Для человека немалое утешение видеть, что бог не может сделать смертных бессмертными, воскресить мертвого, сделать жившего нежившим, а того, кому воздавались почести, — не получавшим их, так как он не имеет никакой власти над прошлым, кроме забвения.
— Ладно! Коротко, что произошло? Кто доложит? — сложив мясистые ладошки на животе, начал совещание Септимус. Он сидел вместе с остальными за большим круглым столом своего кабинета, но в отличие от других не на вращающемся стуле с колесиками, а в огромном мягком кресле, в котором только и могла поместиться его необъятная фигура.
— Я попробую, — откашлялся молодой сотрудник по имени Карел.
Стол, крышка которого представляла собой сплошную плазменную панель, тускло помигивал информационными окнами, таблицами и графиками. Карел, инженер по перемещениям материальных объектов во времени, пробежал пальцами по сенсорам, вызвав нужные данные, и, кхекнув еще пару раз, начал.
— В результате сбоя программы, господин президент, утеряно шесть объектов. Книги. Монография некоего Уильяма Шнайдера «История взлета и падения Третьего рейха». Фундаментальный труд, написанный американским историком вскоре после Второй мировой войны. Одно из первых изданий 1960 года, напечатанное тогда в Шести томах.
— Ну-ну, дальше, — нетерпеливо постучал карандашом президент академии. — Куда утеряно? Зачем утеряно?
— Эти книги были заявлены двадцать четвертым отделом, работающим по диктатурам двадцатого века. Их копии предполагалось хронопортировать к нам из 1962 года.
— Для чего? Что, не осталось оригинальных экземпляров?
— Да нет, их даже полным-полно. И бумажных, и электронных. Насколько я знаю, историков заинтересовала не сама книга, а пометки на полях одного из томов, сделанные не то очевидцем описываемых событий, не то кем-то там еще. Они якобы кардинально что-то меняют в исторической традиции.
— Ладно, с историками разберемся. Что еще?
Карел ослабил узел галстука и после глубокого вздоха (или выдоха) почти шепотом произнес:
— Объект попал в прошлое.
— Что? Говорите громче.
— Объект, вернее его копия, оказался в той же самой точке пространства, но хронопортировался на девятнадцать лет в прошлое, — громко, на этот раз почти отчеканил Карел.
— Это я уже понял. Точнее. Время!
— Второе февраля 1943 года, восемнадцать часов сорок четыре минуты пополудни по местному времени.
— По местному, это по какому? — язвительно спросил Септимус.
— По мюнхенскому. Оно же берлинское. Объект попал, вернее, остался там же в Мюнхене, провалившись в февраль сорок третьего.
Наступило тягостное молчание. Все уткнулись в помигивающие панели перед собой. Только Карел сидел прямо и смотрел на президента академии. Ему уже нечего было терять.
— Та-а-ак, — протянул Септимус. — Попали, что называется, в самое яблочко. Не кулинарную книгу, не сказки братьев Гримм или, скажем, липовый отчет вашего отдела за прошлый год, а именно этого Шнайдера. Да еще не куда-нибудь, а в Мюнхен в середину войны! Это что, нарочно?
Септимус, кряхтя, стал выбираться из кресла. Эта операция заняла секунд тридцать, в течение которых тишину нарушало только его кряхтение да нервное покашливание кого-то из присутствующих. Как всегда, на президенте был старомодный костюм неизменного черного цвета, белая рубашка и тоненький галстук, узел которого никто никогда не видел. Этот узел, как и ворот рубашки, всегда был скрыт нижним ярусом тройного подбородка. «Интересно, — думал Карел, — как он надевает галстук? Ему определенно должен кто-нибудь помогать».
Септимус подошел к огромной настенной панели с изображением заката в горах и вывел на нее карту мира. Отыскав Европу, президент развернул ее на всю стену, после чего так же увеличил карту Германии.
Он стал разглядывать ее, проводя мясистыми пальцами по Саксонии, постепенно смещаясь к западу в сторону Берлина.
— Это там, в самом низу, — подсказал кто-то из-за стола.
Септимус отмахнулся от подсказчика, однако изображение медленно поползло вверх. Когда юг Баварии поднялся на уровень его головы, он увидел мигающую надпись «Мюнхен»: кто-то из сотрудников уже набрал ее на своем пульте, чтобы высветить.
— Ага, — хмыкнул Септимус и ткнул пальцем в точку возле надписи.
На панели плавно появилось новое изображение — план большого города с круглым, ярко выраженным историческим центром.
— Ну, и где это?
— Регерштрассе, дом 8.
К карте подошел Карел и показал место.
— Сегодня мне обещали старый план Мюнхена, — добавил он, — примерно тридцатых годов. Но и на этом центр во многом соответствует тому времени.
— Ладно, нечего тут разглядывать. — Септимус, отвернувшись от карты, направился к столу. — Надо исправлять ошибку, и как можно скорее. Не ровен час обо всем этом прознают в Научном Комитете. У вас есть план действий? Какие вы наметили первоочередные мероприятия?
— Я сразу распорядился готовить зонд, господин президент. Но нужна ваша виза.
— А на кого спишем расходы? На историков из двадцать четвертого или на вашу группу?
Карел подкатил под Септимуса громадное кресло и остался стоять рядом.
— Двадцать четвертый не виноват, господин президент. Они только сделали заявку…
— Ладно, где подписать?
— Вот здесь.
На участке стола перед картофелеобразным носом Септимуса появилось изображение официального бланка. Он черкнул карандашом в указанной Карелом графе, и бланк тут же исчез.
— Когда будет готов зонд?
— Завтра утром. Мы пошлем его в ту же временную точку и просканируем ситуацию.
— Не забывайте, что сразу после запуска зонда вам предстоит работа в режиме реального времени, — проворчал Септимус и дал понять всем, что совещание окончено. — Марк! — крикнул он в сторону двери своему секретарю. — Историков ко мне.
Старик медленно пробирался к уцелевшему лестничному маршу, запримеченному им еще накануне. Он увидел его сквозь пролом в торцовой стене дома и теперь надеялся, что эти ступени приведут его в комнаты с сохранившимися междуэтажными перекрытиями. Тогда есть надежда, что удастся чем-нибудь поживиться
Уже час, как полностью стемнело. Моросивший весь день дождь перестал. Осторожно переступая через битые кирпичи, обходя крупные обломки стен, листы кровельного железа и вздыбленные полуобгоревшие доски, старик продвигался к своей цели. На нем было длинное, доходившее чуть ли не до ботинок, черное пальто и армейское горное кепи без нашивок. Отвороты кепи были опущены, защищая уши старика от холодного, сырого февральского ветра. Висевшая на левом боку большая холщовая сумка, широкая лямка которой пересекала грудь и спину от правого плеча, а также зеленая нарукавная повязка с черным орлом и надписью «Deutsche Reichspost» придавали его облику вид почтового служащего из вспомогательного состава. Это, впрочем, соответствовало действительности, правда, во внеслужебное время повязку носить не полагалось. В левой руке старика была трость, в правой — армейский фонарик, который он включал на короткое время лишь при необходимости, экономя энергию батареи.
Наконец сутулая фигура достигла подножия лестницы, ведущей только до площадки второго этажа. На верхние этажи этого некогда четырехэтажного дома пути не было. Да и самих этажей тоже. Лестничный марш, до середины засыпанный обломками, далее был почти свободен. Вероятно, его расчистили спасатели две недели назад, когда еще искали уцелевших.
Старик отдышался и стал медленно подниматься наверх, протискиваясь между стеной и скрученными в замысловатую загогулину железными прутьями перил. Конечно, здесь уже могли побывать и другие — не он один бродил нынче по развалинам, — тогда шансы на добычу резко уменьшались. Вот если бы ему еще раз повезло, как полтора месяца назад в январе, на Бременштрассе! Он нашел золотые карманные часы с цепочкой. На их крышке был выштампован девиз королевского дома Саксонии: «PROVIDENTIA E MEMOR»[1] — а на внутренней стороне выгравировано имя некоего фон Рюделя. И что самое удивительное — часы шли! Старик хотел было сразу продать их, но потом решил оставить на черный день. А может, что-то другое, высшее и трудно облекаемое в привычные слова, остановило его. Этот брегет наверняка принадлежал какому-нибудь старому аристократу или его потомку. Их владелец, вероятно, погиб под обломками своего дома, и часы, которые чудом уцелели и были живы, возможно, единственное, что осталось от целой семьи. Нет, отдавать их в руки старьевщика или перекупщика черного рынка он подождет. Уж не так плохи его дела.
В другой раз ему удалось обнаружить зажатый между обломками стен кухонный комод. Два дня, а точнее, две ночи он провозился с этим кладом, пока смог добраться до него и взломать боковую стенку. Еще два дня он перетаскивал содержимое ящиков, стараясь не попасться на глаза полицейскому патрулю или какому-нибудь рьяному внештатному сотруднику противопожарной или противовоздушной службы. Среди этих последних, кто сам не брезговал прикарманить что-нибудь ценное, попадались на редкость неприятные типы. Они могли запросто обвинить старика в мародерстве и отвести в участок. А это грозило ему, помимо прочего, потерей места на почте, где он подрабатывал по нескольку часов через день сортировщиком писем. Но все обошлось. Два десятка банок консервов, несколько мешочков с крупами, соль и кое-какая столовая утварь перекочевали в комнату старика в квартире на углу Карлштрассе и Майзерштрассе возле Бенедиктинского монастыря.
Увы, больше удач, подобных этим двум, не было. Приходилось довольствоваться гораздо более скромными находками, среди которых особенно ценились консервы и лекарства. Попадались книги, чаще всего испорченные если не огнем, то водой. Однажды он нашел бронзовый бюстик фюрера. Несколько раз натыкался на его фотографии в сломанных рамках с разбитыми стеклами. На них, впрочем, он не обращал никакого внимания, бесцеремонно отшвыривая тростью.
Достигнув верхней ступени, старик опасливо ступил на лестничную площадку и, убедившись, что опора тверда, направил луч фонарика в дверной проем в стене направо. То, что он увидел, можно было предположить заранее: хотя пол и не провалился, но все помещение было завалено обгорелыми остатками верхних перекрытий и крыши. Уходившие вверх стены местами обрушились наружу, но все остальное упало именно сюда, так что не могло быть и речи о том, чтобы пройти дальше. Правда, наметанный взгляд старика отметил в неверном свете фонарика, что обои на стенах не обгорели. Стало быть, здесь пожара не было. Скорее всего обрушение произошло уже после того, как пожарные погасили пламя на двух верхних этажах. В этом случае содержимое комнат второго этажа могло сохраниться. Вот только как до него добраться?
Заметив небольшой свободный промежуток возле стены, старик решил рискнуть. Он протиснулся немного вперед. Потом еще. Уперевшись в большой кусок кирпичной кладки, отвалившийся от внутренней стены, он уже собирался было повернуть обратно, как вдруг заметил, что под ним есть свободное пространство. По опыту старик знал, что именно в таких пещерах могли сохраниться не тронутые людьми и непогодой предметы. Он посветил в щель фонариком, затем взял трость за нижний конец и стал шарить ее загнутой рукояткой в узком пространстве между полом и упавшей стеной.
Первым, что ему удалось вытащить, были обломки венского стула, битые стекла и какие-то бумаги. Но вот появился краешек книги. Старик нагнулся и поднял небольшой томик в темно-синем переплете. Он осветил его слабеющим лучом фонарика и отер ладонью. Не считая цементной пыли, которая, впрочем, легко счищалась с гладкой обложки, книга была в превосходном состоянии. Старик прочел название и некоторое время о чем-то размышлял. Потом хмыкнул, отложил ее в сторону и продолжил шурудить палкой, хрустя битым стеклом. Через несколько минут ему удалось вытащить еще несколько точно таких же книг. В каждой насчитывалось не более трехсот страниц, и, несмотря на дожди, от которых все вокруг было мокрым, они даже не отсырели. Бумага не пошла волнами. Только несколько царапин на обложках.
Старик пристегнул к верхним пуговицам пальто свой фонарик, передвинул сумку на живот, вытащил оттуда что-то вроде носового платка и обтер им все томики. Затем он положил их в сумку, взял трость и стал выбираться назад. Минут через пятнадцать он вышел на расчищенную тропу и скоро оказался у искореженного остова трамвая. Здесь он остановился и прислушался.
Трамвай служил старику одним из ориентиров в этом районе. До поры до времени он был его базовым лагерем, из которого старик, словно альпинист, отправлялся на восхождения и куда он возвращался с добычей или без. До поры до времени потому, что в конце концов его уберут, расширив проезд и утилизировав несколько тонн так необходимого сейчас железа.
Почему старик ходил в развалины, он не мог бы объяснить. Небольшая пенсия и работа на почте по нечетным дням давали ему достаточно средств к скромному существованию. По нынешним временам он жил даже сносно. Таких теперь были миллионы. И тем не менее он раз или два в неделю отправлялся поздним вечером, невзирая на непогоду, в развалины и радовался каждой, даже никчемной находке так, словно от нее зависела жизнь.
Прислонив к трамваю свою трость, старик отстегнул от пуговиц пальто фонарик и спрятал его в сумку. Этот фонарик он тоже нашел несколько месяцев назад, но в другом месте. Возможно, его потерял кто-то из спасателей или из команды ТЕНО.[2] Оливково-зеленая краска облупилась во многих местах, но все остальное было невредимо. Три ползунка для перемещения светофильтров, стекло рассеивателя, выключатель и даже кожаный хлястик с прорезями для пристегивания фонарика к пуговицам кителя или шинели.
Он снова огляделся и прислушался. Предстояло пройти еще метров двести, чтобы выйти из запретной зоны в город. В город, потому что такие места, где в ночное небо вздымались остатки стен с просвечивающими насквозь проемами окон, городу уже не принадлежали. Их обносили запрещающими надписями и вычеркивали из муниципальной инфраструктуры. Речь о каких-либо восстановительных работах давно уже не шла. Словно пораженный гангреной, город постепенно отмирал, покрываясь трупными пятнами. Они расползались все шире, захватывая все новые участки живой городской ткани. Когда выветривался едкий дым зажигательных смесей, оставался неприятный запах горелого дерева, мокрого тряпья и гниющего мусора. Казалось, сама земля умирала в этих местах и разлагалась, источая тлетворный запах неживой плоти. И только через многие месяцы выросшая на руинах трава снова возвращала изуродованную землю к некоему подобию жизни, но уже без людей.
Никого не повстречав, старик прошел мимо большого автокрана с тяжелой чугунной гирей, подвешенной к длинной стреле вместо крюка. Днем этот кран двигался вдоль расчищаемых проездов, обрушивая опасные участки стен. Пара экскаваторов ползла следом, разгребая обломки. В глубь развалины эта похоронная команда не углублялась.
Скелет черной стрелы с подвешенной гирей, причудливые очертания стен, такие же черные на фоне чуть более светлого неба — вот что ныне представляла собой когда-то шумная и освещенная в такую позднюю пору Регерштрассе, единственным пешеходом которой теперь был старик.
— Докладывайте.
Септимус и Карел на этот раз были вдвоем. Тот же кабинет. На огромной настенной панели тихо журчал ручей и слышалось жужжание шмеля — президент академии не любил пальм и всякой экзотики с девицами, предпочитая тихие безлюдные уголки северной природы.
— Как прошел запуск зонда?
— Прекрасно! Погрешность меньше десяти секунд.
— В какую сторону?
— В минус.
— ?
— Мы будем получать информацию о событиях чуть раньше, — пояснил Карел. — Но главная новость не в этом.
Септимус уже заметил едва скрываемое волнение своего ведущего инженера по хронопортации.
— Второго февраля 1943 года в 23.34 по местному времени Мюнхен подвергся налету английской авиации. Другими словами, через несколько часов после попадания туда утерянного объекта на город сбросили что-то около пятисот тонн бомб и зажигалок. Но самое главное, — голос Карела стал чуть ли не торжественным, — дом номер восемь на Регерштрассе — тот самый — полностью разрушен!
— Ну и что? — вяло поинтересовался Септимус.
— Объект завален сотнями тонн кирпича. Его начнут раскапывать не раньше лета сорок пятого!
— Что там происходит сейчас? И перестаньте называть книги объектом. Говорите просто — «книги».
— В данный момент, — Карел посмотрел на часы, — там утро третьего февраля. Еще тушат пожары и скоро начнут работать спасатели. Если в ближайшие день-два они не наткнутся на объе… на книги, то можно считать, что они, эти книги, уже не засветятся. К сорок пятому году содержащаяся на их страницах информация потеряет 99 % актуальности.
В это время дверь кабинета отворилась, и секретарь Септимуса сообщил, что пришел профессор Гараман из двадцать четвертого отдела. Со срочным, по его словам, делом.
— Это кстати. Пусть заходит.
В дверях, оттолкнув секретаря, появился сухой запыхавшийся старикан в желтой майке и розовых джинсах.
— Прошу прощения за внешний вид, но я прямо из дома.
— Что случилось, Гараман? На вас лица нет.
Септимус достал откуда-то из-под столешницы стакан, наполненный пузырящейся водой, и поставил перед пришедшим.
— Второго февраля, а также третьего, четвертого, пятого и так далее до двадцатых чисел на Мюнхен не упало ни одной бомбы! Того, что передает ваш зонд, молодой человек, — старикан посмотрел на Карела, — на самом деле не происходило. Вы понимаете, что это означает?
Он отпил из стакана и поочередно переводил взгляд то на инженера, то на президента. Повисла тревожная пауза. Новость сулила неприятности для всей академии.
— Давайте-ка поподробнее, — прервал молчание Септимус.
Гараман достал из штанов записную книжку и пощелкал кнопками.
— Вот, — потряс он пластмассовой коробочкой, — мне передали из архива час назад. Это хронология налетов на Мюнхен. Конечно, не всеобъемлющая, но тем не менее. Вечером второго февраля Британские Королевские ВВС работали по Дюссельдорфу. Правда, Мюнхен и еще Кассель были в тот день в списке возможных целей, но их очередь тогда не пришла по метеоусловиям.
— Стоп! — Септимус повернулся к Карелу. — А по вашим данным что выходит?
— Почти все то же самое, что нам рассказал уважаемый профессор. Но мы не только ознакомились с архивами, а еще просканировали переговоры с экипажами и расшифровали донесения метеорологов, в том числе подчиненных Адмиралтейству. Триста «ланкастеров» стартовали в 20.30 по лондонскому и взяли курс на Дюссельдорф. Но когда до цели оставалось полчаса лету, пришло сообщение о туче, неожиданно накрывшей город. Тут же последовал приказ идти на Южную Баварию, что они и сделали. И еще. Здание на Регерштрассе, 8, которое мы считали уцелевшим до самого конца войны и где в шестьдесят втором лежал известный вам шеститомник, оказывается, было заново отстроено в сорок девятом! Нас сбило с толку то обстоятельство, что дом восстановили с сохранением первоначального стиля. Как, впрочем, и всю улицу за некоторыми исключениями. Так что все похоже на правду.
— Так может, вы, вернее ваши сотрудники, что-то напутали, Гараман? И на самом деле все было, как говорит инженер? — спросил Септимус старикана.
— Не знаю, не знаю. Проверю, — пробурчал тот.
— Вот-вот. Проверьте. И вообще, хватит лазить по квартирам и музеям в закоулках прошлого и таскать оттуда предметы. Пользуйтесь информационными зондами, как все. Это же самый щадящий метод исследования.
— Мы, господин президент, действуем в строгом соответствии с законом и инструкциями. Вам прекрасно известно, что никаких объектов из прошлого мы не таскаем, а только создаем их точные копии в нашем времени. Что касается конкретно Шнайдера, то могу дать справку… — Гараман снова пощелкал кнопками своей записной книжки. — Вот, смотрите сами: все шесть книг сгорели в пожаре в 1963 году. Данные взяты из дневника одного из обитателей той квартиры. Так что мы хотели вытащить их буквально из огня.
— Ладно, ладно. — Септимус побарабанил толстыми пальчиками по столу. — Скажите-ка лучше, чем вас так заинтересовал этот экземпляр «Взлета и падения»?
Старикан щелкнул своей книжкой и засунул ее обратно в карман штанов.
— Там в одном месте есть интересные, не исключено, что даже сенсационные ремарки.
— Кто же автор?
— Пока точно не известно, но записи сделаны по-русски на страницах шестого тома. Вернее, они сделаны знаками русской стенографии. Но это не суть важно. Важно то, что их публикация может наделать много шума и перевернуть кое-какие устоявшиеся исторические факты с ног на голову. Но по вине техников, — Гараман недобро посмотрел на Карела, — боюсь, мы упустили этот шанс.
— Вы можете мне объяснить, Карел, — спросил Септимус инженера по перемещениям во времени, когда профессор Гараман удалился, — почему историкам доставляет наибольшее удовольствие именно переворачивание фактов с ног на голову? Не уточнение, а низвержение… Что?.. Не можете? Тогда ступайте работайте.
Когда Карел поднялся из-за стола и уже собирался уходить, Септимус привлек его внимание жестом руки.
— Да, и вот еще что, — он понизил голос, — постарайтесь при случае узнать, кто из русских имел отношение к этим книгам.
Ne utile quidern est scire, quid futururn sit.[3]
Профессор Вангер отложил газету и протянул руку к выключателю, надеясь наконец уснуть, когда раздался звонок в дверь. Он замер и посмотрел на часы. Кому он мог понадобиться в час ночи?
Осторожно, чтобы не разбудить жену, Вангер выбрался из-под одеяла и накинул халат. По пути в прихожую он поднял трубку телефона и убедился, что тот работает.
— Эрих? Что случилось? Ты знаешь, который теперь час?
Он оглядел испачканное пальто старика с сумкой через плечо, стоявшего у дверей его квартиры.
— Извини, Готфрид, я принес тебе книги.
— Какие книги? Я что, заказывал тебе книги и при этом просил принести мне их непременно в час ночи?
— Я шел мимо… Они должны тебя заинтересовать.
Старик уже вынимал из своей сумки аккуратный томик в темно-синем переплете с тиснением на обложке. Тот, кого он назвал Готфридом, вздохнул и, посторонившись, жестом предложил гостю войти. В конце концов, он ведь еще не спал.
Профессор прикрыл дверь, взял протянутую ему книгу и включил дополнительный свет. Очки остались на прикроватной тумбочке, и пришлось вытянуть руку, чтобы рассмотреть обложку. На ней значилось имя автора: «William Shnider».
— Уильям Шнайдер, — прочел вслух профессор, — англичанин, что ли? Где ты ее раздобыл?
В это время старик, которого звали Эрих, достал из сумки еще несколько томиков некоего Шнайдера и протянул их профессору.
— Боже мой, это еще что? — Вангер повертел книги в руках и еще раз оглядел пальто старика. — Ты опять ходил в развалины? Смотри, Эрих, нарвешься когда-нибудь на неприятности. Тебя или задавит упавшей стеной, или загрызут бродячие собаки.
Он снова вытянул руку и прищурился.
— Черт, да они еще и на английском языке! — воскликнул Вангер. — «The history of the rise and fall of the Third Reich», — прочел он по-английски, при этом его произношение оставляло желать много лучшего. — История подъема… нет… скорее уж взлета и… падения Третьего рейха. Что за ерунда? Ты сам-то читал, что здесь написано?
Вангер посмотрел в красные, слегка слезящиеся от света глаза старика, но тот только улыбнулся. «А ведь он понимает по-английски, — подумал профессор, — очень хорошо понимает, гораздо лучше, чем я. Заболел он, что ли?»
— Эрих, ты что, болеешь?
— Нет, просто чувствую себя неважно. Это интересные книги, Готфрид. Очень интересные.
— Да? Откуда ты знаешь?
— Ты должен их посмотреть.
— Где же ты их все-таки взял?
— Нашел на Регерштрассе, в разрушенном доме. Там они пропали бы.
Профессор снова повертел книги в руках: пять томов под одним названием. Солидная работа, если только все это не какой-нибудь трюк. Нет, если он действительно нашел книги на Регерштрассе, то это очень необычная находка. Недели две назад над Мюнхеном разгрузилось сотни три «ланкастеров». «Уж не с них ли сбросили этого Шнайдера вместо бомбы по ошибке», — усмехнулся про себя Вангер.
Он пролистнул страницы, убедившись в их полной сохранности, положил книги на полку у зеркала и еще раз внимательно оглядел старика.
— Пройдешь? Могу предложить кофе.
— Нет-нет, Я и так… Пойду…
— Вот что, Эрих, — профессор придержал взявшегося уже за ручку двери старика, — приходи-ка в это воскресенье к нам. Придешь?
Старик кивнул, поблагодарил, пробормотал что-то вроде «спокойной ночи» и вышел на площадку. Вангер, прикрыв дверь, еще некоторое время прислушивался к его шаркающим удаляющимся шагам. Затем он покачал головой, запер замок, выключил свет и отправился спать. Вернее, он отправился в спальню с твердым намерением лечь и уснуть, хотя прекрасно понимал, что как раз теперь это ему вряд ли удастся.
— Кто это был? — встревоженно спросила жена.
— Эрих.
— Почему-то я так и подумала. Что ему было нужно?
— Принес несколько книжек. Говорит, нашел где-то на разрушенной недавно Регерштрассе. Слушай, может, он того, заболел?
— Ты хочешь сказать, тронулся?
— Ладно, спи.
Профессор выключил свет.
Готфрид Вангер, профессор Мюнхенского университета, преподавал историю. Пожалуй, ту, самую безобидную ее часть, которая не должна была бы подвергнуться особому пересмотру в связи с требованиями нового режима. Но это только так казалось.
Он читал лекции по истории Рима. И здесь с наступлением тридцать третьего года пришлось сместить многие акценты. В основном это касалось, конечно же, евреев вообще и Иудейских войн в частности. Многие другие события рекомендовалось не акцентировать, а о некоторых вообще не упоминать. Если, к примеру, фигура Юлия Цезаря в целом вполне вписывалась в концепцию современной имперской историографии, то относительно некоторых обстоятельств конца его жизни не было выработано единого мнения. На лекциях их следовало касаться вскользь, не особенно задерживаясь на подробностях.
Упоминания же древних историков о германцах и викингах потребовали значительных исправлений. Впрочем, они начались задолго до 30 января. Так, еще Гвидо фон Лист установил, что в описании Тацитом германских племен есть грубые принципиальные ошибки. К примеру, то, что римский историк в своем труде «Германия» описал как три различных племени — суть касты крестьян, жрецов и воинов единого сообщества.[4]
Подобные поправки и исправления, означавшие зачастую полное отрицание традиционных исторических воззрений, начали свое наступление со всех сторон еще на стыке веков и особенно после проигранной войны в двадцатые годы. Их главным генератором стало небывалое оживление движения пангерманизма. Оно отметало объявленные лживыми хроники римлян и греков, принижавших историческое значение германских племен. Вена, духовный центр движения, названная Гитлером в бытность свою безвестным австрийским художником городом «расовой нечистоплотности», буквально исторгала из себя борцов за восстановление исторической истины. Они объединялись в союзы и ферейны, издавали журналы и книги и даже создавали новые рыцарские ордена, для чего приобретали живописные замки, разрабатывали соответствующие обряды и внутреннюю иерархию. Концентратором их идей стала возрожденная арийская философия, призвавшая из мрака забвения тени легендарных королей и языческих богов.
Началась борьба легенд с историей.
Еще немного, и на немецких картах мира проступят очертания Атлантиды, Гипербореи или острова Туле — прародины божественной «олимпийской» расы, основавшей все великие империи и государства от Вавилона и Индии до древней Ирландии и Британии.
Все это преследовало одну большую цель — доказать, что весь ход человеческой истории есть борьба истинного человека, выкованного германским богом Кристом в суровом Приполярье, с жалким, но многочисленным и коварным подобием людей, неизвестно по какой причине возникшим и расплодившимся в других регионах планеты.
«О Юпитер, позволь немцам понять свою силу, и они станут не людьми, но богами!» Это высказывание Джордано Бруно пангерманисты начертали на немецких щитах в августе 1914 года. Поражение в войне было использовано во благо пангерманизма: только пройдя через эпицентр катастрофы, можно достичь «золотого века» нации.
И все же Вангеру повезло гораздо больше, нежели некоторым из его коллег. Суровый период семи царей, славные железные века республики и последовавшие затем четыре века блистательной, но обреченной на упадок Западной империи в основном преподносились студентам в соответствии со сложившейся исторической традицией. Победы древних римлян не раздражали вождей Третьего Германского рейха. В чем-то они даже служили им примером. Главное — постоянно напоминать слушателям, что движущей силой всех этих побед была нордическая кровь гиперборейцев, а ее постепенное разбавление кровью низших племен как раз и явилось основной причиной загнивания и распада.
Что касается истории раннего Средневековья, то на ее страницы вторглись полулегендарные германские вожди, мистерия Грааля, царствование короля Артура, которое стало выражать парадигму сакральной королевской власти. При этом Англия как бы растворилась в некоем тумане, и Артур представлялся одним из главных нордических королей Европы наряду с Фридрихом Великим или Шарлеманем. Это вторжение чаще всего не было прямой интервенцией в официальные учебники, походя более на их осаду новой ариософской литературой, арманистическими журналами, оккультными ритуалами, пустившими наиболее глубокие корни в «черном ордене» СС и внедряемыми в молодежных организациях.
И, наконец, позднее Средневековье, новая и новейшая истории.
Изменения в изложении этих курсов опирались на другие принципы. По понятным причинам легенды в этом случае оказались неуместными. Приходилось считаться со всем известными фактами, поэтому в ход пошло смещение акцентов и трактовка событий таким образом, чтобы весь мир за редким исключением представлялся либо враждебным по отношению к Германии, либо недостойным внимания ее народа. Достижения других стран и наций в области науки, культуры и искусства всячески принижались, искажаясь порой до полного абсурда. Новейшая же история самой Германии была написана заново. Многие старые книги, в которых отыскивалась хоть одна неугодная режиму мысль или авторов которых не устраивал режим по национальной принадлежности, еще десятого мая 1933 года полетели в костры, вспыхнувшие тогда на университетских площадях некоторых крупных городов. Тогда это называлось «очищением от скверны», К тем же трудам мыслителей прошлого, на которые нацисты не посмели посягнуть в силу их общемирового признания, они настоятельно рекомендовали относиться с «научных позиций национал-социализма», пропускать их через призму расовой философии. В них следовало отделять зерна от плевел, еврейскую науку от науки истинной, арийской. В числе таких трудов оказалась и «История заката и падения Римской империи», написанная англичанином Эдуардом Гиббоном еще в XVIII веке. И сейчас все семь пухлых томов «Заката и падения» поблескивали потускневшим золотом корешков на одной из книжных полок в кабинете профессора Вангера.
Как историк Вангер воспринимал все эти новые веяния? Безусловно, болезненно. Мало того, что лидеры пангерманизма пытались подменить реальную историю легендами и преданиями предков, которые, конечно, следовало изучать, но на кафедрах индогерманистики, фольклора, культуры и филологии, а уж никак не на исторических кафедрах уважающих себя университетов. Но они еще и откровенно фантазировали! Доходило до полного абсурда. Взять хоть престарелого Карла Вилигута, жившего одно время в Мюнхене. Вангеру довелось с ним встречаться, когда тот приходил со своими бреднями к ним в университет. Этот ученый определил начало истории германцев аж с 228-го тысячелетия до новой эры! Свою же родословную он вел с 78-го тысячелетия, причем его предки так и назывались — вилиготами. Откуда он все это узнал? Да очень просто — Карл Мария Вилигут обладал исключительной родовой памятью! Той самой, о которой постоянно твердил Гиммлер и которая якобы передается с самой кровью.
Профессор Вангер не знал, что этот почти уже семидесятилетний пройдоха, лечившийся в двадцатые годы в психиатрической лечебнице, уехав в тридцать пятом в Берлин, очаровал рейхсфюрера, был им принят в СС, зачислен в штат Аненербе (где, несмотря ни на что, все его считали шарлатаном) и скоро дослужился до чина бригаденфюрера.
Шнайдер, Шнайдер…
Вангер несколько раз повторил про себя имя с темно-синих обложек, пытаясь припомнить, не встречалось ли оно ему прежде. Но нет, память, на которую он в общем-то никогда не жаловался, отказывалась выдать эту достаточно распространенную фамилию. Странно, он хоть и был романологом, но всегда следил за новыми крупными монографиями в области общемировой истории. А тут такая работа, никак не меньше полутора тысяч страниц. Нет, что-то здесь не так. Да и название… Тоже мне, новый Эдуард Гиббон выискался. «Взлет и падение». Надо же. И при чем здесь падение? Взлет был, это верно. Да еще какой! К осени сорокового года вдруг оказалось, что чуть ли не вся Европа лежит у их ног. И падение будет. Не растянутое на десятилетия по образцу Западной Римской империи, а страшное и стремительное. Но оно только еще будет. И никто не возьмется предсказать, когда именно. Потому и не так страшно.
Профессор понимал, что грядущий конец империи так же неотвратим, как и смерть каждого отдельного человека. Но поскольку дата его неизвестна, как неизвестна дата собственной смерти, то и нет той обреченности. Сообщи человеку, что он умрет через восемь лет, два месяца и четыре дня, и ты приговоришь его как осужденного на казнь. Он станет без конца отсчитывать оставшиеся дни, потеряет радость жизни, изменятся его взгляды и привычки. Он станет другим. Он уже будет не жить, а доживать. Какой-нибудь больной старик, понимающий, что ему судьбой отведено гораздо меньше, но не угнетенный известием о роковой дате, будет счастливее его. Воистину, если Смерть милосердна, она должна приходить внезапно, накрыв голову и лицо своим черным капюшоном. Нет, что-что, а знать свою последнюю, точную и неотвратимую дату он, Готфрид Вангер, не хотел бы ни за что на свете.
«Несомненно, этот английский писака применил здесь слово „падение“ в пророческом, нравственном или каком-то ином смысле, — размышлял Вангер. — С них станется, с этих англичан. Всю мировую историю переписывают на свой лад. И что обидно — настаивают-таки на своем. Взять хоть известное теперь всему миру имя маленькой бельгийской деревушки Ватерлоо, давшей до прихоти небезызвестного британского герцога, английских газетчиков и историков название одному из великих сражений. Французы нарекли эту битву сражением при Мон-Сен-Жане и по-своему были правы, целый день, преодолевая большой овраг, они атаковали плато Мон-Сен-Жан, и у его подножия окончательно пали их золотые орлы и надежды. Пруссаки, то есть мы, немцы, назвали те события битвой при Бель-Альянсе в честь одноименной деревушки на плато с таким же названием, которую солдаты Блюхера взяли штурмом раз шесть, а отдали только пять. Но откуда взялось словосочетание „битва при Ватерлоо“? Не было там никакого Ватерлоо. Вернее, такая деревушка, конечно, существовала, но километрах в четырех позади позиций Веллингтона. А по тем временам это немало. До нее тогда не долетело ни одно ядро. Просто-напросто герцог, заночевавший после победы в этой деревне, на следующий день написал там отчет о сражении для короля и парламента. И приписал внизу дату и место: „18 сентября 1815 года, Ватерлоо“. Но это было место написания письма, а не самой битвы! Доставленное в Англию послание было подхвачено газетами, а вслед за ними и историками. Так что несколько десятилетий сражение между Северной французской армией, Нижнерейнской прусской и многоязычным сбродом, собранным под знаменами Веллингтона, имело три разных названия. В итоге победил именно ошибочный вариант. К середине того века все знали уже только о Ватерлоо, а Мон-Сен-Жан и Бель-Альянс стали пустым звуком…
А величайшая морская битва в проливе Скагеррак, ставшая по их же прихоти Ютландским сражением? А…
Да что говорить. Шустрые ребята, эти английские историки. Вот уже их многотомные труды отыскиваются в наших развалинах. Как все-таки там оказался этот Шнайдер?»
Поняв, что окончательно разошелся, и потеряв остатки надежды на сон, профессор тихонько встал, снова накинул халат и поплелся в кабинет. Он некоторое время осматривал свое букинистическое приобретение и скоро сделал два неожиданных открытия. Во-первых, это было сочинение в шести, а вовсе не в пяти томах. Недоставало самого последнего и, несомненно, самого интересного тома. Судя по всему, в нем-то и должно было описываться пресловутое падение. Вторым открытием оказалась и вовсе какая-то чертовщина: на титульном листе каждого тома и в конце на странице со списком редакторов, телефонов и прочих реквизитов он прочитал: «London, 1960». Эти четыре цифры на целую минуту парализовали взгляд профессора. «Они что, хотят сказать, что издали это в…» Вангер вдруг рассмеялся. Ну, ребята, вы даете! Сбрасывать взамен листовок многотомные сочинения, да еще посланные якобы из будущего. Вот это размах! Да, но почему же по-английски? Потрудились бы сначала перевести.
Он сознавал, что его веселье наигранно. Когда не понимаешь, что происходит, остается ерничать, чтобы не выглядеть дураком.
Вангер достал из шкафчика возле кресла бутылку с остатками какого-то ликера, еще раз усмехнулся и наполнил стакан на треть. Когда мозг отреагировал на пришедший вместе с кровью алкоголь, махнул рукой и стал шарить в нижних ящиках письменного стола в поисках припрятанной там пачки сигарет. Выпитое привело его в еще большее возбуждение, чувства обострились, мысль заработала гораздо энергичнее. Он расхаживал по кабинету, дымил сухой, как порох, английской сигаретой из турецкого табака и намечал план действий.
Выпив еще, профессор уселся в кресло и принялся тщательно рассматривать один из томов.
Высокая печать, гарнитура, вероятно, «таймс», бумага белая, несомненно очень высокого качества. В рейхе сейчас такой не сыщешь, разве что в придворных изданиях да в канцеляриях гауляйтеров. Блок прошит и склеен качественно. В общем, обычная, хорошо изданная книга.
Он попробовал читать в разных местах, впервые в жизни остро пожалев, что владеет английским языком на уровне хорошего студента-второкурсника, не более. Вот если бы здесь сейчас был Мартин…
Однако смысл прочитанного в большинстве случаев был ему понятен. И самое главное — этот смысл был. Это действительно книга о Третьем рейхе. Судя по обилию цитат из документов и воспоминаний, множеству имен, дат и сносок — очень основательная книга.
Пятый том был озаглавлен «Начало конца», он состоял из трех разделов, последний из которых назывался «Вторжение союзников в Западную Европу и покушение на Гитлера». Переведя слова «покушение на Гитлера», Вангер поежился. Никогда прежде он не держал в руках такой убийственной крамолы. И если эту книгу квалифицировать как вражескую прокламацию, то только за ее чтение и недонесение властям ему уже полагался концлагерь.
Однако начать ознакомление с данным артефактом он все же решил с самого начала. Он полагал, что то, как автор войдет в тему, приступая к изложению столь значительного материала, какие обоснования он приведет в защиту его нужности, как постарается установить контакт с читателем, чтобы отважить последнего на прочтение с учетом шестого тома что-то около 1800 страниц, все это может дать некоторое дополнительное представление о нем самом и его книге.
— Ну что, мой юный друг, — начал Септимус, предложив Карелу садиться, — вы, помнится, что-то там говорили про сорок пятый год, раньше которого до Шнайдера не доберутся? Но не прошло и двух недель, а уже начались какие-то движения? Давайте выкладывайте.
Инженер вытер распухший нос платком и два раза чихнул.
— Простите, господин президент, — вчера из Германии. Погода отвратительная…
— Здесь не лучше, Что вы там делали?
— Знакомился с местом событий. Там, где работает наш зонд, сейчас семнадцатое февраля. Согласно тому же Шнайдеру, назревают трагические события.
— Вы о студентах? Я тоже почитал кое-что. Мне подготовили сводку по всем сколько-нибудь значимым фактам, относящимся к февралю сорок третьего и Германии. К сожалению, что было, то уже произошло. Итак, я вас внимательно слушаю.
— Пятнадцатого февраля мы не вели наблюдений по техническим причинам, а вчера, шестнадцатого, зафиксировали перемещение объекта, то есть книг.
— Куда?
— На Брудерштрассе, 14. Третий этаж. Сейчас мои ребята выясняют, кто там жил в это время,
Говоря это, Карел вывел прямо на стол карту Мюнхена и увеличил место в районе Принцрегентенштрассе. Он пододвинул изображение к Септимусу и показал пальцем:
— Вот это место.
— Ошибки быть не может?
— Все проверили. Сигнал четкий, правда….
— Правда, что?
— Мощность сигнала равна пяти шестым от полной. Одна шестая куда-то пропала. Возможно, одна из шести книг осталась на Регерштрассе, возможно, перенесена в другое место.
— Другими словами, некто вытащил пять томов из развалин и отнес их сюда, — толстый, как маленькая сарделька палец Септимуса ткнул в карту. — А где же шестой том? И какой именно?
— Пока непонятно.
В кармане у Карела запищало.
— Простите, это может быть информация по Брудерштрассе. — Он достал свой повседневник и включил экран. — Да, так и есть. Книги попали в квартиру, в которой в тот момент проживала семья профессора Мюнхенского университета Готфрида Вангера.
— М-да-а-а. Хуже просто не бывает, — простонал Септимус. — Нет чтобы мельник какой или там слесарь. Что он преподает? Вернее, преподавал?
— Что-то из древней истории. Рим или Греция… Мы уточним.
Септимус взял свой карандаш и в раздумьях стал постукивать им по столу.
— Профессора, как я понимаю, по развалинам не бродят, — начал он размышлять. — Хотя… всякое могло случиться. Уж больно времена были суровые. И все же логично предположить, что книги нашел кто-то другой, рангом попроще, и принес их ученому в подарок либо в обмен на что-нибудь.
— Сигнал появился на Брудерштрассе поздно ночью, с шестнадцатого на семнадцатое. Вряд ли нашедший их поперся бы среди ночи к уважаемому человеку.
— Вы забыли, что это не простые книги. На каком, кстати, языке они изданы?
— На английском, господин президент. Я связался с библиотекой Рейгана в Вашингтоне, и мне пообещали репринт именно этого издания.
— Что ж, посмотрим.
Что-то в столе Септимуса запищало. Он достал из кармана маленькую коробочку, извлек из нее белую пилюльку и сунул под язык
— Хорошо, не будем сейчас гадать. Что еще, кроме сканирования, вы собираетесь предпринять?
— Уже подбираем программу психологической обработки всех, кому на глаза могли попасться эти книги.
Септимус поморщился.
— Что, без этого никак?
— Боюсь, что нет.
— Тогда вкратце…
— Наша задача подавить у свидетелей, то есть у тех, кто оказался невольным свидетелем наших…
— Ваших ляпсусов.
— Да, совершенно верно, так вот, подавить у них желание проявлять инициативу. Призвать к бездействию, спродуцировать индифферентное отношение к необычному и, если потребуется, даже страх. Мы можем внушить им, что они прикоснулись к ужасной тайне, о которой никто и никогда не должен знать. В нашей базе данных несколько тысяч программ психологического воздействия, от самых слабых до…
— Я знаю, до каких, — снова поморщился Септимус. — Как все это гадко!
— Я не думаю, господин президент, что нам придется прибегать к сильным методам. К тому же это сопряжено с волокитой, согласованиями, внешними проверками и другими неприятностями. Но здесь важен правильный подбор программы. Однажды, когда к одному французу — это была эпоха Великой Французской революции — по ошибке попал из будущего многостраничный документ, написанный по-английски, решено было временно лишить его знания английского языка, которым он не блестяще, но владел. Так вместо того, чтобы забросить непонятные бумаги в стол, он потащил их в Конвент и стал искать там депутата, хорошо знающего английский.
— И что потом?
— Точно не помню. Это было не у нас. Кажется, его лишили способности говорить и по-французски, так что бедолагу свезли в лечебницу для душевнобольных.
— Черт-те что. — Септимус посмотрел на часы и, кряхтя, стал выбираться из кресла. — Послушайте, Карел, а мы не можем просто уничтожить эту книгу?
— Увы. Мы не можем уничтожить в прошлом вообще ничего. Ни единого предмета, ни единой молекулы. Только информационные обмены. Более того, — Карел потупил взор, — даже если мы внушим эту мысль Вангеру, ему придется изрядно попотеть, так что лучше не рисковать.
— Что? Они вдобавок ко всему из этого чертового SL-100?
Инженер кивнул.
— Кто же знал, что так получится.
— Прелестно. Значит, книга у вас, точнее там, у них, и в огне не горит, и в воде не тонет.
— Горит, вернее, плавится, но при температуре…
— Ладно, — Септимус замахал руками, — сейчас мне некогда, через пять минут у меня пресс-конференция. Подготовьте все сведения о профессоре Вангере и каждом члене его семьи. С максимальными подробностями. Немедленно берите под наблюдение их всех, да не наломайте там дров, как с тем французом. Не забывайте также о таинственном русском следе. Но никаких решительных действий без согласования со мной. И строжайшая секретность. С этого момента никаких посторонних. Если об этой истории узнают газетчики… Ладно, жду вас вечером.
На следующий день у Вангера не было лекций. Такие дни, называемые «творческими», выпадали раз или два в месяц. Как правило, он проводил их в библиотеках, архивах или музеях. И на этот раз, не заезжая в университет, он направился в центральную городскую библиотеку, где имел абонемент с правом пользования научным фондом. Ему была недоступна лишь та его часть, куда требовалось специальное разрешение по линии НСДАП.
Первое, что он сделал, войдя в центральный зал, это прошел к длинному шкафу каталога с многочисленными ящичками и разыскал те из них, где имена авторов начинались на букву «S». Поскольку алфавитный порядок начиная с третьей буквы соблюдался не всегда, ему пришлось довольно долго провозиться, перелистывая картонные карточки. Он нашел целую кучу Шнайдеров, но У них оказались другие, немецкие имена. Уже почти потеряв надежду, он вдруг наткнулся на Уильяма Шнайдера, автора брошюры о Берлинской олимпиаде тридцать шестого года. На карточке было еще два имени. Речь шла о сборнике в 112 страниц, составленном из работ трех журналистов — итальянского, французского и американского, — посвященных Играм. Выписав данные книги, Вангер заказал ее в читальном зале, не очень надеясь, что она окажется в наличии.
Но книжка нашлась. Судя по записям в индивидуальной карте, последний раз ее брали еще до войны.
Устроившись, как обычно, в дальнем конце зала подальше от посторонних глаз, профессор принялся ее изучать.
Мягкая обложка с изображением олимпийских колец, свастики и вездесущего имперского орла на фоне черно-белой фотографии, запечатлевшей Гитлера. Он стоит в своей ложе посреди ликующей трибуны стадиона. На нем партийная униформа: рубаха, бриджи с широким поясным ремнем, узкий портупейный ремень через плечо, галстук и фуражка. Левая рука схватилась за поясной ремень возле пряжки, правая вытянута вперед в нацистском приветствии.
Из короткой справки об авторах профессор узнал, что Уильям Шнайдер — американский, а не британский, как посчитал он ошибочно, журналист, представлявший «Чикаго трибюн», Он долгое время проработал в Германии, а с лета тридцать четвертого аккредитован в рейхе на постоянной основе. «Что ж, — подумал Вангер, — похоже, все сходится. Этот журналист и тот Шнайдер с обложки „Истории взлета и падения“ очень могут быть одним и тем же человеком. Во всяком случае, кто-то хочет создать это впечатление».
Он полистал книгу, разглядывая фотографии, затем стал бегло просматривать тексты. Сразу бросалась в глаза сдержанность, с которой автор из США описывал события, происходившие тогда на спортивных аренах Берлина, особенно в сравнении с описаниями француза и итальянца. В его тексте имя фюрера почти не упоминалось. Да и подборка фотографий была посвящена в основном спортсменам, а не помпезным фотозарисовкам в духе Лени Рифеншталь.
Вот четырехкратный чемпион этих Игр Джесси Оуэнс — студент из университета штата Огайо. Пожалуй, главный герой Олимпиады. Мало того, что американец, так еще и негр. А вот Корнелиус Джонсон, Дэйв Ольбриттон и Делос Турбер — победители в прыжках в высоту. Снова американцы, двое из которых негры. А здесь Гитлер поздравляет в своей ложе Ганса Вёльке и Герхарда Штока, завоевавших золото и бронзу в толкании ядра в первый день соревнований. Это немцы. Приняв их и Тилли Флейшнер, победившую в тот же день в метании копья, Гитлер, вероятно, предполагал, что и дальше медали будут доставаться исключительно арийцам. И то, что кроме Оуэнса еще восемь американских негров завоевали золото, явилось для него большой и неприятной неожиданностью. Он демонстративно покидал в такие моменты свою ложу и не участвовал в награждениях, чем поставил в весьма неловкое положение членов немецкого Олимпийского комитета. Несмотря на победу Германии в неофициальном командном соревновании, он заявил после Игр, что они были нечестными и что впредь негров не следует пускать на Олимпиады.
На одной из фотографий было запечатлено прохождение французской национальной команды в день открытия Игр мимо трибуны с германским руководством. Они тогда подняли руки в римско-нацистском приветствии, желая потрафить немецкой публике и ее фюреру. Был гром аплодисментов. Гитлеру, на которого в этот момент устремилось несколько кинокамер, пришлось встать и приветствовать проходящих французов так же, как он приветствовал команду Германии. Один раз этот момент промелькнул в официальной кинохронике, а потом был вырезан из нее навсегда. В планы Гитлера не входило братание его подданных с теми, кому еще в «Моей борьбе» была совершенно четко отведена роль одного из главных будущих врагов.
Вангер хорошо помнил то лето. Они приехали тогда в Берлин всей семьей. По случаю XI Олимпиады столица рейха была пышно украшена. По вечерам на площади у Бранденбургских ворот в чашах, вознесенных на высокие столбы-пилоны с канелюрами на белых гранях, ярко пылали факелы. На центральных улицах бесчисленные красные полотнища со свастикой, вовсе не казавшейся тогда большинству людей на земле зловещим черным пауком. Четырнадцатилетней Эрне тоже купили маленький флажок. Она гордо им размахивала целый день, не выпуская из рук, пока где-то не потеряла.
Каким-то чудом профессору удалось тогда получить приглашение на Павлиний остров. Помог знакомый австриец — гость Олимпиады, и семья Вангеров оказалась в сказке. По случаю завершения Игр Геббельс устроил для иностранцев феерический ночной фестиваль на одном из романтических островов Хафеля. Это был карнавал музыки и света, в котором приняли участие лучшие театры и оркестры Германии. Волшебные смычки Йоста, Рамборна, Вольфа, Викке и других дирижеров соревновались друг с другом в искусстве, и вальсы Штрауса, перемежаясь с музыкой Гайдна, Бетховена, Моцарта и Генделя, плыли над сверкающими от огней фейерверка водами ночной реки.
Во всем тогда ощущалась атмосфера праздника. Даже антисемитская пропаганда была временно запрещена. Третий рейх прожил всего три с половиной года, а как многое изменилось. Какое сплочение нации… Перевороты и кровавые побоища на улицах, еще несколько лет назад повергавшие в трепет обывателей, остались кошмарным воспоминанием. Жесткой рукой были укрощены штурмовики, сделавшиеся теперь совсем тихими и культурными. Давно канул в Лету Фрейкорпс со всякими там бригадами вроде головорезов Эрхарда. Исчезли коммунисты, мечтавшие только о том, как бы окончательно развалить страну. Повсюду теперь молодые здоровые лица с задором в глазах.
Вот улыбающиеся эсэсовцы из оцепления наблюдают, как маленькие дети, едва научившиеся связно говорить, старательно тянут свои пухленькие ручки, приветствуя фюрера или кого-то из вождей. Пища нестройными голосками «Хайль!», они путают левую руку с правой, а то вытягивают и обе сразу, жмурясь от солнца и приводя в полное умиление почтенную публику. Вот полицейский любезно рассказывает приезжему иностранцу о достопримечательностях Берлина. Подростки из Гитлерюгенда развешивают гирлянды флажков на стенах, а их сверстницы из Лиги немецких девушек с веселым смехом помогают высаживать цветы на клумбах и мыть витрины фешенебельных магазинов на Курфюрстендамм. Те самые, что еще недавно сверкали грудами битого стекла на тротуарах.
А прямые, как стрела, автобаны! А роскошные лайнеры флотилии «Сила через радость», увозящие школьников и студентов к экзотическим островам! А тысячи детских спортивно-оздоровительных лагерей, где было совершенно неважно, сын ты стального магната или посудомойки!
Кто мог предположить тогда, что всего лишь через три года начнется война? А спустя еще год не только факелы на колоннах, даже вечерние окна погаснут в тысячах городов Европы. Их заменят блуждающие по небу лучи зенитных прожекторов и пожары. И следующие Олимпийские игры, сразу под номером XIV, пройдут только через двенадцать лет.
Профессор сдал книгу и вышел на улицу. Стоял теплый весенний день, хотя на перекидном календаре на рабочем столе в его кабинете значилось только семнадцатое февраля. В городе снега уже не было. Здесь, в Южной Германии, в отличие от Северной Померании — его родины — весна начинается совсем рано. В другое время ее приход радовал. Любители лыж на выходные устремлялись в горы. К их числу когда-то принадлежали и Вангеры. Во всяком случае, сам профессор с Мартином всегда раньше старались не упустить погожие дни, чтобы прокатиться по солнечным склонам Баварских Альп.
Но в этот раз он никуда не собирался. Его сын Мартин был на фронте, дочь Эрна все свободное от учебы время проводила, помогая матери, работавшей в Немецком Красном Кресте. В ушах еще звучал резкий голос Геббельса, твердившего об отмщении и тотальной войне. Третьего февраля был объявлен траур. Трехдневный, как в тридцать шестом по убиенному Вильгельму Густлову, но тогда это был фарс, наигранное горе, срежиссированное имперским шефом пропаганды, а сейчас — панихида по целой армии. Шестой армии, рванувшейся было к победе и славе на восток и оставшейся там почти целиком, без победы и без славы. Ко всему этому можно добавить ужас ночных бомбардировок. По наращиванию их интенсивности было хорошо заметно, как все более беспомощными становились хваленые люфтваффе и как набирали силу ВВС англо-американцев.
«На что они рассчитывают? — в который уже раз задавал Вангер себе вопрос. — На какое-то новое оружие? Но оно скорее появится у противника, а не у нас. Может быть, они надеются, что последний миллион мужчин, который удастся поставить под ружье, сможет переломить ситуацию? Но в одной только России в ответ выставят десять миллионов…»
Вечером, когда фрау Вангер была еще на работе, вернулась из университета Эрна. Она принесла свежий номер «Германского исторического вестника», полученный ею на почте по просьбе отца, и вынутую из почтового ящика газету «Дер дойче эрциер».
— Ты не можешь себе представить, что было у нас сегодня! — возбужденно затараторила она, скинув в прихожей легкое пальто и проходя с отцом в гостиную. По пути она сняла небольшую фетровую шляпку с сиреневой лентой на тулье, вытащила из волос пару заколок и, тряхнув головой, раскидала по плечам длинные волнистые локоны. — К нам приехал гауляйтер. Не тот, которого прошлым летом разбил паралич, а Гислер. Ну и мерзкий же, скажу тебе, тип!
Эрна плюхнулась в мягкое кресло и отдышалась.
В стране, где губная помада и тушь для ресниц находились едва ли не под запретом, а для поддержания цветущего вида молодым женщинам рекомендовались метательное копье или лыжный трамплин, эта двадцатилетняя девушка находилась в явно выигрышном положении. Со стороны могло показаться, что она все же пользуется косметикой, настолько выразительными были ее всегда чуть влажные глаза, красивые полные губы и детский румянец. На фоне большинства блеклых нордических подруг с соломенными волосами и выцветшими ресницами она выглядела ярким исключением, южным цветком, попавшим в оранжерею к северным эдельвейсам.
— Но-но, ты полегче со своими формулировками, — укорил ее профессор, — Любите вы с ходу приклеивать характеристики к людям, которые намного старше вас.
— Да? Жаль, что тебя там не было. — Эрна закинула ногу на ногу и, положив руки на подлокотники, изобразила на лице обиду. — Посмотрела бы я, какую ты сам дал характеристику этому распоясавшемуся грубияну.
Вангер тоже опустился в кресло и, надев очки, стал просматривать «Дер дойче эрциер» — официальный печатный орган работников образования.
— Так что он там с вами делал, этот Гислер? — спросил он рассеянно.
— Всячески нас оскорблял и унижал! — выпалила дочь. — Между прочим, и твоим коллегам досталось. Ну ничего, мы его вытолкали за дверь вместе со всеми охранниками. Будет знать, как хамить и унижать людей!
Профессор, быстро сняв очки, посмотрел на дочь.
— Что-что-что? Как это «вытолкали за дверь»? Кого вытолкали?
Из последующего затем сбивчивого рассказа он узнал о событиях этого дня. В действительности же, которая, впрочем, с поправкой на некоторую импульсивность Повествования почти соответствовала изложению Эрны, в университете произошло следующее.
Часов в одиннадцать старшекурсников нескольких факультетов собрали в актовом зале, отменив положенные на этот час занятия. Минут тридцать ожидали большое начальство и наконец дождались. В сопровождении нескольких не то охранников, не то секретарей в зал вошел упитанный человек в партийной униформе с парой золотых изогнутых дубовых листьев на красных петлицах. Остановившись на мгновение в дверях, он молча вскинул правую руку, резко опустил ее и направился к кафедре, держа в левой руке красную папку. Он был коротко стрижен, с почти выбритым затылком и висками, шел, несколько наклонив вперед бычью шею, в которую глубоко врезался ворот коричневой рубахи. Весь вид партийного руководителя Мюнхена и Верхней Баварии предвещал только неприятности. И они сразу же начались
Взойдя на подиум украшенной имперским орлом кафедры, Гислер уперся в нее руками и уставился тяжелым взглядом в зал Его люди и пара человек из ректората уселись за стоявший рядом длинный стол. Наступила пауза, которую иначе как тягостной назвать было нельзя. Наконец, достав из своей папки несколько листков бумаги, гауляйтер поднял их над головой.
— Кто-нибудь из вас догадывается, что это такое? — чуть ли не прорычал он, поводя глазами. — Только не нужно строить из себя пай-мальчиков и пай-девочек! Мол, ничего не знаем, не слышали, не видели. Я не хочу читать здесь всю ту грязь, что нацарапана на этих бумажках. Здесь нет ни слова правды и ни единой путной мысли. В то время как лучшая часть немецкого народа сражается с врагами на фронтах и, напрягая все силы, трудится во имя победы в тылу, нашлись мерзавцы, пытающиеся опорочить нашу борьбу, осмелившиеся усомниться в нашей победе. Эти отщепенцы посягнули на фюрера! — взвизгнул Гислер.
Он театрально швырнул листки на пол и, переведя дух, продолжил свою речь. Она была достаточно сумбурна, с многозначительными, на взгляд оратора, паузами и частыми перескоками с одной темы на другую. Досталось всем. Преподавателям за то, что у них под носом студенты вместо того, чтобы учиться, шушукаются по углам, пересказывая содержание этих «вонючих писем» так называемой «Белой розы» (при упоминании о «Белой розе» его лицо исказилось гримасой отвращения). Студентам за то, что вместо того, чтобы быть бдительными, они своим интересом к листовкам только подзуживают изменников к дальнейшим действиям. Их родителям за плохое воспитание в своих детях патриотических чувств. Местному руководству национал-социалистского союза студентов Германии за близорукость… И так далее и так далее. Прошелся он даже по женской молодежной организации «Вера и красота»,[5] но к тому моменту смысл его слов уже мало кто воспринимал.
Во время своей речи Гислер энергично жестикулировал. Его левая рука с широкой красной повязкой, расшитой гирляндой золотых дубовых листьев, грозно летала над кафедрой, в то время как кулак правой стучал по ее крышке. Некоторая несвязность изложения и развязный тон еще с первых минут заронили в слушателях подозрение в трезвости гауляйтера.
Аудитория сидела, вжав головы в плечи и опустив глаза. Все чувствовали себя виновными не только в существовании листовок, но и в военных неудачах последних месяцев и недель. Казалось, что тень Эль-Аламейна и драма Сталинграда, похоронные марши по которому отзвучали по всей Германии менее двух недель назад, тоже легли тяжкой виной на их плечи.
Что касается Пауля Гислера, то его нервозность была вполне объяснима. Уже несколько месяцев гестапо перечитывало эти самые прокламации. Они знали их содержание наизусть. Знали, что письма рассылаются в почтовых конвертах во все концы страны, включая Австрию, и что центр заговора, несомненно, в Мюнхене — на родине национал-социализма. Именно здесь появились первые листовки. Их обнаруживали в будках телефонов-автоматов вложенными между страниц телефонных справочников, а жители Мюнхена вынимали их из своих почтовых ящиков. Но главное, все это зародилось и вызрело именно здесь, неподалеку от священной для каждого немца аркады полководцев Фельдхеррнхалле, у подножия которой пролилась кровь первых нацистских мучеников.
Последнее обстоятельство было как раз наиболее неприятным. При этом косвенные факты указывали именно на студенческую организацию. Более того, зараза, похоже, расползалась. Недавно появились серьезные основания подозревать уже и Гамбургский университет в причастности к деятельности «Белой розы». И, несмотря на все старания, никого не удавалось схватить за руку. А тут еще на стенах домов стали появляться надписи. Профессор Вангер как-то лично наблюдал картину, как полицейские, размахивая руками, словно регулировщики на перекрестке, призывали прохожих не задерживаться, скорее проходить мимо стены, с которой несколько рабочих соскабливали большие белые буквы. До того как надпись загородили фанерными щитами, он успел прочитать: «Долой Гитлера!»
— Вы думаете, почему я пришел именно к вам? — продолжал гауляйтер. — Да потому что кто, как не вы, освобожденные от фронта маменькины сынки, способны на эту низкую измену! Ну ничего, я найду вам занятие, более полезное для нашей борьбы, чем протирание штанов. Вы у меня научитесь орудовать лопатой и киркой. А иные и пороху понюхают. Это я вам обещаю!
Во время очередной паузы кто-то из девушек нервно хихикнул. На несколько секунд воцарилась гнетущая тишина. Глаза Гислера прищурились, а лицо приобрело откровенно скабрезное выражение.
— А вам, фройляйн, я тоже подыщу работенку по силам. — Выдержав паузу, он обвел ряды студентов взглядом, задерживаясь на редких женских лицах. — Вы, я имею в виду всех студенток, станете рожать по ребенку в год для нужд фатерлянда и фюрера. — Он окончательно пришел в восторг от своей идеи. — А кто из вас не сможет в силу каких-то причин найти себе партнера, ну, там, рожей не вышла, так я приставлю своих людей. Ха! Ха! Ха!
При этих словах он кивнул в сторону стола с сидевшими там эсэсовцами и функционерами гауляйтунга. Не успели некоторые из них угодливо осклабиться, как кто-то из задних рядов вдруг выкрикнул: «Да он просто пьян!» Аудитория загудела, потом поднялся шум. Через несколько секунд в возмущенных выкриках трех сотен голосов полностью потонули слова пытающихся призвать к порядку преподавателей. Гислер некоторое время смотрел на происходящее с ухмылкой на лице, затем собрал свою красную папку и спокойно направился к выходу. Следом, подобрав с пола листовки, вышел его эскорт.
Студенты повскакали с мест и бросились к дверям. Несколько десятков человек выбежали в коридор и что-то кричали вслед удаляющемуся Гислеру. Но ни он сам и никто из его сопровождения даже не обернулись.
Но и после ухода гостей университет продолжал бурлить. Много лекций и занятий в тот день было сорвано. Говорят даже, что ближе к вечеру большая группа студентов вышла на улицу и устроила что-то вроде демонстрации протеста. Впрочем, однажды такое уже было, когда несколько десятков человек выступили в защиту профессора фон Рентелена, отстраненного от работы и посаженного под домашний арест. Рентелен как никто умел с помощью тонкой иронии или исторических сравнений выразить на своих лекциях негативное отношение к режиму. Но выразить так, что предъявить конкретное обвинение было очень сложно. До поры.
Выслушав дочь, Вангер долго смотрел на нее, не произнося ни слова. Гислер был прав, сомневаясь в благонадежности мюнхенского студенчества. Где, как не в университете, его Эрна могла пропитаться этим духом пассивного, насмешливого протеста? Воспитанница Юнгмедель, а позже Лиги немецких девушек, никогда не слыхавшая дома открытой критики в адрес правительства, за исключением разве что бытового ворчания касательно вопросов образования, она вдруг стала иметь такие суждения, что Вангер, втайне отмечая их справедливость и точность, все чаще приходил в беспокойство.
Однажды в своем почтовом ящике он обнаружил запечатанный конверт без марки и адреса. Вскрыв его, он стал читать отпечатанный на машинке и скопированный на гектографе текст странного содержания. Вначале это было рассуждение о государстве, демократии и диктатуре, предваряемое латинским выражением: «Salus publica suprema lex».[6] Но дальше тон письма изменился. Анонимный автор призывал к сопротивлению:
«…Если у человека нет больше сил требовать свои права, то он неизбежно должен погибнуть. Мы заслуживаем того, чтобы быть развеянными по всему свету, как пыль на ветру, если в этот роковой час не соберемся с силами и наконец-то не найдем мужества, которого нам так не хватало до сих пор. Не скрывайте вашу трусость под личиной благоразумия! Ведь с каждым днем, пока вы медлите, пока вы не противостоите этому исчадию ада, растет ваша вина, становясь, подобно параболе, все выше и выше…
…Саботаж на оборонных предприятиях, саботаж на всех собраниях, митингах, торжествах, во всех организациях, которым положили начало национал-социалисты…
Саботаж во всех областях науки и умственного труда, работающих на продолжение этой войны, повсюду: в университетах, институтах, лабораториях, исследовательских заведениях, технических бюро. Саботаж всех мероприятий культурного характера, которые могли бы возвысить фашистов в глазах народа. Саботаж во всех отраслях изобразительного искусства…
Не жертвуйте ни одного пфеннига во время уличных сборов, даже если они проводятся под прикрытием благотворительных целей — это лишь прикрытие… Не сдавайте ничего во время сбора металлолома и пряжи! Пытайтесь убедить знакомых, даже среди низших слоев населения, в бессмысленности продолжения, в безысходности этой войны; в неизбежном духовном и экономическом порабощении, в разрушении всех нравственных и религиозных ценностей национал-социализмом! Подтолкните их к пассивному сопротивлению!»
В заключение были приведены выдержки из Аристотеля («О политике») и призыв размножить этот листок и передать дальше.
Это было третье письмо «Белой розы». Все указывало на то, что его авторы обременены определенным гуманитарным знанием. Они либо студенты, либо преподаватели, либо работники культуры. Вангер тогда долго сидел в растерянности. Как лояльный режиму человек, он обязан был немедленно донести о прокламации. Но сама мысль о доносе, даже таком, когда никто не должен был пострадать, была неприятна. Несколько последующих дней он вглядывался в лица студентов и своих коллег по университету, хотя совершенно не представлял себе, какая черта поведения могла бы выдать заговорщика Потом пошли слухи о существовании некой тайной организации, призывающей к борьбе с нацистским правительством. И, наконец, эти надписи на стенах или рисунок перечеркнутой свастики.
— Эрна, — стряхнул он с себя оцепенение, — ты видела эти письма? Я имею в виду…
— Я знаю, о чем ты говоришь, папа. Конечно, я их видела. И не только видела, но и читала. — Она посмотрела прямо в глаза отцу. — «Мы не станем молчать. Мы — ваша нечистая совесть. „Белая роза“ не оставит ваши души в покое», — продекламировала она запомнившийся отрывок.
— Боже мой, Эрна, уж не хочешь ли ты сказать…
— Успокойся, папа. Я не имею никакого отношения к этим людям. А их листовки у нас не читал только ленивый. Однажды одна из них была приколота к доске объявлений медицинского факультета и провисела там больше часа, пока кто-то из сознательных не сорвал ее и не отнес ректору. — Она встала, подошла к отцу и сзади обвила его руками. — Успокойся, я веду себя тихо, как мышка.
— Ну да, знаю я тебя, — проворчал, смягчившись, профессор, проводя ласково рукой по волосам дочери. — Небось тоже топала там ногами и первая выскочила в коридор за гауляйтером?
На следующее утро, в четверг восемнадцатого февраля, профессор отправился в университет. В одиннадцать часов у него была лекция для студентов юридического и исторического факультетов. Он вышел из своего дома на Брудерштрассе, прошел один квартал до Принцрегентенштрассе и сел в автобус. Всю дорогу его не оставляла мысль о шестом томе «Истории взлета и падения». Нужно разыскать Эриха и выяснить, где именно он нашел эти книги. Вероятно, он просто не заметил шестую, и она еще лежит там. Это не было навязчивым желанием заглянуть в будущее. Он по-прежнему не мог поверить в то, что стал обладателем книги, которая еще только будет издана после войны, но каким-то чудом уже попавшей в его руки. Просто книга постепенно обретала над ним власть, хотя он еще не отдавал себе в этом отчета.
Автобус проехал по Фондертаннштрассе и свернул направо на Людвигштрассе. Когда показался фасад Баварской государственной библиотеки, Вангер подумал, что неплохо было бы поговорить обо всем этом с его хорошим знакомым профессором Фрайзенбургом, который здесь работал. До войны тот несколько лет жил в Лондоне и в совершенстве владел английским. Но что-то подсказывало Вангеру не посвящать никого в тайну пяти темно-синих томов, спрятанных у него в кабинете среди десяти тысяч других книг, И уж тем более не говорить никому о шестом томе, в существовании которого он уже не сомневался.
В десять часов Вангер прохаживался в атриуме — большом внутреннем дворе университета, — поджидая коллегу. Трое студентов что-то обсуждали, стоя неподалеку у одной из стен, со всех сторон окружавших замкнутый квадрат двора. Больше никого не было. Неожиданно внимание профессора привлекли порхающие на ветру листки бумаги. Они падали сверху. Он поднял голову и увидел, что кто-то стоит за балюстрадой третьего этажа и бросает листки вниз по одному, с таким расчетом, чтобы они разлетались в разные стороны. Один из листков упал ему прямо под ноги.
Он поднял его и сразу понял, что держит в руках очередное послание таинственной организации. На этот раз вверху было написано: «Листок сопротивления».
«Подавленными и сломленными созерцаем мы гибель наших людей в Сталинграде. Триста тридцать тысяч немецких солдат безответственно и бессмысленно были отданы смерти… Фюрер, мы благодарим вас!..»
Профессор снова посмотрел наверх. Последние три листка медленно опускались на землю. На балюстраде уже никого не было. «Безумцы, что они делают!» — подумал Вангер. Он огляделся и незаметно сунул прокламацию в карман пальто.
Минут через сорок, когда, раздевшись у себя в кабинете, Вангер шел на лекцию, то заметил на подоконнике еще одну листовку. Видел он их и спускаясь по лестнице — они лежали прямо на ступенях.
Читая затем одну из интереснейших своих лекций о гражданской войне Первого триумвирата, Вангер постоянно ловил себя на мыслях о другом. «Зачем они сделали это сразу после скандального посещения университета гауляйтером? Это же прямой вызов».
— Итак, одиннадцатого января сорок девятого года до христианской эры со словами «Жребий брошен!» Цезарь переходит реку Рубикон, открыто нарушив тем самым приказ сената. В его распоряжении было восемь легионов и вспомогательные войска общей численностью 60 тысяч человек. Это была лучшая армия в мире…
Вангер подошел к окну и посмотрел вниз. Время лекции уже близилось к концу, а он дошел только до Рубикона, совсем забыв, что курс-то сокращен. Студентов теперь часто отрывали от занятий, отправляя на несколько месяцев в лагеря Имперской трудовой службы, на заводы и даже на фронт в студенческие санитарные роты. Гуманитарные дисциплины при этом урезались, разумеется за исключением таких курсов, как «Народ и раса», «Социальные сословия» и им подобных.
Окно выходило в тот самый внутренний двор университета, куда бросили листовки. Нужно поторопиться с изложением, подумал Вангер.
— У Помпея Великого и сената было два легиона в Италии, семь в Испании и еще восемь спешно набирались…
В это время он увидел, как два человека в серых плащах остановили какого-то студента. Тот открыл свой портфель и показал им его содержимое. После этого один из этих двоих стал бесцеремонно проверять внутренние карманы ошарашенного паренька.
— В провинциях имелись и другие войска, но поскольку силы сената были изолированы… — Профессор прошелся вдоль первого ряда слушателей и подошел к двери. — Цезарь двинул армию на Рим, заставив Помпея… — С этими словами он вдруг открыл двери и увидел в коридоре у окна напротив пару точно таких же типов в серых плащах и узкополых фетровых шляпах. Они смотрели прямо на него. Вангер осекся на полуслове и растерялся.
— Э… вы не подскажете, который час? У меня что-то с часами, — сказал он.
Вопрос выглядел довольно странно. У него в аудитории сидело больше ста слушателей, у доброй половины из которых наверняка были часы.
— Без четверти час, — спокойно ответил один, даже не вынув рук из карманов.
Профессор взглянул на запястье своей левой руки, поблагодарил и закрыл дверь. Продолжая повествование о битвах римлян друг с другом, он снова подошел к окну. Там обыскивали очередного молодого человека. Вангер повернулся и посмотрел на десятки обращенных к нему или склоненных над столами лиц. «У некоторых из них наверняка припрятаны эти листовки, — подумал он, — ведь они были разбросаны по всему университету». Он еще раз взглянул на часы. До конца лекции оставалось десять минут.
