"Смеется она, что ли, надо мной", - Свя так подумал, потому что Вера засмеялась. Это дело может быть каким угодно, но только не смешным - даже ужасным, но только не смешным, потому что если это смешно, то это конец, нет, вот если, например, сначала смешно а потом не смешно, то это не конец, а вот если и в начале смешно, и в середине, и в конце, то это конец.
Птички летают, вороны-ласточки-воробьи-журавли-страусы не летают и поют, синички-соловьи, вороны не поют, "О чем ты думаешь?" - "О птичках", И строят гнезда ласточки-грачи-собаки-медведи гнездо-нора-дом-берлога-место жительства, "Хочешь еще вина?" - "Нет, А завтра будет другой день", "Пошли в кино", "Куда-куда?" - "В цирк", в зоопарк - на каток - в бассейн - на край света, что будет в конце концов? Конец, а если бы мы жили на необитаемом острове, мы бы сами были необитаемы, в нас бы не было ни одной обитаемой мысли, кроме необитаемой, ну было и было, все равно теперь уже нельзя так, как будто бы не было, раз уже было, а может, один раз не считается, а сколько раз считается, сколько раз надо для того, чтобы считалось, - для сюжета, хотя бы еще раз, если еще раз, то это уже сюжет, а если больше не будет ни разу, то это просто случайность, а если три раза, то это уже роман, а если сто раз - страсть, а если тыща раз, то это уже быт, "хочешь воды?" - "Чего-чего?" - "Просто воды". - "Хочу воздуха и огня", - "Как ты сказала?" - "Хочу земли", - "Это я, наверное, хочу земли".
- Вы самые нечеловеческие люди, - сказал Свя.
- От скольких?
- От двадцати пяти до тридцати пяти.
- Да, мы оживоченные и оперначенные.
Чтобы быть человеком, надо прежде всего быть, и для этого много надо ожить, быть ожившей спермой и покрыть землю, но стоит солнцу чуть больше заблестеть, и все человечество высохнет, такое милое бедное человечество высохнет, как лужица, и не спасут ни мамы, ни герои. А у одной мамаши-героини, у которой было восемь детей, она сделала такое, и эту мамашу-героиню приговорили к смертной казни, а она сама хотела, чтобы ее посадили на десять лет, а потом выпустили, нет, она даже хотела, чтобы ее посадили на десять лет, но чтобы она просидела три, года, а потом ее выпустили, она, эта мамаша, со своей дочкой убила одну маму с ее маленьким ребеночком, и этой маме было всего девятнадцать лет, а ее ребеночку несколько месяцев, а мамаше-героине было уже много лет, больше чем сорок, а ее дочке, тоже убийце, было, как и той маме, тоже девятнадцать, и они убили эту маму с ребеночком так, как будто ни одна из них не убивала, как будто убила не она, потому что мамаша только кляп в рот засунула и больше ничего не делала, а дочь только простыню накинула, и все, а мамаша только петлю на шею накинула, и все, а дочь только эту петлю затянула, и больше ничего, а мамаша только убитую в огород вытащила, и все, а дочь только дров принесла, а мамаша только спичку кинула, и ребеночка они также убили, только и всего, и больше ничего, и их за это расстреляли, за это, и мамаша и дочка были крещеные и верили в бога, они были православные, они были не просто ожившей спермой, они были религиозной ожившей спермой, даже набожной. И когда Вера уходила от Свя, она уходила, чтобы быстрей уйти. Событие в жизни. А вот и событие. Потом она ехала домой, чтобы быстрее приехать, и она пришла домой, чтобы быстрее прийти. И потом позвонил Нижин-Вохов, который, оказывается, звонил ей с утра. И он сказал, что ему надо ей что-то сказать. И когда он приехал, он сказал, что с Василькисой происходит нечто необъяснимое.
У Василькисы рассасывается плод, уже этот плод определили как "мальчика", и тут он раз - и рассосался до какого-то недельного зародыша. Но в этом рассасывании и вновь созревании была своя система. Этот плод все чувствовал, сидя внутри: и когда у Василькисы с Н.-В. все было хорошо - и ему было хорошо, и он преспокойно развивался, но, как только Н.-В. ссорился с Василькисой, этот плод сворачивал свое развитие и совершенно рассасывался. И так уже в третий раз - пока хорошо, то хорошо, а чуть что не так - и опять его нет, и это длится уже почти два года, так он может на свет появиться пятилетним и сразу пойти в школу. А если все зародыши так будут делать, все эти "мальчики" и "девочки" тоже не захотят появляться на свет, потому что корыстные мамы и папы и вообще дяди ждут мальчиков и девочек для своих корыстных целей. Чтобы мучить их на этом свете. А "мальчики" и "девочки" уже приспособились, они раз - и их нет, им и так хорошо. И вот этот зародыш у Василькисы и был как раз такой первой ласточкой. Как они, эти сперматозоиды, ведут себя в момент акта? Ну как?
Наверное, самый сильный, умный и красивый расталкивает и оплодотворяет клетку. Да, если бы! Как раз все не так, как раз все эти самые сильные, умные и красивые гибнут на поле боя, они сражаются между собой, не жалея себя, как рыцари, бандиты, гусары, интеллектуалы, и когда все поле боя в крови, когда море трупов, выходит какой-то один и женится на этой клеточке. И именно этот сперматозоид может быть даже индифферентным, рефлекторным, он может быть прагматиком, догматиком, пацифистом, мазохистом, моралистом, экзистенциалистом, альтруистом, но только не первым солдатом.
То, что Н.-В. сказал о Василькисе, было, конечно, необъяснимо, но необъяснимо просто как первый такой случай. Потому что такого еще не случалось. Но как раз в этом случае не было случайности. Такое могло случиться не только с Василькисой, а еще с кем-нибудь, да со всеми могло такое случиться. Потому что человек внутри уже созрел для того, чтобы самому решать - появиться ему на свет или рассосаться, быть или не быть. Все-таки человек мало живет, чтобы что-нибудь до конца понять. Потому что только-только начнешь что-то понимать и тут как раз умрешь. И опять не поймешь. Нет, в начале жизни все яснее, а потом - все туманней. Фокус в том, что как будто меняется фокус, как будто в этом механизме что-то съезжает куда-то и все ясное становится смазанным. Под новый год дочка как-то спросила: "Как называется такой один праздник, которых два?" Рождество. Католическое и православное. Потому что мы христиане. Верим в Христа. "А сам-то он каким был?" - "Кто". - "Ну Христос?" Это дочка спросила в четыре года, каким был Христос, католическим или православным. Это сложный богословский вопрос. На эту тему написаны целые поезда томов. Не знаю.
Н.-В. приехал к Вере, и ему хотелось все сначала. Он был сыт, но ему хотелось, чтобы она его покормила. Чтобы одетого одела и раздетого раздела, чтобы чистого вымыла и бритого побрила. Как же все странно, что ни одному человеку даже нельзя посвятить свою собственную жизнь. Свою единственную и бесценную. Дорогую. Самую неповторимую. Потому что даже у самого маленького человека есть своя самая дорогая и неповторимая. Бесценная. И ему ее хватает, и никому не нужен такой дорогой подарок, как чужая жизнь. Хватает своей. Мама подарила жизнь. Сделала самый дорогой подарок. Спасибо. Тебе подарили жизнь, и ты живи. Плачь и радуйся - живи. Ешь и ходи в магазин - живи. Люби и давай себя любить - живи. Вот. Вот и все. Все правильно.
Что-то не видно счастливых людей. Куда-то они все попрятались. Куда? Может, там, где они спрятались, - там и счастье? Может быть. Зато несчастные все на виду. Вон тот, и та, и те - все. И все они вместе. И все несчастливы своим собственным несчастьем. А те счастливые скрываются в своем счастье. Они его прячут от несчастных, они его берегут, они на него не дают наступить. У Н.-В. были оторваны две пуговицы на рубашке. И на груди был засос. Неприятно смотреть на засос. Завтра он будет синяком. Нехорошее пятнышко. В этом пятнышке - избыток любви.
Хотя речь все время шла о каком-то Олеге, и от него опускались тени. Этот Олег был живой, и он хотел есть. Он ходил есть. И у него были причины. И были еще вещи и предметы. И у них были отличия - у предметов от вещей. И Олегу можно было позвонить. И он бы обрадовался. И когда о нем шла речь, он всегда был на месте: и даже если у него не было адреса, то у него был телефон, но даже если не было телефона, то всегда кто-нибудь находился, кто-нибудь, кто мог показать место, где сидит Олег. И он иногда был женат. И у него была дочь. Один ребенок. Мальчик. Его тоже звали Олег. И этот Олег размножался.
И еще было странно то, что вот если убийство происходит в красивом месте, и убивают красивым ножом или дают выпить красивого яду из красивого стаканчика, и говорят красивые слова, то это эстетическое убийство совсем не вызывает жалости.
Даже жальче человека, убитого в подъезде. Отвратительно. Но жалко его на грязной лестнице, когда он падает в замызганном пальтишке и у него слюни текут. И он противен и жалок, когда он что-то бубнит предсмертно-некрасивое и подыхает на заплеванной площадке. И он не Клеопатра.
Но даже если и это не странно, то вот что странно: что верующие мужчины, которые ушли из мирской жизни - совсем ушли, - расцветают, а женщины, если они тоже насовсем ушли, дурнеют (отцветают?), становятся какими-то серенькими мышками, серенькими и дохленькими, а у мужчин кожа становится розовой и гладкой, а глаза голубыми, и чистыми, и холеными, а у женщин кожица чернеет. И мужчины их больше не хотят. Но ведь и Христос их не хочет. Он их не берет и себя им не дает. И между Христом и женщинами существует половая связь, и надо удовлетворять ее во имя его. И все завядшие женщины завяли во имя Христа, и все расцветшие мужчины расцвели во имя его. Славься.
Ведь между любовью и занятием любовью - пропасть, ведь бывает, что любишь и не занимаешься любовью, и бывает, что не любишь и занимаешься любовью. Но бывает же, бывает одновременно: что одновременно и любишь, и занимаешься любовью, и тогда оказываешься прямо в этой пропасти - между - потому что в этот момент не понятно, где кончается любовь и начинается занятие, где кончается занятие и начинается любовь. Невероятная вещь. Нижин-Вохов стал так говорить о своей любви, как будто все уже было решено, например, он сказал: "Это моя любовь, а ты должна мне только покориться. Ты должна быть покорной и давать мне себя любить", - "А мне что делать?" - спросила Вера. "Можешь даже меня не любить, как хочешь, но только давай мне себя любить". Эта его любовь была очень страшной, этой любви даже не нужна была взаимность.
- Оставь мужа, - сказал Н.-В., - он тебя не любит.
- Кто? - поинтересовалась Вера.
- Муж.
Какой же он смелый человек в своей любви. Он все знает. Он такой знаток сердца, что сердце начинает болеть от его знаний.
- И ты его не любишь, - сказал Н.-В.
- Кого?
- Мужа.
Н.-В. рассуждал. И свое рассуждение он закончил так: "Ты любишь только меня". Это уже было утверждение. Он еще порассуждал. Ему хотелось, чтобы он был вообще, но чтобы это был именно он. Чтобы он был для Веры сразу все, но чтобы эти все сразу были только он. Она не очень понимала. И еще он сказал: "Я хочу о тебе все знать, слышишь?" Она, конечно, слышала.
И вот что еще странно: если человека любят, он начинает пользоваться этой любовью. Но если он воспользуется, он все время будет расплачиваться за то, что он воспользовался. Совсем не жалко того, кто любит. Ну совершенно. А ту, кто любима, жалко. Какая же она бедная, эта жертва. Она просто сгорает в жертвенном пламени любви. Просто - раз и вспыхнула, вспыхнула - и сгорела. И Н.-В. зажег Веру своей любовью. И может, правы романтики, что глаза горят, а щеки пылают, а может, и не правы, потому что тот, у кого они пылают и горят, этого не видят, а наблюдателя нет, потому что возлюбленные, сгорая от любви, не знают, что они горят, а наблюдателя нет, а у романтиков наблюдатель все время в кустах сидит и видит, какие пунцовые щечки и как загорелись губки.
И одной рукой Н.-В. взял Веру за подбородок, и она немного откинула голову, и хотя сама она стояла, лицо ее лежало, и над ее лицом было лицо Н.-В. Их лица почти соприкасались. И все, все в лице хотело этого соприкосновения. Хотелось, чтобы оно было. Но еще больше всего на свете в этот миг сейчас хотелось, чтобы его не было, этого соприкосновения, - хотелось, чтобы этот миг длился вечность. И так безумно этого хотелось, что эта вечность пролетела за миг. И в тот миг, когда они стали безумно целоваться, они так целовались, как сумасшедшие, и мстили этому мигу за то, что этого мига больше не будет в этот поцелуй.
И страсть, которая охватила их, была даже не от страсти и не от желания, а от счастья, но вот само счастье, так сразу и показалось, было не вечным, а мимолетным и грустным от мимолетности, а от такого грустного счастья бывает тоска. И понятно, где начинается занятие любовью - там, где кончается тоска, оно начинается, чтобы прогнать тоску, и оно зовется весельем, это занятие, оно веселит, и оно само по себе веселое занятие любовью, хотя сама любовь грустное занятие.
- Вера, - сказал Н.-В.. И он сказал это издалека, как будто он был очень далеко от нее.
И Вера сказала: "Что?"
И он опять сказал: "Вера". И голос его был еще дальше. Он действительно что-то взял из Веры и унес с собой просто куда-то невозможно далеко.
- Я не слышу, что? - сказала Вера.
- Вера, - сказал он, и голос его оборвался, потому что там, где не было даже голоса, там, кажется, вообще не было понятия о звуке, то есть просто ни звука там не было, и все.
5
А летом очень странная жизнь. И страшная. Все куда-то разъезжаются отдыхать. Остается свободная площадь. Воспользоваться и сломать жизнь. Она отнимает свободу, твою собственную, эта площадь, площадь - это обман. Самообман. Это ловушка. Закрыть дверь и тоже уехать. И выбросить ключи. Уехать к маме. К дочке. К мужу. Вера открыла дверь - никого нет. Дверь закрылась. Ловушка. Она сидела-ела-запивала-умывалась-ложилась, и она подумала, что ей жутко страшно.
Нижин-Вохов должен был позвонить и сказать. Сказать и приехать. Приехать и остаться. И могло начаться. И могло плохо кончиться. И она подумала, что ни за что не будет с ним говорить, если он позвонит. Но даже если будет говорить, то ни за что не разрешит приехать. Но даже если разрешит приехать, то ни за что не разрешит остаться. Но чтобы этого ничего не было - можно сразу уйти. Но раз все равно этого ничего не будет - можно и остаться.
