсть индийского камбака для дешевых бедуинских палаток, крокодилью кожу для стенной обивки, кермес в качестве заменителя хны… Но из этого ничего не вышло. А потом, наслушавшись рассказов каких-то путешественников, аль-Аттар отправил их в тайный рейс к берегам Индий искать сказочные плоды — лимуны, необычайно питательные, сок которых имеет вкус «уксуса, смешанного с пчелиным медом». Когда они в конце концов нашли семена на рынках аль-Хинда, хитрый торговец попробовал объявить, что описанный ими фрукт больше похож на родственный лимуну аранж, не столь острый и обладающий добавочными целебными и афродизиакальными[30] свойствами, семена которого он мог бы продать по соответствующей цене. Они возмутились, не желая остаться в дураках при выполнении недвусмысленного задания, и никакой болтливый купец не мог их переубедить. В Багдаде аль-Аттар потратил целый год на получение пяти жалких плодов цвета полуденного солнца, из которых выжалось ровно такое количество сока, чтобы обжечь желудок и кисло сморщиться. Не выдумав для лимунов другого применения, кроме наказания для непослушных детей, он даром отдал семена проходившему мимо уличному торговцу, который впоследствии, как говорили, со средним успехом продавал их в качестве приправы.

С презрением Касым окунул руки в чашу с розовой водой, брызнул в лицо для освежения и вышел из уборной.

— Видно, крепко наелся, — насмешливо заметил аль-Аттар, когда визитер вернулся в гостиную. — Просидел целую вечность.

— Рыночные пирожки, — пожал плечами Касым. — Только собакам годятся.

Аль-Аттар фыркнул.

— Скоро еду подадут, — посулил он. — Мардзук занят по уши, не слышит, что я его зову. Подкапывается под фундамент моего дурака соседа, Салама аль-Хакима. Это один из лекарей Зубейды. Слышал?

— Не помню, — нахмурился Касым. — Ты… подземный ход копаешь?

Один Юсуф копал подземные ходы перед очередной кражей.

Аль-Аттар рассмеялся:

— Хочу просто обрушить дом старого болвана, и все. Не согласился его мне продать. Я предложил две тысячи динаров, а он отказался. Мог за такие деньги два дома купить в Харбийе. Ну ладно. Людская алчность изумляет меня.

— Значит, ты расширяешь владения?

Аль-Аттар неожиданно проявил осторожность.

— Скажем, просто хочу землю приобрести. И еще другие участки в Багдаде. — Он усмехнулся. — Присмотрел уже шесть подряд, одни для покупки, другие для аренды. Дома в населенных кварталах, неподалеку от рынков. Но мне нужен один рядом с домом, который можно держать под постоянным присмотром. Все это, Касым, связано с новым моим предприятием. Ах да, ты ведь ничего не знаешь еще? — Он снова расхохотался над своей очевидной догадкой. — А я рассуждаю, как будто ты посвящен в мои планы!

Пока купец доставал из буфета напитки, Касым напряженно старался осмыслить услышанное. Что имеет в виду старый плут? Торговые склады? Постоялые дворы? И, скажите на милость, гадал он, при чем тут я, моряк? Хочет заставить меня присматривать за земельным участком? Интересно, что можно на этом выиграть? Конечно, Зубайя будет ближе со всеми вытекающими отсюда последствиями. С другой стороны, он, неспособный жить без моря, будет привязан к земле. Впрочем, может быть, аль-Аттар разрабатывает грандиозные планы, предусматривающие колоссальное расширение? Постоялые дворы в других портах? А ему предназначена должность разъездного инспектора? С гарантией теплой постели, горячей еды, головокружительных любовных забав на чужих берегах?

— Зилл отказался, — презрительно сообщил аль-Аттар. — Поэтому я держу при себе Мардзука. У него меньше принципов.

— Кто такой Зилл? — спросил Касым, изо всех сил стараясь говорить потише на случай, если Зубайя, спрятавшись на балконе, прислушивается к мужским интонациям.

— Ну, ты же наверняка помнишь Зилла. — Аль-Аттар оглянулся на него от буфета. — Моего раба-нубийца.

— Кажется, помню.

По правде сказать, Касым почти специально старался выбрасывать из головы не имеющие для него значения имена, лица, детали.

— Парень совсем голову потерял. Пытается прославиться как рассказчик, писатель, что-то вроде того.

— Ты дал ему свободу?

— Я сам раб по своей природе.

— И что он рассказывает?

— Сказки чужой царицы, Шехерезады. Слышал о ней?

— Это не она сегодня приехала?

— Она самая, да проклянет Аллах женский язык. Так или иначе, ее приезд страшно взбудоражил его. Хочет, чтобы весь мир ликовал вместе с ним. Хочет с ней встретиться, чтобы… не знаю, зачем. Вот, пей.

Он протянул тяжелый хрустальный стакан с крепко пахнувшим черным напитком Касым опасливо заглянул в него, гадая, не снотворное ли туда налито, не объясняется ли чересчур гостеприимное поведение аль-Аттара маскировкой злодейского замысла? Решил было поставить стакан на стол проигнорировав предложение, но аль-Аттар сел рядом справа, не спуская с него орлиного взгляда.

— Пей, — приказал купец.

Никто больше не имел над Касымом такой беспрекословной власти. Он с усилием поднял стакан, покрутил в руках, с трудом поднес к губам, прошептав:

— Хвала Аллаху…

— Надеюсь, понравится, — ответил аль-Аттар, одобрительно щурясь на первый глоток Касыма.

Первый глоток не понравился — слишком жгучий, с острым послевкусием. Черный с виду напиток на вкус еще чернее. Касым проглотил, скривившись.

— Хорошо? — поинтересовался купец.

— Что это такое? — прохрипел Касым.

— Так… — фыркнул аль-Аттар, — …просто новый напиток. Один новый напиток…. Ты пьешь неподслащенный, а можно туда добавлять по желанию сок шелковицы, сахар, шербет, даже молоко.

— Действительно… новый.

— Хорошее всегда в новинку.

— Может быть, но…

— Пей, Касым, пей. Каждый глоток как лестничная ступенька — Аль-Аттар уселся, откинулся на кожаные подушки, почесал живот, по-прежнему пристально глядя на собеседника — И расскажи о моих морских псах. Как ведут себя?

Касым снова хлебнул.

— Ох, — вздохнул он, с радостью возвращаясь на знакомую территорию, — как всегда. Постоянно ворчат. Чего тут говорить, сам знаешь.

— На меня жалуются? — улыбнулся аль-Аттар.

— Укоряют, врать не стану. Нелегко их приструнивать.

— Судовладельцу ничего другого и ждать не приходится, — кивнул купец. — Не стоит обманываться. Кто больше всех недоволен?

Касым снова нервно глотнул, не находя легкого выхода из тяжелого положения. Пожалуй, Исхак, подумал он, но точно не знал, хорошо ли они с купцом знают друг друга.

— Не хотелось бы имена называть, — пробормотал Касым, стараясь выглядеть достойно.

— На что жалуются?

— На что они не жалуются? Поглядывают на другие суда для сравнения. Наши грузы считают дерьмовыми. Говорят, что мы плаваем в дьявольских водах, что я должен иметь больше власти. Бесятся, словно псы, что их используют…

Аль-Аттар уставился на него, насупив брови: первый намек на то, что не следует испытывать его терпение. Разумеется, столь жестокие обвинения нельзя оставлять без внимания. Однако, как ни странно, старик умудрился их проигнорировать.

— Моряки… — безразлично всхрапнул он. — Солнце головы напекло. Ты, капитан, должен с ними держаться покруче, и они будут слушаться.

Прежде аль-Аттар вспыхивал при любом намеке на критику, а теперь усвоил скрытную крокодилью повадку. Касым, не зная, как быть дальше, прибег к помощи обжигающего напитка.

— А что можешь сказать об Исхаке? — оживленно спросил купец. — Как он держится на волнах?

— Исхак… — Касым с отвращением произнес это имя и неожиданно для самого себя не удержался, решил отыграться на нем, не видя иного выхода. — Не подумай, я общего мнения не разделяю, но он никому не нравится. И ему никто не нравится, кроме него самого. Всех презирает. Безнравственный человек.

— Однако хорошо работает, правда?

— Ну, — промычал Касым, не в силах отрицать усердия, с каким этот мужчина нес наложенное на себя наказание. Когда отдавался приказ повернуть судно, Исхак скакал среди груза, как заяц, разворачивал рею, удерживал парус. Когда появлялись признаки течи, первым срывал обшивку, заливал в трещину льняное масло, нырял в воду, законопачивал корпус воском. Как будто ни о чем другом не мечтал. Как будто старался наверстать упущенное время. — Ну… — повторил Касым.

— Конечно, хорошо работает, — подтвердил аль-Аттар. — Всегда. Поверь на слово, был бы хорош на любом судне.

— Может быть… на каком-то другом.

— И денег на него тратится меньше, чем на заключенного.

— Он что, в тюрьме сидел?

— Исхак? Почему ты спрашиваешь?

— Откуда у него рубцы на спине?

— Почему у него самого не спросишь?

— Не скажет. А у меня времени нет на бесчестных людей.

— По-твоему, он лжет?

— Умалчивает, что одно и то же.

— Исхак, — фыркнул аль-Аттар, — был другом Джафара аль-Бармаки, да отомстит за него Аллах. А я в долгу перед любым другом аль-Бармаки.

Аль-Аттар обожал Джафара сильнее, чем сын. Знакомство с легендарным визирем открыло ему доступ в дома персидских богачей, придворных, владельцев усадеб, носивших имена хозяев, и купец ценил его выше всего своего достояния, так и не простив Гаруну аль-Рашиду невосполнимую потерю.

Касым сделал последний глоток и поставил стакан на стол.

— Ну, — настойчиво спросил аль-Аттар, — теперь что скажешь?

Касым покачал головой:

— Я его даже и утопающего не стал бы спасать, если ты это имеешь в виду, но…

— Нет-нет, — поспешно перебил аль-Аттар, держа на уме что-то важное. — Я напиток имею в виду.

— А…. — Касым почти забыл, опомнился, облизал губы. Вкус показался слаще, требуя новой пробы. — Что ж, — проворчал он, — неплохо идет.

— Результаты чувствуешь?

— Какие? — не понял Касым.

— Вообще никаких?

Он отрицательно помотал головой, гадая, не должен ли был опьянеть.

— Ничего особенного не чувствую.

— Почувствуешь, — заверил аль-Аттар. — Сам увидишь.

Касыму замечание не понравилось. Он равнодушно смотрел, как купец хлопнул в ладоши, после чего вошел Мардзук с едой: ячменной похлебкой, чрезмерно наперченными кусочками курятины с тонко нарезанным огурцом, прозрачными ломтиками поджаренного хлеба, напоминавшими белую ткань. Еда для нищих, отчасти презренная, типичная для аль-Аттара, кто б ни был у него в гостях — халиф или чистильщик выгребных ям. Стремление купца произвести впечатление никогда не превосходило соображения расчетливости и бережливости.

По комнате прошелся бойцовый петух, осматривая стол, скосив набок голову.

— Жену оплакивает, — пошутил аль-Аттар.

— Или хочет удостовериться в ее смерти, — добавил Касым.

Он быстро жевал пищу без особого удовольствия, полностью сосредоточившись на происходящих событиях, ожидая намека на нечто упущенное. Впрочем, держался настороже, преисполнившись сил, отлично себя чувствуя. Тело на удивление оживилось, нога нетерпеливо притоптывала, что он принял за очередной признак собственного могущества, уверенный, что смог бы добежать до самого Васита. Чувствовал бы облегчение, если бы аль-Аттар пристально не смотрел на него с радостным блеском в глазах. Почему так смотрит? Что задумал? Оба облизнули пальцы, стряхнули с бород крошки. Вскоре вернулся Мардзук с тазом и кувшином, купец сыто рыгнул, извещая, что с угощением покончено. Усевшись, Касым решил, что хватит любезничать, пора переходить к делу, и одновременно обнаружил, что мысли стремительно кружатся в голове и их смысл уловить невозможно. Глаза его метались по комнате, как летающие ласточки. Он без конца почесывал затылок, разглаживал бороду, поглядывал на аль-Аттара, пытаясь что-нибудь сказать: нельзя время попусту тратить.

Почему старый гад так смотрит на него?

Что за чертовщина творится?

Однажды он всыпал в кубок с абрикосовым соком толченые алмазы, размешал в ароматном напитке, как сахар. Драгоценные камни должны были пройти сквозь пищеварительный тракт, разорвать желудок и кишечник, вызвав долгое внутреннее кровотечение перед желанной нескорой мучительной смертью. Но, поднеся бокал к губам и почувствовав на языке алмазную крошку, в последний миг понял, что просто не сможет ее проглотить. Не потому, что боится. И не из бережливости. Невыносима сама тщетность такого поступка. Он не мог, чтоб его сочли трусом или, того хуже, мужчиной, который пошел против воли Аллаха. Поэтому он срыгнул, выплюнул алмазы на стол, инкрустированный рубинами и изумрудами. Дело было вечером, и в свете медных ламп драгоценные камни сверкали ярче звезд.

Он стал Исхаком аль-Джарраром, избрав имя по роду занятий, торговли посудой — «джар», которая впервые внушила ему глубокое чувство собственной неполноценности. Бросил столичный город с его соблазнами, отказался от всяких стремлений, от всяких желаний, выбрил наголо голову, как хаджа[31], ушел в бездонное бескрайнее море. Стал членом команды, надеясь облегчить страдания, обрести утешение в тяжком труде, в дисциплине, уплыть как можно дальше, оставить прошлое на недосягаемом расстоянии.

А теперь вновь вернулся с головокружительными мечтами, с ёкавшим в ароматной тени багдадских минаретов желудком.

Маленький горбун торопливо провел их через подворье Райсана южнее Круглого города к необъятному рыночному району аль-Карх. Как ни удивительно, путь в обход Сирийских ворот — целый парасанг[32] по запутанным улочкам и мостам — занял меньше часа по сравнению с утренним. Горбун мчался так быстро, что даже его гончий пес, Юсуф, с трудом поспевал. Впрочем, таков обычай Касыма. Праздно лодырничая почти всю неделю, он вдруг оживляется, чувствует буйный прилив сил, пусть краткий, но наделяющий его способностью сделать за пару часов то, на что у мужчины послабее ушел бы целый месяц. На том и основывалась его репутация неутомимого труженика, о чем он напоминал регулярно, заставляя команду работать. Однако взрыв энергии в данный момент объясняется не только этим.

— Кофа, — вымолвил он, выкатываясь из Круглого города, как камень, выброшенный из жерла вулкана. И снова повторил: — Кофа, — с ухмылкой потирая руки, жуя фисташковую жвачку с таким видом, будто нашел сокровища Кваруна[33], потом быстро затараторил, запинаясь и брызжа слюной, с таким волнением, словно хотел немедленно что-нибудь им продать.

— Аванс… новый рейс… в Африку… я хотел расколоть старого негодяя… и действительно расколол!

— Он на все согласился? — удивился Таук.

— А ты во мне когда-нибудь сомневался? — возмутился Касым — Я даже выпросил новое судно. Причем не барку, не речную лодку, а настоящее. С обшивкой из кокосового или тикового дерева. Заново оснащенное крепкими и надежными парусами. С мелкой осадкой для Красного моря. Причем я сам буду его выбирать! — Он восторженно фыркнул. — Крепче держите тюрбаны, ребята, нас ждут серебристые моря Африки!

На глазах у ошеломленной команды, которая не знала, как реагировать — ликовать, сомневаться или негодовать, — Касым летящим копьем несся к аль-Карху.

— Кофа, — объявил он, как будто это слово все объясняло. — Кофа. Новый рейс. — Команда по-прежнему не понимала. — Что, разве никогда не слыхали?

— Какое-то питье, — догадался Юсуф. — Поэтическое название вина.

— Точно, питье, — подтвердил Касым — Да только не вино. Кофа.

— Питье будем возить?

— Нет, глупец, зерна, — поправил Касым, вдохновенно повторяя слова аль-Аттара: — Съевшие их обезьяны неделями не спят, дикари ломают деревья голыми руками и дерутся, как черти! Он безумно расхохотался. — Говорю вам, волшебная вещь. Волшебные бобы…

— Ты их видел? — опасливо уточнил Юсуф.

— Видел?.. Я их пил. Аль-Аттар налил три кружки! Чудесное питье! Черное, как смерть, горькое, но вкусное, обождите, сами увидите. Клянусь Аллахом, ничто меня так не бодрило!

Трудно оспаривать данное заявление. Что бы ни произошло в Круглом городе, аль-Аттар, видимо, убедил капитана. Или за него это сделал напиток.

— Знаю я ваши мысли, — заявил осмелевший от кофы Касым — Забудьте про лимуны. Учтите, я сам пил напиток. Аль-Аттар говорит, что уже все устроил. Приобретает таверны, стоянки в портах, постоялые дворы строит. Туда будут заходить моряки, купцы, халифы — кто хочешь! Предприятие абсолютно законное. Ничем не хуже камфары, я вам говорю. Когда старый дьявол своего добьется, у вас вырастут новые зубы, а дочери превратятся в сыновей.

— Обязательно надо бежать сломя голову? — неожиданно прогудел Таук. На улицах толпилось все больше народу, великан совсем вспотел. — Для халифа, что ли, набирают курьеров?

— Не поспеваешь? — весело бросил Касым. — Тогда проваливай в преисподнюю. Ты в любом случае должен идти впереди, дорогу расчищать.

— Если б я знал, куда направляемся.

— К одному еврею, — объяснил Касым.

— К какому еврею?

— К Батруни аль-Джаллабу, — фыркнул Касым. — Приятелю аль-Аттара со времен работорговли.

Таук нахмурился:

— А он тут при чем?

— Он будет финансировать предприятие, если тебе вообще это надо знать.

— Будет финансировать? Мне послышалось…

— Я сказал: аль-Аттар открывает таверны. А еврей знает, где кофу брать.

Исхак оглядел членов команды, которые внезапно умолкли, услышав известие. В тот самый момент, когда они склонялись к согласию с предложением, выяснилось, что в деле участвует третья сторона. Еврей работорговец — типично для аль-Аттара. Евреи, христиане, курды, бедуины, воры — в купеческом сердце всем нашлось место. Видно, торговец настолько бесчестный или его перспективы настолько сомнительны, что он даже не смог найти деньги в одной из процветающих еврейских торговых общин. Ситуация осложняется.

— Знаю, вы думаете, — нетерпеливо продолжал Касым, — что посредники нам не требуются. Но тот самый еврей говорит, что скорее умрет, чем откроет, где зерна растут. Аль-Аттар обещал в свое время его подкупить. А пока это главный человек на всем белом свете.

Членов команды охватило мимолетное, но острое предчувствие опасности. Крайне глупо до такой степени полагаться на тайну другого мужчины. Вдруг он исчезнет? Что тогда будет с кофой? Она пропадет навсегда. Если сейчас решиться на авантюру, то им предстоит кочевать по морям, летучим, как запахи. С другой стороны, это они и делают долгие годы.

— И где же тот самый еврей? — спросил Таук.

— Мы с ним встречаемся нынче вечером в Баят-аль-Джурджис в Шаммазие, — ответил Касым, имея в виду таверну в христианском квартале.

— Да мы ж не туда идем.

— Небольшой круг сделаем, — пояснил Касым. — У аль-Аттара есть раб по имени Зилл, которого он называет племянником. Хочет, чтоб мы его взяли подручным. Не думайте, будто я против этого тоже не возражал. Говорю: «Не нуждаемся в великосветских оболтусах, которые будут нам задницы подтирать. Мы его живьем съедим». — Несколько лет назад аль-Аттар послал с командой собственного сына, и парень трагически погиб в море. — А он даже слушать не стал. Хочет сделать из шалопая мужчину или еще чего-то там такое. У меня прямо дух перехватило. Говорю вам, не стал меня слушать. Слишком любит мальчишку. — Касым всплеснул руками. — Что я мог сделать?

— И где этот раб прячется? — поинтересовался Таук.

— Тебе какое дело? Наверняка его до смерти перепугаешь.

— Если увижу, наверняка.

— На рынке Растопки в аль-Кархе. Я знаю место.

— Чего он там делает?

— Сказки рассказывает, — презрительно хмыкнул Касым. — Как раз то, чего нам не хватает, правда?

Даниил вообразил рассказчика похабных анекдотов:

— Что за сказки?

— Пережевывает дерьмо той самой царицы… как ее?

— Шехерезада, — подсказал Юсуф.

— Ну, ладно. По мнению аль-Аттара, она его раззадорила. Пошел нынче утром парад смотреть, потом вернулся на рынок торговать ее товаром.

Исхака не удивляло, что молодой человек посвятил свою жизнь чепухе, выдуманной иноземной болтуньей. Ее сказки пользуются колоссальным успехом при багдадском дворе — иначе и быть не может. Необработанные, несвязные по тону, нелогичные по композиции, сомнительные в нравственном смысле, они полностью соответствуют времени. В нынешний век приличие считается синонимом неудачи, обман — формулой успеха, честность означает слабость, вульгарность — признак сильной личности, жалость приравнивается к безумию. И этот самый век с безрассудной дерзостью именуется величайшим в истории человечества…

— А если его там нет? — не унимался Таук. — Тогда что?

— Думаешь, меня это волнует? — фыркнул Касым. — Купим каких-нибудь колючек.

— Он знает, что ему предстоит?

— Мне на это глубоко плевать. Если даже откажется плыть, какое мне дело? Вовсе не собираюсь тащить его за шкирку на судно. С нас уже хватит придурков, искателей приключений. Правда, торговец посудой?

Исхак не удержался от возражения:

— Я не унижаюсь до поисков мимолетных приключений.

— Ну и ладно, — отрезал Касым. Он редко понимал речи Исхака, научившись пропускать их мимо ушей. — Можешь ныть, как всегда, если хочешь, пожалуйста. Сам займусь серьезным делом.

Исхак промолчал. Собственно, к Касыму он презрения не питал, считая откровенный эгоизм капитана грубой честностью. По-истине враждебное чувство внушал ему лишь Юсуф. Вор единственный из членов команды подвергал сомнению личность Исхака, тайком испытывая его с оскорбительным лицемерием. В прошлом явно был культурным, образованным человеком, стараясь скрыть это под наглым поведением, беспечными манерами, вытатуированным на предплечье тотемом.

— Посмотри на свой нос, — подсказал Даниил, схватившись за свой собственный.

Исхак очнулся от размышлений. Они переходили канал Баззазин.

— Снова кровь из носа идет…

Исхак дотронулся до верхней губы — пальцы окрасились кровью.

— Жарко, — с излишней поспешностью объяснил он. — Идем слишком быстро…

Оторвал кусок от рукава, спеша остановить кровотечение, пока другие — не заметили.

Жара. Поспешность. Необъяснимое влечение. Ненависть к Багдаду и стремление вернуться… Какое-то проклятие. Магнитом тянет к боли, к бедам… к смерти. Со стороны он с заученным равнодушием видел свое возвращение, но чем ближе удушливые объятия, особенно Круглого города, по крышам которого летними утрами проплывает тень бронзового всадника, тем они сильнее его манят, одновременно внушая смертельный страх. Когда-то он был уважаемым членом надыма — ближнего круга халифа, к которому принадлежат ученые, поэты, теологи, певцы, писатели, — ежегодно получал пятьдесят тысяч дирхемов, имел сотню полных костюмов и пятьсот тюрбанов, ел блюда из рыбьих языков, толченых орехов, засахаренных фруктов, спрессованных, как золотые монеты; по вечерам рассуждал на всяческие темы, начиная с теорий реальности и вероятности и заканчивая рецептами вкуснейшего варенья и самых лакомых ингредиентов для супа. Но его постоянно одолевали видения. Плещущие фонтаны, взбитые перины, своевременно налитые кубки, разложенные подушки — ничто не помогало. Они жили на настоящем кладбище империй — Шумерской, Аккадской, Ассирийской, Вавилонской, Финикийской, — и над всеми, от последнего конопатчика до придворного высшего ранга, парил ангел смерти.

— О чем думаешь? — осторожно спросил Даниил. — Об этом?..

— О чем?

— О новом предприятии, — кивнул он на Касыма. — Кофа…

Исхак, старательно подумав, сказал:

— Думаю, люди часто неверно трактуют сны, а потом стараются воплотить их в жизнь вплоть до мелочей. — И добавил: — Если будет на то воля Аллаха, Он пошлет удачу.

— Наверно, — подтвердил Даниил без особой уверенности.

Рассеянный Исхак согласился не сразу:

— В любом случае пойдем к западу. Может быть, ты еще раз увидишь глупые пирамиды, и они тебе больше понравятся.

Не стоит внушать успокаивающие фантазии. Так или иначе, уважают его не за это.

Впрочем, не было и возможности, ибо Касым очень быстро провел их через огромные рыночные ворота в аль-Карх, где у них сразу же исчезли последние возражения против намеченного плана.

— Он мне уже не нравится, — объявил. Касым. — Настоящий кальмар, нюхом чую. Вы только на него посмотрите.

Никто не воспринял всерьез объявление капитана. Касым давно утверждал, будто с первого взгляда раскусывает любого незнакомца. Но буквально о каждом составлял неблагоприятное впечатление.

— Ловкий, хитрый, — заметил Юсуф. — Это надо признать.

— Ничего я за ним не признаю.

Аль-Карх — главный торговый центр Багдада — представлял собой дикое скопище налезающих друг на друга лавок, магазинчиков, внутренних двориков. Здесь торговали мыловары, валяльщики сукна, мясники, продавцы птицы и шелка, красильщики, аптекари, свечники, корзинщики, поставщики куриной похлебки, приправ, чернильниц, камышовых перьев, мелочные разносчики и торговцы гранатами, импортеры медной утвари и прочих изделий, толпившиеся в таком хаосе, что невнимательный покупатель вполне мог заплатить за свечу, а уйти с леденцом или впоследствии обнаружить в кармане связку четок вместо нитки жемчуга. Повсюду шныряли остроглазые ястребы, суетились покупатели, разносчики с зажженными благовониями и питьевой водой, зоркие стражники, полуслепые нищие с исцеляющей мазью для глаз, торговцы противоядиями, которых постоянно жалят осы. На рынке Растопки, где торгуют собранными в пустыне колючками для печей и бань, гильдия торговцев растопкой в единодушном стремлении привлечь клиентов отдала дворик Муррабах-аль-Шаук декламаторам и сочинителям панегириков, анекдотов, сказок, увлекательных историй. В данный момент один мужчина читал там записанные на свитке сказания бедуинов, другой цитировал отрывки из хадиса[34]; несколько человек, сидя на деревянных конях, разыгрывали под аккомпанемент лютен персидскую любовную историю.

Но самая многочисленная толпа собралась на краю прямоугольника с расчетливо воздвигнутым высоким помостом, ярко освещенным солнечными лучами, проникавшими в вентиляционное отверстие на крыше. Вдохновенный юноша на фоне темного задника, разрисованного небесными сферами и летящими кометами, рассказывал с выразительными жестами, мимикой, убедительным чувством искусную байку по мотивам Шехерезады.

— И вот царь по долгом размышлении решил выдать царевну за того брата, который лучше всех стреляет из лука — поистине, разве это не величайшее достоинство? Сотни, тысячи людей сошлись на грандиозную красочную церемонию на огромной равнине, желая посмотреть, кто из троицы дальше пустит стрелу. Первым натянул тетиву могучий царевич Хусейн — дзынь! — стрела улетела неведомо куда. Народ охнул, восхищенный силой и ловкостью юноши. Затем вперед вышел его старший брат Али, замечательный воин, вскинул лук и пустил стрелу. И зрители не поверили своим глазам — она улетела дальше стрелы его брата Хусейна. Взвилась выше орла, умчалась быстрее ласточки! Али возрадовался, уверенный в победе, выстрелив, можно сказать, драгоценной стрелой прямо в лоно царевны!..

Юноша был миловидным, стройным, гибким, как сама стрела, с красивой нечесаной бородой и открытой улыбкой, с кожей цвета черного дерева, в небрежно повязанном тюрбане из грубого шелка, в сильно поношенном квами, расшитом изображениями, словно придуманными Шехерезадой — кораблями, дворцами, китами и птицами, спиральными витиеватыми фразами.

— Тут к мишени шагнул третий брат, славный царевич Ахмед, самый младший, красивый и лучший из всех. Твердо и далеко вытянул над песком руку, так сильно отклонился назад, что казалось, вот-вот опрокинется. Тетива заскрипела! Его прошиб пот! И в тот самый момент, когда всем показалось, что он больше не выдержит, царевич пустил стрелу. Зрители глубоко вздохнули и затаили дыхание. Стрела взлетела высоко в воздух и исчезла. Улетела не только дальше двух других, но и за пределы равнины, за пределы видимости, за самые дальние разведанные горизонты!..

Чернокожий юноша был сыном Лейлы, известной красавицы, которую уже беременной отослали в Багдад вместе с ежегодной нубийской данью, после чего она стала жемчужиной в обширном гареме Джафара аль-Бармаки. Сочтя свой дворец непригодным жилищем для подраставшего мальчика, Джафар мудро передал его аль-Аттару в благодарность за кое-какие оказанные в прошлом услуги. Подарок не дешевый: нубийцы ценятся выше всех прочих рабов, до четырехсот динаров за голову, а у аль-Аттара за все время работорговли никогда не бывало черного раба.

— И царевич вместе с прислужниками, арбитрами, множеством зрителей отправился на поиски своей стрелы, по пути обнаружив упавшие стрелы царевичей Али и Хусейна А стрелы Ахмеда все не было видно, так далеко она улетела! Чтоб ее отыскать, потребовались бы дни… месяцы… годы! Вот как далеко, друзья мои, улетела стрела, вы даже не представляете. И вот Али с Хусейном вернулись к царю, требуя исключить молодого царевича из числа претендентов, поскольку нельзя точно определить расстояние, которое пролетела его стрела. И царь посоветовался с лицемерными визирями и не нашел другого решения. Прекрасную принцессу завоевал Али, великий воин! Слишком искусный Ахмед лишился награды… Поистине, разве чрезмерный талант не губителен?..

Он рассказывал с лихорадочной страстью, энергично изображал происходящее, словно от этого зависело спасение его собственной жизни. Солнечный луч тем временем угасал, падая к его ногам. Опасаясь приближения сумерек, юноша заторопился.

— И с разбитым сердцем царевич Ахмед пошел искать стрелу, обнаружив ее высоко в таинственных горах на самой границе царства, где увидел незнакомые глубочайшие пещеры, одна из которых была закрыта крепкой медной дверью. Он принялся в нее биться могучим плечом, наконец выбил, и перед ним открылся ведущий в темноту уклон, которым он следовал половину дня. И со временем очутился в огромном просторном чудесном дворце, подобного которому невозможно представить, и перед ним стояла женщина несравненной красоты. И…

Он умолк, как бы собираясь с духом, после чего поспешно продолжил:

— И когда царевич Ахмед начал к ней приближаться, откуда ни возьмись появились служанки, преградив дорогу. Ахмед, охваченный желанием, попробовал их обойти, а прекрасная дама издали улыбнулась и сказала…

Свет внезапно угас, как догоревшая лампа.

Извиняясь, рассказчик улыбнулся почти виновато, развел руками, любовно окидывая толпу беглым взглядом. Потом сверкнул глазами и произнес другим — заманчивым — тоном:

— Что именно сказала прекрасная женщина? Увы, друзья мои, тень опускает занавес над историей, и если вы ее сочли увлекательной, обождите — и узнаете о судьбе благородного царевича Ахмеда, не говоря уже о царевне и неизвестной благородной госпоже! Завтра на этом же самом месте вы меня снова увидите, услышите и все поймете, когда я закончу необыкновенны и рассказ царицы сказителей, несравненной Шехерезады из Астрифана, которая в этот самый момент дышит нашим воздухом, осеняя Багдад своей мудростью и красотой. Слова ее — горящие стрелы, не знающие границ, языков, мод и запретов. Да продлит вашу жизнь милосердный великодушный Аллах, никогда не лишая пристанища!

Публика медленно расходилась, ворча, одни направлялись к другим помостам, кто-то решил утешиться у фруктовых прилавков. Пока команда приближалась, рассказчик сдергивал и сворачивал задник с изображением ночного неба.

— Эй, парень, — окликнул Касым.

Тот оглянулся, отыскивая, кто к нему обратился.

— Эй, парень, — презрительно повторил Касым, помахивая рукой, чтобы привлечь внимание, — поверни-ка ко мне свои рабские ушки.

Взглянув сверху вниз, рассказчик рассмотрел шестерых грубоватых с виду мужчин, собравшихся непонятно зачем у помоста, но, приучив себя не выносить заключений, увидел перед собой просто компанию, ничем не отличавшуюся от других — люди как люди, — и инстинктивно улыбнулся.

— Чем могу служить? — спросил он.

— Словом хочу с тобой перемолвиться, — сказал Касым, восхищаясь собой. — Если ты уже закончил.

— Конечно, — согласился рассказчик и покорно спрыгнул с помоста на землю. — Только знай, что я маула[35]. Мое имя Зилл. Дядя дал мне полную свободу.

— Но ты еще мальчишка, правда?

— Вечный, — рассмеялся Зилл, поставивший перед собой непосильную задачу угождать всем и каждому.

— Впрочем, видно, у тебя хорошая память, раз помнишь столько всяких баек. Много платят? — Касым многозначительно взглянул на почти пустую корзинку Зилла.

— Я не ради денег рассказываю.

— Просто в толпе толчешься? Народ зазываешь? Твой дядя то же самое делает.

— Значит, ты моего дядю знаешь?

— С тех пор как ты еще на свет не родился.

— Такой человек заслуживает уважения.

— В самом деле не помнишь меня? — обиженно переспросил Касым.

— У меня действительно хорошая память, только не на лица.

— Ты не раз мне прислуживал в дядином доме, — соврал Касым, — и утверждаешь, что совсем не помнишь?

Зилл попытался собрать немногочисленные воспоминания о периоде службы.

— К сожалению, в доме дяди бывало очень много народу. Впрочем, удивительно, что я не могу припомнить столь примечательного мужчину.

Таук рассмеялся, хотя Зилл говорил без малейшей иронии.

— Ну и ладно, — отрезал Касым. — Потому что я тоже не помню твою свиную задницу. — И с этой минуты начал держаться с необычной даже для себя враждебностью.

— Чем могу служить? — вновь спросил Зилл, до сих пор не догадываясь, к чему клонится дело, но и не позволяя себя запугивать.

Выпучив на него левый бычий глаз, Маруф выпалил типичный для себя вопрос — ни к селу ни к городу:

— Ты кастрат?

— Тише, — рявкнул Касым.

— Да нет, все в порядке — Зилл сочувственно посмотрел на Маруфа — Ты что-то сказал, друг мой? На рынке шумно, плохо слышно.

— Ты кастрат? — повторил Маруф, слышавший где-то, будто нубийцы бесплодны, как мулы.

— Надеюсь, что нет, — рассмеялся Зилл. — Мир полон чудес, хорошо б в нем оставить потомков.

— Не сердись на Маруфа, — в паузе вставил Юсуф. — Такой уж он есть. — И добавил в объяснение: — Нас твой дядя прислал. Хочет, чтоб ты с нами в Африку плыл.

— Что, никогда об этом не слышал? — раздраженно спросил Касым.

— Так вы моряки? — удивился Зилл.

— Конечно, моряки. Никогда не слышал?

— Никогда, — покачал головой юноша. — Ну, серьезных разговоров не было…

— Не поверю, — сказал Касым. — Даже не догадывался?

— Было дело, — признался Зилл. — Как-то мы обсуждали с дядей такую возможность. Только речь шла об Индиях. Он, наверное, неправильно меня понял.

— Никогда не рассказывал тебе про кофа?

— Про кофа? — переспросил Зилл и сразу все понял. — Стало быть, дело в кофа? Которым заинтересовался мой дядя?

— Значит, слышал?

— Я его постоянно пью, чтобы день был длиннее.

— Вот зачем мы отправляемся в Африку, — объявил Касым, — за кофа. Чтобы у толстозадых олухов вроде тебя день стал длиннее.

— Да сохранит тебя Аллах и вернет домой в целости и сохранности. Но сколь бы ни было мне приятно ваше общество, как бы ни уважал я желания моего дяди, у меня своя дорога. В данный момент никак не могу выкроить время на путешествие.

— Не можешь? — рассмеялся Касым. — Почему? Есть ближайшие планы?

— Слишком много важных дел надо сделать.

— Важных? — Касым не верил, что бывают дела важней плавания в море.

— Шехерезада? — с готовностью подсказал Юсуф.

Темные глаза Зилла озарились улыбкой.

— Вот именно.

— Надеешься с ней встретиться?

Зилл благодарно кивнул — кажется, однорукий его понимает.

— Надеюсь, — признался он и не устоял перед возможностью высказать свои тревоги. — Только пока дворецкие отвергают все просьбы. Я уверен, если бы сама царица узнала, сколько я сделал для распространения ее идей…

— Идей… — невольно прошептал Исхак.

Зилл впервые пристально взглянул на него, самого старшего из шестерых. Он не совсем разобрался в своих ощущениях, но почуял, что знает этого мужчину или слышал о нем.

— Ты не согласен, что ее рассказы имеют особый смысл? — прямо спросил он.

Исхак тяжело вздохнул. Впервые увидев юношу, стоявшего под звездами, он был поражен, узнавая его почти сверхъестественным нюхом. Несмотря на юношеский пыл, присутствуют все признаки: припухшие от бессонных ночей глаза, легкое пренебрежение к собственной внешности, потертые края рукавов, запачканные чернилами, равнодушие к деньгам. И красноречивая забывчивость или рассеянность — по крайней мере по отношению к реальному миру. Мальчик — писатель или ученый. Радуется любой возможности вступить в дискуссию, изложить свои взгляды, с неустанным энтузиазмом их уточняя. Как будто это имеет большое значение.

Так или иначе, не представилось шанса продолжить беседу — раздраженный Касым решительно взял дело в свои руки.

— Кого, черт возьми, интересуют ее рассказы? — буркнул он. — Мы просто хотим знать, плывешь ты с нами или нет! Нет, насколько я понимаю?

Зилл с прискорбием подтвердил:

— К сожалению, я не могу покинуть Багдад, особенно сейчас.

— Не жалей. Я за тебя не дам и комариного крылышка. Только осмелишься ли объяснить это дяде?

— Против судьбы не пойдешь.

— Он взбеленится. Чтобы ему перечить, надо иметь медные яйца, — высказался за всех Касым.

— Я справлюсь.

— Ну, тогда очень рады знакомству. Можешь и дальше подтирать ему задницу.

— Я вам уже сказал, что свободен.

— Свободны только морские капитаны, — провозгласил Касым и отвернулся. — Пошли, ребята, завернем в таверну.

— А что стало с царевичем? — полюбопытствовал Даниил, пока остальные не утащили его за собой.

— С кем? — не расслышал Зилл, потянувшись к нему. Даниил шептал так тихо, что слова унес ветер.

— С царевичем Ахмедом, — шепнул Даниил. — Прищучил он ту самую женщину?

Зилл от души рассмеялся.

— Это уже другая история, — ответил он, с тревогой глядя вслед команде, пробиравшейся мимо суетливых прилавков.

Глава 6

о остроте ощущений ничто не сравнится с прогулкой в обнаженном виде по освещенным звездами улицам большого иноземного города.

Она сбросила расшитое платье, серьги, ожерелья, браслеты, пояса, рубашки, золоченые туфли — вообще все одежды и украшения, кроме серебряного браслета на щиколотке и бубенчиков в косах. Осталась в одной ночной сорочке, и та разлеталась и таяла в ее сиянии. Купалась в жарком воздухе, потряхивая пышными грудями, покачивая бедрами, праздно, с полной уверенностью шагая по дороге, устланной стегаными подстилками и бобровыми шкурами. Слышалось только журчание фонтанов, неумолчный шум ветра, который ее овевал, присаливал мелкой пылью, проникал между ляжками, позванивал бубенчиками в волосах. Она наслаждалась, блаженствовала, пресыщенная успехом, счастливая повелительница матриархата, которой не требовалось маскировать ни одну линию фигуры, не приходилось выщипывать ни один седой волос — стихийная, свободная, вечная.

Прогулка началась от дворца Джафара аль-Бармаки в Шаммазии. Полный мебели и фресок на двадцать миллионов дирхемов, по-прежнему носивший имя знаменитого визиря, выложенное золотыми буквами на мраморных арках, он оставался в Багдаде самой просторной пустующей резиденцией, кроме дворца Сулеймана, где расположился царь Шахрияр, и самого дворца Золотых Ворот, который, как ей известно, был предложен гостям в качестве резиденции и отвергнут, не из-за разрухи — былой славы дворец не утратил, предложение считалось великой честью, — а потому что Шахрияр настаивал на размещении поближе к «брату-государю», пребывавшему в аль-Хульде. Известно также, что в бесконечной предварительной переписке царь упорно требовал для нее разрешения ходить обнаженной в купальни: чисто рациональный обычай — красивые одежды и украшения в банях пачкаются и тускнеют, — который, на ее взгляд, доставлял ему редкое сексуальное наслаждение, безусловно, усиленное мыслью о том, что подобная дерзость не принята в куртуазном Багдаде. Она его даже поддразнивала: «Не опасаешься, что мужчины увидят меня обнаженной?» «Пусть лучше тысячи мужчин увидят тебя обнаженной, — отвечал он, — чем ты увидишь единственного обнаженного мужнину».

Ведущую от дворца улицу вдоль канала Махди освещали пропитанные нефтью факелы, мерцавшие на ветру. Впереди шли три легко одетые прислужницы с ароматическими свечами. Позади следовали два статных евнуха с обнаженными мечами. С окрестных улиц выставили всех, кроме постоянных жителей, все ставни были закрыты, проходы перекрыты, патрули шурты следили, чтобы никто не оскорбил ее чести. Будто это действительно ее волнует. Даже сейчас краем глаза видно, что стража на прилегающих улицах бодрствует в надежде подглядеть украдкой, запечатлеть ее образ в запретной сокровищнице памяти. Она мельком увидела силуэты таращившихся на нее мужчин, услышала ироническое замечание: «Багдад изменился!», потом топот зазевавшегося стража, спешившего разобраться. Чувствовала на себе испытующие взгляды сквозь щели в ставнях, воображала глухие мольбы и упреки, ощущала биение смятенных сердец.

На перекрестке с улицей Торговцев лошадьми прохладный ветерок развеял жару, приятно щекоча кожу. Свернули налево, спускаясь по склону холма, плотно застроенного домами, напоминавшими чрезмерно выросшие зубы. Внизу рядом с рынком Худаир, где торговали редкими китайскими товарами и водой в кувшинах, стояла баня Ибн Фируз, выбранная из семи тысяч других за несравненное великолепие внутренней отделки. Шехерезаду не интересовали красоты — хотелось окунуть усталые кости в горячую воду, попариться, подставить тело ласковым язычкам струй, смыть с себя грязь, накопившуюся за четырехмесячную одиссею.

Сам вечерний банкет в аль-Хульде обернулся тяжким испытанием. Лепешки из толченой пшеницы, молочные ягнята, запеченные в серебряных духовках, голуби в маринаде, цыплята, фаршированные вареньем из розовых лепестков, башни из сладкого мяса, которые рабы разносили на коромыслах, пирамиды баклажанов, выложенных на цветах левкоя, даже пирог величиной с быка, начиненный сочной говядиной, обжаренной в фисташковом масле. Величественный Ибрагим, чернокожий сводный брат Гаруна, с лютнистом Зальзалем присоединились к хору, услаждавшему слух легкой печалью. Знаменитый переводчик Корана Хашнам аль-Басри, величайший в мире шахматист аль-Шатранджи[36], автор басен о зверях и птицах Али ибн-Сауд, Абу-Новас — подтвердивший свою репутацию стихотворением в честь текущего события, — почти бессознательно кружили вокруг, как бы исполняя строгий наказ произвести на нее впечатление багдадской культурой. Ее усадили за отдельный столик сбоку, но из уважения к статусу не отгородили ширмами, и все взоры были обращены на нее, все увеселения адресовались ей, все беседы начинались с ее реплик. Вдобавок стало ясно, что Гарун надеется в кульминационный момент услышать от нее сказку, старую или сымпровизированную. Но она, словно сознательно прогоняя такую надежду или стараясь смягчить чопорную атмосферу, приказала позвать бродячих артистов: акробатов, жонглеров, заклинателей змей, китайских собачек, прыгавших из корзины в корзину.

Собственно, сказок она не рассказывает уже двадцать лет. Обольщение мужа вылилось в тысячу и одну ночь мучений, и она решила, что этого никогда больше не повторится. Теперь уже почти все ушло из памяти, но было время — целую вечность назад, — когда она была идеалисткой, самоотверженной девушкой. Не в силах стерпеть гибель целого поколения — своих ровесниц, подруг, двоюродных сестер, прислужниц, — собрала, все рассказы, исторические хроники, анекдоты, басни, какие когда-либо слышала от покойной матери, учителей, дяди по отцовской линии, придворных, часто бывавших в отцовском дворце, высокопоставленных чужеземцев, которые там иногда останавливались, жрецов зороастрийских храмов, царских рабов, и особенно от багдадских купцов, торговавших в Астрифане ивняком, хлопком, глазурованными вазами, и, вооружившись, принесла себя в жертву неумолимому царю. Ее отец, визирь, поседевший и облысевший от беспощадной матримониальной мести Шахрияра, естественно, грозил не дать разрешения, но в конце концов примирился с потерей старшей дочери, посчитав ее ужасным, но справедливым возмездием за свое собственное участие в преступлении. Он лично доставлял в царскую опочивальню свежее мясо, добывая при случае жертв за пределами царства, выискивая в тайных покоях в домах родных и друзей. Пролитая кровь физически его истощила, он страшно исхудал, превратился в палку и лет через пять канул в забвение в Самарканде.

Принявшись столь искусно разворачивать первую из состряпанных на скорую руку сказок — о купце и духе, — Шехерезада преследовала единственную цель: подольше возбуждать в царе интерес. Три ночи означали три спасенных жизни, три недели — двадцать одну, три месяца — больше восьмидесяти, и собственная ее жизнь не имела, значения рядом с этими цифрами. Но через три года, родив трех сыновей, она оказалась измученной, но — о, чудо! — живой… спасительницей поколения… бессмертной. И прежней никогда уж не будет. Тяжелый труд сказительницы преобразил ее навсегда. Запас баек испарялся с угрожающей быстротой, поэтому пришлось их приукрашивать и растягивать, изобретать способы продолжения с помощью вставных историй, повторений, запутанных и туманных намеков, стихов — поразительно, сколько открылось возможностей. Она переживала за сказки, как за родных детей, жила в нескончаемом страхе, что однажды ночью вдохновение или память ее подведут, царю наскучит с натугой разыгрываемое представление, он найдет неувязки, не поверит иррациональному поведению персонажей. Поэтому вместе с верной сестрой Дуньязадой стала заранее тщательно набрасывать сюжеты, хотя даже при самой старательной подготовке неизбежно отвлекалась на время беременностей, болезней, политических неурядиц. Со временем здоровье пришло в упадок, и Дуньязада, огорченная ее внешним видом, силой заставляла сестру есть, принимать лекарства, прописанные будущим эмигрантом Манкой, маскировала бледность и синяки под глазами пудрой, румянами. Сама будучи красавицей, Дуньязада знала, что сестра, полная воодушевления и жизненных сил, просто неотразима. Знала также, что сказок самих по себе недостаточно — темп повествования жизненно важен. Чтобы вывести Шехерезаду из постоянного сокрушительного напряжения, даже предложила царю Шахрияру себя вместо сестры на целую неделю. Истинная героиня, хотя ее радовала возможность косвенно приобщиться к сестринской славе.

После подобного испытания Дуньязада вышла за младшего брата царя Шахрияра — сомнительная награда. Обе свадебные церемонии длились неделю — опустошительный для казны праздник под гром барабанов, свист флейт, в клубах благовоний, с раздачей милостыни. Годом позже царь приказал лучшему каллиграфу записать каждое слово сказок Шехерезады под ее диктовку. По завершении предполагалось запереть тома в медном хранилище в склоне горы, сохранив до скончания времен, как свидетельство их необычной любви. Но Шехерезада впервые за время замужества сочла возможным отвергнуть желание супруга, ссылаясь сначала на неготовность, потом отвлекая его под выдуманными предлогами, а потом — обретая все больше уверенности в себе, — заявляла единственно о своем нежелании. Теперь, через двадцать лет, решение непоколебимо. Рассказывать сказки — не радость, а мука, и больше она никогда этого делать не будет.

Обычно бани закрывались с наступлением темноты, но баня Ибн Фируз получила особое разрешение продлить работу, по крайней мере на время ее визита, за неделю до которого служители опрыскали помещения духами, украсили гирляндами, медными канделябрами. Снаружи ничего впечатляющего: приземистая постройка неправильной формы, оштукатуренная, облицованная кусками битума. Но, войдя во внутренний двор, Шехерезада очутилась в пещере джиннов с мозаичными дорожками, затейливым орнаментом, сценами охоты в рассеянном свете, полном пара и ароматного дыма. Служанки и евнухи быстро разделись, сама царица расположилась на каменной скамье в нетопленом зале, где ее намылили, покрыв пеной, растерли мочалками, окатили водой, расчесали волосы пальмовыми гребнями, сполоснули начисто. В обширном парном тепидариуме ее тело погрузилось в гигантский бассейн с водой, насыщенной ароматами ивы, усыпанной розовыми лепестками. Служанки и евнухи веселились, хихикали, брызгали на ее умащенные груди. Она медленно погружалась, раскинув руки, пока не уткнулась затылком в край бассейна. Блаженство.

Со свода внутреннего купола, выложенного драгоценными камнями, на нее смотрело человеческое лицо сказочного четырехкрылого орла Анки[37]. Вода нагревалась в находившейся рядом котельной, поступая по подземным трубам из канала Махди. Там у любимых топок дежурил ваккас — единственный из пяти постоянных работников бани, признанный незаменимым, — пару раз непременно украдкой выглядывавший в зарешеченное окошко. Шехерезада, развлекавшая в свое время многих истопников, пожелала ему удачи. В ортодоксальном зороастризме горячие бани считаются неприличными — прискорбно непрактичный принцип в астрифанские зимы и первый из многих, которые она с удовольствием преступила.

В конце смертоносного периода обольщения царь Шахрияр назвал ее «целомудренной, чистой и благородной». Оглядываясь назад, признала, что в тот самый момент и решила его сокрушить. Как вернуть себе целомудрие? Каждую ночь он ее щупал, тискал, щипал, резал лезвиями кожу, вырывал пучки волос, совал во влагалище рукоятку меча, приказывал палачу на глазах у нее рубить головы ягнятам, заставлял ее делать такое… о чем невозможно сказать. В то же время творимые безобразия быстро сказывались на его собственном рассудке, отчего он легче поддавался чарам. Она быстро сообразила, что его действительно свело с ума величайшее унижение — измена первой жены, — вообще унижение в принципе. И, естественно, стала вставлять в сказки неверных жен с ничего не подозревающими мужьями, включая царицу Лаб, хищницу, охотившуюся на мужчин, которая превратилась в белую голубку, чтоб ее оседлал черный дрозд, и, остро чувствуя болезненную реакцию, не могла не заметить, что такие истории чрезвычайно его интригуют, приводят в возбуждение, он открыто начинает их требовать как прелюдию к любовному акту. После чего соитие было особенно бурным. Больше того, она убеждалась, что себя он уподобляет не мужьям, а женам. Смысл абсолютно ясен: именно их аппетиты соответствуют его собственным. Поэтому принялась пробовать другие варианты: цари-тараны, несправедливо казненные достойные девы, соблазнительные юноши. Его разжигал позор, ревность, предостережения — все что угодно. Через два года после женитьбы она могла откровенно восхищаться физическим сложением торговцев во дворе перед царским дворцом, и он только ворчал. Через пять лет, выходя в город, наслаждалась услугами симпатичного кузнеца в дальней комнатке среди копий и пик, и царь, узнав об этом, лишь ежился. Через десять лет напропалую заводила любовников, о чем было известно всему Астрифану, и он ничего не мог с ней поделать. Теперь можно бесстыдно флиртовать с самим Гаруном аль-Рашидом. Не то чтобы ей действительно нужен халиф, просто она не знает другого пути. Терзать мужа не менее важно, чем удовлетворять потребности тела; кроме того, речь идет о возмездии. Даже сам царь считает наказание справедливым Дуньязада поспорила, бы, но тогда ее одолевали сомнения и страхи. В любом случае, если это не нравится Шахрияру, что он может сделать? Что осмелится сделать? Ему конец. Он развеялся облачком дыма.

— Потушите огни, — приказала Шехерезада компаньонам, которые мокрыми выскочили из бассейна — Я хочу видеть звезды.

Привыкла нежиться в бассейне одна, в темноте, созерцая небо в отверстия в потолке. Евнухи покорно загасили курильницы с благовониями, удалились в парную, после чего бассейн освещало лишь тусклое пламя в топке. Шехерезада оторвалась от стенки, оттолкнулась ногами, поплыла вверх животом среди лепестков, загребая руками, выплыла на середину бассейна, безмятежно плескаясь в полной невесомости, ища глазами звезды. Увы, их закрыли плотные дождевые или песчаные тучи. Послышалось, как что-то каскадом сыплется на купол. В серьезную непогоду можно застрять в бане, словно в ловушке — не так уж и плохо.

Со вздохом она опустила усталые веки, с радостью просто держась на воде. Ей хорошо знакомо искусство продлевать момент, не думая о будущем. Настоящее — вот ее царство. Она устала, ей нечего больше доказывать. Она выжила. Никто так не жаждет жизни, никто так ее не заслуживает.

Плавать, засыпая и просыпаясь. Плавать, как труп…

По крыше забарабанило громче, буря грянула в полный голос. Из парной доносились приглушенные крики, стоны. Видно, евнухи языками ласкают прислужниц. Раздается рокот, звуки разрываемой ткани, издали приближается гром. Пламя в котельной погасло, вода быстро остывала.

Глава 7

асым, подобно Аврааму, сделал обрезание — по его утверждению, по крайней мере, — в том возрасте, когда смог отпустить бороду. Заплатил проститутке для утешения при опухании, глотнул вина, взял кинжал, вспорол могучего воина от головки до мошонки. Содрал крайнюю плоть, как банановую кожуру, скормил собакам, прижег рану над горшком с углями. Говорит, волдыри были больше собственных яиц. С каждым повторением история звучит все ужасней.

Он долго страдал, отрекшись от христианства, хотя сохранил все до капли обычаи немытого тимми. Ел свинину и моллюсков, выбирал крошки из бороды, плевался, мочился у всех на виду, приставал к женщинам, редко мылся после соития. Вино тоже любил, никогда не выходя из порта без личной фляжки, которая его ублажала одинокими ночами. Однажды пытался соблазнить Исхака, размахивая чашей у него перед носом, надеясь, что тот не устоит, после чего его можно будет разоблачить: возможно, он себя наказывает за невоздержанность. Но услыхал от аскета единственный, типично мрачный ответ: «Я пью только то, что все пьют: круговую чашу смерти».

— Этот самый угрюмый придурок… — проворчал Касым, когда они без Исхака шагали через спящий квартал Русафа. — Как его там?

— Исхак, — подсказал Юсуф.

— Точно, Исхак. Во всяком случае, так он себя называет. Знаешь, аль-Аттар не догадывается, откуда он взялся. Хотя есть у него подозрения. Думает, будто он трахает мальчиков, или что-то такое.

— Неужели?

Касым считал педерастов выродками.

— Я тебе говорю. А теперь этот хрен возомнил себя чересчур благородным, чтоб с нами развлечься. Почему бы немного не выпить, отметив событие? После всего, что нам пришлось вытерпеть? После тяжкой работы? Неужели мы этого не заслужили, не имеем права согреть кишки, вскружить голову? Что Пророк — мир ему, — сказал насчет вина?

— Не припомню, — дипломатично ответил Юсуф, хорошо зная, что Касым имеет в виду лично им придуманное правило не принуждать моряков к воздержанию.

— Повезло ему, что мы не ушли прямо сразу, не бросив его. Неужели думает, будто это кого-то волнует? В самую последнюю очередь.

Впрочем, могу сказать, такова его цель — у меня безошибочный нюх на подобные вещи. Хочет остаться в Багдаде. Тут его дом. Я и сам хотел его вышвырнуть, словно кусок дерьма. Просто пнуть, пускай катится.

— Думаешь, мы сможем это сделать?

— Почему бы и нет? Ты боишься?

— Не боюсь, — заявил Юсуф.

— А тогда почему?

Юсуф помедлил в нерешительности перед ответом.

— По-моему, он просто ждет, когда пламя погаснет само, вместо того чтоб его задувать…

— Какое еще пламя?.. — насупился Касым. Иногда, говоря об Исхаке, он теряется в неизвестности, как будто сам предмет затуманивает рассудок.

Буря еще не грянула, Шехерезада еще не отправилась в баню, когда команда шагала к таверне святого Георгия в Христианском квартале, где была назначена встреча с загадочным Батруни аль-Джаллабом, хранителем тайны кофа. Уже опаздывая, Касым скакал весело, радуясь мысли, что заставил еврея ждать. В конце концов, если аль-Аттар рассказывал правду, то еврей прохвост, не заслуживающий никакой милости. А если разозлится, то где, как не в таверне, заглаживать вину. Касым обещал остальным приберечь фляжку, чтоб потом вместе отметить, после встречи прокаруселить всю ночь, стуча в двери, издавая громкое ржание мулов, заглянув на Свечной рынок со шлюхами в красных коротеньких панталонах.

Исхак остался готовить соломенные матрасы и камышовые подстилки для ночлега в передней пристройке к мечети Русафа.

— Трудно тебе тут придется, — радостно ухмыльнулся Касым.

Действительно: портик мечети, служивший приютом для бездомных, магнитом притягивал нежелательных личностей. Команда была вынуждена там ночевать из-за известного негостеприимства аль-Аттара «Конечно, мой дом — ваш дом, — сказал он, когда разгоряченный кофой Касым поднял щекотливый вопрос о ночлеге, — но в нынешние знойные летние ночи в мечети гораздо прохладнее и удобнее, правда?» Выдал взамен авансом маленькую горстку монет, допустив сентиментальную глупость, ибо хорошо известно, что Касым найдет способ быстро их разбазарить.

— Чтоб мужчина в его возрасте не имел ни жены, ни детей… Тут что-то не так, — продолжал Касым, испытывая облегчение и одновременно необъяснимую тревогу в отсутствие аскета.

— У него сын был, — сообщил Таук.

— Он тебе сказал?

— Намекнул… однажды.

— Да никакой не сын, — решил Касым после недолгого размышления. — Нанятый мальчик.

Интересно, чем сейчас занят Исхак. Охотится за мясом? Сговаривается со старыми дружками? Наносит визит аль-Аттару? Заново бреет голову?

— А бритая башка, что доказывает? Я стригся наголо всего один раз против чумных вшей.

— Может быть, у него тоже вши, — предположил Таук.

— И по ней даже шлепнуть не хочется. Шлепать по лысине — почти такое же удовольствие, как трахать морскую воду.

— Или в водопад мочиться, — добавил Таук, приведя в пример обычную для моряков поговорку.

— Он скрывается, — заявил Юсуф, — вот и все.

— От кого? — уточнил Касым, красноречиво взмахнув руками. — От шурты? Мне меньше всего хочется видеть преступника на своем корабле.

— Да ведь и нам позорить команду не хочется.

— Поэтому ты вдруг решил выступить на его защиту?

— Просто хочу как следует обсудить.

— У меня нет времени на обсуждение. Может быть, он убийца. — Касым адресовал последнее предположение Тауку, Даниилу, Маруфу, надеясь на соответствующую реакцию. — Подумайте, вдруг как-нибудь ночью свихнется и перережет вам глотки.

— Он не убийца, — твердо заявил Таук.

— Точно знаешь, да?

— Убийц точно знаю. Сам жил среди них. Знаю, как они выглядят.

— Правда? Вот так? — Касым остановился на полушаге, повернулся лицом к Тауку, устремив пылающий взгляд в его безумные глаза.

— Не смеши меня, — фыркнул Таук. — Ты даже инвалида не сможешь убить.

— Да ну? — прищурился Касым. — Посматривай за собой, красавчик, чтоб я тебя когда-нибудь не прикончил.

— Ты сказал, нам на борту не надо преступников.

— И болтунов нам тоже не надо.

Он небрежно шел дальше, но в глубине души ощутил прилив паники. До чего дошел Таук? Не намекает ли великан, что репутация капитана, как непревзойденного бойца, подверглась сомнению? Если подумать, выдержит ли Касым тщательную проверку? Неужели он вообще заслуживает проверки? После всего, что для них сделал — даже несколько часов назад, — должен выслушивать издевательства и насмешки? Похоже, что в отсутствие Исхака остальные взяли на себя задачу подрыва капитанского авторитета. Касым кашлянул, плюнул в стену. Главное — не проявлять никаких признаков беспокойства.

— Я ничего не боюсь, — повторил он. — Исхак первым на меня наехал, раньше вас, крысы, а я не испугался. Слышу, как рыба дышит. И если он думает, будто я… будто… — Касым запнулся, почти не веря собственным глазам.

Окрестные улицы непривычно пустовали — фантастически, если точно сказать: ни одного бредущего домой торговца, ни единого нищего, — а теперь, подойдя к дороге вдоль канала Махди, они разом застыли на месте, видя впереди самую что ни на есть завораживающую, самую что ни на есть неожиданную картину. Четыре красавицы с кожей цвета красного дерева шагали по устланной мягкой подстилкой улице, прикрывая ладонями зажженные свечи.

Справившись с изумлением, Касым безнадежно выдохнул:

— Вы только посмотрите! — и широко всплеснул руками. — Сколько в городе бывает парадов? И что мы тут сейчас видим? Очередной… — Он внезапно умолк, выпучил глаза, физиономия вытянулась, дыхание шумно вырывалось из легких.

Невозможно поверить! Никто из них глазам своим не верил.

За служанками шествовала пышнотелая дама. Округлые руки и ноги, колышущиеся бедра, выпяченная грудь. Олицетворение света, символ плоти.

Голая, как дельфин.

При всем своем знании женщин Касым утратил дар речи.

— Багдад изменился, — иронично заметил Юсуф.

Обнаженная женщина, как будто заметив их, чуть повернула голову с какой-то удовлетворенной улыбкой и пошла дальше уверенным шагом, свидетельствовавшим о привычке ежевечерне следовать этим путем.

Команда не успела еще сильнее изумиться, перевести дух, рвануть в переулок, посмотреть поближе или сделать еще что-нибудь, как позади неожиданно прозвучал предупредительный окрик:

— Эй, вы там!..

Круто развернувшись на месте, они увидели подбегавшего в темноте офицера шурты, который размахивал официально принятым на вооружение боевым мечом.

— …что тут делаете? — Глаза его перебегали с одного на другого, кровь пульсировала в голове. — Как проникли за кордоны?

Захваченная среди приятной прогулки команда попятилась к стене.

— Я спрашиваю, как вы прошли за кордоны?

Касым оправился первым:

— За какие кордоны?

— Весь район оцеплен стражей!

Касым взглянул на Юсуфа и отступил назад.

— Мы никаких кордонов не видели, — честно признался он. Его путал меч, но не мужчина; скорее всего, страж — раскаявшийся преступник, как почти все служащие шурты.

— Тогда кто вы такие и что вам тут нужно?

Ближе подойдя к стражникам, видя их численное преимущество, Касым постарался скрыть страх.

— Мы моряки, — доверительно сообщил он. — А я капитан.

Второй страж подбежал на подмогу, привлеченный шумом, и первый осмелел.

— Так что вы тут делаете? — повторил он с характерной для шурты ухмылкой.

— Направляемся в Шаммазию.

— Зачем?

— Повидаться с друзьями.

— С какими?

— С хорошими. — Касым решил, что держится слишком почтительно, отвлекшись на голую женщину. — Причем мы опаздываем. А что? Тебе какое дело?

Стражник крепче схватился за меч, воспользовавшись возможностью компенсировать неуверенность.

— Откуда, из какой дыры вы явились? — с жаром потребовал он ответа, отчасти действительно раздраженный, отчасти притворяясь ради подбежавшего товарища.

— Какая тебе разница? — переспросил Касым, шагнув вперед и выпрямившись в свой полный незначительный рост. Хорошо помня инсинуации Таука насчет его храбрости и находясь в обнадеживающей близости к великану, решил, что пора проявить хваленую агрессию или хоть продемонстрировать нечто подобное.

— Я спрашиваю, из какой дыры вы явились? — повторил стражник.

— А ты сам из какой дыры? — Касым сжал кулаки.

— Сдай назад. Сейчас же сдай назад.

— Никогда никуда не сдаю.

— Ну-ка, сдай, или я…

Таук, многозначительно кашлянув, явил из тени свою впечатляющую бычью фигуру, продемонстрировав деликатнейшую угрозу, искусно напомнив о первичной непосредственной силе, так точно рассчитав намек, что его почти можно было принять за простое инстинктивное движение.

Оба стражника замерли одновременно перед размерами и благородным жестом Таука, предоставлявшим им хотя бы возможность ретироваться, не ударив лицом в грязь.

— Мы из мечети Русафа, — дипломатично пояснил Юсуф. — Да сохранит Аллах мечеть Русафа. Там мы остановились. А сейчас идем к таверне Святого Георгия в Шаммазии. Вот и все. Никаких кордонов не видели. Если прорвались, то случайно.

Стражники выпучили на него глаза.

— Чистая правда, — заверил он, пожимая плечами, — истинная.

Стражи слегка опустили оружие: видимо, они не были настроены на физическое столкновение.

Касым сразу истолковал этот жест как сигнал отступления.

— Ну и ладно, — сплюнул он. — Найдем другую стену, чтоб помочиться. Сюда, ребята! — добавил он, разворачиваясь. — Некогда мне тут с шуртой точить лясы. У меня с евреем назначена встреча. — И снова пошел вниз по переулку. Стражники инстинктивно шагнули, желая остановить его, но сразу же сами остановились, так как направлявшаяся в баню процессия, евнухи и прочие, благополучно проследовала.

Остальные члены команды один за другим покорно зашагали за капитаном. Стражники только беспомощно смотрели им вслед.

— Мошенник, — пробормотал один, сунув боевой меч за шипованный форменный пояс.

— Пробьет их час, — буркнул другой. Стандартное решение представителя службы безопасности, потерпевшего неудачу.

Священник поторопился принести доску для игры в нарды.

Команда добралась до таверны в темном переулке Дар-аль-Рум у впечатляюще расписанной якобитской[38] церкви с дверями из черного дерева с позолотой, рядом с которыми стояла дакка — деревянная скамья под балдахином для ожидающих и служителей. Воздух вибрировал в приближении бури.

— Вы, червяки, тут сидите, — приказал Касым. — Не навлекайте неприятностей на свою голову.

— Похоже, дождик будет, — проворчал Таук.

— Ну и хорошо. Помыться вам не мешает.

— Я на улице под дождем не останусь.

— Знаешь, как говорят в тавернах: шестеро — это уже бандитская шайка.

— Нас всего пятеро.

— Может, шестой уже там, кто знает?

— Тогда и так уж бандитская шайка.

Касым вздохнул:

— Долго я там пробуду? Поболтаю с евреем, может быть, выпью стакан вина и вернусь, глазом моргнуть не успеете.

— Налакаешься, вот что.

— Я никогда вообще не пьянею, — заявил Касым, с опозданием сообразив, что Таук с ним спорит. — Это ты напиваешься вдрызг, хоть размером с кита. Опрокинешь стакан и блюешь. Что тогда еврей подумает? Евреи страшилищ боятся.

Уродливая внешность всегда мешала Тауку чувствовать себя на равных с другими людьми. И Касым этим воспользовался.

— Ладно. Радуйтесь, если я вообще выйду после таких оскорблений.

Он вдохновенно свистнул, распахнул дверь и исчез.

Таверна была двухэтажной, с вентиляционными отверстиями в сводах, пышно украшенная цветами, сверкающими изразцами. В центральном пивном зале мальчик-раб, держа в руках расписной кувшин и яркую вышитую салфетку, обслуживал шестерых мужчин, раскинувшихся на подушках и плетеных матрасах. В подвешенной на кожаных ремнях кабинке другой юноша деловито выжимал под прессом виноградные гроздья. Атмосфера приятная, но порочная — выпивка официально наказывается восьмьюдесятью ударами плетью, хотя шурта в принципе закрывает глаза, болтливые веселые посетители одновременно утоляют многие аппетиты. Когда Касым вошел, вино булькало, сыра и лепешек было в достатке, беззастенчиво велись азартные игры — один мужчина стоял на голове на пари, — кипело веселье: дхаррат пускал газы, сбивая с цветов лепестки, впрочем, большого внимания не привлекал, ибо это искусство давно устарело.

— Глазам своим не верю! — прокричал чей-то голос. Это был Адин, хозяин таверны, одетый в традиционную пятнистую джуббу виноторговца. — Аль-Басри! — просиял он. — Морская крыса! Слава Аллаху, вновь приведшему тебя в мой дом! — Он проскользнул по залу, сердечно приветствуя Касыма.

— Мир тебе, и все прочее, — сказал искренне польщенный Касым, честно забывший имя этого мужчины. — Давно мы не видались?

— С момента крещения моего сына.

— Сколько ему сейчас?

— Уже причащает.

— Причащает?

— Прислуживает по праздникам в аль-Джатилике.

— Ну да? — заморгал Касым. — Проклятие, я и правда состарился.

— Возмужал! Кто пьет вино, никогда не стареет.

Касым рассмеялся:

— А ты тут процветаешь?

— Хотят утопить нас в налогах, но мы пока держимся на плаву.

Морская аналогия прозвучала приятно.

— А церковь?

Единственная реально запомнившаяся Касыму деталь заключалась в том, что Адину грозило отлучение из-за причастности к проституции.

— Ба! — махнул рукой Адин. — Церковь обнаружила, что кровь Христова с неба дождем не льется.

— Я такого никогда не видел. Стало быть, ты ее поставляешь?

— Угу, в виде вина. И прочее по мере необходимости.

— А Мириам? — Касым подвинулся ближе. — Все поет?

— Увы, Мириам получила другую работу. Даже в таком возрасте на ее услуги большой спрос.

— Спрос большой не только на ее услуги, — попробовал слегка пошутить Касым, и хозяин таверны расхохотался от всего сердца.

— У нас недавно появилась другая певица, может быть, тебе понравится. Многие мужчины жаждут ее улыбки. Может, выкроишь время ее позабавить?

Касым призадумался, чувствуя искушение. Воин весь день терзался: сперва из-за сказительницы, невидимой на приапическом толстокожем животном, потом из-за запахов, оставленных драгоценнейшей Зубайей, и высокой порученной миссии, возбуждающего кофа, прелестных красавиц из сказки мальчишки-раба, подмеченной по дороге в таверну грудастой девки, шлявшейся по улице в чем мать родила. Это уже почти нестерпимо. Сексуальный аппетит Касыма ненасытен, он никогда не ходит в плавание без своей «специальной подушки» в виде гигантского баклажана, которую откровенно называет третьей женой «без нытья и без месячных». На твердой земле первым делом спешит влезть на какую-нибудь жену, шлюху, рабыню, дикарку, а если не удастся, то и на соломенное чучело, которое можно из-под полы купить в порту Сираф. Он без конца хвастался своими мужскими достоинствами, волнуя остальных в открытом море сладострастными откровениями. Доведенный до точки воспламенения голой бабой на улице, он предвкушал прелести пропорционально сложенной Мириам, которую однажды довел до экстаза и воплей всего за двадцать дирхемов.

— Может быть, — разочарованно бросил он, постаравшись принять деловой вид. — Я должен тут повидаться… с одним евреем. — И оглядел посетителей. — Позабыл, как зовут.

— Нынче вечером к нам ни один еврей не заглядывал.

— Может, он ходит в каком-нибудь другом обличье.

— Все равно, — заверил Адин, — я всех присутствующих хорошо знаю. Вон те два дайякана — заядлые игроки. Абдулла — старый друг. Те двое — погонщики верблюдов с буйным нравом. Никаких евреев.

— Наверно, не дошел еще.

— Важный человек?

— Самый важный на свете.

— Тогда открою бочонок лучшего вина мушамма и помолюсь о благоприятном исходе.

Расстроенный Касым присоединился к обществу, откинулся на подушки, перед ним мигом появился прислужник, протянув бокал на ножке и салфетку, чтоб утирать рот. Из горлышка кувшина полилось густое красное вино. Касым громко, бесцеремонно проглотил напиток, сразу понравившись двум забиякам, сидевшим рядом.

— Дай мне бездонную чашу, а? — дружелюбно сказал один. Единственное, что я ставлю выше убийственной драки.

— Дай мне бездонную женщину, — ответил Касым. — Если такой поблизости нет, я согласен на драку.

Мужчины рассмеялись.

— Тогда тебе наверняка угодит певица Дананир. Скачет, как йеменская верблюдица.

— Я хотел повидать Мириам. Много лет ее не встречал.

— Мириам особенная, — согласился первый задира. — Да теперь растолстела. А Дананир колышется, как тростник. И дырка не меньше, чем в куполе.

— Не меньше священного города, куда мужчины совершают паломничество, — поправил второй.

— Приходят в такой благоговейный восторг, — добавил первый, — что падают без памяти.

Касым заинтересованно нахмурился.

— Вы оба там бывали? — смело спросил он.

Мужчины снова расхохотались.

— Добрый мусульманин дважды в одну дыру не забивается. Только если пробьешься в стену Дананир, никогда не забудешь.

— Я рожден пробиваться сквозь стены.

— Тут есть еще с кем сразиться, кроме нее, — доверительно шепнул один из драчунов. — Погонщики верблюдов. Глаз с нее не сводят. Пятый вечер здесь торчат, послезавтра отправляются с караваном.

Касым опасливо взглянул на упомянутых мужчин. Погонщики верблюдов славятся диким блудом, а эти выглядят особенно гнусно. Явно услышав их речи, оба угрожающе посмотрели на Касыма.

— Сильные мужчины, — заметил буян. — Мы не смеем переходить им дорогу. Для нас это слишком.

Касым хмыкнул, не получив большого впечатления. На данной стадии он был достаточно трезв, чтоб отвести глаза. Понятно — задиры стараются затеять драку, может быть, даже от этого что-нибудь выиграть. В конце концов, до прихода еврея следует соблюдать осторожность; абсолютно не хочется ввязываться в одностороннюю ссору.

Он постоянно поглядывал на дверь. Еврей сильно запаздывает.

Вино текло и текло: обещанная мушамма, прямо из бочки в подвале, наполовину закопанной в землю; искусственно сброженный матбух; вино из знаменитого монастыря Акбара; даже совсем молодое, только из-под пресса. Сопротивление Касыма таяло с каждой чашей. В конце концов, разве он не заслужил выпивку? И вечно ждать не может. Если Аллах поставил перед ним столько вина — такого даже не припомнишь, — то кто он такой, чтобы спорить? Судьба всегда права, как говорит Исхак. Кроме того, чем больше пьешь, тем яснее становится, что у него особый организм, который никогда не пьянеет.

Еврей недопустимо опаздывает.

Касым осушил столько бокалов, что, к удивленной радости буянов, стал присасываться прямо к кувшину, еще чаще поглядывая на дверь.

Понаблюдал за непристойной хаял — пьесой театра теней. Фигуры — изображающие людей палки, закутанные в одежды, — начали колыхаться, расплываться перед глазами.

— Бей их! — завопил Касым. — Ублюдки!..

Зал накренился, цветы издавали тошнотворный запах. Он посмотрел на дверь, сам не зная зачем.

Гремели ассирийские тамбурины и бубны.

У Касыма еще оставалось туманное ощущение, что он ждет здесь кого-то. Какого-то гада.

Хозяин таверны, жирный хрен, потребовал внимания.

— Если дорогие гости приятно проводят вечер, — молвил он, — пусть возблагодарят себя за компанию, а не меня. Однако поистине, что такое вино без песни? То же, что утро без соловья и ночь без луны. Подобное упущение надо поправить. Как ни довольны любезные гости, сейчас Дананир, наша певчая птица, вольет вино в ваши уши.

Глаза Касыма наполовину закрылись. Сквозь туман он видел появление стройной девушки в синих одеждах с рисунком из вьющихся листьев, с длинными, гладко расчесанными волосами и стыдливо опущенными глазами. Сначала Касым проявил равнодушие, вновь пожалев об отсутствии полнотелой Мириам. Но вот девушка вскинула грушевидную лютню из фисташкового дерева, принялась нежно перебирать струны, издавая чарующие звуки, и завела столь душевную песню, что тронула б сердце акулы:

Мой любимый плывет по морям, помахав на прощанье.

Когда его атласные руки меня приласкают?

Солнцем светят мне сладкие воспоминанья…

Может быть, моя тень перед ним в чужих землях витает?

Любимый оставил ее в одиночестве, распевала она, выводя трели, и хотя горе было так велико, что жизнь казалась конченой, теперь все же решила искать любви на других берегах. После долгого воздержания ее переполняет желание, она — цветок в полном цвету, созревший плод, полная дождя туча, изголодавшийся сикх, ножны без меча, бочка прозрачной воды в ожидании, когда кузнец погрузит в нее жезл. Найдется ли мужчина, достойный проникнуть в ущелье, напиться в оазисе, окунуться в росу? Девушка подняла глаза, обведенные карандашом, бросила вокруг пронзительный взгляд из-под шелковых ресниц.

Касыма словно копьем проткнуло. Девичьи жалобы пьянили сильнее бурлившего в животе вина. Мысли скакали, как виноград под прессом, он видел в Дананир всех дразнивших его за день женщин. Она ему слезно жаловалась, просила утолить ее жажду, тогда как он — сам дьявол, пусть даже не первой молодости и не из железа сделан.

— Она — лавка с двумя дверями, — шепнул один из плутоватых буянов. — Хочешь, войди спереди, хочешь — сзади.

Касым затрепетал. Песня подходила к концу. Полностью излив душу, девушка удалится в комнату на верхнем этаже, ляжет в постель в ожидании мужских объятий. Долго он будет заставлять ее ждать? Честно ли это? Нет, конечно, — надо немедленно действовать. Напоить ее, удовлетворить желание, прогнать воспоминания о двуликом любовнике, осыпать динарами в знак веры в будущее, которое он вот-вот начнет ковать, закладывая основы капитала в чужих землях, где перед ним будет витать любая тень. Какую захочет, ту и увидит. Он непобедим Касым с трудом поднялся на ноги, и погонщики верблюдов сразу насторожились, пристально на него глядя.

Если попробуют остановить, пожалеют. Хотя хорошо бы, чтоб в зале был Таук, пустил бы им кровь.


Таук редкими зубами откусил гипсовую затычку с ивового прута, купленного у прохожего разносчика, и принялся высасывать сахар. Юсуф, пристроившись рядом на краю скамьи, срезал последний кусок кожуры с перезревшего арбуза, беззастенчиво выплевывая семечки в переулок. Даниил сидел на корточках, привалившись к стене, обхватив себя руками на холоде. Маруф, вращая единственным глазом, разглядывал небо.

— Скоро будет большая буря, — мрачно доложил он.

— Мы и сами гром слышим, — буркнул Юсуф.

— Страшная буря, — повторил Маруф. Два отдельных фронта окружали город, как воюющие армии, готовые столкнуться над головой. Он никогда не видел ничего подобного. — Страшная буря, — снова молвил Маруф и почесался.

— Может, пора зайти в таверну? — предположил Таук. — Наш капитан давно уж там сидит.

— Дадим ему поблажку, — решил Юсуф.

— Если давать слишком много поблажек, мужчина может сбиться с пути.

Юсуф вздохнул, взглянул на дверь таверны. Правда, они ждут на улице целую вечность, он и сам уже почти решил заглянуть, собственными глазами удостовериться, что происходит. Но одно из правил взятого им на себя покаяния требует воздержания от поспешности, и хотя прежде бывали моменты, когда он, стыдясь своей пассивности, едва не совершал импульсивных поступков, теперь даже не помнит, чтобы предпринимал хоть одно радикальное действие после того, как лишился руки. Пока капитан сидит в таверне, Юсуф — номинальный вожак, хотя видит в этом лишь груз ответственности, еще считая себя недостойным подобного положения. Неприятное ощущение собственной неполноценности связано не только с Касымом Не хочется признавать, что в отсутствие Исхака, даже в один нынешний вечер, образовалась некая зияющая пустота. Мрачный зловещий мужчина быстро и уверенно превратился в противовес капитану — оба обладают’ весьма ярко выраженным характером и философией; даже трудно представить, что некогда они были чужими друг другу. У обоих что-то есть. Определенность. Решительность. А у Юсуфа ничего подобного.

Он смотрел на дверь, воображая, как открывает ее. Вспомнил время, когда над этим не приходилось раздумывать.

Снова выплюнул в темноту арбузные семечки. Одна улетела в арку над запрокинутой головой Маруфа.

— Поосторожнее, — предупредил Таук. — Ты ему здоровый глаз выбьешь.

— У него все равно останется ровно столько здоровых глаз, сколько у тебя зубов.

Таук в ответ широко открыл рот, пробежался языком по чрезвычайно редким передним зубам, издавая страдальческие стоны.

— Спаси Аллах детей от подобного зрелища, — усмехнулся Юсуф.

— У меня один глаз хороший, — заявил необычно разговорчивый Маруф. Он всегда зарабатывал себе на жизнь, высматривая берега и приближавшуюся непогоду.

— И мы говорим то же самое.

— Видел серебро на женщине.

Типичное загадочное замечание.

— Это он ножной браслет имеет в виду, — пояснил Даниил. — И я тоже видел. На той самой, на голой.

— Да больше ничего не увидел, — добавил Таук.

Копт смущенно посмеялся. Таук знал, что щиколотки для него — фетиш. Самое первое эротическое воспоминание Даниила связано с христианской свадебной процессией в Александрии, с обнаженными лодыжками невесты, мелькавшими под шлейфом из золоченого шелка.

— Не догадываетесь, кто она такая? — спросил он, сменив тему. — Одна из жен халифа?

— Шехерезада, — сообщил Юсуф.

— Сказочница? — прищурился Даниил.

— Она самая.

— Откуда ты знаешь?

— На кожу не обратил внимания? Индийская кожа. Мускус, вымоченный в камфарной смоле.

— На улице темно было.

— Браслет ты, однако, заметил.

Послышался треснувший раскат грома.

— Эх, был бы с нами мальчишка-раб! — рассмеялся Даниил. — Здорово сдрейфил бы.

— Наверняка побежал бы в укрытие, — добавил Таук, отбросив в сторону ивовый прут. — Слабак.

— Я бы с такой уверенностью не говорил, — возразил Юсуф, склонный, как ни странно, к спорам. — У него благородные мысли.

— Что значат благородные мысли? — рассмеялся Таук.

— Он молод. Идеалист.

— Значит, долго не проживет.

— Так и дядя его говорит.

— Дядя его испражняется лучше, чем мы едим.

— Его дяде везло, — заметил Юсуф. — Сваливался в воду, вылезал с рыбой во рту. А сейчас что собой представляет? Похваляется важными знакомствами да трясет яйцами.

— Ты деньги от него получаешь.

— Я от него обещания получаю, что не одно и то же.

— Ничего получать не обязан, если не хочешь.

— Правда, — согласился Юсуф.

— Зачем тогда это делаешь? — спросил Таук, подумав. — Другого выбора нет?

— Я от всего отказался.

— Так зачем остаешься? Почему сам по себе не гуляешь?

— Почему?..

Юсуф знал, Таук спрашивает не из злорадства, а из чистого любопытства, но вопрос больно ранил душу, попав прямо в цель. Некогда он был близок к великолепной карьере, богатству, почету и всем этим пожертвовал ради непосредственности — формализованной анархии — бану[39] Сасана: преступного подпольного мира. Там он блистательно проявил себя с абордажными крюками, лазанием по стенам, подкопами, клещами и за свои грехи понес подобающее каноническое наказание[40]. Подобно Исхаку, ушел в море, и провел на соленой воде много лет. А теперь сидит у багдадской таверны под надвигающейся бурей с великаном-людоедом, суетливым христианином и простаком средних лет.

— Чтобы тосковать потом по всему этому? — пробормотал он, даже сам не зная, серьезно ли говорит.

— Гром, — объявил Маруф, когда по всей улице прокатился особенно громкий рокот. — Будто судно на риф напоролось.

— У нас есть уши. — Юсуф начинал нервничать. Сильный дождь, заваривавшийся в тучах, уже падал на улицу винными каплями. Воздух вовсе не освежался, наполняясь густой пылью. А Касыма по-прежнему нет, как не бывало. И еврея, если на то пошло. И никого другого. Дверь оставалась плотно закрытой.

— Думаешь, нас продали? — спросил Таук.

— Почему ты спрашиваешь?

— Нутром чую.

— Для тебя это подвиг, — усмехнулся Юсуф. — Нет, по-моему. Никто нас не продал.

— Доверяешь Касыму?

— Я себе даже не доверяю.

— В чем тогда дело?

— Не знаю, — вздохнул Юсуф. — Просто в чем-то другом.

Может быть, гадал он, никакого еврея вовсе не существует? Может быть, аль-Аттар окончательно с ума сошел? Может быть, дело в целом так плохо пошло, что еврей попросту отказался от встречи с ними? А может быть, произошло нечто совсем непредвиденное. Что-то ужасное.

Надо узнать.

Он импульсивно — даже сам удивившись — отшвырнул арбузную корку, с юношеским проворством вскочил на ноги, взглянул на дверь таверны, пытаясь представить врага, преграждающего дорогу, посмеивающегося над ним. И снова его одолели сомнения, нерешительность. Он не мог понять, правильное ли принимает решение. Десять лет назад такого бы никогда не случилось.

Юсуф с усилием осторожно протянул руку.

И… прежде чем пальцы прикоснулись к дереву, створка, как бы в ответ на попытку, сильным рывком распахнулась внутрь.

Юсуф отступил, вытаращив глаза. За дверью царила дикая сумятица, мелькали кулаки, обнаженные лезвия, и он невольно попятился назад, в переулок. Юсуф увидел выкатившегося к его ногам Касыма в окровавленных одеждах и низкорослую фигуру в засиженной мухами дурре — видимо, погонщика верблюдов с его компаньоном повыше, в руках которого был окровавленный меч. Кто-то стоял в таверне, держа качавшуюся лампу.

Касым, шатаясь, встал на ноги.

— Ты мертвец! — неразборчиво выкрикнул он, кидаясь с кривым ножом на мужчину повыше.

Погонщик верблюдов, обливаясь кровью, хлеставшей из носа, вытянул суковатую руку, оттолкнул нападавшего открытой ладонью. Партнер пониже рвался вперед, размахивая кинжалом перед лицом Касыма, Тот пригнулся, изловчился, нанес пинок. Свет лампы разгонял тени.

— Убей его! — орал высокий погонщик.

— Нет, — отвечал коротышка. — Я ему сейчас поганые уши отрежу!

Первый погонщик обхватил Касыма, припер к стене, второй занес нож.

Из темноты неожиданно вынырнула бычья туша, и высокий погонщик мгновенно оказался на земле. Партнер, оглянувшись, увидел чудовищно обезображенного мужчину — Таука, — который под усиливавшимся дождем схватил и поднял его, как нашкодившего кота, а когда отпустил, тот со всего размаху грохнулся оземь, однако сумел встать. Оторвавшись от стены, Касым двинулся на него. Юсуф шагнул вперед, стараясь его удержать.

— Ты мертвец! — завопил Касым, и оглушенные погонщики верблюдов решительно схватились за оружие.

— Уведите его отсюда! — кричал в дверях хозяин таверны. — Уберите! — Он тыкал пальцем в ночь, размахивая лампой. — Драку в моем доме устроил! Наплевал на гостеприимство! Опозорил меня! Уберите его!..

Юсуф видел в таверне других посетителей, чувствовал, что Касым вырывается из его объятий, наблюдал, как погонщики верблюдов пытаются подняться, а Таук стоит над ними, полный гнева. И на сей раз Юсуф не стал колебаться. Сама мысль об уличной драке была для Юсуфа невыносима. Но обстоятельства заставляли его взять на себя роль настоящего вожака.

— Уходим, — приказал Юсуф под звучные гонги и барабаны грома. — Пока шурта не явилась.

— Уведите его! — бесновался хозяин таверны.

— Вернемся к мечети.

— Уберите его отсюда!..

Таук согласно кивнул, и они с Юсуфом направились к остальным, прихватив капитана, таща его за собой под дождем в темноте.

— Я могу драться! — кричал Касым. — Отпустите меня!

— Еврей там? — спросил Юсуф во время отступления.

— Я драться могу!

— Еврей там?

— Какой еврей? — захлебнулся Касым.

Они пробирались по ветреным улицам Шаммазии среди плясавших в бурных воздушных потоках клочков соломы и тряпок.

— Придется идти кругом по дороге вдоль канала Махди, — заключил Юсуф, щурясь. — В обход кордонов.

Однако не успели они свернуть на запад, возвращаясь к Тигру и рынку Яхья, как столкнулись с фигурой, летевшей по улице в противоположную сторону.

От сильного удара Даниил со стоном упал на землю. Фигура свалилась на него, потом поднялась, задыхаясь.

Юсуф из предосторожности инстинктивно вытянул руку.

Фигура обернулась и дико уставилась на Юсуфа. Вор не верил своим глазам — перед ним стояла обнаженная женщина.

— Шехерезада?.. — охнул он.

Женщина — полногрудая, с косами и смуглой кожей не стала мешкать и в панике понеслась по пустынной улице.

— Мириам!.. — пьяно крикнул Касым, попытался догнать ее, но Таук помешал капитану.

Женщина растаяла в темноте. Команда ошеломленно стояла на месте.

— Без серебра, — пробормотал Маруф, и поднявшийся Даниил робко кивнул.

Без браслета на щиколотке.

Юсуф нахмурился. Посмотрел на других в ожидании объяснения.

— Мириам… — с тоской пробормотал Касым.

Их хлестал дождь.

— Очень… странно, — пробормотал вор, намеренно недооценивая происшествие, и все члены команды одновременно почувствовали, будто их безнадежно затягивает в некий водоворот.

Буря сомкнула кольцо и принесла песок.

Глава 8

ривыкшие спать в душные летние ночи на крытых глиняной черепицей крышах жители Круглого города, полные надежды и благоговейного страха, смотрели, как над их головами борющимися змеями сплетаются две бури. Ветер весь день трепал вывешенное белье, первые капли дождя уже падали, а люди стояли на месте, бормоча молитвы, понимающе улыбаясь при крепнувших раскатах грома, готовые смотреть спектакль до тех пор, пока не возникнет физическая опасность. После шумного дневного празднества гроза представлялась кульминацией торжеств, фейерверком вроде тех, которые фокусники-китайцы иногда устраивают на Шелковом рынке, хотя буря такого масштаба, подобно любым грандиозным природным явлениям, предвещает вскорости крутые перемены, волнуя всех наблюдателей, опасающихся ее силы.

Всех, кроме рассеянного Зилла. Он в любом случае не привык чрезмерно задумываться о себе, считая личные заботы банальными, раздражающими, полными неприятных сюрпризов. Не привык и в столь позднее время находиться где-либо, кроме своей комнаты на первом этаже по соседству с уборной. Оставался там даже в самые жаркие ночи, углубившись в переводы при свете лампы под абажуром, погружаясь в сказки своего детства, внося компактные заметки в готовящийся указатель. Чтение и занятия впервые избавили его от позорного рабства, и с их помощью он надеялся достичь полного духовного освобождения. Официальную свободу получил на год раньше, чем ожидалось (ценой двух ежедневно выплачиваемых дирхемов — таким образом дядя приучал его ценить всякую вещь), прикладывая столько усилий и пыла, что аль-Аттар пришел в настоящее восхищение, ворчливо наградив племянника сморщенной головой яванского питекантропа и исфаханским тюрбаном. «Решимость — основа успеха, — изрек он. — Хотя и стоит на втором месте после дальновидности и практичности».

Дальновидность и практичность самого аль-Аттара принесли Зиллу по крайней мере одно — льняное масло, которое вместе с кофой оказалось бесценным подспорьем в стараниях продлить день. Проходя как-то вечером через Еврейское подворье рядом с аль-Кунасахом, купец заметил ярко горевшие лампы и немедленно пустился в тайные расспросы насчет используемого горючего. Моментально заключил закулисную сделку с управлением военных поставок, забил чулан кувшинами с нашедшимся там лишним маслом, отправив шустрого агента по домам к евреям его продавать. Там он возобновил знакомство с парией[41] Батруни аль-Джаллабом, а в аль-Кунасахе начал вкладывать капитал в сделки по обмену денег, столь же ненужно сложные, как любая шахматная партия. В данный момент аль-Джаллаб встречался с бандитской командой в таверне в квартале Шаммазия. Предполагается, что Зилл тоже с ними, или готовится присоединиться к ним, или спит на изготовленной дядей подстилке.

О планах аль-Аттара Зилл узнал из вторых рук, а не лично от дяди — типичный для аль-Аттара маневр: проинформировать весь мир, потом бросить в него заранее обреченную жертву. Сопротивление Зилла объяснялось не столько бунтарством, сколько убежденностью, что он должен следовать своим путем. И вот теперь Зилл стоит на крыше любимого гнездышка дяди впервые без книг в руках, ища слова и силы, которые бы позволили ему исчезнуть из поля зрения старика.

На востоке взбухала сверкающая грозовая туча, другая с толстыми щупальцами песка из Джебель-Хармин извивалась змеей, просачиваясь в нее фантастической кровавой массой. Гром звучал глухо, словно сквозь тряпку. Тучи медленно надвигались, смешивая землю с дождем в одну похлебку, поглощая город, как пасть угря жемчужину. Но Зилл так отвлекся, что грандиозное представление вселяло в него лишь одну мысль — надежду, что гроза захватит и задержит аль-Аттара. Возможно, надолго.

Постыдная мысль. Свободному мусульманину следует уважать дядю, что Зилл покорно делал с подобающей благодарностью: его никогда физически не наказывали, не лишили образования и содержания. В раннем возрасте обучили риторике, литературе, истории, пробудив страсть к учению. А когда кровный сын старика погиб в море, повысили до положения приемного сына со всеми сопутствующими привилегиями и запретами. По правде сказать, аль-Аттар никогда не любил родного сына — виделся с неблагодарным плаксой, только возвращаясь из плаваний, да и тогда он лишь напоминал отцу о его возрасте. Отправка в море была просто последней попыткой переделать сына по своему образу и подобию. Последовавшая трагедия, казалось, избавила аль-Аттара от дальнейших разочарований. Поэтому Зилл превратился в некий экспериментальный объект. Свободный от отцовской ответственности и обязанностей любви, «дядя» мог безжалостно ругать «племянника», осыпать угрозами, высмеивать его мечты и одновременно круто распоряжаться его судьбой. Одна из заявленных им целей заключалась в том, чтобы выбить из парня любовь к книжкам, свойственную, по его мнению, одним хлюпикам. Зилл редко попадался кому-нибудь на глаза, не имея при себе двух книг — одну для чтения, другую для записей, с оторванной закладкой, расхлябанной застежкой, — которые можно было в любой свободный момент вытащить из кармана или из широкого рукава, запечатлевая в памяти сокровище. Аль-Аттар не верил ничему, кроме финансовых документов, никак не мог понять увлечения мальчика, никогда в жизни не принес в дом ни одной книги, живо сжигая каждую попавшуюся ему на глаза. Однако знал, что книготорговля процветает. Не так давно захваченные в плен китайцы открыли секреты изготовления тряпичной бумаги, и в 795 году вездесущий Джафар аль-Бармаки основал первую бумажную фабрику. Дешевизна и эффективность процесса, не говоря уже о превосходстве продукта над комковатым вонючим пергаментом, означала, что книги — сшитые листы в кожаном переплете — впервые можно пустить в массовое производство. После открытия Сук-аль-Варракина — рынка книготорговцев — издательская индустрия расцвела пышным цветом. Только в пространстве между арочным проездом Харруни и Новым мостом через канал Сурат выросло больше сотни книжных лавок. И теперь в каждой мечети имеются свои богатые прилавки, где собираются ученые, с боем расхватывая последние издания; в крупных библиотеках открыты большие читальные залы, где ценные манускрипты выдаются исключительно по специальному разрешению; лучшие книги написаны сверкающими золотыми и серебряными чернилами, инкрустированы крашеным деревом, слоновой костью, арабесками; даже каллиграфы стали знаменитостями — порой их работа стоит до двух тысяч динаров. При возникшем бешеном спросе сотни копиистов нашли работу, переписывая в магазинах за плату доступные книги на продажу или для чтения.

Именно там Зилл впервые получил постоянное место. После выполнения нормы в дни навруза[42] — писания надушенных поздравительных карточек с пожеланиями любви и счастья, — предприимчивый и корыстолюбивый книготорговец поручил ему переписывать классические и популярные стихи, назначив один дирхем за каждые десять страниц. Зилл продемонстрировал такую производительность, что вскоре библиотека, заказала ему переписку географических и медицинских трудов, впервые переводившихся под покровительством халифа аль-Мансура. Кроме того, иногда он бесплатно записывал дебаты ведущих ученых на всяческие темы, от жала скорпиона и дрессировки ласок до происхождения жизни и существования Аллаха Будучи переписчиком, Зилл мечтал в один прекрасный день быть принятым в Баит-аль-Хикма — Академию Мудрости, — где хранятся ценные манускрипты, захваченные в качестве трофеев, и переданные византийцами в счет военных контрибуций. Там он пользовался бы всевозможными привилегиями, усваивая мудрость древних. Впрочем, хорошо известно, что подавать заявку не стоит: гильдия предусмотрительно установила жесткую иерархию, куда юным черным вольноотпущенникам никогда не пробиться.

До визита Шехерезады подобное положение мало его огорчало.

Ее рассказы имели для Зилла необычайную ценность по причинам, о которых он не задумывался. Впервые услышал их от профессионального рассказчика, нанятого Джафаром аль-Бармаки. В ту раннюю пору сказки впервые доходили из Индий в сыром виде, без поправок и сокращений, наполненные ее несравненной силой. Через несколько лет он их снова услышал, но приукрашенными, отлакированными. Зилл решил записать все сказки Шехерезады — от первой до последней — в девственном виде и составить книгу, чтоб весь мир разделил его юношеские восторги. Запомнившиеся истории, неразрывно связанные с фантастическими пределами дворца Бармаки, и невинные годы помогли ему пройти через подростковое отчаяние и со временем стать переписчиком на Сук-аль-Варракине, заразить окружающих своим энтузиазмом. Старательно трудясь, можно вечно хранить утешительные воспоминания и даже улыбаться. В четырехугольном дворе рынка Растопки он начал публично проповедовать свою веру, к откровенному неудовольствию аль-Аттара, — рассказчики, нередко в союзе с карманниками, пользуются чуть более благоприятной репутацией, чем астрологи и конокрады, — но Зилл знал, что устные рассказы недолговечны и ненадежны, и если уж он продолжал свое дело на протяжении месяцев, остававшихся до приезда Шехерезады, то только из слабой надежды, что слух о его трудах когда-нибудь дойдет до царицы. До ее визита Зилл долго мечтал о путешествии в Индии, о пути к Астрифану через множество сказочных царств, о личном свидании наедине, после чего он будет записывать прямо под ее диктовку или переписывать официальные рукописи, если они существуют. Именно эта мечта заставила его на всякий случай осведомиться о расписании рейсов дядиного судна, что теперь аукнулось в самое неподходящее время. Дядя хочет послать его в Африку, когда сама Шехерезада явилась в Багдад, словно в ответ на его призывы. До нее и парасанга не будет. Возможно, она здесь пробудет весь месяц шавваль.

Все старания Зилла заранее испросить аудиенцию проваливались на каждом шагу, и теперь благодаря управляющему страже халифа был отдан приказ не пускать его. Зилл обдумывал различные варианты: влезть к ней по стене; пробраться контрабандой, переодевшись личным слугой; пустить через крепостной вал стрелу с привязанной запиской. Ведь он до сих пор не видел Шехерезаду. Во время парада, когда Зилл с замиранием сердца впервые попытался взглянуть на нее, какие-то рядом стоявшие здоровяки грубо швырнули его на землю. С трудом поднявшись, он увидел слона уже рядом с куполом Поэтов. Зилл утешался логичным рассуждением, что царица сказителей, осматривая город, обязательно найдет время заглянуть к книготорговцам на Сук-аль-Вараккин, а может быть, и на рынок Растопки. Готовиться ему нечего. Если уж суждено тому быть, она найдет его — или он ее.

Дождь с песком уже хлестал тело. Зилл пришел в восхищение: своим присутствием она не только возвысила город, но и принесла с собой бурю, которая отчистит и надраит улицы. Вокруг, словно исполнившись жизни, кружил мусор, прутья для корзин, подстилки, цветы, вырванные в садах аль-Хульда. Подол промокшей габы[43] яростно хлестал по ногам. Он слышал, как его тревожно кличет Айша — видно, пора возвращаться. И вдруг Зилл осознал, что почти ничего не решил, даже не смог хотя бы сосредоточиться на своих проблемах. Он не знает, как ослушаться дядю, избежав неприятных последствий. Впрочем, это наверняка удастся как-нибудь пережить. По крайней мере буря отодвигает скандал на другой день.

Зилл спустился по лестнице, заверил тетку, что с ним все в порядке. Однако, идя через внутренний двор к своей комнате, услышал скрип двери. Напрягся, оглянулся.

Во двор шагнул аль-Аттар, закрыв дверь изнутри на крепкий засов. Старый торговец тяжело дышал, насквозь промок, с серебристой его бороды текло. Повернувшись, прошел через затейливо украшенный дихлиз[44], быстро шагая по каменным плитам, и вдруг взгляд его упал на Зилла. Он замер на месте.

Зилл сдержанно его приветствовал. Что сейчас дядя подумал, застав его дома? Решил, что этим все сказано?

Но аль-Аттар лишь насупился, хотел, кажется, что-то сказать, а потом передумал.

Зилл набрался смелости объясниться — мысленно воображая Шехерезаду, — и ощутил прилив сил.

— Дядя, — вымолвил он, — нам надо поговорить.

Дядя только фыркнул.

— Не сейчас, — проворчал он. — У тебя что, глаз нету? — Он указал на небо, пылавшее красными пламенными языками, и раздраженно направился к себе.

Зилл стоял на месте, освещаемый молниями, до сих пор слыша биение сердца. Наконец тоже пошел в свою комнату, тяжко вздыхая.

В темной комнате раздались раскаты грома. Зилл не потянулся ни к книге, ни к лампе. Лежал на матрасе в сухом сирвале[45] и с каждым треском электрического разряда, под шуршание каскадов песка, думал о Шехерезаде, которая слышит те же самые звуки в том самом дворце Джафара аль-Бармаки, где одно время жил Зилл, может быть, в той самой постели, где его мать Лейла обнимала длинными ногами гордившегося собой визиря. Подобно Шехерезаде, Лейла была женщиной неземной красоты и учености, и Джафар бесконечно ее обожал. После его казни мысль о вечной разлуке была столь нестерпимой, что она отравилась. Нет горя тяжелее, чем когда мать покидает собственного сына. О причинах случившегося Зилл предпочитал не думать, чтобы не ожесточиться. Вкус желчи настолько силен, что может отравить. Он предался размышлениям и попробовал снова представить Шехерезаду, но раздумья о ней показались до странности неуместными. Вместо того Зилл заставил себя думать о чистой странице: о собственной жизни, которую фактически еще предстоит написать. Песок скребся в стены, гром гремел, доски потолка гнулись, скрипели, петли расшатывались, дождь грохотал и булькал в глиняных водосточных трубах, выливаясь в выложенные камнем ямы, а когда сон наконец одолел Зилла, он очутился в библиотеке в окружении благоуханных книг на фанерованных полках, склонившись над аккуратно обрезанной страницей, в которую слова, написанные чернилами из дубильного орешка, впитывались, как дождь в пустыню. Спал он урывками, но не из-за бури. А потом его разбудила Айша.

