- Из-за нее побил? - сказал.

- Нет, - сказал Н.-В.

- А пойдем к нему, - сказала Вера.

И Н.-В. стало приятно, что Вера не собирается ехать домой, а хочет еще остаться.

Они вошли к аГусеву домой, и Вера никак не могла понять, что за странная такая у аГусева комната. И только когда она присмотрелась, то поняла, что мебель в комнате из больницы, там даже стояла такая белая больничная ширмочка, какие ставят в кабинетах, чтобы больные за ними раздевались. И кровать была реанимационная, на таких винтиках, что ее можно было поднимать и опускать, и катать. Такой обстановки она еще в квартирах, по правде сказать, не видела. И на пластмассовом больничном столике стояла тяжелая бутылка французского коньяка.

- Не могу я один его выпить, - сказал аГусев, - не привык. Пошел за тобой, а вы - вдвоем. Выпьем - втроем.

- Как странно, - сказала Вера, - какая странная жизнь.

И Н.-В. насторожился: он уже знал, что Вера употребляет слово "странный" и это у нее обозначает что-то свое, потому что, когда они любили друг друга и она нарочно надевала его рубашку, она говорила "странная одежда". А когда перед ней был явный мерзавец, она говорила: "Какой странный человек". И они выпили по рюмке. А на закуску у аГусева были "Альпийские" конфеты, и название было подходящим, потому что на шоколаде был такой белый налет от старости, и снег лежал на вершинах гор. Они выпили за папу, за маму, за Веру, "а вот еще у меня такой случай был - когда Ленин вышел сухим из воды, когда библиотеку затопило, я тогда как раз в библиотеке работал, а Ленин наверху стоял". Холодильник у Тютюни был совершенно пустой, в горах лежали диетические яйца. И коробки с яйцами, и коньяк на больничном столике, все, все напоминало о жизни. И было хорошо. аГусев был светский человек, и рассказчик и матрос. Он любил жизнь, как матрос и говорил о ней, как поэт.

И Вера стала рассматривать Н.-В. издалека, и издалека он был ей еще ближе, а потом она посмотрела на аГусева и увидела, что он красив, лицо его благородно, лоб велик и глаза светятся, и если бы он был еще великим человеком, хотя бы даже режиссером, даже не музыкантом и не писателем, хотя бы даже дирижером, какая бы у него была жизнь! Это была бы даже не жизнь, а такая вещь! Такая просто волна, которая бы несла его. И какие бы у него были тогда женщины! Которых бы он, которые бы его, с которыми бы ему! А дом! Какой бы у него был дом, разве он спал бы на реанимационной кровати, разве он раздевался бы за больничной ширмочкой и разве бы разве! Но аГусев сидел и, кажется, был счастлив. И счастье его не отходило от него! Ни на минуту. И оно гладило его по голове. Оно стояло немножко правее от него, а он сидел немножко левее от него, и получалось так, что он сам был в лучах счастья, а его счастье было в тени его. И это была картинка на память. И Н.-В. увидел, как Вера смотрит на аГусева, и он увидел, что она чего-то увидела, чего-то такое, что он сам не видел. И он стал смотреть, он всматривался - и он не видел. Он видел только, что аГусев сидит и довольно бессмысленно улыбается. Но не на это же она так смотрела! Не это же привлекало ее взгляд. А почему, правда, люди смотрят и видят совсем разное. Или у них глаза разные, или одни и те же предметы такими бывают разными, что на них только и остается, что по-разному смотреть.

А потом пришли девушки аГусева, и первая девушка пришла - первой, а вторая - второй. И первая девушка, которую впустил аГусев, он ее впустил и сразу захотел выгнать. Это была как раз такая девушка, которую всегда можно впустить, а потом - всегда выгнать. И он ее выгнал как-то незаметно, даже незаметно для нее самой. И после этой девушки пришла вторая, и она так долго заходила в комнату, это было не одно мгновение, это мгновение было равно ее приходу; она входила, входила и, ни на секунду не останавливаясь, она все никак не могла войти. И как только она их всех увидела, как только рассмотрела всех - только тогда она окончательно вошла. И в ней ничего такого не было. Особенного. Значит, аГусев в ней тоже что-то такое видел. И тоже что-то свое. Особенное. И как только она села, Вера с Н.-В. встали, и аГусев почти тут же вслед за ними встал. И началось такое быстрое перемещение, как будто ни у кого не было своего места. Как будто у каждого теперь было свое новое место, и это свое новое место каждый из них теперь искал. И не находил. И менялись местами. Вере было почему-то неудобно сидеть на кровати, и аГусеву с Н.-В. тоже было неудобно вдвоем сидеть на кровати. И вот тогда она - одним движением, как скатерть на стол, накинула на пол какой-то пледик. И вдруг все вместе сели на пол. Не сговариваясь. Вот это было место! Что это было за место! Под ночным, почти уже, темным потолком, прямо почти под кроватью и под столом, где было еще темнее. И как будто они вместе были как дети - вместе, а не как взрослые, отдельно, и даже неважно, как их сейчас звали вместе, потому что, как у всех детей, вместе у них не было имени. А напиток-то все не кончался, он все тянулся, он даже был длинее вечера, потому что вечер уже кончался. Приближалась ночь. А летом ночи короткие, как звезды, они только сверкнут, как снежинки зимой, и растают, как весной. И напиток кончился внезапно, когда девушка аГусева встала и сказала: "Наверное, мне уже пора". Но как только она это сказала, Н.-В. с Верой вдруг встали и ушли, а она с ним - остались. И Вера с Н.-В. поднимались по лестнице, а не на лифте. И тихо целовались, почти совсем не слышно, так нежно, не как на лестничной площадке, а как на полянке при весеннем ветерке. И они не так скоро дошли до квартиры Н.-В. И только у двери Н.-В. вспомнил про избитого, пьяного Тютюню. Но когда они вошли, никакого пьяного, никакого избитого, вообще никакого Тютюни не было. Ни в коридоре - нигде. Он протрезвел, вымылся и чистый уехал; он еще выпил и совсем пьяный и совсем грязный насовсем уехал. Все равно. Его не было. И Н.-В. закрыл дверь. Все-таки Тютюня был неприличный, но чуткий. Нет, он был неприличный, нечуткий, но человек. Нет, он был неприличный, нечуткий, нечеловек, но профессионал. Уехал он как профессионал. И Н.-В. с Верой еще тише стали обниматься, почти не трогая друг друга, почти издалека. Но совершенно самозабвенно. И у него были горячие руки, а у нее холодные, и у него были сухие губы, а у нее мокрые, и у них были закрыты глаза, и ничего не было видно, кроме темноты в темноте. И когда Н.-В. открыл глаза, он увидел, что у Веры глаза закрыты, и тут он увидел, что она спит. И он стал смотреть, как она спит. И он смотрел на нее при свете фонаря за окном. И спящая, она была похожа на себя, потому что есть люди, у которых наяву одно лицо, а во сне другое, а есть даже такие, которые наяву женщины, а во сне - мужчины, то есть женщины с усами. И пока Вера спала, Н.-В. думал о ней, а она о нем - нет; потому что во сне люди почему-то не думают, а действуют без раздумий.