- Нет, - сказала она, когда он позвонил, - лучше завтра, я сегодня не могу.
- Я тебе перезвоню, - сказал он, - плохо слышно. - И он повесил трубку.
Теперь она ждала его звонка, чтобы сказать ему, чтобы "он точно не приезжал. Но звонка не было. Но почему? И через час она забеспокоилась, почему всё-таки нет звонка. И когда он наконец позвонил и сказал, что он рядом с ее домом, что он на машине и что ему быстрее было подъехать, чем звонить, все это было так правдоподобно, что она сказала: "Ладно".
И он вошел. И уже было поздно говорить, когда он взглянул. Потому что у него был такой взгляд, который действовал на Веру, то есть с самого начала, с самого первого раза, и был этот взгляд (с первого взгляда), и именно из-за этого взгляда все и случилось. И он опять так взглянул. Взглянул - и только потом уже посмотрел. А потом уже стал смотреть. И она рассматривала его. Зато она имела право его обидеть, то есть она могла ему все сказать. И он обязан был это выслушать и не умереть. И не убить за это. И продолжать любить. Она могла с ним делать все, что угодно. Потому что они были равны каждый в своем чувстве. И ей казалось, что она его любит не больше, чем он ее, а что даже он ее любит больше. Но все равно это было страшно. И ей было все равно страшнее.
И вот что еще странно, что такое жизнь и что такое нежизнь. Если жить дома, завтракать, обедать и ужинать, думать и хорошо выглядеть - то это жизнь? А если поужинать с приятелем в ресторане, не вернуться домой и утром себя ненавидеть, то это нежизнь?
Но почему когда каждый день жизнь, то чего-то еще хочется? Хочется нежизни? Чтобы опять вернуться к жизни?
- Странно, - сказала Вера, - что вот даже если все пройдет, то ведь все равно что-то останется, разве это не странно? В космосе летает мусор над землей. А на всей земле всего три кладбища для животных. И до фига для людей. И когда одни люди умирают, другие люди их хоронят, это как правило. И как исключение, когда животные умирают, люди их хоронят. И ставят памятники. Любимой кошке. Любимой собаке. От Саши. А водомерки в пруду живут счастливо. "Это они играют", - "Нет, это они совокупляются", - "Нет, это они тренируются", - "Правильно, а потом появляются дети, это и называется совокупляться".
Все-таки он был красивым, Н.-В., даже очень. И умным. И гадким. Он мог полюбить, а потом бросить. Мог обмануть. И если бы какая-нибудь девушка из-за него бросилась под поезд, он сел бы на поезд и уехал. И он мог случайно не прийти. А мог прийти и вдруг встать и уйти. А мог раздеться, лечь, а потом одеться, уйти и даже не позвонить утром. А мог и пожаловаться. Смотря кому. А мог и влюбиться на всю жизнь. Смотря в кого. Но он был не для жизни. И его можно было мучить. И еще она его ненавидела за то, что все это заходило все дальше и дальше. И все дальше и дальше от жизни. И эту лягушку раздавил автобус после дождя. Лягушку с лягушонком. Они умерли от разрыва сердца. "Почему мы так много говорим о смерти?" С нежными глазками, с хвостиком и с крылышками, и дама будет искать своего зайчика, а зайчик спит.
И вот что еще он обожал делать с ней - приказывать, и чтобы его приказание тут же было исполнено. "Зачем ты это принес?" - "Чтобы ты это надела и чтобы я тебя раздел". - "Не буду". - "Сейчас же это сделаешь". - "Почему желтое?" "Немедленно надевай". - "Оно мне велико". Желтое платье было ужасным. Это было не платье, а дрянь какая-то. "Где ты взял эту гадость?" - "Украл". Оно было пошлым, фирменным, с крылышками и без трусов. И он стал стаскивать с нее это платье. И она не давала его стащить. "Немедленно снимай, - сказал он, - это моя вещь, я тебе его не дарил". "Ты будешь как твой отец, таким же старым, с таким же лицом, убирайся", - "Ты тоже будешь старухой", - "Никогда", - "Я тебя уже видела в старости", - "Когда?" - "У тебя дома, у твоего отца", - "Нет", "Ты будешь такой же, как он", - "Нет", - "Да, а ты меня не видел и никогда 'не увидишь", - "Я тебя обожаю". В общем, это была такая игра. И они ее вместе осваивали. И в этой игре были исключения и правила. И как правило, он обращался с ней как с куклой, и в виде исключения он позволял ей обращаться с ним как с куклой. И тогда она могла его положить, поставить, она его укрыла. С головой. А потом достала голову и посмотрела ему в глаза. "Тебе нравится это делать с тремя женщинами по очереди?" - "Почему с тремя?" - "С первой, со второй и со мной". - "Только с тобой". - "Только не со мной". - "Только не с ней". И среди соловьиного щелканья, среди настоящих соловьев, которые пели о сексе, чтобы размножаться, потому что им дан был от природы голос и не требовалось сердца, они пели о счастье, совсем не как воробьи, которые поют о "хлебе насущном, то есть красоту птицам раздает человек: "Это красивая птичка, а это некрасивая, и самые красивые и вкусные вымерли, Тургенев подстрелил восемьсот рябчиков, а Аксаков полторы тыщи, и нам ничего не осталось. Это совсем недалеко, - сказал Н.-В., - 15 минут отсюда", - "Не хочу я никуда ехать". И еще он мог завести. Это у него получалось. "А кто там будет?" спросила Вера. Он заводил ее тем, что сначала недолго уговаривал, а потом говорил: "А можно и не ехать, как хочешь". - "Хорошо, поедем, - сказала она, только я переоденусь". - "Зачем, нормальное платье, пошлое, но тебе идет, даже желтое". Конечно, он ее подставил, в этом не было никакого сомнения. Тютюня открыл дверь и познакомил Веру со Снандулией, которая, увидев Веру, все поняла - потому что - что ж тут было непонятного, - потому что Вера сразу прошла в комнату, где была Снандулия, а Н.-В. прошел в другую комнату, и, увидев там Свя, сказал ему: "Хорошо, что ты уже здесь". "Что же ты делаешь с людьми!" сказал Свя. И Н.-В. ему ничего не сказал. Зато Вере он сказал: "Это моя жена Снандулия". "Уже познакомились", - сказала Вера. Все было прозрачно. И Вера подумала: "А вот сейчас придет Василькиса". Но она пришла не сразу. И, увидев на Вере свое платье, которое куда-то исчезло, она подумала: "Не может быть". Но поскольку этого быть совершенно не могло - что на незнакомой девушке ее платье, то эти две вещи так и остались не связанными между собой. Просто перед ней стояла девушка в желтом платье, точно в таком же, которое у нее куда-то исчезло. И Василькиса подумала, что Н.-В. объяснился со Снандулией, которую она сразу же узнала, хотя знала ее только по фотографии, на которой она была еще моложе, но зато в жизни, хоть она и была старше, она была еще красивее. И самое удивительное, что все это было как-то естественно. Снандулия разговаривала со Свя, и они говорили как родственники. И чем больше Свя хмурился, тем больше Снандулия улыбалась. И когда вдруг стало совершенно тихо, она вдруг рассмеялась. А Вера говорила с Тютюней. То есть она ничего не говорила. Просто когда она увидела, что к ней подходит Свя, она успела повернуться к Тютюне и заговорить с ним.
С целью избежания попадания чаинок в чашку рекомендуется применять ситечко. Кто кому корм? Червячок - рыбке? Рыбка - мышке? А кукушенок сдох. Это мамаша выкинула его из гнезда, в женском общежитии недалеко от гарнизона, и кукушонка нашли четырехмесячным в канаве за этим общежитием. И он еще не умел. А солдат с мамашей не могли его прокормить. И они не могли его воспитать.. У него была желтая грудка. И умные глазки. Он умел прыгать. Он сам выпал. Никто его не душил. Никто его не расчленял. Свя наблюдал. Он видел Василькису впервые. Она была совершенно беззащитна в своем чувстве. Слепая. Она ничего не видела вокруг. Она была ослеплена любовью. Или не та последовательность. Или не та масть, или не тот номинал. Но ведь все кем-то задумано. Но все в своих масштабах.
Первым о привидениях заговорил Тютюня, потому что он был не за рулем. А Нижин-Вохов был за рулем, а привидения были не за рулем. Но Н.-В. очень удивился, когда Свя сказал Вере: "Да, я за рулем". И Н.-В. спросил Свя: "Тебе нужна машина?" И Свя сказал: "Обязательно, машина". Это расстраивало все планы Н.-В. Потому что он хотел отвезти Василькису и быстро ей сказать, что он не успел поговорить со Снандулией. И потом вернуться обратно. Потом быстро отвезти Снандулию и сказать ей, что они едут с отцом домой. И потом вернуться. А потом взять Веру, которая его подождет у Тютюни. И так некстати Свя сказал, что он за рулем. Конечно, можно было и на такси. Но на такси каждый может отвезти себя и сам. Но если бы он был за рулем и сказал Василькисе, что должен вернуться за Снандулией и отвезти ее домой, Василькиса бы не обиделась. А на такси бы обиделась и сказала бы, что он мог бы сказать Снандулии, что поедет к отцу. Но именно Снандулии он и должен будет сказать, что поедет к отцу, но об этом ничего не должна знать Василькиса. Но даже если бы он отвез Василькису на такси, и вернулся за Снандулией, и повез бы Снандулию со Свя на такси, то Снандулия бы обиделась, потому что он не вышел с ней, а поехал дальше со Свя. И когда Н.-В. сказал Свя: "Но вот именно ты за рулем?" Свя сказал: "Именно, за рулем". И тогда Н.-В. выпил со Снандулией, с Тютюней и с Верой и сразу стал не за рулем. И сразу же заговорил о привидениях.
И еще привидения могут привидеться. И они могут быть раздетые и голые. И у них могут быть дети. И Вера, когда сегодня днем встретилась с Н.-В., хотела рассказать ему сон, который ей приснился сегодня, и рассказала бы, если бы он не повез ее в гости. А получилось, что она его стала рассказывать прямо в гостях, прямо при всех. То есть у этого сна было точно начало и точно конец, но она не помнила. А в середине сна как будто бы один человек привел ее как будто бы в гости и сказал гостям: "А это мой младший брат", но как будто она точно знала про себя даже во сне, что она не мальчик, а девочка, а во сне как будто бы она - мальчик, то есть всем видно, что она - мальчик, хотя она-то знает, что она девочка. И этот человек, когда уже наступила ночь, говорит этим гостям: "Вы нас можете положить наверху с братом". И там такая комната, совершенно темная, и даже не видно лица этого человека, и ему не видно ее лица. Но он знает, что она - это она, а она знает, что он - это он. И тогда она говорит ему: "А вдруг я правда твой младший брат", и он говорит: "Это все равно, я все равно сейчас буду тебя любить". И они начинают целоваться, совсем не видя друг друга, ну абсолютно ничего не видя, и это очень прекрасно.
И эти привидения не закрывают за собой дверь, когда входят. Они могут войти даже через закрытую дверь или даже в щель. И они инфантильны. И навязчивы. Они на кухне играют в солдатики, и наглеют, и даже орут. И они совсем не ласковые. Хотя когда они начинают ласкаться, как собаки, у них лезет шерсть. И они близоруки. Все до единого. Они не различают горизонтальное и вертикальное. И они маются. И боятся света. Любого. Но особенно электрического. А солнечного света они боятся абсолютно. И у них есть пушок. И они могут улететь как пушинки. И если вообразить, что они есть, то они будут. И внутри у них есть огонь, а сверху мякоть. И даже далеко вдали.
И после Вериного рассказа Н.-В. подумал, что это он приснился ей во сне, что как будто бы это он - этот человек и как будто она - этот мальчик. И в этот момент у него даже промелькнула мысль, что он на самом деле был бы даже педерастом, если бы на самом деле она была бы мальчиком.
Но на самом деле было б ничего не понятно, потому что смысл был моментальный, только в моментальном смысле был смысл. И даже было странно, что вот почему если в какой-то момент смысл есть, то в следующий момент этого же смысла уже нет, а есть что? Следующий смысл? Или вообще смысла нет. И если момент абсолютный и смысл абсолютный, то абсолютно непонятно, куда девается этот момент с этим смыслом. Даже в смысле привидений - натуры бессмысленные и моментальные, а вместе с тем абсолютные. И когда их нет, то где они?
Может быть, в парке, мимо которого Свя уже ехал с Верой. Эти привидения бывают там среди стволов. Они бывают там сидя. Они там ползают на четвереньках среди грибов. Или ускользают из гостей, даже не попрощавшись, раз - и они уже в кино. И Вера со Свя исчезли из гостей, когда Свя сказал ей: "Я ухожу, подвезти?" Н.-В. даже не видел, как они вышли, и никто не видел, только отдельные особи, относящиеся тоже к привидениям у вешалки в углу, самые скромные, у которых нет родных, сироты, у которых нет даже ботинок, и они шлепают прямо в галошах по воде.
"Куда тебя везти?" - спросил Свя.
"К тебе".
"Хочешь его дождаться?"
"Нет".
И Свя резко повернул, потому что прямо не было дороги, там был тупик. И в тупике была канава с водой, и в воде плавали опавшие листья, на которых сидели маленькие жучки, как на островах, и они ели эти острова, питаясь листьями. И никто из них не знал о полуподвале, где лопнула труба, и в этом полуподвале тоже была яма с водой, и там на островах тоже сидели такие же жуки, их братья. Эта яма с водой была в коридоре полуподвала, а чтобы пройти в комнату полуподвала, нужно было перешагнуть через эту яму. Или хозяин полуподвала должен был взять девушку на руки и перенести ее через яму, что он и сделал, и в комнате были решетки на окнах, и если смотреть с улицы, то было видно кресло, в котором сидит этот хозяин с девушкой, то есть девушка сидит у него на коленях, но это имеет отношение только к тем братьям тех жуков.
И когда Вера со Свя вышли из машины и вошли в лифт, который, раскачиваясь от ветра, стал набирать высоту, и они пристегнули ремни, и когда погасло световое табло "Не курить, пристегнуть ремни", и они закурили, то было уже совсем темно за окном, и трудно было определить, на какую высоту они поднялись. И Свя сказал: "Может быть, все-таки чаю?" И Вера сказала: "Нет, просто воды".
Потому что даже каждый напиток имеет свою длительность. И чем крепче напиток, тем длиннее. И чай - длиннее воды, а вино - длиннее чая, а коньяк длиннее вина. А водка, длиннее которой бывает только разговор во время водки.