— Там в дихлизе какой-то мужчина, — шепнула она из дверей. — Не можешь к нему выйти? — Сама она без покрывала не могла этого сделать.

— Разве дяди нет дома? — спросил Зилл, протирая заспанные глаза. Он не привык долго спать.

— Ушел, — прошептала Айша. — Тот самый человек, что знает про кофа, должен был нынче утром зайти — не зашел. Отправился его искать.

Зилл поспешно совершил омовение, надел сухую габу. Увидел во дворе какое-то странное розовое сияние, да голова была чересчур занята, чтобы разобраться, в чем дело.

У двери ждал мужчина, измеряя носком глубину лужи. На нем был персидский кафтан, облегающие штаны, сандалии и шипованный пояс.

— Доброе утро, — прогнусавил он, окинув взглядом Зилла с головы до ног. — Хозяин дома?

Зилл прокашлялся.

— Сейчас нет, — улыбнулся он. — Может, я могу помочь?

— Ты его раб? — уточнил мужчина.

— Племянник, — поправил Зилл. — Вольноотпущенник.

Мужчина почесал в затылке.

— А сам скоро будет? — Он оглядел двор, бессознательно поглаживая пальцами рукоятку боевого меча, и Зилл с опозданием сообразил, что это офицер шурты.

— Никто не знает.

— Очень плохо.

— Можно спросить, что случилось?

— Надо, чтобы он кое-кого опознал. Приказ халифа, понимаешь?

«Приказ халифа» — обычная форма устрашения со стороны шурты. Представители столичной службы безопасности широко известны под прозвищем аль-залама — тираны, — благодаря произвольным арестам, побоям и предполагаемому взяточничеству. Аль-Аттар их презирал, никогда не упуская возможности распространить оскорбительный слух. Впрочем, Зилл, сознательно отвергая подобные толки, решил пойти навстречу, насколько было возможно.

— В чем дело? — с искренней озабоченностью повторил он.

Офицер уклончиво улыбнулся:

— Жуткая буря, а? Людей сколько погибло по всему городу. Даже не поверишь, каких бед натворила.

Зилл постыдился признаться; что проспал катастрофическое событие.

— Значит, дело в этом? — спросил он. — Кто-то умер?

— Умер? — фыркнул офицер. — Разве я тут стоял бы, если бы кто-нибудь просто умер?

Зилл растерялся.

— Кое-кто убит, — проворчал офицер. — Вот так. Вот зачем я здесь.

— Убит?..

— Кажется, именно так я сказал. — Подобно многим служащим шурты, офицер явно чрезвычайно наслаждался своим делом — Фактически несколько человек. Одного мы опознать не можем, понятно?

— Думаешь, мы его знаем?

— Похоже на то. Единственное, что нашлось на теле, — листок с контрактом, подписанный твоим дядей. Его ведь зовут Малик аль-Аттар?

Зилл подтвердил:

— И кто ж этот мертвец?

— Вот это нам и надо узнать, правда?

— Известно, как он выглядит?

— Известно только, что еврей.

— Еврей?..

— Мы привели радханитов, — объяснил офицер, имея в виду компанию начинающих еврейских торговцев. — Вроде бы никогда не встречали его. Видно, этот тип особой популярностью не пользовался.

— Тогда это, скорее всего, аль-Джаллаб, — прошептал Зилл.

— Знаешь его?

— Батруни аль-Джаллаба? — При звуке этого имени у него неизбежно раздувались ноздри. Являясь с визитом, что бывало частенько, работорговец обязательно мерил Зилла взглядом, как бы подсчитывая потенциальную прибыль или собираясь кастрировать. — Знаю, — честно признался он, — но…

— Хорошо, — быстро решил офицер. — Тогда пойдешь со мной.

Зилл нахмурился.

— Опознаешь его, — объяснил представитель шурты. — В Управлении в аль-Хульде.

— Конечно, — услышал Зилл собственный голос, однако все еще никак не мог переварить известие. — Его убили? — снова переспросил он. Чем больше Зилл об этом думал, тем более грандиозными выглядели последствия. — Ты уверен?

Офицер ухмыльнулся.

— Горло начисто перерезано одним ударом, от уха до уха, через все вены. Лучшая работа, какую я в жизни видел, а повидал немало. Убили? — Он радостно улыбнулся. — Не просто убили. Кошерно[46].

Глава 9

то было первое после зимнего снегопада аномальное природное явление, постигшее город, но если снег доставлял главным образом неприятные неудобства — холод, травмоопасное обледенение, несколько замерзших птиц, — то песчаная буря, вторгшаяся среди ночи с громом и молнией и к рассвету с негодованием отступившая, исхлестала столицу бичами, нанесла открытые раны, присыпала солью, залила кровью улицы. Она лизнула языком каждый угол. Задула лампы на льняном масле в Еврейском подворье, наполнила нечистотами чаны в Мыловаренном квартале, забросала грязью тесто в общественной пекарне, изорвала развешанные шелка в квартале Аттабия, повалила высоко стоявшую караульню на Финиковом рынке, утопила в волне красной грязи бойцовых петухов и серых куропаток на улице Баранов и Львов, покрыла стоявшие на воде баржи и лодки какой-то бурдой вроде супа, в щепки разнесла фасад Хлопкового рынка напротив пристани Игольников, перепугала на ипподроме коней, которые вырывались из стойл, пробивались сквозь стены, тонули в каналах. Она нанесла последний удар по дряхлой мечети аль-Мансура, сорвала крышу с шатких колонн, повалила хилые строительные леса; покорежила кровли Патрицианских мельниц на Абиссинском острове, развеяв зерно по полям; причинила огромный ущерб трущобному жилому кварталу мясников, выстроенному из эфемерных, как сон, материалов; повредила сетку птичника Зубейды — ее горлицы и дрозды кружили в опасном безграничном небе; прихлопнула стены Сук-аль-Ракика — рынка рабов, — как страницы дешевой неинтересной книжки.

Юный маула, окончательно очнувшись, следовал по городу за офицером шурты, оценивая разрушения. День ожидался праздничный — последний день Ид-аль-Фитра, — но повсюду угрюмые мрачные люди отчищали двери домов от пыли и грязи, бродили по улицам, разглядывая неисчислимые следы разрухи. Местами лежал один песок в пядь толщиной, наметенный волнистыми дюнами к наветренным стенам; местами стояла одна вода, журчавшая по улицам в вечных поисках родственных потоков. Но в основном преобладало топкое сочетание того и другого, забрызгавшее дома, дворцы, минареты густой блевотиной, где смешались вино, имбирь, ржавчина и арбузный сок. Позднее утреннее солнце, высоко стоявшее в чистом небе, заливало руины эфирным розовым сиянием, в котором Зилл двигался с ужасом и ошеломлением.

— Говоришь, ритуальное убийство? — переспросил он офицера.

— Разве я так сказал? Остальные-то не евреи. Не знаю, кто такие, только не евреи.

— Какие остальные?..

— Да ты не слушал меня, что ли? Я сказал, еще пятеро-шестеро других убиты тем же способом.

— Пятеро-шестеро? — Зилла обуяла кошмарная мысль. Они случайно… не вместе были в таверне?

— Что?

— Аль-Джаллаба не вместе с другими нашли в таверне?

— Одного у канала. — Офицер помедлил, подозрительно хмурясь. — Почему ты думаешь, будто они были в таверне?

— Аль-Джаллаб должен был там кое с кем встретиться, вот и все. Наверно, задержался.

Офицер хмыкнул и продолжал по пути:

— Задержался, припертый к стене с перерезанным во всю ширь горлом.

Они вышли из Круглого города через Династические ворота. Смотровые площадки были усыпаны вырванными цветами, сломанными ветками, песчаными струями. Фантастический павильон Гаруна аль-Рашида из расшитого шелка унесло к стенам Круглого города, полотнища намотались на шесты, обвисли, как требуха морского чудовища. Зилл почувствовал острую жалость к халифу, разделяя его горе. Грязный, залитый водой, исхлестанный ветром Багдад мало напоминал фантазии Шехерезады.

Совершавшие обход стражники приветственно потрясли копьями.

— Пантера аль-Рашида удрала куда-то, — сообщил один офицеру.

— Белая зверюга?

— Она самая. Поглядывайте по сторонам, чтобы башку не откусила.

Управление шурты в аль-Хульде располагалось в здании, сложенном из обожженного кирпича на цементе и алебастре, с впечатляющим парадным портиком на медных колоннах. Офицеры с воспаленными глазами собирались в патрульные бригады, волокли мародеров и подстрекателей. Зилл прошел мимо хитрого нищего, который возмущенно доказывал, что стянул еду потому только, что два дня держал пост, питаясь одним воздухом. Буря, по его утверждению, несла его всю дорогу от Шиза.

— Сюда, — указал офицер, петляя по многолюдному вестибюлю к следственному кабинету, провонявшему захудалой плотью и ладаном. На полу лежали семь трупов: одни — обнаженные, другие — накрытые полотняными простынями, все с широким разрезом на горле в виде полумесяца. Зилл отметил присутствие среди офицеров, задумчиво глядевших на трупы, озабоченного ибн-Шаака, начальника шурты, с сыном которого, вдохновенным поэтом и юмористом, он познакомился на Сук-аль-Варракине.

— Да или нет? — обратился к нему офицер, указывая на почти полностью одетое тело высокого мужчины в поношенной джуббе и верхней одежде цвета индиго. — Тот самый еврей или нет? Зилл шагнул вперед, посмотрел сверху вниз на лицо, лишенное признаков жизни, скандальности, с ангельски сложенными губами, мирно закрытыми веками. Брови, которые при жизни вечно хмурились в нечестивых раздумьях, спокойно разгладились, безмятежный лоб как будто никогда не морщили грязные мысли. Длинная спутанная борода почти закрывала рану, вся одежда намокла от дождя и крови. Зилл не впервые видел мертвеца, даже жертву убийства, но редко до такой степени поражался преображению человека после смерти. При жизни этот человек внушал ему отвращение. После смерти он видел в нем только брата.

— Он самый, — мрачно кивнул юноша. — Батруни аль-Джаллаб.

— Слава Аллаху! — воскликнул офицер достаточно громко, чтобы привлечь внимание присутствующих. — Опознан…

Остальные быстро сгрудились вокруг.

— За что его убили? — спросил Зилл. — По какой причине?

— Слишком много задаешь вопросов, — предупредил офицер.

— Юноши от природы любопытны, — проворчал начальственный голос: ибн-Шаак воспользовался возможностью сделать выговор подчиненным. — Все в порядке, кажется, я этого малого знаю.

Зилл оглянулся с почтительным поклоном:

— Твой высокочтимый сын Ибрагим — мой друг.

— Ты из дома аль-Аттара?

— Полностью свободен.

Ибн-Шаак сам был маулой, но в ходе важного спешного следствия ему некогда было любезничать с Зиллом и видеть в нем нечто другое, кроме потенциального источника информации.

— Отвечу на твой вопрос: мы точно не знаем, за что его убили. Может быть, у тебя есть догадки?

— Никаких, — покачал головой Зилл. — И больше никто не догадывается?

— Кое-кого мои люди взяли.

— Убийц?

— Подозреваемых, — поправил ибн-Шаак. Он не особенно верил своим офицерам — в данный момент еще меньше, и с удовольствием им об этом напомнил. — Перед убийством в том районе видели нескольких мужчин, искавших какого-то еврея. Утром их обнаружили запачканными в крови.

— Каких мужчин? — уточнил Зилл. — Кто они такие? В голову пришла мысль о кредиторах.

— Я их еще не допрашивал. Ты хорошо знал этого человека?

— Он бывал в доме. Приятель моего дяди.

— Дядю огорчит его смерть?

— Конечно.

По мнению Зилла, скоро дом аль-Аттара погрузится во мрак гуще грозовой тучи.

— Да пошлет Аллах ему скорое утешение.

— И я молю об этом, — кивнул Зилл, рассеянно переводя взгляд с аль-Джаллаба на другие тела. Запачканный копотью араб, пара совсем голых евнухов в полной красе, несколько девушек, завернутых в покрывала. Оставшаяся на виду кожа разнообразных оттенков тикового дерева. Индийская кожа.

Он вдруг заморгал, обуреваемый сразу всеми прежними страхами. Перед ним открылся новый вариант, бесконечно ужаснее.

Зилл взглянул на ибн-Шаака и хрипло спросил:

— Кто это?

— Это? — насупился начальник шурты. — Мы их нашли в бане.

— Знаю. А где… откуда они?

— Прислужницы и рабы из аль-Хинда.

— Из Астрифана?

— По-моему, да.

У Зилла перехватило горло.

— Из свиты Ше… царицы? — Он слышал о ее ночных купаниях — возможно, она и в Багдаде не пожелала отказаться от своей привычки. — Они были с царицей?

Ибн-Шаак вопросительно покосился на юношу:

— Когда были убиты? Да…

— А… Шехерезада? — Зилл с трудом выдавил имя. — Что с ней?

Ибн-Шаак вздохнул, увидев в юноше то же самое книжное помешательство, которое обуяло его собственного сына. Фактически он не обязан был отвечать, поскольку было ясно, что мальчик ничего полезного больше не скажет. Но его тронула искренность Зилла — которая всегда трогает, — и начальник шурты с большим сожалением и прискорбием поведал ему правду.

Ужасная новость дошла до царя Шахрияра через цепочку дворецких. Царь и так переживал тревожный момент. Первая встреча с Гаруном аль-Рашидом и тур по городу прошли хуже, чем ожидалось. Халиф был с ним решительно холоден, порой даже нетерпелив, превосходя своим поведением, граничившим с оскорблением, даже бестактность собственной жены Шахрияра. Что касается последовавшего пиршества — может быть, тут не принято брать с собой своего дегустатора — пробующего каждое блюдо на предмет отравы, но ведь личные дегустаторы: прискорбная жизненная необходимость, безусловно, не заслуживающая негодующих взглядов. Никто же не набирает телохранителей за пределами своего государства, правда? Вряд ли сам халиф станет утверждать, будто не окружен врагами. Огорчительно, что между ними сразу не установились доверительные отношения, но еще есть время. Он с удовольствием видел в Гаруне аль-Рашиде нечто вроде неопытного родственника, следующего по его пути неуверенными, хотя, пожалуй, более широкими шагами. Широта — прихоть судьбы. Когда халифу показалось, будто Бармаки его предал, он действовал сознательно и безжалостно, точно так же, как царь Шахрияр много лет назад, когда казнил не только жену, но и почти всех шлюшек в царстве. Чтобы довести до конца подобную месть, требуется определенный размах и кураж, и это, по мнению Шахрияра, навечно связывает их.

Конечно, халиф терзается чувством вины — Шахрияр позволял себе эту слабость. А успехи Гаруна базировались на блистательных аристократах Бармаки: если раньше он не признавал этого факта, то пришел к пониманию тяжким путем, столкнувшись после их падения с административной некомпетентностью и — во всяком случае, на взгляд Шахрияра, — с нарастающим неуважением со стороны подданных. Искренне интересуясь положением дел в Индиях, члены рода Бармаки однажды посетили Астрифан, тайком молясь в его храмах, привлекая мудрецов к диспутам, доставляя в Академию Мудрости для перевода написанные на санскрите труды по астрологии и медицине. Это были поистине родственные души: умудренные, культурные, властные. Глупо, что они пали жертвами ревности. Не менее глупо, чем стать жертвой Шехерезады. Шахрияр признал, что так и не стряхнул с себя ее чары. Знал, что она этого никогда не допустит. Шехерезада дошла до того, что с излишним усердием начала околдовывать самого багдадского халифа, дразнить, соблазнять, побуждать к реакции. Много лет назад она низвела мужа на роль номинального главы его собственного государства что он хорошо понимает, — хотя ее главенство имеет и приятные стороны. Только это вовсе не означает, будто так должно длиться вечно. Он еще способен на возражения, на решительные действия. Способен быть царем. Шахрияр метался в просторной опочивальне дворца Сулеймана с видом на Тигр, как настоящий тигр в клетке. Помещение было пышно отделано и роскошно обставлено в стиле его астрифанского дворца, начиная с матрасов, набитых перьями страуса, и заканчивая установленной рядом плевательницей, куда он сплевывает лекарства. Он никак не мог успокоиться и улечься. Не чувствовал себя дома, расхаживал, опираясь на палку, охваченный радужными надеждами. Еще одно звено связывало его с аль-Рашидом — стремление сохранить перед публикой определенный имидж.

Сначала Шахрияр обрадовался разразившейся буре — не просто ее масштабам. Но когда она ворвалась во дворец, злобно грохнула в окна, засверкала змеистыми вспышками, он вообразил себе целый ряд неблагоприятных сценариев и убежал от раздувшихся хлопавших занавесей в дальний западный угол, укрывшись за баррикадой из шелковых подушек. Буря стихла, а его сердце по-прежнему колотилось. Только на рассвете при глухом призыве к молитве он опасливо прошагал по застланному полу и, прижавшись к стене, взглянул на кровоточивший город. Несколько часов наблюдал затуманенным напряженным взглядом за бродившими внизу людьми, оглушенными, безмолвными, изгнанными из затопленных гнезд. Было холодно, но сердцебиение поддавало жару. Он ждал любых новостей, каковы бы они ни были.

Шахрияр так и стоял у стенки, полный разнообразных предчувствий, когда поздним утром явился дворецкий.

— Государь, — кашлянул он слишком робко, как все царедворцы, недавно занявшие пост, — я, к несчастью, явился с д-дурными вестями.

Царь Шахрияр побледнел, широко вытаращил на него глаза:

— Что ты хочешь сказать, старина? — И оторвался от стены всей тушей.

Дворецкий тяжело сглотнул, не видя выхода:

— Супруга государя… царица… как было предусмотрено… отправилась вчера вечером в баню Ибн Фируз…

— Ну, — с нетерпением бросил царь, — и что?..

— А нынешним утром, государь… в банях обнаружили пять… шесть убитых…

— Что? — выкатил бычьи глаза Шахрияр, стараясь уяснить сообщение. — Пять… шесть… что?

Дворецкий задохнулся, кивнул, стараясь сохранять дистанцию:

— Судя по словам другого дворецкого… государь… может быть, он ошибается… сведения не…

— Кто эти пять-шесть убитых?

— Евнухи… двое… и три прислужницы…

— Получается пять.

— Еще банщик. П-по слухам.

Царь Шахрияр схватил дворецкого за руки, лихорадочно стиснул и сдавленно прошептал:

— А Шехерезада?..

Глаза дворецкого остекленели от страха.

— С прискорбием осмелюсь доложить…

— Что?

— Царица Шехерезада…

— Что с ней?

— Похищена, государь.

— Похищена?

— Судя… по сообщениям.

— Похищена!..

— И увезена из Б-багдада, — добавил дворецкий, морщась от хватки длинных крепких ногтей Шахрияра. — В бане… осталась записка… От похитителей…

Царь пристально взглянул дворецкому в глаза, поняв по бегавшему взгляду, что тот говорит правду. В другое время убил бы его просто за сообщение дурных вестей. А теперь только бешено, с отвращением оттолкнул, оглянулся на затуманенное окно, сжав кулаки с такой силой, что костяшки едва не прорвали бумажную кожу.

— Похищена, — повторил он, еще не сполна чувствуя горький и абсолютно неожиданный привкус этого слова.

Похищена.

Совсем не то, на что он рассчитывал.

Глава 10

арун аль-Рашид пребывал в дикой ярости и безнадежном отчаянии.

Когда в высокие окна аль-Хульда впервые посыпались алые стрелы дождя, он потягивал отвар из трав и газельего молока, заглушая огонь, пылавший в желудке после вечернего пиршества Манка давным-давно предупредил, что боли порождаются едой и заботами, а чем больше одолевают заботы, тем сильней утешают любимые острые блюда. На вечернем банкете он проявил особенное легкомыслие, а под конец Шехерезада предложила попробовать соблазнительный новый плод — аранж, — кислый сок которого он сосал, словно конь из корыта, не думая ни о каких тяжелых последствиях. Теперь, когда кишки кипели похлебкой в котле, проклинал себя за беспечность, выпивая противное снадобье чашку за чашкой, умоляя Аллаха послать облегчение. Страстно хотелось чем-нибудь отвлечься, однако не ожидалось, что таким поводом станет кровавая туча.

Чашка выскользнула из пальцев и звонко ударилась об пол. Пламя в желудке Гаруна быстро угасало, ибо он уже не обращал на него внимания, потому что не было времени думать об успокоении.

Он вдруг понял, что за ним пришла смерть, являвшаяся в ночных кошмарах. Волна омерзения сменилась унылой печалью, жалостью к себе, наконец гордостью за себя: его не увидят в слезах и соплях перед Всеобщей Уравнительницей, Губительницей Наслаждений. Вызвал лучшего писца — одного из команды, которая записывает каждое слово на официальных мероприятиях, — чтобы запечатлеть для потомства, с каким благородством он ждет смерти… Слишком много великих запятнали себя в последние моменты, умирая трусливо или недостойно банально: например, его отец, аль-Махди, направил коня в руины, разбил голову о провисший брус, упал на собственный боевой меч, был придавлен ореховым деревом. С другой стороны, Гаруну хотелось уйти так, чтобы его уход воспевали многие поколения поэтов. Что-нибудь недвусмысленное или, на самый худой конец, не смехотворное. Поэтому он рано удалился в опочивальню с тайно сопровождавшим его писцом, совершил вечернее омовение, отбил положенные двести поклонов в михрабе[47] для уединенных молитв, поужинал и, опираясь на посох — теперь в практических, а не в церемониальных целях, — стоял у незанавешенного окна, стараясь держаться как можно прямее, вздернув подбородок, лицом к лицу с хлещущей и сверкающей бурей, как истинный воин, статный, храбрый, не моргающий глазом.

Промокший, под дождем, покрытый пылью, он вскоре потребовал подать кресло, чтобы встретить смерть, не упав. (Это велел писцу не записывать.) Закутался в стеганое одеяло и терпеливо ждал последнего сокрушительного удара. Но буря ревела, громыхала, шипела и, наконец, отступила, как бы устав, соскучившись или просто исчерпав силы, — утро чудом застало его невредимым. Еще живым. Даже несокрушимым. Собственно, от последствий бури умер только писец со слабыми легкими, подхватив воспаление страшной ночью в опочивальне халифа.

Солнце просачивалось сквозь паутину розового тумана, освещая город, напоминавший поле боя. Нереальная картина. Гарун не видывал таких красных луж с тех времен, когда четверть века назад у Киликийских ворот были перебиты десять тысяч византийцев. Это была его первая крупная полководческая кампания, в которой он заслужил титул аль-Рашид — «идущий праведным путем». Халиф вернулся в Багдад, украшенный шелками и лентами. Народ толпился на крышах, на каждом шагу приветствуя его белую кобылу — первый триумф. С того дня можно было по пальцам перечесть моменты, в которые он чувствовал себя таким живым.

Но теперь, после дуновения смерти и чудесного спасения, Халиф неожиданно возбудился. Перед его свежим взором все — даже катастрофа — предстало в положительном свете. По масштабам и живописности буря вполне отвечала Багдаду и прошла, испарилась прямо у него на глазах, унеся с собой дурные предзнаменования. Она оставила после себя город, который, как ни странно, выглядел фантастичнее прежнего; разруха удачно скрыла грязь и ветхость, с которыми не удалось справиться при подготовке к приезду Шехерезады. Город открылся, обязывая его провести инспекцию, и он уже представлял себя раздающим в сопровождении сочувствующих гостей милостыню в пострадавших кварталах, чего в других случаях старательно избегал. Идеально.

Даже известие о похищении царицы, сообщенное ему раньше, чем царю Шахрияру, было теперь не способно омрачить халифа. Разумеется, он вскипел гневом — рявкнул на курьера, будто тот лично был виноват, немедленно вызвал начальника шурты, — сердце колотилось, как у жеребца перед битвой, но, несмотря на ярость, халиф на какой-то извращенный лад любовался собой. Эмоции внезапно вернулись, вспыхнули в полную силу; кричать было столь же приятно, как улыбаться. Разве всего день назад он не лелеял давние мечты о связи с Шехерезадой? Если несколько часов назад в тисках глупой страсти мысль о ее похищении в его городе казалась бы смертельной, то теперь, с другой стороны, выглядела странным образом справедливой. Подобающее наказание за ее пороки, за то, что она воплощает дьявольские качества женщин. Он также с облегчением понял, что можно жить дальше с душой, не замутненной эмоциональной привязанностью. Гнев его был направлен на тех, кто допустил преступление, навлек позор на его народ и службу безопасности. Хотя подобное безобразие было недопустимо, возникла возможность сосредоточить на нем ожившие силы, снова чувствуя себя повелителем. Именно это чувство Халиф уже много лет старался вернуть в лихорадочном бегстве от сознания вины, которое не оставляло его в покое, заставляя пускаться в паломничества, военные походы, заниматься общественной деятельностью, благотворительностью, дипломатией. Но все это помогало лишь временно, как эликсиры Манки. А тут, кажется, нечто новое. Делом придется заниматься дни, недели. Совпадение двух несчастий — бури и похищения — не имеет катастрофических, необратимых последствий.

Начальник шурты нашел Гаруна аль-Рашида в розовой гостиной, с обнаженным мечом, которым он тыкал в цветочные лепестки, занесенные ветром с персикового дерева.

— Как такое могло случиться, ибн-Шаак? — театрально воскликнул халиф. — Высокопоставленную особу, приехавшую с визитом, стащили, как жемчужину из устрицы? А устрицу охраняли твои шавки, которых ты называешь службой безопасности!

— Стыд отягощает меня, — быстро признал ибн-Шаак. — И я стыжусь этой тягости. — Он покорно склонил голову, с тревогой отметив, что халиф не назвал его дружеским именем — Синди.

— Как ты это объяснишь? — помахал мечом Гарун.

— Никаких объяснений недостаточно, о повелитель. Тем не менее мои люди уже приступили к расследованию.

— К расследованию! — презрительно фыркнул халиф. — Которое ведут те же самые свиньи, чья некомпетентность в первую очередь открыла и выстелила коврами дорогу злодеям?

— Нет, о повелитель, его ведут мои лучшие свиньи. Кварн Айрихи и Хасан аль-Аджаб обследовали баню и только что представили устный доклад.

Оба упомянутых мужчины, известные криминалисты, выйдя в отставку, заслужили определенное общественное признание, консультируя шурту, подобно многим представителям своей породы. Их называли таввабун — кающимися, — и своего положения они добились самостоятельно.

— Что же обнаружили эти прохвосты? — спросил Гарун, стараясь прикинуться, будто известие не произвело на него впечатления.

— Убийцы явно были в сговоре с истопником, о повелитель. После осмотра проникли в котельную, затаившись до прихода царицы.

— Как же они проникли в котельную, позволь спросить? Через какой-нибудь удачно подвернувшийся подземный ход?

— Именно, о повелитель, — подтвердил ибн-Шаак, демонстрируя восторженное изумление догадливостью халифа. — Через водопроводную трубу от канала Махди. Тем же путем порой пользуются нищие, ночуя в котельной. Воздуха там как раз хватает для прохода. Преступники, очевидно, вошли в трубу у Лодочной дороги, где их заметил торговец-еврей, которого они тоже убили. А после резни в бане тем же путем сбежали с царицей.

— Очень интересно. Откуда ты все это знаешь?

— Признаюсь, главным образом по догадкам. Но Кварн Айрихи и Хасан аль-Аджаб обнаружили в трубе следы и обрывки черных нитей, что, по их мнению, свидетельствует о проникновении туда преступников.

— Разве нищие не могли их оставить?

— Один из твоих эдиктов, о повелитель, запрещает нищим носить черные одежды.

Гарун хмыкнул:

— Не замечательно ли, что в городе имеется истинный райский сад из подземных ходов? Может быть, брать с преступного мира добавочный налог за их использование?

— Подобная мысль не лишена достоинства.

— Каким образом преступники сумели проделать немалый путь до бань от самой Лодочной дороги?

Ибн-Шаак тщательно подбирал слова.

— С прискорбием должен сказать, что убийцы с безрассудной дерзостью свернули в один из тайных ходов, сооруженных для самого повелителя правоверных.

Халиф сразу же умолк. В ночных приключениях с Джафаром аль-Бармаки и Абу-Новасом он пользовался разветвленной сетью туннелей, проложенных под кварталами Русафа, Мухаррим, Харбийя, чтобы успешней сохранять инкогнито, смешиваясь с народом. После трагедии с Бармаки он изгнал из памяти эти воспоминания и думать забыл о ходах, ныне обрушившихся, особенно близ Тигра, где в туннели просачивается вода. Теперь их существование как бы возлагало на него определенную ответственность за преступление на что, видно, тонко намекнул ибн-Шаак, — и все-таки он не позволил себе отвлечься.

— Хочешь сказать, что при всем этом твои люди ничего не заметили?

— Преступники почти наверняка пошли на хитрость. К некоторым стражам, к примеру, подходил мужчина, настойчиво предлагая миндаль и сладкие лепешки в честь праздника.

— Сласти для них важнее долга?

— Они отказались, о повелитель, но, возможно, их требовалось только отвлечь. Кроме того, по улицам возле бани бежала обнаженная женщина, и несколько стражей покинули пост, выясняя, в чем дело. Теперь почти точно можно сказать, что у преступников были сообщники, отвлекавшие внимание офицеров в критический момент, когда совершалось убийство, или когда негодяи преодолевали самый опасный участок на пути к бегству. Конечно, и буря началась в то же самое время.

— Наверно, и ее наслали преступники?

— Разве они джинны, — осторожно пошутил ибн-Шаак, проявляя, впрочем, в душе уважение к сверхъестественным силам, ибо известно, что джинны любят бывать в банях.

Гарун отверг идею, хотя и с усилием.

— А упомянутая обнаженная женщина случайно не царица? Откуда тебе известно, что ей не удалось убежать? Что на самом деле ее не похитили?

— В бане оставлена записка с требованием выкупа, о повелитель.

— Записка?.. — Халиф сурово сдвинул брови. — Клянусь Аллахом, когда ты меня о ней собирался уведомить?

— Она у меня сейчас с собой. Я собирался…

— Сейчас же дай сюда! — прорычал Гарун, сунув меч в ножны. Он выхватил появившуюся в руках ибн-Шаака бумажку, развернул, поднес к глазам, разгладил, как драгоценность. По иронии судьбы, это был лист бумаги джафари, использующейся для правительственных документов, гладкой, искусственно подцвеченной в голубоватый цвет яичной скорлупы. Слова изящно выведены тумарскими письменами в стиле халифских указов. Издевательски официальный адрес:

Доставить, если будет на то воля Аллаха, во Дворец Вечности, обитель Повелителя Правоверных Гаруна аль-Рашида, да увековечит Аллах его имя.

Халиф не позволил себя провести, жадно щурясь на предъявленные требования:

Мы действуем во имя Абу-Муслима Преданного.

Мы боремся во имя Аллаха.

Ради жизни шлюхи выкупи царицу.

За кольцо аль-Джабаль.

И шесть тысяч золотых динаров.

Камень спрячь под наглазной повязкой курьера.

Монеты погрузи поровну на семь верблюдов.

Пусть семь курьеров закутаются в красные изары[48].

И выйдут с караваном, идущим в Мекку.

И до наступления четырнадцатого дня шавваля придут в Акабат-аль-Шайтан на дороге Дарб-Зубейда.

Там они получат новые указания.

Дело должно держаться в тайне.

Не посылай курьерами солдат, офицеров шурты и агентов халифской охраны.

Или шлюха ощутит на шее поцелуй острой бритвы.

Правильно пойми наши требования.

Да продлится твоя жизнь.

Гарун аль-Рашид перечитал и подумал: «Безобразно, возмутительно и восхитительно. „Да продлится твоя жизнь“ — дерзость, обычно намекающая на скорую смерть. Неужели преступники о чем-то догадываются?»

— Записка была запечатана в трубке из слоновой кости, чтоб в парной не размокла, — сообщил ибн-Шаак. — Лежала рядом с убитыми. Мы ее, конечно, тщательно осмотрели. По нашему мнению, записку писал мужчина весьма образованный.

— Инстинкт у тебя безошибочный.

— Хотим отправить документ на исследование аль-Авалю аль-Мухарриму, — продолжал ибн-Шаак, имея в виду известнейшего — и самого противного — каллиграфа своего времени. — Определить его происхождение.

— Можно, — кивнул Гарун, с тревогой глядя на первую строчку. — Абу-Муслим?.. От этого мистического имени сердце до сих пор сжималось клещами. Абу-Муслим — хорасанский мятежник, виновный в гибели миллиона с лишним человек. Пятьдесят лет назад он был главным действующим лицом в свержении династии Омейядов и создании халифата Аббасидов. В награду опасливый аль-Мансур, первый багдадский халиф, дед Гаруна, казнил его. Но предательство лишь обессмертило это имя, дух его деяний претворился в бешеное сопротивление последователей. Некоторые даже утверждают, будто Абу-Муслим физически преодолел смерть, приняв вид белого голубя, порхающего над далеким медным замком.

— Читай с сомнением, о повелитель. У подобных преступников существует обычай ссылаться на известных бунтарей, чтобы их требования пересилили скупость.

— Значит, по-твоему, они на самом деле не связаны с Абу-Муслимом?

— Именно, — подтвердил ибн-Шаак с предельной лаконичностью. — Может быть, это тоже прикрытие, вместе с женщиной. Чтобы спрятать корни.

— И где же те самые корни?

— Это мы еще должны уточнить. Хотя надо признать, похищение с целью выкупа чаще всего практикуется в Индиях.

— Ты говоришь, похитители тоже с Востока?

Мысль Гаруну понравилась — доля ответственности перекладывается на царя Шахрияра.

— Вероятность, определенно, немалая, — подтвердил ибн-Шаак, чувствуя, что угодил халифу. — Однако опять же, — честно добавил он, — если так, то они на редкость хорошо знакомы с окрестностями Багдада. Об этом все свидетельствует.

— Теперь утверждаешь, что они из Багдада?

Ибн-Шаак смутился, словно почувствовал, как показалось Гаруну, срочную необходимость облегчить душу.

— И такую вероятность можно признать.

Халиф пренебрежительно посмотрел на него:

— Значит, на самом деле, ты хочешь сказать, что ни сам, ни твои блестящие офицеры, ни подпольные агенты понятия не имеют, откуда они взялись?

— Могу заверить повелителя правоверных, что мы будем вести следствие во всех возможных направлениях, пока не получим ответы.

— Многие люди, имевшие головы гораздо красивей твоей, давали подобные обещания, — презрительно усмехнулся Гарун.

Ибн-Шаак постарался проигнорировать замечание: именно начальник шурты в свое время распорядился насадить на кол и выставить на Главном мосту самую красивую голову — Джафара аль-Бармаки.

— В данный момент, о повелитель, — сказал он, — я направляюсь в тюрьму Матбак допрашивать нескольких подозреваемых. Пятеро мужчин, запачканных кровью, арестованы неподалеку от бани.

— Весь город запачкан кровью.

— Я имею в виду настоящую кровь, повелитель. Есть и другие уличающие обстоятельства.

— Значит, ты уверен, что они убийцы? — Халиф был безжалостен. Он словно понял, что ибн-Шаак — уже сожалевший, что в свое оправдание поспешил сослаться на пятерых задержанных, — фактически считает арестованных, по всей вероятности, просто уличными хулиганами или профессиональными взломщиками, ввязавшимися после праздника в потасовку. Профессионализм преступников, начиная с планирования похищения и заканчивая безошибочно точными смертельными ударами, нанесенными каждой жертве, говорил о том, что их будет не так-то легко изловить.

— Это выяснится в ходе следствия, — заявил он с притворным равнодушием.

Гарун прищурился, любуясь внушаемым им страхом.

— Ты отточил свой ум игрой в шахматы, ибн-Шаак, но порой удивляешь меня. А теперь попотей хорошенько. Твое положение зависит от раскрытия этого дела. Возможно, не только положение. Некомпетентности я больше не потерплю. Еще раз придешь ко мне с оправданиями, захвати на подносе собственную голову. Я ясно выразился?

Ибн-Шаак покорно кивнул.

— Конечно, о повелитель, — подтвердил он, подметив в халифе что-то новое: блеск и целеустремленность. Но он не сомневался, что это так же преходяще, как изменчиво настроение Гаруна.

— Тогда попроси дворецкого пригласить ко мне царя Шахрияра и поспеши в тюрьму Матбак, — приказал Гарун. — По завершении сразу же возвращайся сюда с исчерпывающим докладом. И если я услышу какие-то увертки Синди, то буду весьма огорчен.

Ибн-Шаак удалился, стараясь не морщиться.

Гарун вновь пробежал глазами записку с требованием выкупа, наслаждаясь собственным негодованием. Он не испытывал такого возбуждения с тех пор, как получил самоуверенное письмо неблагодарного Никифора, византийского императора, с приказанием выплатить компенсацию Византии за прошлые злодеяния. Тогда, четыре года назад, он немедленно отправил свое письмо: «Мой ответ придет раньше, чем ты того хочешь!» — и перешел границу со столь многочисленной армией, что в совпавшее с походом затмение тень ее падала на луну. Ему страстно захотелось вновь совершить такой же решительный поступок, но теперь врагов не видно, где они — неизвестно, что замышляют — неясно. Его загнали в угол дипломатическими соображениями, выходившими за границы его владений — за пределы власти, — и он признал возможным единственное решение: уступить просьбам, а потом уж разбираться с последствиями. Гордость понесла больший урон, чем казна.

Кольцо аль-Джабаль — «гора» — знаменитая драгоценность, датирующаяся началом правления Хосроев[49], сверкающая в темноте, как янтарь, наделенная — по крайней мере по некоторым утверждениям, — некой первичной жизненной силой. Он купил кольцо за сорок тысяч динаров, и с тех пор его стоимость возросла многократно. Требуя спрятать его в глазнице курьера, похитители, видно, предвидели нападение разбойников, а наглазная повязка — самое хитроумное и надежное место. В сравнении с кольцом, затребованные вдобавок шесть тысяч динаров — жалкая мелочь, возможно, просто возмещение текущих расходов, — можно отдать без всякого сожаления. Упомянутый в качестве места встречи Акабат-аль-Шайтан — это узкий проход на паломническом пути в пустыне за Вакисахом, может быть, выбранный лишь за название — «сатанинский склон». Место вряд ли конечное — похитители с такой щедростью не полезут в ловушку, — курьеров, по всей вероятности, перехватят где-нибудь раньше, в неизвестной точке. Существуют мириады возможностей подобраться к многочисленному суетливому каравану и оттуда направиться к новой цели назначения. Шехерезаду же похитители могут держать, где угодно: на севере, в «благодатном полумесяце[50]», на востоке в Персии, на западе в пустыне, на юге в зеленых полях и болотах между двумя великими реками, даже в самом Багдаде, если на то пошло. Они все отлично спланировали. Но халиф был уверен, что сможет помериться с ними силами и сообразительностью.

Когда прибыл царь Шахрияр, Гарун обнаружил, что преисполнился необъяснимой жалости к нему. Вчера еще напыщенный самодовольный царь теперь вдруг как-то усох, даже стал меньше ростом. Необычайная привязанность к жене проявляется в заметной дрожи, утратившей краски коже и особенно в паутине морщин, вдруг покрывших лицо, будто он провел ночь, обливаясь слезами. Определенно, такое горе не подделаешь. Удивляясь, что до такой степени недооценивал этого человека, Гарун принес многословные извинения за упущения охраны, заверив царя, что виновные понесут скорое и суровое наказание.

— Мне сообщили, что похитители, скорее всего, индусы, — добавил он, отметив, как побледнел Шахрияр.

— Э-э-э… индусы?

— Говорят. Вот что они оставили.

Халиф протянул записку с требованием выкупа, наблюдая, как Шахрияр, быстро шевеля губами, читает письмо и лицо его багровеет.

— Непростительно!.. — прошипел он, дочитав до конца, и вдруг взглянул на халифа, словно только что сообразил, где находится.

— Вот именно, — согласился Гарун, взволнованно вздыхая. — Да позволит нам Аллах отомстить.

— Да… возможно…

— Тем временем прошу государя принять мои заверения, что выкуп, естественно, будет выплачен полностью. Царица вернется живой, чего бы это ни стоило.

Шахрияр захрипел и снова побледнел, как будто ему вдруг что-то пришло в голову.

— Н-нет… — задохнулся он, заглядывая в записку, точно ища там ответа. — Аль-Джабаль… легендарный камень… не могу допустить…

— Нет такой драгоценности, которой не стоила бы царица Астрифана.

По правде сказать, история аль-Джабаля темная: по слухам, каждый государь, вырезавший на нем свое имя, умер насильственной смертью. В более куртуазные[51] времена Гарун сам велел вырезать на внутренней стороне свое имя, потом пожалел о своей дерзкой выходке и поклялся больше его никогда не носить. Фактически он давно искал законный предлог, чтоб избавиться от кольца.

— А деньги! — возмутился царь.

— Ерунда. Совершая паломничество, я за день раздаю много больше.

У Шахрияра затряслась челюсть.

— Нет… повелитель не понимает… я хочу сказать… есть же общие принципы… вечные… даже для царей… — беспомощно лепетал он, брызжа слюной. Гарун еще сильнее растрогался.

«Переживая за судьбу жены, царь все же полон решимости не обременять хозяев, тогда как менее учтивый человек воспользовался бы возможностью их разжалобить», — халиф, смягчившись, задумался, случалось ли ему когда-нибудь так ошибаться в людях.

— Мне бы не хотелось, чтобы государь из-за этого так беспокоился, — сказал он успокоительным тоном. — У него и без того хватает забот. Я, конечно, освобождаю царя от всяких финансовых обязательств, как заповедал Аллах.

До чего приятно оказывать щедрое покровительство.

— Да нет, я совсем не о том. — Шахрияр на мгновение проявил настоящую нетерпеливость. — Нельзя… невозможно идти на поклон к этим людям. Повелитель не знает, как… — Он запнулся, подбирая слова, и потом наконец объяснил: — Я в Астрифане не раз сталкивался с подобными случаями. У нас полиция строгая. Так надо. Это необходимо. Никакие требования выкупа… никакие требования выкупа недопустимы.

— Ценю принципиальную позицию государя, — кивнул Гарун.

— Иначе начнется анархия.

— Похвальная решимость, но когда речь идет о визитерах…

— Нет… это невозможно. — Шахрияр пылко взглянул на него. — Я не допущу. Мой долг не допустить этого. В моем царстве… мы идем на крайние жертвы во имя закона, о ком бы ни шла речь, о нищем или о царице. Вот что нас сплачивает воедино.

— Но Шехерезада…

— …уже считает себя мертвой, — заверил его Шахрияр. — А мои страдания… мои страдания лишь начинаются.

Гарун опешил от такого упорства. От несокрушимой чести. Вряд ли можно было разглядеть подобную личность в вялом государе, с которым он познакомился вчера. Обезоруженный его настойчивостью, халиф мог лишь подчиниться его воле, благоговейно преклоняясь перед благородством.

— Ты храбрый человек, царь Шахрияр, — сказал он.

— Меня закалил опыт.

— Действительно, опыт — отец мудрости.

— И награда для старых воинов, — понимающе улыбнулся Шахрияр.

Последнее замечание озадачило Гаруна, ибо, насколько ему было известно, царь не раз участвовал в битвах. Но не стал расспрашивать.

— Тогда, разумеется, царь позволит использовать вооруженную силу?

У Шахрияра словно кость в горле застряла.

— Чтобы… перебить похитителей? — прохрипел он.

— И спасти Шехерезаду.

Царь снова обмер:

— Но… ведь никто понятия не имеет, куда ее увезли!

— В данный момент никакого. Хотя государь, безусловно, слышал о бариде.

— О бариде?..

Это была знаменитая почтовая служба разведки халифа, идеально усовершенствованная при Бармаки — разумеется, Шахрияр о ней слышал.

— Лучшие в мире всадники и шпионы, — с законной гордостью провозгласил Гарун. — Я каждый вечер получаю от них донесения с шестисот провинциальных почтовых станций. Мимо них никто и ничто не пройдет незамеченным. Как только их проинформируют о сложившейся ситуации, могу сказать с уверенностью, мы через несколько дней обнаружим, где прячутся преступники.

— Но… — снова брызнул слюной Шахрияр, прибегая к помощи записки, — в требовании ясно сказано, что дело должно остаться в тайне!

— Поручение — да. А известие о похищении нельзя вечно скрывать. Секреты в Багдаде столь же редки, как голубиное молоко.

— Но… — Шахрияр протестующее замотал головой. — Я… не могу позволить… Если преступники обнаружат, что их выслеживают…

— Не обнаружат, — заверил Гарун. — Моим шпионам нет равных. Они выслеживали людей до гор Камарана, извлекали бесценные манускрипты из константинопольских библиотек, знают все тропы в пустынях и все обходные пути, умеют приближаться невидимо.

— Это… слишком опасно, — попробовал возразить Шахрияр. Последствия… ситуация…

Он запутался в многочисленных мыслях, поняв, что вплывает в опасные воды споров.

— Даю слово, что после обнаружения убежища будут предприняты все усилия поторговаться за жизнь Шехерезады, прежде чем приступать к каким-либо действиям.

— Нет… повелитель не понимает, — забормотал Шахрияр, сам едва понимая себя, — похитители… я их знаю…

— Знаешь?

— Знаю людей подобного типа, — уточнил Шахрияр. — Они… тут сказано… в записке… перережут ей горло. Правда. Они безжалостны. Так и сделают. В их жилах течет кровь… диких зверей. Моя возлюбленная Шехерезада вмиг… вмиг будет… — Он застонал, не в силах продолжать.

Гарун растерялся:

— Значит, царь ничего не желает предпринимать против них?

— Да… вот именно…

— Не хочет вступать в переговоры?

— Нет… не то чтобы…

Гарун нахмурился. Неужели он настаивает на полном бездействии? Заявляет, будто жена уже считает себя мертвой…

— Может быть, государь мне тогда объяснит, — потребовал он с внезапной подозрительностью, — как в Астрифане поступают в подобных случаях?

Чувствуя себя мечущимся между прудом с крокодилами и гадючьим гнездом, Шахрияр рылся в памяти в поисках вдохновения. Боли в спине, которые он старался сдерживать, безжалостно обрушились на него через суставы и мышцы. Перед ним открывался идеальный шанс изложить план, изменить будущее по своей собственной воле, но осложнения неисчислимы, а быстро думать, придя к логичному решению, он попросту не мог.

— По-разному… — слабо выдавил Шахрияр. — В зависимости от обстоятельств.

— Я думал, что ваша позиция непреклонна.

— Да, но… — Мозги лихорадочно заработали. «Нельзя внушать подозрений халифу, и в то же время нельзя необдуманно действовать». У него не осталось никаких возможностей, кроме попытки разжалобить Гаруна.

— Моя Шехерезада… — простонал Шахрияр, пошатнувшись. — Жизнь моя… Кажется, я умираю…

Гаруна, хорошо знакомого с горем, вновь одолели эмоции, горло перехватило.

— Конечно, в зависимости от обстоятельств, — пробормотал он, проклиная себя за бесчувственность. — Возможно, царю сейчас следует полностью и не спеша осмыслить проблему? — добавил он в качестве предположения.

Шахрияр с готовностью кивнул:

— Конечно.

— Понимаю, — мягко молвил Гарун. — А мы пока поищем ответов на нейтральной территории.

— Да… пожалуй.

— Тогда встретимся позже, — попрощался халиф, глядя, как царь ковыляет прочь, страдальчески сморщившись, явственней самого ибн-Шаака.

Глубоко погрузившись в раздумья, повелитель правоверных расхаживал по залу, полностью забыв о смерти и времени перед разворачивавшейся драматической интригой. Сначала царь Шахрияр произвел впечатление, потом озадачил, а к концу беседы, похоже, был не в состоянии здраво мыслить. Впрочем, надо признать, что нельзя дальше действовать без его разрешения.

Гарун приказал писцу и дворецкому выйти, желая сосредоточиться, мысленно перебрать варианты. Выполнение предъявленных требований им исключалось, вмешательство армии и разведки было признано слишком рискованным. Он был уверен: похитители Шехерезаду не вернут, если поймут, что ничего за нее не получат. Открывался очевидный компромисс послать с выкупом солдат под видом курьеров. Произведя обмен, они выследят и убьют похитителей. Или возьмут вожака, обменяют его на царицу, не потратив ни одного динара.

Похитители предупреждали в записке, что если заподозрят в курьерах военных, последствия будут катастрофическими, хотя это, естественно, блеф. Храбрейший воин Гаруна, Ибн аль-Джурин, который год назад убил византийского богатыря в единственной схватке, решившей судьбу целой битвы, представляет собой лупоглазого коротышку, которого легко принять за чистильщика обуви. Будет ли Шахрияр возражать? Возможно, заявит, будто похитители чуют особенный мускусный запах военных.

Конечно, для эффективного выполнения миссии не обязательно посылать курьерами солдат. Вполне можно отправить халифских охотников, опытных ловцов, следопытов, хотя и неумелых в общении. Или профессиональных искателей сокровищ, знающих в халифате каждую пещеру и трещину. Или таввабунов вроде Кварна Айрихи и Хасана аль-Аджаба, мастеров обмана и сыска. Или даже агентов барида: выносливых наездников, неутомимых юношей, многие из которых владеют кинжалом не хуже, чем поводьями. Осмысливая возможности, Гарун вдруг увидел счастливый конец: выкуп передается и быстро возвращается, Шехерезада получена в целости и сохранности, преступники успешно окружены и доставлены к нему для наказания.

Он, как обычно, лелеял мысль о кровавом возмездии, видя, как с похитителей заживо сдирают кожу и к их ногам слетаются вороны, лакомясь кусками плоти. Видел, как их приколачивают гвоздями к доскам, которые волокут по Багдаду верблюды, оседланные подгоняемыми кнутом обезьянами. И самое приятное зрелище — в задний проход запихивают пучки соломы, поджигают, тела изнутри загораются с ревом, лопаются вены, из которых со свистом, как ему рассказывали, вырывается воздух.

Халиф все это видел, но главные детали все-таки ускользали. Он еще не определился с командой спасателей. И кроме намеков в тоне записки с требованием выкупа и двусмысленных рассуждений ибн-Шаака, до сих пор точно не знал, кто его враги. Он никогда не слыл терпеливым — Шехерезада это подметила, — и теперь припомнил красноречивый стих Абуль-Атыйи, поэта, который понимал его лучше всех: «В действии он оживает, в бездействии умирает».

Гарун выхватил меч и вонзил его в розовую подушку.

Глава 11

илл плелся домой в Круглый город в каком-то тумане. Старые знакомые его не узнали бы. Кипучесть, прирожденный энтузиазм, дружелюбие — все отличительные черты его характера сменились тупым потупленным взором, полным отчаяния и смирения. Как будто он сам был виновен в похищении Шехерезады, лично заманив ее в город силой собственной воли. В рассеянности Зилл даже не заметил появления на смотровой площадке белой пантеры, порвавшей очередного несчастного служителя зверинца. Возле дворца Сулеймана он поднял голову, но только затем, чтоб подумать, что сказал бы сейчас Сулейман о легендарном гостеприимстве Багдада.

А Гарун аль-Рашид во дворце аль-Хульд — что вообще думает? В разгар разрушительной бури еще и немыслимое преступление. Но главное — сама Шехерезада похищена, свита ее перебита. Непостижимо. Царица сказителей, по определению, не должна подвергаться подобному унижению. Ее приезд в Багдад должен был стать воплощением мечты, триумфом женщины, пережившей невообразимые муки, прославившей столицу своим воображением. Утренний парад послужил лишь прелюдией. Вдоль улиц выстроились в основном миллионы зевак, из чьих комментариев явствовало, что им почти полностью наплевать на ее достижения — на сказки, которые они с удовольствием слушают, на анекдоты, которые пересказывают, на персонажей, рожденных ее фантазией. Похоже, им кажется, будто они поймали все это из воздуха или сами придумали. Такое равнодушие людей к сказаниям Шехерезады огорчало Зилла но он старался не переживать слишком сильно и от полного отчаяния перешел к решимости добиться прочного уважения к ней, что лишь пополнило список забот о ее благополучии и впечатлениях.

А теперь еще это. Проходя через Династические ворота, он представлял себе реакцию Шехерезады на встречу с безжалостными убийцами в душистых водах ночной бани. На глазах у нее пятерым перерезали горло, вода окрасилась кровью. Ей, конечно, заткнули рот кляпом, оглушили ударом или наркотиком до потери сознания. Возможно — ужасная, но неизбежная мысль, — ее уже убили. Ибн-Шаак говорит о записке с требованием выкупа, хотя это, возможно, была просто хитрость. Содрогаясь от омерзения, Зилл воображал жуткие физиономии похитителей, слышал их демонические смешки. Шехерезада наверняка не проявила никаких внешних признаков страха, такой уж у нее железный индийский характер. Но одна мысль наверняка пришла ей в голову — вопрос, за который никто ее не осудит: зачем она вообще приехала в Багдад? Если когда-нибудь Шехерезада вернется живой, рассуждал теперь Зилл, и сразу же направится в Астрифан, вокруг нее справедливо и плотно сомкнется охрана. Больше она никогда не выйдет на улицы, тем более на рынки. Парадоксальным образом произошедшая драма частично лишит ее достоинства, погубит легенду, поэтому она займет оборонительную позицию, начнет осторожничать, сияние ее померкнет. Обретя больше известности, она окажется еще дальше, и тогда шансы Зилла на личную встречу, всегда незначительные, могут улететь на астрономическое расстояние. Если, конечно, он не придумает некий способ самому вызволить ее из плена. Какой же?

На повороте на улицу Кварири из дверей прямо над его головой выплеснулось ведро воды цвета ржавчины. Он практически не обратил внимания. Если искать, то с чего начинать? Можно было бы начать с бану Сасана — преступного мира, — но у него вообще нет там связей, он не знаком с протокольными процедурами, ни в одной книге они не описаны. Город, не говоря уже о халифате, слишком велик, слишком плотно населен, собственный мир Зилла слишком тесен. Если только ее не прячут на Сук-аль-Варракине — нет никаких свидетельств, что она еще в Багдаде, — то у него мало шансов. Можно вернуться в Управление шурты, предложить свою помощь, все что угодно, только бы действовать. Можно порыскать в кварталах Русафа и Шаммазия вокруг бани, где ее похитили, поискать подсказок. Члены команды, с которыми он разговаривал на рынке Растопки, находились поблизости, может быть, что-то расскажут, если удастся их отыскать. Теперь, после убийства аль-Джаллаба, им придется искать себе другое занятие. Помнил он и о других мужчинах, запятнанных кровью и арестованных, упомянутых ибн-Шааком… Если это действительно похитители, если их в самом деле поймали, то где Шехерезада, что с нею сталось? Может, они передали ее кому-то другому, может быть, даже — пульс зачастил при такой мысли — безжалостному двойнику его самого, который хочет вытянуть из нее сказки, приставив нож к горлу? Может, попробовать повидаться с этими самыми подозреваемыми, в тюрьме Матбак? Там его знают: дядя когда-то заключил контракт на пошив поясов для штанов заключенными, и в годы величайшего уныния в повседневные обязанности Зилла входил сбор готовых изделий у изголодавшихся осужденных.

Погруженный в подобные думы, он вошел в дядин дом и увидел в дихлизе незнакомого бритоголового мужчину, задумчиво смотревшего в сторону зеленого купола. Когда тот оглянулся на скрип закрывшейся двери, Зилл узнал не похожего на других члена команды, невольно поддержавшего его на рынке насчет «смысла» сказок Шехерезады. Мужчина устало его поприветствовал.

— Твой дядя дома? — спросил он, избегая смотреть в глаза юноше.

— Ушел, — сказал Зилл. — Сегодня для него тяжелый день. И для всех. Может, я могу помочь?

Мужчина вздохнул, озабоченно провел рукой по лицу, словно разглаживал воображаемую бороду. Потом кивнул, как бы сам себе, видно, приняв решение, и посмотрел на Зилла измученными глазами.

— Может быть… — кивнул он. — Произошла трагическая ошибка.

Звучали голоса. Касым слышал их сквозь пульсирующий в голове шум.

— На всякий случай проводят зачистку.

— За компанию забирают.

— Вылизывают кровь и мочу. Потом через сито просеют. Счастливчики получат несколько крошек. А потом всех убьют.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю.

— Потому что сидел в тюрьме раньше?

— Может быть.

— Но не в этой.

— Нет…

Касым вновь погрузился в видения, глядя вниз на манер муэдзина с кормы своего корабля, нос которого ножом режет волны, паруса хлопают, в лицо летят брызги, голова… голова как-то странно расколота, словно треснула под огромным давлением и наполнилась жидкостью… незнакомое ощущение… а лицо… в лицо вдруг что-то вцепилось, засасывая, будто на него напал осьминог… или голова попала в бурые водоросли…

Со скрипом открыв затекшие веки, он увидел перед глазами розоватую тину, отшатнулся, замахал руками, обороняясь, после чего видение — кем бы оно ни было, — медленно отступило, раскатился смех… Касым заморгал, стараясь сфокусировать взгляд, но в черепе стучало, глаза горели, в тумане виднелись лишь смутно знакомые очертания… и больше ничего… великан (как его зовут?)… еще один мужчина, похожий на Юсуфа… безумный смех тоже вроде знаком…

Он протер глаза и еще поморгал. А когда сумел в конце концов сосредоточиться, перед ними открылась картина, показавшаяся совершенно бессмысленной. Он находился в вонючей каморке, устланной гнилой соломой. Из стен сочилась вода. Какой-то костлявый дворовый пес попятился от него. Касым хрюкнул, помотал головой, вытер с лица собачью слюну. Сообразил, что присутствующие ждут ответа.

— Это… не мечеть, — буркнул он через какое-то время, и все рассмеялись.

— Это сиджин, — подсказал Юсуф.

— Что?

— Преисподняя.

— Что?

— Матбак, — уточнил вор. — Камера в тюрьме Матбак.

— Что?.. — При всем своем богатом опыте Касым никогда в тюрьме не был.

Прежде чем Юсуф успел ответить, звякнули ключи, отпирая засовы, дверь камеры открылась внутрь, властный голос бросил:

— Где ты там, блохастая задница?

Пес неохотно отошел от Таука, который его гладил и успокаивал, и поплелся из камеры, опустив голову.

Дверь захлопнулась, подняв облачко пыли, пес взвизгнул, видимо, получив ощутимый пинок. Таук напрягся, но мало чем мог помочь.

Касым прокашлялся, высморкался, очистив ноздри от запекшейся крови.

— Что случилось? — спросил он, все еще стараясь опомниться.

В утопленную в земле камеру сквозь узкое окно высоко в стене, выходившее во внутренний двор, летел розоватый песок. На камнях красовались вольные рисунки. Кружили мошки, спасаясь от бури. На пропитанной мочой соломе угрюмо сидела вся команда, кроме бритоголового. Ноги были прикованы цепью к скобе. Маруф ловил блох в своем сирвале. Еще один сокамерник в рясе, с серебристыми волосами и остекленевшим взглядом торчал под окном, наполовину зарывшись в песок.

— Стража явилась с мечами и копьями, — напомнил Юсуф. — Сразу после рассвета. Когда ты еще спал.

— Что? — заморгал Касым.

— Вот как мы сюда попали.

— Стража? — недоверчиво насупился Касым. — Мы что… арестованы?

— Не сами же сюда явились. Ты даже с одним заплывшим глазом зашиб одного. Как будто прошлым вечером не до конца натешился.

Во тьме мелькнул проблеск.

— Я… убил погонщиков верблюдов, — уточнил Касым.

Даниилу вопрос показался ужасно смешным.

— Может быть, нос кому-то расквасил, — проворчал Таук.

— Счет равный, — милосердно сообщил Юсуф. — Ты им шкуру попортил, тебе грудь разрезали, нос разбили. Вот откуда все это, — указал он на свой гами, испачканный красными пятнами. — Вовсе не от бури.

— От какой бури?.. — затряс головой Касым.

— Которая весь Багдад залила кровью, — возбужденно вставил Даниил.

Касым силился вспомнить хоть что-то.

— Никакой бури не помню, — заявил он, как бы отрицая само событие.

— Счастье, что мы ее пережили, — сказал Юсуф. — Укрылись за рынком Яхья, где нас чуть не пришибли обрушившиеся перекрытия. А ты храпел.

— Как сурок, — весело подтвердил Таук. — Мать никогда не учила тебя спать с закрытым ртом?

Касым его проигнорировал. Тауку прекрасно известно, как он храпит и гордится, что судно трясется — храп отпугивает морских чудовищ. Впрочем, члены команды явно им недовольны, в чем-то обвиняют, а в чем — непонятно.

— Нас арестовали за драку?

— Никто не объяснил, — ответил Таук.

— Шурта говорит о каком-то убийстве, — сообщил Юсуф. — К тому времени мы вернулись к мечети. Помнишь офицеров, которые нас прошлой ночью сюда привели? Они нас и нашли.

— Убийство? — переспросил Касым, и в голову вдруг ударила мысль. — Кого убили? Еврея?

— Не думаю.

— Почему?

Насколько помнится, еврей так и не появился в таверне. Если он убит, это веское оправдание.

— По тому, как они нас арестовывали. Слишком злились. Убит кто-то гораздо более важный.

— Кто?

Юсуф пожал плечами:

— Скажем так. Возвращаясь в мечеть, мы столкнулись с женщиной, которую ты назвал Мириам.

— Мириам? — выпучил глаза Касым — Мы встретились с Мириам?

— Так ты ее назвал.

— Мириам убили?

— Нет. Просто подумай — она была раздета…

— Раздета?..

— Иначе бы ты ее не узнал, — усмехнулся Таук.

— И мы ее встретили в том самом месте, где раньше проходила Шехерезада, — продолжал Юсуф.

— Кто?.. — быстро заморгал Касым, слыша слишком уж много имен.

— Женщина, которую мы раньше видели. Сказочница. В сопровождении свиты со свечами.

Касым с трудом усваивал поток информации, скептически сдвинув брови.

— Та самая? — переспросил он. — Откуда ты знаешь?

— Стражники рассказали, — соврал Юсуф, чтобы придать своим словам больше веса. — Именно ее мы видели по дороге в таверну.

— Это ты говоришь.

— Значит, знаю.

— А Мириам тут при чем?

— Ну, сам себя спроси, какова вероятность в один и тот же вечер дважды встретить обнаженных женщин в квартале Русафа?

Касым тупо взглянул на него.

— Слишком невероятное совпадение. К тому же Мириам шлюха, правда? — требовал Юсуф ответа:

— Мириам не шлюха.

— Ну певица. Похожая на Шехерезаду.

Вопрос оставался открытым; Касым по-прежнему таращил на вора глаза, ровно ничего не понимая.

— Она послужила прикрытием, — растолковал Юсуф. — Певице заплатили, чтобы отвлечь охранников. Чтобы они приняли ее за Шехерезаду и направились по ложному следу.

Касым пытался подыскать возражение.

— Единственно возможное объяснение, — уверенно объявил Юсуф.

— Ты в прикрытиях хорошо разбираешься, да? — вставил Таук.

— Пожалуй.

Касым вспомнил замечание хозяина таверны, что Мириам получила другую работу — все сходится. Но он не привык соглашаться с кем-либо, особенно когда находился в воинственном настроении, и поэтому выпалил:

— Все равно смысла нет.

— Певица, — повторил Юсуф. Причем умная. Даже если офицеры поверили, будто это Шехерезада, они все равно присматривались. А преступники тем временем вполне могли сделать свое дело — убить царицу.

Под окном вдруг что-то зашевелилось, посыпался каскадом песок — старый монах внезапно заерзал, открыл молочные глаза, зашлепал губами, пытаясь что-то вымолвить. Вся команда уставилась на него.

Как он ни старался, пробормотал нечто невразумительное.

— Что? — презрительно фыркнул Касым, с радостью избавляясь от упреков в свой адрес.

Монах снова залопотал, будто рот у него был набит жемчужинами.

— Ну, давай, Авраам, постарайся!

— Ла яктилу. Яхтифу.

— Ее похитили, — неожиданно перевел Даниил.

Касым на него покосился.

— Похитили, но не убили, — на редкость серьезно пояснил Даниил.

Касым громко расхохотался:

— Не верю, будто здесь очутился единственный копт, понимающий речи безумца. Полуглухой к тому же. Вы что, отец с сыном?

Даниил промолчал. Румские монахи посещали Ихмим — коптское убежище под Александрией, — постоянно свидетельствуя о другой, богатой, разнообразной жизни, и он втайне когда-то мечтал оказаться их сыном.

— Похитили… — промямлил монах, преодолев полное косноязычие и перестав слюной брызгать, — …как сказано… в пророчестве!..

— Что? — рассмеялся Касым, выпучив глаза. — Что?

Монах не знал, с чего начать. Потом вдруг словно понял, что продолжать нет смысла, и вновь замкнулся в молчании.

Касым укоризненно посмотрел на Юсуфа:

— Что это он мелет? Какое пророчество?

— У христиан очень много пророчеств. — Вор пожал плечами.

— Он ест мертвечину? — уточнил Касым.

— Он смотрит в небеса во время молитвы.

Касым презрительно отвернулся:

— Тогда где-нибудь в другом месте плюйся, старик. У нас нет времени на пророчества.

Монах остался безучастным.

— Ну, — подтолкнул его капитан, — говори, пока можешь. Пока ты еще жив.

Монах не произнес ни слова.

— Фу, — ухмыльнулся Касым, — козел бешеный. — Он глубоко вдохнул, вновь обретая властные полномочия. — Дурной, как дельфин. И удовлетворенно хмыкнул.

— Не отворачивайся от него, — посоветовал Юсуф. — Может быть, мы тут пробудем какое-то время.

— Мы тут пробудем недолго, — уверенно объявил Касым. — По крайней мере я. Который ничего плохого не сделал.

Все молчали.

— Я слишком нужен, чтобы тут париться, — продолжал он. — Аль-Аттар меня вытащит.

— Ничего он не сделает, если никто ему не сообщит, — заметил Юсуф. — А кто его поставит в известность — еврей?

Касым насупился, хотя признал правду: нельзя с уверенностью рассчитывать на аль-Аттара. В конце концов, в таверну еврей не пришел.

— А бритоголовый где?

— После того как остался в мечети, мы его больше не видели. Да чего от него можно ждать? Если умрем, помолится за нас, только спасать не станет.

— Заступится за нас, я знаю, — уверенно провозгласил Таук.

— Знаешь? Что он для тебя хоть когда-нибудь сделал?

— А тебе что он сделал? — Великан пожал плечами.

— Ты глупец, — фыркнул Юсуф, — если думаешь, будто он хоть немного о нас беспокоится.

— Беспокоится, хоть и не выдает своего беспокойства.

— Беззубый лев, — заключил Юсуф, — ходит кругами, сам себя жалеет. Рычит иногда, вот и все.

— Тем не менее лев.

— Шелудивый, пропащий.

Эпитеты пришлись по душе Касыму.

— Я ни на каких львов не рассчитываю, — объявил он. — Ни на кого не рассчитываю, кроме себя. Ни на кого из вас…

Он снова прервался, услышав звяканье ключей, скрежет засовов, голоса, увидев, как дверь открывается внутрь. Вошел страж в кольчуге, размахивая мечом, за ним другой с ключами. За ними еще двое: судя по виду, высокопоставленный офицер шурты и племянник аль-Аттара, раб-рассказчик. Третий стоял за дверью в молчаливом страдальческом ожидании старый лев. Исхак.

В углу под окном вновь заерзал монах, лихорадочно, будто бы получил откровение. Он моргал, корчился в судорогах, захлебывался слюной, пытаясь понять, правда ли это. Но глаза — те самые, что видели выплюнутые Этной камни размерами с лодку, орды гуннов в Обершвабене, лик Христа, отпечатавшийся на том самом платке, которым Ему вытерли лоб в Иерусалиме — те самые глаза увидели семерых мужчин из пророчества великой сивиллы. Он видел их прямо перед собой, с восхищением ожидая, когда сомкнутся последние звенья и перед его взором предстанет команда спасателей. Секунду назад даже не представлял себе, что такое возможно. И через несколько мгновений они навсегда исчезнут. Времени почти не осталось. Он еще раз перебрал все в памяти, в круговороте мыслей, торопливо, старательно, с непревзойденным скептицизмом «адвоката дьявола», к чему постоянно себя принуждал. Неожиданно. Необъяснимо. И все же бесспорно.

Ночью грянула буря, в окно летел песок, засыпая монаха, он в нем блаженствовал, получив первое подтверждение. «Бог есть Бог», — шептал Теодред, с новыми силами погружаясь в молитвы. Утром прежние сокамерники — в большинстве своем мелкие жулики, члены разбойничьих шаек — уступили место пятерым скандалистам, просоленным морем, которые, видно, ввязались в уличную драку. Сначала он не обращал на них никакого внимания, углубившись в молитвы, издали слушая их болтовню, гадая о событиях, разворачивающихся за тюремными стенами, о том, как собрать спасателей царицы — семерых, о чем ясно сказано в четвертой строфе пророчества, — и заставить сыграть свою роль.

Услышав, что члены команды упомянули Шехерезаду, монах почувствовал, как волосы у него встают дыбом. Они думают, будто она убита, но точно не знают…

«Похищена», — поспешно поправил монах, а они не поверили. В любом случае он слишком много сказал людям, которые ничем неспособны помочь. Сомкнул дрожавшие губы и отвернулся, чувствуя, как колотится удовлетворенное сердце.

Сказитель рассеется в солнечный лучик,

Вот он есть, а потом его нет…

Любовно поглаживая пергамент, Теодред припоминал дальнейшие строфы, а когда один из сокамерников назвал другого львом, на миг встрепенулся, задумался, не услышал ли въяве…

Тут дверь камеры распахнулась, под надежной охраной вошли новые персонажи вместе с офицером, приказавшим заключить его в тюрьму… с чернокожим юношей, жаждущим спасти царицу… с угрюмым, но достойным бритоголовым мужчиной… отбившимся от стаи львом… Старого монаха вдруг озарила мысль настолько нелепая, что сперва показалась смешной, и столь перспективная, что показалась божественной. Он сдвинул седые брови, оглядел прозревшими глазами одного за другим семерых членов команды, прислушался повнимательнее, вспомнил то, что они до сих пор говорили… и разрозненные кусочки, вроде заново вырвавшихся на свободу птиц Зубейды, осторожно описав круги, всей стаей ринулись к шатким жердочкам. В неожиданный миг откровения у монаха не осталось никаких сомнений: неопровержимые доказательства — удивительно только, как это он раньше не догадался. Невозможно представить — все семеро ему посланы, брошены к его ногам, а он понял это только тогда, когда их готовятся увести.

Сильней, чем когда-либо раньше, он с трепетом осознал свою миссию.

Та самая семерка. Ему искони суждено было оказаться в нужный момент в нужном месте. Вся его жизнь вела к этому. Он — орудие Бога, и таким родился на свет.

Такова воля Аллаха.

Надо только найти слова.

— Они ни в чем не повинны, — сказал Зилл.

— Твой дядя сможет за них поручиться? — спросил ибн-Шаак.

— Без всяких колебаний. Их можно отпустить. Может быть, они даже помогут.

Ибн-Шаак окинул команду быстрым оценивающим взглядом. Сразу после беседы с халифом в аль-Хульде он направился в тюрьму с намерением безжалостно допросить арестованных. Во дворе вновь случайно наткнулся на Зилла, который держался гораздо серьезнее, чем в Управлении шурты, заявив, что арестованы не преступники, а члены экипажа судна, принадлежащего его дяде… что-то вроде того… и никого они убить не могли, не имели никаких мотивов. Его бритоголовый спутник, похожий на суфия[52] казался непонятно знакомым… преобразившимся исключительно по своей собственной воле… а ибн-Шаак был готов согласиться со всем — с чем угодно, — лишь бы раскрыть проклятое дело.

На протяжении дня начальнику шурты все труднее было сосредоточиться. Он отлично знал, что устранение последствий бури займет всю ночь и спать не придется. Вдобавок оказалось, что приехавшую с визитом царицу похитили прямо из-под носа предположительно неподкупной охраны. Просто повезло, что халиф сразу не отдал приказ отрубить ему голову. Теперь офицеры шурты, стремясь найти козлов отпущения, без всякого разбору арестовывают людей по всему городу, не отличая айвы от артишока. Кроме того, после начала бури у него не было ни малейшей возможности сбегать в нужник, тогда как нужда становилась нестерпимой. Надежду облегчиться в аль-Хульде развеяли суровые упреки халифа, который приказал немедленно удалиться и взяться за дело, а когда он направился в тюремную уборную, его по пути перехватил озабоченный Зилл. Поэтому напряженные кишки бурчали, на лбу выступил пот. Он скрытно переминался с ноги на ногу, пытаясь облегчить страдания, но с каждой минутой все больше мечтал не об осмотре улиц, не о поимке убийц, не о благополучном спасении Шехерезады, а об опорожнении переполненного кишечника.

— Да, — кратко бросил он стражу с ключами. — Освободи.

— В чем дело? — потребовал ответа маленький горбун, когда страж принялся снимать цепи. — В первую очередь — за что нас арестовали?

Знакомый ибн-Шааку тип: храбрец, скандалист, ненавистник шурты. Но он был не в настроении ставить его на место, поэтому ответил:

— По подозрению. По ошибке.

— Да? — воинственно переспросил горбун. — И почему же именно нас?

— Из-за Шехерезады, — пояснил Зилл. — Ужасная трагедия.

— Что с ней? Убита?

— Похищена, — вымолвил Зилл, словно это было еще хуже.

— Похищена? — повторил горбун, нахмурился, всплеснул руками. — Ну и что? А мы тут при чем? — Кандалы с него сняли, кровь циркулировала быстрее.

— Вы были в том районе, — объяснил Зилл. Можете помочь.

— Чем?

Может, что-нибудь видели. Мы должны ее найти. Это наш долг.

— Ты бредишь, парень, — фыркнул Касым. — Нам другую рыбку надо ловить. Не думай, будто я неблагодарен и все такое, но как только найдем торговца кофой, сразу пойдем по реке в Басру.

— Тут, к сожалению, ты ошибаешься, — безжалостно объявил Зилл.

— Да? — прищурился Касым. — И что это значит?

Зилл нерешительно помедлил:

— Дело в аль-Джаллабе.

Касым почуял дурные вести:

— Что с ним?

— Его… больше нет.

Касым несколько секунд таращил на Зилла глаза, в которых в какой-то момент мелькнуло прозрение, но сразу же исчезло.

— Чушь, — с усилием выдавил он. — Чушь! Я с ним прошлым вечером должен был встретиться.

— Знаю и сожалею. Его…

Тут из-под окна послышалось громкое хрипение, и все, оглянувшись, увидели старого седовласого монаха с трясущейся нижней губой, который лихорадочно вытаскивал из песка костлявое тело.

Глядя на него, ибн-Шаак мысленно выругался. Только этого не хватало. Вчера вечером халиф специально приказал утром выпустить и доставить к нему монаха. Само заключение его в тюрьму вызвало скрытое неудовольствие, и теперь ибн-Шаак задумался: не предсказал ли тот кровавую бурю, последствия которой они сейчас расхлебывают? И еще что-то мычал про близкую опасность… Не стоит надеяться, что аль-Рашид при всей своей забывчивости в ту или иную минуту не вспомнит и соответственно не разъярится.

Монах, уже встав на ноги и опираясь на суковатый посох, непрерывно визжал.

— Пророчество! — захлебывался он, истерически бормоча, тряся цепью, глубоко сунув руку под рясу.

— Чего? — переспросил горбун.

Монах снова забормотал.

— Что он говорит?

— Семеро спасателей, — с готовностью перевел один из членов команды, почти мальчишка.

— Семеро! — выдавил монах, пустив длинные слюни. — Семеро!.. Вот они! — Требовательно глядя на ибн-Шаака, он ткнул кривым пальцем в команду. — Аль сабах!

— Что?

— Они… Вот эти!

— Кто? — Касым вопросительно посмотрел на Юсуфа.

— По-моему, он говорит, что спасатели — мы.

— Спасатели? — переспросил Касым. — Чьи?

— Семеро! — вопил монах. — Как написано!

Ибн-Шаак вытер пот со лба. Ситуация выходила из-под контроля. С одной стороны монах был явно сумасшедший, с другой — вряд ли стоило сомневаться в его правдивости, учитывая высказанные ранее пророчества, о которых команда ничего не знала.

— Должны знать! Они должны узнать! — В любом случае, как это ни странно, возможно, получен ответ, найден способ обращения предвидение в потенциальную возможность спасения царицы. Если тонко намекнуть в аль-Хульде на веление судьбы, на то, что все произошло по заранее предопределенному плану, ибн-Шаак получит полное отпущение, как ничтожная пешка в крупной игре. В конце концов, аль-Рашид всегда питал слабость к предсказаниям и пророчествам. А при его изменчивых настроениях любой шанс отвлечь его на пару дней, перебросить мостик над оврагом — подарок Аллаха. Риск, конечно, был велик, но в ближайшее время опасность не грозила ибн-Шааку. Надо было только подумать как следует и спокойно.

— Оставайтесь здесь, — приказал он и добавил стражникам: — Задержите их.

— Задержать? — недоверчиво переспросил горбун.

— Задержите их тут, — напряженно вымолвил ибн-Шаак. — Я скоро вернусь.

Горбун не верил собственным ушам.

— Ты же только что приказал нас выпустить!

Ибн-Шаак уже заперся в ближайшей уборной.

Глава 12

чнувшись почти за час, прежде чем открыть глаза, Шехерезада удивилась собственному хладнокровию и спокойствию. Вот уже двадцать лет перед ней лишь преклоняются, с насилием она сталкивалась исключительно на врачебных осмотрах, видела только гибель крестьянина, попавшего под колеса мчавшейся колесницы. Последнее, что четко запомнилось в бане, — насильно поднесенный к губам кубок, скрипнувший по коже кинжал, приставленный к горлу, отданный шепотом приказ пить снотворный напиток, теплый и солоноватый. В мерцавшем сквозь отверстие на потолке свете она разглядела рысью физиономию, запачканную сажей и копотью из котельной, почуяла запах крови, гашиша.

Царица не знала, сколько с тех пор прошло времени. Кажется, хотя не точно, ее завернули в ковер, как Клеопатру, погрузили на верблюда. Потом какое-то время плыли по воде. Помнится, что в какой-то момент похитители завязали ей глаза, и она почти бессознательно протестовала против слишком тугой повязки. Но конец путешествия прочно выпал из памяти. И теперь ей неизвестно, где она находится — онемевшая, с саднящим телом, с пылающей головой, словно набитой раскаленными углями. Под своей спиной Шехерезада ощутила ковер и мягкие подушки — больше ничто не отделяло ее обнаженное тело от каменного пола. Сквозь слипшиеся веки она разглядела темное помещение вроде рассыпавшейся в руины пещеры, освещенное единственной слабо горевшей медной лампой. Пахло какими-то древними церемониями. Никого не видно, не слышно ни звука, однако было ясно, что за ней наблюдали, как было известно, что царь Шахрияр шпионит за стенами дворца в Астрифане. Убедившись, что наблюдатель не собирался обнаруживать свое присутствие, а молча, как кошка, дожидался, когда она шевельнется, Шехерезада изобразила возвращение к жизни: потянулась, застонала, захлопала глазами, села, огляделась, как бы в тревоге и замешательстве. Сделать страдальческую гримасу нетрудно, но, полностью открыв глаза, можно свободно оглядеть помещение, чем Шехерезада и воспользовалась в полной мере, пока ей их снова не завязали. Она увидела пол, усыпанный осколками мрамора и кусками земли; на стенах — барельефы, осыпавшуюся мозаику, смутно узнаваемые в мерцающем свете; какие-то кучи булыжников и следы мародерства (прекрасные изразцы выломаны из стен); множество ниш и укромных местечек, а в самом дальнем конце — что-то похожее на естественный свет, напоминавший путь к свободе. И по-прежнему никаких признаков наблюдателя.

Рядом с подушками неряшливой кучей была брошена одежда: розовая рубашка, шелковое, завязывающееся на груди покрывало, широченные шаровары цвета хны, тонкие и прозрачные, как для девушки из гарема. Она поднялась на ноги, с трудом сохранив равновесие.

Поспешно оделась, устроив для зрителей представление, будто бы с опозданием устыдившись своей наготы. Нарядившись, сунув ноги в шлепанцы, бросила вокруг долгий задумчивый взгляд, закусила губу, словно раздумывая, что делать дальше, стиснула руки, изображая гнев или решимость. Потом вдруг, как бы придя к заключению, что она в самом деле одна, направилась к выходу.

Для наблюдателя этого было достаточно.

— Вблизи твоя краса тускнеет, — заученно проскрипел из тьмы голос, словно давно отрепетировав реплику.

Она остановилась на полушаге и оглянулась, стараясь разглядеть в темноте говорившего, но увидела только смутную, плохо очерченную фигуру, похожую на привидение. Шехерезада снова двинулась к свету.

— Ни шагу больше, шлюха, — приказал мужчина, выйдя наконец из-за стены. На него пролился свет лампы, и Шехерезада разглядела худого, бледного человека с острыми чертами лица, болезненно пылавшими глазами с бородой, наполовину запачканной сажей, одетого во что-то темное, пыльное, без тюрбана. Руки его были высокомерно, но не презрительно, а благородно, скрещены на груди — в нем чувствовалась харизма.

— А куда я, по-твоему, направляюсь? — искренне удивилась она невинным тоном, будто возобновляя секунду назад прерванную беседу.

— Никуда, — хмыкнул он. — Никуда ты не направляешься. Давным-давно очнулась. Не принимай меня за глупца, шлюха.

Давно ее так не называли, по крайней мере в лицо, со времен проклятий царя Шахрияра в моменты соития. Она впилась в обвинителя пылающим взором.

— Почему ты позволяешь себе оскорблять меня?

Он не дрогнул под ее взглядом, в отличие от царей и халифов, слегка улыбнулся и, быстро загладив улыбку естественным, с виду легочным, кашлем, уверенно ответил:

— Ты продалась, как публичная девка, мужчине, которого презирала. Почему не назвать тебя шлюхой?

Она задумчиво посмотрела в просвет, как будто еще не решив, рвануться к нему или нет.

— Кто сказал, будто я презираю собственного мужа? — спросила она вместо этого, не считая возможным оставить его слова без ответа.

— По-моему, ты умная женщина. По крайней мере, сообразительная шлюха. Знаешь, что он тебя презирает. Как же ты можешь не презирать его?

Она понимающе, скрытно сверкнула глазами, предусматривая в качестве защиты разнообразные, сбивающие с толку реакции.

— Как тебя зовут? — спросила она, словно чуя к нему внезапное влечение.

— Хамид.

— Это твое настоящее имя?

— Для чего мне врать? А тем более говорить правду.

Она призадумалась:

— Давно за мной наблюдаешь?

— Много лет, — сказал он.

Она откровенно смутилась.

— Ты хочешь овладеть мною, Хамид?

— Никогда не хотел.

— Почему? Я действительно тебе не нравлюсь?

— Не хочу унижаться.

— Тогда зачем принес такую одежду? Абсолютно неподходящую? Зачем ты это сделал, если не хочешь меня в ней увидеть?

— Подходящая одежда для шлюхи, — просто ответил он.

Она отвела глаза, как бы признав свое поражение, демонстративно огляделась вокруг и спросила:

— Где я сейчас, Хамид?

— Если ты такая умная, то догадаешься.

— Ты уже говорил, что я умная.

— Тогда скоро поймешь.

— Во дворце?

— Здесь теперь твое царство.

— Надолго?

— Насколько возможно.

— Значит, я должна осмотреть его хорошенько, — заявила она и опять пошла к выходу.

Выбора у него не осталось, кроме того, чтобы сделать шаг вперед, с неохотным усилием выскользнуть из темноты, расплести руки змеиным движением, схватить ее за запястье холодными длинными пальцами, рывком дернуть к себе, как бы желая обнять, и столь же быстро оттолкнуть с отвращением.

— Пошла на место, — прошипел он, и она узнала голос, услышанный в бане, но не подала даже виду.

— А где мое место, Хамид?

— На троне, — ответил он. — Что от него осталось.

Она старалась переглядеть его, а он отстранялся все дальше, словно уходил по невидимой тропе туда, где время не имеет значения. Она медленно, недовольно потупилась, постепенно отступила на ковер с грязными разбросанными подушками.

— Не верю, что ты меня убьешь, Хамид.

— Неужели думаешь, будто я раньше женщин не убивал? — Издали голос его казался бестелесным.

Опустившись на подушки, она безнадежно уставилась в пол:

— Многих убил? Моих прислужниц?

Он снова скрылся в темноте, пристально на нее глядя.

— Мы всех убили: евнухов, кочегара и прочих, включая еврея, который нас видел.

Она молчала.

— А ты, хладнокровная сука, слезинки не проронила, — фыркнул Хамид.

И она в ответ фыркнула:

— Думаешь, я до сих пор не знаю, как действуют кровопийцы? Думаешь, никогда раньше не видела, как проливают невинную кровь?

— Не уподобляй меня своему мужу, — разозлился он.

— Разве ты не убийца?

— Я просто исполняю свой долг.

— Который велит убивать невинных?

Он уставился на нее и шепнул:

— Было очень красиво… Безгрешная кровь течет в бассейн. В ней купаешься, она вокруг тебя струится, наполняет сам воздух, сияет с небес.

Она чуть помолчала:

— Вдохновенные речи, Хамид.

— Не ждал, что оценишь.

— Ты пьешь вино гейдара? — спросила она, имея в виду гашиш.

Он помедлил, как бы ища оправдания:

— Какая разница?

Она притворилась смущенной:

— Мне показалось, что я слышу запах.

— У меня свой собственный запах, — ощетинился он. Не менее сладкий, чем твой.

Она проигнорировала замечание:

— И сейчас принял гашиш?

— Не понимаю, при чем тут это.

— Я заметила у тебя под ногами кожицу фаната. Гранаты часто едят вместе с гашишем.

— Ты очень наблюдательна.

— Хорошо вижу подобные вещи.

— Какие? — Он бросил на нее обвиняющий взгляд. — Слабости?

— Характеры, Хамид.

— Характеры, — прошипел он, но в его тоне она подметила нотку гордости.

— Зачем ты принимаешь гашиш?

— Затем, что он безобразное превращает в прекрасное, — с трудом вымолвил он.

— И все-таки не признаешь меня прекрасной?

Он не ответил.

— Я проголодалась, Хамид, — сменила она тему.

— Рядом с тобой финики и вода. Не притворяйся, будто не замечаешь.

— Финики?

— Тут ничего не подносят на пальмовых листьях.

— Женщине нужно мясо.

— Тебе принесут вяленую баранину, молоко, если осталось. Облегчайся в ведро, которое будут выносить каждый день. Вон тряпки для месячных.

— У меня уже месячных не бывает, — сообщила она.

— Никогда с уверенностью не скажешь, — возразил он.

Она тоскливо уставилась в пол:

— Увижу ли я когда-нибудь солнечный свет?..

— Никогда.

— Вообще никогда?

Он равнодушно передернул плечами:

— Твое дело — исполнять мои приказания, а судьба будет следовать моим распоряжениям.

Она отвернулась, словно больше не могла его слушать.

— Да будет тебе известно, — продолжал он, — что сейчас ты была бы мертва. Нас наняли убить тебя. Твое счастье, что мы не питаем особого уважения к нанимателю.

Она молчала.

— Не хочешь спросить, кто нас нанял?

Глаза ее были закрыты.

— Ты же сам сказал, что я умная, — прошептала она.

Похоже, ему это доставило удовольствие.

— Мы оставили записку с требованием выкупа. Незначительного по сравнению с тобой.

— Ты глупец, — объявила она, удивляя его, — если думаешь, будто получишь какой-нибудь выкуп.

Он ждал объяснений, но больше она ничего не сказала.

— Подумай, — предложил Хамид, — увидишь.

— Вижу одну только глупость.

— Мы ничем не обязаны твоему мужу. Предъявили условия, согласно которым выкуп обязательно будет выплачен. Ты останешься здесь, связанная и прикованная цепью. Как только получим выкуп, выйдешь на свободу. Зная все его тайны, станешь еще могущественней. Подумай об этом.

— Не верю, что вы меня когда-нибудь освободите.

— Меня только деньги интересуют, — равнодушно сказал он.

— Значит, ты вор, Хамид?

— Шейх воров.

— И я тебя интересую только ради выкупа?

— Только.

— Ты убьешь меня, если его не получишь?

— Если выкуп не заплатят, — кивнул он, — тебе, как всем прочим, перережут горло. Да, я жую гашиш, и мне это нравится. По-моему, прекрасно.

— Только мертвую меня признаешь прекрасной? — как бы обиженно уточнила она.

— Не мертвую, а умирающую. Труп не бывает прекрасным.

— Ты меня не похоронишь, Хамид?

Зороастрийская традиция предписывала оставлять мертвых природным стихиям.

— Брошу перед мечетью аль-Мансура, потом захвачу госпожу Зубейду и потребую выкуп.

— Не верю, что ты убьешь меня, Хамид, — с непонятной уверенностью заявила Шехерезада.

— Не хотелось бы, — подтвердил он. — Да и нужды нет. Все пойдет по плану.

— Ничего никогда не идет точно по плану, Хамид. Нас здесь найдут и предпримут атаку.

— Это место хорошо охраняется, как настоящая крепость. Я тут двоих поставил снаружи, ничто от них не ускользнет.

— Кто они?

— Дикари. Наемные убийцы. Недисциплинированные, в отличие от меня. В мое отсутствие будут тебя сторожить.

— Не очень-то мне это нравится, Хамид.

Он судорожно сглотнул:

— Только скажи, если они попробуют приставать, и я сам разберусь.

— Думаешь, будто раньше меня не насиловали?

— Думаю, ты такого не пожелаешь.

Она задумчиво нахмурилась:

— Часто будешь меня оставлять, Хамид?

— Когда надо будет поспать.

— А еще?

— В других случаях всегда буду за тобой присматривать.

— Надеюсь, ты будешь меня охранять, — заявила она.

— Буду тебя охранять, как сокровище, — проскрипел он, со свистом втянув сырой воздух, как бы желая освежить голову. — Как награду. Ради выкупа, и не больше того.

— Я вижу в тебе благородство, Хамид, — с тихим восторгом молвила Шехерезада. — Не знаю почему, но вижу. Если ты меня убедишь, что все пойдет по плану, я поверю, несмотря на все свои страхи. Готова остаться в твоих руках, Хамид.

Он что-то промычал в знак того, что признание его не тронуло, и она замолчала.

Удивительно, с какой легкостью через столько лет вспоминались прежние стратегические приемы, хотя тогда они применялись на протяжении тысячи и одной ночи, крепче запечатлевшись в инстинктах, чем в памяти, поэтому их можно запросто вызвать. Девятьсот девушек были обезглавлены, прежде чем она отдалась царю Шахрияру, будучи в свои юные лета вполне смышленой, догадываясь, что жизнь зависит не только от очарования газели и стремлений самца, что мало трепетать, колыхаться, затуманивая ему глаза — это по вкусу безжалостному заскорузлому сердцу, которое с большой радостью избавляется от сострадания. Первая жена царя, изменница, наверняка молила о снисхождении, сотрясаясь в рыданиях, равно как и другие, но это все равно что урезонивать тигра. Шехерезада же, при охотном содействии Дуньязады, превратилась в загадочную царевну, которую нельзя разгадать или классифицировать, обуреваемую противоречивыми настроениями, то рассеянную, то неуверенную в себе и застенчивую, то вызывающую и упрямую, то игривую, иногда недовольную, доходящую до материнского гнева, а потом в мгновение ока смягчающуюся, раскаивающуюся. Вечная игра была соткана из тончайших нитей. Откровенное притворство опасно, но лесть, приправленная мудрыми словами с намеками на благородные качества, соблазняет любого мужчину — никто перед ней устоять неспособен. Конечно, кокетство играет важную роль, но надо сочетать его с унынием, скорбью, будто лишь смерть положит конец небывалому счастью. Точно отмеренное презрение, даже насмешки, возмущают и стыдят мужчину, ослабляют его решимость, хотя, как ни странно, особенно эффективно действуют на ранней стадии, когда объясняются непониманием, которое, конечно, развеивается при искусно рассчитанной постепенной оценке тех самых благородных достоинств, которые прежде вызывали сомнение. Разумеется, надо почаще называть его по имени — Хамид, что значит «добродушный», — постоянно переводить взаимоотношения в личный план; потом, после точно отмеренного периода сомнений и страхов, создать атмосферу ожидания, дать понять, что она абсолютно не сомневается в сохранности собственной жизни — и все это, поставленное во главу стратегии вместе с прочими хитростями и уловками, в конце концов подчинит его ее воле, покорит, как осла. После чего она окончательно превратится в ветреную мать, а жертва неизбежно примет на себя роль покинутого сына.

С Шахрияром на это ушло три года, а теперь у нее было мало времени. Удастся ли сократить процесс? Удастся ли его убедить? Что еще для этого потребуется? Хамид заявил во весь голос, будто к ней равнодушен, но сама громогласность подобного заявления свидетельствует о шаткости позиции. Надо сказать — она уже не молода и, при всей своей мудрости, которую так в себе ценит, первым делом не сумела избежать похищения, просто ничего подобного не ожидала. А если бы похитители не пожелали получить выкуп, лежала б сейчас с перерезанным горлом, как все прочие, бывшие в бане. Может быть, в первую очередь недооценила Шахрияра сам по себе дурной признак, — последствия чего могут быть катастрофическими для Астрифана. Если ей действительно суждено к нему вернуться, снова взять под контроль, уничтожить, то больше нельзя его недооценивать. Придется признать, что он найдет способ вмешаться, воспрепятствовать выплате выкупа.

Придется признать угрозу скорой смерти.

Глава 13

о имени Шахрияр знал лишь вожака, называвшего себя Хамидом. Вокруг него, обладавшего дьявольской репутацией, вертелись остальные. Тощий Хамид с диким взглядом, преждевременно постаревший, с полученными в боях шрамами, обладал классическими признаками любителя гашиша — сероватая кожа, налитые кровью глаза, почерневшие зубы, зловонное дыхание. Вор, начавший с простого карманника, быстро превратился в убийцу — обретя со временем известность под пугающим псевдонимом Гашиш, — наполовину реального, наполовину воображаемого наемника, нагонявшего дрожь на солдат, заставлявшего разбойников обливаться потом, а воров прятать краденое. Он много лет гулял по индийским царствам, убивая главным образом ради добычи, но по пути с хорошо рассчитанной дерзостью навлекал на себя обвинения в невероятном количестве преступлений, постоянно на волосок избегая справедливого возмездия. Наконец, в Астрифане его загнали в руины разрушенного метеоритом храма, связали, как дикую кошку, обезоружили и представили для наказания членам царской службы безопасности, со многими из которых он давно имел дело, набивая их карманы деньгами. Тут и вмешался царь Шахрияр, приказав препроводить убийцу в отдельную дворцовую гостиную для личного допроса. Отличительный признак царского статуса в Астрифане заключался в том, что стража повиновалась только после громких пререканий.

Никто не знал, что царь с ужасом и восхищением следит за продвижением Гашиша. По его твердому убеждению, такое искусство непременно заслуживает уважения, независимо от применения, а на редкость профессиональные и слишком эффективные таланты Гашиша нельзя тратить попусту. В гостиной он сделал знаменитому головорезу простое предложение: прощение всех преступлений, по крайней мере, совершенных в Астрифане, в обмен на совершение кое-каких убийств деликатного политического характера, без каких-либо намеков на заказчика Гашиш, теперь называясь Хамидом, пробормотал, что согласен, будто ждал подобного предложения или сам заранее спланировал развитое событий. Первая цель была достигнута — с помощью заинтересованного дворецкого из соседнего царства Хамид был в оковах выведен на границу и освобожден без всяких гарантий. Через месяц он вновь без предупреждения явился в царский дворец, предъявив Шахрияру голову дворецкого в джутовом мешке. Затем царь нацелился выше — в недовольного раджу, — впервые посулив исполнителю денежное вознаграждение. Во время охоты Хамид с такой точностью пустил в раджу стрелу, что никто даже не усомнился в несчастной случайности. Потом царь пришел к мнению, что его мать-осьминожица, сторонница Шехерезады, не должна больше жить. Хамид со вкусом взялся за дело, задушив ее подушками из фазаньих перьев. Тогда Шахрияр задался истинной целью. Прямо ничего не было сказано. Поистине примечательно, что царь официально ничего не приказывал Хамиду, только тайно, двусмысленно, и все же они поняли друг друга, как близнецы-братья. Вспоминая впоследствии, царь старался припомнить критический момент, но не смог и предположил, что он наступил во время самой обычной беседы.

— Уж не демон ли ты, Хамид, не пойму.

— Я и сам не пойму.

— Любого убить можешь?

— Кого скажешь.

Непонятно, сделал ли Шахрияр реальное предложение, принял ли его Хамид. Впрочем, Шахрияр решил, что это в конце концов не имеет значения, поскольку результат для обоих один — освобождение навеки. Он помнил, как некогда мог загасить свечу пристальным взглядом, спустить с гор лавину камней бурчанием в кишках, насухо высосать любую девицу, как аранж, и выбросить шкурку, не поведя даже бровью. Теперь девушки брачного возраста в царстве — бывшие младенцами, когда он впервые взял Шехерезаду, — осмеливаются презрительно фыркать на крышах, а он шествует мимо, не смея ответить. Подобно заколдованному царевичу из ее сказки, он обездвижен ниже пояса, лишен мужской силы. Надо отдать должное ее сверхъестественной хитрости. Она так безжалостно пользовалась его величайшей слабостью, которую ему впоследствии пришлось признать — добродушием, щедростью, — его так зачаровала ее красота, что он просто не угадал ее целей. Прежде чем лишить ее девственности, заявил, что на всем белом свете нет ни одной честной женщины; подозревал, что на том и основаны ее чары. А когда она его затмила, понял, что был тогда ближе к истине, чем когда-либо думал.

Шахрияр знал, что во время процессий все взоры были прикованы к Шехерезаде, ей адресовалось всеобщее обожание. Воцарившись, она все взяла под контроль, начала даже вмешиваться в государственные дела — последнее его прибежище, — молча сидя в углу на заседаниях царского двора, оказывая влияние только силой воли, и смущенные генералы, визири, управляющие, иностранные сановники жаждали произвести на нее впечатление своей чуткостью и могуществом. Унижение превратилось для царя в повседневную пытку. Переломный момент настал не под прямым воздействием царицы, а в провинциальной таверне во время очередной ночной авантюры инкогнито (по примеру Гаруна аль-Рашида, хоть и не со столь благородными побуждениями, как забота о благополучии населения). Там он услышал, как пьяный пильщик расхваливал свою дочь: «Глаза, как у царицы! — хвастался он. — Походка царицына! Даже царицына мудрость!» «Помолимся, — сухо вставил его собутыльник с ворчливым согласием, — чтоб на царя твоя дочь ничем не походила».

Шахрияр растолстел на патоке, кости его скривились, как перегруженные строительные леса, тело навсегда пропахло свиным салом и чесноком, принимавшимся в качестве противоядия. Любовное искусство исчезло, что он и сам признавал, и Шехерезада давным-давно, еще до полного отказа в услугах, начала откровенно зевать во время соития. Разумеется, он утешался с другими, но само ее присутствие поблизости постоянно мешало: в каждом драгоценном украшении в спальне виделся ее насмешливый взгляд, в сморщенной коже каждой нимфы чувствовалось ее неодобрение, в каждой капле пота наложницы ощущалось ее отвращение. Когда она отправлялась в Тибет на все лето, он трижды праздновал полную свободу, а больше таких случаев почти не выпадало, только мельком во сне, когда он узнавал о ее мимолетной измене. В решающий момент жизни на его пало проклятие — он застал первую жену в объятиях мужчины, бывшего физически сильнее него, что разожгло в нем сексуальную фантазию. Он частенько мечтал поймать за этим делом Шехерезаду ради собственного оправдания или мучительной жалости к самому себе. Хитро ввел во дворец статных рабов, одного с причиндалами величиной с телячью ногу, и не один час провел в стенной нише, подглядывая в глазок. А она, словно прочтя его мысли, из чистого презрения воздерживалась от удовлетворения ненасытного плотского аппетита. Одно время он забавлялся мыслью, будто она, как греческая поэтесса Сапфо с острова Лесбос, предпочитала женщин. Но в глубине души знал, что не будет полноценным мужчиной, пока она жива.

Убивать ее в Астрифане, по мнению Шахрияра, было бы глупо — подозрения однозначно пали бы на него. В Багдаде же можно было свалить вину на неведомых иностранцев, противников; реакцию смягчит расстояние и его удачно затянувшееся возвращение. Вдобавок ему будет приятно озадачить легендарного Гаруна аль-Рашида, может быть, превратив его в вечного своего должника.

Хамид, досконально знакомый с Багдадом, еще до прибытия царского каравана тщательно разведал район вокруг бани. Фактически именно он настоял, чтобы царь отказался расположиться во дворце Золотых Ворот, объясняя, что из закрытых пределов Круглого города трудно выбраться. Убийца набрал отряд — впервые счел необходимым прибегнуть к посторонней помощи, — представив царю помощников близ Туса. Типичная бандитская шайка, сошедшаяся по единственной причине, которая, впрочем, играючи неожиданно продемонстрировала свои особые навыки, угомонив навсегда нескольких грозных пустынных разбойников, за что Шахрияр выдал премию сверх уже обещанной каждому после убийства тысячи золотых монет. На совещании он предложил оставить рядом с трупами в бане записку, связывающую убийц с каким-нибудь мессианским движением. Мысль Хамиду понравилась, и он сразу же назвал Абу-Муслима, своего соотечественника из Хорасана Гораздо позже Шахрияру пришло в голову, что Хамид, возможно, давно разработал стратегию. По правде сказать, мысль была ужасной, даже безумной, но теперь он вообще не верил, что Хамид с самого начала, не задумал похитить царицу. Неужели, с жалостью к себе думал царь, им сознательно манипулируют и обманывают? Неужели его доверие снова не оправдается? Естественная мечта о мести вновь начала таять — благоприятный исход был так далек, что о нем нечего даже и мечтать. «Если выкуп будет выплачен, — размышлял Шахрияр, — Хамид разбогатеет, а Шехерезада вернется живой и, несомненно, полностью осведомленной о причастности мужа к ее похищению. Если позволить отборным солдатам халифа нанести удар, она все равно может спастись, и гибель Хамида с подручными послужит слабым утешением. Единственный гарантированно счастливый исход — уничтожение Шехерезады вместе с бандитами — обеспечить невозможно, равно как и дать подобный совет Гаруну аль-Рашиду». Из того самого уважения к искусству, применяемому с дурной целью, которое спасло Хамида от казни в Астрифане, Шахрияр теперь признал его дьявольски умным, сумевшим спланировать и подстроить обстоятельства и осложнения, позволившие ему удрать с предоставленным халифом выкупом.

Поистине безнадежен и самый предпочтительный для царя вариант никакого выкупа не платить, не пытаться найти похитителей. И тогда Шахрияр придумал еще один: добиться того, чтобы халиф послал с выкупом ни на что не годных мужчин, которые либо потерпят неудачу, либо еще до передачи выкупа похитителям будут направлены по ложному следу. В результате халиф потерпит поражение и будет обескуражен.

Шахрияр отчаянно подыскивал способ выдать эти варианты за разумные альтернативы, но на раздумья нужно было время, чтобы учесть возможные отклонения. А чтобы вообще все выглядело хоть сколько-нибудь правдоподобно, придется снова разыгрывать убитого горем царя-альтруиста. От отсутствия плана Шахрияр нервничал, ощущая напряжение во всем теле. Послышались тяжелые шаги, похожие на биение сердца, и он, оглянувшись, увидел дворецкого, явившегося с известием, что повелитель правоверных вновь приглашает его во дворец Вечности.

В голове у Исхака бурлила кровь. Он опасался, что может начаться носовое кровотечение, которое выдаст его волнение. Этого нельзя было допустить.

