Omnes eodem cogimur, omnium Versatur urna, senus ocius Sors exitura et nos in aeternum Exitium impositura cymbae.
Как-то, в конце ноября 1944 года, генерал-лейтенант Клатт, новый, уже седьмой по счету командир 3-й горной дивизии, вызвал Мартина в свой штаб. Тот носил к этому времени оберлейтенантские звездочки и со дня на день ожидал присвоения очередного звания.
Несколько дней назад они отошли на короткий отдых: решался вопрос о вводе их в состав 49-го танкового корпуса.
— Вот что, Вангер, — начал устало генерал, предложив Мартину присесть, — ты здесь, я имею в виду нашу дивизию, с самого ее основания и на самом хорошем счету. Таких, как ты, остается все меньше. Видал последнее пополнение?
Мартин кивнул.
— Скоро пришлют новое, — вздохнул Клатт и с нажимом провел ладонью по лицу. — Люди нам, конечно, нужны. Нужны как воздух. Но я нутром чувствую, что нам снова хотят всучить черт-те что. А я, как ты знаешь, не исключаю, что нас могут выдавить в Альпы, и мне не нужен балласт, который мы растеряем в горах в первую же неделю.
«К чему он клонит?» — терялся в догадках Мартин.
— Ты когда в последний раз был дома? — неожиданно спросил Клатт.
— В начале прошлого года. В январе.
— Как насчет того, чтобы съездить еще разок дня на три-четыре?
Мартин обомлел. Он привстал, но тут же сообразил, что вступление, предшествовавшее этому предложению, прозвучало неспроста.
— Что нужно сделать, господин генерал?
— Съездить в командировку и принять пополнение. Только и всего. — Пауль Клатт достал из стола папку и стал просматривать ее содержимое. — Нам приготовили тысячу человек. Учебная дивизия под Мангеймом. Нужно просто побывать там и проверить их. Ты парень толковый, с университетом за плечами. А уж опыта тебе не занимать. Справишься за пару дней, а сроку я тебе дам неделю. Туда вылетишь с оказией завтра утром на штабном самолете корпуса. Обратно же удобно возвращаться поездом как раз через Мюнхен. Ну, что скажешь?
— А мои полномочия? — У Мартина хоть и пошла кругом голова от этого предложения, но завалить дело он тоже не мог.
— Мы подготовим тебе пару бумажек. Там, конечно, могут заартачиться, но, если действовать напористо, результат будет. Я уверен. Побольше пыли в глаза, угрожай от моего имени, если надо — блефуй. Резервы сейчас в руках Гиммлера, и он понаставил кое-где своих остолопов, но не везде же. В конце концов, речь идет о 3-й горной! Напомни им о Нарвике и о том, что фюрер помнит и любит 3-ю горную.
К вечеру следующего дня Мартин стоял на плацу 151-й учебной дивизии. Уже несколько минут он доказывал майору с обтянутым черной кожей протезом правой кисти, что не уйдет отсюда, не выполнив порученного ему командованием задания.
— Вопрос решен, — в третий раз повторял майор эту фразу, стараясь придать голосу оттенок спокойного безразличия. — Другие и этого не получают. Что будет, если каждый начнет ездить по учебным центрам и выбирать себе тех, кто понравится?
— Я всего лишь хочу проверить их пригодность к службе в горно-егерских частях. Поймите, майор, остальных вы всегда сможете отправить в пехоту или вот, например, в народно-гренадерские дивизии. Уверяю вас, если из этой тысячи мы отберем только триста, то не будем в претензии. В конце концов, речь идет о дивизии Эдуарда Дитля. Не забывайте об этом. Сейчас решается вопрос о присвоении ей его имени, — уже блефовал Мартин, — и, вероятно, скоро мы пришьем на рукава манжетные ленты с именем нашего первого командира.
Майор только усмехнулся. Он достал пачку сигарет и протезом прижал ее к животу, извлекая сигарету левой рукой.
— Учтите, в противном случае мы устроим им проверку по прибытии. — Мартин перешел к угрозам. — А рапорт будет послан прямо в ОКВ.
— И что вы в нем напишете?
— А то, что вы своим непрофессионализмом снижаете боеспособность войск.
— Решения принимаю не я…
— Начальство решает количественные вопросы, — наседал Мартин, — а за качество в данном случае отвечаете именно вы.
Майор вдруг отшвырнул так и не прикуренную сигарету и впервые перешел на повышенный тон:
— Черт бы вас побрал, оберлейтенант! Как вы собираетесь их проверять?! Гор здесь, как видите, нет! Болото, вон за тем лесом, есть. Вон там Рейн. А гор нет. А отправка через три дня.
«Ну слава богу, сдвинулось», — облегченно вздохнул Мартин. Теперь уже он стал говорить спокойно, даже вкрадчиво.
— А горы мне и не нужны. Постройте всех завтра утром здесь на плацу. Организуем пробежку на пятнадцать километров с полной выкладкой.
Брови майора поползли вверх.
— Ну хорошо, десять километров, — снизил планку Мартин, но майор продолжал молчать. — Ладно, без рюкзака, — еще раз поддался оберлейтенант, — карабин штык, лопатка, фляга, котелок, противогаз и шинельная скатка Вас устраивает? Но бег в одну сторону по прямой, после чего возвращение маршевым шагом.
— Ну, и что потом?
— Тех, кто придет к финишу не позднее чем через сорок пять минут и при этом не упадет, я беру. Это черепашья скорость, майор. За полтора часа это расстояние можно пройти пешком с сигаретой в зубах, а за два — проползти на животе.
— Надеюсь, вы тоже побежите? — ехидно спросил осточертевшего горца майор.
— Непременно!
Утром на плацу, поеживаясь от холода, стояло человек семьсот. «Уже несем потери», — отметил про себя Мартин. Сам он являл образец приготовившегося к тяжелому маршу горного солдата. Туго скатанная шинель была обвернута вокруг котелка и вместе с ним прикреплена к наспинному ремню и кольцам плечевых ремней портупеи. Ниже располагалась сухарная сумка, фляжка с подкисленной уксусом и слегка подсоленной водой и штык. На его ногах были ботинки с окованной со всех сторон стальными шипами толстой подошвой, выше, до самых колен, шла тугая обмотка. Грудь освобождена от наград и значков — только Рыцарский крест под воротником и горные нашивки.
Он отыскал вчерашнего майора, который о чем-то разговаривал с двумя унтер-офицерами. Увидев горца, майор сделал знак, и фельдфебель дал команду «смирно».
— Вольно! — скомандовал майор и закричал слегка визгливым голосом: — У вас сорок пять минут и десять километров! Кто не справится, тому я подыщу место в болотах Восточной Пруссии. Будет там ползать в грязи и смешить лягушек, а заодно и русских. Те же, кто уложится в срок и ничего не потеряет по пути, отправятся в 3-ю горнострелковую дивизию, которую любит и о которой заботится сам фюрер. Этот оберлейтенант и кавалер, — майор указал на подошедшего Мартина, — как раз оттуда. Он побежит с вами. Хотите что-нибудь сказать? — повернулся майор к зачинщику мероприятия.
— Пусть скомандуют «кругом», — попросил тот.
Когда с немалым шумом солдаты повернулись, Мартин стал обходить первую шеренгу, рассматривая крепление амуниции на их спинах и увязку шинелей. Он сразу заметил, что фляжки висят, не оттягивая ремней. «Пусты. Что ж, сорок пять минут туда, пятнадцать на отдых, два часа обратно, — прикинул он, — итого три часа марша без воды. Воля ваша». Штык-ножи висели в лопастях отдельно от лопаток, хотя в таких случаях их следовало увязывать вместе. Металлические торбы с противогазами (а есть там противогазы?) располагались как попало, у многих слишком низко. Некоторые повесили их спереди, что можно допустить при спокойном шаге, но во время бега они начнут бить по груди, сбивая дыхание. Наметанным глазом он отмечал, какие скатки, неправильно привязанные к котелкам, первыми свалятся на землю. У некоторых солдат не было портупей и все, включая как попало свернутые шинели, висело только на поясных ремнях. В таком случае хотя бы скатку можно было перекинуть на русский манер через плечо, стянув на боку ремешком. Но сейчас на это уже не было времени.
— Те, у кого нет портупей, могут оставить шинели, — распорядился он, чтобы уравнять шансы обделенных. — Но учтите, бежим в одну сторону, и на обратном пути, когда вы остынете, будет холодно. — Он повернулся к майору. — Кто-нибудь одолжит мне карабин, противогаз и лопатку? Остальное у меня есть.
— Да ладно, Вангер, — махнул тот рукой, — никто не сомневается в ваших способностях.
Через минуту семьсот пар сапог и ботинок застучали по асфальтовому плацу. Забренчали котелки или что там у них было внутри, зазвякали о лопатки штык-ножи. Запрыгали на ремнях неправильно прикрепленные фляги хлопая своих владельцев по заднему месту. Благо в большинстве своем они были пусты. Кто-то уже уронил скатку, подхватил ее и бежал, прижав рукой к боку. Многие на ходу перевешивали свои карабины, перебрасывая ружейный ремень через голову.
Мартин, бежавший впереди, всего этого не видел.
Вечером он прощался с одноруким майором. В его планшетке лежал список из шестисот фамилий, в котором карандашом Мартин отметил первую сотню прибежавших. Конечно, он прекрасно осознавал, что таким образом горцев не отбирают. Но это хоть что-то. Последние волны формирований совершенно обескровили Германию. В учебно-полевых и резервных дивизиях собирали тех, с кем еще три года назад не стали бы и разговаривать по поводу строевой службы. Этот контингент годился разве что для народно-гренадерских дивизий, изобретенных Гитлером еще летом и рьяно комплектуемых сейчас Гиммлером из малопригодных по возрасту и здоровью людей. Их разбавляли не вполне излечившимися от ран, но имевшими боевой опыт фронтовиками и ставили задачу поддержки первых эшелонов обороны, защиты крепостей (а статус крепости теперь мог получить любой прифронтовой город рейха) и прочее в том же духе. О них много говорили по радио, возлагая надежды на эту «народную силу», способную якобы переломить ход войны.
Из Мангейма Мартин выехал на следующий день только ближе к полудню. В ту ночь, как назло, англичане внесли этот город в список своих целей, и, если бы не внезапно наползшие тучи, отогнавшие несколько сот бомбардировщиков на запасную цель на востоке, Мартин сполна ощутил бы на себе всю прелесть ночного налета на тыловой город. Но вокзал успели накрыть.
Рано утром, стоя неподалеку от станции, он сокрушенно наблюдал, как пожарные команды сматывают свои рукава и уступают место на дымящихся развалинах отрядам ТЕНО и спасателей. Созданная еще в двадцатые годы, служба оказания скорой технической помощи теперь самоотверженно боролась с разрушениями по всей стране. Люди в светло-серых, перепачканных сажей комбинезонах расчищали проезды, обрушали стены, восстанавливали электро— и водоснабжение. Скоро на помощь им привезли солдат, возможно, из той самой учебки.
— Когда возобновится железнодорожное сообщение? — спросил Мартин у пожилого мужчины с «крылатым колесом» на темно-синем кителе под распахнутым пальто. Спросил просто так, понимая, что ответ будет неутешительным.
Но ответа вообще не последовало. Железнодорожник только махнул рукой и отвернулся. Спасатели понесли мимо носилки, целиком накрытые полуобгоревшими одеялами.
Через три часа Мартин выбрался из Мангейма на попутном грузовике в надежде добраться до Грабена и Сесть там на поезд восточного направления. Ехать было не так уж и далеко, но вскоре впереди образовался затор.
Мост. Деревянный мост, который просто переломился под тяжестью какого-то тяжелого гусеничного тягача.
«Ну не везет так не везет», — подумал Мартин и, пораспросив кого-то из местных, направился прямиком, срезая путь, по раскисшей от растаявшего снега лесной дороге. Через пару километров он окончательно понял, что сегодняшний день, четверг тридцатого ноября, не задался. Его пудовые сапоги, облепленные глиной, разъезжались в стороны, а идти рядом с обочиной по придавленной талым снегом пожухлой траве мешал сплошной кустарник. «Тоже мне горец, — ругал он сам себя, — выбрал, называется, дорогу. Хорошо, что один, иначе сраму за такой маршрут не обобрался бы».
Он подвернул полы шинели наверх и подоткнул их спереди за ремень. На его левом плече висел на треть загруженный рюкзак. Сзади на поясе, поддерживаемом солдатской портупеей, болталась тяжелая фляжка, спереди — кобура.
«А и то сказать, какие мы, к черту, горцы? — продолжал он рассуждать сам с собой. — Когда мы их в последний раз видели, горы-то? Да и много ли нас осталось из тех, кто прошел настоящую подготовку? Уже и Дитля нет. А эдельвейсы сейчас пришить на новичка, что каску нахлобучить».
Откуда-то сзади послышалось урчание мотора, Мартин обернулся и увидел пробирающийся между кустов грузовик с тентом. Видать, не он один решил прорываться лесом. Не сходя с середины дороги, он остановился и поднял руку.
— Куда тебе? — спросил высунувшийся из окна кабины человек в теплой камуфляжной куртке с откинутым на спину капюшоном. Знаков различия видно не было, только серебристый жгутик на швах его пилотки указывал, что это офицер.
— В сторону Грабена или Брухзаля.
— Тогда нам по пути только до шоссе. Это километров двенадцать.
— Годится, — махнул рукой повеселевший Мартин и побежал к заднему борту.
Забросив внутрь рюкзак, он ловко заскочил следом и плюхнулся на лавку возле пехотного майора. Поздоровавшись и отметив, что, кроме него, здесь еще четверо и какие-то ящики, Мартин принялся очищать грязь с шинели. Но пятна еще недостаточно высохли, чтобы их можно было размолоть в пыль и стряхнуть, и он оставил это занятие.
Он откинулся на спинку лавки и увидел прямо перед собой… негра. Тот, в свою очередь, тоже посмотрел на нового попутчика и слабо улыбнулся.
Мартин несколько секунд рассматривал негра. За всю войну он увидел первого чернокожего — на Восточном фронте их не было вовсе, а в Норвегии столкнуться с французским Иностранным легионом ему не довелось. Затем он внимательнее огляделся вокруг. Справа от негра, поставив между ног карабин, сидел солдат. Дальше — какой-то толстый офицер, похожий на чиновника. Он держал на коленях портфель.
— Пленный? — Мартин повернулся к майору.
— Джи-ай.
Он снова встретился взглядом с американцем. Тот опять улыбнулся, и Мартин, отвернувшись, стал смотреть на дорогу.
Машина шла медленно, часто скользя юзом и цепляя кусты. На него вдруг нахлынуло радостное предвкушение встречи с родными. Неужели через два дня он увидит маму, отца и сестренку? Интересно, какая теперь Эрна? Не завела ли нового друга? Ей это раз плюнуть. Ей-богу, не будь он ее братом, сам бы влюбился.
— Можно мне с ним поговорить? — неожиданно повернулся Мартин к майору. Ему необходимо было отвлечься, чтобы успокоить радостно забившееся сердце.
— Валяй, коли умеешь.
Мартин толкнул сапогом ботинок прикрывшего глаза пленного.
— Давно в плену? — спросил он по-английски. — Куда тебя везут?
Тот сразу оживился и даже обрадовался. Все последнее время с ним никто не говорил даже на ломаном английском. А сам он понимал только «хальт», «шнель» да «хенде хох». Один, правда, вчера спросил: «Do you speak English?», после чего выяснилось, что эта фраза была единственной языковой конструкцией, оставшейся в его голове после школы.
— Четыре дня, — ответил пленный. — Я не знаю, куда меня везут. А куда едет эта машина?
— Тоже не скажу. Меня подбросят до шоссе, а там я выйду, — ответил Мартин. — Ты откуда сам-то? Где твой дом?
— Я из Соединенных Штатов.
— Я понимаю, что не из России. Из Нью-Йорка?
Негр мотнул головой.
— Из Луизианы. С самого юга.
— Горы там у вас есть?
— У нас Миссисипи, — произнес пленный так, словно при наличии поблизости этой реки разговор о каких-то там горах просто неуместен.
У Мартина в голове сразу возникла картинка из зачитанной до дыр в детстве книги Гек Финн и негр Джим плывут на плоту по ночной Миссисипи.
— Тебя случайно не Джимом зовут? — спросил он и тоже широко улыбнулся.
— Нет, — еще более оживился пленный, — я Джефри Льюис, мастер-сержант.
— А ты плавал по вашей Миссисипи на плоту, как Гек Финн со своим другом Джимом?
Американец догадался, о каких персонажах идет речь, и еще шире показал свои белые зубы.
— Я плавал по ней на пароходе. Почти на таком же, с каким они однажды чуть не столкнулись. Я два лета подрабатывал кочегаром, чтобы учиться в Нью-Орлеане.
— Простите, что перебиваю вас, — неожиданно в их разговор вплелась немецкая речь, — но, судя по всему, вы хорошо владеете английским?
К Мартину обращался человек, сидевший по правую руку от солдата-конвоира. Он действительно оказался военным чиновником, представившись штабсоберинспектором Ривелем.
— Во всяком случае, он меня понимает, — кивнул Мартин в сторону пленного.
— Вот и отлично! — обрадовался тучный интендант и наклонился в сторону Мартина. — Выручай, друг, — он прищурился, разглядывая погоны офицера, — нужен переводчик, лейтенант. Просто позарез!
— Поговорить с этим, что ли?
— Да нет. Этого везет майор, и мне до него нет дела. Нужно заехать ко мне в Хоккенхейм. Буквально на час. А потом я договорюсь с машиной, и тебя подбросят. Тебе куда вообще-то нужно?
— В Грабен.
— Отпуск?
— Нет, по службе.
— Тем более! Служба не убежит. Ну так как, лейтенант? Тебя как зовут?
— Вангер. — Мартин прикидывал в уме, принять ли предложение чиновника. — Оберлейтенант Мартин Вангер.
— Прости, Мартин, не разглядел твою звездочку. Понимаешь, свалилась на меня целая кипа бумаг. Наши захватили в Бельгии американский склад и вместе с барахлом ихнюю документацию. Целый чемодан! Какие-то списки, накладные, частные письма. Помоги разобраться, что в печку, а что отправить в штаб армии. А я уж тебя и накормлю, и транспорт раздобуду!
— У вас что, нет там переводчика?
Мартин решил немного покочевряжиться. Он снял кепи и полез в карман кителя за расческой. Шарф на его шее несколько сдвинулся в сторону, и под ним блеснул серебряной рамкой крест.
— О, да вы герой! — заметил «рыцаря» близорукий интендант и перешел на «вы». — Понимаете, нашего переводчика на днях забрали и увезли. Я съездил к соседям, но и там такая же история. У нас, конечно, найдется дара человек, чтобы кое-как допросить янки или англичанина, но в документах им и за месяц не разобраться.
— Ладно, — согласился наконец Мартин, — но машина за вами.
То, на что Ривель отводил час, заняло втрое больше времени. Когда они с интендантом разбирали бумаги, к ним подключился какой-то оберлейтенант из разведки. Он внимательно слушал переводы Мартина и все пытался выяснить, нет ли в этом хламе ссылок на конкретные войсковые соединения противника, имена командиров и тому подобное. Кое-что он откладывал в свою папку и делал пометки в планшете «Исполнительный служака, — отметил про себя Мартин, — а может, тут у них что-то готовится?»
Когда ближе к вечеру Мартин, уложив в рюкзак бутылку коньяка и несколько банок консервов — презент благодарного штабсоберинспектора, — уже забирался в обещанный кубельваген, к нему подошли два человека и попросили следовать за ними. Мартин пытался протестовать, но настойчивость одного из них была непоколебимой. Пришлось подчиниться. Уходя, он увидел стоявшего поодаль Ривеля, который только виновато развел руками. Они сели в другую машину и поехали в обратную сторону — туда, куда Мартину не было нужно.
Через полчаса тряской дороги его привели в помещение какого-то штаба на окраине маленького городка, изучили документы, проверили подорожную, после чего один из присутствовавших здесь же людей в форме какого-то гражданского чиновника обратился к Мартину по-английски. Он задал обычные вопросы: как зовут, где служит, откуда родом Затем попросил по-английски же и поподробнее рассказать, за что он получил свой Рыцарский крест. «Уж не собираются ли они записать меня в переводчики»? — раздосадованно подумал Мартин.
— Видите ли, в чем дело, оберлейтенант, — вдруг обратился к нему сидевший над бумагами за столом и молчавший до того времени старший офицер в полевой форме СС, — ваше возвращение в часть на некоторое время задержится.
— Но…
— Дайте договорить. — Эсэсовец с диагональным дубовым листом в каждой петлице встал из-за стола. — Вам предстоит небольшая работа в западной группе войск. После ее выполнения вы вернетесь в свою дивизию на восток.
— Но…
— С вашим командованием уже договариваются, так что об этом не беспокойтесь. — Штандартенфюрер прошелся по комнате, затем вплотную приблизился к Мартину. — Вы собирались возвращаться через Мюнхен, не так ли? — Эсэсовец смотрел Мартину прямо в глаза, и тому стало не по себе. — Вы оттуда родом, и у вас наверняка было в запасе несколько дней?
Он снова стал прохаживаться по комнате, и все присутствующие молча следили за ним.
— Обычное дело, — продолжил штандартенфюрер, — договорились с командиром. Так все теперь делают. Давно не были дома? — тихо, но резко спросил он.
— С января сорок третьего
Мартин уже понял, что спорить бесполезно и что его незаконный отпуск накрылся медным тазом.
— У вас будет такая возможность, но чуть позже, — продолжил эсэсовец. — И на вполне законных основаниях. А сейчас вы будете откомандированы в Графенвер в распоряжение штаба тамошней танковой бригады.
— Там что, тоже понадобился переводчик?
— Вот именно.
Через три дня Мартин Вангер шел по Графенверу, который и городом-то можно было назвать с большой натяжкой. Так, городок, не особенно тронутый цивилизацией, в окружении припорошенных первым снегом полей и рощиц. Тихое место, куда еще не успели провести автобан, да где он и не особенно был нужен. Неужели через него тоже стальным катком прокатится фронт, близкое присутствие которого уже различало чуткое ухо горца?
Огромная центральная площадь представляла собой поляну, поросшую травой, размером в несколько футбольных полей. Она называлась Труппенюбунгсплац — площадь войсковых учений. До войны, еще со времен рейхсвера, здесь тренировались парашютисты и планеристы из местных летно-спортивных клубов.
Проходя мимо гауптвахты — одноэтажного домика с причудливой башенкой, часами и флюгером, — Мартин сверил время. Особенно спешить ему было некуда, и он просто гулял, прислушиваясь к едва уловимым вздохам далекой канонады.