«Что же делать? — лихорадочно думал Вангер, механически рассказывая об осаде войсками Цезаря Массилии и испанской Илерды, — открыто не скажешь. Все они воспитанники Гитлерюгенда, и большинство присутствующих еще искренне верят в своего фюрера и высшую справедливость, гарантом которой он служит. Есть здесь и откровенные нацисты. Вот хоть этот, в первом ряду. Кажется, его зовут Карл Шнаудер. Да, верно, он староста курса. Его отец — какой-то функционер в администрации крайсляйтера. Позади него Берта Фогельзангер, гауптмедельфюрерина из БДМ — Лиги немецких девушек. Эта несколько глуповатая девица с исторического факультета всегда носит на левой стороне своего жакета полагающуюся ее званию нашивку в виде черного фигурного щита с золотистым орлом и маленькой черной свастикой.
А вот в шестом ряду ближе к краю сидит Зепп Шапицер, Этот парень совсем другого мировоззрения. Его даже арестовывали за участие в акции в поддержку профессора фон Рентелена. Но как ему сообщить?»
— Йозеф, — обратился профессор к темноволосому худому долговязому парню из шестого ряда, — да-да, вы. — Вангер указал на Шапицера рукой. — У вас, кажется, достаточный рост. Вы не поможете мне поправить эту штору? Подойдите сюда.
Студент с готовностью поднялся со своего места и стал выбираться в боковой проход.
— А вам, господа, я тем временем хочу задать вопрос: почему, как вы думаете, когда Помпей, покинув Рим, бежал в Эпир, Цезарь вместо того, чтобы преследовать его, вдруг отправляется в Испанию и ведет свою армию через Пиренеи?
Вангеру необходимо было занять аудиторию и дать себе паузу, чтобы обмолвиться несколькими словами с Шапицером. Студент тем временем влез на подоконник и пододвинул одну из штор, чтобы прикрыть от яркого солнечного света кафедру. Затем он спрыгнул вниз, и в этот момент профессор незаметно придержал его за рукав.
— Посмотри во двор, — шепнул он ему на ухо. — Видишь тех двоих?
Студент посмотрел вниз и затем непонимающе взглянул на Вангера.
— Двое таких же ждут за нашей дверью.
В это время внизу начался очередной досмотр целой группы проходивших через двор юношей и девушек. Йозеф Шапицер снова взглянул на профессора и едва заметно кивнул.
— Ну, так как? Зачем Юлию Цезарю вдруг понадобилось осаждать Илерду, если с подчинением Испании он одновременно терял Африку?
Вангер наблюдал, как вернувшийся на место Шапицер шепчется со своими соседями По рядам пробежала едва уловимая цепная реакция. Обходя одних стороной, информация передавалась тем, кому нужно.
— Впрочем, ваши версии мы выслушаем в следующий раз, после чего нас ждет великая битва при Фарсале и Египет. На сегодня это все
Аудитория зашумела, и два ручья студентов, стекая по боковым проходам, потянулись к выходу. «Интересно, почему они не устроили обыск прямо здесь? — подумал Вангер, присев на подоконник. — Впрочем, в пустом широком коридоре, где нет столов и скамеек, каждый человек гораздо более на виду».
Когда студенты вышли в коридор, они вдруг обнаружили, что он перекрыт с обеих сторон. Всех попросили построиться в два ряда вдоль стены, положить портфели и все, что было в руках, на пол у своих ног и стоять неподвижно. Несколько человек внимательно следили за опешившими людьми, в то время как двое или трое гестаповцев проверяли их сумки и карманы. Досмотренных отпускали.
Одновременно с этим два человека вошли в пустую аудиторию. Не обращая внимания на присевшего на подоконнике Вангера, они стали обходить ряды столов, заглядывая под них и под лавки. Каждая скомканная бумажка немедленно поднималась, разворачивалась и снова бросалась на пол. Наконец они нашли то, что искали. Под одним из столов первого ряда валялось сразу несколько скомканных листовок. Их тщательно разгладили, и один из гестаповцев обратился к профессору:
— Кто здесь сидел?
Вангер пожал было плечами, но вдруг вспомнил, что как раз на этом месте сидел Карл Шнаудер, сын нацистского функционера. Не зря листовки попали именно сюда, подумал он.
— Если не ошибаюсь, здесь сидел Шнаудер. Карл Шнаудер. Он всегда сидит в первом ряду.
Один из гестаповцев записал названные имя и фамилию в блокнот и поинтересовался, как зовут самого профессора. Другой в это время, держа в руках найденные листовки, подошел к Вангеру и испытующе оглядел его.
— Мне вывернуть карманы? — спросил тот, вставая с подоконника.
— А откуда вы знаете, что мы ищем? — Агент государственной тайной полиции, тот, что вел записи в блокнот, вдруг быстро подошел к Вангеру и уставился ему прямо в глаза.
Профессор растерялся. Посмотрев в холодно-равнодушные зрачки гестаповца, он отчетливо понял — для них нет никакой разницы между студентом-первокурсником и профессором, обладателем докторантуры. Его запросто могут сковать наручниками и провести при всех к выходу. И никто не посмеет даже спросить, что случилось.
— Вчера здесь был гауляйтер, — как бы оправдываясь, пробормотал Вангер, — он рассказывал о каких-то прокламациях. Вероятно, об этих.
Профессор взглядом показал на листовки.
— О каких-то? Вы знакомы с Гансом Шоллем, студентом медицинского факультета? — Это уже походило на допрос.
— С Шоллем?… Если он ходил на мои лекции…
— А с его сестрой Софи Шолль?
О Софи Шолль профессор знал от своей дочери. Они учились вместе на факультете биологии, но на разных курсах. Эрна, хоть и была младше, поступила в университет на два года раньше Софи, у которой были какие-то проблемы с нелояльными режиму родственниками. Дочь рассказывала ему об этой девушке как о талантливой художнице и прекрасном человеке. Вангер несколько раз видел Софи и сейчас явственно представил ее лицо: короткая, сзади совсем мальчишеская стрижка с непомерно пышной челкой, широкий, немного приплюснутый нос, тонкие губы и проницательный, часто задумчивый взгляд. Эта длинная челка темных волос, спадающая на глаза… Уж не она ли мелькнула сегодня над перилами балюстрады на третьем этаже? Не может быть!..
Он молчал, пораженный своей догадкой. Прошлым летом Эрна отрабатывала трудовую повинность в Ульме на металлургическом заводе В их отряде была и Софи. Уж не связаны ли они чем-то большим?
— Так вы ее знаете?
— Я пытаюсь вспомнить. Вероятно, знаю. Во всяком случае я слышал это имя.
— Что вы читаете? — спросил гестаповец с блокнотом в руке. — Я имею в виду не дома перед сном, а ваши лекции. — Он осмотрел стены аудитории, словно пытаясь определить, что здесь можно преподавать.
— Историю Рима и иногда, подменяя других, Римское право.
— Вы знаете Курта Хубера?
— Да, разумеется. Это один из наших профессоров. Он преподает философию и…
— Это нам известно. Что вы можете сказать о нем как о немце и гражданине?
Вангер знал, что Хубер был страстным собирателем народных песен и фольклора. Он объездил в их поисках не только всю Баварию, но и Балканы, Южную Францию, Испанию и другие места Он преподавал в Мюнхенском университете уже больше двадцати лет, получив докторантуру в семнадцатом году в двадцатичетырехлетнем возрасте Они не были друзьями, но уважали друг друга. Хубер неоднократно хвалил Вангеру Эрну, которая посещала лекции по философии факультативно, за успехи по его предмету.
— Я не могу сказать о нем ничего плохого.
«А хорошее вас не интересует», — подумал он про себя
В это время дверь в аудиторию отворилась и появившийся в проеме человек сказал:
— Мы закончили, оберштурмфюрер.
— Думаю, мы еще с вами увидимся, — произнес тот, кого назвали оберштурмфюрером, и все трое вышли в коридор, оставив дверь распахнутой.
Вангер присел на подоконник, достал носовой платок и вытер вспотевший лоб.
— Мы его потеряли.
— Кого его?
— Зонд.
Карел стоял в дверях кабинета в синем рабочем халате, без галстука, со взъерошенной шевелюрой. Септимус показал пальцем на стул
— Что происходит, Карел? То вы теряете объекты, а теперь уже и до зондов дошло.
Огромный карандаш президента, хорошо известный всей академии, стал грозно постукивать по столу.
— Я предупреждал, что такое может случиться, — начал заранее заготовленные объяснения инженер по перемещениям. — Вы же знаете, что нам урезали энергию до опасного минимума, при котором наступает нестабильность. Я просил дать возможность нормально поработать еще хотя бы неделю. Потом мы готовы были отключиться, но…
Септимус замахал толстыми ладошками.
— Оправдываться будете после, а сейчас коротко: чем это нам грозит?
— Эта ситуация, господин президент, еще мало изучена, хотя зонды теряли и раньше. — Карел страдальчески посмотрел на Септимуса. — Многое зависит от того, в каком режиме он работал в момент обрыва связи. В нашем случае это был как раз режим активного сканирования объекта.
— Какого объекта?
— Некоего Эриха Белова.
— Ну так и говорите, не «объекта», а «человека». Что за манера! Какое отношение он имеет к нам, точнее, к этим чертовым книгам?
Карел пожал плечами.
— Пока неизвестно. Он пришел домой к профессору Вангеру, причем, заметьте, поздно вечером. Почти ночью. Ну мы и решили навести справки.
— Навели?
— Он оказался русским.
— Вот как? — Карандаш замер в толстых пальцах Септимуса. — Что еще успели узнать?
— Немного. Из эмигрантов. Бывший пленный, еще Первой мировой. Остался в Германии. Во времена Веймарской республики получил гражданство. Стал известным журналистом. При нацистах лишился всего и попал в Дахау. Когда был в лагере…
— Так, стоп, стоп. Не спешите, Карел. Про Веймарскую республику я что-то слышал, а вот Дахау… Напомните-ка, что это за место такое.
— Это концентрационный лагерь возле одноименного городка под Мюнхеном.
Инженер положил на стол руки, намереваясь включить изображение, но Септимус его остановил.
— К черту карты и всякие там планы. Дальше.
— Это все, что мы успели. Зонд оборвался.
— Ну так восстановите связь. Я переговорю с энергетиками.
Карел потупил взгляд.
— В том-то и дело, что это очень непросто. Его еще надо найти. С зондом не просто потеряна связь, понимаете, он оборвался. Другими словами, сместился во времени, и где находится теперь, мы не знаем. Но уже ищем, — поспешил добавить инженер.
— Да-а-а, с вами не соскучишься.
Септимус бросил карандаш и выбрался из кресла. Переваливаясь, словно утка, он стал прохаживаться вдоль стола. Такое бывало редко и могло означать две вещи: либо возбуждение от неожиданной удачи, либо… В данном случае речь могла идти только о втором «либо».
— Может быть, просто подготовить другой зонд и не мучиться с поисками? А?
— Уже готовим, господин президент.
— А этот? Что, так и будет валяться неизвестно где, пока его ржа не съест?
— Валяться он не будет. Он не железяка какая-нибудь, чтобы валяться. Это электронная конструкция на основе холодной плазмы, не видимая глазом и не осязаемая другими органами чувств.
— Да знаю, знаю. Ну тогда и черт с ним! Или вы что-то недоговариваете? А, Карел? Давайте-ка начистоту. Я не в курсе всех этих ваших штук. У меня академия на горбу. Триста отделов!
При этих словах Септимус похлопал себя по загривку. Инженер понимающе и даже сочувствующе кивнул, собрался с мыслями и начал:
— Утерянный зонд обладает некоторым запасом внутренней энергии для автономных действий. Он скоро разрядится, и на этом его существование прекратится. Как я уже сказал, зонд, как правило, невидим…
— Как правило?
— Ну… с его помощью можно создавать голографические изображения, но только по приказу оператора. Мы прибегаем к этому крайне редко, особенно после того, как парламентский комитет по науке провел известный вам закон.
— Продолжайте.
— Так вот. Он разрядится недели через две, а может, и раньше. Все зависит от затрат на производимые им действия. А что он там делал или будет делать, если сместился в будущее по отношению к сорок третьему году, мы пока не знаем.
— Ладно, что вы успели наработать по профессору?
— Немного, но все же… — Карел достал свой блокнот. — Во-первых, по-английски он читает со словарем по две-три страницы за вечер, в полном одиночестве, запершись в своем кабинете. Это уже хорошо.
— То есть имеется надежда, что никто, кроме самого Вангера и, возможно, этого русского, о книге пока не знает?
— Совершенно верно. Хорошо также, что читает он медленно. Книга очень большая, а профессор понимает, что стоит ему о ней заикнуться, как он тут же лишится доступа к такой потрясающей информации Вы, господин президент, сокрушались, что книга попала не к мельнику или там к слесарю, а к историку, но позвольте заметить, что именно историк не захочет с ней расстаться, пока сам не прочитает от корки до корки. А Вангер сможет сделать это очень не скоро. Так что у нас есть фора
— Ну а во-вторых?
— Во-вторых?
— Вы сказали «во-первых».
— Ах да. А во-вторых, он должен понимать, что если об этой книге станет известно властям, то над всеми, кто соприкасался с ее пророчествами, — а они в конечном счете связаны с падением Третьего рейха, — нависнет смертельная угроза. И над их родственниками тоже. Согласитесь, знать наперед будущее государства и его главных лиц…
— Понятно, понятно. Значит, считаете, что в нашем случае историк лучше пекаря?
— Безусловно.
I had a dream that was not all a dream.[7]
«Сколько же человек они сегодня арестовали?» — думал профессор, возвращаясь в тот вечер домой. В слухах, заполнивших аудитории, лаборатории, кабинеты преподавателей, коридоры и рекреации, назывались самые разные фамилии. Но первой среди них была фамилия брата и сестры Шолль. Говорили, что именно они разбрасывали повсюду листовки с призывом к мятежу и были пойманы на месте преступления. Их заметил кто-то из служащих университета. Называлось имя некоего Якоба Шмидта, учебного мастера и члена партии, который и позвонил в гестапо.
Сразу же собрался актив местного национал-социалистского студенческого союза. Был организован немедленный поиск разбросанных прокламаций и сдача их сотрудникам гестапо. Собрался и университетский актив национал-социалистского союза доцентов Германии, к которому принадлежали все без исключения преподаватели высших учебных заведений Там тоже что-то организовали. Спешно поднимали личные дела задержанных студентов, писали характеристики, направили своего представителя в управление тайной полиции. К счастью, профессор Вангер, который, разумеется, тоже был членом союза, во всем этом не участвовал.
Свой экземпляр прокламации Вангер спрятал в кабинете, засунув в щель между выдвижным ящиком письменного, стола и боковой стенкой тумбы. Он опасался обыска при выходе. По разговорам сослуживцев он знал, что у центрального входа постоянно находилось несколько легковых машин, в которые время от времени кого-то сажали и увозили. Сначала он собирался уничтожить листовку. Прочитать ее где-нибудь в туалете и, изорвав на мелкие клочки, выбросить в унитаз. Но потом решил сохранить ее и принести домой, когда все уляжется.
Вечером Вангер шел, всматриваясь украдкой в лица редких прохожих, но не замечал в них ничего необычного. Ему казалось, что произошедшее сегодня в университете было столь неслыханным для Германии событием, что о нем все уже должны были знать и говорить.
Проходя мимо двух полицейских, он специально замедлил шаг, стараясь подслушать их разговор. Уже немолодой вахтмайстер, вероятно, рассказал что-то смешное своему напарнику, и они оба смеялись, не обращая внимания на происходящее вокруг.
Зачем же они это сделали? — думал профессор. Они что, не понимают, в какой стране живут? Кого в Третьем рейхе они могли призвать к сопротивлению? Лишь горстку таких же сумасшедших. Да и стиль их прокламаций, судя по той, что была брошена в его почтовый ящик, слишком мудреный. Аристотеля зачем-то вспомнили. Если человек еще не понял, что живет в государстве абсолютной диктатуры, или если его это устраивает, то никакой Аристотель, рассуждавший более двух тысячелетий назад о политике, не сможет поколебать его отношение к современной действительности. Но самое главное в том, что, как считал Вангер, подавляющее большинство немцев прекрасно все понимали. Их вовсе не радовали нынешнее состояние дел в стране и ход войны. Они со страхом смотрели в будущее и уже не строили планов на случай победы и возвращения сыновей с фронтов живыми и невредимыми. Но они искренне считали себя обязанными трудиться во имя Германии, сражаться во имя Германии, терпеть все невзгоды и доносить на тех, кто высказывал малейшее сомнение в справедливости той борьбы, которую вела Германия. А имя фюрера для них давно слилось воедино с понятием «Германия».
Профессор вдруг отчетливо вспомнил картину художника Фридриха фон Каульбаха — «Германия — август 1914». В то лето в 14-м году репродукции этой картины были повсюду. Она произвела на него, тогда 26-летнего школьного учителя истории, огромное впечатление. Прекрасная женщина с развевающимися по ветру длинными распущенными волосами соломенного цвета. Пылающий гневом взор, На ней доспехи и длинная черная юбка. На голове корона Гогенцоллернов, в правой руке длинный тевтонский меч, на левом предплечье большой золотой щит с черным прусским орлом. Позади нее черные тучи и багровый закат.
Такой представлялась тогда немцам оскорбленная Германия. Сколько их тогда, в июле 14-го, не скрывая слез радости, слушали на городских площадях указ императора об объявлении мобилизации, означавший войну.
Потом, спустя пять лет, была другая Германия. Вангер не знал имени художника. Он помнил только открытку с изображением привязанной к столбу обнаженной женщины с золотыми локонами. Ее голова и плечи от невыносимого стыда опущены вниз. У ее ног на земле все та же корона Гогенцоллернов, меч и доспехи. А рядом рыщут три шакала, олицетворявшие, очевидно, три главные страны Антанты. Это уже 19-й год. И что особенно поразило Вангера в этой открытке — это примитивность рисунка. Он был точен по существу, но выполнен в открыточно-лубочной манере. И, как ни странно, это нисколько не раздражало. Поверженная и униженная Германия и должна выглядеть именно так. Не парадное, насыщенное трагизмом полотно, а рисунок простого немца. Выраженная в крике его души боль всей нации.
Профессор снова и снова вспоминал те годы. Многие тогда упивались всеобщим унижением. Они, как древние варвары, расцарапывали ногтями свои раны, как эллины, посыпали головы пеплом, как побежденные в бою римляне, покорно шли под позорным ярмом из трех копий, как бы говоря при этом: «Смотрите на нас и осознавайте, за что мы отомстим, когда Германия снова наденет доспехи и возьмет в руки меч».
Вангер остановился и, глядя на разрушенный месяц назад участок улицы, задумался.
Как они пришли к тому, против чего сейчас выступила эта горстка студентов? Ведь кроме «Стального шлема», Фрейкорпса, штурмовиков, нацистов и коммунистов, было так много либеральных и христианских организаций и партий. Взять хотя бы «Младогерманский орден», идеям которого в те годы Вангер очень симпатизировал. Он, конечно, понимал некоторую утопичность взглядов Марауна, создателя и бессменного гроссмейстера ордена, который вознамерился построить государство без партий и политиков. Более того, из братьев и сестер своего ордена тот собирался вырастить новый немецкий народ. Тем не менее у Марауна было много единомышленников по всей стране. Он издавал газеты, в которых печатались его манифесты и программы. Он привлек в ряды братьев многих представителей студенческой молодежи и интеллигенции. Он постоянно утверждал, что его орден не имеет ничего общего с партией и не борется за власть Но народ выбрал как раз тех, кто боролся. И получил Гитлера, СС и концлагеря. При этом он, народ, мгновенно лишился рейхсрата, выборных представителей и всех партий, кроме одной. И нисколько не горевал. А когда многие поняли, что Гитлер — это не только диктатура и порядок, но еще и война со всем миром, было уже поздно. И Артуру Марауну еще повезло. Хоть его «Младогерманский орден» был разогнан, но сам он чудом уцелел: в 34-м его вызволило из застенков гестапо личное заступничество Гинденбурга. Он, боевой офицер Великой войны, кавалер Железного креста обоих классов и Рыцарского креста Дома Гогенцоллернов, жил теперь с отбитыми почками и наполовину потерянным в застенках гестапо зрением под постоянным надзором полиции, пописывал безобидные статейки в виде басен с персонажами из животного мира и наблюдал новый немецкий народ, выращенный, правда, другим селекционером.
И вот теперь эти несчастные студенты. Откуда они взялись именно сейчас, когда все давно стерилизовано? Сотни тысяч отправлены в лагеря, а другие сотни тысяч (или миллионы) запретили себе даже думать о сопротивлении. Нет, эти зерна упали на иссушенную зноем землю.
Бодался теленок с дубом…
Придя домой, Вангер намеревался сразу же после ужина лечь спать. Но, жуя котлету и глотая горячий кофе, профессор все более угнетался навязчивой мыслью — добром все это не кончится. Здесь, в городе, в котором зародился немецкий национал-социализм, они не оставят это дело без последствий.
Неожиданно он перестал жевать, поглощенный пришедшей мыслью. Шнайдер! Судя по началу своей книги и ее объему, он пишет достаточно подробно. Книга насыщена множеством гораздо менее значительных фактов, и студенческий мятеж в Мюнхене, а власти квалифицируют это именно как мятеж, не должен был ускользнуть от внимания новоявленного Гиббона Если, конечно, эта его книга не мистификация, в чем профессор Вангер был снова почти уверен.
Он отложил вилку, вытер губы салфеткой и прошел в кабинет. Там он отыскал на одной из верхних полок «Миф XX века» Альфреда Розенберга и снял вместе с ним десяток книг из первого ряда, втайне надеясь не обнаружить позади них пять темно-синих корешков. Но нет, они были на месте. Все пять.
Он вынул их, уселся в кресло возле окна и в который уже раз стал просматривать оглавление.
Где же это может быть, думал он, пытаясь отыскать подходящую главу. Неужели в шестом томе, которого у него не было?.. Вдруг ему пришла мысль поискать фамилию Гислера в именном указателе. Как же он сразу не догадался!
Профессор раскрыл пятую книгу и… нашел. Упоминание о Пауле Гислере было всего лишь на одной странице в той самой главе о покушениях на Гитлера. Он лихорадочно отыскал ее и стал скользить взглядом по трудночитаемым строчкам в поисках нужного имени.
«Вот оно! Так, что тут?.. Ага, начнем отсюда, чуть выше… В феврале 1943 года гауляйтер Баварии Пауль Гислер… так… письма… так… созвал студентов и объявил им… так…» Профессор не верил своим глазам. Он читал сейчас о том, чему была свидетелем буквально вчера его дочь. Перемещая палец все ниже по строчкам, он наткнулся на имена Ганса и Софи Шолль. «…расправа была скорой и необычайно жестокой… Профессор Хубер и еще несколько студентов были казнены через несколько дней».
Вангера прошиб пот. Он опустил книгу на колени и уставился остекленевшим взглядом в пол. Во-первых, подтверждались его самые худшие опасения, а во-вторых… Но этого не может быть! Он либо спит, либо сошел с ума. Рассудок материалиста Готфрида Вангера не мог прийти в согласие с тем, чего просто не могло быть. Как в этих чертовых книгах оказалась информация о еще не произошедших событиях?
Он встал и начал в растерянности ходить по квартире. «Ладно, в этом сейчас не разобраться, — думал он, пытаясь сосредоточиться, — сейчас важнее другое: брата и сестру Шолль, Хубера и еще нескольких человек казнят! Вот что ужасно. Еще нескольких… Но кого именно?»
Вангер снова схватил книгу и долго что-то бормотал про себя, то забегая вперед по тексту, то возвращаясь назад. Но вскоре он убедился, что интересующим его событиям была отведена только одна страница. И до нее и после речь шла о разных заговорах против Гитлера (как же много их было и еще будет!), но о студентах, гауляйтере Гислере и Мюнхенском университете больше не упоминалось. Из окончательно переведенного им отрывка он узнал, что девятнадцатого февраля, то есть завтра, а не сегодня, Ганса и Софи арестовали. Какой-то рабочий с соседней стройки увидел, как они разбрасывали листовки с балкона университета, и донес. Во время следствия их пытали так, что на суд Софи пришла на костылях со сломанной ногой. Судебное заседание проводил Фрейслер. Никаких подробностей больше не было. Но и этого казалось более чем достаточно.
Когда он успокоился, выписал перевод в тетрадь и стал анализировать, то заметил, что, кроме путаницы с датой, ведь Шоллей схватили сегодня, восемнадцатого, а не завтра, девятнадцатого февраля, есть и другое сомнительное место. Никакой стройки, с которой могли бы увидеть, как бросают листовки с университетского балкона, да еще во внутреннем дворе, поблизости не было. Говорили о Якобе Шмидте, работавшем в самом университете. Это он вызвал гестапо. Впрочем, они могли и в другом месте их разбрасывать, и кто-то еще запросто мог на них донести. Он ведь сегодня далеко не все видел и знает. Но вот с датой у Шнайдера явная нестыковка.
Что же получается? Ганса и Софи Шолль, а также профессора Хубера казнят. В этом нет сомнения, если верить этой дьявольской книге. А оснований не верить ей оставалось все меньше. Все, что он успел перевести за эти три дня, соответствовало действительности. Он вполне допускал наличие неточностей и опечаток. Он понимал, что книга в какой-то мере могла быть тенденциозной и грешить чрезмерным усилением нужных автору акцентов. Но такая информация, как казнь реальных людей, не могла быть ошибкой. Слишком она серьезна и непростительна для солидного историка.
В ту ночь ему приснился странный сон.
В этом сне он осознавал себя римским квиритом Авлом Элианием, патрицием и сенатором. Он стоял в числе многих, таких же как он сам, в целле храма Беллоны, что на Марсовом поле. Их согнали сюда силой по приказу Суллы — первого из граждан, кто осмелился двинуть на Рим легионы против воли сената.
Они все были напуганы. Их вытолкали из домов на улицу и привели сюда под конвоем на виду у плебеев, вольноотпущенников и рабов. На некоторых висели сенаторские, наспех надетые тоги, на большинстве — домашняя одежда, никак не подходившая для этого места.
Окружавшая Элиания толпа волновалась. Он видел вокруг себя нечеткие тени людей и слышал их ропот, доносившийся словно из глубокого каменного туннеля. Изображение было резким только в центре, но размыто по краям, как будто он смотрел на все происходящее через большую вогнутую линзу. Его глаза еще не привыкли к внутреннему полумраку, а когда он направлял взгляд в сторону вестибюля, его снова ослеплял яркий свет неба, бьющий меж размытых очертаний колонн.
Элианий явственно ощутил необычность происходящего с ним. С одной стороны, он вроде бы бывал здесь много раз, с другой же — видел эти колонны, эти ионические капители, эти надписи, блестевшие тусклым золотом с высоты фризов, впервые. «In Bellonae hortis nas-cuntur semina mortis»,[8] — прочел он в одном месте.
Внезапно что-то переменилось, и сразу все стали поспешно расступаться. Гремя по выщербленным плитам пола подбитыми железом калигами, в храм начали входить солдаты. Они шли двумя колоннами, без щитов и несли в руках обнаженные мечи. Многие заметили на мечах кровь. Она капала с опущенных клинков на каменный пол густыми черными каплями.
Солдаты прошли сквозь толпу, бесцеремонно отталкивая тех, кто стоял на пути, и встали позади сенаторов. В шлеме с пышным черным гребнем появился император, Сопровождавшие его Красc, Помпей и два военных префекта остановились у входа. Сулла — недавний победитель Мария — прошел в центр круга и остановился. Никто не крикнул «Виват император!» или «Слава освободителю отечества!». Да он этого и не ждал.
— Во что вы превратили Рим? Вы, скопище баранов!
Он стал медленно поворачиваться вокруг, обводя взглядом тех, кто до недавнего времени вершил здесь суд и закон.
— Я вас спрашиваю! — Сулла простер руку в направлении первых рядов. — Вы превратили Рим в зловонную сточную канаву. В трубу с нечистотами. Я нашел здесь не центр мира, а разлагающийся труп, поедаемый червями восточных пороков. Плебеи уже правят империей! Скоро рабы начнут избирать своих трибунов и наделять их правом вето — самым мерзким изобретением вашей грязной демократии!
В это время все услыхали крики. Предсмертные крики сотен, а может быть, тысяч людей. Они доносились снаружи. Лысые головы отцов народа завертелись в испуге. Поднялся шум, и Сулла прервал свои оскорбления. Он сложил на груди руки и с молчаливым презрением наблюдал за реакцией присутствующих. Но Элианий, в отличие от многих, знал, что происходит. Более того, он знал, какие слова сейчас будут произнесены.
— Чего вы всполошились? — спокойно спросил Сулла. — Там получает по заслугам горстка негодяев. Я попросил бы никого не отвлекаться, покуда не пришла его очередь.
Да, по своей сути это были те самые слова. Ропот стал перерастать в шум.
— Они уже убили Витрония, — негромко сказал кто-то рядом. — Я видел его голову. Она валяется там, между колонн амфипростиля.
Элианий обернулся и посмотрел на говорившего. Это был хорошо знакомый ему толстяк и гурман Сервилий Карна, умеренный популяр, чья роскошная вилла заслуженно считалась одним из украшений Эсквилинского холма. Его жирное лицо, как всегда, было основательно припудрено, чтобы скрыть пятна экземы.
— Они убили и Марка Порция, и его жену, и известного всем Поликлета — их вольноотпущенника… — вторил ему другой.
— Молчать и слушать императора! — крикнул военный префект.
Сулла продолжил:
— Я пришел сюда не для того, чтобы прощать, и обещаю — каждый получит по заслугам. Одних я щедро награжу, другие пожалеют, что боги даровали им жизнь.
Снаружи по-прежнему доносился вопль огромной толпы. Но он не походил на рев трибун во время ристалища. Это был предсмертный вопль, захлебывающийся кровью и бессильной яростью.
Два раба внесли и поставили в центре целлы кресло. Сулла, отстегнув плащ и сняв с головы шлем, сел.
— Ну ничего. Я вычищу эту конюшню, — продолжил он уже сидя, в то время как слушавшие его, в большинстве своем лысые старцы, продолжали стоять, — но сделаю это не лопатой, а мечом. И для этого вы сначала узаконите пребывание трех моих легионов в черте города. Еще десять станут вокруг Рима лагерями. Всего же в Италии я расселю двести тысяч моих ветеранов из двадцати трех легионов. Города выделят земли и деньги. Одновременно с этим мы вместе с вами займемся восстановлением древних законов. Сенат и патриции снова станут править, а плебс и эквиты навсегда забудут, что такое политика. Мы сотрем из памяти народа имена Гракхов. Если потребуется, я отброшу римскую демократию на двести, триста лет назад. Но одновременно я двину республику вперед. Население всех провинций должно получить гражданство. Мы должны стереть, наконец, различия между племенами. Сами названия племен, их языки и дурацкие традиции должны навсегда исчезнуть Никаких этрусков, умбров, сабинов и апулийцев. Никаких белингов, герников, марруцинов и пелингов. И даже никаких латинов. Только италийцы и только латинский язык! Всю восточную заразу вон! Я очищу холм Яникул от их храмов и вышвырну на болота все статуи богов, не допущенных в римский Пантеон. Один народ, один язык, одни боги! Это говорю вам я — Люций Корнелий Сулла!
Он встал и поднял правую руку вверх.
— Именем сената и народа Рима!
— Ave imperator![9] — раздался нестройный хор голосов, и несколько десятков рук также поднялись вверх в знак приветствия.
Элианий тоже поднял руку и, глядя на других, восславил императора.
— Фюрер впервые применил этот жест в двадцать шестом в Веймаре, — услыхал он чей-то шепот. — Четырнадцатого июля он приветствовал так своих единомышленников.
«Что за чушь! В римском календаре еще нет месяца июля. Он появится позднее», — подумал Элианий и прислушался. Крики снаружи стихли.
— А теперь, — Сулла надел шлем и застегнул на плече пряжку накинутого рабом плаща, — пойдемте посмотрим, что вас так отвлекало во время нашей короткой беседы.
Он направился к выходу, и солдаты, окружавшие сенаторов, стали теснить их следом. Тех, кто не желал идти, грубо толкали вперед.
Они вышли на заполненную народом площадь и двинулись к расположенному рядом цирку Фламиния. Публика приветствовала императора и с удивлением (а многие и со злорадством) наблюдала, как следом за ним плетутся обескураженные, одетые кто во что горазд отцы государства, конвоируемые легионерами.
То, что увидели сенаторы на арене цирка, повергло их в ужас. Не горстка негодяев, как говорил Сулла, а бесчисленные трупы заполняли все ее пространство. Это были те самые пленные самниты, которых провели вчера в колонне триумфатора от Марсова поля до Капитолия и которым он обещал жизнь. Элианий знал, что число их должно равняться шести тысячам. И действительно, шесть тысяч тел, руки которых были связаны за спиной, лежали здесь изрубленные мечами и пронзенные стрелами.
Привыкшие к погребальным гладиаторским схваткам и виду пролитой на песок арены крови, патриции отворачивались, не в силах вынести открывшегося перед ними зрелища. Согнанные в цирк рабы нагромождали тела друг на друга, чтобы освободить узкие проходы. Скользкими от крови руками они брали отрубленные головы и бросали их на эти кучи. Их ноги в сандалиях разъезжались в жидкой хлюпающей смеси песка с кровью, мозгом и вывалившимися внутренностями. Они часто падали на колени, не в силах удержаться в этой жиже. По образовавшимся проходам медленно бродили перепачканные кровью казненных солдаты и протыкали копьями тех, кто подавал еще признаки жизни. Сплошная шеренга таких же солдат стояла вдоль нижних рядов трибун, выше располагались лучники.
Элианию стало плохо. Он ощущал запах и, казалось, видел поднимающийся над огромной ареной розовый пар. Он увидел также, как по одному из проходов между телами шел человек в странной одежде и по-немецки (именно по-немецки) восклицал:
— О божественное деяние!
— Смотрите, смотрите, — спокойно говорил Сулла сенаторам, подавая знак солдатам подтолкнуть их ближе к грудам трупов. — Это легкая смерть, потому что это всего лишь самниты, возомнившие себя хозяевами Италии.
В это время к нему подошел центурион и подал свиток. Сулла скользнул глазами по пергаменту.
— Читай!
Центурион снова взял свиток и стал медленно называть имена.
— Антоний Реммий, Квинт Сестий Канидий, Гней Кальвин Скавр…
Сенаторы попятились. Это были их имена! Сулла сам отыскивал взглядом названного и указывал на него рукой. Ему помогал его верный соратник патриций Катилина, сновавший между сенаторами и хорошо знавший многих в лицо. Солдаты тут же хватали указанного и волокли его к небольшому освобожденному от тел участку арены, представлявшему собой красное болотце глубиной по щиколотку. По пути они срывали с несчастного тогу с пурпурной полосой или другую одежду. Разбрызгивая ногами жижу, они швыряли человека на колени и умерщвляли мечами в несколько ударов.
Некоторых не оказывалось среди присутствующих. Тогда центурион делал знак, и четыре-пять всадников из стоявшей поодаль конной турмы отделялись от строя и, взяв адрес приговоренного, отправлялись к нему домой. Ни крики о невиновности, ни мольбы о пощаде, ни проклятия, ничто даже на секунду не замедлило расправы
Последним из названных оказался Сервилий Карна Когда его жирное дряблое тело, лишенное одежды, волокли к двадцати убитым предшественникам, он зашелся хрипом в астматическом приступе и только дергал толстыми ногами. Сулла сам пошел к поставленному на четвереньки популяру и, не обращая внимания на заливавшую его калиги кровавую жижу, приблизился к нему вплотную. Солдаты отошли в сторону. Карна поднял голову. Элианий издали увидел его мутный взор и услышал булькающий свист, вырывавшийся из его горла.
«На кого похож этот Карна? — неожиданно подумал Элианий. — Определенно я знаю еще одного человека с таким лицом».
— Ну что, пес, — доставая меч, сказал Сулла, — когда ты жрал нынче утром павлиньи языки под тосканским соусом, ты знал, что это последнее твое чревоугодие?
Карна, хрипя и покачиваясь, несколько секунд смотрел на своего врага, после чего его голова бессильно повисла. Сулла взмахнул мечом и с хрустом перерубил шейные позвонки ненавистного марианца. Голова повисла на жилах, почти касаясь земли, но сенатор продолжал стоять на четвереньках, и только когда Сулла брезгливо толкнул его сапогом, грузное тело с хлюпом повалилось в кровавое месиво.
В этот момент Элианий почувствовал, что кто-то взял его за плечо. Он решил, что пришел его час и…
…профессор Вангер проснулся.
— Готфрид, что с тобой? — спрашивала его сонная жена, толкая в плечо. Она повернулась и зажгла со своей стороны лампу.
— Фу ты… ч-черт, — тяжело дыша, он приходил в себя. — Сон… Значит, это был сон…
Постепенно осознавая, что все увиденное было сном, он лежал, продолжая глубоко дышать, и, стряхивая с себя страшное видение, наслаждался возвращением в реальность.
— Куда ты пошел? — спросила жена, увидев, что он выбирается из кровати.
— Попью чаю. Спи. — Он набросил халат и прошел на кухню.
Потом, уже сидя за столом и швыркая горячим напитком, профессор удивлялся, что странный сон не улетучивался, как обычно, быстро погружаясь в непроницаемый туман забвения. Все его детали были почти такими же четкими и спустя пятнадцать минут. Более того, казалось, он вспоминал и то, чего вроде бы не видел. Например, он четко представлял себе планировку храма Беллоны и окрестных улиц, помнил лица сенаторов и те их имена, которые даже не произносились в этом кошмаре.
А Сулла! Он запомнил, что у него слева на шее под самым подбородком было большое родимое пятно. Иссушенная когда-то африканским солнцем и ветром кожа его худощавого лица туго обтягивала скулы. Под выгоревшими бровями глубоко во впадинах сидели водянистые глаза. Откуда в сознании профессора мог возникнуть такой четкий образ человека, от которого через тысячелетия сохранилось лишь несколько скульптурных портретов?
Допивая чай, Вангер вспомнил Сервилия Карну. Да, именно так звали того толстяка. Он покопался в своей памяти, но не мог припомнить никого из той эпохи с таким именем. Вдруг он поднялся и быстро прошел в свой кабинет. На полке возле кресла стояла одна из его настольных книг: большой словарь-справочник античности. Он взял ее и стал искать. И нашел!
Вот он, Публий Сервилий Карна. Примерно 145 года рождения до Р.Х., сенатор. Участник африканских походов Гая Мария. Позже разбогател на махинациях со строительными подрядами. Неоднократно попадал под следственную комиссию сената по обвинению во взятках, но всякий раз откупался крупными пожертвованиями в городскую казну. Погиб во время сулланских проскрипций в 82 году до Рождества Христова.
Всего несколько строк.
Немудрено, что профессор ничего не помнил об этом человеке. Но как же тогда он оказался в его сне? И по возрасту (за шестьдесят) полное совпадение со справочником. Вероятно, он все же читал эту биографическую справку и она засела в том полушарии его мозга, куда имели доступ только таинственные механизмы продуцирования кошмарных снов.
Но самым удивительным ощущением, оставшимся от этого ночного видения, была все еще звучавшая в голове у профессора характерная по своей фонетике латинская речь. Он говорил и слушал там, в этом сне, явно не по-немецки. Он знал, конечно, довольно много древних выражений на латыни, если поднатужиться, мог припомнить сотни три слов, но очень слабо владел навыками составления фраз. И все-таки там он свободно говорил именно на «золотой» латыни первого века ante aeram nostram.[10] Или это только иллюзия?
Мартин родился летом 1916 года. В тот день, двадцать второго июня, Альпийский корпус горной дивизии Баварской гвардии пошел в атаку на форт Сувиль, преграждавший дорогу на Верден.
Вангер с женой Элли, урожденной Элеонорой Августой Вебер, жили тогда в Киле. Он преподавал в школе, она работала в Немецком Красном Кресте. Сырой балтийский климат, особенно весной, резко ухудшал самочувствие Элеоноры, страдавшей частыми пневмониями, и врачи настоятельно рекомендовали им переселиться куда-нибудь на юг. Лучше в Швейцарию. Через год они перебираются в Ульм, а поздней осенью 18-го в Мюнхен.
Сто пятьдесят километров, которые им предстояло преодолеть по железной дороге между Ульмом и Мюнхеном, потребовали трех суток. Станции были заполнены возвращающимися войсками. Не хватало вагонов и паровозов. Двухлетний Мартин долго помнил потом хмурые, заросшие лица людей в грязных шинелях. Помнил, как мать испуганно прижимала его к себе, когда неподалеку вспыхивала пьяная драка или стихийный митинг.
Это были дни бурных событий. В Берлине объявили республику, в Баварии власть захватили коммунисты Правая оппозиция начала подготовку к вооруженному свержению правительства Эйснера. Созданное Зеботтендорфом баварское отделение «Германского ордена», переименованное в «Общество Туле», стало центром мюнхенской контрреволюции. Двадцать первого февраля 19-го года бывшим членом ордена убит Эйснер. Шестого апреля провозглашается Баварская Советская республика, и власть оказывается в руках русских эмигрантов, таких как Аксельрод и Левин. На улицах города бесчинствует Красная Армия. Закрыты школы, банки, газеты.
Но к Мюнхену уже движутся бригады Фрейкорпса В ответ красные усиливают террор внутри города. Его пиком становится расстрел тридцатого апреля десяти «белых шпионов», названных так большевистским комендантом Эгельхофером. Семеро из казненных оказались титулованными аристократами во главе с принцем Густавом фон Торни-Таксисом — родственником некоторых королевских семей Европы. На улицах Мюнхена начинает разгораться гражданская война, и только успешный штурм города «Свободными корпусами» прекращает кровопролитие.
Вангерам удалось благополучно пережить все эти бури. Потом они несколько раз переезжали с места на место, пока в 21-м году окончательно не закрепились в довольно просторной квартире на Брудерштрассе. Готфрид Вангер к тому времени уже преподавал в университете. Через год у них родилась Эрна.
«Мой маленький попрыгунчик» — так называл дочку Готфрид Вангер, ставший незадолго до этого профессором истории. Мартин всей душой полюбил черноглазую сестренку и часами возился с ней на полу в гостиной или в кабинете отца. Когда она подросла настолько, что с ней можно было гулять без коляски, он с удовольствием брал ее с собой во двор и заботливо оберегал от собак и детей постарше.
Когда сыну было лет восемь, отец впервые взял его в горы. Он купил ему настоящие горные лыжи с ботинками и маленький рюкзачок. В первый же день Мартин больно расшибся о дерево, но через неделю снова упросил отца поехать. Несмотря на то что до первых горных склонов близ Партенкирхена им предстояло преодолевать поездом больше ста километров, он никогда не проявлял нетерпения. С недетским интересом и вниманием он разглядывал в окно красоты Южной Баварии, Штарнбергское озеро, попадавшиеся на пути фермы и старые замки. Скоро Мартин так увлекся горами, что стал относиться к ним не как к отдыху, а как к чему-то большему, может быть, главному в жизни.
В четырнадцатилетнем возрасте он вступил в Велико-германский молодежный союз и каждое лето проводил каникулы в лагерях и походах. Иногда их отряд уходил на целый месяц, а несколько раз они уезжали довольно далеко от дома: в Вестфалию, Австрию и даже в Италию.
Годам к пятнадцати Мартин был чемпионом школы и района по лыжному спорту в юношеской группе. Участвовал во всех местных соревнованиях и даже несколько раз ездил в Австрию: в Инсбрук, Грац и Зальцбург. В те же дни, когда горы и снег были для него недосягаемы, он катался на велосипеде, тренируя ноги, и здесь тоже добился определенных успехов, принимая участия в гонках.
В эти годы у Мартина уже ясно сформировалась его юношеская мечта: он решил, что непременно станет путешественником. С этой целью вместе со своим дворовым другом Вальтером он стал усиленно заниматься английским языком. Читал о покорителях полюсов, о раскопках засыпанных пеплом городов, об искателях сокровищ и авантюристах. Часто, уже лежа в кровати, он вдруг опускал на грудь томик Джека Лондона и, закрыв глаза, видел себя в белой пустыне, на берегу золотоносной реки или на борту раскачиваемого штормом китобойного судна.
Во дворе среди сверстников он не был заводилой, но всегда имел свое мнение и готов был отстаивать его даже в драке. В начале 30-х Мартин вступил в Гитлерюгенд, а летом 33-го Бальдур фон Ширах распустил Великогерманский молодежный союз. К тому времени взгляды юного Вангера в полной мере соответствовали тем требованиям, которые предъявляли к молодежи национал-социалистские лидеры.
Еще в десятилетнем возрасте Мартин остро переживал, что его отец не был на войне и не имел Железного креста, даже второго класса. Внутренне он стыдился этого факта, но тщательно скрывал свой стыд от сверстников. Когда он видел на замасленной куртке соседского пьянчуги Крамера грязную ленточку «второклассника», то старался скорее отвести взор. А чего стоил крест первого класса на старом кителе папаши Винца, отца четырех сорванцов из соседнего двора! Выпуклый, залитый блестящей черной эмалью, он был не пристегнут булавкой, а привинчен с помощью большой плоской гайки, плотно вжавшись от этого в сукно. Да что говорить! Даже выживший из ума старикашка Пройт, над которым подтрунивали все местные шалопаи, и тот надевал по выходным свой длинный старомодный сюртук с продетой на старопрусский манер во вторую сверху пуговичную петлицу лентой с крестом второго класса. Его лента была не черной с белыми полосками, а наоборот — белой с черными, словно негатив. Такой, весьма редкой, не боевой версией награждали врачей, инженеров и всех тех, кто сам не участвовал в сражениях, но помогал армии, работая в прифронтовой полосе. Когда же по улице шествовал какой-нибудь отряд фронтовиков, например из «Стального шлема», Мартин с восхищением рассматривал на кителях ветеранов всевозможные кресты и медали всех королевств, герцогств и княжеств Второго рейха.
— Папа, почему ты не пошел на войну? — спросил он однажды отца. И Вангер почувствовал, что вопрос был задан с какой-то особой серьезностью.
— Видишь ли, сынок, и во время войны продолжали работать школы, и детей нужно было учить.
— Отец послал прошение о зачислении его в армию, но император посчитал, что будет больше пользы, если он продолжит работать в школе, — подключилась к разговору мать.
Мартин понимающе кивнул и через минуту тихо произнес:
— И все-таки было бы лучше, если бы ты воевал.
В семнадцать лет он захотел вступить в штурмовой отряд, но тут его отец проявил неожиданную доселе твердость и запретил даже думать об этом. Сын подчинился.
После окончания школы Мартин Вангер шесть месяцев провел в одном из горных лагерей Имперской трудовой службы на строительстве пансионата, после чего поступил на медицинский факультет Мюнхенского университета. Он выбрал профессию врача без особого желания, просто посчитав, что это единственное, что может быть полезно в будущих дальних походах и горных восхождениях. Но учеба, эти скучные лекции, анатомический театр, над входом в который одно время висела скопированная из Сорбонны фраза: «Hie est locus, ubi mors in vitam preficit»,[11] латынь, химия и все остальное нисколько не возбуждали его интереса. Времени для поездок в Альпы почти не оставалось. Особенно жаль было терять раннюю весну.
Как-то в самом начале его учебы в университете произошёл случай, характеризующий упрямый характер Мартина Вангера.
Вместе со своим другом и однокашником Вальтером Бюреном, тоже увлекавшимся лыжами, он стоял в одном из университетских коридоров возле стенда с репертуаром городских театров — «Страдания Томаса», «Страна улыбок», «Портной Виббельт», — когда случайно услышал следующий разговор.
— Какое к черту серебро! Ты посмотри на цвет — обыкновенный альпак.
— А я тебе говорю, серебро. Это мастерская «Годет и сын», они не работали с альпаком.
— Разуй глаза, Эрнст, это крест второго класса! В войну их нашлепали почти шесть миллионов. Серебряные рамки делали только в первые месяцы или на заказ. Нет, больше двадцати марок это барахло не стоит.
Мартин обернулся и увидел возле окна троих парней. Один вертел на пальце замусоленную черную с белыми полосками ленточку, на которой болтался Железный крест второго класса.
— Почему это ты называешь Железный крест барахлом? — спросил он, резко подойдя к ним.
— А ты еще кто такой? — удивленно воззрился на Мартина парень с крестом. — Тоже мне клистирная трубка! Ты, по-моему, шел в ту сторону? Вот и иди.
Все трое засмеялись Мартин был в белом халате Шутливое прозвище «клистирная трубка» от студентов других факультетов он уже слышал и не обижался. Как только не называют теперь немецких врачей, одно только «биологический солдат» чего стоит. Но сейчас…
— Нет, ты ответь! Боевая награда у тебя ценится по количеству истраченного на нее серебра?
— Да пошел ты! Кто это такой? — обратился парень с крестом к своим товарищам. Он выглядел долговязым и достаточно плотным Было видно, что он уверен в своих силах и привык вести себя нагло.
— Я его знаю, Гейнц, это сын историка Вангера, — сказал тот, который продавал награду.
— Вот и вали отсюда! Не твоего папаши крест.
— Да его отец и не воевал.
— Тем более. Ха-ха!
Долговязый больше ничего не сказал, но насмешливое выражение, с которым он смотрел на Мартина, выводило того из себя. Да и те двое тоже ухмылялись Нет, уйти просто так он уже не мог.
— Ты оскорбил память человека, который носил этот крест, — произнес Вангер тихо, — и должен при всех извиниться.
Возле них собралось еще несколько студентов. Все они были знакомыми долговязого Гейнца и с интересом ждали развязки Мартина кто-то тронул за рукав.
— Пойдем, Мартин, не связывайся, — услышал он голос Вальтера.
— Пускай сначала извинится, — стоял на своем Мартин.
— Может, подеремся? — Долговязый схватил надоедливого медика за отворот белого халата. — Пошли в спортзал, там сейчас никого нет!
Мартин крепко сжал и довольно легко отвел руку долговязого в сторону. «А силенок-то у него не очень, — отметил он про себя, — рыхловат».
— Драться в спортзале неинтересно, — сказал он тихо, — я предлагаю дуэль.
С этими словами Мартин влепил долговязому звонкую пощечину. Тот отпрянул, удивленно глядя на обидчика Такой реакции от «клистирной трубки» он никак не ожидал. Присутствующие сначала оторопели, но спустя секунду, осознав всю прелесть предстоящего развлечения, пришли в восторг.
— Вот это по-нашему! — воскликнул кто-то — Пускай тряхнут стариной.
Студенческие дуэли в ту пору снова потихоньку входили в моду. Пример подал Гейдельбергский университет еще в тридцать третьем году. Правда, там все было театрализовано так, что больше походило на спектакль, разыгранный для местной прессы. Присутствовал сам ректор, а после бескровного поединка состоялся банкет. Но в некоторых других университетах к старой традиции отнеслись более серьезно. Там произошли настоящие схватки, неумелые, но жестокие. Гиммлер, разрешивший дуэли в среде своих эсэсовцев, одобрил возрождение студенческих традиций: «Молодой человек должен иметь возможность отстоять свою честь с оружием в руках, кто бы ни был его обидчиком» Отношение же фюрера к такому хоть и традиционному, но, безусловно, устаревшему и даже нелепому в двадцатом веке способу выяснения отношений было отрицательным. Однако официальных запретов пока не последовало.
Владелец креста — его звали Эрнст — забрал награду из рук долговязого.
— Выбирай оружие, Гейнц — говорили со всех сторон. — Раз тебя вызвали, это твое право.
— Друзья, погодите, я сбегаю в библиотеку за дуэльным уставом! — кричал рыжий худенький парнишка в короткой курточке и очках, стараясь привлечь внимание остальных.
— К черту устав! И так все ясно! Выбирай оружие, Гейнц!
— По правилам должно быть по два секунданта с каждой стороны, — не унимался рыжий, — при этом один из четверых — непременно медик, а один — богослов.
— Медиков у нас навалом, а вот где нынче сыскать богослова?
Вокруг них собралась уже целая толпа. Узнав, в чем дело, студенты подключались к общему гвалту. Вальтер несколько раз уговаривал Мартина не делать глупостей, но тот только молча смотрел на долговязого Гейнца и, казалось, был доволен своей выдумкой.
— У вас право выбрать тип клинка, — перешел он на «вы», обращаясь к своему врагу, — шпага, сабля или меч Я надеюсь, вы не опуститесь до учебной рапиры Выбирайте либо извиняйтесь при всех!
Гейнц внезапно вскипел и, ткнув пальцем в ближайших соседей, сказал:
— Вот мои секунданты. Я выбираю сабли. Пошли в Английский парк!
— Нет, так нельзя! — закричал рыжий. — Перед дуэлью противники должны провести ночь дома, сделать распоряжения и написать письма
На этот раз с ним согласились. Решено было встретиться завтра в семь часов утра в условленном месте огромного Английского парка, начинавшегося через два квартала от университета, сразу за Кенигенштрассе. Трое вызвались принести сабли своих отцов и братьев — одну про запас. Вальтеру Бюрену поручили позаботиться о перевязочных материалах и медикаментах, Эрнсту Грокнеру — тому, кто продавал Железный крест, — надлежало принести Библию и изображать студента-богослова. Всем прочим велели молчать о дуэли, чтобы утром на место события не сбежался весь университет.
— Мартин, ты хоть держал в руках саблю? — спрашивал Вальтер друга, когда они вышли на Людвигштрассе и направились к остановке автобуса. — Может, лучше отказаться? Ведь это не рапира. Пропустишь один удар, и все. Может, сообщить декану? По старым правилам на дуэли должен присутствовать декан.
— Не смей этого делать! Я должен проучить наглеца, и если он выбрал сабли, то сам об этом и пожалеет.
— Тогда поехали к Винсенту. У него есть кавалерийская сабля. Ты хоть потренируешься.
В шесть часов утра, что-то соврав родителям по поводу столь раннего ухода, Мартин вышел из дома.
Он уснул только под утро. Не то чтобы он сильно боялся за свою жизнь. Нет, внутренне он был готов к ужасной рубленой ране и даже к смерти. Больше всего он боялся стать посмешищем, сделать что-нибудь не так. Он понимал, что их дурацкая дуэль станет предметом широкого обсуждения и насмешек. Особенно если все кончится царапиной.
В его комнате на столе остался лежать запечатанный и неподписанный конверт. Если он вернется сегодня, то уничтожит его. Если же нет… Родители прочтут его последние слова: «Никто не смеет называть Железный крест барахлом».
«Наверное, следовало написать что-нибудь Мари и маме», — думал он, шагая по первым осенним листьям.
Несмотря на ранний час, народу в условленном месте было намного больше, чем вчера присутствовало при ссоре. Некоторые привели приятелей, а рыжий очкарик — даже двух подруг. Он притащил дуэльные уставы Геттингенского и Берлинского университетов и теперь зачитывал из них отрывки.
— Эй ты, умник, — обратился к нему Бюрен, — ты лучше скажи, это по правилам — тащить сюда девушек?
В это время Вальтер увидел показавшегося из-за деревьев Мартина. Он и второй секундант Винсент подбежали к своему товарищу.
— Знаешь, кто у этого Гейнца Шутцбара папаша? — спросил Вальтер, пожимая руку друга. — Какая-то шишка в полиции. Чуть ли не оберст!
— Плевать.
— А его дядя — группенфюрер штурмабтайлюнга.
— И снова плевать! — Мартин украдкой разглядывал собравшихся, ища своего противника. — А что, уже принято приглашать дам?
Винсент сделал успокаивающий жест и крикнул рыжему:
— Эй ты! Забирай своих баб и проваливай. При них поединок не состоится.
Его поддержало несколько голосов. Рыжий пошептался с девушками, и те, сделав обиженный вид, ушли за деревья.
Через несколько минут подошел Гейнц. Секунданты подвели соперников друг к другу и заставили пожать руки.
— Как насчет того, чтобы уладить дело миром? — спросил товарищ Гейнца,
— Если господин Шутцбар извинится при всех присутствующих, то я не против, — твердым голосом сказал Мартин.
— В чем же я должен, по-вашему, извиниться?
В голосе Гейнца не было вчерашней уверенности. Увидев висевшие на ветке три тяжелых сабли, внутренне он был готов десять раз попросить прощения у этого зануды, да еще напоить его пивом. Но это означало не только стать предметом студенческих пересудов и насмешек, но также низко пасть в глазах собственного дяди, штурмовика со стажем, героя Мюнхенского восстания. Нет, спасовать перед «клистирной трубкой» он не мог. Мартин же еще по дороге сюда твердо решил не идти ни на какие уступки. Внутренне он даже не хотел, чтобы его враг принес извинения, хотя и не чувствовал к нему никакой личной неприязни. Поединок должен состояться. По-настоящему. Он не собирается быть участником фарса.
— Не будем терять времени, — Мартин посмотрел на секундантов противника, — несите оружие. Я хочу еще успеть на первую лекцию.
Увидев, что секунданты обнажают сабли и сравнивают длину клинков, стоявшая поодаль публика смолкла. Рыжий хотел было подойти к соперникам с каким-то очередным замечанием, но его отогнали.
— Мартин, — зашептал ему на ухо Бюрен, — по-моему, он готов извиниться. Ты зря торопишь события.
Но Мартин уже выбрал саблю с набалдашником в виде львиной головы. Такие носили офицеры сухопутных войск, когда того требовала форма одежды. Шутцбар взял саблю работника юстиции — с орлиной головой. Третья — унтер-офицерская, с простым гладким набалдашником — вернулась на ветку.
Мартин осмотрел свой клинок — ни единой зазубрины. Защитная дужка, похожая на перевернутый вопросительный знак, орнаментирована вязью из дубовых листьев. Рукоятка, обтянутая черной кожей, обмотана вдоль пазов витой позолоченной проволокой. Выступ на перекрестье с одной стороны гладкий, а с лицевой украшен имперским орлом. Судя по всему, никто и никогда не дрался этим оружием. Клинкам, которые носили теперь только в качестве украшения, как носят парадные аксельбанты, впервые предстояло проверить прочность их стали, а может, и отведать человеческой крови.
— Начнете по команде, — сказал Винсент, пошептавшись с остальными секундантами. — Если прозвучит команда «стоп», немедленно прекратите бой. Драка до первой крови, которая прольется на землю.
Секунданты отошли на несколько метров. Мартин Вангер стоял напротив своего противника. Тот совсем растерялся и совершенно не представлял, как все это будет выглядеть. Они услышали «Начинайте!», но продолжали стоять и смотреть друг на друга.
— Защищайтесь, Шутцбар, — наконец сказал Мартин и нарочито медленно, чтобы противник успел парировать его клинок, нанес первый удар.
Гейнц отбил удар и ошарашенно отскочил в сторону. Мартин стал наступать, Через несколько секунд он почувствовал, что входит в раж. Шутцбар, все время пятившийся назад, споткнулся и упал на заднее место. Он зажмурился, ожидая атаки, и прикрылся клинком.
— Тебе, может, еще руку подать, чтобы ты встал? — сказал Мартин, отступив на два шага.
Гейнц поднялся, и Мартин продолжил нападение. «Ну давай же, — кричал он противнику, — нападай и ты!» Гейнц, поняв наконец, что, пока публика не увидит кровь, от него не отстанут, вдруг бросился на Мартина с яростью обреченного гладиатора. Тот едва успел отвести несколько ударов. Их клинки засверкали в лучах солнца. Звон стал частым. Из-под ног разлеталась опавшая листва и клочья выбитой каблуками травы. Зрители восхищенно молчали, слабонервные зажмуривались или отводили взгляд, каждую секунду ожидая рокового удара. «Здорово!» — крикнул Мартин и снова пошел в атаку.
Если бы им пришлось фехтовать на шпагах или рапирах, то любой бы увидел их неумелость. Но в сабельной рубке, когда можно примитивно лупить своим клинком по клинку противника, даже не очень стараясь при этом нанести ему поражение, они выглядели вполне сносно.
В запарке боя Мартин почти не почувствовал, как был ужален вражеским острием в предплечье правой руки. Только через минуту или две, когда, запыхавшись и опустив сабли, они разошлись в стороны, примериваясь к новому броску, он почувствовал, что по его руке что-то течет. Ладонь и рукоять сабли стали мокрыми и скользкими. Кто-то из секундантов увидел капающую на желтую кленовую листву кровь и замахал руками.
— Остановитесь! Один из них ранен!
К ним сразу подбежали секунданты и все остальные. У Мартина отобрали оружие и стали снимать его черную куртку. Вся нижняя часть рукава рубахи оказалась намокшей от крови. Когда рукав закатали, то увидели, что основательный пласт мягкой ткани пониже локтя срезан и висит на куске кожи. Из-под него обильно текла кровь.
Вальтер стал накладывать над локтем жгут, в то время как Винсент готовил тампон и бинты.
— Ерундовая царапина, — говорил еще не отдышавшийся Мартин. — Мы непременно продолжим! Это не считается.
— Хватит, Вангер, — сказал один из секундантов противника, — кровь на земле. По условию дуэль должна прекратиться.
— Отберите у них сабли и спрячьте, — посоветовал кто-то из публики.
— Нет, мы продолжим, — упрямо твердил Мартин, — мы еще не дрались по-настоящему!
В это время подошел Гейнц и протянул ему руку.
— Вчера я был не прав и приношу вам свои извинения.
— Да ладно, — растерянно ответил Мартин, отвечая на рукопожатие, — я тоже раздул из мухи слона.
— Вот и здорово. Айда в «Остерия-Бавария» пить пиво! — предложил кто-то, назвав любимый мюнхенский ресторанчик Гитлера.
Этот инцидент, о котором в тот же день знал весь университет и, конечно, профессор Вангер, последствий не имел. Дома Мартина поругали родители (он соврал, что дрался на учебных рапирах исключительно для потехи толпы), зато сестра несколько дней ходила по школе и двору с высоко поднятой головой, гордая за своего героического брата.
А на будущий год, когда Хорст Крисчина — адъютант рейхсюгендфюрера фон Шираха — убил на дуэли одного из любимых журналистов Гитлера Роланда Штрунка, фюрер резко высказался против дуэлей среди студентов. Имперская университетская пресса запестрела статьями об искоренении «гейдельбергского романтизма» в студенческих товариществах, средневековая традиция сразу лишилась скрытой поддержки ректоров и быстро угасла.
— Я договорился с энергетиками, Они обязуются обеспечивать зонд средней мощности бесперебойным питанием длительное время. Так что принимайтесь за работу, Карел.
Септимус поливал цветы на своей обширной застекленной лоджии, выходящей во внутренний двор академии. Ризолии, страфароллы, пергамские розы и — гордость президентской оранжереи — голубые исландские ромашки требовали особого ухода, специальных растворов и режимной подкормки.
— Для постоянного наблюдения я подготовил группу из трех человек, господин президент. Наша сотрудница Прозерпина и двое практикантов. Вот список.
Карел протянул лист бумаги
— Надеюсь, вы объяснили им, что зонд не игрушка. — Септимус взял со столика огромную лупу и стал рассматривать что-то на бархатистых листьях черной страфароллы. — И никаких необоснованных подглядываний, Карел. Частная жизнь людей, даже давно отживших свой век, должна уважаться. Будь они хоть трижды нацистами.
— Все действия группы будут фиксироваться. Каждый из них расписался за сохранение полной конфиденциальности полученной в ходе наблюдений информации.
— Это хорошо-о-о, — пропел увлеченный своими цветами Септимус. — Дьявол! Опять какая-то сыпь на листьях
Первого сентября 1935 года Мартин и Вальтер стояли в густой толпе на Одеонсплац. Они расположились возле Театинеркирхи и мало что видели оттуда. Тем не менее Мартин старался не пропустить ни одного движения и ни единого звука.
Напротив Галереи Полководцев выстроились войска. Ещё недавно это был рейхсвер, а теперь — вермахт. Перед строем вынесли десятки знамен различных полков, расшитых орлами и украшенных серебряной бахромой. Оркестр сыграл марш Банденвейлера, затем забили барабаны и мраморные львы Фельдхеррнхалле увидели с высоты своих пьедесталов, как знамена склонились к земле.
В тот день с них снимали черные ленты.
Домой Мартин вернулся под впечатлением увиденного ритуала и за столом был молчалив.
— Ну как? — спросил его отец. — Как все было?
— Знаешь, папа, тебе самому надо было прийти и посмотреть.
В голосе Мартина чувствовалась легкая обида: такой торжественный день, а некоторым и дела нет.
— Но я был занят. И потом, весь город все равно бы не уместился на Одеонсплац. Это прежде всего для ветеранов и военных.
С пирожком в руке подошла тринадцатилетняя Эрна.
— Куда ты ходил, Марти? — спросила она, не переставая жевать.
— Куда, куда. Куда надо!
Мартин встал из-за стола и ушел в свою комнату. У Эрны от обиды даже открылся рот.
— Папа, куда ходил Мартин?
Профессор отложил газету, и дочь тут же взобралась к нему на колени.
— Он смотрел, как с флагов снимали черные ленты, дочка.
— А зачем с флагов снимали ленточки?
— Ну… видишь ли, это были траурные ленты. Их носили в память о нашем поражении в Великой войне и еще о том, что нам было запрещено иметь большую армию. А теперь такого запрета нет.
— А почему теперь такого запрета нет? — Задавая свои вопросы, Эрна была больше увлечена поглощением вкусного пирожка, нежели существом дела.
— Не приставай к отцу, — сказала мать, — Завтра вам об этом расскажут в школе. Если будешь внимательно слушать, а не вертеться как егоза, то все поймешь.
Однажды, уже в мае тридцать седьмого, Мартин, придя вечером домой, был особенно молчалив и серьезен. Когда все сели за стол ужинать, он вдруг неожиданно произнес куда-то в пространство:
— Я временно прерываю учебу в университете.
Профессор и его жена недоуменно посмотрели сначала друг на друга, затем на сына. Быстрее всех отреагировала Эрна:
— Ты что, собрался жениться, Марти? — хихикнула она, продолжая прихлебывать суп. — На Мари Лютер?
Увидев, что родители не на шутку встревожены, она тихонько положила ложку и тоже посерьезнела.
— Я написал заявление о приеме в армию.
— Как в армию! — всплеснула руками мать. — У тебя же учеба! Какая может быть армия в конце учебного года?
— Мартин, ты серьезно? — спросил профессор,
— Да, папа.
— Но зачем тебе это нужно? Закончи хотя бы факультет!
Мартин уже и сам не знал, правильно ли он поступил. Неделю назад они с Вальтером Бюреном принесли в штаб учебной дивизии VII военного округа письменные прошения о зачислении их на действительную военную службу. Перед этим они узнали, что молодых людей с их данными непременно направляют в горные войска, да еще в самые элитные части. Они уже видели на нескольких бравых унтер-офицерах введенный недавно значок горного проводника. Он представлял собой изображение эдельвейса на темно-зеленом овале и надпись «Heeresbergfuchrer»[12] в нижней части широкого канта из белой эмали. Теперь же, сидя за столом в кругу родных и сознавая, что скоро придется с ними расстаться, он почти уже был уверен, что совершил глупость. Но пути назад не было. Сегодня он отнес заявление в канцелярию университета с просьбой об отчислении его в связи с поступлением на военную службу. Да и не в характере Мартина Вангера было идти на попятный и отказываться от своих слов.
— Я обо всем узнал, — заговорил он с жаром, пытаясь успокоить родителей. — Через два года мне дадут возможность закончить университет, после чего я быстро получу офицерское звание и стану настоящим военным врачом горных войск. Что в этом плохого?
— И что, твое заявление приняли? — спросил отец.
— Да. Через три дня мы с Бюреном едем в Траунштейн для прохождения медицинской комиссии.
— Да как же они могли принять твое прошение без согласия родителей? — запричитала мать. — Ты еще несовершеннолетний…
— В армию, мама, берут с восемнадцати, и при этом согласие родителей не требуется. К тому же через полтора месяца я стану совершеннолетним. — Он поднял руку, пытаясь остановить град сыпавшихся на него вопросов и упреков. — Сегодня я отнес заявление об отчислении из университета. При этом мне подтвердили, что через два года я могу быть принят на третий курс, особенно при наличии у меня к тому времени армейской санитарной практики.
Они еще долго разговаривали в тот вечер. Профессор, поняв, что сын не изменит своего решения, стал убеждать жену смириться. В конце концов, войны ведь нет. И, судя по постоянным выступлениям Гитлера, именно Германия больше всех в Европе жаждет мира и стабильности. Объявление же всеобщей воинской повинности в марте позапрошлого года и денонсация Версальских военных ограничений есть лишь естественное право свободного государства.
Элеонора Вангер долго не могла успокоиться. Она обвиняла во всем их дурацкое катание с гор, этого (она не могла подобрать нужных слов) шалопая Вальтера Бюрена, который сам уже год как ушел из университета и теперь сбил с правильного пути и их ребенка. Она требовала от Готфрида завтра же поехать к военным и забрать заявление их глупого сына..
Через три дня на перроне вокзала Мартина провожали его родители, сестра и соседская девушка Мария Лютер. Неподалеку, стараясь не попадаться на глаза тете Элли, прощался со своими родителями и сестрой Вальтер Бюрен.
Еще через три дня, успешно пройдя специальную комиссию (поэтому-то и пришлось ехать в Траунштейн, где проверяли кандидатов именно в горные части), они с Бюреном были зачислены новобранцами в подразделение горных егерей и направлены в учебный лагерь А уже в середине июня, незадолго до своего совершеннолетия одетый в новенькую униформу, с тяжелым стальным шлемом на голове, Мартин давал клятву на знамени 1-й горной дивизии вермахта. Отныне уже окончательно не было пути назад. Он стал солдатом. Выпушка его погон и просветы петлиц имели зеленый цвет, присвоенный немецким горным войскам.
Началась учеба.
Сначала им предстояло пройти обычный курс подготовки пехотинца на равнине. Маршировка, стрельба, чистка и разборка оружия. Затем молодых солдат стали все больше готовить к специфическим особенностям войны в горах. Изнурительные марши вверх и вниз с полной выкладкой. Ознакомление с основами военного альпинизма и скалолазания. Обучение приемам выживания в экстремальных условиях холода, отсутствия снабжения, связи и медицинской помощи. Но главное — марш-броски по склонам, доводившие до полного изнеможения тех, кто не был достаточно крепок физически.
— Ноги — ваше единственное средство передвижения, — наставлял их фельдфебель Зилекс с матерчатым эдельвейсом на левом кармане куртки. — Вы должны беречь их больше, чем голову. Травмированная нога в горах в условиях войны — это почти всегда смерть. Это невыполненное задание, обуза для своих товарищей. Травма, полученная по глупости, есть воинское преступление, похуже самовольной отлучки.
Когда они занимались стрельбой из горного карабина или недавно введенного в войсках единого пулемета «MG-34», тот же фельдфебель ходил позади лежащих на огневом рубеже солдат и говорил:
— В горах каждый патрон должен посылаться точно в цель Вы все должны стать снайперами. Иногда, когда в ваших подсумках останется десять патронов, вам придется воевать ими месяц, а то и больше. Никто не подвезет вам боеприпасов. В горах нельзя палить куда попало, как это любит делать пехота внизу. Десять патронов — это десять попаданий в цель!
«Черт бы тебя побрал, — думал Мартин, пытаясь окоченевшими руками (была уже поздняя осень) перезарядить свой карабин. — Сам бы полежал на этих камнях на пронизывающем ветру без движения».
В середине января, так и не дав на Рождество возможности съездить домой, их перебросили на высокогорную стоянку в не известном никому из них районе. Здесь особое внимание уделялось действиям на лыжах. Мартин сразу вырвался в число первых и обратил на себя внимание командира батальона. Фельдфебель же только придирался.
— Запомните, Вангер, горный солдат — не спортсмен. Это раньше вам нужно было прийти первым любой ценой, а там хоть падай. Здесь же после прохождения маршрута вам предстоит еще выполнить боевое задание. Если вы притащитесь на рубеж атаки без сил, с растянутыми связками или с обмороженными пальцами, то толку от вас будет не больше, чем от осла с поломанной ногой.
Им запрещалось совершать скоростные спуски на лыжах. Запрещалось притормаживать руками, дабы не повредить пальцы и связки. Они учились ходить по снежному насту цепью, под определенным углом к склону, растянувшись на сотни метров, чтобы не вызвать схода лавины. Они учились устраиваться на ночлег и готовить пищу на снегу так, чтобы не было видно огня и дыма. Отрабатывали приемы связи в горах, где обычные радиостанции часто были малоэффективны. Они учились вьючить осликов и мулов, водить лошадей в поводу по узким тропам, кормить и лечить животных, которых по штату в горной дивизии насчитывалось до пяти с половиной тысяч.
Особое внимание уделялось изучению приемов транспортировки раненых, спуска их со скал, наложению шин на сломанные конечности, оказанию помощи при обморожениях. И здесь Мартин оказался впереди других. Три года учебы на медицинском факультете не прошли даром. На этот раз даже Зилекс только одобрительно кивал, наблюдая за действиями рядового, знавшего анатомию скелета, разбиравшегося в дозировках обезболивающих средств, умевшего продезинфицировать рану и правильно наложить повязку на обмороженную руку.
В конце января 1938 года Мартин и его друг Вальтер в числе некоторых других были отобраны в отряд по подготовке будущих проводников и унтер-офицеров. Их отправили в специальный лагерь, где горная местность была поделена на пять категорий трудности. Если первая категория допускала хождение опытного солдата без страховки, то пятая, насыщенная отвесными скалами и пропастями, могла быть преодолена только с помощью специального альпинистского снаряжения. Все их нужно было научиться проходить с соблюдением требований к темпу, маскировке, неся на себе оружие, боеприпасы, продукты питания и медикаменты, и при этом выходить в заданный район готовыми морально и физически к бою с противником.
Инструкторами в этом лагере работали настоящие спортсмены-альпинисты. На каждого из них приходилась группа из двенадцати-пятнадцати человек. Здесь уже не было вечно недовольного фельдфебеля Зилерта. Царила атмосфера сурового товарищества, когда каждый понимал, что без поддержки друзей и командира-инструктора ему никак не обойтись.