И проснулся он от того, что стал падать во сне, причем, падал он не с неба на землю, а, наоборот, с земли на небо, и даже не сам падал, а как будто он сначала стоял на земле, а потом почувствовал, что земля в буквальном смысле уходит у него из под ног и он остается на месте, а земля со всеми домами, людьми, деревьями падает вниз, а он падает в небо, и вот он уже видит ее внизу в виде маленького шарика, и можно умереть от горя, если опять каким-то чудесным образом не попасть на нее, и он проснулся даже не от падения, а от этого горя, и, увидев, что Вера спит, он увидел прямо в комнате, прямо посреди комнаты - своего отца, и он никогда раньше не говорил ему "папочка", и вдруг он, как маленький, сказал ему: "Папочка, я остался один в небе без земли, какое горе". И Свя сказал ему: "Не бойся, я с тобой". И после этого Н.-В. уже хотел поговорить со Свя как взрослый со взрослым, но почему-то он продолжал говорить с ним как ребенок со взрослым. И он сказал ему: "Папочка, зачем же ты меня бросил?", и Свя сказал: "А я не бросил тебя, я умер". И почему Н.-В. не испугался и не удивился этому, как будто он был маленький мальчик и еще не боялся смерти. Он только боялся, что Свя куда-нибудь денется, и скорее хотел спросить его об одной вещи, о Вере, о том было ли между ними что-нибудь такое на самом деле, потому что он так и не мог поверить в это на самом деле. И он сказал ему: "Папочка, зачем же ты у меня отнимаешь мою девочку, ведь это моя девочка, это я ее люблю".

- "Нет, - сказал Свя, - это я ее полюбил, как никого не любил в жизни. Но совсем не знал, как мне любить ее в жизни. И я умер. А теперь я знаю, как мне ее любить, потому что, когда любишь, неважно, живой ты или мертвый, и мне, мертвому, ее легче любить сейчас, чем тогда - живому. А тебе я уступил ее живому, а сам я буду любить ее мертвый. А потом Свя вдруг сказал: "Только ты ведь ее не любишь, живой". И Н.-В. из последних сил сказал: "Люблю".

И, выходя из комнаты, Свя сказал: "Так не любят". И Н.-В. последовал за ним в коридор и сказал ему: "По-разному любят". Но Свя, которому он это сказал, уже не было ни в коридоре, ни на кухне, ни в другой комнате - нигде. И он вернулся и лег в постель, и Вера даже не пошевельнулась, потому что она крепко спала и видела во сне интересный сон, который был как кино: в этом кино из времен Екатерины Великой совсем не было взрослых, Екатерину играла пятилетняя девочка, а графа Орлова - трехлетний мальчик, и весь двор состоял из детей, и они так сладко любили друг друга, и царица, и ее любовники, так разнузданно, так сладострастно и чисто, что взрослым совсем не было места в их царстве, и у взрослых в этом кино видны были только ноги, а больше ничего, даже туловища не было, а головы совсем не было, и дети царствовали и любили друг друга, как дети среди взрослых ног.

А потом кино кончилось и началось то, что никак нельзя назвать кино. Вера лежала у стенки, а Н.-В. с краю, и, когда Вера повернулась на бок к стенке, в этом узеньком пространстве - между собой и стенкой - она увидела Свя. Он тоже лежал на боку. И она по-настоящему оказалась между сыном и отцом. И Свя поцеловал ее, и он совершенно не боялся прикасаться к ней, но он делал это почти неслышно, чтобы только Вера слышала, а Н.-В. - нет.

А потом они стали шептаться. И с мертвым ей говорить было проще, чем с живым.

- Но там плохо? - спросила Вера.

- Нет.

- Но страшно там?

- Почему? Нет.

- А где хоть это все?

- А прямо здесь.

- Под землей?

- Нет, это как тени.

- Как отражения?

- Да.

- Никак не могу представить, как это, - сказала она.

- Очень просто.

И тут она сказала невероятную вещь:

- И ты хочешь меня по-настоящему?

- Конечно.

- Как человек?

- А как кто же еще?

- Я тебя совсем не боюсь, - и она прижалась к нему.

- Не бойся, я с тобой.

- Но если там не едят, не пьют, то чем же живы?

- Просто одним духом.

- А как же, когда ты хочешь меня?

- Также.

- Но я же чувствую тебя, - сказала, совершенно ощутив его внутри себя.

- Это моя сила и мое желание.

И она сказала: "Понимаю".