Достопримечательностью Графенвера была огромная водонапорная башня, стоявшая на краю площади. Она была сложена из камня и походила на мощный замок-донжон раннего Средневековья. Башня господствовала здесь над всей местностью. Особняк военного форстмайстера — главного лесничего вермахта в здешних местах, пара церквушек, белые одноэтажные домики с красной черепицей — все казалось игрушечным возле ее подножия. Мартин поневоле остановился. «Шестьдесят — шестьдесят пять метров, — привычно „снял“ он высоту по коньку крыши, — отличный наблюдательный пункт. Мелким калибром такие стены не возьмешь. Да и стопятидесяткам пришлось бы изрядно потрудиться».
Уже не первый год гору, опушку леса, овраг или строение он оценивал с точки зрения их полезности для войны. Даже если в этом не было совершенно никакой необходимости.
Второй день Мартин жил здесь в казарме на окраине. Его таки зачислили в спешно формируемую танковую бригаду, получившую номер «150». Любой из прибывающих сюда, так же как и он, быстро понимал, что бригада эта очень непроста. Здесь гораздо больше ценилось знание английского языка, нежели умение владеть танком. Да и самих танков было уж очень мало. И люди, и техника собирались сюда по крохам со всех закоулков Западного фронта.
«Угораздило же меня заговорить тогда с этим негром, — в который раз сокрушался Мартин, выходя на проселочную дорогу в направлении своей части. — Как там его звали? Джефри Льюис? Лучше бы ты утонул вместе со своим пароходом в этой вашей Миссисипи, Джефри. Эх, быть бы мне теперь уже дома»!
Тайна с исчезновением переводчиков понемногу прояснялась. Похоже, их свозили сюда. Сюда же стаскивали всякий трофейный хлам: американское стрелковое оружие, «Студебеккеры», джипы, «Виллисы» и даже пару раздолбанных «Шерманов». Ни для кого уже не было большим секретом, для чего в одном месте собирают тех, кто владеет английским, и трофейное оружие западных союзников. Последние сомнения отпали, когда стало известно, что командует, а вернее, еще только собирает бригаду не кто иной, как Отто Скорцени. Вот только что конкретно задумал на этот раз удачливый похититель Муссолини и Хорти?
— Мартин!
Мартин обернулся и увидел направлявшегося к нему унтер-офицера в грязной, обрезанной до колен шинели. Погоны этого штабсфельдфебеля были до того измызганы наплечными ремнями рюкзака или солдатской портупеи, что Мартин с трудом различил на них три потускневшие звезды и зеленую выпушку. Галун местами вовсе оторвался.
Унтер подошел ближе. Борода, усы, обветренное лицо. На голове пилотка с опущенными на уши отворотами. На животе автомат. Поясной ремень провис под тяжестью навешанных на него подсумков и амуниции.
— Не узнаешь?
— Вы из 3-й дивизии?
— Черт возьми, Мартин! Я Вальтер Бюрен. — Он снял пилотку и тряхнул головой.
— Вальтер?
Действительно, это был Вальтер. Подойди он просто и попроси прикурить, Мартин ни за что не узнал бы старого друга.
— Вальтер!
Хлюпая грязью и сдвинув на бок кобуру, он сделал шаг навстречу. Они обхватили друг друга руками.
— Не может быть! Вот это встреча! Как ты сюда попал?
— Сам не пойму. Последние три месяца я работал инструктором в горном лагере. Кому-то пришла в голову мысль скоренько переделать несколько пехотных дивизий в горные. Слыхал о «Горной крепости»? Ну так вот. Собрали нескольких человек вроде меня… Я ведь одно время до войны уже поработал инструктором. Потом расскажу подробнее. Сколько же мы не виделись?
— Да с тех самых пор, как попрощались в альплагере в тридцать восьмом. — Мартин посчитал в уме. — Шестой год пошел. Я уж, откровенно говоря, и не думал тебя вовсе увидеть.
— А я знал, что встретимся!
— Так ты что, тоже попал в эту чертову бригаду? Где тебя-то выловили?
— Узнали, что я немного говорю по-английски. При переводе в тыл я заполнял какую-то анкету и сдуру написал об этом. Недавно пришел приказ ехать сюда. Моя часть километрах в трех по той дороге. Слушай, по-моему, затевается какая-то заварушка. Час назад я видел, как с грузовиков выгружали тюки с американской формой. Ну а вы, господин оберлейтенант? Как вас угораздило?
— Слушай, черт бородатый, видишь вон тот сарай? Приходи туда часам к десяти. Я разберусь с делами, и мы обо всем поговорим. — Мартин хлопнул себя по тяжелой фляге. — У меня тут кое-что есть, но, если и ты захватишь, лишним не будет.
Через несколько часов они сидели на пустых снарядных ящиках в заброшенном сарае, запримеченном Мартином еще накануне. В железной печке потрескивали дрова. В дверной проем смотрели первые декабрьские звезды. Потом звезды погасли и закружились снежинки.
Они разложили консервы, хлеб, сняли с фляжек и поставили на импровизированный стол из рассохшегося бочонка бакелитовые стаканчики и проговорили до самого утра.
— После высокогорного лагеря я вернулся обратно, в нашу часть, — начал свой рассказ Вальтер, — но вскоре опять попросился наверх с новой группой кандидатов в альпийский батальон. Мне разрешили вторую попытку. Однако чуда не произошло. Когда мы шли вдоль обрыва или по узкому мостку над ущельем, я опять терял власть над собой. Я с трудом удерживался, чтобы не схватиться за товарища и не заорать благим матом.
Однажды, когда был день отдыха, я попросил разрешения отлучиться из лагеря и взял с собой веревку, крючья и молоток. Неподалеку, на южном склоне, была стена над стометровым обрывом. К ней вел узкий карниз, а дальше — плоскость, почти без выступов. Я вбил первый крюк и медленно двинулся по этой стене на самую середину. Сначала я старался не смотреть вниз и не думать о высоте. Я весь сосредоточился на крючьях, карабинах и репшнурах. Но пот катил с меня градом, и вовсе не от жары. Когда я достиг самой середины, то оказался на нулевом угле. На абсолютной вертикали. Я висел, едва касаясь скалы, а подо мной, метрах в восьмидесяти, стоял туман, из которого поднималась стена, так что я даже не видел ее подошвы.
Я заставлял себя смотреть вниз, а когда мне становилось совсем плохо, приникал ладонями и щекой к скале, рассматривал на ее поверхности щербинки и выступы и думал о доме, нашем городе, вспоминал почему-то твою дуэль. Становилось легче. Потом я снова смотрел вниз, крутился на веревке и раскачивался. Буквально молотком я вбивал в свое сознание мысль, что я паук, буду жить на этой скале и висеть так вечно. С собой у меня была фляга и немного еды, а за спиной висел карабин. Через силу я заставлял себя пить и есть, а потом, намотав ремень карабина на руку, орал во все горло и стрелял вниз, в облака.
Так я проболтался часов шесть. Сплел себе удобное сиденье. Чтобы не замерзнуть, делал зарядку. Мочился прямо вниз и ругался последними словами, посылая ко всем чертям эту высоту. Затем по старым крючьям вернулся назад на карниз и, совсем окоченевший, пришел в лагерь.
На следующее утро мой командир подозвал меня и спросил, знаю ли я стену на южном склоне. Он имел в виду то самое место, где я упражнялся накануне. Когда я ответил, что знаю, он предложил мне пройти ее ведущим группы из пяти наших лучших альпинистов. Оказывается, он наблюдал за мной в бинокль с расположенного ниже нашего лагеря плато, где был небольшой горный пансионат и куда мы спускались в дни отдыха помыться в бане и посмотреть кино.
И я прошел ее. И по моим крючьям прошли остальные. А когда мы висели в самой середине, устроив привал, и ждали, когда уляжется дрожь в руках, я один из всех достал бутерброды, ел их и рассказывал старые анекдоты. Правда, никто не смеялся.
Потом я несколько месяцев работал помощником инструктора в нашем лагере, а когда приехал в Брауншвейг, то разминулся с тобой. Ты как раз закончил училище.
А потом Польша. Мы шли через перевал Дукла на Лемберг, и это уже была война. Помогая артиллеристам, мы тащили их лошадей и осликов с пушками, помогая саперам, наводили переправы. Мы прошли триста километров, и там, в Карпатах, я впервые услышал свист пуль и увидел иссеченные каменными осколками лица товарищей.
Ну а потом были Франция, Бельгия, Голландия. Мы форсировали Маас и впервые схлестнулись с французами под Рокруа Но самые кровавые бои нас ждали в Югославии…
В начале сорок первого я получил письмо от Мари Лютер. Она узнала номер нашей полевой почты у моих родителей и написала. Писала она в основном о тебе. Тогда я узнал, что ты служишь в Норвегии у Дитля и получил крест за Нарвик. Значит, ты был в 3-й дивизии, и в Польше мы находились недалеко друг от друга..
Вальтер замолчал и стал наполнять стаканчики. Они выпили, и Мартин коротко рассказал свою историю, также остановившись на рубеже, после которого начиналась роковая для всех них Восточная кампания.
Снова пришла очередь Вальтера. Он закурил, взъерошил свою кудрявую шевелюру и начал:
— Летом сорок второго нас, как ты знаешь, бросили на Кавказ. Ближе к середине августа 49-й горный корпус, составленный из 1-й и 4-й дивизий, начал первые бои за перевалы Генерал Конрад вел нас на Главный Кавказский хребет. Нашей дивизией тогда командовал генерал-лейтенант Хуберт Ланц. Мы носили неофициальное название «Эдельвейс» и двинулись в направлении на Эльбрус.
Это было здорово! Русские защищались отчаянно. Им помогала авиация, и их летчики творили чудеса. Я никогда раньше не видел, чтобы неуклюжие бипланы садились на такие маленькие пятачки на вершинах скал. Когда они взлетали, то сначала ныряли в пропасть, чтобы в падении набрать скорость, и только потом взмывали вверх, едва не касаясь колесами гребней гор.
Нам приходилось идти на всевозможные хитрости. То пускать впереди себя отару овец, которая вела нас кратчайшей и безопасной дорогой. То мы по нескольку раз переходили по пояс в ледяной воде одну и ту же горную реку, чтобы сбить противника с толку. Конечно, мы разбились на батальоны и роты, ведь, как ты знаешь, в горах невозможно идти плотной колонной, как на равнине. Батальон — это предел, который может вести очень опытный командир, сохраняя управление. Наша дивизия разбрелась по горам на десятки километров. Мы не могли знать всех замыслов и задач не только Конрада или Ланца, но даже нашего 98-го полка. Мы знали только задачу своего отряда на три-пять дней вперед.
Меня включили в группу гауптмана Ганса Гроота. Уж не знаю, за какие заслуги я оказался среди сотни лучших альпинистов 1-й и 4-й дивизий. Почти все они до войны были профессиональными спортсменами, а некоторые, включая самого Гроота, уже полазили по Кавказу и Приэльбрусью в конце 30-х. В знак особой нашей значимости мы воткнули за отвороты наших кепи по орлиному перу и, взаимодействуя с отрядом егерей фон Хиршфельда (ты должен его помнить), пошли ущельем реки Уллу-Кам к перевалу Хо-тю-Тау, а затем на Клухорский перевал, расположенный километрах в сорока западнее Эльбруса. Сбросив русских с Хо-тю-Тау, мы переименовали его в перевал генерала Конрада. Эти названия врезались в мою память на всю оставшуюся жизнь, хотя завтра здесь, в Арденнах, они запросто могут быть выбиты из моей башки американской пулей.
Русские завалили все горные тропы, — продолжал Вальтер, когда они выпили еще по одному бакелитовому стаканчику, наполненному холодным французским коньяком, — но нас опять выручили овцы, проведя к господствующей над Клухорской седловиной вершине. Пятнадцатого августа в ночном бою мы сбили врага с гребня и взяли перевал, а через день были уже на южных склонах Эльбруса.
Здесь нам удалось захватить живописный горный пансионат, названный «Приютом одиннадцати». Как мы это сделали — целая история. Догадавшись, что в пансионате находится небольшой русский гарнизон, мы осторожно подкрадывались к нему с двух сторон, стараясь ничем себя не обнаружить В это время с третьей стороны, посчитав, что в здании уже свои, к нему совершенно спокойно подошел наш командир. Мы видели его, подавали знаки, но безуспешно. Он вошел внутрь и… минут через двадцать вышел и позвал нас. Оказывается, попав в плен и сосчитав русских, а их было ровно тринадцать, Гроот объяснил им, что пансионат окружен целой дивизией вермахта, и предложил сдаться. Они посовещались и приняли предложение. Но это не все! В домике метеостанции, расположенном поблизости, мы обнаружили еще двоих: супружескую чету метеорологов. И, бывают же в жизни чудеса, наш командир Гроот узнал в мужчине своего спасителя! В тридцать девятом тот снял почти замерзшего немецкого альпиниста Гроота с ледника поблизости от этих мест.
Наш гауптман на следующий день отпустил их всех, снабдив провизией. Скажу тебе честно, нам это чертовски понравилось. Мы устроили в «Приюте одиннадцати» базовый лагерь. Здесь могли с достаточным комфортом разместиться 120–140 человек. Здесь оказались генератор и большой запас горючего. Двухэтажное строение было сооружено в несколько футуристическом стиле, напоминая небольшой форт. Говорят, его спроектировали совместно русский и австрийский архитекторы. Пансионат располагался на высоте что-то около 4200 метров и использовался для адаптации альпинистов, готовящихся к восхождению на Эльбрус, и для их отдыха после спуска. В нескольких километрах, почти прямо на север, возвышались обе эти величественные вершины. Западная — высочайшая точка Европы, восточная — ниже ее на 21 метр.
В наших Альпах, Мартин, есть горы, один взгляд на которые вызывает трепет. Их острые пики покрыты льдом, а склоны зачастую совершенно отвесны. Внешне Эльбрус не таков. Обе вершины пологи и округлы. Кто-то из тамошних поэтов даже сравнил их с женскими грудями. В них нет хищности, но, поверь, они величественны! Другого слова просто не подберешь. Они лучезарны в лучах солнца и излучают магическое сияние в свете луны. Даже безлунной ночью, если перевал не накрыт облаками и туманом, их отчетливо видно, и ты ясно чувствуешь, что два этих близнеца царствуют здесь миллиарды лет и нет им равных.
Когда я смотрел на эти вершины, я ощущал себя язычником, древним друидом, которому не нужен рукотворный храм, чтобы говорить с богами. Вот он храм и вот он алтарь! А мы? Кто мы, пришедшие сюда со своими пушками и минометами? Мы, убивающие друг друга за нефть и жизненное пространство? Может быть, мы жрецы, приготовившиеся здесь к свершению обряда? Может быть, мы жертвы, сами идущие на заклание? И знаешь, к какому выводу я пришел? Мы — никто! Для этих гор мы не существуем. Нас просто нет. Есть облака, есть ветер, есть вечные снега и ледники. А нас нет. И нет у этих гор хозяев, хотя мы бьемся за эти перевалы, а овладевая ими, даем им свои названия…
Гроот сказал, что двадцатого числа мы идем на восхождение на западную вершину. Это задание особой важности, и на нас лежит большая ответственность за его выполнение. Он отобрал группу из двадцати человек, которая должна будет установить на вершине флаги — военный флаг рейха и знамя 1-й горной дивизии. Разумеется, я в эту группу не попал.
Вместо этого на следующий день я с небольшим отрядом отправился на восток на один из соседних гребней для создания там наблюдательного пункта. Предшествующая нашему выступлению ночь выдалась бурной. Выпало много снега. Мы отогрелись и хорошо выспались, заточили зубья своих кошек и штычки ледорубов и выступили с рассветом, немного удрученные тем, что снова лишились только что обретенного комфорта. Шли попеременно, то по продутым ветром голым скалам, то по скоплению глубокого снега.
Уже во второй половине дня, когда все достаточно устали, нам предстояло преодолеть заснеженный склон. Метров двести, не более. По всем правилам я, как командир отряда, должен был организовать связку, но понадеялся на то, что мы проскочим поодиночке. Установив тридцатиметровую дистанцию и пустив первым своего заместителя, я должен был замыкать цепь.
Вначале все шло хорошо. Один за другим егеря достигали чистых скал и садились там отдохнуть в ожидании остальных. Пришла моя очередь, и я ступил на уже протоптанную тропу. Когда оставалось меньше трети пути, я вдруг почувствовал, что тропа «пошла». Снег стронулся узкой полосой и медленно потек вниз. Я пытался пробиться ледорубом до скалы, но безуспешно. Весь отряд видел, как я, постепенно набирая скорость, скольжу вниз. Они что-то кричали, но сделать ничего не могли. Разве что броситься следом и тем самым обрушить еще более широкую полосу снега. В таких случаях это категорически запрещается. Я, подняв руки над головой, скрестил их, подавая знак оставаться на месте. Им предстояло выполнять задание без меня, а мне — уповать на удачу.
Конечно, я знал, что несколько человек, несмотря ни на что, будут посланы на помощь. Но я также знал, что если меня затянет под снег, даже батальон спасателей не успеет найти и вытащить меня живым.
Отбросив бесполезный ледоруб, я попытался освободиться и от рюкзака. Подвижный зыбучий снег затягивал меня все глубже. Скорость увеличивалась. Мне с трудом удалось расстегнуть один ремень и нижний узкий ремешок, притягивавший рюкзак к пояснице. Я столкнул рюкзак со второго плеча и, почувствовав, что погружаюсь с головой, успел только прижать ладони к лицу, чтобы снег не забил рот. Сколько времени и с какой скоростью я падал вниз, не знаю. Иногда становилось легче, и я мог вдохнуть воздуха, иногда, по наваливающейся на меня тяжести и темноте, я понимал, что проваливаюсь в объятия белой смерти.
Потом движение замедлилось и скоро совсем остановилось. Я полностью потерял ориентацию и не знал, где верх, а где низ. Пошевелиться было невозможно. Единственное, что я смог сделать, это раздвинуть ладонями снег возле рта и получить возможность дышать этим мизерным объемом воздуха. Я приготовился к смерти и уже видел кадры своей короткой жизни, прокручивающиеся в угасающем сознании.
И тут я почувствовал, что что-то дергает меня за ногу. Неужели подоспел кто-то из наших или это предсмертная галлюцинация? Но это оказалось ни тем ни другим. Когда я барахтался, расстегнутая лямка рюкзака зацепилась за мою ногу, при этом рюкзак, словно поплавок, оказался на поверхности, а я — под снегом головой вниз. Фактически рюкзак спас мне жизнь.
Меня вытащили. Я кашлял и таращил глаза. Снег уже проник в бронхи, и я хрипел, пытаясь выдохнуть из себя воду. Несколько человек волоком оттащили меня в сторону на твердый наст и стали отряхивать. Я увидел незнакомые лица. Это были не наши, не люди из отряда Гроота. Через минуту я понял, что это были русские.
Одного я узнал. Азиат с широким лицом и приплюснутым носом. Я обратил на него внимание вчера в «Приюте одиннадцати» и догадался, что остальные тоже оттуда. Только их было не тринадцать, а восемь. Один из них держал в руках пистолет. Взглянув на свою расстегнутую кобуру, я понял — это мой «парабеллум».
Солдаты поставили меня на ноги, окончательно отряхнули от снега и ощупали со всех сторон. Я лишился ножа, документов и некоторых мелких вещей. Попутно они убедились, что я не травмирован и могу самостоятельно двигаться. Последнее обстоятельство, как мне показалось, было для них наиболее радостным, словно они переживали за меня, как за своего лучшего товарища.
Тот, что держал в руках мой пистолет, показал рукой наверх и что-то сказал. Вероятно, он был старшим и приказал поскорее убираться отсюда, пока за мной не пришли спасатели. Мы двинулись в путь.
Не буду рассказывать все перипетии этого путешествия. Я скоро понял, что русские не знали толком, куда идти. Они часто останавливались и спорили, показывая руками в противоположные стороны. Я чувствовал, что моему внезапному появлению они очень рады, и позже понял почему. Представь себе, что к своим приходит группа безоружных солдат, оставивших рубеж без боя и ранений. Они милостиво отпущены противником как раз за то, что не оказали сопротивления. Добавь к этому то, что многие перевалы и населенные пункты в этих горах защищали полки НКВД. Это что-то вроде наших эсэсовцев. Именно они ставили позади своих войск пулеметы и расстреливали тех, кто отступал без приказа. Не думаю, что гарнизон «Приюта» ждала радушная встреча. И тут к ним попадаю я, фельдфебель Вальтер Бюрен. Это подарок судьбы. Теперь у них в руках взятый с боем «язык», с помощью которого можно реабилитироваться перед своими. Отличный козырь! И этот козырь они берегли пуще любого из своих товарищей.
На следующий день к вечеру мы пришли в какое-то селение, занятое большевиками Меня сразу же отвели на допрос в один из домов. На столе, за которым расположился офицер, лежал мой выпотрошенный рюкзак, документы и поясной ремень. Офицер очень плохо говорил по-немецки и еще хуже понимал то, что отвечал ему я. Не знаю, чем бы все это кончилось, только вдруг выяснилось, что он хорошо владеет английским, примерно на том же уровне, что и я. Мы сразу стали понимать друг друга, и оба вздохнули с облегчением. Офицер оказался капитаном НКВД.
Я откровенно отвечал на вопросы, касающиеся номера моей части и имен командиров. Никакого существенного значения все это иметь не могло. Что касается планов командования, то фельдфебелю их знать не полагалось. Я сказал только, что мы получили задание подняться на Эльбрус и установить флаг. Не забыл рассказать и о том, что мы отпустили их солдат, взятых в плен в «Приюте одиннадцати».
«Наши красноармейцы рассказали, что вырвались из плена сами, убив двоих ваших», — поведал мне капитан.
«Это неправда. Там были еще два метеоролога, муж и жена, разыщите их и спросите. Они не военные и вряд ли станут врать»
«Я склонен вам поверить, господин Бюрен. Как, вы говорите, называется ваша дивизия? „Эдельвейс“?»
«Неофициально, да».
«Эсэсовцы?»
«Вовсе нет!» — Я взял себя за воротник, показывая ему армейские петлицы.
«Все вы, попадая в плен, сразу становитесь обычными солдатами А про эсэсовскую нашивку на своем рукаве забыли?»
Он показал на мою правую руку.
«Но, господин капитан, это эмблема горных войск вермахта! — стал убеждать его я. — У эсэсовцев она тоже есть, но отличается от армейской. Их эдельвейс вышит на черном куске ткани и окружен не волнистой веревкой, а ровным серебристым овалом».
Я чувствовал, что он не верит. Они там с чего-то взяли, что «эдельвейсы» — из войск СС. К нашим друзьям из этой организации во всем мире относились неважно, а уж в России, где на месте расстреливали даже военных полицейских и снайперов, пленный эсэсовец быстро становился мертвым. Нужно было во что бы то ни стало переубедить капитана, чтобы не отвечать за чужие грехи.