Они учились составлять схемы маршрутов, получив задание совершить переход из точки А в точку Б. При этом сначала подолгу, порой на ледяном ветру, приходилось работать с высотомером, снимая высоты не отмеченных на карте вершин и гребней, а потом непослушными пальцами наносить на карту точки привалов и линии переходов, проставляя везде рассчитанные отметки времени в часах и минутах К основному обязательно составлялся один, а то и два обходных маршрута. Очень скоро каждый усвоил, что ошибка при разработке пути движения иногда может обернуться гибелью всей группы.
Каждый из них по очереди ходил ведущим на восхождении и замыкающим при спуске. Они научились правильно ставить стопу, определять на глаз, какому камню или куску льда можно довериться, а какой таит опасность. Они научились мгновенно падать в снег, вонзая в лед или скалу ледорубы и штык-ножи, когда кто-нибудь в связке срывался вниз. Группа Мартина, назначенного заместителем командира, называлась «Сияющие горы». Она постоянно соревновалась с «Горными орлами», «Горцами рейха», «Эдельвейсами удачи» и другими.
Вскоре произошли первые отсевы. Не обошлось без потерь и у «Сияющих гор». Один из солдат плохо переносил пониженное давление, страдая больше других горной болезнью. Но вот заявление Вальтера Бюрена для всех оказалось полной неожиданностью. Однажды он подошел к инструктору и сказал, что не может преодолеть страх высоты. На обычных склонах, даже достаточно крутых, все нормально, но, как дело доходит до отвесных скал, не говоря уже о стенах с отрицательными углами, он теряет над собой контроль.
— Понимаешь, Мартин, ничего не могу с собой поделать, — оправдывался он перед другом. — Как только высота отвеса становится больше пяти метров, я просто цепенею. Клянусь, никогда не замечал за собой такого прежде. Долго терпел, думал, привыкну. Но… Просто боюсь однажды подвести вас.
Инструктор Линкварт долго беседовал один на один с Бюреном после его признания. Ему было жаль терять такого тренированного и исполнительного солдата Он дал ему еще два дня, но ничего не изменилось.
— Значит, не судьба, — говорил Вальтер, прощаясь с Мартином — Что ж, вернусь в нашу роту
Он мечтал попасть в один из четырех Альпийских батальонов — элиты горных войск. Да что там горных войск — всего вермахта! Так считали все те, у кого в мае тридцать девятого года над правым локтем появился белый эдельвейс, вышитый на темно-зеленом овальном клапане. Этот окруженный волнистой веревкой цветок стал эмблемой горных войск Германии. Ее с гордостью носили все горцы, от рядового до генерала.
Весной тридцать восьмого Мартин был аттестован в качестве горного проводника, переведен в Грац, сделавшийся незадолго до этого вместе со всей Австрией частью рейха, и стал гефрайтером только что сформированной 3-й горнострелковой дивизии Эдуарда Дитля Вскоре его зачислили кандидатом на получение унтер-офицерского звания и дали десятидневный отпуск. О том, чтобы когда-нибудь вернуться в аудитории университета, он давно уже не помышлял.
— А почему мы не можем просто заглянуть в 1945 год и узнать, где будут находиться книги Шнайдера? — спросила молодая сотрудница инженера Карела. — Если они и в конце войны окажутся в той же профессорской квартире, то, значит, Вангер за все это время никому о них не проговорился. Во всяком случае, никому из властей.
— Это принципиально невозможно, Прозерпина. Когда объект, то бишь утерянная копия какого-то предмета, попадает в прошлое в определенный год, день, час, минуту и секунду, то только в этой исходной временной точке с ним можно установить контакт. В дальнейшем этот контакт может поддерживаться исключительно в режиме реального времени. Сдвиг в прошлое или будущее на каждые 7,65 секунды ослабляет мощность сигнала ровно вдвое. При сдвиге на пять минут он уже совершенно не фиксируется, другими словами, мы его не видим. Поэтому, чтобы проследить историю книг хотя бы до окончания войны в Европе, нам придется вести наблюдение за ними более двух лет. Как раз эта задача и поставлена перед вашей группой. Помимо другой работы, вам предстоит, образно выражаясь, прожить эти два с небольшим года вместе с Вангерами, наблюдая за каждым их шагом.
Карел посмотрел на Прозерпину, пускавшую маленькими колечками дым. Они стояли в так называемой вулканической зоне Зимнего сада академии — любимом месте всех местных курильщиков.
— Задание не сложное, но ответственное. Приборы будут выполнять основную часть работы, сигнализируя о малейших перемещениях объекта и приближениях к нему новых действующих лиц. Вам же надо только анализировать и реагировать, то есть оперативно ставить в известность меня Справитесь?
— Два года! А как же мой отпуск?
Профессор Вангер ехал в университет и обдумывал свое ночное видение. Он пытался найти в привидевшемся ему эпизоде что-то такое, что противоречило бы известным фактам или элементарной логике. Что-то такое там было, но как раз этого-то он и не мог припомнить. «И все-таки это не сон». Такой вывод неприятно поразил профессора. Чтобы отвлечься, он стал смотреть в окно и снова вспомнил о Книге.
В университете он узнал некоторые подробности вчерашних событий. Всего было арестовано около тридцати человек, но после разбирательства почти всех отпустили домой еще вечером. Тех же, кого оставили, перевели в тюрьму Штадельхейм. По слухам, их было трое: Ганс и Софи Шолль и некий молодой солдат — вероятно, их сообщник, — приехавший в эти дни домой в отпуск. О профессоре Хубере ничего не говорили, а в середине дня Вангер увидел его в окружении нескольких студентов.
«Может, предупредить? — лихорадочно соображал Вангер. — Но как? Что я скажу? Что прочитал о его судьбе в одной таинственной книге? Он примет меня за сумасшедшего или провокатора. Во всяком случае, я сам отреагировал бы именно так. Да и потом, если верить Книге, Хубер обречен и ничто ему не поможет, а если не верить, то не о чем и говорить».
Сконструировав эту логическую формулу, профессор почувствовал облегчение. Нет, ведь действительно, если в Книге описано то, что непременно произойдет, всякие попытки противодействовать этому бессмысленны. В результате какой-то ошибки он получил доступ к этому знанию, но исключительно для информации, а не для действия. Да и какое, в конце концов, имеет он право что-то менять? Нарушая естественную цепь событий и спасая одного, можно погубить многих других.
«Не скрывайте вашу трусость под личиной благоразумия», — вспомнил он вдруг строчку из опущенного в его почтовый ящик письма. Верно сказано, черт возьми! Как ни обманывай себя, а только все это оправдание бездействию.
— Скажите, профессор…
Вангер повернул голову и увидел стоящего рядом Карла Шнаудера.
— Ведь это вы предупредили вчера Шапицера об обыске?
— Шапицера? Вы о чем… э… Шнаудер?
— Вы прекрасно знаете, о чем.
Шнаудер стоял, нервно теребя в руках папку с тетрадями. На лацкане его пиджака висел какой-то значок прямоугольной формы. На нем был отштампован профиль короля Генриха X Птицелова, меч и свастика.
— Я помню, как вы выглядывали в коридор, а потом шептались с Зеппом у окна. Вечером моего отца вызвали в гестапо. Ведь это вы сказали полицейским, что на том месте, где нашли листовки, сидел я?
— Но ты действительно там сидел. — Вангер посмотрел на часы, давая понять, что ему некогда. — Может быть, ты думаешь, что это я подбросил прокламации?
— Их подбросил Шапицер или его дружки, и я это докажу. — Повернувшись, чтобы уйти, Шнаудер снова обернулся и произнес: — Я не удивлюсь, если ваша дочь окажется в числе этих предателей.
Вангер разыскал дочь в одной из рекреаций северного крыла. Она и еще несколько студенток что-то обсуждали возле большого гипсового бюста Гитлера, над которым на стене висел лозунг: «Наш новый рейх никому не отдаст свою молодежь, он привлечет ее к себе и даст ей свое образование и свое воспитание».
Профессор сделал знак, и они уединились в пустынном конце коридора.
— Послушай, Эрна, то, что произошло вчера, очень серьезно. Я знаю твое отношение к некоторым вещам, поэтому и завожу этот разговор.
Слова Шнаудера напугали Вангера. Они никак не выходили у него из головы. От этого типчика можно ожидать любой гадости. Но, самое главное, он что-то знает об Эрне, иначе бы он так не говорил.
— Может быть, ты не представляешь, как это серьезно…
— Почему же? Если уж сюда едет сам Фрейслер, то серьезнее не бывает, — сказала Эрна заговорщическим полушепотом.
— Фрейслер?
— Ну да, судья из Берлина.
— Откуда ты знаешь?
— Нам только что рассказал об этом Гуго Тангейзер с юридического факультета. Его отец работает в Народ-ном суде. Они ждут гостей уже завтра. Здесь решено провести выездную сессию под председательством самого президента.
Имя Роланда Фрейслера в Германии было известно всем. Если он вершил правосудие, то рассчитывать на снисхождение не приходилось. А уж если он выезжал куда-то за сотни километров, это могло означать только смертные приговоры. Как правило, в день их вынесения чья-то жизнь обрывалась на виселице или под ножом гильотины.
Все идет по сценарию Шнайдера, подумал профессор. Он вдруг ощутил себя, свою дочь и всех, кого знал, актерами, роли для которых написаны и утверждены Имперской палатой культуры. Плохи они или хороши, эти роли, но отступления от текста не допускались.
— Я прошу тебя об одном — будь осторожна. Не обсуждай ни с кем эти события. Говори с подругами о нарядах, концертах, о парнях, в конце концов. Не высказывай своего мнения, даже если тебя спросят Ничего не комментируй, в том числе события на фронте. Помни о нашем Мартине. Каково ему будет там, если с тобой что-нибудь случится? — Профессора поджимало время, и он собирался уже уходить. — Да, и вот еще что — Он несколько замялся. — Не общайся в эти дни с Хубером Просто держись от него подальше. — Увидев протестующий взгляд дочери, он жестом остановил ее. — Им интересуется гестапо, и именно в связи с последними событиями. — Он помолчал, затем посмотрел на часы. — Ладно, у тебя сейчас лекция?
— Да, и очень нудная: «Социальные сословия».
— Что делать.
Профессор решил не говорить о Шнаудере и его угрозе. Если бы знать имена других, осужденных по этому делу о листовках, тогда был бы известен круг лиц, которых сейчас следовало избегать. Так думал он, идя к секретарю партийной организации университета, попросившему профессора Вангера зайти к нему в течение дня.
— А, Вангер! Заходите.
Невысокий и очень полный человек с петлицами ортсгруппенляйтера на воротнике светло-коричневого пиджака махнул ему рукой из-за большого письменного стола, когда профессор отворил дверь его кабинета.
— Садитесь. Как наш герой Мартин? Мы собираемся поместить его портрет на стенде выдающихся выпускников. Вы нам поможете с фотографией? Что он пишет? Когда снова приедет в отпуск?
Август Бенезер, секретарь национал-социалистической низовой ячейки Мюнхенского университета, член совета баварской организации национал-социалистического союза преподавателей Германии, читавший когда-то лекции по ветеринарии, расспрашивал о сыне Вангера. представленного месяц назад к Рыцарскому классу Железного креста
— Сейчас, когда на всех нас легло это черное пятно, Совершенно необходимо показать, что не те несколько отщепенцев определяют лицо университета, а такие, как ваш сын.
— Но он не закончил курс, — заметил профессор.
— Неважно. Это даже лучше. По велению сердца он ушел из этих стен добровольцем. — Бенезер записал что-то в блокноте, — Надеюсь, ваша дочь не откажется написать краткое эссе о брате для нашей газеты и стенда?
Вопрос был риторическим Бенезер встал из-за стола и стал прохаживаться по кабинету. Он подошел к большому живописному портрету Гитлера и, глядя на него, остановился в раздумье. Фюрер, устремивший взгляд куда-то вдаль, стоял, опираясь руками на спинку стула. Двубортный коричневый пиджак с широкими лацканами, повязка, Железный крест, золотой партийный значок и черный значок за ранение в Великой войне. Но главной деталью на портрете были знаменитые гипнотические глаза. Влажные, как будто наполненные слезами, они заключали в себе что-то великое, увиденное по замыслу художника в будущем… Очень хороший портрет. Это была копия с оригинала, висевшего здесь же, в Мюнхене, в Доме немецкого искусства.
— Послушайте, Готфрид, а почему в ваших лекциях вы никогда не проводите параллели между прошлым и настоящим? — спросил неожиданно Бенезер, продолжая рассматривать портрет. — Неужели в истории Римской республики нет таких примеров, которые можно было бы сопоставить с нашими, не менее героическими днями? Нельзя относиться к прошлому как к чему-то совершенно независимому и самодостаточному. История — это не просто перечень фактов. Это прежде всего совокупность примеров, состоящая из поступков и деяний Плохих и хороших, великих и позорных Вы читали в «Историческом вестнике» статью доктора Геббельса о преподавании науки в условиях современной Германии? — Он подошел к столу и взял в руки свой блокнот. — «Наука, а уж тем более историческая наука, всегда была расовой, как любое творение человека, обусловленное текущей в его жилах кровью».
«Донос или так просто? — думал профессор, слушая Бенезера. — Может, уже Шнаудер постарался? Или слухи о микрофонах, якобы установленных в некоторых аудиториях университета, не такие уж и слухи…».
— Вот, к примеру, о чем была ваша последняя лекция? — спросил Бенезер
— О гражданской войне Первого триумвирата.
— Ага, — наморщил лоб руководитель парторганизации, — напомните, о чем там речь…
— О том, как поссорился Юлий Цезарь с Помпеем Великим и сенатом и между ними началась война, — как можно более примитивно пояснил профессор.
— Та-а-ак… ну и кто победил?
— Разумеется, Цезарь
— Ну вот видите, вот вам и аналогия: тридцать четвертый год, заговор Рема. Президент растерян, армия бездействует, но решительные действия фюрера — и страна избавлена от банды гомосексуалистов!
Ничего более глупого Вангер никогда в жизни не слышал. Он смотрел на Бенезера — уж не шутит ли тот? Однако член совета нацистских преподавателей был вполне серьезен и очень доволен своей «исторической параллелью».
— Но, господин секретарь, там была настоящая война, а не арест группы заговорщиков в течение одной ночи. К тому же как раз Цезарь был замечен в гомосексуализме.
— Вот как? — Бенезер, слегка смутившись, посмотрел на собеседника и пожевал губами. — Ну, в общем, вы меня поняли, Вангер. Постарайтесь уже на следующей вашей лекции учесть мои замечания. Уж если наши математики и физики научились подходить к своим наукам с позиций научного национал-социализма, то вам, историку, просто стыдно топтаться на месте. Берите пример с Ленарда, Штарка, нашего знаменитого Тюринга и этого… как его… Кто читает теперь этнологию? Да-да, Динстбаха…
В это время на столе зазвонил телефон. Бенезер взял трубку.
— Слушаю, господин ректор… Да, одну минуту. — Он посмотрел в блокнот. — Кристоф Пробст, господин ректор… Да, к сожалению, тоже наш… Медик, недавно приехавший с фронта в отпуск по случаю рождения третьего ребенка… Что?.. Совершенно с вами согласен. — Бенезер, посмотрев на Вангера, жестом показал, что тот может идти. — Совершенно с вами согласен, господин ректор…
Вангер, покинув кабинет, стал вспоминать статью Бруно Тюринга «Немецкая математика», в которой этот тогда еще совсем молодой астроном из Гейдельберга громил теорию относительности еврея Эйнштейна. Он противопоставлял ему представителей нордической расы Кеплера и Ньютона, упоминал о категорическом императиве Иммануила Канта, доказывал, что естествознание должно прежде всего раскрывать сущность германской расы и ее славного существования, а потом уж все остальное Вскоре после этой статьи Тюринг переехал в Мюнхен и стал профессором их университета.
Вспомнил Вангер и о «Немецкой физике» нобелевского лауреата Филиппа Ленарда, чью книгу нацисты рассматривали скорее как орудие политической борьбы, нежели научной полемики. Тот доказывал связь крупных научных открытий не столько с холодным расчетом сколько с интуицией, базирующейся на немецкой духовности. Только тот ученый способен на истинно великие открытия, кто связан кровными и духовными узами со своим народом и предками (разумеется, речь шла о немцах). А так называемая мировая наука с ее сомнительными общечеловеческими ценностями есть не что иное, как попытка международного еврейства… Ну и так далее.
Уж не придется ли и ему, профессору Вангеру, в ближайшее время начать преподавание курса «Немецкой истории Рима»? Впрочем, она уже давно была, эта «немецкая» история Мы просто привыкли и не замечаем того, о чем говорим и что слушаем.
И еще он вспомнил об увиденном этой ночью сне и понял, какая мысль не давала ему покоя. Этот Бенезер — это же вылитый Карна! То же лицо с припудренными пятнами экземы, те же залысины. Одень на его жирное тело тогу, и все различия исчезнут.
Двадцать второго февраля в начале десятого часа утра дверь в камеру Софи Шолль отворилась. На пороге стояли начальник тюрьмы, адвокат Мор и охранник. Сидевшая на кровати Софи за минуту перед тем смотрела в окно на безоблачное весеннее небо. Она рассказывала своей сокамернице Эльзе Гебель об увиденном под утро сне. В ее душе еще теплилась надежда.
Это была лучшая камера мюнхенской тюрьмы, предназначенная, вероятно, для попавших под следствие важных персон партаппарата, чья вина скорее всего ограничивалась рамками экономических преступлений, мздоимством или чем-либо еще в том же роде. Две кровати с белыми пододеяльниками, прикроватные тумбочки, большое окно.
Увидев на пороге людей, Софи поняла, что следствие закончено Ее вывели в тюремный двор и посадили в легковой автомобиль. В другую такую же машину поместили ее брата Ганса и их друга, бывшего студента медицинского факультета Кристофа Пробста. Оба были в наручниках.
Судебный процесс оказался до неприличия краток. Ни единого свидетеля: все трое сознались, и в свидетелях не было необходимости. Председательствующий Роланд Фрейслер меньше всего походил на судью, за спиной которого стояла богиня Правосудия с завязанными глазами. Он не выслушивал прения сторон, а обвинял лично. Другие члены трибунала, прокурор и защитники играли роли второго плана. Они отличались от присутствовавшей в зале немногочисленной публики и охраны только тем, что сидели на особых местах и им время от времени позволялось произнести реплику, зачитать отрывок текста из материалов дела или заключение следствия.
Облаченный в красную мантию Фрейслер осыпал обвинениями троих подсудимых, словно средневековый епископ, бросающий проклятия еретикам на суде инквизиции. Он часто вскакивал со своего места, низко склонялся над столом, вытягивая руку в сторону отступников и указуя на них обличающим перстом. Он говорил о попранном долге, о преданной родине, о низкой измене в угоду подлому врагу.
— Уму непостижимо, как эти молодые люди, получившие образование в наших школах и воспитанные в лагерях Гитлерюгенда, смогли додуматься до такого! То, что они писали в своих гнусных прокламациях, не просто клевета и ложь, это оскорбление всего нашего народа, ведущего бескомпромиссную борьбу за само существование германского государства. Это особенно подло сейчас, когда мы переживаем боль утрат, понесенных нашей армией в Сталинграде. Это удар в спину! Это плевок в наши души! Надругательство над памятью погибших героев и попытка бросить тень на всю немецкую молодежь.
С рева он переходил на ядовитый сарказм и почти шепот, подчеркивая тем самым весь ужас содеянного, о котором даже нельзя громко говорить вслух.
— В то время, когда наши дети собирают теплые вещи, одеяла, вышивают на предназначенных для солдат шарфах и рукавицах свои имена, пишут на фронт трогательные письма, в то время, как весь тыл снова подключился к программе «Зимней помощи», нашлись отщепенцы, поставившие своей целью отравить настрой общества, заронить сомнение в наши души. Глупцы! Они не имеют понятия о том, что такое немецкий дух и немецкая воля. Должен вам с прискорбием заявить, молодые люди, что вы так ничему и не научились. Вы, вероятно, совсем не читали книг или читали всяких Ремарков, Маннов и Осецких, давно вычеркнутых не только из нашей великой литературы, но и из самой памяти народа.
Пытавшихся попасть в зал родителей Софи и Ганса охрана задержала у дверей. Увидав, что отец обвиняемых все же прорвался и требует дать ему и его жене высказаться, Фрейслер обрушился и на них.
— Вы должны были лучше воспитывать ваших детей! Именно в вашем доме и в вашем присутствии вызревала будущая измена. Посмотрите на них, — взывал он к присутствующим, — они же еще и предъявляют претензии!
— Я только хочу защищать моих детей, раз это не делают назначенные вами адвокаты! — кричала в дверной проем Магдалена Шолль.
— Раньше надо было думать о своих детях. Уберите их, — обратился он к полицейским, — пока я не отдал приказ арестовать этих горе-родителей!
Выступил прокурор. Речь его была напичкана цитатами из высказываний председателя и не представляла ровным счетом никакого интереса. Промямлили свои речи и три имперских адвоката.
— Взывая к снисхождению, я тем не менее признаю, что правосудие должно свершиться, — произнес один из них казуистическую формулу.
Если кто-то из защитников и просил даровать обвиняемым жизнь, то эта просьба прозвучала лишь как обязательная фраза защитительной речи, без которой последняя потеряла бы всякий смысл. И все это прекрасно поняли.
В своем последнем слове Софи призвала суд учесть, что у Кристофа Пробста трое маленьких детей и его жена все еще в больнице с новорожденной девочкой. Она пыталась призвать их к милосердию, посвятив свои последние слова защите товарища, перед которым чувствовала вину. Ведь это благодаря ее безрассудству и беспечности все они были схвачены. Осознавая, что она и ее брат обречены, Софи Шолль бросила Фрейслеру:
— Вы прекрасно понимаете, что война проиграна, но вы слишком трусливы, чтобы признать это!
Не было еще и двух часов пополудни, когда Роланд Фрейслер огласил окончательную формулу обвинения и приговор:
— Виновны в измене. Смерть.
Их увезли обратно в Штадельхейм, где охрана разрешила Софи и Гансу по отдельности встретиться с родителями. Ганс Шолль благодарил отца и мать за любовь, напоминал, что у них остаются еще трое детей, в которых им следует искать утешение. Он просил их передать слова признательности своим друзьям. Но он не был экранным героем, подобным романтическому Оводу Этель Войнич, и он отворачивался, когда чувствовал, что не сможет сдержать слезы.
Поведение Софи поразило присутствовавшего при ее свидании с родителями адвоката. Она улыбалась, говорила о том, что их жертва не будет напрасной и всколыхнет все немецкое студенчество. Пытаясь показать матери свое душевное спокойствие, она сказала, что помнит об Иисусе и верит в его помощь. И только когда шаги Роберта и Магдалены Шолль стихли за поворотом тюремного коридора, она опустилась на пол и зарыдала. Впервые за все эти дни адвокат Мор увидел ее слезы.
К Кристофу Пробсту никто не пришел. Он попросил допустить к нему католического священника и прямо в камере в соответствии с articulo mortis — льготой, предоставляемой готовящемуся к смерти, — принял крещение.
Тюремная охрана пошла еще на одно беспрецедентное нарушение правил: всем троим разрешили встретиться перед казнью и провести вместе некоторое время. Никто не знает, о чем они говорили, но, когда их повели на эшафот, никто не видел ни слез, ни склоненных голов, ни потупленных взоров.
Первой умерла Софи. В пять часов четыре минуты вечера косой нож гильотины поставил точку в ее короткой судьбе. Потом настала очередь Пробста. И наконец, пережив сестру на четыре минуты, был обезглавлен Ганс Шолль.
Известие о суде и казни на следующий день стало достоянием всего Мюнхена. В коридорах и на лестничных клетках университета студенты разговаривали вполголоса. Многие были потрясены и подавлены быстротой и жестокостью наказания. Многие из тех, у кого еще были припрятаны письма «Белой розы», твердо решили их уничтожить. Не могло быть и речи о каком-либо возмущении. Только страх и покорность перед государством. И если бы в эти дни университет вновь посетил пьяный гауляйтер и начал снова оскорблять их, как в прошлый раз, они бы выслушали его молча, с чувством вины и покорности.
Вечером профессор Вангер заперся у себя в кабинете и курил. Он пытался продолжить чтение Шнайдера, но не мог сосредоточиться. «Почему именно ко мне попали эти книги? Случайно ли это, и что я должен (и должен ли вообще) теперь со всем этим делать?» — такие мысли постоянно отвлекали его от прочитанного.
Описанная в книге казнь студентов поставила окончательную точку в сомнениях профессора — это не мистификация, не случайное, пусть даже самое невероятное, совпадение. Либо он тихо сошел с ума, либо мир вовсе не таков, каким его представляли до сих пор.
И все же он зафиксировал еще одну неточность в описании Шнайдера. Очевидцы, присутствовавшие на процессе (от их университета было несколько представителей), не упоминали ни о какой сломанной ноге Софи Шолль. Все подсудимые физически выглядели нормально. Да и не было никакой необходимости истязать тех, кто почти сразу во всем сознался. Безупречная по существу, книга явно грешила в мелочах. Это косвенно свидетельствовало о том, что она не возникла по воле высших сил — ее написал человек.
Эрна весь тот вечер провела в полутемной гостиной рядом с матерью. Они о чем-то тихо разговаривали.
Он сидел на своем обычном месте в курии Гостилия на Римском Форуме. Шло очередное заседание. Незнакомый Элианию сенатор зачитывал последние постановления императора. Он был из новых, этот сенатор. Их здесь уже больше трети, новичков, пришедших из провинций с легионами Красса, Помпея, Лукулла и самого Суллы или назначенных диктатором из числа римских оптиматов Они постепенно заменяли тех, кто попадал в списки репрессированных, получивших страшное название проскрипционных.
Это было уже не первое заседание после того кровавого истребления самнитов в цирке Фламиния. На следующий же день здесь, в здании сената, появился первый большой проскрипционный список из двухсот имен. Его внесли в виде свитка и передали Сулле сразу после принятия некоторых постановлений. Главным из этих постановлений стало присвоение императору звания «спасителя отечества» и утверждение его диктатором сроком на шесть месяцев.
В тот день из списка зачитали имена двух десятков присутствовавших в курии сенаторов. Их тут же увели и казнили прямо на Форуме. На другой день принесли второй такой же список, но уже с новыми двумя десятками имен. Снова вывели двадцать человек. Потом это повторялось еще и еще. Вначале списки почти полностью состояли из патрициев и всадников. Постепенно в них стали появляться имена простых, но состоятельных квиритов. А недавно большие доски с двумя тысячами имен проскриптов впервые выставили на Форуме на всеобщее обозрение.
Со своего места встал Сулла. Как всегда на заседаниях комиций, он был в военном облачении, как бы подчеркивая этим: «Не указывай на закон тому, кто опоясан мечом». Несколько дней назад его вместе с Метеллом избрали консулом республики. Многие при этом надеялись, что убийства наконец прекратятся, но они только ширились.
— Вы знаете мою главную цель, — сказал консул, — это скорейшая романизация Италии. Здесь, на Апеннинском полуострове, не должно остаться ни одного инородца, за исключением рабов и вольноотпущенников. Я имею в виду инородцев по духу, а не по крови. И прежде всего надлежит искоренить этрусскую письменность и пришедший от них обычай гладиаторских поединков. Кому эта затея не по душе, пусть убирается в провинции, а лучше еще дальше, к варварам. Италия — только для римлян!
Слушая его, Элианий понимал, что все они, сидящие здесь и облаченные в «тога претекста» — белые шерстяные ткани с пурпурной каймой, — выполняют исключительно протокольную функцию и ничего не решают. Списки проскриптов Сулла составляет в другом месте и с другими людьми. Его советчики — продажный Катилина, вольноотпущенник Хризогон, ослепленный жаждой обогащения Марк Лициний Красс. Там же диктатор решает вопросы войны и мира, а они только утверждают его решения о снабжении легионов в Испании, об отправке подкреплений Помпею на Сицилию, о выделении денег на строительство флота для переброски войск в Африку. И это он называет возрождением функций сената!
— Вот почему наш император так не любит тогу, — прошептал на ухо Элианию его сосед Сульпиций Кане-га, — ведь она от этрусков, как и почти все в Риме.
Элианий согласно кивнул, огляделся и вдруг увидел Цезаря. Молодой патриций перешептывался с несколькими окружавшими его сенаторами. Как он понял, что это именно Гай Юлий Цезарь? Да так же, как и то, что рядом сидит Сульпиций Канега. Но что он тут делает? Ведь ему давно пора спасаться бегством за пределами Италии. Особенно после его дерзкого отказа Сулле развестись с женой.
Он снова ощутил шизофреническое чувство раздвоенности и нереальности происходящего.
После окончания заседания Элианий вышел на Форум и наблюдал, как народ толпится возле больших черных досок. Их только что вынесли и установили рядом с предыдущими перед Рострой. Те самые списки. Каждый, кто оказывался в них, немедленно объявлялся вне закона. Убивший его раб получал свободу и денежное вознаграждение. Убивший проскрипта квирит получал долю из его имущества.
Правда, теперь список состоял из двух частей. Помимо обреченных на смерть, там были приговоренные к изгнанию. Последним и членам их семей позволялось взять с собой только одежду, которую они могли надеть на себя, еду, которую могли унести в руках, и сто сестерций на всех. В течение суток они обязаны были покинуть Рим, а в течение последующих пяти дней — Италию. Все имущество, рабов и драгоценности им надлежало оставить в распоряжение проскрипционной комиссии. Нарушение каждого из этих условий влекло немедленную безжалостную расправу.
Со стороны Реции и храма Весты сверкнула молния. Площадной гул стих. Все уставились на небо в ожидании знамений. Послышался далекий продолжительный раскат грома. Элианий тоже посмотрел вверх и увидел наползавшие на солнце тяжелые черные тучи. Они клубились и быстро закрывали все небо. Вот-вот должен был хлынуть дождь.
Он кивнул ожидавшему его рабу, и они пошли домой, не обратив внимания на увязавшуюся следом бездомную собаку.
— Смотрел?
— Да, доминус. Слава богам, твоего имени нет нигде.
— А если бы было? Что бы ты сделал, Кратил?
— Клянусь Фидесой, я предан тебе…
— Ладно, что говорят?
— Корнелии убили фламина Фурринала, — зашептал раб.
— Уже добрались до жрецов?
— Его имени нет в списке Говорят, его убили по ошибке.
— Немудрено. Что еще?
— Ты не поверишь, доминус, но говорят, что пропала одна из Сивиллиных книг! Одна из тех трех, что была продана Кумской сивиллой Тарквинию Древнему за триста золотых. Ее похитили из храма Аполлона несколько дней назад. Жрецы до сих пор молчали, думая, что она отыщется. Что теперь будет?
— Кому же она понадобилась, эта древность? — спросил Элианий.
— Поговаривают, что ее могли похитить враги императора Они тайно вывезут свиток за пределы Италии и поднимут восстание, например, в Греции. Афины никогда не забудут того, что учинил там Сулла. — Кратил был родом из Беотии, и в нем заговорил грек. — Квинтдецемвиры в панике. Что теперь будет?
В это время они проходили мимо странно одетого пожилого человека. На его груди висел плакат: «The sixth book was gone. The one who will find the compensation waits».[13]
«Почему шестая? Кратил только что говорил об одной из трех. И почему по-английски? Этого языка еще нет».
Небо покрылось густой сетью молний. Они ускорили шаг, направляясь в сторону Виминала через Субурру — самый оживленный район Рима. Но и здесь теперь было немноголюдно. Корнелии, о которых упомянул Кратил, вот уже несколько недель наводили ужас на весь город. Это были вольноотпущенники. Сулла даровал свободу десяти тысячам государственных рабов, которых в честь него назвали корнелиями. Они стали верными псами диктатора и теперь расхаживали по городу толпами, вооруженные кинжалами, в поисках проскриптов.
— Не бойтесь ни богов, ни людей, — говорил им Хризогон. — Римский закон — это меч императора. Он даровал вам свободу, он же сделает вас гражданами!
Элианий увидел, как по Виа Турбина корнелии волокли за ноги нескольких мужчин, а за волосы — женщин. Их тащили к традиционному месту казни провинившихся рабов, чтобы не только убить, но еще и опозорить. Он знал, что в домах, откуда выволокли этих людей, все залито кровью их детей, домочадцев и тех из рабов, кто сохранил верность своим хозяевам.
Стало совсем темно. Молнии сверкали без перерыва, но грома почти не было. Тучи опускались все ниже. Они клубились и кружили хоровод над городскими холмами. Внезапно раздался страшный удар грома и на землю обрушились потоки воды.
Сенатор и его раб поспешили свернуть в переулок. Скорей бы добраться до дома, думал Элианий. Сегодня его имени нет в списках, но это не гарантирует от ошибки пьяной своры. Ведь на воротах его ограды не нарисован голубой гаммированый крест — знак неприкосновенности Сулла, которого вдобавок ко всему зачем-то прозвали Счастливым, не дал ему и особой таблички, ограждающей от произвола солдат Красса и корнелиев Хризогона. Тем самым он, Сулла, оставлял за собой право вспомнить о сенаторе Авле Элианий что-нибудь такое, что позволит внести его имя в список проскриптов Любой навет о связях с Гаем Марием или его сыном, любая информация о каких бы то ни было контактах с Цинной или Карбоном, любой слух о его дружеских отношениях с видным популяром тоже позволят сделать это. Достаточно и просто неосторожного слова, и даже кивка согласия в ответ на такое слово, произнесенное другим.
Вдобавок ко всему он не мог уехать. Его отсутствие на очередном заседании тут же будет замечено и расценено как знак протеста или бегство от заслуженного наказания. Их тут же бросятся разыскивать и неминуемо настигнут. Нет, уехать из Рима без разрешения диктатора он не мог Как не мог и отправить из города семью. Донесет кто-нибудь из рабов или соседей об их отсутствии, и он сразу окажется на подозрении. А даже самое малое подозрение в эти дни моментально перерождается в обвинение.
«Завтра же передам все свои свободные деньги квесторам в городскую казну, а земли в Лигурии, Умбрии и Пицене — в ветеранский земельный фонд, — решил он про себя. — Если, конечно, это завтра наступит».
Оказавшись на одной из базарных площадей Субурры, Элианий снова увидел человека в странной одежде. Того же самого, что бродил по заваленному трупами цирку Фламиния и возглашал: «О божественное деяние!», а несколько минут назад стоял на Форуме с плакатом на груди.
На этот раз он взобрался на какой-то постамент и, освещаемый молниями, в потоках воды, простирал руки к тучам:
О древний Рим, лишенный древних прав,
Как Ниобея, без детей, без трона,
Стоишь ты молча, свой же кенотаф…
«Это же Байрон! Причем в немецком переводе», — подумал Элианий, но новые удары грома отвлекли его. Словно в ответ, по всему небу метались невиданные им ранее лучи света, посылаемые с земли Казалось, что земля вступила в схватку с тучами.
Они бросились бежать.
На этот раз профессор проснулся тихо. «Это становится навязчивым, — думал он, лежа в темноте. — Впору посетить психиатра».
Да, но какие декорации! Какая натуралистичность сцен!
Он знал, конечно, что древние римляне, как и греки, раскрашивали яркими красками антаблементы своих храмов, барельефы портиков, капители колонн и даже мраморные статуи богов. Но как и все, он привык видеть на фотографиях или наяву в развалинах Римского Форума или Афинского Акрополя лишь блеклые руины без малейшего следа красок. И силами только своего воображения он наверняка не смог бы создать того многоцветия, какое представилось ему в этих снах. Нет, что ни говори, а он был даже признателен за них. К черту психиатра, решил профессор, если это болезненная галлюцинация, то она совершенна. В конце концов, настоящий историк — а он по праву считал себя таковым — за подобные экскурсы заложил бы душу дьяволу или согласился обкуривать себя наркотическим дурманом.
Он уже догадывался, что все это неспроста. Сначала появление в его доме книг Шнайдера, потом… Раб из последнего сна говорил о пропаже одной из Сивиллиных книг. Но это же книга пророчеств. Другими словами — книга, предсказывающая будущее! И пять томов Шнайдера тоже есть книга о будущем. Ее предсказания уже сбываются. Не в этом ли все дело?
— Наш потерянный зонд ушел из весны сорок третьего года в осень тридцать седьмого, господин президент, — доложил инженер по перемещениям.
— Ну, это не так много, — бодро сказал кто-то из присутствующих. — Года два назад русские потеряли свой зонд в Греции девятнадцатого века, так англичане наткнулись на него аж в четвертом веке до нашей эры в Эфесе, когда работали там по Герострату…
— О греках и русских поговорим позже, — раздался голос из президентского кресла, — сейчас строго по делу. Продолжайте, Карел.
— Мы обнаружили его следы в Дахау, где он и разрядился.
— Как его туда занесло?
— Я уже докладывал, что в момент обрыва зонд контактировал с Эрихом Беловым. Несмотря на откат в прошлое, программа продолжила выполнение полученного задания, но вызванный обрывом сбой привел к нежелательным действиям.
— Мы вас внимательно слушаем.
— Судя по всему, зонд слил часть информации клиенту.
— Этому русскому?
— Да.
— И это, по-вашему, нежелательные действия? Да это же… — Септимус пощелкал пальцами, подбирая подходящее слово. — Очень нежелательные действия. Академию за них просто лишат лицензии. — Он понизил голос и обвел взглядом присутствующих. — Если узнают.
— Думаю, что не узнают. — Карел собрался с духом. — Я счел нужным на свой страх и риск санкционировать заброс туда легкого зонда серии «PR» и блокировать полученную русским информацию. Он долго болел, но все выглядело вполне естественно. После перенесенной болезни Белов стал замкнут и почти ни с кем не общается. Признаю, пришлось прибегнуть к сильному воздействию, но этого потребовали чрезвычайные обстоятельства.
— М-да-а-а. Ну, а что с профессором Вангером? Вы грозились подобрать для него очень умную программу психологической обработки, чтобы он… — Септимус снова пощелкал пальцами. — Потерял интерес ко всяким там книгам из будущего, но при этом не…
— Совершенно верно, господин президент. Обработка уже идет.
— Ну так посвятите нас в детали.
— Мы избрали самый древний способ — сны.
— Сны?
— Сны. Видите ли, господин президент, сны — это как раз та область нашего бытия, в которой мы постоянно сталкиваемся с самыми фантастическими видениями, явлениями и собственными мыслями и при этом совершенно спокойно их воспринимаем. Вернее сказать, чаще всего никак не воспринимаем, просто отмахиваемся, как от ничего не значащей чепухи. Они не опасны для нашего рассудка, какими бы ужасными порой ни были по своей сути. Считается, что именно через сны Бог или иные высшие силы предпочитают контактировать с теми, кому он хочет передать свои указания. Ведь даже глубоко верующий человек при виде реального ангела или, скажем, заговорившего человеческим языком животного может быть повергнут в стрессовое состояние, ибо…
— Да все понятно, Карел. Ваша преамбула затянулась. Сны так сны, чего тут рассусоливать.
Сбитый на полуслове инженер по перемещениям застыл с открытым ртом.
— Ну, о чем сны-то? — спросил президент.
— Разумеется, о прошлом. Ведь наш клиент профессор древней истории. — Карел снова собрался с мыслями. — В них мы мягко, но тем не менее неотвратимо приведем его к убеждению сохранить все узнанное им из книг Шнайдера в тайне. При всем этом он еще получит несколько наглядных иллюстраций из области своих профессиональных интересов. Увидит, так сказать, воочию то, о чем рассказывает студентам на лекциях.
— Вот как! И что же он увидит?
— Ну… в своих — вернее, в наших снах он в шкуре древнеримского сенатора проживет несколько эпизодов из римской действительности, имевших место, согласно общепринятой исторической традиции, в начале первого века до нашей эры. Не скрою, его ожидают трагические события. Мы собираемся ошеломить Вангера их масштабом и достоверностью, отвлечь от Шнайдера, дать понять, что он оказался в ситуации, когда не стоит делать резких движений. Мы сконцентрируем внимание нашего клиента на размышлениях. Убедившись, что никто в сложившейся ситуации не сможет ему помочь, он замкнется на самом себе.
— Надеюсь, вы там не собираетесь скормить его львам или продать в рабство?
— Ни в коем случае! Хотя должен признаться, мы продуцируем гипнотический сон не на все сто процентов. Какая-то часть творчества остается и на долю самого клиента Прежде всего его личные поступки, которые во многом зависят от характера, импульсивности, впечатлительности. Мы создаем лишь очень реалистичный фон и внешнее действие и в начале каждого эпизода помещаем его в центр событий
— То есть он там может выкинуть что-нибудь и не по вашему сценарию?
— Грубо говоря, да. Но Вангер человек подготовленный Он прекрасно понимает историческую обстановку, в которой оказался, и будет вести себя благоразумно. Точнее, уже ведет
— Сколько уже прошло сеансов?
— Два. В первом, правда, была небольшая проблема с фокусировкой и звуком, но уже во втором все параметры в норме. Думаю, — Карел обвел уверенным взглядом всех присутствующих, — бодрствующий профессор Вангер уже прекрасно понимает связь своих римских снов с книгой Шнайдера.
Возникло некоторое оживление — присутствующие стали обмениваться мнениями.
— Что касается подробностей, то о них вам лучше расскажут доктор Парацельс — автор сценариев — и Мортимер Скамейкин из Отдела Виртуальных Сновидений, ответственный за техническую сторону.
Hoher Sinn hegt in kindischem Spiel[14]
«Маленький попрыгунчик» родился поздней осенью 1922 года. Это было долгожданное событие в семье Вангеров. Девочку назвали Эрной Элеонорой в честь бабушки и матери Она росла здоровым и жизнерадостным ребёнком.
Учась в школе, Эрна, как и ее брат, летом выезжала в лагеря. Они занимались спортом, ходили в походы, помогали труженикам сельского хозяйства. Работали на фермах в рамках программ «Сельская служба», «Сельская помощь Союза немецких девушек», «Девичьи внешкольные лагеря» и других. Это, безусловно, закаляло подростков и сплачивало их, невзирая на различия в социальном положении.
Однажды летом их отряд три недели работал на молочной ферме близ Аугсбурга, а после этого на заработанные деньги их повезли на самый север Баварии в Байройт на ежегодный летний Вагнеровский фестиваль. Как всегда, приехал Гитлер. Эрна увидела его в окружении дам и всех расспрашивала, кто они такие Она выяснила, что одна из них — Винифред Вагнер — вдова сына великого композитора А самая красивая оказалась русской актрисой Ольгой Чеховой.
Гитлер был исключительно галантен. В ослепительно белом кителе, подпоясанном серебристым парчовым ремнем с позолоченной пряжкой, в черном галстуке с золотой заколкой в виде орла. На нем были прямые черные брюки и неизменная повязка со свастикой.
В другой раз она увидела его во фраке с белой бабочкой. Он снова шел в окружении дам, а увешанные аксельбантами генералы и адъютанты толкались сзади. Трудно было найти в рейхе второго такого любителя музыки, исключая разве что некоторых профессиональных музыкантов и дирижеров.
— Ну как съездила? — спросил профессор загорелую и окрепшую Эрну, когда вернувшихся в Мюнхен детей развезли по домам.
— Отлично! Слушай, па, а наш фюрер, оказывается, такой кавалер! Мы встречались с ним каждый день, — прихвастнула она — Я видела русскую актрису в тако-о-ом платье, — она развела руками, показывая пышность юбки. — На следующее лето обязательно снова поедем на фестиваль.
— Ну а музыка? Тебе понравилась музыка?
— Ой, там было столько народу, что нам приходилось смотреть издали…
Не забывали о детях и во время учебы. Когда в кинотеатрах шел очередной пропагандистский фильм вроде «Триумфа воли», школьников водили на просмотр классами. После этого устраивались обсуждения, межшкольные конкурсы эссе и тому подобное. Для детей часто организовывали различные экскурсии, ведь в Мюнхене было много музеев, памятников архитектуры и всяких исторических мест, особенно связанных с движением национал-социалистов. Сюда привозили школьников из других городов Германии и даже из других стран.
Однажды весной тридцать шестого их класс повели на выставку «дегенеративного искусства», недавно организованную в Мюнхене неподалеку от только что возведенного Дома немецкого искусства. По субботам они не учились, оказываясь полностью во власти Гитлерюгенда. Если воскресенья посвящались семье, то субботы — всевозможным воспитательным мероприятиям или общественно-полезному труду.
Они шли тогда строем, бодрые и веселые Завидя их и шествующих впереди фюрерин, полицейские регулировщики останавливали своими жезлами автотранспорт, и девочки, размахивая маленькими флажками, деловито маршировали через проезжую часть, распевая не очень-то детские стихи, бывшие гимном их организации:
Наше знамя влечет нас вперед,
Наше знамя — это новое время,
Наше знамя ведет нас в вечность,
Наше знамя — это больше, чем смерть!..
Когда они подошли к выставочному залу, им пришлось довольно долго ждать. Желающих посмотреть на «дегенератов» было так много, что очередь здесь занимали чуть ли не с вечера. Впереди них оказался мальчишеский класс из юношеской школы, с которым на время экскурсии воспитатели решили объединить девчоночий класс Эрны. Дети были заранее настроены воспитателями на веселый лад. Они пришли посмеяться над «вырожденцами». Когда еще представится случай повеселиться и побезобразничать не где-нибудь, а в настоящем музее!
— Это что за урод такой! — уже только сипел, не в силах смеяться, толстый юморной мальчишка с красным веснушчатым лицом. — Что это у него вместо руки? Ха-ха-ха!
— А эта почему полетела в воздух? — смеялся другой мальчишка, тыча в полотно Шагала. — Она что, воздушный шарик?
«Так больной разум видит нашу природу», — прочла Эрна подпись под одной из картин. В другом месте было написано: «Эти дети прокляты Богом». Все экспонаты здесь снабдили такого рода комментариями, дабы постоянно напоминать зрителям их задачу: не созерцать и любоваться пришли они сюда, а порицать и высмеивать.
Эрна весело смеялась вместе со всеми и к концу экскурсии даже охрипла. Их класс вместе с мальчишками, оттесняя прочих посетителей, гурьбой катился мимо полотен Бекмана, Кокошки, Гроссмана, и самые остроумные наперегонки выискивали в каждом новом произведении что-нибудь особенно смешное. Им было по тринадцать лет, а этот возраст не знает жалости
Вот толстый Франц театрально замер перед большим холстом, и все остановились, ожидая очередной выходки. Он постоял, наклоняя голову в разные стороны, давая понять, что не может разобрать, где здесь низ, а где верх. Потом вовсе согнулся на один бок, после чего, повернувшись к картине задом, наклонился и, упершись в пол руками, стал смотреть на нее, стоя почти вверх тормашками. И без того красное лицо пытавшегося что-то говорить толстяка совсем побагровело от натуги. Что он там плел, никто не слышал. Мальчишки катались по полу в конвульсиях, девчонки визжали, а фюрерины утирали платочками слезы и только беспомощно жестикулировали, делая вид, что сердятся на детей за такое их поведение.
Затем были залы с полотнами Ван Гога, Пикассо, Матисса, Гогена… Эрна, проходя мимо, с удивлением замечала, что многие люди вовсе не смеются. Они стояли тихо и о чем-то перешептывались друг с другом, показывая на то или иное произведение отвергнутого немецким народом искусства. «Странные какие-то, — подумала она, — разве можно серьезно смотреть на эти уродливые цветы или вон на того голого человека за кривым столом, позади которого какие-то желтые развалины?»
И все же некоторые вещи вызывали у нее чувство некоторого несоответствия. Несоответствия этому месту и ее собственному настроению. Однажды она задержалась у небольшого портрета и прочла имя автора: Огюст Ренуар. Отошла немного в сторону. Печальное и очень красивое лицо женщины в нежных пастельных тонах. Румянец, влажные глаза… А какое изумительное платье! А размытый искрящийся фон, словно смотришь сквозь слезы… Не зря этот портрет был оставлен без внимания ее товарищами, как не дающий повода для насмешек.
— Все эти кубисты, футуристы, авангардисты и прочие — одна шайка. Как им только разрешают морочить людям голову! Я бы запретил таким продавать краски, не говоря уж о том, чтобы выставлять свою мазню на всеобщее обозрение. Правильно фюрер назвал их «доисторическими заиками от искусства».
Эрна услыхала этот разговор, когда они выходили в вестибюль Важного вида господин высказывал свое мнение такой же важной даме, подавая последней пальто.
— В Дахау их всех! Там им найдут работу по способностям. Жаль, многие уже смылись.
Возвращаясь с выставки, они пели «Солнце для нас никогда не заходит», а потом другую песню, снова про флаг:
Флаг — это наша вера
В Бога, народ и страну.
А кто захочет ее у нас отнять,
Сначала должен отнять наши жизни
Когда дома она рассказывала об этой экскурсии родителям, которые тоже уже побывали на выставке, то, к своему удивлению, не нашла у них ожидаемого отклика. Отец вяло улыбался и все пытался вернуться к чтению своей газеты, мать же интересовало одно: когда им дадут изложение об этой выставке, то что она сможет написать, если только носилась там как угорелая?
А через год, летом тридцать седьмого, Эрна вместе с родителями присутствовала на открытии Дома Немецкого искусства, построенного взамен сгоревшего шесть лет назад Стеклянного дворца. Пройти к самому зданию — творению архитектора Трооста — в тот воскресный июльский день не было никакой возможности. Приехали фюрер, Геринг, министр пропаганды и целая куча других важных персон. У колоннады Дома их встречали войска почетного караула, а все вокруг окружила полиция, так что всех этих церемоний Эрна не видела. Но в честь открытия нового музея в Мюнхене было организовано грандиозное шествие под названием «Два тысячелетия немецкого искусства». Оно напоминало древнеримский триумф, когда народ и сенат чествуют победоносного императора.
Под восхищенные возгласы толпы по широкой Людвигштрассе торжественно проплывали величественные сооружения. То огромный мост, то роскошный имперский орел с высоко поднятыми крыльями, то макет Вевельсбургского замка. Особенно эффектным было всегда неожиданное появление очередного макета из проема Триумфальной арки, недалеко от которой расположились Вангеры.
В промежутках между макетами, цокая копытами, по мостовой неспешно ехали рыцари с длинными обнаженными мечами и украшенными свастикой щитами. Шли пешие колонны воинов в тяжелых плащах и шлемах. Их сменяли воинственные валькирии с длинными распущенными волосами, крестьяне с огромными снопами колосьев, орденские монахи с крестами на белых мантиях и лесом колышущихся штандартов над головами. Тогда Эрна жалела только о том, что всего этого не видит ее брат. Зачем он уехал в армию? Ведь здесь так интересно!
Конечно, о посещении самой выставки ни в тот, ни в ближайшие дни речь даже не шла. Но уже в начале августа, когда схлынул поток делегаций и гостей, они все втроем прошлись по громадным гранитным залам Дома искусства.
Многое здесь поражало своими размерами. Картины в тяжелых рамах, мускулистые скульптуры. Целые залы были отведены только под портреты Гитлера. Хоммель, Труппе, Цилл, Трибш, Шахингер, Нирр, Леманн… — читала Эрна, скучая, имена живописцев. Увидев картину Хуберта Ланзингера, изображавшую Гитлера в рыцарских доспехах на коне (коня, впрочем, почти не было видно) и с флагом в руке, Эрна почувствовала вдруг, что этому эпическому полотну неплохо было бы и на той выставке, среди декаденса и вырожденцев — жаль, что ее уже закрыли. Ей с трудом удалось сдержаться и не прыснуть неуместным смешком от нелепости увиденного. Она вспомнила байройтского кавалера в окружении дам и сравнила его с этим, специально написанным для открытия главного немецкого музея, портретом.
Потом на Эрну со стен глянули десятки соратников и верных товарищей фюрера. Некоторых она знала: Геринг, Гесс, Геббельс… изображения других ей ни о чем не говорили. Вот этот, например, рядом с известной статуэткой шпажиста (у них дома тоже была ее уменьшенная копия) — некий Рейнхард Гейдрих. Тоже, наверное, старый борец. А вот седой генерал с белыми усами. Оказывается, это Ганс фон Сеект. Ах да! Это же тот самый генерал, что выковал новый германский меч еще в двадцатые годы. Они проходили его в школе. Фюрер затем закалил этот меч, придав ему небывалую прочность.
Дальше были залы с бесчисленными массовыми сценами: штурмовики, факельные шествия, ночные ритуалы на площади перед Галереей Полководцев. Потом…
Потом Эрна почувствовала некоторое облегчение. И не она одна. На стенах висели пейзажи. И не только говорок посетителей, с которых спало напряжение официоза, стал здесь заметно раскованнее, казалось, свободнее стали кисти самих живописцев.
На многих картинах изображались две похожие друг на друга церквушки, написанные с разных мест, в разные времена года и суток. Это австрийские пейзажи, окрестности Браунау и Линца — места рождения и детства будущего фюрера.
Через залы монументальной скульптуры, прославлявшей труд и воинскую славу, Эрна уже не шла, а плелась, изнывая от скуки и усталости. Ей не терпелось вырваться и пойти с подругами в кино — снова показывали «Девушку моей мечты». Последнее, что она восприняла, была скульптура Торрака «Монумент Труду». Вернее, только ее уменьшенная копия, поскольку полномасштабное изваяние не поместилось бы даже здесь.
Четверо совершенно голых мужчин (автор даже не попытался прикрыть того, чья поза была совершенно уж нескромной) тащат зачем-то, надрываясь из последних сил, огромный камень. Тащат вверх по крутой и гладкой наклонной поверхности. На их бицепсах и трицепсах вот-вот лопнут вены, однако лица неестественно спокойны, диссонируя с напряженными торсами.
— В законченном виде монумент будет установлен на новом автобане близ Зальцбурга, — пояснял музейный работник кому-то из еще неосведомленных через прессу приезжих.
— Нет, мне непонятно только одно, Элли, — говорил профессор жене, когда они вышли на улицу и достаточно далеко отошли от тяжеловесных неоклассических колонн нового имперского музея, — какое желание трудиться может вызвать вид этих несчастных каторжников. Я имею в виду Торрака. Это же сизифы какие-то! Причем настолько тупые, что не имеют понятия о рычаге или, скажем, веревке. Ты вспомни их лица. Нельзя же так утрировать. А если это дикари с острова Борнео, то и те носят набедренные повязки. Эту… — он не мог подобрать слово, — гору бетона впору поставить где-нибудь на древней каменоломне, где рабы добывали для римлян мрамор. И что странно, Элли, есть же у них нормальные скульптуры, помнишь хотя бы тот зал…
— Успокойся, Готфрид, — сказала фрау Вангер мужу. — Ты же слышал, что эту скульптуру поставят не у нас, а возле Зальцбурга. И смотри не ляпни кому-нибудь в своем университете про сизифов. Не забывай, что все экспонаты для этой выставки отбирал некий мюнхенский художник, чей авторитет у нас уже пятый год непререкаем.
— Но есть же у них художественный совет, есть Палата изобразительного искусства, наконец! Все были здесь. И фрау Троост, и…
— Папа, — строго дернула отца за рукав Эрна, радуясь, что культурное мероприятие закончилось и они на свободе, — смотри лучше под ноги.
— Умер Людендорф, — читая за ужином газету, произнес однажды профессор. — Ожидают приезда Гитлера Ты куда-то торопишься? — спросил он у дочери, заметив, как та, бренча ложкой, старается поскорее доесть суп.
— Да. У меня сегодня деловая встреча, — не сбавляя темпа, сообщила Эрна
— Какая еще встреча? Ты посмотри на улицу! — воскликнула мать.
За окном была настоящая зима. Уже второй день не переставая шел снег. В понедельник двадцатого декабря 1937 года он шел чуть ли не по всей Германии.
— Опять ешь без хлеба. Посмотри на себя — кожа да кости.
— Ну и что, а некоторым нравится.
— Что нравится? — не поняла мать.
— Мои кости с кожей, — звякая ложкой по уже пустой тарелке, прошамкала полным ртом Эрна.
— Это кому же, например?
— Одному мальчику.
— Уж не с ним ли у тебя деловая встреча? Готфрид, ты бы хоть поинтересовался у дочери, куда она собралась, — обратилась Элеонора Вангер к мужу.
Профессор со вздохом отложил газету.
— Ну ма-а-ама, каникулы ведь! Меня пригласили в кино. А погода самая что ни на есть рождественская. Кстати, не забудьте купить елку. Мы должны все сфотографироваться возле нее и послать карточку Мартину, — прихлебывая чай, тараторила Эрна. — Бедный Марти, его даже не отпустили на Рождество!
— Ты нам зубы не заговаривай, — не унималась мать, — говори, кто тебя пригласил и куда вы пойдете?
— Ну, Петер. Петер Кристиан. Ты его не знаешь. Мы были в их школе на соревнованиях.
Две недели назад Эрна познакомилась с Петером на соревнованиях по фехтованию, ставшему в последние годы очень модным видом спорта у молодежи. Они сидели рядом на зрительской трибуне в спортзале школы для мальчиков, где учился Петер. Следующей весной он оканчивал выпускной класс и был старше Эрны на полтора года.
Они оба кричали, смеялись и топали ногами, болея каждый за представителя своего района. А потом он проводил Эрну до дома и на следующий день встретил после уроков возле ее школы. Они долго гуляли, наслаждаясь первым снегом, рассказывали друг другу о себе.
— Ты кем хочешь стать? — спросил Петер.
— Путешественницей! — размахивая портфелем, не задумываясь ответила Эрна.
— Серьезно? И где же, к примеру, ты успела побывать?
— В прошлом году мы были на Олимпийских играх, а минувшим летом я ездила в Байройт на фестиваль. Вот! А еще я часто навещаю родственников в Регенсбурге — у меня там живет тетя. А в следующем году мы поедем смотреть замок Нойшванштайн!
— Ну, это совсем рядом, — протянул он. — Я предпочитаю дальние путешествия. Позапрошлым летом, например, я плавал на Мадейру и Канарские острова.
— Здорово! — восхитилась Эрна. — Расскажи!
— Эти круизы организовал «Рабочий фронт». Мы плыли на теплоходе «Штутгарт». Но это еще что! Прошлым летом я дошел на эсминце «Ягуар» до Альтен-фиорда! Знаешь, где это?
— Где? — Эрна даже остановилась от восхищения.
— Далеко-далеко за Полярным кругом. В Норвегии «Рабочий фронт» зафрахтовал этот эсминец у моряков и организовал круиз до мыса Нордкап. Правда, до него мы так и не добрались.
— Почему?
— Погода испортилась Эсминец — это тебе не круизный теплоход. Знаешь, как его болтает! Мы почти все слегли от морской болезни. — Петер рассмеялся. — Капитан повернул назад и высадил нас, бледных и измученных, в Нарвике. Так что домой мы возвращались уже по железной дороге через Швецию. А когда нужно было переплыть на пароме через пролив, чтобы попасть в Данию, и мы снова увидели море, то многим опять стало плохо. А там плыть-то всего двадцать километров.
Они рассмеялись, и Петер еще долго рассказывал о своих приключениях за Полярным крутом и на тропических островах.
— А я провожу лето в лагерях, — вздохнула Эрна. — Этой весной ушел в армию мой брат Мартин, и мне стало так одиноко.
Однажды, когда он не встретил ее после школы, она шла домой одна и ломала голову: что случилось? Петер не появился и на следующий день. Вечером отец спросил ее:
— Ты чего такая тихая сегодня? В школе что-то не в порядке?
— Да нет.
— Что вы там хоть проходите по истории?
— Да так, каких-то борцов или мучеников.
— Каких-то? — удивился профессор. — Интересно, о чем же, к примеру, шла речь на последнем уроке?
Эрна поморщилась, напрягая память. Последний урок истории был как раз сегодня. Но ей было не до тяжелых шей «позорной республики». Она думала о Петере. Придет ли он сегодня?
— О Шла…гет…
— О Лео Шлагеттере? — подсказал отец.
— Да, вроде бы о нем.
— Ну, и что? Что ты можешь сказать об этом человеке?
— По-моему, его убили не то французы, не то англичане. — Она умоляюще посмотрела на отца, взгляд которого выражал сожаление. — Он что-то там сказал… или сделал… Еще во времена оккупации Рура..
Выйдя на следующий день на крыльцо школы, она снова не увидела Петера. Был последний день занятий. Если он не пришел и сегодня, то, значит, она не увидит его, как минимум, до конца каникул. Эрна вздохнула и, попрощавшись с подругами, собралась уже идти домой, как вдруг услышала мальчишеский голос:
— Эй, тебя зовут Эрна?
Перед ней стоял карапуз, весь перепачканный снегом..
— Ну, допустим, а тебе-то что?
— Тогда держи.
Карапуз вынул из кармана запечатанный конверт, протянул его Эрне и убежал. Она тут же вскрыла конверт и прочла:
«Приходи сегодня в семь часов на угол Герцог-Рудольфштрассе и Кольца. Я купил билеты в кино. Твой Петер».
Записка так и была подписана: «Твой Петер».
Она задохнулась от радости. Пасмурное небо и промозглый ветер со снегом стали лучшей погодой в мире, Каникулы! Рождество! Что там сказали сегодня в конце занятий? Что-то грустное… Ах да, умер генерал Людендорф. Но что ей до смерти еще одного старого борца, когда ее мальчик написал «Твой Петер»!
Снимая дома свой яркий красный берет, из-за которого некоторые называли ее Красной шапочкой, она вдруг догадалась, по какой примете ее узнал тот мальчишка.
— Сразу после кино домой, — строго сказала мать, когда Эрна выпархивала на их просторную лестничную площадку. — И пусть твой ухажер проводит тебя до самого дома. Не забывай, нам еще собирать посылку Мартину!
Она пришла в условленное место, приложив некоторое усилие, чтобы чуть-чуть опоздать. На пять минут. Хотя была на соседней улице уже за полчаса до назначенного срока. Но… там никого не оказалось. То есть прохожих было много, и они все спешили по своим делам, не обращая на растерянную Эрну внимания. У самого перекрестка урчал большой легковой автомобиль с брезентовым верхом. Другие машины проезжали мимо, выбрасывая из-под колес мокрый снег. Но где же Петер?
— Ну вот, опять, — сказала она вслух, — неужели я опоздала так намного?
В это время дверца автомобиля отворилась и из него выбрался Петер.
— Машина подана, фройляйн! — сказал он весело и, подойдя, взял в свои руки обе ее ладони. — Вы не замерзли?
— Петер, это что, твоя машина?
Он посмотрел на часы.
— Еще сорок минут моя. Я выпросил ее на час у отца. Это его служебный «Мерседес». Предлагаю немного покататься, а потом пойти в «Каир». У нас билеты на восемь часов на какой-то новый итальянский фильм с Джульеттой Монтели.
— А кто это?
— Черт ее знает, — Петер рассмеялся, — я думал, ты разбираешься в артистах. Просто прочитал на афише это имя.
Он отворил заднюю дверцу и пропустил Эрну в салон.
— Покатай нас по городу, Георг, — обратился Петер к шоферу, усаживаясь рядом. — А потом высади у «Каира».
За рулем сидел пожилой человек в черной шинели. Он кивнул, и машина тронулась.
Это был вечер, который она запомнила навсегда.
Они долго катались по Кольцу. Часто останавливались, чтобы попить лимонаду или купить чего-нибудь сладкого. Потом, смеясь и отряхивая снег, снова усаживались на заднее сиденье. Без пятнадцати восемь Петер отпустил Георга. Они ели пирожные в фойе кинотеатра и рассматривали фотографии артистов, соревнуясь, кто вспомнит больше фильмов с их участием.
— Паула Вессели, — еще издали узнала Эрна одну из восходящих звезд германского кинематографа. — Мы всей семьей ходили на ее «Маскарад» в «Глория-Паллас», когда были в Берлине. А этот актер играл в «Отпуске под честное слово», а эта — в «Примерном супруге» и в «Путешественниках»…
Их места оказались в самом последнем ряду. Эрна сначала расстроилась, что так далеко, но скоро почувствовала, что это неспроста.
Перед тем как погасили свет, на сцену вышел работник кинотеатра и снова напомнил всем, что сегодня на семьдесят третьем году жизни в Татцинге скончался генерал Эрих Людендорф, великий полководец и верный соратник фюрера. Поэтому перед началом сеанса будет Документальный фильм о нем.
Эрна уже в третий раз сегодня слышала о Людендорфе. Но смерть этого человека совпала с таким чудесным для нее днем, что впоследствии, когда что-то напоминало о нем, она ощущала приятное неосознанное волнение. Как неожиданный запах деревенского дымка или случайный звук вдруг вызывают ностальгическое воспоминание о чем-то далеком и безвозвратном, так это историческое имя стало через годы меткой в ее памяти, по которой ей открывался доступ к воспоминанию. Но это она поняла позже.
Перед зрителями предстал образ сурового и мужественного генерала, не побоявшегося, когда у всех уже опустились руки, отдать приказ армиям сражаться до конца Потом он шел плечом к плечу с Адольфом Гитлером на пули полицейского заслона, и это была предтеча «Национальной революции», свершившейся спустя почти десять лет.
Когда начался художественный фильм, Эрна почувствовала, как горячая ладонь сжала ее руку. Хорошо, что в зале было темно и никто не видел румянца, залившего ее щеки. Если бы их попросили на другой день написать изложение об увиденной ленте, как это иногда практиковалось после коллективного посещения кино или театра, то их листы остались бы чистыми. Романтическая любовь некой пастушки к испанскому гранду была ничтожна в сравнении с их дружбой Они ничего не запомнили, но это был лучший фильм из всех, что они видели!
Потом они медленно шли к Брудерштрассе. Возле подъезда ее дома долго стояли молча, нисколько не тяготясь своим молчанием. Кто-то верно заметил: «Настоящий друг не тот, с кем всегда есть о чем поговорить, а тот, в обществе которого ты можешь молчать, не испытывая неловкости».
Он пожал ее руку и провел ладонью по локонам спадающих на плечи волос.
— Сегодняшний день стал самым счастливым в моей жизни, — сказал он очень просто, без пафоса и волнения. — К сожалению, на каникулы я должен уехать, и мы увидимся только после Рождества.
Эрна молчала.
— Ты будешь скучать?
Она встрепенулась.
— Значит, завтра мы не увидимся? Когда ты приедешь?
— На Новый год.
— Когда мы встретимся, — сказала она, — я хочу, чтобы вечером снова шел снег. Давай опять пойдем в «Каир». Там, наверное, все еще будет идти этот фильм, и мы снова сядем на последний ряд. Ты будешь ждать?
… — Ты знаешь, кто отец этого твоего Петера? — спросила как-то ее мать.
— Какой-то большой начальник
— Вот именно, что начальник. Он что, тебе не рассказывал?
— О чем, мама?
Эрна слегка недоумевала А ведь и правда, они совсем не говорили о родителях.
— Элли, может, не надо? — вступил в разговор отец.
— А что тут такого? Пусть знает.
— И что я должна знать?
В голосе Эрны прозвучали нотки раздражения. «Тоже мне, тайны мадридского двора, — думала она. — В конце концов, плохих людей не возят на служебных „Мерседесах“. Да и какое мне дело до отца, если я люблю… Петера». Она вдруг поймала себя на том, что мысленно произнесла это слово.
— Он начальник одного из отделений лагеря Дахау, — продолжила мать, штопая шерстяной носок. — У нас в Красном Кресте о нем ходит дурная слава.
— Какого еще лагеря? — не поняла дочь.
Она почти ничего не знала о концентрационных лагерях. В школе о них не рассказывали, поэтому еще недавно, когда она слышала слова: «его отправили в Дахау», ей казалось странным, почему постоянно кого-то отправляют непременно в этот расположенный по соседству с Мюнхеном городок. Что в нем такого особенного, в этом Дахау? Постепенно до ее сознания дошло второе смысловое значение слова «Дахау», хотя и в очень туманном виде.
— Что значит «дурная слава»?
— Ладно, хватит об этом, — прервал их разговор профессор, — нечего разводить сплетни. В конце концов, у каждого своя работа.
Ни один школьник, если он, конечно, в своем уме, не станет торопить каникулы, ожидая с нетерпением их окончания. Но Эрна была именно таким исключением. Она слонялась по дому, не зная, чем заняться.
Наконец с башни Новой ратуши в белое пасмурное небо поплыл особенный мюнхенский бой курантов. Его поддержали церкви и кирхи всего города, и звон рождественских колоколов возвестил о пришествии Спасителя. До Нового года оставалось меньше недели. «Когда же он приедет, — думала она, глядя на нарядную елку. — Нельзя же быть таким бессердечным. Или он наврал мне про лучший день в его жизни?»
Ее стали терзать сомнения. В конце концов, кто она? Пятнадцатилетняя девчонка, нескладная и худая. Мать права — не на что особенно и смотреть. Если бы не красивые волосы, доставшиеся в наследство от бабушки, то и вовсе — гадкий утенок.
Она, конечно, преувеличивала и сама знала об этом. В классе она считалась если не первой красавицей, то уж второй непременно. И то только потому, что ее женские формы несколько отставали в своем оформлении от сверстниц. Она видела, какими глазами смотрели на нее некоторые мальчишки из их двора. В них была грусть и что-то запретное. Да и только будучи уверенной в своей внешности, можно поиздеваться над собой, глядя в зеркало
Большие темные глаза, полные, яркие от природы губы и, несмотря на общую худобу еще не вполне сформировавшегося тела, округлые щеки. И кожа Белая, бархатистая, даже опаленная летним солнцем и обветренная деревенскими ветрами, она не теряла своей свежести. А что до волос, то любая сердобольная тетушка, знакомая матери или соседка, всегда не преминет при встрече восхититься их пышностью и цветом.
Но Петер тоже парень заметный. Высокий, статный. Не блондин, но близок к этому. Настоящий арий. Как раз таких изображают на рекламных плакатах Гитлерюгенда Только он живой. В его серо-голубых глазах нет того плакатного героизма и стальной твердости, что рисуют нынешние художники. Они приветливые и открытые. «Но что-то он не договаривает, — вдруг подумала она. — Может, это связано с его отцом? А вдруг у них там веселая рождественская вечеринка и какая-нибудь девица уже окрутила его. Много ли надо: вино, нежный шепоток на ушко, прикосновение… А меня ему еще ждать и ждать. Он же понимает…»
Она представила, как Петер в кругу сверстников и сверстниц распевает «Ночь при ясном небе», отмечая праздник зимнего солнцестояния. Она вздохнула и совершенно несчастная пошла спать.
Утром мать заглянула в комнату дочери.
— Эрна, пойди-ка посмотри, кто это там стоит. Уже минут тридцать
— Где стоит? — раздалось из-под одеяла сонное бормотание.
— Там, под окном.
Эрна пулей выскочила из кровати и прямо в ночной рубашке бросилась к окну.
— Да не здесь, в гостиной…
Она метнулась в гостиную и, отдернув штору, прильнула к окну. Внизу стоял Петер. Он смотрел куда-то в сторону, поеживаясь от холода. Эрна замахала руками и что-то закричала, но снизу, в окне третьего этажа, она скорее напоминала рыбу в аквариуме, только раскрывающую беззвучно рот. Она перестала махать руками, прижалась лбом и ладонями к холодному стеклу и стала смотреть.
— Ты хоть накинь халат, дочка, — сказал вошедший в комнату профессор. — Да пригласи его подняться. Чего там торчать.
— Не слишком ли ранний визит? — недовольно пробурчала мать.
Когда Петер поднял голову, он увидел сияющее лицо Эрны и помахал рукой.
Потом Петер сидел за большим овальным столом в столовой Вангеров и пил чай с остатками рождественских яств.
— Вы куда-то уезжали? — спросила его мать Эрны.
— Да, фрау Вангер, я гостил у мамы во Франкфурте. — Видя вопрос в глазах сидевшей напротив него строгой женщины, он, несколько смутившись, пояснил: — Она не живет с нами уже несколько лет.
— А что вы намерены делать после окончания школы? — желая увести разговор от семейных проблем Петера Кристиана, спросил его профессор.
— Я бы хотел стать адвокатом. Правда, папа против. Он хочет, чтобы я был… военным.
Здесь Петер несколько слукавил. Генрих Кристиан, его отец, желал видеть сына если не в Лейбштандарте СС «Адольф Гитлер», то хотя бы в почетном полку СА «Фельхеррнхалле» или в штабсвахе «Герман Геринг». Он считал, что у его сына просто нет иного пути, как стать офицером одного из боевых полков партии. Он хотел закалить его физически, посылая летом после увлекательных круизов в лагеря с самой насыщенной спортивно-туристической программой. Несколько раз он привозил Петера к себе на работу, рассчитывая закалить его и духовно. Конечно, лагерфюрер Кристиан не показывал ему экзекуции и карцеры. Он только вывел однажды сына на балкон своей служебной квартиры с видом на аппельплац, на котором изнывала от жары тысяча узников.
— Вот что ожидает тех, кто перестает быть немцем! Ты хочешь стать защитником этих отбросов? Пойми, сынок, нам не нужны адвокаты. Наш фюрер — совесть нации и ее правосудие. Он не допустит несправедливости Сейчас, когда Третий рейх вступает на свой тысячелетний путь и начинает его с железного века, все правосудие должно вершиться по принципу трибунала. Только судьи — доверенные люди фюрера, — и никаких адвокатов и обвинителей!
Когда они вышли из ворот, то увидели шедшую навстречу группу вновь прибывших. Мужчины разных возрастов, человек двенадцать. Все были еще в своей одежде с большими тяжелыми чемоданами в руках. Многие несли на свободной руке добротное пальто или плащ.
Лагерфюрер жестом остановил охрану. Те построили осужденных в шеренгу, велели им положить чемоданы на землю и открыть их.