А утром Вера проснулась, огляделась и поняла, где она. Нет, страха не было и тоски не было, но была такая жуткая грусть, от того, что земля такая большая, а на ней так мало места, где было бы не грустно. И ей так захотелось, чтобы Н.-В. тут же исчез и вместо него появилась ее маленькая дочка. А дочка любила утром спросить что-нибудь страшное. "Мамочка, а кто такая мачеха?" - "А это если бы я умерла, то папа женился бы на другой женщине, она бы и была тебе мачехой". - "А если бы она тоже умерла?" Невозможно уже ничего ответить. И после горячей ванны, в которой так приятно полежать после того, как не выспишься, и после кофе, который попьешь после того, как ничего не съешь, Вера с Н.-В. поехали позавтракать. И тут Вера зачем-то обиделась. На один предмет. Это было уже на улице. Когда они вышли и подошли. Это был неодушевленный предмет, это была гадость на колесах, машина Василькисы, в которую Вера сначала села, а потом спросила: "Купил машину?" И Н.-В. как-то туманно ответил: "Взял покататься". - "У одной барышни?" - сказала она. И Н.-В. не нашелся, что ей сказать, и тогда она улыбнулась и сказала совсем непонятную вещь: "Отвези-ка меня на родину". И потом так ловко успела выйти из машины и так это было для него неожиданно, что, пока он разворачивался, чтобы ее догнать, она просто растворилась, как будто ее и не было. И он пришел в такое жуткое отчаяние, что, если бы она каким-то вдруг чудесным образом вернулась, он мог бы сделать все самое невероятное - даже жениться на ней, только чтобы она оказалась сейчас рядом. Но ее не было. Тогда он решил, что она поехала в галерею, и решил вернуться домой и позвонить в галерею через полчаса. Но ее там не было. Тогда от отчаяния он позвонил к ней домой. Но телефон вообще не ответил. Тогда он пришел в какую-то тихую ярость и в этом маразме находился несколько часов, он разговаривал сам с собой вслух, мычал песенку и то садился, то ложился и множество раз поправлял телефонную трубку, потому что ему казалось, что она неправильно лежит. Еще через несколько часов он решил, что ненавидит ее и больше никогда ее не увидит, что ему надо развестись с Снандулией и жениться на Василькисе, что ему надо окончательно бросить Василькису и окончательно переехать к Снандулии, что ему во что бы то ни стало надо сегодня же увидеться с Верой.

9

Здравствуй, прощание! Я люблю тебя, прощание, я тебя обожаю. Я люблю тебя так нежно, с такой страстью я говорю тебе - здравствуй, как никакому свиданию, ни одному в жизни я не скажу, ни одному, только прощанию я говорю здравствуй, только одному ему; и белые цветы в рюмке, и красное вино в стакане, и водка в пробке от водки - это все прощание, и потому я говорю здравствуй.

Все кончается. Все. Но после того, как все кончается, начинается все остальное.

Н.-В. считал дни. Дни, пока они не виделись с Верой. Их было уже три. И шел уже четвертый. Он хотел ее именно получить. И больше не отпускать от себя. И чтобы она по-настоящему была видна, он хотел ее видеть. Но ее было не видно. Ее даже было не слышно. Он сидел перед телефоном и говорил: "Позвони же". Но она не звонила. И вдруг он подумал, что она никогда больше не позвонит. И он подумал, что если он ее увидит хоть еще раз, - это будет счастье. Но пока было несчастье, пока она не звонила. Зато Василькиса звонила каждый день. И она хотела, чтобы он приехал на дачу и перевез ее с дачи в Москву, потому что на даче скучно, а в Москве, надо полагать, по-настоящему весело. Хотя на даче стояли настоящие деревья под настоящим небом и шел самый настоящий дождь. Но все это казалось Василькисе ненастоящим, потому что она чувствовала, что Н.-В. ее по-настоящему не любит. И ей хотелось быть поближе к нему, а ему подальше от нее. Но он сделал, как она просила: съездил за ней и перевез ее в Москву, и еще получил ключ от дачи, "Ты можешь приезжать сюда в любое время, когда захочешь", - сказала она и показала, как пользоваться горячей водой. И когда Н.-В. уже перестал считать дни, потому что прошло уже девять, а если не считать завтрашний, когда она тоже может не позвонить, то - десять, и сидел он в галерее среди Тютюниных картин, которые плохо продавались, и смотрел на одну Верину картину, которая осталась совсем одна, он даже подошел и потрогал ее рукой, он потрогал фон - и она позвонила. Это было так неожиданно, потому что он слишком долго ждал, и, когда он услышал ее голос, он почти не узнал ее, и, как только он узнал, он подумал, что голос оборвется, и она вместе с голосом пропадет, и он ее больше не услышит. Было только пять часов. Ни то ни се, ни день ни вечер, странное какое-то время. "Ты приедешь?" - спросил он, "Куда?" "Сюда".

Сначала она сказала: "Жарко", потом: "Уже поздно", а потом замолчала. И, сам не понимая, как это у него получилось, то есть набравшись наглости, он сказал: "А за город хочешь?" - "На дачу?" - спросила она. И заинтересовалась. И не сказала нет. И она приехала в галерею. И, не считая первого объятия, которое сразу уже было вторым, как только она вошла, больше ничего не было. Василькисиной машине она не удивилась, только сказала: "Все катаешься?"

- А к кому на дачу? - спросила.

- А та самая дача, рядом с которой гараж, где эта самая машина стоит, сказал Н.-В., все больше наглея.

- А где же сама барышня?

- А в Москве.

Он уже был абсолютно уверен, что она не поедет, поэтому так и отвечал.

- Поедешь? - сказал он.

И тихо она сказала: "Поеду". И они приехали, и легли, и замерли. Странная жизнь, ничего невозможно загадывать. Можно только жить сегодняшним днем. А завтра раз-два и переворот, и все наоборот.

Н.-В. смотрел на Верино лицо и любил его. И он даже подумал, что, если бы Василькиса действительно так тихо и незаметно исчезла, а Вера бы здесь осталась, он бы жил рядом с ней, пока бы она его не выгнала. И она смотрела на Н.-В. И если ей было приятно на него смотреть и трогать его, и, спрашивая, слышать, что он отвечает, и если это называется влюбленностью, то так оно и было. А если это не так, то что же это?

А потом она как-то так легла, что его лицо оказалось перевернутым. И в перевернутом лице не видно было взгляда.