Но о чем можно говорить, когда один человек пьет воду, а другой смотрит, как он эту воду пьет. И сухарь без начинки, и отсутствие пения соловьев, которые корыстны в своем пении, потому что уже совокупились, но они не артисты, а артисты - не соловьи и поэтому поют не просто, чтобы совокупляться, а для искусства, а соловьи поют не для искусства, а чтобы совокупляться, тогда вот что непонятно - или, может, все-все на свете искусство - это и есть желанное совокупление и каждый Леонардо так сладостно щелкает, чтобы слаще совокупиться со своей пташкой.
"А можно, я еще вот это попью?" - сказала Вера.
"Выпей, если хочешь".
И она разговорилась.
"Не пойму, у нас с тобой было все-таки или нет?"
"Я и сам не пойму".
"Но тебе как кажется?"
"Кажется, было".
"Или это только кажется?"
"Не могу я тебя понять".
"А сына?"
"Тоже не могу".
"А его жену?"
"Что тут непонятного, она его любит по-своему".
"А он ее?"
"По-своему".
"А меня?"
"Не могу понять?"
"А ты меня?"
"Полюбил".
"Не могу поверить".
И тут зазвонил телефон.
Это был Н.-В. И Свя сказал ему, что да, отвез, уже лег. И он на самом деле лег. И Вера легла рядом с ним, но с краю. И билось сердце, и от этого снился этот сон, или снился этот сон, и от этого билось сердце.
И вокруг распространялась страна - с такой бессмысленной протяженностью по стране, с дружбой народов и с колхозниками, которые почему-то бежали впереди рабочих, и рабочие, почему-то все до одного голодные и грязные, догоняли колхозников, почему-то всех до одного пьяных. И почему-то эта толпа бежала с запада на восток, а потом резко разворачивалась и бежала с востока на запад. Ив этой толпе были все нации, неумытые и раздетые, дикие и абсолютно тупые. Потому что зачем же так тупо бегать, во имя чего? Во имя протяженности страны!
- А где твоя жена? - спросила Вера.
- Умерла.
- Ты ее не любил?
- Почему?
- А она тебя?
- Не помню.
И с такой жуткой силой шумели деревья, это был не просто шум, а шум, который можно только обожать, потому что с ним больше нечего делать - только обожать и все. И согнутая рука внутри шума, которая уже онемела, и ночной свет в комнате, но если нет ни луны, ни фонаря, ни звезд, то откуда свет? От фосфоресцирующей пыли, которая вечна, и если с человека каждое утро не стирать тряпочкой пыль, то он тоже будет светиться. "Ты плачешь?" - спросила Вера. "Нет".
Свя лежал в возрасте пятидесяти шести лет, с тридцать пятого года, девяносто первого лета. Человек в возрасте. То есть это тот же самый человек, что и тридцать лет назад, но он посажен в возраст, в какую-то гадость, которая прилипает и действует на него. И он сидит в этом возрасте, как в презервативе. И этот презерватив предохраняет его от жизни, он не дает ему шевелиться, и он в нем еле дышит, и в этом презервативе есть усики, и так не так опасно жить, какая подлость. И внутри этого презерватива Свя был красивым, он был красивее своего сына, и у него были такие глаза. "Почему ты так на меня смотришь?" сказала Вера. - "Как?" - "Как-то ужасно".
Кто что любит. Ты так любишь, приехать на вокзал заранее и ждать поезд двадцать минут, потом сесть спокойно и уехать; или приехать, сесть и тут же уехать; или приехать, а поезд уже поехал, вскочить и остаться. И точно так же с дождем. И точно так же во всем. И точно так же не точно. И не надо ни о чем жалеть. И о том, что больше всего жалко.
- А ты сделал что-нибудь такое, что только ты сделал в жизни?
- Может быть.
- Что-нибудь написал? Я так и думала, что ты что-то пишешь.
Тайно.
- Нет.
- Нарисовал?
- Нет.
- Тогда построил.
- Да, скорее построил, так будет точнее.
- И что же?
И как будто он выскочил из этого своего возраста. И как только он выскочил, оставался малюсенький сантиметр до ее лица. И этот сантиметр он преодолел с такой скоростью, что он был абсолютно горячим, а она абсолютно холодной, потому что это он настиг ее лицо. Он просто ворвался в нее. И от этой скоростной скорости и сильной силы наступила жаркая жара. Но зато после этого безумного безумия наступила слабая слабость. Но это наступило уже под утро, когда та соседка, что так похорошела от смерти, привела с собой мальчика, который утонул, и они обнялись и тихо сидели, чтобы не будить того отца, которого раздавил автобус, и они прижимались к этому отцу так, чтобы он их согрел, но так чтобы его не разбудить. И даже их не отнесло к облакам! И только когда стало свободно, то есть когда Вера распрямила руку и не обнаружила Свя, она проснулась именно оттого, что Свя не было рядом. Она вышла из комнаты, но и там его не было. Его не было во всей квартире. И вообще в квартире никого не было. И не было машины внизу. И на ней по-прежнему было это желтое платье, помятое, как одуванчик, после бессонной ночи. И она стащила его с себя и надела светлые штаны и рубашку Свя. И штаны были почти невелики, и рубашка была прекрасной. И она спрятала платье в один из ящиков шкафа. И ушла.
И все, что во имя литературы, в качестве литературы и ради литературы, безжалостно вычеркнуть, и останется литература. Потому что то, что только литература, - это не литература. Зато все остальное, что не только литература, а еще что-то, - это и есть литература. Даже эпитетов нет. И метафор точно нет. Абсолютно. Сравнений, конечно, нет. Нет их. Нет никаких сравнений. А если есть то, что с чем-то можно сравнить, то этого нет. И вот еще чего нет - образов нет. А все остальное есть: Греция, Китай, дождик, Средиземное море, рабство, блядство, чистая-непорочная-вечная любовь, грязная-порочная-вечная любовь, а равенства точно нет, и не может быть, ну его просто в природе быть не может, и его нет, и никогда не было. А смысл есть. Счастье. Удовольствие. Удовлетворение. Удача. Это все есть. А свободы нет. И никогда не было. Никакой. Ни собственной, ни чужой. Ни подсознательной. Ни тайной. Ни явной. Ничего этого никогда не было. Есть покой. И тайна. Мечта. Нет добродетели. Нет добра. Нет зла. Но есть доброизло. Но братства-то нет. Вот этого совсем нет. Ни справа, ни слева. Ни вверху, ни внизу. Нигде. Есть бедные и богатые. И бедные любят богатых, а богатые не любят бедных. А французы не любят англичан. Но имеют их в виду. Они именно и х не любят. А вьетнамцев, алжирцев, греков они просто не имеют в виду. Даже как будто их в природе нет. Как будто в природе есть только англичане. Но еще чуть-чуть, может, есть немцы. Но совсем чуть-чуть. И все. И больше никого нет. Но вот если сказать, что русские не любят русских, то это не будет обидно евреям, а вот если сказать, что русские не любят евреев, то это будет обидно евреям, но больше всего будет обидно евреям, если сказать, что больше всего евреи не любят евреев, и почему они так друг друга не любят. Зато больше всего японцы любят японцев. У японцев просто страсть к японцам. Они просто обожают японец - японца. Негры хотят быть белыми. А белые не хотят быть неграми. И негры не любят белых. А белые не любят негров. Но иногда белая женщина любит негра. А белый мужчина негритянку. Неужели только для пикантности? Но пусть хотя бы для пикантности все люди любят друг друга так исступленно и так страстно и так независимо, как белая женщина - негра, или как белый мужчина - негритянку, или как японец японца.
И они бывают злыми, как дети, эти привидения. Они бывают и врожденными уродами, и калеками. И тогда они стучат палкой. И когда они злятся, то сразу видно, что у них мокрые губы. И еще они бывают плавные и резкие. И резкие никогда не меняют опору. И им негде жить. У них нет места. И они везде. И они нигде. И по телефону они могут звонить без монет. И среди них бывают дамы. И они самые страшные и суровые. И беспощадные. И они могут навещать. Они могут постучать: тук-тук, и им надо открывать. Сначала они стучат один раз - тук, потом пауза, а потом тук-тук-тук. И надо открыть. Но и они делают ошибочки. Одну!
Они приходят не одни. В сопровождении. И они пугливые - как листья с ночными бабочками на волосах. И они могут заплакать. Никогда их не надо утешать. Потому что это конец. И на это уйдет вся жизнь. Вся. До конца. Без остатка. И ничего не останется. Ничего. Ничего.
Этот наглый голубь водит женщин и не дает спать. У него любовь по утрам. У него трапеза днем. Они шепчутся со своей птицей под столом. Или он педераст? У него нет хвоста и завязан глаз. Дон Жан пил кофе, который сам сварил. И пуговицу, которую сам пришил, он уже почти оторвал. Вера ласково ковырялась в тарелке. "Как эта рыба называется?" - "Лещ, если он еще раз прилетит, я его съем". И еще бывают помехи, когда они приходят, эти привидения. И среди них бывают покойники и мертвые. И покойники не ходят, а мертвые встают и ходят прямо и вертикально. И даже в тишине. И еще среди людей бывают великие люди Пушкин, например, или Наполеон, и про них написаны тома: как Наполеон встал, и как посмотрел, и что сказал, и что Пушкин сказал про то, что Наполеон сказал. И все-все, даже самое неинтересное в этом великом человеке всем интересно, и все мусолят и обсасывают мысль, "А сколько лет они живут?" - "Кто?" - "Голуби. Он уже к нам пять лет прилетает", - "Если он не умрет своей смертью, то осталось еще пять", - "А потом к нам будут его дети прилетать, дочь или сын, как эта рыба называется, я забыла", - "Корейка называется", а невеликие люди никому не интересны, даже если они скажут что-то великое, то сами и забудут, но это будет носиться в воздухе, а великий человек поймает в воздухе и запишет, он потому и великий, что вокруг него много воздуха, но ему тяжело дышать, а невеликому человеку легко дышать, -но и ему иногда не хватает воздуха, и он может задохнуться и умереть. Навсегда. А великий человек задохнется, но не умрет, а будет жить вечно. Всегда. "И вот, например, если представить, что есть отец и сын и отцу, например, лет шестьдесят, а сыну лет тридцать, а правда, как эта рыба называется?" - "Ну, плотва, дальше что?" "Вкусная, но много костей, и у этого сына была возлюбленная, и вот как-то так вышло, что она оказалась одновременно возлюбленной и отца, и сына". - "Это как же так вышло?" - "В первый раз как-то случайно, а потом еще раз, всего три раза, или это не считается? А ты почему не ешь?" - "И если он еще раз прилетит, я его убью". - "Кого?" - "Обоих педерастов". И когда мир рушится, то почему-то не из-за трагедии, а из-за фантазии - из-за яблока или какой-то абстрактной земли, которая будет всем принадлежать на плоскости, а воздух всем - в объёме, и свободы, у которой есть глазки и носик, и она продается в газетном киоске - перерыв с двух до трех. Размена нет.
И мы допускаем, что при спаривании самец теряет задние ноги, наподобие того как ящерица теряет хвост. Самка же, напротив, в момент спаривания вытягивается на задних ногах, которые у нее увеличиваются за счет того, что кости ее эластичны. И спаривание этих удивительных существ происходит так, что самец делает стойку, поднимаясь вертикально на передних ногах, а самка, все же оказавшись выше, насаживается на него сверху. И в момент спаривания половым органом самцу служит все его туловище - поскольку самка насаживается на самца вплоть до его передних ног. После спаривания самка заботится о самце, который становится беспомощным без задних конечностей, пока они у него не отрастут вновь. Как раз это время совпадает с тем, что она вынашивает детенышей. После появления потомства самка теряет всякий интерес к самцу. Самец в свою очередь, обретя новые ноги, покидает семью в поисках новой.
6
Но шпионы есть. Они есть повсюду. У них шпионские лица. У шпионов много врагов. И шпионы за ними следят, а враги размножаются. Шпионы не должны сокращаться в массе. Шпионы легкие. Они могут улететь. Внутри шпиона находится шпионский мозг. Он состоит, из просто серого вещества и из остального вещества. Мозг делится на два полушария: на левое и правое, запад и восток, горячее и холодное. И на востоке много убийц. Они расцветают на восточном полушарии мозга, там тепло. Внутри шпиона находится скелет шпиона. Люди боятся скелетов. Но шпионы не появляются среди людей, а только среди врагов. А враги не боятся ни скелетов, ни запада, ни востока, ни холода, ни зноя. И шпионы купаются в крови. В кровавой ванне. И люди купаются - да. И шпионы - да. Земля покрыта растениями: дикими, садовыми и шпионами. Только шпионы вдыхают кислород, а выделяют углекислый газ, а садовые и дикие, наоборот, поглощают углекислый газ и выделяют кислород. И он почти домашний кузнечик - цикада, он днем сидит на занавеске - спит, а ночью поет. Он почти ручной, он к нам привык. Он нас любит. Почти человечек. Мы на него смотрим, и он - на нас. Глазками. Он похож на козлика, только засушенного - ушки и хвостик. Он козлик для нас. А мы кто для него? Мы-то на кого похожи? Он погиб. Неважно. Захлебнулся в банке с компотом - полетел попить и утонул. Умер. Не надо об этом думать. Скоты все-таки люди - у них все с позиции 'силы. И красота от них далеко. И они далеки от красоты. Красота - в покое. А борьба - в движении. А людям просто надо двигаться. Двигаться - и убивать. Двигаться - и расчленять. Двигаться - и переваривать. Ближнего, как самого себя. Это и есть движение.
Василькисе приснился сон, как будто одна ее приятельница продала ей квартиру, хорошую и дешевую, всего за две тысячи долларов и, когда Василькиса туда вселилась, оказалось, что ей продали квартиру вместе с бабушкой. Чего только не бывает во сне. А в жизни? Чего в жизни только не бывает. Но от страшного сна можно проснуться. А от страшной жизни как проснуться? Только умереть. А может, проснуться - это и есть умереть?
- Ужас, - сказала Василькиса Н.-В., который уже проснулся. Она всегда была не замужем. А Н.-В., наоборот, был всегда женат. А женатый человек - тот, который раз - и он уже женат. Раз - и уже навсегда. И сон незамужней женщины не показался женатому человеку ужасным. У женатого человека бывают вещи и пострашней. Он даже посмеялся: "И куда же ты дела бабушку?" "Я же говорю, что проснулась", - сказала Василькиса.