— А этот что, без вещей? — спросил отец Петера кого-то из охраны и подошел к пожилому человеку в летним костюме и шляпе.
— Да. Таким нам передали его с поезда, гауптштурмфюрер.
— Откуда?
— Из Нюрнберга.
— Еврей?
— По документам русский, из эмигрантов.
Кристиан-старший протянул руку, и в нее легла папка с личным делом осужденного.
— Та-а-ак. Посмотрим. Русский, говоришь…
Он стал листать содержимое папки, хмыкая что-то себе под нос.
— Вот посмотри, Петер, — повернулся он к послушно ожидавшему рядом сыну, — этот господин живет в нашей стране уже двадцать лет, а работать не хочет. Отказник. Когда прикрыли его жидовскую газетенку, где он сочинял грязные пасквили по заказу большевиков и социал-демократов, и предложили заняться полезным трудом, он обиделся. Глядя на таких, хочется пятый пункт нашей программы, где «Германия только для немцев», сделать первым. И приписать к нему: «А Дахау — для всех прочих!» Особенно для тех, кто мог, но не захотел стать немцем. — Обращаясь ко всем, лагерфюрер повысил голос: — Фюрер еще в двадцать втором сказал: «Нашим девизом станет: если ты не хочешь быть немцем, я набью тебе морду!»
Однако Петер всячески старался уходить от разговоров на подобные темы. Он находил разные предлоги, чтобы не ездить больше к отцу. Петер был глубоко убежден, что лагеря и тюрьмы — суровая необходимость. Конечно, кто-то должен в них работать. И многие, судя по довольному виду некоторых охранников, были созданы для такой работы. Вот пусть они ее и выполняют. А он… Он как-нибудь убедит отца, что юридическое образование не помешает будущему солдату партии. А там посмотрим.
Как раз эта несогласованность с отцом во взглядах на собственное будущее, раскол семьи, длившийся вот уже три года без официального развода и надежд на воссоединение, и были причиной той тени, которую уловила чуткая душа Эрны в его глазах.
В тот день они долго гуляли, а потом Петер пригласил Эрну к себе домой.
— Отца нет. Он вообще иногда по нескольку дней не приезжает в Мюнхен. Дома только Хольм.
— А кто это?
— Ординарец папы. На службе он ему не нужен, поэтому всегда живет здесь, выполняя некоторую работу по дому.
— Другими словами, прислуга, — констатировала с шутливой укоризной Эрна.
Недавно произведенный в штурмбаннфюреры СС Генрих Кристиан снимал квартиру на Элизенштрассе почти напротив ботанического сада. Двери им открыл невысокий человек лет пятидесяти. На нем была короткая белая курточка, какие Эрна видела летом в Байройте на официантах, разносивших в перерывах между героическими аккордами вагнеровской музыки прохладительные напитки. Такие курточки почему-то называли обезьяньими.
— Это Хольм, — сказал Петер и пропустил Эрну вперед. — Хольм воевал на стороне итальянцев в Альпах Хольм, в какой по счету битве на реке Изонцо тебя взяли в плен?
— В десятой, Петер, в десятой. Только я сам сдался.
— Он наполовину итальянец, наполовину австриец, — пояснил Петер, помогая Эрне снять пальто. — Хольм, ты угостишь нас чаем?
Квартира была просторной, значительно больше, чем у Вангеров. В большой гостиной Эрна увидела на стене скрещенные сабли, огромный револьвер, карту Африки и много фотографий в рамках. На них чаще всего был изображен загорелый мужчина с волевым, как бы рассеченным надвое вертикальным сабельным ударом подбородком. Широкополая шляпа или английский тропический шлем, непременное ружье в руках или на плече, патронташ на поясе. Улыбающиеся полуголые негры, пальмы, слоны…
— До войны мой папа долго жил в колониях. Камерун, Того, Немецкая Новая Гвинея. Он работал в инспекции по делам колоний. Вот здесь он в Немецкой Восточной Африке. Видишь эту гору? Это вулкан Килиманджаро. Он был на нашей территории.
— А это кто? — Эрна показала на портрет пожилого генерала в широкополой шляпе, один край поля которой был загнут и пристегнут к тулье.
— Это фон Леттов-Форбек, герой обороны Восточной Африки. Он сложил оружие только после нашего поражения в Европе. Папа участвовал в боях с англичанами в отрядах его аскеров и даже был ранен в битве при Яссине.
Петер показал на карте это место. Потом он достал фотоальбом и стал показывать другие фотографии. Эрна узнала, что еще до Африки его отец, девятнадцатилетний рядовой экспедиционного корпуса фельдмаршала фон Вальдерзее, участвовал в подавлении китайского восстания ихэтуаней, вошедшего в историю как «Боксерское». На одной из страниц альбома она прочитала написанные аккуратным почерком слова:
«Как некогда гунны под водительством Аттилы стяжали себе незабываемую в истории репутацию, так же пусть и Китаю станет известна Германия, чтобы ни один китаец впредь не смел искоса взглянуть на немца».
Это были слова кайзера. Она проходила в школе те события 1900–1901 годов. Сколько же тогда стран вошли в союз и направили свои войска, чтобы защитить христиан от озверевших китайских повстанцев! Германия, Великобритания, Австро-Венгрия, Франция, Италия, Япония, США, Россия… А через тринадцать лет они начали войну друг с другом.
Петер показал медную пряжку от поясного ремня, на которой в круглом медальоне был изображен дракон. Их специально отштамповали для солдат, проходивших службу в Китае.
— Да, — мечтательно произнесла Эрна, — жаль, что теперь у нас нет всех этих стран. Я бы тоже хотела работать где-нибудь в Африке, например, в нашем Красном Кресте.
— Папа говорит, что скоро мы все вернем обратно, только я считаю, что времена колоний прошли. Скоро середина двадцатого века. В другие страны нужно ездить в качестве путешественников, ученых или миссионеров А чужое все равно останется чужим. А ты как думаешь?
Она кивнула.
— А это, — Петер ткнул пальцем в фотографию молодого офицера в форме люфтваффе, — мой брат Пауль.
— Ты никогда не рассказывал мне о нем, — удивилась Эрна.
— Мы редко видимся. Мы братья только по отцу. Пауль родился в Африке за несколько дней до начала войны.
— Он летчик?
— Нет. Он служит у Геринга в его личном полку.
Ни Петер, ни его отец не имели ни малейшего понятия, что летом тридцать четвертого года судьба Генриха Кристиана висела на волоске. Когда Гиммлер обсуждал с Германом Герингом списки обреченных на уничтожение штурмовиков, возглавлял которые Эрнст Рем, будущий рейхсмаршал увидел в одной из строчек фамилию Кристиан. Он вспомнил, что в его охранном полку, набранном когда-то из персонала прусской полиции, служит унтер-офицер с такой фамилией. Геринг не поленился навести справки и выяснил, что это сын угодившего в черный список штандартенфюрера СА из группы «Западная Марка» Генриха Кристиана. Еще он узнал, что его, Германа Геринга, отец, бывший в начале века губернатором Намибии, лично знал этого Кристиана.
Фамилию заменили другой. Фюрер подписал списки, и смерть обошла стороной одного из его верных сторонников. Тем же летом Генриха Кристиана направили в распоряжение Теодора Эйке, и тот назначил бывшего защитника имперских колоний в один из филиалов своего разраставшегося учреждения с коротким и хлестким названием «Дахау». Воистину, мы висим на тонкой нити невидимой пряхи, ткущей паутину наших судеб.
— А что стало с мамой Пауля? — спросила Эрна.
— Они разошлись. Отец, похоже, не создан для прочной семейной жизни.
Петер догадывался, что у его отца есть любовницы. Недавно он видел, как Георг открывал дверцу машины, выпуская очередную из них.
Они пили чай. Рассматривали экзотические предметы, привезенные с Маршалловых островов или из провинции Цинцзяу, разговаривали и спорили обо всем на свете.
— Пошли на улицу, — предложил Петер.
— Пошли!
Новый год они решили встретить вместе. Петер был официально приглашен к Вангерам и явился с подарками. Он принес шампанское и букет роз из оранжереи Гаусмана, стоивший, вероятно, бешеных денег. Еще в его руках был сверток — роскошное издание Гая Светония Транквилла «Властелины Рима». Цветы для фрау Вангер и книга для библиотеки господина профессора были как раз такими подарками, от которых нельзя было отказаться, даже при всей щепетильности родителей Эрны.
Самой Эрне он подарил небольшое золотое колечко с маленьким алмазом.
— Петер! — воскликнула Эрна. — Что же ты не намекнул, что придешь с подарками? Мы бы тоже тебе что-нибудь подарили. Даже как-то неловко.
— Скажи, что завтра весь день мы будем вместе.
— Конечно!
— Вот это и есть самый лучший подарок.
Она бросилась ему на шею и впервые, по-детски неумело, прижалась своими губами к его губам.
Счастливая пора их дружбы, а слово «любовь» они не произносили, как бы приберегая его на потом и будучи уверены, что это «потом» обязательно наступит, продолжилась до конца января. А дальше случилось неожиданное, хотя и вполне предсказуемое: Генрих Кристиан, никогда не живший подолгу на одном месте, получил назначение в Берлин. Первого августа недалеко от Веймара готовился к открытию третий (после Дахау и Заксенхаузена) концентрационный лагерь Бухенвальд, для которого Гиммлер загодя набирал обслуживающий персонал. Все мольбы сына о том, чтобы ему позволили остаться и хотя бы закончить школу в Мюнхене, были напрасны.
Они стояли на Мариенплац, а в пасмурном зимнем небе над их головами колокола башни Новой ратуши звонили прощальную песнь. Эрна глазами, полными слез, смотрела куда-то в сторону, и очертания колонны Марии искрились и преломлялись в ее детских слезах.
— А как же я? — тихо произнесла она.
— К осени я обязательно приеду, — пытался успокоить ее и убедить самого себя Петер. — Уговорю отца отпустить меня учиться в Мюнхенском университете. Пообещаю ему, что после выполню любое его желание.
Эрна подняла голову и посмотрела на круглые купола Фрауенкирхи.
— Дева Мария, сделай так, чтобы эти слова сбылись!
Она схватила Петера за руку и повлекла в церковь. Они сели на одну из скамеек в пустынном в этот час центральном нефе и долго молчали.
— Ну все, — наконец нарушила молчание девушка, — я попросила Богоматерь обо всем, чего хотела. А о чем молился ты?
— Наверное, о том же самом.
— Нет, скажи! У каждого ведь свое. Я, например, кроме прочего, просила Марию, чтобы поскорее приехал мой брат. Тогда мне будет легче. А ты?
— Я… — В мозгу Петера до сих пор звучал рык отца — еще не угаснувшее эхо утреннего разговора. Мысли его путались и были далеки от Бога. — Все зависит от нас. Зачем просить у кого-то то, что можем сделать только мы сами?
— Тогда давай пообещаем, нет, поклянемся, что будем верны нашей дружбе.
— Нашей любви. — Он взял в руки ее ладонь.
— Да! Нашей любви!
Через три дня Петер уехал. Эрна не могла проводить его, так как была в школе. Они попрощались накануне, улыбаясь друг другу и говоря: «До скорой встречи».
Если бы они могли только отдаленно представить тогда, какой будет эта их следующая встреча…
Начались дни одиночества и бесконечного ожидания. Каждую неделю почтовый поезд увозил в далекую столицу ее новое письмо, где между словами «милый Петер» и «твоя Эрна» была очередная страница ее сокровенного дневника. Это был дневник в письмах, предназначенный для другого.
Со временем острота разлуки стала притупляться. Жизнь, в которой происходило столько нового и интересного, снова увлекла Эрну своим течением.
Однажды — это был вторник пятнадцатого марта тридцать восьмого года — ее класс в числе других старших классов их школы был неожиданно снят с уроков. Учениц вывели на улицу, построили в колонну и повели на расположенную в двух кварталах Принцрегентенштрассе. Еще издали они услышали музыку и увидели царящее повсюду оживление. Мальчишки вывешивали флаги и транспаранты, подметали мостовые. Только что по проезжей части проехало несколько машин с большими круглыми щетками.
Кругом сновали оберфюрерины из БДМ и руководители местного Гитлерюгенда. Девочек собрали вместе, и фюрерины стали объяснять им их задачу. Вскоре начали подъезжать грузовики. Они вытянулись вереницей вдоль улицы, и с них, открыв борта, девушки постарше стали спускать на землю большущие плетеные корзины, в каждой из которых мог бы уместиться подросток. Корзины были доверху заполнены цветами. Под руководством фюрерин девочки стали равномерно растаскивать корзины вдоль мостовой и выкладывать цветы на проезжую часть прямо на асфальт. Это были розы, выращенные в оранжереях в пригородах Мюнхена и ближних городов. Их оказалось так много, что радостное возбуждение от неожиданного праздника и отмены уроков еще более усилилось. Повсюду звучали смех, шутки и веселое ойканье, когда кто-нибудь умудрялся уколоть палец об острые шипы.
Эрне досталась корзина белых роз. Другим — красные, розовые, оранжевые. Раскладывать цветы следовало в определенном порядке, создавая некий пятнистый узор. «Только бы не поднялся ветер», — молили Бога руководители. Впрочем, бутоны вместе с короткими стеблями были достаточно тяжелы, так что небольшой ветерок этого солнечного дня не мог бы их пошевелить.
Потом школьников собрали на тротуарах, выдав каждому треугольный флажок. Вдоль бордюров выстроились полицейские в киверах с конскими хвостами. Появились группки эсэсовцев в черном. Все ждали.
Ждали Гитлера. Вчера, четырнадцатого марта, он въехал в засыпанную цветами Вену и объявил Австрию частью Великогерманского рейха. Под колокольный звон он произнес с одного из балконов Хофбурга взволнованную речь, и само слово «Австрия», как думали тогда многие, навсегда ушло в историю. Теперь это была территория Остмарк.
Для подавляющего числа немцев аншлюс оказался полной неожиданностью. Это было какое-то чудо, подвластное только гению фюрера. Все свершилось так легко и быстро, что мало кому могло прийти в голову, что несколько последних дней Германия стояла на пороге войны. Только непосредственные участники и архитекторы аншлюса да не спавшие несколько последних ночей генералы верховного командования знали об этом.
Но все обошлось. В Мюнхене теперь ждали возвращения героя и триумфатора. Предполагалось, что он заедет сюда проездом из Вены и, как всегда, остановится в своей квартире на Принцрегентенштрассе, 16. Хотя бы на несколько часов.
Три больших балкона второго, третьего и четвертого этажей, расположенных на угловой части фасада между двумя пятигранными эркерами, были украшены тяжелыми гирляндами из искусственных цветов и красных лент. С верхнего балкона свисало огромное красное полотнище с золотым орлом, оттягиваемое внизу гигантскими шнурами тяжелой бахромы. С подоконников эркеров и окон боковых фасадов свисали небольшие красные штандарты с вышитыми на них золотой нитью не всегда понятными для Эрны символами.
Но с аэродрома Мюнхен-Обервизенталь все не было известий. А потом узнали, что самолет фюрера пролетел не то прямо в Берлин, не то в Нюрнберг.
Все стали расходиться. Первыми исчезли эсэсовцы, потом полицейские. Заметно поубавилось и начальства из местного партаппарата и Гитлерюгенда.
— Что же теперь будет с цветами? — недоумевала Эрна. — По ним никто не поедет?
Поступила команда аккуратно собрать розы обратно в корзины. Их решили использовать вторично, на этот раз у «Мемориала славы» Фельдхеррнхалле. Теперь уже не сортируя по цвету, цветы сложили в корзины, полили из леек водой и погрузили на грузовики. Когда машины уехали, Эрна заметила возле тротуара среди облетевших лепестков небольшую белую розу. Бутон ее был еще узким и тугим, только обещая раскрыться. Она подняла цветок и положила в портфель.
Дома она поставила розу в своей комнате, поместив ее в вазочку из «немецкого серебра». На следующее утро белый бутон раскрыл свои бархатистые лепестки, но уже к вечеру они начали осыпаться. «Какая короткая жизнь оказалась у этой бедной белой розы», — с грустью подумала Эрна.
А потом приехал Мартин.
Это было воскресенье. Родители пошли по магазинам, а Эрна писала заданное на дом сочинение на тему «Вальтер фон Фогельвайде как политический поэт». Она грызла ручку и скучая смотрела в окно. В это время в дверь позвонили. Отпирая замок, она была уверена, что увидит родителей, но на площадке стоял улыбающийся солдат. В руках он держал шинель и небольшую холщовую сумку. На его плече висел полупустой рюкзак.
— Мартин! — закричала Эрна, бросаясь на шею брату. — Как здорово, что ты приехал!
Она затащила брата в квартиру. Похудевший и загорелый, он улыбался, довольный своим решением приехать неожиданно, без предупреждения.
— А где мама?
— Они скоро придут. Ты раздевайся. Где ты так загорел? Почему не известил нас о своем приезде? А что это у тебя на погонах? А это что на рукаве?
Пока Мартин мылся, а потом, попросив Эрну не входить, заперся в своей комнате, она накрывала на стол В трусах и майке он выбежал в поисках утюга и снова исчез за дверью. Когда наконец он появился, на нем был парадный мундир рядового вермахта.
— Ух ты! — обомлела сестра и стала осматривать Мартина со всех сторон, обходя кругом.
Китель цвета фельдграу с легким зеленым отливом был начисто лишен карманов. От темно-зеленого воротника бутылочного цвета шел вниз стройный ряд из восьми белых блестящих пуговиц. Нижнюю часть рукавов украшали «шведские» манжеты из темно-зеленого сукна, на каждую из которых были нашиты по две маленькие ярко-зеленые петлички с пуговками. По краю левого борта кителя и верху манжет проходил ярко-зеленый кант. На погонах, обрамленных таким же кантом, ниже номера полка, вышитого все тем же ярко-зеленым шелком, блестели лычки из алюминиевого галуна. Они означали, что рядовой… нет, гефрайтер, ведь на левом рукаве виднелся треугольный гефрайтерский шеврон, являлся кандидатом на присвоение унтер-офицерского звания.
Китель был притален, так что черный поясной ремень с блестящей белой пряжкой не создавал на нем морщин. Сзади, ниже ремня, разрез кителя оформляли фигурные фалдовые клапаны, окантованные зеленой выпушкой, с тремя маленькими пуговками с каждой стороны.
— А это что? — спросила Эрна, показывая на серебристый витой шнурок, протянувшийся от края правого погона до второй от воротника пуговицы.
— Это шнур за меткую стрельбу. Видишь эти два желудя? — показал Мартин на болтавшиеся на коротких тонких шнурках серебристые подвески в виде желудей. — Это означает третий класс меткости. Пока нечем особенно хвастать, ведь всего классов двенадцать.
— Ой, Мартин, ты такой красивый! Сегодня же мы все должны пойти фотографироваться. А сабля у тебя есть?
— Саблю нужно покупать за свой счет, но я знаю, где взять ее для фотографии.
Мартин, которому лишь несколько раз довелось надевать этот ваффенрок, подошел к зеркалу.
— Скоро мне выдадут значок горного проводника, — совсем уже с мальчишеским хвастовством произнес он и сам покраснел от своего бахвальства.
— Знаешь, Марти, тебе сегодня же нужно встретиться с Мари, — сказала Эрна, когда они уселись за стол и ожидали возвращения родителей. — Я видела ее три дня назад, и мы говорили о тебе. По-моему, она в тебя влюблена.
— Брось, с чего ты взяла? Мы не виделись почти год.
— Нет, ты уж поверь моему женскому чутью.
Он посмотрел на сестру. А ведь она сильно изменилась за эти месяцы. Облегающее темное платье с длинными узкими рукавами и маленьким белым воротничком недвусмысленно подчеркивало детали, по которым было видно, что их маленький попрыгунчик превратился в настоящую девушку. Да еще такую, с которой ему как брату будет чертовски приятно пройтись по улицам их города на виду знакомых и незнакомых людей.
— Ты уж поверь мне. Ведь я теперь тоже… влюблена.
В следующие минуты она с жаром поведала слегка смущенному ее откровенностью брату о своей дружбе с Петером. Она показала его фотографию, рассказала, что он теперь в Берлине, но должен вернуться. А когда Мартин снова приедет, она их познакомит, и они непременно подружатся.
Через два дня почтовый вагон увозил в столицу рейха ее большое письмо. В нем была их семейная студийная фотография. Мартин сидел на стуле, небрежно держа на коленях большую саблю. Рядом, положив руку ему на плечо, стояла гордая Эрна. Позади сына — улыбающиеся родители. На другом снимке, уже без родителей, смеющаяся Эрна сидела на коленях брата, обхватив его за шею одной рукой. Она болтала ногами, придерживая второй рукой на своей голове сползающую набок фуражку Мартина, а он, придерживая ее за талию, восхищенно смотрел на сестру. Эту, отныне самую любимую свою с братом, фотографию Эрна не стала посылать, посчитав ее достаточно интимной и чисто семейной.
Через неделю Мартин уехал в Брауншвейг в школу унтер-офицеров.
Потом пришло лето. Их переписка с Петером уже давно не была такой частой. Письма стали короче. В них содержались сведения о происшествиях, планах на ближайшее будущее, погоде. Но не было уже той пылкости и впитавшейся между строчек нежной грусти, выражений «а помнишь…» с ностальгическими воспоминаниями прошедшей зимы. Не было мечтаний о предстоящей встрече. Она просто подразумевалась, и все.
В первый день сентября Эрна получила письмо, в котором Петер просто и деловито сообщал ей, что поступил в Берлинский университет имени Фридриха-Вильгельма. Он не сокрушался и не пытался ее утешить. Коротко пообещал приехать на зимние каникулы, после чего писал о новых товарищах, своих планах, столичных театральных премьерах, изюминкой которых в тот год были гастроли «Ла Скала», намекнул, что теперь у него будет меньше времени на письма.
Эрна понимала, что это конец. Ей было грустно и еще стыдно перед братом Что она напишет ему? Что ее просто-напросто бросили? Она вспомнила башни и купола церкви Святой Марии и ту их клятву. Он первый тогда назвал их дружбу любовью, а теперь это слово, появись оно совершенно случайно, по недосмотру, в его или в ее письме, прозвучало бы фальшивым диссонансом. Но почему же так невыносимо печально? Что это? То самое пресловутое прощание с первой любовью, о котором она читала в лирических книжках, посвященных юношеству? Да, пожалуй. И еще — это прощание с детством.
А еще — она, конечно, не могла этого знать — в тот день наступил последний год мира.
Пришла зима.
Шестнадцатого декабря Гитлер учредил награду для многодетных матерей. Это был небольшой красивый голубой крест с удлиненным нижним лучом. По контуру креста шел белый эмалевый кант, а в центре помещался медальон с надписью, окруженный лучами четырехугольной звезды. Вручать награду должны были раз в году в День матери, отмечаемый во второе воскресенье мая.
Понятно, что акция получила широкую рекламу в газетах и на радио. В марте 39-го класс Эрны отправился на экскурсию на одну из мюнхенских фабрик наградных знаков. Там спешно выполняли тридцатитысячный заказ по производству «Почетного креста Немецкой Матери». Всего же к маю для Германии и присоединенной год назад Австрии необходимо было изготовить их около трех миллионов штук.
— Ни в одной другой стране Европы правительство так не заботится о материнстве и детстве, как у нас в рейхе, — уже в который раз назидательно повторяла учительница. — В этом году вы оканчиваете школу. Очень скоро многие из вас станут матерями и на себе ощутят заботу и любовь нашего фюрера — человека, который назвал немецкую женщину факелом жизни!
Подошедший мастер стал показывать ученицам все стадии изготовления награды. Сначала в узкую щель штампа подавалась цинковая полоса. Рабочий сдвигал ее на определенный шаг и ногой нажимал педаль. Пуансон вырубал заготовку, которая падала в коробку под столом пресса. Коробку периодически доставали, и женщина, работающая на соседнем прессе, поочередно укладывала заготовки в гнездо своего штампа и тоже нажимала педаль. Отформованные таким образом крестики отправлялись на металлизацию. Те, что должны были стать третьей степенью, покрывались бронзой, другие серебрились или золотились. Потом сидевшие за большим столом люди тоненькими кисточками наносили на крестики белую и голубую эмали, после чего их укладывали по шестнадцать штук на небольшой решетчатый противень и отправляли в печь для сушки. На заключительной стадии несколько женщин раскладывали готовые кресты и отрезки голубых с белыми полосками ленточек в серые конверты. Позолоченные крестики укладывались в аккуратные коробочки. Они предназначались тем женщинам, которые на благо Германии произвели на свет восемь и более детей. Разумеется, необходимой расовой чистоты.
Дома вечером Эрна, как всегда, рассказала об экскурсии. Они стали припоминать, кто из их знакомых мог бы получить почетный крестик и какой степени.
— А знаете, как я назову своих детей? — вдруг сказала Эрна.
— Ну-ка, ну-ка? — заинтересовался профессор.
— Дочку я назову в честь маминой мамы Августой, а сына — в честь папиного папы Вильгельмом. Что! Вы не верите? Я вам это обещаю, вот увидите. И очень скоро. — Эрна притворно надула губы. — Ага, испугались! Короче, решено — у вас будут внуки Августа и Вильгельм!.. А при чем тут Петер? Чего вы смеетесь?.. Да ну вас!
— И все-таки, Гараман, что там такого сенсационного вы нашли в этих записях?
Септимус, развернув кресло к стене-экрану, подбирал на нем очередной пейзаж. Он нажимал кнопки на пульте, и на стене, сменяя друг друга, возникали идиллические картины природы. На одной из них он наконец остановился.
Осень, низкое вечернее солнце освещает золотые березовые рощицы, пурпурно-красные кусты, стоящую на зеленом холме вдали белую православную церквушку. На переднем плане река. Кабинет президента наполнился тихим размеренным звоном далекого колокола. Шелест ветра, жужжание стрекоз, легкий плеск речной струи на перекате…
— Так, — с трудом оторвавшись от созерцания пейзажа, произнес президент и развернул кресло к столу. — О чем я… Ах да. Так что вы там вычитали такого, Гараман?
Сухопарый старикан в мятом рабочем халате поднял на лоб старомодные очки и пожевал губами.
— Что ж, извольте. Но прежде небольшой экскурс в историю предмета, если позволите. Вы, конечно, в курсе, господин президент, что в Третьем рейхе существовала некая инженерно-строительная организация, которую создал и которой до своей гибели руководил доктор Тодт? Нет? Ну… не важно. — «Ни черта не знает, а пристает», — подумал про себя Гараман. — Они занимались строительством автобанов, мостов и многим другим. Очень во всем преуспели, а что касается доктора Тодта, то он был самым авторитетным и уважаемым инженером в рейхе. Наряду с Леем, Гирлем, Шеером и другими он входил в его трудовую и техническую элиту. Но вот в 1942 году Тодт неожиданно погибает в авиационной катастрофе: после очередного совещания у Гитлера садится в самолет и — ба-бах! От него и всех, кто был рядом, остаются только головешки. Дальше торжественные похороны и вечная память. И почти сто лет никому из историков и в голову не могло прийти, что все это инсценировка. Фриц Тодт просто был переведен на другой участок работы. Настолько секретный, что все, кто туда отправлялся, сначала трагически исчезали.
— Это куда же?
— В Землю Королевы Мод на базу-211.
— Это что, в Антарктиду, что ли?
— В нее самую. Там немцы нашли гигантские пещеры, обогреваемые естественным теплом подземных источников, добраться к которым можно было только на подводных лодках, пройдя десятки километров под прибрежными айсбергами. Еще до войны они начали обживать это место. Антарктида поглотила тогда очень большие ресурсы Германии. Некоторые считают, что персонал базы насчитывал от 50 до 100 тысяч человек. По большому счету именно ей мы обязаны тем, что у Гитлера не хватило средств на атомную бомбу и другие проекты.
— Насколько мне известно, потом все это дело похерили?
— Да, уже после войны кто-то подорвал заряды и обрушил десятки километров тоннелей.
— Ну и…
— Так вот, после того совещания, на котором решили, что остальные работы в Германии доделает кто-нибудь другой, Тодта загримировали, тайно переправили в один из северных портов и вместе с другими командированными погрузили на борт подводной лодки. Обо всем этом мы узнали только недавно. Было много шума и всяких премий.
— Что-то припоминаю.
— А теперь представьте, каково было наше удивление, когда на полях одной из книг в 60-м году XX века мы обнаруживаем недвусмысленную запись о тайне гибели Фрица Тодта. И это далеко не все…
Et patimur longae pacis mala,
Saevior armis luxuna incumbit[15]
Весной 1939 года Эрна окончила школу. Ей предстояла отработка трудовой повинности, и она написала заявление о приеме на работу в качестве сестры-сиделки в Фрауенклинике на Гетештрассе.
В те годы количество сиделок-монашек и орденских медицинских сестер в германских больницах и клиниках, даже тех, что находились под патронажем церкви, резко сокращалось. С одной стороны, сами епископы запретили орденским сестрам ассистировать при операциях, связанных с исправлением наследственности, что сразу привело к их массовому увольнению, с другой — государство всячески стремилось удалить из лечебных учреждений католических и протестантских сиделок из церковных орденов милосердия, заменяя их членами национал-социалистского союза медицинских сестер. Эти последние давали официальную клятву на верность фюреру и рейхсканцлеру, и между им и ними не стояли ни церковь, ни сам Господь Бог. К сороковому году церковь была окончательно выдавлена из системы здравоохранения рейха, освободив большое число вакансий для окончивших среднюю школу девушек.
Их переписка с Петером в то лето почти полностью угасла и заключалась в поздравлениях друг друга с некоторыми праздниками и днем рождения, Письма уже не заканчивались словами: «Жду, скучаю. Твоя Эрна» или «Твой Петер». Грусти по этому поводу не было, но память о той их зиме оставалась по-прежнему самым радостным детским воспоминанием.
В конце августа Эрна съездила на несколько дней к тете Клариссе в Регенсбург и рано утром, в пятницу первого сентября, выйдя из поезда на мюнхенском вокзале, услышала зачитываемую по радио речь Гитлера. Это было короткое обращение к армии по поводу начала Польской кампании. Вероятно, его повторяли уже не в первый раз.
«Польское государство отказалось от мирного урегулирования конфликта… и взялось за оружие. Немцы в Польше подвергаются кровавому террору и изгоняются из своих домов… Чтобы прекратить это безумие, у меня нет другого выхода…»
— Вы знаете, что мы напали на Польшу? — выпалила она с порога родителям, когда пришла домой. — Немедленно включайте радио!
— Не мы напали на Польшу, дочка, — говорил ей профессор, когда через час они сели завтракать. — Мы только отразили их агрессию. Будь осмотрительнее в своих выражениях.
Вторжение вермахта в Польшу никем не было воспринято как начало новой мировой войны. Даже события воскресного дня третьего сентября, когда Англия (за которой вскоре последовали Австралия, Индия, Канада и другие британские доминионы), а за нею и Франция объявили войну рейху, эти события мало кого напугали. «Объявить войну еще не значит воевать», — заявил тогда фюрер. А уж он-то знал, что говорил.
Профессор сидел в небольшом кресле в столовой и читал вслух речь Гитлера в Рейхстаге по поводу начала военных действий в Польше. Жена и дочь молча слушали его, занимаясь кройкой и подшивкой штор затемнения, Они разложили черную ткань на большом овальном столе, прозванном профессором Форумом, и размечали ее портновским мелком.
Гитлер много говорил о Данциге и «польском коридоре», перечисляя страдания и унижения живущих там немцев. Он напоминал также о своих многочисленных усилиях, направленных на решение этой проблемы политическим путем.
«Эти предложения о посредничестве потерпели неудачу, потому что в то время, когда они поступили, прошла внезапная польская всеобщая мобилизация, сопровождаемая большим количеством польских злодеяний. Они повторились прошлой ночью. Недавно за ночь мы зафиксировали двадцать один пограничный инцидент, а прошлой ночью их было четырнадцать, из которых 3 оказались весьма серьезными Поэтому я решил прибегнуть к языку, который в разговоре с нами поляки употребляют в течение последних месяцев. Эта позиция рейха меняться не будет».
Далее фюрер благодарил Италию за нейтралитет, уверял, что признает границы Франции незыблемыми, а Англии предлагал искреннюю дружбу. О России он сказал:
«Я особенно счастлив, что могу сообщить вам одну вещь. Вы знаете, что у России и Германии различные государственные доктрины… Германия не собирается экспортировать свою доктрину. Учитывая тот факт, что и у Советской России нет никаких намерений экспортировать свою доктрину в Германию, я более не вижу ни одной причины для противостояния между нами… это решение — окончательное. Россия и Германия боролись друг против друга в прошедшую мировую войну. Такого не случится снова…»
Он часто напоминал в своей речи о себе и своей миссии:
«Вся моя жизнь принадлежит моему народу — более чем когда-либо. Отныне я — первый солдат Германского рейха. Я снова надел форму, которая была для меня дорога и священна. Я не сниму ее до тех пор, пока не будет одержана победа, ибо поражения я не переживу».
— А ведь он клялся не допустить войны, — вздохнула Элеонора Вангер. — Он не переживет поражения! А я не переживу, если с Мартином что-нибудь случится.
— Успокойся, Элли, — Вангер опустил газету на колени, — это всего лишь жесткий урок полякам. Вот увидишь, через несколько дней наши войска остановятся и начнутся мирные переговоры. Гитлер получит все, что хотел, включая Данциг и «коридор», а поляки поймут, что нельзя впредь безнаказанно нарушать нашу границу.
— Готфрид, ты сам не веришь в то, что говоришь!
— Где же сейчас наш М-а-артин? — задумчиво, нараспев проговорила Эрна, помогая матери расправлять ткань. — Почему он не написал нам об этом?
— Возможно, он в Западной армии, — продолжал успокаивать жену профессор. — В Польше нет особенных гор.
— Ну да, а на западной границе их, по-твоему, полным-полно.
— Ну, например, Арденны…
Заканчивая чтение речи, профессор озвучил ее заключительные слова, словно специально предназначенные для жены:
«Будучи сам готов в любой момент отдать свою жизнь — а ее может взять кто угодно — за мой народ и за Германию, я требую того же и от любого другого. Ну, а тот, кто думает, будто ему прямо или косвенно удастся воспротивиться этому национальному долгу, должен пасть. Нам не по пути с предателями. Тем самым все мы выражаем приверженность нашему старому принципу: не имеет никакого значения, выживем ли мы сами, необходимо, чтобы жил наш народ, чтобы жила Германия!»
Элеонора только вздохнула и покачала головой.
А еще через несколько дней Мюнхен содрогнулся от взрыва. Сам взрыв, впрочем, мало кто услышал тогда о нем узнали только на следующий день, девятого ноября. И для многих это стало потрясением. Ведь произошел он не где-нибудь, а в подвале «Бюргербройкеллер» — самой знаменитой пивной во всем мире.
Восьмого числа, как обычно накануне ноябрьского партийного праздника, Гитлер выступил там с речью перед «старыми бойцами». Как сам он рассказывал позже, некий внутренний голос призвал его немедленно вернуться в Берлин, хотя у него не было там срочных дел. Поэтому, и учитывая военное положение, он начал свое выступление на час раньше, да еще и сократил его на полчаса. Когда он был уже на вокзале, в пивной взорвалась бомба с часовым механизмом. Погибло восемь «бойцов» и официантка, шестьдесят человек были ранены.
— Боже, что стало бы с нами, если бы этому сумасшедшему удалось убить нашего Адольфа, — причитал в университете Август Бенезер, и его страх тогда искренне разделяли многие.
«Сумасшедшим» оказался некий столяр, в одиночку облапошивший полицию, гестапо, СД и личную охрану фюрера из Лейбштандарта. Еженощно в течение месяца он тайком ковырял колонну в главном зале пивной, возле которой к ноябрю устанавливали трибуну для Гитлера. Он лично сконструировал бомбу, и она взорвалась точно в срок в самой середине планируемой речи. От неминуемой смерти фюрера спасло только его собственное предчувствие.
— Его и всех нас спасла Дева Мария, — сказала в один из тех дней Эрна, вернувшись из клиники.
Вангеры никогда не были набожными и, за редким исключением, даже не посещали церковь. Правда, когда в школах Германии началась настоящая битва родителей с директорами, навязывающими занятия по идеологии взамен традиционных религиозных, Элеонора Вангер отстояла право своей дочери продолжить посещение последних. На какие только ухищрения не шли в те два предвоенных года директора и партийные администрации города и районов, чтобы принудить родителей отказаться от предконфирмационных занятий с их детьми в младших классах и последующего христианского воспитания в старших. Детей в наказание заставляли писать труднейшие диктанты, в которых вместо допустимых трех ошибок они делали от семи до сорока трех. Им угрожали чтением Библии до посинения, стремясь таким образом внушить отвращение к Священной истории. Их родителей вызывали на бесконечные родительские собрания, угрожали неприятностями на работе. Иногда собирали одних лишь отцов, как более покладистых, и те ставили свои подписи в необходимых заявлениях. Но на следующий день пришедшие в школу матери требовали отзыва этих подписей, устраивая бурные сцены протеста, когда приходилось прибегать даже к помощи полиции. Иногда школьное руководство рассылало родителям письма следующего содержания: «Вашего ребенка планируется послать в оздоровительный лагерь (разумеется, в прекрасное место). Эта поездка будет зависеть от того, разделяете ли вы мировоззрение фюрера и готовы ли включить своего ребенка в программу идеологического обучения». В ответ матери собирались вместе и сочиняли коллективное послание министру образования с текстом вроде такого: «В течение последнего времени наши дети подвергаются давлению со стороны учителей… Мы решительно отвергаем это насилие и требуем полной свободы вероисповедания, обещанной нам фюрером, Хайль Гитлер!» В итоге, осознав, что немецкий народ не желает на данном этапе отрекаться от Бога, идеологи отступились и кампания принуждения утихла. Женщины пока отстояли своих детей. Пока потому, что Гитлер недаром сказал однажды: «Вы скоро умрете, и ваши дети все равно будут принадлежать нам!»
Тем не менее сообщение дочери, вернее его тон, в котором чувствовался какой-то подвох, насторожило ее мать.
— С чего ты это взяла?
— Сегодня к нам приехал какой-то священник из Берлина — я так толком и не поняла, пастор он или капеллан, — и всех собрали на лекцию. Он рассказывал о божественном предназначении фюрера и о Новой церкви.
— О Новой церкви?
— Да. — Эрна, вспоминая, наморщила лоб и закатила глаза. — О «Национальной церкви Германского рейха». Вот!
— Готфрид, ты слыхал о такой? — обратилась фрау Вангер к мужу, выходящему из своего кабинета с огромной книгой в руках.
— О «Национальной церкви»? Так, краем уха. А что?
— А то, что в нашем городе об этом читают лекции, — буркнула она, недовольная оторванностью своего супруга от реалий действительности. — Так что там с этой церковью, Эрна?
— Мама, он так много говорил…
— Тем более. Значит, хоть что-то ты должна была запомнить.
Эрна снова наморщила лоб и надула щеки.
— Что-то там про алтари, из которых надо убрать распятия, Библию и вынести вон статуи всех святых…
— Убрать Библию? Это что-то новенькое!
— Да, он сказал, что Библию должна заменить «Майн кампф» — самая священная книга для нас, немцев, а значит, и для Бога. А еще там должен быть меч.
При этих словах уже и профессор Вангер стоял, опустив фолиант, и с интересом смотрел на дочь.
— Меч? Где?
— Ну, в алтаре. — Видя, что ее родители сущие невежды в вопросах современной религии, Эрна добавила: — А еще они снимут со всех церквей кресты и заменят их хакенкройцерами!
Работа юных сиделок, отбывающих повинность в учреждениях здравоохранения, не была делом формальным. Их нагружали по полной программе, так что по вечерам Эрна едва добиралась до дому. Пациентами Фрауенклиники были в основном пожилые люди, и характер многих из них оставлял желать лучшего. С утра до вечера приходилось перестилать их кровати, таскать тяжелые тюки белья в прачечную, кормить с ложечки немощных, выслушивая их претензии, и стоически сносить издержки старческого маразма. И все это под строгим надзором придирчивой гауптхельферины, постоянно грозящей пожаловаться их руководителю из Имперской трудовой службы.
— Лучше бы я поехала на какую-нибудь ферму доить коров, — жаловалась Эрна родителям. — Меня уже тошнит от грязных простыней и вечно недовольных стариканов.
— Зато ты здесь под присмотром фрау Штрайтер, — отвечала ей мать, имея в виду ту самую гауптхельферину, — а на этих фермах мы уже знаем, что случается.
— Ну и что же?
— Не прикидывайся. Пара девиц, между прочим, из вашей же школы, вон уже ходит с колясочками после Прошлогодней летней отработки.
— Да? А я тут при чем?
Весной сорокового года Эрна предоставила все необходимые документы, включая справку об отработке трудовой повинности и письменное заверение о своем истинно арийском происхождении, и на основании аттестата о среднем образовании была зачислена на биологический факультет университета.
Примерно в это же время Вангеры узнали, что Мартин все-таки участвовал в Польской кампании. Их дивизия наступала из Чехословакии в составе 14-й армии группы армий «Юг» на Лемберг. Они шли в Галицию через горные перевалы Восточных Бескид, прикрывая разрыв между 1-й и 2-й горными дивизиями XVIII корпуса. В сражениях Мартину побывать не пришлось. В трудных боях Лемберг взяли егеря 1-й дивизии и вскоре, испытав понятное разочарование, отдали его частям Красной Армии, пришедшим в Польшу с востока.
Потом дивизию генерала Дитля перебросили на Западный фронт против Франции, и Мартин принял участие в «Сидячей войне». В марте их отвели в глубь Германии и стали готовить к операции, о которой знали тогда лишь несколько человек, включая Гитлера.
Очередной римский сон профессора Вангера был ночным.
Он стоял на Остийской дороге. В нескольких милях впереди угадывались очертания Авентинского холма, за которым дальше на север лежал и весь город. В громадном черном небе сверкали знакомые созвездия. Чуть левее Большая Медведица, а где-то над самым Капитолием — центр звездного мира, Полярная звезда.
Было тихо, только юго-восточный морской бриз шевелил вершинами кипарисов. Он принес прохладу и запах лимонных рощ, тянувшихся вдоль Виа Аппиа до самой Таррацины. Слева, там, где в окружении звезд, поблекших от ее яркого сияния, висела низкая полная луна, слышался плеск речной волны. Элианий сошел с дороги и стал спускаться к реке.
— Подожди меня, — бросил он Кратилу, державшему под уздцы лошадь.
Они возвращались из Остии, куда сенатор Элианий и несколько других членов продовольственной комиссии ездили инспектировать зернохранилища, как никогда прежде пораженные грызунами. Сегодня он задержался там по своим делам и выехал слишком поздно. Теперь всё равно придется ждать до шести утра, когда откроют южные Остийские ворота.
Он спустился к реке. Мутный и желтый днем, ночью Тибр выглядел совершенно иначе. Он был черен. Он двигался влево в сторону моря, плавно, с легким шорохом, как будто огромная змея, выползающая из спящего города. Высокие деревья восточного берега затеняли его от лунного света до самой середины, но дальше, прямо перед Элианием, искрилось большое яркое свечение из миллионов серебряных динариев.
Он напряг зрение: лунную дорожку пересекали какие-то пятна. То в виде маленьких отдельных точек, то целые скопления. Они медленно выплывали из темноты и снова в ней исчезали.
— Кратил, — окликнул он раба, — что это там? У тебя глаза помоложе.
— Это проскрипты, доминус. Их сбрасывают поздно вечером с мостов у Тиберинского острова, и они плывут до самой Остии и дальше в Тирренское море. Говорят, моряки встречали их обглоданные рыбами тела даже у берегов Сардинии. Ужасное время, доминус.
Элианий молчал. Вон очередное большое пятно из десятков тел. Среди них наверняка найдется кто-нибудь из бывших знакомых. А может, скоро и он так же поплывет по ночному Тибру…
— В такие тихие лунные ночи, доминус, по дорогам бродят лемуры, — таинственным шепотом заговорил раб. — Особенно много их собирается на перекрестках.
— Ты же просвещенный грек, Кратил, а веришь во всякую чушь.
— Я не то чтобы в них совсем верю, но… я их боюсь. Не зря этруски строили для своих покойников целые го-рода. Их некрополи размером превосходят города живых, Душа непогребенного или не преданного по всем правилам огню покойника становится злобной. Она выбирается из мертвого тела и ищет обратную дорогу домой. Скоро вся Италия будет наводнена душами проскриптов, таких, как эти.
Они услышали отдаленные шорохи и заметили мерцающий за деревьями огонек. Кратил замолчал и стал испуганно прислушиваться.
— Только не говори, что это лемуры, — прошептал Элианий.
— Нет, доминус, сдается мне, что это те, кто не прочь поживиться падалью. На рынке в Остии рассказывали, что местные бродяги и бандиты вылавливают по ночам из Тибра тела казненных. Их вытаскивают баграми на берег в поисках забытых палачами колец на пальцах или золотых медальонов. Они не брезгуют даже одеждой богатых проскриптов, которую высушивают, чинят и продают за половину прежней стоимости. Этих людей, доминус, нам определенно следует опасаться.
— Ладно, поехали
Они вернулись к лошадям, сенатор забрался в небольшую четырехколесную повозку, походившую внешне на паланкин. Раб сел верхом на запряженную в нее лошадь (вторая была привязана позади), и они продолжили свой путь.
Как много в нашей жизни иррационального, всевозможных условностей и вымысла, думал Элианий, возлежа на подушках. Мы следуем им от рождения до самой смерти. Мы покорно выстаиваем часами, наблюдая жертвоприношения и сопутствующие им гадания, следим за действиями жрецов, копающихся во внутренностях убитых животных и птиц, видим «улыбки авгуров», которые сами давным-давно не верят в то, что с помощью пятен на печени овцы боги дают им ответ на поставленный сенатом или консулами вопрос. И все это понимают. Однако же никому не придет в голову восстать против архаичных культов. Почему? В чем причина такой приверженности иррациональному? В устоявшихся и затвердевших, как римский бетон, традициях? В финансовом могуществе жреческих коллегий? А эти бредни о божественности нордической крови? Верит ли в них сам фюрер или это только уловка…
Повозка внезапно остановилась. Элианий услыхал голоса, затем шаги.
— Доминус, — обратился к нему сошедший с коня и отодвинувший край полога Кратил, — тут один человек просит довезти его до Рима.
— Какой человек?
Элианий откинул край полога и увидел на дороге бородатого старца с посохом в одной руке и птичьей клеткой в другой.
— Он говорит, что подвернул ногу, и спрашивает, не позволим ли мы ему сесть на нашего Гамилькара.
Незнакомец действительно стоял, пождав одну ногу, и опирался на палку, как на костыль. Он был закутан в темное одеяние, край которого покрывал его голову.
Элианий выбрался из повозки. Приглядевшись, он рассмотрел на дне клетки десяток маленьких пушистых комочков. Цыплята.
— Ты похож на странствующего прорицателя, незнакомец, — сказал он. — Назови себя.
— Ты совершенно прав, патриций, усмотрев во мне прорицателя, — с легким поклоном ответил человек. — Я Поллион из Аримина, в прошлом гаруспик.[16] Сейчас направляюсь в Корфинию, да вот оступился. Увидав же, что ваш конь, тот, что позади, оседлан и свободен от седока, я осмелился…
— Ладно, — прервал его сенатор, — полезай сюда. С подвернутой ногой тебе будет трудно забраться на нашего Гамилькара. — «Тем более что стремян-то еще не изобрели», — отметил он про себя. — Давай-давай. Я пройдусь пешком последнюю пару миль.
— Ты очень добр…
— Я это знаю. Ставь свою клетку вот сюда, в ноги. Трогай, Кратил, да не спеши — я не собираюсь бежать за вами вприпрыжку.
Повозка медленно покатилась, постукивая колесами на стыках дорожных камней.
— А ведь я знал твоего отца, патриций, — сказал вдруг прорицатель. — Мы с ним вместе участвовали в походе Мария против тевтонов. Гней Децимус Элианий был тогда префектом лагеря VIII легиона, а я состоял при консуле войсковым гаруспиком. При Аквах Секстиевых мы одержали великую победу.
— И твои предсказания, конечно, имели решающее значение? — усмехнулся Элианий. — Скажи-ка лучше, что ждет этот город? — Он показал рукой в сторону чернеющих холмов. — Ты наверняка сам уже не раз задавался подобным вопросом?
— Придет время, и Рим назовут Вечным городом.
— И только-то?
Поллион лег на спину и заложил руки за голову.
— Через двести лет, патриций, он сильно изменится. Вокруг старого Форума снесут множество мелких построек и создадут новые форумы, окруженные еще более величественными сооружениями. Поднимутся новые храмы, появятся триумфальные арки и колонны, в который уже раз перестроят храм Весты, а неподалеку возведут цирк, который станет символом могущества империи. Но… — он сделал паузу, — пройдет еще несколько столетий, и от всего этого ничего не останется. И не потому, что Рим разрушат варвары, просто сами римляне забудут свое прошлое. Как человек, пораженный недугом и проклятый богами, забывает, кто он и что он, так весь римский народ позабудет свои истоки и даже свой родной язык. Придут времена, когда римляне не найдут ничего лучшего, как только пасти коров на заросшем травой Форуме. Они будут бродить меж торчащих из груд мусора колонн, мимо вросшей на треть в землю арки Септимия Севера и ломать голову, что это? Откуда взялись здесь все эти причудливые и бесполезные сооружения? Прогоняя своих коров или свиней мимо Черного Камня, они, забывшие свой язык, не смогут прочесть на нем древнее предостережение: «Если кто осквернит это место, то пусть будет отдан духам подземного мира…» Священный Форум Романум станет городской свалкой, каменоломней и источником прочих строительных материалов. Ломая остатки храмов и цирков, горожане будут строить из них свои уродливые жилища. Статуи богов и капители колонн из каррарского мрамора станут тысячами сжигаться для получения извести. Римляне превратятся в варваров, и, хотя их город будет по-прежнему носить гордое имя, данное ему еще Ромулом, это будет нечто совершенно иное.
Элианий слушал прорицателя и вживую видел все, о чем тот говорил.
— Ты всем рассказываешь эту историю? — спросил он.
— Только тем, кто ее знает и так.
— Зачем же рассказывать тем, кто знает и так?
— Чтобы убедиться, что нет ошибки. — Старик как-то странно засмеялся.
Элианий вздрогнул. Он ощутил недоброе и вдруг понял, что Кратила впереди нет. Лошадь уже давно шла сама собой, а его раба не было ни на ней, ни рядом. Элианий прошел вперед — так и есть. Он вернулся назад — Гамилькара тоже не было. Неужели раб сбежал? Но зачем?
Сенатора прошиб озноб. Он повернулся к повозке и, увидав что полог опущен, резко отдернул его. Внутри никого не было. Только клетка с тем, что он принял вначале за цыплят, но это оказались отрезанные петушиные головы. Каждая смотрела на него и изредка лениво моргала, заволакивая глаз мутно-белой пленкой. Он отшатнулся, бросился вперед, чтобы выпрячь лошадь, и остолбенел: дороги впереди не было! Там не было вообще ничего. Пропасть, край которой был словно срезан острым ножом. Только черное небо, даже не небо, космос, усеянный странными созвездиями. Они мерцали повсюду, даже внизу под ним, а его лошадь спокойно стояла у самого обрыва, потряхивая головой. Элианий бросился назад, но и там, сразу за повозкой, начиналась пропасть. Он огляделся и понял, что находится на маленьком островке, представлявшем собой вырезанный, словно из пирога, кусок Остийской дороги, который парит в бесконечном пространстве без Луны и Солнца.
Лошадь всхрапнула и прянула назад Повозка начала откатываться к обрыву, и он схватился за нее, как за последнее, что у него еще оставалось. И закричал…
— Доминус! — его тряс за плечо Кратил. — Тебе привиделся дурной сон?
Элианий резко открыл глаза и поднял голову. Его руки изо всех сил сжимали борта повозки, и, только поняв, что вырвался из власти ночного кошмара, он смог ослабить хватку и снова откинуться на подушки.
— А где старик? Тот, с клеткой, которого мы подобрали на дороге? — спросил он, прерывисто дыша и уже догадываясь, что услышит в ответ.
— Какой старик, доминус? Мы никого не встречали. Я говорил тебе, что лемуры, в которых ты не веришь, бродят лунными ночами по дорогам и напускают на людей плохие сны и болезни.
Элианий поднялся на локте, Уже почти рассвело. Они стояли в окружении других путников и повозок у Остийских ворот и ждали, когда стража отопрет засовы. Недалеко от них, у самой стены, несколько солдат засыпали землей угли ночного костра. За их действиями сонно наблюдал знакомый Элианию помощник командира южного форта опцион Спурий Гета. Рядом крутилась бездомная собака.
«Не обратиться ли к толковательнице снов Нимфидии?» — подумал, просыпаясь уже окончательно, профессор Вангер.
После тройной казни двадцать второго февраля аресты возобновились снова. Студентов (настоящих и бывших) увозили для беседы в гестапо. Большинство из них быстро отпускали, некоторых задерживали дольше, единицы переводились в тюрьму и оставались там месяцами. Для профессора Вангера это были мучительные дни. Во-первых, он боялся за дочь, особенно после угроз Шнаудера. Во-вторых, он ожидал ареста Курта Хубера, о факте которого знал, но дата которого была ему неизвестна. И когда двадцать восьмого февраля весь университет заговорил о том, что накануне вечером профессора Хубера забрало гестапо, Вангер почувствовал некоторое облегчение.
На этот раз следствие тянулось долго. Прошло не несколько дней, о которых говорилось в книге Шнайдера, а уже несколько месяцев, но повторного суда все не было. Германское правосудие уже доказало свою решительность на примере первой тройки казненных, и теперь перед органами дознания стояла задача тщательно вычистить заразу мятежа и смуты. Был слух об арестах в Гамбурге и где-то еще, но газеты по этому поводу хранили полное молчание.
Среди схваченных в те дни оказался еще один активный член организации «Белая роза» — некий Александр Шморель. Для многих тогда факт его ареста остался незамеченным. Только гестапо знало, что этот уроженец Оренбурга, русский по матери и православный по вере санитар вермахта был одним из главных участников подпольной группы. Его имя всплыло сразу, но с помощью друзей Шурику, как они его называли, удавалось скрываться почти целую неделю. Двадцать четвертого февраля во время воздушного налета на Мюнхен его случайно задержал кто-то из команды противовоздушной обороны и передал в гестапо. По этому делу была арестована и Инге Шолль — сестра Софи и Ганса.
Только в начале лета, шестнадцатого июня, состоялся судебный процесс. Фрейслер не счел нужным приезжать на этот раз. Может быть, поэтому несколько человек отделались тюремным заключением и только двое — Хубер и Шморель — были гильотинированы в тот же день. Поговаривали о произнесенной Куртом Хубером в своем последнем слове смелой обличительной речи, однако в «Народном обозревателе» об этом не было сказано ни слова. На основании ее статьи профессор Вангер сделал для себя долгожданный утешительный вывод: дело «Белой розы» скорее всего закрыто.
Наконец-то он по настоящему вздохнул с облегчением,
Ibi deficit orbis.[17]
Ранним холодным утром девятого апреля 1940 года десять немецких эсминцев под покровом тумана каким-то чудом проскочили сторожевые позиции английских кораблей в Вест-фиорде и, взрезая своими острыми форштевнями свинцовые воды Уфут-фиорда, устремились к Нарвику. По мере их продвижения часть кораблей отделялась и веером уходила в стороны, в боковые многомильные отростки Уфут-фиорда, так что к самому Нарвику вышли лишь три эскадренных миноносца. По пути им пришлось преодолеть первое серьезное сопротивление; старый норвежский броненосец «Эйдсволл» и линкор «Норге», получившие по радио сообщение о немцах, начали стрелять, но были быстро отправлены на дно с помощью хитрости, торпед и орудий.
На палубе «Бернда фон Арнима», одного из упомянутых трех немецких эсминцев, закутавшись в шинель, с надетым под стальной шлем шерстяным током, стоял оберфельдфебель Мартин Вангер. Он и еще около двух сотен бледных, измученных морской болезнью солдат и унтер-офицеров 139-го горно-егерского полка напряженно всматривались вперед. В их лица летели снег и клочья тумана, смешанные с холодными солеными брызгами. Штормовая погода за трое суток перехода довела егерей до полного изнеможения. Они вышли шестого апреля из Везермюнде и только теперь наконец-то выбрались из своих коек на палубу, мечтая о суше, как о спасении. Если потребуется, они готовы были вырвать ее зубами у самого Одина.
До полярного лета оставалось еще далеко. Солнечный диск катился по горизонту, почти не отрываясь от него, после чего постепенно погружался в море или за голые заснеженные холмы на северо-западе, но темнота приходила не сразу. На много часов воцарялись сумерки, а после непродолжительной ночи они возвращались снова. Несмотря на апрель, по берегам лежал глубокий снег. С неба он шел и теперь. Море было чертовски холодным, и одна мысль о том, что можешь оказаться в воде, приводила в содрогание.
Это был первый день операции «Везерюбунг». Две тысячи горных стрелков под личным командованием генерал-майора Эдуарда Дитля со скоростью 30 узлов неслись на штурм маленького норвежского городка Нарвика и еще более мелких населенных пунктов, расположенных поблизости. Это был самый северный незамерзающий порт, из которого зимой, когда судоходство в Ботническом заливе прекращалось, в Германию отправлялась шведская железная руда.
Но опасения горцев оказались напрасными. Никто больше не оказал сопротивления, и все эсминцы благополучно достигли берегов. В 8 часов утра Нарвик был уже в руках немцев. Дитль принял капитуляцию местного гарнизона, и к вечеру, преодолев радиопомехи полярных широт, сообщение об этом кое-как добралось до Берлина. В тот же день далеко на юго-западе пали Тронхейм, Берген, Кристиансанн, Ставангер, Эгерсунн и другие более или менее крупные порты Норвегии. Та же участь постигла и столицу, покинутую за несколько часов до вторжения королем и правительством.
Нарвик, представлявший собой маленький городок с двухэтажными домиками, был, как и все другие города королевства, ошеломлен произошедшим. Заснувшие спокойным сном вчера вечером, его несколько тысяч жителей были разбужены донесшейся из тумана непродолжительной перестрелкой и взрывами, а когда окончательно опомнились, по улицам уже деловито шагали немцы.
Однако того, что произошло в тот же день в Дании, здесь не случилось. Престарелый датский король запретил своим генералам оказывать малейшее сопротивление и сдал страну практически без выстрела. Узнав, что с ним обойдутся вполне сносно, он даже похвалил немцев за «блестяще проведенную операцию». Его же брат — король Норвегии Хокон VII — повел себя иначе. Он отказался капитулировать и вести переговоры. Покинув Осло вместе со всем правительством, король бежал на несколько десятков километров на север, призывая народ не подчиняться самопровозглашенному правительству изменника Квислинга. Были моменты, когда король и его люди буквально брели пешком по колено в снегу, в то время как бомбардировщики люфтваффе сносили подчистую деревни, в которых он только что останавливался. Так что очаги сопротивления сохранялись на юге еще некоторое время, в расчете на помощь западных союзников, главным образом англичан и французов.
На следующий день после занятия частями вермахта Нарвика к нему под покровом снежных зарядов подошли несколько британских эсминцев и устроили в фиордах настоящую резню. Сражение было жестоким. Оно возобновилось тринадцатого апреля. Окончательным итогом стало потопление всех немецких кораблей вместе с командиром эскадры коммодором Бонте. Несколько эсминцев были уничтожены огнем более удачливых англичан, другие взорваны или выброшены на мель самими экипажами, когда закончились торпеды и снаряды. На дно отправились и все транспортные суда, пришедшие сюда в соответствии с планом вторжения или оказавшиеся тут по другим причинам. Уфут-фиорд и его ответвления отныне были плотно запечатаны кораблями Грандфлита. Над егерями генерала Дитля начали сгущаться тучи.
Немецкий гарнизон спешно готовился к обороне. Дитль понимал, что полностью блокирован с моря и не может рассчитывать на серьезную поддержку с воздуха из-за большой удаленности от ближайших аэродромов. Он также понимал, что расправой с флотом дело не кончится, и ждал высадки вражеского десанта.
Включив в состав своего гарнизона две с половиной тысячи уцелевших военных моряков, Дитль стал строить оборону по принципу опорных пунктов. Нескольким самолетам люфтваффе все же удалось сесть на замерзшее озеро неподалеку от Нарвика и доставить малочисленной немецкой группировке полевые пушки и несколько ящиков боеприпасов. От своих ближайших соседей — 138-го полка их же дивизии, — находившихся в Тронхейме, их отделяло более 600 километров бездорожья, гор, каньонов и рек.
Работы было много. С выбросившихся на береговые отмели эсминцев снимали орудия и все, что могло пригодиться в обороне. С «Дитера фон Редера» сняли радиостанцию и установили антенну на одной из ближайших гор. Армейские радиостанции в условиях Заполярья себя не оправдали
Однажды Мартин встретил своего хорошего приятеля Эриха Штаутнера из 3-го батальона. Тот в составе лыжного отряда из нескольких десятков человек подъехал к Нарвику с востока. Он стоял, тяжело дыша, опираясь на лыжные палки.
— Эрих! Ты откуда? Из Стремнеса? — спросил подбежавший Мартин.
— Как же! Из… постой, дай попробую выговорить… из Эль-ве-гордз-смуэна. Вот, что-то вроде этого. Туда-то нас доставили на этих чертовых эсминцах, а потом их всех потопили англичане. Дороги, если они тут вообще есть, завалило снегом. Пришлось топать вокруг этого длиннющего залива. — Эрих' показал рукой в сторону Румбакс-фиорда. — Там осталось еще много наших. Мы взяли склады с кучей всякого барахла. Одних винтовок тысяч десять, а также ихнее обмундирование.
— Как там обстановка?
— Норвежцы в нескольких километрах на севере. Похоже, настроены воинственно. А у вас тут что?
— Ждем атаки с моря или с востока. Наши захватили железную дорогу, и сейчас саперы с моряками ее восстанавливают. Осталось только шведов уговорить разрешить ездить по их территории.
Через неделю после этих событий в штаб генерала были вызваны три лейтенанта, получившие приказ скомплектовать три группы лыжников численностью в тридцать человек каждая. Для этого следовало отобрать наиболее подготовленных солдат из рядового и унтер-офицерского состава всех трех батальонов полка. В отряд номер два попал оберфельдфебель Мартин Вангер.
Весь оставшийся день Мартин с остальными готовился к «длительной прогулке», которую, по словам их командира лейтенанта Фридриха Мореля, австрийца из Инсбрука, им предстояло совершить. Они подгоняли крепления розданных каждому трофейных лыж, укладывали в рюкзаки консервы, крупу, упакованные в целлофан брикеты сала, кофе, сахар и другие продукты, рассовывали по карманам и подсумкам патроны и гранаты. Не забыли и про таблетки сухого горючего. Взяли также две ракетницы и несколько подсумков с ракетами разного цвета. Позже тяжелые кожаные подсумки было решено оставить, а ракеты также рассовать по карманам.
После того как рюкзаки были упакованы, все кулиски туго затянуты, а ремешки застегнуты, сверху на них закрепили мотки веревок, подвесили котелки и фляги, которые вообще-то полагалось носить внутри рюкзака, где теперь для них просто не осталось места. Кое-кто притянул ремешками к верхнему клапану тугого рюкзака и свой карабин. Другие предпочитали во время лыжных переходов носить карабин высоко на груди, почти под самым подбородком, на укороченном ремне.
Некоторое количество лыж скрепили попарно, образовав нечто вроде саней, на которые нагрузили два пулемета, запасные стволы к ним, коробки с патронными лентами и с патронами россыпью. Тут же приторочили по канистре с бензином. Такие сани предстояло тащить по снегу, зацепив их лыжными палками.
В каждой группе было два санитара с необходимым набором медикаментов и перевязочных материалов. Мартин, назначенный в своем отряде заместителем командира, фактически мог исполнять обязанности третьего санитара. В его полевой сумке находился второй комплект карт, а к левому рукаву штормовки был привязан наручный спиртовый компас. Был в отряде и радист. Но по опыту знали, что в дальнем походе, да еще в Заполярье переносная рация годится только для приема сигнала, посланного с более мощного стационарного передатчика.
Утром следующего дня около ста лыжников построились на северо-восточной окраине Нарвика. Все они были готовы к выполнению еще не поставленной им задачи. Документы, фотографии и письма из дома каждый сдал старшине своей роты. Погоны с номерами полка также велели отстегнуть и оставить. Это были недвусмысленные свидетельства того, что предстояла диверсионная, разведывательная или какая-то иная спецоперация.
С лейтенантами еще раз переговорил Дитль, что-то показывая им на планшете, после чего они вернулись к своим группам. Но команды выступить не последовало. Ждали еще чего-то.
Подъехал небольшой крытый грузовичок, из которого выпрыгнуло несколько человек с лыжами и рюкзаками. Оказалось, что это проводники из местного населения. К отряду Мартина подошел немолодой уже мужчина с рыжеватой бородкой скандинавского моряка. Из его короткого разговора с Морелем выяснилось, что по-немецки он понимал, но очень плохо. Звали его Фредрик.
В это время к лыжникам подошел генерал Дитль. Выглядел он совершенно не по-генеральски: короткий ватник без ремня, обмотки до колен и горные ботинки. На голове — отороченное мехом кепи какого-то неуставного фасона. На худом, даже несколько костлявом лице непременная компанейская улыбка неунывающего баварца (он был земляком Мартина) и слегка выпученные глаза с хитрецой. Солдаты любили его за простоту и еще за то, что он был давним соратником фюрера, участником восстания девятого ноября, С таким командиром, даст бог, и они не пропадут.
— Ну, как настроение, егеря? — бодро спросил Дитль и подмигнул кому-то из хорошо знакомых. — Небось пару недель назад и не предполагали, что будете кататься на лыжах в Норвегии?
Все засмеялись и обступили генерала. Было разрешено курить. Мартин вдохнул полной грудью пропитанный морем воздух и обвел взглядом окрестности. Холмы с торчащими из снега низкорослыми деревцами, низкое северное солнце, несколько шпилей церквушек среди бесхитростных в своей архитектуре домиков, кажущихся отсюда, сверху игрушечными. Он снял защитную крышку с окуляров и поднес к глазам бинокль Вдали, на бело-серебристой глади фиорда, чернели силуэты двух английских эсминцев.
Через несколько минут прозвучала команда, и отряды выступили. Пройдя двести метров, они подошли к шести небольшим грузовикам, забрались в крытые брезентом кузова и поехали на север. Однако уже через полчаса машины остановились, и последовала команда выгружаться. Мартин обнаружил, что теперь грузовиков всего два и рядом с ними на снегу стоит только его отряд. Два других исчезли.
На снег сбросили два небольших тюка, и лейтенант приказал заменить горные кепи с эдельвейсами на меховые шапки норвежских солдат. Из второго тюка достали тридцать просторных штормовок, вероятно тоже норвежского образца, и велели надеть их поверх своих курток. Теперь они должны были походить на отряд норвежской регулярной армии.
Их собственные кепи увязали в тючок, зашвырнули в один из грузовиков, и отряд, разобрав рюкзаки и карабины, двинулся в путь. Но уже не на север, а в противоположном направлении — на юг, откуда они только что приехали. А четыре водителя залезли по двое в кабины своих пустых грузовиков и погнали их дальше, на север.
«Становится интересно, — подумал Мартин, — запутываем следы, как лисы».
Они шли по самому низу лощины между двух холмов, Снег здесь был особенно глубок. Громко говорить запретили. Курить — тоже. Через час с небольшим их отряд снова поравнялся с Нарвиком, правда, гораздо восточнее, пересек уходящую на восток в Швецию железнодорожную ветку и покатился дальше на зюйд-зюйд-вест.
Через три часа быстрого хода они устроили привал в маленьком леске на дне небольшого каньона. Лейтенант отозвал в сторону Мартина и второго унтер-офицера, достал планшет с картой, и все трое повалились в снег.
— Вот точка нашей цели, — сказал Морель, ткнув карандашом в карту южнее Нарвика. Поблизости в самой глубине фиорда находился небольшой портовый городок Сальтдаль. — Нам нужно прибыть сюда через пять, самое большее шесть дней. По прямой тут не более 160 километров, но, как вы заметили, мы идем не по прямой. Главная задача — скрытность. Когда мы выйдем в заданный район, никто не должен знать, что здесь, — он снова ткнул в карту, — есть хоть один немец.
Морель убрал карту и огляделся.
— Вы уж не обижайтесь, но остальные подробности узнаете позже. Личному составу о конечной цели похода пока не говорить. Каждый день намечаем пункт прибытия и топаем к нему. Вопросы есть?
Унтер-офицеры молчали.
— Вам, Вангер, что-то непонятно?
— Нет, я просто сомневаюсь, что нас никто не заметит.
— Я тоже, — сказал лейтенант, — но, к сожалению, ночи здесь теперь короткие, так что темнотой особенно не прикроешься. Мы для того и взяли проводника, чтобы он провел нас по низинам и кустам. Ладно, пошли.
Они вернулись к отряду. Лейтенант велел всем собраться в кучу поплотнее и негромким голосом сказал:
— Хочу сразу всех предупредить: если кто повредит ногу или что другое и не сможет дальше идти в нужном темпе, пусть считает себя героически павшим за родину и фюрера.
Все молчали, осознавая ужасный смысл этих слов.
— Я не смогу тащить травмированного, не смогу оставить с ним сиделку или организовать его транспортировку обратно в Нарвик. Я не смогу и оставить его одного. В лучшем случае его просто съедят волки, а в худшем он попадет к норвежцам. Этот вариант совершенно недопустим. — Морель помолчал. — Так что без обид. Тем более что сказанное относится ко всем, включая меня.
Он поднял свой рюкзак, и они тронулись дальше.
Вперед были высланы два дозорных, шедших налегке. В арьергарде тоже находился дозорный с одним лишь карабином за спиной. Двое из дозорных сносно говорили по-норвежски, благодаря чему и попали в отряд.
Они шли не очень быстро, но и не сбавляя взятого вначале темпа. Чаще на лыжах, но иногда, когда их путь лежал по камням, прошлогодней траве и лишайникам, лыжи приходилось снимать. Через каждые два часа — отдых на пятнадцать минут. Через три перехода — привал на час и прием слегка подогретой на горелках пищи. Когда по часам наступал поздний вечер, они устраивались на ночлег в каком-нибудь укромном месте, ставя несколько легких палаток. Где-то, может быть, рядом, а может, уже в сотне километров от них точно так же к своим заданным точкам шли два других отряда.
Так прошло пять дней. Издали они видели оленей. Попадались им росомаха и горностай. Иногда из кустов выскакивали зайцы. Однажды они увидели далеко на горе человека. Он помахал рукой и исчез. После этого Морель долго осматривал окрестности в свой десятикратный бинокль, но разглядел только волков, которые сопровождали их с первого дня. Волки были худые и голодные. По ночам они подходили ближе и выли, наводя на измученных егерей тоску, но нападать не решались.
К исходу пятого дня Морель подозвал Мартина и второго унтер-офицера — фельдфебеля Брантнера.
— Завтра выходим в назначенный район. Не спускать глаз с проводника. А теперь слушайте Фюрер еще перед началом наших «учений»[18] приказал любой ценой не дать ускользнуть обоим королям. Датский дедушка оказался покладистым, а вот норвежский король Хокон VII — нет. Он бежал из Осло со всем своим правительством. Его засекли в одной деревне на севере от столицы. Кажется, Нибергсунн. — Лейтенант показал на карте — Деревушку снесли наши бомбардировщики, но король уцелел и двинул через Хамар и Лиллехаммер на Ондалснес. Вот сюда, на западное побережье. Сейчас он под прикрытием английских крейсеров и может эмигрировать в Лондон или куда-то еще. Однако есть предположение, что король, а он парень не из трусливых, и сдаваться не собирается, попросит англичан перевести его сюда, в Сальтдаль, чтобы продолжить борьбу на территории Норвегии и призвать своих подданных к сопротивлению.
— А почему именно сюда? — спросил Брантнер.
— Как мне объяснили в штабе, от Нарвика до Тронхейма, а это, как видите, сотни миль, нет наших войск. Мы совершенно не контролируем эту огромную территорию. Здесь к Сальтдалю подходит железнодорожная ветка и идет отсюда на юг через всю страну. По ней можно быстро перемещаться куда угодно. Есть также электростанция, а значит, возможно использование мощного передатчика. В общем, наши аналитики сочли Сальтдаль наиболее привлекательным для короля местом, если он решит продолжить сопротивление. Кстати, мы ведь не знаем, куда пошли два других отряда. Может, они рядом, а может, вышли на другие точки, например, к Буде, вот сюда, на самую оконечность мыса. От Сальтдаля сюда семьдесят километров по железной дороге. Еще вопросы?
— Так какова же наша задача? — спросил Мартин.
— Поймать короля! — удивился Морель. — Неужели вы еще не поняли?
— Вот черт! — воскликнул Брантнер. — Никогда не думал, что буду охотиться за настоящим королем.
— Его нужно взять живым? — снова спросил Мартин.
— Необязательно, — Морель многозначительно посмотрел на обоих, — но желательно.
В это время лейтенанту и унтер-офицерам принесли по кружке горячего кофе, и они на некоторое время прервали разговор, погрузившись в свои мысли.
— Теперь вы знаете все, — прервал молчание Морель. — Ближе всех к этому месту оказались мы, егеря Дитля. До Тронхейма так же далеко, как до Берлина. Выбросить парашютистов нельзя. Их заметят, и планы короля тут же изменятся. Море блокировано британскими крейсерами. Поэтому решили послать именно нас. Гордитесь!