То есть глаза были, а взгляда не было, потому что если глаза внизу, то они, оказывается, не смотрят. Они видят, но не смотрят. И это перевернутое лицо заканчивалось подбородком, который был вместо носа, да и был сейчас носом, который не дышит, а нижняя губа была верхней, а верхняя - нижней. И получалось, что это было лицо совсем другого мужчины, который сейчас ей страшно нравился, потому что это был другой Н.-В., хотя, конечно, это был сам Н.-В. А потом она открыла окно, и на мокрой ветке сидела сухая птичка, и она дрожала, и она каждую секунду могла улететь, и Вера стала шептать ей: "Посиди, посиди еще". И она осталась сидеть, и тогда Вера шепнула ей: "Спой", и, моргнув, она улетела. Потому что сразу все попросить нельзя.

И еще у белого ствола березы на выгоревшей траве сидела какая-то черная толстенькая глыба величиной с кролика.

- Посмотри, кто это может быть? - сказала Вера.

Может, камень, нет, кажется это что-то живое, но не шевелится, может, кролик, откуда здесь кролик? Он бы убежал, и не птица, и не еж, тогда кто это? И Н.-В. поцеловал Веру в затылок и сказал, что хотел бы, чтобы у нее был стриженый затылок, такой ежик, чтобы этот ежик щекотал губы.

- Как у мальчика? - спросила.

- Как у девочки.

И они не вышли посмотреть, кто же это там сидит. Забыли.

И еще лето отличается от зимы тем, что можно выйти и прямо на земле что-нибудь сорвать и съесть, и это вкусно, даже не искать, а просто наклониться и сорвать. Беспокойное лето. И зима беспокойная, и осень, и весна беспокойная. И под солнцем беспокойно, и под дождем. А где спокойно? За океаном? И за океаном беспокойно, и душ не работает, и спичек нет, да и вообще Земля - какое-то беспокойное место, и нет места на Земле, где было бы спокойно, люди беспокойные, а без людей скучно, а с людьми грустно.

Но есть еще и ловушка, в которую можно попасться, когда кажется, что все весело, спокойно и хорошо.

Вера смотрела на Н.-В., Н.-В. смотрел на Веру, и хотя им не принадлежал ни этот дом, ни этот сад, ни эта постель, они принадлежали друг другу, и казалось, что все возможно. И все будет хорошо, весело и спокойно. И Вера ходила голая по дому, и Н.-В. ходил за ней голый. И стены были голые, без картин, только в одном простенке висел календарь с голой девушкой, напоминающий о зиме: январь, и она стоит голая на лыжах среди блестящего снега, и она улыбается. Но она была ненастоящая, она была голая модель, которую специально раздели специально для других. А Вера с Н.-В. были настоящие и по-настоящему голые, потому что Н.-В. раздел Веру специально для себя. И если бы это было прилично, они бы пошли голые в лес, но это было неприлично, и они оделись и все равно пошли в лес, за которым была полянка, на которой стояла коза. Потому что эта коза стояла всегда, это была вечная коза в кубе. "Почему в кубе?" Это невозможно объяснить, но она была именно в кубе, а не в пирамиде, и углы этого куба были затемнены, а стенки освещены, и этот куб был из чего-то, что напоминает воздух, но только он был более плотным, как ветер, может, оттого, что внутри него была коза. И еще на той поляне стояла береза, которая была пушистая, как елка, и еще они сидели на поляне, и это был кайф, который не надо было ловить, который сам шел. И они вернулись ровно в девять, а ровно через час стало темнеть, а еще ровно через час стало совсем темно. Ночь, улица, фонарь, аптека, а где аптека? Аптека-то где? Хорошо, что сегодня - сегодня, хорошо, что сегодня - не завтра, хорошо, что вчера уже было, но жалко, потому что вчера было хорошо.

И на этой даче они чувствовали себя совершенно свободно, и в каком шкафчике чай, и где у Василькисы вино - все было известно. И после душа Вера нарочно надела халат Василькисы, а Н.-В. нарочно это не заметил. И все это было потому, что желание сейчас было больше обиды. И желание было так остро, что было наплевать на доски, стены, барахло. И мысль о том, что эта дача любовницы Н.-В., была убита сейчас желанием, потому что какая же Василькиса любовница, если ее здесь нет. А Н.-В. вел себя так, как будто он сам здесь в первый раз. Он даже спрашивал у Веры: "А где полотенце?" - и она показывала: "Вон там". И они обнимались так нежно, и Н.-В. сказал Вере: "Больше не расстанемся?" - и она сказала: "Нет".

И они совсем не говорили о том, кто кого больше любит, а кто меньше, кто кого больше обидел, а кто меньше, кто хуже, а кто лучше; они говорили про кошек, птичек и мышей. Что вот если вообще какая-то кошка съест вообще какую-то мышку, то это ничего. А если кот по имени Семен съест мышку по имени Снежинка, то это плохо.

И еще Н.-В. сказал Вере, что он любит за ней наблюдать, и она сказала, что она видела, как он за ней наблюдает, но он сказал, что он больше всего любит за ней наблюдать, когда она не видит.

И еще Вера сказала, что ей приснился пруд, но в этом пруду отражались не деревья, которые росли вокруг пруда, а целый город, которого на самом деле не было. И просвечивало дно, и на дне был песок, и на дне тоже никакого города не было, тогда откуда он взялся, этот город, который отражался в пруду?

А Н.-В. сказал: "Ты так долго не звонила. Почему?"

И Вера сказала: "Не могла".

И еще приснился сон про девочку. Там во сне было объявление: продается девочка-урод с заячьей губой и гвоздем в переносице. И они пошли по этому адресу, чтобы купить девочку из жалости. Но в доме была только домработница, а хозяев не было. И они увидели эту девочку, которая совсем не напоминала девочку. Это было существо примерно трехметрового роста и совершенно высохшее, действительно с заячьей губой и забитым в переносицу гвоздем, и это существо покорно сидело, как сирота.

Все хорошо издалека: собаки, когда они так грустно воют, и люди вдалеке, такие маленькие, милые, совсем невредные, такие полезные и беззащитные, как кустики на двух ножках, даже когда дети кричат вдалеке, это бывает также мелодично, и напоминают поэмы, но никогда стихи. 'А дождь приятен вблизи, когда он стучит прямо по крыше, даже по зонту, даже по голове, но неприятно, что он мокрый.