Пожалуй, в тысячный раз он входил в аль-Хульд, в фантастический царственный мир Гаруна аль-Рашида с просторными парадными дворами, тайными ходами, ложными дверями, запретными покоями. В давние времена, проводя чужака по знакомым лабиринтам, он вновь и вновь чувствовал изумление, будто видел все это впервые. А теперь, проходя через многоярусный комплекс входных ворот в длинный сводчатый вестибюль, освещенный огромными канделябрами величиной с грушевые деревья, испытывал гораздо более сложную, загадочную гамму противоречивых ощущений — от надежды до жесточайшего страха, и, стараясь разобраться, чувствовал в венах тугое биение, жгучее и зловещее. Их провели в Большой аудиенц-зал, где они должны были предстать пред очи самого халифа Гаруна аль-Рашида. Исхак очень волновался: если халиф узнает его, то на будущем можно ставить крест. Даже ибн-Шаак, которого Исхак знал как умелого и сдержанного манипулятора, мало-помалу умерял шаг, приближаясь к повелителю правоверных; тайное облегчение на его лице после выхода из тюрьмы Матбак сменилось умеренной озабоченностью. Шедший за ним христианский монах, напротив, энергично двигался, шумно сопел носом, облизывался собачьим длинным языком. Следом, шаркая ногами, тащились члены команды в позорных кандалах, под охраной стражи с копьями. Они старались держаться достойно, ошеломленные дворцовым великолепием — безусловно никогда не видели ничего подобного, — пытаясь освоиться с необычным развитием событий, которые за один день возвели их из крайнего унижения до положения торговцев кофой, подозреваемых в убийстве, спасателей приезжей царицы, указанных в пророчестве.

— Постарайтесь разумно извлечь из сложившихся обстоятельств как можно больше, — посоветовал им ибн-Шаак, выходя из тюрьмы. — Единственное, что превосходит благодарность халифа, — эти его щедрость. Подумайте.

— Да? — задиристо переспросил Касым. — И что мы должны делать?

— Смотрите на дело спокойно и берите то, что плывет в руки.

— Что он про нас говорил? — требовательно спросил Касым, кивая на монаха, с которым ибн-Шаак провел приватное совещание.

— Похоже, считает вас избранными, — с легкой насмешкой объяснил начальник шурты.

— Никакой я не избранный.

— Игру ведут высшие силы.

— Нет никакой силы выше меня.

— Ты говоришь, — вмешался Юсуф, обращаясь к ибн-Шааку, — будто сам тоже веришь в пророчество?

— Если оно поможет выиграть время, — с необычной правдивостью ответил ибн-Шаак, — его вполне можно высечь на каменных плитах.

— Это не ответ.

— Какая разница? — отмахнулся ибн-Шаак, вздыхая над их непонятливостью. — Слушайте, выбор невелик. Помогите, и пророчество даст вам свободу. Откажетесь помогать — найдете могилу в камере тюрьмы Матбак.

— Как будто это в твоей власти, — ухмыльнулся Касым.

— Ох, не я вас снова туда посажу, — с горьким смешком заверил его ибн-Шаак. — Ибо я уже буду мертв. — Итог, по правде сказать, не совсем вероятный, но вполне драматичный. Яснее не скажешь.

Исхаку казалось, что, несмотря на инстинктивное упрямство Касыма, команда воспринимала развитие событий с поразительным единодушием. Впрочем, не в их характере было считать себя отличными друг от друга. А слухи о финансовом вознаграждении сами по себе служили непреодолимой приманкой. Наверняка они думали, что если их в последнее время преследовали сплошные неудачи, то новый поворот может стать первым шагом на давно заслуженном пути к счастью. Такой шанс чересчур драгоценен и хрупок для серьезных сомнений.

— Скажу вам, играть надо круто, — шепнул Касым, шагая по дворцовым коридорам. — Я себя дешево не продам.

Он был не из тех, на кого производит впечатление чужое богатство, для него оно вообще не имело значения по сравнению с морем, хотя он уже думал о награде. Способ, каким можно ее было получить, его не интересовал.

— Ты имеешь в виду повелителя правоверных? — уточнил Юсуф.

— Можешь бежать, прятаться. Я не боюсь. Я ж провернул сделку с кофой, правда?

— Аль-Аттар бурду[53] не носит.

— Возможно. Я только говорю, что дело должно быть гораздо доходнее кофы, иначе я уйду. У меня две жены и сын.

— Уйдешь обратно в тюрьму, если они правду сказали.

— Поглядим, пусть попробуют. Кто еще сучку спасет, если не мы?

— Кажется, у нас не осталось выбора, — заметил Юсуф. — Еврей убит, помнишь?

— Кто сказал, будто я в это верю? — Касым прищурился на Зилла. — Мальчишка все выдумал. Хочет царицу спасать, правда?

— Ничего я не выдумал, — честно заверил Зилл. — Аль-Джаллаб мертв. Клянусь священной Каабой.

Исхак заметил, что юноша украдкой бросил на остальных другой взгляд: пристальный, взволнованный, исполненный сознания какого-то личного долга.

— Стало быть, — заключил Юсуф, делать нам нечего, только извлечь из сложившихся обстоятельств как можно больше.

— Мне всегда есть что делать, — пошел Касым на блеф, но из его напряженного тона явствовало, что он нервничает.

Их уже вводили в Большой приемный зал, огромный, как мечеть, с мерцающими огнями, громадным сводом в виде пчелиных сотов и поразительным алым ковром с драгоценными камнями, длиной в восемьдесят локтей. Ощутимо чувствовалось близкое присутствие халифа. Ибн-Шаак оглянулся и сурово обратился к ним:

— Я сейчас приведу сюда повелителя правоверных, и он на вас посмотрит. Глупостей не болтайте. Целость ваших голов зависит от вас самих.

— Я не боюсь, — повторил Касым.

— Очень хорошо. Аль-Рашид презирает трусов. Когда заговорит с тобой, смотри ему прямо в глаза, как мужчина. Не путайся, если вдруг в рот заглянет. По его убеждению, достоинство мужчины быстрей всего определяется по слюне. Поэтому постарайся, чтоб не пересыхало во рту.

Начальник шурты сам несколько раз сглотнул, разгладил бороду, распрямился и решительно прошагал в смежный тронный зал. Оставшись без руководства, стражи беспокойно переминались с ноги на ногу, крутя в руках копья. Дворецкий с отвращением разглядывал вновь прибывших. Монах, стоя рядом, наоборот, созерцал их с восторгом, как ценную отловленную добычу. Со временем из тронного зала донесся голос самого Гаруна аль-Рашида, неумолимый, негодующий в ответ на предварительные замечания или извинения ибн-Шаака. Исхак слышал без всяких усилий:

— Говоришь, тот самый христианин, что вырвал страницу из какой-то книги?

— Из книги о будущих событиях, о повелитель. И проделал долгий путь со склонов горы Этны, чтоб вручить ее тебе.

— С какой Этны?

— Она известна тебе под названием Джабаль-аль-Нар, о повелитель — «огненная гора».

— Говоришь, он какой-то там дух?

Мелодичное ворчание халифа полное силы и скорби, звучало уникальной музыкой, которую Исхаку так и не удалось стереть в памяти. Он закрыл глаза в отчаянной жажде покоя, но выхода не видел. Он снова в Багдаде, снова в аль-Хульде, перед самим повелителем правоверных, при абсолютно непредвиденных обстоятельствах.

— Просто монах, о повелитель. И по-моему, на удивление легковерный.

— Легковерный из любопытства или ради выгоды?

— Да простит меня повелитель, я бы нашел более убедительные способы для своего оправдания. Опознанные им спасатели абсолютно не соответствуют никаким героическим стандартам.

— Кто ж они, рыботорговцы?

— Повелитель весьма близок к истине.

Когда Исхак впервые пригрозил облачиться во власяницу мистика, Гарун под угрозой жестокого наказания приказал ему одуматься. «Я жить без тебя не смогу, — заявил халиф. — Предпочту видеть мертвым, нежели исчезнувшим». На некий извращенный лад ему это настолько польстило, что Исхак действительно собрался пересмотреть свои планы, и в конечном счете такое намерение стало последней каплей, переполнившей чашу отвращения к себе. Гарун слишком эмоционален, чтоб держать свое слово — наверняка сам это знает, — а чувствовать себя дрессированной обезьяной при неуклонно разлагавшемся дворе было слишком невыносимо и слишком верно, чтобы бесконечно медлить. Вскоре ему пришлось бежать. Два года в море он боролся с волнами, размерами с гору, захлебывался унижением, сносил оскорбления, покорно склонялся перед необъятными небесами. Вот до чего дошел. А теперь вернулся, прогоняя надежду — тщетную, — что халиф тоскует по нему, мгновенно опознает — даже бритоголового, — выдернет, как колючку, из-за могучих спин членов команды, прикажет, не разбираясь, швырнуть его в вечный круговорот Надыма, в безопасную и роскошную жизнь с попеременной славой и позором. Если суждено, так и будет. Он напомнил себе, что ни на что не надо надеяться и ничему не надо противиться. Исхак полностью подчиняется воле Аллаха.

— Разве он не предсказал мою смерть? Разве я пред тобой не стою в полной целости и сохранности?

— Он предсказал лишь кровавую тучу, о повелитель. Ты приказал привести его утром, но вмешалась сама буря.

— Значит, он предсказал бурю? То же самое сделал мой ворон.

— Он предсказал и похищение Шехерезады. Именно об этом пытался предупредить до того, как было приказано бросить его в тюрьму.

Халиф хмыкнул:

— Тогда как же ему, заключенному старейшей городской тюрьмы, удалось опознать мнимых спасателей?

— Это самое удивительное. По какой-то случайности — я сказал бы, по плану, прославляющему Всеведущего, — всех их бросили в ту же самую камеру, где он сидел на цени.

— Для начала — как они там оказались?

Последовала виноватая пауза.

— Были арестованы по подозрению в убийствах в бане, о повелитель.

Голова отчаянно кружилась, Исхак старался найти чем отвлечься. Но зал обладал силой затягивающего водоворота; взволнованный монах, чье присутствие здесь как бы отмечало некую кульминационную точку; беспокойство Зилла за матерь-сказительницу и его решимость, как всегда, вносят определенную положительную струю; плохо скрытые опасения чуть ли не заставляют Касыма усомниться в собственном превосходстве; естественное смущение и растерянность остальных, питающих единственную надежду не на фатальный, а на благоприятный исход, может быть, даже на вознаграждение — все это его захватывало и засасывало с ураганной силой. В голосе ибн-Шаака, доносившемся из соседнего зала, слышалась беспокойная напряженная нотка, а сдержанное рычание повелителя правоверных рокотало и вспыхивало, как надвигавшаяся гроза.

— В убийствах?

— Они невиновны, о повелитель. Арестованы по ошибке. Брошены в одну тюрьму — в одну камеру — с монахом. Чудесным образом привлекли его внимание, потом мое, теперь твое. Поистине знаменательные обстоятельства.

— Они упомянуты в неком замшелом пророчестве?

— По заявлению монаха.

— Да… по заявлению. Тебе не кажется, что он сделал бы любое заявление, лишь бы выйти из камеры?

Дальнейшие слова заглохли — Гарун, неспособный устоять на месте, повернулся, ушел в сторону. Он на мгновение мелькнул в дверях, позволив присутствующим в аудиенц-зале бросить первый взгляд на самого могущественного во всем мире мужчину.

Исхак замер на месте. Вот тот, кого он каждый день прославлял — «халифат ему покоряется, мир жаждет вскормить материнским молоком», — прежде чем до безумия обозлился на эфемерность жизни, — «тень тучи», — перешел от восторгов к сарказму — «счастлив очнувшийся с сожалением от своих заблуждений, поистине счастлив», — и стихи его превратились в разъяренных ос, безнадежно старавшихся побольнее ужалить халифа — «мы ищем славы, забыв о губительном времени», «ждет нас тихая могила», «вековечное течение времени объявит о нашем уходе», что в конце концов привело его к унижению и вечной истине.

Этого человека он сопровождал в легендарном паломничестве в 803 году. В первых попытках облегчить совесть, отягощенную расправой с Бармаки, Гарун босиком прошел по каменистой пустыне от Багдада до Мекки — слуги непрерывно расстилали перед ним ковер. В священном городе увидели Каабу — судно в кружившемся водовороте правоверных. Увидели низко летевшую стайку птиц, словно старавшихся не бросить тень на святилище. У Арафата увидели толпы, накатывавшиеся друг на друга, как туча на тучу, просительно простирая руки к всемогущему Аллаху с таким самозабвенным рвением, что у водоема было насмерть затоптано множество правоверных, и практически никто не останавливался.

На обратном пути халиф укрылся от палящего солнца под верстовым столбом.

— Ну и что мы увидели? — с болью спросил он Исхака.

— Что за вопрос из уст повелителя правоверных, — ответил Исхак, — когда даже тень верстового столба — дар Аллаха?

— Правда, — мрачно согласился Гарун, — счастливейший тот, кому меньше всех нужно.

— Даже сейчас не поздно.

— Для меня слишком поздно.

— Времени не остается лишь после смерти.

Но Гарун только пристально посмотрел на него с непомерной печалью.

Впрочем, кроме таких редких моментов, намекавших на возможность глубокого взаимопонимания, Исхак был твердо уверен, что Гарун видит в смерти скорее абстракцию, чем реальность — острую приправу, которую легко подсластить вином, сексуальными излишествами, военными походами, песнями.

— У меня есть дела поважнее свиданий со старыми монахами. — Халиф вновь появился на виду.

— Несмотря на его невнятные речи, о повелитель, у него убедительные доказательства. Я бы очень желал вашей встречи.

— Принеси мне страницу сюда, я прочту.

— Он с ней не расстанется.

— То есть ты не сможешь ее выпросить?

— По-моему, он ее специально придерживает для повелителя правоверных.

Теперь, после двухлетнего отсутствия, Исхак понял, что безнадежно ошибся. Живые энергичные возражения не скрывают внутреннего недуга. Выпученные глаза, натянутая кожа, бескровные губы, прилипшая к лицу борода, напоминающая увядшую осеннюю растительность, — отравленный вид, точно смерть уже стоит в прихожей, — ив душе Исхака Вспыхнула жалость, Любовь, сильное и болезненное чувство вины. Он бросил этого человека, не догадываясь, как он будет страдать без него. Мысль о том, что его сочли дезертиром, вдруг стала невыносимой.

— Я не боюсь, — уверял себя в сторонке Касым, и Исхака охватила всеобъемлющая жажда примирения, возвращения к приличествующей ему роли — но как это сделать? В позолоченных дверях, куда он смотрел, вновь возник в полный рост повелитель правоверных в воинственном настроении, зашагал, разглядывая всех в лицо, в разлетавшейся на быстром ходу бурде, и Исхак ничего не мог поделать.

Сердце заледенело. Он закрыл глаза. И вновь почувствовал желание — пуще прежнего — оказаться кем-нибудь другим.

Гарун сам себя загнал в угол. Да, хотел повидаться с монахом, а теперь, пережив кровавую тучу, опасался другого нежеланного предсказания насчет своей судьбы. Негодование негодованием, но проявлять нерешительность, выдавать себя бездействием недопустимо. Он попал в затруднительное положение; вдобавок беспокойство за Шехерезаду привело его в крайне нервное состояние. Необходимо решительным жестом покончить со всеми сомнительными вопросами.

— Ну давай тогда повидаемся с твоим замечательным монахом, — буркнул он и ринулся к двери, пока не передумал, — посмотрим на свидетелей собственными глазами.

Энергично ворвавшись в Большой аудиенц-зал, он увидел разношерстную массу отдельно стоявших людей — дворецких, стражу, неровную шеренгу заключенных, слюнявого монаха с диким взором, — и все замерли, напряглись, растерялись от неожиданности и стремительности появления халифа. Сначала он собирался подойти прямо к монаху, стоявшему в сторонке, но в глаза ему первым бросился Таук благодаря своим устрашающим размерам и внешности, поэтому Гарун, привыкший за время военной службы бесстрашно атаковать в первую очередь самую сильную точку, остановился в полушаге и вызывающе посмотрел на него.

— Ты… — фыркнул он. — Начальник моей службы безопасности утверждает, будто ты должен выполнить особую миссию. Гебе об этом известно?

Таук поискал подобающий ответ.

— Более или менее, — вымолвил он.

— Более или менее? Считаешь себя особенным?

Таук не находил слов, что было для него непривычно.

— Ты вожак, да?

— Нет, халиф.

— А кто? — Гарун окинул остальных беглым взглядом, отыскивая подходящую мишень. — Он? — недоверчиво ткнул халиф пальцем в хихикавшего Даниила.

Касым в конце шеренги прокашлялся.

— Я, — заявил он, стараясь выдержать взгляд Гаруна.

Тот оглянулся, презрительно его осматривая.

— И кто ж ты такой?

— Капитан.

— Капитан? — Вопрос звучно раскатился по огромному залу, подчеркивая вложенный в него смысл Гарун раздул ноздри, снова разглядывая семерых заключенных, видя очевидное: потемневшая на солнце, выдубленная муссонами кожа, пошедшая пятнами от солонины, сморщившаяся во время бесчисленных вахт. — Руббан? Морской капитан?

— Угу, — кивнул Касым, уязвленный презрительным тоном.

— Значит, вы все моряки? — воскликнул халиф, будто считал их чистильщиками выгребных ям.

— И хорошие.

Гарун глубоко вздохнул, оглянулся, собираясь сорвать злость на ибн-Шааке.

— Мне нужны воины! — рявкнул он. — Опытные следопыты, разведчики. А ты мне суешь миску мидий.

— Все равно, именно эти мужчины признаны спасателями.

— Теперь ты говоришь без особой уверенности.

— Дело не в уверенности, о повелитель. Этот…

Его перебил серьезный монах, шагнув вперед с помощью палки, изо всех сил стараясь выражаться членораздельно.

— «Чтоб вытащить спасителя из неволи, как булыжник из мостовой»… — процитировал он начало третьей строфы, но так путал слова от волнения, что вполне мог бы объясняться по-китайски.

Гарун, не открывая рта, точно боясь заразиться, разглядывал брызгавшего слюной седовласого старца со смешанным чувством отвращения и благоговейного страха. Мужчина высокий, некогда явно грозный, теперь просто развалина…

— Это еще что такое? — выдавил он сквозь стиснутые зубы.

— Тот самый монах, — пояснил ибн-Шаак, шагнув вперед с отцовской заботливостью. — Теодред, монах, принесший пророчество. Его ты хотел видеть, о повелитель.

Трясясь от возбуждения, Теодред скупо приветствовал Столп Ислама.

— Я явился во имя Господа Иисуса Христа, святой Девы Агаты и могущественной сивиллы Кумской, — объявил он, выпаливая неразборчивые залпы. — Проделал путь от берегов Сицилии, из обители блаженного Георгия под эгидой Византийского патриархата и Святейшего престола. Пришел с древним пророчеством, чтобы помочь халифу Востока в трудную минуту.

Гарун сморщился, слушая нескладные речи, и переспросил:

— Что он говорит? Я, кажется, разобрал слово «пророчество».

Монах кивнул, взволнованно шевеля узловатыми пальцами: по крайней мере одно слово прозвучало разборчиво.

— Нубуат, — повторил он. — Пророчество!

Гарун громко фыркнул, вновь вспомнил, что не следует проявлять нерешительность, и прямо обратился к монаху с желчным выражением на лице:

— Пророчество при тебе, старик?

Монах кивнул.

— Где ты его прячешь?

Монах приложил руку к груди.

Гарун заставил себя взглянуть в остекленевшие глаза:

— Тогда дай мне.

Монах на мгновение отпрянул. Он и так уже с огромным риском выкрал фрагмент. А теперь его надо отдать…

— Дай мне увидеть своими глазами, — приказал Гарун.

Монах задохнулся. Шла борьба его воли и воли халифа, но он не мог противиться. Слишком далеко зашел. Слишком был близок к смерти. Поэтому сунул дрожавшую руку под рясу, словно в каменную трещину за волшебной лампой. Все посмотрели. Все услышали, как зашуршали одежды; точно сухие листья, зашелестел и старый пергамент, который монах вытащил на свет. Все видели, как пристально взглянул на страницу повелитель правоверных, точно с таким же вздохом, с каким смотрел когда-то на кольцо аль-Джабаль. Все заметили страдальческую гримасу старого монаха при мысли о возможной утрате, словно он выпустил на волю мистическую голубку.

Халиф невольно выдохнул, завладев листом, чувствуя в пальцах хрупкий волокнистый пергамент. Взглянул на вязь букв — латинский перевод, сделанный для римских императоров, не имеющий для него ровно никакого смысла, он и не мог не почуять некую загадочную связь с рухнувшими империями, давно истлевшими в прах костями. Он как будто смотрел сквозь какое-то потайное окно на события, которых не должен видеть человеческий глаз.

— Третья, четвертая строфа, — старался растолковать монах, тыча трясущимся пальцем, и Гарун, следуя указаниям старика, притворился читающим и понимающим, потом решил, что с шарадой не справится, и в любом случае больше не может держать пергамент в руках — пальцы жжет.

— Ты, — обратился он к ближайшему писцу, — языки знаешь?

— Многие.

— Переведи. — Халиф протянул ему пергамент. Теодред побелел.

— Третью и четвертую строфы?

— Хоть что-нибудь.

Писец осторожно взял лист, поднес к глазам на расстоянии вытянутой руки, как почтительный школьник, нашел нужное место и начал поспешно читать, стремясь произвести впечатление своими переводческими талантами:

— «Чтоб вытащить сказителя из неволи»…

— Помедленнее, — сразу одернул его Гарун, — и погромче. На манер муэдзина.

Писец, прокашлявшись, начал снова выразительно декламировать, и пророчество многовековой давности гулко разлетелось по залу.

Чтоб вытащить сказителя из неволи,

Как булыжник из мостовой,

Ищи семерых, не ведающих о своей доле,

Принесенных ветром и водой.

Увечного, наказанного вора,

Минотавра, гиену, отбившегося от стаи льва,

К ним добавь еще черного фантазера,

И цезаря с моря — вот тебе мои слова.

Прошло несколько долгих секунд, прежде чем эхо заглохло, после чего Гарун приказал перечитать еще раз. И еще. Монах с восторгом наблюдал, как халиф окидывает критическим взглядом упомянутую семерку, стараясь расставить каждого по своим местам. Минотавр — конечно, гигант. Увечный — наверное, придурок с повязкой на одном глазу, а может быть, и безрукий мужчина. Нет, он, скорее, наказанный вор. А черный фантазер не кто иной, как стоящий рядом с ним юноша, чернокожий, неопытный. Цезарь с моря, разумеется, тот, кто назвал себя капитаном, просоленный, с бронзовой кожей, весь в шрамах.

А гиена и лев, отбившийся от стаи? Гарун нетерпеливо запыхтел.

— Да, — молвил он, требуя от кого-нибудь объяснений, — это может означать кого угодно.

— Я догадываюсь, — вмешался ибн-Шаак, — что повелитель правоверных затрудняется с опознанием некоторых спасателей.

— Догадливость тебя впервые не подвела.

— Монах мне все объяснил, — доверительно сообщил ибн-Шаак. — Например, гиеной называют того, кто все время хохочет. — Он указал на кстати захохотавшего Даниила.

Гарун недоверчиво хмыкнул;

— А отбившийся от стаи лев?

— Некий пария, о повелитель. Одиночка. Возможно, намек на одетого во власяницу мистика.

Он кивнул на Исхака, неотрывно смотревшего в ковер.

Гарун презрительно фыркнул. Он, как правило, не терпел отведенного взгляда, считая суфиев, мистиков, гази[54] столь же неуравновешенными, как и христианских монахов. Прищурился на указанного мужчину, но что-то непреодолимо его отвлекло. Возникло мимолетное ощущение, будто видит кого-то знакомого, которого узнавать нежелательно. Вместо Исхака он шагнул к усмехавшемуся Даниилу и спросил:

— Ты гиена?

Даниил захихикал, но не ответил.

— Тогда откуда ты? Из пустыни?

— Из Александрии, — виновато ответил тот.

— А в пустыне когда-нибудь был? Проводил там какое-то время?

— На границе пустыни бывал, — передернул Даниил плечами.

— Значит, тоже моряк, как и прочие?

— За жемчугом когда-то нырял.

— На верблюде когда-нибудь ездил?

— Давно.

— Кого-нибудь спасал?

— Однажды помог Тауку, — кивнул он на великана, — спасти тонувшую обезьянку. — И самодовольно усмехнулся.

Гарун надул щеки и перенес внимание на Касыма.

— А тебя, руббан, как зовут? — спросил он.

— Касым аль-Басри.

— Давно по морю ходишь?

— Сорок лет, — заявил Касым, несколько преувеличив.

— Лучше всех живущих на свете знаешь море, течения, якорные стоянки, ветра, погодные условия? — Все, чем обычно хвалятся капитаны.

Касым предположил, что халиф читает его мысли.

— Угу, — буркнул он.

— Землю знаешь?

Касым собрался с силами и выдавил:

— Знаю… что она твердая.

— Пересохшая, как твоя глотка? — резко бросил халиф.

Касым быстро сглотнул.

Можно было бы шагнуть вперед, заглянуть ему в рот, поглядеть на слюну, но и на расстоянии в несколько локтей слышалось зловонное дыхание. Вместо этого Гарун спросил:

— Паломничество когда-нибудь совершал?

— Угу, — кашлянув, кивнул Касым.

— По дороге Дарб-Зубейда?

— Нет, по морю.

— По морю… — повторил халиф и вздохнул, оглядывая шеренгу, не обращая внимания на остальных, бормоча: — Тонущая рыбка… Тонущая рыбка, больше ничего…

— Не будем забывать, о повелитель, — поспешно вмешался ибн-Шаак, — что в записке с требованием выкупа специально подчеркнуто, что курьеры не должны быть солдатами. Может быть, эти мужчины избраны именно потому, что кажутся непригодными для такой миссии.

— Кажутся непригодными или действительно непригодны?

— Однако повелитель признает предсказание недвусмысленным?

— Признаю предсказание темным.

— Но предыдущие предсказания придают вес каждому слову, о повелитель, — заметил ибн-Шаак, а монах, лихорадочными жестами указывая на страницу в руках писца, требовал переводить дальше.

— Я должен сказать, повелитель, — подтвердил писец, получая возможность читать дальше, — что предыдущие четверостишия предсказывают не только песчаную бурю, но и приглашение сказительницы; и ее похищение, и даже прошлогоднюю снежную метель.

Гарун снова с усилием пожал плечами.

— Все предсказано, да?

— Могу прочесть с начала до конца…

— Не надо, — твердо запретил халиф и вновь задумчиво вздохнул. Как ни противно признаться в душевных предчувствиях, отрицать их тоже не приходится. Необходимо найти отговорку. Пожалуй, анализ подлинности документа поможет подтвердить или опровергнуть предположения и хоть чем-то помочь. Он обратился к дворецкому:

— Отыщи аль-Фальда аль-Набахта, — велел он, имея в виду заведующего отделом рукописей в Академии Мудрости. — Он сумеет кое-что сказать об этом так называемом древнем пророчестве.

Дворецкий еще не успел повернуться, как послышался новый, совсем неожиданный голос:

— Если повелитель правоверных позволит, я со всем почтением… если будет дозволено, могу поделиться своими познаниями на этот счет…

Гарун оглянулся, нахмурившись.

Чернокожий юноша.

— Да простит повелитель мне дерзкие речи, — продолжал мальчик с обезоруживающей искренностью, — я лишь хочу подтвердить верность пророчеств сивиллы.

— Значит, ты с ними знаком? — скептически переспросил халиф.

— В переводе читал.

— В море?

— Я не моряк, о повелитель, — признался юноша, чему Гарун поверил: на остальных не похож, произношение иное, чем у персидских мореплавателей.

— В Академии Мудрости?

— На книжном рынке Сук-аль-Варракин много своих сокровищ, о повелитель, — ответил Зилл. — Халиф всегда будет там самым желанным гостем.

— Знаю Сук-аль-Варракин, — нахмурился Гарун, хоть и не был там много лет, сомневаясь, что вообще найдет это место. — Там ты читал пророчества?

— Из любопытства очень много прочел о них.

— И что из любопытства открыл?

— Многие сивиллины пророчества действительно подтверждены историей, — объявил Зилл. — Скажем, взятие Трои с помощью рукотворного коня, рождение Пророка Иисуса, смерть Александра Великого в Вавилоне…

— Они все это предсказали?

— И многое другое. Предсказанным событиям предшествует, как правило, вестник — комета, рождение гермафродита, песчаная буря…

Монах подскочил к нему, утвердительно кивая.

— Как твое имя, мальчик? — буркнул Гарун.

— Меня зовут Зилл, я прежде служил аль-Аттару, известному тебе купцу.

— Ах да, — молвил халиф двусмысленным тоном, к которому прибегал, когда чье-нибудь имя ничего ему не говорило. — Был у него прислужником на побегушках?

— Да, покорным и на все готовым. Но я больше не раб.

— Теперь ты астролог?

Зилл был одет в другую габу с кометами и звездами.

— Фактически простой переписчик, — скромно признался он. — И рассказчик. Учился на сказках Шехерезады. И с радостью отдам за нее свою жизнь.

— Неужели?

— Ничуть не колеблясь, — подтвердил юноша, в чем Гарун ни на секунду не усомнился. Мальчишка произвел на него впечатление, ничего не скажешь. Он хмыкнул и снова взглянул на шеренгу.

— А остальные моллюски? Тоже при необходимости пожертвуют жизнью?

Шеренга колыхнулась, не дав прямого ответа.

— По-моему, нет, — с отвращением заключил халиф.

— Я уверен, пожертвуют, не ожидая награды, — заверил Зилл.

Тут Касым, до сих пор неодобрительно, но молча слушавший, не удержался от возражения.

— Без награды я делать ничего не буду, — осторожно шепнул он.

Гарун прищурился, и Юсуф поспешил «законопатить пробоину», пока не возникла серьезная опасность.

— Капитан просто хочет сказать, вставил он, — что мы, до того как судьба привела нас сюда, получили необычайно выгодный заказ, и хотя счастливы оказать повелителю правоверных любое содействие, нам необходимы средства на пропитание. Если нас как-нибудь вознаградят за труды, щедрость халифа нас не обидит.

Гарун смерил взглядом нового, неожиданно красноречивого оратора.

— Ты кто — профессиональный толмач?

— Переводчик по необходимости.

— Давно среди «сасанидов»[55]?

— Больше не считаю себя их членом. Хотя свой позор ношу с честью.

— Что же, вор, если по-прежнему жаждешь обогатиться, позволь заверить, я всегда плачу щедро. Тебе даже не снилось такое богатство. Только лучше ничего не требуй. Несмотря ни на какие пророчества, я пока не вижу оснований поручать столь важную миссию шайке ни на что не годных моряков.

— Как я понял, царицу увезли не по морю?

Гарун нахмурился, гадая, не слишком ли много сказал.

— Тебе знать не полагается, — осторожно парировал он, — пока не докажешь, что чего-нибудь стоишь.

— Каждый стоящий сейчас пред твоими очами отлично справляется на земле и на море. Я, к примеру, влезаю на стены, как муха.

— С одной рукой?

— С одной рукой медленнее, но меня это не останавливает.

— Профессиональный прием?

— Унаследованный, о повелитель.

— А другие?

Юсуф поспешил воспользоваться шансом.

— Таук, которого ты видишь, сильнейший из четверых, попал под греческий огонь, пережил нападение леопарда. Маруф, несмотря на увечье, обладает орлиным взглядом, носорожьим рогом и лбом, пробивающим камни. Даниил отличается проворством пантеры, умением задерживать дыхание дольше черепахи. Наш капитан Касым хитрее крысы и зорче морской чайки.

— Настоящий зверинец.

— Вдобавок, о повелитель, нам посчастливилось принять в свои ряды Зилла, с которым халиф уже познакомился, рассказчика, досконально знающего Шехерезаду. А в конце шеренги стоит Исхак, величайший мастер хитрости и маскировки.

Гарун вновь покосился на бритоголового, который как бы заледенел, напрягшись всем телом.

— Мы все, — продолжал Юсуф, — искусны и дееспособны. И все к твоим услугам, готовые сделать все, что прикажешь. За соответствующее вознаграждение.

— Для вора язык у тебя золотой, — усмехнулся Гарун.

— Это лишь один из моих сокровенных талантов, о, повелитель.

Гарун еще раз оглядел выстроившуюся в ряд семерку, нелепо, но, как ни странно, удачно потешную… одобрительно кивавшего монаха… благоразумно молчавшего ибн-Шаака, тайно праздновавшего победу… и прочих — лицемерных дворецких, тупоголовых охранников, услужливого писца… — и выразительно вздохнул. По его мнению, он хорошо справился с ролью — кроме сомнений, никто ничего не заподозрил, — хотя все-таки при всех стараниях не приблизился к решению. Он вовсе не из тех, кто медлит употребить свою власть, но сложность стоявшей перед ним задачи и щекотливые обстоятельства позволяли, к счастью, проявить нерешительность. Гарун оглянулся на дворецкого, собравшегося бежать в Академию Мудрости, и почти виновато тряхнул головой.

— Забудем об аль-Набахте, — приказал халиф. — Направляйся прямо во дворец Сулеймана. Пригласи сюда царя Шахрияра, его дело — принимать решение.

Царь далекого Астрифана принял приглашение Халифа с опаской, потом пришел в замешательство, затем возликовал и наконец удалился в ужасе и смятении. Подходя к Большому аудиенц-залу, он вдруг обнаружил, что похож на старых осыпавшихся скульптурных драконов, фланкирующих врата Царского города: его кости скрипят, в позвонках защемляются нервные окончания, по бокам из подмышек текут длинные струйки пота. Шахрияр задохнулся в прохладном просторном дворце, охваченный от волнения жаром. Царь не знал, какие новости его поджидают, но предвидел новые осложнения, вопросы, которые потребуют мгновенного анализа и решения, и он поспешил стереть с лица всякие признаки страха.

— Пусть царь посмотрит на этих мужчин, — холодно предложил халиф после его прибытия, оглядывая семерых арестованных: не без усилия, ибо не выносил безобразия.

Шахрияр вообразил наихудшее перед ним какие-то сообщники Хамида, которые что-то подслушали и готовы его погубить.

— Мне их рекомендуют в качестве курьеров, готовых доставить выкуп за царицу, — продолжал Гарун презрительным тоном.

Царь Шахрияр опять недоверчиво присмотрелся.

— Их?.. — Похожи на нищих или на моряков, выброшенных штормом на берег.

— Так мне было сказано.

— Это курьеры?

Гарун кивнул с преувеличенной серьезностью.

Царь Шахрияр заморгал, ничего не понимая. Загадка, сон или осуществление самой безумной надежды?..

— Кто же их так уверенно рекомендует? — прохрипел он.

— Весьма авторитетная личность, — с подчеркнутой иронией ответил халиф. — По крайней мере так мне было сказано.

Седовласый монах шагнул вперед, привлекая внимание царя.

— Там написано!.. — неразборчиво зашлепал он побелевшими как мрамор губами, глядя на супруга сказительницы и серьезно размахивая руками. — Семь… семеро… священная семерка…

Царь Шахрияр, слегка задохнувшись, вновь оглядел шеренгу мужчин. Все равно, не похожи они на курьеров. Какой-то мистик, какое-то чудовище…

— Это моряки, — сообщил Гарун. — На суше абсолютно не ориентируются. Их только что из тюрьмы выпустили. Однако присутствующий здесь монах утверждает, будто нам их послала судьба.

…горбун… скелет…

— Предлагаю царю лично расспросить их, — добавил халиф.

…вор, мальчишка, циклоп…

— Да, конечно… — рассеянно пробормотал Шахрияр, перед широко открытыми глазами которого уже прокручивались многочисленные варианты, ибо происходящее действительно казалось волей провидения, как бы нарочно отвечающей его желаниям: семеро моряков, неспособных даже выход из дворца найти, не говоря уж о том, чтобы доставить выкуп в тайное укрытие.

— Если царь желает их испытать, это можно устроить, — предложил Гарун. — Только прошу чрезмерных надежд не питать.

…и Шахрияр вдруг не сумел сдержаться: необходимо сейчас же дать официальное одобрение, пока чего-нибудь не случилось, пока кто-нибудь не высказался против, пока они чего-нибудь не натворили или, как призраки, не растаяли в воздухе. Надо хватать бесценный подарок, пока не улетучился.

— Да-да… — взволнованно пробормотал он, — да… не надо… я верю…

— Царь верит, что это они самые? — прищурился Гарун.

Шахрияр подтвердил, надеясь, что не чересчур энергично.

— Они самые, да, вижу…

— Даже не побеседовав с ними?..

Шахрияр лихорадочно закивал:

— Я в них вижу… — Он сам не понимал, что именно видит, бормоча и мямля. — Вижу в них…

Гарун вновь оглядел семерку, стараясь разглядеть в ней то, чего не увидел сам.

— Действительно? — прищурился он. — По их собственному признанию, их таланты не очевидны.

— У нас в Астрифане говорят, — слегка сымпровизировал царь Шахрияр, — что сладчайший сок прячется в самых неприглядных плодах.

Гарун из всех плодов Астрифана знакомый лишь с оранжем, растерялся, но был обрадован быстрым исходом дела.

— Значит, царь охотно отправит их с выкупом?

— Лучше них… никого не найти.

Халиф ничего не понял, однако не хотел расспрашивать.

— Тогда возблагодарим Аллаха, ниспославшего царю прозрение, — заключил он.

— Воистину… возблагодарим, — почти бессознательно повторил Шахрияр и, приняв решение, вдруг понял, что ничего больше делать не хочет. Хочет только уйти, оставить всех этих болванов, избавиться от необходимости оправдывать свое заключение, вернуться в опочивальню, обдумать, как обеспечить провал порученной курьерам миссии.

— Государь, — с почтительным поклоном неожиданно молвил один из них, чернокожий юноша, — да будет мне позволено заверить, что мы всеми силами постараемся вернуть царицу в целости и сохранности. Любой ценой.

Царь Шахрияр глянул на него так, словно изо рта юноши шел зловонный запах, и с трудом выдавил:

— Да… Надеюсь.

— Царица будет найдена! — пообещал монах, указывая на заплесневелую страницу. — Как предсказано… — Слова по-прежнему безнадежно путались, и он, не справившись, принялся утирать слезы.

Царь Шахрияр с трудом удержался от смеха над нелепостью происходящего.

— Попроси своего приятеля успокоиться, — бросил Гарун ибн-Шааку. — Он сыграл свою роль, и спасатели избраны по его предложению.

— По-моему, — предположил ибн-Шаак, — он хочет сообщить о следующем кусочке пророчества.

— Еще об одном? — нахмурился халиф.

— У пророчества, собственно, нет продолжения, — вставил со стороны писец, махнув страницей. — Пятая строфа не столь ясна, как остальные, и ее очень трудно прочесть.

— У какого пророчества?.. — переспросил Шахрияр, стараясь, чтоб в вопросе прозвучало простое любопытство, тогда как, впервые услышав о неизвестном пророчестве, мигом снова почуял тревогу в душе, питая к божественной воле почти такое же уважение, так и Гарун аль-Рашид.

Халиф сочувственно ответил:

— Старый монах утверждает, что видит будущее развитие событий.

Царь Шахрияр неожиданно широко улыбнулся:

— Он ясновидец?

— Нет. Передает чужие слова. Предсказание римской пророчицы — сивиллы Кумской.

Царь вскинулся, будто его ткнули иголкой. Даже в Астрифане слышал он о сивиллах, и потому при упоминании о них семерка вдруг представилась ему совсем не такой смехотворной.

— И все это предсказано? — уточнил он с широким неопределенным жестом.

— На странице, которая теперь принадлежит монаху, — подтвердил Гарун.

— И там сказано об этих семерых мужчинах?..

— И о песчаной буре, и о похищении сказительницы…

— А также, — подхватил ибн-Шаак, — о ее счастливом спасении… по крайней мере намеком. — Он взглянул на писца.

— Кажется, именно так, о повелитель, и государь, — подтвердил тот, а старый монах, стоя рядом, в подтверждение залопотал, закивал. — В пятой строфе предсказано возвращение царицы. Это ясно.

— Что там говорится? — уточнил Гарун.

— Намекается на спасение.

— А когда это будет, не сказано?

— Неточно.

— Значит, этому должно что-то предшествовать?

— Кажется, надо ждать появления «скакунов с Красного моря».

— Чего?

— Кажется, именно так. Не совсем ясное выражение.

Гарун обратился к монаху за объяснением.

— Что это за «скакуны с Красного моря»?

Тот беспомощно помотал головой, без конца бормоча.

Халиф виновато взглянул на посеревшего Шахрияра и опять повернулся к писцу:

— Ну хоть что-нибудь можно понять?

— Только то, что они «затмят город, как луна затмевает солнце»…

— Затмят?.. Завоюют?

— Просто затмят, и все.

Гарун вздохнул:

— Но определенно сказано, что Шехерезада спасется?

— Да, если она и есть тот самый «сказитель».

Гарун вновь оглядел спасателей, нисколько на них не похожих.

— Что ж, возможно, и правда, — с укрепившейся верой согласился он, — что сладчайший сок спрятан в самых неприглядных плодах. — Какое-то время подумал и пожал плечами. — Значит, договорились. Вы действительно избраны Аллахом, царем Шахрияром и мною. Я теперь лишь запасной игрок, поэтому не стану напоминать ни о важности вашей миссии, ни о щедрой награде для каждого, если вернете царицу. Верней, не если, а когда, судя по предсказанию.

— Гм… не совсем, — вновь вмешался писец, вздернув брови, указывая на страницу.

Гарун фыркнул — всезнайка ему надоел.

— Что еще?

— Есть еще кое-что. Еще одна деталь пророчества.

— Еще одна?

— Повелитель желает, чтобы я прочел? Все четверостишие?

Гарун просто пронзил его взглядом.

Писец прокашлялся, оглядел поверх страницы команду и тоном судьи, выносящего приговор, прочел последние строки пророчества:

Когда мирный город затмят скакуны с Красного моря,

Как луна затмевает солнце, пустив черный дым,

Сказительница победоносно вернется, не зная горя,

А из семерых — лишь один.

Глава 14

797 году на морском берегу близ Тарса происходил обмен военнопленными. Среди четырех тысяч профессиональных солдат, наемников, волонтеров и гази, возвращавшихся в халифат в обмен на тысячу византийцев из приграничных гарнизонов, был молодой блистательный хорасанский лучник с почти славянскими чертами хмурого лица, который год назад выбрался из тюрьмы, согласившись служить своим тюремщикам, время от времени сокрушаясь о собственном предательстве и отступничестве. Оно еще не обнаружилось — он весьма удачно маскировался, — когда армия далеко уже отошла от границ, оказавшись вне опасности, и он тайно, что стало второй его натурой, сумел бежать, сначала в жестоко обложенный налогами Мосул — рай для беглецов, — потом в Индии, где усугубил свой позор.

Тяжелые воспоминания о боях, тюрьме, предательстве, поджидающем окончательном унижении постоянно являлись во сне, портя мимолетные приятные моменты. Нескончаемый ад. Достаточно закрыть глаза, и перед ними живо встают утонувшие трупы с открытыми ртами, сморкающиеся кровью кони, тюремная солома, пропитанная испражнениями, зловоние плотно спрессованных тел, невыносимо жадные щупающие руки и, самое страшное — искусные византийские ножи, распарывающие плоть, лишающие дееспособности.

Он разом очнулся, охваченный отвращением, сидя в каморке, выложенной светлыми кирпичами на известковом цементе, устланной мягкими коврами и подушками, и какое-то время сидел неподвижно, будто вся кровь соком вытекла из тела, загустев в трещинах. Голова была тяжелая, ничего не соображала. День подходил к концу, сны уходили, и одна мысль о том, чтобы просто встать на ноги в меркнувшем свете, который своей безрадостностью наверняка приведет его в полнейшее уныние, потребовала невероятных усилий. Как всегда, очень тянуло на сладенькое, и отчаянно хотелось травки.

Щурясь, моргая, с пересохшим ртом, он наконец умудрился принять вертикальное положение, и, как со скрипом, ожившая статуя, потащился, шаркая ногами, к дворцовым руинам, к высоченным грудам обломков, служившим наблюдательными пунктами. На одной увидел Саира — обидчивого индийского борца, способного поднять сотню ритл[56], — приставившего козырьком к глазам мясистую руку и выискивавшего, кого бы убить. Хамид молча немного постоял позади него, собираясь с силами, а Саир, словно в насмешку над предполагаемой невидимостью вожака, сказал, не сводя глаз с горизонта, без всяких формальностей и приветствий:

— Двое. Двоих вижу.

Хамид махнул рукой, отогнал стрекозу, попробовал проследить за взглядом Саира, но с земли ничего не увидел.

— Где? — выдохнул он. Хамиду совсем не понравился жаждущий тон индуса.

— Чересчур далеко для стрелы, — с завуалированным сарказмом сообщил Саир. — Но не так далеко, чтобы нас не заметить.

— Кто же это такие?

Саир увильнул от ответа.

— Кто знает, — пробормотал он. — Могут быть кем угодно.

Скрывая усталость, Хамид забрался на кучу камней и без всяких подсказок Саира вскоре разглядел юношу, сопровождавшего похожую на ворону женщину, сидевшую на медленно шагавшем осле. Вроде безобидные.

— Сюда посмотрите, — прошипел сквозь зубы Саир, как бы обращаясь к путникам. — Сюда, сюда. — Ему просто требовался предлог.

— Тише, — коротко бросил Хамид. — Сиди тихо.

— Пускай меня увидят, если пожелают. Больше уже ничего не увидят.

— Оставь их в покое.

— Цыгане, — проворчал Саир. — Посмотри на поклажу. Их ни с кем не спутаешь.

— Не стоит испытывать паутину на прочность.

Саир усмехнулся, по-прежнему не отрывая взгляда от путников.

— Никак не пойму, Хамид, — тихо вымолвил он. — Может, правду о тебе говорят…

Хамид проигнорировал дерзкое замечание. Он давным-давно понял, что Саира в свое время придется убить, знал, что сделает это без лишних эмоций, не из любви к искусству, а по элементарной необходимости. Саир принадлежал к касте шудры[57], но в отсутствие надлежащего воспитания не признавал себя низшим, обладая бесстрашием и садистской наклонностью, что превращало его, поставленного в зависимое положение, в устрашающее орудие. Кроме того, он был вспыльчив, по-детски обидчив, предпочитал косвенные или замаскированные под предложения приказы, поэтому держать его в подчинении было так тяжело, что Хамид с облегчением избавился бы от этого бремени. Но только после получения выкупа, когда можно будет покинуть убежище.

Они наблюдали за юношей и старухой, петлявшими по покрытой селитрой равнине, судя по всему, ничего не заметив. Даже Саир теперь это признал.

— Я понравился шлюхе, — завел он беседу. — Она еще не говорила тебе?

— Еще нет. — Хамид рассеянно высморкался. — С чего ты так решил?

— По тому, как она на меня смотрит. Думаешь, я не проголодался?

В сексуальном смысле Саир ненасытен, особенно гордясь своими причиндалами, на которые перед каждым любовным сражением наносит темно-синюю боевую раскраску, за что Хамид его ненавидит.

— Она правда шлюха, — согласился он. — Ничего с собой не может поделать.

— Соблазняет меня. Невозможно стерпеть.

— Ты совершишь ошибку, — предупредил Хамид, — попав к ней в ловушку.

— В какую?

Он не дал прямого ответа.

— Вспомни о сокровище.

— Помню о ее сокровищах.

— Будут другие шлюхи, гораздо красивей. Подумай.

— Она нисколько не хуже других.

— Грязная свинья, — поправил Хамид, веско кивнув головой. Разговоры о сексуальных играх, о женской красоте неизменно раздражали его.

— Хочет испить моих соков.

— Тебе кажется.

— Неужели? — воинственно переспросил Саир.

— Она старается внушить тебе эту мысль.

— Может быть, я все равно ее трахну. Вот чего она хочет.

— Совершенно верно, — сдержанным шепотом неожиданно согласился Хамид. — Чтобы убить тебя.

Саир наконец отвел глаза от прохожих, со смешком посмотрев на Хамида.

— Шлюха хочет убить меня? Как же?

Хамид напоследок смерил Саира дерзким взглядом безумных черных глаз, устав от похабщины.

— Убьет тебя не шлюха, — твердо сказал он, — а я. Отрежу твою палку и в глотку вобью. Если только ты к ней прикоснешься.

Саид попытался взглядом выразить свое негодование, но помешало яркое солнце, и он просто потупил глаза. Хамид впервые угрожал ему открыто, но Саир и ранее не исключал подобной возможности, однако правильной ответной реакции так и не подыскал. Он точно знал, что сможет убить — сокрушить — Хамида в рукопашной схватке один на один, но в бою на ножах с ним никто не сравнится, Хамил явно классом выше, а к нападению из-за угла Саир сейчас пока не готов. Пока.

— Интересно, — прошептал он, вновь приставив руку козырьком ко лбу, — я все думаю, правду ли о тебе говорят…

Хамид вообразил момент смерти Саира, придя к заключению, что это все-таки доставит ему удовольствие. Конфронтация радости не приносит и грозит довольно неприятными последствиями, но необходимость утверждения своей власти иногда возникает столь же неожиданно, сколько и неизбежно. Он считал, что Саир мечтает о том же, только вряд ли ему хватит духу осуществить мечту, что, во-первых, лишит его лидерства и приятного чувства обиды, но главное — возложит на него ответственность, потребует самостоятельно разрабатывать планы и действовать, чего он боится по-настоящему. Кроме того, в сущности, Саир не может рассчитывать на одобрение остальных.

Абдур, самый младший и самый надежный, прятал в развалинах охотничьего домика на паломнической дороге прямо перед городом Кадасия на границе пустыни и поджидал курьеров, чтобы направить их в другое место встречи у Минарет-аль-Маджда — отдельно стоявшего минарета к северу от Куфы. Мальчик умный, но впечатлительный, с вечно вытаращенными глазами, он с гордостью выполнял поручения, полный благоговейного страха перед Хамидом, и с восторгом считал себя членом преступной шайки. По мнению Хамида, Абдур был не способен на предательство. Абсолютно невинный — пока еще никого не убил, даже травку не пробовал, хотя для того и другого придет свой черед, может быть, одновременно — Абдур скорее умрет, чем предаст Хамида.

Труднее было разгадать Фалама, в данный момент стерегущего Шехерезаду, хотя он Хамида не сильно волновал, потому что был далеко не таким самоотверженным, как Абдур. Фалам при всей своей пружинистой силе и молниеносных рефлексах оставался идиотом, которого погонять легче, чем овцу. Чтоб держать его на своей стороне, нужно было лишь постоянное наблюдение и бескомпромиссная твердость. «Вряд ли Фалам заслуживал смерти», — думал Хамид и питал искреннюю надежду, что подобной необходимости не возникнет.

Хамид испытывал невыносимую тяжесть. В иные моменты он ни в чем не мог найти утешения, тем более во сне. Жизненные обстоятельства порой представлялись невероятно сложными, мстительными, смертоносными. В такие минуты он особенно страстно черпал радость в гашише, хотя порой и травка казалась не убежищем, а клеткой, что, впрочем, не препятствовало ее регулярному учащавшемуся приему. Точно так же он не способен был противиться силам, толкавшим к убийству, слишком могучим и слишком загадочным, слишком тесно связанным с воспоминаниями, терзавшими его во сне.

Едва Хамид повернулся, чтобы спуститься с насыпи по ненадежным, лениво осыпавшимся камням, как услышал сверху голос. Он остановился, склонил к плечу голову. Сначала он ничего не понял, но, поняв, не хотел верить: с самого верха развалин дворца вновь прозвучал женский голос: девичья песня, летевшая по ветру:

Нежусь в объятьях прохладной ночи,

Но страсть зажигает мне сердце и очи.

Хамид стиснул зубы. Шлюха. Оглянулся на сверкнувшего глазами Саира, на путников, находившихся почти за пределами слышимости. Если песня продолжится, парень или старуха непременно услышат. Оглянутся на дворец, запомнят женский голос.

Сердце Хамида бешено заколотилось: нельзя терять время. Он соскользнул с кучи вместе с небольшой лавиной кирпичных обломков, с трудом сохранив равновесие, и во всю прыть помчался к развалинам дворца. Наполовину поднявшись, первым делом решил отдышаться, пылая негодованием: шлюха отлично знает, что делает, она неутомима.

Как прогнать воспоминанье,

От которого тает лед, полыхает желанье?

Он приказал Фаламу следить, чтоб из вонючей пасти ничего, кроме зевоты, не выходило, но Фалам перед красавицей превращался в тупого мальчишку, становился легкой добычей чарующей женщины. И память у него не лучше, чем у насекомого. Хамид проклинал себя за непредусмотрительность.

Подъем по спиральному пандусу вытянул из него весь запас сил, но он пока неплохо ориентировался, нырнул в темную утробу царской спальни, полный решимости. Хамид увидел Шехерезаду, которая стояла, изящно округлив руки, перебирая струны воображаемой лютни, радостно щебеча в немигающем свете лампы, словно покоряя неподатливое сердце возлюбленного. Перед ней сидел слабоумный Фалам, скрестив тощие индусские ноги, завороженно облизываясь кошачьим языком.

Вижу в стройном минарете дивный…

Она едва успела изобразить изумление при появлении Хамида.

Он бросился на нее, грубо швырнул на землю. Шехерезада громко вскрикнула: «Все еще старается поднять тревогу, сука», — подумал Хамид и потной ладонью заткнул ей рот, сунул под губу кончик лезвия ножа, прошипел:

— Ни слова! Слышишь?

Как ни странно, взгляд ее выражал согласие, без всяких признаков страха.

— Слышишь меня, свинья?

Она кивнула, глядя ему в глаза. Тяжело дышавшая грудь вздымалась и опадала. Он оторвался от нее и повернулся к Фаламу. Дурак поднялся на ноги, попятился, споткнулся, напрягся пружинистым телом, однако не убежал. Хамид налетел на него, как сова, стиснул пальцами глотку, ударил о стену, подняв тучу пыли.

— Разве я тебе не говорил? Разве на тебя нельзя положиться? — Резкий голос дрожал от волнения. — Ты хоть понимаешь, что она хочет сделать?

Пригвожденный к стенке, Фалам облизывался, как наказанный пес, а с лица его не сходило выражение сексуального возбуждения, прилипшее как маска.

— Хочешь, чтоб я убил тебя? — взвизгнул Хамид, стиснув нож. — Из-за шлюхи?

Фалам не нашел ответа, и Хамид в приступе ярости бросил его на землю, ударил ногой, плюнул в ошеломленную физиономию.

— Она околдовала тебя, дурака, не заметил? Неужели я днем и ночью тут должен торчать? А? Неужели ни на кого нельзя положиться?

Фалам в сексуальном восторге утратил дар речи.

Хамид презирал его, готовый в ту минуту убить любого — целый мир, — и помочиться на могилу.

— Пошел вон, — рявкнул он, снова набравшись сил, махнув рукой в проход. — Убирайся! Сейчас же! — Снова отвесил пинок Фаламу, убегавшему по-паучьи на четвереньках, ударил грязной рукой в лицо. Хамид ощутил нестерпимую усталость. Меньше всего ему хотелось слышать жалобный женский голос:

— Ты сделал мне больно, Хамид.

Он оглянулся, бросив на Шехерезаду пылающий взгляд. Она царственно возлежала на искусно разложенных подушках, словно насмехаясь над насилием окровавленными губами, жалобно помахивая красноватыми пальцами. Охваченный примитивным порывом, он впился в эти губы, всосал кровь, глотая, как зверь. А когда оторвался, все кругом завертелось… потолок кружился, стены сдвигались и раздвигались… он не мог удержаться на месте, как пьяный. Спотыкался, гримасничал, ощущая во рту сильнейший металлический привкус, беспомощно сползал по стене. Он чувствовал себя полностью опустошенным. Посидел минуту, крепко зажав глаза правой рукой, сдерживая боль.

— Хамид… — через некоторое время испытующе молвила Шехерезада и, не услышав ответа, продолжила — Хамид, зачем ты это сделал?

Нет ответа.

— Зачем ты меня ударил, Хамид? Зачем грозил ножом? Потом поцеловал… Что я такого сделала?

Нет ответа.

— Я пела, чтобы развлечь его. Разве это преступление?

Рука его сжалась в кулак.

— Неужели песня так рассердила тебя, Хамид?

Он вдруг отдернул руку и усмехнулся.

— Ты пела, чтобы привлечь внимание, поднять тревогу.

Она как бы обиженно отвела глаза:

— Даже не верю твоим словам, Хамид. Какую тревогу? Зачем?

Нет ответа.

— Хамид?..

Неизвестно, заслуживает ли она ответа.

— Надеялась, что кто-нибудь услышит, — прошипел он.

— Неправда, — надула она покрасневшие губы. — Ты меня бесчестишь.

— Ты сама себя обесчестила.

— Меня кто-нибудь слышал, Хамид?

Он поколебался:

— Ни одна душа.

— Тогда зачем ты меня ударил? Что хотел доказать?

Ненавистный вопрос.

— Знай — ты жить недостойна.

Она пропустила это утверждение мимо ушей.

— Правда? Потому что была обольстительницей? Ты меня только такой считаешь?

— Если бы я считал тебя только такой… — инстинктивно выпалил он, но не стал договаривать.

Она вытерла губы тыльной стороной руки, глядя на похитителя, который медленно поднялся на ноги, сделал несколько пробных шагов, полез за пазуху, вытащил холщовый носовой платок, протянул — она притворилась, будто не замечает.

— Возьми, — сказал он.

— У меня есть свои тряпки, Хамид. Ты же сам мне их дал на случай месячных.

— Бери, — приказал он.

Как бы передумав, она взяла платок, промокнула кровь, протянула назад лоскут, красный, как Багдад. Он задумчиво посмотрел на него, потом медленно скомкал.

— Хамид, зачем ты меня целовал?

Нет ответа.

— Это был поцелуй, Хамид?

— Для чего ты со смертью заигрываешь? — спросил он.

— Да что ты, Хамид, — почти обиженно проворчала она — Неужели я заигрываю со смертью? Этот самый… как его там, Фалам…

Он пристально вгляделся в нее.

— …очень странно на меня смотрел, Хамид. Очень странно поглядывал. Похоже, с большим удовольствием. Ты меня предупреждал насчет него… и другого. Я запела, чтобы его отвлечь. Вот и все. Это правда.

— Отвлечь любовной песней? — усмехнулся он.

— Просто песней. Почему ты меня подозреваешь в дурных намерениях? Что плохого в том, если кто-то узнает о моем присутствии здесь? Я хочу остаться живой и невредимой, Хамид, ты же не будешь это оспаривать? Ты меня ударил. Знаю, что ты сделаешь, если кто-нибудь попытается меня спасти. Знаю — ты убьешь меня.

Он не стал отрицать.

— Поэтому ты меня ударил, Хамид? Потому что не можешь дождаться, когда меня можно будет убить?

Нет ответа.

— Правда, Хамид? Тебе этого хочется?..

— Зачем ты с Саиром заигрываешь? — вдруг спросил он почти бессознательно.

Шехерезада изобразила искреннее изумление:

— Неужели ты думаешь, что я заигрываю с Саиром? С безобразным уродом? Говоришь, будто я с ним заигрываю? Сначала с Фаламом, потом со смертью, а потом и с Саиром?

Он смотрел на нее широко открытыми глазами.

— Это он тебе сказал? Он об этом сказал тебе?

Хамид отвернулся.

— Если сказал, то солгал, Хамид. Если бы даже в меня была тысяча входов, для Саира моя гавань закрыта. Правда, он меня пугает. Я читаю его мысли. Думаешь, раньше я не читала таких мыслей?

Он не сдержался:

— Значит, ты его соблазняешь, да?

— Как ты смеешь высказывать подобное предположение? — с неожиданным возмущением вскричала она. — Как же ты смеешь так говорить? Как смеешь? — И вновь отвернулась, будто ей было стыдно на него смотреть, готовая разразиться слезами.

Хамид поразмыслил в молчании, потом спросил:

— Он до тебя дотрагивался?

— Пока нет, — огорченно призналась она. — Но это вопрос времени.

— Я велел мне сказать, если это случится.

— Тогда будет уже слишком поздно, Хамид. Она подняла глаза, точно девушка, ищущая защиты. — Зачем ты меня покидаешь? Я никому больше не доверяю. Да, улыбаюсь, вступаю в беседу и даже пою, но только для того, чтоб их усмирить. Знаю, ты меня понимаешь, Хамид. Я живу в страхе перед тем, что они могут сделать со мной.

— Можно подумать, тебя никогда не насиловали. Ты сама похвалялась.

— Похвалялась тем, что прошла через ад.

Он молчал, думая, что сам проходит через ад. Потом пообещал:

— Буду стеречь тебя, пока спишь.

— А в другое время? Зачем ты меня оставляешь?

— Я ненадолго тебя оставляю.

— Даже на час слишком долго. Боюсь, случится что-нибудь дурное.

— Ничего дурного не случится.

— Как ни гладок путь, о единственный камень можно споткнуться… Знаешь, кто это сказал, Хамид?

Он молчал.

— Абу-Муслим Преданный. Ты ему веришь, Хамид? Ты его приверженец?

Он безмолвствовал. Не могла же она прочесть записку с требованием выкупа, запечатанную в водонепроницаемой трубке. Тогда откуда знает? Дразнит его, что ли? На него вдруг нахлынуло непреодолимое ощущение, что он находится рядом со сверхъестественным существом. С гурией.

— Что-то дурное случится, Хамид, — повторила она. — Чувствую. Тебе действительно верю, но может возникнуть какое-то недоразумение. Произойдет какая-то ошибка. Случится что-то плохое. Кто-то жизни лишится.

— Зачем ты мне это сейчас говоришь? Сил нет слушать.

— Затем, что не хочу умирать, Хамид. Не хочу умирать. — Она жалобно сморщилась, поднялась на ноги, встала в неестественной позе, почти не дыша, глядя ему в глаза, словно ища ответа, успокоения. Плавно шагнула к нему, сверкая красными губами.

— Я могу еще дать очень много, — проворковала она. — Рассказать много сказок. Не могу смириться с возможностью — с реальностью, Хамид, с реальностью смерти.

— Только сама будешь в том виновата заявил он, выпрямившись в полный рост, словно из отвращения при ее приближении. — Аллах обрушил на Адама все беды из-за одной-единственной женщины.

— Аллах, Хамид? — как бы растерянно переспросила она. — Ты здесь сейчас поминаешь Аллаха?

Подошла уже слишком — невыносимо — близко, ощутимо высасывая из него жизнь, источая подлинную силу, как каждая буря. Он отступил, сопротивляясь чарам, сделал первый шаг, необходимый для полного избавления от нее, вырвавшись из утробы. И в нарушение собственных распоряжений оставил абсолютно одну, безрассудно бросаясь в проход, к свету.

Выбравшись наружу, будто вынырнув с океанского дна, жадно глотая воздух, минуточку постоял на уступе, оглядывая в меркнувшем свете руины великого города.

Увидел внизу Саира — крошечную фигурку в пальмах среди длинных теней на разбитой дороге, — пинавшего парочку незначительных трупов. Оседланный осел одиноко бродил по усыпанной камнями равнине.

Глава 15

лагословенно лишившись сил, ненадолго избавившись от безжалостных дум, Гарун рухнул замертво на перину, с необычной быстротой погрузившись в забвение. Ему не снились ни призывно машущие руки, ни красный туман, ни утробно ревущий карлик Шайбар, не снились даже загадочные скакуны с Красного моря, которые должны затмить город, представляя таким образом потенциальную угрозу. Фактически в ту ночь не вторгались ни укоры, ни кошмары, ни желудочные расстройства, ни холодный пот — он впервые на долгой памяти проснулся под утренний клич муэдзина. Рывком сел, поморгал, пришел в чувство, огляделся в опочивальне, освещенной багряным светом лучей восходящего солнца, которые просачивались сквозь призму города, окрашенного в огненные цвета. Светало — и он пришел в ярость.

— Почему меня не разбудили? — рявкнул халиф на прислужника, поспешно откидывая покрывала и с удивлением обнаруживая, что полностью одет со вчерашнего дня.

— С прискорбием признаюсь, что, должно быть, не слышал приказа, — пробормотал прислужник, подразумевая, что никакого приказа отдано не было. Подобно ибн-Шааку, он давно привык к непоследовательности халифа.

— Разве не ясно, где я должен быть? — прогремел Гарун, сообразив потом, что прислужник не имеет об этом понятия. — Ты что, не умеешь читать мои мысли?

Прислужник состроил страдальческую мину, и халиф, рассерженный, но устыдившийся, признал, что ведет себя безрассудно.

— Ну-ка, помоги найти туфли, — буркнул он, а прислужник просто стоял на месте, дожидаясь, когда повелитель обнаружит, что туфли, как и одежда, надеты на нем с прошлого вечера.

Придя вчера в чрезвычайное оживление, Гарун решил лично присутствовать при утреннем отправлении каравана в Мекку, отчасти для благословения составлявших его торговцев, погонщиков верблюдов, охранников и путешественников, но главное, чтобы подбодрить семерых тайно внедренных курьеров. Какими б они ни были неуклюжими и невоспитанными уродами, он видел в них ту же чуткость, которую ценил в самом себе, и хотел с ними встретиться, прежде чем они приступят к исполнению предреченной миссии, для чего им понадобится помощь Аллаха и даже его собственная.

Потребовав отправить курьеров с караваном, идущим в Мекку, похитители учли, что по обыкновению вскоре после рамадана (даже летом, поскольку дорога Дарб-Зубейда регулярно снабжается водой) из Багдада к Священному городу выходит не одна колонна с сопровождением, заранее снабжая постоялые дворы на пути провизией к близящемуся сезону паломничества. Специи, мед, сахарный тростник, растительное масло, барашки, лошади, мыло, драгоценности и духи, золото — любой товар можно найти в Мекке во время наплыва. Через несколько дней после Ид-аль-Фитра должны были выйти три каравана, и Гарун, стараясь предупредить всякие недоразумения, сразу после утверждения семи спасателей приказал вызвать в аль-Хульд шейха[58] из первого отправлявшегося конвоя.

Возглавлявший караван шейх отвечал за все, начиная с подготовки, которая сама по себе занимает почти пару месяцев, и заканчивая разработкой маршрута, организацией религиозных обрядов и соблюдением правил, правосудием, финансовыми расходами и сохранностью своей команды. В дороге он олицетворял верховную власть, став «халифом на час», которому никто не смел перечить. Вызванный Гаруном мужчина обладал устрашающей внешностью, особенно выгодной при встречах с бедуинами и деревенскими жителями, которые обязательно требовали заплатить за проезд в обмен на безопасность, пользование колодцами и пастбищами.

— Сколько раз ты водил караваны по этой дороге? — спросил халиф, на которого произвели впечатление длинная седая борода и твердый взгляд шейха.

— В первом походе под моим руководством родились верблюжата, умершие ныне от старости, — заявил шейх, непомерно гордясь своими достижениями. Он не имел никакого понятия, зачем ему приказали явиться в аль-Хульд, но давно мечтал повидаться с халифом.

— Велик нынешний твой караван?

— Четыреста верблюдов, — ответил шейх.

— Значит, не так уж велик?

— Вполне хорош, повелитель, для летнего каравана. Я сам такой набрал.

— Значит, быстро пойдет? — допытывался Гарун.

— Если на то будет воля Аллаха.

— Долго будете добираться до Мекки?

— Двадцать дней, если беды не случится.

— А до Вакисаха?

— Восемь дней.

Гарун подсчитал.

— Стало быть, при такой скорости придете к Акабат-аль-Шайтану не раньше первой светлой ночи? — уточнил он, имея в виду тринадцатый день лунного месяца.

— Верно.

— А быстрее нельзя? — нетерпеливо допытывался халиф. В записке с требованием выкупа назначен четырнадцатый день — слишком малый запас.

Шейх, до сих пор стоявший навытяжку, полный внимания, словно солдат, принялся непонятливо переминаться с ноги на ногу.

— Самый долгий и трудный отрезок пути, разумеется, между Багдадом и Куфой. Дорога размыта ручьями, прорезана канавами, завалена обломками…

— Знаю, — вызывающе кивнул Гарун. — Просто спрашиваю, с какой скоростью мог бы идти караван, если б от этого вдруг зависела твоя жизнь.

Шейх вытянул шею, никогда не боясь угроз, от кого бы они ни исходили.

— На полной скорости три дня до Куфы, — сухо сообщил он, до Вакисаха еще два-три. При благоприятных обстоятельствах.

— Значит, не больше шести. Когда собираешься отправляться?

— Собирался выйти завтра утром. Но из-за бури должен отложить.

— Нет-нет-нет, — перебил Гарун. — Выходи завтра утром, как собирался. Таков мой приказ. В награду лично от меня получишь две тысячи динаров.

Шейх, скрывая смятение, не нашел ответа.

— Кто-нибудь из дворецких вскоре проводит тебя в казначейство, — продолжал халиф, — а нынче вечером перед отправкой познакомишься с семью мужчинами в красных изарах. Я хочу, чтобы ты принял их в караван, позаботился, чтоб они не терпели нужды и обид, не привлекали лишнего внимания. Они выполняют важнейшую для халифата миссию. Тебе, надеюсь, пока об этом ничего не известно, а если о чем-то догадываешься, хочу услышать заверение в полном молчании.

— Даю слово, — бесстрастно молвил шейх. Он действительно слышал толки о похищении некой важной особы, но, занятый в последнее время приготовлениями, особого внимания не обращал.

— Тогда больше не задерживаю, поскольку у тебя еще много работы. Только один вопрос перед уходом, — прищурился Гарун. — Не попадался тебе на глаза во время приготовлений кто-нибудь, кого можно было бы заподозрить в злодейских намерениях? Никто, скажем, не интересовался маршрутом, временем отправления каравана и тому подобное?

Шейх ответил без промедления:

— Мое профессиональное правило — не связываться со злоумышленниками.

— А как насчет Далила? — поинтересовался Гарун, имея в виду старшего проводника.

— Далил — мой сын.

— Значит, ты ему доверяешь?

— Я доверю ему свою жизнь, — обидчиво заявил шейх.

Гарун позавидовал: двое его наследников считали минуты отцовской жизни.

— Точно никого не заметил в своем караване — возможно, в обличье купца иль охранника, — питающего на самом деле тайные замыслы?

— Надеюсь, что нет.

— Тогда отправляйся во имя Аллаха.

Шейх удалился, глубоко задумавшись.

Халиф проводил совещание с царем Шахрияром, ибн-Шааком, главным почтмейстером Сабиком аль-Бариди, советниками Асадом ибн-Язидом и Абдуллой ибн-Хумейном. Нечто вроде военного совета. Рядом на столике с золотой инкрустацией незаживающей язвой лежала записка с требованием выкупа.

— Предлагаю мобилизовать военные силы вокруг Акабат-аль-Шайтана, — высказался Асад ибн-Язид, откровенно возмущенный пренебрежением армией. — Когда свиньи появятся, мы их схватим, пригрозим постепенно разрубить на части, если не признаются, где ее прячут. Подобные типы только такой язык понимают.

— Согласен, — кивнул аль-Бариди. — Надо только их обнаружить, остальное сделают солдаты.

— Должен предупредить, — мудро провозгласил ибн-Шаак. Заручившись оракульским пророчеством и надежным прикрытием для продолжения расследования, он считал, что теперь его речи продиктованы некой высшей силой. — При столь рискованном плане любой мало-мальски неверный шаг приведет к катастрофе. В любом случае контакт наверняка состоится задолго до Акабат-аль-Шайтана.

— Где? — уточнил Гарун, довольный рассуждениями ибн-Шаака, совпадавшими с его собственным мнением — В руинах Вакисаха?

— Скорее перед ними в чистом поле. Иначе риск слишком велик.

Гарун согласился, однако помедлил, оглянувшись на супруга похищенной царицы.

— Что скажет царь Шахрияр?

Царь, у которого голова шла кругом от нежелательных вариантов, ничего не сумел сказать.

— При всем уважении, — вставил аль-Бариди, — представляется неразумным препоручать миссию дилетантам.

Команду уже поспешно выставили из дворца, велев готовиться к отъезду.

— Это ведь моряки? — усмехнулся Абдулла ибн-Хумейн. — То-то я издали чуял запах кефали.

— Они избраны древними, — напомнил Гарун, чтобы заткнуть им рты. — В записке похитители требуют выслать семерых курьеров, и в пророчестве перечислены семеро. Длань судьбы оставила отпечаток на обоих документах, тут не о чем спорить. Хотя меня, по правде сказать, удивляет такое условие — семь курьеров, — по крайней мере оговоренное в записке, — признался он, — поскольку, безусловно, один человек вполне способен принести кольцо и привести семь верблюдов.

— Одного слишком легко ограбить, — заметил ибн-Шаак. — Разбойники, воры в самом караване… Это явно не в наших и вообще ни в чьих интересах.

Гаруну его замечание вновь угодило.

— Значит, семерых достаточно, чтобы сберечь сокровище до передачи?

— Не слишком много и не слишком мало. Если где-нибудь на дороге Дарб-Зубейда будут получены новые указания, курьерам, возможно, придется свернуть и идти в одиночестве по неохраняемым территориям. Фактически их могут направить в разные промежуточные пункты. Похитители не допускают никаких случайностей. Так принято в Индиях.

Все снова взглянули на рассеянно кивнувшего царя Шахрияра.

— Какие имеются соображения насчет местонахождения похитителей и похищенной? — обратился Гарун к остальным.

— Они могут прятаться где угодно, — мрачно заявил Асад ибн-Язид. — В пустыне множество укромных мест — развалины крепостей, римские руины, заброшенные караван-сараи, пещеры, если на то пошло…

— Мои люди все знают, — спокойно похвастался аль-Бариди.

— А какая сейчас обстановка в пустыне?

— Жара нестерпимая, — сообщил Асад ибн-Язид. — Разгар лета. Иссушающий ветер. Неопытный не выживет.

— Я имею в виду политический климат, — уточнил Гарун. — Как насчет бедуинов?

Бедуины, чистые арабы, в прошлом веке сыгравшие важную роль в мусульманских завоеваниях, давно уже считали себя свободными от всяких обязательств перед Аббасидами, видя в них слегка завуалированных персов.

— Очень плохо, — ответил Асад ибн-Язид, только чуточку преувеличив. — Племя тайи нападает на всех путешественников без разбору. Засыпают песком колодцы паломников — то есть еще не занесенные песчаными бурями, — атакуют ослабших, спекшихся на солнце, умирающих от жажды. А демон Калави из Шайбана, да проклянет его Аллах, по-прежнему царствует, наводя страх и ужас.

Калави, известный головорез-бедуин, за очень короткое время приобрел устрашающую репутацию. О нем мало что было известно. Шли слухи, будто молоком его выкормила сука шакала, ростом он вдвое выше любого мужчины, скрывается, натягивая на себя кожу убитых им жертв.

— Ты говоришь, жизнь этой семерки, если она отделится от охраняемого каравана, будет под постоянной угрозой?

— Подобное заключение неизбежно, — проскрипел Асад ибн-Язид.

Неожиданно раздался другой голос, неуверенный, но настойчивый.

— Но ведь… они избраны, — пробормотал царь Шахрияр. — Избраны?.. — вопросительно повторил он, как бы опасаясь, что семерку отставят и поручат миссию кому-нибудь другому.

— Я хочу сказать… — добавил он, не находя больше слов.

Ибн-Шаак поспешил на помощь.

— По-моему, столь профессиональные похитители не могли не принять во внимание возможность нападения бедуинов. И поэтому вряд ли направят курьеров в пустыню. Вполне возможно, они прячутся гораздо ближе к Багдаду, чем мы смеем предположить. На самом деле после первой встречи курьеров вполне могут направить дальше по дороге Дарб-Зубейда.

— Что все-таки опасно для малочисленной группы, — заметил Абдулла ибн-Хумейн.

— Перед Наджабом на краю пустыни находится регулярный армейский пост, — напомнил ибн-Шаак.

— А за ним истинный ад.

— Довольно! — воскликнул Гарун аль-Рашид. Возражения советников, не говоря уж об их относительной молодости — и Асад ибн-Язид, и Абдулла ибн-Хумейн заняли должности по наследству, от рождения обладая властью и авторитетом, — раздражали его. — Я вас сюда позвал не для споров. Фактически, как недвусмысленно указал царь Шахрияр, эти семеро заранее избраны высшей силой, над которой вы не властны и с которой я не смею спорить. В пророчестве, правда, двусмысленно говорится о способе освобождения царицы из плена. Точно не сказано, что ее выкупят, хотя о спасении сказано точно. Шестеро из семерых не вернутся. Может быть, похитители будут задержаны до передачи выкупа, может быть, нет. Но царица вернется живой. Меня это устраивает, остальное значения не имеет. Отложим все прочие соображения.

Начальник барида, военные советники вновь онемели.

— Впрочем, — вздохнул Гарун, — любую надежду дарует Аллах, поистине внушая удачные мысли в решении сего вопроса. Поэтому давайте для разнообразия вместе единодушно думать, дав волю фантазии. Ибо семерке требуются компетентные советы, а не сомнения в ее пригодности к делу. Чутких мужчин можно убить недоверием и непониманием.

— И не слишком чутких тоже, — инстинктивно шепнул Асад ибн-Язид, с плохо скрытым злорадством намекая на аль-Бармаки, что впоследствии его заставило в смятении сечь собственных рабов.

После долгих напряженных дебатов решили, что им лучше представиться официальными служащими — скажем, инспекторами, проверяющими колодцы и бочки с водой, которые Зубейда установила в пустыне, — что оправдывало их отличие от прочих шедших с караваном путников: одинаковые изары, отсутствие товара. Кроме того, им следовало незаметно влиться в караван, не возбуждая зависти и подозрений, не привлекая внимания преступников, поэтому всякую роскошь сочли излишней. Не имея на подготовку и полного дня, семерка металась по всему Багдаду. Сначала помылись в дворцовой бане, побрились, облачились в одежды; потом очутились в доме моделей, примеряя наряды и головные уборы торговцев; наконец, явились в арсенал Круглого города, выбирая самое современное оружие, не успевая обдумать пророчество, возразить, передумать, хоть что-нибудь в спешке сделать. Пока восторженно любовались легендарным мечом Самсамом сверкавшим перед ними, как индийское зеркало, к ним подошел незнакомый мужчина, который оказался Гаруном аль-Рашидом, хоть и не совсем Гаруном аль-Рашидом — халифом в платье сыровара, с физиономией игрока в даррат.

Ибн-Шаак его сразу узнал и поджался. Одобряя и приветствуя заинтересованность халифа в том или ином деле, личное его участие он приветствовал редко. Только открыто этого не показывал.

— Эй, иди своей дорогой, — буркнул начальник шурты, — у нас важное дело. Проваливай, пока не попал под арест.

— Знаешь, кто я такой? — радостно спросил мужчина.

— Нет, не знаю и знать не хочу.

— Приглядись повнимательнее, — предложил собеседник и повернулся в профиль. Команда озадаченно пригляделась, а ибн-Шаак притворно сощурился и протер глаза.

— Неужели… — неуверенно пробормотал он.

— Глаза тебя не обманывают, — подтвердил незнакомец. — Это действительно я, только переодетый.

Действительно, это был повелитель правоверных, впервые явившийся инкогнито после ночных приключений с Джафаром аль-Бармаки и Абу-Новасом. Вытащил из чулана побитые молью одежды простолюдина, облек в них свое истощенное тело, обильно облил бороду краской, нарисовал на лице углем морщины, вычернил брови сурьмой, позаимствованной у девушки из гарема.

— Пойдем на верблюжий рынок, — с удовольствием объявил он, — и в другие места. Нельзя привлекать к себе внимание.

— Повелитель уверен, что это не опасно? — спросил ибн-Шаак, скрывая тревогу. — Его могут принять за простого торговца, ограбить и даже напасть…

— Я должен это сделать, — торжественно провозгласил Гарун. — Только ни в коем случае нельзя возбуждать подозрений.

— Разумеется, о повелитель.

— И к вам это тоже относится, — предупредил халиф членов команды. — Красные изары — одно дело, а во всем прочем вы ничем не должны выделяться. Поэтому не поглядывайте на Самсам и другие мечи. Выбирайте простые ножи.

— У нас свои есть, — заявил Касым, вытаскивая изогнутый кинжал с закругленным кончиком. Он не доверял чужому оружию.

Гарун, полностью доверяя первому впечатлению и сразу проникшийся особенной неприязнью к Касыму, сухо проговорил:

— Похоже, им слишком часто резали рыбьи кости. Нам требуется очень острое и неприметное оружие.

— У халифа есть мы, — сказал Юсуф. — А мы себе ножи сейчас выберем.

Вооружившись подобающим образом, в сопровождении халифа — в высшей степени приметного спутника, — они направились к Хан-аль-Наджибу, Дромадерскому рынку в подворье Привратников напротив Управления по делам благотворительности. Бывшее здание правительственного ведомства, проданное за гроши частному лицу, соответственно, пришло в полный упадок. В опустевших стойлах и нишах стояли всевозможные верблюды и верблюдицы, начиная с состарившихся дромадеров с обрезанными хвостами и заканчивая породистыми скакунами бедуинов. Окрас варьировался от белоснежного до черного как смоль; после бури многие животные приобрели розоватый оттенок. Животные все еще были испуганы: ветер сорвал кровлю со стойл, и несколько особенно возбудимых взбунтовались, разбили ограду, рассердив нервных погонщиков. По стенам до сих пор текли струи винного цвета, образуя лужицы, в которых плавала люцерна и навозные лепешки. Даже тучи мух жужжали лениво. Шевелились лишь несколько погонщиков, производивших осмотр, да кое-кто из купцов, собиравших припасы для отправляющегося завтра каравана. Последние подозрительно осмотрели вновь прибывших, чей потешно размалеванный предводитель ворчливо требовал услуг, точно сам халиф.

— Семь верблюдов, — приказал Гарун агенту с хитрым взглядом. — Умных, выносливых, с добрым нравом, крепкими ногами и скоростью Соломона.

— Все это возможно, — отвечал агент, потирая губу с незаживающей язвой от курения травки, — но редко сочетается в одном животном. Это тебе дорого будет стоить.

— Мне?

К огорчению ибн-Шаака, Гарун уже, кажется, начал терять терпение.

— Знаешь, как говорят в нашем деле: «Дешевый, здоровый и смирный — одно животное обладает любыми двумя этими качествами, но не всеми тремя».

— Цена не имеет значения.

— Хочешь самых лучших?

— И не потерплю обмана.

Агент смерил взглядом Гаруна с головы до ног, стараясь понять, насколько этот олух, раскрашенный, как хорасанский мужеложец, разбирается в верблюдах. Говорит, конечно, уверенно, остальные явно ему подчиняются. Он решил пощупать воду.

— Вон, — ткнул агент погонщицкой палкой, — Омани. Лучше не найдешь. Все упомянутые тобой достоинства и даже больше. Смотри: плечи сухие, ляжки плотные, ладный горб, глаза прозрачные — загляни. Красивей не увидишь, к тому же его редко седлали. Весь Багдад тебе будет завидовать.

— Мы собираемся на нем ездить, а не в постель укладывать, — отрезал Гарун. — А с остальными что? Почему разбежались?

Агент насмешливо сморщился:

— Струсили. Увидели вон того великана и на всякий случай удрали.

— Какого великана?

Агент ткнул пальцем в Таука.

Однако тот произвел впечатление на Гаруна.

— Именно такие животные нам требуются, — решил халиф. — Нет ли у бедуинов пословицы: «Лучший верблюд тот, который не позволит себя изловить»? Давайте поближе посмотрим на умных тварей.

— Ты об этом пожалеешь, — самодовольно заявил агент. — Для верблюда ум не достоинство.

— Похоже, для торговца верблюдами — тоже.

Агент прикусил язык, решив сопротивляться насколько возможно, не упустив сделки.

Выбрали пять быстроногих верблюдиц и двух молочных, способных нести наездника, груз золотых монет, провизию, а в случае необходимости набрать скорость. Верблюдицам было отдано предпочтение за выносливость. У всех в нос продето кольцо, почти у всех спина стерта седлами, шкура выдублена ветром, а одна, йеменская, по кличке Сафра, приобрела ярко-желтый цвет, много лет перевозя шафран. В Дромадерском подворье все были довольны, торопясь заключить соглашение. Крупнейшая чудовищная верблюдица благородной шаруфской породы досталась Тауку.

— Выдержит она его? — уточнил Гарун.

— Двух таких выдержит, — холодно заявил агент. — И четыре бурдюка с водой.

Для проверки Гарун приказал верблюдице лечь, и Таук забрался ей на спину — не без труда. Огромное животное застонало, затрепетало, на миг показалось, что костлявые ноги вот-вот подломятся, но потом с победным ревом поднялось в полный рост. Озабоченный Таук потрепал верблюдицу по шее.

Чтобы не оставаться в стороне, Касым мигом перескочил через ограду, попытался оседлать свою верблюдицу, но непрочно ухватился за луку седла, и когда она, почувствовав на себе его тяжесть, принялась преждевременно вставать на задние ноги, потерял равновесие и бесславно сполз с шеи прямо в грязь. Даниил хохотал как безумный.

— Говорят, пять дней надо учиться садиться, — сообщил ибн-Шаак халифу.

— Нет у нас пяти дней, — мрачно буркнул тот.

Слыша их и ужасно боясь опозориться, после чего команду могут отстранить от миссии еще до начала, Зилл сам перепрыгнул через барьер и без всяких усилий взобрался на Сафру. Спокойная верблюдица дружелюбно к нему отнеслась, резво вскочила на ноги, весело выскочила из загона под его руководством, вернулась к агенту, покорно улеглась. Хотя Зилл легко мог бы слезть, он сделал это с преувеличенным трудом, чтобы не усугублять позор Касыма.

— Мальчишка производит на меня впечатление, — по секрету признался Гарун ибн-Шааку.

— Обладает юным энтузиазмом, — согласился ибн-Шаак, — и старческой мудростью.

— Мне кажется, именно он вернется в Багдад.

— А если нет… то кто? — с любопытством поинтересовался начальник шурты.

— Каджута, конечно, — ответил халиф, имея в виду мифического быка, который держит землю, вызывая своим дыханием приливы и отливы, и глядя на Таука.

Они скорбно взглянули на остальных.

— Значит, мы видим перед собой пропащих, — заключил ибн-Шаак.

— Ни одна душа, погибшая за благородное дело, не… — Гарун вдруг прервался и насторожился, заметив краем глаза, что позади них стоит последний член команды, бритоголовый аскет. Все время держится поблизости, неприметный как тень, стараясь не привлекать внимания. Даже сейчас, когда халиф на него оглянулся, тот быстро отвернулся, пристально глядя на покрытый пылью минарет мечети Мусаиб, где имамы готовились к богослужению. Непонятно чего испугавшись, Гарун с застарелым чувством вины задумался, много ли ему удалось подслушать.

Вернувшись в Круглый город, зашли к голубятнику на улице Самайда, застав его за латанием крыши и философскими рассуждениями по поводу нескольких лучших птиц, погибших в бурю.

— Дело не в дожде, — говорил он, спускаясь по приставной лестнице, — а в громе. Сердечки у них нежные, крохотные. Должно быть, решили, что пришел Судный день.

— Не они одни, — сухо заметил Гарун.

— Ну, в общем, не так уж и важно. Между нами говоря, в голубятне ничего даром не пропадает. Мертвая птица пойдет детям на ужин.

Повелитель правоверных сверкнул глазами.

— Нам нужны почтовые голуби, — требовательно сказал он. — Может быть, есть какие-нибудь, не предназначенные для еды?

— Лучшая порода — васити, — сказал хозяин. — Пятьсот динаров пара.

— Пятьсот динаров? — Стоимость ошеломила даже халифа.

— Налоги, — вздохнул голубятник. — Наш замечательный повелитель все обложил налогами. Голубей, пчел, цветы… все на свете. Скоро с пущенных газов будет налоги брать.

— Наверно, и за подглядывание? — буркнул Гарун. Хорошо известно, что голубятники с крыш подглядывают в окна за любовными играми соседей и сами получают от этого удовольствие.

Мужчина передернул плечами:

— Если желаете, могу продать яйцо за десять динаров. Гораздо прибыльнее, чем поместье.

— Яйцо нам ни к чему, если только оно не летает.

— Пятьсот динаров или ничего, раз уж вам нужно самое лучшее. Я здесь дешевых птиц не держу, дешевые на рынке, на Сук-аль-Туюре.

Гарун хмыкнул:

— За такие деньги нам нужны птицы, летающие на далекие расстояния. Есть у тебя такие и как насчет их нежного сердца?

— Лучшие прилетают домой из Дамаска. По пути отдыхают на башнях.

— Бездельники нам не требуются.

— Ох, осталось у меня несколько добрых летунов, — признался хозяин и полез по лестнице их отлавливать. — Не продал еще дружкам твоим, — пробормотал он сквозь зубы, приняв раскрашенного Гаруна за гомосексуалиста, которые часто встречаются среди голубятников.

Купили шесть породистых голубей, ленточки на лапки, специально нарезанные кусочки бумаги для сообщений. Вечером на кухнях аль-Хульда — у членов команды потекли слюнки при виде остатков пиршества, предназначенных для животных в зверинце, — их снабдили провиантом в дорогу: мягким хлебом, рисом, сухарями, вяленой говядиной, почти тем же самым, к чему они привыкли в море. Джибраил ибн-Бактишу, главный лекарь халифа, вручил им кожаную фляжку с черным очищающим маслом, которое рекомендовал как простейшее лекарство от всех недугов в пути; царь Шахрияр явился с кожаным мешочком прессованных фиников и красноватой толченой корой, облегчающей, по его утверждению, пищеварение.

— Пелены возьмете? — наивно спросил дворецкий, зная обычай путешественников брать с собой погребальные принадлежности.

Все так и охнули. До той минуты удавалось искусно обходить любое упоминание о смысле пятой строфы пророчества. Прежде чем кто-нибудь успел ответить, Гарун, целый день поджидавший возможности прямо затронуть тему, опасаясь деморализовать курьеров, которые решат отказаться от возложенных на них обязанностей и скроются с выкупом, решительно вмешался.

— Пора собраться с силами и выполнить свое предназначение, — молвил он, припоминая первые речи, произнесенные в качестве военачальника. — Хотя детали до сих пор не ясны, древние пророки с известной репутацией предвидели вашу судьбу. Ваше дело — оценивать предсказание по своим понятиям, но я знаю одно: судьба мстительно преследует тех, кто пытается ей противиться. — Он торжественно и величаво надулся, от его голоса с кухонных пирогов посыпалась корица. — Я не раз видел собственными глазами, как солдаты, готовые принять смерть и погибнуть с достоинством, проживали богатую и счастливую жизнь, а трусы были наказаны бедами и ничтожеством. Смерть особенно любит тех, кто сильнее боится ее. В ответ на вопрос, требуются ли вам погребальные пелены, вы должны ответить вопросом: «А когда они нам не потребуются?» — Ив заключение дерзко добавил, решив не отпускать их без надлежащей угрозы: — Запомните также, что если вдруг действительно попытаетесь обмануть судьбу, за вами по всем землям неверных и дальше будет охотиться каждый солдат моей армии, каждый всадник барида.

— Я ни от чего никогда не бежал, — заявил Касым.

— Значит, корабль поистине в надежных руках, — с заметным усилием заключил Гарун.

После наступления темноты под сверкающим звездным полем на дворцовый двор привели их верблюдиц для последней подгонки ездовых седел, подушек, упряжи, погрузки бурдюков с водой, корзин с голубями и провизией, шести тысяч динаров выкупа, поровну разложенных в четырнадцати седельных сумах, надежно упрятанных под подстилки из овечьих шкур. Кольцо аль-Джабаль доставили под охраной из казначейства — в свете факела камень вспыхнул, как брошенный в огонь кусок серы. Маруф послушно снял с глаза повязку, обнажив ужасающую пустую глазницу в виде вульвы, заполненную изнутри какой-то серой тканью: идеальный тайник, хотя легендарный камень сперва ради предосторожности пришили с изнанки к повязке — сев на место, он был совсем незаметен.

Дворецкий проводил семерку из аль-Хульда через сводчатые ворота Круглого города по испещренным пятнами света южным кварталам до собравшегося ночью каравана на дороге к Куфе на краю Вторничного рынка. После выхода из дворца Гарун никогда уже больше не видел их. Когда утром его разбудил муэдзин, он поспешно надел уже ношенные одежды, быстро вскочил на чуткую дежурную кобылу, почти постоянно стоявшую в стойле оседланной, и сломя голову, забыв о своем возрасте, помчался галопом по предрассветным улицам. Перескакивая через ручьи и обломки, ни разу за десять лет не заезжая так далеко в одиночестве, прибыл на место отправления в тот момент, когда пропел самый запоздавший петух, и увидел, к своему огорчению, что караван уже тронулся вместе со всеми торговцами, охранниками, верблюдами, ишаками, овцами и собаками — даже хвоста не видно. Свернув на какую-то несимпатичную ближнюю улицу в поисках водопоя для взмыленной кобылы, халиф подумал было пуститься в погоню, забраться еще дальше в неведомое, а потом, окруженный пустующими постройками и временными обитателями юродских окраин, на трусливо ржавшей лошади, в промокших от пота одеждах, мельком увидел стилизованную картину упадка и разрушения, кошмарное видение: голодные жадные лица, откровенные ухмылки, детей, играющих костями, протянутые руки нищих с незажившими язвами, женщин с чумными бубонами, мужчин-проституток с недержанием кала, — и, почувствовав себя здесь незваным гостем, опасно приблизившись к нежелательному открытию, увидел высоко поднятый рукой мудрости флаг отступления.

Словно громом пораженный он поспешил назад в безопасную нереальность аль-Хульда, с тревогой ожидая вестей от курьеров, которые через четыре дня принес первый вернувшийся голубь, известивший о первой смерти.

Глава 16

н смотрел, как она купалась, усердно выплескивая каскады воды на оживленное тело — вода лилась сверкавшими струями и потоками, стекалась в янтарные капли, алмазами переливалась на разгоряченной коже, — сдерживая желание с сожалением, мукой, с незнакомым прежде чарующим отчаянием, вызывавшим в спасительной тени деревьев сильнейшее опьянение, и теперь почти постоянно жевал, бесконечно испытывая потребность в наркотике.

Он смотрел, как она ела. Деликатно брала пальцами финики, лепешки, баклажаны, мидии, грациозно направляла в алые врата губ, бесшумно жевала, глотала, пропускала сквозь гортань в пищевод, незаметно проглатывала. Казалось, вовсе не обращала внимания на наблюдение, вела себя не столько воспитанно, сколько инстинктивно, царица во всем, благородная госпожа, которую Саир с Фаламом никогда не надеялись встретить. Мысль о том, что они пожирали ее бесстыдными взорами, досаждала все больше. Хамид подумывал сразу ее убить, просто чтобы предотвратить насилие. Если б возникла подобная необходимость, наверняка справился бы умело, изящно, в том самом стиле, к которому она привыкла.

— Можно мне молока, Хамид?

— У тебя вода есть. Довольствуйся этим.

Она огорчилась.

— Ну, тогда листьев лотоса.

— Дуя чего тебе листья лотоса?

— Для мытья, Хамид. Поташник не годится.

— Знаешь, ты не в своем дворце.

Она промолчала, как бы уйдя в себя. Впрочем, видно, только для подготовки следующей атаки.

— Тогда можно выйти на солнце? Боюсь заболеть.

— Грейся в своем сиянии.

— Я привыкла к солнцу, Хамид. Купалась в нем, как крокодил. Можно снова понежиться, хоть минуточку?

— Ты слишком много просишь, — бросил он, не догадываясь, что именно такова ее цель: множество безответных просьб, какими бы они ни были экстравагантными, зажигают искру ответственности в самом твердом мужском сердце.

— Значит, ты не позволишь мне выйти? Даже на секунду?

— Нет.

— Ну, тогда буду спать, — высокомерно, без всяких вопросов заявила она и направилась стелить постель. — В этом ты мне отказать не можешь.

Он смотрел, как она спала, маняще приоткрыв губы, из которых вырывалось сладкое зефирное дыхание, наклонялся над ней, словно желая запечатлеть поцелуй. Очень часто подглядывал издали, из-за деревьев, с карнизов и горных уступов вокруг Царского города. Следил, как она праздно сидела на балконах, террасах, плавно шагала по вымощенным аллеям, сыпала корм декоративным рыбкам в дворцовом бассейне, ехала на слоне меж деревьями, которые, кажется, расцвели исключительно в ее честь. Можно сказать, благодаря ее легендарности само солнце светило над Астрифаном.

Она впервые попалась ему на глаза, когда он подходил к Царскому городу, переодетый зороастрийским жрецом. Правоверные неожиданно забормотали, зашептались, разлетелись в стороны стайкой чаек, и он, обернувшись, увидел трех сыновей Шехерезады, стремительно мчавшихся на лихих скакунах. А за ними сама царица в сверкавших шелках. Разве можно забыть? Она сидела верхом без седла на спине высоченного каштанового мерина, обхватив ногами могучее туловище, колыша животом и бедрами, убийственно сверкая взглядом, точно обнаженным мечом. Опустила на него глаза, оскалила белоснежные зубы, вызывающе или в качестве персонального приглашения. Он дико, вулканически возбудился, стараясь представить, как чувствовал бы себя рядом с ней, обретя над ней власть, какую получит силу, когда уничтожит ее.

С тех пор пробежало пять лет, он на кончик ногтя от цели, а она, давно не имея косметики — душистых притираний, толченой сурьмы, ярко-красного бетеля, ароматных одежд, — не утратила ни капли блеска. От мерцавшего красноватого оттенка каштаново-коричневой кожи дух захватывал. Необыкновенная внешность приводила в восторг: длинные пряди волос равномерно облегают голову, изящно изогнутые ресницы, тонкая конструкция скелета, идеально сплетенные сухожилия… Поблизости ощущалась угрожающая теплота. Он видел в ней Аллаха. И вспоминал впервые убитого человека — дрогнувшая рука так неловко нанесла удар, что жертва с воплем проснулась, захлебываясь кровью. Дело вышло грязное, страшное. Добыча была несущественной, и его, оставшегося наедине со своими переживаниями, постоянно рвало.

Хамид был членом фитьяна, полувоенной организации богатых молодых людей в Хорасане, считавших труд унизительным и готовых на все — вандализм, убийство, проституцию, — лишь бы прогнать демонов обывательства. Один из его наставников, влиятельный в преступном мире Худай Намах, сказал лучше всех: «В своей жизни я много страдал, однако хуже скуки ничего не видал». Но нескончаемая погоня за новыми впечатлениями неизбежно приносила все более жалкие результаты, и когда Фадль аль-Бармаки прибыл для обучения аббасии — хорасанской армии, которую Гарун впоследствии заподозрил в мятежных настроениях, — притягательность военных приключений и трофейных добыч на границах оказалась непреодолимой. Многие члены фитьяна в свободное время оттачивали боевые искусства, втайне мечтая использовать их в настоящих боях, и Хамид усовершенствовал мастерство лучника до такой степени, что его признали возможным кандидатом на службу в намале — элитном отряде лучников Гаруна, которые рыскали по всему халифату, вызывая молодых людей на соперничество. Впрочем, при всех своих прирожденных способностях и самоуверенности Хамид наряду со многими членами фитьяна постыдно спасовал в бою, едва выпустив единственную стрелу, и остался в живых исключительно потому, что искусно прикинулся мертвым, а дальше выживал благодаря впечатляющей внешности и умению убеждать.

Пристрастие членов фитьяна к наркотикам было больше декларативным, чем истинным, но в зловонных византийских тюрьмах Хамид получил исчерпывающее представление о листьях и стеблях конопли, источника гашиша, которые шуршат и трепещут даже в безветрие, растут вокруг могил, возвращают к жизни мертвецов, а съеденные, превращают соломенную подстилку в волшебный ковер. Позже в Индиях обнаружил такие богатые заросли, что деревенские сборщики урожая просто брели по полям, собирая налипшую на себя смолу. Поначалу использовал наркотик по прямому предназначению — для успокоения нервов перед ограблением того или иного дома, — но чем дольше его принимал, тем яснее становилась цель. Окончательно освоившись с ролью убийцы, начал переходить от одного небывало жестокого дела к другому, глядя на происходящее тремя несфокусированными глазами, навсегда утратив понятие о реальности и ее последствиях, ограждаясь от самоубийственных аспектов собственной природы неким фильтром, огорчаясь лишь непосредственными препятствиями и второстепенными заботами. Научился бороться с паранойей с помощью простого выжатого сока, обретая возможность самостоятельно распоряжаться течением времени. Великолепное место — дворец в каморке. Без травки даже не знал бы, что такое бывает.

В данный момент он, жуя и склонившись над Шехерезадой, смотрел на ее закрытые глаза, стараясь проникнуть в сны. Ждал неизменно ей свойственного спокойствия, но глазные яблоки под сомкнутыми атласными веками вдруг задвигались, беспокойно вращаясь. В изумлении отскочив, он смотрел, как она нервно облизывала нижнюю губу, морщила тонкие брови, будто реагируя на его собственную тревогу, как пульсировала изящная гортань, без конца совершая глотательные движения. Прозвучал протестующий стон. Он вспомнил свои ночные кошмары с ее мучительным неизменным — присутствием, и чем сильней она дергалась, тем нестерпимее становилась догадка, что ей грозит опасность во сне, когда она совсем беззащитна. Нахлынуло невыносимо болезненное сострадание, порожденное жалостью к самому себе. Поэтому он с такой же решимостью, с какой боролся с приступами паранойи, резко встряхнул ее, причиняя боль той, которая заставляла его страдать.

Она отреагировала неожиданно, словно даже в дремоте предчувствовала, что он сделает, — открыла глаза и сразу спросила:

— Зачем ты меня разбудил, Хамид?

— Тебе страшный сон снился, — объяснил он, шарахнувшись как от огня.

— Ты уверен, Хамид? — уточнила она, как ни странно, с обидой.

Он не знал, что ответить.

Она села, сдержала зевок, не подав ни единого признака, что когда-нибудь хоть на секунду теряла контроль над собой, и объяснила потягиваясь:

— Сны — единственное мое царство. Я им позволяю уносить меня куда вздумается. Даже в кошмары.

— Значит, тебе снился кошмар?

Она не дала прямого ответа.

— Тебе сны когда-нибудь снятся, Хамид?

— Не твое дело.

— Твое царство замкнуто в стенах?

— Мое царство…

«Вовсе не мое», — хотел сказать он, со скрежетом перемалывая зубами травяную смолу.

Она задумалась.

— Я три года искала прибежища в снах. Каждую ночь сдавалась на милость царя, каждое утро видела в солнце спасителя, возвещающего окончание напряженных трудов и стараний развлечь и отвлечь мужа. Понимала, что доживаю до очередного рассвета. Разве удивительно, что я люблю солнце, Хамид?

— Оно и без тебя будет вставать, — многозначительно заметил он.

Она снова откинулась на подушки:

— Я спала в его лучах, но отдых никогда не мог сравниться с моими снами. Именно они пронесли меня через все те ужасные годы. И все время мне снился герой, мужчина, который избавил бы меня от страха… Пожалуй, в снах он стал реальней любого мужчины из моей реальной жизни. Настолько реальным, что я пробовала связаться с ним, вставляла обрывки снов в свои слова, которые забрасывала, как рыболовную леску, в надежде, что он сам увидит меня во сне, ответит, придет и спасет меня. Он так и не пришел.

— Но ты все-таки выжила.

Она улыбнулась, угадывая его мысли:

— Вот именно. Он не явился во плоти и крови и все-таки разве не вселил в меня свой дух? Разве я, сама того не зная, не вплетала его в ткань своих сказок, в характер своих персонажей, которым он давал жизнь? Царевич Ахмед, Нур ад-Дин, Синдбад — разве они скроены не по его образцу, раздробленному на тысячи осколков? Разве нельзя сказать, что мой воображаемый спаситель, таинственный князь, действительно откликался на мой призыв, исправлял мои речи и посылал обратно, наполнял мои фантазии своей спасительной силой? Он помог мне вынести все мучения, Хамид. Разве нельзя сказать, что, в конце концов, он пленил царя и спас меня от казни? Разве я не обязана ему всем, что имею? Ты слышал мои рассказы, Хамид?