На улице накрапывал дождь, и он капал прямо на женщину, которая лежала рядом с Н.-В., и ему не хотелось укрыть ее от дождя. К ее мокрому телу, ночной рубашке и волосам было неприятно прикасаться, и Н.-В. убрал свою теплую руку. И объяснить это можно только тем, что она - нелюбима. А значит, пусть мокнет, пусть замерзнет под одеялом и умрет, и он ее не согреет и не вернет к жизни. И пусть ребенок, который у нее внутри, лучше рассосется, чем созреет и тоже будет нелюбимым. Н.-В. встал, оделся и лег в одежде, и она хоть как-то защищала его от раздетой женщины.
Василькиса смотрела на него бесстрашно. Никакого испуга не было на ее лице. А Н.-В. смотрел на нее и не любил. А ведь это очень страшно, когда тебя не любят. Тем более, когда нелюбима - женщина. И когда эта женщина - раздета. Но то ли она не видела, что она нелюбима. То ли она действительно была такая смелая. Н.-В. встал с постели и подошел к окну, а Василькиса все еще оставалась в постели. И он смотрел на улицу, и к стеклу прилип лист, и его хотелось отлепить, как мокрую марку. С тремя оторванными зубчиками. Гашение третьего дня. И вдруг Н.-В. сказал. Сказал и вдруг сам испугался. "Я тебя, кажется, не люблю", - он это промямлил и еще немного постоял, глядя в окно. Что "кажется"? "Кажется" я? "Кажется" тебя? Или "кажется" не люблю? Что именно? И когда он повернулся, то увидел, что Василькисы в постели нет. Он оглядел комнату, но и в комнате ее не было. "Слышала и ушла", "не слышала". И когда он увидел ее в ванной, ее мокрые руки и лицо и слегка влажные волосы, ему так захотелось, чтобы она не слышала, и он сказал: "Ты слышала, что я сказал?" - "А что?" Он бы никогда не повторил. Осечка. Он промахнулся. Но ведь можно стреляться до конца. Он бы никогда. И вместо того, чтобы ранить ее или окончательно убить, он вдруг обнял ее, сказал: "Куда-то делся Свя, не понимаю, ни его нет, ни машины", "Наверное, уехал", - сказала спокойная Василькиса. "Но куда? Не понимаю". Было воскресенье, в небе летали самолеты и шел дождь. В небе был парад, а дождик почему-то был липким, он прилипал к телу, и тело тоже было липким, и он был каким-то грязным, этот дождь, может, из-за бензина в небе, а может, из-за шума в этом небе. Воскресный завтрак тоже не клеился. Василькиса разбила тарелку. "На счастье", - сказала она. "Может, пиво продают, - сказал Н.-В., - пойду посмотрю". Он шел и нес воздух в пустой банке. Стояли домики, в которых поживали людишки, ели шишки и попивали винишко. Грубо и тоскливо. И никакого просвета из-за дождя. При чем здесь парад! Можно не живя жить, не любя любить, не хотя хотеть. И даже тренировать память. Вспоминать. Н.-В. вспомнил, что после вечеринки у Тютюни он ведь так и не увиделся с Верой. А прошло уже три дня. И Свя куда-то делся. Куда? И у Веры не отвечал телефон. В трехлитровой банке поместилось четыре литра пива. Он шел обратно, и пиво все как-то приминалось и уськало. Вспоминать о вечеринке было и неприятно, и в то же время он вспоминал о ней с каким-то растравляющим память удовольствием: как они приехали с Верой и как там уже была Снандулия. И как Вера на нее посмотрела, и как она на Веру посмотрела, и что они друг другу сказали, да вроде бы они ничего друг другу и не сказали, а теперь ему казалось, что они о чем-то много говорили между собой. И как потом приехала Василькиса и увидела Веру в своем платье. И ни о чем не догадывалась. И потом он вспомнил Верин сон про мальчика-брата и так ему захотелось сейчас же ее увидеть, что он пролез с банкой в автомат и подумал, что, даже если она скажет, что не может, он скажет, что ему надо ей сказать что-то важное, и скажет про Свя. Но телефон ее не ответил, и он ничего не сказал. И вот еще что - день этот был пустой. Действительно, это было самое настоящее чувство, что в совершенно определенных размерах размещается пустота, то есть габариты, наполненные именно - ничем. И от этой пустоты было даже тяжело дышать. Хотя было сытно. Потому что Василькиса открыла сначала одну коробочку - к пиву, потом баночку, потом в блюдечко выкатилось из красивой бумажки нечто ароматно-белоснежное, которое как-то называлось по-немецки, тоже лакомство. Это был заказ. И как будто как нарочно - к пиву. Ничего не нарочно.
Просто есть улица, а на улице дом, а в доме дверь, а за дверью окошко, а в окошке очень миловидная женщина, и ее все знают, и она всех знает, и ей отдаешь - бумажку, а она тебе - пакет. И в пакете как раз есть все что надо, к пиву. Очень удобно. И от того, что в магазине ничего нет, а в окошке все есть, - как-то не по себе. Но просто нужно привыкнуть. Это дело привычки. И люди, которые ходят в магазин, привыкли, что в магазине ничего нет, а люди, которые ходят в окошко, привыкли, что в окошке все есть. Просто это разные люди. И живут они в разных домах. И едят разную пищу. И думают по-разному. Вот и все. И больше ничего. Все просто.
И после пива захотелось полежать и подремать, но дом, который увидел Н.-В., был сделан не из сонной дремоты, он был в натуральную величину и весьма огромный рядом с дорогой. Только как будто Н.-В. сначала был рядом с домом, а потом не поднялся с первого этажа - наверх, а каким-то образом он сразу стал спускаться с верхнего этажа - вниз. И он спустился на этаж ниже по огромной лестнице, освещенной дневным светом. И там стоял человек в военной форме и какая-то женщина, которая все время отворачивали лицо, и этот военный дал ему бумажку, по которой он должен был явиться на какой-то митинг-праздник. "Завтра праздник?" - спросил он. "Завтра сбор", - ответил военный. И на этом этаже он вошел в квартиру, которая была гигантской, и там были огромные стеклянные двери, и было все видно, что происходит в комнатах. И везде сидели какие-то животные женщины и месили тесто, и они себя как-то охлопывали этим тестом и мучными руками, и тела их были отвратительные и расползались, и они были полуголые. И Н.-В. прошел дальше в эту квартиру, и чем дальше он шел, тем люди становились мерзче, и там уже были такие люди, у которых трудно было определить пол, они были покрыты шерстью, и на них были трусы и фартуки, а потом стали попадаться люди с одним глазиком на переносице, и глазик этот гноился, и все они что-то тупо лепили к празднику, что-то пекли, и они были хуже животных, потому что были нечистоплотные и тупые, и из этой квартиры нельзя было выйти, потому что когда Н.-В. прошел глубже, толпа за ним сомкнулась и стала чем-то бесформенно-тяжело-липким. И когда Н.-В. спросил: "Кто вы?", ему ответили: "Быдло". И тот, кто это ответил, был не мужчина и не женщина, а чем-то непонятно чем, и это "оно" улыбнулось во весь рот и сказало: "Работаю". И у этого быдла потекла изо рта слюна, а у всех остальных полилась заунывная песня. И он увидел несколько дверей, и на одной была табличка: "т.к.д.ж.", а рядом дверь с табличкой "т.д.к.м.", и он почему-то испугался аббревиатуры, потому что рядом была дверь - "в.к.п.б.", но оказалось, что "т.к.д.ж." - это "туалетная" "комната" "для" "женщин", а т.к.д.м. - "для" "мужчин". И когда он вошел в т.к.д.м. - это оказался огромный зал, как на вокзале, с разбитыми вдрызг унитазами и писсуарами, и на этих толчках и сидели какие-то бесполые люди, и при этом они еще пели похабные песни, и тогда он вошел в т.к.д.ж., и там было то же самое, такие же бесполые и похабные, и двери ни там, ни там не закрывались, они свободно пролетали вперед и назад, и от всей этой гадости Н.-В. "вскрикнул" и "проснулся" по всем законам литературы. И кто мог, тот и спал, и Вера увидела - там была картина "Иван Грозный убивает своего сына Ивана", и на этой картине, она их увидела, а они ее нет, то есть она стояла так, как бы в темноте, в перспективе, и поэтому не была видна, и тут Иван Грозный раз - и вдруг убил своего сына как царь, и потом подбежал вдруг - и раз - и обнял его как отец, потому что между царем и отцом есть Ванечка, и Вера была как бы немножко за рамкой картины и имела отношение к ним обоим - к сыну и отцу, но сейчас она любила Ванечку, когда он сказал: "Звезда полетит", и он был между. И среди прочих слонов был слоник, только не с крысиными глазками, а с большими голубыми глазами, вытянутыми как сливы, и когда этот слоник побежал от слонов, вся стая погналась за ним, и они умчались далеко, но все вместе притащили этого слоника из перспективы в первый план, но и в первом плане он оставался таким же маленьким, а они были гигантских размеров в натуральную величину, и он был игрушкой для них, и они его все вместе стали насиловать, и туда тоже, и они насиловали его хоботами, они вставляли ему по очереди и одновременно, и было странно видеть, как их огромные хоботы умещались у него во рту, и они повалили его на спину и, мучая его, смеялись по-человечески.
И после сна наступило утро, и с утра была огромная масса людей, и радиоволны материально опутывали эту человеческую массу, и механический голос вещал о новой власти, и новая власть насиловала сразу всех людей в уши. Эта власть имела оружие - и она его сразу выставила на улицах: зелененькое и серенькое, и она имела солдат, и у одних были глаза, чтобы видеть, а у других, чтобы не видеть. И на все это шел дождь. И как будто бы все были дураки, такое дурацкое стадо людей, и над этими дураками были главные дураки и дуры с пистолетами в трусах. И в сердце была растерянность. Потому что у детей есть ручки, а у главных дураков есть наручники на эти ручки, есть детские наручники для трех, пяти, восьми лет, до шестнадцати и старше. И на своей дочке Вера тоже как будто увидела наручники, а все остальное было опечатано. Это были такие бумажки с печатью, которые были наклеены на дверь, и это обозначало, что все, что за дверью, этого нет. Было - а тут нет, и все. И хотя родителей не выбирают, а власть выбирают, это была такая дурацкая власть, которую никто не выбирал. И у этой власти были только домашние животные, куры и свиньи, и у нее было чем кормить этих кур и свиней. И вот еще что, как будто все вдруг, изнасилованные в уши, пошли назад. И если представить, что все-все потихоньку идет вперед, и пусть это "все-все" называется историей, то в один миг история вдруг пошла назад. То есть все-все вдруг стали в один миг отрицательными величинами, как черти, которые сами по себе есть величины отрицательные. И даже танки - материальное зло, и даже хорошо, что их было видно, потому что есть еще нематериалное зло, которое не видно.
И вся новая власть была помехой справа, которой должны были уступить дорогу детские коляски, грузовики, автомобили, а также транспортные средства общего пользования. И эта гигантская "помеха справа" была у всех на дороге и никого не пускала. И она еще кусалась. И есть правила дорожного движения, а есть дворцовые перевороты, когда жена убивает мужа, а отец сына, а сын отца, тетя - дядю и чужой дядька - малыша. Очень некрасиво. Стыдно. Плохо.
Но ведь это все инцестовые перевороты - они внутри семьи, и царю жалко своего царевича как сына, а царевичу жалко своего царя как отца, и эти инцестовые перевороты - вне людей, потому что в кругу семьи - по-домашнему. А "помеха справа" - она справа от людей. И люди ее видят, потому что у нее есть диаметр и плотность, и какая-то часть ее скрыта, зато какая-то торчит, и у нее есть мозг, и есть сила. Мало того, у нее есть ручки и ножки, которыми она бегает, но она, эта власть, не бывает хорошая или плохая. Власть и есть власть. Это народ бывает хороший или плохой. И он, этот народ, выбирает себе власть, которая властвует над ним. Но ни одна власть не стоит того, чтобы из-за нее погибал этот народ, она не стоит даже того, чтобы мокнуть из-за нее под дождем. И только те, кто любят мокнуть ЗА власть под дождем, они сами в конце концов приходят к власти - под будущим дождем, под будуще-следующим, под завтра-послезавтрашним. И это политика - кто кого перемокнет и кто выйдет сухим из воды.
И политика - это не жизнь. То есть политиками иногда рождаются, а иногда политиками умирают. И среди политиков бывают красавцы, артисты. А негры - это те же белые люди, только черные, и хуже политики бывает только уголовщина - с утра, но это не про того матроса, который убил проститутку, и не про тех школьников, которые изнасиловали девочку, и не про Раскольникова, который прикончил старушку, а про тех, которых в то утро оказалось восемь, но среди них не было того, который заболел. И как будто он заболел и не смог приехать; и пока он как будто будет болеть, все люди как будто выздоравливать: слушать "Лебединое озеро", под дулами пистолетов ходить в кино и есть пищу, которая почему-то сразу подешевеет, и улыбаться, и, улыбаясь, все сразу скажутся старушками, изнасилованными школьниками, которых съест потом десятилетняя девочка - съест и выздоровеет, выздоровеет и съест, она будет хорошей девочкой, она будет хорошо учиться, помогать старшим и любить дедушку, потому что все девочки - это его внучки, а все мальчики - внучата, и этот дедушка лежит в гробу, но в гроб этот можно войти, и там вход и выход, а внутри гроба много солдат, и у них оружие, и они убьют каждого, кто тронет дедушку, и хотя от дедушки осталась голова и пальчики и внутри головы скелет, а внутри пальчиков - кости, дедушка зовет за собой внучек и внучат, и внуки и внучата должны работать на дедушку, чтобы он мог спокойно спать в своем гробу, они должны слушаться и любить его, а кто не будет слушаться, того сначала накажут, а если он опять не будет слушаться, его будут колоть, а если опять, то сами внучки и внучата будут писать и какать на непослушного, а дедушка будет улыбаться.
И прошло уже три часа, с тех пор как тот один заболел. И никогда Вера не думала о нем столько, сколько сейчас, и сейчас она о нем думала, как о маме и о дочке, как будто у него свинка, или болит живот, или на самом деле режутся зубы, которые на самом деле у него уже выпали, а потом оказалось, что он не просто заболел, а заболел в Крыму, а все восемь - его друзья все сразу вместо него, "И ты, Брут". А вечером началось представление, и как будто оно было для дураков, и все восемь сидели по одну сторону стола, а как бы дураки по другую. И вот еще что - все эти восемь за столом как будто дрожали, и они дрожали как будто и под столом. И все они за столом были мальчики, среди них не было ни одной девочки. И хоть вокруг них все были как бы дураки, но даже дуракам было видно, что это - плохие мальчики. И один плохой мальчик сказал: "Вот дверь, а вот щель, сунешь пальчик будет зайчик", и один дурачок сунул, пальчик хрустнул и превратился в блинчик. И к этим плохим мальчикам за столом нужно было привести девочек в наручниках. И когда девочки будут плакать, мальчики будут смеяться. И там будет такая ледяная горка со ступеньками прямо на территории монастыря, который из Соловецкого опять превратился в Соловки. И девочек в наручниках опять будут спускать с этой плохой горки, а чтобы снег лучше пропитался кровью, девочек не сразу будут оттаскивать, им дадут еще немножко полежать, чтобы их кожицу прихватило морозцем, чтобы она покрылась такой кровавой ледяной корочкой и чтобы эта корочка хрустела, когда по ним будут ходить мальчики в сапогах.