— Каков же наш дальнейший план действий? — продолжал дотошно расспрашивать Мартин.
— Первое — слушать рацию. Второе — создать несколько наблюдательных пунктов с отрядами из трех-четырех человек и вести наблюдение за морем. Третье — брать языков, но это позже и только по-моему приказу. Четвертое — отмечать все происходящее поблизости, каждую мелочь. Особенно в порту. Вероятно, будем высылать разведку в город. Но главное — ждать сообщений по радио. В моем нагрудном кармане ключ к радиокодам. Второй экземпляр у радиста. Завтра обо всем поставим в известность остальных. А теперь спать!
«Ну как тебе задание? — спрашивал Мартин самого себя, укладываясь спать. — Они что, думают, король такой дурак, что приедет в этот чертов Са…льт…даль с чемоданчиком в руке в сопровождении пары камердинеров? Да с ним будет не меньше батальона солдат, а то и вся тысяча! А нас всего тридцать. Конечно, мы егеря генерала Дитля, но и в жилах норвежцев течет кровь викингов. Наверняка они будут драться за своего монарха не щадя себя. Следовательно, нас послали вовсе не для пленения короля. Мы просто должны его убить! Недаром в отряде лучший снайпер дивизии. Мы — подосланные убийцы, потому и без документов. — Мартин уже засыпал. — А впрочем, война… король наш враг… и мы выполним приказ…»
Свой наблюдательный пункт Мартин устроил в скалах на южном берегу фиорда километрах в десяти на запад от Сальтдаля. С ним было два солдата, один из которых кое-как говорил по-норвежски, но понимал гораздо лучше. Они натаскали на дно небольшой ложбинки между валунов пласты сухого мха и каких-то веток, и Мартин впервые за последние четыре дня выспался с относительным комфортом. На следующий день они установили невысокую палатку, покрытую белым чехлом. Стало намного уютнее.
На холме, в трех километрах позади него разместился наблюдательный пункт лейтенанта Мореля. Они поддерживали постоянную визуальную связь. Лейтенант срубил возле себя одинокую карликовую березку и, когда ему нужно было вызвать своего заместителя, втыкал ее между камней.
Побережье было пустынным. Только чайки и какие-то утки, похожие на крачек, летали здесь в больших количествах, устраивая на невысоких скалах свои птичьи посиделки, да изредка небольшие суденышки проплывали на восток к Сальтдалю или на запад к открытому морю. Иногда появлялся английский эсминец, сразу приковывавший к себе пристальное внимание всех наблюдателей. Со стороны городка доносились гудки буксиров и щелчки нескольких портальных кранов. И никогда не стихающий крик чаек.
Они по очереди, прильнув к биноклю, осматривали десятки квадратных миль фиорда и окрестностей. Других занятий не было. В километре от их точки протекал небольшой ручеек, и солдаты раз в сутки ходили к нему с большими флягами старого, еще той войны, образца В условиях сырой холодной погоды — температура колебалась от минус пяти до нуля градусов — полутора литров воды вполне хватало на одного человека.
Часто шел снег. Тогда им приходилось выгребать его из их убежища саперными лопатками. Когда Мартин лежал в палатке на мягком дне ложбинки, накрывшись парой одеял, ему было тепло. Он вспоминал свой дом. Глядя в белое, вечно пасмурное небо, он остро ощущал, как же далеко забросила его судьба от яркого неба его детства и юности. Даже фотография, на которой Эрна в фуражке дурачилась, сидя на его коленях, лежала теперь черт-те где, в сумке их гауптфельдфебеля в этом богом забытом Нарвике. Когда это было? Весной тридцать восьмого. Ровно два года назад. Всего лишь два года! А казалось, что полжизни прошло с того его приезда домой.
В тот день, когда они вернулись из фотостудии и Мартин уже расстегивал свой парадный ваффенрок, пришла Мари — Мария Лютер, дочь мелкого чиновника, семья которого жила на противоположной стороне их улицы Эрна, открывшая дверь, тут же затащила смущенную девушку в квартиру и бросилась за Мартином.
— Застегивайся обратно, Марти, — деловито распорядилась сестра, стряхивая невидимые пылинки с его фуражки. — Вы должны поговорить наедине. Лучше у меня. У тебя тут настоящий кавардак.
Она усадила обоих на небольшой диванчик в своей комнате и, уходя, предупредила, что через сорок минут все будут ужинать.
— А мы с Эрной позавчера вспоминали тебя, Мартин, — сказала Мари после некоторого молчания.
— Я знаю.
— А ты вспоминал меня?
— Да, ведь я писал тебе письма.
— Всего три за все это время.
Мартин испытывал неловкость. Он знал, что нравится Мари, что, вероятно, она его даже любит, но не мог, как некоторые, говорить восторженные слова и сыпать нежностями, если не испытывал соответствующих чувств. Он хотел увидеться с Мари как-нибудь просто. Зайти к ней домой или повстречать ее на улице. «Привет!» — «Привет!» — «Как дела? Пойдем в кино». А сейчас, благодаря возомнившей невесть что сестре, он вынужден соответствовать этой дурацкой ситуации, в которой оказался. Их посадили на диван, нарочито оставив одних. Да еще неизвестно, что Эрна наговорила про него. С нее станется. Тоже мне юная Джульетта. Втрескалась в сынка какого-то начальника и считает, что все теперь вокруг влюблены до беспамятства.
С Мари его связывало совместно проведенное детство. Одно время она даже очень ему нравилась, но потом это прошло. Год назад, когда он уезжал в Траунштейн и она рано утром пришла на вокзал, он был тронут. Вероятно, наговорил лишнего. Но его можно понять — он прощался с домом и сам готов был тогда заплакать от нахлынувших чувств. Пообещал писать и потом сдержал слово. Но в письмах обращался к ней как к другу детства. Не более того.
Конечно, можно было, если хорошенько постараться, стать нежным Ромео на эти несколько дней. Но это же обман. И что потом? Опять ее письма, отвечая на которые ему уже приходилось ломать голову, чтобы уклониться от чересчур прозрачных намеков на их будущие отношения.
Мартин встал и, засунув руки в карманы брюк, подошел к окну. Солнце уже садилось, находясь как раз за башнями Ратуши и Фрауенкирхи, отчего те казались темными и расплывчатыми. Нежно-розовый цвет царствовал в эти минуты на всем юго-западе.
Он повернулся к ней и улыбнулся.
— Если бы ты знала, как красив бывает закат, а особенно восход в горах, покрытых снегом.
Расценив это как приглашение, она облегченно вздохнула, подошла и, обняв за талию, положила голову к нему на грудь. Мартину ничего не оставалось, как вынуть руки из карманов и прикоснуться к ее плечам. В этот момент отворилась дверь, и Эрна, разыграв показное смущение от случайно увиденной сцены, позвала их к столу.
— Король в Тромсе! — сообщил Мартину лейтенант Морель, вызвав его как-то вечером условным сигналом. — Получена радиограмма: английский крейсер взял его позавчера вот здесь, возле Мольде, и, пройдя мимо нас, отвез прямо сюда. — Он ткнул в карту много севернее Нарвика.
Это случилось первого мая. Когда в рейхе отмечался Национальный день труда, король Хокон VII провозгласил северный городок Тромсе, лежащий почти на семидесятой широте, временной столицей Норвегии. А десятью днями раньше под Лиллехаммером произошло сражение между английскими Королевскими войсками и вермахтом, результатом которого через несколько дней стала эвакуация англичан из Ондалснеса и французов из Намсуса. К первому мая юг Норвегии почти полностью перешел под контроль немецкой армии, в то время как ее север готовился к продолжению сопротивления.
— Я так понимаю, наше задание отменяется? — спросил Мартин, не выказав ни малейшего разочарования.
— А вам, Вангер, я вижу, оно не очень-то было по душе? Впрочем, неважно. Пока нам приказано оставаться на местах. Всем группам. — Лейтенант откинулся на поросший мхом шершавый валун. — Они, вероятно, считают что мы здесь ходим в городской магазин за продуктами.
— Были бы деньги, можно было бы и сходить, — серьезно заметил Мартин.
Морель задумчиво посмотрел на унтер-офицера.
— Да деньги-то как раз есть. В моей полевой сумке несколько тысяч крон. Каждый командир группы получил некоторую сумму на непредвиденный случай. — Он усмехнулся. — Ссуда из нарвикского банка.
На следующий день в Сальтдаль со стороны железно-дорожной ветки вошли два человека. Один из них, с бородкой, какие носят скандинавские рыбаки, свободно говорил по-норвежски, другой был бы рад, да не мог. Его лицо, искаженное страданием, было перевязано теплым платком. Он нес в руке небольшую бутылочку, вероятно со спиртом или водкой, и изредка к ней прикладывался. За спинами у обоих висели пустые рюкзаки, а у того, который мучился зубами, еще и карабин с замотанным тряпкой затвором.
Они нашли первый продуктовый магазин, в котором продавались также патроны, порох, ножи, конская упряжь, керосин и многое другое. Тот, что с бородкой, переговорив с продавцом, подал ему список необходимых товаров и заранее расплатился После этого они начали складывать в рюкзаки солонину, консервы, хлеб, галеты и прочее в том же духе.
Операция удалась. Мартин, улыбаясь, наблюдал, как из рюкзаков выгружали продукты
— Сгущенное молоко! Шоколад! — восклицали солдаты. — В следующий раз нужно купить спиртного.
Морель снял все посты наблюдения, оставив лишь свой и Мартина. Всех остальных под командой Брантнера он разместил в нагромождении скал неподалеку. Так было больше шансов остаться незамеченными.
Они продолжали ходить в город и покупать продукты у ничего не подозревающих норвежцев. Правда, трюк с платком больше не повторяли. Это привлекло бы внимание. В поход за продуктами всегда отправлялся их проводник Фредрик, у которого в городке оказалось много знакомых. Он ходил в разные магазины и лавки, чтобы не вызвать подозрений количеством приобретаемого съестного. Фредрик был охотником (из-за этого его и взяли в проводники), и все это знали. Своего напарника он в случае чего должен был представить как знакомого шведа, плохо понимающего по-норвежски. До шведской границы здесь было не более тридцати километров.
Заодно Фредрик сообщал кое-какие новости, услышанные им в Сальтдале. В основном все разговоры вращались вокруг одной темы — ожидаемой высадки союзников и активизации действий норвежской армии под командованием некоего полковника Руге. При этом Мартин прекрасно знал, что заставляло Фредрика помогать им: вся его семья, состоящая вместе с родителями из шести человек, находилась в Нарвике под домашним арестом. В случае чего им грозила смерть.
Так прошло двадцать дней. Казалось, что про них позабыли. Сообщений, адресованных им — «спасателям из Граца», — не было. Прослушивая радиоэфир, они более или менее представляли себе обстановку не только в Норвегии, но и в Центральной Европе. Так они узнали, что десятого мая вермахт атаковал западных союзников в Бельгии и Франции. С одной стороны, это известие подействовало ободряюще, но, с другой — все понимали, что главные события теперь происходят там и командованию может быть просто не до них. Ко всему прочему энергетический запас батарей их радиостанции был на исходе, его остатки приходилось беречь. Купить же такие батарея в Сальтдале не представлялось возможным.
— Что ж, — сказал как-то Мартину лейтенант, — как только зеленая лампочка на нашей рации окончательно погаснет, я дам приказ возвращаться. А там пускай делают со мной, что хотят!
За прошедший месяц им ни разу не пришлось развести настоящий костер и просушить постоянно сырую одежду — сначала от пота, когда они были на марше, а потом от насыщенного влажным туманом и никогда не прогреваемого призрачным солнцем воздуха. Многие заболели. Общее настроение с каждым днем все более снижалось, особенно когда они видели, как очередной английский крейсер или группа эсминцев идут мимо них на север. Все говорило о том, что противник вот-вот начнет массированную высадку десанта.
Но однажды их радист сквозь шум и треск помех северных широт сумел расслышать на условленной частоте радиограмму: «Спасателям из Граца! Возвращайтесь на базу».
Сипящий и кашляющий Морель собрал свой отряд и объявил о выступлении. Один пулемет завернули в брезент и спрятали в скалах. Там же решили оставить рацию и кое-что из оснащения.
— А что делать с Фредриком? — спросил Брантнер. — Он сильно хромает.
Фредрик действительно последние несколько дней жаловался на ногу и прихрамывал. Его рана под коленом, оставленная год назад не то когтями медведя, не то клыками волка, от грязи и сырости воспалилась. Лейтенант долго смотрел на проводника и наконец произнес.
— Пусть остается. И пусть молит Бога, чтобы мы благополучно дошли. — Он открыл свою полевую сумку и достал небольшую пачку денег. — Держите. Надеюсь, встретимся в Нарвике.
Они выступили на восток, в направлении шведской границы, и, пройдя двадцать километров, двинулись вдоль нее на северо-восток.
К исходу четвертого дня Мартин заметил вдали двух лыжников. Морель остановил отряд и стал разглядывать их в бинокль. Потом он снял свою шапку и помахал ею над головой, как бы приглашая подъехать ближе. Но те не приближались.
— Райке, — крикнул он, обращаясь к лучшему снайперу их группы, — сможете снять их отсюда?
Солдат подошел, вынул из своего рюкзака оптический прицел и приложил его к правому глазу.
— Второй может уйти, господин лейтенант, — покачал он головой.
— Ладно, черт с ними. Проверить оружие. И снять карабины с рюкзаков!
Они двинулись дальше. Большая половина пути была уже позади. Неужели скоро удастся наконец-то раздеться и выспаться на чистых простынях на настоящих кроватях!..
Выстрелы грянули, когда отряд спустился в расщелину и прыгал по камням, форсируя небольшой горный ручей. Пули защелкали возле ног, взметая брызги воды, с визгом рикошетили от валунов. Несколько человек упали в воду.
— Быстрее к тем камням! — закричал Морель, скидывая с плеча карабин. — Пулеметчики, сюда!
Они побежали, подхватывая на бегу раненых. Некоторые отбросили на сухое место свои рюкзаки и, подняв оружие, пытались определить, откуда ведется огонь. Они отстреливались, пятясь спиной и вертя головами. Скоро стало ясно, что стреляли преимущественно с двух сторон расщелины и откуда-то сверху. Но в основном засада поджидала их внизу.
Потеряв нескольких человек, отряд укрылся между больших покатых валунов, на противоположном берегу ручья, занимая круговую оборону.
— Беречь патроны! — командовал Морель. — Стрелять только по цели! Пулемет к тем камням! Брантнер, следите за этим склоном. Лучших стрелков сюда. Иначе они забросают нас гранатами.
— Мы потеряли пятерых, — докладывал Брантнер, — убит штабсгефрайтер Хайден.
Тело Ганса Хайдена, того самого солдата, что хорошо говорил по-норвежски, лежало совсем рядом в воде, струи которой, омывая его голову, становились розовыми.
Огонь снова усилился. С двух сторон по берегам ручья к ним приближались фигурки солдат противника, и до сих пор было непонятно, кто это. англичане, норвежцы или кто-то еще. Пулемет приходилось перебрасывать с одного фланга на другой. Короткими очередями пулеметный расчет прижимал к земле атакующих с одной стороны и спешно перетаскивал свой «MG-34» на другую сторону. Так продолжалось довольно долго, ствол раскалился и требовал замены. Второй номер, надев асбестовую рукавицу, снял его и бросил второпях на мокрый песок. Сталь зашипела, окутавшись струйками пара. Третий номер дрожащими руками лихорадочно снаряжал опустевшие ячейки лент патронами — пятьдесят штук на ленту.
Егеря постепенно разобрались и залегли в промежутках между валунами, принесенными сюда миллионы лет назад ледниками с гребней скандинавских хребтов. Если бы не эти валуны, им бы пришлось совсем плохо.
Еще через полчаса противник отошел, и бой затих.
— Следите за ближним склоном, Брантнер, — еще раз напомнил лейтенант. — Ну что, Вангер, — обратился он к подползшему Мартину, — вам приходилось бывать в подобных переделках?
— Это мой первый настоящий бой, господин лейтенант. Что вы намерены делать дальше?
Морель достал сигарету и закурил. Он велел санитарам пересчитать раненых и лег навзничь.
— Не хочу вас расстраивать, Вангер, но не вижу ничего другого, как только идти на прорыв. Мы могли бы дождаться темноты, но вся штука в том, что теперь она наступит через несколько месяцев.
— А раненые? Те, кто не сможет идти?
— Нам остается их только перевязать и оставить здесь, уповая на милость врага. У вас есть другие предложения?
Мартин покачал головой.
— Ждать тут нечего, — продолжил Морель. — Они только получат подкрепление или привезут миномет. Я бы на их месте поставил на том склоне пару крупнокалиберных пулеметов и просто смешал нас с осколками гранитных скал.
Отбросив сигарету, он привстал и осмотрел все вокруг в бинокль.
— Готовимся к прорыву, — скомандовал лейтенант. — Все лишнее оставить. Одеяла, палатки, котелки… Только продукты из расчета на двое суток. Доложите о потерях.
— Пятеро убиты и столько же серьезно ранены.
— Накройте раненых одеялами и заберите их оружие. Не дрейфь, ребята, — обратился он к тем, кого касались эти слова. — Сдается мне, что это англичане, а они славятся своим благородством. Уповайте на него и на Немецкий Красный Крест. — И, повернувшись к остальным: — Готовность через пять минут!
Они решили прорываться на северо-восток, наискось по ближнему склону холма, прикрываясь невысокими кустами. Предстояло пробежать метров двести, и никто не знал, что ждало их там, наверху.
Мартин бежал, пригнувшись к земле, с карабином в одной руке и полупустым рюкзаком в другой. Лямки рюкзака он намотал на левую кисть, используя его вес в качестве балансира. Пули с шипением вонзались в мох возле его горных ботинок. Пулевые отверстия дымились и тут же затягивались. После короткой перебежки он припадал на колено, вскидывал свой «маузер» и стрелял в сторону копошившихся внизу фигурок. Два или три раза он метал в них маленькие айнхандгранаты-39, после чего снова, оступаясь на скользком мху и осыпающихся камнях, стремился вверх.
Он видел, как несколько человек упали и покатились обратно к ручью. Вот их уже не больше пятнадцати карабкается к заветному гребню. Оставалось уже совсем немного. Склон стал положе. Мартин поднял голову и увидел стоящих цепью прямо над ним солдат в меховых шапках. Они только ждали команды, чтобы расстрелять остатки отряда лейтенанта Мореля.
Мартин отшвырнул рюкзак, перебросил карабин в левую руку и, сорвав с пояса последнюю гранату, метнул ее в направленные на него ружья. В следующее мгновение он бросился в сторону и вниз, в заросли кустарника. Вслед за ним устремилось несколько пуль.
В тот момент, когда Мартин кубарем скатился в кусты, потеряв по дороге свой карабин, небо вдруг потемнело. Поднялся резкий ветер, и через несколько секунд налетел шквал, бросив на землю тяжелые снежные тучи Еще через полминуты видимость упала до нуля. Все поглотила серая пелена, сотканная из горизонтальных струй липкого снега. Судьба хранила его на этот раз.
Буря продолжалась не менее получаса. Решив не терять времени, он, почти полностью ослепнув от залепившего лицо снега, сориентировался по расположению склона этого треклятого холма и побежал так, чтобы тот оставался слева. Он много раз падал и катился вниз, не пытаясь сопротивляться. Один раз ему показалось, что он проносится мимо каких-то людей. Но выстрелов он больше не слышал.
Он пробежал не менее трех километров, пока не упал без сил в какую-то расщелину между камней. Остатки снежного заряда накрыли его своим маскхалатом.
Буря кончилась, но небо не прояснилось, оставаясь таким же серым и ветреным. Когда Мартин встал и, оглядевшись, понял, что, по крайней мере, поблизости никого нет, он выбрался из камней и побрел к вершине очередного холма.
Снег начал подтаивать. Почва, покрытая мягкой тундровой растительностью, пропиталась влагой настолько, что его ботинки промокли насквозь. Он поспешил выбраться на каменистый склон и остановился.
Компас остался в рюкзаке. Звезд нет, да и солнце скрыто за плотными тучами так, что, куда ни глянь, везде одинаковая серая мгла. Мартин некоторое время стоял в полной растерянности, пытаясь разобраться в сторонах света. Куда же теперь идти? Идти нужно на север, но где он теперь? Часы показывали восемь. Утра или вечера? Они вышли утром, значит, сейчас вечер. В это время солнце должно быть на западе, но как разглядеть хотя бы отдаленный намек на его присутствие?
Вспоминая, что большинство холмов здесь ориентировано гребнями с востока на запад — так сформировали их стекавшие в океан ледники, — Мартин принял решение идти перпендикулярно к ним. Он встал так, чтобы слева было чуть-чуть светлее, чем справа, и, наметив вдали ориентир в виде одинокой карликовой березки, двинулся в путь. «Ничего, — думал Мартин, — от Нарви-ка, а значит, от самого моря на восток, к шведам, уходит железнодорожная ветка. Я никак не смогу проскочить мимо нее, если только не пошел в противоположную сторону. Впрочем, солнце в конце концов появится, и все выяснится».
Но уже через час он почувствовал, что ноги не слушаются его. Все тело ломило от усталости и ушибов. Ведь они, до того как попасть в засаду, целый день прошагали по горам. Нет, пора подумать о привале. Мартин остановился и тут только услышал знакомый уже вой.
Волки!
На этот раз его обуял настоящий ужас. Ни карабина, ни спичек, чтобы развести костер. Да и не из чего разводить. Он ощупал свою поясницу и облегченно вздохнул — сзади на ремне под бергенблузой рука наткнулась на кобуру, тяжесть которой стала до того привычной за последние недели, что он позабыл о ее существовании. Мартин быстро перетащил кобуру на живот и достал свой «парабеллум». Восемь патронов в рукоятке и столько же в запасном магазине.
Теперь волки были намного смелее. Видя, что человек один, они сразу подошли ближе, и Мартин уже слышал их глухое рычание. Он сжал пистолет обеими руками, стал в мокрый снег на колено и прицелился в ближайшего. Грянул выстрел. Зверь перевернулся на спину, дернул лапами и затих. Остальные метнулись в сторону.
«Хороший выстрел, если учесть, что я давно не тренировался, — отметил он про себя. — Теперь нужно искать какую-нибудь скалу или пещеру, иначе об отдыхе можно позабыть».
В это время стало чуточку светлее, и он наконец смог определить положение солнца. Слава богу, выбранное им направление оказалось верным.
Мартин пошел дальше. Местность была сильно пересечена безлесными холмами. Вершины и пологие склоны покрыты талым снегом и мхом, на склонах покруче обнажены скальные породы. Повсюду небольшие озера и совсем маленькие озерца. Пейзаж настолько однообразен, пустынен и бесконечен, что становилось не по себе. Никакого намека на присутствие в этих краях человека. Мартин словно очутился в прошлом, перенесенный туда, за миллионы лет до появления людей на уэллсовсой машине времени.
Но о встрече с людьми он мечтал теперь меньше всего. «Дойду, — думал он, подбадривая самого себя, — ведь я горец. Хаживал и не по таким рельефам». Правда, ему никогда еще не приходилось идти вот так, в одиночку, в чужой стране, где не только люди, но и сама природа в виде волчьей стаи преследует тебя, как врага.
Ему опять повезло. Он отыскал небольшую пещерку между валунов, вход в которую можно было завалить лежавшими тут же камнями. Мартин обследовал пещерку и, убедившись, что в ней не прячется и не живет никакой зверь, принялся за работу.
Он выгреб из нее снег, нарезал ножом пласты мха и устелил ими дно. Затем подкатил ко входу большой камень и стал обкладывать его более мелкими. Несколько камней он предварительно затащил внутрь. Когда оставалось небольшое отверстие, Мартин забрался в него и заложил оставшийся просвет изнутри. Разрушить эту стену волкам не под силу, а медведей он тут пока что не встречал.
Мартин улегся на свое ложе ногами ко входу и положил рядом на камень «парабеллум». Внутрь проникал слабый свет. Было холодно. Хорошо, что он не снял с себя теплые вещи, как некоторые другие сегодня. Сейчас бы мог остаться без них. Он стал вспоминать товарищей и гадать, что с ними стало. Его не мучили ни голод, ни жажда, и он скоро уснул.
Он сидит за их большим овальным столом. Вся семья в сборе, и мама разливает по тарелкам суп из большой белой фарфоровой супницы с цветами. Отец, как всегда, просматривает «Исторический вестник», Эрна о чем-то говорит… С кем это она говорит? С Мари. Оказывается, рядом с ним Мари, и он знает, что она его жена…
Мартин вскрикнул от боли и проснулся Он не сразу понял, где находится и что с ним. На него смотрит оскалившаяся волчья морда. Она пытается пролезть внутрь и, хрипя, скребет передними лапами по шатающимся камням. Один из крупных верхних камней только что упал Мартину на ногу, причинив острую боль в районе лодыжки, но предупредив об опасности.
Вскочив, он схватил пистолет и дважды выстрелил прямо в рычащую морду. Гром выстрелов, многократно отраженный от каменных стен его тесной пещеры, больно ударил по барабанным перепонкам. Мартин бросил пистолет и, застонав, прижал ладони к ушам.
Морда пропала, и сразу стало светлее. Снаружи сначала было тихо, потом послышались рычание и возня. Мартин поставил упавший камень на место, понимая, что его убежище вовсе не столь надежно, как он предполагал вначале. Он ощупал ушибленную ногу, лег и стал думать, что делать дальше. В голове стоял звон, В мыслях еще путались обрывки ускользающего сна вперемешку с жестокой реальностью.
«Надо уходить, — думал он, — и за сутки постараться дойти до Нарвика. Волки, судя по всему, не отстанут, а патронов остается все меньше. Значит, нельзя сидеть на одном месте».
Он с шумом и криком разбросал камни и, превозмогая боль в ноге, выбрался наружу. Волков, ни живых, ни только что убитого им, не было. На снегу виднелись кровь и клочья шерсти.
— Вот и жрите друг друга! — зло сказал Мартин и стал вспоминать, в каком направлении шел.
Он шел все утро и весь следующий день. Шел упорно, останавливаясь только затем, чтобы попить из очередного попавшегося на пути ручья. Он ощущал себя не столько человеком, сколько зверем, живущим по законам дикой природы. Затравленным, но не сдающимся зверем. Нет, не для того он бросил дом и ушел в егеря, чтобы раскиснуть здесь и погибнуть. Хуже — пропасть без вести. Он будет драться до последнего патрона, а потом у него еще останется нож. Хороший боевой нож, переточенный им самим из винтовочного штыка.
Волки, невзирая на понесенные потери, снова сопровождали его. Может, это была другая стая. Изредка он останавливался и стрелял. Нельзя, чтобы они посчитали тебя безобидной жертвой и по сигналу вожака бросились все разом. Тогда конец.
К вечеру Мартин валился с ног от усталости. Он вспомнил, что есть такие таблетки (они называются первитин), которые восстанавливают силы и дают возможность не спать несколько суток. Они входили в арсенал каждой батальонной аптеки горной дивизии, но выдавались только по особому приказу, ведь когда действие первитина заканчивалось, человек просто падал и засыпал тик что его уже и пушками было не поднять.
Чувства голода он старался не замечать, зная, что свободно может обойтись без еды две, три и даже четыре недели. Главное, не паниковать и пить только воду. И не надо жевать подметки и собирать коренья и грибы, особенно если ни черта в них не понимаешь. Однажды, когда он присел отдохнуть на большой валун, ему показалось, что камень слегка прогрет солнцем. И здесь потихоньку наступало лето.
Мартин выбрал гребень высокого холма и решил подняться на него, чтобы осмотреться. Он слышал далекий крик чаек, значит, приблизился к морю. И действительно, взобравшись на гору, он увидел вдали искрящуюся гладь Бейтс-фиорда, глубоко врезавшегося в берег между гребней гор. Этот узкий, заполненный водой каньон образовывал юго-западную часть полуострова, на котором находились Нарвик и небольшой поселок Фагернес. С севера полуостров ограничивался более широким и длинным Румбакс-фиордом. Мартин достал из-под штормовки бинокль и стал смотреть. Несколько маленьких чёрных черточек находились на поверхности залива. Корабли. Значит, здесь крупный порт, и он не ошибся — это мог быть только Нарвик!
Еще километров пятнадцать, и он дома. Как будто этот чужой город был его домом, где ждали мать и отец и где ему на шею, как всегда, бросится сестренка. Нет это всего лишь Нарвик, но это слово сейчас для него слилось в своем значении со словом «жизнь».
Стрелки на часах показывали двенадцать. Если он не ошибался и не утратил чувства времени, то сейчас полночь. Нет, все верно. Краешек солнечного диска находился там, где, казалось бы, ему не место — на севере. Он лишь чуть-чуть выглядывал из-за горизонта, но это было солнце. Солнце на севере! Мартин с детства привык, что солнце встает на востоке, проходит по небу, немного отклонившись на юг летом и значительно — зимой, и заходит на западе. Но оно никогда не бывает на севере.
К нему пришло второе дыхание. Последние силы, которых должно хватить на остаток пути. Он спрятал под куртку бинокль и стал спускаться с горы.
Когда через три часа Мартин, выйдя на дорогу, шел последние километры, ему навстречу снизу показался грузовик. Поравнявшись с ним, машина остановилась, и из окна кабины высунулся пассажир.
— Good morning! Do you speek english? Can you tell me…[19]
Мартин даже не удивился. Он просто стоял и молча смотрел на человека, обратившегося к нему ни с того ни с сего по-английски. Тот спрашивал дорогу на Анкенес но, поняв, что толку от этого заросшего щетиной туповатого норвежца не будет, втянул голову обратно в кабину, и грузовик поехал дальше. Мартин посмотрел ему вслед. В кузове под брезентовым пологом в два ряда сидели солдаты в странных головных уборах.
Спотыкаясь, он побрел обратно в сторону гор. Из последних сил взобрался на ближайший холм и, достав бинокль, долго всматривался в силуэт стоявшего в устье Бейтс-фиорда эсминца. Он ждал, когда ветер пошевелит флаг на его корме. Увидит ли он на красном полотнище прямой черно-белый крест со свастикой в белом круге? Но ветра, как назло, не было. Мартин стал рассматривать город, шаря по крышам домов. В одном месте, на площади возле лютеранской церкви, он увидел флагшток. Полотнище обвисло, но на нем явственно просматривался наряду с красным и белым еще и синий цвет. Сомнений не оставалось — это был флаг Британского Соединенного Королевства. Минутой позже он нашел еще один флагшток с распахнувшимся на несколько секунд красно-бело-синим полотнищем.
Французы!
В Нарвике англичане, французы и наверняка еще кто-нибудь, вяло думал он, лежа на животе на наклонной поверхности скалы и уронив голову на руки. В море по-прежнему их эсминцы и крейсера. Как долго они здесь? Что стало с гарнизоном и генералом Дитлем? Что делать теперь ему самому? Он вспомнил слова Мореля: «Англичане славятся своим благородством…» Может, просто пойти и сдаться?
Нет! Он тряхнул головой и спрятал бинокль под куртку. Во всяком случае, не англичанам. Нужно добраться до шведов и интернироваться. Это, пожалуй, единственный приемлемый вариант. И он уснул, прямо на этой скале, пригреваемый первыми теплыми лучами незакатного летнего солнца. Высоко в небе над ним зажглось полярное сияние. Оно было едва различимо в дневном свете. Мартин стонал, ворочался, открывал глаза и впервые видел эти загадочные разноцветные сполохи. Они все увеличивались и вот уже завесили прозрачной пелериной половину неба на севере. Им не было никакого дела до лежащего на скале человека с глазами, полными слез.
Норвегия! Как много значат для нас твои величественные фиорды, вонзившиеся на десятки миль в суровые скалистые берега. Они наполнены согретой Гольфстримом свинцово-голубой кровью океана, и это тепло дает жизнь всему, что здесь суще. А твои горные реки, срывающиеся водопадами со скал! Чище и благороднее их нет ничего в мире. Недаром на этих берегах рождались жестокие, но честные воины, не боявшиеся никого на свете, кроме своих богов. И если твои глаза вдруг заслезятся от налетевшего с ледяных равнин Нифльхейма обжигающего стужей ветра, ты увидишь, как их ладьи вереницей, выгнув тонкие шеи, уходят по сверкающим водам фиорда в дальний набег. Поднимайте мосты и запирайте ворота своих замков, английские лорды! Рим, бывший властелин мира, и ты готовь дань для пришельцев с севера… Но нет теперь викингов. Их души пируют в Валгалле. Однако в день последней битвы, когда погибнет вселенная, они выйдут из ее пятисот сорока врат, ведомые Одином, чтобы отыскать место для нового мира.
Он пролежал на замшелом камне два часа, а потом поднялся и пошел на восток Его карта осталась в рюкзаке, но Мартин помнил ее достаточно хорошо. Пятнадцать километров вдоль железнодорожной ветки — и нейтральная Швеция. Там уже можно выйти к дороге и заявить о себе на первом полустанке.
Спустившись в каньон, он пошел вдоль бегущей по камням и песку мелкой неширокой реки. Ушибленная нога продолжала сильно болеть, а после того, как он попил чистой холодной воды, мучивший его голод стал еще более нестерпимым. Он уже подумывал, не застрелить ли ему оленя или лося, но, во-первых, у него не было спичек, чтобы потом развести огонь, а во-вторых, эти животные не подходили близко, а у него всего лишь пистолет и восемь последних патронов, которые следовало приберечь для волков.
Каньон сделал поворот, и Мартин, обогнув скальный выступ, вдруг увидал людей. Он сразу отпрянул назад, но уже знал, что его тоже заметили. Их было трое или больше. Они стояли с канистрами у реки и курили. Мартин обежал выступ назад и стал карабкаться вверх по склону. Там он рассмотрел нагромождение камней, за которыми можно было укрыться.
— Halt![20]
Окрик раздался совсем рядом за спиной. Понимая, чти ему не уйти от пули, он замер, сел и медленно обернулся Внизу стояли два солдата с карабинами, один из которых махал Мартину рукой, приглашая спускаться. На его голове было суконное кепи горного стрелка, и, когда он повернул голову вправо, Мартин отчетливо увидел белый эдельвейс на левом отвороте. Такое же кепи было заткнуто у второго солдата за пояс.
— Не стреляйте! — сказал Мартин, еще не веря своим глазам, и стал спускаться с поднятыми руками. — Я оберфельдфебель Вангер из второго батальона.
Шатаясь, он подошел к ним и, уронив руки, бессильно опустился на камни.
— Я оберфельдфебель Вангер
Это было шестого июня. А девятью днями раньше, двадцать восьмого мая, объединенные силы западных союзников в количестве 25 тысяч человек заняли Нарвик. Измотанный продолжительными боями, гарнизон Эдуарда Дитля был вынужден отойти на восток в горы в заранее занятый район близ деревни Бьернфельд. Гитлер, узнав о бедственном положении своего лучшего горного командира, произвел его в генерал-лейтенанты и даже разрешил отступить в Швецию, чтобы там интернироваться.
В эти дни фюрер был в состоянии, близком к панике. Он говорил, что все пропало, Северная Норвегия в руках англичан, а это прямая угроза шведским железорудным месторождениям. Он отдавал противоречивые приказы об отступлениях и на следующий день отменял их под давлением своих более выдержанных генералов. Позже он назовет бои за Нарвик одним из переломных моментов новой германской истории, а Норвегию — зоной судьбы.
Однако еще раньше, после победы под Тронхеймом командующий силами вермахта в Норвегии генерал фон Фалькенхорст отправил на север к Нарвику целый корпус в составе одной горной и одной пехотной дивизий. Эта так называемая Колонна Фалькенхорста с незначительными боями продвигалась к 68-й параллели. К первому июня ее передовые части находились в 150 километрах южнее Нарвика. Тогда было решено выделить наиболее подвижные подразделения, бросить все лишнее и послать их вперед чуть ли не бегом на выручку своих.
Ко всему этому четвертого июня два мощных линейных крейсера Кригсмарине (часто классифицируемые как линкоры) «Шарнхорст» и «Гнейзенау» в сопровождении эсминцев вышли из Киля и тоже взяли курс на Нарвик. Они повели туда транспорты с войсками и боеприпасами, но по пути были вынуждены вступать в стычки с английскими кораблями.
Но не эти меры, а сокрушительные поражения союзников в Бельгии и Франции, приведшие к «Дюнкеркской катастрофе», вынудили их принять решение о полном оставлении Норвегии во власти немцев. На кораблях Королевского Грандфлита они эвакуируют из Нарвика британскую бригаду, французских альпийских стрелков и солдат Иностранного легиона, а также несколько тысяч норвежских и польских военнослужащих. Седьмого июня, поняв, что дальнейшее сопротивление бессмысленно, король Хокон VII вместе со своим правительством на борту крейсера «Девоншир» покидает Тромсе и направляется в Лондон. Норвегия капитулирует. Восьмого июня горные егеря Эдуарда Дитля снова вступают в Нарвик.
В их числе был и хромающий Мартин Вангер.
Несколькими днями позже в городе появляются эсэсовцы. Один из них беседует с Мартином, и тому приходится дать подробное описание истории гибели отряда лейтенанта Мореля. Еще через какое-то время Мартин узнает, что их бывший проводник Фредрик Бьернстад казнен со всей свой семьей. Гестапо разыскало его в Сальтдале и провело расследование. Фредрик сознался, что, когда он после ухода немецкого отряда пришел в Сальтдаль и узнал, что Нарвик в руках англичан, он посчитал, что его семье теперь ничто не угрожает, и рассказал обо всем норвежским властям. Он знал, как Морель поведёт свой отряд, потому что сам посоветовал ему этот путь. Он подробно описал немцев и назвал их точное число. На перехват была послана рота норвежских стрелков под командованием майора Фьелля.
Фредрика привезли в Нарвик и во дворе его дома на его глазах казнили родителей, жену и детей. Потом повесили и его самого. Йозеф Тербовен, гауляйтер Норвегии на ближайшие пять долгих лет, не был намерен давать спуску кому-либо.
«Он сам погубил свою семью, — решил для себя Мартин, — ведь он был заранее предупрежден и знал, на что шел».
В ноябре сорокового года, отметив свое восемнадцатилетие, Эрна вступила в организацию «Вера и красота» и записалась в секции фольклора и музыки. Ей нравились еженедельные встречи с новыми подругами. На них девушки обсуждали все стороны жизни и делились сокровенными секретами о женихах. В такие минуты Эрне оставалось только слушать и незаметно вздыхать.
В университете она сразу стала активной участницей студенческого театра. Эрна обладала приятным голосом, была исключительно пластична и особенно восприимчива к романтическим образам средневекового германского эпоса.
Как-то осенью их театр представил на суд публики инсценировку «Четвертого дня» тетралогии Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунга». Это была упрощенная версия «Гибели богов». Они выступали на открытой сцене в Хофгартене. На скамейках перед летним павильоном сидели их главные зрители — раненые, инвалиды, медперсонал мюнхенских клиник и военного госпиталя. Был погожий сентябрьский день. Вокруг собралось много дополнительной разношерстной публики — жители окрестных кварталов, студенты, военные, просто прохожие.
Конечно же, Эрна играла роль красавицы Гутрун Под не очень стройные звуки их небольшого оркестра она нараспев произносила монологи своей героини, кидала влюбленные взоры на Зигфрида — рослого рыжего первокурсника, — подносила ему напиток забвения, чтобы стереть память о его любви к Брунгильде.
— Ты должна стать сладострастной галлюцинацией, наполняющей душу Зигфрида, — требовал от нее режиссер Пауль Шмельхер, студент выпускного курса факультета филологии. — Ты должна возвестить публике о возвращении демонических гармоний, волшебства взаимоотношений, стать роковым инструментом в руках судьбы своего мужа.
Эрна не всегда понимала, о чем он так туманно говорит, но в своем длинном, облегающем талию черном платье, с распущенными волосами, с вплетенными в них красными лентами, она была неотразима. Другая валькирия, Брунгильда, которую играла сокурсница Эрны, меркла рядом с нею.
— Зигфрид, мой супруг, а не мой брат Гунтер, овладел твоим телом и похитил у тебя твою девственность! — гордо бросала она королеве-сопернице.
Публика с замиранием следила за их противостоянием. Ее не столько волновала гибель рыжего Зигфрида, сколько плач Гутрун над его бездыханным телом. И, когда представление закончилось, большая часть оваций выпала именно на ее долю.
После спектакля, еще разгоряченная своей игрой и успехом, Эрна вместе с друзьями вышла на автобусную остановку. Здесь она со всеми попрощалась и решила идти домой пешком, благо до их Брудерштрассе было совсем рядом.
— Вы не подскажете, который час? — обратилась она к оказавшемуся рядом моряку.
— Без четверти восемь, очаровательнейшая из Кримхильд.
— Из Кримхильд? — Эрна вопросительно посмотрела на моряка. — Господин офицер хорошо знаком с «Нибелунгами» Фридриха Геббеля?[21]
— Я не офицер, фройляйн, хотя скоро должен им стать Пока я всего лишь оберфенрих цур зее.
— А я всего лишь студентка второго курса, а никакая не Кримхильда, — рассмеялась Эрна.
— В таком случае нам осталось только назвать имена, чтобы окончательно представиться. Клаус фон Тротта, — он приложил руку к козырьку фуражки.
— Эрна Вангер, — немного растерявшись, ответила она и пожала протянутую ладонь. — А вы не родственник…
— Адмирала? Дальний, настолько дальний, что даже не собирался становиться моряком. Я прослушал курс филологии в целой куче университетов, но потом посчитал, что в наше время не могу оставаться в стороне от семейной традиции.
Они помолчали.
— Позвольте, я вас провожу? Я слышал, что вы собрались идти домой пешком, — сказал оберфенрих.
— Но я живу совсем рядом. Вон за теми домами, — показала она в сторону Кольца. — Пойдемте.
Первую минуту они шли молча
— А все-таки у Вагнера роль вашей героини сильно сокращена и даже искажена, — нарушил молчание Клаус. — Нет ни гордой супруги, ни скорбящей вдовы, ни безжалостной мстительницы. Он создал образ более нежный и человечный, нежели тот, что был в текстах древних поэтов и стал классическим у Геббеля. Вы не находите?
— Но это же опера, господин… фон Тротта…
— Клаус. Называйте меня по имени и без «господин».
Эрна мельком взглянула на него и кивнула Ей уже стало интересно, чем кончится их короткая прогулка.
— В трехчасовую оперу нельзя вместить такое эпическое произведение без переработки и сокращения — продолжила она — Что касается меня, то вагнеровская Гутрун мне нравится больше, пускай она и не столь воинственна, как Кримхильда. А вам понравилось, как мы сыграли? Мы репетировали целый месяц, несмотря на каникулы. Конечно, это всего лишь студенческая постановка на тему «Гибели богов». Что же вы молчите?
— Мне понравились вы, Эрна. К сожалению, поблизости не оказалось цветов, а отходить далеко я не решился, побоявшись, что упущу вас.
Эрна была смущена. Она украдкой взглянула на своего спутника и не знала, что сказать. Он был на несколько лет старше и, конечно, более образован. Да еще эта аристократическая приставка «фон» вкупе с известной фамилией1 Присущие ее характеру задор и независимость куда-то улетучились. «Скорей бы уж дойти до дома», — подумала она
— Пока будет стоять хорошая погода, мы продолжим играть наш спектакль. У нас даже есть предложения из соседних городов
— А почему вы выбрали именно эту вещь? — спросил Клаус
— Честно говоря, нам ее спустили сверху. Мы выбирали между «Золотом Рейна» и «Богами». Другие оперы «Кольца» уже были распределены. А вы, Клаус, не играли в годы учебы?
— Увы. Из меня никудышный актер. Я даже стихотворение не могу прочитать красиво
— Ну вот я и пришла, — сказала Эрна, когда они остановились возле ее подъезда.
— Действительно, совсем рядом
Он замолчал, и по всему было видно, даже не собирался продолжать, предоставив ей последнее слово. Она удивлённо посмотрела на оберфенриха «И это все?» — невольно сказал ее взгляд.
— Желаю вам всего доброго, — проговорила она.
— И я вам
— Прощайте.
— Прощайте.
Эрна смущенно улыбнулась и вошла в подъезд. «Он наверняка заметил мою растерянность, — думала она, поднимаясь по лестнице. — Какая же я дура! Театральный поклонник проводил до дома, а я уже размечталась. Но он тоже хорош — „Называйте меня Клаус. Вы мне понравились. К сожалению, там не было цветов. Ля-ля-ля..“ Тьфу, как все глупо вышло!»
Через три дня они снова выступали — на этот раз в парке Фрауенклиники на углу Гете— и Зендлингерштрассе. Здесь Эрна, уже почти забывшая оберфенриха с литературным образованием, снова вспомнила о нем. Подойдет ли к ней кто-нибудь на этот раз? К ней одной. Теперь до ее дома нужно идти через весь центр города, а это не меньше часа, почему-то подумала она.
И снова она была великолепна. Но теперь в голосе и жестах ее Гутрун появились новые черты. Она стала воинственней и непреклонней. А в ее скорби по убитому супругу слышались нотки зарождающейся жажды мщения. Пауль Шмельхер с удивлением смотрел на свою актрису из-за кулис и признавался самому себе, что ему нечего возразить.
Сразу после спектакля, когда музыканты укладывали инструменты в футляры и заносили их в предоставленный городской администрацией автобус, а актеры приводили себя в порядок, к Эрне подошел Клаус.
Она вздрогнула, меньше всего ожидая увидеть именно его. Он был в несколько мешковатом штатском костюме и кепке какого-то французского фасона. В руках он держал небольшой, но очень красивый букет цветов, который протянул ей тут же при всех.
— Вы намерены посетить все наши выступления? — спросила Эрна, когда они выходили на Зендлингерштрассе.
— Как получится, милая Кримхильда. Ведь сегодня вы были более Кримхильдой, нежели Гутрун?
— Я отреагировала на вашу критику, господин ученый филолог. — Эрна решила вести себя легко и непринужденно и, главное, ни о чем не загадывать наперед. — А вы? Почему вы сегодня не в морской форме? Она вам так идет.
— Именно потому, что хочу почувствовать себя оставшиеся несколько дней ученым филологом, не козырять встречным офицерам и ходить, не вынимая рук из карманов.
— А что потом? Через эти несколько дней? Какие у вас планы?
— Планы? — Он посмотрел на нее, как бы умиляясь наивности прозвучавшего вопроса. — Это у вас, Эрна, могут быть планы, а у меня приказ явиться на корабль тридцатого сентября. После этого все планы, касающиеся моей персоны, будут составляться где угодно, только не в этой голове, — он прикоснулся пальцем к своему виску.
— Но у вас ведь есть мечты? Что-то личное?
— Безусловно. Например, я хочу предложить вам провести завтра со мной вечер. Сходить в кино, после чего поужинать в небольшом ресторане.
— В кино? — Эрна вдруг встрепенулась. — Вы были в «Каире»? Я имею в виду кинотеатр, а не столицу Египта.
— Нет. Я не здешний и мало где бывал в этом городе.
— Вот и хорошо! Значит, завтра пойдем в «Каир». Это на Кольце. Только вы заранее купите билеты… на хорошие места.
На следующее утро, а это было воскресенье, в дверь их квартиры позвонили.
— Эрна, — заглянул в комнату дочери профессор, — тебя там спрашивает какой-то молодой человек.
— Какой еще человек?
Эрна отложила учебник и, выйдя в прихожую, увидела Клауса. Он стоял с большим букетом цветов. На нем был двубортный темно-синий китель с золотыми пуговицами и узкими погончиками оберфенриха, на которых поблескивали по две золотые звездочки. Белая рубашка, черный галстук. На голове офицерская фуражка с желтым волнистым кантом по краю темно-синего матерчатого козырька. Верх фуражки был покрыт белым летним чехлом. Слева на груди два значка: спортивный — с вензелем из переплетенных букв «DRL» и морской — с изображением большого корабля, идущего прямо на вас.
— Клаус?
— Здравствуйте, фройляйн Эрна. Извините за столь ранний визит, но я буквально на несколько минут.
— Проходите.
Букетов оказалось два. Тот, что поменьше, Клаус вручил Эрне, оставив другой у себя. Сняв фуражку и пригладив рукой волосы, он прошел в гостиную. Через несколько минут в дверях появились родители Эрны.
— Клаус Мария фон Тротта, — представился оберфенрих и отдал цветы слегка удивленной женщине.
Эрна назвала родителей и, еще не вполне придя в себя от смущения, объяснила им, что познакомилась с Клаусом несколько дней назад после их спектакля в Хофгартене (о чем она уже, конечно же, им рассказывала).
— Я пригласил вашу дочь, фрау Вангер, в кино и ресторан и счел своим долгом нанести вам визит и представиться. — Он слегка поклонился и добавил: — Готов ответить на любые ваши вопросы, после чего не стану вам надоедать.
Через двадцать минут они пили чай в столовой, и Клаус, отвечая на вопросы фрау Вангер, сообщил о себе некоторые подробности. Ему двадцать пять лет, он филолог и после войны намерен продолжить заниматься своей мирной профессией. Его отец — военно-морской атташе в одной из далеких и дружественных рейху стран. Его мать живет с мужем в Южном полушарии, а он сам снимает квартиру в Гамбурге и изредка бывает в их родовом поместье в Нижней Саксонии под Ольденбургом Впрочем, теперь, когда он стал военным моряком, ему редко приходится бывать не только в родном доме, но и вообще в Германии. Здесь, в Мюнхене, Клаус по приглашению одного из сослуживцев, к которому заехал на несколько дней, но сейчас решил остаться до конца сентября.
— А как называется ваш корабль, господин фон Тротта? — спросил профессор. Он хотел назвать их гостя по званию, но плохо разбирался в знаках различия и чинах даже сухопутных военных, уж не говоря о моряках.
— Тяжелый крейсер «Принц Ойген». Я был бы рад, если бы вы обращались ко мне просто по имени.
— В таком случае, Клаус, объясните нам, что это за крейсер такой и где он находится? — задала вопрос фрау Вангер, на которую этот молодой человек производил все более благоприятное впечатление. — Мы, конечно, следим за радиосообщениями о событиях на войне, но нас больше волнует суша, особенно та ее северная часть, где Финляндия граничит с Россией. Ведь там наш сын.
— Я вас прекрасно понимаю, фрау Вангер, — кивнул Клаус, — «Принц Ойген» — это наш новейший крейсер Он введен в строй в прошлом году и назван в честь принца Евгения Савойского. Сейчас он в Бресте.
— А вы на нем уже плавали?
— Да, в прошлом году. Девятнадцатого мая мы, объединившись в Балтийском море с «Бисмарком», направились через Каттегат и Скагеррак в Норвегию, потом вышли в Северную Атлантику, а первого июня, обогнув Исландию и Британский архипелаг, пришли в Брест, но, увы, без линкора.
— Вот как! — воскликнул профессор. — Так вы были в том походе и участвовали в сражениях с англичанами?
— Нам нечем особенно похвастать, господин Вангер. Вся слава принадлежит героическому экипажу линкора. А мы… мы всего лишь уцелели.
Все замолчали, отдавая дань памяти погибшим морякам.
— Когда же вы уезжаете? — спросила наконец фрау Вангер.
— На двадцать седьмое у меня билет в Париж, а тридцатого я должен предстать перед моим командиром.
Вскоре Клаус ушел, оставив после себя легкий аромат изысканного одеколона. Его визит совершенно выбил Эрну из колеи. Она то уходила к себе, безуспешно пытаясь читать учебник, то выбегала и приставала к матери.
— Ну как он тебе? Ну скажи честно. Ну ма-ам!
— Не знаю, не знаю, — нарочито сухо и немногословно отвечала фрау Вангер. — Время покажет. А может, и не покажет, ведь очень скоро он уедет, да не куда-нибудь, а во Францию, где у каждого нашего моряка есть французская подружка. Имей это в виду.
— Мама, ну при чем тут француженки! Скажи прямо: он тебе понравился?
Уже в пять часов вечера Эрна крутилась в своем лучшем платье то перед родителями, то перед большим зеркалом в прихожей.
— Как я выгляжу? А сзади? Папа, ты дашь мне десять марок?
В шесть вечера Клаус явился снова. На этот раз в белом открытом кителе без ремня и таких же белых брюках. Под его левым набедренным карманом на двух черных бархатных ремешках с золотыми пряжками в виде львиных голов висел кортик. За исключением белой спиральной рукоятки, он весь был позолочен, гармонируя с такими же позолоченными пуговицами, орлами и значками на мундире.
Внизу их ожидало такси. Подъехав к кинотеатру почти за час до начала фильма, они решили прогуляться. Эрна взяла под правую руку своего кавалера (левой ему приходилось придерживать кортик), и они медленно пошли к расположенному рядом скверику с небольшим фонтаном.
Эрна знала, что все смотрят на них — красивую молодую пару. Изысканные морские офицеры в сухопутном Мюнхене встречались не особенно часто, а в сопровождении красавиц в нежно-розовых платьях со спадающими на спину темными локонами искрящихся в свете закатного солнца волос они и вовсе здесь не появлялись, Так считала она. То же чувствовал и Клаус. Каждый из них был горд своим спутником, осознавая одновременно, что и сам является предметом его гордости.
Эрна еще совершенно не была влюблена в своего кавалера. Она допускала, что это может произойти, но также знала и то, что этому чувству, как некоему заболеванию, будет предшествовать определенный вегетативный период. После ее давно прошедшей детской любви к Петеру Кристиану она утвердилась во мнении, что любовь с первого взгляда, во всяком случае у взрослых людей, — это лишь поэтический прием романтических писателей, Она существует в кино, операх и сказках только для того, чтобы сэкономить время, но никак не в реальной жизни. Во всяком случае, так она думала до сегодняшнего дня. Она почти не грустила о том, что Клаус скоро уедет. Уедет на долгие месяцы, а может быть, навсегда. На берегу его будут окружать француженки, а в море — опасности. Ну и пусть. Зато эти две недели принадлежат им. И когда они закончатся, этот факт следует принять как должное и не создавать себе несбыточных иллюзий о будущей встрече и отношениях.
В фойе кинотеатра по-прежнему висели портреты актеров. За последние четыре года Эрна побывала здесь несколько раз с подругами и один — с Мартином.
— Вам нравится Паула Вессели? — спросила она Клауса, когда они проходили мимо фотографии знаменитой киноактрисы.
— Да, конечно. Но я больше люблю живую сцену, когда актеры играют сейчас, в настоящую минуту, и именно для тебя. А Вессели я видел не раз еще в венском Бург-театре. Жаль, что ее целиком поглотил кинематограф.
— Вы эгоист, Клаус. Теперь Паула принадлежит всему миру, а не одним только напыщенным венцам.
Они прошли дальше. В одном месте с фотографии на них смотрел мрачный еврей Зюсс в исполнении великолепного Вернера Крауса, в другом — Лотар Мютель в роли ожидающего казни Шлагеттера — того самого мученика, воспетого в кино и театре, которого когда-то давным-давно (так ей теперь казалось) Эрна проходила в школе.
Клаус купил билеты на места в пятом ряду. Перед началом фильма показали киножурнал. На вспыхнувшем экране появился имперский орел, и зазвучала торжественная маршевая музыка. Колонны улыбающихся немецких солдат шли по пыльным дорогам Украины и России, в то время как бесчисленные вереницы русских пленных текли по их обочинам в обратном направлении. Бравурный голос диктора перечислял номера армий, имена их командующих, названия населенных пунктов и рек. «Седьмого сентября наши доблестные войска вышли к Ладожскому озеру и взяли Шлиссельбург… Петербург — вторая столица большевиков — полностью окружен…» Затем на экране появились пески Северной Африки и образ героя кампании Эрвина Роммеля. Небольшой сюжет был посвящен и морякам, начавшим в эти дни штурм островов Моонзундского архипелага, а также их битве за Атлантику. Зрители в который уже раз увидели. как, задрав в небо корму, уходят под воду вражеские суда, а в промежутках между этими кадрами улыбаются веселые лица бородачей-подводников адмирала Деница.
Потом был фильм. Клаус внимательно следил за сюжетом, изредка шепотом обмениваясь с Эрной впечатлениями. Никто не сжимал ее руку. Быть может, теперь это показалось бы даже неуместным, ведь рядом сидел не мальчишка из соседней школы, а совсем взрослый человек, да ещё отпрыск аристократического рода. И все же мысли ее слегка путались.
Их встречи продолжились и стали почти ежедневными. Несколько раз Клаус приходил к Эрне домой и вел беседы с ее родителями. С профессором они рассматривали некоторые аспекты Римского права (при этом, слыша мудреные слова вроде «узуфрукт» или «сервитут», Эрна закатывала глаза и демонстративно выходила из отцовского кабинета), достаточно остро дискутировали по вопросам аграрной реформы Гракхов, обсуждали события текущей войны. Специально для фрау Вангер Клаус наводил справки о северном театре Восточного фронта. Он успокаивал ее тем, что интенсивность боевых действий в районе Мурманска незначительна. Впрочем, Мартин и так большую часть времени в последние месяцы проводил в Германии, поступив в офицерскую школу.
— Что вы думаете о наших делах на востоке? — спросил однажды Клауса профессор.
— Трудно сказать. Судя по нашим киножурналам и газетам, русские уже должны бы сдаться.
— Они просто не читают наших газет, — рассмеялся профессор.
— Если они проявят стойкость, как в прошлом году англичане, — серьезно заметил Клаус, — нас ожидают большие разочарования.
— Вы так считаете?
— Видите ли, профессор, за последние 128 лет после Наполеона русские не выиграли ни одной крупной войны. Но всякий раз, терпя поражение, они отделывались минимальными потерями. Возьмите Крымскую кампанию. Проиграв, они не потеряли ничего. Японцам в 1905 году царь отдал незначительные территории в Китае и часть островов, им же и принадлежавших. И это после сокрушительного поражения русского флота в Японском море. В семнадцатом году их империя и вовсе распалась, что было, пожалуй, самым положительным итогом мировой войны для всех стран Запада. Но прошло несколько лет, и они возрождаются в еще более зловещем образе. Наконец, они с трудом побеждают несчастных финнов, еще раз показывая всем непригодность своих генералов и военной доктрины. Но не создается ли у вас впечатление, что Россия — это та страна, которую можно победить и принудить подписать невыгодный для себя мир, но нельзя разгромить? И все это чувствуют. Одержав первую крупную победу, никто не хочет идти дальше и развивать успех. У всех еще на памяти печальная участь Наполеона. А ведь он тоже хотел закончить миром без предъявления царю территориальных претензий. Но тот уперся, и в результате Московского похода — уж будем между собой откровенны, — императорская Франция пала. Вот почему я опасаюсь больше всего их упорства Тем более что у них просто может не остаться другого пути. Судя по всему, фюрер не предложит мира большевикам, а англичане всячески будут поддерживать в них желание бороться до конца. Вегеций Ренат правильно подметил в свое время: «У загнанного в ловушку врага отчаяние порождает смелость, и, когда уже нет надежды, страх берется за оружие».
— То, что вы сказали, Клаус, очень тревожно, — вздохнул профессор, — и прежде всего потому, что все это очень убедительно. Затяжная война уже раз стоила нам победы.
Наступил день расставания. Эрна стояла возле мягкого вагона поезда Берлин — Париж. Она ожидала, когда Клаус отнесет свой багаж в купе и выйдет на перрон. «Что сказать ему на прощание? — думала она. — Что я люблю его? Но это будет неправда. Почему я не такая, как все? Другая бы давно уже втрескалась по уши».
Она хотела полюбить и даже была готова к последующим разочарованиям. Но то ли им не хватило времени, то ли чего-то еще. Она вспомнила одну из фресок Микеланджело с плафона Сикстинской капеллы. Кажется, она называется «Искра жизни»: Творец, прикасаясь к протянутой Адамом руке, передает ему эту самую искру. Без этого акта созданное им совершенное тело человека безжизненно. Так и их красивая пара. Осталось лишь прикоснуться божественным перстом и вдохнуть в нее любовь. Но Создатель чего-то ждет. Быть может, он хочет ещё раз убедиться в гармонии своего творения, а может эта искра пробежит между ними в разлуке. Или она просто не может разобраться в самой себе.
Они стоят и смотрят друг другу в глаза.
— Мы так и не сказали главного, Эрна.
— Да, — соглашается она, — оставим это на потом. Пусть впереди нас еще ожидают эти слова. А пока сохраним их в сердце.
— Боже, Эрна, тем самым ты говоришь, что не любишь меня, но так, что не причиняешь мне боли. Но я-то должен сказать тебе…
Она прикасается пальцами к его губам.
— Потом. Мы сделаем это одновременно. Но сначала пусть пройдет время.
— Но это неправильно! Ведь идет война…
Кондуктор просит пассажиров пройти в вагон. Она приникает к нему и целует в губы, обвив его шею руками, а когда отстраняется, он видит в ее глазах слезы. Поезд трогается. Клаус встает на подножку рядом с кондуктором.
— Твои глаза сказали больше, чем ты сама. А что касается меня, то я люблю тебя с того самого первого нашего дня. Я, Клаус фон Тротта! Запомни это! Я повторю эти слова еще тысячу раз!
Поезд уже набирал ход. Он снял фуражку и поднял ее в вытянутой руке.
Снова одна. Как ни настраивала она себя, подготавливая к расставанию, ей уже в третий раз пришлось испытать это чувство разлуки и одиночества. Первый раз, когда уехал Мартин, второй — Петер и, наконец, теперь.
Эрна сидела в большой аудитории и рассеянно слушала текст недавнего радиообращения Гитлера в исполнении одной из студенток их факультета. По всему университету отменили текущие лекции и зачитывали эту речь, произнесенную фюрером третьего октября. Она была посвящена открываемой по всей стране кампаний «Зимней помощи», хотя Эрна ни разу так и не услышала в ней упоминания слова «зима». Гитлер снова объяснял немцам, почему он решил атаковать Советский Союз, как трудно ему было решиться на эту войну, как он ее не желал. Он долго объяснял, как тяжело ему было сохранить в тайне от немцев свои намерения, чтобы ударить внезапно.
«…Куда труднее мне было хранить молчание перед моими солдатами, которые дивизия за дивизией накапливались на восточной границе империи и не знали, что именно происходит. И именно ради них я хранил молчание.
Если бы я проронил одно-единственное слово, я бы не изменил решения Сталина. Но тогда эффекта неожиданности, остававшегося мне в качестве последнего оружия, не было бы. Любой намек, любая оговорка стоили бы жизней сотен тысяч наших товарищей. Поэтому я молчал до той минуты, пока наконец не решил взять инициативу в свои руки. Когда я вижу, что враг целится в меня из винтовки, я не буду ждать, пока он выстрелит. Я предпочитаю первым спустить курок».
Звонкий голос Аннемарии, той самой девушки, что играла Брунгильду в их спектакле, клеймил словами фюрера этих ненавистных большевиков. Они, эти варвары, доведшие свой народ до нищеты и рабства, угрожали не только Германии, но и всей Европе. Именно поэтому на пути «нового нашествия Чингисхана» встал героический немецкий солдат, спасая мир от угрозы, о которой он, этот беспечный мир, не имел ни малейшего понятия.
Потом пошло перечисление успехов и побед.
«Число пленных сейчас достигло примерно 2,5 миллиона русских. Число захваченных или уничтоженных нашими руками орудий — приблизительно 22 тысячи штук. Число захваченных или уничтоженных нашими руками танков — свыше 18 тысяч. Число уничтоженных на земле и сбитых в воздухе самолетов — свыше 14,5 тысячи…»
Аудитория восхищенно загудела, еще раз пораженная величием той мощи, которую им удалось сломить.
«…За нашей линией фронта — русская территория, дважды превышающая размеры Германской империи тридцать третьего года, когда я пришел к власти, или в четыре раза больше Англии…
…Наши солдаты сражаются на фронте гигантской протяженности против врагов, которые не являются людьми, а скорее животными, зверьми. Теперь мы знаем, в кого большевизм превращает людей.
Мы не можем описать гражданскому населению фатерлянда то, что происходит на Востоке. Это превосходит все самое зловещее, что может породить человеческое воображение. Враг сражается со скотской жаждой крови, с одной стороны, и из страха перед комиссарами — с другой.
Наши солдаты пришли на земли, двадцать пять лет бывшие под большевистской властью. Те из солдат, у которых в сердцах или в умах еще жили коммунистические идеи, вернутся домой в буквальном смысле этого слова исцеленными».
Эрна толкнула локтем своего соседа и прошептала:
— Эй, Феликс, где, ты говорил, твой отец?
— В 58-й пехотной.
— Где это?
— В северной группировке. А твой брат?
— Мартин в Финляндии. У них уже начинается полярная ночь. В последнем письме он говорит, что солнце уже не восходит, хотя к полудню еще ненадолго рассветает. Как думаешь, скоро мы разобьем русских?
— Ну уж к Рождеству-то обязательно, — убежденно зашептал Феликс. — Слушала вчера «Голос немецкого Верховного командования»? Наши взяли Орел, а накануне — Петрозаводск. Я смотрел по карте — скоро иванам крышка.
Эрна вместе с родителями регулярно слушала Курта Дитмара, передававшего по радио официальные сводки с фронтов. Голос этого пятидесятитрехлетнего генерала был знаком всей Германии. Все знали, что он сообщает самую точную и достоверную информацию.
«Германский народ может сегодня гордиться — у него лучшие политические руководители, лучший генералитет, лучшие инженеры и управленцы в экономике, а также лучшие рабочие, лучшие крестьяне, лучшие люди!
Спаять всех этих людей в одно нерасторжимое сообщество — вот задача, которую мы решаем как национал-социалисты. Эта задача стоит перед Германией более ясно, чем когда-либо прежде».
— Неужели они такие звери, как говорит доктор Геббельс? — спросила она.
— Русские? А ты думала! Если бы фюрер не разгадал их планов и не напал первым в июне, то не мы стояли бы теперь у Крыма и Петербурга, а иваны на Рейне.
В заключение Гитлер, как всегда, вспомнил о Боге.
«Только когда весь германский народ станет единым самоотверженным сообществом, мы сможем ждать и надеяться на помощь Господа Всемогущего. Всемогущий никогда не помогал лодырям. Он не помогает трусам. Он не помогает людям, которые сами не могут помочь себе. Это принципиально — помогите себе сами, и Всемогущий Господь не откажет вам в своей помощи!»
Торжественный голос Аннемарии смолк, и секунду стояла звонкая тишина. Потом аудитория взорвалась шумом аплодисментов. Кто-то встал, и сразу же поднялись остальные. Аплодировала и Эрна. Она желала только одного — окончания всех этих войн. А если препятствием к этой мечте оставались русские, то пускай Господь и фюрер покарают их.
— Рейх является внешней правовой структурой, представляя собой сообщество немцев во внешнем мире, выражая вместе с тем юридическую концепцию политического единства Германии…
Лекция по предмету «Народ и раса» тянулась долго и воспринималась с некоторым усилием. Эрна старалась слушать преподавателя, но постоянно ловила себя на том, что теряет нить рассуждений.
— …его целью является сохранение и развитие сообщества живых существ, одинаковых в психическом и физическом отношениях…
В тот день они изучали работу Штуккарта и Глобке «Гражданские права и естественное неравенство людей». Эрна вспомнила три роскошные книги, стоявшие в кабинете отца на одном из почетных мест. Это была «Французская революция» Томаса Карлейля. Она много раз листала это богато иллюстрированное издание, рассматривая многочисленные гравюры и рисунки. Часто еще маленькой девочкой она забиралась на колени к отцу, и он рассказывал ей о народном гневе, о революционном терроре, об ужасной гильотине, о восстании женщин и об учреждении Генеральных Штатов, о жирондистах и о вандемьере. С многочисленных портретов на нее смотрели люди в старинных камзолах, кружевах и париках, и она с замиранием сердца представляла себе окровавленные головы этих царедворцев и революционеров, поднятые рукой палача, чтобы показать их жаждущему крови народу. А на одном из рисунков был изображен республиканский плакат со словами «LIBERTE EGALITE, FRATERNITE».[22] Именно с этих трех магических слов начиналась новая эпоха, в которой слова «народ», «гражданин» и «равенство» наполнялись цивилизованным смыслом и значением.
— …народ — не аморфная масса, а рейх — не застывшая мертвая сущность. Рейх как политико-народная организация людей предназначен быть проводником их прав и обязанностей… В нем задействована доктрина национал-социализма о естественном неравенстве людей и несопоставимости их характеров. Такая несхожесть рас, народов и человеческих существ и вызвала необходимость дифференциации прав и обязанностей личности…
Эрна вспомнила о «Гражданском кодексе Наполеона», за который французы, по словам ее отца, должны были бы поставить императору вторую Вандомскую колонну. Почитаемый в рейхе Бетховен посвятил ему за это свою 3-ю симфонию. Так что же получается, провозглашенное в его кодексе природное равенство всех людей — ошибка?
— …Таким образом, была произведена дифференциация между государственными субъектами и гражданами рейха… Только наши расовые товарищи могут стать гражданами рейха. Лица чужой нам крови — в особенности евреи — автоматически теряют это право…
Конечно же, все эти вопросы возникали в ее голове не впервые. Последние четыре или пять лет в школе им только и твердили, что о расе и рейхе. Был ли то урок литературы или математики, истории или музыки. Ну ладно, размышляла Эрна, с евреями понятно (вернее, не то чтобы совсем понятно, но для простоты будем так считать), но неужели и все остальные нации есть тупиковые ветви развития человечества, как утверждают всякие Розенберги и теоретики немецкой евгеники? Взять, к примеру, тех же французов, создавших великое европейское государство. Как можно называть унтерменшами людей, построивших Париж и ставших законодателями моды в архитектуре? Не мы ли переняли у них готику и барокко? Правда, теперь считается, что Францию основали потомки северных франков, готов и германцев, Рим — кельты, Индию — древние арийцы, а Россию — норманны, что потом все эти нордические народы были вытеснены бездуховными бездарями, и только Германия еще сберегла в своих жилах незамутненную кровь предков и теперь станет центром возрождения человечества.
— …Государственное гражданство, в отличие от имперского, не связано с товариществами по крови или по этнической принадлежности. Поэтому даже представители чужеродных рас могут становиться гражданами Германии. Однако с момента принятия в Нюрнберге закона от 15 марта 1935 года ходатайства о натурализации уже не принимаются…
Эрна посмотрела в окно. Скоро первое декабря. Она ждала очередное письмо от Клауса и сейчас решила заранее обдумать свой ответ.
— Твой оберфенрих, Эрна, был прав, когда предсказывал нам грядущие разочарования, — сказал как-то профессор, со вздохом складывая прочитанную газету.
— Он уже лейтенант, папа.
— Да… да, конечно.
Приближалось Рождество. Уже десять дней Германия находилась в состоянии войны с Соединенными Штатами. Седьмого декабря Япония атаковала Перл-Харбор, а одиннадцатого Гитлер выступил в Рейхстаге с речью, сразу после которой Риббентроп зачитал американскому послу ноту об объявлении войны. Но главное беспокойство профессора Вангера заключалось не в этом. Репортажи Курта Дитмара о событиях на Восточном фронте вдруг стали какими-то скучными. Не по форме — он говорил все тем же бравурным голосом, — а по содержанию Немцы вдруг с удивлением узнали, что их почти уже вошедшая в Москву победоносная армия находится черт-те где. Она отброшена и продолжает отступать. Со времен Нарвика, о котором, впрочем, мало кто и знал в свое время, такого еще не было, хотя по масштабам эти два эпизода никак не могли стоять рядом. Тогда отступили на несколько километров в горы около четырех тысяч егерей и моряков, теперь откатывалась на десятки, а то и сотни километров целая группа армий. И именно в этот момент они сами добавляют к двум мощнейшим, индустриально развитым противникам третьего, еще более сильного. Того, кто уже однажды переломил ход мировой войны.
Авл Элианий стоял в тени раскидистого платана возле ворот своей усадьбы. Он вышел из дома, услыхав звуки труб, и не ошибся в своих предположениях. Слева, со стороны храма Юноны, в их улицу заворачивало большое шествие. Сомнений не было — Люций Корнелий Сулла по прозвищу Счастливый вышел на очередную прогулку по покоренному им городу.
Элианий осмотрелся вокруг. Одна из лучших улиц Виминала была пустынной. Большинство ее роскошных вилл, окруженных садами с фонтанами и статуями, пустовало. Их прежние хозяева были убиты или бежали. Новые владельцы, обремененные свалившимися на них дарами диктатора, всеми этими домами и дворцами проскриптов, еще не жили здесь, поселив лишь сторожей. Некоторые дома успели разграбить, некоторые даже сжечь. Совсем немногие оставались заселенными прежними владельцами.
Процессия приближалась. Впереди, окруженный белыми тогами, шел Сулла. По обыкновению, он был облачен в военный костюм. Сверкающий шлем, украшенный пышными черными перьями, нагрудный доспех — торакс — из формованной белой кожи, инкрустированный золотыми орлами, венками и изображением головы богини войны Беллоны. На плечи его был накинут красный с пурпурным отливом плащ, расшитый золотыми пальмами и своей длиной более походивший на царскую мантию. Золотую застежку плаща украшала большая розовая шпинель. Левой рукой Сулла прижимал к животу плетеную корзинку с фруктами и время от времени выплевывал косточки себе под ноги.
Его яркий наряд подчеркивался простотой одеяний окружающей свиты. Слева и справа процессии шли колонны ликторов в красных туниках — по двенадцать с каждой стороны. Их ликты на левом плече посверкивали топориками. Никогда ранее этот символ карающей власти не носили по римским улицам: воля народа когда-то была здесь высшим законом.