Он тяжело сглотнул и просто ответил:

— Я бывал в Индиях.

— Они тебе понравились, Хамид? Некоторые должны были понравиться. Какие?

Неприятный вопрос.

— Я особенно люблю волшебные сказки, — ответила она за него. — Хотя тебе должно быть известно, как трудно импровизировать и постоянно их связывать. Ты наверняка понимаешь, как я боялась в минуты черного отчаяния, что вдохновение меня покинет, оставив абсолютно беспомощной. Но мой герой всегда был рядом, направляя меня. Когда я вызывала его из своих снов и описывала одно из множества лиц, рассказ словно по волшебству слетал с моих губ, облачая его в подобающие одежды, освещая перед ним дорогу, ведя по городам и весям, населяя окружающий его мир другими, не похожими на него персонажами, подсказывая события, перипетии, в которых подвергались испытанию его таланты, прославлялась храбрость и изобретательность. Понимаешь, Хамид, как это для меня было важно?

Он снова молчал — замкнувшись в восхищении и восторге.

— Я думала, что он исчез, Хамид. Почти двадцать лет мне не снился. Я, пожалуй, даже усомнилась в силе своего воображения. Пожалуй, слишком связывала его с тем периодом своей жизни, который не осмеливаюсь вспоминать, стараясь разувериться в самом его существовании. А на самом деле, Хамид, только что поняла — он вовсе не исчез, просто отошел в сторону, пока вновь не понадобится. Знаешь, что случилось, Хамид? Не догадываешься? Я сейчас во сне его видела. Живей, чем когда-либо прежде. Он стал старше, конечно, — я тоже, — но остался по-прежнему сильным и царственным. Видно, я бессознательно позвала его, чего он ждал с надеждой. Может быть, всегда знал, что когда-нибудь мне снова будет грозить опасность.

— Хочешь, чтобы тебя спасли? — с каким-то негодованием спросил он.

— Как я могу не желать, чтобы меня спас мужчина моей мечты, Хамид? Интересно тебе, как он выглядит? Если хочешь, опишу до мельчайших деталей. Хочешь?

Он засопел:

— Этим ты ничего не добьешься.

— Он красивый мужчина, Хамид, — продолжала она, не обращая внимания, — хотя мрачноватый, немного усталый. Его зовут Халис. Эфиопский князь. Высокий, как воин из племени Оди, с кожей переливающихся черных оттенков. Носит одежды из дельфиньей кожи с перьями пеликана, кафтан из бурых водорослей, сандалии из шкуры дюгоня. Его тюрбан связан из золотистой морской травы, лицо проколото рыбьим зубом за каждого убитого им в бою мужчину. Он воин, Хамид, хотя я не верю, что славный.

— Бесславный? — вопросительно проворчал он, пряча любопытство под маской скептицизма.

— Ну… с уверенностью не могу утверждать, — призналась она. — Возможно, убийство смущает его. Возможно, он просто принуждает себя. Может быть, непригоден для роли карающего меча. Может, стечение жизненных обстоятельств незаметно заставило его пойти в услужение… против воли.

Хамид молчал, прищурившись.

— Потому что он князь, как я уже сказала, Хамид. Только беглый князь, и совсем не по собственному желанию. Живет без семьи, практически не общаясь с другими людьми, осужденный на одиночество в величественном дворце из кораллов в подводной пещере в кристальном синем море. Птицы кружат над дворцовыми башнями, киты укрываются в их тени. Идиллическое место, Хамид, где царит абсолютный покой. И все-таки Халис никогда не знает там счастья. Не может побороть жажду приключений. Его не удовлетворяют налеты в рядах жалкого племени. Он жаждет проявить в деяниях свою уникальную личность.

— Все равно это сон, — нахмурился Хамид.

— Герой может быть кем угодно. Хотя у него тоже есть недостатки, как и у любого мужчины. В буйной юности связался с компанией деревенских грабителей, став — пускай ненадолго, на пробу, — разбойником. Поэтому и осужден на изгнание, Хамид. Поэтому ищет уединения. Уже почти двадцать лет ждет, когда я его позову, и кто знает, как облегчает он свои страдания? Однако страдание и терпение лишь усиливают благородство. Он жив, Хамид, и жаждет вновь выйти на свет. Хочет меня спасти. Можно простить мне желание спасти его?

Хамид покосился на нее, моргая.

— Сказку будешь рассказывать? — буркнул он.

— Только ради нашего взаимного развлечения. Ничем не хочу обидеть тебя. Если рассержу, прости. Но ради него, Хамид, ради самого Халиса, позволь ему жить в том мире, который даже в эту минуту живет в моей душе, ожидая его.

Хамид задумался. В нем боролись противоречивые настроения: с одной стороны, он, как ему казалось, понимал, к чему клонила мучительница; с другой — успокоенный травкой, он считал, что полностью обезопасил себя от любой атаки; и, наконец, просто онемел при мысли, что легендарная Шехерезада, прекраснейшая на белом свете, женщина, впервые за двадцать лет готова рассказывать сказку, специально для него придуманную. По любым разумным соображениям следовало отказаться от предложения, а по другим — надо послушать хотя бы начало, и тогда легче будет ею командовать, она увлечется, хоть ненадолго воздержится от дьявольски неприятных вопросов, у нее не останется времени на разработку предательских планов… если он ей не позволит влезть к себе в душу, сломить себя, как тростник, в отличие от придурка Фалама и слизняка Шахрияра. Тут не может быть никакого сравнения. Ничто не ослабит его решимости убить ее в случае необходимости, даже не моргнув глазом. Хамид был уверен, что ему хватит сил, чтоб противиться ее чарам и не испытывать ни малейших угрызений совести.

— Ну, рассказывай свою байку, отрывисто бросил он, вытаскивая из кожаного мешочка очередной комочек гашиша — да поскорее.

— Ох, — как бы удивленно вздохнула она, — Хамид, я сейчас не могу. Сон измучил меня. Мне надо отдохнуть, собрать вместе отрывки… Будет готово к завтрашней ночи.

— Здесь ночь длится днем, — раздраженно напомнил Хамид.

— Тогда завтра, Хамид, если ты меня оставишь в живых. Уверяю тебя, все, что ты до сих пор слышал, не идет ни в какое сравнение с тем, что услышишь. Тебе откроется история, которая гораздо чудеснее, занимательнее, забавнее, очаровательнее любой моей старой сказки. Сам увидишь, Хамид. И не пожалеешь. Я всей душой жажду ее тебе поведать. Если удастся, завтра я это сделаю. Всему свое время. Мне кажется, что ты прекрасный человек, Хамид. У меня вдруг возникло предчувствие, что все будет хорошо, — сказала Шехерезада и замкнулась в молчании.

Собственные лекари Шахрияра, посовещавшись с врачами халифа, порекомендовали ему покой, сон, логичные рассуждения: ничего уже не поделаешь — судьба царицы не в его руках. Впрочем, царь Шахрияр не полагался на столь ненадежные рекомендации, не найдя в них исцеления, неспособный заснуть, успокоиться: пока курьеры спешат к месту встречи, торопятся, ничто их не задерживает.

Он вызвал во дворец своего самого ловкого гонца Сулеймана, одинаково славившегося в Астрифане и услужливостью, и искусством наездника.

— К услугам государя, — поклонился гонец, приложившись губами к ковру под собственными ногами.

Царь Шахрияр приказал ему встать.

— Тебе наверняка известен Кедровый дворец в Плодородной долине, — начал он без предисловий.

— Самый красивый во всем Астрифане, — вдохновенно подтвердил гонец, не кривя душой: дворец на горном склоне, устланном цветущими кустами магнолии, отделан слоновой костью, драгоценными металлами, с хрустальными стеклами и серебряными павильонами.

— Да? Он тебе нравится? — переспросил Шахрияр, быстро соображая.

— А как же иначе? — ответил гонец.

— Значит, он твой.

— Государь… — задохнулся гонец.

— Отдаю тебе Кедровый дворец, — махнул рукой царь, как бы передавая свою собственность. — После нашего возвращения в Астрифан он перейдет в твою собственность.

— Но, государь… — пробормотал гонец, с большим трудом подыскивая возражения: индийские солдаты по традиции не владеют землей, нечего даже мечтать о подобном подарке. — Чем же… чем же я, собственно, заслужил эту честь?

Царь Шахрияр повертел тяжелой головой, терзаясь в сонном предчувствии страшной беды, и почти с извинением взглянул в горящие глаза гонца.

— Пока еще ничем, — вздохнул он.

Глава 17

а первых порах семеро курьеров не разговаривали, испытывая серьезные трудности, не привыкшие к ритму езды на верблюдах, двигаясь с переменной скоростью, пытаясь добиться какого-то порядка и регулярности. На подготовку у них было крайне мало времени. Когда прибыли на место отправления, освещенное факелами, подъехавший шейх кратко приветствовал их.

— Выделил вам место в середине каравана, — сообщил он. — Перед вами поедут торговцы специями, люди очень осторожные, бдительные. За вами — торговцы светильниками и медной утварью. Ни те ни другие вас не побеспокоят. На каждые двадцать верблюдов приходится по охраннику, а к вам специально приставлены лишние. Мне велено идти форсированным маршем, чтобы вовремя достичь Акабат-аль-Шайтана. Да будет так. Под моим руководством вы не погибнете, если будете слушаться. Держитесь там, куда я вас поставил. Никогда не сворачивайте с дороги. Если кто-нибудь с вами заговорит, со всеми обращайтесь как с равными. Если возникнут споры, обращайтесь ко мне. Я поеду во главе каравана и буду решать все вопросы: когда нагружать верблюдов, когда разгружать, когда отдыхать, когда молиться, когда воду пить, когда срыгивать, когда солнцу вставать. Я капитан этого корабля. Уважайте меня. Я слушаюсь приказаний одного Аллаха. И порой, — язвительно добавил он, — предложений его приспешников.

Шейх, будучи обязанным выполнять поручение, явно решил, что ничто ему не мешает демонстрировать величавое неудовольствие. Ему действительно хотелось как можно скорее отправиться в путь, лишив Гаруна аль-Рашида возможности вмешаться в последний момент и не позволив его агентам освоиться.

Как только он отъехал от них, почти сразу же в голове каравана предупредительно грянули барабаны, их бой мигом подхватили другие охранники по всей колонне, вплоть до замыкающих. Отовсюду послышались крики, собачий лай, ишачий рев, звон натягиваемых удил, какофония громыхавших товаров, и, откликнувшись на шум, шеренги ревущих, храпящих, связанных друг с другом верблюдов, поспешно поднялись на ноги; караванщики быстро крепили и в последний раз проверяли поклажу, набрасывали подстилки, подхватывали с земли погонщицкие палки в причудливых тенях качавшихся фонарей; даже спавшие поспешно вскакивали, цеплялись к каравану, как клещи к блуждающему в пустыне козлу. Знаменосец развернул штандарты шейха, снова загрохотали барабаны, прокатились крики, первые ряды двинулись с поразительной скоростью, увлекая за собой колонну, как на туго натянутом железном тросе, и гигантский состав с вечными и одноразовыми товарами, с абсолютно недолговечными людьми и животными, стряхнувшими с себя сонливость, с редкой отвагой и самоуверенностью окунулся в ночь, пустившись по дороге к священному городу.

Касыму, привыкшему к ленивой погрузке и неспешному отправлению, казалось, будто шторм сорвал его с якоря. Передние ряды каравана с пугающей быстротой удалялись по большой дороге на Куфу мимо Лисьего монастыря, и если б семерка не поспешала, хвост процессии затоптал бы ее. Поэтому курьеры с максимальной поспешностью взгромоздились на возбужденных верблюдиц, быстро привязались к седлам, качнулись вперед, откинулись назад, и почти без понуканий — которых в любом случае без того хватало из уст улюлюкавших погонщиков, — влились в поток, как щепки, подхваченные течением, повернувшись спиной к Багдаду, лицом к Мекке, ни о чем не успевая подумать, кроме самосохранения.

Местность между двумя реками была сплошь усеяна пышными садами, растительностью, пересечена ирригационными каналами, вблизи сверкавшими в свете прыгавших факелов и фонарей, вдали окрашиваясь в темно-синие и угольно-черные ночные цвета. Почти через каждую тысячу локтей стояли мосты, на каждом возникали пробки, заторы, толкучка, сумятица. Через какое-то время погонщики верблюдов запели, знакомо, как моряки в рейсе, по крайней мере слегка утешив команду. Всходившее солнце заливало поля, засаженные хлопком, съедобным гибискусом, сорго, рисом; уже виднелись пахари со своими волами, крестьяне, веявшие в шалашах из пальмовых листьев ячмень и пшеницу; слышался скрип жерновов водяных мельниц, птицы расправляли крылья, начинали жужжать насекомые, зашуршала осока; муэдзины призвали прохожих и проезжавших к молитве; караван надолго погрузился в благочестивые думы.

Когда солнце обесцветило синее небо, шейх объявил привал, о чем предупредили по линии барабаны и крики. Караван подошел к купе пальм под живописным поселением Зариран. Все спешились, потянулись, расположились в тени. В окружении своих беспорядочно бродивших, ворчавших верблюдиц семеро членов команды, доставлявших выкуп, уселись в заговорщицкий кружок вдалеке от багдадской стражи, но подобающе настороженные. В обстановке повышенной секретности разделили сухари и хлеб, одновременно знакомясь с одним неприятным последствием происходящего: запоздалым протестом никогда раньше не чувствовавшихся мышц и суставов. Боли, вкупе с разгоревшимся аппетитом, усталостью, непривычной, неморской одеждой, вызывали только раздражение. Проходивший мимо торговец оливковым маслом с подчеркнутой небрежностью поприветствовал их.

— Легковатая поклажа, — заметил он, сполна загруженный своими товарами.

Касым пронзил его взглядом:

— Что это ты имеешь в виду?

— Просто шучу, приятель, — с улыбкой объяснил мужчина. — У вас вообще груза нет.

— Угу, — буркнул Касым, не сводя с него глаз.

— Может, вы выполняете секретное задание?

Касым стал еще суровее.

— Тебе какое дело?

— Просто я любопытный, как кошка.

— А я хищный, как тигр.

— Мы правительственные инспекторы, — вмешался Юсуф. — Обследуем водопои госпожи Зубейды. Может быть, ты что-то должен нам передать?

— Что передать?

— Указания.

Мужчина растерялся:

— У меня нет никаких указаний.

— Тогда, может, как-нибудь потом побеседуем, если на то будет воля Аллаха?

— Побеседуем, если на то будет воля Аллаха.

Он отошел. Касым, презрительно хмыкнув, проворчал ему вслед:

— Сукин сын, — и взглянул на Юсуфа. — С чего это ты разговаривал с ним в таком тоне?

— Подумал, вдруг это связник, — ответил Юсуф. — Из шайки похитителей…

— Он? — Касым оглянулся на удалявшуюся фигуру.

— Кто знает?

Касым призадумался:

— Так рано?

— Почему бы и нет? Мы должны ко всему приготовиться.

— Да? И поэтому целовать землю у него под ногами?

— Шейх посоветовал к каждому относиться как к равному, — пожал Юсуф плечами.

— «Капитан корабля»?

— Он слушается приказаний одного Аллаха, — двусмысленно молвил Юсуф.

— А я — только себя самого. — Касым сплюнул в грязь. — Хотелось бы посмотреть, как этот «капитан корабля» провел бы судно в целости и сохранности через Шатт-аль-Араб. — И тут, вдруг припомнив, что недавно ему самому это не удалось, торопливо добавил: — Или прошел бы под парусами в муссонах. Или еще что-нибудь. Одних мальчишек трахать умеет.

Но, слыша в ответ на свои дерзкие замечания сосредоточенное молчание, накинулся на самую уязвимую цель, рявкнув:

— А ты за кого себя принимаешь?

Зилл растерялся от неожиданности.

— Кончай притворяться невинным ребенком. Будто не понимаешь, к кому я обращаюсь.

— Ко мне? — переспросил юноша, стараясь не выдать тревоги.

— Вот именно, к тебе. За кого ты себя принимаешь, задавая вопросы? Еще в халифском дворце нанизывал один на другой, как кебаб на шампур. Будто имеешь право рот разевать, сначала не спросив у меня.

Зилл при всей своей чуткости не догадался, что его расспросы могут показаться кому-нибудь неуместными, и поэтому честно расстроился.

— Прошу извинить меня, если…

— Не нужны мне твои вонючие извинения, — оборвал его Касым, дожидаясь возможности выплеснуть желчь с той минуты, как мальчишка унизил его на Дромадерском подворье. — Ты давно к нам прибился? Давно?

— Я…

— Вот именно. Тебя никогда с нами не было. Ты в море никогда не бывал. А суешься с вопросами, точно сам капитан. Знай свое место, парень. Никакой ты не капитан, не халиф и даже не мужчина, насколько я могу судить.

Зилл не нашел подобающего ответа, и довольный собой Касым продолжал:

— «Пожертвуем жизнью, о повелитель, не ожидая награды!» Какую игру ты затеял? Кем себя считаешь, чтобы говорить такие слова?

Зилл мучительно подыскивал надлежащий ответ.

— Никогда ничего в своей жизни не сделал, только лизал задницы, и когда халиф свою подставил, с радостью облобызал, скажешь, нет?

— Прошу извинить меня, если… — с трудом выдавил Зилл.

— Опять извиняешься, да? — не отступал Касым. — Я тебе сообщу, когда захочу услышать извинения.

Зилл нашел другую формулировку:

— Правда я подольщался, но лишь для того, чтоб получить задание. Если перестарался, то… — Он чуть не повторил «прошу прощения».

— Знаешь, что ты чуть не лишил нас очень многого? Практически всего? Сегодня от нас нос воротишь, завтра постараешься стряхнуть нас с дерева. Сколько, по-твоему, стоит наша жизнь? А? Разреши мне сказать. В десять раз дороже жизни какой-то вонючей царицы, какие бы у нее ни были сиськи.

— Эй, — неожиданно предупредил Таук, ткнув пальцем им за спину на заинтересованно присматривавшихся торговцев светильниками. Касым всегда громогласен, в особом возбуждении переходит на крик, а они сейчас не в пустом океане.

Последовала виноватая пауза в ожидании, когда угаснет любопытство купцов. Наконец Зилл осторожно продолжил с неподдельным волнением:

— Не поймите превратно. Я совсем не хотел отказываться от какой-либо награды. Просто есть такое общепринятое выражение. Фактически нам предстоит исполнить пророчество. Я не мог допустить, чтобы миссию препоручили другим. Слишком важное дело.

— Нисколько не важное, — громко прошептал Касым. — И пророчество абсолютно ничего не стоит. Я запросто им задницу вытру.

— Нельзя так говорить.

— А я говорю и еще повторю.

— Знаешь, где вы были бы сейчас, если бы не пророчество? — напомнил Зилл.

— Ну а сейчас мы где? А? На паломнической дороге? Думаешь, мне это сильно нравится? — Касым считал землю гнилой и чумной.

— Однако мальчик прав, — заметил Юсуф.

— Неужели? — переспросил Касым, не сводя с Зилла глаз.

— Мы вышли из тюрьмы — уже кое-что. Немного, но что-то.

— Значит, ты тоже веришь в предсказание? И оно тебя радует?

— Не радует, — признался Юсуф. — Больше похоже на способ спасения от людоедов.

Касым фыркнул, приняв это признание за поддержку.

— Вот именно, — сказал он в конце концов, посмотрев на вора — Блеф, да? Старый монах все выдумал?

— По-моему, пророчество настоящее, — осторожно заявил Юсуф. — Хотя это не означает, что верное. Когда б ни было оно написано — десять лет назад или тысячу, — его сочинили соскучившиеся школяры ради денег. Все на свете делается ради того, чтоб заработать деньги.

— Или украсть, — язвительно пробормотал Исхак, который наряду с Касымом давно ждал какой-нибудь возможности отомстить. Гнусные попытки вора разоблачить его перед халифом ранили глубже кинжала.

— Для меня оно весит не больше прогнозов рыночных астрологов, — продолжал Юсуф, игнорируя замечание.

Зилл не мог поверить, что этот самый мужчина с такой готовностью взялся в аль-Хульде за порученное дело.

— Но его высказала сивилла, — напомнил он. — С известной исторической репутацией.

— А я верю, — заявил Даниил с мимолетной серьезностью. — Предсказательницы судьбы вещают устами Аллаха.

— Одна предсказательница, — презрительно хмыкнул Юсуф, — как-то мне нагадала, что я проживу жизнь с белокурой красавицей. — И демонстративно огляделся вокруг, как бы подчеркивая ее отсутствие. — До сих пор дожидаюсь.

— Мне тоже не рассказывайте об астрологии, — поддержал его Таук. — Мой брат-близнец владеет половиной Ахваза.

— У тебя есть брат-близнец? — отвлекшись от темы, переспросил Касым. — Ты мне никогда не рассказывал.

— Сто раз рассказывал… Мать умерла, когда нас рожала.

— Верю. Брат на тебя похож?

— У него аппетит, как у ласточки.

Зилл постарался вернуть разговор в прежнее русло.

— Сивиллы не простые астрологи, — сказал он, маскируя улыбкой серьезность. — Они предвидели только события исторического значения.

— По-твоему, я историческая личность? — возмутился Касым, хотя в душе мысль ему нравилась.

— Возможно, — кивнул Зилл, чувствуя, что угодил капитану. — И мы тоже. Надо лишь исполнять волю Аллаха.

— Воля Аллаха полностью непредсказуема, — возразил Юсуф. — А непредсказуемое не запишешь на тысячу лет вперед.

— Все записано в божественных книгах, — вставил, со своей стороны, Исхак. — Отрицать богохульно.

— Не верю.

— Ну и глупец.

Касым рассмеялся, наслаждаясь раздором.

— Если все уже записано, — заметил он, — то шестеро из вас живыми в Багдад не вернутся. Разве не так сказал монах?

— Двусмысленное утверждение, — заявил Зилл, опасаясь, заодно с Гаруном аль-Рашидом, как бы команда не разбежалась, обдумав такую возможность.

— Пророки никогда ясно не выражаются, — сказал Юсуф. — Искусство предсказателей предполагает намеки с тысячами оговорок. Пророчество должно быть столь смутным, чтобы ему можно было придать любой смысл.

— Я не гиена, — захохотал Даниил.

— Правильно, — согласился Зилл. — Некоторые намеки можно толковать по-разному.

— Так мы ее спасем или нет?

— Обязательно.

— И шестеро не вернутся?

— Возможно.

— Значит, придется драться?

Зилл был загнан в угол: не хотел соглашаться, но и не хотел бросать тень сомнения на достоверность пророчества.

— Если смерть неизбежна, — сказал он вместо того, — я готов ее встретить.

— Смерть всегда неизбежна, — тихонько заметил Исхак.

— Будешь первым, — ухмыльнулся аскету Касым, весьма собой довольный. — Тебе же в любом случае этого хочется, правда? Чтобы выйти из жалкого положения?

— Я не стану от нее бежать, как некоторые.

— Ты назвал меня трусом?

— Только перед лицом смерти мужчина доказывает свое достоинство.

— Если мне суждена гибель, я утащу тебя вместе с собой.

— Никто не погибнет, — сказал Юсуф. — Запомните это. Никто не умрет. Жизнь, написанная другими, — непрожитая жизнь.

Касыма утешило упорное сопротивление вора.

— Угу, — кивнул он, обращаясь к команде. — Я никому не дам описать мою жизнь и не послушаюсь ничьих приказов, кроме собственных. Никакого шейха, никакого таможенного инспектора, даже самого халифа. Делаю что хочу, когда хочу, и если решу отправиться в море, то сию же минуту отправлюсь, вот что я сделаю.

Зилл опешил.

— Да ведь нам поручили ответственное задание, — напомнил он. — Нельзя сейчас отказываться.

— Я могу отказаться в любую минуту, когда пожелаю, — поддразнил его Касым. — Могу отступиться, забрав с собой выкуп. Пусть кто-нибудь попробует мне помешать.

— Люди халифа пустятся за тобой в погоню. Ты слышал, что сказал аль-Рашид.

— А я скользкий, как угорь. И по-прежнему, в любом случае, не понимаю, зачем спасать ту самую царицу.

Зилл не знал, с чего начать. Видел, что все взгляды устремлены на него в ожидании убедительного ответа, и понимал в то же время, что любое не взвешенное с предельной точностью слово принесет только вред.

Касым с радостью воспользовался его замешательством:

— А тебе-то вообще какое до нее дело? Кто она тебе такая?

— Царица сказителей…

— А я царь морей.

— Может быть, — улыбнулся Зилл. — Только тебя не надо спасать.

— А если понадобится? Ты меня тоже будешь спасать?

— Я уверен, что ты сам спасешься.

— Угу, — неуверенно буркнул Касым, всегда опасаясь неожиданных комплиментов. — Правильно. — Он прокашлялся, фыркнул. — Все равно позабудь ее, парень. Не стоит умирать из-за женщины. Особенно из-за той, которую ты даже не знаешь.

— Я знаю ее лучше, чем свою двоюродную сестру Зубайю, — заверил Зилл. — Хоть и в самом деле никогда не видел.

Неожиданное упоминание о Зубайе почти совсем сбило с толку Касыма. Он призадумался, что это значит. Не догадался ли мальчишка-раб о его тайной страсти? Не посмеивались ли над ним домочадцы аль-Аттара? Что имел в виду парень, сказав, что знает Зубайю? Но, какими бы трудными ни были эти вопросы, одно прозвучавшее имя, всегда желанное, нарисовало дивную мысленную картину — миндалевидные глаза, гибкая шея, тонкие запястья, — и ему вдруг страшно захотелось погрузиться в соблазнительные мечты, представляя себя плывущим по Тигру на судне, битком набитом динарами, рядом с Зубайей.

— Ну ладно, — сказал он, встав на ноги и выразительно зевая, — хватит с меня ваших споров. Пора спать, таков приказ капитана корабля. Берите, что можете, пока можете. Вдруг нас впереди поджидают муссоны. — Не удержавшись, Касым нанес Зиллу последний удар: — А ты, парень, смотри, не переступай черту. Ты пока еще ничего не заслуживаешь. Вместе с твоим торговцем горшками. — Следовало связать дружбой Зилла с Исхаком: пару гнилых паразитов, не принадлежащих к команде. — Если все хорошо кончится, ваше счастье. Иначе отправитесь следом за сыном аль-Аттара.

— Еды мало, — озабоченно и серьезно проворчал Маруф.

Касым рассмеялся, разрядив напряженность. Однако, оглядевшись вокруг на топтавшихся верблюдов, на крепивших поклажу и препиравшихся между собой мужчин, с опозданием понял, что даже не приготовил себе постель. Поэтому, чтоб не подчеркивать промашку, решил быстренько приклонить голову к боку своей верблюдицы. Она только раздраженно хрипнула, веером плюнула в знак протеста, попытавшись подняться. Касым быстро схватил ее за шею и заставил лечь.

— Видно, придется нам спать на собственных тюках, — догадался Таук, кивая на торговцев светильниками.

— Все сейчас же заткнитесь, — приказал Касым. — Я могу спать на лезвии меча. Дайте только угомонить эту суку.

Он снял пару бурдюков с водой, уложил вроде подушек, удобно приклонил голову, но сон, обычно бежавший к нему, как хорошо обученная собака, никак не шел без убаюкивающего колыхания моря, скрипа корабельной обшивки. Касым начал ворочаться, нетерпеливо ворчать. Члены команды, следуя его примеру, тоже принялись укладываться. А стоявший на ногах Зилл, задумчиво глядя на караван, не испытывал ни малейшей сонливости.

Его угнетали не личные оскорбления, а возмущенный тон, угрожавший отказом от миссии. Он искренне не понимал, реальна ли угроза или это просто бравада, проклинал себя за непонимание этих людей, стараясь припомнить таких же, встречавшихся раньше. Когда-то он работал вместе с зинджами, снимая азотистые слои почвы с бесплодных земель возле Басры, с рабочими на верфях Нижнего багдадского порта — оба раза по поручению аль-Аттара, — но, по правде сказать, обращал на них мало внимания, постоянно устремленный мыслями вдаль, ограничиваясь общением со строгими надсмотрщиками. Впрочем, помнится, сам аль-Аттар в обличье морского пса держался насмешливо и вызывающе, когда ни анекдоты, ни мнения не стоит принимать всерьез. Эта мысль несколько утешала, но сложившиеся уникальные обстоятельства не допускали ни малейшего легкомыслия. Он обязан был неусыпно улавливать мрачные предупреждения, мимолетные опасения, оставаться вечным оптимистом, заранее предугадывать осложнения, всеми силами предупреждать возможные проблемы, хорошо понимая, как затрудняет эту задачу его миролюбивый характер и неудачное положение постороннего, чужака, новичка. Разве можно надеяться, что удастся оказывать на них влияние? Кто его станет слушать? Если действительно полагаться только на себя, то кого следует больше всех опасаться?

Можно, кажется, доверять Тауку, Даниилу, Маруфу. По крайней мере не задумают ничего плохого. Особенно Таук, добродушный силач, вселяющий в товарищей по команде ощущение безопасности. А вот что сказать о Касыме, мечтающем о богатстве, но отвергающем всякий путь, кроме того, который отвечает его интересам? Или об Исхаке, чья ненависть к Шехерезаде косвенно может подействовать на остальных? И даже о Юсуфе, который казался сначала активным сторонником, а теперь проявляет не то эгоизм, не то корыстный интерес — непонятно — и поэтому может легко переметнуться в стан противников? И все превосходит кипящая неприязнь между вором и аскетом, достигшая температуры подземных источников, грозя в любую минуту прорваться. Держать их вместе, направляя по одной дороге, — все равно что вести косяк колючих рыб в щелку в рифе.

Погрузившись в раздумья, Зилл заметил Исхака, одиноко стоявшего прислонившись спиной к стволу пальмы, задумчиво глядевшего на восток, и осторожно к нему приблизился.

— Не спишь? — спросил он с предельной вежливостью.

— В свои лета я охотно отвечаю «нет» на подобный вопрос, — угрюмо ответил аскет. — Хвала тому, кто никогда не спит.

— Поэтому закаляешь волю при каждой возможности.

Исхак причмокнул языком:

— Рассуждения о целеустремленности — суетная иллюзия. — Он прищурил усталые страдальческие глаза, которые Зилл считал все-таки очень острыми.

— Думаешь, судьба обманула тебя? — спросил он, думая о Юсуфе и стараясь напомнить о миссии.

— Судьба никого не обманывает, — мрачно заметил Исхак. — Ты слишком внимательно слушаешь капитана с его шавками. Подобные люди становятся жертвами собственных прихотей.

Зилла встревожил опасный аспект этого замечания, и он предпочел не углубляться в тему, спросив вместо того:

— Ты никогда не переживал отчаяния?

В ответе Исхака прозвучала воинственная нотка:

— Подобные переживания для меня не имеют значения. Неуверенность, страх, страдание, горе… все бессмысленно.

— А радость?

— Тем более. В жизни, которая кончается смертью, долгой радости не бывает.

Зилл никогда не понимал подобного пессимизма.

— Ну тогда, — сказал он, — сон можно считать убежищем.

— Я не верю в убежища, — молвил Исхак, с нетерпением взглянув на Зилла. — Что ты тут делаешь?

Зилл удивился.

— Зачем задаешь мне такие вопросы? — продолжал Исхак. — Что имеешь в виду?

— Да… ничего плохого.

— Капитану это не понравится.

— Капитан спит.

— Что ты хочешь узнать от меня?

— От тебя наверняка много можно узнать.

— Нечего от меня узнавать, — заявил Исхак, отводя глаза. — Сам ищи убежище во сне.

— Не так-то это просто.

Исхак презрительно фыркнул:

— Ты молод. Глупые молокососы считают, будто в одиночку можно что-нибудь изменить.

Зилл не дрогнул:

— Я вспомнил слова поэта, обращенные к его юному сыну. Тебе они известны?

Исхак, застыв, не ответил.

Зилл процитировал знаменитые строки:

— «Некогда я неустанно учил тебя, теперь ты меня учишь». — И добавил с улыбкой: — Поэт запоздало признал мудрость юности.

— Ты неправильно понял поэта, — хмыкнул Исхак. — Или намеренно перетолковал. Фактически этот стих — эпитафия, ибо сын поэта только что умер на его руках. Сама смерть послужила учителем, доказывая, что ничто — даже юность — не гарантировано от гибели.

— Ты знаком с произведениями Абуль-Атыйи?

— Знаком.

Зилл уже это понял, узнав философию, и постарался извлечь из открытия максимальную пользу.

— Значит, они тебе нравятся?

Исхак поторопился презрительно усмехнуться.

— Абуль-Атыйя рассуждал о смерти, набив живот пряной бараниной и сластями. Праздным ленивцам легко философствовать.

Зилл не ожидал такого ответа, но вдруг увидел возможность испытать Исхака с другой стороны, энергично отстаивая жизнеутверждающие сказки Шехерезады.

— Лично я, — заявил он, — отдаю предпочтение творчеству Абу-Новаса. Он прославляет жизнь, пусть даже экстравагантно, тогда как Абуль-Атыйя, наслаждаясь жизнью, лишает свою поэзию жизни. Глупо и неразумно для умного человека, не так ли?

И вновь не дождался согласия.

— Все поэты глупцы, — язвительно сказал Исхак. — Абуль-Атыйя и Абу-Новас воспевают лишь собственную никчемность. Оба — незаменимые члены Надыма, который, безусловно, оказал на них тлетворное влияние. Не могут себе позволить ни возражений, ни даже оригинальности. Иначе денег не получат.

— Кажется, Юсуф думает точно так же, — вставил Зилл, радуясь хоть какому-то найденному согласию. — Прежде всего нами движет забота о сохранении жизни.

— Нами прежде всего движет жадность, — возразил Исхак. — Точно так же, как вором.

Дело плохо.

— Шехерезада, — сказал Зилл, отбросив всякую осторожность, — рассказывала свои сказки не из жадности.

— Из жадности к жизни. Это одно и то же.

— Знаешь, — игриво бросил Зилл, — ты, по-моему, точно такой же.

— Коран не велит отдавать предпочтение нынешней жизни перед будущей, — вздохнул Исхак. — Любители развлечений попадут в ад. А в мире развлечений много зла. Поэзия, философия — отрыжка обжоры. Интеллектуальные дебаты неизбежно выливаются в оскорбительные метафоры, сводятся к сплошной семантике. А твоя хурафа, — он использовал несколько пренебрежительный термин, обозначающий занимательные рассказы, — это просто моряцкие байки и мечты сапожников, перекроенные в соответствии с предрассудками выживающего из ума царя. Чересчур эфемерно для вдумчивого анализа.

«Тем не менее, — мысленно оговорился Зилл, — это сильно тебя занимает». Но вслух сказал:

— Сомневаюсь, что сказки Шехерезады когда-нибудь исчезнут.

— Все исчезнет, кроме Аллаха.

— Я могу своим пером запечатлеть ее сказания на каменных стенах дворцов.

Глаза Исхака вспыхнули, будто он как раз ждал такого момента.

— На каменных стенах дворцов? — кивнул он. — Тогда позволь тебе кое-что показать. — Он неожиданно оторвался от дерева, указав на восток, куда смотрел раньше.

Зилл оглядел поля.

— Видишь? — спросил аскет.

Зилл смотрел на посадки фасоли, не видя ничего примечательного.

— Мединет аль-Атика, — пояснил Исхак. — Старый город. Теперь видишь?

Зилл вдруг увидел необычную картину. Сфокусировав взгляд за Зарираном, наконец разглядел ее, почти скрытую в дымке, удивляясь дальнозоркости аскета.

— Ктесифон[59], — прошептал он в благоговейном восторге. — Теперь вижу.

Парфянский город, стоявший над Тигром, постоянно подвергался нападению римлян, был почти стерт с лица земли в 165 году, потом заново отстроен Сасанидами, оставаясь их столицей до завоевания мусульманами, когда арабские воины захватили в качестве трофея девятьсот миллионов дирхемов. Ныне лежит в руинах.

— Сасанидские цари полностью отдавали себе отчет в собственной недолговечности, — продолжал Исхак. — И хотели обессмертить себя в сооружениях, не подвластных времени. Видишь?

— Остатки, — признался Зилл.

Над разрушенным городом высились две постройки — Зал Хосроев и Белый дворец с великолепными, ярко блиставшими арками, видными даже и на таком расстоянии, высотой как минимум в двести локтей, причем обе, как было известно Зиллу, во времена своей славы были гораздо выше.

— Сложены из обожженных в печи кирпичей, скрепленных негашеной известью, — сообщил Исхак. — Заказчики надеялись, что простоят века. Теперь те самые кирпичи таскают крестьяне для постройки лачуг, бродяги на продажу, сам халиф аль-Мансур их использовал при закладке Багдада. Со временем ничего не останется от великого города. Аллах уничтожит его, будь уверен, как уничтожил фараонов, как когда-нибудь уничтожит Багдад со всеми парчовыми тронами, так же как однажды уничтожит весь мир. Все дворцы и храмы, какие ты видишь, повергнутся в прах, он развеется по земле, не оставив следа от былого великолепия, столица исчезнет даже из памяти.

— Все-таки кирпичи останутся, — улыбнулся Зилл своей мудрой мысли.

Исхак устало нахмурился, пробормотал про себя:

— Метафоры… Что я тебе говорил?

— Мы не должны…

— Нет-нет, — раздраженно бросил Исхак, скрестив на груди руки в знак окончания дискуссии. — Не считай меня простаком, я знаю, что тебя на самом деле волнует. Хочешь выяснить, хватит ли у меня уважения к твоей сказительнице, чтоб довести дело до конца. Один Аллах способен правдиво ответить на этот вопрос. Я одно знаю: если кто-нибудь причинит тебе горе, то это буду не я, а либо капитан, либо вор. Скажу чистую правду без всяких метафор и без эвфемизмов: скорее всего, вор. Присматривай за ним. У него в крови ложь и предательство.

«И все-таки, — мысленно заключил Зилл, — вас с ним связывает один и тот же цинизм, почему — я не смею сказать. Собственно, это только одна из многих противоречивых загадок. Аскет утверждает, будто не испытывает никаких эмоций, а страсть его выдает. Презирает высшие классы чуть больше, чем простонародье. Отвергает и поэзию и хурафу. И особо, похоже, не любит Абуль-Атыйю, мрачного поэта, взгляды которого полностью совпадают с его собственными». Озадаченный этими выводами, Зилл тихонько вышел из рощи, и вскоре прозвучал сигнал об отправке каравана.

Барабаны били без устали, призывая в путь по велению шейха. Большую дорогу местами занесло песком, поднятым бурей, кругом почти сплошь тянулись фруктовые сады, разделенные лишь живописными деревушками, связанными дорогами и каналами. Солнце жестоко палило, салюки[60] трусили с высунутыми языками в благословенной тени верблюдов. К концу дня караван дошел до Царского канала Нар-Малик со скрипучим мостом из понтонов, скрепленных железными цепями.

— Здорово ты его обхитрил, — сказал Зиллу Юсуф.

Они вместе первыми из команды подъехали к мосту, настолько опередив остальных, что могли разговаривать конфиденциально.

— Обхитрил? — переспросил Зилл… Раньше он никогда и не думал, что способен на это.

— В Зариране.

— Каким образом? — искренне удивился он.

— Идеально обвел вокруг пальца. Касыма, я имею в виду. Возражал ровно столько, чтобы спор доставил ему удовольствие, ни разу непоправимо против себя не настроив. Очень хитро.

— Хитро… — повторил Зилл, по-прежнему не веря.

— А однажды сделал ему комплимент. «Я уверен, что ты сам спасешься». Он клюнул. Не привык к такому.

— Никогда не слышал комплиментов?

— От нас по крайней мере. Таков наш обычай.

— Прискорбный обычай.

— Оскорбления редко бывают лживыми.

Зиллу не хотелось обсуждать эту тему, ибо его личные соображения имели второстепенное значение.

— Можно спросить? — сказал он вместо этого. — Почему ты сомневаешься в пророчестве?

— Разве я сомневаюсь?

— Почему не веришь в его истинность? Там ведь все точно сказано.

— Правда?

— Казалось, ты счел его убедительным раньше аль-Рашида.

— Предпочитал тюрьме все что угодно.

— Там говорится о семи мужчинах, точно таких, как мы. Не будешь отрицать?

— Я верю в чудесные совпадения. Но позволь мне задать тот же вопрос. Почему ты в нем сомневаешься?

— Я не сомневаюсь, — мгновенно ответил Зилл.

— Полностью веришь?

— Да.

— И готов отдать жизнь за царицу?

— Готов.

— Тогда знаешь, что твои тревоги бессмысленны. В пророчестве предсказано ее спасение. Чего беспокоиться?

Зилл не нашел логичных возражений.

— Пожалуй, правда, — согласился он. — Но ценную поклажу лучше грузить не в одну лодку, а в несколько.

— Значит, признаешь, что не полностью веришь пророчеству?

— Дело не столько в вере, сколько в предосторожности.

— Любопытное разграничение. А с моей точки зрения, трудно представить семерых мужчин, настолько не похожих на героев.

Зилл с надеждой взглянул на него:

— Так ты не спрыгнешь с борта?

— Не могу гарантировать. Не люблю выполнять чужие распоряжения.

— В судьбу не веришь?

— Не считаю судьбу темной силой, лишающей человека надежд и стремлений, — ответил Юсуф. — Но сам Пророк сказал — нас судят по нашим намерениям. Могу лишь приравнять намерения к надеждам и стремлениям, и все это вместе с будущим. А то, что уже написано, — не будущее.

Зилл вспомнил горячие споры, время от времени вспыхивавшие на многолюдном рынке Сук-аль-Варракин, по любым вопросам, от слияния с божественным до прав личности и происхождения человека. Но он не ожидал таких речей от вора и не сдержал любопытства.

— Видно, ты думал об этом, — заметил он.

— У меня было время на размышления, — признал Юсуф. — Мы с Касымом ходили в Индию, в Китай, до Зеленого моря. Совершили семь путешествий.

— Как Синдбад.

— Верно. И каждое путешествие прерывала беда, и мы проклинали свои неудачи, казавшиеся необъяснимыми. А фактически судьба кормила нас молоком то из одной, то из другой груди… это чудо, что мы еще живы. Семь путешествий — три кораблекрушения, непредсказуемые шторма, охотники за головами, змеи, чума, лихорадка, что хочешь. Касым ходил в плавания еще чаще, в лодках, которые не пройдут по каналу, не говоря уж о море. Мы называли себя проклятыми, хотя с земли можно было назвать нас благословенными.

— Ты оптимист, — радостно заключил Зилл. — Прекрасное качество.

— Я не оптимист, — поправил Юсуф. — Касым оптимист, при всей своей сварливости. И остальные тоже. Готовы пуститься в любой водоворот, веря, что не утонут. — Он был готов продолжать объяснения, если бы в тот момент между ними настойчиво не втиснулся сам капитан.

— Слишком медленно движетесь, — бросил он. — Нас задерживаете.

— Мальчик про Шехерезаду рассказывает.

— Да ну? — ухмыльнулся Касым, глядя на Зилла, решив после их последнего спора не лишать его ни капли презрения, независимо от, того, близок он с Зубайей или нет, и действительно воображая их в разнообразных экспериментальных сексуальных позах, что только распаляло в нем гнев. — Что сказал бы твой дядя, если б знал, чем ты сейчас занимаешься? Что сказал бы, узнав, что ты с нами отправился? И не в Африку, а на спасение какой-то телки-сказительницы?

— Отчасти дядя знает, — признался Зилл. — Я записку перед отъездом оставил, предупредил, что с вами иду, только не сказал зачем. Наверняка он в любом случае найдет повод для неудовольствия.

— Новая манера отзываться о дяде. Тем более со стороны раба. Ты ведь его ненавидишь, правда? Унизительно срезать ему мозоли и поддерживать член в сортире?

— По правде сказать, я ничего такого не делал.

— И все равно его ненавидишь.

— Я его уважаю.

— Ненавидишь. Он хочет сделать из тебя мужчину, а тебе сильно хочется оставаться мальчишкой. Скажешь, нет?

— Мне неприятно его огорчать, — заявил Зилл.

— Однако ты его огорчаешь.

— Приходится.

— Потому что ненавидишь, — безжалостно твердил Касым. — Ненавидишь его и себя ненавидишь за то, что его ненавидишь.

— У мальчика своя дорога, — неожиданно вступился Юсуф, и Касым испепелил его взглядом.

«Непонятно, с чего это вор вдруг высказался, но тут чувствуется опасность серьезней Исхака — вечной занозы в боку. Мальчишка оказывает необъяснимое влияние. Юсуф ненавидит аскета, почему же к молокососу ненависти не испытывает? Какую видит разницу между ними? При всех своих невинных улыбочках и ангельской мордашке Зилл собой представляет размытую копию Исхака — назойливая любопытная мошка, столичная штучка. Но при непонятной терпимости, даже поддержке Юсуфа, задуманная враждебная кампания сильно осложняется», — размышлял Касым.

— Я сообщу об этом дяде раба после его гибели, — неуверенно промямлил Касым, сплюнул в сторону, разочарованно развернул верблюдицу, направляясь к Даниилу и Маруфу, с которыми наверняка можно поговорить без проблем.

Юсуф решил на всякий случай последовать за ним, тактично извинившись за неуместное замечание, но не смог отъехать, не высказав совета.

— Знаю, что ты думаешь о Касыме, — обратился он к Зиллу. — Напрасно беспокоишься. Для него вполне достаточно обещанной халифом награды. О другом позаботься, о том, кто прикидывается альтруистом, а на самом деле думает лишь о себе.

— О ком? — наивно спросил Зилл.

— Ты знаешь, кого я имею в виду, — ответил Юсуф. — Бродячего эмиссара царства предательства.

— По-моему, — осторожно сказал Зилл, — это и о тебе можно сказать.

— Ничего другого я не ожидал, — кивнул Юсуф, предвидевший подобное заявление. — Ну ладно. В свое время он встретит Губительницу Наслаждений. И ты наверняка найдешь то, что ищешь. Надеюсь, вы обрящете искомое по отдельности.

— А ты сам, — спросил Зилл, — чего ищешь?

— Не могу сказать, — ответил вор, отводя глаза. — Хотя и сейчас вполне можно найти с таким же успехом, как в другое время, правда? Нынче, в конце концов, охотничий месяц…

— На заре будем в Куфе, — с гордостью объявил шейх, сидя на верблюде.

Днем миновали Каср-ибн-Хубайрах, резиденцию халифа аль-Мансура до постройки Багдада, и аль-Джамиан — «две мечети», — переправились по длинному качавшемуся мосту через Нар-Суру. Теперь встали лагерем на восточном берегу великого Евфрата.

— Не прошло и трех дней, как караван достиг Куфы, — вдохновенно выдохнул шейх, словно никто не мог сполна оценить масштаб его подвига. — Отдохнем здесь ночь, а утром под моим руководством войдем в город и встретим субботу — этой чести даже повелитель правоверных меня не лишит. Днем отправимся в Кадасию, откуда начинается чистая пустыня до Акабат-аль-Шайтана. Если решите покинуть караван, не смогу поручиться за вашу безопасность, но так уж получается — я не вправе указывать таким важным персонам. Но все, кто остался в рядах каравана, остаются под моим командованием, и я отныне советую беспрекословно и без промедления повиноваться приказам. Скоро нам будут встречаться колодцы и бочки с водой госпожи Зубейды. Стены там скользкие, лестницы шаткие. Поэтому сейчас спите так, будто вам никогда больше спать не придется. И действительно не придется, если Аллах того пожелает. — Выговорившись, он повернулся и ускакал.

— Ничтожный червяк, — вздохнул Касым.

Поели баранины, сваренной в огромных медных котлах, заснули под лай шакалов и тихий рокот далекого грома. Набравшись сил, поднялись на рассвете, переправились через реку, проследовали через нескончаемую серповидную пальмовую рощу и поздним утром прибыли к городским воротам, оставшимся от Ктесифона, освященного веками главного города Куфы.

— Дыра в заднице Евфрата, — фыркнул Касым. Этот город вечно соперничал с Басрой.

Зилл взглянул на него с особым восхищением. Куфа — тот самый город, где жил Али, зять Пророка; именно здесь Абуль-Атыйя и Абу-Новас изучали искусство поэзии и филологию у одного и того же наставника, исключительно для того, чтобы впоследствии разойтись в противоположные стороны, как рай и ад. На восточном краю города стояла колоссальная мечеть с величественными колоннами из резного камня, на одной из которых был виден отпечаток ладони Али, в той самой нише, где его убили и где, по слухам, правоверные молятся в атмосфере особого благоговения. Потом дождались отставших членов каравана возле выстланного ракушками болота, откуда, по преданию, начался Всемирный потоп.

— Может быть, надо птицу послать? — спросил Зилл, и из одной корзины послышалось одобрительное воркование. — Несомненно, и халиф, и царь Шахрияр с нетерпением ждут известий от нас.

Касым не шевельнулся:

— Ничего, обождут. Халиф велел пускать птиц, когда нам понадобится помощь, правда?

— И когда у нас будут известия.

— Никаких пока нет. Кто-нибудь уже пробовал с нами связаться? Никто. — Он оглянулся на необычно мрачного Таука, но великан все утро хранил странную неподвижность и даже задумчивость. Касым возмущенно нахмурился: — В чем дело, громила? Мясо в кишках застряло?

Гигант огорченно взглянул на него.

— Позаботься о Хабше, — сказал он повелительным и в то же время просительным тоном. — Дай слово.

— О чем? — заморгал Касым.

— Я прошу тебя, позаботься о Хабше.

— О какой Хабше?

— О моей верблюдице. Присмотри за ней, когда меня не станет. И вы все присмотрите. — Таук окинув команду беглым взглядом. — Когда все останетесь жить, а я нет.

— Что это ты там мелешь? — с серьезной озабоченностью спросил Касым.

— Под утро сон приснился, — объяснил Таук.

— Ну и что?

— Под конец я умер.

— Ну да? — хмыкнул Касым. — Во сне?

Члены команды редко рассказывали о своих снах — все равно что признаться в сентиментальных раздумьях.

— Перед самым пробуждением видел свою смерть.

— Во сне? — передернул плечами Касым.

— В собственном воображении видел смерть.

— Ты сон видел, — подчеркнул Юсуф.

— Нет. Я видел свою смерть, — настаивал Таук. — Я всегда верю снам.

— С каких пор? — Юсуфа чрезвычайно обеспокоила вера Таука в подобную чепуху.

— Мать наградила меня таким даром.

— Ты ж говорил, что она умерла в родах.

— И что-то такое видела во сне.

— Что именно? — неожиданно заинтересовался Касым. — Что ты видел во сне?

— Дыру в земле. В пустыне. Земля содрогнулась, и я спас кого-то из вас.

— Кого? — перебил Касым. — Меня?

— Не могу точно сказать. Только земля вокруг меня затряслась, а потом темнота.

— Это был просто сон, — заверил Юсуф.

— Нет, видение, — возразил Таук. — Разве не сказал Пророк, что вещие сны снятся перед самым рассветом? Что-то вроде того. Ну не важно. Мы должны идти вперед. Идти, как герои. — Голос его прервался.

— Достойная смерть стоит пяти жизней, — согласился Зилл.

— Никто не скажет, что я не повидал в жизни кое-чего, — кивнул Таук. — А если шестеро должны погибнуть, то почему бы не я?

— Никто не должен погибнуть, — настаивал Юсуф. — Это был просто сон, который ничего не предвещает.

— Не надо подслащивать. — Смирившийся с гибелью Таук проявлял покорное благородство, наподобие юноши, признавшего себя некрасивым. — Так лучше. Может быть, у меня остается какое-то время — день-другой — на подготовку.

— Ни к чему тебе не надо готовиться. Сам подумай. Шейх прошлым вечером перед сном красноречиво предупреждал об опасных колодцах. Ничего удивительного, что тебе, моряку, приснилось, будто тебя земля поглощает.

Таук помолчал, едва не передумал, но сон был слишком ярким, он слишком ему верил и уже не мог разувериться.

— Нет, — сказал он. — Никто меня уже от этого не избавит. И я не хочу трусливо умирать. Только прошу о Хабше позаботиться. Она несла меня, не поморщившись.

— Охотно позаботимся, — заверил его Зилл.

— Что за чушь! — разозлился Юсуф. — Когда чего-то ждешь, сам на то нарываешься. Нельзя…

Его перебил шум в пальмовой роще — возмущенное ржанье животного. Позабыв обо всем, Таук мигом вскочил на ноги и пристально огляделся.

Те самые погонщики верблюдов, с которыми он столкнулся у таверны в Шаммазии. Какой-то серый своевольный ишак, приписанный к каравану, протопал прямо по разложенной еде, и двое погонщиков нещадно принялись колотить его палками.

Таук оживился, стиснул могучие кулаки и рванулся вперед, но в тот самый момент ишак вырвался, лихорадочно метнулся в сторону, брыкаясь, лягаясь, сбрасывая с себя поклажу, сметая со своего пути погонщиков. Наткнувшись на пальмы, он завилял, запетлял, пробираясь сквозь заросли, взмыленный, с вытаращенными глазами, с исполосованными рубцами ляжками, нырнул в протоку. Таук бросился следом, чтоб поймать, успокоить его, а ишак, завидев обезображенного гиганта, который лишь может доставить ему еще больше страданий, повернулся и брыкнул копытами с такой силой, что несокрушимый Таук, получив два удара в голову, бесчувственно упал наземь и через минуту умер от обширного кровоизлияния в мозг.

Глава 18

ехерезада по-прежнему старалась держать в напряжении своего похитителя.

— Я видела его, Хамид. Он проделал многодневный путь по Эфиопии до густо заросших деревьями гор, где скрывался мудрец Имлак. Пришел в чужом обличье, тайно, ибо не имел официального дозволения покидать свой прибрежный дворец. «Досточтимый Имлак, — сказал он, — ты путешествовал по всему свету, от истоков Нила до арабских владений и дальневосточных границ. Мой отец Расселас почитал твою мудрость, не зная более надежного и умелого спутника в странствиях. Я сейчас в затруднительном положении и прошу твоей помощи».

«Ныне кости мои приковали меня к сему царству, — ответил Имлак, — но хотя я не способен уже путешествовать, всегда готов дать совет сыну горячо оплакиваемого Расселаса».

«Меня, — сказал Халис, — снова мучают сны о прекрасной благородной госпоже, которая, я вижу, желает меня точно так же, как я желал ее много лет назад. Но если в юности подобные сны лишь смущали, переполняя необъяснимой страстью, что вместе с соблазнами нашего царства ввергало меня в порок, превратив в парию, теперь я увидел в них чистосердечную мольбу о помощи, и мое стремление выйти за стены темницы, встретиться с неведомыми опасностями, совершить праведные деяния, превратилось в неутолимую жажду. Не сказал ли поэт: „У того, кто долго на месте сидит, горизонт прямо перед глазами закрыт“?..»

«Поистине в твоих жилах течет отцовская кровь, — ответил Имлак, — только знай, что душа твоя обретет покой в тяжком труде, рискованных поступках, и даже тогда нет гарантий, что все твои старания приведут к цели. Поэт также сказал: „Одна птица клюет зерна, перебираясь с места на место, другая клюет зерна не слетая с насеста“».

Халис от всей души улыбнулся.

«Судьба моя в руках Аллаха, — сказал он. — Но, прежде чем отправиться в путь, я должен точно знать место назначения, видя в снах лишь верхнюю палату в развалинах огромного дворца в некоем древнем городе, где сейчас держат прекрасную госпожу. Как мне ее спасти, не зная, где искать?».

Имлак удалился для размышлений и в свое время вернулся с ответом.

«Посреди Фараонова моря стоит магнитный остров, который притягивает, как гвозди, бесчисленные суда, обрекая их на гибель. К нынешнему времени остров втрое вырос в размерах, окруженный обломками кораблей, грузом, бесценными сокровищами. Разбилось там и одно ассирийское грузовое судно, которое везло волшебное стекло чародея Фазура. Если праведник спросит волшебное стекло, оно покажет местонахождение любого искомого объекта. Это плоское прозрачное стекло на медном стержне в окружении талисманов, а хранят его представители одного племени наследственных стражей, потомки моряков с древних судов, потерпевших крушение. Только с помощью волшебного стекла можно узнать, где находится та, что очаровала тебя».

«Но как же мне найти команду, которая пожелает пуститься в бурное море, быть притянутой к легендарному острову, и как нам потом оттуда выбраться, если остальным это не удалось?»

«Ты должен отправиться один, посоветовал Имлак, — и не по морю, а на Махаре, летучем коне джиннов. Конь находится в крепости, которая стоит над падшим городом Вамликой, в двух днях к северу от Амхары. Если раздобудешь Махару, без труда доберешься до магнитного острова и найдешь волшебное стекло Фазура».

В благодарность Халис одарил Имлака молитвенниками и царскими сокровищами, немедля оседлал верного жеребца, запасся провизией и направился к Вамлике, большому городу, огорчавшему своим упадком многие души. Чудесный конь, которого лишь изредка видели летавшим в ночном небе, разминая крылья, привлекал в город массу мошенников, желавших его отловить, наряду с коробейниками, бродячими торговцами, тоже желавшими его поймать и выгодно продать.

Пробираясь между кучами мусора на окраине города, Халис проходил мимо пирамид из костей, скрепленных натянутой, как барабан, кожей, музыкально постукивавших на ужасной жаре; видел мужчин, игравших с крысами, евших собачье мясо, ковырявших язвы, открыто возившихся с проститутками; шел по улицам, заваленным скелетами, полным стервятников и пьяниц; повсюду к нему приставали продавцы вина, гадальщики по ладони, игроки, предсказатели, падшие женщины. Но он, не отвлекаясь, упорно двигался к цели.

Дойдя до центра утопавшего в пороке города, обнаружил высокий холм, на вершине которого стояла фантастическая крепость из черного камня, облицованная железными плитами. Холм окружало песчаное поле, откуда торчали копья и мечи с несколькими насаженными на них истлевшими телами. На краю поля собралась шумная толпа вокруг мужчины, пившего вино из кувшина Халис попросил объяснений у ближайшего оборванца, который потребовал вознаграждения за информацию, и он отдал ему свое седло из червонного золота.

«Этот мужчина, — сказал парень, — хочет добраться до крепости Махары, по примеру многих, кто прежде пытался и потерпел неудачу. Отсюда до подножия холма джинн устроил в земле коварные ловушки. Стоит задеть за какую-нибудь веревочку, последует мгновенная смерть. Из земли выскочит копье, меч рассечет тебя надвое, или ты упадешь в яму с пиками».

Набравшись из кувшина храбрости, мужчина погрозил мощной крепости кулаком, выкрикнул обещание немедля завладеть волшебным конем, зашагал к высокому холму, но прошел не дальше половины полета пущенной стрелы, как земля у него под ногами разверзлась, вздыбилась, загудела, заскрежетала, из-под нее вылетели два огромных шара с железными шипами, вонзившись с обеих сторон в тело.

Зрители громко, радостно закричали, допили оставшееся после него вино, разделили его бренные пожитки и один за другим разошлись в ожидании появления следующей жертвы.

И Халис спросил парня, куда деваются трупы.

«Джинн иногда тайком опустошает ловушки, — объяснил тот, — устраивает новые, уносит тела, бросает в кучи мусора на окраинах города».

«А далеко ли кто-нибудь доходил?» — поинтересовался Халис.

«До середины, — ответил парень. — Без помощи самого Махары до крепости невозможно дойти. Только безумец решится на это».

«Тогда считай меня безумцем, — доверчиво улыбнулся Халис. — Если раздобудешь мне крепкий мешок и кусок тухлого мяса, я отдам тебе своего прекрасного жеребца и всю провизию».

— Теперь дай мне поспать, Хамид. Дай его снова увидеть. Дай узнать, доберется ли Халис до легендарной крепости, поймает ли летучего жеребца Махару, и завтра я расскажу тебе столь удивительную и занимательную историю, какой ты никогда еще в жизни не слышал.

Глава 19

исток с новыми указаниями был передан Маруфу украдкой, в полной тайне, в суете вокруг гибели и похорон Таука.

Когда великан впервые упал, Касым и остальные замерли в благоговейном ужасе, став свидетелями события, в возможность которого никогда серьезно не верили, даже после рассказа Таука о своем якобы вещем сне. Он трясся, корчился, как умирающий морж, даже в судорогах отказываясь признавать поражение, но рана была столь серьезной, что жизнь, как вода, вытекала сквозь пальцы открытой ладони. Касым — судовой брадобрей и хирург, зашивающий раны, обладатель медицинской мудрости, — не скоро справился с ошеломлением, но потом подошел, осмотрел обезображенную голову, обнаружив потемневшую от крови пробоину размером с кулак. Таук пришел в сознание ровно настолько, чтобы в последний раз открыть налившиеся кровью глаза, пристально глядевшие на капитана, как бы в поисках объяснения, но, не получив ответа, издал нечеловеческое бульканье, с шипением испустил воздух и безжизненно уронил голову.

Шейх каравана, по-прежнему ответственный за благополучие семерки, пробрался сквозь собравшуюся толпу и с напряженным, выражением, на мгновение окрашенным страхом, посмотрел на тело.

— Что случилось? — спросил он.

Зилл рассказал об ишаке.

— Он умер?

— По-моему, да, — угрюмо подтвердил Зилл.

— Кликни Шира, — велел шейх одному из своих помощников. — Ишака пусть зарежут.

— Тауку этого не хотелось бы…

— Все равно зарежьте, — приказал шейх.

Шир был курдской овчаркой при караване, и его звали при необходимости удостоверить смерть. Прихрамывая от артрита, он прошел между расступившимися людьми к великану, ворчливо принюхался, ища признаки жизни, ничего не нашел и удалился в тень, не издав даже недовольного рычания.

Шейх удовлетворился.

— Позовите имама. Быстро организуем похороны. Выкопайте могилу вдвое глубже обычного. Принесите пелены.

— У него свои есть, — сообщил Зилл.

— На него две уйдут, — решил шейх.

Мощную челюсть Таука подвязали, связали вместе ноги, заткнули соломой отверстия, посыпали труп толченой камфарой, плотно завернули в белое и зеленое смертные покрывала, опустили в яму, устланную валежником, забросали тяжелой землей, как в том самом сне. Могилу близ городских ворот отметили, выложив витыми ракушками.

Членов команды расстроила не спешность похорон — в море они к тому привыкли, — а неприятные мысли о том, что тело их товарища покоится неподвижно в земле, будет гнить, или его съедят муравьи, доберутся упыри, выкопают кладбищенские воры, что только усугубляло и без того необычное ощущение нереальности. Смерть Таука внезапно лишила их чувства безопасности, которое они давно считали само собой разумеющимся, и одновременно неким образом укрепила доверие к пророчеству сивиллы; банальность смерти была чересчур очевидной, чтобы приписывать ее воле Аллаха или кого-то другого.

Больше всех, разумеется, переживал Даниил. Таук был стеной, за которой он держал оборону после бегства от преследователей из Египта. Теперь непреодолимая преграда пробита, придется прилагать все силы, чтобы набраться храбрости перед лицом грядущих событий. Может быть, вынужденная беспомощность позволит ему проявить какие-то до сих пор скрытые способности, а может быть, оставит таким же фатально беспомощным.

Зилл сочувственно обратился к нему:

— Давно ты его знал?

— Кого? — переспросил Даниил, испугавшись оказанного внимания.

— Я имею в виду… Таука.

— А… — Даниил прикинулся равнодушным. — Несколько лет.

— Нам его очень будет недоставать.

Даниил лишь насупился на могилу, словно только что сообразил, что там погребен его друг.

— Наверно, — невыразительно пробормотал он и пошел прочь.

— Лучше оставь его в одиночестве, — тихо посоветовал Юсуф. — Горе не раздувает ничьи паруса.

Для Зилла это было очередным свидетельством жестокости моря, где от бед мало кто застрахован, и ждать их никто не вправе. Фактически отношение команды к смерти свелось, кажется, к неприятному и равнодушному молчанию, единственному знаку уважения, прерывающему всякие споры и насмешливые замечания, по крайней мере на какое-то время, пока не возникнет возможность обсуждения столь нелепого случая. И раньше погибали знакомые моряки, принимая совсем необычную смерть, которая в свое время редко казалась забавной, а со временем неизбежно рождала бессовестно исковерканные легенды. Поэтому они теперь стояли вокруг в ожидании какого-то срочного дела, которое позволило бы с облегчением позабыть о трагедии. Оно подвернулось так быстро, что они едва его не проглядели.

— Это еще что такое? — спросил Касым, когда Маруф протянул ему лист бумаги, сложенный вшестеро и перевязанный струной от лютни. Караван готовился к погрузке и отправлению.

— Я читать не умею, — беспомощно признался Маруф.

— Знаю, — бросил Касым, — но что это такое?

На секунду он машинально подумал, что Маруф сам написал записку. Нелепость данного предположения в подобных обстоятельствах особенно развеселила его.

— Я читать не умею, — повторил Маруф и отвел глаза, потеряв интерес.

Стоя рядом с Юсуфом, Касым вздохнул, с преувеличенной скукой развернул записку и прочел:

Во имя Абу-Муслима Преданного.

Курьерам…

Капитан вытаращил глаза. Не прочтя больше ни слова, опустил листок и уставился на Маруфа.

— Где ты это взял? — потребовал он ответа с заколотившимся сердцем.

Маруф растерялся.

— Где ты вот это взял? — Касым взмахнул бумагой у него перед глазами. — Вот эту бумагу. Кто тебе ее дал?

Маруф гадал, чем провинился.

— Мне ее дал тот самый мужчина.

— Какой? — Касым и остальные начали оглядываться по сторонам. — Где он? Здесь?

Маруф заморгал.

— Тот самый мужчина, который тебе ее дал… Где он?

Маруф старался понять смысл вопросов.

— Сидел на коне с белой звездой, — с трудом выдавил он.

— Со звездой? С отметиной? Какой масти конь?

Маруф призадумался.

— Черный, — решил он.

Касым и остальные члены команды безуспешно высматривали вокруг черного коня с отметиной.

— Он ускакал?

— Ускакал на черном коне, — подтвердил Маруф.

— Куда ускакал?

Маруф махнул рукой вдоль большой дороги.

— Туда? Назад к Багдаду? Опиши его.

— Черный, с белой звездой.

— Дурак, я мужчину имею в виду, мужчину опиши.

Маруф заколебался — он никогда не присматривался к человеческим лицам.

— Смуглый, — пробормотал он.

— Смуглый, как я?

— Потемнее.

— Что он сказал?

— Сказал… — Маруф изо всех сил старался припомнить. — Он мне сказал… сказал… — И вдруг вспомнил с гордой улыбкой. — Сказал, что приехал за аль-Джабалем. — И, довольный собою, погладил наглазную повязку.

— И больше ничего?

— Ничего, — согласно кивнул Маруф.

Касым подумал.

— Вот гад, — выдохнул он. — В игры с нами играет.

Впрочем, соприкосновение с противником тоже волнует, заодно исцеляя от мучительной скорби. Когда все столпились вокруг капитана, он в последний раз бросил вокруг беглый взгляд, и только потом поднес листок к глазам, вернувшись к проклятой записке.

Во имя Абу-Муслима Преданного.

Курьерам, доставляющим выкуп за шлюху.

Всем семерым немедленно отделиться от каравана.

Направляйтесь на запад от дороги Дарб-Зубейда.

Быстро двигайтесь через Надж по направлению к Нефуд-аль-Кабиру.

Вы должны быть одни.

Не медлите.

По пути вас встретят, передав новые указания.

Не нарушайте их.

Да продлится ваша жизнь.

— Нефуд-аль-Кабир, — с удовольствием прошептал Касым.

— Великое песчаное море, — повторил Юсуф, качая головой. — Не нравится мне это.

— Что именно?

— Нас посылают в пустыню, — объяснил Юсуф, — а Маруф сообщил, что посланник поскакал к Багдаду.

— Да? И что?

— Просто мне это не нравится.

Касым задумался, но был не в настроении осложнять дело.

— Конечно, он туда поскакал, — заключил капитан. — В той стороне легче скрыться. Это вовсе не означает, будто он до самого Багдада доедет. — Еще подумал, удовлетворившись своим объяснением. — Ну, ладно, — решительно кивнул он остальным. — Мы получили инструкции. Отправляемся в путь. Готовим верблюдиц.

— Прямо сейчас?

— В записке сказано: не медлить.

— Да, но…

— Никаких «но». Отправляемся, и все. Немедленно уходим отсюда.

— Надо послать голубя, — вставил Зилл.

Как ни приветствовал он неожиданный энтузиазм Касыма, все-таки понимал, что подобное рвение вызвано больше стремлением поскорей вырваться из каравана, разогнать сентиментальные переживания после гибели Таука.

— Сначала надо повидать «капитана корабля», — с ликованием заявил Касым, — предупредить, что отчаливаем. — Он насмешливо фыркнул, сплюнул в грязь и приказал Юсуфу следовать за ним к голове каравана.

Среди неразвернутых штандартов и сворачиваемых палаток шейх совещался с маленьким горбатым бедуином в одеждах из дельфиньей кожи. За ними другие упаковывали свои товары — страусиные яйца, растопку, зубочистки, — и купленные — хлопчатобумажные ткани, медную утварь, ковры. Глядя на них, Касым споткнулся, замедлил шаг; он видел в жизни только бедуинов из племени харафаджа, регулярно совершавших набеги на Басру ради финиковых пальм. Прочие мимолетно мелькали на горизонте в маниакальном стремлении к цели; никого из них он не знал и гораздо ближе был знаком с китайцами.

— …а кальбы — настоящие псы, — мрачно продолжал мужчина с густыми бровями, ястребиным носом, впалыми щеками: типичный бедуин зловещего вида. — Пошлина особенно круто взлетела в этом году, но уж таково положение дел.

— Неужели? — серьезно переспросил шейх, поглаживая впечатляющую бороду.

— Необходимость не отягощает.

— Только когда выгоды не приносит, — заметил шейх, — предотвращает напрасную трату денег.

— Предотвращение злосчастья очень даже выгодно.

— Когда столько всякого скрыто, — вежливо ответил шейх, — порой трудно бывает…

Любезная беседа вдруг была грубо прервана.

— Эй, капитан, слушай-ка, — вставил Касым.

Шейх оглянулся, готовый сверкнуть глазами, но при виде Касыма вновь почувствовал себя виновным в смерти Таука.

— Извини, — бросил он бедуину и сухо обратился к Касыму: — В чем дело?

Касым вопросительно взглянул на бедуина и шагнул назад, поманив за собой шейха.

— Мы уходим, — объявил он. — Хочу просто предупредить, чтоб ты не дергался, если больше нас не увидишь.

Шейх сверкнул глазами:

— Из-за великана?

— Нет. Просто уходим.

— В Багдад возвращаетесь? — Шейх старался предугадать реакцию халифа.

— Вперед пойдем.

— Вперед каравана?

— В пустыню.

— В пустыню?.. — Шейх недоверчиво переводил взгляд с Касыма на Юсуфа.

— Нам даны указания, — постарался объяснить Юсуф. — Велено углубиться в пустыню.

— Указания от халифа?

— От гонца.

— И куда вы направитесь?

— К великой пустыне Нефуд.

Шейх смотрел то на одного, то на другого.

— Значит, просите сопровождения?

— Отсюда одни пойдем, — отрезал Касым.

— В пустыню?

— Совершенно верно.

— Надолго?

— Насколько потребуется.

— В разгар лета?

— Солнце никогда моряков не пугает.

Шейх наконец выдохнул и дерзко спросил:

— Вы с ума сошли?

Касым оскорбленно нахмурился:

— Нет, не сошли; а ты?

— Чтобы выжить в пустыне, — постарался растолковать шейх, — к ней надо привыкнуть. Долгие годы вписываться в картину.

— Правда? — фыркнул Касым. — Что это за картина?

— Сложная, — сказал шейх. — Безжалостная. Неумолимая.

— Думаешь, море меня к этому не приучило?

Шейх готовился сделать провокационное издевательское замечание, которое лишь осложнило бы ситуацию, если бы не вмешался маленький бедуин, все это время легкомысленно на них глядевший.

— Мир тебе, друг мой, — приветствовал он Касыма, сверкнув в улыбке ослепительными зубами.

Касым сразу замер на месте.

— Мир и тебе, — сухо ответил он.

— Позволь представиться. Я — ибн-Нияса из бану Шихада. Наше племя держит под присмотром пустыню от Кадасии до границ Вакисаха.

Касым заставил себя взглянуть ему в лицо и увидел проницательные глаза, сморщенную бронзовую кожу, на удивление похожую на моряцкую и тем не менее пугающе чужую.

— Ну и что? — спросил он.

— Мой друг, шейх Замахдан, сказал правду, — подтвердил бедуин, мрачно глядя на двух путников. — В унылом одиночестве в пустыне не место неопытным. — Говорил он хорошо, с культурным произношением то ли городского жителя, то ли человека смешанного происхождения.

— Ну и что? — переспросил Касым, неловко себя чувствуя.

Бедуин серьезно кивнул:

— Летом юго-западный ветер губителен. Дыша им, можно умереть. Под таким солнцем даже скорпионы совершают самоубийство. Бури разносят сыпучий песок по равнине, и он исчезает бесследно. Ну и, конечно, безбожный Калави.

Глядя на озадаченную физиономию Касыма, бедуин не упустил возможности воспользоваться его невежеством.

— Калави, да обрушатся ему на голову его собственные палатки, — истинный бич песчаной пустыни, — объявил он. — Скрывается глубоко в барханах пустыни Нефуд, где никто не может его обнаружить. Налетает вместе с сыновьями, прижитыми от гадюк, убивает ради удовольствия. Высоченный, как минарет, с клыками пантеры. Закапывает пленников до подмышек, заставляет насмерть биться на мечах. Неопытный человек обязательно попадает в ловушку.

Касым заметно побледнел. Но тут бедуин, радуясь, что нагнал страху, перешагнул за грань достоверности.

— Не забывай и о демоне Салаахе с бычьими рогами, — продолжал он, — который охотится по ночам. А еще о Сударе, который насилует спящих мужчин, заражая глистами через задний проход. И про оборотней, наполовину людей, а наполовину волков, проворных, как солнечный зайчик, живущих в логовах, похожих на дырку в туче. Если хочешь остаться в живых, тебе нужен искуснейший проводник.

Скептически слушавший его Юсуф усмехнулся:

— Ты, естественно, самый искусный.

Ибн-Нияса понимающе посмотрел на него.

— У меня имеются проводники, способные преследовать ласточку по следам ее тени, — с откровенной ухмылкой похвастался он и снова взглянул на Касыма, надеясь на заключение сделки. — Разумеется, насчет платы будем договариваться.

Однако Касым вдруг полностью очнулся, насквозь увидев ибн-Ниясу сквозь призму сарказма Юсуфа и сразу распознав, что тот собой представляет: преувеличивающего оппортуниста, своего пустынного двойника, действующего исключительно в собственных интересах. Он припомнил кое-какие морские легенды — демона Далана, поедающего жертв кораблекрушений, песьеголовых людей Вик-Вака, глотающих суда змей Фарского моря, — с помощью которых он сам частенько запугивал неопытных подручных, как запугивал бы сейчас Зилла, если б они путешествовали по волнам, а не по пескам на верблюдах. Может быть, поменявшись ролями, он поступил бы точно так же, в полной мере воспользовавшись неосведомленностью собеседника. Внезапное и неожиданное прозрение позволило Касыму разоблачить мотивы бедуина, разгадать его тактику, заранее отбросить любые невероятные предупреждения. Из загадочной и пугающей личности бедуин в мгновение ока превратился в злонамеренного проказника, а Касым обрел уверенность охотника, готового поразить копьем льва.

— Говоришь, о плате будем договариваться? — Уже распалившись в полную силу, он с раскрасневшимися щеками переступил с ноги на ногу. — Нравится тебе звон моих медных яиц?

Сначала бедуин опешил, столкнувшись с агрессией, но очень скоро сам посмотрел на Касыма по-родственному и, гордясь своей способностью без труда приспосабливаться к обстоятельствам, вести словесную дуэль на самом высшем уровне, быстро и победоносно принялся спорить.

— Если у тебя действительно медные яйца, значит, это они звенят, а не кошелек, как я сначала думал.

Касым злобно усмехнулся шутке, подумывая, не пора ли вытаскивать остро заточенный нож.

— Мои яйца отлиты на индийских железных рудниках, друг мой, — выпалил он, — там, где ты мигом сгорел бы, как мошка. На мой член приземляются чайки, выпущенные мной газы до обморока пугают акул. А к тому, что ты называешь глухой пустыней, — добавил он, — я привык, покоряя моря.

Он даже на Юсуфа произвел впечатление. Целый мир свелся к двум маленьким горбунам, и Касым, вдохновленный опасностью, находился в отличной форме.

— Ты ошибочно считаешь вот это пустыней, — возразил бедуин, глядя туда, куда указывал Касым: на купу пальм рядом с Куфой. — Надж — каменистая пустыня — начинается там, куда еще ни одна лошадь не доскакала, а до пустыни Нефуд оттуда еще несколько дней пути. Если доберешься до нее живым, у тебя останется время отвесить прощальный поклон. Но скорее всего задолго до того собьешься с пути, бесцельно блуждая, пока не рухнешь замертво.

— В море ты тайно держался бы берега, — заявил Касым; в его глазах такой человек равен был евнуху. — Меня не пугают ни открытые пространства, ни дальние горизонты. Аллах дал нам звезды для ориентира на земле и на суше, — удалось ему приблизительно процитировать Коран, — и, кроме звезд, мне ничего больше не требуется — даже самого Аллаха, — чтоб с точностью до локтя определить свое местонахождение.

— Опасность в пустыне не оказывает снисхождения, не признает никаких различий.

— Значит, проводник никому не нужен, — решительно заявил Касым. — И покончим на этом.

Признав свою ошибку, бедуин старательно подыскивал ответ.

— Ну что? — безжалостно спросил Касым. — Язык проглотил?

Ибн-Нияса помедлил в нерешительности, понимая, что безнадежно загнан в угол, и с улыбкой попытался одержать победу.

— Ты проявил настоящую храбрость, мой друг, скрестив со мной мечи.

— Правильно, — торжествующе подтвердил Касым. — Я не боюсь никаких бедуинов. Вообще никого не боюсь.

— Надеюсь, что не ошибаешься.

— Не ошибаюсь, — фыркнул Касым. — Никогда не ошибаюсь.

Неожиданно появился Зилл, держа за лапки трепыхавшегося голубя.

— Я написал на листке сообщение, — доложил он, — насчет Таука и нашей новой условленной цели. Осталось еще место, если захочешь что-то добавить.

— Мне добавлять нечего, — бросил Касым, по-прежнему победно глядя на ибн-Ниясу. — Можешь съесть эту птицу, мне глубоко плевать.

Неожиданно прозвучал голос шейха:

— Нельзя ли упомянуть, что никто не мог предотвратить несчастье, и уведомить о моих настоятельных возражениях против вашего отъезда?

— Боюсь, никак нельзя, — нерешительно ответил Зилл. — Но если можно высказаться покороче, может быть, я сумею вписать. — Хотя даже со своим мелким почерком был уверен, что на бумажке поместится лишь пара слов.

— Нет, — решительно буркнул Касым — Нечего время попусту тратить. Своего голубя посылай, — обратился он к шейху. — Покончим с этим ослиным дерьмом — Он оглядел остальных. — И вы все расходитесь. Некогда мне выслушивать мрачные пророчества. Хочу поскорее принюхаться к знаменитым пустынным ветрам. — Он выхватил у Даниила повод своей верблюдицы, уложил ворчавшее животное.

— Можно кое-что предложить? — спросил ибн-Нияса.

— Если насчет верблюдиц — забудь. С женщинами я обращаюсь по-своему.

— Просто несколько общих соображений. Я ничего дурного в виду не имею.

— Даже слушать не стану.

— Все равно говори, — разрешил Юсуф, ожидая ценного совета.

И бедуин радостно и великодушно сказал:

— Советую поплотней закутаться под солнцем. Я не знаю, к чему вы привыкли, только в тех одеждах, которые на вас сейчас надеты, высохнете до костей. Смажьте сливочным маслом бурдюки с водой, чтобы не протекали. Когда кто-нибудь заболеет — а кто-нибудь обязательно заболеет, — пейте молоко верблюдиц, оно вяжет кишечник. Если будете умирать от жажды, вспарывайте им животы и высасывайте из желудка воду.

— Если захочется лечь, — подхватил шейх, не желая упускать руководящую роль, — не ложитесь, вы только впитаете жар от земли. Если камни пустыни Надж покажутся вашим верблюдицам слишком острыми, срежьте со ступней лишнюю кожу и обмотайте тряпками.

Юсуф поклонился обоим мужчинам:

— Ценю ваши советы.

— Да сопутствует тебе Аллах, — пожелал ибн-Нияса.

— Надеюсь, мы еще встретимся.

— Буду молиться о чуде.

— Ну, все? — прищурился Касым на Юсуфа. — Думаешь, на болтовню у нас время есть? Пошли, пока… еще больше времени не потеряли.

Животным явно не хотелось покидать караван точно так же, как прежде Дромадерское подворье, но Касым, не обращая внимания, хлестнул свою верблюдицу и немедленно запетлял средь деревьев, избавившись от назойливых обитателей суши с их нестерпимой снисходительностью. К тому времени, как в караване послышался бой барабанов — шейх, видно, решил придерживаться своего жесткого графика, будто навязанного ему командой, — они были уже далеко от дороги Дарб-Зубейда, направляясь к границе пустыни Надж. Зилл выпустил первого голубя, который, лихорадочно хлопая крыльями, взмыл над деревьями и пустился к Багдаду.

Юсуф поравнялся со своим капитаном:

— Нам хотя бы известно, где находится та самая пустыня Нефуд, куда едем?

— Найдем. Она большая, правда?

— А как насчет семи курьеров, затребованных в записке? Нас теперь всего шесть.

— Шесть, семь — как-нибудь переживут. Они ж передали записку Маруфу, причем уже после смерти великана?

— Не нравится мне это, — снова заявил Юсуф. — Ехать одним по пустыне с подобной поклажей…

— Они знают, что делают. Не поднимай шум из-за пустой болтовни того самого бедуина.

— Как они нас найдут?

— Наверняка знают, что делают, — упорно твердил Касым, глядя вперед.

Юсуф сдался, видя, что сочетание несокрушимого упрямства и ликующего предвкушения победы привело капитана в настроение, не подходящее для расспросов.

Зилл вел за собой верблюдицу Таука, нагруженную дополнительной провизией.

— Ты чем-то озабочен, — заметил он, когда Юсуф снова подъехал к нему. В деревьях начинало темнеть.

— Новые указания меня озадачили, — признал вор. — Пустыня большая.

— Может быть, это значит, что нас скоро встретят? — предположил Зилл. — Может, даже сейчас идут следом? — Виднелись немногочисленные плывущие тени человеческих фигур, однако на связников никто не походил — Может, все к лучшему?

— Возможно, — кивнул вор. — Только спроси себя, долго ли проживет твоя царица, если мы собьемся с пути. Если она еще жива.

Зилл отогнал ужасную мысль.

— Жива, — заявил он. — Она слишком умна.

— Она из плоти и крови. Никакой ум, никакие таланты этого не изменят.

— Она уже спасалась от гибели.

— Но не от таких людей. Чтобы сделать подобное дело, похитить женщину под охраной в центре Багдада и увезти незаметно… нужна немалая хитрость.

Хитрость — опять это слово.

— Значит, ты ими восхищаешься?

— За изобретательность — да.

— И больше ни за что?

— Они просто… — Юсуф запнулся, — …воры.

— И поэтому не безупречны, — заметил Зилл.

— Как все воры.

— Тогда можно их обхитрить?

— Они от природы вспыльчивы, — авторитетно объяснил Юсуф, — склонны к измене, легко отвлекаются… Правда.

— Если Шехерезада очаровала тирана, то с ворами, естественно, легко справится.

— Не забудь, на перевоспитание царя у нее ушла тысяча и одна ночь.

— Ей не придется их перевоспитывать, надо просто отвлечь. Что она с большим успехом и делала раньше.

— Сказками?

— Почему бы и нет? — пожал Зилл плечами. — Для нее это естественный способ защиты.

— Может, она не захочет к нему прибегать, — возразил Юсуф.

— У нее поразительная фантазия и память. Обладать таким даром и не использовать его в случае необходимости… непостижимо.

С этим трудно спорить, признал Юсуф, в любом случае сам не зная, откуда в нем такой дух противоречия. Видно, как дорога Зиллу Шехерезада — не только из-за сказок, что легко угадывается. Что ж он на самом деле пытается сделать: оградить юношу от возможного разочарования и утраты иллюзий или попросту заразился презрением от Касыма? Хуже того — пораженческими настроениями от Исхака? Звезды мерцали над головой сквозь листву.

— Как думаешь, какую она сплетет сказку? — уважительно полюбопытствовал он, заглаживая вину. — Сыграет на предрассудках слушателей?

— Она редко играет на предрассудках, — обрадовался вопросу Зилл. — Главное — выяснить, чего хочется слушателям, может быть, даже совета или наставления, и незаметно их высказать.

— Что же она, по-твоему, припасла для своих похитителей? Фантастическую историю, полную чудес и красок? Иначе внимания не привлечешь.

— Героическую историю, — решил Зилл. — О благородном герое, пустившемся в поиски.

— Мы пустились на поиски, — согласился Юсуф. — Но, может быть, похитители не узнают себя в благородном герое.

— Тогда герой будет с изъянами, с чисто человеческими недостатками. Как Синдбад, промотавший наследство, или неблагодарный Аладдин. Будет чего-то желать и к чему-то стремиться. Искать цель, задачу…

— Спрятанное сокровище…

— Прекрасную царевну…

— Уж не саму ли Шехерезаду?

Зилл улыбнулся такой мысли:

— Несовершенный герой отправляется ее искать и спасать. Смело… Широкая канва для вышивки. Бросить похитителям вызов, озадачить, сбить с толку… По-моему, логично. А тем временем мы подойдем.

— Когда герой уже не понадобится? — спросил Юсуф. — Потому что его кто-то заменит?

Зилл не успел ответить.

— Герой — это я, — объявил спереди уверенный голос. — Я буду на месте в последний момент.

Это был голос оглянувшегося Касыма. Увлекшись беседой, Юсуф с Зиллом позабыли об остальных, о тихой ночи с шорохом пальмовых листьев, и фактически говорили все громче и громче, так что всем было отлично слышно. Юсуф виновато умолк и постепенно подвел верблюдицу вплотную к Касыму.

Вскоре позади остались деревья, плодородная земля — больше, собственно, они, моряки, ничего о земле и не знали. Справа стоял в звездном свете Наджаф, последний маяк цивилизации, примостившись на вершине горной гряды, омывавшейся в древние времена волнами континентального моря, где теперь катились только песчаные волны.

Глава 20

алис посмотрел на парня и сказал:

— Если ты раздобудешь мне крепкий мешок и кусок тухлого мяса, отдам тебе своего прекрасного жеребца и всю провизию.

И когда обрадованный и преисполненный любопытства юноша вернулся, найдя то и другое, Халис повел его обратно по безобразным улицам к мусорным кучам на краю города, где бесстрашно шмыгали и рылись грызуны. Отрывая куски мяса для приманки, Халис с помощью парня быстро отловил и сунул в мешок сотню самых здоровых и проворных хищников и вновь направился к холму.

И там вытащил остатки мяса, помахал перед копошившимся мешком, размахнулся и закинул далеко в поле к подножию огромного холма. Потом выпустил голодных хищников, глядя, как они бешено мчатся среди тайных ловушек, которые выскакивали из земли, хватали, щелкали, а уцелевшие крысы яростно бились за мясо под склоном. Не теряя времени, Халис пустился за ними, уверенно шагая по уже протоптанной в песке тропинке, очень быстро зашел в поле дальше любого другого и вскоре дошел до подножия холма, к огромному изумлению парня, дивившегося его находчивости и сзывавшего криками горожан полюбоваться событием.

И Халис быстро взобрался на холм и вошел в фантастическую железную крепость. Внутри среди корыт с очищенным кунжутом, овсом и водой обнаружил крылатого жеребца Махару, черного как смоль, лоснившегося как тюлень, с длинными кожаными крыльями, испещренными кровеносными сосудами. Никогда не видев человека так близко, конь взбрыкнул и всхрапнул, но Халис, опытный и искусный наездник, улыбнулся и ласково заговорил, сумел успокоить и утихомирить животное, быстро оседлал его, дернул расшитые поводья, направив чудесного жеребца к крепостной стене на восточном краю цитадели. Снизу слышались гневные вопли жителей Вамлики, которым вовсе не понравились его успехи. Они бежали через поле с ловушками по той же тропинке, протоптанной крысами, поспешно взбирались на гору в надежде поймать его, пока он не скрылся с городским сокровищем, источником его порочного благополучия.

Но Халис уже улетал из крепости. Не привыкший нести на спине подобную тяжесть, Махара сперва заложил смертельный вираж, но, слыша от седока сладкие речи, выправился, рассудительно расправил могучие крылья, сделал несколько широких взмахов и уверенно поднялся выше облаков. Разъяренные горожане окунули голубей в керосин, подожгли и пустили пылающих птиц, круживших вокруг коня, словно искры, а Халис все шептал ему на ухо, и вскоре они вылетели к берегу, недосягаемые для жителей Вамлики.

И на восходе солнца конь с всадником летели уже над предательским Фараоновым морем. Проплывали в вышине над китами, над рифами, водоворотами, очутились в центре мощного урагана, где их хлестали буйные ветра, дожди, молнии, попали в такой густой туман, что Халис уже навсегда отчаялся отыскать легендарный магнитный остров. И тут почуял, как некая сила, сильней любого ветра, вытягивает из его ножен меч, железную узду Махара. Догадавшись, что это действие силы гигантского магнита, Халис позволил коню подчиниться ей, притягивавшей бесчисленные суда с моряками, которые она губила чаще любой другой опасности коварного моря. Вынырнув из-за туч, Халис наконец увидел массивную черную каменную скалу с огромным медным куполом, с берегами, усыпанными обломками перевернутых судов, плавающими досками, окруженными бурным течением воды, намагниченной сверхъестественной силой.

Приземлившись на палубу огромного торгового судна, всадник с конем продвигались сквозь лес покосившихся мачт, по качавшимся доскам, и Халис не мог понять, где стоит — на киле, на носу, на разбросанном грузе? Дух захватывало от рассыпанных вокруг сокровищ. Халис с легкостью мог бы сполна набить драгоценностями все карманы, но, позабыв о собственной выгоде, торопился вперед. Приблизившись к магнитной скале, он увидел подвижные пласты притянутых сбоку к острову металлических предметов. Постоянно действующая сила размалывала плавучие обломки в куски, гвозди то и дело выскакивали из старых досок, цепляясь к ножам, кубкам, монетам, стрелами летя в воздухе, гулко, со звоном стремясь через любые преграды к мощному магниту.

Проворно ныряя, виляя из стороны в сторону, Халис направил Махару к обширной пещере, где были собраны самые ценные грузы. Он увидел там позолоченных механических львов греческого царя, бронзовые кадила и курильницы Навуходоносора, песочные часы цезарей, вечно горящие светильники карфагенян, чернильницу царевны Аталии, медный водяной орган халифа аль-Хади. И там услышал Халис незнакомый рев и рычание, разглядел среди перекрещенных балок скачущих обезьян с розовым задом, птиц с синими перьями и крючковатыми клювами. Там же, после долгих поисков, нашел волшебное стекло чародея Фазура, опознав его по фантастическому медному стержню и древним талисманам. Однако с великим огорчением увидел, что оно разбито прилетевшим серпом и осколки слишком малы и лишены магических свойств.

Халис был расстроен таким трагическим поворотом событий и уже было расстался со всякой надеждой когда-нибудь найти убежище похитителей Шехерезады, как вдруг услыхал чей-то голос из кучи обломков за своей спиной.

— А теперь дай мне поспать, Хамид. Дай узнать, найдет ли когда-нибудь добродушный Халис то место, где меня действительно держат. И завтра я расскажу тебе столь удивительную и занимательную историю, какой ты никогда еще в жизни не слышал.

Глава 21

ставленные Шехерезадой следы — жасмин, естественный мускусный запах, сухие смешки, медовый голос, жало неодобрения, постоянное присутствие, — разгоняли завесу тумана вокруг ее царя. Разумеется, воспоминания еще были слишком свежи, сразу их не прогнать, где-то будут храниться, пока он своими глазами не увидит ее расчлененное тело. Известие о том, что члены команды свернули с Дарб-Зубейды в пекло летней пустыни, подняло настроение Шахрияра. Его самый быстрый гонец, вонявший потом, собственным и конским, снова вошел в опочивальню как раз в тот момент, когда царь изо всех сил тискал свою мошонку в попытке вызвать слезы. Ему предстояла новая встреча с Гаруном аль-Рашидом, поэтому он хотел недвусмысленно и решительно выразить горе, как можно искуснее использовав его.

— Государь… — начал гонец, задыхаясь так сильно, что не сумел одновременно говорить и улыбаться. — Я доставил… послание одноглазому… по твоему указанию.

— И они направились к пустыне Нефуд, согласно приказу?

— Г-государь?.. — озабоченно переспросил гонец, которому не было специально поручено проследить за исполнением распоряжений.

— Не имеет значения, недоумок. Нынче утром прибыл их голубь. Ты спешил принести весть, поросшую мохом. Иди, мойся и возвращайся в конский навоз. — Тут царь вдруг понял, что на такой ранней стадии неразумно настраивать против себя человека, столь глубоко вовлеченного в хитросплетения плана, и спокойно добавил: — Потом отдыхай, и пусть тебе приснится твой будущий дворец.

Гонец выдавил ухмылку, искренне веря, что счастье его обеспечено, и покорно удалился, заметив расцветшее на обрюзгшем лице царя непонятное радостное выражение.

Так и не вытащив из-под одежд постыдную руку, зажав в кулак могучие яйца — каждое величиной с сирийское яблоко, — Шахрияр почувствовал неожиданный трепет в огорчительно хилом члене, который лениво высунулся из гнезда и очень неуверенно попытался взлететь. Он охнул. Неужели настает горячо желанный момент? Страстно вымоленное воскрешение? Не один год опробовал все известные человечеству средства для усиления потенции, принимая внутрь все — от волчьей мочи до ласточкиных языков и жеребячьих мошонок, смазывая худосочного пехотинца всевозможными зельями от смеси имбиря с лавандой до мази из пиявок с маслом, но с каждой неудачей становилось яснее, что мужское достоинство вновь расцветет лишь тогда когда, унизившую его мучительницу разрубят на части где-нибудь подальше, на таком расстоянии, где все ее чары будут бессильны. И вот нежданное возбуждение как бы свидетельствует, что члену известно нечто пока еще не подтвержденное — чародейка мертва или так близка к смерти, что это уже никакой разницы не составляет, — и Шахрияр, веря в свои оракульские способности, подобно любому пророку, взволнованно трясся, оценивая возникающие возможности. Наклонившись, он собрался своими руками превратить птенца в орла, убедиться в верности знака и с помощью нескольких быстрых движений получить немедленное удовлетворение, как бывало во время визитов Шехерезады в Тибет. Впрочем, в конце концов огромным усилием воли сдержался, решив дождаться более продолжительного и убедительного проявления мужской силы. Стиснул нагруженную мошонку с яростью зубов мастифа — из глаз послушно брызнули слезы, — и, пока они не высохли, поспешил в аль-Хульд.

— Проснулся нынче утром и не нашел сандалий, — плаксиво пожаловался он Гаруну аль-Рашиду. — В моем царстве это считается дурной приметой. Потерянные сандалии предвещают чью-то смерть.

— Но царь их все-таки отыскал? — уточнил халиф.

— Со временем, — признал Шахрияр, на самом деле нашедший сандалии за несколько секунд. — Никогда еще не сознавал с такой ясностью, разрывающей сердце, что возлюбленная Шехерезада… возможно… — Он растянул губы, втянул щеки, потер глаза, умудрившись выдавить последнюю сверкнувшую слезу.

Гарун был глубоко растроган, вспоминая собственную реакцию на утрату своей первой любви — Елены, в честь которой дал название пригороду Багдада.

— Слишком рано расставаться с надеждой, — утешил он собеседника. — Похитители пошли на контакт, а один из курьеров погиб. Все указывает на верность пророчества.

— Тем не менее, — пробормотал Шахрияр, утирая лицо рукавом, — я должен учитывать возможность, от которой уже, к сожалению, не могу отмахнуться.

— То есть царь признается, что больше не верит в пророчество?

Шахрияр опять растерялся.

— Точно не могу сказать… — вымолвил он, вновь боясь, как бы халиф не послал войска. — Знаю только, что ненадолго сандалии потерял…

— Шурта ведет расследование, — проинформировал его Гарун, переводя внимательный взгляд на стоявшего неподалеку ибн-Шаака с воспаленными глазами, — и мы уверены, что далеко продвинулись.

— Да?.. — Шахрияр покосился на начальника шурты, стараясь изобразить одобрение.

— В подворье Багийин, государь, — сообщил ибн-Шаак, — есть фонарщик, надежный, проверенный информатор, в ночь похищения прятавшийся от жестокой бури на улице Браслета и заметивший четырех мужчин в темных одеждах, которые поспешно шли мимо, неся свернутый в рулон ковер. В тот момент подобное поведение показалось ему подозрительным, и он, спрятавшись в нише, сумел их тайком разглядеть. Одного, государь, хорошо в лицо видел, и в полном соответствии с нашими подозрениями… мужчина оказался индусом.

Шахрияр, закрыв глаза, горько вздохнул, как будто его предали.

— Фонарщик говорит, — продолжал ибн-Шаак, — что видел этих самых или похожих людей мелькавшими вокруг подворья несколько месяцев тому назад. Они, видимо, производили разведку — возможно, разрабатывали планы бегства. По его словам, двое точно индусы, а вожак с болезненно напряженным лицом похож на перса. Все были одеты в индийское платье.

— Мы еще взяли девушку-певицу, — добавил Гарун. — Ту самую, что служила прикрытием.

— Правильно, — подтвердил ибн-Шаак, радуясь нескрываемой гордости в тоне халифа — Проститутку по имени Мириам, служившую в одной из развратных христианских таверн в Шаммазии. — Название квартала он произнес с презрением, хотя было известно, что его люди собирают там крупные взятки. — Шлюха призналась в получении двадцати динаров за то, чтоб пройтись в голом виде по улицам возле бани Ибн-Фируз. Деньги ей заплатил осторожный молодой мужчина с персидским акцентом. Она приняла это за какую-то глупую шутку. Известно, что фитьяны любят такие проказы.

— А истопник из бани? — поинтересовался Гарун.

— У истопника жена, которая его ненавидит, и ребенок, похожий на другого мужчину. Случайно или по расчету преступники очень удачно выбрали сообщника. Насколько нам известно, он скрывал свое участие в преступлении, собираясь тратить деньги на собственные нужды. Часто бывал на псарнях бойцовых собак. Теперь гниет в могиле.

— Пусть Аллах воздаст ему по справедливости, — пробормотал Гарун.

— Никто из прочих служителей бань не сумел рассказать нам ничего полезного. Сейчас допрашиваем членов семьи истопника, продолжаем обыскивать кварталы вокруг бань, постоялые дворы во всем городе… Похитители должны были где-то остановиться. Особое внимание уделяем районам, где, как известно, селятся индусы. И еще, — продолжал ибн-Шаак, глядя прямо в глаза Шахрияру, — считаем необходимым испросить согласия государя расспросить членов свиты, охраны, солдат, сопровождавших вас сюда, в Багдад.

— Ох… конечно, — выдавил царь Шахрияр с нервно бегавшим взглядом, и, лихорадочно соображая, что может открыться в ходе таких расспросов, вдруг принял решение. — Хотя… это, по-моему, бесполезно, — поспешно продолжил он, задыхаясь. — Потому что… я только что, слушая вас, догадался, кто именно совершил преступление!

Гарун с ибн-Шааком никогда в жизни так не удивлялись.

— Неужели, государь? — переспросил ибн-Шаак.

— Да, — подтвердил Шахрияр. — Да…

Теперь, когда команду успешно свернули с пути, у царя была единственная забота — чтобы никто никогда не заподозрил его в причастности к похищению, чего при тщательном компетентном расследовании нелегко было избежать. И сейчас, в момент всплеска его сообразительности, совпавшего с новым пробуждением либидо, Шахрияр увидел возможность заранее опровергнуть любые намеки и одновременно назвать похитителей. Впрочем, прежде он счел необходимым ярче изобразить ужас и потрясение от собственного открытия, поэтому задохнулся и впечатляюще передернулся.

— Да… — прошипел он с остекленевшими глазами, — …почему же я раньше не понял?

— Кто, государь? Кто же это такие?

Шахрияр изо всех сил старался сохранять спокойствие.

— Кажется… наверняка… те самые телохранители, которых я нанял в личную охрану жены…

— Телохранители?

— Двое индусов и двое персов, как и сказал ваш фонарщик.

— Царь хорошо их знает?

— Люди с черным сердцем, — покачал головой Шахрияр, — и с черной душой. Профессиональные убийцы из астрифанского преступного мира.

Собеседники озадаченно на него посмотрели.

— Я должен был хорошенько подумать! — вскричал он, укоризненно покачав головой в собственный адрес. — Должен был предвидеть! Проклинаю себя! Только, знаете, моей жене давно угрожали… обещали лишить ее жизни… поэтому я решил взять в охрану сильных, безжалостных…

— Царь уверен, что это они? — уточнил Гарун.

— Единственно логичное заключение.

— И эти охранники прибыли с вами из Астрифана? А теперь исчезли?

— Да, причем я только вчера обратил внимание на их отсутствие. Проклинаю себя за глупость!

Гарун с ибн-Шааком переглянулись, и последний спросил:

— По словам государя, царице угрожали? Чем именно, если можно спросить?

Шахрияра как бы смутили щекотливые детали.

— Моя жена… — нерешительно начал он и вздохнул, — склонна к скоропалительным заявлениям. Я пытался предупредить ее… а она капризничала и сердилась… — Царь всхлипнул, ткнул в глаз пальцем, выдавил на щеку еще каплю. — Не питала никакого почтения к кастам… религиозные убеждения у нее прихотливые… при всей своей любви к ней не могу отрицать, что она кокетничает с мужчинами, дразнит их, соблазняет, — тут он бросил взгляд на сверкнувшего глазами Гаруна, — потом меня винит в дурных намерениях, когда я стараюсь ее образумить. Я советовал быть осторожнее… не возбуждать ненароком похоть, злобу, прочие страсти… а теперь…

— По мнению царя, она чем-нибудь оскорбила охранников?

— Или кого-то из вышестоящих. В конце концов, наемникам легко отдавать приказания. Если я их когда-нибудь встречу. — Охваченный притворным гневом, он как будто не смог описать, что сделает с ними.

— Значит, царь разрешает захватить их в укрытии военной силой? — спросил Гарун. — Если отыскать удастся.

— Только если моя возлюбленная жена уже… ушла. — Шахрияр демонстративно сморщился при этой мысли. — Тогда… только тогда… убейте предателей. Нет, не просто убейте. Обезглавьте, прежде чем они успеют открыть поганые пасти с мольбой о пощаде.

— Значит, царь способен представить исчерпывающее описание преступников? — спросил Гарун. — Я успел внимательно просмотреть ночные отчеты барида. Может быть, кто-то соответствует словесным портретам.

— Конечно, — с готовностью вскинулся Шахрияр. — Все что угодно… любое содействие, — и отправился описывать ибн-Шааку с писцами кое-какие нарочито расплывчатые детали, зная, что для его собственной безопасности необходимо хранить дело в тайне.