А ведь с ружьем нельзя баловаться, если оно появится в первом акте, то в третьем оно выстрелит, это классика. Танк - это модерн. Неприятная машина, он зеленый. У него есть гусеницы. Он стреляет. С крышкой, как кастрюля. Он ревет. Танкисты - это такие люди, которые находятся внутри танка. Они тоже зеленые, они внутри для того, чтобы убить тех, кто снаружи. В танке тесно. У танка есть гусеницы. Гусеницы для того, чтобы давить. Гусеницы устроены как гусеницы насекомые. Они ползают. Гусеницы-насекомые тоже зеленые, чтобы маскироваться от врагов. Враги гусениц - птицы. Они летают. Над танками летают самолеты. Самолет может подбить танк. Гусеница не может подбить птицу, потому что внутри птицы, не сидит человек, - "куплю комнату или квартиру", "куплю дачу", "меняю зимние мужские ботинки на женские трусы".
Улитка висит на собственной слюне. Она спала, проснулась и поползла. Она вся состоит из себя самой - из улитки - без крови и без костей. Аэродром, стадион, вокзал, площадь, все кишат и все состоят не только из людей, но из крови, костей и улиток.
Н.-В. звонил из города, который был железным от дождя и мокрым от танков, "Ничего не слышно", - сказала Вера. "Приезжай", - сказала она. Полночь, и дети спят, а взрослые боятся заснуть и не проснуться или проснуться где-нибудь там, где уже нет ничего такого, что напоминает что-нибудь, что можно узнать.
Н.-В. состоял из такого подвижного шара мокрых птичек, которые отряхивались прямо налету, это был целый шар брызг, это была очень шумная стая. "Тише, - сказала Вера, - она спит". И почему-то мокрый черный цвет был еще чернее сухого черного цвета. "Ну что там?" - "Дождь".
Колесо, государственная машина на колесах, велосипед - это государственная машина - для людей, но на самом деле - это люди для гос. машины. Она - для них, а оказалось, что это они для нее. Любые для любой. И она для любых. Эта машина железная. И люди в хвосте и в голове этой машины тоже железные, хотя они и люди. И эта машина много: ест, спит, кусается, блюет. Нет, только поэзия и частная жизнь!
"А как же моя выставка?"
Сверху на Н.-В. было все мокрое, а под этим мокрым было тоже все мокрое.
"Ты разве не на машине?" - спросила Вера.
А потом он вышел из ванной, и он уже был мокро-горячим, а не мокро-холодным. Как же грустно! Грусть, куда же несешься ты, дай ответ! Не дает ответа, и все до одного виноваты перед всеми, и все повязаны виной, и есть ли хоть один, кто бы не был виноват хоть перед кем-нибудь одним? "А кто там был?", и такие там были, которые потом били себя в грудь, что они там были, мама мыла Милу мылом.
Любовь, то есть страсть, то есть постель, да еще такие вопросы, "Вера", сказал Н.-В., он любил так - сказать "Вера" и вдруг замолчать. "Что ты хотел сказать?" И вместо вопроса просто вопросительно смотреть, и она не могла смотреть ему в глаза, когда он так смотрел. И не надо было смотреть, потому что они уже целовались. Потому что он целовал ее так, как ей больше всего хотелось. Как будто он не справлялся с ней, и, чтобы справиться с ее губами, он брал их в руки, и только потом из собственных рук он брал их своими губами. И даже безвкусный язык был вкусным. И как будто этот поцелуй был пределом близости. И как будто ничего, кроме этого поцелуя, не могло так растравить и насытить. И вдруг Н.-В. сказал: " скажи мне, только не ври, что это значит?" и он вдруг из собственного рукава вытащил то самое желтое платье, которое на самом деле было у него в сумке, которая была у него под рукой. Это было так неожиданно, тем более что Н.-В. был в халате и как будто платье это было у него прямо под халатом, а не в сумке. И она такого не ожидала. Но он не ожидал, что она вдруг выхватит у него это платье. И как только она выхватила его, она откинула его от себя с такой ненавистью, что оно как сквозь землю провалилось. Хотя на самом деле оно провалилось между столиком и кроватью в такую щель, куда оно на самом деле не могло провалиться, но оно тут же провалилось в - темноту, и когда Н.-В. стал дергать за веревочку, чтобы включить свет, и когда Вера сказала: "Не работает", и когда он включил настольную лампу, и бледно-желтый свет едва осветил угол комнаты, и Верино лицо бьыо в темноте, и вдруг он подумал, что все, что она сейчас скажет, будет неправдой. И что она сейчас будет говорить, а он слушать, а потом он будет говорить, а она слушать, а потом они будут любить друг друга. Они никогда так еще не говорили друг с другом, как сейчас:
- Правда, - сказала Вера, - ведь на самом деле, главное не правда, а просто за что-то можно простить, а за что-то нельзя.
- Да.
- И вот ты, например, есть что-то такое, за что ты меня бы не простил?
- Да.
- За что?
- Если бы ты меня разлюбила.
- А если бы я тебе изменила?
- Я бы тебя ненавидел за это.
- Но простил бы?
- Не разлюбил бы.
- А если бы ты сам меня разлюбил?
- Тогда бы я тебе это не простил.
- А знаешь что?
- Куда он исчез?
- Я думал, ты знаешь, четыре дня его нет, ни его, ни машины.
- Расскажи мне все, только не ври, скажи мне правду, как все это было с самого начала, - у Н.-В. были такие бедные глаза, такие горькие, с таким настоящим горем в глазах.
- Я ничего не знаю, - сказала Вера, - я ему отдала платье, когда он меня провожал, просто потому, что оно было не мое.
Она лепетала, о, если бы она говорила, но она лепетала, и ее жалкий лепет разжалобил его.
"Ты мне веришь, я переоделась, отдала ему платье, и он уехал, нет, мы не ко мне, мы к нему приехали, я видеть не могла это платье, я переоделась в его одежду, отдала ему платье и уехала, вот его одежда, посмотри, - Вера достала штаны и рубашку Свя, - вот, ты это узнаешь, ты мне веришь, его похитили, его убили и ограбили". "Да, мы вместе приехали к нему домой, я устала и легла спать, а утром проснулась, его нет, никого в квартире нет, я захлопнула дверь и ушла".
Н.-В. все также смотрел и ничего не говорил.
"Да, мы приехали вместе, и я оставалась в этом самом платье, и мы только обнялись, и я заснула в этом платье, а утром оно было мятое, я переоделась и ушла, а его уже не было, ты веришь?"
"Да, мы долго лежали и разговаривали, а потом ты позвонил, а потом он мне сказал, что полюбил меня, а то, что ты думаешь, этого не было".
"Да, я увидела, что он несчастен, и когда он сказал, что полюбил меня, он все равно был несчастным, думай что хочешь, я тебе больше ничего не скажу".
"Тогда я тебе скажу, - и Н.-В. так близко подошел к Вере вплотную, и, когда он заговорил и она почувствовала его дыхание, это было такое чувство, как будто она сама говорит, - вы приехали, и ты оставалась в этом платье, вот в этом, - и Н.-В. выдернул его из темноты, и оно было особенно желтым при желтом слабом свете, - и когда я позвонил, ты была с ним, а он сказал, что ты у себя, но я тебе звонил, там никого не было, и потом он тебе сказал, что полюбил, и потом было то, о чем ты не хочешь говорить".
"Я не понимаю, при чем здесь платье? - сказала Вера. Эта пытка длилась полночи, и полночи прошло наяву, а полночи во сне, и во сне длилась эта пытка, только мир, который наяву был снаружи, во сне почему-то был внутри. И если наяву было совсем непонятно, что делать с этим миром снаружи, то во сне совсем было непонятно, что делать с этим миром внутри. Внутри были солдаты, которые шагали внутри и стреляли внутри, и внутри кричали люди, как же они страшно кричали внутри, и внутри был этот желтый свет, слабенький и тусклый, и тоже нечем было дышать внутри. И не было выхода.
Ты внутри - выходишь - оказываешься снаружи.
Ты снаружи - выходишь - оказываешься внутри.
А настоящего выхода не было.
Выхода куда-то, где не было бы ничего похожего на то, что внутри, на то, что снаружи.
Везде было одно и то же, и если человек был убит снаружи, то он оказывался убитым внутри. И ничего от тебя не зависело, не было "я" ни внутри, ни снаружи. Внутри подавали электричество, там были магнитные полюса и давление. И там внутри летел самолет, из которого уже выпала бомба, которая уже вот-вот должна была взорваться снаружи. И было совершенно ясно, что, несмотря на то что эту бомбу сбросили внутри, она взорвется снаружи. И внутри были слышны голоса снаружи.
7
Куда может деться человек? Куда-нибудь исчезнуть. Но куда может исчезнуть человек? Куда-нибудь деться. И живому человеку легче куда-нибудь деться. А мертвому - исчезнуть. И человек, пока он живет, куда-нибудь денется, а мертвый - исчезнет.
Кончилось долгожданное лето. Пришла долгожданная осень.
Кончилась заварушка - начались вернисажи, презентации, очереди, дожди; и хлеб то кончится, то начнется, и где-то рекой течет вино, только где та река?
И там, где кончилось освещение, там кончились и жилые дома.
И по черной-черной улице шел человек в черном-черном пальто.
И он подошел к черному-черному дому и вошел в черный-черный подъезд. Он поднялся по черной-черной лестнице и позвонил в черную-черную дверь.
Ти-ши-на!
И по черному-черному коридору в черную-черную комнату вкатился черный-черный гроб. И там стояла черная-черная кровать, покрытая черным-черным покрывалом, ти-ши-на...
И в этом черном-черном гробу лежал черный-черный скелет - отдай мое сердце!
Немного черной икры, чашечку черного кофе, красота Черного моря, ти-ши-на!
И в этот лес почему-то вели не дороги, не тропинки, а туннели, и в самих туннелях было темно, они только слабо освещались тем далеким светом, который был в конце туннеля, но этот свет был бесконечно далеко, и сколько бы к нему ты ни шел, он так и оставался так же далеко, но все равно освещал туннель. И в этом туннеле было сыро, и земля под ногами была неровной и тоже сырой. И по этим туннелям шли люди, но в темноте их было трудно различить, только по шагам и еще по каким-то невнятным звукам, которые они издавали, можно было определить, что это идут люди. Они шли небольшими группами и поодиночке, но расстояние между ними не увеличивалось и не сокращалось. Они не удалялись и не приближались друг к другу. И в одной такой группе Вера узнала того отца, которого раздавил автобус, и с ним была соседка, которая в момент смерти так похорошела, еще мальчик, который утонул, и еще черная собака, которая в момент смерти была уже мертвой. И Вера поспешила к этой группе, она хотела их догнать. И она сама по себе была легкой, но движения ее были тяжелыми, и она никак не могла приблизиться к ним. А над этим туннелем шумел лес, даже был слышен ветер, как он раскачивает деревья и как шелестят листья, и даже было слышно птичье пение, и лесной шум был самым настоящим живым шумом над головой.
И в том подземном переходе было темно, и лестница освещалась только слабым уличным светом, а на улице уже сгущались сумерки, и люди спотыкались на этой лестнице и ругались, но все равно шли, а дальше за лестницей, где этот подземный переход расширялся, там уже было светло, стояли газетчики, и рыжий мужик ужасно пел, и ему кидали мелочь, он орал и хотел петь, и над ним даже смеялись, но он все равно продолжал петь своим тяжелым визгливым голосом. Продавали цветы, трусы и что-то черное в жирных бумажках. И те, кто спускались по лестнице и выходили на свет, были забытые Богом люди, как будто у звезд, в перспективе, где пересекаются две параллельные прямые, в этой точке пересечения был Бог, которого что-то отвлекло, это было с его стороны всего лишь одно легкое движение в сторону, туда, где не было людей. И люди, на миг забытые Богом, шли по инерции, бессмысленно на свет, они, как мотыльки, давились в темноте, чтобы попасть ближе к свету. Но что же отвлекло Бога? Какой божественный свет привлек его, что он отвлекся от людей, и какая божественная музыка привлекла его так сильно и всю музыку унесла с собой, что в подземном переходе остались только самые тупые звуки, которые выдавливал из себя поющий мужик.
И там была речка, а через речку мост, а за речкой сад, и в том саду гусеницы. И если гусеницу проколоть иголкой, из нее не получится бабочки, если она умрет не просто от смерти, а от насильственной смерти - от лопаты, каблука или ядохимикатов, то она уже не взлетит, только ее собственная смерть сделает из нее бабочку; и для этого гусеница ложится в гробик, укутывается в саван, и если какие-нибудь китайцы не размотают ее созревающую душу, то душа выпорхнет, и полусозревшая душа - это нитка, а созревшая душа - это бабочка, и удивительно, но душа оплодотворяет цветок, который всего лишь на порядок ниже бабочки, всего лишь цветок, как будто это младшая душа. Это как если бы воскресший человек оплодотворял зверюшек, но самого живого человека оплодотворял человек. И если гусеницу убить, то бабочки не будет, но ведь если человека убить, то бабочки тоже не будет, просто никто не видел ту бабочку, которая вылетает из куколки, которой человек сделается как только умрет. Но ведь даже если из насильственно убитой гусеницы не вылетит душа и не полетит оплодотворять цветок, то ведь из насильственного убитого человека тоже не вылетит бабочка и не полетит совокупляться со зверюшками. И как будто гусеница, когда умрет, будет состоять уже совсем не из гусеницы, а из чего-то другого, но чтобы получилось это чего-то другое, должна умереть живая гусеница. Она должна сама умереть, только тогда из нее самой вылетит сама душа. А если она умрет не сама, а ее проткнут иголкой, то из нее не получится чего-то такого, из чего потом вылетит бабочка. И если этим отличается жизнь от смерти, то чем отличается гусеница от человека - возрастом или шелком?