И еще Вера с Н.-В. вспомнили о еде. И на первое был компот, а на второе плов, который иногда подается в московских ресторанах, но лишь отдаленно напоминает плов, пожалуй, только тем, что состоит из риса и мяса (кусочки мяса затерялись в горке с рисом). И все, и больше ничем. Но ведь когда ешь этот плов, то можно вспомнить настоящий плов, и есть это воспоминание, наслаждаясь им. То же самое шашлык. То же самое харчо. Они ели воспоминание. Французам этого не понять. Устриц можно забыть и тут же вспомнить, когда их опять подадут. Когда их заказываешь - ты ешь то же самое, что ты помнишь. Как просто, как примитивно, никакого воображения. Воспоминание тождественно действительности.

Они ели нечто, что могло бы быть бараниной, и доставали нечто, что могло бы быть запеченным чесноком, и все это с нечто красным, что могло бы быть тертой морковкой, посыпанное нечто желтым, что могло бы быть зеленым. Они ели в воображении воспоминание. Им было не скучно. Но ужасно хотелось есть.

А потом Вера сказала, что быть миллионером - это особый талант. Что вот если ты настоящий художник, то за настоящей картиной опять, опять и опять, все время опять, так и будет идти настоящая картина, но деньги за это не будут идти, то же самое у настоящих миллионеров, даже если они не хотят, то миллионы будут идти к ним опять, опять и опять, и они никогда не останутся без ног, как Рембо, который из поэта хотел превратиться в миллионера, но умер без ног, то есть он умер с ногами, с одной ногой, но оттого, что сначала умерли ноги, на которых он бегал за миллионом, а потом уже умер он сам без стихов в голове. Бедный Рембо.

- Но теперь ты не бедная, - сказал Н.-В.

Но на самом деле Вера была бедная, потому что у нее теперь не было своих же собственных картин, которые она уже продала.

- А может, я сама бы хотела их купить, но у меня денег на них нет. Я так бедна, чтобы их купить, я настолько бедна, что могу их только продать.

- Как ты можешь это говорить?

- Как говорю.

Еще: в карманах бывают деньги, в одежде, которую почему-то сейчас не носишь, иногда на полке, а больше нигде не бывает денег, нет, они еще бывают иногда у других людей, твои собственные деньги, которые им просто нужнее, чем тебе. И если они еще бывают, то у мамы, но это самое последнее их пристанище, потому что после мамы их уже не бывает нигде. Они не летают в воздухе, в воде они тонут на память о будущем свидании, в лесу из-за денег убивают. Вот и все. Зато Ньютон был начальником монетного двора. И он сделал открытие: что вот если яблоко падает на землю, и луна падает на землю, и яблоку и луне одинаково хочется упасть, но все-таки яблоко падает, а луна нет, потому что луна больше яблока, а яблоко меньше луны, но страсть падения, или - как он говорит ускорение, одинакова и для яблока, и для луны. И если бы яблоко было как луна, и если бы луна была как яблоко, то луна бы упала, как яблоко, а яблоко бы висело, как луна. Вот и все, и больше ничего об этом. Обо всем.

А утром Н.-В. отвез Веру в Москву. И они очень тихо простились - до завтра. И завтра они должны были встретиться уже навсегда, и уже больше не расставаться никогда. Так они решили сегодня, даже уже вчера.

И Вера шла домой и думала, как она увидится с дон Жаном и скажет ему, что им больше не надо видеться. И что она сначала скажет, а что потом. И что он на это ей скажет. И когда она вошла, то сказала: "Я была в галерее". И дон Жан как-то спокойно сказал: "Хорошо".

- Ты не звонил туда? - спросила.

И он сказал: "Нет".

"А что, были звонки?"

И она сказала: "Нет".

И тогда она сказала: "Кажется, нам надо расстаться". И посмотрела ему прямо в лицо. И вдруг увидела, что он почему-то улыбнулся. Но так быстро. А потом быстро отвернулся. И она подошла с той стороны, с другой стороны, чтобы оттуда посмотреть ему в лицо. И только она посмотрела, он опять отвернулся, и ей показалось, что у него в глазах слезы, а может, это обман зрения, а может, все, все, что вокруг на земле, - это тоже только обман зрения, и на самом деле все не зеленое, желтое и голубое, а какое-то бледно-белесое и бесцветное.

- Я позвоню, - сказала Вера и пошла к двери. И он не повернулся.

И она шла по улице, и она почему-то думала, кто же это все-таки сидел там под березой, такой черный. И вдруг она догадалась, что это был крот. И эта догадка ее жутко развеселила, и ей стало жалко, что она не вышла и не посмотрела тогда на этого крота, и она подумала, что она никогда в жизни не видела крота, и вот один раз могла бы увидеть, но так и не увидела, "А если это был кролик, то можно было и не выходить", - почти равнодушно подумала она. Но, конечно, это был крот. И она совсем не думала о дочке, о маме, о доне Жане, но зато с такой отчетливой ясностью представляла, как бы она погладила этого крота, если бы вышла, если бы это на самом деле был крот.

Н.-В. ехал к Василькисе и был почти счастлив. Ему казалось, что объяснение будет простым и легким. И коротким. Он только вернет ключи от дачи и машины. И пока он ехал к Василькисе, он даже думал не о разговоре с ней, а о Снандулии, с которой говорить будет намного сложнее, потому что он ее все-таки любит. И когда Василькиса открыла дверь, и он ее увидел, он даже удивился, что ему вообще даже нечего ей сказать. Вообще это надо сразу говорить. А он стоял и молчал. И только когда он прошел в комнату и сел, он встал и сказал:

"Похоже, что все".

- Ты ей обо всем сказал? - Василькиса решила, что наконец он объяснился со Снандулией, и улыбка счастья появилась на ее лице.

- Нет, - сказал Н.-В. - то есть я не это хотел сказать.

Конечно, надо объясняться над улице под облаком, показать на облако и сказать: "Я больше тебя не люблю", - и раствориться в воздухе. А что можно сказать в комнате? Куда деваться после слов?

Все-таки удалось не слишком греметь ключами, когда он положил их на столик.