Когда царь возвратился во дворец Сулеймана, солнце уже прорезалось сквозь клубившиеся днем облака, ярко засверкало на башнях, облицованных глазурованными плитками из Кашана[61], удлинило тени, накрывшие царя в темном ущелье обмана. Атмосферные явления — розовый свет, воздух, теплый как кровь, последствия бури — соответствовали его неимоверному и восторженному душевному облегчению. Даже боли в спине отпустили на время. Безусловно, в аль-Хульде он вел себя убедительно. Мучительница исчезла, у единственных спасателей, отправленных на поиски, нет шансов ее отыскать. В лучшем случае протянут в пустыне несколько дней, потом наступит обезвоживание организма, для чего он сделал все возможное — помочился на преподнесенные им сушеные финики, снабдил сильнодействующим слабительным под видом средства для улучшения пищеварения. С дерьмом из них полностью вылетит не только съеденная в предыдущие дни пища, но и воспоминания обо всем съеденном за два прошлых года. Считай, уже покойники. Вместе с Хамидом и его когортой, если тех отыщут. И с самой Шехерезадой, если Хамид держит слово. Ноздри Шахрияра раздулись от перспективы всеобщей смерти, а член отвердел в предвкушении любовных игр.

Было время, славное времечко до ее появления, когда казалось, будто нет у него других забот, кроме убийства и насилия над девушками. Конечно, излишества отняли много сил, перекачивая кровь из головы в чресла, сделав его забывчивым и лишив аппетита, усилив сонливость и, что хуже всего, превратив в послушный объект безжалостных манипуляций своего персонального демона. Однако в то же самое время он никогда не чувствовал себя таким сильным и состоявшимся. Да, он из числа тиранов. До сих пор остается тираном. Даже если излишества к настоящему времени превратили его в размазню, это, по крайней мере, кончина по собственной воле, как ни странно, достойная, в отличие от миллионов уколов и шпилек мстительной жены.

Во дворце Сулеймана имелся довольно обширный гарем, где содержались несколько персональных наложниц Гаруна, предоставленных в распоряжение Шахрияра на время его пребывания. Только все плоскогрудые, с тонкими талиями, в мальчишеских туниках, коротко стриженные, в неожиданно вошедшем в моду стиле, с тех пор как Зубейда приказала наложницам своего сына Абдуллы переодеться под евнухов, чтоб отучить его от непристойных забав с собственными причиндалами, которые он называл «воронятами» и «кузнечиками». Шахрияр не любил ни птиц, ни насекомых, предпочитая женщин с огромными мягкими, как подушки, ягодицами, которые можно безжалостно взбивать бедрами, презрительно глядя на них сверху вниз. Прочее попросту неприемлемо. Если в полной мере воспользоваться возбуждением, выпустить на волю проснувшегося циклопа, зачеркнуть долгие годы, на которые пришлась жизнь целого поколения, выплеснуть из себя кипучий сок, надо осуществить мечты. Он вызвал служителя, передав приказание.

Гарун аль-Рашид с ибн-Шааком оставались в аудиенц-зале аль-Хульда, обсуждая новую информацию. Похитители наконец им известны. Пусть даже это четверо профессиональных убийц, они хотя бы обрели реальность. Правда, стали грозными противниками для странствующих моряков, за жизнь которых халиф забеспокоился еще больше. Их и так уже отправили в глухую пустыню, хотя несколько дней назад ибн-Шаак пытался заверить халифа, что этого не случится, ибо неразумно, и в данный момент утверждает, что это просто-напросто действенный способ их временной изоляции. По его убеждению, скоро кто-нибудь перехватит курьеров, пошлет в безопасное место — надо только дождаться голубей. Однако, кажется, царь Шахрияр сдал их полностью, после того как сознательно нанял. Надеется, что убийцы возьмут выкуп, а потом всех перебьют без разбору? И как же все это связывается с пророчеством?

— Я чего-то не понимаю, — огорченно признался Гарун.

— Не тревожься, о повелитель, — успокоил его ибн-Шаак. — Предоставь шурте сделать все, что в ее силах. Похищение останется в истории как местная астрифанская драма, разыгранная на широкой багдадской сцене; как курьез, недостойный переживаний халифа. — Он энергично пытался принизить значение дела, тем более что плохо представлял себе, чем оно кончится.

— Возможно, ты прав, — кивнул Гарун. — Тем не менее меня что-то гложет. — Впрочем, больше было раздумывать некогда, ибо в тот момент появился дворецкий с поручением от Шахрияра.

— В горестную минуту царь нуждается в обществе, — объявил он.

— В моем? — растерянно переспросил халиф.

Дворецкий прокашлялся:

— В женском, о повелитель. Девушки из гарема дворца Сулеймана его… не вдохновляют.

Гарун призадумался. Его не удивляло желание царя развлечься в отсутствие жены, даже намерение плотскими утехами облегчить страдания, горюя о пропавшей. Точно так же он вел себя сам, лишившись Елены, а после смерти обожаемой матери Хайразуран осушал свои слезы такими сексуальными излишествами, что член посинел. И, лично отбирая девушек для царского гарема, в душе он жестоко винил себя в сознательном выборе некрасивых девчонок, смахивавших на мальчишек, отчасти из нежелания отдавать чужестранцу на порчу любимиц, отчасти потому, что современная мода претила ему не меньше, чем царю Шахрияру.

— Конечно, — кивнул он. — Я сам пришлю пару девушек из своего гарема.

Дворецкий замешкался в нерешительности.

— Царь Шахрияр просит единственную конкретную наложницу.

Гарун нахмурился:

— Которую видел в моем дворце?

— Слава и красота которой, по его словам, известна в Астрифане.

— Что это за наложница?

— Он хочет Анис аль-Джалис, повелитель.

— Анис аль-Джалис?..

— У нее пышные груди, полные бедра и влажные губы, — объяснил дворецкий, в точности повторив предоставленное ему описание. — Ее от рождения кормили курятиной и вином, она выросла красивей антилопы. Насмерть разит мужчин одним взглядом.

— Анис аль-Джалис? — снова переспросил Гарун, задумчиво хмурясь. — Никогда не слыхал о такой…

— Царь Шахрияр не помнит, когда впервые услышал о ней, но давно желает познакомиться, насладившись сполна ее прелестями.

— Знаешь, о ком идет речь? — с дурными предчувствиями обратился Гарун к ибн-Шааку. — Слышал когда-нибудь об Анис аль-Джалис?

— Кое-что слышал, о повелитель, — опасливо признался начальник шурты. — Думаю, будет не так уж и трудно увидеть ее во плоти.

Через два часа Шахрияр сидел в своей опочивальне под сводом, который был выложен красными армянскими изразцами и окутан москитными сетками, связанными коралловыми нитями, когда вошел дворецкий, ведя за собой девушку — мечту поэта. Прелестная, сияющая, как полная луна, с перламутровой кожей; фигура — ствол дерева в полном цвету; на лбу вились игривые колечки кудряшек, пышные длинные пряди волос струились каскадом по алебастрово-белой спине; груди, которые она выставляла в знак превосходства над худосочными соплячками, вполне могли бы выкормить целый выводок.

— Ты Анис аль-Джалис? — взволнованно уточнил Шахрияр.

— Всецело к твоим услугам, — молвила девушка, опуская глаза.

Шахрияр почувствовал, как полые доныне кости его наполняются костным мозгом.

— Знаешь, кто я такой? — спросил он.

— Знаю — царь, — покорно подтвердила девушка. — А я теперь твоя подданная.

Ответ Шахрияру понравился.

— Слышала, как велико мое царство?

— Стыжусь своего невежества, — покаялась девушка с необъяснимой искренностью.

Шахрияр глубоко вздохнул.

— В моем царстве находятся истоки и устья множества рек, — объявил он. — Оно простирается от двух заоблачных горных пиков до границ пустыни. Некоторые мои народы никогда не видели снега, другим не известен вкус рыбы. У меня тысячи дворцов и храмов, моим библиотекам и научным школам завидует весь мир. У меня в стойлах две тысячи лошадей, две тысячи слонов; солдаты в моих казармах не уступят своим блеском звездам; одни мои рабы заселили бы целый столичный город. А когда я встаю в полный рост, все вокруг затмеваю.

Девушка надлежащим образом оробела.

— Тогда могу лишь надеяться, что царь при всем своем могуществе сочтет меня пригодной.

Шахрияр прищурился, заподозрив сарказм в подобном заявлении.

— Замечания делай своему дружку, девушка, — бросил он. — Я не терплю дерзости.

Она мельком на него взглянула, пронзила насквозь. Глаза — бирюзовые, как у черкешенок, — настоящие стрелы.

— Дерзость мне от природы несвойственна, государь, — сказала она, нервно ломая руки. Если не от души, значит весьма искусная актриса.

— Ты моложе, чем я думал, — сказал он, властно уперев руки в боки, даже не помня, когда чувствовал в себе столько жизни и величия.

— Я выгляжу моложе своих лет.

— Хорошо разбираешься в медицине, играешь на музыкальных инструментах?

— Своей осведомленностью царь делает мне честь.

— Изучала грамматику, синтаксис?

— У лучших учителей.

— Пишешь тайнописью, ставишь заплатки на простыни?

— Предел моих мечтаний.

— Еще девственница?

Девушка заколебалась.

— Увы, — горестно вздохнула она, — если царь действительно знаком с моей историей, то знает, что девственности меня лишил Нур ад-Дин, сын визиря из Басры.

Шахрияр недовольно, презрительно сморщился:

— Если знал, то забыл. Он тебя силой взял?

Девушка снова замешкалась.

— Н-не по моей воле.

— Значит, в душе ты невинна по-прежнему?

— Царь очень хорошо понимает меня.

— Царь нетерпелив, — поправил он. — И не имеет времени на непристойности. — Он расправил грудь и махнул рукой. — Сбрось одежды.

Она взглянула на него, как олененок:

— Государь?..

— Он самый. Так ты подчиняешься моим приказам?

Девушка переминалась с ноги на ногу.

— Сбрось одежды, — снова велел он. — Сначала головной убор. Снимай. — Уже забытые вены наполнялись потоками крови. — Раздевайся! — рявкнул Шахрияр.

Она подняла руки.

— Скорее. Терпение приличествует одним рыбакам.

Девушка с нервным вздохом бросила на пол головную повязку.

— Рубашку снимай.

Она двигалась суетливо, неловко, как бы стыдясь своей наготы и в то же время боясь проявить непослушание.

— Теперь шаровары. Развяжи пояс.

Она нерешительно медлила.

— Ты меня слышишь?

— Господин… — пробормотала она.

— Что?

— Господин, — робко продолжала девушка, — что ты хочешь сделать?

Шахрияр шумно выдохнул, как огнем полыхнул.

— Осмелишься противиться?

— Нет, — поспешно заверила она. — Если я…

— Сомневаешься в моей власти? — прошипел он.

— Государь, я только хочу…

— Я убил сотни таких, как ты! Целое поколение! Где ты была, девушка?

— Просто хочу, чтоб ты вместе со мной получил удовольствие…

— Обезглавил! — Царь уже не мог удержаться. — И прикажу убить тебя за малейшее неповиновение, не сомневайся! Тебя и всех прочих девушек в царстве! Дрожишь?

Казалось, она вот-вот расплачется.

— Сейчас же развяжи шаровары! Такова моя царская воля!

Она медленно развязала пояс с подлинной девичьей стыдливостью. Радуясь и гордясь, что поверг ее в ужас, Шахрияр нетерпеливо шагнул вперед, вцепился в ее шаровары узловатыми пальцами, сдернул одним решительным рывком. Она замерла на месте, тяжело дыша.

Он уставился на тщательно выбритый треугольник, на пышные, плотно сжатые ляжки, перевел взгляд выше, на груди. Несколько секунд простоял неподвижно, торжествуя, ликуя от чувства вернувшейся молодости. Орел настойчиво вылетал из гнезда, царь не мог оставаться в оковах одежд. Сорвал с себя шелковую джуббу, отшвырнул кушак, сдернул нижнее белье, как зловонные бинты, предстал перед Анис аль-Джалис нагишом, кроме потерянных на секунду сандалий, с победоносно восставшей из пепла мужской гордостью, указующим перстом торчавшей перед ней.

— Могу тебя убить, могу взять, — крикнул он. — Что предпочитаешь?

— Умоляю, сжалься! — всхлипнула она, дрожа нежным телом.

— Возьми поросенка в руки, — приказал царь.

Она протянула мягкую тонкую руку, которая повисла в воздухе, словно боясь обжечься о раскаленный жезл.

— Бери, — выдавил Шахрияр сквозь зубы.

Девушка неловко стиснула пальцами лиловую головку, словно вытаскивая луковицу из земли. Жезл в ответ взметнулся во всю длину, как хвост испуганного котенка.

— Горячо? — спросил он.

Она испуганно вздохнула и содрогнулась.

— Достаточно горячо для тебя? — усмехнулся царь.

— Обжигает… — с трудом выдавила она.

Он хмыкнул:

— Годится? Понимаешь теперь, что ни один раб не достоин твоего внимания?

Она смутилась надлежащим образом.

— Тебя это устраивает?

— Государь?..

— Отвечай! — прошипел он, заведясь до предела, испепелив ее взглядом.

— Поистине… царский член! — объявила она.

Изнутри у него неожиданно лавой хлынула ненависть. Она, по его мнению, олицетворяла женское коварство, предательство, козни шлюх, сучьи хитрости, и он пришел в такое же бешенство, как двадцать лет назад. Он с силой ударил ее по лицу; девушка по-собачьи завыла, ошеломленно прикинулась, что не заслуживает наказания, и он снова ударил, свалив ее на пол. Постанывая, она принялась отползать от него, соблазнительно повиливая перед глазами пышным задом, он упал позади нее на колени, слыша в ушах биение своего сердца, наставил кинжал, согнулся над ней, накинул на шею пояс от шаровар, схватил за волосы, как за поводья, вошел в нее сзади, бешено крикнув в самое ухо:

— Думаешь, меня твое мнение интересует? Ты — рабыня и шлюха Анис аль-Джалис, а я Шахрияр, царь Астрифана! — Прикусив передними зубами складку кожи на шее, глубоко впился, как тигр, и кровь — эликсир молодости — брызнула в рот.

Сука сопротивлялась, вертелась под ним, елозила злобной кошкой, вопила в знак протеста, и хотя он старался ее удержать, триумфально завершив соитие, вдруг обнаружил, что даже своей вернувшейся силой не сможет одолеть молодую сучонку. Девушка ткнула ему локтем в солнечное сплетение, причинив ему боль, которая раньше была бы терпимой, а нынче кузнечным молотом грянула в дряблую плоть. Она вырвалась, выбросила из влагалища его член, вскочила, бросила на него ненавидящий взгляд и крикнула:

— Пошел вон! За кого ты меня принимаешь? — Дотронулась до шеи — пальцы окрасились кровью из прокушенной раны. — Чудовище!

— Я царь! — заявил он, с трудом поднимаясь.

— Мне плевать, кто ты, царь или погонщик мулов! Не имеешь права кусать меня! За кого ты меня принимаешь?

— Шлюха, тебе повезло, что осталась живой!

— Я певица!

— Рабыня и шлюха! На колени, сука, или мой меч падет тебе на шею! — Шахрияр уже с трудом дышал, стараясь прийти в себя.

Глаза ее вспыхнули.

— Мне было приказано составить тебе компанию, — бросила девушка, прикрываясь разорванными одеждами, — но о таком даже не было речи! Правильно все говорят, что ты попросту жирный дурак! Неужели действительно веришь, будто я Анис аль-Джалис?

Он нахмурился, а она рассмеялась:

— Я — Кариб аль-Камар, певица, исполнительница хурраджа. Никакой Анис аль-Джалис нет на свете… это выдумка… персонаж сказок Шехерезады!

Шахрияр вытаращил глаза.

— Правда, — презрительно подтвердила девушка. — Ее породила Шехерезада.

— Нет… — царь не верил своим ушам.

— Да. Она дитя царицы. Из сказки. Только ради царицы я согласилась развлечь тебя. Всю жизнь, с младенчества, слушаю ее истории, обожаю больше всех на свете, черпаю в них вдохновение! Но это не твое царство, и я не твоя подданная, и все мое уважение к Шехерезаде вовсе не означает, будто я стану твоей жертвой, кем бы ты ни был! Ты для меня никто! Жирный и вонючий старый дурак!

Она выскочила из комнаты, как бесценная рысь, которой ему никогда не поймать. После ее исчезновения он стоял на месте, обессиленный, голый, потом задушевно опустил глаза на возродившегося орла, снова напоминавшего зяблика, примостившегося на страусовых яйцах.

Он был безликим, невидимым. Двигался с предельной осторожностью, не привлекая ни малейшего внимания. Взглянув ему в лицо, ничего, кроме воздуха, не увидишь. Он не отбрасывает тени, не издает запахов. Всегда остается с наружной стороны стены и облачком внутри. Так приказал Хамид, а Хамиду он полностью доверяет.

Дозорный Абдур, самый младший из похитителей, с легкостью мог стать святым. Он наблюдал за дорогой Дарб-Зубейда из развалин между Хирой и Кадасией, где мусульмане впервые одержали решающую победу над персами. От масштаба разрушенных залов дух захватывало, и Гарун аль-Рашид приобрел более или менее сохранившиеся постройки вроде Большого дворца Хавармака, устроив в них охотничьи домики. Но Абдур, который был занесен туда последними порывами песчаной бури и которому не так посчастливилось, расположился в обвалившейся башне поместья, предварительно, еще несколько месяцев назад, выбранной за хороший обзор и приличный винный погреб в руинах крепостной стены. Не то чтобы он сам себя заключил в эту тюрьму, впрочем, сполна запасшись провизией. До прохождения первого каравана Абдур охотно бродил по прославленным виноградникам и фруктовым садам, скрытно, по приказу Хамида, не вызывая ничьих подозрений. Несколько дней, когда нечем было заняться — в Багдаде после похищения были приняты надлежащие меры, — оказались, пожалуй, счастливейшими в его жизни: райское место, залитое сверкающим солнцем, тем более на самой границе пустыни, здесь все зависело от него самого.

— Даже если твое сердце колотится, как боевой барабан, — сказал ему Хамид, — снаружи я должен видеть полное спокойствие.

И вот перед восходом солнца на шестой день шавваля он увидел собственными глазами приближавшийся и проходивший мимо караван — раньше, чем ожидалось, — что его насторожило бы, если б не утешительные речи Хамида. Увидел проводников, сурового седовласого шейха, клубы поднятой пыли, петлявшую шеренгу в свете качавшихся фонарей, трусивших верблюдов, угрюмых купцов, поющих погонщиков, многочисленных путников в занавешенных носилках, и нигде, при всей его зоркости, не заметил семерых мужчин в красных изарах. Или шестерых. Вообще ничего похожего. В данных обстоятельствах можно было бы впасть в панику, сделать любые дурацкие выводы. Скажем, предположить, что своевольные курьеры отделились от каравана как раз в тот момент, когда он проходил мимо него; или подумать, что ночью его подвело зрение, которое высоко ценит Хамид за орлиную зоркость; или часть каравана необъяснимо свернула с дороги Дарб-Зубейда; либо, несмотря на расчеты Хамида, повернула в том месте, где был виден не весь караван. Тем не менее он следил, как сова, и надеялся, что придут другие караваны, с которыми, несомненно, прибудут курьеры. Он их нагонит, передаст новые указания и исчезнет, как облачко пыли. Такой вариант не совсем совпадал с рассуждениями — Хамид был уверен, что они тянуть не станут, — но следовало учесть все возможности, даже невероятные; в том числе и отказ что никто вовсе не собирается выплачивать выкуп. Поэтому Абдур залег в башне в полном одиночестве, без единой подушки, даже без гарантии получения доли с выкупа, покорно, со сверхъестественной наблюдательностью ожидая неизбежного прохождения второго каравана, а если в нем тоже не будет курьеров, — то и третьего. По словам Хамида, главное — терпение и сосредоточенность. Даже если в тяжкие минуты Абдур понимал, что его используют в корыстных целях, приберегая на случай необходимости, это фактически не имело значения; он при всякой возможности старался соответствовать идеалам Хамида: неприметность, наивность, послушание, невозмутимость. Все это было у него в крови. Его родители, беженцы из Барбада, много лет трудились в швейных мастерских Шахрияра, изготавливая для царя шелковые ковры, а сами носили одежды, пошитые из выброшенных седельных попон, тем самым выражая непритязательную гордость, которая была свойственна и Абдуру. Он знал, что будет со временем воровать, жевать травку, даже убивать. И всегда с радостью отличался во всем, что другие считали позорным и недопустимым. Поэтому следил и ждал.

Глава 22

илл слышал о пустыне только со слов людей из дальних стран и далеких времен — Ксенофонта, Марина[62], Птолемея, — чьи покрытые пылью веков писания и замшелые устаревшие карты имелись в Академии Мудрости; знал о ней из «бедуинской» багдадской поэзии, воспевающей аскетизм, одиночество и отчаяние, представленной главным образом придворными поэтами, ослепленными солнцем, хотя они вообще-то видели лишь его лучи в щели меж ставнями; да еще по бесчисленным обиходным сравнениям — сухой, как симун; круглый, как бархан; безумный, как дхабб, — столь же древним, как сама пустыня, и поэтому давно утратившим смысл. В результате ожидавшаяся картина складывалась из круговерти апокрифических представлений. С одной стороны, он высматривал впереди на равнине невиданных страусов, аппетитных дроф, диких кошек, горькую полынь и хрупкий тростник. С другой — готовился к встрече с жестокими враждебными песками, дьявольскими пыльными смерчами, демоническими миражами, среди которых живут страшные племена, обратившие в бегство армии цезаря Августа. Но действительность на первых же порах оказалась не столь романтичной.

— Никаких больше лиловых виноградных гроздьев и ароматной воды, а? — поддразнил его Касым.

— Я такого не ждал, — признался Зилл.

— Ну еще бы.

— Тем не менее это даже прекраснее, не пойму почему.

— Ничего тут прекрасного нет, — брызнул слюной Касым. — Пустыня не море, чего в ней прекрасного?

Они впервые без колебаний погрузились в ночь. Поспешный шаг верблюдицы Касыма свидетельствовал о решимости как можно скорее завоевать эту землю, словно он собирался за один пробег сблизиться с пустыней столь же прочно, как за много лет с волнами.

— С такой скоростью, — сухо заметил Юсуф, — можно промчаться мимо связных, которые даже нас не заметят.

Касым, по-прежнему переживая обиду, пребывал в воинственном настроении.

— Сказано было: без промедления. Ты ж видел записку.

— По-моему, там не сказано, что надо мчаться со скоростью диких ослов.

— Сам сбавляй скорость. Я тебя дожидаться не буду.

— Ты капитан.

— Правильно, — кивнул Касым. — Я ставлю паруса.

Им посчастливилось. Погода стояла не по сезону умеренная, наплывшие тучи смягчили жестокое солнце, в воздушных карманах веял на удивление прохладный ветерок; благодаря прихотливым ветрам летняя растительность зеленела пышнее, чем можно было надеяться. Но от потрескавшейся земли шел убийственный жар, особенно для Зилла, привыкшего разбирать мелкий почерк в сумрачных комнатах.

— Почти как дома, — проговорил Даниил.

— В Александрии? — уточнил Зилл, обрадованный, что копт завязал разговор.

— Оштукатуренные стены сверкают, — кивнул Даниил. — Ослепнуть можно.

— Об этом я слышал, — признался Зилл. — А еще говорят, что в Египте от влажности портится зрение.

— Я вижу так же плохо, как слышу, — сказал Даниил на удивление обезличенным тоном, словно не был уверен сам в себе. — На меня однажды медуза напала. Наверно, в глаза яд попал.

— Когда нырял за жемчугом?.

— Нырял, спасая жертвы кораблекрушений, под Александрией, — первые уроки.

— Мне всегда хотелось побывать в Александрии. В тамошней библиотеке, да упокоит Аллах ее душу.

— Ее сожгли.

— Это я и имею в виду. И маяк.

— Маяк рухнул при землетрясении десять лет назад. Это разные вещи.

— Все равно… — Зилл сменил тему. — Ты сказал аль-Рашиду, что бывал на краю пустыни, значит хотя бы знаком с песками?

— Бежав из Александрии, — с угрюмой усмешкой подтвердил Даниил, — мы проходили через аль-Аскар по пути к монастырю Святого Антония. Пески тянутся до самих пирамид.

— Говорят, кто напьется из Нила возле аль-Аскара, не скоро пожелает вновь хлебнуть той воды.

— Гнилая вода, — уверенно заявил Даниил.

— Можно спросить, почему вы бежали? — осмелился полюбопытствовать Зилл.

— От чумы, наводнений и прочего. Царский наместник преследовал наш народ. Сначала отправились добывать жемчуг в Нубию, потом в Харак в Персидском заливе, где я познакомился с Тауком.

— Там нашел счастье?

— Попал в ад. Там мы были рабами. Вечно в долгах, а нашей едой побрезговали бы собаки. Понимаешь, мы начали воровать. Это ничего не значит. Вынужденная необходимость. Твой дядя знает.

— Мой дядя предпочитает закрывать глаза на то, что другие, возможно, считают порочным. В каком-то смысле у него есть свои достоинства.

Даниил неопределенно кивнул:

— В море мы обрели свободу.

— Завидую такой свободе.

— Хотя это тоже не рай, — хмыкнул Даниил, погрузившись в воспоминания.

— Его нет в этом мире.

— Нет, есть, — с необычной настойчивостью возразил Даниил, широким жестом обводя горизонт, где занавесом висела песочная дымка, скрывая великую тайну. — Там. Где-то там.

— Надеюсь, ты прав.

— Я всегда прав, — объявил Даниил, послав вперед верблюдицу вдогонку за Касымом, и Зиллу пришло в голову, что молодой копт старается переделать себя по образу и подобию решительного капитана. Только неясно, стоит ли из-за этого беспокоиться.

Они проезжали мимо росших рядами пустынных колючек и редкой травы. Справа маячил настоящий город из разломов столовых гор, песчаных холмов, айсбергов почерневшей лавы, фантастических эрозийных образований. Касым как бы старался держаться ближе к островам, пока те по крайней мере встречаются на пути.

— Может, в холмах скрываются разбойники, — предупредил Юсуф.

— Ты меня пугаешь?

— Просто напоминаю.

— Ну а ты где бы спрятался на месте связного? Разве не в холмах? Может, даже ту самую вашу царицу с собой прихватил бы. Что я, по-твоему, делаю? Просто стараюсь, чтоб нас наверняка заметили. Поэтому не говори, будто бы я держусь берегов.

— Я ничего подобного не говорю.

— Ну так думаешь.

Однако, доехав до конца хребта, они никого не увидели, за исключением нескольких шустрых ящериц да стайки вспорхнувших рябок. В небе неподвижно парили орлы.

— Тут сделаем привал, — решил Касым. — В тени. Не разгружайте верблюдиц. — А ты, слабоумный, и ты, ловец жемчуга, пройдитесь-ка, по сторонам поглядите.

Маруф с послушным ворчанием сразу отправился, по-хозяйски поглаживая повязку на глазу, а Даниил помедлил, словно гадая, что будет, если он не исполнит приказа, впрочем, потом тоже отправился.

Верблюдицы срывали изумрудные листья с колючих кустов, Исхак расстилал подстилку, готовясь прилечь, Касым сидел на розоватом щебне, осыпавшемся с холма, одним беглым прищуренным взглядом окидывая горизонт, горы, свинцовое небо, видно, считая их полем, предназначенным для завоевания.

— Ну и где же обещанное? — спросил он, широко разводя руками. — Налетчики, жара, демоны… Я ничего не вижу.

— Дай бедам шанс, — посоветовал Юсуф.

— Именно ты утверждал, что никто не погибнет.

— Это не означает, что нам не грозят неприятности. По-моему, мы постоянно должны соблюдать осторожность.

— Я сообщу, когда надо будет соблюдать осторожность. Бедуин с шейхом просто всем вам мозги задурили.

— Я только говорю, что нас можно загнать здесь в ловушку. Никто ничего не заметит.

— Если б тут было опасно, нас сюда не послали бы.

— Может, как раз собирались устроить засаду.

— Откуда ты знаешь? — презрительно фыркнул Касым. — Если мы не в море, думаешь, будто сравнялся со мной?

— Никогда не говорил ничего подобного, — ответил Юсуф с широкой улыбкой.

— Угу, вижу, — кивнул Касым, обезоруженный этой улыбкой. — Что там предсказатели наобещали? Верблюдицы изрежут ступни о камни? Смотри. — Он подхватил горсть гладко отполированной гальки. — По ним можно пройти полпути до порта Джабира. Бурдюки с водой протекут? Ни одной капли не вытекло. Ты скорей увидишь, что я ем свинину, чем сосу воду из верблюжьих кишок.

— Я видел, как ты ел свинину, — напомнил Юсуф.

— Правда. Напомни-ка, как звали хряка? — Оба рассмеялись знакомой шутке, и Касым неожиданно преисполнился самодовольства. — Дай мне воздух и звезды, я любого приведу в безопасную гавань. Жара? Те самые бедуины даже не представляют себе, что такое жара. Разбойники? Чем они отличаются от морских пиратов? Я не боюсь, — настаивал он и невольно повторил слова Юсуфа: — Чтоб признать что-то, надо увидеть. А я ни на секунду не верю…

С холма вдруг посыпались камни, и Касым вскочил как ужаленный, закрутился на месте, выхватив нож. На вершине показалось незнакомое животное с толстыми витыми рогами.

— Что это? — прошипел капитан.

Никто не ответил; животное по-прежнему пристально смотрело на них.

— Все молчите, ни слова, — предупредил Касым, оглянувшись. — Ни слова.

Животное исчезло, как бы не найдя ничего интересного для себя.

Касым выдохнул.

— Не знаю, что это такое, но оно меня напугало, — признался он, расслабившись.

— Просто каменный козел, — объяснил Юсуф.

— Кто?

— Козел, живущий в пустыне. Я их видел рядом с Насибином, — растолковал Юсуф и поспешно добавил: — Хотя, конечно, тут могут быть и разбойники. Тот самый головорез Калави, о котором шла речь.

— Нечего ему тут делать, если хочет жить долго, — громко объявил Касым, обращаясь к скалам и снова пряча нож в карман. Заметно обеспокоенный происшествием, он немедленно приказал бы пуститься в путь, если бы раньше не велел сделать привал. Опасливо оглядел холм, убедился, что верблюдицы целы и невредимы.

Вернулись Маруф с Даниилом, притащив нечто похожее на угря, бешено извивавшееся и вертевшееся, брошенное посередине на землю.

Касым первым делом взглянул на Юсуфа:

— Ты все знаешь. Что это такое?

Безглазое веретено поджалось, метнулось к Исхаку, твердо стоявшему на месте.

— Я его от ящерицы оторвал, — запоздало ответил Маруф. — Которую поймать хотел.

— Это хвост ящерицы, — сказал Даниил, обиженный, что его не спросили. — Вот что это такое.

Все наблюдали за удивительным зрелищем, пока движения хвоста не свелись к бесконечному трепету.

— Точно как мой член, — похвастался Касым. — Отрежь его, он будет жить без меня.

— Поразительная жизнеспособность, — заметил Юсуф.

— Все напрасно, — шепнул Исхак, когда хвост в конце концов застыл в неподвижности.

Каменный козел больше не появлялся, поэтому они с удовольствием поужинали вяленой говядиной с сухарями, жареным хвостом ящерицы, вволю запивая водой. Сафра и другие верблюдицы, пуская зеленые слюни, с завистью смотрели на них.

— Может быть, с ними чем-нибудь поделиться? — спросил Зилл.

— Это верблюды, — заявил Касым. — Они и должны быть голодными. Брось им горсть фиников.

— По-моему, воду надо беречь, — добавил Юсуф. — Неизвестно, сколько еще питья нам понадобится.

— Тут должны быть колодцы, — возразил Касым. — Мы ведь именно их инспектируем, правда?

— Колодцы находятся на паломнической дороге.

— У бедуинов должны быть колодцы, иначе им не выжить. И цыплята воду где-то находят. Забудьте об этом. Нельзя допускать никаких послаблений. Неизвестно, кто за нами гонится. Отправимся дальше, как только я справлю большую нужду. — Разошлись в разные стороны, чтоб облегчиться, но даже Касыму, нередко хваставшемуся в море мощными газами, способными, по его утверждению, потопить боевой корабль, так не хотелось беспомощно сидеть на корточках, прильнув к земле, что он не решился уйти далеко и даже хотел закопать испражнения, вроде кошки. Насыпали зерна голубям, запертым в клетках, взобрались на верблюдиц, снова пустились в путь по медленно вздымавшейся равнине под все еще благосклонными небесами.

Пришло утро, а связник так и не появился.

Маруф почуял запах моря, громогласно объявив об этом, как ворон из гнезда Касым на редкость серьезно отнесся к известию, быстро продвигаясь вперед в мерцающей дымке, словно спеша на встречу с давним другом, но с раздражением видел перед собой лишь обширную просоленную равнину, раскисшую под дождем. Верблюдицы с опаской смотрели на белую рыхлую землю и, погоняемые вперед, спотыкались, проваливались в трещины по колено, замедляя ход.

— Может быть, лучше в обход пойти? — предложил Юсуф.

— Все будет в полном порядке, — уперся Касым, и действительно, почва стала надежнее, хоть верблюдицы все еще протестовали.

Касым то и дело оглядывался, настороженно всматривался в соленую мглу, приказывая Маруфу быть повнимательней, всем растянуться, оправдываясь соображениями безопасности, хотя было больше похоже на то, что он просто не хочет, чтобы остальные ехали на самом хвосте у него.

— Водно, у тебя острый нюх, если чуешь соль, — бросил он Маруфу.

— Очень острый, — подтвердил тот. — И я не слепой.

— Тем и другим с большой выгодой пользуешься.

— Я из Масисы, — сообщил Маруф, видно, довольный беседой, хотя сам говорил скупо. — Жара меня ничуть не пугает.

— Действительно, — подтвердил Зилл.

Всем известно — в Масисе мозги поджариваются, как хлеб в духовке.

— Пират его забрал.

— Какой пират?..

— Пират у меня вырвал глаз, — объяснил Маруф.

— Как вырвал? — обмер Зилл. — Тебе… больно было?

— Я сдружился с болью. Палец себе отрезал, чтоб не мешал. — Он предъявил обрубок мизинца на левой руке.

— Э-э-э… редкая способность…

Маруф ощутил вдохновение:

— Хочешь, еще чего-нибудь отрежу?

— Только не сейчас, — отказался Зилл. — Может, еще пригодится.

Маруф огорчился.

— Глаз… — повторил он, возвращаясь к своему важнейшему достоинству. — Я заранее вижу землю. Лучше всего на закате.

— Тоже редкий дар, — с энтузиазмом согласился Зилл.

— Скоро придет жара, — мрачно предсказал Маруф.

— Когда? — уточнил Зилл, считая, что и сейчас уже жарко. — Завтра?

Маруф покачал головой.

— Скоро, — вымолвил он. — Скоро…

И оба поехали дальше, думая о жаре.

— Не стоит попусту трепать языком, если ищешь союзника, — посоветовал подъехавший к Зиллу Исхак.

Зилл постарался не выдать смущения.

— Я тебя не совсем понимаю.

— Ты изо всех сил стараешься нас удержать, но мало чего добиваешься. Нет на свете мужской компании, которую не раскололи бы зависть, вражда и обман.

— Возможно, — осторожно согласился Зилл.

— Истинно. Обхаживая Даниила и Маруфа, ты пускаешь стрелы мимо цели. Они для тебя не опасны.

— Я пускаю стрелы? — наивно переспросил Зилл.

— Прошлым вечером я слышал твою беседу с вором. Тоже пустая трата времени. Он может притвориться, будто тебя поддерживает, а потом неизбежно предаст.

Зилл чувствовал, что Исхак ждет вопроса, и задал его:

— А ты? Меня не должно беспокоить твое открытое презрение к Шехерезаде?

— Разве я ее презираю?

— Разве нет?

— Она спасла свою жизнь, рассказывая байки, — уже личное достижение. Пока занимательные истории удерживают голову на плечах — ты сам их не случайно на рынке сплетаешь, — она настоящая царица хурафы.

— По-твоему, сказки не преподносят реальных уроков?

— Будь осторожен, — насмешливо предупредил Исхак, — не возводи хурафу на уровень Корана.

— Действительно, все прочее — лишь тень Корана, — согласился Зилл. — Но иные увлекательные рассказы подчеркивают его смысл.

— Я слишком часто слышал подобные доводы. Приходя к пониманию собственного ничтожества, сказитель непременно старается объявить себя пророком, растрачивая между тем все таланты, которыми, может быть, обладал.

Зилл рассмеялся:

— Под грубой оболочкой хурафы Шехерезада прячет много сокровищ. Ее сказания мне всегда представляются судном с множеством пассажиров. И если почти все они прибывают в порт назначения, важно ли, что корабль не идеален, а команда не отличается высокородным происхождением?

Мальчик производил впечатление, но Исхак не сдавался.

— Абу-Новас не из великих, — язвительно заметил он. — И в действительности на твоем корабле плывут пассажиры именно такого типа. Не сразу заметно, как распространяется пагубное влияние. Представь себе верблюдицу, укушенную ядовитой змеей. Она живет, а сосунок-верблюжонок отравлен. Помни об этом, когда твой корабль выйдет из порта.

— Правда, Шехерезада цитирует Абу-Новаса, но перефразирует его стихи, отбрасывая излишества. Я делаю точно так же.

— Ты его стихи переделываешь? — нахмурился Исхак.

— Как рассказчик и как переписчик.

— Действительно изменяешь слова?

— Главное — избавить поэта от случайных погрешностей.

По выражению лица Исхака нельзя было понять, соглашается он или протестует.

— Значит, считаешь Абу-Новаса очередным вырожденцем?

— Возможно, не очередным, но в любом случае не последним, — уточнил Зилл. — Он опомнится, точно так же, как Абуль-Атыйя однажды вынырнет из пучины отчаяния.

Исхак прищурился:

— Наверно, ты и его стихи переписываешь?

— Самые горькие — да. Он хочет общаться с народом на рынках, а мрачность мешает.

— Значит, лишаешь его творения индивидуальности, цельности?

Зилл почувствовал, что зашел слишком далеко, хотя не понимал почему.

— Он страдает временным упадком духа, — осторожно объяснил юноша. — Но страдания проходят, подобно самой жизни, как он сам бы сказал.

Исхак хмыкнул:

— Этот «упадок духа», по твоему выражению, длится больше десятилетия. Он свойствен ему от природы, в том его суть.

— Самое главное, чтобы его услышали, а люди слышат лишь веселые речи.

Исхак, кажется, разозлился.

— Не верю, что ты способен приучить рынок к поэзии Абуль-Атыйи. Превратить его предупреждения в наставления. В нечто важное. Подобная дерзость непростительна в твоем возрасте.

Зилл молчал, озадаченный противоречиями. Глядя на Ктесифон, Исхак проявлял открытое презрение к Абуль-Атыйе и Абу-Новасу. Теперь считает их стихи неприкосновенными. Пришлось отказаться от мысленно созревшего намерения высказать предположение, что два великих поэта, Абуль-Атыйя и Абу-Новас, многому друг у друга могут научиться — завуалированно намекнув, что Исхак точно так же мог бы отказаться от вражды с Юсуфом.

— Позволь рассказать тебе одну историю, — сказал он, надеясь хоть что-то спасти. — Местность становилась каменистой, акации бледнее и жестче. — Хочу привести пример корабля с множеством пассажиров.

— Пусть плывет, — равнодушно ответил Исхак, — не могу обещать, что я буду встречать его в назначенном месте.

Зилл рассмеялся, чтобы разрядить напряжение, решив больше не терять присутствия духа.

— Жили-были два юноши, — начал он, — красивые лицом, обаятельные, симпатичные. Оба мечтали отправиться в море по торговым путям. Оба были единственными сыновьями кораблестроителей, бывших когда-то лучшими друзьями. Но если один отец заставлял сына осваивать науку кораблестроения, учиться конопатить швы, шить паруса, знакомиться с сезонами муссонов, океанскими течениями, то в доме другого по вечерам рассказывали сказки, веселились, забавлялись, пели. И когда сыновья наконец возмужали, то вместе сели на пассажирский корабль, так же, как их отцы много лет назад, и прибыли в чужеземный порт. И первый юноша, посвятивший жизнь искусству кораблестроения, понял, что вырвался из оков, и жаждал испробовать прежде ему недоступные наслаждения. Хотел побывать в тавернах, познакомиться с праздной порочной жизнью, танцевать, петь, играть в азартные игры и уже собрался предаться развлечениям, как другой его остановил. «Я выслушал слишком много историй, — сказал он. — Войдешь в таверну — откроешь дверь в бездну порока». Первый юноша подумал, согласился с мудрым советом вернулся с другом на корабль.

В следующем порту он, — продолжал Зилл, — не имевший возможности утолить свою страсть в годы трудов и учебы, замер при виде юной прекрасной рабыни, выбиравшей бананы на рынке, сразу же решил сойти с корабля, завладеть девушкой и жениться на ней, поселившись в порту до конца своих дней. Друг удержал его. «Я выслушал слишком много историй, — сказал он. — Желанный свет вдали оказывается вблизи погребальным костром». Юноша вновь послушался совета, вернувшись с другом на корабль.

Третий порт, куда они пришли, пользовался весьма дурной репутацией, и какой-то мальчишка в мгновение ока залез к ним в карманы. Первый юноша погнался за ним, словно волк за ягненком, загнал воришку в грязный переулок, выхватил нож, пылая жаждой мести, но второй опять его удержал. «Я выслушал слишком много историй, — сказал он. — Не должен ли ждущий прощения свыше прощать своих мелких обидчиков?» Юноша подумал, последовал совету и вновь вернулся с другом на корабль.

Случилось так, что на пути к четвертому порту разразилась сильнейшая буря, корабль дал течь, капитана и лоцмана смыло за борт, мачта сломалась, паруса изорвались. Получивший тысячи пробоин корабль несло к острым рифам, все молили Аллаха о милосердии. И тогда первый юноша, кораблестроитель, взял на себя руководство, приказал пассажирам заделывать щели, латать паруса, чинить мачту, а сам вывел судно через рифы в попутное течение, которое принесло его в безопасный четвертый порт для ремонта.

Тут пассажиры начали восхвалять его мастерство и достоинства, желая вознаградить за отвагу. А он, к общему изумлению, заявил, что равные почести должны быть оказаны его другу. Тот, конечно, настойчиво возражал, отказываясь умалять его подвиг, но юноша напомнил, что без мудрых советов в трех первых портах он не стоял бы с ним рядом, приведя корабль в четвертый порт в целости и сохранности. «Да ведь я никого не способен спасти! — воскликнул его друг — За всю свою жизнь только выслушал слишком много рассказов!» «А я для спасителя слышал их слишком мало», отвечал первый юноша, и оба укрепили взаимную дружбу, и рассказывали о своих приключениях сыновьям и внукам, счастливо дожив до конца своих дней…

Зилл улыбнулся, закончив рассказ.

— Пока за ними не пришла Губительница Наслаждений и Разлучительница Союзов, — равнодушно заключил Исхак. — Переписывая и перетолковывая, ты предпочитаешь игнорировать традиционную коду сказителей?

— Наполнять твой слух такой мудростью, — с готовностью ответил Зилл, — все равно, что лить вино в переполненную чашу.

Исхак фыркнул, не поняв его тона:

— Какое там вино. Не кода, а сюжет пьянит легковерного. Обманчиво счастливый конец, фальшивая наивность… Нечего прикрывать выдумками борьбу за существование.

— Юноши помогали, а не мешали друг другу.

— Тогда позволь помочь тебе моим рассказом. Ради шутки. Тебя не удивит, что я тоже когда-то рассказывал сказки ради пропитания?

— Неужели? — искренне удивился Зилл. — На рынках?

— В более высоких кругах.

— При дворе?..

— Не имеет значения, — раздраженно проворчал Исхак. — Выслушай историю. Она далеко не столь впечатляюща, как твоя, но урок столь же ясен.

— Внимательно и почтительно слушаю, — кивнул Зилл, и Исхак, глядя в его оживленное сосредоточенное лицо, почти пожалел о своем замысле. Однако заставил себя начать рассказ:

— Одному бродячему разбойнику-армянину, заснувшему после вечерней попойки в христианской таверне, привиделся жуткий кошмар. Приснилось ему, что он заперт во фракийской тюрьме и в камеру входят четыре стража с орудиями пыток. Один держит кнут, сдирающий со спины кожу; другой — молоток, раздробляющий пальцы и кости; третий — горшок с горящей серой, чтобы влить ему в горло; а четвертый — нож, чтоб отрезать язык и выколоть глаза.

Армянин с воплем проснулся и действительно обнаружил, что находится в камере фракийской тюрьмы. И с ужасом увидел вокруг мужчин с орудиями пыток. Один держит кнут, чтоб содрать со спины кожу, другой — молоток, чтобы переломать пальцы и кости; третий — горшок с горящей серой, чтобы влить ему в горло. А четвертого нет. Никого нет с ножом, чтоб отрезать язык и выколоть глаза. Армянин огляделся вокруг, но его не увидел. И вздохнул с облегчением: «Хвала Аллаху! Это просто сон…»

Зилл рассмеялся, быстро уяснив суть притчи.

— Сон стал для армянина реальней действительности…

— Коварное следствие всяких фантазий, — подтвердил Исхак. — И причина, по которой пассажирам твоего корабля требуется судно из более прочного леса, чем хурафа. Прославляемые в твоих рассказах справедливость и доблесть — просто популистская обертка, ибо даже последний продажный трус считает себя доблестным праведником. А на самом деле никто ничему не учится.

— Ты же сам только что рассказал анекдот, демонстрируя суть, — напомнил Зилл.

Исхак понял, что попался.

— Это другое дело, — выдавил он. — Мой рассказ не предназначен для развлечения.

— Мне он показался очень занимательным.

— Я не ставил перед собой такой цели. Просто привел пример, чтоб тебя убедить. Если мне вдруг в самом деле захочется превратиться в сказителя, поставлю под своими ногами корзинку и встану с тобой рядом на рынке Растопки.

— Может быть, так и будет, — улыбнулся Зилл. — Судя по тому, что я слышал, такой талант нельзя растрачивать впустую.

— Это не талант, — мрачно буркнул Исхак, — а недостаток.

Зилл предпочел не расспрашивать, видя по озлобленному выражению лица аскета, что тот не расположен продолжать дискуссию.

Они ехали дальше, день клонился к закату.

Солнце скрылось за низко нависшими тучами, заливая равнину оранжевыми и фиолетовыми лучами, удлиняя тени верблюдиц, огромной паутиной тянувшиеся за ними. Соленая равнина перетекла в известняковую пустыню, покрытую щебнем и быстро объятую тьмой. Ехавший впереди всех Касым внезапно остановился.

— Что это? — шепнул он, глядя вдаль.

Маруф подтянулся к нему. На расстоянии смутно виднелись темные белобрюхие фигуры, двигавшиеся к северу.

— Олени, — объявил он, — вот что это такое.

— Газели, — уточнил Юсуф. — Безопасные.

Касым разглядел подошедших поближе газелей, и, видя в последних серебристых лучах солнца, быстро меркнувших за горизонтом, что стадо презрительно не выказывало никаких признаков страха, импульсивно решил продемонстрировать свою власть над стихиями и природой. Погоняя верблюдицу палкой и натянув поводья, он пустился вдруг бесшабашным галопом, крепко стиснув седло коротенькими ножками, направив обезумевшее животное прямо в центр стада, как ялик в рыбью стаю. Нервные изнуренные газели, устало выбиравшиеся из песков в поисках пастбища, оглянулись, замерли и мигом пришли в ужас, разлетелись птичьей стайкой, потом снова слились в гремучую массу, лихорадочно, со всех ног улепетывая от одичавшего врага. Касым улюлюкал, вопил во все горло, пропитывая воздух своим ликованием, отбросив всякие страхи перед пустыней. Он мчался за газелями по пустыне, как озорной мальчишка за чайками. Шея верблюдицы вытягивалась перед ним, как бушприт, пока он мельком не углядел краем глаза, как агрессивная зловещая фигура — пепельно-серая, испачканная грязью, — вынырнула из кустов акации, с легкостью выскочила ему навстречу длинными прыжками, бросилась на спину брыкавшейся газели, свалила на землю, разорвала в клочья идеально рассчитанными ударами когтей и зубов.

Касым попятился с перехваченным горлом, выпучив глаза, крепко вцепившись в поводья. Резко повернул назад с колотившимся быстрее, чем у верблюдицы, сердцем и примкнул к собственному стаду, бледный от испуга морского загара.

— Кошка, — бесстрастно объявил Маруф. — Вот и все.

— Пантера, — уточнил Юсуф. — Не очень опасная. Хвала Аллаху, воскрешающему мертвых.

Они быстро уехали с места бойни; вокруг сомкнулась ночь. Путники провели в пустыне уже полный день, а связного все не было.

— Твое животное самое умное.

Юсуф обостренным воровским чутьем почувствовал незаметное приближение Зилла.

— Сафра? — переспросил юноша, остановившись с ним рядом. — Почему ты так думаешь?

— Хорошо знаю женщин.

Команда укрылась в разрушенном форте неведомого происхождения, обломки стен которого обточили до гладкости ветра и пески, а интерьер украсили совиные гнезда и птичий помет. Даниил по собственной воле вызвался войти первым с зажженным факелом, но единственными обитателями бывшего укрепления оказались лишь несколько быстро удравших тушканчиков, смахивавших на крыс. Выложили провизию, разгрузили верблюдиц, пустив на вольные поиски пропитания, приготовились спать. Касым приказал Юсуфу стоять в дозоре. И теперь, на некотором расстоянии от форта, страдавший бессонницей Зилл нашел вора, одним глазом присматривавшего за верблюдицами, устремив другой к звездам.

— Ты женат? — спросил Зилл.

— Я в мужья не гожусь.

— Из-за прошлого?

— Из-за тою, что никак не могу успокоиться, осесть на месте.

Зилл приуныл: вор по-прежнему скрывает свою историю.

— Касым может сказать о себе то же самое, — заметил он. — Тем не менее он женат.

— Не такой уж из него хороший муж, — сказал Юсуф и неожиданно добавил; — Сомневаюсь, чтоб кто-то из нас кого-нибудь обнял с любовью.

Зилл задумался.

— Осуждаешь Касыма?

— Я всех осуждаю. Это моя слабость.

— И все-таки…

— И все-таки за ним следую, словно пес? Считай, что это для меня не имеет значения. Еще одна слабость. Я иду за ним потому, что это мне нравится.

— Потому что не надо принимать решений?

Юсуф невесело усмехнулся:

— Слишком ты проницателен для переписчика.

Зилл не понял, поэтому просто стоял, глядя на полумесяц недельного возраста, освещавший перистые облака. Издали доносился волчий вой.

— Говорят, волки кричат на разные голоса, — проговорил он, сменив тему. — Отчаянно, голодно, просительно… как угодно. Интересно, что мы сейчас слышим?

— Может быть, зависть к пантере, раздобывшей вкусную еду.

— Может, она караулит нас до сих пор.

— Не думаю.

— Ты видел выражение лица Касыма после происшествия? Кажется, он испугался по-настоящему.

— Теперь уже успокоился, — заверил Юсуф. — Быстро забывает о неприятностях — это истинный дар.

— Все же пантера где-то поблизости.

— Пантеры всегда поблизости. Впрочем, она уже набила брюхо. Возможно, жалеет себя.

Зилл задумался.

— Удивительно похоже на слова Исхака, который говорит, что Абуль-Атыйе легко писать о смерти с набитым желудком.

— Это он так сказал? — усмехнулся Юсуф.

— По-моему, он был когда-то знаком с поэтом. И питает к нему неприязнь.

— А об Абу-Новасе что говорит?

— Еще сильней не любит. Конечно, к декадентам питает особую ненависть, но вообще отрицает поэзию и заодно любые рассказы.

— Не заблуждайся. Он любит спорить. Точно так же, как я.

— Ведь вы с ним никогда не беседуете…

— Я не сдержался, — признался Юсуф, — бросил ему вызов. Он уверен, что все это его личное дело, и посчитал вмешательство недопустимым и возмутительным. Я по-прежнему веду себя возмутительно. Не спрашивай почему.

Зилла одолело любопытство.

— Можно спросить, что ты ему сказал? И что вообще происходит?

— Я много чего говорил… о его жизни… — И тут Юсуф прервался, как бы не решаясь продолжить, опустил руки, вздохнул, недоверчиво взглянул на Зилла. — Знаешь, трудно поверить, будто ты до сих пор не догадался, кто он такой.

— Исхак? — нахмурился Зилл. — Что это ты имеешь в виду?

— Сам подумай, — предложил Юсуф. — Горечь. Мрачность.

Ангел смерти. Вспомни отвечающего описанию поэта, о котором ты с ним говорил.

— Я с ним говорил об Абуль-Атыйе… — озадаченно признался Зилл.

— Нет, — поправил Юсуф, задумчиво отводя в сторону взгляд, словно не желая подчеркивать свою осведомленность. — Ты говорил с самим Абуль-Атыйей.

Молча вытаращив на вора глаза в последовавшем молчании, стараясь убедиться в правдивости его утверждения, Зилл одновременно испытывал ошеломление и восторженное волнение. Первым делом — еще до осознания очевидности факта, непонятной уверенности, будто он знал до того, как услышал, — с ужасом вспомнил, что невольно оскорбил великого поэта, заявив ему прямо в глаза, что переделывает и переписывает его стихи. Неудивительно, что тот возмутился и, пусть даже ради спора, отдал предпочтение своему легендарному сопернику Абу-Новасу. Противоречия полностью объясняются.

Переварив удивительное известие, юноша постарался освоиться с мыслью, что никогда так близко не встречался, так доверительно не разговаривал со столь знаменитым и славным мужчиной. Конечно, теперь он бреет щеки и голову, но его в любом случае никогда нельзя было сразу узнать. Он прятался в пределах Надыма, выпуская сердитые залпы стихов, а два года назад совсем пропал из виду. И все-таки Зилл проклинал себя за недогадливость.

— Касым знает? — спросил он.

— Касым знать не должен. И остальные тоже.

— Ты же знаешь.

— Считай, что тебе посчастливилось от меня об этом услышать, — вновь уклончиво ответил Юсуф.

— Сохраню в тайне.

— Можешь всем рассказать, мне плевать. Ему наверняка понравится. Маскарад, анонимность начинают его тяготить.

— Как же ты опознал его? — восхищенно полюбопытствовал Зилл.

— Он попросту не может самого себя не цитировать. Назвался аль-Джарраром — торговцем посудой, — а в юности Абуль-Атыйя продавал горшки. Спина исполосована шрамами. Помнишь о его страсти к Утбе, рабыне халифа аль-Махди?

— Которая его отвергла?

— После чего Атыйя полностью переменился. Халифу надоели нескончаемые мольбы, которых не останавливали даже личные приказания Утбы, и он приказал его высечь. Хорошо видны шрамы, телесные и душевные.

— Ты встречался с ним?

— Это ему неприятно, хотя корень наших разногласий не в том. Я неделикатно высказал предположение, что жалость к себе доставляет ему наслаждение.

Зилл задумался.

— Мелковатый повод для вражды.

— И еще кое-что говорил, — признался Юсуф. — Понимаешь, чем больше я думаю, тем сильней убеждаюсь, что он сознательно противопоставляет себя Абу-Новасу. Стал не столько мужчиной, сколько противовесом. Сам подумай: Абу-Новас воспевает жизнь, а Абуль-Атыйя — смерть, Абу-Новас восхваляет вино и распутство, а Абуль-Атыйя отстаивает целомудрие и воздержание. Стихи Абу-Новаса эффектные, чувственные, а его — сухие, суровые. Абу-Новас ввел в моду длинные волосы, а он бреется наголо. Абу-Новас путешествует с бедуинами по пустыне, а он бежит в море. И все-таки при всех своих безобразиях именно Абу-Новас остался фаворитом халифа, любимцем Надыма, кумиром народа.

— Ясно, ему это не по душе, — кивнул Зилл.

— В расцвете сил Абуль-Атыйя сочинял по сто стихов в день, но при всем своем трудолюбии так и не смог затмить Абу-Новаса. Даже в глазах той публики, вкусам которой он потакал.

— Ты считаешь его равным Абу-Новасу?

— Я считаю, что он пустил свой талант по ветру, — ответил Юсуф.

— Наверно, поэтому он тебя раздражает.

— Меня раздражает его гордыня. То, что он прячется в глухой темной берлоге. За два дня сказал тебе больше, чем за два года любому другому.

— Пророк не терпел болтунов.

— Пророк также сказал, что чрезмерная скорбь сама по себе излишня.

— Первенец Абуль-Атыйи умер у него на руках, — напомнил Зилл. — И жена. Такого даже невозможно представить.

— Не обманывайся. Им движет не любовь, а злоба. То, что его соперник больше известен при дворах и в портах. И, если на то пошло, постоянно присутствует в хурафе. Возненавидел Шехерезаду только за то, что им она пренебрегает.

— Да ведь он не питает к ней ненависти, — возразил Зилл. — Наоборот, восхищается тем, что она спасла себе жизнь. Хотя, правда, считает это единственной ее целью.

— Это для всех единственная цель.

— Порой ты действительно говоришь его словами, — заметил Зилл.

Последовало неловкое молчание. Они смотрели на темные силуэты верблюдиц, даже во время пастьбы инстинктивно, почти незаметно бредущих обратно к Багдаду. Волчий вой утих, ничего больше не слышалось, кроме зверского храпа Касыма в форте. Разошедшиеся в небесах тучи открыли аль-Маджарру — Млечный путь во всей его необъятности. Ночь была всеобъемлющей, содержавшей последние откровения.

— Знаешь, — неожиданно доверительным тоном вдруг сказал Юсуф, — что у луны двадцать восемь домов, так же, как в арабском алфавите двадцать восемь букв? А в слове, самое большее, семь разных букв по числу существующих семи небесных тел. Говорят, на каждое написанное слово приходится одна звезда в небе…

Это была ночь разгаданных тайн, добровольных ответов, и юноша на сей раз сразу все понял, почти не удивившись.

— Ты каллиграф, — с радостью заключил он.

— Был каллиграфом. Пока не нашел другое занятие.

— Конечно… — пробормотал Зилл как бы про себя. — Этим все объясняется. Красноречие…

— Перо никого не делает красноречивым.

— Перо само по себе красноречиво, — настаивал Зилл. — Оно посланец мысли. Самый выразительный ее язык.

Юсуф хранил молчание.

— Ты вновь будешь писать, — сказал Зилл. — Я уверен.

Юсуф покачал головой:

— Двадцать лет я лазал в чужие дома, грабил, убивал, насиловал, ходил по морям. И за все это время ни разу пера не взял в руки. — Для объяснения он взмахнул правой рукой с обрубленной кистью.

— Я знал одного переписчика на Сук-аль-Варракине, который привязывал тростниковое перо к культе.

— Я слишком далеко зашел для возвращения к прежней жизни.

— Юсуф[63] был первым в мире каллиграфом.

— И первым попал в рабство, — с усмешкой добавил вор. — Сама профессия диктует: сожмись, согнись, сосредоточься, запрись. Это не для меня.

Но в его словах Зилл уловил несогласие — даже жалость к себе, — с такой же определенностью, как в речах Исхака.

— Трудно поверить, что ты можешь сдаться.

— Я не сдаюсь, а отказываюсь.

— Закапываешь свой талант в землю. Аллах велит использовать драгоценный дар.

— Ничего в нем нет драгоценного.

— Можешь последовать моему примеру, — с энтузиазмом предложил Зилл, — начать со сказок Шехерезады. Знаешь, я уже название нашел для собрания сочинений: «Альф хурафа». Очень много придется записывать, всегда нужен помощник.

— Тысяча занимательных сказок… — повторил Юсуф, смакуя название. — Нет, — улыбнулся он, — как я ни желаю удачи тебе, это дело не для вора, а для переписчика-энтузиаста. Вот ответное предложение: сам сочиняй рассказы, не чужие записывай.

— Я не творец. Я хранитель.

— Тогда пойди немного поспи. У тебя вид усталый.

— Разве ты в темноте видишь?

— По себе знаю, сам вымотался. Но должен понести наказание, назначенное капитаном.

Видно, Юсуф открыл все, что можно открыть в одну ночь, и действительно хочет остаться один, поэтому Зилл понимающе удалился, желая разобраться в собственных мыслях и чуть отдохнуть. У входа в форт оглянулся на тень вора, затерявшуюся в ужасающем море камней и звезд.

Глава 23

алис оглянулся на шум, доносившийся из обломков у него-за спиной, и увидел уродливого потомка каких-то давно потерпевших крушение моряков в пурпурных одеждах, императорском венце, с драгоценным скипетром в руке, приняв его поэтому за владыку магнитного острова, тогда как мужчина попросту вытащил вещи из старого сундука.

«Ищешь волшебное стекло чародея Фазура?» — спросил он.

Халис с улыбкой ответил:

«Именно, только не собираюсь его воровать, хочу просто взглянуть, открыть важную тайну».

«Стекло разбито, — ответил мужчина, — но я прежде с ним часто советовался, знакомился с миром, которого никогда не видел, и с мудростью дальних земель. Возможно, сумею открыть тебе тайну без помощи горячо оплакиваемого стекла».

«Я разыскиваю царицу Шехерезаду, — объяснил Халис, — прославленную сказительницу, которую похитили в багдадских банях и увезли в развалины какого-то древнего города. Для продолжения поисков надо знать его название».

«Говоришь, она царица? — переспросил мужчина. — Сказительница?»

«И богиня».

Собеседник, немного подумав, сказал: «Лишь один город из всех мне известных достоин такой пленницы». И описал Халису место, которое подробно рассматривал в волшебном стекле, назвав даже дворец, в руинах которого, скорее всего, держат Шехерезаду.

И Халис поклонился, почтив его мудрость. «Совет твой бесценен, — признал он, — и я в благодарность освобожу тебя, увезу с собой с острова на летучем жеребце Махаре».

«Щедрое предложение, — признал мужчина, — да, боюсь, я начну трепыхаться, как вытащенная из моря рыба, или пропаду, как птица, выпущенная из клетки в воздух. Еще тебе советую: если хочешь добиться успеха, добудь оружие понадежнее своего жалкого меча, ибо, чую, бесстрашные похитители способны жестоко сражаться за свою добычу».

«Поэтому позволь поведать о почтенном старце, заклинателе бесов, обитающем на пустынном острове Хиджазе в башне, облицованной медными плитами, скрепленными золотыми гвоздями. Он командует небесными птицами, которые нам с ним помогают общаться; обладает познаниями семидесяти двух поколений джиннов и множеством волшебных книг, которыми на свою погибель часто пытаются завладеть люди и демоны. Отыщи его, и он охотно снабдит тебя мощным оружием, с первого взгляда распознав порядочного человека».

Халис поблагодарил мужчину и тут же отправился в путь. Он вновь пролетел над бурным морем и зубчатыми рифами и очень обрадовался, увидев паривших птиц: присутствие их указывало на остров Хиджаз. Преодолев горы восточнее Джидды, он поутру заметил посреди пустыни крепость, сверкавшую, словно огненный столп. Халис посадил Махару на землю и направился к башне, рассматривая по пути окружавшие ее шайки разбойников, цепи воинов, лучников, наступавших с боевыми таранами армий, злобных джиннов; и все они, люди и духи, застыли в атаке, обратившись в камень. Самый огромный враг высился над башней — колоссальный джинн с головой тигра, телом скорпиона, раздвоенным, как вилы, хвостом, схватившийся за меч величиной с ту же башню, пытаясь со скрипом и скрежетом вырваться из каменной оболочки, осыпая по бокам потоки песка.

Войдя в крепостные ворота, Халис поднялся в помещение прямо под крышей, где чирикали птицы небесные. Посреди комнаты устало сидел старик с длинной, как у Ноя, бородой, с глазами, как сушеные финики, с кинжальными ногтями.

«Я тот самый заклинатель бесов, которого ты ищешь, — молвил он, — хотя теперь, как видишь, состарился, не избежав губительного влияния времени. Раньше ходил без устали, а теперь устаю без ходьбы, утратив желание выйти из тенистой башни».

«Великая честь для меня познакомиться, — поклонился Халис, — попросить твоей помощи в деле, которое ты наверняка сочтешь благородным и заслуживающим содействия».

«О твоей миссии мне известно от птиц, чьим языком я владею, и я уже знаю, что у тебя доброе сердце. Но, к несчастью, другой человек, изощренный в искусстве обмана, прожил в учениках у меня много лет, а недавно тайком убежал, прихватив с собой самые сильные талисманы, лучшее оружие и книги заклинаний. Ты видишь перед собой старика, лишенного сил в результате предательства, древнейшего человеческого порока. Вспомни сетования поэта: „Я научил его пускать стрелы из лука, а он их направил в меня, овладев сей наукой“».

«В таком случае, — деликатно заключил Халис, — оружия я не стану просить, попрошу лишь воды для коня, прежде чем продолжить свой путь».

«У тебя действительно доброе сердце, — признал заклинатель бесов, — достойное награды за труды. Не отчаивайся, ибо у меня осталось последнее орудие, которое могу тебе предложить, — посох Соломона, найденный одним моим орлом в развалинах Иерихона, помогающий остановить наступление многих охотников, солдат, джиннов, застывших у башни».

«Но ведь я не могу его взять, — возразил Халис, — и оставить тебя беззащитным».

«Посох почти утратил силу, — объяснил заклинатель, — и с каждым разом, когда я к нему прибегаю, теряет все больше. Поэтому джинны приближаются с очередной атакой, а злой Фуктус, их предводитель, нависший над нами, вскоре обретет свой естественный вид, обрушив меч на башню. Но хотя посох уже не способен удерживать демонов на почтительном расстоянии, в твоих поисках может все-таки пригодиться».

Старец вытащил украшенный чудесными драгоценными камнями легендарный посох из простого кедра и протянул признательному Халису, а тот, потрясенный его красотой, поцеловал землю у ног заклинателя.

«Позволь унести тебя на летучем жеребце Махаре в тайное убежище, — взмолился он, — где ты сможешь жить в покое и мире».

Но старец ответил: «Джинн будет меня преследовать до скончания времен, а для полета я слишком слаб. Возьми посох, сын мой, и разумно им пользуйся с моего благословения».

Когда Халис направил Махару с башни, их осыпала пыль, летевшая с Фуктуса. Пальцы страшного джинна медленно сгибались, суставы скрипели, мышцы дергались, огонь разливался по жилам, глаза мерцали, как горящие фонари…

— Теперь дай мне поспать, Хамид, и завтра я расскажу тебе столь удивительную и занимательную историю, какой ты никогда еще в жизни не слышал.

— Джинн оживет, Халис будет с ним биться, а потом убьет.

Шехерезаде, почти откинувшейся на подушки в притворной сонливости, не пришлось изображать изумление.

— Что ты сказал, Хамид?

— Ты слышала.

— Что это значит, Хамид? — нахмурилась она.

— Это значит, что дальнейшее очевидно. Твой герой схватится с джинном, победит его и улетит.

— Откуда ты знаешь, Хамид? — задохнулась она. — Я должна снова увидеть Халиса во сне, чтоб узнать о дальнейшем…

— Не считай меня наивным ребенком.

— Я тебя никогда не считала наивным ребенком, Хамид.

— Наверняка хорошенько продумала, что будет дальше, — усмехнулся он, — хотя до сих пор, по крайней мере, избегала самого вероятного развития событий. Теперь воображение тебя подвело. Он будет драться с джинном и убьет его.

— Нет, Хамид, — опровергла Шехерезада истинную правду и, почему-то чувствуя себя виноватой, мигом сообразила, что вынуждена отказаться от впечатляющей битвы Халиса с могучим Фуктусом, в ходе которой эфиопский царевич парализовал бы ноги джинна теряющим волшебную силу посохом, на время его обездвижил, успел перерезать яремную вену, глядя, как враг растворяется в шипучей стене пламени. Надо придумывать другой ход. — Дай мне во сне увидеть продолжение приключений, какими б они ни были. — И тут она опять улеглась, как бы не обращая внимания на его раздражение. Но он не собирался ее отпускать с такой легкостью.

— Ладно, смотри свои сны, — ухмыльнулся Хамид. — Как обычно, увидишь дворцы, рабов, тайных любовников, пиршества, дряхлого мужа… Жирей в снах, потворствуй своим прихотям, испражняйся золотом…

Он ненавидел ее всей душой.

Шехерезада решила не выдавать опасений, однако не могла позволить себе остаться равнодушной к его злобе. Весь день Хамид вел себя необычно, слушал сказку в угрюмом молчании, потом необъяснимо взорвался, вернув рассказчицу в прошлое, когда царь метал гневные громы и молнии, страдая от воспаления десен, жестокого геморроя, спазмов в спине, недовольный историями, не понимая, зачем она их сплетает. Впрочем, с ним это случилось на сто двадцать пятую ночь, когда даже самый терпеливый мужчина вправе отвлечься. Хамида же она обхаживала меньше пяти дней.

Перебрав в уме возможные реакции, предпочла раздражение, не столь очевидное, как слезы, и не столь провокационное, как презрение.

— Если слушатель считает меня шлюхой, — фыркнула она, — то я больше не стану рассказывать о Халисе.

— Если сказительница считает это наказанием, — ответил он в том же тоне, — то женщины просто дуры.

— Ты не знаешь, как близок он к цели.

— Близок, как всегда. Исключительно в твоем воображении. Тебя выдает непоследовательность.

— Непоследовательность, Хамид?

Он сморщил нос, фактически радуясь возможности увильнуть.

— Например, герой назвал тебя по имени, раньше его не зная.

— Не помню, будто я когда-нибудь говорила, что он не знает моего имени.

— Почему ж никогда его прежде не произносил?

— Возможно, из скромности, Хамид.

— Он его просто не знал — никогда, — да и сейчас не знает.

Замечательно. Хамид покорно скушал чудесные посохи, магнитные острова, летающих жеребцов, джиннов ростом с гору, но не переваривает никаких неувязок. С Шахрияром было то же самое: доверие к ее рассказам подрывала не фантастика, а непоследовательность. За три с лишним года она не раз путалась, особенно повествуя о волшебной книге, где главный герой тесно связан с прежними абсолютно забывшимися событиями. К счастью, навеки преданная Дуньязада отвлекала Шахрияра от слишком проницательного анализа.

— Говоришь, что он знает, где ты?

— К чему ты теперь клонишь, Хамид?

— Ты сказала, будто твоего героя известили о том, где тебя держат. Если он это знает, то и ты тоже знаешь.

— Не обязательно.

— Значит, сама не знаешь, где находишься?

— Я этого не говорила. Ты ведь не откажешь мне в сообразительности?

— Значит, знаешь?

Она прикусила губу.

— Признавайся, сука, — прохрипел он.

— Ты меня убьешь, Хамид, если признаюсь, что знаю?

Он подозрительно посмотрел на нее:

— Тебе кто-то сказал?

— Неужели ты думаешь, будто я не узнала росписи на стенах, письмена на кирпичах?

— Саир проболтался? — сверкнул Хамид глазами.

— Ничего он мне не говорил, — честно призналась она. — Действительно считаешь меня дурочкой? Я умею логично мыслить, знакома с детальными картами. Разумеется, знаю, где я нахожусь. Очень умно прятать меня здесь. Тут легче всего укрыться, ты весьма практичный мужчина. Вдобавок справедливо и с поэтической точки зрения. По всему видно, ты человек образованный.

— Тогда скажи мне, где ты.

Шехерезада игриво рискнула.

— Скажу, когда придет Халис, — лукаво улыбнулась она, быстро отбросив былое раздражение.

— Сначала ему надо убить джинна, — мрачно заявил он, мигом вернувшись к враждебному тону.

— Почему ты на меня так злишься, Хамид? В чем причина?

Он шумно втянул носом воздух.

— Если ты наковальня — страдай, если молот — заставляй страдать другого.

— Неподходящая философия для образованного человека, — с материнским упреком заметила она.

— Философия для царей.

— Для тиранов, Хамид.

— Или для тех, кто старается выжить.

— Для тиранов, Хамид, поверь мне, я знаю. А тиранов ждет крах.

— Всех нас ждет крах. Сильный радуется скачке.

Она вздернула брови:

— Думаешь, у тебя нет слабостей, Хамид? Вообще никаких?

— Слабостей? — Он как будто ждал такого вопроса, огрызнувшись: — Травка открывает все двери. Это не слабость.

— Я вовсе не то имею в виду, Хамид.

— Именно то.

— Я сама ела орехи анакардиум[64], чтобы заснуть, Хамид. Иначе вряд ли продержалась бы тысячу и одну ночь. У тебя есть сейчас с собой травка, Хамид? Не поделишься?

Прячась в тени, он тяжело дышал и молчал, а Шехерезада проклинала себя: она специально планировала приключения Халиса с учетом привычки Хамида, но не учла, что со временем его запасы гашиша могут иссякнуть, он придет в дурное расположение духа и станет несговорчивым. И с Шахрияром бывало такое — отказываясь от вина, он становился особенно раздражительным и придирчивым. Для предупреждения подобных взрывов сказительница должна обладать чуткостью матери, непрерывно и незаметно переходя от буйных фантазий к циничному реализму, от легкомыслия к трагедии и обратно, через полный спектр эмоций и манипуляций. При этом необходимо постоянно приспосабливаться, впитывать настроение слушателя, как цветок всасывает из земли питательные вещества, выпаривать в воображении химические составляющие, вливать ожидания в душистые слова, анализируя, какие ароматы вызывают наиболее благоприятную реакцию, подбирая оптимальную комбинацию — возбуждающую, но в меру. Задача осложняется тем, что у нее единственный слушатель — один человек гораздо взыскательнее, он не подвластен изменчивым настроениям толпы, — и Шехерезада сейчас особенно нуждалась в помощи Дуньязады, чей заразительный смех, изумленные вздохи, точно рассчитанные восторги поколебали бы самого предубежденного критика. Без преданной сестры ей приходилось играть роль марионетки в собственной пьесе, притворяясь, будто понятия не имеет о дальнейшем, балансируя на грани опасной неубедительности.

— Я твои сны тоже знаю, Хамид, — объявила она. — Легко представить, что ты в них видишь.

Скрестив на груди руки, он бесстрастно взглянул на нее.

— Несправедливость, царящую в мире, — с притворным благоговением решительно продолжала она, — иссохшие слезы голодающих матерей, обрушившиеся на бедняков лишения, мольбы нищих… Твои сны заливает кровь угнетенных.

Подсказка нашлась в его ненависти к ее богатству, высокомерных замечаниях о борьбе за существование, свойственных человеку, считающему себя жертвой, старающемуся с редкостным рвением отделаться от подобной судьбы, не расставаясь с ее радостями.

— Ты о моих снах не имеешь понятия, — сдавленным тоном вымолвил он.

— Не позволяй страданию себя одолеть. Чуткость, Хамид, — ценный дар.

— Сама не понимаешь, что мелешь.

— Ты когда-нибудь любил, Хамид? Испытывал когда-нибудь любовь?

— Поцелуй тарантула, — прошипел он после долгой паузы.

Она рассмеялась:

— По-настоящему никто в это не верит.

— А ты какую любовь знала, чтоб вот так вот смеяться? — возмутился он. — Твой муж — палач. Не говори, что испытывала к нему хоть каплю любви.

— Я отдалась ему, как мученица, — сокрушенно призналась она. — Неужели ты в этом меня упрекнешь?

— Ты не мученица, а кокетка. Обвела царя вокруг пальца, чтобы власть захватить. Точно так же, как теперь меня стараешься провести.

— Ты же знаешь, что это неправда, — с притворной обидой сказала она. — Почему тебе все время хочется оскорбить меня? Что я такого сделала? Что сказала? В чем дело, Хамид? Объясни, избавь меня от огорчений.

Молчание.

— Прошу тебя, Хамид, пожалуйста…

— Ты надо мной посмеялась, — прошептал он.

— Я? Над тобой? — она нахмурилась.

Он молчал.

— Что ты имеешь в виду, Хамид? Я встревожена. Как я могла над тобой посмеяться?

Он вздохнул сквозь зубы и бросил:

— Сказала Саиру, будто я в тебя влюбился.

— Это он тебе рассказал? — с притворным недоверием переспросила она.

— Посмеялась над моей слабостью, — продолжал он дрожащим голосом. Смех, настоящий или воображаемый, с той самой минуты звонко звучал в его ушах.

— Я над тобой не смеялась, Хамид. Никогда не смеялась.

Молчание.

— Нет, если и старалась кого-нибудь обмануть, то самого Саира. Он из себя воина изображает, Хамид. Рассказывает, как душит своих жертв их же собственными руками. Я закрываю глаза, Хамид, не в силах стерпеть. Пришлось ему сказать, будто ты меня любишь. Разве не понимаешь? Как бы я его ни боялась, он боится тебя еще больше.

— А как насчет Фалама?

— И он тоже? — воскликнула она, притворяясь, будто остро переживает очередное предательство.

— Сама знаешь, что ему говорила.

— Очередная уловка, Хамид. Как тебе известно, Фалам еще не зрелый мужчина и страстно тебе завидует. Я подумала, что его уязвил твой выговор, и в этом он обвиняет меня. Я должна была убедить его, что между нами ничего нет. Неужели действительно думаешь, будто я попросила бы его убить тебя без опасения, что он тебе доложит об этом?

Как ни странно, Хамиду понравились ее речи.

— Не удивлюсь ни одной твоей выходке.

— И по-прежнему буду им говорить, что сочту нужным, чтобы держать их в рамках приличий, Хамид. Что угодно. А если ты не будешь меня покидать, вообще перестану с ними разговаривать.

— Мне тоже будешь по-прежнему говорить, что сочтешь нужным?

— Ты действительно думаешь, будто я собираюсь тебя соблазнить? На это намекаешь, называя меня шлюхой?

Было слышно, как он тяжело сглотнул.

— Я тебя знаю, Хамид. Ты не желаешь лечь со мной в постель. Верно сказал: я обречена жить без любви. Сколько раз стояла у дворцовых окон, глядя на воркующих юных влюбленных в саду, и с отчаянием думала, что мне не суждено пережить это чудо… Его ведь невозможно подстроить, правда, Хамид? Ну, в моем возрасте и в моем положении я давно уж признала, что, хотя мужчины меня жаждут по разным причинам — в основном по тем же, которые движут Саиром, — мне уже никогда не познать священной духовной близости, настоящей любви. Хотя это не означает, что абстрактно я ее познать не могу.

— Я лег бы с тобой в постель, если бы захотел.

— Нет, Хамид.

— Мне не требуется твоего разрешения.

— Да ведь я разрешаю, Хамид, — бросила она на него манящий взгляд.

Она не могла сказать точно, но ей показалось, что он отвернулся.

— Поспать теперь позволишь? — жалобно протянула Шехерезада.

— Пока позволю, — шепнул он. — Курьеры с выкупом еще не явились.

— Ты ждешь их так скоро?

— Не люблю ждать.

Она позволила себе улыбнуться.

— Тем более надеюсь на скорое явление Халиса.

— Тогда, может быть, спросишь себя, быстро ли идет твой Халис. Может быть, я убью тебя завтра.

— Не поверю, Хамид.

— Или брошу в разрушенном городе, который тебе, по твоему утверждению, хорошо известен. Или уведу как заложницу на край света и буду угрожать тебе каждую ночь до конца твоей жизни. Готов к этому твой царевич? Подумай, далеко ли зайдет он ради твоего спасения? Поверь, меня не так легко покорить, как царя Шахрияра.

— Халис меня никогда не оставит, — уверенно заявила она, но Хамид уже растаял во тьме. — Хамид? — окликнула Шехерезада и вскоре разглядела силуэт своего похитителя, который распростерся на земле, обхватив руками голову, и энергично жевал, втайне испытывая облегчение.

— Хамид! — снова позвала она. — Можно мне теперь поспать?

Ответа не последовало. Видно, у него всегда имеется травка, которую он просто решил приберечь, поэкспериментировать, проверить, как будет реагировать на нее без наркотика.

Она улыбнулась, ибо теперь причина злости выяснилась окончательно, ревность возбуждена в полной мере, а его уверенность можно истолковать как последнюю попытку сдержать свои желания, как последний барьер, специально поставленный для их преодоления. Конечно, для спасения этого мало, но признак многообещающий. С вновь обретенной уверенностью можно переходить к следующему этапу, на котором необходимо создать страстную атмосферу, говорить заговорщицким, понимающим шепотом, стать его исповедницей. С Шахрияром этот этап успешно завершился лишь через два года.

Ее бесконечно угнетала вынужденная необходимость постоянно рассказывать сказку. Раньше она выдумывала разнообразные приключения сотен героев, бесчисленные истории, сплетала запутанный клубок рассказов внутри. А теперь связалась с единственным сюжетом об обесчещенном эфиопском князе Халисе, и чтобы растянуть на несколько месяцев историю его поисков с бесконечными неудачами и осложнениями, ей придется напрячь всю фантазию и продолжать испытывать терпение Хамида.

Раскинувшись на подушках, закрыв глаза, она припоминала собственных прославленных героев — частично родившихся из слухов о конкретных людях, угаданных человеческих качеств, стереотипных мифов, жизненной необходимости рассказывать сказки, — думая, что при всей фантастичности они столь же реальны, как живые люди. Вымышленные персонажи, сотканные из воздуха и отчаяния — Аладдин, Анис аль-Джалис, Синдбад-мореход, — были любимы не меньше, чем дети по плоти и крови. Действительно, у них много отцов, не ведающих о своем отцовстве, но именно она рожала их в муках, выкармливала, ставила на ноги, до сих пор не способная побороть инстинктивную материнскую заботливость и ответственность. И теперь, спустя много лет после принятого решения об отказе от деторождения, не сумев избежать случайного насилия, она вынуждена произвести на свет последнего героя, с которым уже ничего невозможно поделать, только питать к нему — Халису — еще больше любви стареющей матери к новорожденному сыну. И хотя сейчас особенно остро чувствуется связующая пуповина, груз ответственности облегчает сознание, что и он за нее отвечает, обещает найти и спасти. Надо отбросить сомнения, полностью подчиниться ему, чтобы он завладел ее воображением и вложил в уста рассказ о своей судьбе.

Мысль была соблазнительной, и в последний момент перед сном Шехерезада дала ей полную волю, испытав чуть ли не сексуальное наслаждение.

Вынырнувший из темноты Хамид властно стоял над ней, слыша ее вздох, в ответ чувствуя сильное возбуждение, и раздумывал… Он готов был убить ее раньше условленного срока, но не столько из-за до сих пор не явившихся курьеров с выкупом, не столько для того, чтобы оградить ее от Саира, а чтобы не полюбить сильней прежнего.

Глава 24

асым ковырял в плотно забитом пылью носу, стараясь показать, будто совершенно спокоен. Монотонность пустыни притупляла ощущения, воздух душил при всей необъятной шири. До боли знакомое звездное ночное небо казалось чужим. Он обычно с презрением относился к картам, навигационным указкам, розам ветров, эхолотам, полагаясь на инстинкт и самопровозглашенное непогрешимое чувство ориентировки. А пустыня как бы насмехалась над ним, унижала. Он понял, что точно не знал, куда направлялся, а это нестерпимо.

— Был когда-нибудь с женщиной? — поддразнил он Зилла. — Я имею в виду настоящую женщину, не рукоблудие.

Зилл искал ответа, который бы приятно было услышать Касыму.

— Правда, — признался он, помедлив, — когда учишься да еще сказки рассказываешь, времени на подобные наслаждения не остается.

— Ну и что это значит? А? Была у тебя когда-нибудь женщина?

Зилл не ответил.

— Рабыня? Когда-нибудь пробовал себе подобную?

— Я давно уж не раб…

— Ну ладно. А дома? Когда дядя уходит? А?

— Когда дядя уходит?

— Когда уходит дядя. Когда у тебя зудит промеж ног, находишь кого-нибудь, у кого тоже зудит? Ставил ее когда-нибудь на карачки? Ставил?

Зилл пришел в полное ошеломление:

— Айшу?..

— Не Айшу, парень, — презрительно фыркнул Касым. — Знаешь, кого я имею в виду.

Зилл еще сильнее нахмурился:

— Зубайю?

— Правильно. Лапал ее когда-нибудь грязными рабскими руками?

Зилл содрогнулся при такой мысли:

— Я Зубайю уважаю.

— Что это значит?

— Я… — принялся объяснять юноша, потом лишь покачал головой. — Нет, — серьезно ответил он, — только не Зубайю.

Даже чувствуя облегчение, Касым не отставал.

— Почему? А? Она что, недостаточно хороша для тебя? Еще не выросла?

— Нет…

— В чем тогда дело с этой царицей? С певчей птичкой? Она лучше Зубайи, как женщина?

Зилл с усилием заставил себя улыбнуться:

— Шехерезада сказительница. Она…

— Хочешь сказать, у тебя на нее не встает?

Зилл с отвращением помотал головой.

— Нет? — недоверчиво переспросил Касым. — С такими причиндалами спереди?

— Нет.

— Неужели не хочется ее трахнуть?

— По летам она мне в матери годится, — выпалил Зилл с таким возмущением, что Касым на мгновение опешил, но быстро оправился и многозначительно хмыкнул.

— Значит, не сосал ее сисек, а сам ее хочешь выкормить?

— Я ее даже ни разу не видел.

— Я ее тоже ни разу не видел, хотя много слышал.

— Ее рассказы…

— Вот именно. Будто кого-нибудь интересуют ее рассказы. Тебя они возбуждают, да?

— Ее рассказы, — твердо провозгласил Зилл, — надо распространять повсюду.

— Повсюду другое надо распространять, — усмехнулся Касым. — Могу такое в пример привести, что ты о ней навсегда позабудешь. В правдивых историях, в шуточных песнях, в матросских. То, что делает тебя мужчиной. Как там в той самой песне, в любовной, — обратился он за помощью к Юсуфу, который безмолвно маячил у них за спиной. — В той, что мы в Сирафе слышали? Ты же помнишь. Ну-ка…

Юсуф послушно, но бесстрастно процитировал:

Долго-долго ее я искал,

Жезл мой длинно и жадно восстал,

Наконец обрел истекавшую страстью,

Сам истек, насладившися властью.

Касым громогласно расхохотался, никогда не уставая радоваться этой песне.

— Вот что надо распространять, — указал он Зиллу, оскаливая в ухмылке кривые зубы. — Вот что надо беречь. За это даже я могу жизнь отдать.

И поехал прочь, про себя усмехаясь, стараясь перебороть свои страхи.

Необъятность пейзажа томила душу, солнце за перистой завесой начинало демонстрировать тираническую власть. С каждым порывом ветра горло и легкие болезненно забивались шершавым песком, в полной тишине уши резало от малейшего звука. Утром равнина сверкала металлом, а потом, залитая белым полуденным светом, жгла глаза сквозь закрытые веки, сводила с ума. Верблюдицы оступались и спотыкались на раскаленных камнях, безутешно ревели. Даже бурдюки с водой вспотели. А время еще было раннее, милосердное.

Поэты называют путь через пустыню «отходом» — рахиль, — и Исхак первым делом решил не бояться: здесь спастись помогает терпение. Два года он висел между бескрайним небом и бездонной пропастью, отказавшись ради очищения от багдадской роскоши, смиренно покоряясь воле Аллаха, поэтому теперь ему было стыдно бояться пустыни. Вдобавок, если в ней выжил Абу-Новас, то и он выживет.

Его презрение к молодому поэту не было тайной, но на справедливость подобной оценки слишком долго не обращали внимания; несмотря на язвительные уколы, статус соперника не снижался, а повышался. Абу-Новас резвился с надушенными мальчиками средь пышных деревьев, журчащих каналов в сувваде, неизменно отстаивал в своих стихах преимущество вина перед водой, волосатого ануса перед вульвой-скорпионом, греха перед воздержанием — «в день Страшного суда будешь локти кусать, сожалея о неизведанных радостях». Естественно, он соблазнил надым своим праздным развратом, двор, даже самого халифа с его вечными угрызениями совести — своими прихотями и капризами. В подобной среде извращения с легкостью превращаются в завидные достоинства, порядочность принимается за невежество, плагиаторов прославляют как гениев, интеллектуальная атмосфера зависит от изменчивой моды, как погода от времени года. О поэзии судят по числу жемчужин, которые халиф сунул кому-нибудь в рот, об оригинальности — по количеству ничего не понимающих слушателей и читателей, о славе — по числу торговцев, цитирующих чьи-то стихи на рыночных торжищах; посредственность процветает с таким успехом, на какой способна лишь посредственность, так плотно кутаясь в самодовольство и преображаясь, что никто ее не узнает. Бесчисленные перекрестные ссылки, архаизмы, аллюзии сбивают с толку своей тривиальностью, становятся столь заразительными, что уже невозможно понять, подхватил ли ты эту заразу. Абуль-Атыйя погуби; себя именно в поисках равновесия. Смелость и подобострастие такого шага, стремление представать перед публикой в максимально простом, скромном виде принесли ему в лучшем случае двойственное отношение коллег, иногда подозрительность, чаще всего презрение. Прославленный грамматик аль-Асмаи уподобил его стихи публичной площади перед Золотыми Воротами, где валяется все без разбору, от жемчужин до ореховой скорлупы.

Он систематически подвергался остракизму — по крайней мере сам так думал, — но объяснял свою отверженность неподкупной принципиальностью, вплоть до того, что стал стремиться к одиночеству, запрещая самому себе пятнать свою чистоту. Незадолго до его бегства из города византийский император Никифор предложил обменять военнопленных на какого-нибудь известного поэта, и Гарун аль-Рашид действительно пытался уговорить его послужить платежным средством. Абуль-Атыйя отказался из принципа, зная, что Абу-Новасу такого предложения не сделано: халиф фактически поощрял эгоизм, желая с выгодой воспользоваться альтруизмом. Но ему было также известно, что недоброжелатели даже в этом увидят добавочную причину бегства из Багдада — обиженный ответ на оскорбление со стороны халифа, — точно так же, как пес Юсуф прямо в, лицо обвиняет его в сознательном противопоставлении себя Абу-Новасу, словно вся его жизнь вертится вокруг соперничества с беспутным конкурентом. Впрочем, удивляться нечему. Допустим, думал он, псы признают людей хозяевами, но всегда оценивают их мотивы исключительно с собачьей точки зрения.

Когда солнце достигло зенита, Касым объявил привал в тени редких колючих кустов. Юсуф нашел среди провизии очищенное масло, принялся снаружи смазывать бурдюки с водой. Касым раздраженно спросил, что он делает.

— То, что говорил бедуин.

— Делаешь все, что велел бедуин?

— По-моему, надо ценить его опыт, — ответил Юсуф и поспешно добавил: — Точно так же, как в море мы ценим твой.

Касым хмыкнул.

— Жарко, — признал он. — Но жара пройдет.

— Не уверен. Теперь мы в настоящей пустыне.

— Пройдет, — настаивал Касым. — По небу вижу.

Юсуф вместе с прочими быстро взглянул на небо и не увидел никаких оснований для оптимизма.

— И все-таки, — продолжал он, — думаю, надо отныне лица обвязывать.

— Будет только еще жарче.

— Зато кожа на солнце не обгорит.

— И ветер обдувать не будет.

— Ветра нет.

— Есть. Сам сейчас чувствую.

— Он веет из песчаной топки.

— Ветер есть ветер.

Юсуф замолчал, довольствуясь тем, что его хотя бы слышали остальные.

— Верблюдицы страдают, — заметил Зилл. — Седла спины натерли. И камни все острее. Что шейх говорил?

— Надо обмотать ступни тряпками, — напомнил Юсуф.

— А где тряпки взять, — насмешливо фыркнул Касым, — когда ты все на себя намотаешь?

Тем не менее, когда он отошел по нужде, Зилл с Юсуфом тайком проделали операцию, срезав с ног всех верблюдиц, кроме упрямой Сафры, ошметки содранной кожи. Вернувшийся Касым, оттирая ладони песком, обнаружил, что Зилл сбрызгивает водой голубей.

— Теперь на птиц воду тратишь? Любо-дорого посмотреть.

— Они уже изжарились, — объяснил Зилл. — Я не уверен, что долго протянут.

— Может, назад повернем, только чтоб их спасти?

— Может быть, чтобы самим спастись, — вставил Юсуф, чего вроде и ждал капитан. — Нельзя же так дальше идти, никого не встречая.

— Мы еще даже не начали.

— Надо поскорей колодец найти. И эти указания мне не нравятся.

Касым сплюнул в сторону:

— Думаешь, нас сюда зря послали?

Юсуф сморщился:

— А ты сам как думаешь?

Касым, захваченный врасплох, переступил с ноги на ногу.

— Нет, конечно, — с максимально возможной уверенностью заявил он. — Они не дураки.

— И все-таки мы пока никого не увидели, ни единой души. Как они нас найдут? А вдруг мы вообще идем не туда, куда надо?

— Теперь сомневаешься в моем искусстве ориентироваться на местности? — Для Касыма это было последним оскорблением.

— Просто думаю, откуда им известно о твоем искусстве навигатора.

— Назад не повернем, — буркнул Касым. — Погода переменится. Переменится, вот увидишь.

Однако уверенный тон звучал вымученно, вовсе не соответствуя усиливавшейся жаре.

Исхак наблюдал за тихим отступничеством Юсуфа, по мере того как ненасытная гордость капитана проглатывала, переваривала и извергала все возражения. Именно так подводные течения подхватывают подобные доводы, уносят далеко от намеченной цели, или, хуже того, принимают их за осколки несущественных примечаний, за мелкую ложь, отрицая существование осыпавшейся скалы, незаметной на расстоянии вытянутого большого пальца. Мальчик Зилл молча претендует на победу в их споре насчет хурафы, поскольку сам слегка просчитался, прибегнув к байке для иллюстрации опасности баек. Однажды Гарун аль-Рашид по очередному импульсивному побуждению приказал придворным поэтам вложить свой талант в сочинение занимательных сказок и анекдотов, и Абуль-Атыйя первым делом рассказал о нищем, который каждое утро по пути на рыночную площадь проходил за милостыней по чисто выметенному переулку мимо хорошо знакомого дома, каждая деталь которого, от затянутых сетками окон до резных подоконников и света внутри, грела и утешала душу. Решив покончить с попрошайничеством, он попытался найти счастье в торговле, провел долгие годы в тяжких трудах на море, на больших дорогах и со временем вернулся в Багдад умудренным богачом с единственной последней целью: почти в тот самый чистый переулок и за большие деньги купить там себе дом. Он добился этой цели и купил дом, но не тот, которым любовался когда-то, а стоявший напротив. «Понял! — радостно воскликнул Гарун, осыпав его динарами. — Нельзя преуспеть, не имея амбиций!»

Возвращаясь из дворца, Абуль-Атыйя поливал своего впервые выдуманного нищего градом проклятий, ибо фактически эта история имела более глубокий смысл: счастье как иллюзия счастья, отказ от мечты, разлагающая радость зависти — что-то вроде того, он даже сам не знал, — но, безусловно, не ода амбициям. Его не поняли, потому что рассказ — неподходящий жанр, банальный, прозаический. Он покорно и трудолюбиво сочинил целый цикл, хотя стряпать рассказы удивительно легко, и единственное извращенное удовольствие доставляла лишь их неизменно ложная интерпретация. Вот почему по прошествии времени, когда энтузиазм халифа угас, Абуль-Атыйя и другие отказались от этого жанра, вновь обретя свободу, и вернулись к стихам.

Команда углублялась в пустыню, солнце дугой шло за ними, брызжа лучами. Одним прищуренным глазом Маруф углядел на северном горизонте растянувшуюся цепочку фигур, и Касым подвел спутников ближе, так что можно было различить девять-десять верблюдов, на которых сидели мужчины в серовато-коричневых одеждах. Он жестом приказал команде молчать, как делал в ночном море, прислушиваясь, не приближаются ли пираты. Незнакомцы тоже остановились вдали, настороженно оглядываясь. Наступил напряженный момент.

— Заметили нас, — сдержанно бросил Касым.

— Они давно нас заметили, — сказал Юсуф, — теперь просто гадают, почему мы осмеливаемся за ними следить.

— Это не похитители.

— Нет. Бедуины.

Путники по-прежнему присматривались друг к другу.

— Я готов с ними встретиться, — объявил Касым. — Запросто одолею.

Однако бедуины, как будто услышав его и решив в стычку не ввязываться, сразу двинулись дальше, больше не оглядываясь.

Касым тут же надулся.

— Удрали, — заключил он с язвительным презрением, поглядел вслед каравану, убеждаясь, что он уже не повернет, после чего направил свою верблюдицу на запад.

С одной стороны, утешительно встретить в пустыне других людей. Но прошло уже два дня, становилось все жарче, а никаких связников все еще не было.

— Говорят, бедуины спят редко, — обратился Зилл к Исхаку, — засыпают лишь во время дождя.

— Бедуинам некогда видеть сны.

— Тем не менее они любят поэзию.

— Их поэзию портят досужие переписчики, — многозначительно заметил Исхак. — Романтизируют до неузнаваемости.

— У них есть народные легенды…

— …пословицы, байки, как в любой другой культуре. Только они почти не выносят фривольных рассказов.

— Ты говоришь так, как будто путешествовал с ними.

— Знаком с теми, кто путешествовал.

— С Абу-Новасом?

Всегда неприятно слышать это имя.

— Я практически незнаком с Абу-Новасом.

— Но, по-моему, ты намекал на какие-то свои связи с Надымом.

— Действительно?

— И на знакомство — по крайней мере на прежнее — с Абу-Новасом.

— Абу-Новас слишком увлечен развратом и винопитием, ему не до тесной дружбы.

— Гарун аль-Рашид оспорил бы твое утверждение.

— Халиф питает слабость к ярким краскам.

Зилл улыбнулся:

— Бедуины говорят: «Живи и не думай о том, что жизнь имеет свой предел».

— Неужели ты серьезно винишь бедуинов в прегрешениях Абу-Новаса?

— Бедуины приспособились к среде своего обитания. Возможно, Абу-Новас просто к своей приспособился.

Исхак понял подтекст.

— К чему ты, собственно, клонишь? — спросил он. — Предлагаю сейчас объяснить откровенно, пока ничего не случилось.

Зилл проявил не типичную для себя осмотрительность.

— Наверно, стараюсь получше понять… почему ты оставил Багдад.

— Я излагал тебе свои соображения насчет Багдада.

— Уехал, чтоб вновь обрести чистоту…

— Не затем, чтобы снова ее обрести. Просто уехал.

— Не могут же все стать аскетами.

— В один прекрасный день, — угрюмо изрек Исхак, — Аллах всех нас сделает аскетами.

Они ехали молча на грандиозный, пугающе багровый закат — приглушенный в Багдаде сотнями тысяч теней разной величины и оттенков, а в море кружившийся и игравший на волнах, — который здесь жестоко пылал перед ними, вызывая головокружение, заливая пустыню светом. В этом свете озарения Исхак постепенно понял причину робости Зилла и скрытый смысл вопросов. Но вместо потрясения он испытал только странное удовольствие от собственной сообразительности, чувствуя, что неподъемный груз безболезненно снят с его плеч.

— Вор… сказал тебе, кто я такой, — неожиданно прошептал он.

Зилл нерешительно поколебался, хотя тоже испытывал облегчение:

— Да.

— Вы у меня за спиной толковали?

— Беззлобно, — заверил Зилл с искренностью, не вызывавшей сомнений. — Абсолютно ясно, что он тебя уважает. Естественно, как поэта, но по-моему, и как человека.

— Наплевать мне на мнение вора, — коротко бросил Исхак.

— Он во многом похож на тебя. Может, тебе не хочется этого слышать…

— Не хочется.

— …однако это правда. Он считает, что ты понапрасну губишь свой талант поэта.

— Я не поэт, — отрезал Исхак.

— Один из великих.

— Нет. И не унижайся до лести. Я — Исхак аль-Джаррар. Меня вовсе не интересует Абуль-Атыйя. Он пользовался известностью, как новинка. Жужжал осой на пиру, его взмахом руки отогнали.

— Так что же тебя мучит? — спросил Зилл — То, что оса не жалит или то, что ей этого не позволили?

— То, что она вообще залетела на пир.

Зилл задумался.

— Не могу поверить, что Абуль-Атыйя умер, — сказал он. — Он отдыхает. Вернется в Багдад и покорит его.

— Я слишком далеко зашел, чтоб вернуться.

— Точно то же самое и Юсуф говорит о себе.

Тут Исхак дал волю гневу.

— Я не желаю, чтобы ты сравнивал меня с ворами! — крикнул он и повернул верблюдицу, не в силах больше терпеть.

Поистине, его враждебность к Юсуфу настолько сильна, что ее так просто не отбросишь. Если мальчик действительно прозорлив, то осознает святость и неприкосновенность взаимной неприязни. Стыдно, конечно, что при всем своем ученом высокомерии и раздражении он не рассердился на Зилла. По правде сказать, нельзя не испытывать отцовских чувств к юноше, столь чуждому злобе, столь поглощенному страстью, столь доверчивому. Ему следовало бы испытать на себе опустошительное влияние безответной любви, унижение конформизма, суетность славы и гордости, отчаяние смертного, и однажды — когда-нибудь — он даже, может быть, стал бы родным по духу. Сам Абуль-Атыйя некогда был оптимистом, начав поэтические труды с застольных песен хамрият и газелей — любовных стихов. Теперь его отделяла от них пропасть времени.

С наступлением ночи звездная круговерть осветила пустыню зловещим серебристым светом, не затуманенным ни облаками, ни дымкой, в котором трепетали тени все более редкой растительности, а черные силуэты путников излучали сверхъестественное сияние. Исхак протер горевшие глаза, поморгал — оказалось, что это не галлюцинация.

— Здесь остановимся, — решил Касым на берегу пересохшего речного русла.

— Стало гораздо прохладней, — осторожно заметил Юсуф. — Может быть, лучше дальше идти?..

— А чего ночью видно? Можно проехать мимо, никто нас не заметит.

— Мы ведь ехали почти всю прошлую и позапрошлую ночь…

— Я тогда еще не сообразил.

— Может быть, уже мимо проехали.

— Я почувствовал бы, — заявил Касым без особой уверенности и решительно фыркнул. — Слезайте, отдохнем. Это приказ.

В безводном русле царила соблазнительная прохлада, живой красный огонь, разожженный из ветвей кустарника, привлек редкостное разнообразие насекомых: мошек, ярких жуков-скарабеев, пауков цвета ржавчины с болтавшимися брюшками.

— Говорят, если вдруг усомнишься в существовании Аллаха, разведи костер в пустыне, — сказал Зилл с неизменной улыбкой.

Он стоял перед костром, позабыв об усталости, обо всех своих сомнениях, по-прежнему оставаясь горящим маяком решимости и порядочности. Остальные уселись неправильным полукругом, держась в такой же близости друг к другу, в какой провели не один уже день, но слишком устав, чтоб думать об этом — у всех ломило тело, голова раскалывалась от яркого солнечного света. Днем впервые поели кислых сушеных фиников Шахрияра и его же толченой коры; уже чувствовалось, как организм борется с последствиями, ожидавшимися лишь к утру. Юсуф попробовал одной рукой подоить двух молочных верблюдиц, но животные сопротивлялись, шарахались, и ему удалось выдавить лишь несколько жалких капель. В последней надежде он принялся дуть во влагалище, чтоб спустить молоко. Исхак знал об этом приеме из грубых стихов Башара ибн-Бурда.

— Ну и картина, — заметил позабавленный на секунду Касым — Недолго свадьбы ждать.

— Молоко успокоит желудок, — заявил Юсуф, возвращаясь с неполной миской. — Всем надо глотнуть.

— У меня козлиный желудок.

— Все-таки не повредит, — настаивал Юсуф.

Солоноватая жидкость медленно прошла по пищеводу в бурчавшие желудки, где шумно свернулась. Доели сухари, почти допили воду, опасливо сжевали последние финики. Уже два полных дня они провели в пустыне без всяких происшествий, но и без всякой уверенности, что идут верным путем. Ночь напоминала им пропасть, за которой кроется не столько неизведанная земля, сколько некая неимоверно грозная сила. Алмазные звезды, красное пламя, непривычно светящиеся фигуры — все вызывало странное волнение, словно их неотвратимо затягивало на плаву в предательский поток, и Зилл не смог удержаться от замечаний по этому поводу.

— Мне бы хотелось ответить на вопрос капитана, — начал он, — о пользе сказок.

Касым, по естественной склонности наблюдавший за ходом луны и созвездиями, опустил голову, с негодованием взглянув на юношу.