«Посмотрите, в конце концов, мою солдатскую книжку, капитан, если вы не верите нашивкам. У солдат СС орел на левом рукаве, а у меня — над правым карманом. К чему бы мне весь этот маскарад?..»
Я еще что-то говорил. Он же тем временем стал снова рассматривать мой зольдбух, пытаясь разобраться в многочисленных записях и печатях.
«Вы были ранены? Когда и где?»
«Два года назад в Югославии. Осколок мины сорвал с моего левого плеча погон вместе с куском мяса и перебил ключицу».
«Покажите».
Я снял куртку, свитер и рубаху, оголив плечо. Шрам был на месте.
«У вас неверное представление о наших горных войсках, — продолжал я убеждать капитана. — Нас годами готовили в австрийских горных лагерях еще до войны. Нашими инструкторами были настоящие спортсмены и даже чемпионы Германии. А в СС горные дивизии появились уже во время войны. Они не чета нам, и, насколько я знаю, их не послали на Кавказ».
Капитан отложил мои документы и сменил тему разговора.
«Вы альпинист?»
«Военный альпинист. До войны я занимался горными лыжами и туризмом».
Капитан сказал, что у него есть знакомый москвич, участник Берлинской олимпиады. Мы поговорили на эту и некоторые другие отвлеченные темы.
«Какие перевалы вы намерены захватить в ближайшие дни?» — совершенно неожиданно спросил он.
«Не знаю. Думаю, что все те, которые представляют ценность в стратегическом плане».
Он вызвал охрану, и меня отвели в какой-то сарай. Там я провел ночь.
На следующий день мне велели забраться в кузов небольшого допотопного грузовичка, где уже сидело пятеро незнакомых солдат, у одного из которых был мой изрядно похудевший рюкзак. Мы поехали по узкой горной дороге, петляя вдоль извилистого ущелья. Солнце находилось то справа, то слева от нас, то надолго пропадало за горами, так что разобрать, в какую сторону мы двигались, было почти невозможно. Несколько раз был слышен гром отдаленной канонады. Над нами пролетали самолеты. Дорога постепенно расширялась. Иногда мы обгоняли группы людей с тележками и повозками, наполненными всяким скарбом. Они везли с собой детей и вели на привязи коз и овец. Один раз вся дорога оказалась забитой овцами, которых гнали конные пастухи. Люди уходили от войны, которую принесли сюда мы, прокладывая себе путь к бакинской и грозненской нефти.
К полудню наш грузовичок снова свернул на узкую пустынную дорогу, больше походившую на тропу. Мотор натужно урчал, скорость упала. Мы поднимались вверх, пока не уперлись в завал. Естественные причины или бомбы вызвали его? В любом случае ехать дальше было совершенно невозможно.
Мы спрыгнули вниз, и солдаты побросали на землю свои мешки, завязанные веревкой, выполняющей также роль плечевой лямки. Грузовик долго елозил по каменистой тропе, прежде чем смог развернуться и уехать. Как я правильно догадался, дальше нам предстояло идти пешком.
Но сначала был привал. Впервые за два дня мне удалось поесть. Потом все разобрали оружие и мешки, а мне поручили нести тяжелый моток веревки, который я перекинул через плечо.
Шли долго, напрямую на восток, на высокий хребет. Перед этим пересекли неширокую, но очень бурную реку. Один раз над нами пролетела большая группа самолетов. Это были наши «Ю-52», сопровождаемые истребителями. Они летели в том же направлении, куда шли мы, везя в своих фюзеляжах десант или горную артиллерию.
К вечеру погода испортилась. Задул резкий холодный ветер. Я видел, что трое из этой пятерки совершенно выбились из сил. Что говорить, если и я, пять лет пролазивший по горам с рюкзаком и карабином, тоже изрядно устал. Мы стали искать место для ночного привала, где можно укрыться от ветра. Под одной из скал мы вдруг заметили парашют. Белый шелк облепил камень с острыми углами, и свободные концы парашюта трепетали и хлопали на сильном ветру.
Русские остановились. Они о чем-то говорили друг с другом и даже спорили. Парашют мог означать десант, выброшенный неподалеку, и я сразу понял чей. За моими плечами десять прыжков. Мне не нужно было подходить близко, чтобы понять — это немецкий десантный парашют. Такой убогой подвесной системой пользовались только отважные парни Геринга и парашютисты сухопутных войск. В то время как у всех, включая русских, на вооружении уже были ирвинговские системы, наши продолжали применять допотопную подвеску, когда все стропы сходятся на один фал. Десантник болтается на нем, как Пиноккио, подвешенный за шиворот на крючке. Он не имеет ни малейшей возможности управлять своим спуском на землю, а при падении должен специальным ножом-стропорезом перерезать фал, в то время как американцу, англичанину или русскому достаточно лишь повернуть железку на груди, чтобы разом отпали все лямки. И, что интересно, у наших летчиков были современные системы, а вот на десантниках явно экономили.
Русские хотели пройти мимо, но я показал им знаками, что неплохо было бы забрать парашют с собой. Из него можно сделать сносную палатку или просто завернуться в шелк и укрыться от ветра. Старший махнул рукой, мол, делай как знаешь. Я снял парашют с камня, стараясь, чтобы ветер не вырвал его у меня из рук. Не знаю точно, тогда или чуть позже мне пришла в голову безумная мысль о способе моего побега.
Пройдя еще немного, мы очутились под небольшим каменным карнизом с уютной пещерой. Здесь почти не дуло. Солдаты повеселели и начали доставать консервы. Кто-то отправился на поиски дров, но вернулся ни с чем. Тем временем я стал аккуратно расправлять стропы и укладывать парашют по всем правилам. Потом мы ужинали. Каждый получил по большой банке перловой каши с замерзшим жиром и куску хлеба. Пили холодную воду из бурдюка с деревянными ручками, отчего жир в наших желудках замерзал снова. Тогда русские достали свои фляги, и мы периодически промывали облепленные жиром пищеводы водкой. Надо отдать должное этим солдатам — пищу они делили со мной поровну, правда, когда обращались, называли Фрицем. Сами они выковыривали застывшую кашу из банок ножами, мне же командир, пошарив в своем вещмешке, выдал отличную туристическую складную ложку из нержавеющей стали.
Потом четверо улеглись спать, даже не вспомнив о найденном парашюте. Один остался сидеть у входа. Он курил, поглядывая на меня, и иногда что-то говорил. Как и многие здесь в горах, он был нерусским. Внешне, да и судя по особой выносливости, он был горцем. Грузином, чеченцем или кем-то еще.
Я, показав ему жестом, что никак не могу согреться, стал обматывать свою грудь и плечи той самой веревкой, которую нес весь день. Он некоторое время наблюдал за моими действиями, а потом потерял к ним интерес и отвернулся. Выпитая водка окончательно придала мне решимости осуществить задуманное. Когда весь моток веревки был израсходован, я связал ее свободные концы у себя на груди под самым подбородком и незаметно привязал их к фалу парашюта, на котором сидел в тот момент. Оставалось улучить момент, выйти из укрытия, за которым сразу начинался крутой склон, и бросить по ветру свернутый шелк…
— Ты всерьез рассчитывал, что с помощью ветра сможешь вырваться из плена? — спросил Мартин, внимательно слушавший этот обстоятельный рассказ.
— А почему бы и нет? В ущелье стоял такой сквозняк, что можно было попробовать и на трезвую голову. А пьяному, как говорится, море по колено. Мой расчет был на то, что наши должны быть где-то рядом. Главное, оторваться, хотя бы на километр, от моих конвоиров. Судя по тому, как наши батальоны продвигались последние дни, эти места должны были быть уже больше немецкими, нежели русскими.
Короче говоря, я просто встал, взял в руки туго свернутый парашют и вышел на склон. Горец не сразу сообразил, что я задумал. Почуяв сильный ветер, я с силой швырнул парашют по его направлению и вверх. Он размотался, вытянувшись длинной трепещущей полосой, и вдруг вспыхнул с резким хлопком. Меня рвануло куда-то вбок и поволокло по камням. Если бы не крутой обрыв через десяток метров, я оставил бы на этих камнях окровавленные лохмотья своей униформы.
Меня оторвало от земли и понесло вниз, вдоль каньона. Падал я очень быстро. Гораздо быстрее, чем рассчитывал. А ведь я знал, что наши десантные парашюты обладают самой малой площадью купола. Недаром только немецкие парашютисты пользуются всякими наколенниками и налокотниками, чтобы не разбить суставы, когда шмякнешься о землю.
Короче говоря, я падал прямо в реку, ревущую на дне каньона. Ту самую, что мы форсировали совсем недавно. Меня сносило и по горизонтали, но гораздо меньше, чем хотелось бы.
Этот мой одиннадцатый полет на парашюте лишь чудом не стал для меня последним. Я шлепнулся в ледяную воду рядом с острой скалой и помчался вниз по течению, огибая валуны. Но вскоре я ощутил сильный рывок и остановился в своем продвижении. Вокруг меня пенились буруны, и отцепиться от застрявшего на камнях парашюта не было никакой возможности. Ножа я не имел, а развязать намокшие и затянувшиеся узлы, постоянно окунаясь в воду с головой, был совершенно не в состоянии. И если бы меня снова не понесло по течению, я через несколько минут просто умер бы от переохлаждения в этом потоке.
Не помню, как я выбрался на берег. Выпитая поневоле вода в количестве не менее двух литров пошла из желудка обратно, прихватив с собой весь мой недавний ужин. Я с трудом вытащил намокший парашют из воды и упал на камни. Спуск со снежной лавиной и этот полет в ночную горную реку — не слишком ли много за двое суток?
Ты не поверишь, но я не смог развязать простые узлы на простой веревке. Окоченевшие пальцы не слушались, а все тело содрогалось от озноба. Понимая, что нужно уходить как можно дальше, я сгреб мокрый парашют в охапку, взвалил его себе на шею и побежал, точнее, побрел вдоль реки, белый, словно привидение Конечно, с парашютом на спине меня было видно со всех окрестных гор.
Через полчаса грянул выстрел. Он прозвучал впереди, там, куда я двигался. Я замедлил шаг и в темноте разглядел фигуру с ружьем. Прямо на меня шел тот самый горец, что сторожил наш бивуак под карнизом. Как он сумел спуститься так быстро вниз, да еще зайти вперед, для меня до сих пор остается загадкой. Он забросил винтовку за спину, молча обрезал ножом веревки, и я покорно поплелся впереди него вверх на гребень…
На следующий день мы вышли на небольшое селение. Типичный горный аул, не занятый ни большевиками, ни нашими. Меня поместили в небольшой сарай, сложенный из нетесаного камня. Посадили на землю спиной к стоявшему там столбу и связали руки позади него. Видимо, убедившись в моей особенной прыти, с меня сняли ботинки и оставили в одних носках, крепко связав в дополнение ко всему лодыжки. Я ощутил себя древним рабом, которого ведут на невольничий рынок. Не хватало только деревянных колодок и полуголого надсмотрщика с бичом в руке.
Дверей в сарае не было. В пустой проем заглядывали дети, сначала мальчик лет восьми, потом он привел еще двоих. Они рассматривали меня, тыча пальцами и обмениваясь мнениями. В ответ я мог только улыбаться. События двух последних суток окончательно лишили меня сил, и я даже в такой бесчеловечной позе умудрился задремать, уронив голову на грудь.
Меня разбудили выстрелы. Автоматные очереди и крики. В дверном проеме появился командир моих конвоиров. Его левое плечо и рука были залиты кровью, и он, превозмогая боль, привалился спиной к стене и направил на меня револьвер. Прямо в лоб. Я зажмурился. Щелчок, потом еще. Я открыл глаза и увидел поворачивающийся барабан. После третьего щелчка русский отбросил разряженный револьвер и вытащил нож. Он шагнул ко мне и закачался. Собрав все свои силы, я поджал ноги и, резко распрямив их и выгнувшись всем телом, ударил конвоира пятками в колени. Тот закричал от боли, упал и выронил нож. В это время в сарай забежал солдат в нашей форме с автоматом в руках. Увидав привязанного к столбу и разутого фельдфебеля, он мгновенно сориентировался и всадил в пытающегося подняться русского короткую очередь. Прямо в лицо.
Это оказалось одно из подразделений батальона «Бергман» из диверсионной дивизии «Бранденбург». Батальон выполнял особое задание абвера по вербовке местного населения в добровольческие отряды, в помощь вермахту. Было решено поднять народы Кавказа против большевиков. Основной упор делался на мусульман — грузинам и армянам Гитлер не доверял. Кое-кого удалось тогда привлечь в «туркестанские» батальоны, но, по большому счету, из этой затеи мало что вышло.
Когда я вернулся в свой батальон, то узнал, что двадцатого августа Гроот повел отборную двадцатку на восхождение. Они дошли примерно до середины седловины, до так называемого «Приюта Пастухова», представлявшего собой обычную скалу со стоящей рядом хибаркой. В это время погода резко ухудшилась, и Гроот повернул назад.
На следующий день в три часа утра он снова пошел на штурм. На этот раз их было шестнадцать. Через несколько часов им на подстраховку вышел второй отряд из пяти человек под командой гауптмана Гемерлера. В тот день западная вершина Эльбруса была взята. Они обнаружили там что-то похожее на геодезическую вышку и привязали к ее шесту имперский военный флаг. Флаг 1-й дивизии они привязали к альпенштоку и прикрепили рядом.
Возможно, ты слышал, что потом, несколько дней спустя, в тихую солнечную погоду один умник забрался туда и доказал, что Гроот ошибся, приняв за геодезическую вышку что-то другое. Настоящая вышка стояла на отметке 5642 метра, и, следовательно, настоящая вершина находились неподалеку и метров на двадцать выше. Из-за снежного бурана в тот раз ее просто не было видно.
Ну да ладно. Это происходило позже, а в тот день наш фотограф Андреас (кажется, его фамилия была Фельд) заснял счастливых покорителей Эльбруса с их разрываемыми ветром флагами, а через несколько дней Геббельс вещал на всю Европу о том, что «покоренный Эльбрус венчает падение Кавказа», Газеты смаковали этот успех немецких горных войск, но, как рассказывают, фюрер, которому показали фотографии Андреаса, был в тот момент не в настроении. Он сказал, что на Кавказе ждет от своих егерей реальных военных успехов, а не показного туризма.
И туризм действительно закончился. Начались по-настоящему тяжелые бои. Длительные бои на высоте 4000 метров над уровнем моря, когда месяцами живешь, испытывая кислородное голодание. Когда небольшая рана кровоточит часами, потому что при пониженном давлении кровь не желает сворачиваться. Такой войны в горах история еще не знала.
Когда наступила осень, а потом пришла зима, все перевалы завалил снег. Мы выкрасили в белый цвет все, что только можно. Наши автоматы и минометы, наши лыжи и даже наших бедных осликов, которых оставалось все меньше и меньше. Только стекла наших черных очков мы не могли ни покрасить, ни убрать, потому что ультрафиолетовое солнце и убивающая всякий цвет ослепительная белизна снега за несколько часов сжигали наши сетчатки, вызывая снежную слепоту.
Там я впервые зауважал русских. Они испытывали, пожалуй, еще большие трудности, ведь атаковали снизу. Они были хуже подготовлены и гибли в лавинах больше, чем от наших пуль. Но они дрались за горы, которые считали своими. Нам сверху это было хорошо видно. И когда мы оставляли «Приют одиннадцати», нам не было стыдно. Мы возвращали его в руки сильного и достойного противника. Был получен приказ взорвать пансионат, но никто даже не стал дискутировать на эту тему. Мы погасили печи, закрыли двери и ушли, оставив его для будущих альпинистов. Для тех, кто придет сюда без автомата за спиной.
Но, Мартин, что бы теперь ни говорили, они не сбили нас с перевалов. Мы ушли сами. Сами! Понимаешь? Наш Южный фронт после Сталинграда покатился на запад, и нам дали приказ отступать.
Потом была Кубань, — Вальтер похлопал себя по левому плечу, указывая на Кубанский почетный щит, — бои за Крым. Да что я тебе рассказываю, ты сам все это видел и прошел…
Вальтер Бюрен уже порядком захмелел, и Мартин побоялся, что еще немного, и он запоет марш горных охотников.
— Пора возвращаться, Вальтер.
Элианий сидел в своем таблинуме и просматривал счета. Он пришел к окончательному выводу: его нынешнее финансовое положение не позволяет далее содержать фонтан в атриуме. Дополнительный расход воды, тратившейся на роскошество жилища, облагался значительным налогом. Придется сегодня же перекрыть трубу и поставить об этом в известность городского эдила.
В дверях появился запыхавшийся Кратил.
— Войди. На тебе лица нет. Что случилось?
— Я только что был на Форуме, доминус, твое имя в списках!
— Ты сам видел?
— Новые списки еще не выставлены, — быстро заговорил раб. — Там есть один человек, его все знают — вольноотпущенник Филопемен, так вот он в своей мастерской, расположенной сразу за курией, переписывает имена с папируса на доску. Ее выносят ближе к полудню, но уже утром она, как правило, готова. Я много раз видел, как люди подходят к Филопемену, что-то шепчут на ухо и суют в руку золотой, а он в ответ кивает или качает отрицательно головой.
— Ну?
— Сегодня, доминус, у меня было плохое предчувствие. После твоего вчерашнего разговора с тираном я не спал всю ночь. Поэтому, увидев перепачканного краской Филопемена, толкающегося возле трибуны с рострами, я подошел к нему, сунул в руку золотой и назвал твое имя.
— Ну? Не тяни!
— Он кивнул утвердительно и при этом почесал левое ухо. Это значит — твой список черный.
— У него что, такая хорошая память?
— Никто никогда не жаловался на обман. Да и списки сейчас стали гораздо меньше.
Элианий положил на стол абак и задумался. Что дальше? Продолжать играть свою роль и бежать? А если послать их всех к чертям? Ладно, пока посмотрим…
— Доминус, прикажи собираться в дорогу. Времени мало, — напомнил Кратил.
— Погоди. Сначала все выслушай и запомни. Здесь тысяча денариев. — Элианий достал из ящика под столом увесистый кожаный мешок с серебряными монетами. — Возьмешь всех моих, одну служанку, которую выберет госпожа, и идите на Форум Женщин и детей спрячь в храме Весты: жрица Вирсавия наша дальняя родственница и очень добрая женщина. Она поможет. Сам же отправляйся на Бычий рынок. Там сними в одной из инсул-комнату где-нибудь в третьем этаже. Потом жди меня возле курии с простой одеждой вроде плаща вольноотпущенника.
— Уж не собираешься ли ты пойти на заседание, до-минус? Не делай этого! Для чего я узнал твое имя и заплатил писарю золотой? Тебя схватят на ступенях сената!
— Делай, как я сказал. Доска еще на выставлена, значит, список не опубликован. Сулла любит, чтобы осужденный им отсидел все заседание и даже выступил с речью. По-видимому, это доставляет ему особое удовольствие. Нам же это даст время, необходимое для сборов. Если я не явлюсь к началу, корнелии тут же бросятся на поиски. Да, вот еще что: найди голубую краску и нарисуй на наших воротах закрученный вправо гаммированный крест, который еще называют свастикой. Ты знаешь, о чем я говорю. Он на какое-то время собьет этих псов с толку и даст нам дополнительную фору.
— А если я не найду тебя в условленном месте?
— Тогда купишь тележку, какими пользуются зеленщики и продавцы фруктов, и следующим вечером выведешь мою семью из города. На тележку нагрузи немного спаржи и чего-нибудь еще — вроде как не смогли распродать. Идите по Аппиевой дороге под видом семьи вольноотпущенников. Идите в Таррацину. Там живет мой дядя, бывший моряк. Он хоть и глух и почти слеп, но сможет помочь и пристроить вас на корабль.
Элианий подошел к шкафу и достал из него небольшой свиток папируса, перевязанный тесьмой.
— Это твое освобождение. Смотри не потеряй Моя подпись заверена в префектуре еще неделю назад.
— Доминус…
— Сделаешь все, как я сказал?
— Да, доминус!
— Теперь я твой патрон, Кратил, а не доминус. Если не увидимся, отвези мою семью в Аттику или к себе на родину в Беотию. И да помогут тебе боги, в которых ты веришь.
Он, профессор Вангер, прекрасно понимая, что участвует в особом спектакле в роли римского патриция, был рассудителен и абсолютно спокоен.
Он вышел за ворота и отправился пешком на Форум, по пути разглядывая окружавшие его дома и прохожих. «Интересно, как далеко простираются эти декорации», — подумал он и вдруг свернул в боковую улочку, ведущую в сторону от Палатина. Пройдя совсем немного, он стал замечать всякие странности: то навстречу попадется человек в очках, то подросток на велосипеде. «Еще немного, и увижу трамвай или полицейского».
Он повернул обратно и пошел на заседание. Уже через минуту Элианий поднимался по ступеням курии, отметив мимоходом, что трибуна-то с рострами не та. Она должна быть изогнутой, примыкающей к зданию сената, а не прямой, какую построит Цезарь еще только лет через двадцать или тридцать. Ну да ладно…
— Ну, и чего ты приперся? Или не знаешь, что попал в списки? — спросил его Сулла, стоявший в вестибюле в окружении самих близких своих соратников. Казалось, все они только и ждали Элиания.
— Знаю, консул, просто не хочу бегать от судьбы.
— Чтобы бегать от судьбы, нужно знать, от чего бегать, а после того, как я велел казнить Полиона еще два месяца тому назад — кстати, приятеля твоего отца, — никто не может знать, что его ожидает. Все остальные предсказатели и авгуры жалкие комедианты по сравнению с ним. Пускай гадают на потребу толпы, раз ей нравится.
— В таком случае я недавно встречался с духом Полиона.
— Да ну! И что же он тебе наплел? — Рот Суллы растянулся в саркастической улыбке.
— Что Рим назовут Вечным городом.
Улыбка сползла с лица диктатора.
— Продолжай.
— Рим сменит одежду, язык и веру. Он, как змея, сбросит кожу и вместе с ней свою память о великом прошлом. Но придет время, и память частично вернется. Она будет заполнена тысячами имен от Ромула и Тарквиниев до императоров, которые еще только придут после нас. И в этой череде будет одно имя, которое станет синонимом кровавого убийцы и неудачника-реформатора. Твое имя.
Все, стоявшие рядом, вздрогнули. Рука военного префекта легла на меч, но Сулла знаком остановил его движение.
— Продолжай. Ты хочешь сказать, что знаешь мою судьбу? Меня зарежут, отравят или задушат во сне подушкой? Ха. Ха!
— Гораздо хуже.