Позади свиты на некотором удалении шли шесть музыкантов в звериных шкурах. Каждый нес на плече большого диаметра тонкий рог из позолоченной меди. За ними следовали рабы, несшие несколько пустых паланкинов на случай, если консулу и старшим сановникам надоест идти пешком. Далее в поводу с той же целью вели несколько скакунов в богатой упряжи. Потом шли какие-то люди, потом пешие солдаты, потом верховые…
Иногда трубачи подавали протяжный сигнал. Этот звук и двадцать четыре рослых ликтора, набранных наверняка из корнелиев, должны были известить каждого, что идет император, избранный легионами, консул и уже пожизненный диктатор, назначенный сенатом, спаситель отечества, провозглашенный своими сторонниками из партии оптиматов, и, наконец, Сулла Счастливый — хозяин Рима.
Иногда он останавливался и заговаривал с кем-нибудь из жителей, в страхе ожидавших императора у своих домов. Мимо других проходил, не удостоив даже поворотом головы. Никого на этот раз не убивали, но Элианий видел, что семенящий позади Суллы Хризогон иногда что-то записывает на восковой табличке. А поскольку проскрипционные доски, хотя и не такого, как в первые месяцы, размера, все еще продолжали выставлять на Форуме, он понимал, чем может обернуться пометка, сделанная Хризогоном.
Процессия неумолимо приближалась. Элианий узнал в одном из ближнего окружения Марка Красса. Потом разглядел еще несколько знакомых лиц.
Пройдет мимо или…
— А тебя я знаю, патриций, — произнес Сулла, поравнявшись с Элианием. — Ты всегда сидишь напротив меня в комициях, понурив голову. Ты вечно чем-то недоволен. Ты о чем-то скорбишь?
— Это Авл Элианий, император, — сказал вполголоса оказавшийся тут же Катилина, — сын Гнея Децимуса Элиания, военного префекта в одном из легионов Гая Мария.
— Твой отец был популяром? — спросил Сулла.
— Он был солдатом, консул, и воевал в армии Мария, так же как и ты в свое время.
Элиания пронзил сладостный озноб: он ответил так самому Сулле.
— А потом?
— Он пал в битве с кимврами много лет назад.
— Я понял, о чем ты скорбишь, — сказал Сулла, выбирая из своей корзинки большой сочный персик. — Тебе жаль те времена, когда здесь бесчинствовал бородатый, выживший из ума старик. Тебя он не тронул. Почему?
— Марий не тронул тогда и некоторых из тех, кто стоит сейчас рядом с тобой, консул.
Элианий посмотрел на каменные лица ликторов, на их сверкающие секиры, на ухмылку молодого Красса. Он понимал, что жизнь ускользает из его рук, но отнюдь не был парализован страхом. Как обычно, к середине видения он уже осознавал себя профессором истории, хотя еще и не на все сто процентов.
Сулла надкусил персик. Сок потек у него по подбородку и стал капать на белую кожу нагрудника. Он смотрел на собеседника равнодушно и все же с некоторой заинтересованностью.
— И все-таки тебе жаль прошлого, которое я хочу уничтожить. Ты понимаешь — я говорю о недавнем прошлом.
— Не все и в недавнем прошлом заслуживает искоренения. — Элианий, впервые оказавшийся в центре всеобщего внимания, решил подыграть устроителям действия.
— Поясни.
— Твои легионы, консул, комплектуются и обучаются так, как в свое время установил Марий. Твои аквилиферы носят на древках серебряных орлов. Эти символы легиона также введены Гаем Марием. Прежде чем стать твоим врагом, он сделал много рационального, и, как умный человек, ты не отвергаешь его нововведения, даже если их автор тебе ненавистен.
Казалось, Сулле понравился ответ. Возможно, он давно не слыхал дерзких речей и теперь получал удовольствие.
— А что ты слыхал о пропавшей Сивиллиной книге?
— Только то, что она пропала, консул.
— Врешь! Ты наверняка слышал, что тот, к кому она случайно попадет, не должен разматывать свиток и читать текст. А если он все же подсмотрит несколько стихов, то обязан молчать о них до скончания своих дней. Книга Кумской сивиллы перестанет быть священной, если ее тайны откроются черни.
— Признаю, это я слышал.
— В другой раз не торопись отвечать. А какое наказание грозит тем, кто ослушается?
— В Риме теперь только одно наказание, консул, — смерть.
— А я думал, ты скажешь «общественное порицание сената».
Сулла показал на Элиания пальцем и захохотал. Тут же засмеялись остальные. Когда он смолк — все замолчали тоже.
— А почему ты не называешь меня диктатором или спасителем отечества? Или вот, как Хризогон, Солнцем Италии? Все консул да консул.
— Консул — по-прежнему высшая должность в республике, — спокойно ответил Элианий и, протянув внезапно руку, вытащил из корзинки своего собеседника какой-то фрукт. При этом Сулла проводил движение его руки растерянным взглядом, а по толпе прошелестел вздох удивления. — Диктатор — немного тяжеловесно для частной беседы, император — это скорее для твоих ветеранов. Во всех остальных твоих званиях, согласись, есть доля лести. Впрочем, — Элианий смачно чавкнул фруктом, которым оказалась сочная груша, — если хочешь, могу называть тебя «мой фюрер». Бьюсь об заклад, до этого не додумался бы и твой Хризогон.
«Интересно, как они будут меня убивать?» — подумал профессор и содрогнулся.
Сулла задумчиво доел персик, но продолжал молча обсасывать косточку. Каталина что-то зашептал ему на ухо. Элианий решил подбавить:
— Один народ, один рейх, один фюрер! Зиг хайль! — Он посмотрел в глаза Сулле. — Скоро ты поймешь, что ничего не добился, кроме ненависти, и сбежишь в деревню кропать мемуары, которые все равно потеряют. — Он перевел взгляд на Красса. — А тебе в глотку вольют расплавленного золота. Правда, еще не скоро. А тебе, Великий, — Элианий повернулся к Помпею, — египтяне должны были в будущем отрезать голову и преподнести её в подарок Юлию Цезарю, которого недавно по ошибке казнил ваш патрон. Ума не приложу, как теперь они станут выпутываться. Кстати, сейчас ты должен быть на Сицилии, а не ошиваться тут без дела.
— Ты что мелешь, ненормальный? Боги лишили тебя разума? — пытался выправить ситуацию Каталина.
— А ты вообще помалкивай, заговорщик. Настанет день, и сенат приговорит тебя за измену к смерти.
Сулла продолжал сосать косточку и пялиться на распоясавшегося патриция. Слюни текли у него по подбородку. Он явно не знал, что делать и как вести себя в сложившейся ситуации. Наконец он собрался с мыслями и нерешительно произнес:
— Я сгною тебя в Мамертинской тюрьме, где Марий стоил Югурту… кхе… кхе… кхе!
Произнося это, Сулла вдруг подавился косточкой и стал синеть. Глаза его выпучились, наливаясь кровью. Ближайшее окружение подхватило диктотора под руки и потащило прочь.
Мимо Элиания прошествовали двенадцать ликторов, эдиллы, префекты, сенаторы, легаты, рабы, трубачи, солдаты. Увидав стремена ведомых мимо лошадей, он обрадовался:
— Ага, стремена! Я так и знал, что вы проколетесь!
«Значит, все это действительно инсценировка», — подумал он про себя и окончательно успокоился.
В конце шествия он опять заметил странного человека, как попало завернутого во что-то отдаленно напоминавшее тогу. Проходя мимо, тот, ухмыляясь, посмотрел на Элиания и подмигнул. На ногах его были не то кеды, не то футбольные бутсы, а из-под одеяния высунулась сжатая в кулак рука с отогнутым вверх большим пальцем.
Замыкала шествие бездомная собака.
Читая на следующий день лекцию о дальнейших коллизиях вражды Цезаря и Помпея, профессор Вангер был часто рассеян. Перед его глазами вставали картины увиденного им в первом римском сне (как он сам стал называть свои видения), и, произнося, казалось бы, обыденную фразу вроде такой: «Цезарь приказал истребить всех защитников крепости…», он вдруг воочию представлял себе это истребление. «Как спокойно повествуем мы об убийствах людей, живших два тысячелетия назад! Для нас они и не люди уже, а историческая абстракция. Нам и в голову не приходит осудить великого полководца за неоправданную жестокость. Более того, нас завораживают его размах и решительность. Мы сами чуть ли не восклицаем: „О, божественное деяние!“ А ведь когда-то и к нашему бесчеловечному времени станут относиться точно так же И мы станем исторической абстракцией — не люди, а безликие миллионы статистов».
Книгу в тот день он не открывал.
Gott strafe England![23]
Вечером одиннадцатого февраля лейтенант фон Тротта занял место рядом с наблюдателем в носовой части крейсера. Он протер бархоткой окуляры своего десятикратного бинокля с надписью на корпусе «Karl Zeiss Jena» и стал вглядываться в темное небо. Запад, куда им предстояло направиться, еще брезжил узкой красной полоской. Через несколько минут она должна была стать бледно-розовой, затем светло-серой и, наконец, полностью раствориться в сумеречном мраке наступавшей ночи.
Они выходили на суточные учения со стрельбой и маневрами. Адмирал Цилиакс отдал приказ «Шарнхорсту», «Гнейзенау» и «Принцу Ойгену» выйти в район между Сен-Назером и Ла-Паллисом с тем, чтобы уже на следующий день вернуться обратно.
Вот уже больше восьми месяцев их крейсер не был в море. Такое бездействие особенно губительно для команды. Она утрачивала былые навыки и постепенно теряла уверенность в себе. При этом не удалось избежать и потерь: прошлым летом, в ночь с первого на второе июля, во время одного из бесчисленных налетов британской авиации в «Принца» угодила-таки бомба. Они стояли тогда в сухом доке под маскировочной сетью. Погибло почти шестьдесят матросов и фрегатен-капитан Штоос. Клаус хорошо помнил похороны на военном кладбище. Несколько сотен человек из их экипажа построились большим квадратом. Внесли венки. Матросы склонили головы, а их командир Бринкман произнес проникновенную речь.
Вспомнив об этом печальном дне, Клаус непроизвольно восстановил в памяти последующие события. Через день ему сообщили о предстоящем отпуске, потом было его долгое ожидание, потом Париж, потом Берлин, Гамбург, Мюнхен…
Мюнхен! Улыбающееся лицо Эрны с вплетенными в волосы красными лентами. Как пламя по бикфордову шнуру, мысль пронеслась по воспоминаниям и взорвалась прекрасным образом его валькирии. Уже пятый месяц он лелеет его в своей душе, пытаясь восстановить каждую секунду, когда они были вместе.
Он не заметил, что уже давно стоит, опустив бинокль, отрешенный от всего окружающего. Внезапно завыли сирены воздушной тревоги. Клаус вздрогнул, взглянул на часы и прильнул к окулярам. Вместе с матросом-наблюдателем он закрутил головой, пытаясь угадать, откуда появятся самолеты. Тем временем на лагуну со всех сторон уже наползал белый туман. Он быстро поглощал всё, что ещё не растворилось в вечерних сумерках. Сотни береговых и плавучих дымогенераторов выбрасывали полые клубы, а ветер расправлял это спасительное покрывало над пирсами и заливом, тщательно разглаживая его складки. Когда подлетели первые эскадрильи вражеских бомбовозов, их экипажи, как всегда, увидели только непрозрачную белую пелену.
Первыми ударили далекие береговые зенитки. Следом застрочили близкие зенитные автоматы, но их тоже накрыл туман, и, ослепнув, они прекратили огонь. Начали падать бомбы. Клаус слышал их разрывы со всех сторон, но ничего не видел. Только тень стоящего рядом молодого матроса, кусок палубы с растворяющимися в двух метрах от них в темно-серой пелене леерами, и все. Иногда разрывы приближались, и тогда он отчетливо слышал свистящий звук, издаваемый стабилизаторами, и шипящий рокот оседающих водяных столбов, В эти мгновения корпус крейсера вздрагивал. Клаус непроизвольно зажмуривался, ожидая, что следующий разрыв станет для него последним. Он ощущал себя фишкой на игровом столе: вот выпадет роковое число, и его просто смахнут из этой жизни.
Они сели, прижавшись спинами к сплошному ограждению в носовой части, и стали ждать. Идти куда-то, да еще в этом непроницаемом молоке, было бессмысленно. От тяжелой бомбы, попади она в крейсер, можно было укрыться, только спустившись глубоко вниз под броневую палубу, прикрывавшую машины, резервуары с горючим и орудийные погреба. Да и она не была столь прочна, как на линкоре, и не гарантировала спасения нет, на боевом корабле не было бомбоубежищ. Здесь каждый и всегда оставался на своем месте.
Налет продолжался более получаса. Потом все стихло. В наступившей тишине еще гудели удаляющиеся бомбардировщики, хлопали дальнобойные зенитки, слышались крики команд. Клаус с матросом встали и обмолвились парой фраз по случаю удачного для них исхода воздушной атаки Теперь нужно было ждать, когда развеется искусственный туман. Время тянулось томительно долго. Прошло еще не менее получаса, пока в разрывах серой пелены они не начали что-то различать. Палуба, постепенно расширяясь, вытягивалась вдаль. Вот уже видны орудия носовой башни «Антон». Еще немного, и стали проявляться размытые очертания уходящих высоко вверх надстроек и фок-мачты. На берегу что-то горело. Сполохи пожаров окрашивали остатки тумана красным.
Клаус повернулся. Уже видны четыре буксира, ожидавших впереди. Вот на них вспыхнули огоньки, и из труб повалил черный дым. Буксиры разом пришли в движение, вырвав из воды мощные тросы, намотанные концами на кнехты крейсера. Один за другим тросы натянулись как струны и мелко задрожали, брызгая загрязненной мазутом водой. «Принц Ойген», уже более часа отсоединенный от береговых коммуникаций, дрогнул всем корпусом и медленно двинулся в сторону от пирса.
Клаус прижал к глазам бинокль. Он и наблюдатели на других постах приготовились отслеживать буи, указывающие границы фарватера, а также возможные мины, которые могли сбросить бомбардировщики.
Корпус крейсера мерно задрожал — заработали на малом ходу машины — и произошла вдруг остановка. Тросы обвисли и снова ушли под воду. Что случилось? Оказалось, что небрежно брошенный в воду причальный конец намотался на один из винтов. Опять тридцать минут ожидания. «Вот они — месяцы вынужденного безделья, — подумал Клаус, — уже не можем нормально отвалить от стенки».
Наконец они у большой воды. Буксиры отцепились и, погудев на прощанье, разошлись в стороны, пропуская своего клиента вперед. А там, впереди, уже высились туманные громады линейных крейсеров: в центре колонны «Гнейзенау», далее — их флагман «Шарнхорст». Корабли, дождавшись третьего члена эскадры, двинулись в открытое море.
Наконец-то Клаус услыхал долгожданный шум разрезаемой форштевнем воды. Нос крейсера начал медленно покачиваться вверх-вниз, почуяв большую волну. 212-метровый корпус, собранный из 14 тысяч тонн германской стали, легко шел вперед. Обороты винтов увеличивались, и это ощущалось по усиливающемуся встречному ветру. Клаус несколько раз, позабыв о своих прямых обязанностях, опирался локтями на ограждение и смотрел вниз на шипящие буруны.
Погода улучшилась, и на небе проступили редкие звёзды. По сторонам от кильватерной колонны тяжелых кораблей шли эсминцы. По три с каждой стороны. Впереди — цепь тральщиков, в промежутках сновали только что подошедшие быстроходные шнельботы.
Становилось холодно. Клаус и его напарник — оберматрос навигационной службы — накинули на головы прорезиненные холщовые капюшоны. Эскадра выполнила несколько маневров и должна была уже повернуть на юг. Клаус отыскал на небе Полярную звезду. Они шли прямо на нее. «Наверное, огибаем минные поля, — думал он, но, всматриваясь в далекий силуэт флагмана, все больше недоумевал. — Почему же он не поворачивает?» Справа проплывали очертания острова Уэссан — самого западного куска суши, принадлежавшего Франции. Он непонимающе посмотрел на матроса и показал ему рукой на берег. Уэссан был от них точно на востоке, а они шли прямо на Полярную звезду.
По палубе застучали подковки матросских ботинок.
— Господин лейтенант, — обратился к Клаусу запыхавшийся старший унтер-офицер, — только что было сообщение экипажу по громкой связи. Мы идем домой, в Германию!
— Как в Германию?
— Приказ адмирала. Через Канал и Дуврский пролив! — Лицо штабсобербоцмана сияло от радости.
Удивлению Клауса не было предела. Что это, тщательно спланированная операция или импульсивный приказ фюрера? Идти в Германию можно разными путями, и все они небезопасны. Но через Английский Канал! К рассвету эскадра будет в самом его центре. А дальше Дуврское «гусиное горло», насквозь простреливаемое британскими береговыми батареями.
— Мне приказано сменить вас, — напомнил о своем присутствии унтер-офицер.
Клаус отдал ему свой бинокль и направился в центральный навигационный пост. Он доложил о своем прибытии с вахты начальнику службы.
— Ну, как вам такой поворот событий, фон Тротта?
— Надеюсь, они знают, что делают, корветтен-капитан.
— Вот-вот, я тоже очень надеюсь. А сейчас вам приказано отдыхать. К семи утра вы должны быть в форме. Вероятно, вас временно откомандируют в службу воздушного наблюдения.
За ночь погода испортилась и утро выдалось пасмурным и холодным. Низко нависшие облака сыпали мелким дождем. Видимость над морем не превышала одной мили. Постепенно усиливающийся ветер начал срывать с серых холодных волн пенные барашки.
Клаус расположился на наблюдательном посту высоко над боевым мостиком. Все надстройки и даже пышущая жаром труба крейсера находились теперь под ним внизу. Над ним же был только главный дальномер и еще выше радар и верхушка фок-мачты. Чуть ниже, на большой консольной площадке, стоял один из четырехствольных фирлингов — двадцатимиллиметровая зенитная установка. Он постоянно жужжал и крутился, меняя направление и наклон стволов. Здесь, наверху, качка была на порядок больше, чем на уровне главной палубы. Одной рукой приходилось постоянно держаться за поручень, а второй прижимать к глазам тяжелый бинокль. Иногда резко звонил телефон, и Клаус, едва держась на ногах, докладывал обстановку начальнику службы воздушного наблюдения и оповещения.
Только что они обогнули мыс Аг и, прижавшись как можно ближе к французскому побережью, прошли Шербур. Это была самая середина Ла-Манша. Однако ненастная погода благоприятствовала им, укрывая от глаз противника. Вот только от английских радаров она укрыть не могла.
Сразу после Шербура к ним присоединилась еще одна флотилия торпедных катеров, а около девяти появились первые самолеты прикрытия — четыре ночных истребителя «Bf-110». Они подошли к эскадре над самой водой и, немного поднявшись, стали кружить слева по борту на высоте мачт. Клаус немедленно сообщил об увиденном Его предупредили о подлете основного прикрытия и вскоре над эскадрой описывали длинные восьмерки уже шестнадцать истребителей — восемь остались внизу и столько же ушли выше за облака.
Лейтенант навигационной службы фон Тротта не мог знать тогда, что стал участником операции «Церберус». Не знал он и того, что побудительным мотивом этой чрезвычайно рискованной затеи стали ложные опасения Гитлера по поводу готовящейся высадки союзников в Норвегии, фюрер решил перевести основные силы надводного флота из Франции на север, а адмирал Цилиакс, которому поручили выполнение этой задачи, принял решение идти кратчайшим путем, уповая на внезапность и помощь со стороны люфтваффе. Летчики, руководил которыми знаменитый Адольф Галланд, разработали свою операцию — «Удар грома» — и накрыли эскадру постоянным защитным зонтиком, задействовав для этого 250 истребителей, взлетавших из французского Абвиля.
Пока все было спокойно. Час проходил за часом, а никакого противодействия со стороны противника не наблюдалось. Корабли шли прежним курсом, держа постоянную скорость 27 узлов. Однако сильный юго-западный ветер, дувший прямо в корму «Принца», стал забрасывать дым из его трубы на наблюдательный пункт Клауса Лейтенант доложил на центральный пост, что без противогаза не сможет далее вести наблюдение. В двенадцать часов, совершенно измотанный качкой, со слезящимися от дыма глазами, Клаус спустился вниз. После короткого отдыха ему предстояло заменить другого офицера и занять место в носовой части корабля.
Тем временем французский и английский берега стремительно сближались. Корабли прошли Булонь и двигались к мысу Гри-Не. Отсюда уже хорошо различались меловые скалы Дувра. Это было самое узкое место пролива. «Когда же начнется», — думал Клаус, всматриваясь то в облака, то в море по левому борту. Но он видел лишь свои эсминцы, высланные вперед шнельботы да сменяющиеся каждые полчаса «фокке-вульфы» и «мессершмитты».
Увидев в районе носовой башни унтер-офицера с биноклем, Клаус направился к нему, чтобы обменяться парой слов и, возможно, узнать новости. Тот заговорил первым:
— Неужели проскочим, господин лейтенант?
Это был тот самый унтер-офицер, что сообщил накануне весть о возвращении домой. Его голос дрожал от возбуждения. Он приложил бинокль к глазам и показал рукой в сторону английских скал.
— Вот черт! Смотрите…
Клаус поднял бинокль и увидел, как из низких туч на море опускается серебристый туман. Словно мириады сверкающих льдинок, вовсе непохожих на обычный снег или град.
— Летчики бросают фольгу, — не отрываясь от бинокля, почти кричал штабсобербоцман, — значит, наши приняли сигналы английских радаров и сейчас начнется!..
Первые снаряды упали в воду с большим недолетом. Клаус посмотрел на часы: 13.15. Через несколько минут со стороны Англии показались торпедные катера. Их встретили эсминцы и шнельботы эскорта. Одновременно с этим зажужжали моторы, и все четыре башни «Принца Ойгена», и так уже давно повернутые влево, снова пришли в движение. Восемь двухсотмиллиметровых орудий главного калибра выбирали цели среди катеров противника. Высокие скалы английского побережья продолжали, окутываясь дымом, посылать тонны снарядов в направлении кораблей адмирала Цилиакса. Радары немецкой эскадры хорошо «видели» летящие на них залпы, но все снаряды падали с недолетом.
Когда палуба вздрогнула и раздался оглушительный гром, Клаус сначала решил, что они наконец получили попадание. Но это был залп носовых башен их крейсера — «Антона» и «Бруно». Через несколько секунд грохнули кормовые — «Цезарь» и «Дора». К ним подключились 105-мм орудия и 37-мм автоматические пушки. В небе тем временем тоже завязалась схватка. В воду один за другим падали английские торпедоносцы. Они рассыпались прямо в воздухе, становясь легкой добычей летчиков Галланда и фейерверкеров корабельной флак-артиллерии. Скорость этих тихоходных бипланов лишь втрое превышала скорость эскадры. Все небо было изрешечено пунктирами трассирующих снарядов, уходящих с кораблей в тучи. Во многих местах на стальные палубы крейсера со звоном сыпались сотни дымящихся гильз, выброшенных прожорливыми стволами зенитных пулеметов. С «Шарнхорста», «Гнейзенау» и «Принца» в небо полетели цветные ракеты, указывая летчикам Галланда опасные участки неба.
Сражение началось.
Совершенно оглушенный Клаус вернулся на свой пост. Ему ничего не оставалось, как только крутить головой, пытаясь разобраться в происходящем. Впрочем, главной его задачей, как и нескольких десятков других наблюдателей, было не прозевать торпедную атаку и вовремя известить о ней центральный пост.
Вскоре германские эсминцы поставили дымовую завесу, и дуврские батареи замолчали. Плохая ли видимость, не позволившая дальномерщикам дать точные данные артиллеристам, ослепившая ли английские радары туча станиолевых лент, или какая-то иная причина посадила британского льва в калошу, но это было поражение. Произошло неслыханное: немецкая эскадра тяжелых кораблей прошла не то что под носом англичан, а, можно сказать, по их исконной территории. Только что в Темзу не завернули с визитом.
Бой в воздухе и на море еще продолжался, но было ясно — главное позади. Позади остался Канал, который так и не стал их общей могилой. Британский берег медленно удалялся и вскоре совсем пропал за горизонтом.
Потом что-то произошло с «Шарнхорстом». Клаус не заметил самого взрыва, но увидел, как флагман вывалился из строя и стал терять ход. Через некоторое время к нему вплотную подошел эсминец. Еще через несколько минут на флагштоке эскадренного миноносца «Z-29» затрепетал белый адмиральский флаг с узким черным крестом. Эсминец рванулся вперед и занял место выбывшего из строя линейного крейсера. Адмирал снова был впереди.
Вскоре началась новая атака бомбардировщиков и торпедоносцев. Они пытались прорваться к «Принцу» и один за другим падали в воду, разорванные на части еще в воздухе. Клаус видел, как на заходящем на них с кормы «Суордфише» сошлись сразу несколько трассирующих пунктиров. Самолет, потеряв оба крыла с одной стороны, бешено закрутился и стал разваливаться на части. Торпеда отлетела в сторону, и пылающий биплан рухнул в море.
Без четверти пять, когда уже позади остался бельгийский берег и справа по борту стали проплывать окутанные туманом нидерландские шхеры, их безуспешно атаковали несколько старых английских эсминцев.
И снова самолеты. Очередная отчаянная попытка, более похожая на самоубийство английских летчиков, нежели на схватку с шансом на успех. Дробью по стальным листам палубы ударили пулеметы пикирующего бомбардировщика. Расплющенные пули с визгом рикошетили в стороны…
Как францисканский монах во время епитимьи, он лежал в своем черном плаще с остроконечным капюшоном ничком, раскинув руки. Рядом валялся разбитый бинокль.
— Санитара сюда! — кричал оказавшийся поблизости боцмансмаат. — Офицер ранен!
Подбежали несколько человек с носилками. Это был первый раненый на крейсере за весь день. С лейтенанта осторожно сняли плащ и, увидев разорванный и окровавленный на спине китель, также лицом вниз положили его на носилки и понесли. Из развороченного ботинка текла кровь. Один из санитаров на ходу накладывал жгут на ногу выше колена.
— В операционную, — скомандовал появившийся офицер медслужбы, — несите осторожно. Эй ты, — крикнул он одному из санитаров, — беги вперед! Готовьте кровь первой группы.
Он пытался заглянуть в лицо раненого, чтобы, узнав кто это, определить по своему списку группу его крови.
Через пять минут над Клаусом склонились два корабельных хирурга. В операционную вошел главный врач.
— Кто это? — обратился он к одному из санитаров.
— Лейтенант фон Тротта, господин маринештабсартц.
— Что с ним?
— Задет позвоночник, — разогнувшись, ответил один из хирургов, — возможно, задето легкое, раздроблена правая ступня, ранения мягких тканей, большая кровопотеря. Но, главное, позвоночник.
Маринештабсартц покачал головой и вышел.
Всю ночь эскадру продолжали бомбить «Гудзоны», «Бифорты» и «Веллингтоны». Они швыряли бомбы наугад, в темноту, время от времени сами падали в холодные черные воды и медленно опускались на дно, уже усеянное останками сотен самолетов и кораблей этой войны. Ближе к утру, осознав бесперспективность слепой бомбардировки, самолеты Королевских ВВС устремились с магнитными минами к устью Эльбы, где тринадцатого февраля около восьми часов утра «Принц Ойген» бросил якорь в Брюнсбюттеле. С корабля на берег доставили нескольких раненых матросов и одного офицера.
Ut externus aheno non sit hominis vice.[24]
Февраль 1942 года перевалил за середину, и наступили первые по-настоящему теплые солнечные дни, когда можно идти, распахнув пальто и спрятав в портфель ненужный шарф. Воробьи, устроившие на деревьях по случаю приближения весны сумасшедший гвалт, заглушали своим шумом все прочие уличные звуки.
Выйдя из университета на Людвигштрассе, Эрна ре-шила идти домой пешком. Сегодня она сдала трудный экзамен, и с ее плеч спала обуза. Короткая стрелка часов лишь недавно миновала полуденную отметку, солнце светило прямо в лицо, нежно касаясь кожи теплыми лучами, заставляя жмуриться и чихать. В домах распахивались окна. На углу у библиотеки разложил на столике свои книги букинист. Над ними склонился старик в длинном черном пальто и старомодной шляпе.
— Дядя Эрих! Здравствуйте. Какой чудесный сегодня день! Как ваше здоровье? Вы совсем перестали к нам заходить.
Грустное лицо старика повернулось и просветлело.
— Ах, Эрна! Здравствуй, красавица. Идешь из университета? — Человек повернулся к букинисту и сказал: — Это Эрна Вангер, дочка профессора Вангера. Ну, как твои дела? — расплатившись за тоненькую книжку и взяв стоявшую у столика трость, продолжил человек с болезненным лицом и едва заметным акцентом в голосе. — Проводишь меня до Одеонсплац? Ты ведь идешь домой?
— Пойдемте, — сказала Эрна и, деловито взяв старика под руку, двинулась с ним в сторону центра. — Куда же вы пропали? Папа недавно опять вспоминал о вас. Он достал какие-то русские книги и все ждет вашего прихода.
— Была трудная зима, дочка. А теперь я непременно зайду. Теперь я в порядке, даже подыскал новую работу на почте совсем недалеко от дома. Ну, а как у вас дела? Как профессор? Фрау Вангер? Надеюсь, с Мартином все в порядке?
— Мартин то на этой ужасной войне, то в офицерском училище, — вздохнула Эрна. — Скоро он должен стать лейтенантом, а сейчас он фенрих. Его постоянно то посылают на фронт, то снова возвращают на два-три месяца в училище. Он все время пишет, что скоро сможет заехать домой, но я уже потеряла надежду. А через несколько месяцев его учеба закончится, и ему окончательно возвращаться на север. Мы уже поняли, что он многое скрывает от нас. Австрийские дивизии потеряли в Финляндии тысячи человек — папа узнал об этом от одного знакомого офицера из Вены, — а по его письмам выходит, что у них все прекрасно.
Они помолчали.
— Недавно Мартина наградили вторым Железным крестом. Первой степени. Вы знаете, я разбираюсь теперь в наградах не хуже любого мальчишки, — оживилась Эрна. — Даже в старых, времен Второй империи.
— Железный крест, — задумчиво произнес старик. — А что ты знаешь о Кульмкройце?
— О Кульмкройце?
— Да. О Кульмском кресте, который в свое время считался разновидностью недавно учрежденного Железного и предназначался специально для русских.
Эрна смущенно посмотрела на своего попутчика.
— В 1813 году русский гвардейский корпус преградил французам путь на Дрезден и стоял насмерть до подхода прусской армии под командованием фон Кноллендорфа, — в голосе старика зазвучали торжественные нотки. — Из одиннадцати с половиной тысяч человек русские потеряли только убитыми четыре с половиной тысячи, но спасли столицу Саксонии. В декабре того же года Фридрих Вильгельм учредил Кульмский крест специально для этих солдат, и все погибшие получили его посмертно. Вот так. Кто теперь знает об этом?
Он замолчал. Они прошли Триумфальную арку. Эрна, желая сменить грустную тему разговора, сказала:
— Настоящая весна, дядя Эрих.
— Да, дочка, природа не обращает внимания на войны, какими бы безумными они ни были. А у нас дома весна приходит позднее. Вот послушай-ка.
Он остановился и на незнакомом языке с распевом прочел:
Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Рокочет в небе голубом…
— Здорово! — восхитилась Эрна, не поняв ни слова. — Жаль, что я не знаю русского.
Старик прочел эти же строки в стихотворном переводе, который, вероятно, сам же и сделал много лет назад.
— Знаешь, где были написаны эти стихи?
— Нет. Расскажите.
— Здесь, в этом городе. Много лет назад, еще в прошлом веке. Это Тютчев, наш поэт, проживший в Мюнхене с перерывами больше двадцати лет. Сейчас я направляюсь в Финанцгартен к фонтану Генриха Гейне. Помнишь это место?
— Конечно! Там в гроте мраморная Эрато ожидает Гейне.
— Так вот, они были друзьями — Федор Иванович Тютчев и Гейне, А какое нынче число, ты не забыла?
Эрна смутилась.
— Семнадцатое февраля. А что?
— День смерти Генриха Гейне. Они оба умерли в мучениях в разные годы, разбитые параличом. Но летом, в день смерти нашего поэта мне некуда будет пойти, ведь здесь нет ни единого упоминания о нем.
Эрне стало неловко. Как мало она знает. Как много им теперь не положено знать. По этим улицам ходили великие поэты, философы, ученые. Не зря их город называли «Афинами на реке Изар». Но потом здесь жил Гитлер, и они, молодые мюнхенцы, с закрытыми глазами проведут вас по его местам, назовут все его даты, а случайно забредя в романтический грот Финанцгартена, будут стоять олухи олухами, лишь отдаленно что-то слыхавшими о том, кто был одним из гениев германской культуры, так восхваляемой сейчас неучами со свастикой на коричневых рукавах.
— Ну вот, дочка, тебе налево, — сказал старик, когда они достигли площади. Он не стал рассказывать, что прошлой осенью видел Эрну с кавалером в форме морского офицера. Не стал потому, что им уже не суждено быть вместе. Это он знал так же точно, как и то, что через 1168 дней в Мюнхене закончится война.
Вместо этого он поднял свою трость и показал в сторону Галереи Полководцев.
— Там, на старой мемориальной доске, есть имя генерала Феликса Ботмера — племянника Элеоноры Тютчевой.
— Да, жалко старика, — сказал профессор Вангер, когда Эрна поведала родителям об этой их короткой прогулке. — Досталось ему в этой жизни. Говоришь, он снова нашел работу?
— Да, где-то на почте.
— И обещал к нам зайти?
— Да, папа. Я сказала, что ты специально приготовил для него несколько новых книг. А почему он все время один? — Она поочередно посмотрела на каждого из родителей, — Что с ним произошло? Почему дядя Эрих попал в лагерь?
— Да мы и сами-то почти ничего не знаем, Эрна, — сказала мать. — Человек он хороший, но очень скрытный. Впрочем, семья у него была…
Двадцать девятого августа 1914 года в Восточной Пруссии под Вилленбергом, замкнув кольцо окружения, встретились части корпусов фон Франсуа и Маккензена. Вторая русская армия генерала Самсонова угодила в ловушку. Десятки тысяч человек были убиты или ранены, девяносто тысяч попало в плен. Немцы назвали все это победой при Танненберге в память о сражении 1410 года, проигранном тогда тевтонами славянам.
— Вы слыхали, господа, что Самсонов в тот раз, оказывается, ускользнул, а через пару дней застрелился? — подошел к кучке офицеров, расположившейся возле небольшой железной печки, поручик с бледным, почти белым лицом. Он принес небольшую охапку дров.
— Враки, Барский. Где вы подобрали эту чушь? Газет здесь не печатают, стало быть, и газетных уток не водится.
При этих словах произнесший их развязного вида офицер посмотрел в сторону ссутулившегося неподалеку человека в гимнастерке без следов погон на плечах.
— А? Белов? — обратился он к нему уже напрямую. — Это ведь по вашей части приносить сплетни?
— Нет, серьезно, — настаивал поручик. — Мне сказал об этом фельдфебель Краузе, начальник караула. А Ранненкампф каков! Отошел-таки в полном порядке, да при этом еще набил немцам морду!
— Об этом вам тоже Краузе рассказал? — засмеялся кто-то из присутствующих.
Тот, кого назвали Белов, не принимал участия в разговоре. Он смотрел, как сидящий перед печуркой прапорщик шурудит в топке, стараясь раззадорить пламя. Дрова были сырыми и разгораться не торопились.
Юрий Андреевич Белов, корреспондент одной из столичных газет, размышлял сейчас о превратностях судьбы. Когда ему предложили на выбор Первую армию Ранненкампфа или Вторую Самсонова, он достал гривенник и со словами: «Пускай решит случай» подбросил монету вверх. И случай указал на Вторую, начинавшую наступление несколькими днями позже и на сотню километров южнее Первой. А потому теперь он здесь, в этом бараке с тремя сотнями других пленных, которым пока еще повезло. Тысячи их сослуживцев устилали своими телами (даже сейчас, спустя полтора месяца после гибели армии) поля и болотистые перелески южнее Мазурских озер.
Огромный барак, бывший когда-то складом зерна или чего-то еще, вместил лишь малую толику пленных русских. В его стенах пропилили несколько узких окон, привезли доски и гвозди, и пленные сами сколотили для себя трехъярусные нары. Офицеры сгруппировались в дальнем глухом торце барака и держались обособленно. Белов видел, как нижние чины постепенно теряют остатки почтения к «благородиям», считая именно их виновными в том, что случилось.
Сам он был человеком сугубо гражданским. Неустроенность жизни — а к тридцати восьми годам он не имел ни семьи, ни дома — толкнула его на этот шаг попроситься в действующую армию роенным корреспондентом Вид ли полков, выстроившихся на Дворцовой площади со знаменами и ликами Христа на иконах, шум ли толпы, ждущей императора и ликующей по случаю только что объявленной войны, эйфория ли общего настроя общества подвигли его на этот шаг, но только в свою квартиру на Васильевском (он снимал ее на двоих с одним поэтом) Юрий Андреевич вернулся с твердым намерением сломать застойный уклад своей жизни и послужить Отечеству. Пускай даже сложить голову при этом, но придать хотя бы концу своего земного пути высокий смысл.
Впрочем, он не верил в Спасение, понимал, что павший солдат в лучшем случае удостоится братской могилы и бормотания полкового священника, а то и вовсе будет тлеть десятилетиями где-нибудь в высокой траве, исклеванный птицами, подобно «позабытому» с холста Верещагина. В те дни всеобщего подъема это не имело для него особого значения. Доколе еще терпеть унижение и жить с ущербным осознанием стыда за Порт-Артур и Цусиму? На Вену! На Берлин! Не дадим в обиду братьев-славян!
Его просьбу, учитывая совершенное почти владение немецким языком, удовлетворили. От него ждали фронтовых зарисовок и рассказов о том, как прусские бюргеры встречают победоносную русскую армию.
Все свершилось внезапно Армии Северо-Западного фронта стремительно наступали Севернее — на Кенигсберг — шел Ранненкампф Южнее — к Вилленбергу — вел свои корпуса Самсонов.
Вел, как оказалось, в никуда.
Потянулись недели томительного плена. Кормили плохо. Вопрос о бане не поднимался вовсе. Лощеные совсем недавно офицеры, не успевшие пообтрепаться в еще не начавшейся окопной войне, постепенно теряли не только внешний лоск. Те, кто был из народа, гораздо быстрее становились развязными, опускались до панибратства с солдатней, вносили разлад в их слаженный когда-то офицерский мирок. Аристократы держались лучше. Однако вынужденное безделье, отсутствие книг, одни и те же опостылевшие лица, осточертевшие уже всем вялые и бессмысленные споры ввергали многих в меланхолию и безразличие. Они часами лежали, уставившись в потолок, почти не реагируя на новости с фронта, и не ждали перемен. Вши и дизентерия пришли в их угол лишь на день позже остальной части барака.
Зимой начался настоящий голод. Люди быстро слабели. По ночам холодный барак сотрясался от кашля и стонов. Когда в одну ночь умерло сразу трое, впервые поя-вился врач. Опасливо обойдя метавшихся в жару новых кандидатов в покойники, худой немец в пенсне над марлевой повязкой, за которым следовал санитар, быстро удалился. В его обязанности вовсе не входило лечить здесь кого-то. Он просто констатировал, началось то же, что и везде, — тиф.
Начальство немного зашевелилось. Больных стали концентрировать в одном месте, пытаясь как-то изолировать от здоровых (если кого-то еще можно было назвать здесь здоровым). Из числа пленных назначили санитаров Приходили немцы в противогазах и брызгали вокруг вонючими растворами Прапорщик с интересной фамилией Молитва повесил на стену раздобытый им лист бумаги и день за днем стал вычерчивать график. числа умерших. Спада не намечалось. Однажды Молитва сам не встал утром и через неделю собственной смертью удлинил очередную ординату своего графика После этого листок куда-то пропал.
Юрий Андреевич Белов, никогда не отличавшийся особым здоровьем, пока, как ни странно, держался. Он прекрасно понимал, что это временно. Старался ни с кем не общаться, за исключением проверенной компании из четырех человек. Особенно он избегал невзлюбившего его штабс-капитана Иванченко. Когда барак выходил на прогулку, Белов неизменно уединялся где-нибудь в дальнем углу огороженного колючей проволокой пустыря и интенсивно прохаживался взад-вперед, делал приседания и другие упражнения, вентилировал легкие. Именно здесь он впервые увидел колючую проволоку. Он не мог знать тогда, что миллионы тонн этого нового изобретения просвещенного человечества скоро опутают поля Европы, особенно на западе, заведя войну с ее окопами и блиндажами в окончательный тупик.
Иногда он заговаривал с кем-нибудь из охраны. С одним, уже немолодым немцем по фамилии Кант, даже сошелся покороче. Тот был родом из Мюнхена, попал в Ландвер и томился здесь на самом севере Восточной Пруссии, вдали от своей солнечной Баварии, тоскуя по дому Вдобавок немец оказался евреем и пацифистом.
Однажды, когда Юрий Андреевич лежал на своем месте, тихо переговариваясь с соседом, кто-то крикнул:
— Белов! На выход!
Он насторожился, но остался лежать.
— Белов, мать твою так! Есть такой?
Немцы лишний раз не рисковали заходить внутрь и ждали снаружи, пока тот, кого требовало лагерное начальство, не выйдет сам или, по крайней мере, не сообщат, что он болен.
Он вышел и был препровожден охранником до ворот их прогулочного пустыря. Там его передали другому солдату. Они долго шли по грязному снегу между бараков и различных построек, пока не оказались перед одноэтажным домиком из светлого камня.
— Ваше имя? — спросил сидевший за столом человек в шинели без погон.
— Юрий Белов.
— Звание?
— Я не военный.
— Вольноопределяющийся?
— Нет. Просто корреспондент газеты, временно командированный на фронт. — Видя, что немец молчит, Белов добавил: — Еще в октябре мне нужно было вернуться в Петроград.
Немец пробурчал что-то насчет дурацких русских порядков и стал заполнять какую-то бумагу.
— Отправитесь в лагерь для интернированных. Скоро сюда прибудет новая партия ваших пленных. Возись теперь с вами, — глухо ворчал чиновник, — работать не заставишь, а мрете как мухи.
Юрий Андреевич вернулся к себе за вещами и попрощался с товарищами. Он сообщил, что ожидается пополнение и немцы, вероятно, убирают отсюда всех, кого можно.
К началу весны Белов очутился в лагере под Данцигом. Три барака, обнесенные простеньким забором, и никакой охраны. Лагерная администрация назначалась из самих интернированных, за исключением коменданта — отставного армейского фельдфебеля.
Публика в лагере собралась разношерстная и многоязычная. Кормление интернированных в обязанности властей не входило. Каждый должен был зарабатывать сам и покупать продукты в местном магазине. Кому удавалось найти приличную работу в Данциге, а также в расположенном неподалеку Цоппоте, разрешалось там и проживать. Отпроситься в город не составляло большого труда. Фактически здесь они были уже не пленниками, а поднадзорными. Однако пересекать определенные границы строго запрещалось, да и без документов это имело смысл только для тех, кто всерьез собирался пробираться на восток через линию фронта или на запад, например, морем в Америку. У Юрия Андреевича таких планов пока не было.
От их лагеря, расположенного между небольшим рыбацким поселком Глетткау и совсем миниатюрным городком Олива, до Данцига было чуть больше десяти километров. Каждый день рано утром Эрих отпрашивался в город. Отправляясь в путь, голодный, в обтрепанной шинели, он всегда ненадолго останавливался, чтобы насладиться видом живописных холмов с господствующим над ними цистерцианским монастырем, вокруг которого сгрудились аккуратные домики Оливы. Он проходил мимо старого Военного кладбища, что на северо-западной окраине Данцига, спускался с холма Хагельсберг и, перейдя железнодорожные пути у вокзала, оказывался почти в самом центре средневекового города в окружении шпилей десятка католических и протестантских церквей.
Большинство интернированных или, как их еще называли, перемещенных работали здесь в частном секторе, батрача за гроши на местных землевладельцев. Кто-то устроился механиком в гараже, кто-то конюхом в усадьбе аристократа, некоторые гнули спину в порту. Прочие просто шлялись без дела по местным толкучкам или воровали.
Первые дни Юрию Андреевичу пришлось совсем туго. Знакомых не было. Денег тоже. Он вынужден был продать единственное, что сумел сберечь, — карманные часы фирмы «Мозер». Хватило на неделю скудного питания. Потом он прибился к одной парочке, подрабатывавшей грузчиками в порту. Но те только и думали, как бы спереть что-нибудь и продать на черном рынке, и он решил больше с ними не связываться.
Однажды Юрий Андреевич, совсем уже павший духом, стоял на Зеленом мосту и мрачно смотрел на холодную рябь Мотлавы. Впору было пойти и разбить какую-нибудь витрину на Форштадт-Грабен. Пусть его арестует полицейский и отправит в тюрьму — там хоть накормят. Но отправить могли и не в тюрьму, а обратно в тифозный лагерь под Мариенвердером.
Он пересек рыночную площадь, миновал дворец Артуса и Главную ратушу и поплелся в сторону вокзала Свернув в боковую улицу, Юрий Андреевич вдруг заметил на противоположной стороне вывеску редакции журнала «Нордхервег».[25] Он остановился и долго топтался на месте, наблюдая за входящими и выходящими из парадного людьми. Его внешний вид и в первую очередь длиннющая замызганная кавалерийская шинель, почти касавшаяся неровными обтрепанными бортами земли, практически не давали шанса проскользнуть незамеченным мимо привратника. Но помог случай. Невероятный, но… На то он и случай!
— Белов?
Прошедший было мимо невысокий полноватый мужчина в меховом пальто и котелке неожиданно резко обернулся и уставился на Юрия Андреевича.
— Кричевский? Лешек? — оторопел тот.
— Ну точно, Белов! — всплеснул руками прохожий. — Ты-то как тут оказался?
Он подошел и протянул руку в серой замшевой перчатке. Это был однокашник Юрия Андреевича по географическому факультету. Оба когда-то, учась в Петербургском университете, мечтали стать путешественниками. Потом Лешек связался с социалистами и стал потихоньку заниматься революционной деятельностью. Но главной его целью, как и у всякого истого поляка, была независимость разорванной на части родины от владевших этими частями империй. И в первую очередь от царского двуглавого орла.
— А ты? Давно ты в Данциге? — спросил ошарашенный неожиданной встречей Белов.
— Это Гданьск, мой друг! Тебе, как географу, непростительно путать названия. Пойдем-ка, отойдем в сторону.
Он взял Юрия Андреевича под руку, они отошли к небольшому скверу и, смахнув остатки талого снега, уселись на мокрую скамью.
Большими друзьями они не были, но знали друг друга хорошо. Немало было выпито на общих вечеринках в студенческие годы. После учебы, правда, долго не виделись, но вот лет пять назад столкнулись нос к носу на Невском. Если бы не та их встреча у Казанского, вряд ли теперь они узнали бы друг друга.
— Я тут живу уже три года. Женился, детей рожаю — у меня уже трое, — пишу статейки и жду, чем кончится эта заваруха. Ну а ты? Постой, — жестом руки Лешек остановил Юрия Андреевича, — позволь, я сам догадаюсь, как ты сюда попал. Читал у сэра Артура про дедуктивный метод?
Он, слегка отодвинувшись, придирчиво осмотрел Белова, и даже потрогал за рукав его шинель
— Значит, так, — сосредоточившись, начал он. — «Боже, царя храни» голосил на Дворцовой? Слезами обливался, когда император сделал вам ручкой с балкона? На колени падал? Крестным знамением осенялся? Молчи, молчи! Потом поправишь. Короче говоря, записался ты, друг ситцевый, добровольцем, и погрузили тебя с оркестром в эшелон. Вот только не пойму, на кой черт царю сдались в армии такие, как ты, да еще в самом начале войны? И где тебя угораздило попасть в плен? Под Перемышлем? Варшавой? Иван-городом?
Белов рассмеялся.
— Бери севернее. Под Танненбергом, двадцать девятого августа. Только в армию я не записывался. «Боже, царя храни» — это было. И слезу пустил, когда попы хоругви понесли. На колени, правда, не падал. А потом попросился на фронт корреспондентом. Я ведь, как ты должен помнить, тоже газетчик. Думал, дойду с армией до Берлина, а к холодам, глядишь, и к себе домой, на Васильевский.
— И что? Дошел?
— Дошел. До Данци… то есть, я хотел сказать, до Гданьска. Только без армии. Она частично под Вилленбергом лежит, частично по лагерям вшей кормит. Меня же, как штатского, выперли даже из тифозного барака. Там согласно Венской конвенции я объедал их на тарелку баланды в сутки, Кайзеру такое расточительство не понравилось. Короче говоря, «Мальбрук в поход собрался…» — так это про меня.
Юрий Андреевич опять рассмеялся. Ему было приятно впервые за последнее время поговорить с человеком, который его слушал, внимательно всматриваясь в глаза Слушал с неподдельным, хотя, может быть, отчасти и с профессиональным интересом.
— Чем же ты теперь живешь? — спросил Лешек.
— Недавно продал мозеровский брегет. Немного потеплеет — начну подыскивать покупателя на шинель. Досталась мне по наследству от бывшего владельца, который умер от тифа.
Кричевский посерьезнел и задумался.
— Слушай, никогда не читал твоих опусов, поэтому ничего не могу обещать заранее, — сказал он. — Можешь написать что-нибудь по-немецки? Я прочту и, если это не будет бредом сивой кобылы, в чем я почти не сомневаюсь, покажу нашему редактору. Бумагой и чернилами я тебя обеспечу.
— Написать? Но о чем?
— О чем, о чем! О войне, конечно. О чем еще в твоем положении можно писать? О светских новостях, что ли? — Кричевского вдруг озарила идея. — Слушай! Напиши-ка о плене. «Записки русского военнопленного». А? Каково? Только без излишнего патриотизма. А лучше вообще без него. Он в твоем случае неуместен. Ну так что, договорились?
Через два дня на той же самой лавочке Лешек Кричевский просматривал целую кипу мелко исписанных листов. Он снабдил приятеля бумагой, пером, карандашами, дал денег на еду, баню и парикмахерскую. И теперь хмыкал, читая лист за листом. Иногда его брови удивленно ползли вверх, а рука в который раз ослабляла тугой узел галстука.
— Неужели так все и есть? А, Белов? Ты краски не сгущаешь?
— Это не светская хроника, Лешек. Сам просил о плене. Попросил бы о здешней толкучке или центральной бане, я бы о них настрочил. Было бы не так страшно.
— Ладно-ладно. Дай дочитать. Придется, конечно, кое-что подправить, но в целом мне нравится.
В тот день он пригласил Юрия Андреевича к себе домой. Кричевский жил в просторной квартире на набережной Мотлавы неподалеку от костела Св. Яна. Он познакомил русского приятеля со своей миловидной женой, накормил обедом, после чего они занялись правкой рукописи и просидели до самого вечера.
— Так, это убираем, — красным карандашом Кричевский вычеркивал несколько очередных строк, — наш журнал читают женщины и даже дети. Про дяденек с накрашенными губами им знать не положено. Послушай, — спросил Лешек, — если ты не вернешься сегодня в свой лагерь, тебя, надеюсь, не расстреляют? Тогда оставайся у меня, а завтра с утра вместе понесем твою писанину в редакцию.
Они еще долго разговаривали в тот вечер. Юрий Андреевич со стаканом подкрепленного ликером чая удобно устроился в глубоком кожаном кресле, в то время как Кричевский в шикарном халате с длиннющей папиросой в янтарном мундштуке расхаживал по мягкому ковру своего кабинета.
— Если бы я знал, Белов, что мир можно сбить с катушек одним точным выстрелом в голову какого-то эрцгерцога, ей-богу, я не стал бы ждать Гаврилу Принципа, а сам бы сделал нечто подобное. Почему? Да потому, что большая война — это шанс для поляков Мы и раньше поддерживали вражду империй Вспомни Наполеона Он пообещал нам свободу, и мы пошли за ним через Пиренеи, а потом в ваши проклятые снега. Но ни уланы князя Понятовского, ни чары пани Валевской тогда ничего не решили. Finis Poloniae.[26] Так может, повезет теперь, через сто лет? И чем больше стран будет вовлечено в раздор, тем крепче наша надежда на объединение и независимость.
— Но, Лешек, а миллионы жертв…
— Что? Миллионы? А мне плевать на них! Это тебе, воспитанному в духе имперского шовинизма, можно думать о миллионах. А я, впитавший с молоком матери боль унижения и неволи, не могу себе позволить такой роскоши. Мне не жаль ни русских, ни немцев, ни французов, ни австрийцев. Пускай убивают и калечат друг друга. Чем больше, тем лучше. Пускай мир содрогнется от содеянного, а преступные империи распадутся на забрызганные кровью куски. Из их обломков, как из камней Колизея, мы построим Польшу и другие, новые страны. Так что да здравствует война!
Кричевский посмотрел на обескураженного товарища и смягчился.
— Впрочем, тебя, Белов, мне немного жаль. Но только потому, что ты дурак Ну кто, скажи на милость, надоумил тебя лезть в эту кашу? Сидел бы сейчас дома на своем Васильевском вместе с этим алкоголиком Персидским, или как там его. Тот бы читал тебе по вечерам свои футуристические стишки, ты бы ему по утрам, когда он все равно мало что соображает, свои ночные статейки.
— Тебя послушать, Кричевский, так ты один во всем мире патриот, а все остальные…
— Ладно, не обижайся. Запомни только одно: если кто-нибудь когда-нибудь скажет, что эта война возникла из ничего и не имела смысла, пропусти эту глупость мимо ушей А теперь пошли спать — уже третий час.
Через несколько дней Юрий Андреевич держал в руках свежий номер еженедельного журнала «Нордхервег» и, не веря еще своим глазам, читал первую часть «Записок русского военнопленного». Конечно, по ним прошлась еще и рука главного редактора, так что он порой не узнавал собственного текста, однако артачиться не приходилось. А еще через месяц, когда увидела свет заключительная, шестая часть его сочинения, он был приглашен к главному редактору и получил предложение поработать у них внештатным сотрудником на очень неплохих условиях.
В тот день он вышел на улицу другим человеком. Недорогой, но приличного вида костюм, перекинутый через руку светло-коричневый плащ, на голове — модная широкополая шляпа, в кармане жилетки (пока, правда, без цепочки) — тот самый мозеровский брегет, который он продал, а потом снова выкупил у бакалейщика.
Высоко в небе сияло майское солнце 1915 года.
Прошло шестнадцать лет. Великая война уходила в прошлое, становясь, как казалось тогда многим, хоть и кровавой, но поучительной для всего человечества историей. В Мазурских болотах все еще тлели кости Второй русской армии. В бесчисленном количестве других мест были разбросаны останки тех, кто чеканил когда-то шаг в парадных шеренгах Угличского, Волынского, Владимирского, Суздальского, Литовского и других славных полков. Но теперь никому в России не было дела до соотечественников, павших в той «позорной империалистической бойне».
У окна своего рабочего кабинета стоял 55-летний Эрих Белов. Многие считали его фольксдойче из царской Прибалтики, хотя в недрах досье этого преуспевающего политического журналиста, конечно же, сохранились и настоящее имя, и истинное место рождения. Сначала, еще в Данциге, ему выхлопотали вид на жительство, затем, уже после войны в Германии, — эмигрантское удостоверение, и, наконец, он стал полноправным гражданином Веймарской республики. После того, что произошло в России, Юрий Андреевич уже не помышлял о возвращении. Куда? На Васильевский остров? Зачем? Ведь нет ни Петербурга, ни Петрограда. Остались только стены и набережные. По этим набережным и переименованным мостам ходят теперь люди с пятиконечными звездами на фуражках. Даже Невский они умудрились назвать по-другому! Да что Невский… России нет. Нет и Москвы. Нет поленовского «дворика», саврасовских «грачей», нет. «владимирки» и «вечернего звона». Остались лишь полотна — печальные напоминания о безвозвратном. На плачущую на камне Аленушку смотрят теперь советские граждане. Они тверды в своем отречении от старого мира и вовсе не жаждут принять в объятия их бывшего соотечественника Эриха Белова.
— Послушайте, господин Белов, — сказал ему как-то его еще первый данцигский редактор, — хватит подписываться дурацкими и плаксивыми «эмигрант» или там «изгнанник». Читателю необходимо имя, и это имя не должно быть чем-то вызывающим сострадание. Ваше перо остро, суждения независимы, так давайте будем им соответствовать.
— А чем вам не нравится мое настоящее имя? — спросил его Белов, дымя контрабандной сигарой.
— Это Юрий, что ли? Ну нет, батенька. Либо вы станете немцем, либо… Я потихоньку избавляюсь от поляков, а вы хотите, чтобы у меня в журнале одним из ведущих авторов был русский! Почему бы вам, к примеру, не стать Эрихом? Эрих Белов. Каково!
Он произнес фамилию «Белов» с ударением на первом слоге, и получилось вполне по-немецки. Еще бы частичку «фон», и совсем никто не догадается.
Юрий Андреевич не стал тогда спорить. Теперь и, пожалуй, навсегда он — Эрих. Человек без родины, решивший начать жизнь сначала. Правда, через пару лет после того разговора и он, и редактор вынуждены были упаковать чемоданы и покинуть отторгнутый от рейха Воль-вый город Данциг. Сбылась мечта Лешека Кричевского — хотя Данциг еще не стал Гданьском, но на картах Европы появилось большое зеленое пятно с гордым именем «Польша».
«Фоссише цайтунг», где вот уже много лет работал политический обозреватель Эрих Белов, была старейшей газетой Германии. Либерализм этого известного на весь мир издания и то, что им по-прежнему владели евреи, конечно же, не могли не сыграть в его грядущей судьбе и в судьбе многих его сотрудников роковой роли. Стремительно надвигался тридцать третий год.
Однажды поздним прохладным вечером, выйдя на балкон своей нюрнбергской квартиры, Эрих увидел трепещущие красные сполохи, подсвечивавшие снизу легкие ночные облачка. Издали доносился шипящий рокочущий звук, словно на невидимые скалы накатывались волны далекого, но мощного прибоя.
Он прислушался.
«Хайль!» — ревела стотысячная толпа Звук постепенно приближался. Теперь это был мерный шаг, словно шли войска.
Он закурил и стал ждать.
Прошло минут двадцать, и наконец природа таинственного света стала окончательно ясна. Стена одного из домов неподалеку вдруг начала озаряться. С криком взлетели испуганные птицы. Эрих увидел, как поток огненной лавы, заворачивая в его сторону, вливается из устья примыкающей улицы.
Зазвякали стекла распахиваемых окон. На балконы выходили оживленные люди, на ходу набрасывая на плечи халаты. Огненная река текла прямо под ними, и они уже ощущали жар тысяч ее факелов.
Эрих вспомнил тогда другую ночь — тридцатого января двадцать шестого года. Он стоял на пронизывающем ветру перед освещенным прожекторами Кельнским собором и не замечал холода. Он снова был во власти общего настроения, как и летом четырнадцатого на Дворцовой площади Петрограда. И теперь играл духовой оркестр и ликовала толпа. Днем даже отменили занятия в школах. Но на этот раз мимо него шли англо-бельгийские солдаты. Они покидали левобережную часть Кельна, оккупированную вместе со всей Рейнской областью вот уже более семи лет.
Он жил тогда в Кельне второй год, уже пять лет как был женат и в ту ночь ощутил вдруг себя частью этой, несмотря ни на что, великой страны. «Становлюсь немцем», — подумал он.
Меняя города, к тридцать третьему он осел в Нюрнберге. Часто по заданию редакции ездил в командировки, внимательно следя за политической ситуацией в стране.
Когда в апреле тридцать второго на президентских выпорах победил Гинденбург, Эрих не знал, чему больше радоваться: тому ли, что Гитлер набрал лишь около тридцати семи процентов голосов против пятидесяти шести у старого генерала, или что лидер не менее неприятных ему коммунистов — Тельман — получил только чуть более десяти. В своей большой статье, посвященной выборам, он всячески приветствовал победу генерала. Того самого, кстати, кто являлся истинным автором окружения армии Самсонова и, значит, его, Белова, пленения в конце августа четырнадцатого года. Когда спустя четыре дня Гинденбург своим указом запретил СА и СС, Эрих воспринял это как начало заката движения германского национал-социализма и снова выступил с большой статьей, блистательно полемизируя в ней с вымышленным политическим оппонентом. Многие знакомые и незнакомые после выхода в свет тех номеров «Фоссише цайтунг» жали ему руку, смеясь над искрометным юмором его диалогов.
Но запретить СА и СС означало лишь малое — временно убрать с улиц людей в тропической униформе и красных повязках. Гитлер не стал обострять ситуацию. Он просто увел их в тень под крыло своей партии, объявив чуть ли не спортивными клубами при НСДАП. Туповатый Рем махал шашкой, требуя отмены закона. Загалдели и другие нацисты. Но фюрер снова поступил мудро. Как и после своей ландсбергской отсидки, он опять сделался пай-мальчиком. Эриху даже показалось, что Гитлер и сам отошел в тень, устав от «бешеной скачки во власть». Он уехал в Мюнхен и снял там шестикомнатную квартиру на Принцрегентенштрассе. От внимания некоторых не ускользнуло присутствие в этой квартире некой молодой женщины (явно не прислуги), хотя на людях они никогда не появлялись вместе. Эриху даже удалось узнать ее имя — Ева Браун, ассистентка известного фотографа Гофмана.
Тем неожиданней стала победа нацистов на июльских выборах в рейхстаг. Геринг становится его председателем и вскоре распускает парламент, отреагировав на вотум недоверия канцлера. Снова немцы выстраиваются в очереди к избирательным урнам. Нацисты теряют голоса, коммунисты их приобретают. Фон Папена на посту канцлера заменяют фон Шлейхером. Политическая ситуация все более запутывается. Чего же хочет Германия?
Но прошло совсем немного времени, и Эрих становится свидетелем еще одного шествия. Даже более грандиозного, чем нюрнбергские парады. Проходя в ночь с тридцатого на тридцать первое января между колонн Бранденбургских ворот, батальоны СА факелами отмечают долгожданное назначение своего фюрера канцлером. Они шли очень четко, аккуратными огненными «коробками» примерно по 150 человек. Их уже не нужно выдавать за спортсменов. Это настоящая армия, в сторону которой рейхсвер давно посматривает с нескрываемым беспокойством. Эрих, глядя на свет их факелов, недоумевал, как такое могло произойти. Что он упустил? Где просчитался? А ведь его многие знали как проницательного политического обозревателя, к прогнозам которого стоит прислушиваться.
Скоро он понял — власть наконец-то оказалась в руках того, кто знал, что с ней делать. Шатания закончились. Отныне только вперед!
Ничего, кроме неприятностей, Эриху Белову такой поворот не сулил. И они не заставили себя долго ждать. Если книги, признанные нацистами вредными, запылали на кострах только в мае, то средствами массовой информации они занялись немедленно. Новое правительство всячески принялось третировать неугодные издания, и «Фоссише цайтунг» одной из первых.
Осенью был принят новый закон о прессе, согласно которому строжайше запрещалось оскорблять честь и достоинство Германии и ее правительства, ослаблять мощь государства, вводить в заблуждение общественное мнение с целью снижения стремления народа к «истинному возрождению». Теперь любая критика могла быть расценена как нарушение этого закона.
Жесткий прессинг ощутили на себе и журналисты. Отныне они фактически объявлялись государственными служащими, несмотря на то что многие из них продолжали работать в частных изданиях. Прямым следствием этого явилось изгнание из журналистики лиц без немецкого гражданства, евреев и тех, кто состоял с ними в родстве.
Однажды в квартире Эриха прозвучал звонок. Его одиннадцатилетние близнецы Ойген и Густав (имя Густав одному из них дала мать, в то время как отец назвал второго Евгением) побежали открывать дверь. На пороге стоял опрятно одетый молодой человек. Он ласково улыбнулся и попросил позвать папу.
— Папа! К тебе дяденька пришел! — бросился к кабинету отца Густав.
Когда Эрих подошел к двери и открыл рот, чтобы предложить гостю войти, он получил сильнейший удар в лицо. Лестничная площадка тут же наполнилась какими-то людьми. Они выволокли упавшего пожилого журналиста наружу и стали пинать ногами.
— Это тебе за твои статейки, русская свинья!
К выходу Эриха из больницы, в которой он провел почти два месяца, «Фоссише цайтунг» закрыли. Не помогли никакие меры и уловки вроде обширного интервью фрау Геббельс, напечатанного в газете в начале июля. В преамбуле к этому интервью, данному в канун Троицы газете «Дейли мейл», ее назвали «идеальной женщиной Германии», явно стараясь потрафить могущественному супругу. Но все оказалось напрасным.
В другое время Эрих Белов с радостью был бы принят в десяток крупных издательств, но не теперь. Отныне требовалось разрешение министерства пропаганды, а как раз на него-то Эриху рассчитывать и не приходилось.
Приближалось первое мая 1934 года.
Отряхивая пыль с колен, Германия вставала, распрямляясь во весь рост. Жалобно звякнув, к ее ногам упали «цепи Версаля». Ее промышленность крепла Как живительную влагу, она впитывала миллиардные заокеанские инвестиции. О грабительских планах Дауэса и Юнга по выплате репараций уже никто не вспоминал. Скоро на помойке истории окажутся и те статьи Версаля, которые еще ограничивают ее военную мощь. Финансовый кризис остался в кошмарном прошлом. Запад еще нюхал нашатырь, приходя в себя после обморока Великой депрессии, а Третий рейх (это название уже было на слуху) бодро шел вперед, превращая свои проселочные дороги в стремительные автобаны. Миллионы пар рабочих рук наконец-то были извлечены из карманов залатанных штанов и принялись за дело.
Тучи над семьей Белов продолжали сгущаться. Начались неприятности и на работе у жены Эриха. Сначала ее понизили в должности, потом еще раз и, наконец, принудили уволиться. Сам он продолжал некоторое время обивать пороги издательств, но те, что остались, поменяли хозяев и были лояльны к новой власти. Они беспрекословно выполняли все указания шефа имперской палаты прессы Отто Дитриха. Примерно тысяча других газет и журналов, как и «Фоссише цайтунг» семейства Ульштейн, просто прекратила существование.
Белов попытался заикнуться о пенсии, но в социальном фонде в отношении его персоны начались бесконечные проволочки. Потом ему просто сказали, что предыдущая деятельность господина Белова не принесла пользы Германии. Скорее даже вред. Так что ему остается рассчитывать только на пенсию по старости, до срока получения которой еще нужно дожить.
Эриху пришлось встать на учет на бирже труда. Дворник (но не в городе, где он жил, а километрах в пятидесяти в каком-то захолустье), дорожный рабочий, чистильщик городской клоаки, уборщик нечистот… Из такого примерно списка он мог теперь выбирать. В свои пятьдесят девять лет он стал быстро сдавать. Работа укладчиком асфальта или трамбовщиком щебня на строительстве автобана была явно не для него. Впрочем, как и все остальное. И он раз за разом вежливо отклонял эти предложения.
Вскоре пришлось поменять квартиру на более скромную. Потом опасно заболела жена. Мебель, посуда, книги, постепенно превращаемые в рейхсмарки, частично шли на обучение сыновей, в основном же — на лечение фрау Белов.
Летом тридцать пятого у подъезда собственного дома Эриха задержал поджидавший его полицейский. В участке ему объявили, что он арестован, и отправили в тюрьму. Но не надолго. Уже через несколько дней ошарашенный Эрих выслушал приговор: пять лет исправительных работ. Обвинение? Уклонение от общественно-полезного труда, асоциальный образ жизни (кто-то из соседей показал, что этот русский регулярно избивает жену-немку и несчастных детей).
Еще через неделю, даже не простившись со своими, он очутился в Дахау под Мюнхеном. Здесь началась долгая и самая черная полоса его жизни. Возможно, заключительная. Здесь Эрих понял, что, потеряв одну родину, он так и не обрел другую.
В лагере на его полосатую куртку и грязно-серый бушлат нашили черный треугольник — цвет «отказников», не желавших трудиться по доброй воле. Такие же черные треугольники углом вниз справа на груди носили проститутки, люмпены и прочие «асоциалы», а также приравненные к ним цыгане. Что ни говори, компания для известного обозревателя одной из старейших газет весьма неподходящая. Впрочем, не он один оказался в аналогичном положении. Попадались здесь и профессора, и художники, и священники, и бывшие функционеры разгромленных профсоюзов, и бывшие управленцы. Заметное число среди них составляли евреи.
Этих последних еще не начали сажать только за принадлежность к «богоизбранному народу», а поскольку они не часто примыкали к явной политической оппозиции, приходилось обвинять их в низменных человеческих пороках или экономических преступлениях против рейха. У всех них цветной треугольник «порока» нашивался поверх такого же по размерам желтого, но сориентированного углом вверх. Получалось что-то похожее на давидову звезду.
Первое время Эрих сравнивал свое теперешнее состояние с тем, когда в конце лета 14-го стал военнопленным. Увы, сравнения были явно не в пользу настоящего. Тогда их ждала родина (он еще не знал, что они взаимно предадут друг друга), он был одинок (правда, где-то в Самаре еще была жива старуха-мать), он заботился только о себе и был значительно моложе. Но, главное, таких тогда были тысячи, и их положение объяснялось просто — война. Теперь же, в мирное время, когда большинство вокруг с надеждой смотрели в будущее, он оказался среди изгоев. Ему скоро шестьдесят. Пять лет лагеря могут стать непреодолимой временной дистанцией на пути к свободе. Да и какой она теперь ждет его, эта свобода?
Но самым тяжелым было осознание бедственного положения семьи, которой он уже ничем не мог помочь.
На территории заброшенной фабрики по производству боеприпасов, на окраине старинного городка Дахау, что в шестнадцати километрах от Мюнхена, в марте 1933 года Гиммлер создал первый в истории германского нацизма концентрационный лагерь. Изначально он был задуман в качестве места заключения политических противников режима. Но уже скоро сюда же стали привозить и уголовников с гомосексуалистами. Первое время лагерь находился под патронажем баварской полиции, однако уже к лету следующего года полностью перешел под контроль СС, в ведение той их части, что носила мрачное название «Мертвая голова». Образцовый порядок, наведенный здесь Теодором Эйке, послужил примером при создании и организации других лагерей. Довольно скоро вся Южная Бавария стала покрываться сетью филиалов Дахау. К концу войны их число достигнет ста пятидесяти.
Понятно, что узники Дахау не сидели без дела. Многих возили на расположенные неподалеку филиалы ИГ «Фарбениндустри», где они выполняли самую тяжелую и грязную работу. Другие оставались в пределах лагеря и работали в многочисленных мастерских его разветвленного хозяйства.
Эриха определили в один из больших пошивочных цехов. Здесь кроили полосатую ткань для одежды самих узников, шили униформу и знаки различия для СС. В бараках по соседству штамповали пряжки и пуговицы, выделывали кожу, шили ранцы и многое другое. Эриха, как человека, умеющего только водить пером и пачкать бумагу, приставили к небольшому швейному станку, вышивавшему по заданной программе нарукавных эсэсовских орлов. Работа, как говорится, не бей лежачего. Заменяй вовремя опустевшую бобину на полную да следи, чтобы нить не рвалась. Для нижних чинов ставь серый шелк, для офицеров — серебристую «алюминьку». Не забывай также менять бобину с черной лентой, на которой быстрые иглы делали свои стежки, вовремя ее обрезай, а в промежутках, когда все заправлено и работает, бери ножницы, вырезай орлов поштучно и укладывай в коробку. А когда что-то заест — зови мастера и не обижайся, если он влепит тебе оплеуху.
Иногда поступала разнарядка на «Мертвую голову». Тогда наладчик менял программу, и вместо орлов из чрева машины выползали черепа для пилоток и фуражек мягкого образца. Шил он и всевозможные нарукавные нашивки специалистов — черные ромбы с буквами и символами от SD до всяких жезлов Эскулапа, снежинок и прочего. И так четырнадцать часов каждодневно без выходных и отпусков. Но жить все-таки было можно.
Недели через две после начала производственной деятельности Эрих впервые дал план. Самым трудным для него было освоить вдевание ниток в иглы. Зрение потеряло остроту, особенно после того избиения на пороге собственной квартиры. Однако пожаловаться на глаза означало тут же потерять это место и отправиться черт-те куда. И он делал вид, что просто немного неуклюж.
Помог один парень, показавший, как с помощью хитроумного проволочного устройства производить эту операцию вообще вслепую. И дело пошло…
Мы вечно ткем, скрипит станок,
Летает нить, снует челнок, —
Германия, саван тебе мы ткем,
Вовеки проклятье тройное на нем.
Мы ткем тебе саван!
Однажды, когда случился перебой с нитками и выдалась редкая минута простоя, к Эриху подошел старик (еще более древний, чем он сам) Он работал по соседству на похожем станке, тоже вышивая всякую мелочь вроде манжетных лент с номерами батальонов. На груди у него поверх желтого треугольника был нашит красный. Очень скверное сочетание цветов.
— Вот поглядываю на вас, и все мне кажется, что где-то я вас уже видел, — прошамкал он почти беззубым ртом.
— Возможно, когда-то и встречались, — ответил Эрих, — но я вас не помню.
— Может быть, расскажете о себе в двух словах?
— Если в двух, — усмехнулся Эрих, — то извольте я — русский.
— А я — еврей, так что, можно сказать, почти познакомились. Но все же?
Эрих посмотрел на него и, протянув руку, представился:
— Эрих Белов. Бывший журналист.
— Очень приятно. Эразм Кант из Мюнхена Бывший мелкий лавочник, потом солдат, потом снова лавочник и, наконец, «красный жид». А вы, я смотрю, из «асоциалов»?
— Я из военнопленных четырнадцатого года, господин Кант.