Н.-В. обещал и сдержал обещание - устроить выставку. Сначала Вера не торопила. И он не торопился. Но время его торопило. И он поторопился. Это была не галерея, не салон, ему удалось арендовать мастерскую. Это было такое помещение, о котором можно только мечтать. Под самой крышей. И оно состояло из двух половин - как бы интимной и официальной. Над одной половиной был шарообразный стеклянный купол, и в этой официальной половине до самого вечера был дневной свет, а над второй половиной была крыша довольно низкая, и свет довольно тусклый - это и была интимная половина, на полу был ковер, стоял диван, столик, и над столиком висел низкий светильник, оставленный здесь бывшим хозяином, который навсегда уехал, потому что там, где он теперь жил, тоже был светильник, оставленный ему бывшим хозяином, который тоже навсегда уехал.
- Завтра ты будешь знаменитой, - сказал Н.-В. Вере, когда они поднимались в мастерскую, - осторожно, не упади.
И чтобы добраться, нужно было идти под самой крышей по таким качающимся доскам, которые лежали на других досках, и все это вместе слегка покачивалось.
- Но как же сюда пройдут?
Картины уже висели. Н.-В. расположил их так, как считал нужным. Он почему-то считал, что самые лучшие Верины картины должны висеть в самых невыгодных местах, а не самые лучшие почему-то в самых выгодных.
- Почему? - спросила Вера.
А Тютюнины картины висели все вместе на одной стене и все на одной линии, они были все одинакового формата, даже в одинаковых рамках, и как будто они были все одинаково написаны. Выглядело это очень аккуратно.
Вера выглянула из окна, и внизу был город, и огоньков было меньше, чем людей, но сверху казалось, что людей меньше, чем огоньков, потому что огни светились, а люди - нет. И город был нежным и грубым. И он состоял из людей: в автомобилях, на ногах и без ног. И все живые люди были вертикальные, а мертвые - горизонтальные.
- Может, ты еще кого-то хочешь пригласить? - спросил Н.В.
- Да, чтобы тут были все, кого так жалко, что их тут нет. Чтобы была мама с Ван Гогом с отрезанным ухом, и чтобы она ему перевязала голову и пожалела его, и чтобы был дон Жан, и чтобы он был бедный, чтобы его было жалко, как зайчика, и чтобы, как зайчика, его можно было взять за уши и подержать на весу, и чтобы была дочка с куклой, и тускло светились лампочки на какой-нибудь маленькой станции под снегом - ночью, и еще был звук - это обязательное условие контракта - скребущей лопаты, когда дворник чистит асфальт ранним утром в двадцатиградусный мороз, и чтобы этот звук, свет, заячьи уши с птичками были в комнате, как штык, и чтобы этот штык стоял между каждым, кто покупает картину, и каждой картиной, потому что тот, кто покупает, пусть знает, что он покупает ее вместе с мамой, Ван Гогом сухом, и кроликом сушами, и со скребущимся дворником с лопатой, с лампочками на станции.
- А кого ты пригласил?
Н.-В. перечислил.
Но если ко всему относиться просто и легко, то, может, все будет проще и легче, но ведь те, кого убили, и те, кто сами умерли, - это не одни и те же, потому что те, кто сами умерли, - они воскреснут, а те, кого убили, - никогда. Никогда. Никогда их больше не будет. И даже когда ничего не будет, их тоже не будет, и даже когда не будет уже ничего, то все равно хоть что-нибудь будет, а их так и не будет. И греки вымерли - поэтому, потому что воскресших было мало, а мертвых много, и мертвые были убитые и абсолютно мертвые, просто мертвецы. И римляне - поэтому. Но где хоть один римлянин? Нет его ни одного - нигде, ни в Америке, ни в Риме - нигде. Даже морские коровы, которые вымерли, как греки, тоже все были перебиты, потому что были вкусные. А греки были невкусные, но тоже были перебиты римлянами, которые были невкусные, но тоже перебиты... И у всего искусства - абсолютно - отрезано ухо, и искусство - вкусное, и его хватают толстые и тонкие дяди и туманные тети, да и не в этом дело, а в сумерках, которые не так быстро сгущаются на снегу, и птички, которые не сеют, не жнут, - но едят червяков, а червяки тоже люди.
А люди - величественны, и человек - это величина, но разве человек постоянная величина. Или эта величина имеет погрешности? И вдруг добро - это такая же погрешность, как и зло.
Вера налила себе кофе с молоком, и, когда она допила кофе, оказалось, что она выпила абсолютно весь кофе, оставив в чашке абсолютно все молоко. И шоссе в четыре часа утра было абсолютно пустое, пожалуй, там не было не только машин, но даже уборочных машин, тех, что убирают грязь, оно было абсолютное шоссе под небом, без погрешностей, и ему не было конца, этому шоссе. И животные в отсутствие мороза ходили там, то есть те животные, которые любили тепло: аисты, косули и даже те, которые не любили: травоядные крысы, небьющиеся шубы, кроличьи шапки, и вот что еще - по этому шоссе, которое было не просто шоссе, а его пересекала трамвайная линия и пешеходная дорожка у светофора - и там был дымок. И в этом дымке скопились не то чтобы люди, а то, что могло бы стать людьми, если бы человек был постоянной величиной, и в транзитном облачке света выделилась не то чтобы душа, а собрание (ну как собрание сочинений) всего, что присуще человеку, хотя самого человека и не было, это была гадость и благодать, но без плоти и без формы - просто в чистом виде, а форма и плоть были за. трамвайной линией - всего через несколько часов - часов так в восемь прямо на остановке, где уже стояли люди в виде людей и готовились к Новому году: без хлеба, без дымка, но со льдом, присыпанным песочком, потому что вместе с трамваем приближался 1992 год, и даже в метро, где стояли солдаты на станции с вещевыми мешками, почему-то с белыми мешками, и если оглянуться на них с лестницы, то они все уже стояли убитые на этой станции метро, они были расстреляны, и никакое каббалистическое число, обозначающее человека вообще, не могло им помочь, потому что человек не постоянная величина в метро. Человек размножается посредством любви, а все остальные размножаются посредством прыжков или плавания, кроме гомосеков, про которых Шекспир сказал бы, что это животное об одной спине.
Кто испробовал воду из Нила, будет вечно стремиться в Каир - это пример из классики.
Кто испробовал воду из пива, будет вечно стремиться в сортир - это пример из жизни.
К двери кто-то приближался, и это был тот, кто постучал: тук-тук, "добрый день" - это был иностранец с прибалтийским акцентом. Почему-то у иностранцев неукраинский и негрузинский акцент. Даже если иностранцы - итальянцы, которые ближе к грузинам, они все равно говорят как в Прибалтике, даже канадские украинцы говорят как в Прибалтике, и даже волжские немцы - все как в Прибалтике. А может, это не иностранцы говорят как в Прибалтике, с прибалтийским акцентом, а просто прибалты - самые близкие к нам иностранцы. Но зато за этим прибалтийцем-иностранцем на свету стоял молчаливый человек в тени.
И когда Н.-В. впустил сразу двух гостей, выяснилось, что этот иностранец с прибалтийским акцентом действительно из Прибалтики и он в качестве переводчика, а абсолютно молчаливый -- это и есть покупатель.
- Но вернисаж-то завтра, - сказала Вера.
Картины висели. И они висели наверху, а покупатель с переводчиком ходили внизу. И в том, как покупатель шел немного впереди, и в том, как переводчик немного отставал, что-то было. Например, в этом было то, что если бы покупатель знал язык, то он бы никогда не пошел с этим переводчиком, вот что! Он бы с ним не дружил, просто покупатель, покупая картину, покупал немного и переводчика, но зато и переводчик, если бы у него были деньги, не пошел бы с этим покупателем, и получалось, что все люди до одного - куплены; но кем? Оба гостя были молчаливы, кажется, поглощены. А вот если представить, что да, я богатый человек, и богат так, что могу позволить себе не видеть людей, и богатый человек нанимает себе повара, садовника и шофера, и в полном уединении живет в своем доме, обходясь только услугами повара, садовника и шофера; но повар, садовник и шофер уже обожают свою жертву, и каждый из них в отдельности может ее прикончить: шофер может придавить, повар сварить, садовник закопать, но, сговорившись все вместе - повар, садовник и шофер, могут убить жертву в три раза быстрее - закапывая сваренно-задавленного. Но потом повар, садовник и шофер могут не поделить деньги, и выиграет из них тот, кто будет быстрее действовать, то ли шофер быстрее задавит повара, то ли повар быстрее сварит садовника, то ли садовник быстрее закопает шофера, или же они одновременно сварят, задавят и закопают друг друга.
И покупатель выбрал. Не самую лучшую картину, но которую Н.-В. повесил на самое лучшее место. И Вере ее было меньше всего жалко. Он предложил за нее триста долларов. И как-то вдруг все вместе стали обсуждать гонорар по-английски, так что было непонятно, зачем нужен переводчик. Триста долларов, конечно, очень мало, а также надо иметь в виду таблицу
1853 г.
1,33 доллар - 1 руб. 1992 г.
1 доллар - 100 руб.
Какая-то нехорошая таблица, неприятная, а в 1864 году отменили крепостное право. Покупатель расплатился с Верой, и тут наконец переводчик заговорил. Он отвел Веру немного в сторону и предложил ей рубли за доллары. И Вера согласилась только потому, что покупка наконец приобрела законченную композицию. И у переводчика здесь было свое место, он в буквальном смысле переводил рубли в доллары. И они ушли, а они остались, а вы еще не пришли, а ты уже никогда не придешь, зато он, она, они - придут, а вот ты - нет.
И получив свои небольшие деньги и обменяв их на большие рубли, Вера с Н.-В. вышли на улицу, составленную из домов, подворотен, кошек в подворотнях и людей в окнах, и там был магазин, и они зашли в него как путешественники, которые судят о богатстве города по магазинам. В магазине были какие-то корочки хлеба за сто рублей и горошины за двести - и все, и больше ничего, и еще, кроме продуктов, там были люди, и глазки у них были грустные и тусклые, а на голове некрасивые шляпы и платки, а в руках сумки, а под ногами мусор, а в голове у каждого свое, а в желудке тоже у каждого свое.
Все же Н.-В. купил набор из трех предметов. И когда Вера с Н.-В. вернулись с покупками обратно, оказалось, что один предмет открыть труднее всего. Во всей этой огромной галлерее не оказалось штопора, его не было ни на столе, ни под столом. Но была отвертка. И где-то на окраине памяти в сюрреалистическом натюрморте купалась отвертка в бутылке с красным вином, это было красиво. Они сидели напротив друг друга: Вера, и Н.-В., антрепренер и художник, покупатель и работодатель; потому что Вера и была работодателем, потому что она давала ему работу. И они сидели и молчали.
- А завтра ты будешь знаменитой, - сказал Н.-В., - считай, что эту картину ты просто подарила.
И он говорил, а она помалкивала, не потому, что ей не о чем было говорить, а потому, что ей нечего было сказать.
И тогда она стала его рассматривать; и пока она его рассматривала, она заметила, что чего-то в нем нет. И она стала мучительно всматриваться в него, стараясь определить, чего-же все-таки в нем нет. И кажется (великое слово кажется, потому что иногда кажется, что вокруг привидения, мертвецы и русалки, а также кустик вдруг возьмет и покажется зверюшкой, а тень человека окажется человеком), в Н.-В. не было отца. Как будто отец в нем все это время был и вдруг из него вышел, и он остался один и совершенно без него - без отца. И каким же он был бедным в этот момент, в нем на самом деле не хватало телесности, даже плоти, нет, даже материи, которая в нем была, и этой натуральной материей был отец, как будто он в нем сидел и вдруг его вынули. И, не увидев в Н.-В. отца, не обнаружив в нем Свя, Вера увидела в самом Н.-В. жуткую перемену - он изменился, когда отец куда-то исчез из него, куда-то из него вышел. То есть он сидел напротив нее без отца. И Вера увидела, что, кажется (абсолютно великое слово кажется, потому что вот только солнце покажется, а за ним сразу луна покажется и в бутылке с красным вином покажется отвертка, и хозяин, к которому ты идешь в гости, покажется тебе гостем, которого ты можешь принять в своем доме, много чего покажется), она его абсолютно не видела раньше, это был совершенно другой человек.
- Что ты так на меня смотришь? - сказал Н.-В., даже в голосе его не было отголоска Свя. И даже интонация его была не его. И немного налив Вере вина из бутылки, где плавала отвертка в вине, и немного отпив из бокала, где плавал кусочек пробки, Н.-В. подошел к Вере,
- Подожди, - сказала Вера, - я тебе что-то хочу сказать.
- Потом.
- Нет, мне кажется (великое слово, - "кажется", - и мир, который вокруг) он тоже только кажется, и кажется, что стеклянное облако садится на пушистую землю - мне кажется, Свя умер.
- Почему?
- Так мне кажется, - сказала Вера.
- Что значит - кажется?
- Причем, своей смертью.
Потому что смерть бывает своя и не своя, но даже своя смерть бывает собственной.
- Причем своей собственной смертью, - сказала Вера.
- Я тебя хочу, - сказал Н.-В., - и я хочу с тобой делать то, что я хочу.
- А если я не хочу?
- Это не имеет значения, - сказал Н.-В., - что-то в тебе есть особенное сегодня.
- Что?
- Улыбка. - И он поцеловал ее в улыбку.
И вот еще что: обнять - линию плеча, вые... движение и дотронуться до выражения лица.
И еще он смотрел на нее как антрепренер на художника, как профессионал на профессионала. Но любая профессия - это игра, а в игре есть свои правила, а в правилах свои исключения. И профессионалы объясняются на своем языке - на профессиональном, а остальные люди на обычном - на человеческом, и часто люди даже не понимают профессионального языка, потому что между профессиональным языком и человеческим - бездна, равная человеческой жизни. И профессионал уважает профессионала, а человек любит человека. Но между человеком и профессионалом - бездна. А может, так много зла оттого, что так много профессий. Ведь профессий столько, сколько оттенков зла. А есть уж совсем злые профессии: безработные, политики, убийцы, и волкодавы (те, кто давят волков), и душегубы (те, кто губят души); а крестьяне добрые - они сеют и жнут, но не летают, как птицы, которые летают, но не сеют и не жнут, как крестьяне. И работой называется то, за что платят деньги, а то, за что не платят деньги, называется удовольствием. И если, например, ты раз - и убил, и тебе за это раз - и заплатили, то это работа, а если ты убил бесплатно, то это удовольствие. И часть людей убивают ради работы (за деньги), а часть людей - ради удовольствия (бесплатно).
А при ярком солнце в воздухе бывают цветочки.