- Вот, - сказал он, - а я уезжаю.

- Куда? - не поняла Василькиса.

- Я пришел проститься.

И тогда ей непременно захотелось знать - кто эта она, с которой он.

Н.-В. этого не ожидал, такой настойчивости. А потом пошли слезы. Если бы это спросила Снандулия, он бы сказал. Но Василькисе он не мог сказать, потому что, кажется, никогда, ничуть, ни вообще хоть сколько-нибудь, хотя бы каплю не любил ее. И она спрашивала, а он не отвечал. И она умолкла, а он был неумолим.

- Но хотя бы можешь выполнить мою последнюю просьбу, - сказала она.

- Ну, говори.

- Можешь сейчас отвезти меня на дачу?

И Н.-В. сказал: "Хорошо". И в машине Василькиса была как-то неестественно оживлена. То она говорила, что никогда и не верила ему, и вдруг сразу же начинала говорить, что не верит ему сейчас, что она знает, что он ее любит, что на него нашел туман, что они не должны вот так расстаться, что она готова его ждать всегда, что она бы ему все простила, что она все может понять, что она его любит. И он молчал. И тогда она начинала говорить о том, что она знала, что он ее обманывает. "У тебя их сотни", - сказала она. Это даже его рассмешило, и он сказал: "Тысячи". И она сказала, что это ей все равно, потому что она его любит.

Они приехали, и Василькиса очень по-деловому сказала, что он может поставить машину в гараж, и: "Пожалуйста, катись отсюда". И это сочетание "пожалуйста" и "катись" почему-то тронуло его.

- Я же тебя не хотел обидеть, - сказал Н.-В.

- Хоть чаю на дорогу выпей, - сказала Василькиса.

И они вошли в дом.

Н.-В. сел на диванчик и стал наблюдать, как она ходит, как наклоняется, как поворачивает голову, и понял, что ему просто не нравится то, как она это делает. И это невероятно! Но это может или нравиться, или не нравиться. Это можно терпеть. Но потом терпение может кончиться. А можно и всю жизнь терпеть. Ведь терпят же люди друг друга. Живут и терпят. Терпят и живут. Он даже не боялся, что она может как-то случайно догадаться о вчерашнем Верином присутствии здесь. "Все равно", - подумал он. Но она не догадалась. Ей все еще казалось, что все еще не конец. И в конце концов он даже остался на ночь.

- Куда ты поедешь на ночь глядя, - сказала она.

И в конце концов он даже лег с ней спать.

- Пусть это будет в последний раз, - сказала Василькиса.

И это было. Это даже было в последний раз два раза подряд. И уже глубокой ночью Василькиса почувствовала, что кто-то ходит по дому. И чтобы не будить Н.-В., она тихо встала и вышла посмотреть, кто там, и в коридоре она увидела своего ученика, который утонул прошлым летом.

- Кого ты здесь ищешь? - сказала она и почему-то не испугалась.

- Тебя, - сказал он.

И этот мальчик, еще совсем подросток, обнял ее с такой страстью, так сильно он к ней прижался, он так безумно стал ее целовать, что она совсем не сопротивлялась его ласкам, она только сказала: "Ты же утонул!" Но больше ничего он ей не дал сказать. Он целовался, почти не разжимая своих губ, просто приставляя их к ее губам, он надавливал своими губами на ее губы, так вот он странно целовался.

- Я тебя буду любить, - сказал он, - я умею.

И он неумело, как умел, любил ее. И он был немножко ниже ее, и он обнимал ее за шею, и он попадал, только когда повисал у нее на шее, а она поддерживала его за ноги, как будто он был девочкой, а она мужчиной. И обоим это очень нравилось. И она боялась только одного: что Н.-В. может проснуться и выйти на шум. Но этого не произошло.

- Я завтра приду, - сказал мальчик уже под утро, - прийти?

И она сказала: "Приходи".

А утром Василькиса крепко спала, и Н.-В. проснулся первый, и незаметно уехал, чтобы Василькиса не заметила его и не удержала. Он уехал один. Она осталась одна.

Н.-В. позвонил Снандулии, но телефон не ответил. Это было очень раннее утро. Так рано она никуда не могла уйти. И он поехал к ней. И он стал звонить в дверь. Но и дверь ему никто не открыл. Тогда он вспомнил, что у него же есть ключ. За этот последний год он им вообще ни разу не воспользовался. Всегда получалось так, что он приходил к Снандулии и она всегда была. То есть он сначала звонил по телефону, договаривался, а потом приходил. И он подумал, что вот, если бы не этот разговор, он и сейчас бы не поехал без телефонного звонка. Н.-В. вошел в квартиру, и никого в квартире не было. Соседская комната была открыта. Она была абсолютно пустая. И комната Снандулии была открыта. И когда он вошел в нее, то сразу понял, что она не только что ушла, а что ушла еще вчера. Это сразу чувствуется, если человек только что ушел - вещи в комнате как бы все еще находятся в некотором движении и волнении. Но никакого движения, никакого волнения в комнате не было. Все в полном порядке, не было даже легкого беспорядка. Но где же Снандулия? В холодильнике Н.-В. нашел яйца, сыр, суп и почему-то полбутылки водки.

И уже допивая ее, когда время близилось к супу, про который он сразу решил, что он вчерашний, Н.-В. подумал, что это не он бросил Снандулию, а она его бросила. И не он перед ней виноват, а она перед ним. Ведь это она, когда все еще было возможно, не хотела, чтобы они все время жили вместе, и он жил то у нее, то у отца. "Она никогда до конца меня не любила", - подумал он. И еще он подумал, что очень любит эту комнату, и что почти ничего не изменилось в обстановке за десять лет, с тех пор как он впервые сюда пришел с очень красивой девушкой, про которую он сразу подумал, что она будет его женой. И так все и было. И теперь Снандулии не было. И еще он подумал, что все, что он хотел сказать ей о Вере, вот в эту минуту он бы не сказал ей. Но и говорить было некому - ее не было.