Старик вдруг пристально посмотрел в лицо Эриха, и его беззубый рот стал медленно открываться.
— Четырнадцатый год, говорите? Уж не сидели ли вы под Мариенвердером в Восточной Пруссии?
— Сидел…
— Не тот ли вы журналист, о котором я рассказал своему начальству? Мол, гражданский, а помещен среди военнопленных. Помните наши беседы? Я Эразм Кант, солдат 18-й дивизии Ландвера. Ваш бывший охранник!
Эрих вспомнил солдата-пацифиста с фамилией философа и пытался соотнести свое воспоминание с лицом этого старого еврея. Получалось с трудом.
— Как же вы стали политическим, господин Кант?
— Как? Да проще некуда! В тридцать третьем мою лавку на Максимилиансплац разгромили коричневорубашечники. Я возьми да и обратись в полицию, дурья голова. Написал заявление, как положено, в котором не очень лицеприятно выразился кое о ком. Меня вызвали и участливо выслушали еще раз. Составили протокол и попросили подписать. Напоследок даже руку пожали. А на следующий день арестовали, как клеветника и чуть ли не террориста Вот так, господин русский.
Старику доставляло удовольствие рассказывать о своих невзгодах и собственной глупости. Он посмеивался над самим собой, удивляя и даже несколько досадуя этим Эриха.
— Вы же служили в одной армии с Гитлером, Ремом, Герингом. Неужели это не пошло вам в зачет?
— Какое там! — махнул рукой Кант — Четырнадцать тысяч евреев были награждены за службу кайзеру. Под Лодзью я получил крест второго класса — спас при пожаре госпиталя раненого офицера. Так этот крест у меня отобрали при обыске без всякого на то постановления. Как и не было.
Осенью 37-го Эрих получил письмо от жены. Она сообщала, что разводится с ним ради детей и уезжает. В глубине души он был готов к этому. После принятия «Нюрнбергских законов о расе» он понимал, что никогда не станет полноправным гражданином рейха, сохранив в лучшем случае государственное гражданство. Произошедшая в эти годы дифференциация между «государственными субъектами» и «гражданами рейха» перевела его, Эриха Белова, как не могущего быть «расовым товарищем» очищаемого от чужеродной крови немецкого народа, в разряд второсортных членов сообщества.
Да и сам их брак больше основывался не на привязанности, а на расчете: ему требовалось гражданство тогдашней республики, ей — в те тяжелые двадцатые — его наметившийся успех. «Может, так даже и лучше, — пытался убедить он себя. — Лучше для моих сыновей». И все же он был сломлен. Надежды на то, что все еще может хоть как-то наладиться, рухнули окончательно.
К тому времени Эрих уже несколько раз поменял свою лагерную профессию и теперь штамповал солдатские пряжки для белых ремней Лейбштандарта. На следующий день после получения письма он сломал штамп. Смахивал с матрицы какие-то соринки, погруженный в свои тяжелые раздумья, и непроизвольно нажал ногой на педаль. Пуансон шлепнул по стальной рукоятке щетки и…
— Ты что наделал, скотина! — орал назначенный из уголовников начальник участка. — Ты знаешь, сколько стоит сделать новый пуансон, вошь ты лагерная?
Эриха отдубасили и швырнули в карцер. Он лежал на грязном цементном полу и думал, где раздобыть веревку.
А потом начались видения.
В первую же ночь он увидел какое-то здание с балконом и заполненную толпой площадь перед ним. На балконе стоял Гитлер и ждал, пока не стихнет шум ликования и не опустятся тысячи поднятых рук. Потом он что-то говорил, а Эрих разглядывал стену дома, окна… и вдруг узнал это место. Это же Хофбург! Вена. Он бывал здесь несколько раз. Но самое главное и удивительное — Эрих и без того знал, что это Вена, 14 марта не наступившего еще 1938 года!
В ту же ночь, сидя на корточках и вжавшись в угол своего каземата, он увидел и многое другое. Картины быстро сменяли одна другую, прочно врезаясь тем не менее в память. Шествия, парады, орущие толпы и совсем камерные сценки: какие-то встречи, приемы, совещания. При всем том он отчетливо понимал, кто с кем встречается и для чего, знал имена и фамилии, даты и названия места действия и даже такое, что, казалось бы, невозможно было знать постороннему человеку.
Вот он видит, как Гершель Грюншпан стреляет в Эрнста фон Рата. Знает, что это семнадцатилетний еврей, мстя за высланного из Германии отца, убивает в германском посольстве в Париже его третьего секретаря — молодого берлинского дипломата. Собственно говоря, он пришел убить самого посла — графа фон Вельчека, но стреляет в того, кто первым попался ему навстречу. Лишь единицы будут знать тогда, что убитый вовсе не разделял антисемитские взгляды нацистов и даже был под негласным надзором гестапо за свою оппозицию к ним.
Затем перед его взором, а точнее, прямо в его сознании рушатся стекла. Звеня и сверкая, они сыплются на асфальт мостовых из больших и маленьких витрин по всей Германии. Их будет выбито столько, что возникнет проблема закупки нового стекла за границей на сумму более пяти миллионов марок валютой. Во многих местах в этих осколках пляшут отблески пожаров. Это горят синагоги и дома евреев, и Эрих понимает, что это ночь на девятое ноября, что она наступит только через год и что позже ее поэтично назовут «Хрустальной».
Наутро он вспоминал эти странные сны, отдавал себе отчет, что это вовсе и не сны, что они не забываются и никогда не забудутся. «Я просто схожу с ума, — думал он, — так, наверное, теряют рассудок репортеры: видят то, что еще не наступило, и пишут на основании привидевшегося свои бредовые репортажи».
В следующую ночь все началось снова. Но сцены и картины были другими, без единого повтора. Одновременно с ними в мозг погружались цифры, имена и даты Так продолжалось около двух недель.
Однажды он увидел море, туманное утро, медленно появляющийся из тумана силуэт большого военного корабля. Вот он подошел к самому берегу, повернул свои орудия и… Эрих понял, что началась Вторая мировая война Это были ее первые залпы, когда в четыре часа сорок восемь минут утра старый «Шлезвиг Голыптейн» ударил по польским укреплениям на Вестерплатте.
Ликующие толпы и парады в его видениях постепенно вытеснялись пожарами, рушащимися зданиями, тонущими кораблями. Он видел снега, усеянные трупами солдат, заполненные беженцами дороги, дымящие трубы крематориев и бесконечные руины. Днем видений не было. Постепенно Эрих перестал все это анализировать и вообще о чем-либо думать. Он сидел, уставившись в одну точку, не прикасаясь к миске с баландой и брошенной рядом корке хлеба.
Когда на полу перед Эрихом скопилось восемь дневных паек засохшего хлеба, его вытащили из каземата и отнесли в лазарет. Положили на койку, накрыли одеялом. Но Эрих не умер Им никто не интересовался несколько дней, но, когда блокфюрер его лагерного квартала подошел и отдернул одеяло, он все еще был жив.
К Рождеству Эрих Белов потихоньку поправился. Двадцать пятого декабря он вернулся в свой барак и узнал, что несколько дней назад весь лагерь выгнали ночью на аппельплац и продержали на пронизывающем ветру почти до утра. Никто не знал почему Многие тогда заболели, некоторые не смогли подняться на следующий день на работу, другие, кто дотащился до своих мест, не смогли выполнить план. К вечеру Эразма Канта мастер обнаружил скорчившимся возле своего станка на полу. Он сидел, обхватив колени руками, и хрипел. Его увели, а утром унесли в лазарет.
Через день вернулся отсутствовавший в ту неделю лагерфюрер и устроил своему заместителю и персоналу охраны хорошую баню. Некоторых он даже отправил в особый карцер, а потом выгнал за ворота. Не потому, что этому жестокому человеку с мрачным тяжелым взглядом было жаль узников, просто накануне приезда Гиммлера в его хозяйстве сорвали хорошо отлаженный производственный процесс.
Но Канту это не помогло. В ту рождественскую ночь, когда на черном небе уже ярко сияли звезды, к Эриху подошел санитар.
— Ты Белов? Тебя зовет старик по фамилии Кант. Пойдем, я провожу.
— Что с ним? — спрашивал Эрих, когда, запахнувшись в черный лагерный бушлат, шел следом за санитаром по свежевыпавшему снегу.
— До утра не дотянет
Когда Эрих подошел к койке, на которую указал санитар, лежавший на ней старик взял его за руку.
— Урий, — он звал Эриха его настоящим именем, но не выговаривал правильно звук «ю», — у тебя сегодня Рождество или ты православный?
— Я православный, Эразм, но от праздничного супа не отказываюсь. Как ты?
Кант слегка пожал его руку, давая понять, что все в порядке.
— Сегодня мне лучше. Ты ведь знаешь, Урий, что у меня есть дочь, Изольда. Она живет в Мюнхене на Ландверштрассе недалеко от Немецкого театра. Сейчас я буду держать твою руку, смотреть в твои глаза и разговаривать с ней. Потом, когда ты окажешься на свободе, разыщи её, возьми так же за руку и смотри в глаза. Она всё поймет.
На следующий день Эрих видел, как завернутый в мешковину труп старого еврея выносили из лазарета. Он не знал, что ночью кто-то подъехал к лагерным воротам на подводе и двое заключенных под командой охранника погрузили на нее превратившееся в камень тело Эразма Канта.
К весне тридцать восьмого Эрих снова работал в пошивочном цехе. После своей болезни он стал молчалив и почти ни с кем не общался. Когда однажды в конце рабочего дня кто-то рассказал ему о неожиданном для всех присоединении Австрии к рейху, Эрих нисколько не удивился. Он посмотрел на рассказчика, кивнул и продолжил уборку рабочего места. Он прекрасно знал о грядущем аншлюсе еще зимой. И о многом другом знал. И при этом его вовсе не распирало желание поделиться с кем бы то ни было своими знаниями.
Не знал он только о том, что ждет его самого.
Лежа по вечерам в бараке и слушая разговоры своих соседей, он очень редко принимал в них участие, а если и высказывал свое мнение, то при этом никогда не пророчествовал, основываясь на своих таинственных познаниях. Чаще же Эрих просто слушал.
— Христос теоретически вполне мог быть арийцем, — говорил как-то бывший заведующий кафедрой Ветхого Завета одного из немецких университетов своему соседу, — но у нас нет и никогда не будет никаких оснований для принятия этого утверждения в качестве догмата. Ведь в Послании к римлянам ясно говорится, что он был зарегистрирован как потомок иудейского рода Давида.
— Ну хорошо, святой отец, я допускаю, что вы правы, но не разумнее ли в этом исключительно расовом вопросе уступить им? — спорил с ним бывший школьный учитель. — Ведь, избрав главными врагами германской расы евреев, они создали в нашей христианской стране чудовищное противоречие: во всех церквях со стен на нас смотрят лики и изваяния евреев. Так пусть хотя бы Христос им не будет. Если я не ошибаюсь, еще Мартин Лютер стал переписывать Библию на немецкий лад. Не настала ли пора новой Реформации?
— Но ведь они требуют не только этого, — не соглашался священник, — они хотят упразднить весь Ветхий Завет, как исключительно иудейский. Вы читали Динтера «Грех против крови»? Наимерзейшая книга! Национал-социализм вступил в противоречия с христианством, но почему именно церковь должна теперь устранять эти противоречия? Девятнадцать веков веры, за которую тысячи христиан приняли мученическую смерть на аренах Рима, а тысячи воинов Христа пали в битвах с неверными в Святой земле, теперь что, должны быть преданы забвению?..
Религиозные споры в их бараке были нередкими.
— Бог вложил в человека пытливый ум, наделил жаждой познания. Но он же заронил в его душу сомнение, создав мятущееся существо. Так почему он требует от лого существа слепой веры, никак не проявляя себя вот уже почти два тысячелетия? Почему вы, священники, признаете слепую веру добродетелью, а свойственное людям сомнение ересью?
— А тебе нужно, чтобы Бог явился перед тобой?
— Пускай явится пред всеми.
— Но тогда на земле не станет ни верующих, ни неверующих. Все будут знать, что Он есть, как есть на небе солнце и луна. Веру заменит знание.
— И что в этом плохого?
— А то, что одно дело, когда ты соблюдаешь заповеди исходя из веры, по убеждению, и другое, когда из одно-го только страха перед геенной огненной.
— Тем не менее вы, пастор, путали ваших прихожан той же геенной. Зачем же вы это делали? Пусть будут праведниками по убеждению, если, конечно, такое еще возможно в этой стране.
— Я не пугал, а только рассказывал, что их ждет и кто их сможет спасти. За это и попал сюда…
К разговору присоединился третий.
— Кто-то из древних, святой отец, метко заметил: «Человек не в состоянии создать даже клопа, а создал богов».
— Ну а это тут при чем?
— А при том, что если уж придумали Бога, так не унижайте его. Не присваивайте ему своих черт и качеств. Не подгоняйте под себя, под свое скудное мировоззрение. Пускай он будет вечным и непостижимым. Он создал законы природы, но сам им не следует. Он создал человека, но сам неизмеримо выше всего человеческого, включая такие понятия, как доброта и справедливость. Какое дело ему до нас, когда он может одинаково безучастно сокрушить империю и пошевелить листок на ветке дерева. Разве способен создатель всего сущего одновременно сталкивать галактики и интересоваться какой-то разумной плесенью на малюсенькой планетке: как там делишки у этих микробов? Как может бесконечное могущество и бесконечная красота опускаться до нас без того, чтобы не потерять при этом своей непостижимости и величия? Я вам так скажу: вечное существо, если оно ни от чего не зависимо, не может иметь никаких обязательств, поскольку любое обязательство совершенно бессмысленно для Абсолюта. Нет уж, святой отец, если верить в Бога, то только в такого, которому нет никакого дела до нас. И имя ему — Природа. А если ваш Бог интересуется людьми, да еще и похож на них, то он не всесильный Создатель. Он не стоит ни тысяч наших храмов, выстроенных в его честь, ни рек крови, пролитых под знаменами с его ликом. Он не стоит даже этого спора. Лучше уж поговорить о Гитлере. В этом случае хотя бы не придется доказывать друг другу существование самого предмета разговора.
Ранним августовским утром 1940 года Эриха разбудил староста барака и отвел на аппельплац. Там уже стояли несколько заключенных. Появился унтер-офицер, построил всех в колонну по два, проверил по списку, после чего скомандовал следовать за собой.
Потом они мылись в душе, проверялись на наличие вшей и в конце концов оказались на одном из многочисленных лагерных складов, где на длинных стеллажах лежала одежда — горы продизенфицированного, еще пахнувшего хлором тряпья, среди которого попадались вполне приличные пальто и костюмы.
— Ну, дед, выбирай, что по душе, — сказал кладовщик Эриху, когда подошла его очередь.
Только теперь Эрих осознал, что срок его заключения закончился. А чтобы не выпускать на улицы победоносной империи голодранцев, им позволено немного прибарахлиться, благо есть из чего выбрать.
Через час Эриха Белова вместе с остальными вытолкали за ворота. В качестве напутствия им прочли короткий инструктаж о том, как вести себя на свободе, о необходимости зарегистрироваться в полиции и о том, чего нельзя говорить об их лагерном существовании, если не хочешь вернуться обратно. В руке Эрих сжимал тридцать рейхсмарок — свой заработок за пять лет.
Он спросил дорогу и пошел в сторону Мюнхена. Его подобрал автобус с возвращавшимися из летнего лагеря школьниками, распевавшими веселые песни, Еще через сорок минут Эрих сидел в городском сквере на лавочке возле живописного фонтана, не имея ни малейшего представления о том, что это знаменитый Фишбруннен — место встречи влюбленных. Скажи ему кто-нибудь вчера вечером, когда он укладывался спать на нарах, что через пятнадцать часов он будет вот так сидеть на лавочке, смотреть на снующих возле его ног голубей, на искрящиеся струи воды, на резвящуюся ребятню, он бы… Впрочем, вчера он бы не отнесся к этому никак.
Потом он бродил по городу, таская на руке длинное пальто. Было жарко, но еще на лагерном складе Эрих побеспокоился о том, чем будет укрываться ночью. Там же в лагере кто-то посоветовал ему обратиться в социальную службу Красного Креста Он разыскал местное отделение ДРК и зашел туда без особой надежды.
Но в тот день ему определенно везло. В кабинете, куда его направили, сидела строгая на вид женщина лет сорока пяти, которая его внимательно выслушала. Она дала ему список адресов и какую-то бумагу с печатью.
— Это недорогое жилье, сдаваемое внаем. Пройдите по адресам. Вот этот документ, — женщина показала на бланк с печатью, — гарантирует хозяевам оплату первого месяца за счет социальной службы. В течение этого срока вам нужно будет оформить пенсию либо подыскать посильную работу. Раз в день вы сможете бесплатно пообедать вот по этому адресу. Не забудьте как можно быстрее зарегистрироваться в магистратуре и отметиться в полиции. Потом приходите к нам. Желаю удачи.
Эрих поблагодарил и вышел на улицу. На документе, который он держал в руке, стояла подпись: «Гауптоберфюрерина ДРК Э. Вангер».
Он снял комнату и остался в Мюнхене. Возвращаться в Нюрнберг было некуда и незачем. Первое время он посещал «народную кухню», где давали тарелку бесплатного горохового супа, кусок хлеба и стакан чаю. Потом устроился на работу уборщиком помещений на вокзале и уже никогда больше не пользовался бесплатными обедами для неимущих. Как-то там же, на вокзале, ему попался старый знакомый — в прошлом редактор одной из нюрнбергских газет. Он предложил Эриху работу, более подходящую ему по возрасту и бывшей профессии. Эрих принял предложение и вскоре занял место киоскера на Людвигштрассе недалеко от Триумфальной арки. Он смотрел из окошка своего киоска на прохожих, на спешащих в школу детей, разглядывал цветные иллюстрации из журнала «Рейх», почитывал статейки в «Френкише тагесцайтунг» и прочих «цайтунгах», а вечером возвращался в свою комнату и, как Акакий Акакиевич, пил горячий чай с блюдечка, казалось, нисколько не тяготясь отсутствием родных и друзей и не строя никаких планов на будущее.
Через какое-то время он снова зашел в офис мюнхенского отделения ДРК и, разыскав там фрау Вангер, поблагодарил ее.
Как-то за ужином Элеонора Вангер рассказала мужу о бывшем журналисте.
— Как, ты сказала, его фамилия?
— Белов, — произнесла она с ударением на первом слоге. — Впрочем, ведь он русский, поэтому скорее — Белов, — она надавила на «ов».
Профессор замер с ложкой в руке и рассеянно посмотрел на жену.
— Помнишь, в тридцать втором, когда избрали Гинденбурга, был ряд статей, кажется, в «Фоссише цайтунг»?
— Ну… допустим.
— Не тот ли это Белов? — Профессор снова принялся за горячий суп. — Интересно… было бы с ним… повидаться.
— Ты ездишь в университет мимо его киоска, Готфрид. Только… нужно ли заводить знакомство с…
— С бывшим осужденным, ты хочешь сказать? Или тебя смущает его русское происхождение?
— Я уже не знаю, что меня смущает. Одно время мы начали сторониться евреев, потом полуевреев, затем четвертьевреев, а теперь побаиваемся за свою собственную чистокровность. Вот ты, например, уверен в своей родословной? Ведь ты профессор немецкого университета. А ну как снова начнутся проверки?
Вангер вздохнул и вытер рот салфеткой.
— Ты права, Элли, и все же он гражданин страны, хоть и без имперского гражданства. Да и сам фюрер, если помнишь, не чурался общества русских актрис.
Они еще некоторое время поговорили на эту тему. Вспомнили приватный рассказ Клауса о том, как гросс-адмирал Редер отстаивал «своих евреев» — тех, кто служил в военно-морском флоте. Не чистокровных, конечно, но тем не менее. Для старого адмирала Кюленталя, например, полуеврея и вдобавок женатого на еврейке, он вырвал у Гитлера индульгенцию и даже выбил, рискуя своим гросс-адмиральством, полагавшуюся тому пенсию.
Несколько раз после того разговора профессор Вангер покупал в киоске у Эриха газеты и журналы. Он присматривался к киоскеру, не решаясь представиться, пытался разобраться, что это за человек, тот ли это журналист, чьи статьи вызывали споры в начале тридцатых и у них на кафедре. И все же, покупая как-то «Рейхсгезецблатт», он не удержался.
— Вы ведь господин Белов? — спросил профессор протягивая мелочь.
Рука киоскера дрогнула и замерла. Он настороженно посмотрел на покупателя и молча кивнул.
— Меня зовут Готфрид Вангер, — как можно приветливее поспешил добавить профессор, окончательно раскрывая карты. — Мне рассказала о вас моя жена, и мы вспомнили некоторые ваши статьи начала тридцатых, Нет-нет, вы не должны ничего опасаться. Я только хотел предложить вам посмотреть несколько русских книг из моей библиотеки. Сам я в языках не силен, а книги, должно быть, представляют известную библиографическую ценность. В одной из них есть портреты Тургенева, Толстого, Чайковского и других. Некоторые я бы мог даже предложить вам насовсем, если хотите. Печатное слово на родном языке для вас теперь особенная редкость.
— Очень признателен, господин Вангер. — Киоскер успокоился и отсчитал сдачу. — Я с удовольствием…
— Прекрасно! Тогда записывайте адрес. Брудерштрассе, 14, квартира 6. Послезавтра, в воскресенье, часам к пяти вам удобно?
— Я приду. Еще раз поблагодарите вашу супругу.
К первому появлению Эриха в их доме фрау Вангер отнеслась настороженно. Однако уже через час общения с ним ее напряжение постепенно развеялось. Русский оказался очень спокойным, доброжелательным человеком. Он был опрятно одет, чисто выбрит и в разговоре совершенно не упоминал о лагере и других своих жизненных невзгодах. Она не смогла уловить в нем даже тени обиды на судьбу или немцев. Нет, он определенно не был настроен плакаться. Казалось также, что он намеренно избегал затрагивать вопросы войны и политики, зато о немецкой литературе XVIII–XIX веков, в которой превосходно разбирался, был готов говорить совершенно раскрепощенно.
Потом пришла Эрна. И с нею Эрих, несмотря на свой уже преклонный возраст, сразу нашел общий язык. Поинтересовался ее успехами в университете, вспомнил несколько интересных историй из жизни петербургского студенчества. Потом они пили чай, и профессор расспрашивал гостя об обстоятельствах его пленения в четырнадцатом году, о том, как русская общественность восприняла начало той войны с Германией. Говорили о Мюнхене и Петербурге, о том, что это истинные духовные центры двух великих государств и что благодаря своим достижениям именно в области музыки, литературы и поэзии Россия и Германия занимают в мировой истории места в первом ряду, а вовсе не в результате войн и политического могущества.
Затем профессор провел Эриха в свой просторный кабинет, и они занялись раскопками в его богатой библиотеке. На столе Вангера уже лежало несколько книг на русском языке, специально приготовленных для бывшего журналиста
— Давно хочу побывать в России, — сказал профессор, стоя на лестнице и ища что-то на верхней полке. — Как вы думаете, теперь это возможно? Разумеется, после окончательного прекращения всех военных действий.
Эрих замер с раскрытой книгой в руках.
— После прекращения каких военных действий? — спросил он настороженно, с какой-то странной интонацией в голосе.
— В Южной Европе. Должно же когда-то все это закончиться, господин Белов. Поймут же наконец англичане, что худой мир лучше доброй ссоры. Или вы так не думаете? — Вангер протянул ему сверху тонкий пыльный томик в коленкоровом переплете с причудливыми серыми разводами на срезах страничного блока, модными в прошлом веке. — Вот, взгляните-ка на это: английское издание русской поэзии. Если память мне не изменяет, здесь есть Пушкин. Сам-то я в английском не силен.
Он спустился вниз, и они вместе начали листать книгу.
Вопрос Вангера о возможности поездки в Россию был праздным. Как профессор древней истории, он не мог в свое время не побывать в Риме, Афинах и некоторых других местах поблизости. Несколько раз порывался посетить раскопанную Шлиманом в Турции Трою, но это уже больше на словах, чем на деле. Что же касалось России, вернее Советского Союза, то этот разговор он завел исключительно ради гостя.
— И все же, господин Белов, каковы ваши прогнозы относительно англичан?
— Они не сдадутся.
Эти слова были произнесены тихо, без малейшего колебания и так безапелляционно твердо, что профессор оторвался от книги и удивленно посмотрел на Эриха.
— Серьезно? Вы так считаете?
— Настоящая война еще не начиналась — Эрих стал собираться. — Уже поздно, господин Вангер. Как говорят у нас: пора и честь знать. Значит, эти три книги я могу взять? Огромное вам спасибо.
Когда он прощался с фрау Вангер, из своей комнаты вышла Эрна.
— Вы к нам еще придете, дядя Эрих? — спросила она так, будто была знакома с ним с детства.
— Непременно, дочка. Через две недели.
— Тогда напомните мне рассказать вам, как наш Мартин дрался на дуэли, — обрадовалась она.
— Эрна, ты всем уже надоела с этой историей, — смутилась фрау Вангер. — Не слушайте ее. Когда это было.
С этого дня Эрих стал регулярно посещать Вангеров. Вскоре они с профессором, несмотря на некоторую разницу в возрасте, перешли на «ты». Белов по-прежнему всячески обходил в разговорах тему войны. Высадка немецкой танковой дивизии в Тунисе и первые победы Роммеля, занимавшие всех в начале весны сорок первого года, его совершенно не трогали.
— Он сознательно дистанцируется от современной действительности, — сказал как-то Вангер жене. — Особенно от всего, связанного с нашими победами.
— Неудивительно. Это реакция человека, с которым не только поступили жестоко, но не хотят платить даже мизерную пенсию.
В начале лета Эрих пропал. Через две недели после его последнего визита Германия атаковала границы СССР, и профессор в который уже раз зачитывал дома всякие обращения и речи. В этот момент он вспомнил слова русского, произнесенные им осенью 40-го: «Настоящая война еще не начиналась».
«Надо будет попытать Эриха, когда он появится снова», — решил Вангер. Но тот больше не приходил.
Авл Элианий подрезал ветки розового куста в своем дворе.
— Так ты, говоришь, они казнили Юлия Цезаря? Ты, верно, что-то напутал, Кратил.
— Я ничего не напутал, доминус. Об этом знает весь город. Вчера утром его умертвили в Мамертинской тюрьме.
— Гая Юлия Цезаря? Того самого, что на каждом углу рассказывал о своем божественном происхождении? Одна из прабабок которого сама богиня Венера?
— Да. Того самого молодого патриция Теперь его тело доплыло уже, должно быть, до Остии.
— Да чушь собачья!
Элианий повернулся и направился в дом.
«Казнили Цезаря! — восклицал он про себя. — Цезаря, который еще только скажет, что лучше быть первым в маленькой деревне, чем вторым в Риме. Того, кто еще не выдвигался даже на должность городского эдила, кого ждут не дождутся великие дела и вселенская слава… В чью же теперь спину бедные Брут и Кассий воткнут свои ножи пятнадцатого марта?.. Да, но зачем они это сделали? — Профессор Вангер имел в виду авторов сновидения. — Ну сперли Сивиллину книгу, ну засунули ее мне под кровать. Скоро, верно, явятся с обыском. Все это как-то ещё можно объяснить, хотя тоже умного мало. Но убивать молодого Цезаря — это уже фантасмагория какая-то».
Он прошел в свои апартаменты, вынул из-под кушетки большой потертый кожаный пенал и, открыв его, еще раз извлек тугой свиток. Пожелтевший, а местами покрытый коричневыми пятнами пергамент был мелко исписан колонками текстов на греческом или на каком-то другом, похожем по графике языке. «А ведь Кратил должен понимать по-гречески», — подумал Элианий и крикнул в окно:
— Кратил!
Когда раб появился, Элианий усадил его за стол и ткнул пальцем в развернутый свиток.
— Сможешь прочесть?
Изобразив на лице смесь страха, удивления и благоговения, грек уставился на древний пергамент.
— Доминус, это та самая…
— Читай!
Элианий отошел к окну, отвернулся и приготовился услышать какую-нибудь древнюю галиматью, растолковать которую могли только хитроумные и плутоватые децемвиры. Кратил между тем склонился над свитком и стал водить пальцем по строчкам, беззвучно шевеля губами.
— Ну!
— Сейчас, сейчас… так… «Перси Фоссет был человеком практического склада ума и… отличился как солдат, инженер и спортсмен. Его рисунки получили признание Королевской академии. Он играл в… крикет, защищая честь своего графства. В двадцать лет без посторонней помощи Фоссет построил две великолепные гоночные яхты и получил патент на открытый им принцип сооружения судов, известный под названием „ихтоидная кривая“…»
— Постой, постой, ты чего мелешь? — остановил его Элианий. — Какой еще Фоссет? Какая там кривая?
— Здесь так написано.
Элианий несколько секунд осмысливал услышанное, затем промотал свиток дальше и снова ткнул пальцем в текст наугад.
— А здесь?
— Так… «перуанский лес, позволив заглянуть в свою душу, потребовал взамен плату — жизнь Перси Фоссета…»
— Достаточно, — прервал его хозяин. — Все ясно. Ты свободен.
Кратил поднялся, отошел и в нерешительности остановился возле двери. Он хотел что-то спросить.
— Это не то, о чем ты подумал, — сказал ему Элианий, убирая свиток в пенал и бесцеремонно зашвыривая его обратно под кушетку. — Ступай. Сходи-ка на рынок да купи чего-нибудь. И обязательно несколько бутылок «баварского».
«Где бы лучше всего спалить жизнеописание этого английского джентльмена? — размышлял Вангер-Элианий, когда раб удалился. — В очаге на кухне или с кучей старых листьев в саду?»
— Пап, а па-а-ап! Расскажи, как ты попадаешь в прошлое.
— Это сложно, Кай. Ты еще маленький и не поймешь.
— Пойму. Я уже в третьем классе. Ну расскажи-и-и!
Карел отложил электронный справочник и посмотрел на сына.
— Ладно, только чур не отвлекаться. — Он взял лист бумаги и карандаш и провел длинную прямую линию со стрелкой на конце. — Вот смотри: это модель одномерного пространства, в котором живут существа в виде точек. Они могут перемещаться только вдоль этой оси и совершенно не имеют понятия о других измерениях. Понятно?
— Ну?
— Что «ну»? — Карел пририсовал на листе вторую прямую линию со стрелкой, перпендикулярную первой.
— Знаю, знаю! — закричал Кай. — Это двумерный мир! В нем тоже живут существа, которые могут ползать по плоскости, как клопики, и не имеют понятия о третьем измерении и объеме.
Карел с удивлением посмотрел на сына.
— Ты в каком классе учишься?
— В третьем.
— Да? Ну… ладно. Так вот, в отличие от одномерного пространства, где нельзя произвольно попадать в любую точку оси, — если, например тебя сзади подпирают другие существа, обойти их невозможно, — на плоскости такой проблемы нет. Более того, двумерный клопик, как ты их назвал, может видеть сразу целый отрезок вот этой первой оси. Так?
— Ну?
— Опять «ну».
— Ну дальше-то что? Переходим к трехмерному пространству?
— Нет, достаточно первых двух.
«Ну и дети пошли, — подумал инженер по перемещениям, — интересно, что они там в школе проходят?»
— А теперь представь, что мы с тобой живем в мире одномерного времени. Не пространства, а времени. При этом мы можем двигаться только вперед по этой единственной оси, да еще и с постоянной, независящей от нас скоростью. Другими словами, из прошлого в будущее. Представил?
— Я понял, к чему ты клонишь.
— Да ты просто уже читал об этом или фильмы смотрел. Ну, неважно, раз спросил, так уж выслушай до конца. Короче говоря, однажды, очень давно, умные головы задались вопросом, не существует ли второго измерения времени. Второй координаты, оси и тому подобное, называй как хочешь. Мы ее не ощущаем и даже с трудом можем себе представить, для чего она вообще нужна. А уж как выглядит мир двумерного времени… Об этом можно бесконечно много говорить, но, по-моему, с тем же успехом, что пытаться одному слепому от рождения объяснить другому такому же слепому, чем красный цвет отличается от зеленого.
Маленький Кай, нарисовавший к тому времени на листке с координатными осями каких-то паучков, произнес:
— А дальше?
— Дальше ученые стали разрабатывать математическую модель такого мира. Вторую ось условно назвали осью вариантов и в конце концов смогли описать все это хозяйство с помощью многомерного тензора.
— Мировой тензор?
— Да. Понятно, что Абсолютный мировой тензор для нас совершенно неподъемен, а вот частные его случаи, особенно когда появилось поколение компьютеров с плазменными процессорами и накопителями типа «один электрон — один бит», мы научились и составлять, и решать.
— Как же все-таки люди отправляются в прошлое? — спросил Кай, продолжая населять листок бумаги всякими козявками.
— Пока никак. Вернее, пока только с помощью кино. Мы не можем ни послать в прошлое, ни взять оттуда ничего материального. Только информацию.
— Пап, но ты же инженер по перемещению во времени предметов?
— Это так только говорится. На самом деле мы формируем в прошлом так называемый зонд, причем из существующей там же материи, сканируем с его помощью интересующий нас предмет и считываем эту информацию. Затем уже происходит создание точной копии в Нужной нам точке пространства и времени.
— Клона?
— Ну… можно сказать и так. Оригинал же остается там, где был.
— А зонд?
— Бесследно исчезает после выполнения задания.
— А почему нельзя точно так же сделать копию динозаврика и прислать ее сюда?
— Можно, только он будет мертвым. Первое время чем-то подобным занимались, потом международная конференция приняла закон о запрещении копирования живой органики.
— Почему?
— Потому что и копия и — самое главное — оригинал после всего этого мертвы. Скопировав даже элементарное одноклеточное существо вроде амебы, мы получаем неживой сгусток химических элементов, да еще губим исходный экземпляр.
— Почему?
— Не могу сказать.
— А почему?
— Почему, почему… Потому что не знаю!
— А кто знает?
— Пока никто.
— Почему?
Карел заерзал на своем стуле.
— Видишь ли, сын, биоинженеры давно научились конструировать одноклеточные организмы. Как они уверяют, в их моделях все в точности соответствует природным образцам. Но… к удовлетворению церкви, их создания остаются набором органических соединений, не более.
— А при чем тут церковь?
— При том, что, по ее мнению, создание жизни — прерогатива Творца, и никого больше.
— Бога?
— Да.
— Почему?
— Слушай, а ты уроки сегодня сделал?
Весна 1942 года была ранней.
— Вот и мартовские иды, — сказал однажды за завтраком профессор. — Если бы мы жили по юлианскому календарю, то сегодня, пятнадцатого марта, отмечали бы годовщину смерти Юлия Цезаря. — Профессор наморщил лоб. — Какая же была бы годовщина?..
— Готфрид, у нас теперь своих смертей хватает, — укорила его жена, — а тебя древние покойники заботят. Вон у Шмидтов какое горе. Уже второй сын.
— Ты не права, Элли. Когда человек умирает, он выпадает из общего тока времени. Поэтому Цезарь к нам так же близок, как и к своим современникам.
В это время в дверь позвонили. Эрна побежала открывать и через минуту радостная влетела в столовую с конвертом в руках.
— Письмо!
— От Мартина?
— Нет, из Бремерсхафена. Это от Клауса!
Они уже знали из газет и радиосообщений об успешном прорыве кораблей Кригсмарине из брестской блокады. Вся эскадра почти благополучно добралась до Германии, даже несмотря на подрывы на минах «Шарнхорста» и «Гнейзенау». «Принцу Ойгену», как всегда, повезло больше других. Он вообще не пострадал. Эрна измаялась за эти дни в ожидании письма. Почему он не дает о себе знать? Может, он остался во Франции?
За прошедшие месяцы они обменялись лишь десятком писем, заранее условившись писать не чаще двух-трех раз в месяц. Тон этих писем был легким и дружественным, даже шутливым. Его с самого начала задала Эрна, твердо решив не обременять переписку стенаниями о невыносимости разлуки и бесконечными признаниями в нежных чувствах. Она не называла его «Милый Клаус» и не подписывалась «Твоя Эрна».
«Мой ученый филолог, как прошла ваша охота в лесу Рамбуйе? Не забыли ли вы свое ружье?..»
«Господин фон Тротта, вы так и не ответили в прошлый раз, чем занимались в Париже целую неделю…»
Его же письма дышали восторгом и были украшены утонченными выражениями.
«Всякий раз, когда я получаю от тебя письмо, я, как римлянин, отмечаю этот день белым камешком…»
— Папа, а что римляне отмечали белыми камешками? — спрашивала Эрна отца, выбегая из своей комнаты.
— Albo lapillo notare diem, т. е. отметить день белым камешком, дочка, значило запомнить его, как радостный и счастливый, — обстоятельно пояснял профессор, до-вольный заданным вопросом.
— Переписка с твоим моряком тебе определенно пойдет на пользу, — догадывалась мать, откуда ветер дует.
В свои письма Клаус часто вставлял французские выражения без перевода. Эрна некоторое время терпела это издевательство, но, когда в очередном ответе она среди прочего увидела следующий перл: «Du temps que la reine Berthe filait», дословно означавший: «той поры, когда королева Берта пряла»,[27] и долго не могла понять, при чем здесь эта самая королева, ее терпение лопнуло.
«Господин адмирал с филологическим уклоном, — писала она в ответном послании, — перестаньте насыщать ваши письмена французскими выражениями. Я стерпела ваших кроликов (речь шла о тридцати шести белых кроликах, которые никогда не станут белой лошадью),[28] вынесла мошенника Роле («я называю кошку кошкой, а Роле — мошенником»[29]), но Берту с прялкой… это выше моих сил!
А если уж вы не можете обойтись без ваших этуалей и elegance, то извольте рядом в скобочках давать перевод, да еще и смысловое значение, если это очередная французская премудрость. Я не собираюсь просиживать весь вечер со словарем: у меня, в отличие от вас, не так много праздного времени. Если же вы не сделаете надлежащих выводов, то рискуете получить мою очередную эпистолу на чистейшем русском (я рассказывала вам о нашем хорошем знакомом из России), да еще попрошу папу помочь с латинскими древностями. Интересно знать, к которой из своих знакомых француженок вы помчитесь тогда за помощью?»
«Согласен, — отвечал он, — ты больше не получишь от меня не только ни одного слова по-французски, но даже ни единой буквы. Стану писать немецкой готикой, однако, принимая во внимание мой почерк, не думаю, что это сэкономит твое драгоценное время. И прекрати обращаться ко мне в письмах на „вы“!»
В последнем письме из Бреста был прозрачный намек Клауса на возможный поход их крейсера в тропики. В конверте Эрна обнаружила его фотографию в пробковом шлеме. Он писал, что ни за что на свете не станет носить этот дурацкий предмет и надел его в первый и последний раз. Они не имели понятия тогда, что уже полным ходом шла подготовка операции «Церберус» и слухи о южном походе были намеренной дезинформацией командования.
Эрна разорвала конверт и разочарованно развернула вложенный в него небольшой тетрадный листок. С лица ее сразу исчезло радостное выражение. Это был не его почерк.
— Боже, мама, он ранен!
Профессор отложил газету.
— Ну-ну, успокойся. Возможно, ничего серьезного.
Эрна еще раз пробежала взглядом по строчкам короткого и довольно косноязычного письма.
— Как же ничего серьезного, если он даже не смог сам написать!
Она опустилась на стул, уронив руку с письмом на колени.
— Эрна, может, ты прочтешь нам? — как можно мягче попросила ее мать.
— «Здравствуйте, фройляйн Эрна, — начала читать та совсем упавшим голосом. — Меня зовут Магда, я сиделка из военно-морского госпиталя в Бремерсхафене. Пишу по просьбе лейтенанта Клауса фон Тротта. Он ранен, но угрозы жизни нет. Он передает вам свою любовь. Он просит вас не считать себя связанной с ним какими-либо обязательствами. Передает привет вашим родителям. Я понимаю, что вас интересуют подробности, но не уполномочена их сообщить. Желаю вам всего наилучшего. Бремерсхафен, Элизабетштрассе, 8».
— Почему он просит не считать меня связанной обязательствами? — сразу же после прочтения письма воскликнула Эрна и с мольбой во взгляде смотрела то на отца, то на мать. — Что это значит? Мама? Отец?
— Возможно, так принято, Эрна, ведь он… нездоров, — проговорила фрау Вангер, забирая у дочери письмо.
— Да, — вздохнул профессор, — судя по всему, парню крепко досталось.
— Так, все! — Эрна вскочила и, подбежав к зеркалу, стала закалывать волосы. — Папа, дай денег. Я еду на вокзал за билетом.
— Ты хочешь ехать в Бремерсхафен? — Фрау Вангер подошла к дочери. — Эрна, вряд ли это разумно. Чем ты сможешь помочь? Там ему предоставляют необходимый уход, а ты только будешь мешать. В конце концов, он может не хотеть, чтобы ты его видела сейчас. Ты же ничего, в сущности, не знаешь. Готфрид, ну ты хоть скажи!
Профессор молча вышел из комнаты и вскоре вернулся с бумажником в руках.
— Поезжай, дочка. В университете я обо всем договорюсь. Элли, — обратился он к жене, — в этом не будет ничего плохого.
Фрау Вангер всплеснула руками.
— Но ведь она ему никто! Они даже не помолвлены!
Через три дня Эрна вошла в большую больничную палату. Сестра подвела ее к одной из кроватей, и она сразу обратила внимание на торчащую из-под одеяла ногу в бинтах. Она подняла глаза и увидела незнакомого человека. Темная бородка, усы, заострившийся нос на бледном мраморном лице. Глаза закрыты. Сестра наклонилась над раненым и дотронулась до его руки.
— Господин фон Тротта.
Раненый открыл глаза, посмотрел на Эрну и улыбнулся. Это был Клаус.
— Ты получила письмо? Сейчас мне уже лучше.
Он показал рукой на стоявший рядом стул. Она села и взяла его руку в свои ладони.
— Зачем же ты приехала?
— Чтобы еще раз услышать твои слова, которые ты обещал повторить тысячу раз.
Они долго молча смотрели друг на друга.
— Значит, они тебе еще нужны?
— Конечно! А потом я скажу свои.
— Не спеши, Эрна.
— Почему?
— Я должен выслушать их стоя. А если не смогу…
— Ты обязательно поправишься, — заговорила она быстро, — я только что разговаривала с твоим доктором. Он сказал, что нужно время. А времени у нас много. Целая жизнь! Ты еще станешь адмиралом, мой ученый филолог…
Эрна сняла комнату неподалеку от госпиталя. Она привезла с собой учебники и по вечерам занималась. Ежедневно она приходила к Клаусу в палату, и когда появлялась в дверях, другие раненые откладывали свои газеты и книги в сторону. Они здоровались с нею, когда она шла между кроватями, спрашивали, как там погода, а потом украдкой поглядывали на нее и завидовали лейтенанту.
— Ты счастливчик, фон Тротта, — говорил Клаусу его сосед с ампутированной ногой, — и если не поправишься на все сто процентов, то будешь просто ослом.
Но Клаус не собирался быть ослом. Он медленно, но верно шел на поправку. Однажды, когда Эрна снова вошла в палату, она увидела, что его кровать пуста.
— Гуляет ваш лейтенант, — сказал кто-то из боль-ныx, — ищите его в парке. Он сегодня герой.
Эрна выбежала на улицу. Был погожий майский день. По аллеям больничного двора прохаживались выздоравливающие.
— Эрна!
Она услышала женский голос и увидела машущую рукой Магду. Рядом в коляске сидел Клаус. Он был чисто выбрит и коротко подстрижен. На нем, контрастируя с окружающими пижамами и халатами, был китель с лейтенантскими галунами, белая рубашка и галстук. На голове темно-синяя пилотка с золотистым офицерским кантом. Ноги прикрывал больничный плед.
Эрна подбежала к ним и увидела на кителе Клауса крест на яркой красной ленте с белыми и черными полосками.
— На следующий час поручаю больного вам, — сказала приветливая Магда и ушла.
— Клаус, у тебя награда?
— Сегодня приезжал офицер штаба. В присутствии главврача и нескольких сестер мне прямо в палате вручили крест второго класса. Оказывается, кое кого из нашего экипажа представили к наградам, и в их число почему-то попал я.
— Ты заслужил ее!
— Это крест за пролитую кровь, Эрна, не более. Они понимают, что я больше не поднимусь на борт корабля и у меня уже не будет случая заслужить боевую награду.
— Что ты говоришь, Клаус! Скоро ты будешь ходить.
Она покатила коляску и, пытаясь отвлечь его от невеселых раздумий, что-то рассказывала.
— А где теперь твой «Принц»?
— Ушел в Норвегию.
— И что он там делает?
— Говорят, в него попала английская торпеда, так что крейсер снова в ремонте где-то в Тронхейм-фиорде. Это уже третий ремонт, Эрна. — Клаус наконец-то разговорился. — Первую бомбу мы получили за месяц до приемки комиссией еще в Киле, вторую — в Бресте, и вот теперь торпеда. А на нашем счету ни одного потопленного даже самого паршивого суденышка…
Через три дня она уехала.
Приезд Эрны подействовал на Клауса самым благотворным образом. Он оживился, начал общаться с товарищами по палате, а уж в компании морских офицеров, пускай и изувеченных, такое общение просто не могло быть скучным. Всем им, многие из которых помнили ещё гром орудий британских дредноутов в проливе Скагеррак, было что вспомнить.
— Вот скажи мне, фон Тротта, что ты видел, когда вы драпали по Каналу? — заводил разговор фрегатен-капитан с ампутированной ногой. — Тучи, волны да сигналы флагмана. Разве может все это сравниться с одним только рейдом на Лондон или Ливерпуль наших цеппелинов!
Капитан в первую войну служил вохдухоплавателем в дивизионе флотских дирижаблей и мог часами рассказывать о своих опасных приключениях. Вдобавок ко всему он был романтиком и даже поэтом.
— Если подводников моряки называли смертниками, то нас еще проще — самоубийцы. И они были недалеки от истины. Но когда нас настигала смерть, она всегда сопровождалась таким театральным эффектом и таким роскошным фейерверком, что ее могли видеть сотни, а то и тысячи зрителей, и они запоминали это зрелище на всю жизнь.
Ходячие подсаживались ближе, и бывший боцман-смаат, рулевой бокового руля, а впоследствии воздушный штурман вспоминал:
— Никто из вас, господа, не может даже отдаленно представить себе, что такое идти ночью на дирижабле через грозовой фронт, когда все небо не то что полыхает, а непрерывно светится то зелеными, то фиолетовыми сполохами, как будто ты влетел в самое сердце полярного сияния. Мимо тебя с шипением проносятся огненные шары, а пространство вокруг опутано сплошной паутиной из тысяч одновременно вспыхнувших молний. Со всех сторон гром и треск, словно по тебе лупит тысяча зенитных пушек. А теперь вообразите, что в это самое время по внутренней связи вдруг раздается крик. Пулеметчик, неопытный еще матрос, впервые попавший в грозу, орет с верхней кормовой платформы, что мы горим. Он несет какую-то несусветную чушь, так что нельзя ничего толком понять. Но все цепенеют, вспоминая Бога, жен, детей и дьявола одновременно. Радист бросается к рации в надежде успеть передать, что все мы погибли, и, если повезет, сообщить координаты, Но в следующий момент мы начинаем понимать, что происходит. Наш огромный «L-13» прямо на глазах превращается в гигантскую рождественскую елку, положенную набок и парящую в окружении небесного фейерверка. Он весь начинает светиться. Сначала на выступающих частях гондол и пилонах подвески «майбахов», потом на ребрах граненой обшивки и даже внутри пилотской кабины все зажигается мерцающим свечением. Цеппелин покрывается огнями святого Эльма и становится похожим на электрического ската. Электричество повсюду. Даже козырек фуражки командира — нашего знаменитого лейтенанта Мати — светится. Да что козырек, я видел свечение кончика собственного носа!
Капитан обвел взглядом слушателей, позади которых замерли две сестры со шприцами в руках, также завороженные рассказом.
— Раньше, когда свечки Эльма зажигались на мачтах ночного парусника, команда с благоговейным трепетом смотрела на эти таинственные кисточки, с легким потрескиванием испускавшие красное или голубоватое сияние. Многие становились на колени и просили Бога о прощении. Они клялись, что больше не будут грешить, перестанут пить ром и жульничать в карты, а всякий раз, сходя на берег, первым делом будут отправляться не в ближайший кабак, а в церковь.
А теперь вообразите наше состояние: грозовая ночь, двухкилометровая высота, все небо в огне, а в балонетах над нашими головами тридцать пять тысяч кубометров водорода. Малейшей течи и искры достаточно, чтобы мы вспыхнули, а пожар на дирижабле еще никому не удавалось потушить.
Мы — все шестнадцать членов команды — стоим не шевелясь на своих местах. Даже легкое прикосновение друг к другу, простое рукопожатие вызывает электрический разряд. Добавьте к этому, что в памяти у всех нас ещё свежа гибель «L-10», сгоревшего со всем экипажем во время грозы в сентябре пятнадцатого года.
Помню, я поднялся в центральную галерею и пошел в сторону кормовой гондолы, чтобы посмотреть обстановку там. Даже изнутри галерея была освещена миллионами огоньков, и я старался идти медленно, ни к чему не прикасаясь. Но цеппелин то проваливался в воздушную яму на сто, двести или триста метров, то взлетал вверх, и я падал на каждом шагу, хватаясь за поручни. Однажды я остановился возле одной из газовых шахт и умолял Создателя не допустить сброса газа: когда мы попадали в область низкого давления, балонеты раздувались, и в любую секунду могли открыться автоматические предохранительные клапаны, чтобы сбросить излишний водород. Но все обошлось. Только расчалки, стягивающие вершины многоугольных шпангоутов, звенели как струны, а резонатором для них были газовые баллоны, так что наш «L-13» стал еще и воздушной шарманкой.
По счастью, нас не подвели и моторы. Мы вырвались тогда из грозы и уже через пару часов висели черной тенью над ярко освещенным Норфолком. Там и представить не могли, что в такую ночь кроме молний и дождя с неба могут упасть еще и бомбы.
Да, друзья мои, это были времена, когда воздухоплавание и авиация вступили друг с другом и с природой в смертельную схватку. Мы не могли противостоять истребителям днем и всегда выбирали безлунную ночь и туман. Часто, выводя вечером свой цеппелин из эллинга в Нордхольце, мы не знали, куда возвратимся на следующий день. Будет ли это Куксхафен, Альхорн, Тондерн или Хаге, да и вернемся ли мы вообще. В иную ночь, соревнуясь с армейским воздушным дивизионом, мы одновременно поднимали на Британию десять, а то и двенадцать морских цеппелинов, а возвращалась на базы лишь половина. Судьба некоторых так и осталась неизвестной. Кого-то уносило в океан, и они исчезали бесследно. Финальную точку в судьбе других ставила зажигательная пуля «помероу» или фугасный патрон «букингем». Бывало, по возвращении мы насчитывали до шестисот пробоин в оболочке. Не оставалось невредимым ни одного из шестнадцати наших балонетов, и, пришвартовываясь к причальной мачте, мы выпускали в атмосферу кубометры водорода, слыша треск лишенных необходимой поддержки стрингеров и шпангоутов…
— Ну и ради чего все эти жертвы? — спрашивал один из скептиков. — Одних цеппелинов мы потеряли больше ста, а ведь были еще «парсевали» и «шютте-ланцы». Положа руку на сердце, капитан, достигнутый результат стоил таких жертв и материальных затрат в той войне?
Капитан долго смотрел на задавшего вопрос прагматика, как бы говоря: ты так ничего и не понял.
— Не все поддается учету в цифрах, молодой человек. Мы держали в страхе Британскую метрополию весь шестнадцатый год, а это дорогого стоит. Они тогда впервые хорошо прочувствовали, что значит страх тыла, осознание его незащищенности перед войной. Сотни лет они были отгорожены ото всех своим Каналом и уповали на свой флот и вдруг поняли, что отныне так же досягаемы, как и все остальные. И, бомбя нас сегодня, британцы преследуют ту же цель — внести страх войны в центр вражеского государства. Но главное — поразить этим страхом солдата в окопах и моряка в море, которые знают теперь, что их близкие могут погибнуть дома раньше их самих. По деньгам налеты обходятся им сейчас, пожалуй, дороже, чем нам. Во всяком случае, пока. Но дело ведь не только в материальной стороне.
В конце мая кто-то из моряков получил из Киля письмо.
— Ваш крейсер, фон Тротта, недавно пришел в Киль. Им занялась «Дойче Верке». Я тут подсчитал, и получается, что каждые сутки, проведенные «Принцем» в море, стоят ему потом ровно месяца ремонта.
Моряк был подводником, которые в тот год находились на пике своих удач и славы. Надводный же флот Германии только терял очки. Его тяжелые корабли совершали короткие перебежки между норвежскими фиордами и ремонтными базами Вильгельмсхафена на Северном море или Киля и Готенхафена на Балтике, не принося никакой реальной пользы рейху. Сверхзадача надводного флота Германии постепенно свелась к обеспечению собственной безопасности, а не к поиску противника и сражений.
— Все дело в психологии, господа, — подключился к разговору другой моряк, — если хотите, в нашей изначальной ущербности. Как мы называем свой океанский флот: Флотом Открытого Моря, так? Этим мы как бы подчеркиваем главное его свойство и достижение: он может отойти от побережий и выйти в открытое море. «Он служит во Флоте Открытого Моря», — с гордостью говорят у нас, подразумевая уже в одном этом героизм. А как называют англичане свой флот метрополии? «Home Fleet», то есть «Домашний Флот»! Вдумайтесь только, для нас — открытое море, для них — домашний флот, зоной ответственности которого являются все европейские моря и Северная Атлантика. А ведь у них еще есть Гранд Флит.
— Ну и что вы предлагаете? Сменить название?
— И название, и наше отношение к морю и морской войне! Если мы и дальше станем трястись над каждым крейсером, пряча его по году в укромных бухтах, то лучше сразу пустить все их на металлолом для субмарин и танков.
После подобных высказываний, как правило, начинались жаркие дискуссии.
В конце мая Клаус впервые после ранения встал на ноги. Еще через месяц он отложил в сторону костыли, но окончательно хромота не проходила, и он понимал, что ему еще долго придется пользоваться тростью. В середине лета он уехал в свое скромное родовое имение под Ольденбургом. Клаус еще не был уволен из ВМФ и считался отпускником по ранению.
Однажды, в середине августа, к парадному крыльцу дома подъехало несколько легковых автомобилей. Услыхав шум хлопающих дверей и выглянув в окно, Клаус увидел группу старших морских офицеров, направлявшихся ко входу. Он запахнул халат, взял трость и стал спускаться в холл, где Вильгельм — старый денщик его отца — уже впускал гостей.
Вошедшие офицеры сняли фуражки и держали их в левых, согнутых в локте руках, козырьками вперед. Они молча ждали, когда Клаус сойдет вниз по лестнице. По их церемониальному виду и многоярусным галунам на рукавах он понял, что случилось нечто важное.
Вперед выступил красивый немолодой адмирал с седеющими висками и печальным лицом. Клаус узнал Эриха Редера и замер у последней ступеньки лестницы.
— Гроссадмирал! — произнес он тихо.
Редер отдал свою фуражку адъютанту и подошел. Они не были знакомы, но он обратился по имени.
— Клаус, у меня плохие новости, мужайтесь.
Редер слегка повернул голову. Адъютант извлек из своей папки какой-то документ и передал ему.
— Две недели назад у западного побережья Африки подорвался на мине итальянский пароход «Литторио». Среди пассажиров парохода были ваши родители. Они возвращались в рейх инкогнито. Из пассажиров спаслось лишь несколько человек. Увы, как нам стало окончательно известно два дня назад, в списке спасенных супружеской четы Тротта нет.
Редер протянул двойной, сложенный пополам в виде папки лист жесткой бумаги кремового цвета, каждая половина которого была обведена черной рамкой и украшена имперской печатью.
— Это официальное свидетельство о смерти Йозефа фон Тротта и его жены. Здесь точное время и координаты гибели «Литторио». Документ заверен канцелярией Генерального штаба Кригсмарине и подписан мною.
Слегка подрагивающей рукой Клаус взял свидетельство и стоял с ним, не зная, что сказать.
— Генеральный штаб искренне разделяет с вами эту утрату, лейтенант. Фюрер также поручил мне передать вам слова соболезнования. Он знает о вашем тяжелом ранении и готов принять участие в вашей дальнейшей судьбе.
Гроссадмирал взял Клауса под локоть, подвел к свите и представил ему каждого из офицеров. Клаус увидел в глазах адмиралов и капитанов сочувствие и был тронут.
— Кофе, господа? — предложил он, когда все надели фуражки.
— Нет, лейтенант, не тот случай, да и времени нет. Давайте-ка выйдем в парк на несколько слов.
Редер снова взял Клауса под руку, и они вышли на крыльцо. Стоявшая у машин охрана щелкнула каблуками. Вдали Клаус заметил бронетранспортер с зенитным автоматом на крыше. Они спустились с крыльца и вдвоем пошли по направлению к аллее старого и весьма запущенного парка.
— Я поинтересовался вашими медицинскими показателями, Клаус. К сожалению, о возвращении на корабль пока говорить не приходится. По крайней мере, ближайший год. Но мне не хочется списывать молодого и достойного офицера. — Редер остановился и посмотрел Клаусу в глаза. — Что вы ответите на мое предложение сменить ваши золотые галуны и пуговицы на серебряные? Разумеется, после тщательного долечивания.
— Чем же я буду заниматься, гроссадмирал?
— Работы в морском ведомстве много, фон Тротта. В конце концов, вы можете пойти по стопам отца. Не сразу, конечно.
— Благодарю вас, гроссадмирал. Конечно, я согласен.
— Вот и отлично! Как поправитесь, я жду вас в Берлина, оберлейтенант. Да-да, — увидев недоумение на лице собеседника, добавил Редер, — с сегодняшнего дня ваш служебный чин соответствует рангу оберлейтенанта.
Он приложил руку к козырьку и направился к машинам. Захлопали дверцы, загудели моторы, и через минуту только облачка сизого тумана стелились над гаревой дорожкой.
— Пойдемте, Вильгельм, — сказал Клаус, проходя мимо окаменевшего от страшного известия старого денщика, — помянем родителей.
В начале октября в квартире Вангеров зазвонил телефон. Эрна взяла трубку.
— Алло!
— Эрна!
— Клаус! Ты где?
— На вашем вокзале.
— Ты в Мюнхене? Почему не предупредил? Приезжай немедленно!
— Я здесь проездом, Эрна. Мой поезд через час. Если сможешь, приезжай сюда. Я буду ждать у билетных касс.
Через полчаса Эрна была на вокзале. Клаус стоял возле окна недалеко от крайней кассы. Он с нетерпением поглядывал на стрелки настенных часов. В одной руке он держал трость, через другую был перекинут форменный плащ.
Эрна подбежала и остановилась в шаге от него. Она сразу отметила произошедшие в облике Клауса перемены. Больничная бледность на его лице прошла. Он был бодр, однако улыбка выражала скорее растерянность нежели былую самоуверенность с едва уловимым налетом превосходства.
Все нашивки и пуговицы на его темно-синем мундире имели теперь серебристо-белый цвет. Над двойными галунами на рукавах были вышиты маленькие орлы с замысловатыми вензелями под свастикой. Фуражку вместо кожаного ремешка украшал серебряный шнур. Слева на кителе рядом с крейсерским знаком был пристегнут круглый значок за прорыв морской блокады. Ниже — серебряный знак за ранение второй степени. В пуговичной петлице краснела ленточка Железного креста второго класса.
Эрна подошла и ткнулась лбом в его плечо.
— Клаус, куда ты едешь?
— Снова в Брест, Эрна.
— Зачем? Ведь твоего «Принца» там нет.
— Теперь я чиновник административной службы, и корабль мне не нужен. Раньше я сам называл таких береговыми крысами.
— Ты не должен так говорить. — Эрна отстранилась. — Как твоя нога? Клаус, мы так переживали, когда узнали о смерти твоих родителей! Я проплакала всю ночь.
— Эрна, я должен тебе сказать, — он переложил трость в левую руку и дотронулся до ее волос, — я уезжаю на целый год.
— Я буду ждать!
— Это еще не все. Мы не сможем часто писать друг другу, а первые месяцы, вероятно, и вовсе будем лишены этой возможности.
— Почему?
— Я буду далеко. Брест — лишь промежуточный пункт. Но я постараюсь передать весточку при первой возможности.
— Куда ты едешь?
Клаус молча гладил ее по волосам.
— Ладно, понимаю. Но покажи хоть рукой в ту сторону! — взмолилась Эрна. — Я часто иду утром в университет через Хофгартен, где мы встретились. Я буду останавливаться, смотреть в твою сторону, и мы будем ближе.
— Утром смотри туда, где солнце, Эрна.
— Так далеко! — догадалась она и в испуге прижала ладонь к своим губам.
Они направились на перрон. Молодой матрос с вышитым целеоновой нитью словом «Knegsmarine» на бескозырке нес следом чемодан. Матрос прошел в вагон, а Эрна и Клаус остались стоять на перроне.
— Прости, что так получилось, — говорил Клаус. — Всё произошло неожиданно. Не было времени ни позвонить, ни послать телеграмму. Во Франции уже ждет судно.
В Бресте его ожидала подводная лодка. Он и еще двое сотрудников атташата вместе с несколькими ящиками документов, секретных кодов для «Энигмы» и чемоданом валюты должны были проделать очень долгое путешествие сначала на субмарине, а потом на одном из германских рейдеров, пройдя через три океана. Где-то далеко-далеко на востоке адмирал Дениц создавал базу подводного флота для крейсерских операций в Тихом и Индийском океанах. Эта затея была осуществима лишь благодаря союзнической помощи Японии. Там и предстояло работать военно-морскому администратору ранга оберлейтенанта цур зее Клаусу фон Тротта.
Клаус прекрасно знал, что год — это лишь благая мечта. Было бы непозволительной роскошью везти мелкого чиновника через всю планету ради одного года работы.
В один из тех осенних дней Эрна зашла в Дом немецкого искусства. Просто выдалось свободное время и захотелось вдруг побыть одной.
В залах было пустынно. Редкие посетители, вероятно приезжие, большинство из которых военные, прохаживались, коротая время. Вспоминая далекий тридцать седьмой год, Эрна отмечала произошедшие здесь перемены Со стен на нее смотрела война. Оставались, конечно, портреты вождей и идиллические сценки из сельской жизни, но все новое касалось только войны.
Полотна были выдержаны в мрачных тонах. Часто в одном цвете. Авторы стремились создать впечатление суровости и тягот фронтовой жизни. Бесконечные раненые, кто-то кого-то несет, дым, мгла.
— У тебя все в порядке? — услышала она негромкий голос за спиной.
Это была Софи Шолль. Ее пышный чуб и совсем короткую сзади стрижку можно было узнать издалека Они познакомились этим летом на металлургическом заводе в Ульме. Обе девушки, состоявшие, кроме всего прочего, в женской секции РАД,[30] были направлены туда на отработку.
— С твоим братом ничего не случилось?
Эрна отрицательно покачала головой и поздоровалась. Софи взяла ее под руку и повлекла к окну.
— А я уж подумала, что-то стряслось. Стоишь тут одна, как сирота. Часто здесь бываешь?
Эрна помнила, что Софи увлекается живописью. Она видела ее рисунки, и в большинстве своем они ей понравились. Не все было понятно. С чем-то хотелось поспорить, но рассматривать их было интересно. В отличие от многих висящих здесь полотен, которые достаточно было окинуть взглядом, чтобы уже никогда в жизни к ним не возвращаться.
— Нет. За всю войну впервые. А ты?
— Да захожу иногда. И здесь есть кое-что, заслуживающее внимания. Завтра после лекций загляну в Новую пинакотеку. Если есть желание, присоединяйся.
Они медленно двинулись вдоль анфилады выставочных залов. Софи спрятала в сумочку блокнот с карандашом, покопавшись, извлекла оттуда зеркальце и остановилась подкрасить губы.
— Помнишь ту выставку «дегенератов», устроенную весной тридцать шестого?
— Конечно.
Уже много лет Эрне было стыдно за неиспользованный когда-то шанс увидеть другое искусство. Тогда перед открытием Немецкого дома Геббельсу пришла мысль показать народу подборку картин, изъятых из запасников ста главных музеев Германии. Тех картин, которые, как и книги, попали в черные списки вместе со своими авторами. Для показа отобрали лишь небольшую толику из многих тысяч. А почти полторы тысячи полотен и вовсе продали перед тем за рубеж.
Они поставили целью осмеять все эти направления живописи, перед тем как навсегда скрыть их от народа. Народ сам должен был участвовать в этом осмеянии. Что уж говорить, дети тогда оказались самыми лучшими исполнителями этой роли.
Сколько раз с тех пор Эрне хотелось хоть одним глазком взглянуть и на ту, что полетела, как воздушный шарик, и особенно на портрет романтической дамы кисти Огюста Ренуара, врезавшийся в ее память навсегда, Она прекрасно понимала, что уже полностью лишена такой возможности. Но сегодня, проходя по залам, втайне надеялась увидеть хоть намек на раскованный яркий мазок свободного живописца. Вдруг что-то изменилось…
— Но мы пришли на выставку всем классом, и нам было тогда по тринадцать лет, — призналась она честно.
— Все понятно, — успокоила ее жестом Софи, убирая помаду, — дальше можешь не продолжать. На это они и рассчитывали.
Они спустились в вестибюль и забрали свои курточки.
— А ты знаешь, — уже на улице сказала Софи, — почти всего, что было тогда выставлено в Мюнхене, уже нет.
— Как нет? Вообще?
— Да. В марте тридцать девятого почти все сгорело в хранилище Министерства культуры в Берлине.
— Как же так?
— Очень просто — был пожар. Будешь пирожок?
Софи достала из сумочки сверток с пирожками и протянула один Эрне. Они уселись на первую попавшуюся лавочку, стали есть и наблюдать, как несколько младших школьников собирают опавшие листья, чтобы украсить ими свой класс ко Дню Благодарения.
— Софи, расскажи что-нибудь о тех художниках, — попросила Эрна.
— В двух словах не расскажешь.
— Ну хоть о ком-то.
В следующий час или полтора Эрна слушала о французских фовистах начала века, немецкой группе «Мост», о живописи «без правил» Матисса и его учителя Моро, о примитивизме, призванном приблизить изобразительное искусство к народу, превратив его в подобие социального плаката.
— Все творчество «Моста» было проникнуто ощущением жестокости среды и сочувствием к человеку, попавшему в эту среду. Красота и благообразность стали излишни в их работах. Эта живопись была уличной, цирковой, колючей. Она коробила эстетов, но принималась плебсом. Маяковский — это такой советский поэт — назвал один из своих ранних сборников «Просто, как мычание». Это название прекрасно подошло бы примитивистам в качестве лозунга. Но не все так просто, моя милая. Они развивались, уходили, уступая место другим. Ты, конечно, не помнишь «Черной комнаты» Хофера или «Отплытия» Бекмана. А ведь это были предупреждения. А «Человек среди руин» того же Карла Хофера? Он сидит за столом, а позади него нет стены. Там одни руины на фоне желто-оранжевого неба. Это ли не пророчество, которое никто не увидел. Картина написана еще в тридцать пятом! А теперь — посмотри вокруг.
Затем она рассказала, что именно их город был одним из центров европейского авангарда и родиной немецкого модерна. Где, как не здесь, в самом независимом из германских городов, могло зарождаться все новое. Зародился здесь и национал-социализм.
— Ах, Эрна, — продолжала она, когда осеннее солнце уже опускалось на крыши домов где-то на Максимилианштрассе, — все мы быстро схватываем форму, не задумываясь над тем, что хотел выразить художник. В этом и наша беда, и беда самого художника. Нам сразу всё понятно — он не умеет рисовать или, того хуже, он просто издевается над нами. Зато в залах Немецкого дома все предельно ясно. Настолько ясно, что хочется поскорее выйти на улицу… Ну, давай прощаться, подруга, — сказала она, протягивая руку. — Тебе через Хофгартен, а мне в противоположную сторону. Если дома вдруг упомянешь обо мне, передавай привет господину профессору. Мы с братом очень уважаем его и, хотя и не посещали его факультатив, знаем, что он один из немногих, кто не вставляет в свои лекции назидания Геббельса, а рассказывая о Цезаре, не вспоминает фюрера.
Когда Эрна медленно поднималась к себе на третий этаж, она вдруг подумала о таинственных листовках, уже несколько месяцев будораживших город. «Письма белой розы». Не слишком ли романтично для названия подпольной организации? Эрну поразила смутная догадка, и она остановилась. Софи что-то упоминала о «Фиолетовой розе» — художественном кружке русских авангардистов начала века. Уж не она ли…
На следующий день они опять бродили по залам художественных выставок, но уже в Новой пинакотеке, и Софи снова рассказывала о художниках и картинах.
— После тридцать шестого года, когда Геббельс своим приказом запретил критику «немецкого искусства», люди воспринимают все, что вывешено в музее или вышло на киноэкран, как нечто отборное и равноценное. И когда на одной стене рядом с приличной вещью висит откровенная пропагандистская серость, многие этого не замечают. Многие, конечно, чувствуют, что одно им нравится естественным образом, а другое должно нравиться уже только потому, что вывешено здесь. Я скажу тебе, Эрна, крамольную вещь, — Софи перешла на полушепот, — народ без соответствующего воспитания вкуса никогда не разберется в том, где настоящее искусство, а где смазливая угодливость. И никакая кровь и духовное родство с великими предками тут не помогут.
Они остановились у полотна с изображением добропорядочного немецкого семейства с кучей ребятишек, счастливой мамашей и отцом в форме штурмовика.
— Вот еще одно современное «святое семейство», — продолжала негромко Софи. — Готовая инструкция, где расписано предназначение каждого. Этой, — она кивком головы показала на довольную мать, — быть курицей-несушкой, как и нам с тобой, а этому, — кивок в сторону папаши, — строить новую Германию. И не дай бог к строительству рейха, его политике или судопроизводству прикоснуться нам, женщинам. Нам даже запретили губную помаду, милостиво разрешив только припудрить лоснящийся носик. Читала эту статью в «Народном обозревателе»? Так что знай свой шесток и рожай, а если страдаешь дурной наследственностью, тебе перевяжут яичники. Тогда сиди и не кудахтай.
Эрну коробила некоторая жесткость суждений подруги, но она понимала, что основаны они на реалиях.
— Нас настолько напичкали идеологией немецкого национального биотического сообщества и догмами расовой евгеники, что многие уже не нуждаются в божественном спасении души, — увлекая Эрну к выходу, говорила Софи. — Они считают, что их чистая кровь и есть залог спасения Но еще в тридцать третьем году здесь, у вас в Мюнхене, кардинал Фаульхабер прекрасно и смело сказал в своей рождественской проповеди: «Речь о спасении на одном лишь основании принадлежности к немецкой крови идти не может. Нас спасет только драгоценная кровь распятого Христа. И нет другого имени и другой крови под небесами, которые могут нас спасти».
Этот разговор происходил уже на улице. Об увлечении Софи богословием и философией Эрна догадывалась, но многого, конечно, не знала. Не знала она, к примеру, что ее школьное выпускное сочинения называлось «Рука, качающая колыбель, качает весь мир». И это в то время, когда сама Эрна — как и большинство остальных — писала под старательно выведенным заголовком: «Моя жизнь принадлежит Родине!» Не знала она и о том, что, переехав в Мюнхен только в начале этого года, Софи была уже знакома с некоторыми здешними художниками и богословами, оппозиционно настроенными к режиму, что ее отец, бывший когда-то бургомистром небольшого городка, стал при нацистах ярым противником режима и даже сидел за это в тюрьме, что сама Софи мучительно искала ответ на вопрос, как сохранить христианскую веру в условиях отрицающей ее диктатуры.
— А ты веришь в Спасение? — спросила Софи Эрну.
— Откровенно говоря, у меня с верой проблемы, — смущенно отвечала та.
— Ну например? Назови одну из главных. Что не даёт тебе покоя, с чем ты не согласна?
Эрна задумалась.
— Понимаешь, я никак не могу смириться с тем, что мои родители, которых я считаю самыми добрыми и порядочными людьми на свете, не заслужат Спасения только потому, что не верят в Бога. Ведь если он существует и действительно справедлив и любит людей, то почему непременным условием их Спасения он выставляет веру? Почему неверие перечеркивает самую достойную жизнь?
— Понятно, — покачала головой Софи. — Ты ставишь один из самых сложных, на мой взгляд, вопросов. Монтень в своих «Опытах» приводил на этот счет пример с Демокритом: в ответ на увещевания какого-то жреца принять его веру в обмен на вечное блаженство после смерти он спросил: «Ты хочешь сказать, что такие великие люди, как Агесилай и… кто-то еще, я не помню, будут несчастны, а такой ничтожный тупица, как ты, получит небесное блаженство только на том основании, что ты жрец, а они нет?» Как видишь, подобный вопрос стоит перед людьми уже третью тысячу лет. И перед какими людьми! — Она взяла Эрну под руку. — Я ведь тоже только еще стремлюсь к вере. Ее нужно постигать годами, как постигают саму жизнь. Только тупица, впервые посетивший церковь или побеседовавший со священником, может заявить: «Вот теперь я верю».
Они довольно долго шли, погруженные в свои мысли Софи снова первой нарушила молчание:
— Когда наши вожди в своих речах обращаются к Богу, то либо делают это для красного словца, либо имеют в виду своего, выдуманного ими немецкого бога, с которым можно особенно не церемониться. Да и некоторые священники подыгрывают им. Только что я вспоминала о Фаульхабере, но уже через несколько месяцев после него пастор Грюнер напишет, что именно благодаря Гитлеру мы обрели путь к Христу и что национал-социализм — это практическая реализация христианства. Вот так.