Улыбка вторично сползла с лица диктатора.
— Ты сам поймешь, что ничего не достиг. Тысячи трупов, брошенных тобой в Тибр, и реки крови, пролитые по твоему приказу по всей Италии, внушат только ненависть к тебе. Они вызовут противодействие, и даже разумные твои начинания будут провалены потому, что их затеял ты. Осознав это, ты отречешься от власти и уедешь в свое имение, а когда ты умрешь, народ отметит твою смерть радостью и весельем гораздо большими, чем в дни сатурналий, Он будет помнить и изучать реформы Гая Мария и пролистывать те страницы своей истории, которые ты запачкал бессмысленной кровью сограждан.
Профессор намеренно утрировал некоторые моменты, решив просто поиздеваться и над Суллой, и над режиссерами римских спектаклей. Вангеру была интересна реакция остальных персонажей его галлюцинации на смелые высказывания Элиания «не по тексту».
Облаченный в сенаторскую тогу Красс вынул меч из ножен стоявшего рядом военного префекта и сделал шаг вперед.
— Позволь, Счастливый, я заставлю его замолчать.
Это было забавно, но при виде острого меча Элианий (вернее, профессор Вангер) поежился. Возникла пауза, в течение которой он стал искать глазами странного человека. Тот должен быть здесь, и если не в свите Суллы, то где-то поблизости, в этом сне.
Сулла резко повернулся и направился в сторону главного зала курии. Все поспешили следом, стараясь не смотреть на дерзкого сенатора. Профессор постоял несколько секунд, затем вышел на улицу.
И здесь он сразу заметил того, кого искал. Неподалеку от небольшого алтаря, на котором жрец по заказу какого-то гражданина резал очередную курицу, стоял худощавый, словно высушенный солнцем, пожилой человек в длинных штанах и неумело навернутой на тело тоге. Вангер решительно подошел к нему.
— Могу я поинтересоваться, кто вы такой?
Впервые в своих снах он обратился на «вы», а когда увидел замешательство на лице человека в мятых розовых штанах, представился:
— Что касается меня, то я — профессор Вангер из Мюнхена.
Худой старикан осмотрелся и сделал знак отойти в сторону.
— Профессор Гараман, — назвал он себя. — Тоже историк, как и вы, только занимаюсь вашей эпохой.
— Нашей эпохой?
— Ну да, да. Вашим тысячелетним Третьим рейхом, который, по счастью, оказался не таким уж и тысячелетним. Пойдемте куда-нибудь, где нас никто не увидит. Надо поговорить.
Они отошли еще дальше и спрятались в тени северного портика небольшого храма.
— Я тут нелегально, господин Вангер, — пояснил Гараман. — Все хотел первым вступить с вами в контакт, но не решался. Хорошо, что вы обо всем уже знаете.
— Ну, положим, я знаю только о том, что участвую в какого-то рода инсценировках, а также догадываюсь, с какой целью они затеяны. Однако у меня к вам куча вопросов.
— Да-да, конечно. К сожалению, не на все из них я смогу ответить.
— Вы, как я понимаю, из будущего? Вы часом не Шнайдер?
— Боже упаси. Я же сказал уже, что меня зовут Гараман. Я руковожу в нашей академии отделом диктатур двадцатого века.
«Хоть я давно уже готов к подобному, но все равно чертовщина какая-то, — подумал Вангер. — Выходит, для него я покойник. Может, я просто сплю обычным дурацким сном?»
— Как такое возможно, профессор Гараман?
— Что я руковожу отделом? — обиделся старикан. — А, вы имеете в виду, как возможно, что мы с вами общаемся? Возможно, уверяю вас. Возможно еще и не такое, но у нас, к сожалению, сейчас нет времени на все это. Давайте поговорим о книгах.
— Давайте, — согласился Вангер. — Какого черта вы мне их подбросили?
— Ну, во-первых, вам их принес ваш приятель Белов, которого никто об этом не просил. Во-вторых, все это результат ошибки наших растяп из группы по копированию… Впрочем, на них сейчас тоже нет времени. Лучше ответьте: вы о книгах никому не рассказывали?
— Пока нет.
— Что значит «пока»? Я убедительно прошу вас не пока, а вообще никогда никому не говорить о Шнайдере! Вы, как историк, должны понимать, что произошло недоразумение. Читали у фантастов о проблемах причины и следствия?
— Я понимаю, что вы хотите сказать, однако должен заметить, что в данном случае для меня такой проблемы не существует. Это у вас там проблемы…
— Вы заблуждаетесь, Вангер. Вы думаете, что эти сны — единственное средство в руках наших психологов? — Гараман перешел на шепот — Должен вам сообщить по секрету, что с вами поступили так… — он подбирал слово, — ну, достаточно корректно, что ли, только благодаря мягкости нашего президента. Не хочу вас пугать, но в арсенале психологов есть такое чудовищное средство, как, например, амнезия. Вплоть до полной потери памяти, включая родной язык. Вы представляете…
Вангеру стало не по себе Он на миг вообразил, что однажды, проснувшись, будет лежать и хлопать глазами, лишенный вместе с памятью и собственного «я».
— Что вы от меня хотите?
— По-прежнему ведите себя благоразумно. Что бы ни случилось, какие бы невзгоды ни уготовила вам судьба. Пообещайте сделать это не из страха, а сознательно. А я в долгу не останусь.
— Что вы имеете в виду?
— Как историк, я понимаю, что значит для человека нашей с вами профессии узнать о прошлом то, о чем никто не догадывается. Поэтому в обмен на ваше молчание о будущем я готов дать вам некоторую информацию о прошлом, причем по вашему предмету. — Гараман обвел рукой Форум, очевидно, имея в виду древний Рим. — Ну как, идет?
«Ну и дела! — думал про себя профессор. — Стоим тут и торгуемся, как на базаре. Однако ничего не остается, как соглашаться. Этот старик в штанах прав Но что он там говорил о грядущих невзгодах?»
— Какую информацию?
— Ничего сногсшибательного и тем не менее много интересных подробностей и уточнений. Но опять же с одним условием: если вы решите кому-нибудь о них рассказывать, то никаких ссылок на меня.
— Вот тебе раз! На кого же мне ссылаться? — полушутя-полусерьезно спросил Вангер. — На родовую память, что ли? Как у Вилигута и ему подобных?
— Вы имеете в виду Карла Вилигута? А что, хорошая идея. Зато вы сами будете уверены, что ваша память не выдумка и не фальсификация. А если серьезно, дополнительные сведения в первую очередь прояснят для вас лично некоторые темные моменты, помогут во многом разобраться. Только и всего. Но разве Рим не стоит мессы? Да и, насколько я успел разобраться, вы вовсе не тщеславный человек. Владейте информацией в одиночку, подобно тому, как почитатель искусства владеет краденым Гогеном, тайно наслаждаясь им в своем подвале. Разве не здорово?
— Вы не оставляете мне выбора, профессор Гараман. А что там о невзгодах?
— Каких невзгодах?
— Ну, вы сказали: какие бы невзгоды вас ни постигли…
Старикан в тоге, больше напоминавшей банную простыню, замялся.
— Вы же понимаете, что вас ждет. Я имею в виду вас, немцев вообще. Не исключены и личные трагедии. Клянусь, я не знаю, что будет конкретно с вами и вашей семьей, — соврал Гараман не моргнув глазом, — и просто хочу быть уверен, что все, что бы ни случилось, вы воспримете как неизбежное и независимое от всей этой истории с книгами.
Крутившаяся в толпе неподалеку собака неожиданно подбежала к ним и остановилась. Склонив набок голову, она внимательно посмотрела на Гарамана и вдруг с рычанием бросилась на него Тот что-то еще продолжал говорить, но Вангер почувствовал, что голос его собеседника меняет тональность, словно граммофонную пластинку тормозят пальцем, при этом изображение окружающих предметов начинает по краям расплываться.
— Все, пора прощаться, — пробасил Гараман, отмахиваясь ногой от пса, — нас застукали. Та-а-ак вы-ы-ы обе-е-ща-а-е-ете?..
Вангер проснулся. Он был почти уверен, что никогда уже не увидит во сне ни Рима, ни этого странного типа, которому он так и не успел дать обещание.
Dolus an virtus in hoste requirat?[34]
Мартин стоял метрах в десяти от обочины дороги и наблюдал за движением войск. На Мондерфельд выдвигалась 1-я танковая дивизия СС «Лейбштандарт». Меся жидкую грязь, доходившую чуть ли не до середины катков, урчали тяжелые «пантеры» и «тигры» вперемешку с более легкими «четверками». По пояс высунувшись из люков, покачивались танкисты в черных панцерблузах с зиг-рунами на правых петлицах. Их уши закрывали большие подушки наушников, надетых поверх черных пилоток, шеи, охваченные дугами горловых микрофонов, были обмотаны теплыми шарфами. Время от времени двигатели танков переходили на громкое рычание, выбрасывая вверх столбы синеватого газа.
В разрывах между танковыми ротами ползли бронетранспортеры, самоходные зенитные установки «виббельвинд», неповоротливые «Штурмгешутцы». Тягачи на полугусеничном ходу тащили длинные зенитные пушки «А-40». Параллельно главной дороге, буксуя и скользя юзом, катились грузовики. В промежутках между деревьями, по узким дорогам и тропам, не столь еще разбитым тяжелой техникой, тянулись бесконечные вереницы мотоциклов с пулеметами на люльках, кубельвагенов с командирами и штабами, грузовиков с солдатами, полевых кухонь, «санок» с красными крестами на бортах, обозов тыловых служб. Между всем этим скопищем техники текли ручейки пехоты из каких-то армейских частей.
В нескольких километрах севернее за покрытым снегом лесистым холмом можно было наблюдать аналогичную картину. Там в направлении Эльсенборна выдвигалась 12-я танковая дивизия СС «Гитлерюгенд». Составляемый этими двумя дивизиями 1-й корпус вместе со всей 6-й танковой армией СС выходил на рубежи наступления.
Если бы не сплошные, низко нависшие облака, такое движение войск днем было бы совершенно невозможно. Последние месяцы, а вернее весь последний год, над Францией и Бельгией господствовала авиация союзников, уничтожавшая все, что двигалось по дорогам, контролируемым немцами.
Мартин стоял в форме американского сержанта. Круглая каска, короткая куртка, заправленные в ботинки брюки. На плече — карабин «гаранд». Но главной деталью был ярко-синий шарф. Именно он или такой же красный, как и некоторые другие, заранее разработанные признаки, должны были предупредить своих, что их обладатель не враг. Рядом находилось еще около пятидесяти «американцев», из которых большинство знали только слово «yes». Они ждали разрыва в плотно двигающейся колонне войск, чтобы пересечь дорогу.
— Здесь мы утонем в грязи, — сказал командир их взвода, — надо пройти вперед. Там выше и, будем надеяться, суше.
Они пошли по давно опавшей, втоптанной в грязный талый снег листве. В результате неожиданной метаморфозы все эти люди вдруг оказались подразделением недавно сформированной 150-й танковой бригады. И офицер горных войск Мартин Вангер, и артиллеристы, и моряки, и эсэсовцы, и даже пилоты люфтваффе. Всех их собирали поштучно в армиях Западного фронта, свозили в лагерь под Графенвером и обучали, а точнее, просто инструктировали, готовя к выполнению чрезвычайно важной, но пока никому из них не понятной задачи. При этом ходили самые фантастические слухи, вплоть до того, что они под видом американцев пойдут на Верден брать в плен самого Эйзенхауэра или на Париж, уже вовсе неведомо для чего.
Прежде всего с вновь поступившим в бригаду беседовал человек, свободно говоривший по-английски. Он выяснял, к какой категории отнести новичка: к первой, высшей — говорит по-английски без акцента и владеет американским сленгом, или к пятой, низшей — может, хорошенько поднатужившись, произнести слово «yes». По каким критериям отбирали этих последних, Мартин так и не понял. Сам он попал в третью категорию — говорил вполне сносно, но с сильным акцентом и без малейшего понятия об американском сленге.
Он сам выбрал себе имя и теперь был сержантом Джефри Льюисом, отчего чувствовал себя крайне дискомфортно. Свою одежду, награды, документы, оружие и даже личный опознавательный жетон он сдал под роспись какому-то очкарику в Графенвере. Теперь если его, Мартина, убьет случайная пуля, никто и не поймет, что этот парень в нелепой униформе без единой награды был оберлейтенантом и кавалером. Но Мартина больше заботило другое. Маскарад с переодеванием означал не что иное, как серьезное военное преступление. От всего этого веяло чем-то позорным. Может быть, это действительно было необходимо его родине, но лучше бы такими вещами занимались привычные к подобным штукам ребята из «Бранденбурга».
Мартин вспомнил Норвегию, где ему уже приходилось делать нечто похожее. Но там они изображали норвежцев лишь издали. Достаточно было сбросить с головы меховую шапку, и ты снова становился немецким солдатом с «маузером» в руках. А по болтающейся на шее «собачьей бирке» тебя, в случае чего, можно было легко опознать. Там была элементарная маскировка, здесь же — грубое нарушение правил ведения войны. За такие вещи они сами беспощадно расстреливали партизан в России, Греции и Югославии.
Где-то впереди образовалась пробка, и войска на главной дороге стали «Американцы» просочились между пышущей жаром кормой «тигра» и подпирающей его сзади самоходкой. Танкисты смотрели на них сверху и обменивались шутками Мартин огрызнулся, послав по-английски какого-то шарфюрера, чем вызвал только новый поток шуток и смеха со стороны эсэсовцев
— Не обращай внимания, — сказал ему кто-то из своих, — скоро им будет не до веселья.
К вечеру их отряд прибыл на окраины Мондерфельда, где уже сосредоточилась боевая группа «Икс» — одна из трех групп их танковой бригады. Здесь находилось несколько американских грузовиков и джипов, один «Шерман», куча перекрашенных и наспех переделанных под технику противника немецких грузовиков и несколько «пантер». С башен «пантер» сняли командирские люки, приварили к ним листы железа для придания характерных очертаний «Шерманов» и нарисовали белые пятиконечные звезды. Все это могло убедить разве что какого-нибудь новобранца из глухомани Северной Дакоты, но никак не бывалого солдата, уж не говоря об американских танкистах.
Не успели они расположиться на ночлег, как были подняты, посажены в грузовики и к утру прибыли в Мюнстерайфель. Наступило пятнадцатое декабря 1944 года. Следующий день должен был потрясти эти пологие заснеженные горы и переломить ход войны на Западном фронте.
Днем им наконец-то была объяснена их задача. Завтра на рассвете, поделенная на три боевые группы — «X», «Y» и «Z», — их бригада выступит вслед за авангардом атакующих войск в направлении реки Маас. Когда американский фронт будет прорван и начнет отходить, им надлежит обогнать своих и, изображая разгромленную американскую часть, смешаться с отступающим противником. Те несколько человек, что были отобраны лингвистами в первую категорию «говорунов», должны были сеять панику и неразбериху среди солдат противника. Всем остальным полагалось молчать, разыгрывая крайнюю степень растерянности Они должны были, обгоняя отступающих американцев, выйти к Маасу и захватить, как минимум, два неповрежденных моста, по которым тут же пройдут танковые полки Зеппа Дитриха.[35] По пути им предстояло совершать нехитрый набор диверсионных действий менять указатели на дорогах, белыми лентами объявлять те или иные участки шоссе заминированными, посылая противника по бездорожью, устанавливать свои блокпосты, вести мелкими группами разведку, перерезать провода и т. п.
Они не могли знать всех задач предстоящего наступления, но понимали, что видят лишь небольшую часть задействованных в нем ресурсов. Около 30 дивизий, в авангарде которых находились лучшие войска рейха в виде 6-й танковой армии СС и 5-й танковой армии вермахта, при поддержке 1000 самолетов должны были разгромить три американские армии и выйти к Антверпену, лишив Эйзенхауэра главного порта снабжения. Вся эта музыка получила название «Стража на Рейне», а спешно собранная Скорцени 150-я танковая бригада должна была действовать в соответствии с секретным планом «Гриф».
На рассвете, едва различая друг друга в плотном тумане, танки, выбросив в морозный воздух столбы синеватого выхлопа, двинулись вперед. Мартин с четырьмя сотоварищами по предстоящей авантюре трясся в джипе по замерзшей за ночь грязи, называемой «шоссе Е». Где-то на правом фланге их колонны, за авангардом гренадерской дивизии, должен был ехать и переодетый Вальтер Бюрен.
Впереди слышались выстрелы. Их приглушал туман благодаря которому можно было расслабиться и не поглядывать с опаской на небо. Опасаться больше следовало своих — в таком тумане синие и красные шарфики почти утратили свой цвет, и какой-нибудь плохо выспавшийся танкист или самоходчик, не разглядевший специальный желтый флажок на капоте, вполне мог долбануть по их джипу из пулемета.
Потом движение остановилось. Разработчики «Стражи на Рейне» неправильно определили пропускную способность местных дорог и загнали войска на этом участке в громадную пробку. Элемент внезапности, на который рассчитывала бригада Отто Скорцени, был утрачен. Пока они пыталась объехать заторы под Лосгеймом, американцы спешно минировали мосты в Амэ, Ги и Андане Не успев начаться, план «Гриф», во всяком случае касательно его главной задачи, летел ко всем чертям.
В довершение ко всему джип с командиром их группы, свернув с намеченной дороги, наехал на мину. Был назначен новый командир, какой-то гауптштурмфюрер с приставкой «фон» к фамилии. Он не внушал доверия, был растерян и, похоже, окончательно запутался в обстановке.
Тем не менее они продвигались вперед. Прошло несколько дней. Мартин догадывался, что что-то идет не так, как планировалось. По одним слухам, наступление развивалось успешно, по другим — никак не удавалось взять Бастонь, которая была ключом к обороне Арденн. Где-то там, так и не дойдя до Мааса, остановилась 5-я танковая армия Мантейфеля. Если вдобавок к этому проглянет солнце, в небо поднимутся несколько тысяч самолетов с белыми звездами на крыльях. Тогда останется уповать только на то, что обещанная Герингом тысяча истребителей сможет их отогнать. Но легче было верить в американского Санта-Клауса, который продержит над Бельгией и Северной Францией тучи хотя бы до Рождества.
К вечеру вся бригада Скорцени неожиданно собралась возле Линьевиля — небольшого населенного пункта на Фализской дороге, ведущей к занятому американцами Мальмеди. Узнав о том, что группа «Z» здесь, Мартин отправился на поиски Вальтера и часа через полтора нашел его копающимся в моторе одинокого грузовика далеко за окраиной городка. Он был одет в немецкую шинель с черными солдатскими погонами и орлом на рукаве. Из-под шинели выглядывали американские ботинки. На голове Вальтера красовалась огромная немецкая каска образца 1916 года с рожками, на которые когда-то предполагалось навешивать бронированный налобник. Лицо его было выбрито дней пять назад, и он снова более или менее походил на себя.
— Мало того, что эти придурки заставили меня сбрить бороду, мол, не очень похожу с нею на джи-ай, так они еще забрали все мои личные вещи, — ворчал он, вытирая тряпкой руки. — Теперь ни побриться, ни на гармошке погудеть. Кстати, а тебе я бы советовал поскорее избавиться от этого барахла. — Вальтер показал на куртку Мартина.
— Приказа не было.
— И не будет. Не видишь, какой кругом кавардак! Скопище идиотов, которыми командует главный диверсант. — Вальтер со злостью швырнул тряпкой в мотор. — Возись теперь с этим!
— А где водитель?
— Стоит прямо перед тобой. Я же говорю — скопище идиотов.
Вальтер открыл дверцу грузовика и достал фляжку. Отстегнув ремешок, он снял стаканчик и, наполнив его почти до краев, протянул другу.
— Завтра идем на штурм какого-то Мальдё или Мундё, — сказал он, пока Мартин в несколько приемов проглатывал коньяк.
— Мальмеди, — поправил его Мартин, отирая губы. — Это там, за лесом. А ты откуда знаешь про штурм?
— Слышал разговор. Так что переодевайся поскорей. Попадешь в плен — пристрелят, как собаку. Игра в шпионов закончилась, теперь нас используют, как обычное подразделение, только набранное из идиотов.
— Да хватит уже тебе про идиотов. Скажи лучше, где ты раздобыл шинель и каску?
— Это, — Вальтер показал свой левый рукав с орлом, — снял с убитого эсэсовца. Хотел сначала спороть орла, да потом плюнул. А каску мне принес старый бельгиец, хозяин одного дома, где мы заночевали дня два назад. Американскую я постарался быстренько потерять и ходил в пилотке. Представляешь, этот хрыч хранил ее с той войны. — Вальтер постучал себя по стальному шлему с облупленной камуфляжной окраской старого «оскольчатого» образца. — На обратном пути, когда нас попрут назад, надо будет вернуть.
— Зачем?
— Когда наш новый фюрер, лет через тридцать, затеет очередной поход через эти места, она может снова пригодиться. По-любому эта штука, — он еще раз постучал по шлему, — лучше того дерьма, что штампуют теперь.
— Слушай, Вальтер, ты стал каким-то пессимистом. Я тебя не узнаю. Давай пей да наливай по второй, а то в моей фляжке только кофе без сахара.
— Мне нельзя, — Вальтер снова наполнил стаканчик и протянул Мартину, — я, как-никак, за рулем. А ты давай, нагружайся. Потом я выпью твоего кофе. А что касается пессимизма, то как-то трудно быть веселым и добродушным, если ты не полный тупица, конечно, когда знаешь, что твой фюрер сошел с ума.
Мартин поперхнулся коньяком и закашлялся, оглядываясь по сторонам.
— Да-да. Ты же сам только что с Восточного фронта, — продолжал Вальтер, — и все должен понимать. Зачем, скажи мне, снимать оттуда лучшие дивизии? Чтобы напоследок дать по морде англосаксам, у которых к нам меньше всего претензий? А тем временем впустить с востока жаждущих крови иванов? — Несмотря на то что вокруг никого не было, он понизил голос. — Нам здесь не наступать нужно, а открыть шлагбаумы на мостах через Рейн и тихонько отойти в сторонку. Что, я не прав?
— Давай я лучше налью тебе кофе, — вздохнул Мартин, стряхивая стаканчик.
На следующее утро их действительно бросили на Мальмеди. Стоял туман, и можно было надеяться подойти к городу под его прикрытием. Но не успела бригада выдвинуться на рубеж атаки, как попала под шквальный огонь артиллерии. Перед самым их носом в воздух полетели сигнальные ракеты. Все говорило о том, что их ждали. Несколько «пантер» загорелось, подорвавшись на минах, другие ползали вокруг, не зная, что делать. Сказывалось отсутствие боевого слаживания.