И ему стало просто интересно, до какого момента можно верить обману. Потому что, как это ни странно, такие противоположные вещи, как "вера" и "обман", постоянно находятся в сочетании друг с другом, потому что обманываешь только тогда, когда тебе верят. То есть в самом обмане уже заключена вера.

И чем сильнее может быть вера, тем страшнее может быть обман. А обман без веры - это просто вранье. И Н.-В. подумал, что он не обманывал Снандулию. Она ни о чем не спрашивала, и он ничего не говорил. И он вспомнил, как она его один раз обманула. У нее был роман, и он стал допытываться с кем. "Ты его не знаешь", - сказала она. "Все равно скажи", - настаивал он. И она сказала. Оказалось, что он его знал. Не близко, но встречал. И он уже успел поверить, и тут она сказала: "Я тебя обманула, ничего не было". И тогда он поверил в то, что она обманула. Это было первый раз в жизни, и он понял, что это такое поверить обману. То есть это когда обманываешь, а потом обманываешь, что обманываешь.

Н.-В. съел суп и захотел спать. Это был хороший суп, там было много овощей и грибов, и грибы росли почти вдоль тропинки, даже не надо было никуда удаляться в лес, чтобы найти их. И на тенистой полянке сидели три волчонка с такими умными глазами, какие бывают чаще у животных, чем у людей, даже чаще бывают у собак. И Н.-В. лег между волчатами, которые были одновременно теплыми и мягкими, и пахли они как маленькие дети, так, как взрослые потом уже никогда не пахнут.

И он почувствовал, что он на земле один. Совсем. А люди, которые ходят, даже толпы народу, - это совсем не люди. И не потому, что они слишком плохие для него, низкие, или слишком хорошие, а потому, что их просто нет. Но как же нет, когда их видно и слышно? А так, по-настоящему нет, и все; то есть по-ненастоящему есть, а по-настоящему нет; они видны только как электричество, которое видно, только когда горит свет, а так его не видно. А по-настоящему есть только он, Н.-В. И то, на чем он стоит, и то, под чем он стоит, и то, что может висеть, стоять, летать, - это все есть, а все, что может думать, - этого нет. Только он один может думать, и все это он придумал. И все, что он не успел додумать, - это уродливо, поэтому есть некрасивые растения, животные, люди (как обман зрения). И среди этих волчат вдруг страшным показался ему один вопрос, на который он не знал ответа, что вот если все - все вокруг - придумал он сам, то кто же его тогда придумал?

И вот, что после этого было. У него страшно заболел живот, это была не острая боль, а такие схватки - то схватит, то отпустит, и он стал вспоминать, что где-то он про это слышал, но никак не мог вспомнить, и тут он потерял все силы и почувствовал, что у него внутри, по его кишкам, в какой-то розовой жидкости что-то движется, и его стало мутить. И тогда он встал на четвереньки, потому что это оказалась самая удобная, безболезненная поза, и тогда он почувствовал, что он рожает, хотя этого быть не могло, но это было, то есть, бешено устремляясь к прямой кишке, по его кишкам движется существо и в поисках выхода устремляется к прямой кишке в поисках света, и ему страшно захотелось увидеть это существо, и, когда оно выскочило из него, оно полетело в бездну, потому что оказалось, что, стоя на четвереньках, он стоит над бездной, и все его выгнутое туловище и голова - над бездной, только руки и ноги опираются на что-то твердое. И, родив, он не увидел, кого родил. Но как будто из него вышел тот плод, который никак не мог выйти из Василькисы.

А правда, что живешь временно, а умираешь навсегда? Или живешь навсегда, а умираешь временно? А правда, что нету правды ни во "временно", ни в "навсегда", есть правда только между "временно" и "навсегда".

А правда, когда спишь и видишь сон, то думаешь, что это на самом деле, но, когда сон слишком страшный, ты можешь проснуться, а правда, когда живешь на самом деле и жизнь слишком страшная, то ты можешь заснуть, но уже проснуться не можешь.

И то, что происходит в какой-то миг и запоминается на всю жизнь, - это совсем не то, что происходит в течение жизни и забывается, как один миг.

И Н.-В. включил футбол. Это был такой странный футбол, когда все торчали на одной половине у датчан, но датчане иногда убегали со своей половины и бегали. забивать голы немцам. И датчане забили два, а немцы ни одного. И датчане выиграли, а немцы проиграли. И датчане были счастливы, а немцы несчастны. И когда кончился футбол, то Снандулии тоже не было.

И он ушел от Снандулии в эту ночь, и она так и не узнала, что он с ней хотел расстаться в этот день.

Странно, но жизнь иногда проходит мимо, стороной, а иногда, наоборот - в жизни бывает так много жизни, что с ней не справляешься и бежишь от нее в другую сторону, туда, где кажется, что ее поменьше.

Но Н.-В. бежал туда, где ее побольше, в сторону галереи, туда действительно можно было добежать, даже не надо было ехать. Он так и думал, что Вера там будет. И так и было - она там была. Но он не думал, что там будет кто-то еще. Там еще был покупатель. Последний покупатель - последней картины. И когда Н.-В. пришел, он уже ее купил. И как раз Н.-В. успел к тому моменту, когда этот покупатель уже позвал Веру посмотреть его дом, который он успел купить, "как раз недалеко отсюда". Он, его звали Александр, хорошо разбирался в живописи и хорошо говорил по-русски, он был хороший покупатель, а Вера хорошая художница, а Н.-В. хороший антрепренер. Все втроем они были хорошие. И плохих среди них не было. И они втроем пошли смотреть дом Александра, который любил Россию от всей души, хотя и не родился в России, но он любил русский язык от всей души, и душой он был русский, а телом иностранец. Тело его было не то чтобы очень красивым, но очень большим, а наверху - маленькая головка с очень большим ртом, а внизу - маленькая бородка.

И дом, к которому они пошли, был маленький, в маленьком московском дворике, а квартира большая.