Порыв ветра бросил на них сорванные с дубов и кленов отжившие свой короткий век листья. Глядя на них, Софи задумчиво произнесла:
— Ты не представляешь себе, как я была горда, когда моему брату на партийном съезде в Нюрнберге в тридцать пятом доверили нести флаг их отряда гитлеровской молодежи. Как трепетно тогда мы относились к нашим флагам! Мальчишки сами изобретали и шили их, ползая на коленках по полу. А потом все флаги заменили на единый стандарт с черным хакенкройцером, и стало скучно. Но мы еще некоторое время находились в плену иллюзий и очень злились на отца, когда он называл фюрера гамельнским крысоловом.
— А теперь? — спросила Эрна.
— А теперь… — Софи пошевелила носком ботинка ворох опавшей листвы у бордюра. — Вот они, наши иллюзии
Эрна хотела спросить ее о таинственных письмах, но что-то удержало ее.
— Па-а-ап!
— Чего?
— А как, если человеку прошлого надо что-нибудь сказать, вы это делаете? С помощью голограмм?
— Очень редко. Чаще во время гипнотического сеанса, похожего на обыкновенный сон.
— А как делается такой сон?
— Понимаешь, Кай, этим занимаются специалисты.
— Ну и что, что специалисты? Ты ведь тоже знаешь. Расскажи.
Инженер Карел и его сын пили чай на веранде летнего домика. Кай перешел уже в четвертый класс, но оставался таким же любознательным, как и прежде.
— Ну, программируется сценарий, моделируются декорации, подбираются исполнители на главные роли. В общем, все как в кино.
— Кино уже давно делают на компьютерах почти без всяких артистов.
— И здесь то же самое. Все роли исполняют специально запрограммированные виртуальные фантомы, хотя в принципе допускается и присутствие живых людей.
— А как делаются фантомы?
— Как, как… Если сон исторический, для главных действующих лиц создаются персонажи, похожие внешне на своих прототипов. Они программируются в соответствии с характером прототипов, уровнем их знаний, поведенческими особенностями, здоровьем и так далее. Затем они играют роль согласно разработанному сценарию, но в отличие от кино обладают достаточными степенями свободы.
— Как в компьютерных играх?
— Да. — Карел, что-то вспомнив, заулыбался. — Недавно и меня привлекли для одного такого персонажа, правда, не полностью.
— Как это — не полностью?
— Взяли мою физиономию, состарили лет на двадцать, заменили глаза на более жестокие, поменяли прическу, одели подобающим образом. Надо попросить сделать распечатку.
— Папа, что же от тебя осталось?
— Ну, вот хотя бы эта родинка, — Карел показал на шею, слева под подбородком.
— А кого ты там изображал? То есть я хотел спросить, для кого потребовалась твоя внешность?
— Для одного типа из древнего мира.
— Для кого?
— Ты все равно не знаешь. Для одного древнего римлянина.
— Для Юлия Цезаря?
— А что, кроме Юлия Цезаря, других римлян не было? — подтрунил над сыном инженер.
— Ну для кого же тогда?
— Для Суллы. Пей давай чай, пока не остыл.
Сын задумался. Карел тем временем, прихлебывая из своей кружки, стал просматривать на электронной панели подставки под горячее расписание телепередач.
— Для Луция Корнелия Суллы? — уточнил мальчуган. — Которого еще называли Счастливым?
Инженер поперхнулся чаем и уставился на сына.
— Ты откуда знаешь про Суллу?
— Пап, я же состою в школьном обществе «Древних цивилизаций». Ты что, забыл?
— Ах да. Точно, — успокоился инженер по перемещениям. — Ну и что ты еще про него знаешь? Крутой, говорят, был диктатор.
— Недавно нашли его мемуары. Скажи, а если в таком сне примет участие живой человек, что он увидит?
— То же, что и спящий, плюс самого спящего как бы со стороны, с которым он может общаться. Образ спящего, кстати, тоже программируется. Его, как правило, наряжают в соответствии со сценарием и часто внушают определенную роль, чтобы вписать в сюжет. Как они это делают — ума не приложу. Учись хорошо и, когда вырастешь, сам станешь оператором таких сеансов, как наш Мортимер.
Профессор Вангер заметил, что в те дни, когда он не прикасается к Книге, он не видит не только очередной римский сон, но и вообще нет никаких сновидений. Это обстоятельство, несколько раз специально проверенное и всякий раз подтверждавшееся, еще больше убедило его в связи снов с Книгой. «Она не просто знает будущее, но обладает еще и магическими свойствами», — думал он. У него и в мыслях не было, что не сама Книга порождает сновидения и дает в них некие указания, а просто-напросто он находится под наблюдением людей, ее потерявших. Приди он к этому выводу, и жизнь профессора превратилась бы в настоящий кошмар. Одно дело подпасть под влияние магического предмета, и совершенно другое — понять, что за тобой денно и нощно следят разумные существа, да еще пытаются командовать.
То, что Книга обладает необычными свойствами, подтверждалось и другими ее качествами. Профессор постепенно заметил, что загнутый им уголок страницы, если его потом отогнуть, через некоторое время полностью разглаживается. При этом не остается ни малейшего следа на бумаге. Однажды он попытался оторвать небольшую часть уголка одной из страниц, но с величайшим удивлением понял, что не может этого сделать. Он схватил всю страницу целиком, смял ее и стал рвать изо всех сил. Ничего не получалось. С одной стороны, на ощупь и внешний вид это была обычная бумага, не пленка или какая-нибудь ткань, с другой же — ее невозможно было даже надорвать. В тот день он оставил свои попытки, а на следующий заметил, что скомканная страница почти расправилась. Еще через день на ней не осталось и следа экзекуции.
После этого эксперимента он стал еще более осторожен с Книгой. Всегда прятал ее в глубине верхней полки, закладывая старыми пыльными томами.
И все же, хоть и не каждый день, профессор снова доставал по вечерам один из томов Шнайдера и, запершись в кабинете, продолжал переводить отдельные отрывки. За это он расплачивался очередным римским сновидением, насыщенность и кошмарность которого напрямую зависела от объема и важности прочитанного им накануне. Тетрадь с переводами он прятал рядом с томиками Шнайдера.
— Над чем ты там корпишь? — спрашивала его жена. — На тебя опять свалили «Римское право»? И чего это ты под старость лет так увлекся английским?
Он отвечал уклончиво. Шутил, что, когда их оккупируют англичане с американцами, им будет проще общаться с новыми властями.
— Тогда, может быть, лучше заняться русским?
Довольно скоро в его сознании сложилась достаточно подробная картина самого громкого покушения на Гитлера, которое еще только должно было произойти летом следующего года. Заговорщиков ожидал сокрушительный провал. Погибнет несколько тысяч офицеров и несколько десятков генералов, включая троих фельдмаршалов. Он уже знал имена многих из них. Тех, кто в большинстве своем еще верно служили фюреру, не предполагая, что готовит им неотвратимая судьба.
«А ведь я мог бы предупредить их, — размышлял профессор. — Даже очень просто».
Относительно некоторых из этих людей ему уже были известны их прошлые неудачные попытки. Например, самая последняя, имевшая место всего несколько дней назад в середине марта, когда фон Тресков и Шлабрендорф подложили в самолет Гитлера бомбу с химическим замедлителем взрыва. Самолет стартовал из Смоленска и… благополучно приземлился в Растенбурге. Операция «Вспышка» провалилась. Через несколько дней новая попытка, и снова неудача. Потом еще. Чтобы отвратить заговорщиков от еще не придуманной ими «Валькирии» двадцатого июля сорок четвертого года, достаточно было связаться с тем же генералом Хеннигом фон Тресковом и рассказать об их прошлой неудачной деятельности. Этот рассказ послужил бы достаточно убедительным (хотя, возможно, и не стопроцентным) доказательством осведомленности профессора Вангера. В конце концов, ради такого дела можно было показать им и саму Книгу.
Остановило бы это однорукого и одноглазого Штауфенберга? Неизвестно. Несомненно одно — он и остальные действовали бы иначе и при любом исходе история пошла бы дальше не по книге Шнайдера.
От всех этих теоретических размышлений и головоломок Вангер приходил в полнейшее замешательство. Он никогда не был человеком действия. Сам себя называл книжным червем и кабинетным историком. И он прекрасно понимал, что ничегошеньки не предпримет. Вовсе не потому, что, дезавуируя Книгу или воспользовавшись сам ее пророчествами, он изменит ход истории. Для него и всех его современников история вершилась сегодня. Как бы ни пошло ее дальнейшее развитие, по Шнайдеру ли, нет ли, для всех оно было бы самым естественным и легитимным. Так что ломать голову над всякими парадоксами не было необходимости. Он ничего не пред. примет потому, что в его сознании уже достаточно четко выкристаллизовался постулат: этого нельзя делать ни при каких обстоятельствах. Нельзя, и все!
Придя в начале апреля к такому выводу, он даже подумал было уничтожить все пять томов. Отсутствие в его квартире камина если и не явилось главным препятствием в осуществлении этого замысла, то помешало основательно. Решимость устроить аутодафе быстро прошла. Он подумал, что книги следует сохранить до конца войны, с которой закончится и описываемая в ней история Третьего рейха, после чего можно снова подумать об их использовании. «А что, — улыбнулся про себя профессор, — хорошую шутку можно было бы сыграть с этим Шнайдером!»
И все же решение окончательно поставить Книгу на полку и больше не заглядывать в нее пришло к профессору после прочтения им главы о лагерях смерти и прочих ужасах и мерзостях, творимых нацистами на оккупированных территориях и у себя дома. В тот вечер он долго сидел в кабинете, потрясенный своей причастностью к чудовищным преступлениям. Студенты из «Белой розы» оказались правы, назвав Гитлера чудовищем. Несколько раз Вангер гасил свет, подходил к окну и отдергивал шторы, Он смотрел на вечернюю улицу и тусклые звезды и думал: «Да нет же, не может быть. Ведь все мы нормальные люди. Читаем Гете и Шиллера, воспитываем своих детей в любви к родине, учим их уважать старших и помогать младшим. Можно поверить в отдельные факты бесчеловечности — на войне без этого не бывает, но не в таких же гипертрофированных формах. Шнайдер пишет о миллионах!»
Он снова возвращался за стол и погружался в цифры и факты деятельности СС.
К полуночи Вангер поставил пятый том и тетрадь с переводами на место на самой верхней полке, заложил их книгами и много месяцев не подходил к ним.
Profecto fortuna in omni re dominatur; ea res cunctas ex libidine magis, quam ex vero, celebrat, obscuratque. Gaius Sallustius, «Coniuratio Catilinae»[31]
Мартин прильнул к иллюминатору.
Холодная ноябрьская ночь. В разрывах низких облаков виднеется заснеженная степь, однообразная и пустая. Белесые клочья тумана проносятся мимо выкрашенного сверху в грязно-белый цвет вибрирующего крыла их пассажирского «Хейнкеля-111». В целях светомаскировки в салоне тлеют две настолько тусклые лампочки, что лунного света, поступающего снаружи, едва ли не больше.
Самолет летел из Боковской в Кануково. Километрах в ста от них, по левому борту, лежали развалины Сталинграда, занятые 6-й армией. Лейтенанту Вангеру и пожилому оберштабсветеринару их дивизии, пользовавшему еще кайзеровских лошадок, было поручено принять табун трофейных гужевых лошадей, отписанных 3-й горной. Почти весь их четвероногий контингент полег на берегах рек Лица и Титовка на подступах к заполярному Мурманску. В октябре 42-го бывших егерей Дитля, который к тому времени уже командовал 20-й горной армией, повезли отогреваться на самый южный участок Восточного фронта, заменив их на позициях коллегами из 6-й горной дивизии.
«Туристы», как в шутку называли товарищи Мартина своих сменщиков, прибыли с теплых берегов Адриатики. В сороковом году, вскоре после того, как Дитль повез своих австрийцев в сумеречные страны, эти войска, только что сформированные в Инсбруке и лишь в мае нашившие на униформу эдельвейсы, двинулись на юг: Югославия, Румыния, Болгария, Венгрия и, наконец, Греция Был еще и Крит, на котором многим выпало сложить голову, залив благодатный остров своей и чужой кровью Но зато потом…
Те, кто выжил, сполна насладились плодами ратных трудов. Акрополь и кипарисы, мирные солнечные пейзажи с белеющими тут и там статуями богов и обломками мраморных колонн, сиртаки и колокольный звон православных монастырей. Валяйся себе на траве в тени оливы, грызи соломинку и наслаждайся прохладным ветерком, настоянным на аромате балканских фруктовых садов. Главное, не ходи в одиночку по темным ночным улицам, не забредай в тенистые рощи, увязавшись за улыбчивой гречанкой в ярком наряде с цветами в волосах. Таких неосторожных находили потом висящими вниз головой с пустыми глазницами, отрезанными носами и содранной кожей.
Что же касается северной службы Мартина, то ему повезло. Осенью сорокового года он был аттестован для прохождения обучения по ускоренной офицерской программе и следующие восемнадцать месяцев провел больше в Германии, нежели в Норвегии или на Восточном фронте. В то время как его товарищи замерзали на бескрайних ледяных пустынях между берегами Варангер-фиорда, озера Инари и реки Тулома, он уверенно шел по ступеням от фанен-юнкера до фенриха и, наконец, в конце лета 42-го, успешно закончив курс, вернулся на север в чине оберфенриха. За прошедший с начала войны год здесь ничего не изменилось. Немцы по-прежнему стояли в нескольких десятках километров от Мурманска и Кандалакши, и все их усилия продвинуться вперед были тщетными.
К сентябрю на Мартина пришло назначение, а одновременно с ним слух: их перебрасывают на другой участок фронта, А поскольку все другие участки фронтов находились южнее, эта новость была воспринята егерями с небывалым воодушевлением.
И вот уже в лейтенантских погонах он летит над Россией на тысячи километров южнее богом забытых Киркенеса, Петсамо и трижды проклятого Мурманска.
И снова снег!
Напротив Мартина сидел запахнувшийся в русский полушубок майор. По выглядывавшему из-под овчины краешку малиновых лампасов и такого же цвета подбою погон было видно, что майор из Генерального штаба. Рядим с ним притулились два трудовика из Имперской трудовой службы. Их отличали форменные кепи со значками в виде лопаты и колосьев пшеницы. Эти, как узнал Мартин еще на аэродроме, везли кучу ящиков с теодолитами, нивелирами, отбойными молотками и прочим строительным инструментом. Остальное пространство тесного салона заполняли большие тюки с зимними рабочими комбинезонами для личного состава РАД. Иногда из пилотской кабины появлялся бортмеханик и с озабоченным видом протискивался в хвост самолета. Возможно, ему не нравилась центровка летательного аппарата, нарушенная наспех загруженными ящиками, возможно — что-то другое.
Когда они пересекли широкую ленту Дона, бортмеханик сказал, что пройдено чуть больше половины пути. Осталось минут двадцать — двадцать пять, и они в гостях у союзников — 4-й румынской армии. Внизу долго вилась какая-то речушка, потом она ушла в сторону, и снова ничто не нарушало однообразие заснеженной степи.
Неожиданно левый мотор, как раз тот, что был со стороны Мартина, начал давать перебои. Минуту все сидели, напряженно прислушиваясь. Потом тарахтенье на левом крыле вовсе прекратилось. Только надрывный гул справа. Все тут же ощутили, что проваливаются вниз. Под ложечкой засосало. Мартин прильнул к иллюминатору и увидел нечто очень неприятное: как неестественна и страшна отделенная от человеческого тела голова, так неестествен и страшен вид остановившегося пропеллера летящего самолета. Четырехлопастный винт только лениво поворачивался под напором встречного ледяного ветра, став тормозом вместо тянущей силы.
Все разом заговорили и закрутили головами. Мотор слева заработал — все замолчали. Он снова смолк, и майор, привстав, уже собирался направиться в кабину пилотов. Его опередил выглянувший оттуда механик.
— Идем на вынужденную! Держитесь как можно крепче за что можете!
Мартин снова посмотрел за борт. Они быстро снижались. Вот уже скользят по самому верху рваного серого покрывала, вот резко потемнело — вошли в облако, и тут же открылась земля, да так близко, что Мартин отпрянул от иллюминатора. На него стремительно неслись верхушки деревьев.
Он вскочил и стал расшвыривать тюки с комбинезонами по тесному салону, стараясь навалить груду возле кабины летчиков. Один из трудовиков, тот, что был помоложе и сообразительнее, бросился ему помогать.
— Сбрасывай верхние ящики в хвост! — крикнул ему Мартин, — Иначе они переломают нам все кости!
Он выхватил нож и стал резать растяжки верхнего яруса коробок. Их все равно порвет при ударе. Ящики же нижнего ряда упирались в какой-то выступ в полу, и была надежда, что они удержатся на месте.
— Там же оптика! — закричал арбайтсфюрер, когда самый верхний ящик с грохотом полетел на пол, но к ним уже подключились ветеринар с генштабистом.
В этот момент что-то ударило по днищу фюзеляжа. Потом еще раз, да с такой силой, что все попадали с ног. Срубая деревья откуда-то взявшегося под ними леса, самолет усилиями пилотов несколько выровнялся, хотя его падение не остановилось. Неожиданно заработал левый двигатель. Рискуя снова заглушить его, летчики дали форсаж, и аэроплан, получив дополнительную тягу, оперся на плотные струи воздушного потока. Замелькали последние деревья, за ними торчащие из снега кусты…
Пролетев по березняку и изрубленным винтами кустам лесной опушки и пропахав еще двести или триста метров земли, машина замерла, уперевшись обоими крыльями в деревья. Двигатели заглохли. Наступила почти полная тишина, нарушаемая только легким потрескиванием фюзеляжных шпангоутов.
Мартин почувствовал, как по нему, яростно брыкая ногами, кто-то ползет. Он лежал в груде тюков, перемешанных с человеческими телами. Освещение погасло, только с одной стороны просматривались синевато-серые пятна иллюминаторов.
— Эй, кто там живой? — услыхал он голос майора, уже пробравшегося к двери.
Куча-мала зашевелилась, Еще не веря в спасение, люди стали выбираться из общей свалки. Отключившийся скорее от страха, чем от удара, ветеринар вдруг пришел в себя и в панике, не понимая, что произошло и где он, начал вопить что-то нечленораздельное.
— Вы ранены, Клеффель? — разглядев его в темноте, крикнул Мартин и ухватил за ногу. — Перестаньте орать, черт бы вас побрал!
— Что с нами? Вангер, где ты? Мы разбились?
Через десять минут все пассажиры стояли по колено в припорошенной снегом сухой траве, предусмотрительно отойдя подальше от зарывшегося в кусты и мягкий грунт самолета. Они не замечали мороза, постепенно осознавая, что чудом остались живы. В дверях «хейнкеля» появился кто-то из экипажа и замахал рукой. Мартин подбежал помочь. Скоро выяснилось, что оба летчика сильно пострадали: один разбил лицо, другой, похоже, сломал ногу и ребра. Оба, вполне вероятно, получили внутренние повреждения. Только механик отделался ушибами. Мартин с помощью его и молодого радовца перевязал раненых.
— Ну и где мы, черт бы побрал эту авиацию? Нас что, сбили? Мы же летели далеко в стороне от фронта! — окончательно пришел в себя майор. — Я вас спрашиваю! — Он обращался к бортмеханику.
— Отказал двигатель. Скорее всего перемерз или лопнул топливопровод, — оправдывался тот. — Мы потеряли треть самолетов из-за плохих взлетных полос и ранних морозов. К тому же нас еще не перевели на зимнее топливо.
Майор с досадой махнул рукой.
— Но хоть где мы, вы можете сказать? Я надеюсь, мы на нашей стороне?
— Разумеется. Сейчас я схожу за картой и компасом.
Механик отстегнул от куртки фонарик и направился к самолету. Штабист достал сигареты. Его руки все еще мелко тряслись. Взглянув на Мартина, он вдруг подошел к нему и протянул пачку.
— Благодарю, — отказался тот.
— Не курите? Правильно. Я тоже хотел бросить с сегодняшнего утра, да уж теперь увольте. — Майор все более осознавал, какое ему вместе со всеми привалило счастье, и не мог сдержать радости. — А ты молодец, лейтенант! Быстро сообразил насчет этих мешков и ящиков. — Он протянул руку. — Рудольф Шлимман.
— Вангер… Мартин, Нам нужно благодарить летчиков, господин майор.
— Летчиков — согласен, но не этого механика… Это ведь его обязанность следить за исправностью самолета. Топливо ему не поменяли… Ну да черт с ним. Что думаешь насчет наших дальнейших действий?
— Думаю, надо развести костер. Иначе мы, и в первую очередь раненые, замерзнем, А с рассветом кому-то надо идти искать своих.
Вернулся механик. Он подошел к майору и посветил на карту фонариком.
— Мы примерно вот здесь. Точнее не скажу. Ближе всего к нам должен быть Кру-гля-ко-во или Ге-не-рало-вс-кий, — с трудом выговорил он названия селений.
— Мы можем сообщить о себе по рации? — спросил майор.
— Бортовая радиостанция разбита.
— Черт! — Майор завертел головой в поисках старшего по чину трудовика. — Послушайте, как вас там… я не разбираюсь в ваших званиях, у вас в ящиках нет радиопередатчика?
— Только телефонные аппараты и кабель, — ответил всё еще ошеломленный арбайтсфюрер.
— Ну да, это как раз то, что нам сейчас нужно, — отвернулся майор, — Ну что, лейтенант, остается и вправду только жечь костер.
— А если мы залетели к русским?
— Чепуха, — майор еще раз попросил посветить на карту, — если мы у Кру-гля-ково, то до русских отсюда не меньше сорока километров, а если у Ге-не-рало-фф-ский — черт бы их побрал с такими названиями, — то и все семьдесят. Мы летели от Боковской сюда по прямой? — вопрос был обращен к механику.
— Да, почти, Могли сбиться только в последние несколько минут, но не намного.
— Тогда нечего опасаться. Вся линия фронта у меня постоянно в голове. Предлагаю разломать ящики и развести огонь. Вот вы… — штабист обратился к трудовику. — Как вас…
— Арбайтсфюрер Раус.
— Как? Раус? Господин Раус, у вас там есть топоры или пилы?
— Топоры должны быть, но ломать ящики…
— Да мы аккуратно. Всего один, Только разведем огонь, а потом уж нарубим веток.
Через полчаса метрах в пятидесяти от самолета под прикрытием невысоких деревьев пылал большой костер.
— Чем больше, тем быстрее нас заметят, — подбадривал майор Шлимман Мартина и молодого формана — нижнего чина трудовой службы по имени Николаус, рубивших топорами поломанные березки. — Зря мы расположились между деревьями. Надо было на поляне.
Набросав возле костра толстый слой радовских комбинезонов, они уложили на них обоих раненых летчиков, прикрыв каждого сверху еще парой комплектов. Сами уселись на тюки, наслаждаясь жаром разгоравшегося пламени и еще раз подаренными им судьбой жизнями.
— А ведь там должна быть пара коробок с тушенкой, господа, и одна с шоколадом, — вспомнил Раус.
— Что же вы раньше молчали? — подскочил майор. — Может, у вас и выпивка припрятана? Нет? Жаль Давай-ка, Николаус, возьми фонарь и сбегай. Это, должно быть, те зеленоватые картонные коробки цвета влюбленной жабы, как говорят французы, — рассмеялся Шлимман.
Окончательно пришедший в себя ветеринар Клеффель поддержал майора дребезжащим смешком.
— А вы-то что забыли в Кануково? — спросил майор арбайтсфюрера Рауса. — Разве ваших парней Гирль[32] еще не убрал с Восточного фронта?
— Их потихоньку вывозят, но некоторые батальоны пока остаются, — ответил тот. — Вообще-то мы летели дальше. Будем строить взлетно-посадочные полосы для снабжения 6-й армии. Завтра с утра, господа, как рассветет, я попрошу вас помочь разобраться с нашими инструментами. За них с меня голову снимут,
Хрустя ветками, к костру подошел Николаус с двумя коробками. Мартин бросил ему свой нож, и он стал вспарывать картон. Когда каждый получил по открытой банке тушеной телятины, разговор еще более оживился. Неминуемо он коснулся Сталинграда и окруженной несколько дней назад в его окрестностях армии.
— Ерунда, — говорил с набитым ртом Шлимман, — Манштейн и Гот разорвут кольцо. Дайте только срок. Если бы не итальянцы и венгры с румынами, этого бы ничего не случилось. С такими союзниками на флангах только крути головой — как бы оттуда чего не прилетело, А что касается иванов, то у них не осталось резервов. Это я вам как офицер Генштаба говорю. А ты что обо всем этом думаешь, Мартин?
— Я здесь недавно и не вполне еще разобрался в обстановке, господин майор.
— Давай без «господин майор», мы же не на докладе у начальства. Вы с ветеринаром, я вижу, из одной части? Куда направлялись?
— В деревню Заветное. Это километров пятьдесят на юг от Кануково. Командование решило увести из-под носа у румын пару сотен русских лошадей, Здешняя порода, говорят, привычна к холоду и неприхотлива.
— Заветное… Заветное… — стал припоминать штабист. — Знакомое название. Кстати, Мартин, все хотел спросить, почему вы, горцы…
Послышался треск сучьев. Майор замер с открытым ртом и полупустой консервной банкой в руке. Мартин резко обернулся — со всех сторон их окружали люди в рыжевато-серых шинелях без погон и в овчинных шапках-ушанках. Некоторые из них наперевес держали автоматы с круглыми магазинами под ствольной коробкой, большинство остальных — винтовки. «Русские, — отрешенно подумал Мартин, — вот тебе и семьдесят километров».
— Хенде хох! Карпов, забери у них оружие. Вместе с ремнями! Сабуров! Возьми людей и осмотри самолет. Да поосторожней там.
Немцев заставили расстегнуть шинели и куртки и стали обыскивать. Документы относили тому, кто стоял с револьвером в руке и отдавал распоряжения. На его треугольных петлицах Мартин разглядел по три маленьких металлических прямоугольника, означавших, что это офицер в звании старшего лейтенанта.
Потом их отделили от троих летчиков, построили в колонну и повели.
— Карпов! Пусть опустят руки.
— А как это по-ихнему?
Метров через сто они вышли на проселочную дорогу. Шли молча. Для Мартина и четверых его сотоварищей плен был вторым потрясением в течение часа. Они не знали, что за последние сутки русские значительно продвинулись на этом участке, образовав выступ между 4-й румынской армией и центральной немецкой группировкой, направленной на соединение с окруженными войсками Паулюса. Как раз на этот, только что занятый свежими сибирскими дивизиями выступ и упал их «хейнкель».
Минут через сорок впереди появилась река с остатками почти полностью разрушенной деревни по берегам. Фронт прошел здесь пару месяцев назад, задев эти места правым флангом, когда немецкий клин с 6-й армией на острие рвался к Волге. Теперь Красная Армия, оставив добившихся своей цели тридцать немецких дивизий в развалинах Сталинграда, пошла назад, проламывая слева и справа оборону румын и итальянцев. Линия фронта выгибалась огромной дугой, грозя окружением уже целой немецкой группы армий под названием «Дон».
По поперечной дороге мимо сгоревших изб и далее, через наведенный саперами мост, проезжали машины с пушками, проходили колонны солдат. «Нет резервов, — зло подумал Мартин, глядя в спину идущего впереди майора. — А это что? Призраки?»
Они действительно походили на призраков. Двигались тихо, в слабом лунном сиянии, с выключенными фарами, даже без папиросных огней, К рассвету эти войска должны были стать для кого-то полной неожиданностью.
— Карпов! Давай их сюда.
Пленных завели в небольшой двор с уцелевшими стенами сарая и остатками забора.
— Жди тут. Я пойду за машиной, — сказал офицер. — Смотри, головой отвечаешь.
Сержант по фамилии Карпов обошел сарай кругом, светя фонариком, затем дал знак пленным зайти внутрь С ним осталось пятеро бойцов. Четверых он расставил вокруг по углам, а сам с пятым попытался приладить на место сломанную дверь.
Внутри сарая на земляном полу лежали остатки сгоревшей крыши. Мартин увидел возле стены что-то похожее на верстак, рядом — заваленную головешками длинную скамью. Он очистил ее, смел куском обгорелой мешковины грязь и предложил остальным садиться.
— Послушай, Мартин, — обратился к нему майор и отвёл в сторону от других, — мне срочно нужно избавиться от одной штуки. Это очень важно!
— В чем дело?
— В моем сапоге… ну, в общем… карта. Моя личная карта, на которую я наношу расположение войск. — Он увидел округлившиеся глаза лейтенанта. — Но я же не знал, что эти олухи залетят на вражескую территорию! — стал шепотом оправдываться штабист, — Ты только прикрой меня от тех двоих или отвлеки их, — он кивнул в сторону русских, — а я засуну ее в какую-нибудь щель.
Мартин покачал головой, посмотрел на закуривающего сержанта, потом на майора и, секунду помедлив, направился к русским.
— Тебе чего? — спросил подошедшего немца сержант.
Приложив два пальца к губам, Мартин дал понять, что просит закурить.
— Ща-а-ас, — протяжно произнес Карпов, переглянувшись с бойцом, — только сбегаю подмышки побрею. A за кофейком не сгонять? Иди давай. Отдыхай пока.
Они приставили на место дверь и стали подпирать ее снаружи куском обгоревшей доски. Несмотря на отсутствие окон, в сарае, напрочь лишенном крыши, от этого не стало темнее. Мартин вернулся к Шлимману.
— Порядок, — шепнут тот.
— Вы ее порвали? Нет? Что? Провалилась в щель? Тогда сомневаюсь, что порядок, — тихо говорил Мартин. — В темноте они не разглядели ваши малиновые лампасы, майор, а как разглядят, перевернут здесь все вверх тормашками.
— Что же делать?
Мартин обернулся на дверь — за ними никто не подсматривал. Припомнив, что под сапогами что-то хрустело, он нагнулся и стал шарить в полумраке. Наконец он подобрал с земли осколок бутылочного стекла с острой как бритва кромкой. Поискал в золе и мусоре еще и нашёл второй.
— Эй, Николаус, — тихо позвал он молодого трудовика и протянул ему стекло, — спарывай с майора лампасы с той стороны, а я буду с этой. А вы, Шлимман, распахните свою шубу, не дергайтесь и наблюдайте за дверью.
Они с Николаусом сели на корточки по обе стороны от майора, и каждый принялся отрывать две тридцатитрехмиллиметровые темно-красные ленты с каждой стороны его штанов. Ленты были пришиты на совесть, но церемониться особенно не приходилось. Мартин рвал их, подрезая стеклом вытянутые нитки При этом он особенно не щадил добротную шерсть офицерских галифе. Потом он заставил майора вытащить одну ногу из сапога, и тот стоял, как цапля, держась за их плечи. Оторванные ленты Мартин засунул штабисту в носок, затем проделал то же самое с другой ногой.
— Теперь удаляйте остатки ниток, — скомандовал он. — Черт, все равно видно. — Ткань вокруг лампасов немного выгорела, отчего на их месте просматривался темный след.
Мартин повозил по земле кусок мешковины и стал натирать ею майорские галифе. Через некоторое время они сделались равномерно грязными.
— Бесполезно, лейтенант. Догадаются.
— Конечно, догадаются, но не сразу. А тогда мы можем быть уже далеко отсюда и от вашей чертовой карты. Та-а-ак, — Мартин посмотрел на погоны майора, — давай, Николаус, снимай с него погоны, бери золу и натирай ею малиновые подложки, пока они не станут чёрными Размочи золу в снегу, так лучше. Старайся не запачкать саму плетенку. Сделаем из вас сапера, — пояснил он Шлимману. — Можно, конечно, их вообще снять с полушубка, но русские наверняка вас запомнили и могут обратить внимание на произошедшие перемены.
Через некоторое время подложка майорских погон стала грязно-буро-красной.
— Да, сапера не получилось, зато похоже на ветеринара. О! — Мартина осенила идея. — Клеффель! — Он подскочил к старому ветеринару и стал отстегивать его гауптманские погоны. — Вам эти «глисты» все равно ни к чему.
Отогнув усики, Мартин снял с погон обескураженного и мало что понимающего оберштабсветеринара двух белых металлических червячков — эмблемы ветеринарной службы — и стал прилаживать их на плетенки майора.
Разумеется, он прекрасно понимал, что все это собьет противника с толку лишь на время Заметят они и грязь, и вторую пару погон на кителе, и малиновые просветы петлиц. Да и по документам Шлиммана разберутся, что он офицер Генерального штаба. Главное, чтобы к тому моменту конвоиры успели отвести их подальше от сарая, передать другим и уйти. Эти русские наверняка впервые на фронте. Прибыли откуда-то из резерва, глаз ещё не наметан на штабистов, за которыми повсюду теперь идет охота, Особенно после того случая летом, когда на их территорию случайно залетел на самолете штабист с секретными планами операции «Блау». Тогда под суд отправили нескольких генералов, а фюрер издал приказ о запрете под страхом расстрела возить с собой секретные документы вблизи линии фронта.
Стало светлее. Они услышали голоса, а уже через полчаса снова топали по обочине занятой встречными войсками дороги.
— Не дали машину, — жаловался возвратившийся лейтенант Карпову. — Пешком, говорят, доведешь. А тут километров десять. А потом еще обратно.
Когда стало совсем светло, Мартин расслышал далекий гул. Он осмотрелся и увидел, как с юга к ним приближаются черные точки самолетов. Чьи? Он прищурился Через несколько секунд удалось разглядеть характерный излом крыльев и висящие под ними неубирающиеся колеса, прикрытые сверху каплевидными обтекателями. Свои!
— Майор, это «восемьдесят седьмые»! — сказал он Шлимману.
Пикировщики легли на левое крыло, вытягиваясь вдоль дороги. Вдали и выше появилась еще одна группа. Намечалась хорошая заварушка.
В воздух полетели ракеты и крики команд. Колонны солдат моментально распались, рассеиваясь сотнями черных точек в обе стороны по степи. Конвоиры тоже погнали пленных в сторону, а когда сзади тяжелой дробью ударили первые бомбы, толкнули их на землю и попадали рядом.
Несколько следующих минут Мартин лежал, вжавшись в траву и закрыв голову руками. На него сверху сыпались комья земли, обломки досок от разорванного кузова грузовика и осколки. Рядом упал чей-то сапог с торчащей изнутри костью, потом прозвякала пробитая и дымящаяся каска. Когда он на мгновение приподнимал голову, то в поднятой пыли не успевал даже отыскать взглядом своих конвоиров,
Чуть не наехав на руку, перед самым его лицом останавливается автомобильное колесо, По Мартину кто-то пробегает, едва не сломав позвоночник. Земля вздрагивает, визжат осколки, сверху сыплется стеклянная крупа, Мартин поднимает голову — американский «Виллис» с распахнутыми дверцами стоит к нему правым боком совершенно пустой, да еще, судя по выхлопной трубе, с работающим мотором. Он толкает лежащего рядом майора, пинает ногой Николауса, пытается отыскать Клеффельда.
— Быстро в машину! — кричит он, сам не слыша своего голоса, вскакивает, запрыгивает на переднее сиденье и перебирается к рулю.
Штабист и оба трудовика бросаются следом. Ветеринара нигде не видно. Мартин понимает, что даже если он еще жив и отыщется, то наверняка не способен ни на какие действия. Он вжимает педаль газа в пол, на кого-то наезжает, выворачивает руль влево и, набирая скорость, устремляется прочь. Напоследок он видит, как кто-то из русских вскакивает и бежит к ним, но тут же снова падает на землю.
Хорошо, что вокруг относительно ровная степь. Только сухая трава хлещет по бамперу да хлопает сломанная дверца. В лицо бьет холодный ветер: в машине не осталось ни одного целого стекла. Никому из русских, видевших в тот момент несущийся в сторону от дороги черный «Виллис», не могло прийти в голову, что в нем сидят убегающие из плена немцы.
— Снимите свои чертовы кепи! — кричит Мартин, оборачиваясь, трудовикам. — Снимайте погоны!
Держа руль одной рукой, он срывает с самого себя только недавно надетые лейтенантские погоны. Хорошо, что они пристегнуты на шлевку и пуговицу, а не пришиты к шинели намертво.
Если бы в тот момент за ними погнался «юнкерс», он не оставил бы шансов ни «Виллису», ни тем, кто внутри. Но пикировщики не позарились на уходящий в сторону автомобиль. Было много более важных целей на дороге. «Только бы не угодить в яму и не попасть на пашню», — молил Бога Мартин. Он никогда не был классным водителем и в аналогичной ситуации на дороге давно бы слетел в кювет. Здесь же, поглядывая на солнце, он понимал только одно: нужно гнать на юг. Эх, жаль, майор выбросил свою карту. Сейчас-то она как раз пригодилась бы.
Через десять минут он остановился. От русских они явно оторвались, теперь следовало опасаться только своих.
— Куда дальше? — повернулся Мартин к штабисту, устало навалившись на руль. — Вы как-то говорили, что у вас весь фронт в голове.
— Так мы же не знаем, куда нас посадили летуны, Что хотя бы это была за река? Или та деревня?
— Я считаю, что нам в любом случае нельзя ехать ни на сивер, ни на восток, — вступил в разговор Раус. — Ведь так? Значит, надо двигаться на юг или на запад.
Мартин и без него это понимал. Он включил передачу и уже с большей осторожностью покатил дальше.
— Ищите дорогу, — велел он остальным.
Через полчаса они выехали на идущую в юго-западном направлении дорогу, а еще через двадцать минут, огибая воронки и остовы сгоревших еще летом машин, увидели в стороне два легких танка. Это оказалась разведка приданной румынам немецкой танковой части. Минут через сорок всех четверых везли в тыл в люльках мотоциклов военные полицейские. Предстояло выяснить, что это за личности разъезжают без погон и документов на изрешеченном осколками американском автомобиле.
В поселке Котельниковский, когда их вели на допрос, Шлимман, оказавшись рядом с Мартином, шепнул:
— Ни слова о карте.
После предварительного выяснения личностей и уточнения обстоятельств падения самолета их отвели в офицерскую столовую и накормили.
— Мартин, — снова шептал на ухо лейтенанту майор, — ради бога, ни слова о карте.
— А если спросят напрямую?
— Отвечай, что ничего не знаешь, и все тут. Мог ведь я тебе о ней вообще не говорить? А я со своей стороны… Слушай! Я напишу на тебя представление. Точно! Так, — майор посмотрел на его куртку, — два креста у тебя уже есть, значит, получишь Рыцарский.
— Шутите? — швыркая супом, вяло усомнился Мартин.
— Я тебе даю полную гарантию. Лично пойду к Манштейну. Кто там у тебя сейчас командир? Ах да, Крейзинг. Отличный парень! Я его хорошо знаю. Ну как же, Ганс Крейзинг, генерал-лейтенант. — Он наклонился над столом. — Представляешь, Мартин, что такое Рыцарский крест? Отпуск домой, почтовая карточка с твоей физиономией тысячными тиражами, поклонницы по всему рейху! Ты откуда? Из Мюнхена? Великий город, сердце Германии! Скоро будешь гулять по Одеонсплац и отпразднуешь там Рождество в кругу семьи. Фантастика!
— Вы это серьезно, майор?
— Да пойми же ты наконец, что совершил подвиг! Спас товарищей. За что же, по-твоему, вешают кресты на шею? Только за подбитые танки и самолеты?
— Нет, я не могу врать. Если сообщить сейчас про эту карту и тот сарай, наши летчики его найдут и сровняют с землей вместе с остатками деревни. А если русские отыщут карту с расположением наших штабов, складов и прочего? Вы понимаете, что они сделают?..
— Да ничего они не сделают, Мартин. Обстановка меняется молниеносно. Ты же сам видишь, что происходит с линией фронта. Еще вчера этого пузыря на юге не было, и завтра, я уверяю тебя, все мои пометки уже полностью устареют, Те двое карту не видели. Вполне мог ее не видеть и ты…
Майор снова стал уговаривать Мартина. Потом его куда-то вызвали, а лейтенанту дали несколько часов на сон.
— При Шлиммане были какие-нибудь документы? — спрашивал Мартина оберст-лейтенант из оперативного отдела штаба армейской группы «Дон».
— Я видел только личные.
— Никаких блокнотов или карт?
— Мне об этом ничего не известно.
— Он ничего не передавал русским?
— Только личные документы и оружие. Как все.
— Опишите все предметы. Все, что вы у него видели…
Разговор, который можно было назвать допросом, продолжался около часа. Начав выгораживать майора, Мартин уже не мог пойти на попятную, В конце концов его отпустили, а через два дня с бумажкой, временно заменявшей солдатскую книжку, он вернулся в свою часть.
Почти через месяц, в середине декабря, Мартина вызвали в штаб дивизии.
— Тебя представили к награде, Вангер, — сказал ему заместитель командира. — Тот майор, которого ты вытащил из плена, так расписал твои подвиги, что из канцелярии группы армий на тебя прислали запрос: что это у вас за сорвиголова такой? Не перевести ли его в абвер, в школу подготовки диверсантов?
— Я не виноват, господин генерал, мы все только спасали свою жизнь. К сожалению, не всем это удалось.
— Ладно, не скромничай. Ты сам не понимаешь, какое большое дело сделал. Ты вытащил у иванов из-под носа штабиста, который слишком много лишнего знал на тот момент. Они могли раскатать его в два счета. — Генерал-майор понизил голос. — Если бы это дело дошло до фюрера, многим бы досталось. Так что речь идет о Рыцарской степени Железного креста, парень. И ты ее получишь. Мы, конечно же, напишем на тебя соответствующую характеристику.
— Благодарю, господин генерал.
— Ладно, иди и не подставь за эти дни голову под пулю.
Последний совет в то время выполнить было не так-то просто. Группа «Гот», прикрытая на флангах деморализованными после разгрома румынскими частями, двигалась в сторону Сталинграда узким клином, Ей самой грозило окружение, и только просчет советского Верховного командования спас Германа Гота и его дивизии от гибели. Не дотянув сорока километров до Паулюса, он приказал перейти к обороне, после чего начался отход к Ростову всей группы армий «Дон».
В середине января, когда не только был окончательно потерян Сталинград и сочтены дни 6-й армии, но под угрозой отсечения от основных сил Южного фронта оказался весь Кавказ, Мартина снова вызвали в штаб дивизии.
— Фюрер подписал на вас представление, Вангер, — вышел к нему из-за стола генерал Крейзинг. — Как желаете получить Рыцарский крест: завтра, скромно, из моих рук перед строем своего батальона, или поедете в Ростов, где очередную группу, возможно, будет награждать сам командующий?
Мартин, переставший уже и думать о кресте, растерялся.
— В первом случае завтра же вечером получите отпуск и отправитесь в Германию, — пояснил командир, — во втором потеряете несколько дней. Решайте.
— Господин генерал, удобно ли мне в такой трудный момент…
— Уехать в отпуск? Чепуха. Поезжайте и ни о чем не думайте. Что с вами, что без вас, мы одинаково сдадим и Ростов, и Кавказ. Без вас — на пару минут раньше.
— В таком случае я хотел бы завтра…
— Отлично. Крест и наградной лист с подписью Гитлера уже получены. Сейчас наш писарь заполнит бланк, а вы отправляйтесь отдыхать и приводить себя в порядок. И сегодня же выписывайте отпускные документы в канцелярии полка. На все про все вам полагается две недели.
В ряду из пятнадцати человек Мартин стоял первым. Обжигая щеку, справа дул пронизывающий ледяной ветерок. Вяло хлопало тяжелое полотнище знамени с зеленым диагональным крестом, черным орлом в центре и серебряной бахромой по краям, Хватаясь то и дело за уши, по трем сторонам плаца пританцовывали три сотни егерей из 139-го горного полка.
К Мартину подошли Крейзинг и командир полка. Они поздравили его, поочередно пожали руку, после чего, помогая друг другу, вынули из принесенной адъютантом коробки, обтянутой темно-синей шагреневой кожей, крест и отрезок ленты. Подышав на окоченевшие пальцы, полковник стал вдевать ленту в серебряное ушко креста, который держал генерал. Мартину велели пошире распахнуть шинель. Крейзинг, обойдя лейтенанта сзади, завязал на его шее концы ленты. Полковник протянул новоиспеченному кавалеру наградной документ и еще раз пожал руку.
Затем наступила очередь остальных. Четверым вручали кресты первого класса. Они поочередно распахивали шинель или куртку, и в две заранее нашитых на левый карман петельки генерал вставлял плоскую булавку айзенкройцера. Десять остальных получили «второклассников» — заранее подвешенные на ленту Железные кресты, внешне мало чем отличавшиеся от Рыцарского, привязывали к расстегнутой второй сверху пуговичной петлице мундира. Если не считать боевых значков, для многих это была первая настоящая награда.
Напоследок командир дивизии произнес короткую речь, знамя вынесли, и награжденные отправились на торжественный обед. В других частях подобные процедуры проходили в теплых помещениях. Только горцы традиционно предпочитали «морозить сопли».
В столовой все поздравляли Мартина, а он чувствовал себя неловко. Любой из получивших крест первого и даже второго класса сделал в эти трудные дни отступления гораздо больше, чем он. Он понимал, что ему просто повезло и что это понимают и остальные, включая их командира полка. Он был бы рад даже снять свою награду и спрятать ее в карман, но Железные кресты полагалось носить всегда.
— В Германии сразу же закажи две копии, — наставлял его разгоряченный спиртным товарищ, — а этот лучше оставь дома.
— Или носи вместо него своего «второклассника», — советовал другой. — Нужно только плоскогубцами аккуратно повернуть ушко на девяносто градусов.
— Не делай этого, Мартин, — отговаривал третий, — обязательно отломишь. Цинк — это тебе не серебро.
— Ну-ка, посмотри маркировку в верхней части рамки или на колечке, — к Мартину подошел кто-то еще из знатоков, — что там выбито? «L12» и число «800»? Тебе повезло: это фирма «Юнкер» из Берлина, а «800» — проба серебра.
Коньяк оказал свое целебное действие, и переживания Мартина постелено улетучились. Отойдя в сторонку, он стал разглядывать свой крест, который в день награждения полагалось носить низко на груди, не пряча ленту под воротник. Он все еще не мог поверить, что стал членом касты кавалеров, Теперь он будет ходить с расстегнутым воротом шинели — так принято в их среде. Теперь, если он вдруг зазевается и не отдаст честь какой-нибудь тыловой шушере, то вряд ли даже старший офицер… да что там офицер — генерал! — посмеет грубо одернуть его.
— За твои дубовые листья, Мартин! — подошли к нему с целым подносом бокалов несколько знакомых офицеров. — За те, которые ты заслужишь!
Через четыре дня он был дома.
За большим овальным столом Вангеров собралось, не считая нескольких бегающих вокруг детей, около двадцати человек. Вся их семья, несколько соседей, включая Мари, сослуживицы Элеоноры, профессор Фрайзенбург из Баварской государственной библиотеки, кто-то из университета, Стол был плотно уставлен бутылками и закусками. Мартин сидел во главе, на одном из малых радиусов, по правую руку — родители, слева — Эрна и Мари.
Впрочем, Эрна не столько сидела, сколько бегала вокруг стола, обслуживая гостей. Невзирая на целый день,
проведенный с матерью и помогавшей им Мари на кухне, она постоянно вскакивала, чтобы подложить кому-нибудь салат или сбегать за горячим.
На Мартине был отстиранный и отглаженный, но далеко не новый китель со всеми наградами и значками. Он, когда-то стыдившийся отсутствия Железных крестов у отца, имел их теперь все три — максимально возможное количество на этой войне. Дальше уже шли листья, мечи и бриллианты.
Все обращались только к нему, но мало кто выслушивал ответы самого виновника торжества. Если кто-нибудь задавал вопрос, то тут же находился другой, кто спешил на него ответить.
— Мартин, расскажи, как выглядят эти иваны вблизи. Правду говорят французы, что, если поскоблить русского, отыщешь татарина?
— А я вам скажу, что не надо никого скоблить. В этой стране живет полторы сотни племен, и русских там не больше половины…
— Совершенно верно! Они этим еще и гордятся! Не нация, а какой-то сброд, еще почище американцев.
— Если бы не их территория и собачий холод…
— А вот пусть нам профессор объяснит, как это они умудрились оттяпать одну шестую часть суши, да так, что никто и не заметил? А, Готфрид?
Дети, окончательно освоившись, сгрудились возле Мартина, рассматривая его кресты. Эрна взяла на колени маленького мальчика — младшего брата Мари — и что-то рассказывала.
Когда гости разошлись, порядком захмелевший профессор увлек сына в свой кабинет, плотно закрыл дверь и заговорщически подмигнул.
— Пока женщины убирают со стола, можно и покурить. Как! Ты все еще не куришь? Молодец. А я нет-нет да втихаря… В молодости-то я коптил, как паровоз. Пришлось бросить из-за твоей матери. — Он выключил свет и слегка приоткрыл окно. — Ну а теперь скажи-ка мне, Мартин, что там со Сталинградом? Когда все-таки будет прорыв? Чего ждет Манштейн?
— Какой прорыв, папа! Манштейн вот-вот сдаст Ростов. Ты посмотри на карту!
— Но надо же что-то делать!
— Бывает, когда сделать ничего нельзя.
— Что же будет?
— Они либо сдадутся, либо погибнут. Причем скоро.
На следующий день Мартин был приглашен в фотостудию для официальной фотографии на почтовую карточку. Фотограф пообещал превратить его потертый фронтовой мундир в почти новый.
— Штаны нас не интересуют — они не попадут в кадр. Все остальное я подретуширую. Главное, молодой человек, держитесь раскованно и выполняйте все мои указания. Снимок не семейный, и я несу за него полную ответственность. — Продолжая настраивать камеру и осветительную аппаратуру, он говорил не переставая. — После отмены ваффенроков в сороковом и шнуров-аксельбантов в сорок первом люди продолжают их надевать, особенно для свадебных снимков. Тем не менее образ фронтовика становится все популярнее. Мятый выцветший китель, фуражка с заломом и без шнура, непременно потертый ремень. По-иному сразу видно, что и на фронте-то не был, а туда же. Вы догадываетесь, о ком я говорю, — явно намекал на тыловых эсэсовцев и полицейских фотограф. — Так, чуть левее и повыше голову… Ещё чуть-чуть влево, чтобы показать нашивку на рукаве. Вот так хорошо… Теперь попробуем улыбнуться…
От фотографа Мартин вырвался только через час. Его сразу же подхватили ожидавшие в холле Эрна с Мари. Несмотря на холод, они отправились гулять.
— Как твой Нельсон? — спросил Мартин сестру, когда вечером, усталые, они вдвоем поднимались на свой этаж.
— Клаус? Ты же знаешь, он уехал далеко за границу, и у меня с ним нет никакой связи. А что?
— Да так… Когда обещал вернуться?
— Осенью. Но… у меня почему-то нет в этом уверенности.
— А что потом? Ты его… любишь?
Эрна остановилась и сказала вдруг очень твердо:
— Да, Мартин. Он очень хороший человек, прямой и честный О свадьбе мы, правда, не говорили, но это ведь и так ясно. Надеюсь, вы не против, господин кавалер? — Сменила она тон на шутливый.
— Да нет. Хотелось бы, конечно, посмотреть на этого типчика. Все-таки единственная сестра.
— Без тебя никакой свадьбы не будет, Мартин! Поэтому если не хочешь, чтобы твоя единственная сестра осталась старой девой, не вздумай там погибнуть, на фронте!
— А если так выйдет?
— Не говори так. — Эрна обняла брата. — Если уж на то пошло, мне не нужен никакой Клаус, только ты возвращайся. А потом… потом мы все-таки поженимся.
Через неделю Мартин уехал. Накануне ночью была обращена в руины значительная часть Регерштрассе, а в день его отъезда в Германии объявили траур.
— Ты чего такой невеселый? — поинтересовался инженер Карел у Мортимера Скамейкина, ведущего сотрудника бюро «Виртуальные сновидения и исторические иллюстрации», последним шедевром которого стала реконструкция Вавилонского столпотворения со ста тысячами юнитов. Они курили в Зимнем саду, равнодушно созерцая плавающих на плазменных панелях стен диковинных зубастых рептилий. Те медленно шевелили гигантскими фиолетовыми водорослями, время от времени пожирая друг друга, и иногда пялились своими выпученными глазами на посетителей сада, лениво пережевывая только что схваченную жертву.
— Да понимаешь, ерундовина какая-то получается с этими снами вашего Вангера.
— Что такое?
— С самого первого сеанса у меня было ощущение присутствия в них постороннего. А сейчас я в этом совершенно уверен.
— Постороннего?
— Ну да. Живого персонажа среди наших виртуалов.
— Кто же это может быть? — обеспокоился Карел. — Почему ты сразу не доложил мне или президенту?
— Сначала не был уверен, а потом решил его сперва поймать, да и прямых доказательств у меня не было. — Мортимер вздохнул. — Но поймать оказалось не так просто.
— Почему?
— Эти сцены напичканы таким количеством статистов, причем не нашей разработки. Поди разбери, кто есть кто. А этот тип, если он там действительно шарит, в чем я уже не сомневаюсь, достаточно осторожен. Одно я пока знаю твердо: в контакт с клиентом он еще не вступал.
— Час от часу не легче, — все более озабочиваясь, проговорил Карел. — Придется докладывать. А ну как это кто-нибудь из журналюг? Представляешь, что будет? Слушай, ни за что не поверю, что Мортимер не может выловить шпиона. Ты-то сам там в какой ипостаси?
— Я там собака.
— Что?
— Бегаю в образе уличной дворняжки. А что? Могу подойти к любому, не вызывая подозрений. Есть, конечно, и минусы. Например, на заседания сената меня не пускают Но посторонний туда тоже вряд ли проберется. Все сенаторы, магистраты, обслуга и охрана из моего реестра. А вот уличная толпа состоит из виртуалов второго и третьего порядка. Их очень непросто идентифицировать. В большинстве своем это обычные статисты-болваны с примитивным набором функций. Но не все.
— Так, может, и нет никого?
Мортимер рассеянно посмотрел на выпучившегося на него из стены фалигозавра, ткнул в его глаз пальцем, и рыбина отпрянула.
— Да нет, Карел, есть. Кто-то написал на Цезаря дорос, якобы тот затеял заговор против Суллы. Его арестовали и тут же казнили. Это Юлия-то Цезаря, который ещё ничего не успел, кроме как жениться! Из виртуалов на такое никто не способен. Это явный вызов постороннего. Над нами просто издеваются.
— А как ведет себя клиент?
— Трудно сказать, ведь в голову к нему не залезешь. Но думаю, что примерно к середине каждого сеанса он уже не столько Элианий, сколько профессор Мюнхенского университета. Ты сам просил использовать минимальный уровень внушения. Да-а-а, надо было мне стать его рабом Кратилом вместо собаки. Побоялся, что не смогу соответствовать этой роли: я все же не романолог, а он хоть и нацист, но преподаватель древней истории.
— Да никакой он не нацист.
Когда Гитлер начал Восточную кампанию, Эрих перестал ходить к Вангерам. Не потому, что он принял такое решение, а просто, пропуская раз за разом очередной воскресный вечер, когда обычно захаживал к ним на часок, он думал, что придет как-нибудь потом. Но это потом наступило только весной следующего года.
Из своего киоска на Людвигштрассе ему пришлось уйти еще в июле 41-го. Его место занял какой-то пожилой инвалид — участник Великой войны, — а Эрих устроился гардеробщиком в Народном театре. Как-то в середине сентября он увидел Эрну. День был пасмурным, с легким дождиком. Она пришла в сопровождении морского офицера, и когда прихорашивалась у зеркала, тот взял ее плащ и вместе со своим сдал Эриху. После спектакля все повторилось, но в обратном порядке. Так что девушка его не заметила. Он же только услышал обрывок их разговора.
— Жаль, что запретили критику, — сказала Эрна, стоя у зеркала. — Ты обратил внимание на Абигайль, которая все время испуганно таращилась на суфлерскую будку?
В тот день шел «Стакан воды».
— Эта актриса подменяла заболевшую. Нет, в целом отыграли неплохо. Ты чересчур строга, — ответил ее спутник.
«Настоящая светская дама, — подумал тогда Эрих. — Красивая пара, но они не созданы друг для друга и никогда не поженятся». Почему он был уверен в этом? Потому что знал. Как знал и о многом другом.
О дате начала войны на Востоке он знал давно. И чем все закончится — тоже. Ему были неинтересны разговоры на эту тему, неизбежно заполнившие кухню и коридоры их большой квартиры у бенедиктинского монастыря. Такое поведение не ускользнуло от соседей, и за спиной Эриха стали шушукаться. Все знали, что он русский, и относились к этому по-разному. Многие — никак, некоторые до поры до времени — даже сочувственно, а один зловредный субъект все время терроризировал его вопросом: «Когда русские придут и возьмут Берлин?» Если бы он знал, этот уборщик мусора из Ботанического сада, что задавал свой идиотский вопрос единственному в мире человеку, который мог на него ответить предельно точно!
Проходили месяцы и даже годы. Зловредный сосед перестал спрашивать о сроках взятия Берлина, а однажды его нашли лежащим на полу своей комнаты: он умер в дни траура по 6-й армии.
В начале 1942 года Эрих неожиданно потерял и работу в театре. На его место опять нашлись желающие. В те годы происходила резкая переориентация производства и перераспределение рабочих рук. Закрывались тысячи мелких предприятий и лавок. Тех самых лавок, что когда-то были главной опорой Гитлера на выборах. Угрозы безработицы, конечно, не было: молодых и здоровых поглощал вермахт, мастеровых и людей постарше — заводы и фабрики крупных концернов. И только совсем пожилым, да еще не обладавшим ни имперским гражданством, ни заслугами перед рейхом, приходилось туго.
Единственное, что удалось Белову, это устроиться помощником сортировщика писем на почте. Работа через день по вечерам за пятьдесят рейхсмарок. Вскоре после этого теплым весенним днем он повстречал на Людвигштрассе Эрну и пообещал ей, что навестит их.
И Эрих сдержал слово. Его воскресные визиты к профессору возобновились, а через несколько месяцев не без помощи фрау Вангер ему даже удалось выхлопотать себе в «Трудовом фронте» небольшую пенсию по старости.
Возвращаясь как-то с работы, Эрих решил укоротить путь и пройти через разрушенный недавно уличный квартал. Было уже совсем поздно, но светила полная луна. Он воровато огляделся и скользнул за ограждение с запрещающей надписью.
Через несколько минут Эрих оказался в совершенно ином, каком-то потустороннем мире. Полуразрушенная улица была словно создана фантазией некоего художника-авангардиста. Белый лунный свет, оживляемый движением легких облаков, освещал на остатках стен перекошенные вывески магазинов, скользил по ним тенью причудливо изогнутого фонарного столба или вздыбленного трамвайного рельса. В одном месте Эрих увидел не тронутую огнем афишу кинотеатра: улыбающаяся актриса из еще довоенного фильма. Трехэтажное здание частично обрушилось, перегородив вывалом всю улицу, частично же устояло. По кучам кирпичей Эрих пробрался в переулок и через пролом в стене увидел зрительный зал с рядами изломанных и заваленных упавшими потолками кресел. Он еще раз огляделся, перекрестился и шагнул в пролом.
Что заставило его, шестидесятипятилетнего старика, лезть сюда? Об этом он не думал. Он только чувствовал, что если кому и бродить здесь ночной тенью, то именно ему, вырванному из своей собственной судьбы призраку. Когда произошел этот вырыв — в августе 14-го, в мае 15-го, в Нюрнберге или в Дахау, — он не знал, но то, что где-то что-то перепуталось и он живет не своей жизнью, Эрих смутно понимал уже давно.
Здесь он вдруг ощутил облегчение, как будто попал в свою среду. «Может быть, я уже мертв, но брожу по земле в результате чудовищной ошибки? — думал он. — Может быть, мое место здесь, в некрополе, где повсюду ощущение смерти, и потому мне здесь легче?»
С тех пор, возвращаясь с работы, он стал часто заходить в это место. Потом нашел другое, затем третье. Это стало каким-то наваждением. Как оборотень в ночь полнолуния не может совладать с собой и на несколько часов превращается в волка, так он должен был хоть раз в неделю побродить среди черных развалин, рискуя сломать ногу или быть раздавленным упавшей стеной.
Первое время городские власти еще пытались организовывать какие-то восстановительные работы, но потом сильно пострадавшие и не пригодные для жилья участки улиц стали просто обносить табличками со словами: «Стой! Опасная зона! Проход запрещен!» Местное население при этом уверялось, что руинами обязательно займутся, но позже. А потом об этом вообще перестали говорить. Восстанавливались только промышленные объекты, железнодорожные станции, мосты и разрывы жизненно необходимых городских коммуникаций. Так что мест для ночных прогулок Эриха становилось все больше.
И все же сказать, что Эрих Белов совершенно не обращал внимания на свои таинственные познания и никак ими не пользовался, было бы неправдой. Он отчетливо понимал, что посвящен. Кем и для чего и за какие такие заслуги? Об этом он не знал, но сведениям, скопившимся в глубинах самого сознания, там, где, наверное, хранится словарный запас родной речи и основы заложенных в раннем детстве знаний, он доверял безоглядно.
Вернувшись, к примеру, как-то поздно вечером к себе домой и улегшись на кровать, он стал читать. А когда услышал звуки сирены, то только посмотрел на отрывной календарь, висевший тут же над кроватью, — тридцать первое марта. Он повернулся на бок и продолжил чтение. Это была биография Тютчева, написанная Аксаковым. Издание еще царских времен. На книгу наткнулся профессор Вангер, откопав ее где-то во внефондовом хламе их университетской библиотеки. Она нигде не числилась, и он взял ее специально для Эриха.
Хлопали двери, скрежетали в запираемых замках ключи, мимо его комнаты топали ноги соседей.
— Герр Белов, вы, конечно, остаетесь? — В двери заглянула голова хозяйки квартиры. Она скорее констатировала факт, нежели задавала вопрос.
— Надо же кому-то в случае чего тушить пожар, фрау Швеллер, — не отрываясь от книги, ответил Эрих.
— Тогда мы запираем входную дверь.
Соседи уже привыкли к тому, что этот странный старик не спускается в бомбоубежище. Поначалу его пытались вразумить, но потом махнули рукой.
Эрих отложил книгу, выключил свет, откинулся на подушку и закрыл глаза.
Около восьмисот бомбардировщиков Королевских ВВС шли в этот момент в сиянии звезд и луны над извилистой лентой Дуная. Растянувшись почти на сто миль, они, мерно гудя моторами, на четырехкилометровой высоте двигались в направлении на Регенсбург. Передовые эскадрильи были уже над Гюнцбургом, но продолжали сохранять режим радиомолчания. Операторы немецких радиолокационных станций давно вели их, передавая данные на посты наведения истребительной авиации и пытаясь предугадать, куда будет нанесен удар. Воздушная тревога объявлялась во всех городах на пути следования этой воздушной змеи в полосе шириной до двухсот километров. Но определить ее истинную цель не представлялось возможным до самых последних минут Будут ли это авиационные заводы Регенсбурга, или над Ингольштадтом она внезапно повернет на юг и по хорошо видимой в этот лунный вечер ленте автострады двинется на Мюнхен… И Эрих знал, что они повернут. Но повернут на север и через восемнадцать минут будут над Нюрнбергом. Почему? Да потому, что тридцать первого марта 1944 года массированному налету британской авиации подвергнется именно Нюрнберг.
Так и вышло. 795 бомбардировщиков, шедшие цепью из пятнадцати трехэтажных «боевых коробок», разделенных пятимильными интервалами, действительно повернули на Нюрнберг. Авангардная эскадрилья наведения на цель начала передавать данные. Экипажи лидеровщиков приготовились пустить красные и зеленые ракеты, обозначая зоны бомбометания, а группа пикирующих бомбардировщиков, ведомых асами Королевских ВВС — выделить зажигалками наиболее важные цели.
Добавляя к вою сирен рев своих моторов, в ночное небо с десятков окрестных аэродромов стали подниматься истребители люфтваффе. Стволы сотен зенитных пушек замерли, слегка отклонившись от вертикали на юг. В усыпанную звездами черноту ночи вонзились десятки раскачивающихся лучей зенитных прожекторов и устремились взоры тысяч солдат и офицеров флак-артиллерии. Начиналась очередная битва за Нюрнберг.
Знал Эрих и о том, что на этот раз Нюрнберг дастся противнику большой кровью. 94 английских бомбардировщика, не считая истребителей прикрытия, упадут вслед за своим грузом на пылающий город и его окрестности.
А Мюнхен? Мюнхен может отдыхать аж до двадцать пятого апреля (отдельные беспокоящие налеты малыми силами не в счет).
Эрих забрался под одеяло и, чтобы не слышать топота возвращающихся соседей, накрыл голову второй подушкой. Первое время у него возникало желание предупреждать власти о предстоящих налетах. Анонимно, не привлекая внимания к своей персоне. С первого раза, конечно, не поверили бы. Возможно, не поверили бы и со второго. Но уж с третьего… Однако в сознании Эриха прочно сидела одна мысль, даже не мысль — постулат: нельзя вмешиваться в происходящее, пользуясь тем, что ты посвящен Нельзя ни при каких обстоятельствах. От этого не только не будет никакой пользы, но станет только хуже.
И все же однажды он нарушил этот постулат. В конце лета прошлого года Эрна, как обычно, собиралась погостить у своей тети в Регенсбурге. Эрих узнал об этом от нее самой, когда был у Вангеров.
— Я хочу купить билет на воскресенье пятнадцатого, — услышал он слова девушки, обращенные к матери. — Вернусь двадцать второго.
Выйдя в тот день от профессора, он ощутил некоторое беспокойство. Он остановился и вдруг понял почему: днем семнадцатого августа сорок третьего года 146 «летающих крепостей» 8-й воздушной армии США атакуют Регенсбург. Город не столь велик для такого числа тяжелых бомбардировщиков. Конечно, они не обратят его в сплошные руины, но все же… Он вернулся.
— Вы что-то забыли, дядя Эрих?
— Позови-ка своего папу, дочка…
— Эрна не должна находиться семнадцатого августа в Регенсбурге, — сказал он профессору, когда снова прошел в его кабинет и прикрыл за собой дверь.
— Почему?
— Чтобы не попасть в беду, Готфрид.
— В беду? Ты гадаешь на картах, Эрих? — Профессор уже понимал, что спрашивает глупость.
— Считай, что я узнал это по звездам.
С этими словами Эрих посмотрел на него, как бы говоря: не нужно лишних вопросов, ведь ты тоже кое-что знаешь, не так ли? И карты здесь ни при чем.
— Ты знаешь, папа, — вбежала в кабинет профессора дочь, когда их русский знакомый снова ушел, — мы с мамой решили, что я поеду в следующее воскресенье, двадцать второго. По-моему, у меня начинается ангина. Тетя Кларисса, как всегда, наготовит к моему приезду своих чудесных пирожков, а что я буду делать с ними с больным-то горлом? А пятнадцатого, если будет хорошая погода, мы лучше все вместе пойдем гулять в Английский парк. И даже не спорь!
Разумеется, профессор и не собирался спорить.
«Он определенно знает о Книге, — думал Вангер, стоя у окна и глядя на улицу. — И не только о Книге. В ней не приводятся данные о датах воздушных налетов, а он, выходит, знает и это…»
Иногда Эрих заглядывал в свои познания, как в справочник. Однажды в самом конце декабря 43-го года он решил просмотреть, что произошло в этот первый рождественский день. Его внимание привлекло одно из событий войны, пожалуй самое драматическое.
Он увидел полярную ночь, бурное Северное море, вспышки орудий. Вышедший на охоту линейный крейсер «Шарнхорст» сам угодил в западню. Десятичасовой неравный бой с двумя десятками кораблей противника, некоторые из которых в одиночку вдвое превосходили германский рейдер, близился к концу. Глубоко осевший в воду, пылающий крейсер, получивший сотни снарядных попаданий и не менее десятка торпедных, отстреливался единственной уцелевшей 150-мм пушкой башни № 4. Главный калибр всех трех его башен уже давно молчал. Дальномеры, радары, системы управления огнем и радиостанция были мертвы вместе со всеми экипажами палубных боевых постов. Но корабль упорно стрелял последней своей пушкой только для того, чтобы дать понять, что не сдается, поскольку в кромешной тьме и дыму противник не мог видеть его гордого флага.
Линкоры Хоумфлита уже прекратили огонь, и брызги волн окутывали паром разогретые стволы их громадных орудий. Пуская вееры торпед, в последнюю атаку на врага устремились многочисленные британские эсминцы, а тот кренился на правый борт и все более зарывался в волны носом. Когда от крена заклинило снарядный элеватор и последняя пушка замолчала, открыл огонь чудом уцелевший 20-мм зенитный автомат, установленный на крыше разбитой башни «Бруно». Его трассирующие снаряды летели вслепую в темноту из клубов дыма и языков пламени, и это был последний боевой крик германца. Задрав вверх корму с еще медленно вращающимися винтами, он уходил под воду вместе с двумя тысячами моряков и, погибая, кричал «Хох!». Сотни потрясенных доблестью врага британских моряков видели, как в этот момент над океаном зажглось небывало яркое полярное сияние.
Эрих знал, что, когда британский отряд, сопроводив «русский» конвой, возвращался назад, флагман эскадры снова прошел над местом гибели «Шарнхорста». «Дюк оф Йорк» остановился, и на воду опустили венок из хризантем. Десять 356-мм орудий линкора, тех самых, что совсем недавно расстреливали на этом месте врага, круто поднялись вверх. Прогремевший в полярной ночи залп, а затем и речь адмирала Фрезера призвали английских офицеров в аналогичной ситуации выполнить свой долг так же, как это сделали немецкие моряки и их командиры. Всего этого не могли видеть 36 спасенных с «Шарнхорста», отправленных ранее на крейсере «Ямайка» в плен.
Размышляя над всем этим, Эрих вспомнил вдруг, как прочитал однажды, давным-давно, еще до Первой мировой войны, в одной немецкой газете стихи о подвиге русского крейсера «Варяг». Их сочинил какой-то восторженный немец. Потом стихи перевели на русский язык, положили на музыку, и родилась знаменитая песня. Честь и слава русским морякам, но как все же несопоставимы эти события… В бухте Чемульпо в ходе короткого боя погибло полтора десятка матросов из экипажа «Варяга» и еще столько же умерло позже в корейском госпитале от ран. Остальные шестьсот человек вместе с командиром на иностранных судах беспрепятственно вернулись в Россию. Не сумев прорваться из бухты, они затопили крейсер и взорвали канонерскую лодку, которая и вовсе ничем не отличилась, хотя тоже вошла в песню. Открывая кингстоны «Варяга», моряки прекрасно понимали, что этим самым просто-напросто выходят из боя. Уже была достигнута договоренность с капитанами нейтральных стран, а далекие от кровожадности японцы вовсе не грозили русским даже пленом. Лучший крейсер флота, совсем недавно построенный за кучу золота в Америке и гордо объявленный самым совершенным в мире, сумел потопить один лишь японский миноносец. Затем он без труда был поднят противником с мелководья, компенсировав тем самым даже этот небольшой урон.
Но России нужны были герои…
Десятичасовой бой «Шарнхорста», уж не говоря о 13-часовом сражении окруженного и уже раненного к тому времени «Бисмарка» в конце весны 41-го, ни по числу жертв, ни по ярости сопротивления, когда никаких вариантов, кроме победы или гибели кораблей вместе с экипажами, не рассматривалось, не могут быть поставлены в один ряд с затоплением «Варяга». Но об этих кораблях никогда не сложат песен…
Узнав, что друг Эрны — тот самый моряк, с которым она приходила в Народный театр, — служит на военном корабле с названием «Принц Ойген», он вызвал из памяти образ этого крейсера. Как? Очень просто — стал вспоминать и вспомнил.
Поскольку его интересовали последние дни «Принца», Эрих сосредоточился именно на них. Он увидел, как двадцать второго декабря сорок шестого года, то есть уже после войны, совершенно пустой крейсер опустится на рифы острова Кваджелейн в Тихом океане. За несколько месяцев до этого возле атолла Бикини над ним прогремит воздушный атомный взрыв «Эйбл» Спустя некоторое время подводный взрыв «Бейкер» попытается раздавить его своей ударной волной, но и на этот раз «Принц» останется на плаву. Стоически он вынесет и третий удар, уже близ Кваджелейна. Атомный гриб «Чарли» разорвет швы корпуса и откроет многочисленные течи. Но еще много дней и ночей почти светящийся от радиоактивности черный остов германского аристократа будет удивлять своей необыкновенной живучестью бывших врагов. И только когда на его борт снова захотят высадиться люди в защитных комбинезонах, чтобы отбуксировать на мель, подлатать и в четвертый раз использовать в качестве мишени он, словно решив покончить с собой, вдруг просядет до первого ряда разбитых иллюминаторов. Вода хлынет внутрь, забурлит вокруг корпуса, зашипит вырывающийся из стального нутра воздух, и будто последний прощальный вздох проплывет над океаном.
Вторая Мировая война с громом, лязгом, хрипом и стоном, как гигантский, мучимый чесоткой зверь ворочалась на изорванном ложе Европейского континента, давя своими боками миллионы людей и уродуя их города. Пообтрепавшись на берегах Волги и в северных снегах России, поободравшись в песках Египта и Ливии, зверь нехотя уползал в свое логово, скобля цепляющимися лапами по Сицилии и Апеннинам, Восточной Пруссии и Польше, Балканам и Нормандии Другой зверь — поменьше — барахтался во вспененных им водах Тихого океана, оглашая своим рыком тропические джунгли островов и побережий Индокитая.