— На какой вопрос? — переспросил он. — Ты о чем это?

— По-моему, — улыбнулся Зилл, — ты сомневался в достоинстве фантазий Шехерезады.

— Не помню, чтобы я в чем-нибудь сомневался, кроме того, что ты — мужчина.

— Просто думаю, — продолжал Зилл, — что, какими бы фантастическими ни казались порой ее сказки, мир не менее чудесен, просто мы этого не понимаем.

— Думай себе, что хочешь. Мир вовсе не чудесен. По крайней мере для мужчины.

— Ты ведь наверняка видел нечто невероятное, не веря собственным глазам, пока не убеждался в его реальности?

— Я своим глазам всегда верю. Сомневаться повода не было. — Касым с удовольствием вступил в спор, разогревший уставшую кровь.

— Разве в Ифрикии, — продолжал Зилл, имея готовый ответ, — земледельцы не выкопали кости гигантского демона, не похожего ни на одно существо, живущее на свете? Разве китайцы не изобрели иголку, которая, куда ее ни помести, постоянно указывает на север? Разве снег не падал зимой на Багдад? Разве не говорят, что в пустыне поют пески?

— Что-то я никаких песен не слышал, — усмехнулся Касым.

— Тут нечего спорить, об этом свидетельствует слишком много источников. Мы тоже услышим, — уверенно заявил Зилл, — когда песков будет больше.

— Ты и другую песню услышишь, — рассмеялся Касым, — хлебнув вдоволь вина.

Зилл тоже посмеялся, прежде чем продолжать:

— Подобные явления, реальные или воображаемые, запечатлены в нашей памяти, просачиваются в наши сны и обретают величие в наших мифах. Сама Шехерезада обработала многочисленные легенды, вплетая их в канву своих сказок. Например, магнитный остров в Красном море, легенда о гигантской стреле, с помощью которой финикийцы доказали, что земля круглая. Здесь я вижу…

— Круглая? — перебил Касым и сел. — Ты только что сказал, что земля круглая?..

Зилл замешкался.

— Я только хотел заметить…

— Круглая? Так ты сказал? Земля круглая, да?

— Для моих рассуждений это значения не имеет, — оговорился Зилл, стараясь не отвлекаться от темы. — Просто существует легенда…

— Земля плоская, как динар, — воинственно провозгласил Касым. Он уже слышал ересь о круглой земле, знал, что она вошла в моду среди умников-книгочеев, но, как любой моряк, мало в нее верил. — Плоская. Чтобы проплыть по морю от востока до запада, требуется пять сотен лет, а суша стоит, как палатка посреди пустыни. — Таково было его убеждение, которое он приводил неизменно, отстаивая превосходство моря.

Зиллу меньше всего на свете хотелось спорить с Касымом, тем более показаться еретиком, но в то же время он не мог отступиться от истины.

— Это на самом деле не важно, — игриво улыбнулся он, — однако греки верили, что земля круглая, а до них египетские и вавилонские астрономы. Наши собственные…

— Они все ошибаются.

— …наши собственные астрономы из обсерваторий в Мерве и Пальмире подтверждают. Сам халиф собирается как-нибудь повторить Эксперимент Эратосфена по измерению земной окружности, если только найдется подходящая равнина. Впрочем, я согласен, что это пока лишь теория. Не имеет значения…

— Можно подумать, будто люди могут жить на айве, — хмыкнул Касым, ничуть не сдаваясь, не отказываясь от излюбленного представления о том, что небеса покоятся на хризолитовых горах Каф, отражение которых придает водам зеленоватый оттенок. Слыша от моряков слишком много рассказов об этом, он не мог усомниться в их правдивости. — Да и вода на шаре не удержится.

— Исследования ставят больше вопросов, чем дают ответов, — согласился Зилл. — Замечательные вопросы. Я уверен, что мы, приложив усилия, даже на них ответим.

Исхак, обычно старавшийся не высказываться при всех, всегда говоривший с Зиллом только с глазу на глаз, не сдержался.

— Почему бы тебе не приложить усилия, — вставил он, — вместо того чтоб напрасно растрачивать силы на низменные фантазии хурафы?

Зилл оглянулся, внешне пытаясь не выдать растерянности перед атакой с другой стороны.

— Не все рассказы Шехерезады фантастичны, — возразил он с улыбкой, — и не все фантазии низменны.

— Не бывает ковров-самолетов, — без промедления заявил Исхак, — а воры всегда остаются ворами.

Зилл бросил озабоченный взгляд на Юсуфа, спеша разрядить нараставшее напряжение.

— Действительно, Шехерезада несколько преувеличивает, — признал он, — выдумывает, уплотняет и ускоряет обычную жизнь. Но при этом, безусловно, знакомит нас с чудесами, которые мы в реальности вряд ли бы разглядели. Морские чудеса ведь не сплошь фантастичны?

— Нет ни русалок, ни китов размерами с остров, — провозгласил Исхак.

Тут вмешался Касым, отбросив внезапное равнодушие к спору, ринувшись на защиту морских чудес.

— Я видел в Тапробане людей, живущих на черепашьем панцире, — возразил он аскету. — И отпечатки ступней Адама в аль-Хинде, и Обезьяний остров в Китайском море, и красных муравьев, утащивших младенца на острове Михрадж! — Сверкая глазами, он с легкостью находил слова, подбирал осколки хранившихся в памяти воспоминаний, убедительно удостоверяя свой опыт.

Рассмеявшийся для разрядки Зилл неожиданно понял, что ему — хатыбу, оратору, мобилизующему перед битвой разрозненные войска, — выпадает редкая возможность воспользоваться раздором союзников и, приложив необходимое старание, всех подчинить себе последним чистосердечным цветистым призывом.

— Что б это ни доказывало, — начал он, — говорят, финикийцы сделали стрелу длиннее копья, выстругали по особым расчетам из ствола дуба, год выдерживали в масле, пропитали селитрой и серой, потом подожгли, велев лучшему воину пустить ее из лука размерами больше любой лиры. Они считали, что если земля действительно круглая, то стрела обогнет ее и вернется к ним с неба. Горящая стрела улетела за горизонт, и никто никогда ее больше не видел, определенно, не в небе, хотя и на земле ее не нашли, поэтому ничего так и не доказали. Конечно, это просто легенда, которую Шехерезада очень удачно использовала в сказке о царевиче Ахмеде…

Зилл даже не был уверен, что его кто-то слушает — Касым только что оторвал от Исхака пылающий взгляд, — но решил не отступать.

— А теперь, — продолжал он, — давайте представим, что эта история вовсе не миф. Больше того, вообразим, что стрелу подхватил попутный воздушный поток и она, не погаснув, по-прежнему кружит над миром, вечно пронзая небо. Ее видят халифы, папы, андалузские крестьяне, китайские чародеи, она изображается в наскальных рисунках древних племен, отмечена на картах магрибских астрологов, сверкает в глазах влюбленных саксов, знаменует рождение пророков, падение тиранов, смену эпох и до сих пор летит над шпилями и минаретами, над маяками и храмами, над индокитайскими факелами и монастырскими свечами, над непроходимыми лесами, враждебными пустынями, освещенными луной морями… все дальше и дальше, глядя, как бесчисленные поколения превращаются в прах за время ее полета, взмывая в небеса, где мы ее никогда не увидим, пролетая над городами, которых мы себе даже не представляем… сверкающая игла с золотой нитью, связывающая навеки людей и века…

Зилл остановился, перевел дыхание и опять улыбнулся. Костер перед ним угасал, тьма проникала под кожу.

— Вот что я почувствовал, когда принялся распространять сказки Шехерезады, — виновато и честно признался он. — Приобщение к вечности. Неизвестность и бессмертие. Я рассылаю ее рассказы за все границы и пределы. Зажигаю огонь в ночи. Путешествую в снах и мечтах. Я — ее посланец. Горящая стрела.

В тот самый момент Исхак вдруг увидел падавшую звезду — янтарный уголек, за которым тянулись две добела раскаленные нити, — сверкнувшую в темноте за спиной Зилла, сжавшуюся в яркую булавочную головку и сразу погасшую. Он быстро оглянулся на остальных, но никто больше вроде бы ничего не заметил. Исхак снова посмотрел на Зилла, как громом пораженный, но лицо юноши утонуло во тьме. Исхака потрясла ужасная догадка, что он уже когда-то видел счастливого рассказчика на рынке Растопок в одеждах с изображениями звезд и комет, отраженного теперь в каком-то волшебном стекле, насмехающемся над временем. А сейчас видел — мельком, с неведомой стороны, — настолько трагичное продолжение, что утратил дар речи.

Глава 25

огда Халис направил Махару с башни заклинателя бесов, окаменевшая фигура гигантского джинна Фуктуса пошевелилась, просыпав потоки песка, и царевич с благоговейным ужасом представил себе судьбу почтенного старца после того, как могучий демон полностью обретет прежнюю силу.

Впрочем, он не стал понапрасну тратить время, воспарил в небеса на летучем коне, придерживая сбоку посох Соломона, и направился наконец к древнему городу, где прятали Шехерезаду. Махара, изнывая от жары в воздухе над раскаленной пустыней, начал так сильно брыкаться и пятиться, что Халис выпал из седла и повис на поводьях, украшенных драгоценными камнями. Жеребец развернулся обратно к Хиджазу, Халис с трудом забрался на место, крепко натянул поводья и отдал несколько строгих приказов, вернув его на истинный путь. Вскоре солнце так разбушевалось, воздух так разогрелся, что даже пеликаньи перья на головном уборе Халиса поникли, декоративные раковины жгли кожу, как расплавленное железо, брызгавший с жеребца пот угрожал ослепить всадника. Заметив далеко внизу купу пальм над почти пересохшим прудом, Халис снизился, ища убежища. Конь и наездник всласть напились воды, досыта наелись спелыми плодами, после чего Халис, нуждавшийся в полноценном отдыхе перед встречей с бесстрашными изобретательными врагами, решил хорошенько выспаться, восхваляя Того, кто никогда не дремлет.

Случилось так, что на расположенном рядом оазисе сидел в тени под пальмой повар-набатей[65]. Халис спросил его, спокойно ли в окрестностях и можно ли отдохнуть.

Набатей ответил: «Разумеется, глупо спать среди стольких разбойников и головорезов. Поблизости рыщет сам Харадаш, и Сахиб аль-Камар, режущий людей косой, и демон Калави, обладающий яростью льва и силой десятка мужчин». Халис признал поистине неразумным засыпать без охраны. А набатей продолжил: «Позволь полюбопытствовать, зачем ты идешь по опасным местам, ища отдыха в этом оазисе? И где взял чудесного крылатого коня, один вид которого наполняет мне душу восторгом? А если расскажешь, какое у тебя оружие, то я, может быть, посоветую, как лучше обороняться».

У Халиса, часто слышавшего о коварстве набатеев, зародились подозрения, но история его была столь необычной и удивительной, он так долго пробыл в одиночестве, что, не сдержавшись, пересказал сон с явлением Шехерезады, поведал о своих приключениях в Вамлике, на магнитном острове, о почтенном заклинателе бесов, вручившем ему прославленный посох Соломона. Набатей пришел в полное восхищение, заявив, что никогда не слышал столь чудесной истории, кроме, пожалуй, его собственной. Поэтому Халис, из любопытства, попросил набатея поведать о себе и объяснить, почему он в одиночестве отдыхает в оазисе среди летней пустыни.

«Увы, — вздохнул повар, — теперь я кочевник, изгнанный из родного города за слишком высокое профессиональное мастерство».

«Что же это за город такой?»

«Он стоит на краю пустыни и зовется теперь Мединет-аль-Даик — „город смеха“. Некогда в нем жил самый разный народ — за каждым углом ты бы встретился с представителем другой культуры, профессии, веры. Но царь по своей слабости не радовался бесконечному разнообразию, опасался широкого круга идей, которые нелегко ему было усвоить, разноголосого произношения, звучавшего в его ушах, непривычных картин, запахов, действовавших ему на нервы, и спросил у визиря совета, как привести неуправляемое население в надлежащее, по его мнению, соответствие. Визирь, очень мудрый и честный мужчина, растолковал царю, что город фактически славится своеобразием, и нельзя уравнять людей, не лишив его отличительного достоинства. Объяснение царю не понравилось, и он приказал казнить визиря».

«Случилось в то же время так, что среди призванных во дворец фигляров оказался выдающийся имитатор, способный изобразить любого, от йеменца до зинджа[66], от грамматика до попрошайки, от шиита до несторианца. Изучив человеческие характеристики, он передавал их с абсолютной точностью: властно взмахивал кнутом, как настоящий погонщик мулов, бранился, как настоящий моряк, чесался, будто в самом деле завшивел. Захваченный представлением царь спросил его, знает ли он других столь же талантливых исполнителей. Тот ответил, что происходит из семьи имитаторов, проживающей в дальнем царстве. Царь приказал ему вызвать свое семейство вместе с другими известными ему имитаторами, пообещав дать им щедрое вознаграждение и поселить со всеми удобствами в царстве. Когда те прибыли, царь немедленно опустошил дворцы, казнил дворецких, разогнал слуг и девушек из гаремов, разместив вместо них имитаторов, окружавших его днем и ночью, постоянно изумляя потешными выходками и безошибочным подражанием. Вскоре имитаторы со всего мира, прослышав, в какой роскоши купаются сотоварищи, стадами потянулись в город, пользуясь царской милостью, и начали изображать на рынках торговцев фруктами, мясников и красильщиков; при дворе — кади[67], преступников и придворных; на улицах — стражников, бандитов, любителей гашиша, в храмах — имамов, раввинов, священников. Царю это стоило дорого, однако имитаторы были столь убедительны, что вошедший в город чужестранец фактически не мог заподозрить подделку».

«Потом прибыли имитаторы, ржавшие, как мулы, мочившиеся, как собаки, ходившие в плужной упряжке подобно волам, и царь, без конца потешаясь, решил, что неплохо бы выгнать из города и непокорных животных. По прошествии недолгого времени он по утрам просыпался под имитацию петушиного крика, проезжал по городу верхом на имитаторе, изображавшем мула, пока его опочивальню охраняли шесть имитаторов, изображавшие злобных тигров. В городе быстро скопилось столько имитаторов, что их уже негде было размещать, и бездомные перебирались в соседние царства, притворно завидуя, завязав трехлетнюю притворную войну с собратьями-имитаторами, в ходе которой десять тысяч имитаторов притворно погибли на полях притворных сражений до притворной сдачи агрессоров, попавших в царские тюрьмы, как притворные военнопленные».

«А потом вышло так, что один имитатор изобразил казначея, пришедшего к имитатору, изображавшему визиря, и уведомил, что при содержании многочисленных имитаторов и расходах на дорогостоящую войну в опустевшей городской казне осталось не больше дирхема. Визирь, подумав, явился к царю с предложением вновь открыть городские ворота прежним жителям, которые, возможно, вернутся в бывшие дома, будут тратить деньги в тавернах, на рынке, подавать милостыню имитаторам, изображающим нищих. Царя предложение позабавило, почти все изгнанное население возвратилось, на первый взгляд, в тот же город, который покинуло, хотя стены рушились при малейшем касании, на рынке торговали засохшими фруктами, несъедобным мясом, рыбой, издали привезенной тонувшими при малейшей загрузке баржами».

«Я сам был в том городе, изумленно бродил по слабо освещенным улицам, вернувшись в свое убогое, битком набитое жилище, обнаружив там имитатора, который занял мое место, регулярно избивая женщину, изображавшую мою жену, испробовал сваренную им жидкую похлебку, поиграл со своими якобы детьми, провел ночь с девушкой, изображавшей дочку соседа. Прожил там до тех пор, пока имитатор, игравший роль царя после смерти того, не решил выказать обеспокоенность из-за вновь наводнивших город нежелательных элементов, пусть даже просто через него проходивших, после чего он приказал всех выставить, заменив имитаторами. Поэтому мне снова пришлось покинуть „город смеха“, где трещины и щели в дворцовых стенах затыкали соломой, каналы были забиты мусором, муэдзины соревновались друг с другом, призывая к молитве, и никто ничего не замечал, покатываясь со смеху».

История изумила Халиса. Он признался, что не слыхал ничего удивительнее, и согласился, что разнообразие, подобно любви, украшает жизнь, и его невозможно подделать. По правде сказать, невзгоды набатея произвели на него впечатление, развеяв подозрения, и он с благодарностью принял предложение повара посторожить его, пока будет спать.

Впервые за долгое время Халис спокойно отдохнул, видя во сне Шехерезаду. Впрочем, он тоже снился ей в эту ночь.

Однако, проснувшись утром, полный сил и готовый пуститься в путь, Халис с ужасом обнаружил, что предатель-набатей исчез ночью с посохом Соломона, больше того — превратил в камень несговорчивого Махару, поднявшегося на дыбы и взбрыкнувшего копытами…

— Теперь дай мне поспать, Хамид, и завтра я расскажу тебе столь удивительную и занимательную историю, какой ты никогда еще в жизни не слышал.

Глава 26

асым провел ночь, чертя на песке карты. Начал с совсем простой, отметив веткой тамариска Персидский залив, две реки, пустыню, приблизительное местонахождение команды на пути к великой пустыне Нефуд, где б та ни находилась. Но ветер постоянно издевательски портил его работу, поэтому чертежи становились крупней и крупней, пока не расширились до размеров самой пустыни. Он выстроил огромные песочные замки, изображавшие багдадские дворцы, мечети Куфы и оставшиеся позади города, выкопал два ирригационных канала вместо Тигра и Евфрата, наполнив их драгоценной водой из кожаных бурдюков. Отметил место захоронения Таука крупным булыжником; каждое дерево, мимо которого проезжали, сучьями; каждую остановку галькой. Начертил на песке смелую линию, отмечавшую продвижение команды к западу, доходившую до пересохшего русла, где все сейчас спали перед дальнейшей неприятельской территорией, которую еще предстояло миновать, прежде чем их перехватят и зададут новый курс. Но даже стоя в центре гигантского макета, он чувствовал себя заблудившимся, одновременно страдая от желудочного расстройства — кишки бурлили, как горячие источники в Хите, — и от страха, что сбился с дороги, от ужаса, какого не испытывал даже в случае потери курса в море, в чем никогда, даже сейчас, открыто не признавался. Вскакивая среди ночи, Касым видел поток падавших в небе звезд — то ли война джиннов, то ли все его навигационные навыки никуда не годятся, то ли просто воображение разыгралось. Он выплескивал из кишечника зловонные струи в приступе разыгравшегося поноса и возвращался в неуютную пустынную постель, чтоб еще чуть-чуть поспать.

Касым впервые засомневался в себе. И эти сомнения, абсолютно до сих пор не знакомые ему, начинали притуплять инстинкты, порождали неуверенность. Он понимал, что надо стиснуть зубы, терпеть, ожидая непременного спасения, но в данный момент упорство ему представлялось на редкость неуместным: он был болен. По физическому состоянию Касым уступал лишь Маруфу — прожил две недели после кораблекрушения на одной крапиве и надеждах, — но сухой воздух, бесконечная плоскость равнины, отсутствие в рационе рыбы, грязная земля с ее обычаями наградили его судорогами, спазмами, лишили остроты ощущений. Хуже того, он чувствовал, как покидало его обычно бодрое настроение и, что самое страшное, рождалась зависть к тем, кто в неблагоприятных условиях сохранял присутствие духа. Ему казалось, что Зилл, Исхак и Юсуф черпали силы во взаимных спорах, прибегая к какому-то неизвестному шифру, как будто специально придуманному, чтобы Касым ничего не понял. Не будь он в таком смятении, вскрыл бы смысл с точностью и проницательностью брадобрея, не видел бы теперь в них предателей, не гадал бы, как доказать свое превосходство на деле и не пугался бы до потери сознания хищной пантеры. В какое-то лихорадочное мгновение, наполовину очнувшись, он услыхал непонятные звуки, демонический хохот и узнал смех Даниила. После гибели Таука копт как бы ушел в себя, погрузился в идиотизм или в другое опасное состояние, и Касым, желая приструнить Даниила, с помощью дисциплины прочистить ему мозги, обходился с бывшим ныряльщиком особенно круто, приказывая всю ночь стоять в дозоре, несмотря на его дурное душевное состояние. Сначала Даниил с маниакальной готовностью исполнял поручения. А сейчас в отрывистом лае бешеной собаки Касым впервые услышал настоящее сумасшествие.

Он с трудом опомнился, увидев две фигуры на равнине над руслом, но как только поднялся на ноги, земля под ним заколыхалась корабельной палубой, внутренности свернулись в плотный клубок, изо рта хлынула кислая рвота, и Касым сразу рухнул на четвереньки. Сделал несколько глубоких вдохов, набрав в грудь уже согревшийся воздух, проморгался, протер глаза от пыли, посмотрел на небо, где в зодиакальном свете ложной зари виднелись первые проблески дня. Встал, стараясь сохранить равновесие, нечаянно наступил в другую лужицу блевоты еще кого-то стошнило, — едва не угодил в дотлевавший костер, с трудом потащился к хохотавшему Даниилу и рядом с ним тупо стоявшему Маруфу, который ощупывал наглазную повязку.

— В чем дело? — сварливо спросил Касым, вынужденный повторить вопрос, в первый раз прозвучавший невразумительным хрипом.

— Ушли, — прохохотал Даниил.

— Кто? — Сначала капитан подумал, будто речь идет о Юсуфе, Исхаке и Зилле, но, бросив быстрый взгляд на дно русла, увидел их спящими.

— Две верблюдицы, — объяснил Даниил.

Касым поспешно оглядел животных, бродивших поблизости — Сафру, черную верблюдицу Таука, еще трех с ногами, забрызганными зелеными экскрементами, — и вновь обратился к копту: — Что ты мелешь? Какие верблюдицы?

— Две, — махнул вслед рукой Даниил. — Просто взяли и ушли.

Касым принялся пересчитывать. Действительно, вместо семи осталось лишь пять.

— Куда они ушли? — требовательно спросил он.

— Обратно в Багдад, — ответил Даниил, сдерживая ухмылку.

Касым сердито прищурился.

— С ума сошел? — рявкнул он, только сильнее рассмешив Даниила. — Почему ты их не удержал?

— Они привязаны не были.

— Почему не остановил? — громче переспросил Касым.

— Такова воля Аллаха, — заявил Даниил.

Касым чуть не ударил копта — за глупость: потеря двух верблюдиц большого значения не имеет, — и тут вдруг с содроганием вспомнил, что их вечером не разгрузили, значит, они исчезли вместе с провизией и частью выкупа.

— Будь ты проклят! — заорал он на рассмеявшегося Даниила и бросился к Сафре. — Куда они пошли? — крикнул Касым, оседлав верблюдицу. — Показывай, дурак! — И, даже не дождавшись, когда копт махнет на восток, развернул животное, ринувшись безнадежную в погоню. Он несся как сумасшедший, будто безумная скачка могла избавить его от болезни и вернуть власть. Вскоре заметил на голой земле две разбившиеся корзинки с погибшими голубями и еще быстрее погнал Сафру. Промчался по омытой рассветом равнине мимо пустого бурдюка из-под воды, похожего на опавшее легкое, но нигде не заметил ни следа, ни признака верблюдиц, вообще ничего. Касым, в любом случае, плохо ориентировался в пустыне — следы разглядеть здесь труднее, чем в море, — поэтому его решимость сразу разбилась вдребезги о суровую реальность: верблюдицы либо куда-то свернули, либо, сбросив лишний груз, бежали, слишком быстро. Касым уже отъехал на опасное расстояние, когда начало светать. Он понял, что должен вернуться, пока совсем не сбился с пути. Поэтому Касым слез с верблюдицы, слегка размялся, снова взобрался на спину Сафры и направился обратно к речному руслу, обливаясь потом и чувствуя, как кишки раздирают какие-то непонятные когти.

— Воды дайте, — прохрипел он, добравшись до остальных в жестком серебряном утреннем свете, и выдавил несколько капель из тощего бурдюка.

— Последняя, — предупредил Юсуф.

Касым вытаращил на него глаза.

— Остальные бурдюки исчезли с бежавшими верблюдицами, — объяснил вор. Беглянки вдобавок унесли единственного уцелевшего голубя, оставшиеся запасы хлеба, сахара, корицы, две тысячи динаров выкупа.

— Я не успел заметить, как они убежали, — пробормотал Даниил, стоя в сторонке.

Касым повернулся к нему:

— Дурак, почему меня не разбудил?

— Верь Аллаху и стреноживай ноги верблюдам, — процитировал Даниил. — Разве не так сказал твой Пророк?

— Мой Пророк? — Касым пристально вгляделся в безумные глаза копта. — Ты меня обвиняешь?

— Верблюдицы оставались без привязи, — упрямо твердил Даниил.

— Ты меня обвиняешь? — переспросил Касым с нараставшим гневом.

— Ты капитан, — сказал Даниил, оскалив в ухмылке желтые зубы и как будто напрашиваясь на оплеуху.

Касым отвесил бы ее, готовясь занести кулак, но в тот самый момент очередной приступ рвоты заставил его вдвое согнуться, изрыгнув из себя содержимое.

— Смотри, чтоб тебя не постигла судьба ибн-Малика, — умудрился выдавить он между спазмами и позывами, вновь загадочно намекая на сына аль-Аттара, чего никак не мог понять Зилл, пока позже Юсуф ему не объяснил.

Они ехали в стеклянных волнах жара с воспаленными глазами, пересохшими губами, отбросив вместе с надеждами красные вязаные изары. Всех, кроме Маруфа, тошнило, мучил понос; они не могли объяснить причину болезни. Юсуф винил финики Шахрияра, а Касым масло. Единственное облегчение доставляли беседы.

— Толстяк ибн-Малик, сын аль-Аттара, — объяснял Юсуф Зиллу, — был просто невыносимым плаксой и нытиком.

В доме на улице Самайда ибн-Малик постоянно задирал и обижал Зилла, который всячески старался держаться от него подальше, но никогда не желал ему зла, тем более насильственной смерти. Теперь же объяснения и тон Юсуфа вместе с прежними намеками Касыма неотвратимо намекали на убийство.

— Не думай, мы его не убивали, — заверил Юсуф.

— Правда? — с надеждой переспросил Зилл.

— Не убивали, — вздохнул Юсуф, давая понять, что истина гораздо хуже. — Ибн-Малик умер от голода. Мы потерпели крушение. Он был самым слабым и быстро погиб, не дождавшись спасения.

Объяснение было столь невинным, что все сказанное Юсуфом дальше просто не укладывалось в голове Зилла.

— И мы его съели, — спокойно продолжал Юсуф. — Вот так вот. Пришлось. Ничего удивительного.

Зилл постарался не выказать отвращения.

— Обстоятельства иногда вынуждают на немыслимые поступки, — растолковывал Юсуф. — Такова жестокая реальность.

Зилл с трудом сглотнул — горло пересохло.

— Исхак тогда… с вами был? — спросил он.

— Еще нет, — ответил Юсуф, не поняв значения вопроса.

— А кто?

— Таук, Даниил, Маруф. Мы ели чаек, листья, насекомых и тем более не могли отказаться от свежего трупа. Его, видно, нам послала судьба.

— Такова была воля Аллаха?

— Может быть, ибн-Малик ничего полезнее в своей жизни не сделал.

Зилл снова сглотнул:

— Вы дяде моему рассказали?

— Вряд ли бы он захотел это услышать.

«Но ведь, — подумал Зилл — аль-Аттар настолько не любил родного сына, что, возможно, одобрил бы такой конец».

— Все равно, не имеет значения, — хмыкнул Юсуф. — Мы все вместе простили друг друга. С твоей стороны неразумно судить нас.

— Предоставлю суждение высшей власти.

— Я вовсе не о том говорю. Просто хочу тебя подготовить на случай, если снова возникнет подобная необходимость. В борьбе за выживание нет ничего невозможного.

Зилл посмотрел вперед на раскачивавшуюся фигуру Касыма и дальше на раскаленную равнину.

— Не верю, что дойдет до этого.

— Надеюсь, действительно не дойдет. Хотя глупо было бы отрицать, будто ты не понимаешь, что мы сбились с пути. Заблудились с самого начала.

Эта мысль не понравилась Зиллу сильней людоедства.

— Нам даны были четкие указания, — возразил он.

— Слишком четкие, правда? — мрачно переспросил Юсуф, опасливо оглянулся на остальных, убедился, что никто на них не смотрит, пошарил в одеждах, вытащил сложенный листок бумаги. — Вот то, о чем ты говоришь — листок с инструкциями, полученный в Куфе.

— Ты его сохранил? — удивился Зилл.

— Вытащил у Касыма из кармана, — признался Юсуф, протягивая ему бумагу. — Присмотрись поближе. Ты же переписчик. Какими, по-твоему, письменами написано сообщение?

Зилл на ходу развернул шуршавший лист, хмуро глядя на неуклюжую смесь угловатых букв и округлой скорописи.

— Отчасти похоже на куфическое письмо… — заключил он, — а отчасти на насху.

— Безобразное сочетание, — подтвердил Юсуф. — Как будто записку писал человек, учившийся по надписям на глиняной посуде.

— Возможно, — неуверенно согласился Зилл, пока еще не понимая сути.

— Первая записка, показанная нам Гаруном аль-Рашидом, была написана крупным почерком тумар, которым составляются официальные документы.

— Помню…

— Кроме того, она была написана на тряпичной бумаге. А эта — жесткая, индийская… военная… — Юсуф забрал листок и надежно припрятал.

— Хочешь сказать, указания дали не похитители, а какие-то другие люди? Кто же?

— Те, кто рассчитывал сбить нас с пути, просчитавшись во второстепенных деталях.

— Зачем кому-то сбивать нас с пути?

— Не могу пока точно сказать.

— А еще, конечно, возможно, — добавил Зилл, стараясь не впадать в уныние, — что записки написали разные похитители.

— Возможно. Только я на кон свою жизнь не поставил бы.

— Ты уже рискнул своей жизнью, — напомнил Зилл, — оставшись с нами, не вернувшись назад. Значит, сам своим словам не веришь.

— Не совсем убежден, — согласился Юсуф.

— Да…

— Однако убеждение с каждым днем крепнет.

Зилл покачал головой:

— Ведь еще есть пророчество, которое сулит нам удачу.

— Твое счастье, что веришь пророчеству. У меня только страхи и опасения.

Ехавший впереди Касым неожиданно подозвал к себе вора.

Тот вздохнул в ожидании очередного скандала.

— Вновь должен тебя оставить, — огорченно сказал он Зиллу. И перед отъездом не удержался от небольшого язвительного замечания, доверительно посоветовав: — Хорошенько запомни. Когда мы ели вкусного ибн-Малика, нашему капитану достался член и яйца. Если еще раз попробует прибрать тебя к рукам, просто вспомни об этом.

— Что такое скала?

Юсуф невольно нахмурился, редко слыша от Касыма такие загадочные вопросы.

— Скала? — переспросил он.

— Ты слышал.

— Скала… — Юсуф силился подыскать подходящее определение. — Крупный камень…

— Что такое «крупный камень»? — нетерпеливо допытывался Касым.

Юсуф понял, что у капитана есть некая цель, а он — подчиненный — обязан изображать тупицу, чего ему не хотелось по какой-то необъяснимой причине.

— Крупный камень, подобно всему прочему, сотворен Аллахом.

— Правильно, — согласился Касым, хоть и не ждал такого ответа — Скала, камень… — Он безнадежно запнулся и с трудом продолжил, надеясь внятно сформулировать мысль: — Чего беспокоиться о скале и ее существовании? — Он слышал однажды такое высказывание и, даже не уверенный в его уместности, хотел просто высказать недовольство.

— Мы с мальчиком не о камнях говорили.

— Камни, сказки, жизнь, смерть… — проворчал Касым, точно не видел разницы между перечисленными понятиями. — В последние дни вы нередко толкуете у меня за спиной.

— Я от тебя не прячусь, когда разговариваю.

— Что там у вас за секреты, которыми со мной нельзя поделиться?

Раньше Юсуф сдался бы при любом намеке, умаляющем достоинство капитана, при вывернутом наизнанку комплименте, прочем великодушном жесте, а теперь, в гнетущей жаре, с больной головой и пересохшим ртом, понял, что слишком устал для этого.

— Мы беседуем, чтобы время убить, — сказал он, — позабыть о жаре и о жажде.

— Для моряка у тебя чересчур золотые уста.

— Некогда я был каллиграфом.

— Для меня ты всегда моряк, — заявил Касым — Или вор, если на то пошло. Поговори со мной, чтоб я забыл о собственной жажде.

Неожиданно не сумев найти слов, Юсуф вдруг словно впервые увидел глубочайшую пропасть, отделявшую его от капитана. Так долго и успешно ее игнорировал, что почти поверил, будто сам родился среди волн, никогда в жизни ни о чем не мечтая, кроме сытого брюха и вставшего члена. Теперь же…

— Давай о Данииле поговорим, — предложил он.

— Чего с ним?

— Опасаюсь за его здоровье.

После бегства двух верблюдиц Касым заставлял Даниила идти пешком. Копт без конца посмеивался, не выдавая смертельных мучений.

— Я должен отдать ему свою верблюдицу и расстелиться ковром под ногами, так, что ли?

— По-моему, он умрет от жары, если мы вскоре не найдем колодец.

— Мы все умрем, если вскоре не найдем воду. — Касым впервые признал, что команде, возможно, угрожает гибель, и мигом нашел подходящего козла отпущения, ответственного за пропавшие бурдюки.

— Даниил во многом еще мальчишка, — заметил Юсуф.

— И я был когда-то мальчишкой. А глупостей не делал.

— Его друг погиб.

— И у меня друзья погибали.

— Солнце сводит его с ума.

— Да? А я, что, не под тем же солнцем живу? — переспросил Касым. — Разве оно меня сводит с ума?

— Едва ли он способен переносить тяготы так, как ты. Как любой из нас.

— Чем это он заслуживает особого обхождения?

— Я просто не думаю, что в такой ситуации наказание идет на пользу.

— Он свихнулся. Ты его видишь. Слышишь, как хохочет.

— Подольше помочись на любое растение, и на нем шипы вырастут.

Касым хотел сплюнуть, но слюны не нашлось.

— Не оспаривай мои решения, — буркнул он. — Предупреждаю.

Капитан бросил вызов; Юсуф редко чувствовал столь горький вкус отступления. Он отвел глаза, глядя в трепетавший от жары воздух, и задумчиво напомнил:

— Тебе всегда нравился Даниил.

— Никто мне не нравился, — отрезал Касым, хотя фактически трудно было холодно относиться к смешливому парню.

— Прискорбно было бы лишиться надежного подручного на палубе.

— Если когда-нибудь нам удастся вернуться на палубу, — с неожиданно мрачным прозрением сказал Касым, — мне будет глубоко плевать на подручных.

Они ехали по кремнистой равнине, где жизнь, кажется, существовала только в воспоминаниях: в окаменевшем верблюжьем помете, начисто ободранных грифами скелетах антилоп, засохших стволах деревьев, кольях на месте бывших палаточных лагерей. В мерцавшем жаре, поднимавшемся от равнины под убийственно палившим солнцем, оживали зловеще дрожавшие миражи, которые вскоре затмили единственный зрячий глаз Маруфа, объявившего сперва, будто поблизости видит источник, потом караван нагруженных мулов и путников, потом чудовищную змею, и, прежде чем команда успевала оправиться от недоумения и разобраться в происходившем, все растворялось в клубах раскаленного воздуха, существенно подрывая доверие к единственному достоинству Маруфа, оправдывавшему его существование вместе со сверхъестественной нечувствительностью к боли. Поэтому, когда Маруф почуял неподалеку колодец, ему сперва никто не поверил Маруф и сам быстро в себе усомнился, так что они вполне могли проехать мимо, если бы он в надежде спасти репутацию в последний раз настойчиво не повторил, что вода рядом, на расстоянии лошадиного галопа.

— Колодец, — с максимально возможной убедительностью проговорил Маруф. — Точно вижу.

— Успокойся, — бросил Касым. Но сам пришел в такое отчаяние, что, вместо того чтобы, не оглядываясь, продолжить путь, как поступил бы в обычных обстоятельствах, действительно повернул и присмотрелся. Кажется, что-то заметил, как ни противно было ему в этом признаться, но и не мог с уверенностью утверждать. В любом случае, он вновь почувствовал гордость — нечастая радость, — развернув, к удивлению других, верблюдицу, чтобы взглянуть поближе.

Собственно, верхний край колодца находился на уровне земли и не был виден на расстоянии; они заметили только ореол вокруг выцветшего верблюжьего помета и блеск почти сломанного ворота.

— Может быть, вода высохла, — предположил Юсуф, когда все жадно столпились вокруг.

— Не высохла, раз так воняет, — радостно возразил Касым.

— Чую, — подтвердил Маруф. — Рыбьим жиром пахнет.

— Вот видите? — торжествующе спросил Касым.

— Может быть, ее пить нельзя, — заметил Юсуф.

— Я пил воду, которая простояла недели, кишела червями. Меня никакая вода не отпугивает.

— Правда, ты пил воду в Басре, — признал Юсуф. — Не знаю, все ли к этому готовы.

Колодец являл собой жалкое зрелище: ворот погнулся, растрескался, веревки ослабли, провисли. Они опустили в него кожаный бурдюк и, вытаскивая его затем, с надеждой прислушивались к падавшим глубоко внизу каплям. Но на полпути бурдюк зацепился за что-то.

— Не идет дальше, — буркнул Маруф, щурясь в колодец и дергая ворот. — Где-то застрял, как за зуб зацепился.

— Пускай кто-нибудь спустится и отцепит, — решил Касым, щурясь на Даниила. — Ты, — велел он. — Полезай.

Даниил рассмеялся сквозь зубы.

— Я полезу, — шагнул вперед Исхак.

— Нет, я, — Юсуф отодвинул аскета в сторону.

Касым неодобрительно насупился.

— Я хочу, чтобы он полез, — ткнул он пальцем в Даниила.

— У меня опыт есть, — напомнил Юсуф, умевший ловко лазать по стенам.

— Я сказал, он. И пускай поторопится.

Юсуф, никому не оставив времени для споров, уже схватился за одну веревку и начал спускаться в колодец.

— Эй! — крикнул Касым. — Эй!..

Но было слишком поздно: вор канул, словно труп в могилу. Он обнаружил, что стены колодца только сверху выложены досками и обвязаны прутьями; дальше шел красноватый песчаник, скользкий на ощупь, поэтому он вынужден был снижаться, наудачу отталкиваясь ногами, стараясь не запутаться в веревках. С глубиной влажность росла, сильней пахло серой, дышать можно было лишь ртом. Он разок поскользнулся и сразу представил, будто земля поглощает его, точно так же, как Таука в последнем сне. Юсуф завис на месте, тяжело дыша, переживая радостное мгновение подземного одиночества. Затем вновь пошел вниз, добрался до перекосившихся стертых планок, за которые зацепились веревки, прибил их кулаком на место, чтобы не загораживали просвет, умудрился высвободить веревки, обрушил пинками обломки дерева, спровоцировав очередную беду, когда они посыпались на бурдюк, а ему на голову чуть не рухнули остатки подъемного ворота. Наконец он крепче вцепился в веревки и поспешно полез наверх, задыхаясь, с тяжелой болезненной пульсацией в голове.

Протухшая зловонная жидкость показалась водой из источника Зазаванда. Касым победоносно фыркнул при виде полного бурдюка и стал глотать воду быстрей, чем вино.

— Вода для настоящих мужчин, — удовлетворенно причмокнул он. — Прямо из колодца, полезная для организма, молоко земли!

— Очень уж… кислая, — проворчал Зилл с недовольной гримасой.

— Ну, не ангельская вода из Тигра, правда, мальчик?

Приведя команду к долгожданному колодцу, Касым возгордился. И совсем не питая отеческих чувств к попутчикам, навсегда проникся презрением к усомнившимся. Много дней он терпел перешептывание за своей спиной, а теперь ощущал себя победителем, даже не пытаясь скрыть чувства превосходства.

— Вода! — всхрапнул он, чуть не вылив ее на себя. — С ней можно жить, можно влить ее в глотку! Чтоб вас черти побрали, далеко ли уедете на словах? — Он сделал последний полный глоток, от души плюнул в пустыню, потом вылил остатки над собственной головой, глядя на остальных, пьяный, мокрый. — В ней можно купаться, по ней можно плыть, испражняться в нее, пить и трахать! А со словами что можно сделать? А? — Видя, что никто не собирается спорить, преждевременно объявил себя победителем и верховным начальником.

— Эх, — весело крикнул Касым, — а вы думали, что я сбился с дороги, да? Не поверили мне? Ну и черт с вами со всеми, пиявки. Мы направляемся к великому песчаному морю. Найдем проклятую царицу. Я покорю пустыню! Пускай во мне никто больше не сомневается!

Он случайно оглянулся как раз в тот момент, когда Зилл слезал с Сафры, предложив Даниилу занять его место.

— Ты чего это делаешь?!

— Да что тут такого? — улыбнулся Зилл. — Мне полезно пешком пройтись.

— Сейчас же сядь обратно.

— Пусть Даниил немного проедет.

— Предоставь мне решать. Немедленно садись.

— Я хотел бы размяться…

— Не желаю ничего выслушивать от раба, — отрезал Касым. — Не хочу, чтоб твой дядя обвинил меня, когда свалишься. Сейчас же садись…

— Тогда я пойду, — вмешался Исхак, тоже опустив верблюдицу на колени. — У меня дяди нет, я сам за себя в ответе. Я пойду.

— И я пойду с ним рядом, — заявил Зилл. — В любом случае, Сафре надо отдохнуть. Она устала после утренней погони.

Касым взглянул на обоих, но теперь, вновь вернувшись на главную роль, когда больше ничего не надо доказывать, вдруг решил, что возражать не стоит.

— Верблюдицу желаете поберечь? — вопросительно фыркнул он, не считая нужным даже насмехаться. — Значит, оба с ума сошли. Ненормальные, как дельфины. Ну и пропадите оба пропадом. — Он развернул свою верблюдицу и двинулся вперед, существенно ускорив шаг.

Даниил, не обронив ни слова благодарности, влез на верблюдицу Исхака и тронулся в песчаной дымке, ведя рядом Сафру без седока. Зилл с Исхаком быстро отстали, но с виду аскет был спокоен.

— Капитан нас не бросит.

— Он неплохой человек, — согласился Зилл, — когда хочет казаться хорошим.

— Не бросит исключительно ради возможного обеспечения численного превосходства, — уточнил Исхак. — Вот что я имею в виду.

Зилл задумался, а потом повторил:

— Но он все-таки неплохой человек.

— Разве можно по себе судить о других? — пробормотал Исхак.

Зилл оценил осуждающий комплимент.

— Может, ты на это не способен, — предположил он, — подмечая в других те же самые слабости, которые чрезмерно преувеличиваешь в самом себе. Я хочу сказать, непропорционально преувеличиваешь, превращая их в недопустимый грех.

— Похоже, ты все-таки взял на себя роль судьи.

— Надеюсь, что нет, — честно ответил Зилл, и в глаза ему стекла со лба струйка пота. — Но разве ум не драгоценнейший дар? Ты одарен настолько, что вечно останешься богачом, занимаясь благотворительностью лишь ради собственной пользы.

Они шли, плотно закутавшись от солнца. Зловонная вода не освежила, а вызвала тошноту, глаза застлал туман, сгущенный накатывавшимися волнами жара, но они терпели, не жалуясь, шагая вперед и вперед, пока не увидели очередную гряду древних столовых гор да полупризрачные фигуры Касыма и остальных членов команды, которые, казалось, тоже замедлили ход или вовсе остановились, как бы дожидаясь отставших.

— Если мы должны делиться умом и талантом, — продолжал Исхак, — зачем ты его разбрасываешь куда попало? Вспомни, чернила ученого — но не рассказчика, — священнее крови мученика. А любые стрелы, горящие и простые, очень скоро падают на землю.

— Может быть, сказки Шехерезады проживут дольше истории наших жизней.

— Тем более лучше от них отказаться.

— Не хочешь, чтоб Аладдина помнили после того, как забудут тебя?

— Не хочу, чтобы помнили Аладдина, забыв Мухаммеда, — прошептал Исхак, подходя к остальным, которые действительно остановились, хотя вовсе не из-за них, как вскоре выяснилось. — Да не допустит Аллах невозможного.

Нет на свете более благородной картины, чем мужчина верхом на коне с соколом на охотничьей рукавице.

Лицо на удивление гладкое для бедуина, волосы заплетены в косички, зоркие молодые глаза, свободные одежды, на голове повязка песочного цвета. Он прямо держался в седле, как бы желая выглядеть импозантнее, бессознательно поглаживал головку красновато-коричневой птицы, пока члены команды — четверо верхом на верблюдицах, двое следом за ними пешком, — приближались, глядя на него с той же опаской, как и он на них. Красавец конь с выгнутой грудью, нежными глазами нервно всхрапывал. Сокол в колпачке балансировал на кожаной рукавице, вертя по сторонам головой.

Остановив верблюдицу на почтительном расстоянии, Касым сдержанно приветствовал мужчину.

Бедуин, перестав поглаживать птицу, ответил приветствием, не спуская с них глаз.

— Вы с пути сбились, — молвил он ровным тоном, не допускавшим агрессии.

Касым прокашлялся:

— Что это значит?..

Бедуин мельком оглядел пустыню, словно ответ был слишком очевиден.

— А где мы должны быть? — сдержанно проворчал Маруф. — Если не здесь, то где?

Бедуин посмотрел на него и сказал после паузы:

— В Батн-аль-Иблисе — «дьявольском логове».

— Ты один тут? — уточнил Касым. Бедуин не ответил. Возникло неловкое молчание.

— Красивая птица, — испытующе проговорил Юсуф.

Бедуин взглянул на вора.

— Балобан?[68]

Бедуин не стал врать.

— Он самый.

— А как его зовут?

Бедуин преисполнился нескрываемой гордости:

— Аль-Наддави.

— Для чего у него на хвосте бубенцы?

— Чтобы пугать добычу.

— Чтоб она испугалась и села? — допытывался Юсуф.

Бедуин оценил ход его рассуждений.

— Вот именно.

— Честный охотник не расставляет ловушек, — заметил Юсуф.

Бедуин сверкнул глазами: вор пришелся ему по душе.

— Мы из Насибина, — бессмысленно соврал вмешавшийся Касым. — Просто мимо проходим.

— Ищете дорогу паломников?

— Нет, — быстро сказал Касым — Нам Дарб-Зубейда не нужна.

Бедуин вопросительно взглянул на них.

— Далеко ли пустыня Нефуд? — спросил Юсуф.

— Вы идете в Нефуд? — переспросил бедуин, впервые проявив любопытство.

— Да нет, — снова вставил Касым, — не совсем.

— Через день, — обратился бедуин к Юсуфу, — увидите вытянутые пальцы пустыни Нефуд.

— Если пойдем в ту сторону, — добавил Касым.

Бедуин промолчал, с опаской наблюдая за подходившими Исхаком и Зиллом.

— Ты здесь птицу натаскиваешь? — уточнил Юсуф. — Аль-Наддави?

Бедуин рассеянно погладил сокола:

— Он должен сам в себя поверить, прежде чем мы ему снова начнем доверять.

— Хороший охотник?

— В лучшие дни добывал по десятку.

— Даже сейчас находит добычу. — Юсуф красноречиво взглянул на две заячьи тушки, висевшие сбоку на седле бедуина рядом с бубном. — Почему же к нему потеряли доверие?

Бедуин с огорчением вспомнил случившееся:

— Один ублюдок его замарал.

— Пометом?

— Зелеными смолистыми выделениями, которые на него налипли. С тех пор он уж не тот, что прежде.

— Поэтому ты приезжаешь сюда даже летом?

— Приходится.

Юсуф кивнул в молчаливом восхищении.

— Откуда же ты направляешься? — спросил Касым напрягшегося и промолчавшего бедуина. — Кого-нибудь видел недавно поблизости? Каких-нибудь незнакомцев?

— В летней пустыне все незнакомцы.

— Никого, кому тут быть не следует?

— До сей самой минуты, — откровенно признал бедуин.

— А где демон? — пробубнил Маруф. — Головорез? Где прячется?

Бедуин вытаращил на него глаза.

— Калави, — деликатно подсказал Юсуф. — Разбойник, о котором кругом идут слухи.

Бедуин заморгал, даже конь его забеспокоился.

— Слышал о нем? — допытывался Юсуф. — Знаешь его?

— Мой народ не хочет слышать имя этого дьявола, да будут бесплодными его жены.

— Значит, он действительно существует?

— Это не мужчина, а злой дух, вместе со всем своим племенем, да провалятся их лагеря в глубину раскаленных песков. Если доживете до встречи, они станут последними, кого вы в жизни видели. Не ходите в Нефуд.

— А мы и не идем, — заверил Касым.

— Вам еда нужна, — продолжал бедуин, — а я почти ничем не могу, поделиться.

— Мы ничего не просим, — вставил Юсуф.

— Вот, — сказал бедуин, сняв с седла тощую заячью тушку. — Это подарок не мой, а Аллаха. Дал бы воды, да нам с аль-Наддави самим едва хватит.

— А колодцы? — спросил Касым, хватая добычу без каких-либо слов благодарности. — Есть тут еще колодцы?

— Всеми колодцами отсюда до пустыни Нефуд завладел дух. Нельзя ими пользоваться.

— Мы не идем в пустыню Нефуд.

— Там, откуда идете, самый ближний колодец — Фардж-аль-Ифрита, что означает «ведьмина дырка».

— Как бы мы его узнали?

— По сломанному вороту. Может, уже прошли мимо.

— Нет, — соврал Касым, — ничего подобного не видели.

— Значит, вам улыбнулся Аллах. Несколько дней назад туда свалился один человек из бану Килаб. Пройдет не один месяц, прежде чем оттуда можно будет пить воду.

Команда вновь отправилась в путь, а бедуин снял колпачок с сокола, готовя к полету. Птица уставилась путникам вслед остекленевшим взглядом, от которого содрогнулся бы авгур[69].

Сокольничий миражом маячил на горизонте, когда они вскоре остановились в тени сожженной солнцем столовой горы.

— У меня предчувствие, — объявил Касым и умолк, намекая на серьезность дальнейшего сообщения.

— У нас у всех предчувствие, — сказал Юсуф, имея в виду кишечное расстройство, поразившее команду после известия о трупе в колодце.

Касым его проигнорировал.

— Как там того бандита зовут?

— Калави.

— Ну ладно. — Он вновь помолчал. — Может быть, он и есть преступник, укравший сказительницу…

Остальные задумались.

— Сообразите, — предложил Касым, довольный всеобщим молчанием. — Послал нас в пустыню Нефуд, где сам прячется. Поджидает.

Как ни пугала подобная перспектива, Зилл старался сохранять оптимизм.

— Если так, мы должны храбро держаться, к чему, по-моему, вполне готовы.

— Я-то храбро держусь, — хмыкнул Касым, — да вот за тебя опасаюсь.

— По-моему, Калави не похититель, — возразил Юсуф.

— Да? — подозрительно глянул на него Касым. — Почему?

Юсуф старался не смотреть ему в глаза. Он понимал, что у Касыма вызвало раздражение сообщение, что найденный колодец, вопреки ожиданиям, не живительный источник. И в данный момент капитан особенно грозен и не допустит ошибочных выводов.

— Разбойники-бедуины так себя не ведут.

— Да? Можно подумать, ты хорошо знаком с бедуинами.

Юсуф пожал плечами.

— Разве бедуины никого раньше не похищали?

— Чтоб войти в такой город…

— В какой?

— Чтобы войти в многолюдный город вроде Багдада, — упорно твердил Юсуф, — привести в исполнение изощренный план… нужна немалая ловкость и хитрость.

— По-твоему, бедуины не хитрые?

— Не столь алчные.

— Это разбойники, а не имамы. Если в деле замешаны другие хитрецы, почему мы до сих пор никого не видим?

— Может быть, где-то вышла ошибка, — предположил Юсуф.

— Ты меня обвиняешь?

— Только предполагаю, что нас намеренно сбили с пути.

— Да? И кто же?

— Не могу сказать.

— Не имеешь понятия, — усмехнулся Касым. — Ни о чем вообще не имеешь понятия, только споришь и споришь, никогда ничего не доказывая.

— Сам подумай. Зачем разбойники посылают нас в такую даль, подвергая смертельной опасности, когда мы везем ценный выкуп?

— Затем, что ждут нашей смерти, — заявил Касым, считая ответ вполне очевидным. — Мы все погибнем, они возьмут выкуп и убьют сказительницу, полностью добившись желаемого.

— Мы уже потеряли часть выкупа. С каждым днем возрастает возможность еще чего-нибудь потерять. Какой смысл?

— Прямой, — уперся Касым — Есть пророчество, правда? Выживет только один из всех, на что они рассчитывают. Но это буду я. Сам с ними разберусь. Никого не боюсь. Что можешь возразить?

Юсуфа прошибла холодная дрожь — может быть, просто пот побежал по спине, или, скорей, возникла реакция на картину, вставшую как бы перед внезапно прозревшими глазами: усталая, пропыленная и больная команда с пересохшей пергаментной кожей, воспаленными опухшими глазами, всеми прочими признаками полного истощения. Пустыня оказалась для них более жестокой, чем море, сильно изменив мужчин даже внешне: загоревшая кожа Касыма побагровела, местами вздулась, зашелушилась, как от чумы; от жажды даже горб уменьшился, опал, как у верблюда; на небритой голове аскета взошла садовой травой седая растительность, подчеркнув его возраст; Зилл уже не казался юным мальчиком — смертельная усталость, пожалуй, впервые ослабила его вечный энтузиазм. Даниил был на краю гибели. Казалось, даже закаленный Маруф, много лет просидевший под солнцем на марсовой площадке, долго не протянет.

— Что можешь возразить? — обжег его взглядом Касым.

Юсуф с колоссальным усилием принудил себя взглянуть прямо в глаза капитану. Он увидел в них гнев, безумие, горячность, возможно, сулившие всем гибель, но в то же время понял, что настал единственный подходящий момент для отпора… для бунта. Однако, к стыду своему, не нашел в душе храбрости. Пока еще не разобрался в себе.

— Ничего, — бросил он. — Нет у меня никаких возражений.

Как ни странно, Касым был разочарован.

— Угу, — угрюмо буркнул он. — Ну… и ладно. — И повторил: — Ну и хорошо.

Последовало неловкое молчание.

— У нас последний голубь остался, — напомнил Зилл. — Аль-Рашид с царем Шахрияром ждут известия, что мы уже добрались до Батн-аль-Иблиса. Что у нас все в порядке.

—; Да? — подозрительно прищурился Касым. — У нас все в порядке?

— Более или менее… — выдавил Зилл, — …насколько возможно.

— Ну, тогда посылай свою птицу, — презрительно разрешил Касым. — Это никакого значения не имеет, и я в том не нуждаюсь. Посылай, мне плевать.

Капитан блефовал. Голубь остался последним звеном, связывавшим их с Багдадом, сигналом тревоги, в ответ на который может начаться спасательная операция силами армии или барида — кто знает? Команда со страхом и сомнительной надеждой наблюдала, как Зилл вытаскивал голубя из корзины и прикрепляет записку. Нервничавшая, измученная жарой птица поникла, отчаянно хлопая крыльями, и Зилл нежно погладил ее, прежде чем выпустить в воздух. Стараясь прийти в себя, вспомнить технику полета после долгого отсутствия практики, голубь нырнул, пал на землю, чуть пошагал, прихрамывая. Никто не успел подбежать к нему — он внезапно ринулся вперед, взмыл в воздух с неожиданной силой, лихорадочно заработал крыльями, выправился, все увереннее поднимаясь в небо на волнах жара, воспарил, сориентировался, инстинктивно направляясь к востоку, и вскоре превратился в летящую точку. Почти не возникало сомнений, что ничто его не остановит — ни жара, ни расстояние, ни усталость — он продержится на одной надежде.

Но когда голубь порхнул мимо стоявшего вдали сокольничего, аль-Наддави метнулся и сбил белую птицу с неба, как орех с ветки.

Глава 27

оэт, сын ибн-Шаака, вычитал где-то прелестное сентиментальное замечание, будто важна не цель, а движение к ней. По убеждению Ибрагима, удачная охота не обязательно должна заканчиваться убийством: цель гораздо существеннее результата. Ибн-Шаак нежно любил мальчика, все бы отдал за обладание его даром, единственный раз попытав свои силы в поэзии, сочиняя любовную песню для первой жены, чего теперь ужасно стыдился, но радовался, что сыну никогда не доведется сталкиваться с жестокими реалиями шурты, где важны одни результаты, а способ не имеет значения.

В распоряжении ибн-Шаака находились силы безопасности численностью более шести тысяч, включая внештатных сотрудников; иногда под его начало передавались солдаты; имелись разнообразные информаторы, начиная с хозяев постоялых дворов, прислужников в мечетях, заканчивая носильщиками и водоносами. Сквозь каждую стену подсматривал глаз, ухо прислушивалось к каждому разговору, нос торчал в каждой помойной яме. Он знал самые взрывоопасные секреты халифата — Хайзуран, мать Гаруна, отравила своего сводного брата, облегчив аль-Рашиду путь к власти; распутник Джафар аль-Бармаки тайно прижил ребенка от сестры Гаруна Абассы; пьяный Абу-Новас однажды соблазнил Абдуллу, сына халифа, — и, надежно храня неприглядную информацию, превратился в пресловутый кладезь секретов. Ибн-Шаак хорошо знал о ненадежности собственных подчиненных, которые набирались не за предусмотрительность, а за храбрость, ловкость, хитрость. И хотя он признавал, что не способен всех контролировать — даже сам иногда не чуждался взятки, все-таки твердо был убежден, что в критический момент сумеет их мобилизовать, охватить щупальцами весь город, выжать необходимую информацию. Однако допросы охранников, придворных и свиты высокопоставленных чужеземных особ создали новую, специфическую проблему. Дело в том, что большинство приехавших гостей оставались в палаточном лагере на окраине города, в миниатюрном павильонном городе, где у ибн-Шаака не было ни связных, ни шпионов, за исключением стражников, охранявших гостей с момента прибытия, ни вообще официального разрешения на расспросы, кроме смутных умозаключений, выведенных из туманных подозрений халифа. Даже и смысла не было их допрашивать, по крайней мере после неожиданного признания Шахрияра, что похитители ему известны. Однако ибн-Шаак, руководствуясь хорошо проверенными инстинктами, логикой и врожденным цинизмом, элементарной необходимостью любой ценой вернуть к себе доверие после позорного провала в бане, быстро составил команду из самых умелых и надежных следователей, которые за два дня ловко обработали визитеров с востока, поболтав с лекарями, командирами, конюшими, сторожами зверинца, лучниками, копьеносцами, музыкантами, акробатами, мальчиками-прислужниками, наложницами, служителями культа, золотарями, членами личной свиты Шехерезады — с кем смогли встретиться, — причем все проявили общительность и откровенность, превзошедшие самые оптимистичные ожидания. Из полученных показаний, в полном соответствии с предчувствиями ибн-Шаака, вырисовывался почти сплошь черный образ царя Шахрияра, написанный кровью, желчью, злобой, вскипавшей на устах слюной.

Надо только решить, как представить такой портрет Гаруну аль-Рашиду. Хотя ибн-Шаак догадывался о неуклонном ухудшении истинного отношения халифа к Шахрияру, политические последствия обвинения государя, приехавшего с визитом, в преступлении грозили такими осложнениями, которые было трудно даже предвидеть. Поэтому, направляясь с докладом в аль-Хульд, начальник шурты призвал на помощь все свое немалое искусство намеков и предположений. Войдя в гостиную в темном северном крыле и увидев халифа в самом подходящем настроении для невеселых известий, ибн-Шаак немного успокоился.

— Царь Шахрияр меня озадачивает… — пробормотал Гарун. Он только что завершил еженедельное совещание с военачальниками, готовясь к почти обязательной шахматной партии с аль-Шатранджи. Рядом на столике у шахматной доски с изображением небесных тел даже лежала открытая книга в кожаном переплете — «Шахматные задачи». К счастью ибн-Шаака, у халифа в этот день было переменчивое настроение, готовое мгновенно смениться на полностью противоположное, и поэтому он счел возможным выложить свои открытия как бы против собственной воли.

— Не совсем понимаю, о повелитель, — почтительно поклонился он.

— Говорят, что для гостя он слишком придирчив. Начинает оскорблять служителей во дворце Сулеймана. Больше не горюет. Хуже того — обо мне отзывается дурно.

Ибн-Шаак понял, что Гарун ждет от него опровержения ложных и безосновательных слухов, но многозначительно промолчал.

— Наложница, которую мы к нему послали, — поспешно добавил халиф, — утверждает, что он угрожал обезглавить ее за невыполнение его приказов. Зачем мне нужен гость, который готов казнить девушку, даже не принадлежащую ему по праву?

Ибн-Шаак выпятил губы:

— Гость, о повелитель, весьма интересный. Теперь это ясно.

— Что ты хочешь сказать?

— Глубоко интересный.

— То есть как глубоко?

— Не могу не подчеркнуть глубину проблемы.

Оба взглянули сквозь пышные сады аль-Хульда на освещенную луной громаду дворца Сулеймана, как бы черпавшего силы в гареме с тусклыми лампами и на живо освещенной кухне. Гарун вздохнул, теряя терпение.

— Что тебе стало известно? — требовательно спросил он. — Твои люди — воры, соглядатаи, не знаю, кто еще, — продолжают расследование?

— Продолжают, о повелитель, — подтвердил ибн-Шаак. — И действительно вскрылись кое-какие противоречия, которых вполне достаточно, чтобы усомниться в представленной нам прежде картине.

— То есть в описании похитителей? Представленном царем Шахрияром?

— По-моему, да.

— Ну, рассказывай, — нахмурился Гарун.

— Профессиональные убийцы, которых царь, по его утверждению, нанял для охраны жены, присоединились к процессии под Тусом при загадочных обстоятельствах, в высшей степени тайно и скрытно. Но те, кто их заметил, единодушно дали описание, не совсем совпадающее с нарисованными царем портретами.

Гарун смотрел на кухню дворца Сулеймана, где мошками возле горящей лампы мелькали крошечные тени.

— Думаешь, царь сознательно нас вводил в заблуждение? — спросил он.

— На сию территорию я не вправе вторгаться.

— Тогда повышай свой статус и переступай границу, — буркнул Гарун.

Ибн-Шаак изобразил нерешительность.

— Скажем так: трудно поверить, будто он ошибся нечаянно.

— Хочешь сказать, что он нам соврал?

— В ходе расспросов, — объяснил начальник шурты, — сложился образ мужчины, живущего в тени любимой жены. Все наши собеседники не скрывали своего восхищения ею и ее достижениями.

Ибн-Шаак хорошо знал, что любому глупцу было известно о страсти халифа к Шехерезаде; но он сдерживал свои чувства, на что порой способны даже халифы, благородно отказываясь от домогательств. Однако новые сведения, свидетельствовавшие о предательстве Шехерезады собственным мужем, при том, что царица до сих пор не была найдена, вновь превращали ее в беззащитную слабую женщину и могли заново разжечь пламя страсти Халифа.

— Значит, якобы поступавшие в ее адрес угрозы…

— …сомнительны, — подтвердил ибн-Шаак.

— Никто не желал ей зла?

— Никто из расспрошенных нами не питает к ней неприязни. Говорят, царица очаровала даже правителей и раджей соседних царств и княжеств. Ее роль в усмирении царя-тирана и спасении целого поколения вошла в легенду. Она остается канопом[70] своих ночей, — добавил он неуместную поэтическую метафору, вспомнив свою брачную любовную песню.

— А что о самом царе говорят?

— Его, как ни странно, никто не поддерживает. Можно даже сказать, сомневаются в его мотивах.

— В связи с похищением Шехерезады?

— Это лишь общее впечатление, написанное на песке. Ничего определенного.

— На чем же оно основано? На подозрениях?

— На некоторых признаках, о повелитель, которые красноречивее слов. Жесты, молчание, хмыканье, явное неуважение… Все подозревают, что в ее отсутствие царь сорвется, как взбесившийся пес с цепи.

— И не боятся?

— Его гнева? — уточнил ибн-Шаак. — Нет. Боятся жить без царицы. Как бы лучше сказать… опасаются, что больше нельзя будет рассчитывать на ее власть и влияние, милосердие, справедливость решений, немыслимую популярность… похоже, страшатся за будущее самого Астрифана. Только она гарантирует жизнеспособность царства.

Гарун огорчился, видно, вспомнив о Бармаки.

— Никто не поддержал царя Шахрияра?

— Его личный врач, — признался ибн-Шаак.

— Хорошо о нем отзывался?

— К его отзывам следует отнестись с осторожностью, о повелитель. Мы застали его пившим из кувшина мочу царя. Он давно начал ее пробовать в диагностических целях и с тех пор пристрастился. Говорят, что любовь царя к сластям и специям придает моче особый вкус. Пьяница, во всяком случае, неизменно поет хвалу вину.

— Больше никто?

— Дегустатор. Больной человек с гнилыми зубами и кожей саранчи. Без конца падал, пока мы пытались его расспросить.

— Он, разумеется, царю ничем не обязан?

— Царь выбирает себе дегустаторов из числа заключенных в астрифанских тюрьмах. Им прощаются преступления, позволяется жить, сколько можно, пробуя царские блюда. Дольше года мало кто держится. Впрочем, все равно иначе были бы уже мертвы.

Гарун задумался.

— Сам царь знает, что ведется следствие?

— По правде сказать, случайно наткнулся на нас, когда мы старались разговорить астрологов.

— Как среагировал?

— Угрожающе, о повелитель, иначе не скажешь.

— Угрожал твоим людям?

— Своим астрологам. И весьма эффективно. Они стали давать совершенно невразумительные ответы.

Гарун хмыкнул:

— А другие опрошенные, те, что дурно о нем отзывались, или хорошо говорить не хотели — понимай как знаешь, — не показались тебе обиженными или бунтовщиками?

— Практически всю делегацию подбирал лично царь.

— Ты им веришь?

— Чтобы убедиться в правдивости, о повелитель, мы прибегли к услугам мастера фирасы по имени аль-Фанак, которого ты, может быть, помнишь…

— Освежи мою память.

— Сыщик, владеющий физиогномикой. Читает по лицам. Работает сейчас на рынках, а время от времени и в более высоких кругах. Ты однажды приглашал его продемонстрировать свое мастерство здесь, в аль-Хульде, и он высказал несколько нежеланных догадок.

— Теперь вспомнил, — глухо бросил Гарун. Физиономист заявил, что надым вызывает всеобщее отвращение: бороды залиты вином, влагалищной слизью и спермой, кожа обрюзгла от праздности, глаза припухли, налились кровью от буйства. Для развлечения общества ему определенно недоставало шарма. Помнится, он произвел впечатление на одного Абуль-Атыйю.

— Несколько раз он вместе с нами присутствовал на беседах, о повелитель, в том числе и на встрече с астрологами, заявив, что никогда не видел человека, так глубоко погрязшего в обмане и коварстве.

Гарун прищурился:

— Кого именно из астрологов он имел в виду?

— Он говорил о царе Шахрияре, — мрачно сообщил ибн-Шаак.

Из дворца Сулеймана внезапно послышались крики — видимо, царь бранил своих или присланных поваров. Гарун сердито ощетинился:

— Может ли царь не желать задержания похитителей? Неужели он в сговоре с ними?

Ибн-Шаак притворился, будто задумался над только что пришедшей в голову мыслью.

— Безусловно возможно, о повелитель, что был в сговоре. Нельзя упускать это из виду.

— Ты действительно веришь в его причастность к делу?

Ибн-Шаак вновь ответил уклончиво:

— Кое-кто верит…

— Нет-нет, — перебил Гарун. — Как ты думаешь? Я хочу слышать твое мнение. Веришь, что он причастен к похищению?

— Верю, что Джабраил объявил Мухаммеда посланцем Аллаха, — с раздраженным почтением объявил ибн-Шаак. — Больше ни во что не верю, чего не видел своими глазами, не слышал своими ушами.

Гарун фыркнул:

— Но веришь, что царь способен предать собственную жену?

Начальник шурты опять мастерски вывернулся:

— В Астрифане женщина даже самого высшего ранга, о повелитель, может мечтать лишь о том, чтобы птиц научить говорить.

Гарун пристально посмотрел на него и устало вздохнул.

— Думаю, — сухо заметил он, — мы когда-нибудь снова будем играть с тобой в шахматы, Синди.

Ибн-Шаак улыбнулся:

— Ничто не доставит мне такой радости, о повелитель. — При всей своей непохожести они идеально дополняли друг друга за шахматным столиком.

— Что касается курьеров с выкупом, — продолжал Гарун, — есть какие-нибудь известия?

— Никаких, после голубя, пущенного из Куфы.

— Нам известно, что один из них мертв. А теперь, может быть, не один. Ни войска, ни барид ничего не знают о них, что меня беспокоит. Разве я могу об этом забыть?

— Их судьба уже не в наших руках.

— А Шехерезада? Разве можно о ней позабыть?

— Если верить древнему пророчеству, она вернется целой и невредимой.

— Кажется, ты в него твердо веришь.

— По-прежнему верю, — солгал ибн-Шаак.

Гарун посмотрел на него, как бы забавляясь идеей заставить его взять свои слова обратно ценой жизни, должности или чего-то еще. Но вместо того снова тяжко вздохнул, глядя в сгущавшуюся за окном темноту.

— Она снова мне снилась, — задумчиво молвил он.

Ибн-Шаак промолчал в ответ на столь неожиданное признание.

— Шехерезада, — без всякой необходимости пояснил халиф. — Не могу понять мужчину, который ею владеет… а потом бросает… повергая в смятение царство… живет среди подозрений и ненависти…

— Могу только предположить, — проскрипел ибн-Шаак, — что пресыщенные правители втайне наслаждаются хаосом.

— Наслаждаются хаосом… — повторил Гарун и задумался.

Ибн-Шаак мысленно обругал себя. Он знал, что самоуничижительные раздумья халифа жаждут невинных с виду замечаний, всего, способного вымостить скорбью близкий уже путь к могиле. Знал, о плетущихся вокруг Гаруна интригах — двоедушных визирях, сыновьях-заговорщиках, — и хотя сам уже делал шаги к сближению с Абдуллой ради обеспечения своего будущего, с одной стороны, был, слишком стар и предан Гаруну, любил его, могущественного и в то же время наивного, что никак не мог выступить против него. Смерть халифа могла послужить для начальника шурты сигналом о лишении власти и силы. С другой стороны, пока еще у живого Гаруна есть командир, безупречный друг, партнер за шахматной доской, который фактически держит в своих руках багдадские улицы.

— Хаос особенно нравится мелким царькам, — добавил ибн-Шаак, пытаясь запудрить халифу мозги. — Он создает иллюзию сложности.

Но Гарун не слушал, угрюмо глядя в пол, полностью погрузившись в угрызения совести. Ибн-Шаак покорно терпел мучительное молчание, дожидаясь, когда собеседник сочтет, что вполне настрадался.

— Абу-Новас… — молвил тот через какое-то время, словно найдя ответ, заставивший ибн-Шаака нахмуриться.

— Прошу прощения, о повелитель? — переспросил он несколько неодобрительным тоном.

— Абу-Новас, — повторил Гарун, поднимая глаза. — Твои люди смогут найти его или не смогут?

Ибн-Шаак замешкался в нерешительности.

— Ну… — промямлил он, — …по-моему, смогут. — Ему вовсе не нравилось желание халифа найти утешение в дразнящих муджинах — насмешливых и презрительных стихах Абу-Новаса, нарочитая красота которых хотя ненадолго и отвлекает, но со временем лишь неизбежно усиливает отчаяние. Гораздо лучше утешает поэзия зухдийят[71], внушающая ощущение общей безнадежности.

— Смогут или не смогут? — рявкнул халиф, проявляя свой норов.

— Думаю, о повелитель, его можно найти, — ответил ибн-Шаак, — если ты действительно того хочешь.

— Очень хорошо, — заключил Гарун, когда вошел дворецкий, доложивший о прибытии аль-Шатранджи. — Тогда пусть найдут его. И как можно скорей. У меня для него есть особое поручение.

Вольного поэта, певца легкого поведения, прославлявшего пороки, по-царски потакавшего своим желаниям, посланец ибн-Шаака нашел спящим в сдававшейся комнате в банях Бали-аль-Салиф, о которых ходило множество разнообразных, но недоказанных слухов.

— Эй ты! — крикнул офицер шурты, морща нос в испарениях, поднимавшихся от обнаженных тел. — Встать!

Абу-Новас проснулся, нахмурился, вгляделся в туман, разглядел кудрявого юношу в тесно облегавшей форме, который смотрел на него, держась на презрительном расстоянии.

— Именно ты. Вставай!

Абу-Новас встряхнулся, блаженно принюхался, осмотрел миловидного офицера, словно тот предлагал ему банное полотенце.

— Я ни перед кем не встаю, — проворчал он, шире раздвинув ноги, к еще большему негодованию юноши, в полной красе увидевшего хорошо отполированный член. — Чем заслужил я подобную честь?

— Приказ халифа, — отчеканил молодой человек.

— Только-то? — фыркнул Абу-Новас.

— Вставай! — напряженно вымолвил офицер, отводя глаза, ибо поэт опустил руку, почесывая мошонку, как бабуин. — Халиф приказал тебе стихи писать, и сейчас же!

Абу-Новас озадаченно насупился:

— Говоришь, стихи приказал написать? — Он почта не слышал об аль-Рашиде после парада, на котором был выставлен перед блистательной Шехерезадой в виде ценного экспоната зверинца, и, чуткий к подобным тычкам, решил немного поупрямиться. — И какие же? Сатирические? Застольные? Сладострастные?

— Какая разница? — криво усмехнулся офицер.

— Какие стихи? В каком роде? — Абу-Новас сел, бессознательно поглаживая густые курчавые волосы на груди. — Скажи, мальчик. Мы уже почти подружились. — Откуда-то послышался сдавленный смешок.

— Я тебе ничего говорить не обязан. Сейчас же вставай, или я…

— Никуда не пойду, молодой человек, пока ты не скажешь, какие я должен написать стихи.

— …или я тебя вытащу силой!

— Можешь тащить меня сколько угодно, мальчик, или копьем погонять, но как же я могу работать, не зная, над чем? Тебе должны были объяснить.

Офицер вспыхнул.

— Суфийские стихи, — сердито выпалил он. — Ну, вставай!

Абу-Новас заморгал.

— Зухдийят? Аскетические стихи? Он хочет, чтоб я их написал? В самом деле, так и сказал?

— Так и сказал. Ну…

— Хочет, чтоб я писал в стиле Абуль-Атыйи? Действительно так тебе и сказал?

— Больше ничего не знаю, — отрезал офицер, словно дальнейшие откровения были бы знаком близости. — Давай, пошевеливай жирными ногами, берись за работу, или я подожгу эту комнату. — У него горло перехватывало от отвращения, хотелось лишь поскорее убраться оттуда.

Абу-Новас несколько минут подумал, фыркнул, сглотнул, сбросил с себя безволосые руки и ноги, поднялся громадной пьяной тушей с болтавшимся между ногами, как маятник, членом.

— Хвала Аллаху… — задумчиво проговорил он, обретя наконец равновесие. — Я уж думал, глупый старый хрен никогда не попросит.

Глава 28

илл пережил, пожалуй, самый тяжкий момент — пьяное безразличие парализовало его, и он долго не мог прийти в себя, а когда опомнился, то почувствовал, что лишился к себе уважения. Затем эти угрызения совета сменились более насущными заботами: бурчавший желудок, измученное тело, незнакомое ощущение, будто в теле не осталось жидкости и оно наполнено золой.

Этот момент настал на второй день такой несравненной жары, что сам воздух обманчиво казался водой, жара представлялась силой, которая действует по собственной программе: сначала сдержанно приманивает, влечет в свои объятия, потом накатывает волнами, которые гораздо мощнее морских. Остатков этой силы — ночь они провели под скалой, обмениваясь только хмыканьем и ворчанием, — вполне хватало. Ядовитая вода из колодца со сгнившим трупом действовала на организм еще хуже, чем финики Шахрияра, а подкрепиться было практически нечем: несколько кусочков заячьей тушки, щедро преподнесенной сокольничим, несколько крошек хлеба, немножко сахара, масла — и ни капли питьевой воды. Тошнотворно зловонные верблюдицы с полными слез глазами молока не давали, не проявляли никаких признаков своей пресловутой выносливости, пребывая в постоянном раздражении. Они жадно кидались к любой растительности, но кроме чудом выжившего куста или травинки ничего не было — пустыня поистине напоминала описанный в Коране ад, где грешники бродят в раскаленной обуви, пьют кипящую грязную воду, одолеваемые со всех сторон смертью.

В самом начале дня подошли к первой зловещей полосе пустыни Нефуд, к длинным лентам песка, еще краснее того, что засыпал Багдад, протянувшимся по равнине жадными языками морского чудовища. Увидели скелеты верблюдов, деревьев, неопознанных животных, за весь день заметили лишь одно живое существо: прячущегося волка, вырывавшего иглы из боков дикобраза. С каждым шагом сильней чувствовалось подразумеваемое присутствие бандита Калави — его высвечивало солнце, в каждом мираже являлся призрак, их пути неизбежно должны были пересечься. Они действительно начали этого ждать, если и не с готовностью, то по крайней мере без особого страха. Он стал их целью, вершиной, авторитетным специалистом по выживанию в пустыне. Символом перемен. Они сбились с пути, сбились с самого начала. До цивилизации было всего несколько дней пути в любую сторону; хотя на юге лежала единственная дорога жизни — Дарб-Зубейда, — в сущности, любое другое направление было ничуть не хуже. Команда подчинилась воле капитана в ожидании, кого первым приговорит к смерти солнце.

Когда тени съежились в точку под брюхом верблюдиц, они случайно наткнулись на разбросанную по равнине поклажу какого-то каравана. На двух тугих тюках в воловьей коже виднелись коричневато-ржавые пятна.

— Кровь духа? — предположил Маруф, высказав всеобщее подозрение, что тут поработал Калави.

— Не понимаю, — прохрипел Зилл, — зачем… зачем кто-то вез здесь товары…

— А мы зачем здесь? — спросил Юсуф.

Зилл задумался.

— Они за ними вернутся?

— Кто знает?

Касым уже слез с верблюдицы и решительно вытащил нож.

— Если брошено — значит, ничье, — заявил он, быстро перерезал веревки на одном из тюков, разорвал кожу.

Из тюка посыпалась какая-то черная пыль. Касым сунул в нее палец, попробовал на вкус, сразу сплюнул. Распорол другие тюки — то же самое. И разочарованно выругался.

Перец.

Он злобно пнул очередной тюк. Перец просыпался на землю, полетел, подхваченный горячим ветром, смешиваясь с песком.

Первым решил уйти Даниил.

Он был вынужден дольше идти пешком, поскольку Исхак с Зиллом, инстинктивно реагируя на полное отсутствие благодарности с его стороны, все реже уступали ему верблюдиц. В любом случае, он фактически ждал не сочувствия, а сурового несправедливого наказания, чистой ненависти, сильного гнева, всего, что было способно укрепить решимость. И когда детали наконец совпали, не стал терять ни минуты. Откололся, не сказав ни слова, и направился к югу.

Уход его заметил один Касым. Увидев вдали фигуру, сначала принял шедшего за бедуина, приготовился поднять тревогу, потом сообразил, что фигура от них удаляется. Быстро оглядел команду, отметил отсутствие Даниила, сообразил, что о его исчезновении никто еще не догадался, и сразу же отвернулся, глядя вперед.

— Что? — воскликнул он с преувеличенным удивлением, услышав через какое-то время сообщение Зилла. — Исчез? Куда?

— Он шел… прямо за нами, — задыхался Зилл, — а теперь…

Касым постарался прикинуться озабоченным.

— Может, упал…

— Нет, — объявил Касым, пока никто не пустился на поиски. — Он ушел. По-моему, давно. Как я и думал.

— Почему?

— Потому что свихнулся. Вы ж видели.

— Он погибнет, — заметил Юсуф.

— Теперь мы ничего не можем поделать.

— Погибнет без верблюдицы, без воды и еды.

— Не по моей вине.

— Можно догнать по следам на песке.

— Он этого не хочет.

— Не хочет, потому что лишился рассудка.

Касым фыркнул:

— Никто из нас уже помочь ему не может. Он желает присоединиться к своему приятелю. Ну и пусть.

Касым нередко бросался в волны спасать утопающего, несся по палубе, чтоб подхватить упавшего, лично выручал команду в опасных портах. Действовал в море с гордостью, с преувеличенным самомнением, не позволяя никому другому проявить героизм, что соответствовало бы признанию, будто кто-то способен его превзойти. Инстинкт самосохранения. А здесь, на неизвестной территории, вопрос выживания стоял гораздо жестче.

— Каждый желающий его догнать может прямо сейчас отправляться вдогонку, — объявил он с полной серьезностью и немедленно продолжил путь.

Впрочем, высказав подобное предложение, он втайне руководствовался еще одним мотивом, который требовал не предпринимать решительных действий и был абсолютно понятен команде, что заставило Зилла проглотить возражения и не броситься вдогонку за Даниилом. Он покорно последовал за остальными, безжалостно устремлявшимися вперед, не успев хорошенько подумать, почувствовать стыд за себя. Уход и неизбежная смерть ловца жемчуга внезапно увеличила их шанс на выживание, если в пророчестве сказана правда. Шанс незначительный, но ощутимый. Считая Таука и Даниила двумя покойниками из шестерых предсказанных, у Касыма, Юсуфа, Исхака, Маруфа и Зилла теперь было больше надежды вернуться живыми. Такова суровая инстинктивная математика. В адской жаре пылавшей пустыни Надж, на границе с пустыней Нефуд мужчины, оказавшиеся не способными привыкнуть к необычным условиям и сопротивляться окружающему, практически утратили чувство ответственности. Подробно обдумав произошедшее, Зилл ощутил физическую боль. Он разозлился, однако вынужден был равнодушно и быстренько проглотить горькое унижение, с которым ничего не мог поделать.

Даниил давно исчез.

Став ныряльщиком и впервые получив работу на крупной александрийской верфи, вытаскивая железные обломки судов, потерпевших крушение возле Фароса, Даниил случайно наткнулся на колоссальную статую Посейдона, упавшую с маяка при одном из бесчисленных землетрясений и наполовину ушедшую в ил на дне залива. Владыка морей выглядел царственно и сиятельно, не тронутый паразитами, огражденный от человеческой глупости. Ныряльщики подумывали поднять его на поверхность и вернуть на землю, но в конце концов решили, что неуважительно было бы отлучать бога от естественной среды обитания. Даниил долгие годы помнил, как отплывал от царственной головы, ласково обвитой ряской, считая эти минуты самыми идиллическими во всей своей жизни.

С раннего детства обиды и оскорбления стали для него настолько привычными, что если их недоставало, то он сам напрашивался для них. Его как магнитом тянуло в ныряльщики; под водой он избавлялся от человечества, превращался в простое одноразовое орудие для извлечения прибыли. На грудь ему, как правило, вешали тяжеленный камень, увеличивая объем легких; за ушами просверлили дыры, чтобы было легче дышать под водой; ноги выкрасили черным каустиком; снабдили тоненькой спринцовкой с уксусом, чтоб отпугивать акул; кормили тюремным рационом, чтобы не набирал вес. Когда кожа его загрубела от долгого пребывания в соленой воде в самые жаркие месяцы года, а из ушей стала сочиться кровь, воспалились глаза, и у него началась цинга, его жестоко били за нерасторопность, за низкую производительность, даже за то, что он без разрешения залечивал раны. Тем не менее до встречи с Тауком, объяснившим, что служба не обязательно должна быть опасной, любая другая жизнь казалась Даниилу немыслимой. Судьба распорядилась так, а не иначе.

В дальнейшие годы он много чего испытал. Воровал, бывал в злачных местах, бился с пиратами, стал полезным членом команды, без которого она не могла обойтись, повидал Парасельские рифы, огнедышащие горы Забаджа, терпел кораблекрушения, ел человеческое мясо, попал в Багдад, даже посмеивался перед самим повелителем правоверных в аль-Хульде. Вот до чего дошел. Но образ умиротворенного Посейдона до сих пор оставался прекраснейшим в жизни и теперь вновь возник перед ним, бредшим по раскаленным пескам в плетеных сандалиях… к своей участи.

Тело горело, язык ороговел, кожа пошла волдырями, видно, от клещей, подхваченных в пересохшем речном русле. Но он почти непрерывно посмеивался под развевавшимися тряпками, намотанными на голову и лицо. Победитель. Добился победы в совсем неожиданном месте. Вырвался на свободу.

Он уже предвкушал, как выйдет на дорогу Дарб-Зубейда, жадно поест, напьется, неторопливо вернется в Куфу, в Басру, присоединится к новой команде, будет учиться, найдет плодовитую жену, приобретет свое судно, станет капитаном… Другой, уверенный в себе Даниил будет осыпать проклятиями собственных матросов, бороться с ветрами, высасывать мозг из костей, обливаться морской водой, мочиться соленой водой, томиться в ней до смерти, упокоившись на морском дне, как величественный Посейдон. Возможно, с последним вздохом узнает в нем Таука, своего спасителя, даровавшего ему второе рождение. Хотя сейчас это невозможно — не из неуважения, а потому что признание ценности вклада старшего друга подорвет саму основу его нынешней уверенности в себе.

Он шагал целый день, не найдя ни одного колодца, не встретив ни единого человека, животного, не обнаружив ни малейших признаков жизни. Шел всю ночь, не останавливаясь, не испытывая облегчения от ослабления жары — наоборот, мысли и ощущения его окончательно перепутались. Обо что-то споткнувшись, упал, найдя предлог для отдыха, перевернулся на спину, закрыл отяжелевшие веки, чувствуя в мышцах дергавшие спазмы, слыша в ушах странный звон, стократно усиленный мертвой тишиной. Неясно, почему он один и куда направляется без раздражительного Касыма, но, собственно, провал в памяти представился добрым знаком, предвещавшим скорое обновление без всяких сожалений.

Утром Даниил обнаружил, что лежит рядом с человеческим скелетом в еще сохранившихся клочьях одежд, вскочил на ноги и побежал, похохатывая. Солнце вытягивало из земли влагу, смешивало с воздухом, где она сгущалась, уплотнялась, образуя облака. Перед подслеповатыми глазами всплывали миражи в фантастических формах морских чудовищ, русалок, летучих пиратских судов; вспоминался чернокожий юноша с забывшимся именем, рассуждавший у лагерного костра о чудесах, существующих в мире. Он чуть не оборвал его вслед за Касымом, желая сказать, что настоящий мужчина чудес не расписывает, пусть сами говорят за себя. Смолчал лишь потому, что спор был неприятным. Все кругом казалось ему тошнотворным.

Неожиданно в небе загремел гром и засверкали молнии, и он опрокинулся, открыв рот в надежде поймать несколько капель, но жара над пустыней стояла такая, что дождь, не достигнув земли, испарялся, вскоре далее молнии отступили в испуге, тучи робко развеялись. Даниил хохотал над диким абсурдом, пока смех не вылился в тяжкий хрип.

Он побрел дальше — глаза слипались, из ушей текла сера, похожая на костный мозг, дыхание вырывалось песчаной бурей, кожа нестерпимо горела, прямая кишка расслабилась. Он даже не знал, куда направлялся, смутно воображая, будто идет обратно на запад, хотя видел, что месит ногами кровавый песок, чистый, сверкающий, словно просыпанный ангелом. Пополз на четвереньках, по-прежнему терзаемый ветром, сжигаемый солнцем, продолжая смеяться, теперь уже молча.

Даниил тащился, пока не потерял ощущение времени, когда фантазии в стиле хурафы чернокожих стали реальнее физических чувств. Он лежал вниз лицом, хватая песок губами, как вдруг услышал настойчивое покашливание; поднял голову и увидел в тумане стоявшую над ним фигуру, вернее силуэт в развевавшихся на ветру одеждах. На миг принял его за Посейдона, величественно поднявшегося со дна моря. Потом решил, что это дух с взглядом рептилии, крокодильей кожей и клыкастым ртом. Дух занес лапу с когтями. Или с ножом. Или с чем-то еще. Детали не имели значения. Вновь уронив на песок голову, Даниил слегка усмехнулся. Он понял, что достиг конечной цели.

Глава 29

роснувшийся Халис увидел, что предатель-набатей обратил летучего коня в камень, забрал все оружие, кроме лука, провизию, бурдюки с водой, семена, которые он ел для подкрепления, даже сандалии из кожи дюгоня. Погоревал над людским коварством, над утратой сказочного скакуна, но не отступился от цели, быстро решив найти вора, вернуть посох Соломона, прежде чем продолжать поиски. И поэтому сразу отправился босиком по оставшимся на песке следам проклятого повара.

Солнце жестоко палило, песок раскалился, в небе кружили гигантские орлы, а Халис без устали шел по пустыне, по гладкой кремневой гальке и песчаным дюнам и вскоре заметил окаменевшего льва, замершего в прыжке. Халис понял, что идет по верному следу. Вскоре он наткнулся на небольшой торговый караван с обращенными в камень людьми и животными и с разграбленными товарами. Теперь Халис ориентировался не только по следам набатея, но и по многочисленным драгоценностям, выброшенным негодяем из неподъемного груза. Дойдя до места, где следы таинственно исчезли среди россыпи драгоценных камней, опасаясь, что сбился с пути, Халис заторопился, озадаченно глядя на широко разбросанные на песке ценности, пока не увидел под ногами огромного окаменевшего орла, разбившегося на куски в месте падения. Халис предположил, что набатея в пустыне схватила гигантская птица и тот, вырываясь, был вынужден бросить сокровища, парализовав орла с помощью посоха Соломона.

Двигаясь дальше, Халис снова вышел на след набатея, обнаружив его упавшим с высоты. Он добрался до края высохшего речного русла, куда повар дополз по песку, глянул вниз и увидел коварного предателя в глубокой яме среди множества змей, с которыми не справился даже посох Соломона. Гадюки обвились вокруг шеи набатея, ужи облепили его лицо, ядовитые осы впивались ему в глаза. Халиса повергла в трепет справедливая длань судьбы. Он спустился вниз, осторожно приблизился к трупу, но взял не посох Соломона, явно уже утративший силу, а набрал окаменевших змей, рассчитывая использовать их вместо стрел. Доверху набив колчан, улыбнулся и продолжил путь.

Решимость Халиса не уступала обширной и непостижимой пустыне, он пылал страстью только к Шехерезаде, гневался лишь на того, кто причинил бы ей вред. Так и шагал бы по пескам без остановок, без отдыха, если бы не услышал тревожные крики, эхом донесшиеся из ближайшего каменного ущелья. Не в силах оставить без внимания отчаянные призывы, он поспешил посмотреть, что случилось, думая, будто разбойники-бедуины терзают сбившихся с дороги путников, но в спешке попал в широкую полосу зыбучих песков и не успел выбраться. Ноги Халиса увязли по щиколотку, его стало затягивать в жадную пасть. Он сопротивлялся всеми силами, однако, не имея опоры, никак не мог высвободиться. Из ущелья по-прежнему неслись вопли, и Халис, уйдя в песок по плечи, слишком поздно понял, что это предсмертные крики отряда, уже поглощенного гибельной бездной, долго звучавшие в скалах после гибели воинов — хвала Тому, кто единственно вечен.

— Теперь дай мне поспать, Хамид, — обратилась к своему похитителю Шехерезада. Нет, я не знаю, почему набатей не взял верблюдицу из каравана, обращенного в камень. Не знаю, как умудрился он упасть в яму, полную змей. Набатей мне не снился, Хамид, поэтому его история неизвестна. Мне снится один Халис, точно так же, как я ему. Он для меня точно так же реален, как и ты, Хамид, реальнее меня самой. Поэтому дай увидеть, выберется ли он из страшной песчаной ловушки, продолжит ли путь, хотя я, между прочим, уверена в его успехе. Теперь уже скоро, Хамид, Халис придет. Я чувствую его приближение столь же ясно, как твое дыхание на своей коже.

Глава 30

четверг, на двенадцатый день шавваля, мимо проследовал третий караван, направлявшийся в Мекку, без каких-либо признаков мужчин в красных изарах. Юный Абдур, засевший в руинах меж Кадасией и Хирой, не знал, что ему делать.

Он решил присоединиться к третьему каравану. Проехал вместе с ним до объявления первого привала, пристально приглядываясь к путникам, стараясь опознать курьеров. Был так встревожен, что беспокойство его нельзя было не заметить, и страж полюбопытствовал, что он тут делает. Абдур в панике снова скрылся в надежных развалинах, глотая ртом воздух, лихорадочно обдумывая обстановку.

Абдур всецело полагался на Хамида, который заверил, что до конечного четырнадцатого числа по дороге Дарб-Зубейда должны проследовать три каравана, и хотя велел ко всему приготовиться, Абдур наряду с остальными действительно был уверен в обязательном и своевременном прибытии курьеров. Когда первые два каравана пришли и ушли, силой заставил себя не расстраиваться, полностью доверяя расчетам Хамида. Надо просто дождаться. Курьеры прибудут со следующим караваном. Обязательно.

Теперь же он впервые подумал, что Хамид, возможно, ошибся. Впрочем, даже сейчас ему трудно было это признать окончательно. Он предпочел терзаться сомнениями в собственной компетентности и гадать, что делать дальше.

Официально положено было отыскать остальных и принести ужасную новость. Однако Абдуру неизбежно представились полные подозрений глаза, прищурившиеся при невероятном известии, ибо, естественно, легче поверить в его промашку, чем в тщетность общих усилий, в то, что выдвинутые требования проигнорированы, а заложница обречена на гибель. Ненормальный Саир точно поверит в самое худшее; Фалам, завидуя необъяснимо высокому положению Абдура в глазах Хамида, обрадуется его позору; сам Хамид, несмотря на неоднократные заверения в полном доверии, наверняка заподозрит юного подопечного — безо всяких сомнений, — вот что нестерпимо даже в воображении.

Даже если Хамид поверит, удастся избежать побоев и более тяжких кар, ему все равно непременно прикажут доставить труп Шехерезады обратно в Багдад, в центр Круглого города, и бросить перед дворцом Золотых Ворот. Халиф получит известие, и Абдур станет жертвой. Если не обладает поистине сверхъестественной силой духа. И теперь, глядя на свои дрожавшие руки, он сам себя спрашивал, не остается ли еще ребенком.

Он отчаянно цеплялся за тщетные надежды. «Может быть, до четырнадцатого пройдет четвертый караван… Может быть, с ним прибудут курьеры… Может, один из увиденных караванов шел не из Багдада… Надо ли возвращаться, когда еще есть возможность? В любом случае, что его ждет? Может, отсутствие курьеров означает, что остальных похитителей выследили и уничтожили? Стоит ли слепо бросаться в ловушку? Конечно, необходимо продумать курс действий. Хотя он этого не выносит. Для уверенности в себе нужна поддержка Хамида. И очень нужен воздух».

Абдур выскользнул из развалившейся башни, потея, почесываясь, бормоча про себя, глядя в небо, не чувствуя ни палящего солнца, ни знойного летнего ветра, которые всю неделю неистово донимали его. Промучившись целый час, пришел к половинчатому компромиссу, решив двигаться по дороге Дарб-Зубейда к Багдаду на случай, если курьеры еще в пути, и только по прошествии четырнадцатого дня, наверняка убедившись в обратном, возвращаться к сообщникам.

Он шагал осторожно, опасливо, с каждым шагом испуганно убеждаясь, что любое решение будет ошибочным. Драгоценнейшее достояние — доверие Хамида, на котором основывалась вера в себя, — вдруг исчезло, отчего его била неудержимая дрожь. Он спотыкался каждую минуту, оглядываясь на дорогу Дарб-Зубейда, гадал, куда подевались курьеры, боясь, что он их пропустил, размышлял, что лучше — вернуться в руины или направиться к остальным, — вновь и вновь перебирал варианты, потом, на мгновение обретая уверенность, шел дальше.

Ночью членов команды со всех сторон объяла великая пустыня Нефуд; в лучах рассвета, забрезживших сквозь зловеще нависшие тучи, они окунулись в песчаное море карминных, медовых оттенков. Касым впервые в жизни испугался моря. Горло его превратилось в колодец, откуда он в последний раз пил тухлую воду с чьим-то гнившим трупом, и сам, чуть не теряя сознание, чуял свое зловонное дыхание. Не говоря ни слова, ничего даже не сознавая, он упорно вел к югу команду, решившись дойти до пустыни Нефуд, пока не стало слишком поздно. Впереди маячили обманчивые виды, даже хуже, чем в Надже: видневшийся издали длинный язык чистого песка обернулся вблизи всплеском кровавого моря, скалистый остров — очередным песчаным барханом с расплывчатыми на жаре очертаниями. Он лихорадочно старался сориентироваться по солнцу, хотя бы приблизительно двигаться в нужную сторону, но вскоре докатился гром, грянувший над головой Даниила, сгустившиеся тучи затмили единственный ориентир, дразня вместе с ветром обманчивым обещанием дождя. Пятерка курьеров тесно сплотилась вместе, точно рыбы, сбившиеся в стаи в кишевших акулами водах; их молчание было нестерпимее жары.

Касым укоризненно покосился на Зилла.

— Лучше бы… — неразборчиво пробормотал он, облизал губы сухим языком и попробовал снова: — Лучше б услышать об этом в какой-нибудь твоей байке.

Зилл непривычно промедлил с ответом.

— Умей терпеть… — через некоторое время с усилием выдавил он, — …стремись к цели… верь Аллаху… как каждый персонаж хурафы Шехерезады…

Касым нахмурился от нестерпимой мысли.

Юсуф смахнул с губ ошметки облезшей кожи.

— Может, расскажешь нам сказку, облегчив жару, — предложил он.

Зилл призадумался.

— Странно… — выкашлял он, — …мне действительно сейчас привиделось… — Вместе с остальными он то и дело засыпал в седле, вскидываясь при малейшей тревоге. — Непонятно. Какой-то юноша… царевич… в зыбучих пустынных песках, которые его засасывают… в последний момент слышит в скалах эхо… крики людей, которые раньше попали в ловушку… Смысл… не совсем ясен.

Лица у членов команды горели, глаза заплыли, руки, вцепившись в поводья, застыли, челюсти едва жевали еду, из мочевых пузырей с трудом выдавливалось несколько капель, даже в волдырях на коже не было жидкости. Все страстно жаждали остановиться и отдохнуть, но постоянно понуждали себя идти вперед, преодолевая страдания, впадали в бессознательное состояние, действуя автоматически, ничего не испытывая до начала следующего этапа.

Даже Маруф не выдержал.

— Солнце… — пробормотал он, — …очень сильно жжет…

Юсуф с необычной задумчивостью подтвердил:

— Да, сильнее, чем ишк.

От реплики вора Исхак вмиг очнулся, видно, не ожидал услышать здесь это слово из столь неподобающих уст. Давно уже ослабший, страдавший от лихорадки и спазмов в желудке, при нестерпимой для его возраста жаре, он старался отыскать в памяти аналогию, даже в таких обстоятельствах видя нечто странно знакомое, соответствующее нынешнему душевному опустошению. Впрочем, Исхак никогда в жизни не голодал сверх требований аскетизма, не испытывал боли, кроме артрита и хронического гайморита, не помнил, когда его кожу в последний раз пачкала кровь, не считая случайных порезов во время бритья. Теперь вор напомнил о некогда одолевшем и чуть не погубившем его могущественном джинне — ишке. Об истинной и безответной любви.

Она впервые попалась ему на глаза, делая покупки вместе с другими наложницами из дворца халифа аль-Махди. Атба. Ее имя стало синонимом боли. Атба. Фигура — тростиночка, а сердце — камень. Как любая наложница, она была посвящена в тайные законы кокетства, искусство которого разрабатывается в гаремах, совершенствуется при дворе, во дворцах, без разбору испытывается на публике, пока не станет естественным, как дыхание. Изогнутые в улыбке губы, хищный блеск зубов, покачивающиеся бедра, соблазнительно напряженный торс, полная грудь, уравновешенная гордо расправленными плечами, беспечное прикосновение к благоуханным волосам, смех, похожий на журчание фонтана… Все это искусно сочеталось с горестным выражением, вызывавшим жалость, намекавшим на несправедливые обиды, смятение, на страстное желание расцвести рядом с мужчиной, защитником, другом, горячо влюбленным, любимым. Таков арсенал для завоевания халифов, их сыновей, визирей и судей, военачальников, побуждающий попавших в плен поэтов к гиперболам. «Ее зовут Атба, — проинформировал молодого торговца горшками опытный представитель Надыма — Она, как янтарь, сочится смолой только в чьих-то руках».

В то время Абуль-Атыйя начинал заниматься поэзией. Страсть к стихосложению поработила его, занимая все время и мысли. Но когда в чистом сердце укоренилась ишк — зловредная колючая лоза, обвившая внутренности, пустившая листья в горло, расцветшая в голове ядовитыми цветами, — все остальное в ее тени показалось жалким и бессмысленным. Атба насквозь пронзила его самовлюбленными взглядами, полностью спутала мысли, одолела фантазиями, лишила рассудка, покоя и сна, наполнила дни фантастическими видениями. Он сгорал от любви, превзошедшей обыкновенную похоть, обожая ее всеми фибрами души и тела. Считал своей задачей и долгом охранять и защищать прелестное существо. Сам не знал, жил ли по-настоящему до того, как влюбился. Словно заново родился после этого. И только позже понял, что фактически сделал первый глоток из смертной чаши.

О да, он уверял себя, что сознает опасность! Любому поэту (если на то пошло, и любому торговцу горшками) известно, что ишк превращает сердце в красивый фигурный сосуд, переполненный отравой. При взаимной любви отрава превращается в эликсир, затопляющий мысли, расцвечивающий золотом перспективы, замедляющий безжалостное время. При отвергнутой — взрывает хрупкую чашу, причиняет непоправимый вред, пронзая тело осколками, пропитывая ядом. Но одно дело — мудро смотреть на действительность сквозь призму поэзии; совсем другое — попасть в ее жестокие когти. Поэтому Абуль-Атыйя заливал Атбу бесконечным потоком любовных стихов, объявлял о своей страсти на рынках, во дворцах и в конце концов попросил ее руки через самого халифа аль-Махди. Это стало последней соломинкой на верблюжьей спине, заставившей Атбу увидеть в нем не просто надоедливого ухажера, а невыносимого наглеца. Подобно многим наложницам, она мечтала когда-нибудь родить халифу сына или сойтись с каким-нибудь другим светилом, не видя ничего обещающего в подающем надежды поэте. И, опасаясь молчаливого согласия халифа, умолила аль-Махди оградить ее от безумца. Тронутый отчаянной просьбой, сочувствующий халиф приказал так жестоко высечь поэта, что содранное мясо пошло на ужин тюремным псам. Но одержимость Абуль-Атыйи становилась тем глубже и чище, чем сильней Атба его презирала, ненавидела и отвергала. Он был готов выносить порку до Судного дня и на клочках ткани, пропитанных мускусом, письменно предлагал это ей и аль-Махди. Его снова высекли с такой силой, что халиф, сжалившись, лично прислал ему пятьдесят тысяч дирхемов в виде компенсации. Вскоре розги уже казались ему поцелуями.

К моменту запоздалого и позорного отступления он почти сам себя не узнавал: обезображенный шрамами, лишившийся сил, жестоко униженный, полный дурак, потерявший к себе уважение. Со временем он нашел задумчивую женщину, стал примерным мужем, любящим отцом, но страдальческие содрогания разбитого сердца, эхом отзывавшиеся в каждом нерве, навсегда изменили его. Он узнал любовь, сияющую, как солнце, на которое больно смотреть, невозможно объять, отдался ей почта до смерти, а без нее отдался смерти почти до самоубийства. Но смерть, подобно Атбе, упорно его отвергала. Это тоже лишь усиливало его рвение, вселив новую одержимую страсть, которую он опять изливал в любовных стихах — в излюбленном стиле зухдийят. Любовь к смерти самая чистая, ибо в жизни неосуществима, а осуществившись, становится нерушимой во веки веков.