Постепенно туман рассеялся. Пехота то залегала, то отчаянно бросалась на железнодорожную насыпь, ставшую рубежом американской обороны. К вечеру, понеся большие потери, они в конце концов откатились обратно к Линьевилю.
Когда уже окончательно стемнело, Мартин снова сидел со своим другом в каком-то полуразрушенном овине из грубого камня. Вальтер попросил у своего командира разрешения перейти в группу «Икс», где как раз требовался водитель. Тот только махнул рукой — все равно их бригаду за ненадобностью скоро должны были расформировать. Так что последние дни им предстояло воевать вместе.
— Ну, что я тебе говорил про идиотов? — опять ворчал Вальтер. — Наш умник со шрамом с чего-то взял, что в этом городишке десяток сонных джи-ай, которых осталось только пугнуть. А их там оказалось больше, чем в Нью-Йорке! Это тебе не Муссолини у итальянцев воровать.
— Тут я с тобой согласен, — поддержал его Мартин, — наш Днтль, будь он жив и будь он здесь, за такое командование сорвал бы погоны.
— Без разведки. По минам! — не мог успокоиться Вальтер. — Хотя чему удивляться, если уже Гиммлер командует группой армий «Верхний Рейн»!
— Да ну?
— Я тебе говорю! С десятого числа.
— Ну, теперь жди побед. Теперь понятно, почему нас бросили на запад. Сталин, наверное, уже готовится к капитуляции.
Они рассмеялись и чокнулись бакелитовыми стаканчиками.
В последний раз.
На следующий день снова на Мальмеди. Под прикрытием нескольких перекрашенных «пантер» с белыми звездами на бортах они бежали рядом. Их отряду удалось прорваться на окраины, отвлекая силы противника на себя. В это время основная часть бригады пыталась захватить расположенный к западу от города мост через протекавшую здесь реку Варш.
Увлекшись атакой, они углубились слишком далеко и оказались зажатыми в узкой улице. Дорогу впереди перегородила подбитая самоходка, позади, потеряв гусеницу, крутилась на одном месте «пантера». Летевшие со всех сторон пули звонко щелкали по броне танков, время от времени уменьшая численность их отряда еще на одного раненого или убитого.
Скоро вместе с танкистами их оставалось не больше сорока человек. Человек восемь были переодеты в американскую форму, остальные либо успели избавиться от нее, либо с самого начала им ее не хватило. Такие, если бы все шло по плану, должны были играть роль пленных, а в случае необходимости уничтожать посты и штабы противника. Теперь все лежали на брусчатке мостовой возле катков трех оставшихся танков и подсчитывали последние патроны.
К Мартину подполз командир их танкового взвода, переданный Скорцени вместе со всем своим подразделением из гренадерской бригады «Фюрер».
— Вас, кажется, зовут Вагнер?
— Вангер. Оберлейтенант Вангер.
— Я СС оберштурмфюрер Браунзер. Надо что-то предпринимать, оберлейтенант. Сейчас они притащат свои базуки, и нам крышка. Вы хорошо говорите по-английски?
— Меня сразу раскусят. А что вы предлагаете?
— Не думаю, что в таком шуме и гаме станут прислушиваться к вашим прононсам.
— Прононсы — это у французов. Так что вы предлагаете?
— Мы сыграем роль пленных, а вы все, — эсэсовец показал на лежавших поблизости переодетых солдат, — будете отделением 120-го американского полка. Я тут посмотрел документы у одного убитого янки. Он из этого полка. Вы, Вангер, будете командиром Нам нужно выйти через тот переулок на параллельную улицу и сбить их с толку, а там посмотрим.
Он крикнул кому-то из переодетых, чтобы тот полз к ним, а тем временем вытащил из наколенного кармана своих танкистских штанов небольшую черную банку.
— Давай мажь лицо и руки, да смотри не запачкай воротник, — велел он подползшему солдату. — Да сними ты этот дурацкий шарф и каску!
В банке оказалась сапожная вакса. Солдат снял каску, обнажив белокурую с рыжим отливом прическу.
— Черт бы тебя побрал! — выругался эсэсовец. — Отставить. Ползи и передай всем: через десять минут сбор в проулке возле пулемета.
Он велел всем «американцам» снять каски, выбрал самого черноволосого и сам стал мазать ему щеки.
— По-английски говоришь?
— Учил в школе.
— Понятно. Тогда молчи и пошире улыбайся. Негры любят улыбаться, показывая свои зубы.
Находившийся рядом Вальтер смотрел на происходящее и становился все мрачнее. Затея ему явно не нравилась, но он не мог предложить ничего взамен. Танкист был прав: джи-ай приволокут свои чертовы базуки или, того хуже, огнемет, и тогда все они станут такими же черными, как этот отплевывающийся от ваксы солдат.
Через несколько минут отряд сгрудился в начале узкого проулка, выход из которого пока удерживал их пулеметный расчет. Немцы сняли автоматы и карабины, спрятав под шинелями пистолеты и гранаты. «Американцы» повесили снятое вооружение себе на плечи, так что на каждого пришлось по три лишних ствола. Затворы автоматов были заранее взведены.
— Do not shoot! — закричал Мартин, размахивая поднятым в руке карабином и выходя из проулка на улицу. — We are the Americans!
— The password! — послышалось в ответ издали.
— Они спрашивают пароль, — сказал он негромко идущему следом с поднятыми руками оберштурмфюреру. — Что делать?
— Прикидывайтесь, что не расслышали.
Мартин снова закричал, чтобы не стреляли, что они из второй роты 120-го полка и ведут пленных.
— The password or we open fire! — послышалось в ответ.
— Если не назовем пароль, они начнут стрелять.
Немцы остановились в растерянности. С одной стороны улицы показался бронетранспортер с тяжелым пулеметом на крыше, с другой — джип с какой-то бандурой в кузове. Не то огнемет, не то безоткатная пушка.
— Все. Бросайте оружие, — сказал затеявший все это эсэсовец и первым швырнул на середину дороги свой ремень с кобурой.
Несколько человек последовали его примеру, доставая из-под шинелей гранаты и пистолеты. К ним стали присоединяться и переодетые. Они складывали в общую кучу автоматы и поднимали руки. В это время Мартина кто-то схватил за рукав и с силой затащил обратно в проулок.
— Быстро снимай куртку! — срывая с него каску, говорил Вальтер.
— Это бесполезно и нечестно по отношению к другим, — вяло возразил Мартин, расстегивая пуговицы.
— Давай, давай! — Вальтер сбросил на землю свою шинель и стал расстегивать китель. — Оденешь это.
— А ты?
— Мне хватит шинели.
Вальтер скомкал американскую куртку, засунул ее в каску и повернулся, чтобы забросить подальше. Позади них стояли трое американских солдат с сержантом во главе.
— Не трудитесь выбрасывать улики, — сказал по-английски сержант.
Он взял из рук Вальтера каску с курткой и жестом предложил обоим выйти на улицу к остальным.
Пленных посадили на землю. Подъехал джип, и американцы сложили в него сданное оружие, Через полчаса появился отряд солдат, на касках которых большими белыми буквами было написано «МР». С ними был офицер с блокнотом в руках. Он принял пленных от пехотинцев, и те ушли. Однако сержант с курткой и каской Мартина остался. Он закурил и наблюдал за действиями военных полицейских.
Немцам велели подняться и построиться вдоль улицы в шеренгу. Тех, кто был переодет, отделяли от остальных и отводили метров за десять к стене двухэтажного кирпичного дома с выбитыми стеклами. Офицер подходил к каждому из них и что-то записывал в свой блокнот. Когда очередь дошла до измазанного ваксой парня, раздался громкий хохот. Тыча в него пальцами, солдаты смеялись, похлопывая по плечу присутствовавшего среди них настоящего негра. Потом кто-то дал горе-диверсанту смоченный в бензине платок, но офицер запретил стирать ваксу. Парня отвели к стене, где уже стояло шесть человек. Остальных построили в колонну по два и приготовились конвоировать. Их судьбу должен был решить трибунал. В это время сержант с каской и курткой Мартина подошел к офицеру и, указывая на их недавнего владельца пальцем, что-то сказал. Офицер кивнул. Сержант подошел и потянул Мартина за рукав, выводя его из строя. Прозвучала команда. Колонна пленных, хрустя битым стеклом, двинулась прочь, ведомая автоматчиками.
Увидев, что Мартина уводят, Вальтер Бюрен тоже вышел из строя и пошел следом.
— Господин второй лейтенант, — обратился Вальтер по-английски к офицеру, — он только выполнял приказ. Я согласен, это плохой приказ, но мы солдаты. Вы не можете его расстрелять за исполненный приказ.
Офицер с презрением посмотрел на немца в грязной шинели.
— Уберите этого… А то я поставлю его рядом. Где, черт возьми, фотограф?
— Расстреляйте меня! У меня нет семьи, а у него, — Вальтер простер руку в направлении друга, — у него трое детей. На мне тоже американские ботинки. Смотрите! Последнее время нас не снабжают униформой или она полное дерьмо. Мы побираемся на захваченных складах. Умоляю вас, господин второй лейтенант…
Двое полицейских схватили Вальтера и потащили прочь. Последнее, что он видел, это как Мартина поставили спиной к кирпичной стене восьмым по счету. Они встретились взглядами, и Мартин виновато улыбнулся. Один из полицейских обходил строй диверсантов, предлагая завязать желающим глаза. Напротив стены выстраивался взвод с карабинами в руках.
Тем временем колонна тех, кому пока повезло, завернула за угол и остановилась. Их еще раз пересчитали и снова повели по засыпанному битым кирпичом и штукатуркой переулку. Вальтер отстал и плелся в самом хвосте, так что конвоир, тот самый молодой черный парень с пухлыми губами, постоянно подталкивал его автоматом.
Позади грянул залп. Потом второй и третий Вальтер остановился и обернулся. Негр направил на него автомат.
— Там убили моего друга, — сказал Вальтер по-английски. — В тридцать седьмом мы бросили университет и вместе пошли в горные войска. Мы дружили с детства. Позволь мне проститься.
Негр опустил автомат и стоял в раздумье. Он увидел в глазах немца мольбу и, вероятно, сам вспомнил кого-то из потерянных друзей. Он отступил в сторону, и Вальтер, как был с поднятыми руками, прошел мимо него. Когда они завернули за угол, лейтенант, снова делавший какие-то записи в блокноте, обернулся и с удивлением посмотрел в их сторону.
— В чем дело, Джейсон?
— Он хочет проститься с другом, господин лейтенант.
Офицер обомлел от такой наглости, но, посмотрев на лица стоявших рядом солдат, чертыхнулся и отошел в сторону.
Вальтер увидел несколько тел, лежавших возле стены. Их руки были завернуты вверх. Никто не воспользовался белым платком, и глаза некоторых смотрели в пасмурное арденнское небо. Рядом стоял человек с фотоаппаратом. Он тоже отошел в сторону и стал копаться в своей камере. Вальтер прошел вдоль ряда, остановился у крайнего из тел и стал на колени. Он опустил руки, снял с головы свою старую каску и сгорбился, низко наклонив голову.
— Детский сад, — пробурчал лейтенант, — он что, первый день на войне?
— Они в армии с тридцать седьмого года, — сказал Джейсон.
— Ты-то откуда знаешь?
Лейтенант махнул рукой солдатам расстрельного взвода, и они, закинув винтовки за спину, пошли вдоль улицы.
На пустынной в этот ранний час Брудерштрассе стоял солдат. Его левое плечо оттягивал видавший виды пятиклапанный рюкзак горного образца Правая рука в теплой рукавице покоилась на перевязи из теплой женской шали. Солдат, точнее штабсфельдфебель горных войск, еще некоторое время постоял в нерешительности у дома, затем толкнул двери и вошел в подъезд. Он медленно поднимался по лестнице, как бы оттягивая момент своего появления у дверей квартиры на втором этаже. Это был Вальтер Бюрен.
Через день после гибели Мартина на Мальмеди был совершен воздушный налет. Ко всеобщему удивлению, это были не немецкие самолеты Американские летчики, запутавшись в обстановке, решили, что город взят немцами, и сбросили на него бомбы Здание, в котором содержались пленные в ожидании расследования и суда, загорелось. Вальтеру и некоторым другим удалось выбраться во двор и, воспользовавшись стоявшим там грузовиком, выбить ворота и вырваться из города. Вальтер при этом был легко ранен в руку.
Он вернулся в бригаду и подтвердил факт расстрела восьмерых военнослужащих. Перед Новым годом бригаду сняли с позиций, перевели в Графенвер и первого января расформировали. Здесь Вальтер лично проследил, чтобы вещи оберлейтенанта Вангера, его награды и несколько семейных фотографий были упакованы и высланы по адресу родителей в Мюнхен. Половинку личного жетона своего друга, ту, что должна была остаться на нем, он взял себе. На следующий день он отправился в свою 1-ю горную дивизию, ведшую в те дни оборонительные бои в Венгрии в составе 2-й танковой армии. У него было два дня на то, чтобы по пути заехать домой.
Когда открылась дверь, Вальтер увидел Мари Лютер. Она стояла, закутавшись в платок, и выглядела явно нездоровой. Нос припух и покраснел, как при долго не проходящем насморке. Она прижимала к нему носовой платочек и часто моргала влажными и тоже покрасневшими глазами.
— Вальтер! — сразу узнала она старого дворового приятеля. — Ты ранен? Проходи. Когда ты приехал? Что у тебя с рукой?
Вальтер вынул руку из перевязи и повесил шаль на вешалку.
— Ерунда. Это чтобы не козырять всякой тыловой сволочи.
— Ты надолго? Очень хорошо, что ты пришел ко мне. Проходи на кухню. Моя мама больна, и младший брат тоже. У нас тут настоящий лазарет. Отопления нет уже три недели Я тоже простыла на заводе. Представляешь, недавно я получила письмо от Мартина. Их отводят на отдых…
Вальтер оставил свой рюкзак и кепи в прихожей и прошел на кухню, не снимая шинели и не разуваясь, благо на его сапогах был только свежий, выпавший этой ночью снег. Он сел за стол и отстегнул с ремня фляжку.
— Достань стаканы, Мари.
По этим словам и по всему его виду она вдруг поняла, что он пришел только затем, чтобы сообщить ей нечто важное. Почему он не спросил, о чем написал Мартин? Ее ноги сделались ватными, а к вискам прилила кровь. Она поставила на стол два стакана и села напротив него. Вальтер наполнил их до половины и взял один.
— Мартина больше нет.
Он сказал это просто, без лишних слов. Эта фраза, приготовленная и выстраданная им для других, перегорела в нем за последние несколько дней. Он выпил.
— Я не смог пойти туда, — он кивнул в сторону окна, выходившего на дом профессора Вангера, и достал из-за отворота шинели конверт, — передай им ты. Здесь все подробности. Они должны знать. Это случилось в Бельгии, в Мальмеди. Я был рядом, но не смог ничего сделать. Конверт не запечатан и предназначен также для тебя. Прочти.
Вальтер встал и направился к выходу. За спиной он услышал какой-то звук и остановился. Положив локти на стол, Мари уронила на них голову и медленно покачивалась всем телом. Он взял рюкзак и вышел, тихонько затворив за собой дверь.
На улице Вальтер полной грудью вдохнул холодный воздух, немного постоял и направился в сторону вокзала. Дома он уже побывал и теперь ехал на фронт с полной уверенностью, что никогда уже не вернется обратно.
В кабинете Септимуса шло экстренное совещание. Докладывал ведущий специалист по корректирующим психологическим воздействиям доктор Парацельс.
— Мы давно наблюдали помехи, но нам и в голову не могло прийти, что они вызваны вторжением в сны Вангера постороннего. Это чудовищная наглость! Я просто не нахожу слов!
— Объясните нам, Гараман, зачем вы-то туда влезли? — задал профессору вопрос президент академии. — И как вы получили доступ к оборудованию и вообще попали в студию? Она под семью замками!
— Да у него племянник там работает, — сказал кто-то.
— Зато теперь я уверен в сохранении тайны книг, — буркнул Гараман.
Он сидел в гордом одиночестве за дальним концом стола, ожидая больших неприятностей. Но Гараман был уверен в своей правоте и готовился дорого продать свою шкуру. Он даже пошел в атаку.
— Более того, я прошу мне разрешить еще один контакт с Вангером. Наблюдая всю эту комедию со снами с самого начала, я убедился в ее неэффективности. Вы, Парацельс, погрязли в намеках и иносказаниях, совершенно не замечая, что Вангер давно раскусил вашу игру и только не может понять, чего от него хотят конкретно. Вам бы кино снимать. К чему, скажите мне, был задуман весь этот фарс с гаруспиком на Остийской дороге?
— Так вы были и там?
— Был. Представьте себе, был! Я шел позади их повозки, скрываясь в темноте, а потом провалился в вашу дурацкую пропасть и полчаса летал там в пространстве, изображая комету Галлея.
Послышался с трудом сдерживаемый смех.
— Вы что, не могли выйти из образа, Гараман?
— А я не знал, как это делается.
Смех перерос в настоящий хохот. Даже кресло президента затряслось и заходило ходуном, а из его глубины стали доноситься какие-то булькающие звуки и всхлипы.
— Ну ладно, — вытер платком глаза Септимус, когда присутствующие достаточно расслабились, — оценку вашему поступку мы еще дадим, а сейчас скажите-ка нам, Гараман, каковы результаты ваших переговоров, раз уж они состоялись?
— Он обещал хранить тайну, — гордо ответил профессор. О своем предложении посвятить Вангера в некоторые детали римской истории он благоразумно умолчал. — Если бы нас не прервали, я бы узнал о местонахождении шестого тома и о роли во всей этой истории таинственного Эриха Белова.
— Почему же вы не вошли с ним в контакт раньше?
— Сначала я долго не мог понять, кто из присутствующих Вангер. Однажды даже начал ходить и расспрашивать: «Простите, вы не заметили, профессор Вангер из Мюнхена уже вышел с заседания комиций?» Хорошо, что всякий раз натыкался на статистов, которые только таращили на меня глаза. Еще мешал латинский язык, которого я не знал. Грузить им под гипнозом свои мозги на старости лет я не решился. Пытался обратить на себя внимание Вангера, говоря кое-что по-немецки. Даже стихи читал. В конечном счете это сработало, и он сам подошел.
— Это возмутительно! — снова раскипятился Парацельс. — Кто дал вам право открывать карты? Такое не допускается ни при каких обстоятельствах! Иносказания ему, видите ли, не нравятся! А ваш метод равносилен вытаскиванию соринки из глаза плоскогубцами. Вы сначала научились бы одеваться должным образом, а то расхаживает там, понимаешь ли, в кроссовках и дачных розовых джинсах, да еще с часами на руке. И где вы видели, чтобы так носили тогу? Это же древний Рим, дражайший, да еще Форум Романум, а не городская баня на Привокзальной улице! Занимайтесь своими нацистами и не лезьте, куда вас не просят!
— В вашем древнем Риме я видел японца с калькулятором, — огрызнулся Гараман.
— А зачем вы написали донос на Цезаря? Вы воспользовались тем, что наш виртуальный Сулла сыграет свою роль в соответствии со своим виртуальным характером. Это форменное хулиганство! А еще говорит, что не знает латыни.
— Ну, несколько-то слов со словарем я в состоянии написать. А вот вы со своей Сивиллиной книгой…
Они еще некоторое время пререкались, после чего Септимус поставил, если не сказать воздвиг, перед всеми присутствующими главный вопрос:
— Что будем делать дальше, господа?
— Можно мне? — поднял руку Карел. — Я считаю, что со снами нужно заканчивать. Теперь, когда он все окончательно понял, они только лишний раз будут напоминать Вангеру о Шнайдере. Наблюдение же за ним и контроль сигнала необходимо продолжать до самого конца. Моя группа готова работать столько, сколько потребуется.
— А когда он наступит, этот конец? — поинтересовался кто-то.
— Не знаю, но думаю, что мы сразу это поймем.
Respice enim quam nil ad nos ante acta vetustas Tempons aeterni fuent.[36]
В последнее время профессор Вангер все отчетливее понимал, что его лекции никому не нужны. Они были по-прежнему интересны, но пришли времена, когда даже новейшая история с ее кровоточащими ранами уходила в тень, уступая место суровой действительности. А что уж говорить про древних римлян…
В сущности, в любых занятиях уже не было никакого смысла. Их не отменяли исключительно по политическим соображениям: прекращение работы высших учебных заведений нанесет большую моральную травму как населению Германии, так и тем, кто сражается на передовой. Это будет воспринято как явный признак близкого поражения, в котором, впрочем, уже никто и так не сомневался. Но как тяжелобольной еще живет надеждой, покуда врач, отведя взор, не скажет ему, что сделал все что мог, так и немецкое общество еще делало вид, что верит всем этим россказням о спасительных неведомых силах, ждущих только своего часа, и о мифических крепостях и редутах.
И все же лекций становилось меньше. Студентов разных факультетов собирали по полупустым аудиториям и сводили вместе. Вангер видел перед собой в основном одни женские лица. Всех сколько-нибудь пригодных Для военной службы юношей отправили на фронт. Оставались лишь те, кто уже побывал там и стал инвалидом, да еще бледные заморыши с толстенными линзами в очках, да еще страдающие всякими выпадениями кишок или чем-то в этом роде. Таких, впрочем, были единицы.
Когда он, входя в аудиторию, открывал дверь, то уже не сталкивался с обычным в былые дни гомоном и суетой. На него смотрели посеревшие, невыспавшиеся лица людей, проведших вчерашний день в заботах, а ночь в ожидании воздушной тревоги. Девушки уже не делали причесок и не подводили глаза. Увидеть во время лекции, как кто-то из них прижимает к лицу платок, теперь стало обыденным делом.
Сразу после рождественских каникул и Нового года он начинал курс лекций о принципате Августа, о наступившем после череды гражданских междоусобиц долгожданном мире, об окончательном перерождении Римской республики в автократическую империю.
— Итак, оплакав смерть Марка Антония, Октавиан приступает к уничтожению всякой памяти о ненавистном противнике, — несколько менторским тоном говорил профессор, расхаживая, по обыкновению, вдоль первого ряда. — Он запрещает на все последующие времена всем Антониям носить личное имя Марк, а его день рождения объявляет несчастливым днем года. Он жестоко расправляется с его военными соратниками, смещает его ставленников в восточных провинциях…
Слова историка прерывает сирена воздушной тревоги. Через полтора часа студенты снова собираются в аудитории, привычно рассаживаясь по местам, и некоторое время обсуждают результаты бомбардировки. Это был беспокоящий налет группы американских самолетов, призванный сбить ритм жизни крупного промышленного города. Бомбили район вокзала, речные склады вдоль набережных Изара и одну из промышленных зон. Несколько студентов, живущих в этих местах или поблизости, были отпущены домой, после чего лекция возобновилась.