Что-то было абсолютно чужое в Н.-В. Это было удивительно. Но самое удивительное, что это возбуждало. Как будто Вера никогда его раньше не видела и вдруг накануне своей выставки, в этих странных апартаментах вдруг увидела. И как будто он ее знал, а она его нет. И как будто он ее любил, а она его нет. И как будто бы он ее - он, а она его - не она. Вот и все. И это все - вот. Они сидели напротив друг друга, пока не стало таять. Как только сошел снег, центр Москвы раз - и превратился в центр клоаки. Улицы, заваленные барахлом, состояли, собственно, из самих барахольщиков и самого барахла. Особенно издалека. И особенно издалека негде было пройти вблизи. Так казалось. И так было на самом деле. Это были чулки с мясом, сломанные телевизоры с презервативами, китайские сервизы со средствами против тараканов, репчатый лук в дамских сорочках. Это была дрянь, купленная и сворованная оптом, украденная партиями и штучно. Эта гигантская барахолка-город и была одним гигантским человеком-барахлом с чулочными кишками, неаппетитными овощами в грязном желудке, с подпорченным механизмом уныло бьющегося сердца, с крестом на шее, отлитым из пятикопеечных медяков, и за всю историю человека это впервые был человек-натюрморт -мертвая натура конца 20 века. А к власти все шли и шли дети из бедной крестьянской семьи, чтобы сразу из бедного стать богатым, чтобы сразу раз - и два. И этот бедный тащил за собой своих бедных родственников и бабенок, и новый кабинет нищих богател, а люди нищали, и отъевшийся кабинет уходил, уступая дорогу новому нищему кабинету - аривидерча! До следующей корриды!
- В сущности, я тебя совсем не знаю, - сказала Вера. И чтобы любить человека, надо в нем что-то убить. И в Н.-В. был убит Свя. Буквально. То есть до последней буквы.
Вера разделась и легла на бедный диванчик, укрывшись каким-то тощим одеялом. И Н.-В. лег как-то поперек, потому что диван был скорее коротким, чем длинным, скорее широким, чем узким.
- Не сегодня, - сказала, когда он еще раз сегодня поцеловал ее. И Вера с Н.-В. касались друг друга только потому, что было тесно, а больше не почему. И в этом тусклом свете висели картины, которые она хотела продать и получить за них деньги, а кто-то хотел купить и потратить деньги, потому что деньги существуют для того, чтобы их тратить, а также чтобы их умножать, а также для того, чтобы превращать их в солнце и вино в объятиях любимого, а также - время - деньги, которые существуют для того, чтобы убить время, и чем больше денег, тем быстрее можно убить время и в конце концов быть убитым временем.
Страсть - самое печальное занятие, потому что в этом занятии нет начала и нет конца и в нем нет золотой середины. И в страсти есть только ритм.
8
Картины потихоньку продавались, а жизнь потихоньку шла, потому что в жизни редко бывает, чтобы в один день получилось все, а на другой день - все остальное. И одна картина была даже продана не за столько-то, а больше, хотя была хуже и меньше; и сначала почему-то были проданы не самые лучшие Верины работы. А самую лучшую пока никто не купил, хотя она была не самая дорогая. Хотя самую дорогую купили, и купили также самую большую, и почему-то две самых темных и одну самую светлую. Зато самую любимую - нет. Вера даже решила, что не будет продавать и снимет с экспозиции, но Н.-В. просил ее не делать этого.
Конец весны был похож на начало осени, только в самом начале весны воздух был золотой от солнца, а небо синее, но не от того, что внизу было море, моря как раз не было, внизу был серый грязный город, а над ним синее чистое небо. И только один раз в конце весны была настоящая весна. Вот в такой денек Н.-В. и оказался на даче у Василькисы. Они не виделись больше месяца, и Василькиса скучала по нему, она уже целый месяц жила на даче и скучала на даче. И вообще, когда Н.-В. увидел ее после разлуки, вид у нее был скучный. И чтобы развеселить ее, он стал ей рассказывать, какая у него сейчас трудная жизнь.
Свя исчез. Но что говорить о Свя, когда полстраны исчезло; люди куда-то подевались; даже не те, кто свалили, и не те, кого убили, а те, которые как сквозь землю провалились. Были - и нет их. И Свя был - и нет его. Исчез вместе с автомобилем. Значит, он куда-то поехал на автомобиле и пропал вместе с ним. Но куда поехал? Но куда пропал?
А вдруг его кто-то убил из мести. Но кто ему мог мстить и за что? И еще Н.-В. рассказал Василькисе о Снандулии.
- В ту комнату, где умерла соседка, помнишь, я тебе говорил, - Василькиса плохо помнила о соседке, - соседка, которая в момент смерти так похорошела.
- Ну и что? - сказала Василькиса.
- Так вот, в ту комнату вселили другую соседку.
- Ну и что? - не понимала Василькиса.
- Злую соседку, - подсказал Н.-В.
И он рассказал историю о злой соседке путано и невнятно: что, когда ее вселяли, она была как будто одна, а потом оказалось, что у нее есть муж и к тому же еще ребенок. И эта новая семейка хочет теперь получить комнату Снандулии, а Снандулию переселить в другую комнату в другом доме. И еще злая соседка сказала, что если Снандулия не согласится, то вообще может остаться без комнаты, потому за ней стоят они.
- Кто это они?- спросила недогадливая Василькиса. Но объяснить, кто такие они, трудно не только Василькисе, но и человеку догадливому.
Прежде всего - это некая сила (нечистая?), и эта сила имеет цель и средство, и рога, и хвост. Вообще никто никогда не видел, где они живут и живут ли вообще, чем питаются и питаются ли вообще, и материальны ли они вообще. К примеру, они могут выключить свет, воду и телефон, они могут наградить, обласкать и удавить, и даже так: сначала обласкать, а потом удавить; или так: слегка приласкать, а потом слегка придушить. И вот не сама злая соседка, а о н и, которые за ней стоят, сказали, что лучше всего Снандулии согласиться на однокомнатную квартирку где-нибудь на окраине Москвы. И когда Н.-В. сказал ей: "Не смей этого делать", Снандулия сказала: "Они все равно заставят", и Н.-В. повторил: "Не смей".
- Значит, ты ей опять ничего не сказал? - спросила Василькиса.
- О чем? - не понял Н.-В.
- О нас.
- Не мог я, - соврал Н.-В., - понимаешь.
- Понимаю, - сказала Василькиса, которая внезапно поумнела.
И, поумнев, она вдруг поняла, что начинает его уже почти ненавидеть за все, что он сделал, то есть за все, что он не сделал, то есть за все, что он мог бы сделать для нее, а не сделал ничего.
- Ты ее любишь больше меня, - сказала Василькиса.
- Кого? - попытался поговорить Н.-В.
- О чем тут говорить, она для тебя - все, а я - ничего.
Действительно, о чем говорить. Бессмысленно говорить о том, кто кого больше любит, а кто кого меньше, кто лучше, а кто хуже.
- Хочется прогуляться, - предложил Н.-В.
Василькиса не захотела, и Н.-В. вышел из дома, из сада.
"Куда ты?" - окликнула его Василькиса, когда он уже был у калитки.
"Пройдусь", - сказал он. И он прошелся по дачному поселку, который был не такой уж большой, а может, Н.-В. просто быстро шел, и поселок быстро кончился. И кончилось все, что относилось к поселку: участки с соснами на участках, газоны, асфальт, и вдруг началась деревня, как совсем другой мир: проселочная грязная дорога, грядки с торчащим лучком и укропом, и не было никаких намеков на сосны, которые были выкорчеваны для жизни крестьян. И на зеленой лужайке стояла привязанная черная коза, в вымени которой было уже два пакета молока, а вокруг нее скакали две беленькие козочки. И Н.-В. остановился. Потому что эти козочки были даже не совсем козочки, а они и были самой жизнью. И эта жизнь щипала травку, и еще у этой жизни пробивались рожки, и она была абсолютно молочной, эта жизнь, без малейшего намека на страдание, в этой жизни был только восторг жизни. И Н.-В. просто был тем, кто случайно подсмотрел эту в чистом виде жизнь. Просто жизнь, как момент жизни, но момент абсолютный.
И как будто, когда Н.-В. вернулся на дачу, они с Василькисой не сразу легли. И, не сразу заснув, он как будто увидел на окраине чистого вымысла такую круглую стеклянную галерею, то есть такой довольно большой стеклянный коридор в форме круга. И если начать путешествовать по этой галерее из какой-то одной точки, то и вернешься в эту же точку. И начиналась эта галерея с цветов, это были всевозможные букеты и букетики, все очень милые и красивые, потом шли стеклянные витрины с мебелью, дальше книги, алкоголь, фрукты, потом всевозможными способами приготовленное мясо, и потом почему-то опять фрукты, и после фруктов такой небольшой отсек в галерее с надписью "эбля", и как будто Василькиса куда-то делась и появилась Вера, и как раз она сказала: "Все правильно, но первая буква "е"". И на первую букву "е" они вошли туда, где было возможно сделать любому с любой и любым способом. Но за валюту. И она была. И они воспользовались. И, расплачиваясь, Н.-В. сказал контролеру: "В названии ошибка".
И, внезапно проснувшись и обнаружив рядом с собой серьезную Василькису, Н.-В. даже рассмеялся от полного несоответствия между сном и действительностью. Но ведь хоть что-то должно быть настоящее из того, что было во сне, но хоть кусочек сна можно себе позволить обнаружить в действительности. На столе лежал фрукт из области сна, и этот фрукт был грушей. И Н.-В., тупо уставившись на грушу, смеялся.
- Не понимаю, - сказала Василькиса, - что же смешного в груше.
При чем здесь груша? Груша здесь совершенно ни при чем.
Н.-В. призадумался и не мог понять, зачем же он приперся на дачу к женщине, которую он не любит, и зачем он ей почти два года морочит голову.
Внезапно поумнев, Василькиса все же не похорошела так же внезапно. Все-таки только что-то одно, относящееся к чему-то одному, может поразить в жизни один раз. А потом это уже поражает как то, что уже поразило. Первый возлюбленный, первый муж, первый ребенок, первая и последняя мама.
- Я больше так не моту, - сказала Василькиса. Она не могла так, но она не могла и по-другому.
- Если ты не можешь жить со мной, так и скажи, - сказала Василькиса.
Удивительные слова. Они ничего не значат, они даже не выражают мысль. Мысль выражает интонация. Если бы Н.-В. так и сказал, она нашла бы что сказать.
- Давай тогда расстанемся, если тебе от этого будет лучше, - сказал Н.-В.
- Ты сам знаешь, когда мне будет лучше - когда мы не будем расставаться. В принципе подобные диалоги пора издать в специальном самоучителе.
Шальная мысль - она и есть шальная мысль. "А что если ей сказать о Вере", - мелькнуло у Н.-В. Ведь перенесла же Василькиса Снандулию, может, она перенесет и Веру. И вообще, кто знает возможности человека, что он может перенести.
- Ты знаешь, - начал Н.-В. свое признание.
- Не хочу я продолжать разговор, - сказала Василькиса.
- Тебе не на чем ездить, возьми мою машину, все равно она без дела стоит в гараже.
Как же это ему самому не пришло в голову раньше - воспользоваться машиной Василькисы. Н.-В. немного посопротивлялся для порядка, сказав сначала вполне твердо: "Нет, я не могу", и, когда Василькиса сказала: "Ты просто хочешь меня обидеть", он смягчил отказ: "Как ямогу ее взять, это нехорошо", и когда Василькиса сказала: "Ты со мной говоришь, как с чужим человеком", Н.-В. сказал: "Хорошо, я ее возьму".
Прошло несколько пасмурных деньков, выглянула новенькая луна, и по ночному городу, где в темноте не так видна была грязь, Н.-В. летел на почти новеньком автомобиле, который ему доверили.
Они договорились с Василькисой так: Н.-В. вернется в город, постарается как можно быстрее уладить квартирные дела Снандулии и вернется на дачу. А Василькиса будет его ждать.
- Что нибудь вкусненькое привези, - сказала она на прощание.
И почти в пустом городе, почти в ночном, в пустынном переулке стоял телефонный автомат. И он работал. И Н.-В. позвонил. И когда раздался гудок, у Н.-В. замерло сердце. А потом оно застучало, потому что это был не деловой звонок, а сердечные дела. Но к телефону подошла не она. Это был дон Жан.
Потому что она спала. И прямо во сне Вера увидела, как кто-то подходит к ней. Это был Свя. Причем такой, каким она его видела в последний раз. И когда он подошел к ней, она так ему удивилась и обрадовалась, что поцеловала ему руку.
- Ну что ты, - сказал он, как бы не ожидая, - что ты, - как бы тоже удивись такому ее порыву.
- А тебя все ищут, - сказала она, - куда же ты делся?
- А я умер, - сказал Свя.
И, услышав это, она от неожиданности отступила даже назад:
"Как же так?"
- Не бойся, - сказал Свя, - я сам умер, от своей смерти.
- А как же ты здесь? - спросила Вера.
- Вот, пришел на тебя посмотреть.
- А как же ты умер?
- Это не просто так, - он сказал это совсем неопределенно и обнял Веру, и объятие было настоящим, а не мертвым, и оно было сильным. Все же она никак не могла поверить, что он мертвый.
- Не бойся, я с тобой, - почему-то сказал Свя.
И почему-то у Веры наступило странное безразличие к тому, чем на самом деле отличается смерть от жизни, как будто и смерть и жизнь были вещи одного и того же порядка, а не так, что жизнь была чем-то качественно другим, потому что Свя качественно ничем не отличался от прежнего Свя, и она хотела ему сказать об этом, но он сказал:
- Вижу, ты уже не боишься меня.
И она сказала:
- Нет.
- Я вижу, - сказал он.
- А ты будешь посещать меня?
И он сказал:
- Да.
- Да, - сказал дон Жан, - слушаю.
И вместо того, чтобы бросить трубку, Н.-В. сказал: "Можно Александра Сергеевича". "Пушкина?" - спросил дон Жан. И Н.-В. повесил трубку. Оба они были не дураки, и дон Жан догадался, что этому человеку не нужен Александр Сергеевич, и Н.-В. догадался, что дон Жан знает, что не Пушкин ему нужен.
- Кто это? - спросила Вера, - услышав звонок.
- По-моему тебе звонили.
- Кто?
- Спросили Пушкина.
- Тогда почему мне?
- Не мне же будут звонить и спрашивать Пушкина.
- Ошиблись, - сказала Вера, - закрой дверь, я посплю.
А Свя никуда и не уходил, он явно присутствовал в комнате. И как только стало совсем темно, он выделился из темноты сначала как силуэт, а потом по-настоящему.
- А к нему ты еще не приходил? - спросила Вера.
И Свя понял, что она говорит об Н.-В.
- К нему - нет, - ответил он, - еще рано к нему.
И он лег рядом с Верой совсем не как призрак, а по-настоящему. И Вера испугалась, что в комнату может войти дон Жан и увидеть их вместе. И, словно почувствовав это, Свя сказал:
- Ничего не бойся, я с тобой.