И теперь, в жестоком свете пустыни, с вихрем кружившимися в голове мыслями, которые случайно связывались друг с другом, чего в трезвый момент не случилось бы, он впервые понял смысл загадочной притчи о бывшем нищем, ставшем богатым торговцем и купившем не тот дом, о котором давно мечтал, а тот, что стоял напротив. Это повесть о чистой неразделенной любви, о боязни обрести счастье, о благородном подвиге отказа. Понял и другую, более основательную причину, по которой поддался чарам смерти. В конце концов, вовсе не из нежелания вновь обмануться в надеждах, не потому, что смерть гораздо конкретней любви, а почти наверняка потому, что с Великой Уравнительницей, Врачевательницей Душ, Губительницей Наслаждений предпочтительнее иметь дело. В смерти торговец горшками равен любому халифу. В смерти он сочетается с Атбой на тех условиях, которые даже она не сможет отвергнуть. В смерти исчезнет всякий позор, унижение. И ужасная страсть, определившая его личность, утратит смысл. Он обретет полнейшую невинность, никогда уже не допустит ошибок.

Терзаясь безответной любовью, он думал, что не бывает боли острее, глубже, полнее. Думал, что больше не испытает ничего подобного.

Пока собственный сын не умер у него на руках.

Пока он не дошел до пустыни Нефуд.

Они вышли за пределы гордости и достоинства. Пот превратился в соль, языки болтались в поисках влаги. Жестокая полуденная жара лишила Нефуд даже красок, превратив ее в разворачивающуюся бескровную равнину с крутящейся и текущей потоками пылью. Когда солнце со временем покраснело, пески вновь обрели пресловутое разноцветье — розовые, лимонные, коричневые оттенки, — а в сумерках, после захода солнца, опять сменили окраску на пепельную. Тут Маруф заметил два шеста, торчавших с наветренной стороны бархана.

Все спешились, с надеждой и благоговейным страхом глядя на две расходившиеся палки, высотой в двенадцать пальцев, ровные, остроконечные — с растительностью никак не спутаешь.

— Вехи?.. — прохрипел Юсуф.

— Метка колодца, — сипло заявил Касым. — Наверняка. Колодец засыпало, поэтому…

Рассуждать о колодце сил не было. Он упал на колени и вместе с Юсуфом принялся поспешно разгребать руками песок. Они выкопали вокруг шестов глубокую яму, найдя бесформенную чашку с двумя дырками, а еще углубившись, наткнулись на непонятные кости в колючей шкуре, со временем откопали скелет целиком вместе с рогатым черепом и так устали, что не смогли даже выругаться.

— Антилопа… — выдохнул Юсуф и присел на корточки, беспомощно свесив руки.

— От жажды погибла, — буркнул Маруф.

Все смотрели в пустые глазницы скелета.

— Воды нет, — повторил Маруф. — Поэтому погибла.

Со свистом поднялся ветер, их объяла темнота и отчаяние. Надеяться было не на что. Но Касым вдруг решил не сдаваться. Хрипло дыша, вскочил на ноги, глядя на Зилла.

— Хочешь пить? — прошипел он, хотя Зилл молчал. — Я тебе дам попить.

Выхватил нож, повернулся к верблюдицам, высмотрел Сафру, направился к ней. Зилл испуганно бросился по песку, загородил ее, вытянув руки.

— Нет… — выдавил он.

— Прочь с дороги, — рявкнул Касым.

— Нет…

— Прочь! — крикнул он, схватив Зилла за руку.

— Не смей!

— Нам вода нужна! — объявил Касым, собираясь вспороть верблюдице брюхо и напиться из кишок. Однако не смог одолеть на удивление сильного парня и отшвырнуть его. Он резко повернулся, притворно признав поражение, и, пока никто не успел вмешаться, целенаправленно шагнул к Хабше, породистой верблюдице Таука, с размаху полоснув ножом по горлу. Лезвие скользнуло по жилистой шее, верблюдица не столько пострадала, сколько испугалась; Касым снова ударил, на сей раз в бок, и Хабша, очнувшись от постоянной жалости к себе, почерпнула силы в глубинных истоках инстинктов, мигом вырвалась и поскакала назад по пескам. Касым вскинул руку, пытаясь ее удержать, но лишь сорвал седло, которое повисло на ремнях вместе с болтавшимися на бегу мешками и бурдюками.

— Выкуп! — выкрикнул Зилл. Все оглянулись, на миг остолбенели, потом с большим трудом бросились вдогонку за убегавшей верблюдицей. И, взобравшись на песчаный гребень, застыли на месте.

На вершине соседнего бархана, пристально глядя на них, стоял бедуин в развевавшихся темных одеждах. Во тьме трудно было понять, есть ли у него лицо.

Глава 31

арун аль-Рашид получил известие о вернувшихся в Багдад трех почтовых голубях без записок, даже без предупреждения о несчастье, находясь на парадном плацу аль-Хульда, где Салих, служка, отвечающий за приношения, осматривал непрошеный харадж — дань — Али ибн-Исы, продажного, некомпетентного правителя Хорасана. Халифу не хотелось широкого распространения слухов об этом. Состав хараджа — хорьки, ласки, тигрята, ловчие соколы, охотничьи собаки, в полном соответствии с охотничьим месяцем, — красноречиво свидетельствовал о дальнейшем обнищании на востоке. В Хорасане царил хаос, Трансоксиана[72] была охвачена бунтами, из государственного казначейства исчезли тридцать миллионов дирхемов, Али ибн-Иса вымогал деньги у богачей и людей благородного происхождения, насильно забирал у крестьян накопления, чтоб задобрить халифа. Два года назад Гарун посетил Хорасан, убедился в серьезности нараставшего возмущения. Однако ничего не сделал, попавшись на удочку жирной лести правителя и провокационного упоминания имени Бармаки, род которого вечно питал неприязнь к Али, чего, по крайней мере в 805 году, было вполне достаточно, чтобы Гарун вернул хорасанцу свою благосклонность. Теперь же становилось все очевиднее, что представители семейства Бармаки полностью разгадали Али ибн-Ису наряду со всем прочим, кроме собственной судьбы.

«Наслаждение хаосом»?.. Замечание ибн-Шаака до сих пор мучило его. Халиф понимал, что решение проблемы важней ее сути. Обострявшийся в Хорасане кризис требовал срочных мер — смещения Али ибн-Исы, назначения нового губернатора, переговоров о мире с мятежниками, причем в полной секретности, — а халиф не находил в себе сил лично заниматься всем этим, преследуемый снами о смерти в красных песках. Отягощали и семейные заботы — вражда между двумя наследниками угрожала вылиться в гражданскую войну, которая могла разразиться после его смерти и затмить в анналах истории любое упоминание о его славном царстве. Наконец Халифа тревожило то, что народ Астрифана, а то и вообще всех Индий, увидит в нем виновника, допустившего похищение легендарной Шехерезады, спланированное и подстроенное ее мужем.

Раньше он бы выхватил меч, совершил что-нибудь — что угодно; теперь же, слишком старый, усталый, вовсе не жаждал крови. Гаремы с ослепительным сиянием оргазма неожиданно показались ненужными, шахматы — слишком сложными. Мрачная утешительная поэзия по-прежнему ожидала пера Абу-Новаса. Оставался последний способ хоть как-то отвлечься, старое, не широко известное пристрастие — кулинария. Ему вдруг до смерти опротивел вареный рис и гречка, жадно захотелось лепешек с уксусом, жареных баклажанов — пропади пропадом предписания докторов.

Однако халиф с ужасом обнаружил на дворцовых кухнях дым и суету.

— Царь Шахрияр, — объяснил приехавший из Астрифана дворецкий, — заказал пирог с бараниной и лепешки из толченой пшеницы, которые ему необычайно понравились на пиру в честь приезда. Говорит, что не сможет заснуть, не насытившись деликатесами.

— Заказал? — вскипел Гарун, и все присутствовавшие в то время на кухнях — надсмотрщики, повара, слуги, знаменитый индийский шеф-повар, — почти со страстной надеждой, взглянули на него. Кажется, даже сам дворецкий Шахрияра предлагал положить конец безобразиям и очистить кухни для халифа.

Впрочем, Гарун вовремя спохватился, признав неразумным так рано намекать царю на немилость, и припомнил предупреждение ибн-Шаака, что это монарх, приехавший с визитом, который, скорее всего, переживет повелителя правоверных. Не стоит толкать его на дальнейшее зло. Дипломатия — тот же джинн в закупоренной бутылке.

— Тогда… постарайтесь не разочаровать его, — молвил он, ко всеобщему огорчению, и ушел без лепешек.

Гарун смотрел на Багдад из восточных окон аль-Хульда. В памяти оживали мимолетные воспоминания о влюбленности, триумфах, ночных эскападах, о тысячах сожалений, которые будут его преследовать до могилы. Думал о таинственных скакунах Красного моря — разгадка ускользала, как мирный сон. В голову вдруг ударила страшная мысль: не сам ли Шахрияр сфабриковал лжепророчество, чтоб отправить на поиски команду заранее обреченных спасателей, моряков, ни на что не пригодных и как бы случайно подвернувшихся под руку, а на самом деле персонально подобранных? Разве царь с первого взгляда не высказал на удивление твердую уверенность в них? Гарун раздумывал с тяжело колотившимся сердцем, сразу обнаружив зиявшую прореху — к чему столько хлопот, когда можно было попросту отдать приказ убить Шехерезаду? С другой стороны, подобные мысли лишь навели на новый вопрос: вдруг коварный план предусматривает не только устранение жены, но и приобретение в качестве выкупа кольца аль-Джабаля?

— Что там с румским монахом, который явился с пророчеством? — спросил он дворецкого.

— Со слюнявым придурком? — переспросил дворецкий. Ему показалось, что в голосе халифа прозвучали презрительные нотки.

Гарун гневно взглянул на него:

— Я хочу, чтобы его нашли и немедленно доставили сюда.

— Это… не так легко, о повелитель. Насколько я помню, монаха выставили из дворца и отпустили на все четыре стороны.

— Тогда пусть ибн-Шаак обыщет город. Мне нужен и он сам, и его пергамент.

— Возможно, он направился на родину, о повелитель.

— Тогда переверните весь мир и приведите его ко мне! — рявкнул Гарун. Терпение по отношению к дворецким лопнуло; им с рождения суждено служить громоотводом. Когда управляющий улетучился, все еще разозленный Гарун заметил в углу писца, деловито записывавшего его слова.

— Что это ты там делаешь, скажи на милость? — прогремел он.

— Не понял, о повелитель, — слабо пискнул писец.

— Разве не знаешь, когда перо надо придерживать? Есть у тебя голова на плечах? — Гарун отчаянно нуждался в главном писце, который всегда интуитивно догадывался, что нужно, а чего не стоит записывать.

Писец недоверчиво на него покосился:

— Придерживать, о повелитель?

— Ради Аллаха, неужели ты ставишь свой труд выше собственной жизни?

Писец задохнулся.

— Пошел вон! Если я тебя еще когда-нибудь вызову, то лишь для подписания твоего смертного приговора!

Немедленного допроса монаха требовали щекотливые политические соображения и прочие вопросы, включая его собственную оценку будущими поколениями, о которой он прежде заботиться не трудился. У него возникло новое личное качество — благоразумная осмотрительность, — чем ближе к смерти, тем все чаще и чаще он задумывался о своей будущей репутации, отвлеченном понятии, которое после его ухода противоречивые ветра разнесут в разные стороны, но со временем она где-то осядет навечно. Может быть, жизнь после смерти и та, на которую он пока может оказывать действенное влияние, выявит разницу между вечными определениями «великий», «непостижимый», что уже звучит двусмысленно, даже «отягощенный заботами». Джафар аль-Бармаки охотно цитировал афоризм Хосроев, гласивший, будто все находится в неразрывной цепочке — от сельского хозяйства до честности и неподкупности членов правительства — и зависит в конечном счете от способности верховного владыки противиться своим наклонностям и желаниям. В пыли, поднявшейся после крушения, это было легко проглядеть, признав за попытку коварного Бармаки сосредоточить в своих руках власть при помощи сасанидской риторики. Теперь Гарун задумался, не слишком ли долго он, как примерный солдат, подчинялся приказам собственных чувств и стремлений. Возможно, его имя навсегда будет запятнано страшным словом «прихотливый». Вспоминалось слишком много случаев, когда несправедливый с первого взгляда эпитет оказывался ошеломляюще верным. И если необходимо в оставшееся время оправдываться, то придется особенно постараться. Для начала следует немедленно отказаться от всякой мечты о Шехерезаде. Если когда-нибудь она вернется живой, то будет слишком необходима своему царству, чтобы отвлекаться, удовлетворяя похоть жаждущего халифа. Надо будет по-царски наградить указанных пророчеством спасателей — спасителя, — устроить в его честь пир, сложить о нем песни; создать общую атмосферу доброжелательности, заодно загасив разгорающееся пламя гражданской войны; щедро раздать милостыню, положить конец злоупотреблениям и насилию; оценивать свои приказы и распоряжения с точки зрения морали и нравственности, очищая от всяких прихотей, надеясь, что откроется масса благоприятных возможностей. Хотя все это неприятно близко к наслаждению хаосом, о котором говорил ибн-Шаак.

Теодреда доставили во дворец сразу после вечерних молитв и поселили в Девичьем монастыре к югу от квартала супников, где дым выкурил насекомых с улиц. Его заставили пахать землю, давить виноград, зарабатывая на пропитание, но он был доволен, сияя блаженной улыбкой, которая в любой другой момент разгневала бы повелителя правоверных.

— Сегодня тринадцатый день шавваля, — напомнил Гарун. — А твои спасатели, указанные пророчеством, ушли десять дней назад. И я до сих пор не вижу никаких признаков тех самых скакунов с Красного моря.

Для облегчения беседы Теодреду выдали несколько листов тряпичной бумаги и тростниковое перо, которое он теперь неловко макнул в чернильницу, поднес к чистой странице и трясущейся рукой нацарапал: «са яссилу» — «они явятся».

Гарун с трудом разобрал написанное.

— А что это за скакуны?

Рука Теодреда спазматически дернулась — «не знаю».

— Тем не менее не сомневаешься в их появлении?

«Так сказано в пророчестве».

— И о возвращении Шехерезады — сказительницы?

Теодред кивнул, глотая слюну.

Гарун попробовал подойти по-другому:

— Человек, конечно, ничего сделать не может. Все в руках Аллаха, правда?

Теодред кивнул утвердительно.

— Но ты все-таки остаешься в Багдаде? — Не намек ли это на награды от царя Шахрияра?..

«В свое время уйду, — написал Теодред, — с дозволения халифа». Гарун хмурился. Почерк разбирать не легче, чем речи, и уходит на это почти столько же времени.

— Зачем тогда здесь сидишь?

«Отдыхаю».

— И все?

Теодред, сглотнув, решил дать словесный ответ:

— Посмотреть хочу…

— На что?

— …на скакунов, — выдавил монах, виновато признавшись в своем любопытстве.

Гарун вздохнул, ничего не добившись.

— Знаешь царя Шахрияра? — задал он прямой вопрос. Теодред кивнул.

«Он верит в пророчество».

— Ты когда-нибудь раньше встречался с ним?

Монах сморщился, стараясь понять смысл вопроса, и отрицательно покачал головой.

— Тогда зачем пришел в Багдад?

«По воле Аллаха».

— Пришел спасать жену царя, с которым никогда не встречался?

— Пророчество, — серьезно пробормотал Теодред в качестве объяснения.

— Но зачем ты проделал столь дальний путь?

«Так было надо».

Гарун не нашел возражений:

— Говоришь, что пророчество древнее? Когда оно было написано? «За пятьсот лет до Рождества Христова».

— Откуда знаешь?

— Знаю, — кивнул Теодред.

— Откуда?

— Пророчество… — вымолвил Теодред.

— Ну?

— …говорит правду.

Недоверие явственно обижало монаха. Гарун устыдился, но все-таки попросил снова показать пергамент, чтобы рассмотреть хорошенько. И вновь, взяв его в руки, почувствовал, что сомнения развеялись. Старые чернила, древняя каллиграфия, точность фраз были чересчур ощутимы. Он смущенно прокашлялся и подтвердил:

— Похоже… настоящий.

«Слово есть Бог», — написал Теодред.

Гарун протянул ему другой лист бумаги, поскольку монах, привыкший к экономии, изо всех сил старался уместить ответы на одной странице.

— Почему пергамент обуглен?

«На Капитолийском холме был пожар. По Божьей воле рядом нашлась вода».

— Другие фрагменты остались?

Теодред кивнул.

— Много?

— Один, — ответил монах.

— Где он находится?

«В Катании. Под огненной горой».

— Что в нем сказано? Еще что-нибудь о Городе Мира?

Теодред уронил перо.

— Ну? — настаивал Гарун. — Что там сказано? Говори, если знаешь.

Губы Теодреда буквально свело судорогой.

— Отвечай, — с тревогой приказал Гарун. — Я — повелитель правоверных.

Теодред подхватил перо, макнул в чернильницу, поднес к бумаге дрожащей рукой и вывел ужасный ответ:

«Халиф не пожелает знать».

Гарун поверил, и его охватила холодная дрожь. Он отпустил монаха с подаянием монастырю, мрачно простоял на месте почти целый час, читая и перечитывая неразборчиво исписанные страницы, и снова позвал писца.

— Перестань трястись, — бросил он. — Я хочу, чтобы ты постоянно был рядом со мной. Записывал чернилами каждое мое слово и дело.

— Разумеется… разумеется, о повелитель, — промямлил писец, отыскивая свое перо.

— Начни с перевода вопросов. Какие приняты меры для охраны палаты Анналов?

Писец, старательно записывая, кашлянул:

— Не понял, о повелитель?..

— Записи хранятся в палате Анналов, не так ли?

— Именно так, — подтвердил писец. — Все записи, отчеты, финансовые счета, путевые заметки, сведения об инвентаризации, со времен аль-Мансура.

— И никто не предвидит пожара? Что в таком случае будет с бесценными документами?

— К палате специально проложена отводная канава от канала Кархайя, — с гордостью сообщил писец, — у дверей всегда стоят бочки, полные воды. Снаружи постоянная стража. Документы в абсолютной безопасности, если не случится крупной катастрофы.

Гарун постарался изобразить, будто это произвело на него впечатление.

— Вот как?

— Так, о повелитель.

— Тогда давай отправимся с тобой в палату, где я сам впервые просмотрю документы.

Писец не смог скрыть удивления.

— Сейчас? — переспросил он.

Гарун бросил на него сверкающий взгляд:

— У тебя есть более важное дело?

Писец онемел. Была уже глубокая ночь, собратья-писцы в отведенных им помещениях приблизительно в это самое время начинали в темноте играть в слова, убаюкивая друг друга. Но возражать возможности не было. Определенно, халиф был одержим очередным своим знаменитым капризом.

По правде сказать, после общения с Теодредом у Гаруна возникла новая вдохновенная концепция расплаты, бескомпромиссного признания своих грехов, которая сразу же захватила его. Он вдруг осознал, каким хочет запомниться — беспристрастным и милосердным правителем, столь великим, что лишь история достойна судить о его худших и лучших качествах. Он увидел единственный выход: примириться со своим наследием без трепета, без уклончивости, честно, как настоящий мужчина. Темное прошлое воспринималось почти с гордостью, и он решил признать его ради правильной самооценки. Поэтому в полуночном аль-Хульде он впервые задумался о сохранности в палате Анналов свидетельств для будущих поколений.

В сопровождении дворецких и стражи направился к сокровищницам Круглого города через затмившие лунный свет Золотые Ворота, на вершине которых бронзовый всадник решительно указывал в сторону Красного моря. Стоявший на посту стражник разом встрепенулся, поспешно отворил огромные медные ворота. Гарун вместе с писцом вихрем пронесся мимо него, прочие остались ждать за стеной, обмениваясь вопросительными взглядами.

В палате Анналов со сводчатым перекрытием рядами стояли полированные письменные столы, книжные шкафы из драгоценного дерева, заполненные свитками, фолиантами, каталогами, скрижалями, томами, старательно расставленными на полках. Писец торопливо зажег фитили пары ламп в защитных абажурах, и Гарун бросил взгляд на полупустой отдел, где хранились свидетельства его царствования — хроника событий, анекдоты, беседы, наблюдения, каждое его слово и дело, записанные на бумаге и пергаменте. Дуню на мгновение отделилась от тела, как бы глядя на себя со стороны. Наугад вытащив страницу из еще неразобранной стопки с описанием прошедшей недели, он почти ничего не понял. По всей видимости, это была запись первой беседы с Теодредом и курьерами, доставлявшими выкуп, но, внимательнее присмотревшись и сравнивая с воспоминаниями, халиф едва узнал собственные слова. Прерывистый, неестественный разговор, лишенный всяких сомнений и непонимания. То и дело встречались связки и пропуски, тут и там попадались краткие замечания, которых он, безусловно, не высказывал.

— Что это такое? — окрысился Гарун на писца, сверкая глазами. — Вообще все неверно записано!

— Перед отправкой на хранение записи тщательно редактируются, — объяснил писец. — Проясняются и уточняются.

— Тут написано то, чего я никогда не говорил!

— Главное — суть твоих мыслей, о повелитель. Наш долг как историков представить тебя в высшей степени мудрым и красноречивым.

Дело было не только в его речах: напрочь исчезли увертки и недосказанности Шахрияра, неразборчивое заикание Теодреда, неприличная дерзость капитана… Подлинные ответы халифа, недовольство и нерешительность превратились в флегматичные, сдержанные, рассудительные замечания незнакомого проницательного правителя.

— Да ведь это… не я, — отчаянно крикнул Гарун, а забившийся в угол писец нахмурился, не понимая, чем он так недоволен.

Всю ночь халиф просидел под регулярно мерцавшими лампами, наугад перебирая отчеты, все сильнее хмурясь, недоверчиво шевеля губами, молча повторяя слова, с омерзением отбрасывая страницы. Он обнаружил документы, где описывались главные в его жизни события и заботы: первые походы; паломничества к святым местам, военные триумфы, выезды на охоту, взятие Гераклиона, враждебные отношения с Никифором, постоянная тревога из-за сыновей, осложнения в Хорасане, прибытие делегации из Астрифана. Во всех этих документах он представал как человек, которого переписанные высказывания и благоприятные комментарии начисто лишили истинных достоинств и недостатков, с коими он старательно боролся — уклонений от прямого ответа, презрительного высокомерия, непоследовательности и беспечности, — ив результате они выглядели как пятна от красного вина, пролитого на красный ковер, заметные только тому, кто с точностью знает, куда смотреть. Вдобавок лет десять назад вместе с хлынувшим в употребление потоком дешевой бумаги его затянуло в буйный водоворот хурафы в качестве персонажа историй, которые становились все занимательнее и фантастичнее, будто были специально подогнаны под рыночный спрос. Притчи. Романы. Гарун понял, что ему нечего беспокоиться о своей репутации. В палате Анналов его успокаивали благовонные ароматы, аккуратно выкроенные бинты, образ идола, наделенного необычайной мудростью, щедростью, предвидением и добротой, грешившего только хитрой уклончивостью и намеками на раскаяние.

На рассвете халиф стоял на мраморном полу, усыпанном клочками бумаги, придя к неизбежному выводу, что останется в истории только в сказках Шехерезады.

Глава 32

едуин, мрачнее сгущавшейся ночи, не тратя зря времени, приближался к ним. Ведя за собой верблюдицу с завязанной пастью, быстро сбежал с бархана — члены команды настороженно замерли, не в силах шевельнуться, — и кивнул на убегавшую Хабшу.

— Забудьте о ней, — проговорил он на удивление юным голосом. — Она больна. Толку от нее не будет.

Потом ловко взобрался на гребень, где они стояли, сверкнул во мраке зубами в улыбке, от души приветствуя их.

— Велика ваша сила, — признал он, выскочив на песчаную дюну, даже не запыхавшись. — Хвала Тому, кто так далеко вас завел.

— Угу, хвала, — каркнул Касым. — И ты тоже силен.

— У вас больны и другие верблюдицы, — заметил бедуин. — Особенно желтая.

— Ты… за нами следил?

— Следом шел, — признался бедуин.

Касым сглотнул:

— Видел наших верблюдиц?

— Видел их следы на пути. Я — Мизар аль-Тарик, следопыт из Килаба. Места здесь опасные. Не хотел вас пугать, но должен был проверить.

Действительно, опомнившись от первого испуга, они поняли, что незнакомца нечего опасаться. Вблизи стало видно, что он гораздо меньше ростом, худощав, совсем не так страшен, каким казался на вершине соседнего бархана. Лицо, как у всех бедуинов, преждевременно постаревшее на ветру и на солнце; глаза, правда, бегают, но, как ни странно, скорее сочувственно, нежели уклончиво. Он был моложе, чем казался поначалу, с едва пробивавшейся бородой и пробной татуировкой на лбу. Ноги в грубых черных чулках, а широкая аба и головная повязка под несоответственно крупным золотым обручем отличались редкостно высоким качеством.

— Ты… один тут? — спросил Касым.

— Наш лагерь неподалеку, в Карат-Туке, на краю аль-Дханы. Я вас туда провожу, вы получите новых верблюдов. Идя за вами, я понял, как вам плохо. Дал бы сейчас воды, да вам только хуже станет. В лагере есть еда, молоко…

— Ты очень щедр, — заметил Юсуф.

— Таков мой долг.

— Видел, как я испражняюсь? — неожиданно спросил Маруф.

Бедуин бросил на него вопросительный взгляд.

— Мне это не нравится, — объявил Маруф, отвернувшись.

Бедуин какое-то время смотрел на него, как бы раздумывая, обидеться или нет. Потом оглянулся на остальных.

— Если хотите следовать за мной, ведите отсюда верблюдиц к аль-Дхане, — сказал он, указывая вперед, — туда мы прибудем к утру.

— Конечно, хотим, — подтвердил Касым, угрожающе косясь на Маруфа.

Поход начинался под оживавшими звездами, под небом, окрашивавшимся в цвет индиго, при почти полной луне, заливавшей пески необычным голубоватым светом. Барханы на пути становились все круче — пологие с севера, с юга они вздымались острыми гребнями, через которые бедуин переваливал, как долгоносик через кучу зерен. Команда, соблазненная обещанием отдыха и еды, вновь воспрянула духом; кишки уже бурчали скорее с надеждой, чем с отчаянием. Даже верблюдицы, казалось, надеялись на лучшее. Когда песчаные дюны наконец сгладились, Юсуф нагнал проводника.

— Много чего ты заметил, преследуя нас, — молвил он.

— Я все замечаю, — кивнул бедуин. — Ничего не забываю.

— Никого другого не заметил, пока нас не выследил?

— Кого? — нахмурился бедуин.

— От нас один вчера ушел.

— Никого не видел, — озадаченно признался бедуин. — Он что, один ушел?

— Без верблюдицы. Солнце его одолело.

— Стало быть, уже мертв. Пустыня приговорила его. Если бы даже выжил в песках, есть и другие силы. Ничего не поделаешь.

При этом безжалостном утверждении бедуин вдруг утратил мальчишеский вид.

— Какие силы ты имеешь в виду? — осторожно переспросил Юсуф. — Разбойников?

— В этих местах обитает дух. Не стану называть его имени.

— Слухи о нем дошли до Багдада.

— Этот дух — пусть мечи выпустят из него кровь, — враг каждого человека не только в Багдаде. Нынче нам посчастливилось. Он направился к югу, грабить караван на Дарб-Зубейде.

— Караван, идущий в Мекку? — уточнил Юсуф, имея в виду тот, от которого они отделились близ Куфы.

— Его шайка — чтоб ей кипеть в котлах иблиса[73], — напала на караван ночью, захватила ценности, изнасиловала и перерезала женщин.

— Знаешь, что за караван это был?

— Нет, слишком далеко.

— Не слышал, среди них нет какой-нибудь… пленницы? — спросил Юсуф, чтоб раз навсегда разобраться с теорией Касыма о том, будто Шехерезаду похитил Калави.

Бедуин вновь нахмурился.

— В шайке духа?

— Да. Нет там кого-нибудь необычного?

— Сказительницы, — подсказал сзади Зилл. — Нет с ним рассказчицы?

— Рассказчицы? — Мысль явно показалась бедуину нелепой. — Он в историях не нуждается. Он сам себе история.

— А в Багдаде не был недавно? Или кто-нибудь другой из его шайки?

— Он не покидает пустыню.

Неприятное сообщение для команды, особенно для Касыма. Они действительно сбились с пути. Ну теперь хоть скоро можно будет подкрепиться.

— Зачем он нападает на караваны? — поинтересовался Юсуф.

— Одни говорят, ради ценностей, другие — из-за слабости к красивым женщинам, третьи думают, ищет провизию, кое-кто считает, будто попросту страх нагоняет. По-моему, все верно, но главное — ради провизии.

— Значит, ему нет нужды убивать?

— Он убивает, чтобы продемонстрировать всему свету бесстрашие.

— Перед чем?

— Ветер носит слухи. Говорят, багдадский халиф собирается очистить пустыню от духа. Заплатит враждебному бедуинскому племени, чтоб на него напали и окрасили пески его кровью.

Команда молчала.

— Не слыхали? — спросил бедуин, как бы желая получить подтверждение.

— Ничего не слышали, — честно ответил Юсуф. — Твое племя согласилось бы совершить налет, если б ему посулили деньги?

— При таком налете много мужчин погибнет. Деньги должны быть очень большие.

— Если дух Калави действительно враг народов пустыни, то награды не требуется, — заметил Юсуф.

Бедуин прищурил молодые глаза.

— Ты умен, — заключил он, как бы уличив вора в слабости. — Но я еще не все объяснил. Видишь ли, ни один бедуин не возьмется с охотой исполнять распоряжения Аббасидов, которые позабыли, что без нас не было бы Города Мира. И теперь отвернулись от нас, набрав в армию чужестранцев. Предателям нам служить некогда. Предлагать нам деньги оскорбительно.

— Но ты все-таки думаешь, что найдется согласное племя?

— Лишь при одном условии — если денег будет так много, что Аббасиды понесут немалый ущерб.

— Наверно, поэтому духу позволено жить. Он наносит урон Аббасидам.

— Дух всем наносит урон.

— Но все-таки порой служит общему делу, — добавил Юсуф. — Вы же, в конце концов, гордый народ.

Бедуин подтвердил с неожиданной горечью:

— Думают, что мы не знаем, как в городах над нами потешаются. Как поэты смеются… Мы слышим.

Юсуф услужливо процитировал особенно обидные строки:

— «Пускай себе пьют молоко; позабудем о тех, кому неведомы тонкие наслаждения…»

— Абу-Новас, — к его удивлению, сразу же угадал бедуин. — Он с нами путешествовал. Пользовался гостеприимством. А теперь на нас мочится.

— Ты знаком с багдадской поэзией?

— С той, что чего-нибудь стоит. Пишут, сидя во дворцах, не имея понятия о трудностях жизни. Никогда ее даже не пробовали.

— А Абуль-Атыйя? — допытывался Юсуф. — Что о нем скажешь?

Бедуин фыркнул:

— Это имя ничего мне не говорит. Но если он поэт, значит, ничем не отличается от остальных, пусть горит в адском пламени. И все прочие, кто нас высмеивает. Имитаторы, шуты, сказители — да постигнет всех смерть.

Он говорил с такой открытой ненавистью, что вся команда в страхе молчала. Час за часом ехали по бесконечной цепи песчаных барханов, до невероятности похожих друг на друга, причем бедуин ни разу не споткнулся, не сменил шаг, не издал ни единого звука. Спутники старались не отставать. В море никогда не бывает такой абсолютной тишины.

— Карат-Тук, — прошептал наконец бедуин, когда в поле зрения появилась древняя столовая гора, выступавшая из песков отдельными плитами. — Лагерь неподалеку.

— Почему ты развязал верблюдице пасть? — неожиданно поинтересовался Юсуф.

Бедуин нахмурился.

— Я просто припомнил, — добавил Юсуф, — что когда мы тебя впервые увидели, пасть у нее была завязана.

— Ну и что? — с недоумением переспросил бедуин.

— Почему ты ее развязал?

Бедуин хмыкнул, как будто счел вопрос глупым.

— Развязал, потому что мне больше не надо, чтоб животное молчало.

— А раньше зачем было надо?

— Чтоб оно не издавало ни звука. Я следопыт.

— А зачем ты за нами следил? Ради предосторожности?

Бедуин не ответил.

— У меня вдруг возник еще один вопрос, — продолжал Юсуф. — Почему ты даже не спросил, что мы делаем в пустыне?

— Не мое дело спрашивать.

— Но ты наверняка о чем-то догадываешься?

Бедуин старательно подумал:

— Догадываюсь, что вы деньги везете. По-моему, по частям нагруженные на верблюдиц.

— И все это прочел по следам?

— Следы слишком глубокие, а провизии у вас мало. Ступни мягкие, значит, верблюдицы городские. Вы идете из города. Везете деньги.

— Какие деньги?

— Плату от Аббасидов.

— За что?

— За убийство духа.

— Нет.

Бедуин промолчал.

— Уверяю тебя, — повторил Юсуф, — это неправда.

Бедуин равнодушно выслушал заверение.

— Для вас самих было бы лучше, — сказал он. — Если Калави найдет вас с бакшишем для его убийц, то подвергнет невообразимым мучениям. В последнюю очередь выколет глаза, чтоб перед смертью все видели, как он режет вас на куски и вынимает внутренности. — В его тоне звучало необъяснимое восхищение. — Сопротивляться нет смысла. Калави с шести лет терзает людей. Ни один поэт на свете не сравняется с ним талантом.

Юсуф усмехнулся, покорный судьбе.

— И бежать смысла нет?

— Слаще всего дичь, подбитая на лету, — сверкнул глазами бедуин, впервые усмехнувшись в ответ.

Подъехали к узкой расщелине, спустились по крутому склону меж скалистыми пиками к фантастическому бастиону, созданному многовековой эрозией, где в необычно спертой духоте расположился бедуинский лагерь — пять-шесть палаток из верблюжьей шерсти, принайтованные, как лодки, к подветренной стороне склона, суетившиеся у костров мужчины, привязанные к столбам лошади, стреноженные овцы, лаявшие в ямах собаки, столетний колодец в форме подковы… Кругом валялись разные вещи: прекрасные седла, мечи, тюки со специями, ларцы с деньгами, медная посуда, зеркала, скатанные в рулоны ковры и расшитые ткани, благовония, изделия из слоновой кости, драгоценности. В песок были воткнуты длинные пики, украшенные страусовыми перьями, плетеными лентами; на нескольких торчали человеческие головы, одна из которых, недавно отрубленная, скалилась от нестерпимой боли.

Никакой борьбы не последовало — о тщетности подобных попыток уже было высказано предупреждение.

Сподвижники Калави столпились вокруг членов команды, грубо связали всем руки, поставили на колени, погнали, как овец, в светившуюся палатку. Миниатюрный Калави собственной персоной — гроза пустыни, бич песков, — облегчил переполненный мочевой пузырь, стер с лица татуировку, наполнил рот водой, вошел под навес, отдельно на каждого плюнул, швырнул им язык Даниила, который отрезал, прежде чем пуститься за ними вдогонку, уверенно пообещал, что под пытками они признаются, к какому племени посланы, и выбрал первой жертвой оскорбившего его тупицу Маруфа. Вытащил за ухо на середину, выхватил великолепный кинжал с серебряной рукояткой, глубоко вонзил лезвие в нос, прежде чем выкрикнуть первый вопрос.

Глава 33

алиса почти полностью поглотил зыбучий песок, густой, словно паста из асфоделей, и он слышал только летучее эхо криков, дыша гнилыми испарениями от погибшего каравана. Потом ему пришла в голову мысль — он выдернул из своей головной повязки несколько пеликаньих перьев, связал их полоской кожи дикобраза, высунул, наконец, голову, бросил перья на песок поодаль, где они походили на сидящего на земле голубка.

Очень скоро над ним закружил могучий орел, бросился на приманку, схватил огромной лапой кулак Халиса и вытащил его из смертельной ловушки. Птица взмыла высоко в небеса, а Халис изловчился крепко вцепиться в ее лапу, и держался, пока не очутился подальше от предательских песков и звучавшего в ущелье эха, приземлившись на краю бедуинского лагеря.

«Хвала Аллаху, что спас меня и доставил сюда», — сказал Халис, когда орел улетел.

«Аллах тебя действительно благословил, — заметил старый мудрый бедуин, — ибо известно, что орлы спасают лишь праведных».

Но скромный Халис показал изготовленную приманку, объяснив, что спасла его не столько праведность, сколько изобретательность.

Бедуин возразил: «Орлов в наших краях нелегко провести. Ты спасся потому, что занимаешь особое положение в птичьем мире».

И Халис вспомнил почтенного старика заклинателя в башне, который распоряжался небесными птицами, улыбнулся, признал мудрость бедуина, восторженно изумляясь оказанной ему помощью.

Затем бедуин отдал Халису самую быстроногую верблюдицу, чтобы он продолжал свои поиски, и эфиопский принц сразу пустился в путь, не останавливаясь всю ночь. Однако утром одна из ядовитых ос в мешке ожила, выскользнула, укусила верблюдицу в круп, и та мгновенно упала замертво. Дальше Халис был вынужден идти пешком, двигаясь даже быстрее верблюдицы, полный решимости добраться до Шехерезады. Он остановился только тогда, когда жажда грозила одолеть его, и освежился у источника на окраине города на границе пустыни. Там он попытался раздобыть другого скакуна, но один юноша объяснил, что все лошади и верблюды ушли в рейд вдоль границ и во всем городе некого оседлать, кроме собак и коз. Халис в отчаянии думал, что до самой цели придется бежать, пока юноша не рассказал о волшебном ковре, который летает выше любого ястреба, разрезает воздух быстрей любой ласточки, выполняет любой приказ человека, ни от чего не отказываясь. Тот ковер был самым ценным достоянием Хранителя ковров, жившего высоко над городом в величественном дворце из сандалового дерева. По древней традиции, любой вошедший во дворец незнакомец мог завладеть тем самым ковром при условии, что узнает его среди тысяч других.

Халис поблагодарил юношу и, следуя его указаниям, пошел по опустевшему городу, потом вверх по крутому холму к сказочному дворцу, с разочарованием видя, что он вовсе не так впечатляющ, как описывал юноша — не слишком высокий, с облупленным крыльцом, шаткой лестницей, — а первый попавшийся на глаза ковер был расстелен перед треснувшей дверью, ветхий, выцветший, вроде той одежды, в которой предстал перед ним сам Хранитель ковров.

Но когда Хранитель провел его через прихожую в дворцовую палату, Халис понял, что сильно ошибся, и восторженно охнул, очутившись в столь просторном зале, что Хранитель пересекал его из конца в конец верхом на муле. Огромный зал был до самого потолка набит скатанными в рулоны и развешанными коврами: красными из армянской шерсти, сверкающими атласными из Саснанджирда, сурскими из Дарабджирда, вышитыми иглой из Казаруна, вязаными из Исфахана, расписными из Табаристана с изображениями сосудов и животных, гобеленными из Васита, водонепроницаемыми коврами из Майсана, настенными из Аббадана, молитвенными из Язда, и самим проклятым Ковром Смерти, на котором еще остались пятна крови персидских царей.

Халис, с изумлением разглядывая бесконечное ковровое разнообразие, поинтересовался ковром-самолетом.

И Хранитель ковров сказал: «Его соткали девы в Пальмире во времена парфян; с тех пор он переносил царей через горы, военачальников над полями сражений, пророков над толпами. Мои предшественники приобрели его за немалую цену у одного оманского отшельника, который жил до конца дней по-царски на вырученные деньги. Это величайшее сокровище на земле, и я знаю одно — этот ковер никогда не покинет пределов дворца».

«Разве не существует традиции, по которой любой может попытаться узнать его и завладеть им в случае успеха?»

«Это лишь первая часть пророчества оманца», — объяснил Хранитель и процитировал дальше:

«Он достанется тому, кто его узнает,

Только никто вовеки не угадает».

Халис с уважением выслушал мудрые слова оманца и заранее извинился за намерение унести из дворца столь прославленную и ценную вещь.

«Я ведь уже узнал легендарный ковер, — с уверенной улыбкой объявил он, — и он мне сейчас очень нужен для выполнения великой исторической миссии».

Глава 34

аруф уже вытерпел столько, что было невозможно понять, как ему удалось остаться в живых. С него была сорвана вся одежда, кроме грязного сирвала и наглазной повязки; голая кожа, испещренная старыми шрамами, язвами, следами ран, грубо заштопанных руками Касыма, обливалась кровью, обнажая вспоротые внутренности, на которые сам Маруф посматривал с откровенным любопытством, как бы удивляясь столько лет спрятанному содержимому своего тела. Калави то и дело отходил от него в нараставшем разочаровании, вытирал кинжал и руки о покрасневшее полотенце, висевшее на шесте, потом снова брался за пытки, неустанно допрашивая:

— Бану Бухтур? — кричал он. — Сейчас же отвечай! Бухтур? Тамин? Отвечай!

Маруф был нем как рыба.

Кончик кинжала взрезал еще оставшееся целым бедро, из открывшейся раны брызнула кровь, и он с недоумением замычал. Люди Калави смотрели с заученным равнодушием. Палатку наполнял дым из курильницы.

— Харранцы? Немедленно говори!

— Он ничего не знает! — снова крикнул со стороны Юсуф. Вор стоял на коленях рядом с Касымом, Исхаком и Зиллом. Все они были связаны, и за ними присматривал злобный разбойник. — Он боли не чувствует!

— Я даже камень заставлю почувствовать боль, — прошипел Калави и, содрав с ног Маруфа кожу, принялся тыкать кинжалом в обнаженные мышцы и нервы. Но, видя беспримерную безнадежность собственных усилий, сердито огрел кулаком по голове пса салюки, который сунулся слизывать капли крови.

Маруф озадаченно хмурился, не понимая, чем заслужил подобное обращение. Невинный, как дитя, он редко испытывал хотя бы искру злобы, был доволен судьбой, благодарен за ответственное поручение по обеспечению безопасности команды, никогда не допускал нарушения субординации. Никому не причинял вреда, даже пиратам, которые первыми его пытали; животных убивал лишь случайно или получая приказ раздобыть пропитание. Он даже точно не знал, лишился ли девственности, единственный раз в жизни пережив относительное унижение, когда, помочившись, вытирал член о земляную стену и его укусил скорпион — гениталии посинели, распухли, — но теперь, перед близостью смерти, даже это болезненное воспоминание улетучилось из его памяти. Касым тогда громко хохотал при виде сверхъестественно распухшего члена, утверждая, будто Маруф подхватил заразу от шлюх в Сирафе, хотя тот не помнил, чтоб ходил к шлюхам, и не знал, стоит ли рассказывать о скорпионе. В конце концов смолчал, видя восторженное веселье команды, поэтому вопрос о том, наведывался ли он к девкам, остался величайшей в его жизни загадкой, которую он собирался когда-нибудь разгадать. После этого случая, даже когда выпадала возможность, сексуальная близость вечно напоминала о боли, и он до конца дней своих сторонился женщин. А теперь, когда вены пустели, мысли путались, во рту стоял вкус крови, понял, что загадку уже никогда не решить, и огорченно застонал. Чувство сожаления нечасто посещало Маруфа, однако когда возникало, он переживал его глубже любой физической боли.

— Бану Бухтур? — вопил Калави, брызжа слюной. — Сейчас же говори или прощайся с последним глазом!

Он поиграл кончиком лезвия перед единственным здоровым глазом Маруфа, ткнул в наглазную повязку на другом, на кончик ногтя не попав в аль-Джабаль.

— Мы тебе говорим! — возмущенно воскликнул Юсуф. — Нам об этом ничего не известно!

— А деньги просто так везете? — рявкнул Калави. Седельные мешки вытряхнули, сверкающие динары рассыпались по лежавшей рядом подстилке.

— Это выкуп, — объяснил Юсуф.

— За Шехерезаду! — добавил Зилл, произнося любимое имя в знак своей искренности.

Калави не оглянулся.

— У меня в кармане лежит листок с полученными указаниями, — продолжал Юсуф. — Посмотри, прочитай, когда только захочешь!

Калави сделал надрезы в обоих углах здоровой глазницы, сорвал веко. Команда отвернулась, опустив головы, слыша только тошнотворное хлюпанье, когда бедуин вырвал глазное яблоко, перерезав соединительные ткани. Маруф впервые вскрикнул от смертельной боли. Исхак бормотал молитву. Оглянувшись и видя, что не нагнал на них благоговейного страха, бедуин презрительно швырнул в них вырванный глаз. Тот попал в грудь Касыму, отскочил и упал рядом с языком Даниила.

— Теперь он не говорит и не видит, — насмешливо бросил Калави. — Поэтому умрет. И вы тоже.

— У меня в кармане указания… — снова начал Юсуф.

— Ты меня за глупца принимаешь, вор? — прорычал бедуин. Отшвырнул полотенце, резко метнулся, распахнул на Юсуфе одежды, порылся и вытащил сложенную записку, полученную в Куфе. Даже не заглянув в нее, повернулся и бросил в ближайшую курильницу, где бумажка съежилась и ярко вспыхнула. — Конечно, у вас есть своя история — лживая, — только я не дурак. Следующим буду пытать тебя, вор. Ты расколешься.

— Ничего я тебе не скажу.

— Сам удивишься, — пообещал бедуин, бросился в угол, сполоснул в тазу с водой лицо и руки. Сзади то и дело доносился смех: из женского отделения за цветными дамасскими занавесками. Завершив омовение, Калави присел на деревянное верблюжье седло из тамариска в дальнем углу палатки, принялся срезать ножом мозоли на пятках, бросая обрезки наказанному псу. Снаружи пылали костры, за матерчатыми стенами мелькали силуэты. Маруф обвис в связывавших его путах, безглазая голова упала, жизнь наконец покинула его. Палатка наполнилась вздохами.

Зилл с Юсуфом преклонили головы.

Калави презрительно взглянул на них:

— Молитвы вам не помогут.

— Мы молимся за умершего, — сказал Юсуф.

— Тогда за себя помолитесь. Никакой бог вас тут не услышит. Вполне можете помолиться и за свою Шехерезаду.

Снаружи заржала лошадь.

— Мы везем за нее выкуп, — повторил Зилл.

— Бесполезно принимать меня за какого-нибудь сказочного разбойника. Я слышал о Шехерезаде. Знаю, что ее не существует.

— Она существует, — настойчиво заявил Зилл.

— Это легенда. Такая же нереальная, как ее байки.

— Она столь же реальна, как Гарун аль-Рашид.

Калави хмыкнул;

— Это имя здесь не слишком приветствуется. Он вас сюда послал заплатить бану Бухтур?

— Правда, он нас послал, — подтвердил Юсуф. — Только…

— Разумеется, он вас послал. В страшных снах меня видит.

— …только не для того, чтоб кого-нибудь подкупить.

Калави хлопнул в ладоши, требуя подать ужин.

— Отрицать бесполезно. Я знаю, что это Бухтур. Видел следы их разведчиков. Идут с самого юга, готовясь напасть, считают, будто я позорю пустыню.

— Зачем тогда от нас что-то хочешь услышать?

— Племя Бухтур превосходит нас численностью. А я могу быстро переместить лагерь. Надо только узнать, когда они планируют нанести удар.

— Может быть, нынче ночью, — подначил его Юсуф.

— Бану Бухтур по ночам не нападает, — ответил Калави, принимая тарелку вареных фиников. — Опасаются оскорбить честь наших женщин. Они все в плену собственной глупости.

Юсуф бросил взгляд на дамасские занавески:

— Поэтому ты берешь с собой женщин — для прикрытия?

Калави счел замечание оскорбительным:

— Беру, чтоб спать с ними. Не нуждаюсь ни в каком прикрытии.

— Настоящий герой, — иронически кивнул Юсуф.

— Я Калави, — фыркнул бедуин. — Нет тут никаких героев. В пустыне Нефуд нет бога, кроме меня. Я нужен пустыне, ибо равен ей. Указываю путь другим, и никто меня не уничтожит.

— Тебя уничтожат, — заверил Юсуф. — В тот же час, как нас всех уничтожат.

— Я рожден от духа и вскормлен сукой шакала, — заявил бедуин. — Меня никогда не убьют. Сегодня я себя называю Калави, но время надо мной не властно.

— Значит, ты совсем свихнулся. Что касается Гаруна аль-Рашида, по-моему, он на тебя даже плюнуть не пожелает.

Калави выплюнул финиковую косточку.

— Хорошо, что у тебя одной руки нет, вор, — сказал он. — Мне же меньше придется трудиться.

Рядом с палаткой тревожно всхрапнул другой конь. Залаяли сторожевые собаки. Калави склонил голову, как бы прислушиваясь к чему-то вдали — к близящейся атаке, чего невозможно представить, — но животные быстро притихли, напряжение разрядилось, и он успокоился. Облизал пальцы, с интересом взглянул на Касыма.

Горбун давно уже не произносил ни слова, испытывая какое-то душевное смятение — он дрожал, задыхался, лицо дергалось, как у созревшего мальчика, впервые предпринимающего попытку. Калави ласково погладил кинжал, видя перед собой мужчину на грани безумия. Мужчину, утратившего свою хваленую гордость в лихорадочных поисках выхода. Его будет легко разговорить.

Он поднялся на ноги, лениво подошел, опустился на колени, с насмешливым сочувствием оглядывая и обнюхивая капитана.

— Ты похож на бешеного пса. На пса, который ищет смерти.

— Ничего я не ищу. — Касым покачал головой, но в его тоне не слышалось прежней язвительности.

— Хочешь поесть? Попить?

Касым судорожно сглотнул.

Калави вытер лезвие ножа о собственный рукав. Протянул руку, ласково ощупал лицо Касыма.

Капитан не шелохнулся, не отпрянул с отвращением. Сказать по правде, он был слишком напуган, лишившись всякой способности к действию. Стояла сверхъестественная тишина.

Пальцы Калави гладили, ласкали сожженную солнцем кожу, потом медленно отдернулись.

— Дрожишь, как пес, как девушка, которую еще не опробовали. Перед смертью козлом будешь блеять, это уже дело ясное.

Касым, содрогнувшись, взглянул на него и ничего не смог сказать. Только снова сглотнул, к полному своему бесчестью.

— Я вспорю тебе брюхо, пес, — посулил Калави, — суну внутрь руку, выдавлю слова из глотки. Ты их выхаркнешь. Хотя я тебя все равно убью.

Он с довольным кряхтеньем встал и приказал подручным тащить к пыточному столбу посреди палатки не вора, а капитана. Однако, не успев повернуться, снова услышал снаружи шум и суету. Салюки лаяли, рычали, лошади фыркали, раздавались тревожные крики, вокруг палатки кружились человеческие фигуры. Калави навострил уши. На сей раз все услышали.

Стук копыт барабанил все громче и громче.

Ошибки быть не могло. Непредставимое событие так быстро превращалось в реальность, что приготовиться не было времени.

Калави — бич песков, злой демон пустыни Нефуд — в мгновение ока превратился из олицетворения зла в ужасающе юного мальчика, страшно растерянного… и пугающе смертного.


Касым сказал бы бедуину все, что тот хотел услышать. Из-за жажды и голода. Из-за кипевшей в жилах крови. Из-за угрозы неминуемой смерти и полного оправдания пророчества. Одно было ясно — его необъяснимо покинула самоуверенность, власть и авторитет утратили смысл, он по-прежнему был мучительно далек от моря. Все бы сделал, чтоб только вернуться. Даже если б остался единственным выжившим. Особенно если б остался единственным. Потому что тогда, по пророчеству, стал бы спасителем. Почти невозможно представить, что еще может найтись выход. Однако кто знает?

Он по-прежнему старался принять решение, найти в слабом воображении спасительный способ, когда грянул гром.

В тупом ошеломлении Касым сначала ничего не понял. Стоял у столба посреди палатки, готовясь к пыткам, услышал шум атаки, дух внезапно обжег ею взглядом, словно он все это лично подстроил. Словно Аллах или Шехерезада откликнулись на его молитвы.

Потом отчасти сообразил.

Грохот. Налетчики, кем бы они ни были, мчались к лагерю, окружали с боевыми кличами, от которых кровь стынет в жилах.

Пепельно-бледный Калави схватил меч и выскочил из палатки.

Подручные в панике переглядывались, не зная, что делать.

Снаружи раздались вдохновенные крики:

— Димакум халяль! Мы по всей справедливости прольем твою кровь!

Слышались и другие звуки: свист стрел, удары рубящих плоть мечей, храп боевых коней.

Охранники выбежали.

Нападавшие прорвались, неизмеримо превосходя численностью разбойничью шайку, очищая лагерь карающей рукой.

Женщины с визгом высыпали из-за занавесей, крепившие палатки веревки были перерезаны, полотнища раздувались, опадали и вспыхивали огнем.

Касым так и стоял бы на месте как пень, но когда Юсуф, освободившись от собственных уз, сорвал с него путы, к нему вновь вернулись инстинкты самосохранения, он снова стал личностью.

Сердце бешено билось в груди. Он смутно сознавал, что движется за остальными, пригибается, катится по земле, выползает из-под полотнища, спотыкается об обвисшие веревки, запутывается, выпутывается, с трудом поднимается на ноги и сразу натыкается на стену древнего горного склона. Оглянувшись, увидел сотню голых по пояс всадников с горящими глазами, оскаленными зубами, вихрем круживших по лагерю, размахивая обнаженными мечами.

Рубя на части бежавших сообщников Калави, они напоминали стаю прожорливых чаек, дравшихся за каждый съедобный кусок. От картины бойни — отрубленных рук, ног, голов, тел, рассеченных надвое, раздавленных, затоптанных, проткнутых копьями, — захватывало дух. Впрочем, членам команды некогда было ни ужасаться, ни любоваться. Они прокрались между каменной стеной и горящей палаткой, спотыкаясь о разбросанные тюки с ценностями и провиантом, остановились затаив дыхание на расстоянии полета стрелы до ближайшего бархана, слыша дьявольские вопли.

Налетчики сгрудились вокруг Калави и со смертоносными криками наносили неглубокие режущие удары мечами по горлу, — кололи его пиками, подбрасывали в воздух.

Команда взобралась на бархан со скругленной гладкой стороны, без передышки вылезла на гребень и ухнула вниз, скрывшись с глаз. Полностью обессиленная, но чудом уцелевшая.

И тут заметили отсутствие Зилла.

— Нельзя ждать! — прохрипел Касым, мигом почувствовав себя прежним капитаном.

Однако Юсуф с Исхаком уже снова влезли на гребень, глядя вниз на опустошаемый лагерь. Палатки горели, женщины с воем молили о милости, Калави бился в предсмертных судорогах, налетчики победно кричали. А Зилл вылезал из главной палатки, зажав что-то в руке — наглазную повязку Маруфа. Юноша поднял голову, увидел их, но не сразу направился к ним, свернув к испуганным верблюдам, отчего Юсуф отчаянно выругался. Кажется, кое-кто из налетчиков оглянулся в их сторону. Юсуф с Исхаком припали к земле.

Услышав сдержанный окрик, снова рискнули выглянуть и увидели бредущего Зилла, который вел Сафру, нагруженную бурдюками с водой и едой. Опять присмотрелись к налетчикам, слишком увлекшимся казнью Калави. Юсуф, соскользнув с бархана, помог Зиллу добраться до безопасного места.

— Вода… и аль-Джабаль, — прошептал в объяснение юноша, перевалив через гребень и падая в изнеможении.

— Хочешь попить?

— Нет… — серьезно отказался Зилл. — Надо дальше идти.

Он заставил себя встать, и они заскользили, заковыляли по крутому склону, найдя внизу Касыма, который стоял на коленях и просил пощады. Оглянувшись, увидели вдохновенно мчавшегося на них всадника.

— Мы пленники! — умоляюще кричал Касым, отчаянно размахивая руками.

Воин, закутанный в черное, взмахнул мечом с налипшими на лезвие волосами и кусками плоти.

— Что вы тут делаете? — прогремел он, объезжая их кругом на прядавшем ушами коне, который храпел и прядал ушами.

— Мы пленники духа, — снова объяснил Касым. — Бежим…

— Бежите? — переспросил воин, плотно сдвинув брови и раздув ноздри не хуже своего жеребца. — Почему вы бежите от бану Бухтура?

Касым, не найдя готового ответа, совершил непростительную ошибку.

— Мы тебе заплатим! — воскликнул он. — Гарун аль-Рашид заплатит, если ты нам поможешь!

Воин гневно вспыхнул.

— Думаешь, нам нужны халифские подачки? — вскричал он, стиснув меч, словно собрался разрубить всех пополам.

— Прошу тебя! — вмешался Юсуф. — Мы не хотим обидеть своих спасителей!

— Мы выполняем важную миссию, — прохрипел Зилл. — Должны продолжить путь…

Из-за барханов неслись триумфальные крики налетчиков: дух Калави повержен, безбожная шайка уничтожена. Начиналось торжество. Молодой воин оценивающе оглядел команду. Он только что впервые совершил убийство — прикончил трех мужчин, не получив ни единой царапины, — сердце еще тяжело колотилось. Знал, что способен снова убить не колеблясь, а может быть, выпустить потенциальных жертв на свободу. Правда, малодушный трус на коленях ему не понравился, хотя в других, особенно в чернокожем юноше, было что-то впечатляющее.

Он опустил меч.

— Ну, идите, — решил он, спеша вернуться к победившим товарищам. — Если Аллах укажет вам путь, то вы выберетесь из пустыни Нефуд.

— Так и будет, если Аллах пожелает, — согласился Юсуф, благодарно его поприветствовав.

— Следуйте за верблюдицей, и она приведет вас к воде, — посоветовал воин. — Ив будущих свидетельствах не забудьте упомянуть, что после победы бану Бухтура над Калави Сулайямом никто из племени пальцем не тронул, даже не взглянул на его женщин! — с гордостью крикнул он, пускаясь вскачь.

— Мы пошлем в будущее горящую стрелу! — прокричал вслед Юсуф, что должно было озадачить воина, если б он успел услышать. Но всадник уже скрылся из виду за гребнем.

Вновь оставшись в одиночестве, безнадежно сбившаяся с пути команда повернулась к бесконечным грядам барханов, окутанных ночью.

Глава 35

каменных грудах у основания древнего дворца сомнений практически не высказывалось.

— Он скрывает какие-то мысли, — с неудовольствием заявил Саир. — Которые его расслабляют.

Фалам не мог спорить. Все более рассеянный, пустой взгляд Хамида из-под насупленных бровей казался даже красноречивее, чем при употреблении травки. Собственно, его поведение полностью изменилось с грозного и властного на задумчивое, рассеянное. Даже голос утратил командный тембр. Он почти не спал, ел, как птичка, не находил покоя и места вдали от заложницы, его привычная желтовато-бледная кожа приобретала мертвенный оттенок.

— Я целую неделю не убивал никого, — с какой-то тоской пожаловался Саир. — Может быть, он сейчас мне предложит себя.

Он с большим удовольствием озадачивал Фалама, который, при всей своей дикой страсти к убийству, был просто мальчишкой, и сейчас, пристально вглядываясь в горизонт, сделал вид, что не слышит.

— По-моему, я там снова кого-то заметил, — сказал он вместо ответа. — Кто-то шмыгнул в развалинах.

Саир не позволил себе обмануться, зная, что у Фалама слабое зрение.

— У тебя до сих пор синяк на щеке, — указал он — От его оплеухи.

Фалам ощупал лицо, вновь пережив унижение от полученной от Хамида пощечины. Впрочем, не стал особенно переживать.

— Саднит… — признался он, и только. Как бы ни хотелось видеть Хамида наказанным, ему не нравился жесткий контроль со стороны Саира.

— Знаешь, она его зачаровала, — продолжал Саир. — Сказки рассказывает. Я слышал, когда поднимался наверх.

— Я и сам тоже слышал, — объявил Фалам, не желая уступать сопернику в предприимчивости.

— Сказки годятся только для женщин, вот как она колдует. Видит во сне царевича. Меня во сне видит.

Чувствовалось, как в Фаламе вспыхнула ревность.

— Глаза у нее мокрые, — продолжал Саир, — ив дырке мокро. Жаждет, чтобы мужчина заткнул ее. Я имею в виду не тебя. И не Хамида.

Замечание больно задело Фалама Время, которое ему позволялось проводить рядом с Шехерезадой в качестве стража — недолгие, с каждым днем сокращавшиеся минуты, когда Хамид спал, — было, пожалуй, самым волнующим в его жизни. Он восхищался ее красотой, купался в ощущениях, которых никогда не испытывал, и, как Хамид ни старался внушить, будто она просто его соблазняет — подобное утверждение звучало очень глупо из уст уже полностью соблазненного, — твердо верил, что его она считала особенным. Смотрела с жалостью и одновременно с дерзостью, видела насквозь, понимала, в отличие от других, что страсти его фактически не обуревали; проявляла больше интереса к нему, чем та самая женщина из Самарканда, которая одновременно была его матерью и сестрой. Ему доверяла, остальных боялась. Сама признавалась.

— Она со мной разговаривает, — пробормотал Фалам. — Расспрашивает о родном доме…

— Она с тобой играет, — возразил Саир. — Как с Хамидом. Я-то знаю, такой женщине одно только нужно.

Действительно, когда речь идет о чисто мужских достоинствах, Фалам не способен сравниться с Саиром. И Хамиду не на что надеяться, если Саир правильно рассуждает. Раньше это Фалама никогда не заботило: потное буйное соитие обычно завершалось в кульминационный момент его собственными спазмами в момент семяизвержения, а до того, что чувствуют женщины, ему не было дела. Лишь теперь он впервые задумался, сумел ли доставить кому-нибудь удовольствие. Что о нем сказала бы Шехерезада? Осмеяла бы?

— Бросает на меня жадные взгляды, — хвастался Саир, — потом сама стыдится. Женщине нужна пища, или она погибнет.

«Если это правда, то почему он до сих пор ее не насытил? Саир просьбы не дожидается. Может, боится ее, гадал Фалам. — Очарован не меньше Хамида, но некая сила его ограждает? В конце концов, чем дольше продолжаются муки заложницы, тем лишь ярче сияет ее красота; с одной стороны, нельзя к ней не тянуться, исполнившись восхищения, а с другой — не менее трудно от нее не шарахаться под действием некой мистической силы, как бы неземной, действующей на грани фантазии и реальности. Ее не разгадаешь: как только задумаешься, голова идет кругом, даже сейчас приходится отводить глаза, стараясь отвлечься».

Он почувствовал на себе пристальный взгляд Саира.

— Снова там что-то вижу, — пробормотал Фалам. — Тень.

— Ничего там нет, — отрезал Саир. — Ждем напрасно. В Хире можно превратиться в скелет, прежде чем кто-нибудь мимо пройдет. Все выдумал тот самый дурак.

Фалам дал волю своему презрению, всегда недолюбливая Абдура.

— Дурной парень, — подтвердил он. — Кишка у него тонка для подобного дела.

— У него на все кишка тонка. Глупый замысел, я тебе говорю.

Фалам не признался, что давно питал подозрение в надежности хитроумного плана Хамида, каким тот первоначально казался. Может, записку с требованием выкупа не получили. Может, Абдура схватили, убили? Может быть, царь Шахрияр оказался не загнанным в угол ягненком, как рассчитывал Хамид, а могущественным мужчиной, пользующимся колоссальной властью? Фалам всегда представлял себе и Хамида могущественным мужчиной, одерживавшим печально известные победы, обладавшим немалой славой, которая много месяцев их вдохновляла. Однако теперь, не видя никаких признаков Абдура и курьеров, но догадываясь, что Хамид попал к заложнице в плен, он допускал любую возможность и молча раздумывал о правоте Саира и единственном выходе из создавшегося положения, которым считал убийство.

Похоже, его затуманенный взор подстегнул индуса.

— Знаешь, он все это задумал с самого начала.

Фалам нахмурился, но, слишком заинтригованный, не сдержал любопытства:

— Что ты хочешь сказать?

— Сам видишь. Он к ней привязался. Они вместе что-то замышляют, причем с выкупом это никак не связано.

— То есть он нас просто использует?

— Мы для него ничто. Она — все.

— Думаешь, он ее сюда привез для того только, чтоб быть рядом с ней? — Находясь рядом с Шехерезадой, Фалам хорошо понимал, что это очень даже возможно.

— Точно знаю, — провозгласил Саир, — что деньги для него уже не имеют значения.

«Правда, — думал Фалам, — кажется, Хамида только раздражают подобные осложнения. Он как будто мечтает сидеть до скончания жизни в руинах дворца. Словно отбросил мечты о богатстве, которые издавна целиком поглощали его и которыми он столь усердно старался заразить сообщников».

— Его замыслы должны особенно беспокоить тебя, — сказал Саир, переводя вопрос в личный план.

— Меня? Почему это?

Саир фыркнул, будто очевидный ответ не требовал никаких разъяснений:

— Вопрос времени. Он постарается убежать вместе с ней. А перед тем убьет тебя.

— Меня? — опешил Фалам. — Почему не тебя?

— Меня убить не сможет. Сам умрет, нож поднять не успеет.

— Умрет еще быстрее, если выступит против меня, — возразил Фалам, вынужденный обороняться, но, как бы спохватившись, отвел глаза и быстро переменил позицию. — В любом случае, можно еще чуть-чуть обождать. Вдруг Абдур скоро явится…

— Тогда нам придется ждать вечно, — презрительно выдохнул Саир.

— Вдруг еще все получится, — уперся Фалам, в мгновение ока полностью отказавшись поддерживать Саира, ибо, как он ни сомневался в расчетах Хамида, ему еще сильнее не нравилась перспектива лишиться его руководства на вражеской территории. Из Саира точно такой же руководитель, как из него самого. Нечто вроде скульптурной группы, валявшейся в руинах. Саир — бык, Хамид машет кнутом, Фалам — бегущий рядом мастиф.

Молчавший Саир знал все это, поэтому так сильно нуждался в поддержке Фалама, поэтому при всей своей дерзости до сих пор не овладел Шехерезадой, не убил Хамида, не взял дело в собственные руки. Он был по горло сыт многими обстоятельствами — бездеятельностью в пустынном месте, соблазнительностью шлюхи-сказительницы, властным командованием Хамида, — отчаянно желая хоть как-нибудь снять напряжение, подержать в руках деньги, пролить кровь, предаться разврату, не имея подобных возможностей на протяжении долгих мучительных месяцев. Но как ни легко насытить подобные аппетиты — хотя бы в воображении, — почему-то в присутствии шлюхи он чувствовал себя на редкость бессильным, неспособным признаться Хамиду в своем возмущении. Он по-бычьи всхрапнул, выражая неудовольствие.

— Я никого не жду… — Собственный голос глухо звучал в ушах.

— Там кто-то точно есть, — снова объявил Фалам, на сей раз с большей уверенностью. — Вон за теми стенами.

— Тебе кажется.

— Нет… смотри — тень. Видишь?

Саир пригляделся.

— Вон, — указал Фалам.

Через какое-то время Саир наконец разглядел и мгновенно напрягся, Рука инстинктивно потянулась к ножу.

Там, где городская крепостная стена рассыпалась отдельными камнями, пригнувшаяся в тени пальм фигура не приняла во внимание лучи восходящего солнца, и длинная тень тянулась из укрытия по открытому месту до илистого пруда.

— Не животное, — победоносно заявил Фалам.

— Он один, — шепнул Саир со сладострастно забившимся сердцем.

— Может, солдат?

— Шпион. Чего-то высматривает.

— Хозяин осла, — предположил Фалам, убеждая Саира. — Мать свою ищет.

Саир не ответил, мысленно уже перерезая незваному незнакомцу горло — живой, властный образ. Нечего время тянуть.

— Сиди тут, — прошипел он Фаламу и сразу же сорвался с места.

Низко склонившись, двигаясь с суетливым проворством тарантула, постепенно перебирался с одной кучи битого кирпича на другую, надеясь застать визитера врасплох, обойдя его с востока, разглядев в полном солнечном свете. Но Фалам, отказываясь подчиняться приказам Саира, не допуская, чтобы тот украл жертву, которую он первым заметил в тени, тоже отправился, бросив единственный взгляд на освещенный дворец, где Хамид сторожил Шехерезаду, не уловив никаких признаков слежки.

Он присел по примеру Саира — до знакомства с индусом не имел привычки подкрадываться — и побежал быстрее него. Знал, что способен убить человека с такой же легкостью, как Саир, с большим рвением, если не силой, и с еще большей радостью. На полпути к стене что-то ткнулось в щеку, он инстинктивно дернулся, но это оказалась просто саранча, стрелой пролетевшая в воздухе.

Уже приблизившийся к камням Саир сердито на него оглянулся, однако Фалам не позволил себя запутать и направился в другую сторону, к западу. Саир бесшумно преодолел последний отрезок, приблизился к обломкам глазурованных кирпичей, прильнул к ним, как тень, и принялся кружить в поле зрения чужака.

Спеша перехватить незнакомца, Фалам споткнулся на битом кирпиче, молча, даже не охнув, перекатился пружинистым телом, с кошачьей ловкостью вскочил на ноги, потянулся за выпавшим из рук ножом, слыша из-за кучи крики, проклятия, звуки яростной схватки, шорох гравия. Сердце колотилось.

Вдруг в тени с западной стороны перед ним возникла шатающаяся фигура с широко вытаращенными глазами.

Еще не совсем обретя равновесие, чувствуя, как в лицо попала другая саранча, Фалам бросился вперед и, не раздумывая, глубоко вонзил лезвие в живот бегущего мужчины. Отступил, задыхаясь. Убийство совершил он.

Только когда жертва завертелась на месте, размахивая руками, захлебываясь кровью, и рухнула на землю, с удивлением разглядел он не чужое, а хорошо знакомое лицо Абдура.

Глава 36

утники медленно продвигались по пустыне, практически, не понимая, что происходит вокруг.

— Алхимия ароматов?..

— Виды пчел…

— Путешествия Пророка?..

— Приручение диких кошек…

Они трусили по очередной китовой спине бархана, совсем упав духом, глядя на бесконечные параллельные хребты. Вода давно вышла, превратившись в пот, еда кончилась вместе с силами, никто даже точно не знает, какой нынче день — суббота? — не знает, давно ли плывет в этом бархатном море, знает только, что барханы становятся выше и выше, теперь они стоят на подлинном горном пике, солнце жжет спины, плечи, надежды иссохли вместе с языками. Иллюзорное облегчение после первой встречи с загадочным бедуином, смертельное потрясение гибелью Маруфа к тому времени окончательно улетучились, и если б не шагавшая без устали верблюдица, за которой они тащились как на привязи, то попадали бы ничком на песок, погрузившись в бездонные зыбучие пески сна.

Много раньше, когда здравые мысли приходили без боли, Зилл отважно попробовал завязать праздную беседу, как во время обычной прогулки по прохладным улицам суввада.

— Интересно бы знать, — обратился он к Исхаку достаточно громко, чтобы все слышали, — что ты собираешься делать, когда все мы выберемся из пустыни?

Аскет, отвлекшись от какого-то внутреннего диалога, устало, но без укоризны оглянулся на юношу:

— Смочу распухший язык.

— А потом?

— Тебе известно мое отношение к мечтам.

— Иногда у нас ничего, кроме них, не имеется.

— Не хочу тебя огорчать, — напряженно проговорил Исхак, глядя в пески, и Зилл, чутко уловив необычайную горечь в его тоне, не стал проявлять особой настойчивости.

— Тогда позволь поведать о моей мечте, — попросил он. — Если тебя это не огорчит…

— Не мне тебя останавливать.

— Воображаю библиотеку, — усмехнулся Зилл. — Книги в сундуках, в шкафах из благовонного дерева, под величественным сводом, огромным, как Золотые Ворота. Кипы рукописей высятся такими бумажными башнями, что задавят человека, если рухнут. Тысячи людей кругом учатся, пишут, читальные залы обставлены удобной мебелью, креслами, столами, освещаются по вечерам лампами с льняным маслом. Вот что я вижу. Такова моя мечта.

Исхак страдальчески морщился, словно боролся с нерушимым правилом, предписывавшим не реагировать, но в конце концов попросту промолчал.

Слушавший в стороне Юсуф проявил больше отзывчивости, чем раньше.

— Какие же книги держал бы ты в своей библиотеке? — полюбопытствовал он.

Зилл преисполнился благодарности.

— По всем отраслям знания. Древние труды сирийцев, греков, персов, трактаты Евклида и Птолемея, исследования Аристотеля о животных и звездах… все, что написано о завоеваниях, экспедициях, происхождении жизни, морей и пустынь, книги об удивительных изобретениях, необычных событиях, переводы бану Мусы… причем все они выдаются свободно, бесплатно, читателям предоставляются перья, кувшины с питьем, в вестибюле стоит золотая клепсидра, отмечая время молитвы…

Юсуф в душе поражался способности мальчика держаться так непосредственно даже сейчас, среди пустыни Нефуд, будто он только что спрыгнул с помоста на рынке.

Хотя, как ни странно, он в то же самое время разыгрывает другой спектакль. Если прежде проявлял энтузиазм, естественный и лучистый, как солнце, то теперь говорит с озабоченной и безнадежной страстью; порой лихорадочно подбираемые слова слетают с губ неразборчиво, как у Теодреда. Конечно, его одолела усталость, но он, совершенно не думая о себе, не обращает внимания на истощение запаса сил.

— Из этой библиотеки ничто не выбрасывается, — продолжал юноша. — Она разнообразна, как сам Багдад. Там хранятся непристойные анекдоты, морские легенды, дневники с описанием повседневной жизни, рыночные афоризмы, бедуинские мифы, поэзия наших мастеров, все, что когда-либо было написано, от пророческих притч до шуток погонщиков мулов… без всяких ограничений, независимо от одобрения или неодобрения академиков, несмотря на запреты… чтобы люди черпали вдохновение, впитывали благородные мысли и побуждения, горячились, возмущались…

— И забавлялись, — вставил Юсуф.

— В первую очередь, — подтвердил Зилл. — Немногие по своей воле способны подвергнуться пытке.

За слишком прозрачным намеком на гибель Маруфа последовало неловкое молчание. Зилл заметно напрягся, и Юсуф вспомнил, как мальчик вернулся в рухнувшую палатку за драгоценным кольцом, хранившимся в пустой глазнице.

— А сам ты кто такой, — спросил Юсуф, стараясь отвлечь Зилла, — директор Александрийской библиотеки, Птолемей Филадельф[74], или просто вечный охотник за редкими историями и манускриптами?

Вопрос Зиллу понравился.

— Возможно, и то и другое, — улыбнулся он. — Хоть действительно не сумею за всем сразу присматривать. Мне понадобится помощь людей, покорявших моря и пустыни, владевших пером столь же искусно, как аль-Данак… Но, таких редко встретишь.

Юсуф усмехнулся:

— По-прежнему отказываюсь осуществлять чужие мечты.

— А сам о чем мечтаешь?

— Я? — Юсуф отчаянно боролся с собой, зная, что запечатал собственную душу почти столь же прочно, как Исхак, хоть и по другим причинам. И все-таки, даже возмущенный своей тиранией, пока еще не вполне приготовился к бунту и в конце концов сумел выдумать нечто до боли неизобретательное. — Мечтаю найти ту самую белокурую красавицу, — с максимальной убедительностью заявил он, — уйти с ней на край света.

— Собирая по пути рассказы для моей библиотеки?

— Сочиняя свои рассказы, которые пусть собирают другие.

Зилл мог бы продолжать беседу, но резкий ветер швырнул песком в лица, и члены команды, щурясь, рассыпались под колючим шквалом, проваливаясь в глубокие блюдца впадин, попеременно ковыляя по горам и долам. Бесконечное разнообразие цветов, оттенков, фактуры песков внушало примитивное чувственное восхищение, требуя сознательного отвлекающего усилия, чтобы пустыня не сводила их с ума.

На лице Зилла возникло опасно бессмысленное выражение, и озабоченный Юсуф решил его растормошить.

— Хотелось бы услышать названия книг, имеющихся в твоей библиотеке, — начал он. — Если выбор меня вдохновит, вдруг как-нибудь захочется заглянуть.

— У меня есть все, — объявил Зилл, возвращаясь к жизни с преувеличенным блеском в глазах. — На любую тему, от наилучших вин до высочайших гор.

— «Смешивание красок»?..

— «Наказание джинна», — улыбнулся юноша.

— «Достоинство милосердия»?..

— «Охотничьи птицы».

— «Моряцкий фольклор»?..

— «Наука навигации».

Игра продолжалась и в бурю на бархатных барханах, пока не село солнце и не наступила ночь. Голоса их охрипли, паузы между ответами удлинились, и когда луна оказалась в зените, Юсуф бросил самый необычный вопрос:

— «Альф лейла ва лейла», — глядя на Зилла в ожидании одобрения.

Судорожно дышавшему юноше потребовалось время для уяснения смысла, а когда он понял, то с любопытством взглянул на вора и хрипло переспросил:

— «Тысяча и одна ночь»?

— Название только что пришло мне в голову, — кивнул Юсуф. — Вот как надо назвать твою книгу, собрание хурафы, а не «Тысяча занимательных сказок».

Зилл смотрел в космос.

— Альф лейла ва лейла, — повторил он, с явственным одобрением смакуя слова. — Конечно, ты прав. Только…

Юсуф взглянул на него:

— Что?

— Лейлой звали мою мать… — признался юноша, снова слыша ее сладострастные крики под Джафаром аль-Бармаки, безутешные рыдания после гибели господина, укоризненные упреки маленькому сыну, плакавшему, когда она его от себя прогоняла.

— Нет, — решил он, отбрасывая воспоминания. — Хорошее название. Да: «Альф лейла ва лейла». Она будет храниться в моей библиотеке на почетном месте рядом с «Калила ва-Димна». — И задумчиво вздохнул. — Хотя придется потрудиться, чтоб собрать все истории.

— Если мы сейчас останемся живы, то все переживем, — заверил Юсуф.

— Да… мы…

Зилл внезапно запнулся, неожиданно рухнул лицом в песок, остальные сразу бросились к нему, окружили, подхватили, поставили на ноги.

— Все в порядке… — пробормотал он, высвободившись из объятий, глядя на полную луну. — От ветра голова закружилась. — Юноша постарался прийти в себя. Сафра по-прежнему шла вперед, указывая путь. — Надо идти, — настойчиво сказал он и зашагал, не колеблясь, удивив всех своим рвением.

Позже, как бы для окончательного опровержения собственной слабости, поманил к себе Юсуфа, чтоб тайком перемолвиться словом.

— Я боюсь за Исхака, — шепнул он.

Юсуф покосился на аскета, действительно ушедшего далеко вперед, шагая проворнее всех.

— За Исхака?

— Он… ушел в себя.

— Так велит суфизм. Полное подчинение воле Аллаха.

— Я вижу нечто большее. У него из носа кровь идет.

— У него вечно идет кровь из носа.

— Кажется, он не хочет, чтоб я это видел.

— Он погибнет последним, несмотря на возраст, — предсказал Юсуф.

— Он еще очень многое может сделать, — упорно твердил Зилл. — Если свалится… вы должны его вынести из пустыни.

— Ты сам его вынесешь. Если тебе меня выносить не придется.

Зилл вытащил наглазную повязку Маруфа с пришитым кольцом и протянул Юсуфу.

— Возьми.

— Это не для меня.

— Это выкуп за Шехерезаду. Ее стоимость в драгоценном камне. Мне… не хочется его нести.

Он говорил так серьезно, что Юсуф не мог возражать, а кроме того, и сам так устал, что больше не было сил успокаивать Зилла, поведение которого с каждой минутой менялось до неузнаваемости. Они плелись по круглым барханам, видя признаки жизни лишь в кривых отростках корней абула, выползавших из песка, словно морские змеи, и снова нырявших в неустанных поисках воды.

— Аллах воистину здесь, — подбодрил Зилл команду. — В этих корнях… Повсюду.

— Воистину, — громко подтвердил Юсуф, чтоб все слышали. — Мы никогда не сдадимся.

— Сократ как-то посоветовал одному человеку… — вымолвил задыхавшийся Зилл, — боявшемуся идти в Олимпию… представить себе этот путь обычной прогулкой… расстоянием, которое ежедневно проходишь вокруг своего дома, только растянувшимся на всю жизнь…

И после этого заморгал, как бы надеясь, что высказал ценное замечание.

— Теперь уж недолго, — подтвердил Юсуф, стараясь заручиться поддержкой капитана. — Раньше ведь мы попадали и в худшие переделки?

Сначала казалось, будто Касым, весь в ссадинах и волдырях от солнечных ожогов, не слышит.

— Я говорю, бывало и хуже, — снова попытался Юсуф. — Кораблекрушение помнишь?

Касым озадаченно посмотрел на него.

— Кораблекрушение? — переспросил он, а потом, как бы поняв вопрос, если не цель, с которой он был задан, пробормотал: — В море… — вспомнив, как они мочили одежду в соленой воде, нежились, охлаждаясь в тени пальм. — Там ветра дуют. Там жизнь. А здесь… нет ничего.

Со временем понял ошибку, даже несколько устыдился и почти бессознательно прохрипел, запоздало признавшись:

— У меня есть мечта… Была…

Он попал в очень тяжелое положение, зная, что за одну последнюю неделю потерял капитанское превосходство; впервые на своей памяти его кипучий оптимизм не сумел провести членов команды через испытания; он ослаб, и, словно никогда не бывал в море, смертельно боялся, чувствуя себя виновным в гибели трех человек, униженным трусливой дрожью в палатке Калави. Особенно потрясла его смерть Маруфа, рядом с которым он всегда чувствовал себя особенно сообразительным, а Маруф всегда был рядом, когда все вокруг рушилось, служа постоянной мишенью для насмешек, упреков… Теперь из всей команды остаются трое, каждый как бы держится на своей территории, подчиняясь ему лишь формально. Видно, даже Юсуф утратил былую верность настолько, что чуть ли не принял командование на себя, хотя явно без всяких расчетов, не давая Касыму, постепенно терявшему положение, никаких поводов для возражений. Поэтому он сейчас против собственной воли счел себя почти обязанным внести свой вклад в дискуссию.

— Один моряк в Мускате мне рассказывал, — начал он, говоря чистую правду: моряк перед смертью действительно нашептал свою тайну, — будто на юге, на краю земли, есть моря, столь холодные, что дыхание замерзает и перерезает горло, где повсюду у всех на виду плавают алмазы размерами с горы, рассыпаясь в яркие ослепительные осколки. — Касым задумчиво кивнул. — И я мечтал прийти когда-нибудь в те моря, пришвартоваться к такому алмазу, набить трюмы осколками, на которые можно купить всю Басру…

Эта мечта была самой страстной, лелеемой даже нежнее, чем планы поставлять на рынок фисташковую смолу. Ее он никогда раньше вслух не высказывал — не из боязни стать посмешищем, просто для сохранения тайны до тех пор, пока не накопит достаточно денег, не наберется храбрости для плавания в такой жуткий холод. И если сейчас ее обнародовал, то это отчасти свидетельствовало о его опасениях за свою жизнь, отчасти было продиктовано необходимостью открыть секрет, пока не слишком поздно, как для того самого моряка.

— Прекрасная мечта… — с трудом вымолвил Зилл. — Легенда… которую сама Шехерезада вплела в свои истории. — Он прищурился, стараясь припомнить. — Помню, в самой первой сказке, какую я слышал, хрустальные замки плавали по водам…

Касым расстроился, видя, что его драгоценная тайна не такая уж тайна, и Зилл ощутил к нему жалость.

— Сведения из одного источника… — деликатно добавил он, — …явно неисследованные… Несомненно… еще ждут проверки.

Шагавший впереди Исхак, прислушиваясь, восхищался безошибочным дипломатическим талантом мальчика, столь же естественным, как его энтузиазм, и столь же прирожденным, как дар рассказчика, искренне укоряя себя за то, что не оказывал ему поддержки, не участвовал в беседах; раздумывал, не слишком ли поздно поправить дело.

— Органы тела?..

— Превосходство Корана…

— Приемы дрессировщиков диких зверей?..

— Э-э-э… Запахи чернил…

Тьма отступала, ветер усиливался; песок становился столь плотным, что местами на нем не оставалось следов; начали появляться округлые гладкие камни, и путники постарались принять это за обнадеживающий знак, хотя подъемы и спуски не облегчались, спасение не приближалось; неустанное повторение знакомых форм — склонов, гребней и впадин — граничило с галлюцинацией. Рты и гортани совсем пересохли, желудки переваривали сами себя, суставы явственно скрежетали, как зубы. Исхак утешался лишь своим упрямством, отказываясь отступать перед тем, что вытерпел Абу-Новас.

Мечтает ли он о чем-то? Только о продолжении вдохновенных споров с Зиллом, пока не отыщется окончательное решение. Ничто не доставило бы ему такой радости, и он даже позволил себе мельком представить себя вместе с мальчиком, погруженных в дискуссию в тени минаретов над чашами с холодной водой, с плещущим рядом Тигром. Но можно ли на самом деле вернуться в Багдад? В пустыне Нефуд равнодушие бесстрастного аскета потеряло смысл. Можно ли на самом деле обрести счастье в одних разговорах? С таким собеседником, как Зилл, для этого требуется истинная мудрость. Время вдруг показалось не столь непреодолимой пропастью.

— Искусство наложниц?..

— Контуры звезд…

— Уловки скупцов?..

— Общение… собак.

Голоса удалялись. Исхак понял, что настало время для собственных откровений, признания в мечтах, но в последний момент усомнился в своем даре речи, побоялся, что на ходе мыслей скажется жара и усталость.

Небо было металлически-серым, пустыня обрела цвет сланца, воздух наполняли песчаные струи. Приближался рассвет. Время возблагодарить Аллаха, еще раз позволившего увидеть восход солнца. А потом… потом он, возможно, наберется храбрости.

Шедшая впереди Сафра резко остановилась на месте. Члены команды подходили, опасаясь худшего — верблюдица лишилась сил, сейчас свалится, — но, присмотревшись поближе, увидели, что ее просто одолели стихии, из глаз текла черная жидкость, однако в остальном она выглядела так же, как в тот самый момент, когда Зилл выбирал ее на Дромадерском подворье. Потом Сафра целенаправленно оглянулась на пустыню, в ту сторону, откуда они шли, словно решив повернуть назад, будто все время двигалась не туда — слишком страшная мысль для пустыни Нефуд, — после чего Исхак посмотрел на Юсуфа, Юсуф на Касыма, и только тогда они поняли. Зилл. Никто не колебался. Далеко бежать не пришлось.

Юноша лежал лицом вниз у подножия предыдущего бархана, крепко схваченный когтями смерти. Юсуф подскочил первым, поднял тело, осмотрел, увидел в разгоравшемся свете прореху под правым рукавом, обнажившую кожу под мышкой, залитую липкой кровью. Из бока торчал сломанный ствол стрелы из тамариска.

— Видно, подстрелили, когда он возвращался, — прошептал Юсуф подошедшему Исхаку.

Исхак тяжело дышал.

— Значит, хорошо скрывал… — с изумленным восторгом выдавил он, — …горящую стрелу…

Юсуф попятился, злясь на себя за то, что ничего не понял, на Зилла, настолько старательно сохранявшего тайну, что подобному мужеству можно лишь позавидовать. И поразился собственному горю. Его место занял Исхак, исполняя предписанную ему роль. Он опустился на колени, взял мальчика на руки, как ангел смерти, нежно убаюкивая вечным сном.

— Любая близость заканчивается разлукой, — молвил он, когда Зилл заснул, сдавшись.

Переваливая через бархан, Касым невольно поднял тучу песка, который струей воды хлынул вниз, быстро слился в небольшую лавину, засыпавшую всю низину, пульсируя и подрагивая, так что все сразу же оказались в центре воронки, вынужденные бежать, чтобы их не засыпало. Вскоре глухой шорох песка перешел в зловещий шум, в злобный стон, напоминавший топот тысячи всадников, потом в неумолкавший, захватывавший дух рев, музыкально катившийся по барханам, как труба Исрафила[75]. Касым обмер.

— К-конец света! — каркнул он. Жутко умирать в таком месте.

— Нет, — поправил Исхак в благоговейном восторге и страхе. — Это пески поют…

Он виновато посмотрел на склон, но тело Зилла уже поглотила пустыня.

— Некогда я неустанно учил тебя, — прошептал он, — теперь, мальчик, ты меня учишь.

Глава 37

ще раз окинув взглядом хранилище, Халис объявил:

— Я узнал ковер-самолет, увидел его самым первым, входя во дворец, ветхий, выцветший, лежащий под дверью. Хранитель ковров изумился.

— Как ты догадался? — охнул он, ибо легендарный ковер на протяжении многих веков не опознал никто.

И Халис, улыбнувшись, сказал:

— Ты ведь мне уже говорил, что со времен парфян этот ковер летал через горы, над полями сражений, а за столь долгое время любой ковер износится от пережитого. Как сказал поэт: «Вся жизнь записана на моей коже, И пусть это послужит уроком тому, кто моложе». Только ему надо отдать предпочтение перед прекрасными коврами, хранящимися во дворце, — продолжал Халис, — и теперь я могу потребовать награду.

С тем он вернулся на крыльцо дворца, склонился над легендарным ковром, готовый немедленно пуститься в путь, но Хранитель ковров не собирался легко расставаться с сокровищем.

— Ты кое-что позабыл, — сказал он. — Хотя пророчество велит мне отдать ковер опознавшему, оно же утверждает, что ни один мужчина на свете его не получит. — И выхватил меч. — Если это означает, что я должен убить тебя, так и будет.

— Придержи свой меч, добрый человек, — остановил его Халис. — Я с тобой биться не собираюсь.

— Тогда как же хочешь забрать ковер, — спросил Хранитель, — если ты явно мужчина?

— Может быть, с виду я настоящий мужчина, — согласился Халис, — а в точном смысле слова нет. И, спустив шаровары из дельфиньей кожи, продемонстрировал Хранителю, что он кастрат. — Я лишился мужского достоинства, — объяснил Халис, — на поле боя в Абиссинии, пораженный пикой соперника. Поэтому, как видишь, сколь бы мужественным ни был мой внешний облик, я давно уже не могу называться истинным мужчиной. И поэтому заберу легендарный ковер, необходимый для исполнения моей великой миссии, чего явно желает Аллах.

И Халис приказал ковру лететь к цели, к развалинам города, где держали Шехерезаду, и ковер сразу дрогнул, поднял его, стоявшего на ногах, с земли, и вылетел из дворца, воспарил высоко над городом, направляясь к…

— Что, Хамид?..

Глава 38

огда команда вышла со временем из пустыни, ни у кого уже не оставалось ни одной мечты, не было никакого понятия, где они находились, никакого желания что-нибудь делать, кроме того, чтоб напиться живительной воды на укрепленном пункте, представшем перед красными воспалившимися глазами, как сон.

На протяжении второй ночи в великой пустыне Нефуд барханы становились все ниже, пески мельче, светлее; сразу после рассвета их обнадежил первый признак спасения: лениво порхавший над головами рябок, выпустивший из клюва струйку воды, брызнувшую на кожу. Не чувствуя собственных тел, ни головы, ни ног, они карабкались по пыльным сыпучим барханам, оставив позади Сафру, в своем маниакальном стремлении к жизни; кубарем скатились с гребня, непонимающе щурясь на бак, обмазанный известкой, превосходивший великолепием любую багдадскую мечеть. Ринувшись к нему с проворством охотников за сокровищами, обнаружили, что внутри бак разгорожен на секции, разделенные крестообразными столбами, в каждой имеется несколько скважин, открывавшихся в расположенный ниже резервуар. Бросились к ближайшей, вцепились в кожаные ремни, начали поочередно их перехватывать, вытаскивая ведро целую вечность. Тепловатая вода выплескивалась через край на запыленные руки, они черпали ее горстями, жадными глотками, пили горьковатую жидкость, которая сквозь воспаленные горла текла в желудки, превращаясь в пар; плескались, едва не теряя сознание от первого потрясения, а когда поглотили достаточное для возвращения к жизни количество жидкости, чудесным образом оросили пищеварительную систему и вышли наружу, вдыхаемый воздух уже не казался смесью супа и солнца, на спинах уже не висели раскаленные камни; пот снова, как слезы, выступал из кожи.

Все еще нетвердо держась на ногах, окружающее воспринимали абстрактно. Какой-то странный оазис, полностью лишенный растительности, будто после большого пожара, населенный на удивление радостными кочующими бедуинами. И когда им, присевшим у насыпи в жидкой тени скелетообразной пальмы, предложили поесть, у них не было сил выразить благодарность, даже отказаться (желудки не совсем были готовы к принятию пищи), они просто безмолвно поклевывали крошечные кусочки красной ноздреватой арбузной мякоти и жаренного на углях ягненка, неотрывно наблюдая за происходившим вокруг, словно троица сонных тупых бабуинов, пристроившихся на скале над базаром.

Они едва заметили, едва узнали ибн-Ниясу, маленького спорщика-бедуина, впервые встреченного в Куфе, но почти не удивились его присутствию, не желая раздумывать, что это значит. Фактически еще долго ничего не понимали, кроме того, что выжили чудом, выскочили из кипящего котла, навсегда преображенные, навеки закаленные. Непрошено возвращавшиеся болезненные воспоминания о пережитых бедах казались столь страшными, что воспринимались попросту осколками ночных кошмаров.

Верблюдица — их спасительница — жадно пила из корыта, ела арбузные корки; веселые бедуины кормили ее с рук финиками; со временем она вернулась с довольной улыбкой и по-хозяйски встала над выжившими людьми, чувствуя себя лучше всех и живо напоминая о Зилле. Но как бы память о мальчике ни побуждала их к действиям, они не знали, что можно было сделать. О местонахождении Шехерезады по-прежнему ничего не было известно. Неизвестно было даже, жива ли она — если похитители верны своему слову, то, не получив до сих пор выкупа, наверняка убили ее. Какие у спасателей шансы? Куда им направляться? Оставалось сидеть в изнеможении, провозглашать хвалу милосердному Аллаху, терпеливо ждать, пока он еще что-либо предпишет, или пока им самим хватит сил предписать себе что-нибудь. Тень ушла, они очутились на солнце, почти того не замечая.

Ибн-Нияса выскочил перед ними, сдерживая улыбку.

— В пустыню уходил один мужчина с наглазной повязкой, вернулся другой, — заметил он, имея в виду Юсуфа, который носил теперь на себе драгоценность. — Как я понимаю, мои советы в конце концов пригодились?

Кажется, он обращался к Касыму как к главному, но смотрел на него одним сверкавшим глазом только Юсуф, абсолютно не расположенный к шуткам.

Ибн-Нияса дрогнул под грозным взглядом, сразу же осознав неуместность своего замечания, поняв, что люди претерпели страдания, над которыми недопустимо иронизировать, и немедленно отступился.

— Извините меня… — с трудом вымолвил он, задохнувшись. — Видно, вы понесли, потери? — И, правильно истолковав последовавшее молчание, пробормотал с сожалением; — Да упокоит Аллах души погибших. — Смущенно потупил взор, проклиная себя за неделикатность, и решил подтвердить свою добропорядочность.

— Это я велел подать вам еды, — сообщил он. — Сердце мое не лишено сострадания. — И, опять не дождавшись ответа, затараторил: — Вы в лагере аль-Шакук на дороге Дарб-Зубейда, принадлежащем бану Салама, которого вы тут увидите. Если вышли из пустыни Нефуд, то воистину вам улыбнулся Аллах.

Трое выживших даже на него не взглянули.

— Караван достопочтенного шейха Замахдана прошел, — смущенно растолковывал он, — и направился в земли, где мое присутствие нежелательно по неким причинам, которых уточнять не стану, поэтому я остался здесь праздновать смерть Калави, духа пустыни.

Тут они наконец вопросительно на него посмотрели.

— Ах-х! — с удовлетворением вздохнул ибн-Нияса, радуясь, что его в конце концов признали. — Вы не слышали добрых вестей, в которые вам, может быть, будет трудно поверить. Однако это истинная правда. Демон убит глубоко в пустыне позапрошлой ночью, заколот мечами Бухтура. Вести доносятся до жителей пустыни быстрей любой птицы. Говорят, когда голова его скатилась с плеч, он превратился в огненный столп.

Видя, что на Юсуфа известие не произвело впечатления, ибн-Нияса, ошибочно истолковав его мысли, решил виновато хихикнуть.

— Тебя удивляет, чему я так радуюсь? — продолжал он. — Чем теперь, после смерти демона, буду пугать опрометчивых? Друг мой, в пустыне немало опасностей, а Калави давно переступил черту. За каждый полученный за охрану дороги динар отпугивал с Дарб-Зубейды тысячу паломников — невыгодное уравнение. Умная лиса всегда оставляет столько зайцев, чтоб хватило охотникам — Он опять посмеялся собственной шутке, но трое уцелевших по-прежнему не реагировали, поэтому ему пришлось мрачно добавить: — Поверьте, любой здесь присутствующий сам нанес бы последний удар.

Однако, чуя дух презрения, вспомнив наконец, откуда они пришли, запоздало вытаращил глаза, сделав ошеломляющее открытие.

— Ах-х… — выдохнул он в благоговейном страхе, — вы… там были?

Никто не стал отрицать.

— Ах-х… — вздохнул ибн-Нияса в восторге и страхе, — значит… встретили духа? Он… обрушил на вас жестокие кары?

Молчание.

— И все-таки вы остались в живых?

Молчание.

Ибн-Нияса смирился, признав, что никогда не сможет догадаться, каких ужасов им довелось насмотреться, и торопливо сказал:

— Тогда, может быть, вместе вдвойне возблагодарим Аллаха Всевышнего, который спасает и распоряжается по своей воле. По крайней мере… вам хотя бы ясно, почему нас так радует весть о его смерти. — Не получив ответа, он неловко переминался с ноги на ногу, гадая, что еще можно было бы сделать.

Старая согбенная карга, безобразно, но чистосердечно улыбаясь татуированными губами, приковыляла с блюдом, наполненным, кажется, жаренной в масле рыбешкой, и, неразборчиво бормоча, предложила мужчинам.

— Ешьте, — посоветовал ибн-Нияса. — Набирайтесь сил.

Касым прихватил два кусочка, лениво их разглядывая.

— Саранча, — с готовностью объяснил ибн-Нияса. — Казнь египетская[76] промчалась тут несколько дней назад. Целые тучи. Те, что у тебя в руках, долго сушились, поэтому таких хрустящих нигде не найдешь.

Касым, кажется, даже не слышал. Сунул в рот насекомых и принялся шумно жевать.

— Эта саранча опустошила оазис, — продолжал ибн-Нияса, обрадованный возможностью отвлечься. — Налетела жужжащим ковром, съела все съедобное. Говорят, даже младенцев, оставленных матерями без присмотра. Бану Салам обычно не преувеличивает.

Старуха усмехнулась, пробормотала что-то о Красном море и повернула назад.

— Приблизительно каждые семь лет налетает, причиняя вред. Впрочем, это и проклятие и благословение — признак скорого плодородия. Среди людей и растений, — усмехнулся ибн-Нияса — От всей души предложу вам отправиться вместе со мной через пару дней, — храбро добавил он. — Хотя не собираюсь проделывать долгий путь до Багдада и, конечно, не знаю, завершили ли вы свое дело.

Фактически в последних словах заключался вопрос, ибо он до сих пор не имел никакого понятия об их истинной цели. Но, снова не получив ответа, маленький бедуин покорно признал, что ему придется удалиться, так и не загладив ошибок.

— Ну, — вздохнул он напоследок, — считаю для себя честью разделить с вами…

— Что… сказала та женщина? — перебил его Исхак.

Ибн-Нияса переборол изумление. Сидевший в центре мужчина с седыми усами, которого он до той минуты считал немым, заговорил.

— Ты задал вопрос? — уточнил он, довольный, что может помочь.

Исхак постарался прокашляться.

— Та самая женщина, — повторил он, тыча скрюченным пальцем и с трудом выкашливая слова, — что-то сказала, насчет саранчи…

По ошибке ибн-Нияса принял его тон за насмешливый.

— Про Плеяды, — пояснил он. — У бану Салама свои суеверия. По их мнению, саранча налетает, только когда на небо выходят Плеяды.

— Да нет, что-то еще…

— Больше ничего.

— Насчет Красного моря…

— Ну да, — озадаченно кивнул ибн-Нияса. — Всем известно, что саранча летит с Красного моря. Из рыбьих ртов. Поэтому имеет вкус рыбы. И поэтому налетает с…

Он прервался на полуслове, поскольку и усатого и вора, видимо, осенило прозрение.

— Говоришь, видел целую тучу по пути сюда? — встрепенулся Юсуф.

— Правда, видел.

— Она направлялась к Багдаду?

Ибн-Нияса не знал, хорошо это или плохо.

— Наверно.

— Давно это было?

— Ну, дня три-четыре назад…

— Тогда, значит, уже долетела, — с благоговейным страхом пробормотал Исхак, после чего последовал загадочный обмен репликами между усатым и вором, торопливо шептавшими охрипшими в песках голосами, которые ибн-Нияса с трудом разбирал, не понимая смысла.

— Когда мирный город затмят…

— …скакуны с Красного моря…

— …сказитель вернется живым…

Вздох. Пауза. И решительное заключение:

— Она будет спасена…

— Каким образом?..

— …надо найти…

— …надо выяснить…

— …отыскать…

— …где ее прячут…

— …где держат…

— …и…

— …сделать то, что от нас требуется, — подытожил Юсуф.

Горбатый капитан тоже, кажется, к тому времени что-то понял, тревожно насупился, подыскивая надлежащие выражения для протеста.

— Но… — выдавил Касым, на которого все оглянулись в ожидании продолжения, — мы понятия не имеем, что от нас требуется, и не имеем возможности выяснить!..

Вот так за две недели мужчина, для которого прежде не было ничего невозможного, превратился в слабого барана, способного лишь на робкое возражение. Остальные смотрели на него с презрительным сожалением, и капитан напряженно застыл. Однако опровергнуть его было трудно — внезапный энтузиазм выживших членов команды заглох в полном молчании.

Ибн-Нияса был разочарован, на мгновение поверив в возможность вернуть к себе уважение. И с беглой улыбкой опять постарался помочь, опираясь на полученную информацию.

— Рад за вас, — сказал он. — Но, прошу, объясните мне, кого ищете.

Ответа не последовало.

— Может, я смогу помочь, слыша в округе все новости?

Вопрос вновь был проигнорирован.

— Певицу? — не сдавался ибн-Нияса, надеясь, что не усугубил ошибки. — Я потому расспрашиваю, — поспешил он объяснить, — что вы, судя по вашим словам, разыскиваете женщину, которую где-то прячут, а племя Харафаджа с Евфрата, хорошо известное своим острым слухом, рассказывало, будто несколько дней назад в развалинах дворца в Старом городе звучал поющий женский голос. Песня хорошо слышалась в междуречье. Говорят, руины охраняют нехорошие люди, а женщину держат там против воли.

Слова ибн-Ниясы подхлестнули их, словно кнут. Усатый попытался подняться, да ноги не держали, и он снова упал, снова встал, ближе продвинулся к ибн-Ниясу, чтобы получше услышать откровение маленького упрямца, вмиг облекшегося в одежды пророка.

— Где?.. — Его била дрожь. — Где звучал голос? Где, говоришь, его слышали?..

Ибн-Нияс постарался устоять на месте, не пятиться.

— В Старом городе, — повторил он.

— Больше ничего не сказали?

— Я больше ничего не знаю.

— В Старом городе, — эхом повторил Исхак, сразу все понял и ошеломленно шепнул: — В Ктесифоне…

Слишком уж замечательно, чтоб поверить. Столица Сасанидов на Тигре, меньше чем в дне пути от Багдада, представляла собою разбойничий рай из развалин. Собственно, пускаясь в путь и отдыхая в пальмовой роще, Исхак с Зиллом смотрели на белые стены дворцов, не догадываясь, что сказительница была совсем рядом. Если бы запела в ту минуту, когда они были так близко… возможно, услышали б голос, распознали бы крик о помощи, прямо там изменили бы курс… очень многое переменилось бы, все остались бы живы… Но, конечно, судьба распорядилась иначе.

— Вам это поможет? — спросил ибн-Нияса. — Очень рад, если смог посодействовать.

Исхак по-прежнему не сводил с него глаз.

— Долго саранча пробудет в Багдаде? — спросил он.