На этот раз профессор Вангер стремился не только заинтересовать студентов, но и поднять тонус аудитории, повествуя ей о наступавшей в Средиземноморье эре благоденствия. Слушая его красочный рассказ, некоторые впечатлительные натуры и впрямь на какое-то время мысленно погрузились в тот солнечный мир белоснежных храмов и зеленых холмов на фоне искрящегося моря, по которому в Италию медленно ползли суда, груженные египетским зерном.
— Вернувшись наконец в Рим и отпраздновав трехдневный триумф, Октавиан торжественно закрывает храм Януса. Это означает, что на всех необъятных просторах римского государства наступил мир. Шестьдесят легионов, неслыханная до той поры военная сила, сосредоточенная теперь в одних руках, замерли на границах империи. Скоро половина из них была распущена за ненадобностью. Римляне больше не убивали римлян…
Однажды Вангер сделал хитроватое лицо и обратился к аудитории:
— А кто мне скажет, какое нынче число?
— Третье января, — раздались голоса.
— Третье января, — подтвердил профессор. — А теперь сделаем поправку на смену календарей и прибавим тринадцать дней, чтобы перейти к юлианскому летоисчислению. Что у нас получится?
— Шестнадцатое января, — ответили хором заинтригованные студенты.
Профессор поднял вверх указательный палец правой руки и торжественно произнес:
— Так вот, господа, шестнадцатого января, то есть фактически сегодня, только 1972 года тому назад, Октавиан, отклонивший незадолго до этого почетное имя Октавиана Ромула, по предложению сенатора Мунация Планка принимает имя Октавиана Августа! Это был двадцать седьмой год до нашей эры. А вскоре и секстилий — восьмой месяц — переименовывается в «август»!
Он замер, ожидая реакции зала.
— А нам-то что до этого? — спросил кто-то из последних рядов.
— А вы разве не ощущаете себя потомками той великой цивилизации? — добродушно отреагировал на прозвучавший вопрос профессор.
Последовавшей за этим реакции он никак не предполагал.
— Ещё как ощущаем, — ответил уже кто-то другой, — особенно после недавней бомбежки.
Раздался смех, и аудитория зашумела.
— Тогда наши предки были для них варварами, — говорил студент из первого ряда, повернувшись к остальным, — а теперь варварами стали они!
— Теперь американцы бомбят нас с итальянских аэродромов! — вторил ему всегда молчаливый бледный юноша у окна.
— Итальяшки предали нас в трудную минуту Они сами никакие не потомки древних римлян! — громко выкрикнула девушка из глубины аудитории.
Некоторые студенты повскакивали с мест и кричали, размахивая руками.
— Римляне были светловолосыми и голубоглазыми, а итальяшки все черномазые…
— Древние италийцы были потомками кельтов, а когда потеряли нордические признаки, их империя пала…
— Правильно фюрер запретил носить их награды…
— Успокойтесь, друзья! — пытался утихомирить студентов профессор. — Я прекрасно вас понимаю и согласен с вами. И все же отдельная война, даже самая жестокая, не может разорвать связи времен…
Потом он понял, что им нужно просто дать выговориться, а ему самому впредь не делать таких опрометчивых сравнений.
Наконец наступила тишина, и порядок понемногу восстановился. Студенты расселись по местам, многие ощутили неловкость. Заложив руки за спину, Вангер смотрел на порхающие за окном снежинки.
— Простите нас, господин профессор, — поднялась одна из девушек, — мы не хотели вас обидеть.
— Простите и вы меня. — Он повернулся и подошел вплотную к первому ряду. — Я разделяю ваши чувства. Ну что, вернемся к римлянам?
— А куда от них денешься? — сказал кто-то весело, и все засмеялись.
Лекция продолжилась. Он рассказывал о том, что еще за два года до принятия имени «Август» Октавиан стал именовать себя «император Цезарь», что слово «император» окончательно утрачивает свое прежнее почетное полководческое значение и становится синонимом греческого слова «автократор» — самодержавный правитель.
Профессор рассказывал о том, как Август боролся за нравственность и здоровую семью, заставляя римлян вступать в законные браки, как снова приучал их носить тогу — одежду их предков, как ограничивал семейные пиршества четырьмя сотнями сестерций в обычный день и восемью в праздничный, как выгонял из сената недостойных патрициев и возводил в патрицианское достоинство древние плебейские роды.
Студенты усердно записывали. Это был их долг перед государством — несмотря ни на что, играть свою роль. Когда время лекции подошло к концу и они собирали свои тетради, дверь в аудиторию отворилась. Вошел запыхавшийся Бенезер.
— Вангер, хорошо, что я успел! Вы не могли бы занять их еще на час? У вас все равно «окно», а следующее занятие срывается из-за болезни Прюцмана.
Профессор дал согласие, и Бенезер хлопками в ладоши привлек внимание студентов.
— Господа, вы остаетесь здесь еще на час. Практикум по германской литературе сегодня не состоится. Что вы читаете? — снова обратился он к Вангеру.
— Принципат Августа. Первая обзорная лекция. — Видя, что секретарь не вполне понимает, о чем речь, профессор пояснил: — Так принято называть эпоху правления императора Августа.
— Ну да, ну да, — закивал Август Бенезер. — Кстати, мой тезка. — Собравшись уходить, он еще раз взглянул на Вангера. — И не забывайте об исторических параллелях.
После перерыва, когда все снова собрались и расселись, из второго ряда поднялся студент с пустым левым рукавом пиджака и значком на лацкане в виде двух миниатюрных Железных крестов.
— Господин профессор, не могли бы вы рассказать нам о короле Арминии и о том, как мы дали взбучку итальяшкам?
Аудитория одобрительно загудела. Скорее всего эта идея родилась у них во время перерыва.
— Что ж, — Вангер наморщил лоб, — если вы имеете в виду разгром римлян в так называемом Тевтобургском лесу германским царем Арминием, то это даже вполне согласуется с нашей нынешней темой, поскольку произошло во времена того же Августа. Я только хотел поговорить об этом чуточку позже. Ну да ладно, нарушим хронологию, но с условием, что потом вернемся к реформам Октавиана.
Об отражении этой исторической битвы вы, конечно же, много читали в нашей литературе и смотрели театральные постановки. Но, как вы сами понимаете, все это более относится к немецкой классической поэзии, драматургии и эпической прозе, нежели к реальной истории. В эпоху Реформации образ Арминия становится легендарным и с тех пор вдохновляет многочисленных поэтов и композиторов, Он был описан в середине восемнадцатого века в трилогии Фридриха Клопштока «Битва Германа», «Герман и князья» и «Смерть Германа», а позднее у фон Клейста, Граббе и других. А уж драматических произведений об Арминиусе и его жене Тезнульде создана не одна сотня. Но на мой взгляд, только у Клопштока портрет Арминия соответствует образу настоящего народного героя, бескорыстного борца за свободу своей родины. Обо всем этом вы потом обязательно расспросите профессора Прюцмана. Мы же рассмотрим историю, и ничего кроме истории…
Профессор Вангер начал свой рассказ с того, как император Август совершил ошибку, назначив легатом новых обширных территорий от Рейна до Эльбы Квинктилия Варра. Он посчитал, что после разгрома местных племен здесь важнее административные способности этого недавнего наместника Сирии, легко подавившего в 4–6 годах нашей эры восстание иудеев, нежели военные таланты его предшественников. Никогда не забывавший о личной выгоде, Август решил сделать Германию императорской провинцией под своим личным патронажем.
— В связи с этим нелишне заметить, господа, что Варр был женат на внучатой племяннице императора. Однако второй и гораздо большей ошибкой Августа стало его решение о том, что территории внутренней Германии, захваченные за несколько лет до этого войсками. Друза Старшего, его брата Тиберия и других легатов, вполне созрели для романизации. Он посчитал, что их уже можно облагать налогами, вводить в них римские законы, включая судопроизводство, лишать остатков самоуправления.
— Он перепутал германцев с евреями, — сказал кто-то, вызвав гул одобрения.
— Да-да, так вот…
Вангер никак не мог отделаться от ощущения, что может рассказать студентам гораздо больше обычного. Он, например, знал всю подноготную назначения Варра, ставшего тогда для Рима роковым. Казалось, ему были ведомы все тайные планы придворных интриганов и корыстолюбивые мечты Божественного Августа. Но ни у Тацита, ни в других источниках таких подробностей просто не существовало, и Вангеру приходилось сдерживать себя, чтобы не отступать от исторических стандартов.
— Такая политика спровоцировала недовольство свободолюбивых германских племен, — продолжал он, — и прежде всего племени херусков. Летом девятого года они подняли восстание. Их вождь Арминий — выходец из королевского рода херусков — какое-то время служил в римской армии, получил звание всадника и даже командовал вспомогательными войсками при рейнских легионах. Он и Варр хорошо знали друг друга.
«И не просто хорошо знали, — вновь отметил про себя профессор, — у них были общие дела, а поводом для раздора послужила женщина…»
Далее Вангер поведал аудитории, как XVII, XVIII и XIX римские легионы, сопровождаемые многочисленными союзными войсками, под командованием Квинктилия Варра выступили в поход с целью восстановления порядка Они покинули летний лагерь и, ведомые германскими проводниками, стали углубляться в леса, располагавшиеся между средним течением Везера на востоке и верховьями Эмса на западе.
— Никто, друзья мои, точно не знает, где находился знаменитый Тевтобургский лес. Само это название появилось лишь в XVII веке, поэтому мы можем только предполагать, куда вел к гибели императорский легат Варр тридцатитысячную римскую армию. Скорее всего это где-то в районе южной границы современной нам Нижней Саксонии.
«Но я-то прекрасно знаю, где это было, — снова и снова отмечал он в себе необыкновенную осведомленность, — Потом надо будет все хорошенько обдумать».
— Они шли по наведенным еще восемь лет назад Луцием Домицием Агенобарбом переправам и проложенным тогда же через обширные болота так называемым Длинным Гатям.
Профессор наконец решился дать некоторую свободу своему рассказу: в конце концов, в аудитории только студенты, и вряд ли кто из них читал Публия Корнелия Тацита.
— Тучи комаров и болотной мошки сопровождали римлян. Не было никакой возможности строить на ночь укрепленные лагеря. В редких селениях, которые они проходили, почти не было провианта, но в достатке обнаруживались вино и дурманящие настои из грибов и кореньев. Отягощенные баллистами и онаграми, римляне шли медленно. Обозные служители — галиарии — вели сотни вьючных животных и еще большее количество повозок, груженных палатками, провиантом и оружием. Ручные баллисты — «скорпионы», — матиобарбулы, камни для пращей, тысячи копий различного назначения, десятки тысяч стрел, запасные щиты и доспехи, воловьи шкуры, бочки с нефтью, походные кузницы и всевозможный инвентарь ремесленников, а также повозки маркитантов и жреческий обоз с огромной фурой со священными курами — все это сдерживало движение. В день вместо сорока римских миль, которые обученный легион должен был проходить военным шагом за десять часов, они с трудом преодолевали пятнадцать.
Многие опытные центурионы, военные трибуны и префекты наверняка понимали, что Варр совершает ошибку. Легионеры ворчали. Дисциплина, и без того хромавшая в их рядах еще на постое, в походе и вовсе расшаталась. К тому же стали происходить всевозможные неприятности, а однажды случилось следующее.
Как-то после ночевки, когда XVII легион, снимая лагерь, приготовился к маршу, вдруг обнаружилась пропажа знаменосца первой когорты. Его стали искать. Сам знак — сигна — был воткнут в землю возле его палатки, а сигнифер исчез. Но самое неприятное выяснилось чуть позже: вместе с сигнифером пропала и фолла — касса когорты, за которую тот по заведенному в легионах порядку был ответственен…
«Черт возьми, — подумал про себя профессор Вангер, — ведь это сбывается обещание того типа из последнего сна, назвавшегося профессором Гараманом. Но откуда у меня такая уверенность, что именно так все и было на самом деле?» Он посмотрел на заинтригованные лица слушателей и решил продолжать.
— А надо вам напомнить, друзья, что первые когорты были в легионах особенными. Их называли «когортами тысячников», потому что они комплектовались по двойному штату и были вдвое больше всех остальных. Набирались они из людей более состоятельных, поэтому их фолла, в которую воины сдавали на хранение все свои ценности, была особенно богатой. Утрата фоллы, а в ней хранили не только сбережения, но и драгоценные геммы с изображениями матерей или невест, богато украшенное оружие, предметы, напоминающие о далеком доме, а также письма, счета и долговые расписки, так вот, утрата фоллы привела к открытому неповиновению. Тысячники XVII легиона отказались идти дальше, потребовав начать розыски беглеца и вора. Такое в римской армии случалось только во времена смут и междоусобиц и считалось исключительным событием.
В этой ситуации Варр принимает беспрецедентное решение: оставить первую когорту, дав ей сутки на поиски и поимку вора, в то время как остальная часть легиона должна была выступить со всей армией.
Старший военный трибун Нумерий Семпроний Флак, недавно прибывший из Рима и назначенный военным заместителем Варра, ворвался в палатку легата.
«Квинктилий, ты не должен так поступать! Либо задержи всех, либо оставь для поисков одну конную турму. Ты можешь оторвать от легиона любую когорту, но только не ту, что носит орла, и не в такой момент!»
«Мы должны идти дальше, Флак. А эти нас догонят»
«Если ты обезглавишь XVII легион, я напишу императору обо всем, что здесь творится!»
«О чем же?» — зло спросил Варр, застегивая плащ и отдавая приказ солдатам снимать палатку.
«О том, что во вверенных тебе легионах не осталось и следа от дисциплины и долга! Они кишат приписными и прочим сбродом, включая так называемых жриц любви. У многих солдат не татуировано плечо, нет дигматов на щитах, так что непонятно, кто к какой когорте и центурии относится. Я не удивлюсь, если окажется, что они не прочли сакраментум и, таким образом, даже не присягали императору. А посмотри, как они одеты! Некоторые уже не носят ни панцири, ни катафракты, потому что, видите ли, им тяжело. А мечи? Большинство вооружены кавалерийскими спатами вместо гладиусов. Я посмотрел, как они ими орудуют во время редких тренировок. Это же варварский стиль! Так рубят дрова, а не покоряют вселенную. Где короткий меч и римский колющий удар, с помощью которых наши предки создали империю? Твои кампигены, ответственные за выучку солдат, обленились и растолстели, а либрарии, назначающие рационы, берут взятки с дупляров[37] за двойной паек! Центурионов ты назначаешь только из числа любимчиков, а те подбирают себе таких же опционов. В палатках грязь. Деканы больше озабочены тем, где раздобыть вино или веселящую отраву. Вчера я видел пьяного имагинария, который валялся в кустах, облепленный комарами. И такой человек носит изображение императора! А этот случай со знаменосцем? Он свидетельствует, что и их назначают как попало. Я удивляюсь, что у тебя еще не стащили орла…»
«Хватит! — рявкнул Варр. — Пиши хоть сейчас и посылай гонца, если уверен, что он выберется из этого чёртового леса. Я уже отдал приказ и не собираюсь его отменять. Те пятнадцать миль, что мы пройдем за сутки, не такое уж большое расстояние, чтобы не нагнать нас без обозов и катапульт!»
Короче говоря, — продолжал профессор, посмотрев на часы, — первая когорта под командованием Семпрония Флака — он вызвался сам — была оставлена в лесу вместе с вверенным ей орлом. Когда через двое суток она так и не догнала римлян, Варр остановил армию и ждал еще два дня. Он дважды посылал назад разведку, но один отряд не вернулся, второй же не обнаружил никаких следов пропавших. 1150 пехотинцев и 132 всадника словно растворились в болотном тумане, и с тех пор никто никогда не видел ни Семпрония Флака, ни первую когорту и ничего не знает об их судьбе. XVII Галльский легион остался не только без своего правого фланга, но еще и без аквилы — орла, врученного ему когда-то великим Цезарем. Вследствие этого он уже не мог считаться римским легионом и подлежал по возвращении расформированию.
Профессор разошелся. Он впервые озвучивал то, о чем, как ему казалось, знал четко и ясно уже давно. Все эти никому ранее не ведомые подробности так увлекли Вангера, что он просто не мог остановиться.
— Римляне совсем пали духом. Начались дезертирства. Особенно ненадежны были вспомогательные войска и союзная кавалерия, набранная в отличие от легионарной из местных племен. Солдаты исчезали, как правило, ночью, целыми палатками. Вне всякого сомнения, страшные слухи и панику среди них сеяли лазутчики Арминия и его проводники. Циркумиторы — ночной караул лагерей — иногда видели в предутреннем тумане тени. Тогда беглецов ловили и всю когорту строили на какой-нибудь поляне — а построить легион целиком не представлялось возможным из-за условий пересеченной лесной местности, — и дезертиров казнили пред строем. Играли специальные рожки — буцинаторы, — выходили ликторы в давно не стиранных красных туниках, с распухшими от укусов насекомых лицами, выводили осужденных и зачитывали приказ императорского легата. Однажды Квинктилий Варр пригрозил одной из вспомогательных когорт децимацией, то есть казнью каждого десятого, выбранного по воле жребия. На следующее утро вся когорта исчезла. Ее даже не пытались искать.
Приближались сентябрьские ноны. До восхода Арктура оставалось чуть больше недели. Шестнадцатого сентября, когда могущественнейшая звезда Древнего мира должна была подняться над горизонтом, все опасности, грозящие римлянам, увеличивались троекратно. С этого дня и до осеннего равноденствия лучше сидеть в укрепленном лагере и не предпринимать рискованных деяний.
Когда же войсковые жрецы увидели в небе над Тевтобургским лесом семнадцать соколов, выстроившихся в форме трехлучевого гаммированного креста трискеля, они пришли в замешательство. Одни усмотрели в этом дурное знамение, другие наоборот — предрекали удачу. Тогда главный авгур Варра Фабиан сделал неутешительный вывод: с помощью этих птиц боги посылают римлянам явное знамение, но оно не поддается толкованию. Значит, боги хотят сначала запутать римлян, а затем погубить!..
При этих словах профессор вдруг осознал источник всех этих подробностей о римском походе девятого года. Оказывается, этот самый Фабиан чудесным образом остался жив. Более того, он сумел вернуться в Рим и оставить после себя воспоминания. Но в них содержались сведения, бросающие тень на личность Божественного Августа, и они были запрещены. Один же экземпляр на греческом уцелел. Позднее он попал в хранилище монастыря Монте-Кассино, где долго пролежал невостребованным среди тысяч старинных манускриптов. На него обратят внимание только в двадцать первом веке.
Далее Вангер подробно остановился на личности Арминия, поджидавшего римлян в заранее выбранном месте. Он рассказал о том, каких трудов тому стоило убедить князей собрать свои отряды вместе, как все пути отходов германцы завалили деревьями, оставив свободными лишь те тропы, которые вели в непроходимые болота.
— Арминий прекрасно понимал, в чем сила римского легиона. Он не раз видел и во время учений, и в реальных операциях преимущества манипулярного строя перед толпой противника, пускай даже более храброго и самоотверженного. Преврати легион в толпу, не дай ему построиться, лиши возможности знаконосцев выполнять команды военачальников, а солдат — видеть движение знаков, заглуши звуки горнов, которым подчиняются знамена, и звуки труб, двигающие когорты, и ты победишь, потому что перед тобой уже не легион, а просто вооруженные римляне.
Профессор не стал говорить о главной движущей силе, толкнувшей короля херусков на борьбу с Римом. Пускай романтический образ Германа останется в сердцах студентов и укрепит их душевные силы в эти последние месяцы войны.
— Когда измотанные трудным многодневным переходом легионы углубились в совершенно непроходимую чащу, куда их привели подосланные проводники, херуски окружили их, и началась битва, В римлян полетели маллеолы и фаларики — горящие стрелы и копья, которые зажигали кустарник. Но еще прежде Арминий поджег кучи заготовленного торфа, смешанного с сырой травой и хвоей. Северо-восточный эвро-борей, сменяемый вултурном и кором,[38] быстро разметал по лесу дым, и видимость резко упала. Взревели тысячи германских рожков, затрещали трещотки, сотни херусков закричали: «Баррит!» — римский боевой клич, напоминающий рев слона. Все это оглушало и сбивало с толку легионеров. Они не слышали звука собственных труб и горнов. В дымном тумане они видели мечущиеся сигны и весцилумы — знаки своих когорт, центурий и манипул, но не могли разобрать номеров. Да на большинстве из них и не было никаких номеров: германцы заготовили сотни похожих на римские боевые знаки шестов и штандартов и бегали с ними в дыму, создавая хаос.
Результат всех этих действий не заставил себя долго ждать. Даже самый опытный XIX Урциллианский легион не смог построиться надлежащим образом. Ферентарии[39] перемешались с тяжеловооруженными, щитоносцы с метателями дротиков, манубаллистарии и фундибулаторы, вооруженные ручными баллистами и пращами, оказались зажатыми в толпе и не могли метать стрелы и камни. Принципы, гастаты и триарии не могли определить своих рядов, а кавалеристы не видели флангов.
О самом ходе битвы мало что известно, поскольку выжили единицы римлян. Варр, поняв наконец свою ошибку, потерял самообладание и покончил с собой, бросившись на меч. Это не могло не усугубить положение его людей, которые отчаянно сопротивлялись, но в итоге были почти полностью истреблены. Хитрый Арминий, окружив место схватки засеками и засыпав небольшие свободные промежутки «чертополохом» — сколоченные особым образом четыре заостренных кола, — тем не менее оставил римлянам пути отхода. Он знал, что полностью окруженный враг дорого продаст свою жизнь, в то время как бегущий становится легкой добычей. Но бежать он позволил им в сторону топей, в результате тысячи утонули в болотах, а оставшихся в живых германцы выловили по одному, посадили в деревянные клетки и потом сожгли.
Вы знаете, конечно, что, когда известие об этом разгроме дошло до Рима, Август был настолько потрясен, что, по свидетельствам очевидцев, всю первую ночь бродил по своему дворцу и стенал: «Варр, верни легионы!»
— Он еще бился головой о стены, — выкрикнул кто-то.
— Да, вы правы. В знак траура Август три месяца не брился и не стриг волос. Он официально объявил Квинктилия Варра главным виновником случившегося, но римские форты и крепости уже пылали на берегах Рейна. К восстанию подключились другие племена, и обширные территории между Рейном и Эльбой были потеряны для Рима. Такого поражения империя еще не знала. С ним не могла сравниться даже гибель армии Красса в Парфии. Только спустя шесть лет Германик смог возобновить боевые действия на восточном берегу Рейна, но даже десять легионов, приведенные им туда, ничего в конечном счете не решили.
— Что же было дальше с королем Арминием? — спросил однорукий студент.