И правда, он был с ней. И он стал невидимым и бестелесным, и только одна часть его плоти была ощутима, но тоже невидима, потому что она была внутри Веры, и это было как во сне, но это было на самом деле.
И троллейбус, который почти бесшумно катил по улице, был переполнен людьми. И так же бесшумно, продавив заднее стекло, в него въехал грузовик. И люди стали захлебываться в крови. Но это была не обычная, а менструальная кровь королевы. И почти все люди захлебнулись в этой крови. А кровь все вытекала из королевы, и люди тонули в ней. Это была очень юная королева, и это была ее первая кровь.
И ее приговорили к смертной казни, эту королеву, потому что из-за нее погибло множество людей. Но эта королева была не просто королевой, а королевой всех блядей. И бляди стали плакать по ней. И все мужчины, возлюбленные этих блядей, тоже стали плакать, а несколько ее возлюбленных мужчин плакали у нее на коленях и говорили: "Ты моя любимая блядь". Но ведь известно, что бляди самые умные женщины; конечно, имеется в виду, истинные бляди, а не обычные шлюхи. И поистине замысел ее был прост. Ведь голову будет рубить не весь народ целиком, а представитель народа - палач. И королева перед казнью попросила выполнить всего одну ее просьбу - переспать с палачом. И она пришла к своему палачу, и это было в Большом театре в Москве, в ложе третьего яруса, и она села к нему на колени, а на сцене шла опера и какая-то девушка пела под музыку и плакала, и, пока она пела, королева целовала своего палача, и палач так полюбил ее, что никак не мог ей наутро отрубить голову в подземном переходе. И народ назначил другого палача в другом театре. И его она тоже любила. А потом у нее было десять палачей, и ни один из них не мог отрубить ей голову. И когда в Москве уже не оставалось пригодных палачей, когда все мужчины уже были ее палачами, ее простили и стали называть Блядью палачей, эту Королеву блядей.
- Тебе что-то снилось? - спросил дон Жан, когда Вера открыла глаза. Оказывается, пока она спала, он сидел рядом и наблюдал за ее лицом.
- Что-то нехорошее? - спросил он.
- Про детей, - ответила Вера.
И в том царстве как будто главными были не взрослые, а дети, и дети управляли этим царством. И взрослые нужны были этим детям только для того, чтобы они производили новых детей, а больше не для чего. И особенно вредных взрослых, которые плохо совокуплялись, они казнили. Там день и ночь - шла ебля, а утром - казни. И взрослые прислуживали детям и ходили все в одинаковых халатах. А когда дети становились взрослыми, на них надевали халаты, и взрослые уже никогда не были детьми. И еще Вера любила свою дочку не потому, что это была ее дочка, а просто именно эта девочка ей нравилась и как раз именно эта девочка и была ее дочкой. То есть то, что именно эта девочка, а не другая из всех девочек ей нравилась больше всего, - это как раз и было самое сильное чувство. А ведь дети - это такие маленькие люди, и они ближе к земле и потому живут как бы прямо на земле, а взрослые живут чуть выше, подальше от земли, и дети смотрят на взрослых снизу вверх, а взрослые сверху вниз, и дети живут в своем царстве детей прямо почти под ногами у взрослых. То есть Вера любила свою дочку как свою маленькую возлюбленную из этого царства. А дон Жан сказал, что он не любит дочку не потому, что не любит, а потому, что ему просто не нравятся маленькие девочки, то есть они ему нравятся издалека, но не нравятся вблизи. И еще он не понимал, о чем они говорят, эти девочки, а Вера понимала, и еще у детей не может быть имени, они все безымянны.
А Н.-В. раз - и приехал к Снандулии, потому что ему так хотелось видеть Веру, а Веры не было. И только одна женщина могла сейчас спасти его от этой грусти. Ведь это очень грустно, когда ты хочешь видеть человека и не можешь. Конечно, Снандулия была очень хороша и очень близка ему, но она не была его возлюбленной. И он, конечно, любил ее, но влюблен не был. А Веру он, может, даже не любил, даже иногда ненавидел, но был влюблен. А новое чувство, оно так сильно, даже не потому, что оно чувство, а потому, что новое. И ему страшно хотелось сказать Снандулии, что он влюбился, жутко, несомненно, но как-то неудачно, в одну художницу, но что она не видит в нем его самого, а чего-то такое видит, что он даже никак не может понять, кого же она видит в нем. "Кто я для нее?" - вот что он хотел спросить у Снандулии, рассказав ей все с самого начала. Потому что в этой его влюбленности все время было только начало и никак не могло сдвинуть с этого начала и хоть как-то продвинуться к середине. И он чувствовал, что только Снандулия могла ему все сказать. Потому что это была единственная женщина, которую он сразу же полюбил, он даже не успел влюбиться в нее, как сразу же полюбил. Но почему-то любовь, она тоже уступает место влюбленности; почему она это делает? И как только они поужинали, и как только он выпил рюмку коньяка, раздался звонок в дверь. Это было уже совсем неожиданно. "Посмотри, кто там", - сказала Снандулия, Н.-В. открыл и увидел на пороге - потому что это могла быть только она - злую соседку. Она была даже чем-то похожа на ту соседку, которая умерла и вдруг похорошела в момент смерти; и, как все соседки, она была похожа на нее чертами соседскими, так же, как все ученики похожи ученическими чертами, а профессора профессорскими, но и только. И больше ничем, и если эти соседские черты исключить, то Н.-В. увидел перед собой не просто соседку, а просто - злую. И, прошмыгнув к себе в комнату, она затаилась.
- Впустил? - сказала Снандулия.
И это "впустил" не могло относиться к человеку, а скорее к чему-то с хвостом. Как будто бы это с хвостом нужно было впускать и выпускать. Откуда они берутся, эти с хвостом, что это за такая порода, откуда они на земле; а есть ли они на небесах?
А потом опять раздался звонок, и после звонка - шум.. Потом крик в коридоре, потом соседская дверь хлопнула и крик еще больше разорался внутри соседской комнаты. Это вернулся муж соседки.
- Они что, всегда так орут? - сказал Н.-В.
- Орут, когда не работают.
Не мог же он под этот крик говорить о своей влюбленности.
- Ты с ними здороваешься?
- Редко.
- По-моему, она его бьет.
- Да, похоже, что что-то такое мелкое бьет что-то здоровое, но переезжать не надо.
- Надо, чтобы кто-то помог выселить их.
- Ну, а кто поможет?
И как будто за стеной что-то разбилось, что-то стеклянное, как будто по этому стеклянному треснули чем-то железным. И вдруг шум стих. А потом загремели раскладушкой, и когда Н.-В. вышел из комнаты, он увидел, что злая соседка уже устроилась прямо на раскладушке прямо на кухне.
- Она меня даже не постеснялась, - сказал он Снандулии.
- Они делают вид, что нас нет.
И погасили свет. И во всей квартире воцарилась мертвая тишина.
И тогда вот почти сразу, почти бесшумно в свою комнату вернулась мертвая соседка, и она легла рядом с мужем злой соседки, и она к нему прижалась, и он открыл глаза
и увидел рядом с собой красивую женщину.
- Ты кто? - сказал он.
И она сказала: "Люби меня". И она была так хороша, что он стал любить ее тут же.
- А где моя жена? - сказал он.
- Она спит.
- Она у меня злая.
- А ты ее не бойся, она завтра уйдет, ведь это моя комната, и ты здесь оставайся, и мы будем с тобой вместе жить.
И тут дверь открылась и в комнату ворвалась злая соседка в одной рубашке и босиком. И как же она заорала, увидев в постели со своим мужем другую женщину. И она размахнулась, чтобы ударить ее, но ее удар повис в воздухе, и получилось, что она стоит над мертвой соседкой и машет руками, потому что какая-то сила останавливает ее удары, а удары злой соседки были сильными. И, испугавшись криков, Н.-В. вышел в коридор, а соседская дверь была открыта, и он увидел машущую руками злую соседку, а в постели лежал ее муж с какой-то женщиной.
- Соседей не постыдился, - орала злая соседка, увидев Н.-В. в комнате. И Н.-В. только сейчас увидел, что в постели лежит мертвая соседка, так похорошевшая в момент смерти.
- Не ори, - сказал Н.-В., - она мертвая, это наша бывшая соседка.
- Да, - сказал муж.
И тогда у злой соседки глаза сделались совершенно мертвыми, и она в одной рубашке, бледная как труп, вылетела из квартиры.
И когда утром Н.-В. опять позвонил Вере, она подошла к телефону сама и неожиданно быстро согласилась на свидание, и даже не в галерее, а у него дома, и даже, когда он спросил:
"Во сколько тебе удобно?", она совсем уж неожиданно сказала: "Как скажешь". Это было невероятно, ведь после их последней встречи в галерее, после того как они уснули на диване, Вера почему-то избегала свиданий. И вдруг так быстро согласилась. И когда она приехала и он на всякий случай предложил ей где-нибудь пообедать вместе, она сказала: "Сегодня это скучно".
- А где не скучно?
И она подошла к нему, и он увидел, что вот так ей не скучно. И не скучно не только так, но и так тоже. И они правда совсем не скучали вместе, это было такое нескучное занятие, и оно не оставляло места для скуки. Пока Н.-В. не сказал. А сказал он вот что:
- Я думал, ты меня бросила.
И Вера ничего на это не сказала. И потом уже, когда он стал делать то, что она попросила, он повторял почему-то только два слова; "Не бросила, не бросила, не бросила".
И она мотала головой, и ему трудно было делать то, что она просила. Но эта трудность и была самой сладкой трудностью, потому что все остальное было легко. И так легко стало, когда стало наконец совсем легко.
- А хочешь водки, - так легко и весело сказал Н.-В.
И хорошо, что водки было мало, и она только началась и вдруг сразу кончилась. А потом они пошли гулять. И обнимались прямо на улице, и не стеснялись прохожих, которые видели, как они целуются. А потом они пошли есть. Это был такой ресторанчик, в котором было не только приятно поесть, но и просто посидеть. И они съели все, что заказали, потому что были голодные. И есть было тоже не скучно. А потом они поймали машину за сто рублей. И шофер за сто рублей был добрый, а не злой, как за три рубля. И они целовались на заднем сиденье за сто рублей. И когда они совсем уже бесплатно вернулись к Н.-В., начался цирк.
Позвонил Тютюня. Н.-В. сказал ему, что они могут увидеться только завтра и только в галерее, но Тютюня приехал сегодня же. Это было неприлично. Некрасиво. Пошло. Но он стоял в дверях, и стоял как-то нетвердо.
- Вот вы где гнездитесь, - сказал он, увидев Веру, - обобрали меня и гуляете на мои денежки.
- Поезжай домой, - сказал Н.-В., - ты не в форме.
Но он уже вошел и сел. Человек он был неприличный.
- А ты кто такой, кто в форме, - Тютюня это выкрикнул визгливо, как петух, с какой-то еще петушиной хрипотцой, - я тебя нанял, ты у меня служишь за 20%, я тебе их плачу, а ты что делаешь! Ты зачем меня с этой блядью выставил, кто она такая была до меня? Ее, значит, всю раскупили, а я до сих пор по стенкам размазан и свечусь!
- Вера, выйди, я тебя прошу, - сказал Н.-В.
- Пусть выскажется, - сказала Вера. - У тебя что, ни одной не купили? сказала она Тютюне.
Но он на нее даже не посмотрел.
- Прошу тебя, - сказал Н.-В. Тютюне, - уходи сейчас, завтра поговорим.
- А где же твой папенька? - сказал Тютюня.
- Нет его.
- Куда же ты его дел, сынок?
И вдруг Тютюня сказал:
- А что Верочка, длится ваш роман с папенькой или ты уже уморила старика?
Вот такого поворота никто не ожидал, кажется, даже Тютюня сам от себя не ожидал, потому что, как только он это ляпнул, он неожиданно протрезвел.
- Ты - хам, - сказал Н.-В.
- Натуральный, - сказад Тютюня, - библейский, имя мое такое - Хам, так меня зовут - Хам, Хам, Хам, - и он это сказал уже совсем трезвым голосом.
И Н.-В. испугался. Он подумал, что Тютюня сошел сума. Просто натуральный сумасшедший был перед ним.
- А ты спросил у нее, - сказал Тютюня Н.-В., - было у них с папенькой твоим, спроси, спроси.
И тут Н.-В. начал его бить. А Тютюня почему-то не сопротивлялся. И когда Н.-В. его бил, он знал, за что он его бьет - за слова. Потому что есть слова, которые нельзя говорить. То есть в словах может быть заключен жуткий смысл. Но этот смысл не касается того, кто говорит эти слова, и получается смысл - сам по себе, а слова - сами по себе. Даже если у Веры было с отцом Н.-В., об этом не мог говорить словами этот Хам. Вот именно за это его бил Н.-В.
Тютюня жалобно вскрикнул: "Я погиб, погиб я", и от этого Н.-В. пришел в такую ярость, что стал избивать его еще сильней.
- Хватит, - взмолился Тютюня, - я уже труп, не бей труп.
И Н.-В. оттащил Тютюню за ноги в коридор, и удивительно, что Тютюня захрапел, то есть после побоев он сразу уснул. Сцена была какая-то дикая: избитый и пьяный Тютюня, да еще спящий в дверях, и Вера, у которой глаза были наполнены удивлением, и это удивление вытекало в виде слез.
И Н.-В. обнял Веру и сказал: "Скажи мне, у тебя было с моим отцом?"
- Да, - сказала она.
- Когда?
- Вчера. Он приходил ко мне.
- Куда?
- Домой.
И потом она сказала:
- Он, понимаешь, умер.
И Н.-В. смотрел на Веру и ничего не понимал.
И он сказал:
- Я умру от сомнений.
И она сказала:
- А ты не сомневайся, все, что я сказала, - правда.
И он стал обнимать ее и страшно приговаривать: "Скажи, что ты врешь, скажи, скажи мне, милая, что ты врешь!"
И он так жутко сжимал ее, что она сказала: "Вру".
И кончился денек.
И наступил вечерок.
И как только вышла луна, то есть как только она показалась в окне, позвонил аГусев; он позвонил Н.-В. как сосед соседу. И Н.-В. обрадовался его звонку, потому что совсем не знал, что делать со спящим избитым Тютюней. Как будто аГусев знал. И аГусев зашел и правда знал. Он сказал: "Пусть спит, а мы ко мне пойдем, за что ты его побил?" И Н.-В. сказал аГусеву: "А может, его под душ и домой?" И тут из комнаты вышла Вера, и аГусев, увидев ее, почему-то ужасно засмущался.