— Пока не съест начисто, — ответил бедуин. — Или пока ветер ее не прогонит, буря не погубит. Как Аллах пожелает.

— Все-таки несколько дней продержится?

— Обязательно.

— Значит, у нас есть время, — обратился Исхак к остальным. — Мы еще можем спасти ее.

— Никуда за такое время не доберемся! — возразил Касым.

— Семьдесят лет назад Биляль ибн-Бурда доскакал от Басры до Куфы за одну ночь и один день.

— На верблюдах-скороходах!

— У нас есть одна быстроногая верблюдица. А тут найдутся и другие, не менее быстроногие.

— Честно признаюсь, — вмешался ибн-Нияса, отметая все прочие соображения в предчувствии возможной сделки, — самых быстроногих не смогу предложить без оплаты. — И утешительно улыбнулся, заверяя команду в своих добрых намерениях.

— Довезут нас до Ктесифона?

— Самые лучшие в скорости не уступят скаковым лошадям. Я бы с радостью их вам и так отдал, да бану Салам ценит своих верблюдиц, как родных дочерей. Даром не отдаст.

Исхак вопросительно посмотрел на Юсуфа и Касыма. Изможденные стихиями, пережитыми невзгодами, они едва смогли держаться на ногах, не падая, и вдруг вновь оказались в тисках пророчества. Со всеми смертоносными последствиями.

Юсуф нерешительно прикоснулся к наглазной повязке. Кольцо оставалось единственным платежным средством, без которого невозможно было добраться до Ктесифона. Если его отдать, нечем будет выплатить выкуп. Но Юсуф все-таки решился.

Он сорвал повязку с головы, вывернул наизнанку, предъявил ошарашенному бедуину легендарный камень, сверкавший на свету.

— Нам нужны две лучшие верблюдицы. И три самых острых меча. Лошадиные головы, оленьи рога, львиные груди, змеиные брюха, верблюжьи горбы, ноги страуса — по шесть ног, зазубренных, как пилы, — ядовитая слюна, застывшие глаза статуй. Их не отогнать ни стрелами, ни медным звоном, ни взмахами посоха, ни струями воды, даже молитвами. Аппетит ненасытный, силы неистощимы, численностью они превосходят любую армию, известную человеческой цивилизации. Джарад.


Теодред стоял на вершине Ослиного холма, окруженный бродячими собаками, наблюдая за страшной катившейся с запада бурей, поднятой прозрачными крылышками. Его туда погнало мелькнувшее предчувствие, ниспосланное лавровыми листьями и намекавшее на скорое осуществление последней строфы заветного пророчества — чья-то рука властно заставила влезть на самый высокий наблюдательный пункт, чей-то голос велел внимательно смотреть. Созерцая наконец вторжение собственными глазами, он ясно понял: «Скакуны с Красного моря». Ветхозаветная казнь египетская. Монах содрогнулся, бормоча молитвы, благодаря Бога, не давшего ослепнуть старым глазам, позволив увидеть судьбоносный момент. Воздел в экзальтации руки, как бы лично маня к себе тучу; а собаки, слыша издали адский стрекот лапок и жуткий шелест крылышек, начали тревожно лаять, будто перед землетрясением.

«Захватническая армия» действовала неустанно, безжалостно и равнодушно. Начав наступление с плодородных окраин, накинулась на пышные деревья в садах вдоль канала Кархайя, поедая листву и кору; переместилась на чудесные луга в районе Мухавваль, начисто скосив траву. Потом, все еще не насытившись, бросилась на древние пальмы, обрамлявшие Тюремную дорогу, причем на одну так много насело, что дерево под их тяжестью рухнуло, прибив спавшего нищего. Тучи насекомых шарахнулись от Купольного монастыря, где гулко били колокола; пронеслись над телегой с зерном на мосту Торговцев соломой, сбросив мула вместе с погонщиком в канал у Сирийских ворот; лихорадочно разворошили огромные кучи мусора в квартале аль-Кунаса, где их оказалось больше, чем мух. Они уничтожили искони урожайные зерновые поля на острове Аббасия; смели молодые деревца в квартале Хейлена, названном в честь первой любви халифа; и закружились черными струями от рынка к рынку, от парка к парку, от одного фруктового сада к другому, от одной зеленой беседки к другой, делая смелые, оригинальные шахматные ходы по всему Багдаду, останавливаясь лишь тогда, когда чуяли растительность или зелень. Их опьянили запахи жасмина и базилика на рынке Благовоний. Они разнесли в клочья соломенные ворота кладбища Курайш; проломили земляные стены квартала Мухаррим, сожрав связующую тростниковую основу; выхватили пальмовые корзинки прямо из рук плетельщиков на аль-Кархе; полакомились миндалем на ореховых складах; перепугали цыплят на Курином рынке; вгрызлись в тиковые столбы ограждения на рынке рабов; съели сотни локтей хлопчатобумажной ткани, вывешенной на рынке Красильщиков; начисто смели с улиц конский помет, очистили цветочницы, сгрызли лозы, разгромили Шпалерную улицу, уничтожили лилии в прудах аль-Хульда, опустошили мельницы Зубейды и устремились к прославленным садам Гаруна аль-Рашида.

— Скакуны с Красного моря! — вскричал ибн-Шаак, ворвавшись во дворец, чтобы сообщить халифу о своем открытии, пока никто другой не успел.

— За олуха меня принимаешь? — язвительно бросил Гарун, не найдя подходящей реакции, кроме презрения, собственными глазами ясно видя за окнами плотные черно-желтые тучи, кружившие над минаретами, жадно пикируя к позеленевшему медному куполу.

Они действительно затмили город, «как солнце затмевает луна», и правоверные в мечетях молились, как при солнечном затмении. Но первоначальное беспокойство халифа растаяло под влиянием новых забот и тревог. Ведь последнее предсказание пророчества означало, что Шехерезада с минуты на минуту вернется целой и невредимой, тогда как он еще не разобрался в замыслах Шахрияра, детально не продумал устройство торжеств в честь спасения царицы. Саранча могла помешать любой церемонии; вдобавок она несла настоящую катастрофу с непоправимым ущербом, истощением продуктовых запасов, невыплатой земельных налогов по всему халифату… Гарун изо всех сил старался испытывать не чрезмерное наслаждение, а огорчение наступавшим хаосом.

Насекомые, как драгоценные камни, унизали москитные сетки на окнах дворца Сулеймана. Но Шахрияр, еще не признав в них «скакунов с Красного моря», увидел в несметном количестве нечто фантастическое и невольно связал это нашествие саранчи с Шехерезадой, будто она силой своей фантазии могла направить этих насекомых против него. Шахрияр давно не беседовал с Гаруном аль-Рашидом, как бы по обоюдному соглашению, хотя чувствовал, что на него пала густая тень подозрения. Он хотел поскорее улизнуть из города, вернуться в далекое царство, разыграть там ужасное горе, взять в руки безраздельную власть, постараться вернуть ощущение сексуального освобождения, пока еще мучительно скоротечное. Может, нашествие саранчи даже к лучшему — послужит прикрытием бегства, — и поэтому царь призадумался, не пора ли готовиться, укладывать ценности, пока не слишком поздно.

Малик аль-Аттар на улице Кварири наблюдал, как насекомые разлетались длинными лентами, огибая продушенный камфарой дом, и обдумывал способ сколачивания капитала на неизвестном доселе достоинстве драгоценной смолы. Ухватился за эту мысль с радостью, ибо пережил тяжелый день. Сначала у него состоялся неприятный спор с горшечником, которому он поручил изготовить глиняные кружки для несостоявшейся кофейни — маленькие, покрытые густой глазурью, специально рассчитанные на небольшое количество напитка, закладывающие основы культуры мелких драгоценных глотков, — горшечник пригрозил представить дело о нарушении контракта на рассмотрение кади. Потом необъяснимо кольнуло мимолетное воспоминание об исчезнувшем Зилле, пронзило предчувствие, последовал приступ раскаяния, сожаления об утрате или что-то вроде того, терзавшее аль-Аттара по дороге домой, пока он не увидел тучи насекомых, затмившие небо. Теперь он забеспокоился о разнообразных посевах, арендной плате за недвижимость, на чем уже наверняка сказался налет; с неизменной предприимчивостью принялся строить проекты извлечения выгоды из катастрофы. Вспомнив, что члены рода Бармаки считали насекомых деликатесом, задумался о кулинарных достоинствах саранчи; о красном пигменте, который добывается из выделяемого насекомыми шеллака; заинтересовался, какие оттенки желтого можно получить от джарада; нельзя ли изготавливать из размятой и спрессованной подобающим образом чешуи легкие и одновременно прочные подстилки; решил немедленно выяснить, какие зерновые особенно пострадали от казни египетской, исследовать возможность их поставок из других областей халифата, явиться в Министерство финансов под видом простого жителя Багдада, способного своевременно среагировать, справиться с катастрофой, пополнить уничтоженные запасы. Новые волнующие перспективы мгновенно прогнали тревожные предчувствия насчет судьбы племянника.

Тем временем старый монах на Ослином холме улыбался ангельской улыбкой. Саранча проникла под его рясу, забилась в чувствительные складки старческой плоти, щекотала шрамы, дергала жесткие волосы, падала к ногам, жадно грызла. Пророчество осуществляется, его одиссея заканчивается. Остается дождаться, когда единственный оставшийся в живых из семи указанных в пророчестве спасителей вернет сказительницу, и тогда жизнь его кончится.


Путники скакали, не говоря ни слова, не чувствуя боли, стиснув зубы, видя повсюду на вьющейся ленте паломнического пути опустошения, причиненные казнью египетской. Поднимая клубы пыли, они промчались мимо третьего каравана, медленно шедшего в Мекку, изумив и испугав торговцев своими безумными взглядами. Однако никто не осмелился преградить им дорогу, увидев грозно сверкавшие мечи в руках всадников, напоминавших гази — воинов газавата, священной войны.

Сами того не заметив, проехали Акабат-аль-Шайтан, проследовали через Лаузак, через долину аль-Убайид, проскакали по развалинам Хиры, где прятался юный Абдур, не обратили внимания на торговцев в Кадасие, распугивая собак и кур, поднимая в прудах водную рябь. Промелькнули мимо гробницы Али в Наджафе, последнем маяке цивилизации перед погружением в пустыню Надж, оставляя за собой со свистом распоротый воздух. Их подгоняло намерение покончить с делом, сила, превосходившая личные интересы, сверхъестественная решимость. Один Касым проявлял недовольство. Когда наступила ночь путники, по молчаливому соглашению, остановились в Куфе, слишком уставшие, чтоб продолжать путь без отдыха и подкрепления. Теперь уже была совсем рядом каменная могила, где упокоился Таук, поэтому Исхак пошел в мечеть помолиться. Капитан будто бы дожидался подобного случая.

— Я ему не доверяю, — шепнул он. — Никогда не верил.

Юсуф оглянулся в сторону мечети.

— А я верю, — твердо сказал он, — что он не дрогнет перед лицом опасности.

— Да я не то имею в виду, — оговорился Касым, но Юсуф точно знал, что имелось в виду: как бы аскет не поднял на них меч, чтобы остаться единственным спасителем и получить награду халифа. Он чуть не усмехнулся от нелепой мысли, будучи абсолютно уверенным, что если до того дойдет дело, то именно Касым порубит на куски всех и каждого.

— Не верю ни в какие пророчества, — уклончиво пробормотал он.

— В скакунов веришь?

— В совпадения верю. Саранча служит хорошим предлогом.

— Для чего?

— Для того, чтоб свое дело сделать.

Касым хмыкнул.

— Если кто-нибудь еще умрет, поверишь?

— Верю, что еще кто-то умрет.

— Он верит. — Касым ткнул пальцем в сторону мечети.

— Не будем говорить о мужчине, погруженном в молитвы.

— Пустыня расплавила тебе мозги, — объявил Касым, рискнув сделать ревнивое замечание: — Не так хорошо тебя зная, принял бы за его брата.

— Я никому не брат.

— Тогда не будем продолжать разговор в таком тоне. Даю слово, что не убью тебя, если другой погибнет.

Юсуф взглянул на него:

— А если я погибну?

— Тогда обязательно его убью, — без колебаний заявил Касым — И ты точно так же поступишь.

Юсуф не ответил, и оба молчали, пока Исхак не пришел из мечети.

Перед рассветом снова отправились в путь. Юсуф торопился. Въезжая в суввад, громко топали по мостам, плюхались в ирригационных каналах, мчались мимо погибших посевов ячменя, фасоли, повергая горюющих крестьян в ужас. Достигнув Нар-Малика, свернули с большой дороги, направившись без остановки по бесконечным рисовым и баклажанным полям к великой столице Сасанидов. Посреди второй ночи прибыли на восточный берег Тигра, но отдыхать не стали, упорно стремясь к цели, слишком взволнованные.

За рекой в ледяном лунном свете сверкали две огромные постройки, Айван-Кисра — дворец Хосроев, — и аль-Каср-аль-Абияд — Белый дворец, — парившие в небе разбитой скорлупой яиц гигантской птицы Рух. Но робеть было некогда. Они спешились, вытащили мечи из ножен, отпустили изнемогших верблюдиц. Юсуф, властно хлопнув Сафру по ляжке, шепнул:

— Встретимся в Багдаде, девочка. — Касым прищурился, видя в этом замечании продуманное коварное намерение вора вернуться в Багдад в одиночестве.

Им предстояло переправиться через полноводное русло. Они было уже отчаялись, почти отказавшись от мысли о преодолении столь широкого водного пространства — никто из проплывавших лодочников явно не собирался приглашать их на борт, — как вдруг заметили самостоятельно плывший вниз по течению ялик — несколько досок, привязанных к наполовину опавшим поплавкам из козьих шкур, — отловили, покорно уселись, принялись расчетливо грести и успели переправиться, пока тот совсем не развалился и был унесен потоком.

Обнажив и устремив мечи к луне по предложению Юсуфа, тихонько приблизились к палатам Хосроев, рассыпались вокруг веером, как опытные воины, стали по-кошачьи подкрадываться. Но в тени гигантской арки, заросшей сорняками, не обнаружили никаких признаков жизни, кроме птичьих гнезд и козьего помета. Повернули на север к совсем развалившемуся Белому дворцу, отчаянно и безнадежно приглядываясь, нарочито размахивая мечами, вспугнув только нескольких поселенцев. Сошлись вместе, завершили осмотр руин: обвалившиеся стены, отдельные помещения без потолков, сложенные из пальмовых листьев хижины поденщиков, беженцев из аль-Мадейна. Потеряв надежду, приперли одного из них к стенке, принялись допрашивать, не заметил ли он что-нибудь необычного за последние две недели; не знает ли о какой-нибудь женщине, которую держат в плену; не слышал ли чьего-нибудь пения. Перепуганный мужчина на все вопросы отвечал отрицательно, и, отчаявшись, троица отступила.

Когда тьма на небе стала таять, они, стоя в центре Ктесифона, увидели вдали, на севере, кружившиеся тучи, летевшие к Багдаду. Юсуф охнул. Касым, крепко стиснув рукоять меча, бросил обвиняющий взгляд на Исхака и брызнул слюной.

— Ничего… Ничего, никого. Что теперь, а? Что дальше?

Аскет замер, потрясенный новым озарением, и Касым озабоченно нахмурился.

— «…не раскинет Аравитянин шатра своего, — неожиданно прошептал Исхак, — и пастухи со стадами не будут отдыхать там…»

Юсуф уставился на него, стараясь понять.

— «Шакалы будут выть в чертогах их, и гиены — в увеселительных местах. Близко время его[77]…»

Наконец, Юсуф понял и вымолвил:

— Пророк Исаия…

— Мы пришли не в тот Старый город… — дрожащим голосом пробормотал Исхак. — Только одни развалины достойны сказительницы. — И устремил взгляд к югу.

— Какие? — озадаченно спросил Касым.

— Это было все время написано на стене, — сказал Исхак, проклиная себя за ошибку и надеясь, что еще не поздно.

Глава 39

ехерезада заморгала, потянулась, притворившись, что только очнулась от сна.

— Что… Хамид?..

— Я спрашиваю, откуда ты знаешь?

— Что, Хамид? — переспросила она. — Что знаю?

— Откуда ты знаешь, что я…

Она терпеливо ждала.

— Не прикидывайся, будто не понимаешь, о чем идет речь.

— Действительно понятия не имею, Хамид. О чем же?

Он тяжело сглотнул, стараясь не краснеть, мгновенно нырнув в тень. А когда снова заговорил, голос дрогнул.

— О том, что я кастрат, — выдавил он и снова сглотнул, ибо никогда не признавался в этом ни одной живой душе.

— Хамид… — с притворной искренностью изумилась она.

— Не прикидывайся… — повторил он.

— Поверь, я ничего не знала, Хамид. Я не знала. — Она серьезно на него смотрела.

— Наверняка знала.

— Ничего не знала.

— Догадывалась.

— Никогда даже в голову не приходило.

— Как же тогда пришло? — настойчиво допытывался он. — Чем я себя выдал?

Приметы кастратов были хорошо известны: скрюченные пальцы, преждевременные морщины, зловонный пот, эмоциональная неуравновешенность, случайные промашки в проявлении чисто женских манер… Он старался скрыть это разнообразными способами — с помощью духов, лосьонов, характерного хриплого голоса, мужественной решительности, — но женщине вроде Шехерезады, почти постоянно окруженной евнухами, все эти приемы были досконально известны. Ходили сплетни, будто она сразу после замужества взяла к себе во дворец под видом евнуха могучего раба, который ее обслуживал так, что земля тряслась и кузнечики умолкали во всем Астрифане. Если это была правда, то она способна заставить мужчину сполна проявить красноречивые признаки.

— Я понятия не имела, Хамид, — заверила она, не оставляя сомнения в своей искренности. — И о Халисе тоже не знала, пока во сне не увидела. Откуда мне знать? Для чего мне тебя обижать?

Он не вышел из тени.

Она нахмурилась, вздохнула, притворившись виноватой, потом деликатно спросила:

— Можно… узнать, как это случилось, Хамид? Так же, как с Халисом, на поле боя?

Сокровенные тайны, разбушевавшиеся переживания, которые он столько лет сдерживал, усмирял с помощью травки, никогда еще так не стремились вырваться наружу. И хотя Хамид внешне по-прежнему имитировал сопротивление, ему фактически больше всего на свете хотелось сдаться, потому что она его переделала и сама изменилась. С той самой минуты, как он раскатал ковер, куда она была завернута, Шехерезада стала истинной владычицей мрачных развалин, как будто возлегала в собственной опочивальне, овеваемая опахалами прислужниц. Однако если раньше она дерзила, жалела себя и хитрила, стараясь увлечь его своей сказкой, то теперь наконец отбросила кокетство, предательские уловки — по его мнению, абсолютно естественное развитие событий, — сблизилась с ним так тесно, что его сопротивление рухнуло. Из захватчика он превратился в покорного слугу, допущенного в ближний круг, где она создала общую атмосферу, где ей можно поведать все свои мечты и сомнения, стать нежнейшим любовником, лишенным всякой похоти. Она обнимала его, не касаясь; ласкала, не рассчитывая на отзывчивость, которой он навеки лишился; источала тепло, которое нельзя назвать сексуальным.

— Не могу рассказать… — с большим трудом вымолвил он.

Она уважительно опустила глаза и долго молчала, глядя на свои голые ноги. Он чувствовал необычайную взаимную близость.

— Это было ужасно, да?.. — через некоторое время прошептала она, по-прежнему не глядя на него.

Он не сумел ответить.

— Яйца в сморщенной кожице, поросшей дурацким мхом, — продолжала она, наслаждаясь своим отвращением, — хрящик, который не стоит бросать даже псам… Омерзительный цвет вечного синяка… Не вижу тут ничего привлекательного, Хамид.

Он задохнулся.

— Шахрияр называет свой собственный член «поросенком», — презрительно продолжала она. — Это запрещенное блюдо он подносил мне каждую ночь, но ничто, кроме вынужденной необходимости соблюдать приличия, не заставило бы меня его съесть. Действительно, свинина.

Он был несказанно тронут, прошептав:

— Говорить ты умеешь…

Она почуяла, что в душе он был согласен с ней.

— Но ведь это правда, Хамид? — Глаза ее сверкнули. — Ужасно, что мы подчиняемся прихотям собственных членов. В одном вижу копье, в другом — рану. Глупцы, Хамид, называют любовью кровавый бой между мужчиной и женщиной.

У него пересохло во рту.

— Сколько раз, Хамид, мне хотелось засыпать землей мои раны… Можешь себе представить, что значит чувствовать себя приманкой, мишенью для копья? Думаешь, я когда-нибудь с удовольствием отдавалась мужчине? Скорей мышь подставится под стрелу. Царство охотнее откроет свои врата варварам. Это просто мой долг, Хамид. Это стало моей обязанностью с той минуты, как я пришла к царю. Удовлетворение страсти тирана.

Теперь она смотрела на него с надеждой, словно он был единственным на земле человеком, способным понять. Словно больше него самого нуждалась в понимании и сочувствии.

— Вот о чем я мечтаю, Хамид. О мире, где мужчины бросят копья, а женщины исцелятся от ран. Где истинную страсть не станет пятнать животная похоть, мужчина сможет обнять женщину, не овладевая ею. Где непорочность не будет считаться достоинством, ибо другой любви там не знают. Где поцелуй приводит в экстаз, а ласка — на вершину блаженства. Вот в каком мире мне хотелось бы жить, Хамид. В том, где можно очаровать мужчину одними словами.

У него голова пошла кругом.

— Не думай, — продолжала она, — будто царь поддался на одни слова. Взгляд у него наметанный и бесстыдный, Хамид, его очаровывал не полет моих фантазий, а запах моей кожи. Мне без конца приходилось придумывать соблазнительные жесты и позы, но я научилась угадывать его настроение, как моряк угадывает погоду по небу. Сказки лишь отвлекали внимание от моих настоящих намерений, фактически я просто искуснее делала то, что до меня проделывали сотни других: старалась спасти жизнь, пользуясь своим очарованием.

Исповедь самому неподходящему человеку в самой неподходящей для того обстановке явно приносила ей облегчение.

— Стоит ли удивляться, — продолжала она, — что я прибегла к тем же самым способам, когда ты меня сюда привез? Чисто инстинктивно, но скажу тебе правду, мне это было страшно неприятно. Почему чресла оказывают на рассудок мужчины такое тираническое влияние? Взгляни на жуткого Саира, на мальчишку Фалама… Я почувствовала, что ты не такой, Хамид, хотя честно признаюсь, никогда не считала тебя благословенным. Теперь поняла, что твой шип выдернут, копье брошено, никогда уже не вонзится в плоть жертвы. Ты из особой породы, Хамид. Даже средь этой породы особенный. Не вижу в тебе слабостей, присущих кастратам. Даже если считаешь себя таковым, то по темпераменту ты боец.

— Я и есть боец, — шепнул он.

— Одно ясно, Хамид: в твоих глазах видна боль. Ты считаешь себя обязанным обороняться, в чем тебе не помешают ни боги, ни люди. — Она вдруг отвела глаза, словно сама болезненно переживала его трагедию, стремясь ее облегчить. — Мне можешь рассказать, Хамид. Можешь облегчить душу. Поделись со мной травкой, давай отбросим взаимные страхи и недоразумения.

Его пронзило желание прильнуть к ее груди. Он не мог устоять перед ней, хотя не признавал, что сдается, а чувствовал в этом веление судьбы. Как тот самый мужчина, сознательно отрекшийся от Аллаха в византийской тюрьме, постоянно твердя, будто верил только в самого себя. Но так и не смог преодолеть тщеславное убеждение, будто все на свете события происходили исключительно ради осуществления его судьбы.

Он не забыл о выкупе. Знал, что Саир с Фаламом готовы взбунтоваться. Встречался с ними все реже, выкрикивал несколько кратких приказов, которым они в последние дни повиновались с любопытной покорностью, точно скрывали какие-то сведения, ставшие им известными, или задуманные планы. Явно заподозрили, будто он поддался чарам сказительницы, несмотря на уверенные заявления о полной осведомленности обо всех ее уловках; да пропади они пропадом, пускай думают, что им будет угодно — без него до сих пор таскали бы кошельки у паломников, душили старух и трахали шлюх. В то же время уверенно можно сказать, что они ничего не предпримут, пока не лишатся последней надежды на выкуп, или пока Абдур не появится. В конце концов это преступники, легковерные и ничего не знающие, кроме грубости. Только воздух портят своим зловонием. Представление Саира о любви сводится к шакальим укусам в плечи верблюдиц. Фалам сам себя ублажает, сунув под одежды руку, думая, будто никто не видит. Об опьяняющей любви понятия не имеют.

А Хамида, считавшего себя другим, неудержимо тянуло к Шехерезаде. Две недели они кружили друг возле друга, как дикие звери, уже больше не в силах противиться единению. Он впервые сел к ее ногам, как будто совершив самый естественный в жизни поступок, с отсутствующим видом протянул ей шарик гашиша.

— Я был лучником в аббасии… — прохрипел он. Воспоминания просачивались болезненно, как жидкость из проткнутого волдыря. — Знаешь… что такое аббасия?

— Конечно, Хамид.

— Лучники… — продолжал, он, беря себя в руки, — в армии хуже скота. — И тряхнул головой. — У кавалерии все есть… булавы, мечи, пики… у них даже кони в кольчугах. А у нас одни луки. Нас всегда посылали вперед… расстреливать передовые ряды вражеской пехоты. Павших даже не хоронили. Призывали действовать во имя Пророка, Аллаха и повелителя правоверных. Снова и снова приказывали. Ради этой самой «святой троицы»… — горько шепнул он, покосившись на Шехерезаду в ожидании поддержки.

— Рассказывай, Хамид, — кивнула она, незаметно жуя.

— До сих пор вижу, — признался он. — Забыть не могу. Обугленная кожа… вывалившиеся внутренности… Чувствую безбожный страх… — Он зажмурился. — В приграничных тюрьмах сырая солома… и крысы… Слышу зловоние загноившихся ран… и как только вспомню… почувствую… думаю о халифе… подумав о халифе, думаю о Багдаде… когда думаю о Багдаде… в душе вскипает ненависть.

Если не признавать над собой ничьей власти, любой поступок в целях самосохранения оправдан. Он ни за что не отвечает — ни за трусость в бою, ни за двуличие, ни за предательство. Даже сейчас, в момент полной искренности, можно приукрасить истинные мотивы добровольной сдачи в плен.

— Я думал… поступлю к византийцам на службу… объясню, что глупо, неправильно прибегать к насилию. Оно лишь порождает смертельную, небывалую ненависть. Сворачивается торговля, сокращается рабочая сила… Надеялся растолковать… Понимаешь, я знаю, что хорошо говорю. Все признавали, что я говорю убедительно. Красивый, привлекательный… Я был очень красивый… в доспехах…

Он вытер лицо ладонью, стиснул пальцы в кулак, Шехерезада протянула прекрасную руку, властно коснулась пальцами его плеча.

— Дело вовсе не в доспехах, — ласково сказала она. — Вспомни, что сказал поэт: «Розы срезают за их красоту».

Хамид, сверкая глазами, заставил себя продолжать.

— Меня забрали из тюрьмы… перевели в другое место… подвергали… немыслимым унижениям. В гарнизоне военачальника… — выдохнул он, — …со мной обращались настолько жестоко… что я не могу рассказать…

— И не надо, Хамид. Уже сказав, что сказал, ты поступил достойней любого другого мужчины.

Но он хотел проверить, далеко ли можно зайти на пути к истине.

— Когда я стал оказывать сопротивление, — продолжал он, задыхаясь, — на меня надавили. Военачальнику пришло в голову, что меня можно продать в рабство за большие деньги. Он сам считал меня красавцем. Привели работорговца… хорька из Багганата… Уложили меня…

Он дошел до крайнего предела, за который невозможно было заглядывать. Даже сейчас, охваченный дрожью, судорожно дыша, впервые в жизни зайдя так далеко, чувствовал, как перехватило горло, голова пошла кругом, чувствовал, как нежная рука поглаживала плечо, обнимала его, причиняя неизмеримую вечную боль.

— Не надо подробностей, — прозвучал ее голос. — Я знаю, как это делается…

Ему даже рот не пришлось открывать. Она читает его воспоминания с той же точностью, с какой они вставали перед его собственными глазами. Член отрублен под корень, в мочеточник забит деревянный гвоздь, чтобы не задиралась кожа, из разрезанной мошонки вывалились яйца… Правое яичко ушло в тело так глубоко, что его вытащить не удалось (оно позже вернулось на место, поврежденное, но сохранившее достаточно силы, чтобы отрастить жидкую бороду). В зубы сунули палку, которую он начисто перекусил. Даже по затылку текли слезы. Теряя сознание, он чуть не подавился рвотой. Византийские хирурги с радостью его били за непослушание, смутно слышавшийся голос работорговца предупреждал, что шкура у него слишком ценная — лучше бы ее не портить рубцами.

— Ты молодец, Хамид, — утешила его Шехерезада, — не требуешь жалости. Знакомые мне кастраты постоянно плакались. А ты абсолютно на них не похож. Правда, мне первой открыл свою тайну и все-таки доказал, что ты настоящий мужчина.

— Тебе первой…

Она разжала пальцы у него на плече и вдруг оробела.

— Только… я не уверена, что заслуживаю такой чести, Хамид.

У него кружилась голова. Несколько секунд назад он себя чувствовал голым и беззащитным. Она не воспользовалась преимуществом и тайком отступила, отвела глаза, чтобы он поскорее оправился, вновь обретя достоинство. Беспримерная щедрость.

— Никакой выкуп тебя не стоит, — сдавленно вымолвил он.

— Не говори того, о чем, может быть, пожалеешь, Хамид.

— Ни одна драгоценность с тобой не сравнится.

Он жаждал завершающего поцелуя, но подавил желание, подчиняясь строгой дисциплине, о чем она догадалась. В другой раз. Будут еще разговоры.

— Посмотри на меня, — попросил он, хотя она по-прежнему деликатно отводила глаза. — Я хочу, чтобы ты на меня посмотрела сейчас.

Она оторвала от пола задумчивый уважительный взгляд и медленно взглянула ему в глаза.

— Хочу задать вопрос, — выдохнул он, почти ощущая жар ее крови.

Она вопросительно на него посмотрела.

— Только честно ответь.

Взгляд ее был абсолютно честным. Он проглотил остатки гашиша, чувствуя пульсацию в голове, и проскрипел:

— Я Халис? — Потом, испугавшись, что она не расслышала, переспросил: — Халис — это я?

Вопрос был задан не случайно. В рассказываемой истории оказалось слишком много совпадений: Халис родился богатым, жил в изгнании, был лучником, воином, на войне расстался со всеми иллюзиями, а потом стал кастратом, в точности как Хамид.

— Халис — это я? — повторил он, потому что глаза ее засверкали, и она слишком долго мешкала с ответом.

Наконец, слегка скривила губы, и просто сказала:

— Им может быть кто угодно, Хамид.

Снаружи послышался шум — видно, кто-то, подслушивавший разговор, убежал, но это не имело почти никакого значения. Хамид вглядывался в ее глаза в поисках более определенного ответа. Он смотрел бы в них вечно, но защитный инстинкт заставил его отвернуться и выяснить причину шума. Оставить ее под этим предлогом, а самому подвести итоги, насладиться своим возбуждением.

Внизу поутру было сыро. Соглядатай — наверно, Фалам, — уже скрылся из виду, петляя по извилистой тропинке, но Хамид не погнался за ним, не видя в том смысла. Вместо того уставился в небо, вдыхая полной грудью чистый воздух, чувствуя себя легким как паутинка.

Конечно, она выражалась туманно, но ничего иного и ждать не приходится. Халис в ее сказке до сих пор жив, с ним до конца рассказа ничего не случится. Только он видел в ее глазах правду. С той минуты, как она стала женщиной, мечтает о мужчине, подобном Халису, и теперь ее герой — мечта — воплощается в том, кто стал ее спасителем. В том, кто ее похитил в багдадских банях, избавил от мужниного поросенка, от невыносимого унижения. В том, кто больше всех ее любит, общается с ней без единого слова, увезет еще дальше, позволит завершить рассказ, хотя силой его вытягивать из нее не придется: завтра или послезавтра она будет похищена навсегда. Они вместе исчезнут в заболоченной местности к югу от города, в сотнях тысяч трясин, в зарослях камыша, в лагунах и протоках, пригодных для плавания, где можно затеряться и где каждый охотно поможет им скрыться. Пустятся в нескончаемое путешествие, навеки связанные воедино. Бесконечное счастье.

Хамид стоял на грани вечности.

Взглянул с высокого насеста на город, некогда бывший столицей цивилизации, главным центром науки и магии. А теперь он в запустении, его храмы, обелиски, аркады, дороги для триумфальных шествий принадлежали другой эпохе, внушавшей всему свету благоговейный восторг. Мощные стены и крепостные валы выдерживали налет любых колесниц; он был спланирован столь талантливыми инженерами, выстроен столь опытными строителями, что им удалось обвести вокруг него русло самого Евфрата. Это был порочный город со своими богами и шлюхами, с дымившимися алтарями, золочеными статуями, падшими ангелами, проклятый Библией. Город шумеров, касситов, ассирийцев, персов, халдеев, Селевкидов, Хаммурапи, Набопалассара, Валтасара, Навуходоносора, цариц Семирамиды и Нитокрис. Это был город Мардука и богини любви Иштар, не покорившийся Александру Великому, где его настигла смерть. Он поражал своим великолепием Геродота, Филона, вызывал восхищение Ксенофонта, возбуждал фантазию Бероса. Слишком крупный, поэтому неизбежно навлекший на себя проклятие, слишком свободолюбивый, поэтому покинутый, после чего огромные дворцы, аркады и укрепления быстро разрушились, утонули в песках, населенные лишь проходящими мимо путниками, разбойниками и злыми собаками.

Арабы называли его Бабилима, в истории он известен, как Вавилон, а теперь навсегда стал для Хамида городом Шехерезады.

Глава 40

о реке шли лодки, груженные лесом с армянских гор, келеки с оливковым маслом из Сирии, баржи с кукурузным зерном из Таркита, с дынями из Мосула, легкие грузовые суда с киноварью и медом из Самарии, быстроходные ялики с инжиром и сырами, даже несгораемый боевой корабль, впервые сошедший с багдадской верфи. Тем не менее Юсуф, Исхак и Касым бешено метались в осоке, не находя никого, кто согласился бы сбавить ход, взять их на борт. Мечи спрятали, но их отчаяние говорило красноречивее любого клинка, а случайно наткнуться на другое полуразвалившееся плавсредство не было шансов. До Бабилимы было два дня пешего ходу; над водой кружила саранча…

Тем не менее они уже вошли в воду под римской дозорной башней, готовясь проделать опасный путь вплавь, когда им наконец улыбнулась судьба, ниспослав самбук, обмазанный известкой и грязью, как принято в Басре.

Капитан, перепачканный, но энергичный, цветисто орал на команду, видимо, выполняя чрезвычайно срочный рейс, поскольку его судно шло не только под треугольным латинским парусом, но и под веслами, за которыми сидели полуобнаженные лоснившиеся гребцы. Когда капитан заметил трех незнакомых мужчин, скрипучий самбук, нуждавшийся в нескольких лишних гребцах, опасно приблизился к берегу.

— Эй, вы! — завопил он. — За труды по десять дирхемов!

— Нам через реку надо переправиться, а не дальше плыть! — крикнул в ответ Юсуф.

— Я вас высажу на другом берегу! Чуть подальше!

— Нам надо в Бабилиму!

— В Бабилиму? — Возбужденное лицо капитана просветлело. — Значит, Аллах воистину провидец, потому что как раз туда мы направляемся! По Нар-Суре, притоку Евфрата, мимо Бабилимы! Давайте сюда сейчас же! Мне на канале Малика нужны лишние руки!

— Если высадишь нас в Бабилиме, денег не возьмем.

— Не высажу, — прокричал капитан, — если сейчас же на борт не подниметесь!

Юркий самбук, неспособный остановиться, уже разворачивался по течению могучей реки.

Исхак, Юсуф и Касым заплескались в воде, были вытащены на борт, насквозь промокшие, задохнувшиеся. Не дав им времени отдышаться и просохнуть, у них отобрали оружие, толкнули на пустые места к веслам, капитан отдал очередные команды, и судно без задержки свернуло в канал Соломона с сильным течением, развив такую скорость, что опрокинуло плот и чуть не разнесло баржу. Никто из гребцов не произнес ни слова, не охнул, даже не заворчал. Времени не было ни на что, кроме ритмичной гребли, за которую новички при всей своей усталости принялись с приятной для наблюдавшего капитана энергией.

— Посмотрите на новеньких! — крикнул он, щедро обрызгивая их водой. — Бешеные псы! Причем трудятся даром! Потягайтесь-ка с ними, если сумеете, сукины дети!

Дойдя до моста Нар-Малик, капитан спрыгнул на берег, помогая официальным служащим отцепить и раздвинуть понтоны. Гребцы с облегчением разминались, вытягивая ноги, морщась, с пустым взглядом. Берег был слишком высокий, ничего за ним не было видно, кроме облачного неба и пролетавшей время от времени саранчи. Только к вечеру, когда они выплыли в свободно текущий Евфрат, перед ними, как по волшебству, открылась широкая перспектива с водяными колесами, рынками, мечетями, стоявшими в воде буйволами, рыщущими гиенами. Они словно выскочили из водосточного желоба в открытые воды, и капитан наконец объявил передышку.

— В анатолийских горах снег тает, — объявил он, — в этом году снега много, хвала Аллаху. Теперь надо быть повнимательнее, идти не слишком быстро — кругом полно песчаных отмелей и водоворотов.

Гребцы повалились на спины, покрытые волдырями, страдая от боли; одни сразу заснули, а Юсуф с Исхаком направились к капитану.

— Когда дойдем до Бабилимы? — спросил Юсуф.

— Скоро, — пообещал капитан. — Если ветер продержится и ничего не случится, то к завтрашнему рассвету.

— Значит, якорь на ночь не бросим?

— В нашем деле на якоре не стоят.

— Но у тебя будет время пришвартоваться в Бабилиме?

— Вас высадить успею, — заверил он. — Хорошо гребете, а похвалу от меня редко можно услышать.

— Через Багдад проходил? — поинтересовался Исхак.

— Кое-какой товар выгружал.

— Там все так же темно?

— От саранчи? — Капитан фыркнул. — В жизни не видел ничего подобного! Накинулись на судно, как речные пираты. Бросились на солому, — имелись в виду загадочные снопы, лежавшие в ряд по бортам, — даже на меня напали! Хорошо еще, что настоящим грузом не заинтересовались, иначе меня б тут сейчас уже не было. Да и вам, пожалуй, повезло, — от души рассмеялся он.

Юсуф с Исхаком отправились отдыхать, а заинтригованный Касым задержался.

— Что это у тебя там за груз, — спросил он, нахмурившись, — что даже якорь некогда бросить?

— Груз у меня, — ответил капитан, довольный заданным вопросом, — драгоценней алмазов.

— Значит, не это? — кивнул Касым на связки соломы.

— Соломенные тюки я вожу для прикрытия, ибо если б речные пираты узнали про истинный груз, то накинулись бы на судно стаями, покрупнее самой саранчи.

— Посмотреть можно? — осмелился Касым.

— С радостью покажу тебе мое сокровище, — согласился капитан, всегда стремившийся произвести впечатление на коллегу-командира, и, отдав распоряжения рулевому с матросами, ставившим паруса, повел Касыма на корму, подальше от кипевшего на носу котла, осторожно приподнял несколько легких снопов соломы, открыв плотно запечатанный глиняный сосуд, обернутый листьями подорожника и осыпанный древесными опилками.

— Тхалладжа, — просиял он.

— Что?

Капитан самбуки был доволен.

— Ледник. Никогда не видел?

— Н-ну… — промычал Касым, но в конце концов не стал скрывать своей неосведомленности. — Лед? — с непонятным волнением уточнил он. — Про лед, конечно, слышал, но никогда не видел, даже сомневался в его существовании.

— Добывается в горах Хамадан и как можно скорей доставляется по реке, пока не растаял. Почти все продаем багдадским богачам для охлаждения домов и напитков. Остатки забирают торговцы рудой в Басре. Цены растут в зависимости от жары и расстояния.

Касым боролся с презрением к самому себе.

— Можно на этот лед посмотреть? — вымолвил он.

— Конечно, — кивнул капитан. — Только быстро, да постарайся не дышать на него.

Проверив курс судна, взглянув на течение, он осторожно развязал веревки, снял с сосуда свинцовую крышку и, как любящий отец, предъявил скрытое внутри сокровище: два некрасивых комка спрессованного снега в черных полосах, присыпанные опилками.

— Это он? — уточнил Касым.

— Людей и не за то убивают, — объявил капитан, быстро закрывая сосуд, пока туда не проникло слишком много воздуха. — Мои детки плачут в жару, — добавил он, закутывая сосуд с прилежностью матери, пеленающей заснувших двойняшек.

— В Басре продаешь? — спросил Касым. — Почему не доставляешь по Тигру?

— Из-за таможни в Даир-аль-Акуле, друг мой. С начальником невозможно иметь дело, он требует взятку, задерживая мое судно, пока льда едва хватит, чтоб муху заморозить. Из-за него я хожу по Евфрату, который еще шире, где меньше петель и бандитов, поэтому я быстрее теперь прибываю на место, тратясь на одних гребцов, что обходится гораздо дешевле взятки проклятому таможеннику. Поистине, Аллах восстанавливает справедливость там, где бессильны разумные доводы, — весело рассмеялся он.

Судно мчалось вперед в сгущавшейся ночной темноте, улегшаяся команда переваривала сухой хлеб и густую похлебку. Исхак с Юсуфом, слишком озабоченные, чтобы заснуть, начищали мечи песком и смазывали маслом.

— Ты мечом когда-нибудь работал? — спросил Юсуф, видя, как осторожно Исхак обращается с лезвием.

Вопрос был важный, ибо вскоре можно было встретиться с опасностями, которые не оставляют времени для колебаний, но Исхак даже сейчас не позволял себе думать о такой возможности, храня молчание, только молясь, чтоб Аллах направлял его руку в нужный момент. Он не совсем понял цель заданного вопроса, но видел, как Юсуф тайно шептался с Касымом, и гадал, не пришли ли они к какому-нибудь соглашению, в результате которого он погибнет или даже станет их жертвой. Может быть, вор сейчас просто держится настороже, взаимно опасаясь коварства с его стороны.

— А о Бабилиме что знаешь? — не отступал Юсуф.

— Знаю, что даже его величию пришел конец.

— Я имею в виду план города.

Исхак пошел на уступку, не увидев никакого вреда в том, чтобы поделиться известными ему сведениями.

— Знаю, что там три-четыре огромных руины на месте бывших дворцов, — сказал он. — Лучше всех сохранился зиккурат, храм Бела. На юге Новый дворец, а еще дальше к югу другая резиденция, Амран. Есть и другие развалины ворот, крепостных стен, обломки статуй… Остальное — забытая богом пустыня.

— Неплохо ты с ним знаком.

— Я знаком с запустением.

Юсуф задумался.

— Как думаешь, где держат Шехерезаду?

— Только в храме Бела, — без колебаний ответил Исхак. — В Вавилонской башне. Она поднимается ярусами, сужаясь к вершине, окружена снаружи спиральными пандусами.

— Это не объяснение.

— Легенда гласит, что на самом верху стоит пышное ложе, украшенное драгоценными камнями, где держат пленницу, женщину столь неслыханной красоты, что сами боги сходят с небес полюбоваться ею. Похитители — люди культурные, о чем свидетельствует записка с требованием выкупа. Для сказительницы это единственно подходящее место.

— Ты уже ошибся насчет Ктесифона.

— Убей меня, если ошибся насчет Бабилимы, — предложил Исхак, пока река несла их дальше.

Лунный свет мерцал на чернильной воде. При случайных вспышках огня виднелись бесконечные купы пальм, слышался собачий лай. Капитан самбука разрешил Касыму временно взять на себя управление судном и, стоя у него за плечом, так изумился навигационному мастерству горбуна, который без труда прокладывал путь меж островками и почти незаметными водоворотами, что решился оставить его у руля и даже позволил себе ненадолго соснуть.

Касым словно вернулся домой после долгого путешествия по чужим землям. Тряская палуба, нос, разрезающий воду, сила речного течения возбуждали его, вызывали знакомые переживания. Послушное приказам судно, несравненное чувство власти над ним, которого ему так не хватало, обостряло ощущения, заставляло вспомнить все навыки, успокоило в мгновение ока, наполнило такой уверенностью в себе, что ему захотелось, чтоб река никогда не кончалась.

— Люди вроде тебя всегда требуются на торговых судах, — прошептал капитан, поднявшись среди ночи.

— Я морской капитан, — заявил Касым. Как ни хорошо на реке, ничто не сравнится с судном, идущим по пенистым волнам под звездами.

— Не стоит недооценивать реку, — настаивал капитан самбука, — тут свои проблемы. Выше Багдада находится смертоносный котел — аль-Абваб, — где река несется меж скалами со страшной силой. Есть и другие быстрые течения, приводящие в содрогание сердце храбрейшего мореплавателя; речное русло, направление ветров постоянно меняются, нам без конца угрожает опасность захвата, столкновения с другой лодкой… Вдобавок в нашем деле приходится поспешать, что только усложняет задачу.

Касым молчал.

— Выпадают возможности, от которых нельзя отказаться, — продолжал капитан. — До сих пор лед использовали лишь в прогулочных лодках, в домах богачей, теперь торговцы фруктами начинают им пользоваться для сохранности товара. Лед вносится в бюджет халифских поваров. За один кусок можно выручить пятнадцать тысяч дирхемов. Торговля, друг мой, обречена на успех. Подумай. Мудрец предпочитает ягненка, глупец соглашается на барана.

Касым не проявил особого энтузиазма. Как ни манило его предложение аль-Аттара насчет кофы, как вскоре после этого ни соблазняла перспектива получения от халифа щедрой награды, ничто не могло сравниться с заветной мечтой об алмазных горах в южных морях. Впрочем, при виде в леднике комьев, похожих на алмазы, мечта стала достижимой и близкой. Он уже представлял себя за рулем речной лодки, подхваченной попутными волнами процветающей торговли, и хотя ужасная мысль о пожизненном заключении меж двумя берегами вызывала клаустрофобию, он видел и немалую выгоду: Зубайя рядом, частые заезды в Басру, меньше шансов случайно погибнуть, по-прежнему занимая высокое положение капитана. В данный момент последнее соображение было важнее, чем во время странствий по пустыне Нефуд. Смерть сейчас выглядела не абстракцией, над которой он всегда посмеивался, а гораздо более мрачной и близкой перспективой, чем когда-либо прежде.

Лодочный мост через канал Сура распахнулся вратами ада, и они с бешеной скоростью понеслись к Бабилиме. Опять встав к рулю, капитан предупредил Касыма, что если он действительно не собирается идти вместе с ними до Басры, где можно будет договориться о постоянной службе, то пусть готовится к скорой высадке на берег.

Касым был охвачен страхом. Исхак с Юсуфом стояли на носу с матовыми мечами. Видя их вместе, он с ужасом отмахивался от мысли о сговоре, о сознательном выборе одного варианта, рассчитанного на жестокий кровавый конец. «Они приносят себя в жертву какому-то принципу чести, отмщения, другому столь же бессмысленному понятию, ведут себя так, будто вовсе не думают о награде, обещанной халифом — единственном понятном Касыму мотиве». Он мучительно колебался, чувствуя, будто в желудке ворочался клубок глистов, но в конце концов вновь промелькнувшее перед глазами видение несметной награды, которая достается ему или выпадает на чью-то чужую долю, перевесило чашу весов. И поэтому, когда лодка причалила к древней вавилонской пристани, покорно простился с капитаном самбука, намекнув, что они еще встретятся, когда он свое дело доделает, и заставил себя идти за вором и аскетом по кривой лестнице между рухнувшими каменными бастионами. Впрочем, на подъеме понял бессмысленность прощальных слов: если он останется единственным уцелевшим спасателем, то ему целиком достанется награда, больше нечего будет трудиться, а если погибнет, значит, сейчас в последний раз плыл по воде. На берегу с сожалением оглянулся, но быстрое течение уже унесло самбук.

Как только Касым повернулся лицом к городу, колени подкосились, сердце остановилось, его объял ужас.

Слишком поздно: перед ним маячила Бабилима — кошмарная белая пустошь, сгорбленные пальмы, бесформенные груды камней в лунном пепельно-жемчужном свете, занесенные песком каналы, осевшие башни, некогда величественные постройки, теперь почти неотличимые от природных холмов. Из норы среди обожженного кирпича выскользнула лиса, где-то сова ухнула. Вдали, на расстоянии двух полетов стрелы, высились лучше всех сохранившиеся развалины — ряды каменных насыпей высотой локтей в семьдесят, отдельно стоявшие стены из прочного кирпича, выраставшие из обломков и синеватого шлака. Над ними голым черепом висела убывающая луна.

— Вавилонская башня, — выдохнул Исхак. Все трое прятались за каменной насыпью.

— Если верить тебе, — прошептал Юсуф, — то здесь прячут Шехерезаду.

— Логичное заключение.

А Касыму, старавшемуся преодолеть жгучий страх, развалины казались храмом смерти; он сразу убедился и ясно увидел, что погибнет, оставшись здесь.

— Пока темно, подберемся поближе, — решил Юсуф, но Касым его почти не слышал. — Поодиночке перебегаем от насыпи к насыпи. Пригнитесь пониже, хотя по крайней мере луна ушла за тучи. В дозоре наверняка стоит страж или два, только где, невозможно сказать. Придется соображать на ходу. — Он не сумел сдержать тяжкий вздох. — Никто ничего не хочет сказать, пока мы не тронулись в путь? — Он взял себя в руки. — Хорошо. Тогда…

— У меня семья, — хрипло каркнул Касым, и Юсуф обернулся. — Две жены и ребенок.

Юсуф вытаращил глаза.

Взгляд Касыма остекленел, губы дрожали.

— У меня семья, — повторил он и почти бессознательно пояснил: — Я не пойду. Не пойду.

— Да ты что? — нахмурившись, шепнул Юсуф. — Мы ведь уже пришли. Что ты говоришь?

— Это не мое дело, — твердил Касым, не сводя взгляда с башни. — Я в нем не участвую.

— Когда принял такое решение? Только что?

Касым понял, что загнан в угол.

— Можешь забрать награду себе, — бросил он, брызнув слюной. — Не стану умирать ради сказочницы.

— Кто сказал, что ты умрешь?

— Пророчество говорит — лишь один выживет.

— Наплевать на пророчество.

— Наплевать на сказочницу. У меня семья.

— Слушай меня, — быстро, настойчиво прошептал Юсуф, низко пригнувшись за насыпью и пристально глядя на отводившего глаза Касыма. — Если веришь в пророчество, то там ясно сказано, что Шехерезада вернется живой.

— И с ней только один из семи.

— Это вовсе не значит, будто остальные погибнут.

— Если мы втроем спасем ее, кто уцелеет?

У Юсуфа не нашлось прямого ответа.

— Если ты в самом деле считаешь, будто шестерым из семи суждено умереть, — сказал он вместо того, — то должен идти с нами, поскольку в живых останется лишь последний спасатель.

Касым по-настоящему растерялся. Посмотрел на страшную башню, на равнодушную луну, оглянулся на Юсуфа.

— Ты сумасшедший, — заключил он. — Вы оба. Собираетесь атаковать этот храм?

— Придется.

— Это самоубийство.

— Если верить пророчеству, то самоубийство — отказ от атаки.

В воображении Касыма мелькал лед, речные суда, Басра. В сущности, довольно скромные картины внезапно представились самым ценным сокровищем, о каком только может мечтать благоразумный мужчина.

— Я воспользуюсь выпавшим шансом, — объявил он, полностью отказавшись от воинской славы, вдохновенно отстаивая свою собственную эгоистическую идеологию. Воинственно посмотрел на Юсуфа и высокомерно сказал: — У меня есть сын. Семья.

— Ты не можешь уйти, — возразил Юсуф, озабоченный практическими соображениями — армия лишится третьего бойца, причем самого близкого лично ему. Он уже двадцать лет неразлучен с Касымом и, несмотря на события последних дней, до сих пор его считает своим вожаком, капитаном, без которого не представляет будущего. Лишиться его — все равно что потерять оставшуюся руку.

— Я ничьих приказаний не исполняю, — категорически заявил Касым, пустив в вора прощальный выстрел, продиктованный вновь обретенным чувством свободы, хотя тут же сообразил, что если Юсуф уцелеет, получит награду, то, может быть, станет очень богатым — настолько, что не стоит с ним ссориться. Поэтому прокашлялся.

— Ты… береги себя, — тихо добавил он, многозначительно косясь на Исхака. — Сам знаешь, что надо делать. Может быть, мы с тобой еще встретимся. На реке. Но у меня семья.

Вот и все. Он медленно набрал в грудь воздуху и, пока никто больше не успел возразить, направился в сторону Басры, растаяв во тьме.

Глава 41

ежду тем Шехерезада продолжала свою сказку:

— Он совсем близко, Хамид. Я его видела.

Из дворца Хранителя ковров Халис вылетел на ковре-самолете, повиновавшемся его командам, как хорошо обученный и послушный конь. Он поднялся над облаками и с огромной скоростью понесся к древнему городу Вавилону, и птицы небесные образовали навес над его головой, укрывая от палящего солнца. Халис улыбнулся и вновь воздал честь и хвалу старику заклинателю, который, видно, отдал своим питомцам указание за ним присматривать, и восхитился щедростью праведника.

На полпути к башне лежала огромная базальтовая глыба со стершимися львиными чертами, за которой они укрылись, стараясь отдышаться. Юсуф осторожно выглянул из-за угла. Гигантский храм ярко освещала луна, двери напоминали широко открытые рты. Земля перед ними была усыпана плотным ковром из фаянсовых черепков, осколков глазурованных кирпичей. Никаких признаков охраны.

— Тихонько, — предупредил он Исхака, указывая вперед.

— Я не дурак, обиделся тот, и они вдвоем — самая что ни на есть неподходящая пара — вынырнули из-за статуи, пригнулись, зашмыгали по изрытой земле, по разбитым известняковым плитам главного церемониального пути, по которому некогда проносили богов.

Никогда еще они не чувствовали себя столь беззащитными, как в те минуты на хрустких камнях в лунном свете. Однако никто на них не нападал, не слышалось криков тревоги. Успешно, без всяких происшествий дошли до подножия храма, где Исхак молча прочел молитву Аллаху Великодушному.

Посмотрели наверх на темный зиккурат, вырисовывавшийся на фоне бледневших звезд, бегущих облаков. Западный фасад длиной почти в стадий, укрепленный мощными контрфорсами, был пробит дырами, в которых хрипло свистел ветер. И тут не было никакой стражи. Вообще не было никаких признаков жизни. Никаких следов Шехерезады.

Юсуф посмотрел на Исхака, а тот не взглянул на него. Поэт ошибся хуже, чем с Ктесифоном — гораздо ужасней. Впрочем, Юсуф смирился. Больше нет выбора.

И вдруг сверху донесся звук. Вор напряженно прислушался.

Это не ветер. Стон.

Исхак обернулся, крепко стиснул рукоять меча, давая понять, что у него нет сомнений.

Снова стон.

Юсуф глубоко вздохнул.

Шехерезада.

Халис, прикрываемый птицами, покинул пустыню, окунулся во влажный воздух над суввадом, проследовал по течению могучего полноводного Тигра с быстроходными судами.

Он летел в дымке тумана между величественными куполами и минаретами застывшего города из белых облаков.

Древняя кирпичная кладка держалась на прочном цементе, но за тысячелетия дождь просочился в стены, они угрожающе разбухли, кое-где покосились, развалились. Извечно опасные пандусы были засыпаны выпавшими кирпичами, покрылись глубокими эрозийными трещинами и провалами.

Впереди Юсуф тенью скользил вдоль стен. Оба старались по возможности держаться восточной стороны, где было темнее, но не столь ловкий Исхак уже близко к вершине обрушил небольшую каменную лавину.

Они застыли на месте. И, словно в ответ, снова услышали призывный крик сверху, показавшийся нечеловеческим.

Юсуф, охваченный внезапным подозрением, бросился на самый верхний ярус, выскочил из-за угла на светлый запад, подкрался по стене к углу широкой палаты на вершине, помедлил в ожидании, пока низко висевшая луна зайдет за тучу. Исхак его догнал. Охраны по-прежнему не было.

Они развернулись в тени, обнажили мечи, ворвались в помещение. Ничего не случилось. Никто их не схватил. Вообще ничего не произошло. Когда глаза, в конце концов, привыкли, луна пробилась из-за туч, они увидели только стены, покрытые рельефными письменами и изображениями драконов, выломанные глазурованные плитки, слишком громоздкий алтарный камень, который унести было невозможно. И никого вокруг.

Юсуф сразу метнулся назад, опасаясь ловушки, но в тот самый момент сверху мелькнула упавшая тень, и он взмахнул рукой, прикрываясь от перистой массы, которая порхнула над головой, вырвавшись в дверь.

В отчаянии он прошипел сквозь зубы, указывая Исхаку на крупную серую сову:

— Вот она — твоя сказительница. — С силой и горечью выдохнул, и вскоре оба услышали снизу, из города, вопль, от которого кровь стыла в жилах.


С каждым рассветом терпение Саира таяло.

Он сторожил руины Нового дворца Навуходоносора южнее Вавилонской башни, где, согласно легенде, сохранились единственные остатки легендарных Висячих садов Семирамиды. Новый дворец был выстроен всего за пятнадцать дней. В башне, на самой вершине, сложенной из прочных желтых кирпичей на известковом цементе и носившей название Каср, уже почти две недели находилась в плену Шехерезада.

И почти неотлучно при ней был Хамид. Очарованный ее красотой и величием, он, казалось, совсем лишился рассудка.

— Солнце скоро встанет, — предупредил Саир.

— Ты готов? — спросил Фалам, словно в его собственной готовности не возникало сомнений. Саир лишь улыбнулся.

Закопав Абдура, Саир и Фалам решили обождать три дня, прежде чем напасть на Хамида. Фактически это был компромисс, поскольку пока они точно не знали, принес ли Абдур добрые вести о курьерах с выкупом. Поэтому Хамид, сам того не ведая, выиграл определенное время. Но, вместо того чтобы его с толком использовать, он лишь глубже погрузился в раздумья. На рассвете — но ни минутой раньше, — с ним будет покончено.

— Все будет кончено, не успеет ягненок проблеять, — заявил Саир.

— Он точно заблеет, почуяв на горле лезвие моего ножа, — добавил Фалам, не желая уступать первенства.

— Не успеет заблеять, почувствовав мой, — Саир по-прежнему испытывал жажду крови, завидуя Фаламу, убившему Абдура.

— Когда момент наступит, ты лучше в сторонке держись, — приказал он Фаламу. — Больше ошибок нельзя допускать.

— Ни от кого не собираюсь в сторонке держаться, — уперся Фалам, — и ты меня не остановишь.

— Я обоих зарежу. Свинью и поросенка, — изрек Саир.

— Я их обоих съем, — твердил обезумевший Фалам, — а тебе остатки достанутся.

Кровь бросилась Саиру в голову, он зашипел, как кобра, схватился за рукоятку кинжала, облизнулся, с нетерпением дожидаясь восхода и облегчения.

И вдруг увидел маленького горбуна, бодро прыгавшего по разбитым плитам. Он шел к реке, ничего вокруг не замечая, — еще один будущий труп.


Подлетая к Багдаду, Халис почуял, как сума его зашевелилась. Окаменевшие змеи начали оживать, что могло затруднить их использование вместо стрел. Он приказал ковру-самолету быстрее двигаться вперед, не заметив, что направлялся к огромной туче прожорливой саранчи, затмившей город. Халис попытался спустить ковер, сменить курс, уклониться от кипящей бури, но туча саранчи оказалась густой, как похлебка. Птицы-хранители разлетелись, саранча беспрепятственно накинулась на ковер, впилась в кожу, в волосы Халиса, и когда он, в конце концов, вырвался из проклятой тучи, то оказался лысым и голым, стоявшим на ковре размерами с молитвенный коврик.

— Чему ты смеешься, Хамид?

— Твоя сказка меня забавляет.

— По-прежнему считаешь историю сказкой? Когда Халис так близко?

Он решил сделать ей приятное.

— А ты шрам его видела? Когда он голый стоял?

— Это было прекрасно, Хамид.

Он погладил ее руку.

— Значит, он красивый, тот самый Халис?

— Необыкновенно.

— И он уже близко?

— Ближе, чем ты когда-нибудь думал.

— И ты все сделаешь, чтобы он тебя спас?

— Делать мне ничего не придется.

— Даже просить не придется?

— Он читает мои мысли.

На долю секунды она почему-то представилась ему лисой, заманивающей добычу, но его сопротивление давно полностью испарилось, подобные мысленные картины почти исчезли. Она просто ведет историю к завершению, вот и все, доводя до той точки, где уже не понадобится никаких отклонений и недомолвок, когда все станет ясно и реальность превзойдет фантазию.

Даже не глядя, Хамид знал, что рассвет близок. Близость восхода солнца и конца истории несказанно его волновала. Покинув Каср вместе с Шехерезадой, он превзойдет величием любого царя.

Снизу донесся адский вой, и он подумал, что Саир метнул нож в шакала, как часто и с удовольствием делал это.

Фалам — находясь ближе к смерти, чем думал, — с осуждением признал конец мужчины трусливым. Вид у жертвы был странный: горб, кожа старая, сожженная солнцем, одежда не солдатская, не бедуинская, Фалам такой никогда не видел — для чего ему жить? Нет на то никакого реального основания. И все-таки он умер постыдно, такого Фалам тоже никогда не видел: визжал, как девчонка, плевался кровью, вырывался даже с ножевыми ранами, и Саиру пришлось почти голову ему отрезать, чтобы замолчал. Несмотря на тот факт, что он был простым наблюдателем, а убийство взял на себя Саир, Фалам захохотал от возбуждения. Теперь обезображенное тело неподвижно лежало у них под ногами, но неприятное ощущение от отчаянной борьбы, недостойного сопротивления не исчезало. Забрызганный кровью Саир с волосами, стоявшими дыбом, яростно пинал труп, и Фалам тоже не устоял, поддержал его, похохатывая, когда вокруг таяли последние остатки ночи.

Опьяненный собственным зверством, Саир задрал сирвал мертвеца и отсек гениталии; Фалам попятился, испуганно наблюдая. Краем глаза он смутно заметил две фигуры, со всех ног бежавшие к ним по пустой земле, потом, снова подняв глаза, осознал, что они были настоящие — хотя двигались небывало быстро, как ангелы, — разглядел выражение лиц — напряженное, решительное, праведное, как у воинов джихада, — но было уже слишком поздно, по крайней мере для Саира.

Однорукий высоко занес меч, до предела вытянув руку, чуть не пронзив облака лезвием, которое потом пало вниз с такой силой, что раскроило череп Саира, как дыню; тот не успел даже подняться.

Фалам не мог решить, бежать или драться. Захваченный врасплох, столкнувшись с самыми страшными противниками, с какими ему доводилось встречаться, он выбрал первое и почти сразу пожалел об этом.


— Он летит над Вавилоном, Хамид, я сейчас его вижу. Оглядывает с воздуха руины, натягивает лук, вставляет стрелу-змею, ищет цель. Он взволнован, Хамид, ибо близок ко мне. Слишком долго мечтал подхватить меня на руки. Слишком долго мы были в разлуке.

Она смотрела ему прямо в глаза.

Охваченный восторгом, Хамид сдерживался изо всех сил, чтобы не сокрушить ее своей страстью. Его отвлекал лишь назойливый шум снаружи: вопли, хохот.

— Почему ты так уверена в своем Халисе? — хрипло выдавил он.

Шехерезада даже не моргнула глазом.

— У него мысли чище воды, а сердце чище мыслей.

— А твои мысли о нем чисты?

— Это ты уже знаешь, Хамид, — прищурилась она. — Но история еще не закончена.

— Конечно, — шепнул он. — Должно быть продолжение…

Впрочем, теперь шум в руинах стал слишком громким, чтоб его игнорировать. В криках слышались ярость, ужас; шла какая-то возня. Было ясно, что творилось что-то нечто, и Хамид решил извиниться перед Шехерезадой, пойти и все выяснить. Но тогда ему придется на время оторваться от нее. Для него это было так же трудно, как выпутаться из сетей, но он поплелся к выходу.

Вышел на зубчатую площадку почти на самом верху Касра. Ударивший в глаза дивный свет свидетельствовал о переходе от отступавшей ночи к новому дню. Город выглядел безмятежно, и не было причин для паники.

И вдруг Хамид увидел Фалама, мчавшегося по направлению к ним по вьющейся тропинке. Он никак не мог понять, отчего парень пришел в такое смятение, пока не приметил преследовавшие его мужские фигуры — двух мужчин с поднятыми мечами, — вполне возможно, что это гази. Хамид проглотил последние остатки гашиша. Волосы на его затылке встали дыбом, львиной гривой. Он повернулся, собираясь уйти, схватить Шехерезаду, защитить ее и, к своему изумлению, обнаружил, что она стоит у него за спиной.

На вершине Вавилонской башни они стали свидетелями чудовищных смертных мук своего капитана. Видеть то, что с ним делали, было нестерпимо. Юсуф трясся всем телом от ярости и жажды крови. Вор был уже не мужчиной, а орудием мести, ни на минуту не мог откладывать справедливое возмездие.

Исхак старался не отставать. Юсуф мчался бешено, ничуть не заботясь о собственной жизни, и аскет рядом с ним вдруг почувствовал себя несостоятельным: старик, всю жизнь толковавший о смерти, влюбленный в нее, теперь трепещет в предчувствии крови — собственной крови, — словно перо, подхваченное ураганом. В ушах свистел ветер, сердце колотило в грудную клетку, как кулак в створку двери. Он следовал за Юсуфом по раскрошившимся плитам, через засыпанные каналы, с каждым прыжком все больше убеждаясь в праведности их дела и чувствуя себя моложе.

Они даже не старались скрываться.

Когда Юсуф нанес смертельный удар темнокожему, Исхак испытал и волнение и потрясение, хотя они заранее оправдали любое насилие, смотрели вокруг сквозь призму кровавой справедливости, все считали возможным. Исхак невольно выкрикнул боевой клич аскетов. Юсуф, подгоняемый инстинктом самосохранения, летел к огромной каменной громаде, высившейся позади него. Исхак узнал Новый дворец, увидел на его вершине одинокое дерево без листьев, которое легенда объявила последним не подверженным гибели остатком Висячих садов, и вновь пустился за Юсуфом.

Они спотыкались на предательской тропе, размахивали руками, стараясь не потерять равновесие. На полпути наверх Саир обернулся к ним, обуреваемый какой-то демонической манией битвы. Визжа, брызжа слюной, бросился на Юсуфа с занесенным кинжалом, но вор искусно уклонился и глубоко вонзил свой клинок в одежды нападавшего. Глаза Саира выпучились. Он взглянул на Юсуфа, как будто не веря, что бывает на свете такая боль. Его рот открылся, оружие выпало из рук, он вцепился в острое лезвие меча, точно хотел вырвать его из тела. Юсуф безжалостно повернул меч. Изо рта убитого хлынула кровь, Юношеское лицо обмякло, он издал последний зловонный выдох.

Юсуф выдернул меч и, услышав наверху шорох, поднял глаза; он разглядел стоявшую на вершине Касра фигуру в одеждах певицы. К ее горлу был приставлен сверкавший клинок.

Вор с аскетом снова бросились наверх, готовые еще раз окропить кирпичи Навуходоносора кровью.

— Он летит с солнца, Хамид!

Хамид виновато сжал нежную руку. Он не был готов к такому повороту событий: «Саира нет, Фалама нет, двое воинов поднимаются. Воет ветер. Мысли разлетаются в клочья. Остались одни импульсы.

Ему требуется заложник, щит. Пусть даже самый дорогой на свете». Страдальчески морщась, он приставил ей к горлу нож, потащил на вершину Касра, где весь мир может их видеть.

— Я его вижу, Хамид. — Она мечтательно смотрела вдаль, и его вновь пронзило мелькнувшее подозрение, что она опрокинула его оборону, обезвредила Саира, Фалама, подготавливая этот самый момент. Невозможно поверить.

Он обнял ее за талию одной рукой, прижался сзади, слившись с ней воедино. Осажденные на самой вершине Касра, они завершили свое единение в нереальном утреннем свете. Он приобщился к ее бессмертию.

Горло дрогнуло под его рукой, и она сказала:

— Он пришел, Хамид.

И появился однорукий мужчина с окровавленным мечом.

Исхак слышал:

— Опусти оружие.

— Ты свое опусти, — прозвучал голос-флейта.

— Это тебе не поможет.

— Она не твоя, ты ее не получишь.

Исхак видел сверкавшего глазами Юсуфа и темноглазого похитителя с болезненно-желтоватой кожей, прижавшегося к сказительнице, как при соитии. Видел саму Шехерезаду — впервые, — безудержно сиявшую, смотревшую вдаль, словно забыв о разыгрывавшейся абсурдной драме.

Юсуф шагнул вперед:

— Если тронешь ее, я убью тебя.

— Убьешь меня — значит убьешь и ее, — сказал преступник.

— Я не намерен в игры играть.

— Ты не понимаешь, — прошипел преступник. — Не понимаешь…

Это была мольба, рожденная самой страшной душевной болью, Исхак узнал ее, безумную любовь, даже здесь, на вершине мира… и был неуместно тронут.

— Ты не понимаешь, — вновь шепнул Хамид и тут же в ужасе охнул.

Это Шехерезада неожиданно навалилась на него, выгнула спину, выскользнула из рук, сильно ударила локтем в грудь. Он отказывался поверить. Разинул рот, согнулся от боли, и она нанесла ему жесточайший удар коленом в мошонку.

В голове Хамида полыхнуло пламя, он упал на колени, все кругом завертелось.

Шехерезада повернулась к нему спиной, равнодушно глядя на восход солнца, словно для нее не было ничего важнее.

Хамид хватал ртом воздух, как умирающая рыба. Юсуф бросился к нему с мечом, а Исхак, шагнув на верхний этаж, оступился на предательских кирпичах.

Аскет падал по склону в каскадах камней, цеплялся, стараясь найти опору и не находя, пролетел мимо дерева, не имевшего возраста. Он попробовал ухватиться за ветви, но не смог и покатился дальше, повис над пропастью, болтая в воздухе ногами, лихорадочно царапая ногтями кирпичный зубец, удерживаясь всем телом на одном расшатавшемся камне, за который держался кривыми от артрита пальцами — вот она, кульминация всей его жизни в столь банальной кончине на вершине падшей столицы. «Видно, такова судьба, просить больше нечего. Справедливо, что Юсуф, единственный оставшийся в живых спасатель, получит и Шехерезаду, и награду халифа. Ясно, такова воля Аллаха», — думал Исхак и недоумевал, почему, понимая свою обреченность, он по-прежнему отчаянно цепляется за жизнь; почему, если влюблен в смерть, свыкся с ее неизбежностью, — будущее столь же реально, как настоящее, — не сдается и не выпускает из рук опору. Аскет сознавал, что должен что-то предпринять, тем более теперь, когда вор, бросив оружие, бежит спасать его. Нельзя просто смотреть на происходящее с равнодушием, словно все это сон.

Юсуф, главный мучитель Исхака на протяжении двух последних лет, между тем крепко стиснул в единственной руке ветку дерева, спустился, достигнув пределов, где уже было возможно спасение.

В вышине похититель, по-прежнему задыхаясь, поднял безумные глаза, потянулся за брошенным мечом Юсуфа и глянул вниз.

Юсуф по-прежнему не обращал на него никакого внимания. Сморщившись и крепко сомкнув губы, он тянулся как можно дальше, подавая Исхаку сук, приглашая его бросить вызов судьбе.

— Вот… — шепнул он. — Держи мою руку. Халис здесь, Хамид. Пускает свои стрелы. Напряжение одолело ее, она опьянела, не понимая даже, где находится. По-прежнему сплетает свою сказку, будто действительно верит в Халиса, вставив его в одну из собственных историй.

«Он простил ее. Безумие ему знакомо и понятно. Он все равно ее спасет.

Но лишь после расправы с агрессорами».

Хамид схватил меч, осторожно направился вниз. Мимо просвистело что-то темное.

Он высился над ними. «Тот, что внизу, старик, цепляется за палку, которую держит другой, и что-то кричит об опасности. Другой даже вокруг не смотрит. Жертвы сентиментальности», — пронеслось в голове Хамида.

Молнией пролетело еще что-то. Ударилось о насыпь рядом с его ногой, скользнуло в сторону.

Как ни странно, он вспомнил о гашише. Хамид попытался поднять меч, отрубить вору руку, но вдруг что-то попало ему в грудь. Он недоверчиво нахмурился и неожиданно почувствовал, как в кожу впились зубы. Перед глазами что-то извивалось, что-то жалило в плечо. Он выронил меч, и тот покатился со звоном.

Хамид закричал. Они сыпались с неба. Сыпались на него. В него целились. Он попробовал убедить себя, что это игра воображения, но они были настоящие.

Он успел пожалеть себя. Окончательно понял, что счастье ему никогда не было суждено, что его ждет жестокая смерть. Хамид зашатался, заметался по сторонам, упал, корчась, визжа, плюя на вьющиеся плети, обвивавшие его, и последнее, что увидел, взглянув вверх, — похожие на древесные стволы ноги обнаженного кастрата, слетавшего с неба на ковре-самолете.

Юсуф успешно спас Исхака от гибели, когда мимо них промелькнул Хамид, обвитый жалящими его змеями, болтавшимися на ходу, как собачьи хвосты.

Ничего, кроме изумления, это не вызывало. Балансируя на краю пропасти, вор с аскетом безмолвно смотрели, как статный евнух подхватил Шехерезаду мускулистыми руками и взвивался с ней к солнцу. Они оба, сказительница и спаситель, прорезали воздух на летевшем молитвенном коврике, воспарили выше облаков и поплыли, оставив позади красные холмы и беспорядочные развалины Вавилона, направляясь к Городу Мира.

Глава 42

ород расчистили от песка, подлатали, приукрасили, развесив вымпелы и штандарты, пропитали благоуханным дымом дерева ашбы, осветили столбами из воска на подъемных бамбуковых платформах. Мальчишки, нанятые предприимчивым коммерсантом Маликом аль-Аттаром, подобрали все, кроме дохлой саранчи. Новый павильон из расшитых шелков, вроде того, где впервые принимал визитеров из Астрифана, был воздвигнут на смотровой площадке аль-Хульда, Хорасанская дорога на всем пути от Русафы была устлана шкурами и пальмовыми подстилками — все готовилось к триумфу евнуха Халиса, абиссинского князя, единственного спасителя царицы Шехерезады.

Потоки рассуждений и споров об этом человеке до сих пор курсировали и сталкивались на багдадских улицах. Говорят, явился откуда ни возьмись, доставил похищенную царицу Гаруну аль-Рашиду, ни слова не сказав в объяснение, и отбыл бы без всякого шума, если б халиф не стремился извлечь из его присутствия пользу, устроив публичный спектакль только для того, чтобы поднять в пострадавшем городе моральный дух, чествуя храбрость и добрые деяния. С тех пор загадочного князя то и дело видели в городе в обществе повелителя правоверных, разнообразных придворных и официальных лиц, и повсюду, где он проходил без единого слова, его окружало почти инстинктивное восхищение и обожание. Блестящая кожа, лучистая улыбка, рельефная мускулатура, неземная красота, очарование, изящество — казалось, он не умещается в житейские рамки, порожден фантазией, воображением, и, несмотря на очевидную мужскую неполноценность, идеально подходит ослепительной царице. Они составляли пару, способную явиться только во сне и в мечтах.

— Он словно нарочно рожден для триумфа, — сказал ибн-Шаак Исхаку. — Крупный ровно настолько, чтобы вызывать у мужчин зависть, не устрашая. Покуролесил в юности, по словам Шехерезады; стал даже парией, но остался человеком, который нравится и служит образцом исправления. Радуется наслаждениям жизни и почти не нуждается в роскоши. Князь и в то же время рыбак, охотившийся на морском берегу, мечтая, подобно каждому из нас, о прекрасной женщине в далекой стране.

— Кажется, слишком хорош для реального существования, — сухо заметил Исхак.

— Никто из нас реально не существует в общей картине вещей, — объявил ибн-Шаак, удивив собеседника суровостью своего утверждения, больше подходившего Абуль-Атыйе.

С момента возвращения в Багдад аскет пытался поговорить с Гаруном аль-Рашидом или хотя бы с каким-то дворецким, но от него повсюду отмахивались, как от пресловутой надоедливой осы из пословицы — неудачливый спасатель померк в сиянии Халиса. Направившись в Круглый город, чтобы сообщить Малику аль-Аттару о гибели его племянника Зилла, он наткнулся на спешившего начальника шурты, который, видимо, с недовольством или по крайней мере с тоской увидел его живым. Тем не менее хотя бы попытался проявить поддельное сочувствие, вновь подмечая в жидкобородом Исхаке тревожное сходство с кем-то некогда знакомым. В то же время спешил добраться до аль-Хульда, чтобы проследить за обеспечением мер безопасности во время триумфального марша, и, вдохновенно шагая, пытался избавиться от преследователя, как от надоедливого попрошайки.

— Я не о себе говорю, — продолжал Исхак, упорно поспешая за ним, — потому что не ищу награды. Мне ничего не нужно.

— В одном этом ты похож на Халиса.

— Я говорю об истинном спасителе: об одноруком Юсуфе. Несправедливо оставлять его без награды.

— Шехерезаду спас Халис. Один Халис.

— Евнух у нас из рук ее выхватил, — возразил Исхак, не надеясь, что начальник шурты поймет. — Ее нашли мы с Юсуфом. Перед лицом опасности он проявил нечеловеческую отвагу. Пятеро из нас были уже мертвы, он легко мог бы оказаться единственным уцелевшим, спасшим сказительницу. А он все бросил, спасая мне жизнь.

— Разве в пророчестве не указано, что шестеро погибнут? Поэтому благодари Аллаха, что оба вы еще живы.

— Я постоянно благодарю Аллаха, — сказал Исхак, — но чувствую, что, лишив человека заслуги, можно навлечь на себя Его неудовольствие. Юсуфу судьбой предназначено было спасти царицу. Перед одним Юсуфом следует широко открыть двери казны.

— Лишение заслуг и есть судьба.

— Ты еще можешь что-нибудь сделать. Пользуешься влиянием.

— Я пользуюсь влиянием на горную мышь, — заявил ибн-Шаак и сразу вздохнул над своим остроумием. Они уже стояли перед Управлением шурты с развевающимися черными и белыми стягами, и он бросил на Исхака извиняющийся взгляд.

— Слушай, я понимаю, тебе тяжело это слышать, но история с пророчеством оказалась довольно нелепой. Аль-Рашид с удовольствием признает теперь, будто оно оправдалось, поскольку Шехерезада вернулась, а все остальное реального значения не имеет. Если ты сейчас будешь просить награду, это только его отвлечет, что ему совершенно не нужно. Знаешь, он глубоко озабоченный человек, слишком стар для своих лет и не заслуживает, чтоб ему доставляли дальнейшие неприятности.

— Может быть, справедливость — именно то лекарство, которое он ищет.

— Справедливость — да. Но реальные факты таковы: миссию вы не сумели успешно закончить, растеряв в процессе выкуп. Скажи спасибо, что он еще не приказал мне расследовать таинственную пропажу драгоценного кольца. Согласен поверить, будто Халис неким образом передал его похитителям в обмен на Шехерезаду.

— Значит, евнух полностью нас затмил, да?

— Он сверкает ослепительным огнем алмаза, — с энтузиазмом заявил ибн-Шаак. — Боюсь, ты и твой приятель и близко с ним не сравнитесь. Не хочу показаться невежливым, но ты должен быть доволен своим уделом. Вышел из тюрьмы, получил шанс прожить жизнь.

— Шанс, — уточнил Исхак, — или приговор?

— Это тебе решать, — сказал ибн-Шаак и повернулся к лестнице, стараясь проскочить в дверь, пока таинственный аскет снова его не задержал.

Исхак настойчиво шагнул за ним.

— Вообще никакой нет возможности дать Юсуфу награду? — спросил он.

— Можешь надеяться, что Халис начисто растворится в воздухе, — бросил, не обернувшись, ибн-Шаак.

— Из которого возник, — горько шепнул Исхак.

— Все мы возникаем почти точно так же, — заключил начальник шурты, прежде чем исчезнуть в здании, вновь оставив Исхака гадать, что стряслось в их отсутствие, если даже офицер безопасности проникся столь мрачной философией.

Она спасла его. Впрочем, лишь для того, чтобы сокрушить в одиночку своими руками.

В опочивальню ворвался дворецкий с известием, что к дворцу Сулеймана приближается Гарун аль-Рашид с многочисленными официальными лицами и вооруженной стражей с мечами наголо.

При упоминании о мечах чрезвычайно надежный мочевой пузырь Шахрияра чуть не опорожнился. Только прошлой ночью он думал о бегстве под покровом ночи с несколькими высокооплачиваемыми телохранителями, отдав распоряжение остаткам свиты позже следовать за ним. Все инстинкты понукали бежать. Он не сделал этого из упрямой настойчивой гордости: он не дрогнет под осуждающим взглядом любого чужестранного государя, каким бы тот ни был могущественным. Он пока еще царь. Пока может делать все, что пожелает, пусть любой попробует испытать его непобедимость.

А теперь, в тисках недостойной паники, бросился к окнам, выискивая приближавшуюся армию. Никого нет.

— Где… где они? — лихорадочно спрашивал он.

— Наверно, уже в дворцовом вестибюле, государь, — предположил дворецкий, и позже Шахрияр не мог решить, то ли он сознательно вводил его в заблуждение, то ли халиф нарочно продефилировал перед дворцом с точно рассчитанным намерением нагнать на него страху.

— Задержи их! — крикнул Шархияр, бросился вниз по лестнице, схватив одежды, парики, и когда, задыхаясь, топал по аудиенц-залу в сторону кухонь, та самая дверь, к которой он стремился, открылась, и в ней появился халиф с воинским контингентом. Шахрияр замер на месте, как громом пораженный.

Гарун аль-Рашид выглядел так, будто испытывал физические страдания от близящегося скандала, которого предпочел бы избежать.

Шахрияр, попавший в ловушку, попеременно чувствовал унижение и любопытство: с одной стороны, искал безобидное объяснение, некий чудесный способ спасения, с другой — гадал, что халиф скажет, как изложит дело, какое вынесет решение.

Однако вышло так, что он этого никогда не узнал, ибо — со сверхъестественной точностью выбрав момент, пока ни одно слово обвинения еще не прозвучало, — она явилась и спасла его.

Она.

Олицетворение ночных кошмаров. Та, которая никогда не выпустит его из своей хватки.

Явилась неизвестно откуда, на руках у могучего белозубого евнуха. Секунду назад их просто не было, и вот под всеобщие изумленные вздохи она встала на ноги под окном аудиенц-зала в просвечивающих одеждах девушки из гарема, осторожно опущенная обнаженным гигантом, скользнула по мраморному полу к мужу, символически охраняя его.

Словно никогда от него не отходила. Иронически улыбнулась, с насмешливой аффектацией дернула за ледяную руку, понимающе на него посмотрела.

— Твоя совесть вовремя вернулась, — властно шепнула она, обернулась к халифу с его людьми — разинувшими рты, опустившими мечи, — нахмурилась, как бы понятия не имея, что их удивляет и что их вообще сюда привело.

— С воздуха город выглядит еще великолепнее, — загадочно объявила она. — Воспоминания о его блеске останутся величайшим подарком, который я увезу домой в Астрифан.

Шахрияру, недооценившему масштаб своего потрясения, едва удалось стронуться с места, но вскоре он почувствовал, как его наполняет некая таинственная сила, заставляет ласково потрепать ее по плечу, выпятить грудь, представив халифу картину супружеского союза — согласия, — слишком священного, чтобы в нем сомневаться.

Хотя в тот же самый момент в душе наконец рухнули последние остатки сопротивления, силы вытекли до последней капли, свет в глазах померк, он все равно что умер. Сумел выдавить лишь бледную улыбку, признавая свое поражение.

— Все так, как всегда и должно было быть, — покорно пробормотал он.

И удалился, съежившись, чтобы готовиться к бесконечному пути домой, надеясь лишь на скорую смерть в своем царстве, которое даже в собственном воображении больше ему не принадлежит.

С момента последней встречи на официальном банкете халиф перебирал в уме целую гамму реакций на ее воображаемое присутствие, а теперь, когда она действительно стоит перед ним — не пролив ни капельки пота, издавая такое пьянящее благоухание, точно пряталась в какой-нибудь тайной комнате в банях, прихорашиваясь перед возвращением, — испытывал странное чувство: не равнодушие, не чрезмерное восхищение неземной красотой, а просто ограничился мыслью, что если сам с каждым биением сердца сознает свою смертность, то она сделана из материала покрепче плоти.

— Царица не пострадала? — спросил он наедине, подальше от придворных и уничтоженного Шахрияра.

— Я не была б человеческим существом, если б не чувствовала изнеможения, — призналась она, хотя вовсе не выглядела изнеможденной.

— Что сталось с похитителями?

— Все уничтожены, — сообщила она с безразличием сказочницы к незначительным проходным персонажам.

— Они… не оскорбили царицу? — Гарун чувствовал себя безнадежно неделикатным.

Видно, ее позабавило смущение халифа.

— Разве только мысленно. Больше я им ничего не позволила.

Она как будто заявляла, что ни на секунду не выпускала из рук контроля над ситуацией, а то и вообще сама задумала и организовала свое похищение. Гарун без всякого труда в это поверил, решив сменить направление беседы, затрагивая щекотливый вопрос о ее отношениях с царем Шахрияром.

— Супруг царицы…

— Что?

Он изо всех сил старался намекнуть потоньше.

— Боюсь, его действия и поведение вызывают определенные…

— Подозрения? — подсказала она, дугой выгнув бровь.

— Подозрения, — неуверенно согласился он. — Может быть, даже больше того. Во всяком случае, есть вещи, которыми царице следовало бы поинтересоваться.

— Речь идет о его роли в моем похищении, которая не столь невинна?

Он восхищался ее самообладанием, одновременно недоумевая, почему, если ей все известно, она с такой решимостью заняла свое место с ним рядом.

— Вот именно, — подтвердил халиф.

— Нечто подобное я уже переживала. И ожидаю в дальнейшем чего-то подобного.

— Я беспокоюсь за будущее царицы.

— Повелителю лучше побеспокоиться не о моем будущем, — ответила она, и он мельком ощутил сочувствие к Шахрияру. Вспомнил слова ибн-Шаака о власти и силе Шехерезады, с которой царь — дело ясное — никогда не сравняется.

— А этот мужчина, воин, — поинтересовался Гарун, указывая на евнуха, который постоянно держался поблизости от царицы и стоял теперь сбоку, скромно и почтительно потупив взор. — Что о нем можно сказать?

Она одобрительно оглядела Халиса, как будто в первый раз видела.

— Он не совсем мужчина и все-таки больше, чем просто мужчина.

— Откуда он явился? — с искренним любопытством расспрашивал Гарун, ибо по этому поводу ходили самые разные слухи.

— Из Эфиопии.

— Как его имя?

— Я назвала его Халисом.

— То есть как — назвала?..

— Это я его вызвала.

Халиф чуял, что некий уклончивый смысл от него ускользает.

— Не стоит ли его назначить телохранителем царицы?

Вид у эфиопа еще более впечатляющий, чем у его собственного телохранителя Масрура, а Шахрияр, возможно, по-прежнему разрабатывает коварные планы.

Шехерезада по-хозяйски взглянула на Халиса.

— Может быть, повелитель его самого спросит? — предложила она.

Гарун был озадачен. До сих пор евнух не проявлял никакого желания вступать в беседу, болтали даже, будто он немой или лишился языка наряду с гениталиями.

Повелитель правоверных прокашлялся.

— Халис… — окликнул он, и евнух поднял голову, сверкнув зубами и глазными белками цвета отполированной слоновой кости. — Не желаешь ли ты поступить на службу к царице?

— Не верю, что моя судьба такова, — с готовностью ответил Халис, и его голос, не соответствующий ни размерам, ни силе, казался на удивление неестественным, словно за него говорила сама Шехерезада, прибегнув к искусству чревовещания.

— Судьба? — переспросил халиф.

— По-моему, он имеет в виду, что я сама вполне способна о себе позаботиться, — объяснила Шехерезада.

Евнух промолчал в знак согласия.

— Тогда, может быть, хочешь остаться в Багдаде? — продолжал Гарун. — Любая столица всегда нуждается в героях.

— Не верю, что такова его судьба, — повторила со стороны Шехерезада — И это вовсе не проявление неблагодарности или неуважения.

Гарун на нее оглянулся, не столько оскорбленно, сколько заинтриговано:

— Тогда можно спросить, какова его судьба?

— Думаю, он вернется в свое царство.

— В Эфиопию?

— В царство снов и фантазий, — поправила она, и Гарун снова не удержался от мысли, что она говорит каким-то тайным кодом, смысл которого откроется только после того, как они вместе с евнухом давным-давно исчезнут.

Впрочем, их удалось убедить в необходимости триумфального марша, которого не избежать никакими судьбами; парад станет столь живописным и красноречивым, что писцам ничего не придется приукрашивать, а Багдад вечно будет купаться в отраженных лучах его блеска.

В последующие дни халиф щедро осыпал бедняков дарами, выпустил из переполненных тюрем сотни заключенных, работал над проектами по сокращению податей; объявил, что лично проинспектирует каждую улицу в городе, оценив ущерб от бури и казни египетской, обеспечив бездомным и разорившимся временное жилье и полную компенсацию ущерба. Одновременно обязал всех явиться на торжества в честь спасения Шехерезады, гарантируя присутствие на спектакле шумных и буйных толп.

И вот в день парада в павильоне перед аль-Хульдом к халифу присоединилась лучезарная Шехерезада, унылый, страдающий Шахрияр, заинтересованный ибн-Шаак, погруженный в расчеты Фадль ибн-Рабия, всевозможные кади, придворные, военачальники, представители казначейства, несущие открытый ларец с золотыми монетами, символизирующими награду, ожидающую спасителя. Неподалеку, в передних рядах толпы, стоял, хрипло дыша, Теодред, опираясь на суковатую палку, с таким откровенно мстительным выражением на лице, что Гарун почти решился вновь отправить его в тюрьму Матбак. Но это означало бы отрицание его роли в спасении, возвращение чувства вины перед ним и гложущего любопытства по поводу точного содержания второго фрагмента пророчества сивиллы.

Собственно, монах очень многое мог бы поведать халифу. Река дымится кровью, улицы запружены обнаженными воинами, на рынках властвуют собаки, страшный пожар, рухнувший Зеленый купол, снесенные ливнем дома, нашествие песьеголовых людей, поругание старых царей, нашествие варваров, воздвижение скульптурных идолов халифа, война огненных молний — все это произойдет через много лет после того, как могила Гаруна аль-Рашида исчезнет с лица земли, а личность его растворится в смеси исторических и вымышленных фигур. Все это предсказано во втором фрагменте, который сам будет уничтожен при извержении Этны всего через пять лет.

Но сейчас время праздновать — это даже Теодред признал и вместе с прочими повернулся к церемониальной дороге, стремясь взглянуть на уже легендарного Халиса, ожидая кульминации первого пророчества.

Исхак встретил Юсуфа, выходившего из мечети Русафа. Вор был свежевымыт, ухожен, одет в чистую джуббу, новый тюрбан и сандалии, слизывал с пальцев остатки миндальных сливок.

— От халифских щедрот, — объяснил он с кривой усмешкой. — Я просто отсыпался, ничего не делал, а на меня просыпался дождь из динаров. Милостыня нуждающимся и инвалидам. Справедливая награда.

— Нет такой награды, которой ты не заслужил, — искренне сказал Исхак, не чувствуя ни малейшей неловкости оттого, что говорит эти слова Юсуфу после двух лет насмешек, уколов, горящих презрением взглядов; теперь они больше похожи на братьев, вышедших из долгой, но не смертельной вражды.

— Я делал это не ради награды, — сказал Юсуф. — Ты тоже.

— Теперь чем займешься?

Тот ответил не сразу, оглядываясь, будто в последний раз, на рынок Худаир, где лавочники закрывались на день, вливаясь в уличные толпы. Ветер по-прежнему разносил вокруг дохлую саранчу. В лучах скользившего по небу солнца поднималась гнилая дымка.

— Горящая стрела… — пробормотал он, пожав плечами.

— Сказки будешь записывать? — заморгал Исхак.

— Надо только перо привязать к культе, вот и все.

Исхак изумленно, восторженно охнул:

— Откуда начнешь?

— Всегда хотел Индии повидать. Изнутри.

— Главная сказочница как раз здесь, — напомнил Исхак.

— Со временем я ее встречу, если до того дойдет дело. Но искать больше не буду.

— Ее заставишь тебя искать?

— И, возможно, в последний момент меня кто-нибудь у нее украдет. Белокурая красавица.

— Значит, не обижаешься?

— Для обиды у меня нет повода. А вот другие… павшие…

Исхак мрачно кивнул:

— Они будут жить, покоясь в наших сердцах.

Юсуф с любопытством взглянул на него.

— Это на тебя не похоже.

Исхак помолчал, обдумывая замечание.

— Пожалуй, — хмуро согласился он.

— Знаешь, у тебя еще есть талант. Зилл огорчится, даже после смерти, если ты решишь не использовать свой дар.

Исхак пробежался пальцами по снежной бороде.

— Поэт, — возразил он, — должен рябь в пруду поднимать. Нет никаких свидетельств, что Абуль-Атыйя хоть сколько-нибудь возмутил водную гладь.

— Да ведь пруд безбрежен, как океан. Никогда не знаешь, где разобьются волны.

— Я немедленно снова стал бы поэтом, — вымолвил Исхак, обдумывая возможность, — если б это позволило купить тебе лодку. Через год целый флот приобрел бы.

— Ты поэт. Сомневаюсь, чтоб торговля принесла тебе счастье.

— Она даст мне счастье с тобой расплатиться.

— Никакой расплаты не требуется. Мне всегда хотелось совершить благородный поступок.

— Тогда разреши продать хоть один стих. Куплю тебе по крайней мере верблюдицу.

— Обойдусь.

— Далеко не доедешь.

Юсуф беззлобно подмигнул:

— Не забудь, вор всегда вор.

Исхак, кажется, угадал его мысль.

— А ковры никогда не летают, — многозначительно добавил он.

Они шли мимо бани Ибн Фируз, где впервые похитили Шехерезаду, и Юсуф с удовольствием вдыхал розоватый воздух.

— Хорошо видеть новый рассвет. Чувствовать кожей прохладное дуновение. Жизнь стоит беречь. С этим ты хотя бы согласен?

— По-моему, она предпочтительнее смерти, — с трудом согласился Исхак.

Юсуф фыркнул:

— Начало положено. Я уверен, однажды ты снова научишься улыбаться.

— Чтоб тебе услужить, сделаю все, что в моих силах, — пообещал Исхак, впрочем, не удержавшись от последней едкой нотки. — Подразумевая, естественно, что мы с тобой проживем еще неделю.

Он имел в виду до сих пор до конца не исполнившееся пророчество сивиллы, где сказано, что в живых останется только один спаситель. Юсуф же по-прежнему игнорировал это.

— Если одному из нас суждено умереть, это должно произойти очень скоро.

— Просто предупреждаю. Сейчас не время для рискованных действий.

— Как раз самое подходящее время для рискованных действий, — возразил Юсуф, когда они остановились на углу улицы вдоль канала Махди, готовясь дальше отправиться каждый своей дорогой. — Для того чтоб бросить вызов. Поспорить с любой судьбой, кроме той, которую сам себе предназначил.

— Аллах может разгневаться.

— Я верю в Аллаха, — сказал Юсуф, — но никогда не верил в пророчества.

С таким жизнерадостным заявлением он оставил аскета, свернул на восток, исчез на улице Обетов. Но, переходя через мост Барадан в квартал Шаммазия, увидел неподалеку от дворца Абу-Наср нечто такое, что чуть не изменил своему убеждению.

Исхак спешил к Хорасанской дороге, чтобы присутствовать при триумфе Халиса. На рынке Яхья заметил на высоком помосте мрачного равви, обращавшегося к прохожим со стихами, написанными с суфийской страстью.

Люди не отличаются от живых мертвецов,

Смертными рождены на свет, повторяя грехи отцов,

Пока последняя зловонная кость скелета

Не растворится в куче сгнившего мяса, в конце концов.

Тот, кто бесстрастно взглянет умудренным взором

На сей пышный, богатый и славный город,

Увидит в богатстве и славе смертельных врагов,

Под дружеской личиной прячущих злобный норов.

Исхак запнулся, и равви — ненамного старше Зилла, — заметив его оцепеневшую фигуру, воспользовался возможностью.

— Советую тебе, старик, задуматься над этой мудростью! — крикнул он. — Никакие триумфы не остановят время! Не трать свои преклонные годы на празднества! Радость недолга!

Исхак, по-прежнему хмурясь, старался припомнить, откуда ему известны эти слова.

— Кто… это написал? — спросил он. — Кто написал стихи, которые ты процитировал?

— А ты как думаешь, старик, кто мог их написать?

Исхак тяжело сглотнул и задумался: не слишком ли далеко он зашел, что даже не может узнать собственные стихи?

— Абуль-Атыйя? — неуверенно предположил он.

— Абуль-Атыйя! — презрительно хмыкнул парень. — Откуда ты явился? Абуль-Атыйю давно поглотило огромное море!

— Тогда кто же их сочинил?

Парень ухмыльнулся:

— Не узнаешь совершенства Абу-Новаса?

— Абу-Новас? — недоверчиво переспросил Исхак. — Ты наверняка имеешь в виду кого-то другого.

— Я имею в виду Абу-Новаса!

— Но ведь Абу-Новас…

— Распутник? Снова спрошу, где ты был, старик? Абу-Новас отказался от земных благ, покаялся в пороках, всей душой предался зухдияйту! Тебе стоило бы у него поучиться, пока еще не слишком поздно!

— Он стал аскетом?

— А я что говорю? «Счастлив прежде смерти очнувшийся от иллюзий и раскаявшийся — вот кто поистине счастлив»!

Исхак был так ошеломлен, что даже не расслышал последней фразы, и уже побрел прочь в каком-то тумане. Эхо грозных слов раздавалось в уашх.

Неужели такое возможно? Абу-Новас? Соперник превратился в ангела смерти? К чему это его приведет? Исхак чувствовал себя орлицей, которую орлята вытолкнули из гнезда, и одновременно испытывал непонятное чувство освобождения. Внезапно сама идея воздержания и покаяния показалась столь же пустой, как любая мечта и фантазия.

Так он и шел вперед за огромной толпой, наблюдавшей за оживленной триумфальной процессией, будто не замечая ликования труб, грома барабанов, звона цимбал, прыгавших акробатов, жонглеров, глотателей огня, борцов, развевавшихся стягов, рабов, вооруженных солдат, слона в попоне, напыщенного жирафа, сонно шагавшей пантеры, трещавших обезьян, церемониальной охраны из столичных евнухов с фазанами на привязи, самого могучего Халиса, отказавшегося от всякого сопровождения, величественно шагавшего по застланной дороге в одеждах из дельфиньей кожи, пеликаньих перьях, ожерельях из акульих зубов, окруженный таким фантастическим ореолом, что зрители единодушно молчали, чувствуя себя существами низшего порядка.

Ничего этого Исхак не замечал.

Не заметил он и внезапно чиркнувшую в небе яркую вспышку в тот самый момент, когда Халис шел по Главному мосту.

…свист в жарком воздухе… резкий звук спущенной тетивы… шипение сверхъестественного пламени… общий изумленный вздох… молчаливое недоверие, сменившееся перепуганной давкой… криками… воплями…

Погруженный в думы, он видел во всем этом лишь какую-то второстепенную незначительную драму.

Только когда услышал чей-то крик: «Он убит! Он исчез!..» — туман перед глазами рассеялся, и он вдруг увидел поднявшуюся впереди невообразимую суматоху: люди толкались, протискивались, наскакивали друг на друга, стараясь получше разглядеть происходящее, полностью сосредоточив внимание на мосту и аль-Хульде за ним.

— Он мертв!

— Пропал!

— Быть не может!

— Да ведь его там нет!

Охваченный настойчивым любопытством, Исхак силой проложил себе дорогу в первые ряды, стараясь разобраться в представшей перед глазами картине: вооруженные евнухи в хвосте процессии, озадаченные не меньше толпы, смешали ряды, пристально вглядываясь вперед, а с другой стороны реки, на смотровой площадке аль-Хульда, в таком же недоумении оглядывались назад акробаты и даже животные. На мосту меж ними ничего не было, кроме поднимавшейся струйки дыма и рассеивавшегося тумана.

— Что случилось? — лихорадочно расспрашивал Исхак. — Что произошло? — Он схватил за руку какого-то юношу.

— Стрела! — возбужденно ответил тот. — Длинней копья! Горящая стрела!..

— Горящая стрела? — задохнулся Исхак. — Ты сам видел?

— Прилетела с неба! Пролетела через Круглый город! И попала в мужчину…

— В Халиса? В евнуха?

— Поразила мужчину на мосту! Пригвоздила к доскам!

— И он мертв?

— Исчез! — воскликнул юноша. — Он исчез! В него попала горящая стрела, и он исчез!

— А стрела?

— Тоже исчезла! И стрела и мужчина! Словно их никогда там и не было…

Исхак выпустил юношу, взглянул на мост, где уже исчез даже туман, и вдруг понял.

Невероятно, как вся хурафа, но правда.

Он бросил последний взгляд на павильон халифа — даже издали было видно Гаруна в виде мрачной точки, — откуда, кажется, бесследно наряду с Халисом исчезли Шехерезада с царем Шахрияром, — и стал протискиваться обратно сквозь напиравшие волны спрессованных человеческих тел, среди вертевшихся голов, промчался мимо рынка Яхья, где даже раздражительный и грубый равви покинул свой пост, чтобы разобраться в причине волнений.

Задыхаясь, бежал Исхак по дороге Мостов, свернул направо на улицу Обетов. Надо перехватить Юсуфа. Надо рассказать.

Шестой жертвой оказался Халис. Он с самого начала упоминался в пророчестве.

Ищи… увечного, наказанного вора, минотавра, гиену, отбившегося от стаи льва, к ним добавь еще черного фантазера и цезаря с моря… Халис был каждым из перечисленных — и один был всеми. В любом случае, ему сразу было суждено умереть, не получив награды, а один из выживших — вор или аскет — никогда не упоминался в древнем пророчестве сивиллы.

Награда принадлежит Юсуфу. Он должен об этом узнать.

Исхак гулко протопал по мосту Барадан в Шаммазию, где кроме мародеров, никого не было. Небо темнело, муэдзины громко и мелодично призывали к молитве.

— Придите к молитве! — кричали они. — Придите к спасению!

Он продолжал лихорадочные поиски, обегая каждую улицу и каждый переулок, но не находил никаких следов Юсуфа, пока не добрался до кладбища Маликийя. Клубы пыли и шумные звуки свидетельствовали о воодушевленной подготовке к отъезду высоких гостей.

С последним глубочайшим вздохом Исхак нашел в себе силы броситься на кладбище, пробираясь через могилы без плит, спотыкаясь, шатаясь; преодолел стену, свалился с другой стороны, хватая ртом воздух, но только увидел, что до Юсуфа не докричаться — в угасающем свете дня тот беспечно несся на Сафре, белокурой красавице, добровольно вернувшейся из Ктесифона, чтобы унести его в великую широкую пустыню.

Отдышавшись, Исхак безнадежно, беспомощно смотрел вслед — известие не доставлено, награда потеряна. Слишком поздно. Такова воля Юсуфа. Осыпанный оседавшей пылью поэт разгладил бороду и невольно от души улыбнулся, когда ночь пала на Багдад в месяц шавваль, на Охотничью гору, в 191 год хиджры.

Загрузка...