— Увы, он пал жертвой междоусобиц и предательства. Римляне с помощью интриг и золота сумели расколоть германцев, и даже племя херусков распалось на две части. Но, — профессор, по обыкновению, поднял указательный палец вверх, — римской провинции с названием «Германия» никогда не существовало. Более того, прошли десятилетия, и империя стала платить золотом нашим воинственным предкам, чтобы они не нарушали установленных по Рейну и Дунаю границ.
Профессор дал понять, что лекция окончена. Поднялся удовлетворенный гул.
— В эти дни в Бельгии и Эльзасе наши войска снова пошли в наступление, — громко объявил однорукий кавалер двух Железных крестов. — Так что они рано радуются. Мы еще вернемся в Рим и припомним им их измену и помощь англосаксам!
Ни сам профессор и никто из его слушателей не могли предположить, что это была его последняя лекция.
Возвращаясь в тот вечер домой, усталый, но удовлетворенный прошедшим днем, профессор Вангер поднялся на свою лестничную площадку и неожиданно увидел людей. Он вздрогнул и замер на последней ступени. Дверь в его квартиру была открыта, рядом стояли несколько женщин и мужчина в шинели со светло-серыми петлицами и красными эмалированными крестиками на них. Одна из женщин была их соседкой сверху. Двух других он тоже узнал: сослуживицы его жены по ДРК.
Они все повернулись к нему и некоторое время молчали. Соседка прижала свои пухлые руки к губам и, не удержавшись, всхлипнула. Вангер левой рукой крепче ухватился за перила, правая при этом заметно задрожала.
— Готфрид, — одна из коллег его жены и их старинная знакомая сделала шаг навстречу. — Элеонора… Она погибла.
— Она была на вокзале, когда произошел налет, — заговорила вторая. — Там большая проблема с беженцами… опасность эпидемии…
— Все убежища и в спокойное время в том районе забиты до отказа, — снова сказала первая. — В общем… она, вероятно, не успела добежать.
В это время из глубины квартиры в дверях появилась Эрна. Увидев отца, она с плачем бросилась к нему.
— Господин Вангер, — бормотал мужчина в шинели, — примите наши искренние соболезнования. Мы потеряли лучшего работника. О погребении не беспокойтесь. Тело уже в одной из наших клиник. Все расходы и хлопоты Красный Крест, разумеется, берет на себя. Будьте мужественны…
Они сидели рядом за большим овальным столом в полутемной гостиной и молчали. Эрна положила на стол руки и склонила на них голову. Она уже не плакала. Профессор скорее машинально поглаживал ее по спине, не отрывая взгляда от стоявшей перед ними фотографии в деревянной рамке. В это время в дверь позвонили.
— Я открою, — встрепенулась Эрна. — Ты сиди.
В дверях стояла Мари. Увидев ее припухшее от слез лицо, Эрна не удивилась. Мари всегда слыла впечатлительной девушкой и вполне могла, узнав о постигшем чью-то знакомую семью горе, проплакать полчаса, а то и больше. А уж тетю Элли она знала столько, сколько помнила себя.
Взглянув на Эрну, Мари догадалась, что та уже знает о брате. Она даже несколько растерялась от наступившего вдруг облегчения. Целый день она словно тень бродила по своей маленькой квартире и искала первые слова утешения для подруги.
— Ты уже знаешь?
Эрна подняла удивленный взгляд.
— О чем?
— О Мартине.
— Что?! — Эрна схватила Мари за руку, вытащила на площадку и закрыла за собой дверь. — Что ты сказала?
Разглядев в руках девушки незапечатанное письмо, она выхватила конверт и поспешно вынула большой, мелко исписанный лист бумаги. Прижавшись спиной к стене, Эрна лихорадочно стала скользить взглядом по корявым строчкам.
— Нет, — тихо произнесла она. — Нет. Только не это. Боже, за что!
Она опустилась на корточки и, прижав ладони к лицу, замерла, уперевшись головой в колени.
Они шли с кладбища вдвоем и молчали. Эрна держала отца под руку. За эти несколько последних дней их семья уменьшилась ровно наполовину. Две молчаливо бредущие по заснеженным улицам фигуры — вот все, что осталось от Вангеров.
— Их убил Гитлер, — произнесла она внезапно полушепотом.
— Эрна!
— Будь проклят этот человек! — Она остановилась и посмотрела в глаза отцу. — За что он убил нашего Мартина и нашу маму? Отец, вспомни тридцать шестой год. Берлин. Мы все были вместе. Как нам всем было хорошо. Как все были счастливы. Подожди! Для чего он начал эту войну? Зачем он приносит нас в жертву? Подожди! Ты ничего не знаешь и ничего не хочешь знать! Мне недавно рассказывал один солдат. Он был знаком с теми ребятами из «Белой розы». Он был в Польше. Знаешь, что творили там эсэсовцы? Они сжигали людей в печах! А где проходят практику наши хирурги после ординатуры? Бывшие студенты нашего университета? Ты знаешь? В Равенсбрюке! Они тренируются там на узниках! Им ампутируют без анестезии руки и ноги, чтобы определить летальный предел болевого шока! И это далеко не все, что вытворяют в наших лагерях!
— Эрна! Замолчи!
— Нет! Ты слушай! Ты живешь здесь, читаешь лекции про своих римлян и не желаешь знать, что творится у тебя под носом. Ты когда-нибудь интересовался милым местечком под Мюнхеном с таким веселым названием Дахау? Ты задавался вопросом, что там происходит? Когда они казнили этих несчастных студентов, которые впервые сказали правду, хоть кто-нибудь поднял голос в их защиту? Ваш университет не пожелал даже дать им характеристики. А что ОН сделал с нашим городом? Посмотри! Недавно разбомбили Хофгартен. Там теперь не пройти из-за воронок. А ведь он может остановить все это в любую минуту, признав свое поражение! А наш Мартин? За что погиб наш Мартин? За Германию? Как же! За этих скотов, которые сделали его преступником! Нашего Мартина привязали к позорному столбу и расстреляли, как негодяя. Кого? Нашего Мартина! Того, кто готов был за чужую честь драться на дуэли! Нашего рыцаря и самого лучшего брата в мире! Он мечтал о горах. Он любил нас больше всего на свете. У него даже не было девушки, потому что его сердце было занято любовью к нам. И этот… людоед принес его в жертву ради своих планов! Он сидит там и радуется, что нет нашего Марти. О как я хочу, чтобы русские пришли и вытащили его из логова и распяли на кресте за все, что он совершил! Распяли на его поганом хакенкройцере!
— Эрна! Умоляю тебя!
Она уткнулась в плечо отца и зарыдала. Прохожие даже не оглядывались на них. Мало ли людей погибло в последние дни от бомбежек. Мало ли пришло похоронок с фронтов.
Che ncordarsi il ben doppia la noia
Эрна разложила на своем столе награды Мартина. Она бережно перебирала их, впервые рассматривая так близко и тщательно. Три Железных креста, из которых два на лентах, а один с булавкой. На всех роковая дата «1939» и свастика на пересечении лучей. Круглая медаль на синей ленте. Это за четыре года службы в вермахте. Этой весной Мартин должен был получить следующую степень — «за восемь лет». Правда, он говорил как-то, что послужные медали уже перестали выдавать. А вот спортивный значок. А это… значок в виде венка, пересеченного по диагонали винтовкой со штыком. Эрна знала, что это пехотный штурмовой знак. Вот отштампованный из тонкой жести и покрытый черной краской знак за легкое ранение. А вот Нарвикский почетный щит: пропеллер, якорь, эдельвейс. Мартин получил его вместе с крестом второго класса. Она вспомнила, как он рассказывал ей о Норвегии. Он приехал тогда в отпуск из России по случаю своего награждения Рыцарским крестом.
— На второй день после нашего выхода из Везермюнде мы облевали морякам все, что только можно. На нас, великих горных солдат, смотрели как на неопытных туристов. К нам в трюмы никто из матросов уже и не заходил. Там стоял такой запах! Мы валялись на трехъярусных койках, отказываясь принимать пищу, и жалобно стонали. Только человек двадцать на нашем эсминце — и твой брат среди них — еще выползали на палубу, проявляя хоть какой-то интерес к жизни. Скажу по правде, сестра, когда англичане потопили потом все эти чертовы эскадренные миноносцы, мы не жалели о них. — Тут Мартин, конечно, шутил, а Эрна звонко смеялась. — Позже, когда нас решили вернуть в Германию, мы хором кричали, что лучше пройдем пешком две тысячи километров, только бы снова не оказаться в море в утробе этих узких железных коробок. И все же, — продолжал Мартин, — Норвегия осталась в моем сердце навсегда. После войны мы обязательно с тобой поедем туда. Мы доберемся до самого Нордкапа, и ты увидишь северное сияние.
— А мы возьмем с собой Клауса?
— Какого Клауса? — нарочно не понял Мартин. — Ах, Кла-а-а-уса… Ну, не знаю, не знаю. Помнится, у тебя был еще и Петер. А до Петера этот, помнишь, такой толстый мальчишка из соседнего двора. Давай уж всех тогда соберем…
— Ну, Мартин! Перестань. Мы возьмем Клауса и Мари. Представляешь, какая будет компания!
Возможно, они еще верили в то, что говорили тогда, в январе сорок третьего года.
Эрна вздохнула и продолжила рассматривать награды. Вот Германский крест в золоте. Она взяла в руки восьмиугольную перистую звезду с огромной черной свастикой в середине. Свастика была на всех наградах и значках, но не в таком кричащем виде. Эта безвкусица могла бы быть партийной наградой, но никак не боевым орденом.
И, наконец, «Остмедаль», или, как ее называли, «мороженое мясо». Каска, граната, орел с вездесущим хакенкройцером. Все, кто воевал на Восточном фронте, получали этот «шедевр» на красной ленте, разработанный каким-то эсэсовским унтер-офицером.
Во время своего последнего приезда домой Мартин не любил рассказывать о России. Возможно, он видел там такое, о чем не хотел вспоминать. Эрна несколько раз спрашивала брата, но он отвечал односложно и сразу старался сменить тему разговора. Только однажды он проговорился:
— Если мы проиграем войну, Эрна, и русские придут сюда, боюсь, многие немцы пожалеют, что еще живы.
— Мартин, ты меня пугаешь! Они что, такие кровожадные?
— Просто им будет за что мстить.
Пятнадцатого января в полицейские участки Мюнхена стали поступать сообщения о том, что в разных частях города появились антиправительственные листовки. Всего в тот день их было обнаружено три штуки. Большие листы хорошей бумаги размером 20х30 см с короткими текстами, выполненными большими печатными буквами с легким наклоном:
«ФЮРЕР, ВЫ НЕ РАЗ ГОВОРИЛИ, ЧТО ГОТОВЫ ЗА ГЕРМАНИЮ ОТДАТЬ СВОЮ ЖИЗНЬ. ВАМ НЕ КАЖЕТСЯ, ЧТО УЖЕ ДАВНО НАСТАЛ ЭТОТ МОМЕНТ? НЕУЖЕЛИ ВАМ ЕЩЕ НЕ ПРИШЛО В ГОЛОВУ, ЧТО ВАША СМЕРТЬ — ЭТО ЕДИНСТВЕННЫЙ ВЫХОД И СПАСЕНИЕ ДЛЯ ВСЕХ НАС, ТЕХ, КТО ЕЩЕ ОСТАЛСЯ? ВЫПОЛНИТЕ ЖЕ НАКОНЕЦ СВОЕ ОБЕЩАНИЕ!»
Две такие листовки были прикреплены кнопками к доскам объявлений, одна — наклеена на круглый фонарный столб.
Учитывая приближающийся День рейха, полиция и гестапо мгновенно отреагировали на случившееся. Весь город был взят под усиленное наблюдение. Вспомнили о «Белой розе», однако ни по стилю, ни по количеству прокламаций какая-либо связь с нею не просматривалась. Через день появились еще три точно такие же листовки, Все говорило о том, что это дело рук одиночки. Анализ текстов и графологическая экспертиза наводили на предположение, что автором прокламаций является либо женщина, либо подросток.
Слух о листовках быстро распространялся. Достаточно было одного короткого взгляда, брошенного на них издали, чтобы сразу схватить и понять смысл написанного. Многие прохожие, увидев листовку, не только не спешили ее сорвать, но даже не звонили куда нужно. Одни полагали, что лучше не связываться, другие считали, что и кроме них есть кому сообщить властям, третьи… Третьи испытывали смешанное чувство злорадства и благодарности и, отойдя подальше, наблюдали за реакцией остальных.
Листовки продолжали появляться строго через день. Их наклеивали рано утром или ночью. Наполненный сарказмом и издевкой текст оставался неизменным. Он словно эхо звучал то в одном, то в другом уголке Мюнхена. В гестапо пришли к двум выводам: первое — это делает тот, кто ходит ночью или рано утром на работу или возвращается с работы домой; второе — он (или она) работает через сутки.
Поскольку полицейских оставалось все меньше и меньше, им была дана команда прежде всего следить за досками объявлений в темное время суток. Следить издали, чтобы не спугнуть злоумышленника. В гестапо понимали, что вопрос его поимки — вопрос времени. Но времени, как и полицейских, оставалось все меньше. Кто-то уже донес обо всем этом в Берлин, и оттуда поступил категорический приказ: прекратить безобразие в кратчайший срок.
Профессор готовил на кухне завтрак и ждал дочь с суточного загородного дежурства. Он уже беспокоился, что ее долго нет, Телефон не работал. Связаться с Эрной на службе невозможно. Правда, прошедшие день и ночь были тихими, обошлось даже без сирен, и все же его терзали смутные предчувствия.
Он услыхал шум подъехавшего автомобиля, потом хлопок парадной двери. Наконец-то! В дверь позвонили, затем раздался настойчивый стук. Профессор чуть не бегом бросился открывать.
— Ну, я же говорил, что мы еще увидимся! — сказал какой-то красноносый тип, вваливаясь в прихожую. Следом за ним вошли еще четыре человека.
— Что случилось? Кто вы?
— Гестапо.
Красноносый снял пальто, меховую шапку, кашне, достал расческу и перед зеркалом стал зачесывать назад редкие белесые волосы. Он был чем-то очень доволен. Настолько доволен, что едва сдерживал радость. Другие тоже поснимали верхнюю одежду и, — не обращая на профессора ни малейшего внимания, деловито прошли в комнаты.
— Начинайте, — крикнул им тот, что стоял у зеркала. Он дунул на расческу, спрятал ее в карман пиджака, поправил галстук и повернулся. — Ну, господин профессор, вы меня, конечно, не помните. А я вас не забыл. Где мы можем побеседовать?
— Что с моей дочерью? Где она?
— Ваша дочь у нас. Меня зовут Цахнер. Гауптштурмфюрер СС Цахнер. Вы — профессор Готфрид Вангер, а ваша дочь Эрна, если не ошибаюсь, Элеонора и тоже Вангер. Все верно?
— Что с ней, черт возьми? Вы можете мне сказать?
— Да ничего. — Цахнер, видя, что хозяин квартиры не двигается с места, сам взял его под локоть и повел в гостиную. — Ничего, если не считать, что она арестована.
Он втолкнул профессора в кресло, а сам, придвинув стул, сел рядом.
— Арестована? За что?
— Рудольф! — громко крикнул гестаповец, не сводя глаз с хозяина квартиры.
Вошел один из агентов.
— Покажи.
Тот вынул из кармана сложенный вчетверо большой лист бумаги и развернул. Листок был изрядно помят и даже надорван. Было видно, что потом его тщательно разгладили. Цахнер забрал листок и, не выпуская из рук, показал Вангеру.
— Вот за это самое.
«ФЮРЕР, ВЫ НЕ РАЗ ГОВОРИЛИ…»
Профессор все понял. Его лекции отменили, но он несколько раз после похорон жены заезжал в университет и слышал от кого-то о появлении в Мюнхене прокламаций. А до этого, дней десять назад, Эрна спрашивала его про тушь. Он даже видел, как она унесла к себе найденный в комнате Мартина старый флакон. Буквы выведены пером, одним из тех, которые тоже вполне могли отыскаться в комнате сына. Присмотревшись, он узнал и бумагу — такая стопка лежала у него в кабинете в верхнем ящике стола.
— Вашу дочь задержали сегодня рано утром при попытке наклеить это на доске объявлений на Максимилианштрассе. Вы наверняка знаете то место.
Цахнер отдал листок подчиненному, и тот ушел.
— Этого не может быть, — прошептал Вангер. — Это ошибка!
— Да бросьте вы! Ее схватили за руку. Сейчас мы найдем бумагу, перо и чернила, и никакие запирательства уже не будут иметь значения. Вернее, они только ухудшат ее положение.
«Значит, она не сознается», — почти машинально отметил профессор.
— Может быть, сами покажете, где все эти причиндалы? А впрочем, нам все равно придется здесь основательно покопаться. Мало ли что еще отыщется.
«Найдут Шнайдера, — опять машинально подумал Вангер, — но теперь не до него».
Обыск продолжался около двух часов. Они быстро нашли стопку бумаги, идентичной той, что была использована злоумышленницей. Нашли и плакатные перья, правда, среди них не оказалось пера нужной ширины. С черной тушью дела обстояли похуже: несколько совершенно засохших флаконов обнаружилось в столе Мартина, но их содержимое было пригодно разве что для подводки бровей.
В кабинете профессора гестапо устроило одновременно Варфоломеевскую и Вальпургиеву ночи. Тысячи томов грудами валялись на полу, креслах, диване и подоконнике. На столе же, напротив, довольно аккуратной стопкой было сложено около сотни книг.
— Что это? — спросил Цахнер кого-то из своей команды.
— Книги на иностранных языках, гауптштурмфюрер.
Он подошел и взял верхнюю. Посмотрел на обложку, пролистал. Книга на французском языке, судя по иллюстрациям, что-то о Древней Греции. Цахнер бросил ее обратно на стопку и поморщился.
— Не думаю, что нам это пригодится, Рудольф. Больше ничего?
— Ничего.
— Тогда пошли.
Профессор подошел к одевающимся сотрудникам тайной полиции.
— Я могу повидаться с дочерью, господин…
— Цахнер, — подсказал гауптштурмфюрер, заправляя перед зеркалом шарф. — Нет. Пока идет следствие, свидания исключены. Потом — вероятно.
— Когда потом?
— Перед судом.
— Перед судом? Вы считаете, что эти глупые записки, даже если она их написала, заслуживают суда?.. У нас в семье двойное горе, господин… Цахнер, должны же вы понимать…
— Я, может быть, и пойму, но там, — он показал пальцем вверх, продолжая рассматривать себя в зеркало, — никогда. Эта история уже дошла до Берлина. — Цахнер повернулся к совершенно окаменевшему хозяину квартиры. — Ну, мы пошли? — как бы спросил он разрешения. — Там мы немного насорили, вы уж не сердитесь. Да! Чуть не забыл. Оставайтесь эти дни дома. В интересах вашей дочери, если вы не станете делать лишних движений. Адвоката ей назначит коллегия, причем за государственный счет, Так что вам не о чем беспокоиться. Я не прощаюсь.
Он вышел. Остальные проследовали за ним, и последний плотно закрыл за собой дверь.
Профессор прошел на кухню и посмотрел на приготовленный для Эрны завтрак. Резкая боль в груди заставила его опуститься на стул. Судьба безжалостно расправлялась с ним и с его семьей. Но за что?!
И все-таки нужно что-то делать, подумал профессор, когда сердце отпустило и он почувствовал облегчение. Он прошел в кабинет. Аккуратная стопа книг на столе на фоне общего разгрома сразу привлекла его внимание. Вот и Шнайдер, все пять томов Гестаповцы не разглядели толком ни название, ни дату издания. А что, если эти книги помогут ему спасти дочь? Ради этого он готов был нарушить свое обещание, данное во сне некоему Гараману, и использовать эти книги в качестве выкупа.
От внезапной идеи к нему вернулась энергия. Он вытащил все пять томов, поставил на полку на уровень глаз и, глядя на них, стал обдумывать план действий. Первое, что приходило на ум, отнести одну из книг в гестапо, растолковать им, что это такое, и выдвинуть условие дочь в обмен на все остальные. Да за это он мог потребовать не только Эрну, но и весь Мюнхен в придачу! Ведь в последней из них, как в Сивиллиных свитках, была описана вся их дальнейшая судьба, причем, в отличие от стихов древних прорицательниц, ее не нужно было трактовать. Там все сказано предельно ясно!
Да, но как раз последнего-то тома у него и не было. А ведь именно он сейчас представлял главный интерес. Из переведенного профессором в предыдущих пяти он знал, что война кончится этой весной, что будет суд над соратниками Гитлера по партии, над высшими чинами СС и некоторыми генералами и кое-что еще. Но это крохи по сравнению с шестым томом. Шестой том был сейчас КНИГОЙ СУДЬБЫ и Третьего рейха, и всех немцев.
Профессор сгреб все, что лежало на столе, прямо на пол, вытащил из ящика лист бумаги, разыскал карандаш и крупно написал по-немецки: «Спасите мою дочь, или я открою тайну ваших книг!» Он оставил листок в центре стола, бросился в прихожую и стал быстро одеваться.
Открыв дверь одной из комнат густозаселенной квартиры на Майзерштрассе, он сразу увидел Эриха. Тот стоял к нему спиной у окна и, судя по резкому запаху герани, ощипывал находившийся на подоконнике цветок.
— Проходи, Готфрид, — не оборачиваясь, сказал старик. — Снимай пальто и присаживайся.
Он говорил так, будто ожидал прихода профессора с минуты на минуту. А ведь тот здесь никогда раньше не бывал, хотя и записал как-то адрес на всякий случай.
— Ты пришел за книгой? Она на столе возле лампы.
Вангер посмотрел на стол Под лампой действительно лежала небольшая раскрытая книга с виднеющейся по краям под страницами полоской синего переплета. Последние три недели Вангер был настолько сломлен свалившимися на него несчастьями, что остававшихся еще в его запасе душевных сил едва хватило на усталое удивление.
— Эрих, откуда ты знаешь, зачем я пришел?
Старик подсел к столу.
— Тебя постигло страшное горе, Готфрид. Я узнал обо всем только два дня назад и, поверь, был потрясен. Это ужасно. Порой нам ведомы грядущие судьбы мира и даже вселенной, но мы ничего не знаем о себе самих и близких.
— Эрих, арестована Эрна. Гестапо схватило ее сегодня утром.
Старик придвинул к себе книгу и произнес совершенную нелепость:
— Увы, это должно было случиться.
— Что ты сказал? — Вангер испуганно уставился на старика. — Что должно было случиться? Ты в своем уме, Эрих? — Он вдруг взорвался. — И вообще, откуда у тебя книга? В тот раз ты обманул меня, сказав, что нашел только пять томов. Откуда ты узнал про Регенсбург? — Он имел в виду предсказанную как-то Эрихом бомбардировку. — Кто ты вообще такой, черт возьми! Ты Кумская сивилла? Дельфийский оракул? Или, может быть, ты дьявол в человеческом обличье и охотишься за душами людей?