И как только Вера первая вошла в квартиру, она увидела перед собой улицу. Очаровательную, московскую, с фасадом двух-трех-этажных домов, только как будто она сама стала великаншей, а дома эти были для лилипутов: то есть стены этого коридора были так искусно оформлены, что представляли собой фасады домов. И освещение в этом коридоре - на этой улице - было таким, как будто была ночь. Горел фонарь. А вот и аптека, вот она, оказывается, где. И потом они прошли в комнату. Это был невероятный переход, когда ты сразу вдруг уменьшаешься раз в десять - потому что за коридором, в этой комнате была такая мебель, как будто предназначенная для великана. Один стул, один стол и гигантский бассейн, который, если к нему подставить лесенку, оказывался всего-навсего умывальником. И на стул надо было взбираться по лесенке, и на стол, который скорее напоминал сцену. И Александр объяснил - это была его мечта. Его прихоть, что ли. И он свою мечту осуществил - здесь в Москве, в городе, который Вера обожала, как сон, как утренний туман. Она его, правда, любила, как мечту, и не потому, что она здесь родилась, она его любила еще больше в мечте, вот если бы снести все некрасивые дома и вместо них посадить лес. Она как раз жила в некрасивом доме, и, когда она сказала о своей мечте Н.-В., он сказал ей: "Ну и где ты будешь жить? В лесу?" И она сказала: "Хотя бы и в лесу". И в этой квартире Александр просто осуществил свою простую мечту: все было в натуральную величину. Конечно, для этого потребовались деньги, но что значат деньги по сравнению с мечтой? Он себе позволил мечту и позволил себе ее материализовать, вот и все, и больше ничего. Он показал Вере, где будет висеть ее картина - между лилипутами и великанами, между коридором и комнатой, между домами и стулом. И они поцеловались - Вера с Н.-В., как только Александр отвернулся, то есть как только они поцеловались, он отвернулся. Это было на улице рядом с аптекой, но не под фонарем, а на улице не было ни души, такая вот эта была пустынная улица, они стояли у стены, и ее голова была на уровне второго этажа, и она страшно боялась раздавить каблуком автомобиль. А потом они влезли в подворотню, и там было темно, и они умещались только сидя, и они обнимались, сидя на корточках, и это было не очень удобно, но очень приятно. И, прикрыв дверь, и спустившись по лестнице, они пошли по улице, тоже почти пустынной, хотя кое-какие люди попадались, ведь это был разгар лета и было тепло, но теперь дома над головой были большими, чтобы люди могли умещаться в этих домах: стоя, сидя и лежа; и, сначала стоя на стоянке, а потом сидя в такси и уже лежа дома у Н.-В., когда Н.-В. обнимал Веру, не слишком веря тому, что все это происходит на самом деле, потому что это было слишком прекрасно, она сказала ему, что простилась навсегда с доном Жаном. И Н.-В. даже не подумал сказать ей о Василькисе, потому что это было уже все равно, он только сказал: "Теперь мы навсегда?" И она ничего не сказала.

А утром шел дождь, было пасмурно и тихо. И когда Н.-В. проснулся, Вера уже была одета. "Почему?" - сказал он, и она поняла, что он говорит об одежде.

- Я ухожу, - сказала она.

- Почему?

И она сказала: "Навсегда".

Это было так неожиданно, что сначала это до него даже не дошло, и, пока до него доходило, он смотрел на нее, как будто разглядывал ее, и он даже заметил, как она поправила прядь волос. И вдруг до него дошло. И все было бесполезно. Спрашивать "почему?", умолять, кричать, абсолютно. Он накрылся с головой одеялом, там было совсем темно, абсолютно. И темнота располагалась даже комками, такими клубами, и, когда он высунулся из-под одеяла, он подумал, что ее уже нет. И было невероятно, что все еще она стояла в комнате, на том же самом месте, и она сказала:

- А знаешь, кто тогда сидел в саду под березой?

Он не сразу понял, о чем она спрашивает, но машинально сказал: "Кто?"

И она сказала: "Крот".

И он вспомнил почти сразу ту черную глыбку, на которую они не вышли посмотреть, и кивнул, и улыбнулся. И опять натянул на себя одеяло, и теперь в каждом углу сидело по кроту, они были очень хорошенькие, эти кроты, они были сделаны из темноты и тепла под одеялом. И неизвестно, сколько прошло времени, только известно, что и в комнате уже было темно, как под одеялом, и мебель была сделана из темноты и на темном стуле сидел аГусев, тоже сделанный из темноты. "А дверь была не заперта" - ответил он на вопрос, "откуда он?" И как будто он рассказал о смерти Свя.

Как будто там в лесу стояла машина, совершенно обглоданная, как будто она была съедобная, и ее так чисто объели муравьи, но, конечно, она была несъедобная, и ее обсосали люди, и остался один скелет.

Жигули-катафалк. И как будто было раннее утро, и шел редкий дождик, и как будто было лето, и дождь замер в воздухе, и все замерло, как будто застыло. И сквозь этот дождь просвечивало солнце, и оно тоже застыло. И не было ветра. И как будто и ветерка не было. В лес въехал автомобиль, и тоже без звука, как будто он вплыл в лес. Из автомобиля вышел как будто Свя... Он с легкостью взвалил на себя доски и понес их в чащу. И чаща была все гуще и гуще, а тишина все тише и тише. И Свя шел, а лес стоял. И небо опускалось все ниже и ниже, а солнце поднималось все выше и выше. И дальше. И чем дальше Свя углублялся в лес, тем ему становилось все лучше и лучше. Его посещали мысли, и одна была проще другой, а другая еще проще. Он шел целый день, а к вечеру устал. И место, где он устал, было тем самым местом, где можно отдохнуть. И когда Свя набрался сил, он развязал доски, и стал в эти доски вколачивать гвозди, и так ловко он их вколачивал, что доски через какое-то время приняли совершенную форму, и как будто бы это был гроб, только без боковой стенки. И потом Свя... взял лопату и выкопал яму. И яма была уже в сумерках похожа на могилу, и стало темнеть. И до темноты он успел еще выкопать подземную дорожку, которая вела прямо к могиле. Он закопал сверху гроб и по подземной дорожке полез в него. И пока он полз, он как будто был еще живой, и когда он изнутри заколотил стенку гроба, он как будто был еще живой, а когда он лег и устроился удобно, он как будто умер...

Загрузка...