Эрих выслушал молча. Он был готов к этому.
— Успокойся. Нас услышат соседи.
Вангер прижал ладони к лицу и замотал головой.
— Наверное, я схожу с ума.
— Не больше, чем все остальные. Посиди здесь, я принесу чаю.
Пока он ходил, профессор взял лежавшую на столе книгу и стал ее рассматривать. Сомнений не было — это тот самый шестой том Уильяма Шнайдера, состоящий из двух больших глав: «Occupation of Germany» и «Last days of the Third Reich».[41] На многих страницах какие-то карандашные пометки, сделанные мелкими непонятными знаками. Она ничем не отличалась от пяти предыдущих томов и выглядела совершенно неповрежденной.
Старик принес два полных стакана в мельхиоровых подстаканниках, достал из шкафа сахарницу и снова уселся за стол.
— Где ты ее взял? — спросил профессор.
— Там же, где и те пять.
— Ты снова ходил на Регерштрассе? В развалины? Зачем?
— Я нашел ее со всеми остальными. В тот же день. — Старик пододвинул Вангеру чай. — Пей и наберись терпения выслушать.
Вернувшись в тот день домой, профессор подошел к своему письменному столу и долго простоял в задумчивости. Приняв наконец решение, он взял свою записку с угрозой о раскрытии тайны книг и порвал ее. Каким бы необычным ни казалось то, что ему поведал сегодня старый Эрих, но это как раз было ответом на его крик отчаяния. Ответом, которого он ждал. Можно было верить, можно не верить. Но, в конце концов, какие еще гарантии ему могли быть предоставлены? Огненные письмена на стене, как на Валтасаровом пиру? Еще один римский сон? Глас небесный?
Он снова запихал английские книги в глубину одной из верхних полок и принялся заставлять их поднятыми с пола томами.
Nomoii; epesqai toisin egewnoii; kalon.[42]
Ex senatus consultis plebis quescitis scelera exercentur.
Роланд Фрейслер сидел в своем огромном берлинском кабинете в здании Народной судебной палаты и просматривал протоколы допросов. Через полчаса он наденет свежую, тщательно отглаженную мантию алого цвета, такого же цвета пышную шапочку, возьмет под мышку толстую папку с материалами дела и отправится в зал заседаний. Там, беспрестанно перебивая защитников и обвиняемых, и не давая вставить слово даже своему коллеге по сенату, уж не говоря о тройке народных заседателей, назначенных из партфункционеров и отставных генералов, он произнесет несколько гневных речей, после чего отправит еще двоих бывших армейских офицеров на эшафот. Все это займет не более трех часов. Это будет обычный процесс, такой же, как и 1200 других, проведенных им за годы служения фюреру.
Чтобы попасть в здание Народного суда, расположенное в Шенеберге в центре большого парка, нужно было пройти через двойную колоннаду, перенесенную сюда с Александрплац в 1910 году. Сюда, на Потсдамерштрассе, привозили обвиняемых из нескольких столичных тюрем, а отсюда большинство из них увозили в тюрьму Плетцензее, где казнили в тот же день через несколько часов после вынесения приговора. Некоторые отправлялись в концентрационные лагеря, что никоим образом еще не свидетельствовало об их счастливом избавлении от смерти. Однако председательствование самого Роланда Фрейслера, возглавлявшего Первый из шести сенатов палаты, означало две вещи: это был суд Народного трибунала, а Народный трибунал выносил только смертные приговоры.
Особенное удовольствие Фрейслер получал, работая с титулованными особами и известными людьми. Не далее как позавчера он отправил на виселицу еще одну троицу из июльских, среди которых были Гельмут фон Мольтке и Эрвин Планк. Последний — сын знаменитого физика Макса Планка, а уж фамилия Мольтке говорила сама за себя.
Народная судебная палата (НСП) была создана в апреле 1934 года. Несмотря на полную и быструю нацификацию германского Министерства юстиции, Гитлер решил создать эту независимую надстройку для рассмотрения дел особой важности. Первоначально палата состояла из двух сенатов, но к сорок второму году их число возросло до шести. Каждый сенат представлял собой группу из двух судей, трех-пяти гражданских заседателей, секретаря, стенографистов. В августе сорок второго года статс-секретарь Минюста по особым поручениям Роланд Фрейслер сменил назначенного министром юстиции Отто Тирака на посту президента НСП, одновременно возглавив Берлинский сенат палаты. С этого момента деятельность НСП не ограничивалась уже никакими законами, полностью подчиняясь воле ее президента, стопроцентно преданного фюреру. Палату стали называть Народным трибуналом. Он работал в соответствии с «неписаными законами немецкого народного сообщества», неподвластный ни Министерству юстиции, ни какому-либо иному правительственному, общественному или законодательному органу.
Фрейслер снял трубку и позвонил домой. Затем переговорил по телефону с начальником Лехтерштрасской тюрьмы. После этого вызвал секретаря и велел ему пригласить Петера Кристиана, молодого помощника судьи, которого ожидало важное задание. Через пять минут Петер вошел в кабинет президента Народной судебной палаты и остановился у дверей.
— Проходи. Чего встал? — Фрейслер посмотрел на часы и стал складывать документы в красную папку. — Ну что, молодой человек, пришла пора для самостоятельной работы. Хватит уже набираться опыта. Время теперь не то.
Фрейслер посмотрел на настольный календарь, на котором значилось «25 января». Он встал, снял пиджак и подошел к большому кожаному креслу с разложенной на его спинке мантией.
— Ну-ка, помоги.
Петер стал помогать судье облачаться в просторное красное одеяние, один вид которого, когда из-под шапочки выглядывало костлявое остроносое лицо с бесцветным холодным взглядом, внушал трепет не только подсудимым, но и всем присутствующим в зале. Даже полицейским охранникам, стоявшим позади скамьи с обреченными генералами и полковниками, становилось не по себе.
— Сейчас пойдешь в канцелярию. Там для тебя заказан билет на поезд до Мюнхена. Ты, кажется, оттуда родом? Нет? Только жил там несколько лет? Тем лучше. Поезд сегодня вечером. Два дня на ознакомление с материалами следствия и двадцать восьмого числа процесс. Да, да. Именно ты будешь председательствовать. Хватит протирать штаны в помощниках.
Фрейслер подошел к зеркалу и стал расправлять складки на мантии.
— Помнишь дело «Белой розы»? Прошло почти два года. Да, это было весной сорок третьего и как раз там, в Мюнхене. Возможно, следователи не всех тогда выявили и мы не выскребли эту заразу до конца. Мне, как ты понимаешь, некогда. Берлинские тюрьмы все еще забиты этими подонками из компании Трескова, Штауфенберга, Канариса и прочих. С ними надо поскорее кончать, поэтому я не могу ехать сам и тащить туда трибунал из-за одной психопатки. Посылаю тебя. Тебя — именно потому, что ты молод. Да, да, именно поэтому. Процесс решили осветить в прессе. Будут пара журналистов и фотографы. Молодую изменницу должен осудить молодой человек, почти что ее ровесник. Ты понял смысл? Твои помощники тоже из только что окончивших университет. А вот адвокатом у нее будет старый опытный защитник. Для контраста. «Молодость рейха казнит измену». Короче говоря, дело пустяковое, справишься.
— Господин президент, — Петер наконец-то улучил момент, чтобы вставить слово, — а у нас нет никаких материалов? В поезде я бы изучил…
— Нет, ничего нет. Мне рассказали по телефону. Подробности узнаешь там, на месте. В Мюнхене все вопросы решай со старшим советником юстиции Бергмюллером. — Фрейслер надел шапочку и уже брал в руки свою папку. — И вообще, не мудрствуй там и не корчи из себя Цицерона, тем более что заседателей у тебя не будет. Работаем в режиме военного положения — никаких присяжных, никаких вердиктов и прочей чепухи. Так что все исключительно в твоих руках. Расследовать тебе тоже ничего не придется: девку взял полицейский в момент наклеивания листовки. Перед этим она повесила в городе еще десять или двадцать аналогичных бумажек. Все! Если откроются новые обстоятельства, позвонишь сюда. Хотя и без тебя мне сразу доложат.
Он направился к выходу, и Петер поспешил следом.
— Да, вот еще что, — Фрейслер говорил уже на ходу, — ее брат, кавалер Рыцарского креста, недавно погиб на фронте. Поэтому обвинение направляй только на нее одну. Родственников не трогай. Мол, завелась одна паршивая овца. Понял? Будет неплохо, если ты пройдешься в своем заключительном выступлении по тамошнему университету — этакому рассаднику заразы. Но не перегибай. И никаких воспоминаний о «Белой розе». Не нужно, чтобы кто-нибудь связывал это дело с тем. Ну? Все понял? Проконтролируй выполнение приговора в тот же день.
Фрейслер остановился.
— Я надеюсь, тебе не нужно объяснять, о каком приговоре идет речь? Помни: Judex damnatur cum nocens absolvitur — судья подлежит осуждению, оправдывая преступника. Нелишним будет самому поприсутствовать на исполнении. К празднику жду тебя обратно. Будешь помогать мне по делу одного негодяя.
Петер смотрел в ночное окно своего купе и проклинал тот день, когда подал прошение о зачислении на юридический факультет. Теперь он должен выполнять волю этого человека, пославшего на смерть не одну тысячу немцев, среди которых, он был уверен, найдется несколько сотен невиновных. Он ехал на свой первый самостоятельный процесс не с тем, чтобы разобраться и вынести если не справедливое, то хотя бы законное решение. Он ехал, чтобы выполнить приказ и положить под нож гильотины человека, тяжесть вины которого была определена по одному короткому телефонному разговору. Да еще, как он понял, молодую женщину. Впрочем, в рейхе давно не делали различия между мужчиной, женщиной и подростком. А практика определения приговора еще до судебного заседания существовала уже с 1942 года.
Сразу после окончания юридического факультета Петер Кристиан был направлен на работу в Евгенический Верховный апелляционный суд, заседавший в северо-западном пригороде Берлина. Здесь, в Шарлоттенбурге в мощном тяжеловесном здании с колоннами и пилястрами рассматривались дела последней инстанции, касающиеся улучшения немецкой расы В этих стенах не выносились суровые приговоры: виновные в нарушении Нюрнбергских расовых законов карались в другом месте. Здесь же решались вопросы стерилизации германских граждан на основании «Закона о предотвращении появления потомства с наследственными заболеваниями». Евреи и полукровки также не являлись клиентами ЕВАСа.
Заседание Евгенического суда больше походило на врачебный консилиум. Не было ни обвинителей, ни защиты, не произносились длинные речи на публику. Народных заседателей заменяли эксперты, теоретики немецкой евгеники, видные ученые, такие, как знаменитый профессор Зютт — психопатолог с мировым именем С их помощью судейской коллегии из двух или трех человек предстояло окончательно определить, может ли данный субъект иметь право на потомство. Петеру импонировало то, что здесь не принимали скоропалительных решений и зачастую вопрос откладывался для дополнительного изучения.
И все же, изучая такие работы, как «Расовая гигиена немцев» Пауля Германа или «Бракосочетание и расовые основы» Людвига Леонхардта, он не мог себя убедить в том, что безоговорочно их принимает.
Он вспомнил свое последнее дело.
Это было поздней осенью сорок третьего года. В зал ввели молодую девушку, и все сразу обратили внимание на ее привлекательность. Она испуганно озиралась, вздрагивая от прикосновений, и была очень подавлена, а когда ее подвели к высокой кафедре с двумя судьями в мантиях и беретах, совсем растерялась. Судьи ЕВАСа чаще привыкли видеть перед собой людей с пониженным интеллектом, неприятных внешне, злобных или жалких. Такие исключения, как девушка по имени Лилиан, бывали здесь очень редко.
Петер начал быстро просматривать ее дело. Сегодня оно было уже третье по счету, и он по какой-то причине не успел с ним ознакомиться заранее. Скоро он понял его суть — глухота Глухота, которой страдала Лилиан от рождения, вполне подпадала под закон о наследственных заболеваниях. Более того, она вместе с наследственной слепотой была в нем четко прописана наряду со слабоумием, шизофренией и десятком других душевных недугов.
История Лилиан была печальной. Это история любви молодого аристократа, вернувшегося с фронта инвалидом, и простой девушки, работавшей в военном госпитале сиделкой в палате тяжелораненых. Она не только выходила летчика, оставшегося без обеих ног, но вернула ему желание жить, а сама, как это иногда случается, полюбила его. Родители оберлейтенанта поначалу очень благосклонно относились к ней. Это был их единственный сын, и они видели, какое благотворное влияние оказывает на него глухая сиделка, как много времени она уделяет их Гюнтеру. Они не могли и помыслить, что между молодыми людьми такой разной социальной принадлежности может возникнуть взаимное чувство.
Между тем Лилиан умела читать по губам, а летчик за долгие месяцы лечения научился понимать многие ее Жесты. Когда он встал на протезы, она учила его ходить. Несмотря на глухоту, Лилиан обладала звонким голосом. Смеясь, она радовалась его успехам, а позже ему довелось узнать, что и плачет она так же, как все нормально слышащие люди.
В тот день, когда Гюнтер фон Крейпе объявил своим родителям, что намерен жениться на Лилиан Горн, в ее жизни началась черная полоса. Отношение к ней родителей летчика сразу переменилось. Мать Гюнтера, занимавшая значительный пост в Немецкой социальной службе, потребовала от сына отказаться от своего решения Она развернула активную деятельность, в том числе и в госпитале, где работала Лилиан. Прежде всего она обвинила девушку во всяких гнусностях, целью которых было влезть в их семью, а когда поняла, что желание сына неколебимо, написала заявление в Евгенический суд города Лейпцига, где и началась вся эта история.
Пускай ее сын женится, но детей от этого брака не будет! Она не желает внуков от Лилиан Горн.
Более того, мамаша фон Крейпе начала усиленно собирать компромат на всю родню Лилиан. Особенно она упирала на седьмой пункт «Десяти заповедей выбора супруга», разработанных фюрером для нации еще в тридцать четвертом году:
«При выборе своей жены всегда обращай внимание на предков! Ты роднишься не только со своей супругой, но также и со всеми ее предками. Достойные потомки могут быть только у достойных предков. Богатство ума и души в такой же степени наследуется, как цвет волос и глаз. Дурные черты передаются по наследству точно так же, как земля или имущество. Ничто в мире не может сравниться в своей ценности с семенем одаренного рода; дурное семя нельзя переделать в хорошее. Поэтому не женись и на хорошей девушке из плохой семьи».
Шестой пункт был также взят ею на вооружение:
«Являясь немцем, выбирай супругу только своей или родственной крови! Там, где подобное встречается с подобным, торжествует подлинная гармония… Чем более непохожи смешиваемые элементы, тем быстрее наступает разложение. Оберегай себя от такого разрушения. Подлинное счастье возникает только из гармоничной крови».
— А как насчет пятого пункта?! — кричал в ответ Гюнтер. — «Женись только по любви! Деньги — тлен и не дают долговечного счастья. Там, где нет божественной искры любви, не может быть ценного брака». Это ведь тоже слова Гитлера!
Лейпцигский евгенический суд под мощным напором Вильгельмины фон Крейпе и ее супруга, влиятельного промышленника и группенфюрера СА, удовлетворил их иск и рекомендовал стерилизацию. А поскольку закон запрещал браки между стерилизованными и нестерилизованными гражданами рейха (последние могли бы иметь детей, так нужных нации, но в случае таких браков лишались этой возможности), то дальнейший вопрос решался сам собой.
Но Гюнтер не отступился. Он подал апелляцию в Верховный суд, забрал свою невесту и уехал в Берлин. Напоследок он заявил матери, что, если они проиграют это дело, он сам пойдет на стерилизацию и все равно женится на Лилиан.
И вот он сидит позади нее, а испуганная Лилиан через сурдопереводчика отвечает на вопросы судей.
— Я не подпишу этого решения, — неожиданно заявил Петер председателю судейской коллегии, когда они уединились в совещательной комнате. — Это бесчеловечно — лишать женщину возможности иметь детей.
— Ты не имеешь права не подчиняться, Кристиан! — заорал на него старший имперский советник юстиции Айзенлор. — Сейчас не сороковой год, черт побери. На нас уже и так косо смотрят из Шенеберга из-за постоянных отлагательств и доследований. Подписывай вердикт!
— Нет.
— Почему?
— Ее родители не глухие. Значит, говорить о наследственной глухоте нет никаких оснований. Ее история — лишь несчастное стечение обстоятельств, которые, я уверен, никак не отразились на генном уровне. Это не наш случай, господин Айзенлор, и Лилиан вполне может иметь нормальных детей.
— Чего ты упрямишься, Кристиан? — перешел от крика к уговорам председатель коллегии. — Тебе-то что от всего этого? Ну, не будет у них своих детей, возьмут чужих. Из одной только Польши в рейх на онемечивание вывезли триста тысяч. И еще столько же планируется. Отборный материал со всеми нордическими признаками. Хватит и на эту пару.
Петер понимал, что в деле Лилиан Горн замешаны большие деньги отца Гюнтера. Это вызывало у него еще большее неприятие навязываемого решения.
— Господин Айзенлор, я напишу особое мнение в вердикте.
— Да ты пойми, что мы последняя инстанция! Кому прикажешь рассматривать твое особое мнение? Господу Богу, что ли?
— А вы поймите, что… — Петер не мог подобрать нужных слов и вдруг ляпнул: — У колченогого от рождения доктора Геббельса шестеро детей, да еще на стороне найдутся! И никому что-то не пришло в голову стерилизовать этого «тевтонского карлика»!..
Воцарилось молчание. Секретарь, заполнявший какие-то бумаги, испуганно поднял голову. Они с Айзенлором уставились на Петера, осмысливая произнесенные им слова.
— Вы что-то сказали? — вкрадчиво поинтересовался старший имперский советник.
Петер молчал. Потом он подошел к столу, поставил свой росчерк в бланке судебного решения и вышел из комнаты.
Этот случай мог иметь для него далеко идущие последствия. Соответствующая бумага, заверенная двумя свидетельскими подписями, была послана вверх по инстанции и легла на стол президента Народного суда. Петера вызвали в Шенеберг.
— Разогнать бы эту вашу говорильню, — мрачно глядя на молодого помощника судьи, проворчал Фрейслер.
В руках он держал донос на Петера. Его нисколько не раздражало высказывание этого молодого человека в адрес Геббельса. По своим обширным каналам он знал, что и за «бабельсбергским бычком» ведется тайное наблюдение гестапо, а значит, и он не из касты неприкасаемых. Да и сам по себе этот доктор философии, забравший в рейхе в свои руки столько несвойственных ему функций, что, куда ни кинь, везде нужно было согласование с ним или с его людьми, не внушал Роланду Фрейслеру никаких симпатий. Если фюрер был пуританином и на словах, и на деле, то этот «тевтонский сморчок», призывавший всю нацию к аскетизму, роскошествовал в своем имении в Шваненвердере, устраивая там го вечера, то балы, и при этом по многу раз просматривал им же запрещенные для немцев американские кинофильмы вроде «Серенады Солнечной долины».
— Чем вы там занимаетесь? По три дня переливаете из пустого в порожнее, рассматривая дело какого-нибудь шизофреника или морона, — продолжал ворчать президент. — Хочешь работать у меня? — вдруг спросил он. — Заниматься настоящими делами?
От неожиданности Петер смог лишь кивнуть.
— Решено. Только учти, в этих стенах, — Фрейслер обвел взглядом свой кабинет, — ничто не ценится так высоко, как преданность. Сначала — фюреру, потом — мне. Что касается остальных, — он помахал бумажкой, имея, вероятно, в виду «карлика», — то их мы рассматриваем через призму нужности фюреру. Сегодня ты гауляйтер или рейхсминистр, а завтра дерьмо собачье. Почему? Потому что у нас в рейхе расстояние от Капитолия до Тарпейской скалы еще меньше, чем в Риме.
Поезд неторопливо стучал на стрелках, посылая в ночь короткие гудки. Ни одной светящейся точки за окном.
Петер вспомнил Эрну. Сколько же лет прошло с того момента, как они расстались? Семь. Ровно семь лет. И уже больше пяти лет, как прервалась их переписка, Он постарался отогнать эти воспоминания. Они никак не соответствовали тому, для чего он сейчас ехал в Мюнхен — город своей юности.
Поезд с затемненными вагонами шел на юг через Лейпциг и Франкфурт, делая значительный крюк в сторону запада. В районе Эрфурта Петер видел зарево и слышал отдаленный гул. Тогда они остановились и простояли несколько часов. Вечером следующего дня, проезжая Нюрнберг, пассажиры наблюдали сплошную дымовую завесу над городом.
— Они летают над Германией, как у себя дома, — тихо сказал кто-то из коридорных курильщиков — Скоро проводникам останется объявлять только названия развалин: «Развалины Лейпцига, господа! Кому выходить у развалин Лейпцига, поторопитесь».
Только к утру двадцать седьмого января их паровоз, стравливая пар и давая короткие свистки, остановился у перрона мюнхенского вокзала. Петер вышел на знакомую площадь и увидел зенитные пушки. Целый ряд домов здесь был разрушен. Мимо, по талому снегу, который никто не убирал, прошел большой отряд добровольцев противовоздушной обороны. В основном это были женщины, пожилые мужчины и даже старики с седыми бородами и старомодными кайзеровскими усами. На головах у них красовались каски различного образца: пожарные с алюминиевым гребнем на макушке, полицейские из тонкой, крашенной в черный цвет жести, «шлемы гладиаторов» с увеличенной задней юбкой, прикрывавшей всю шею и частично плечи, конусообразные чехословацкие, круглые русские… В руках они несли ведра, мотки свернутых пожарных рукавов, лопаты.
Сразу с вокзала Петер поехал в Народный суд, где пожилой председатель по фамилии Бергмюллер представил ему его товарищей по судебной коллегии. Они действительно оказались молодыми людьми. Один — его звали Эрвин — так и рвался выказать свою преданность столичному судье, командированному самим президентом. Он заглядывал в глаза и не знал, как угодить. Второй, напротив, был замкнут и сдержан. Петер почему-то сразу решил, что этот парень с легкостью подпишет смертный приговор, причем именно потому, что будет убежден в его справедливости. Звали его Рейнхард.
— Кто назначен от адвокатуры? — спросил Петер.
— Артур Глориус Старая лиса, прекрасно знающая, что от него требуется, — сказал Эрвин. — Будете общаться с ним, приготовьтесь к выслушиванию латинских цитат и прочей дребедени. Недавно он защищал одного психа…
— Вы меня простите, Эрвин, — перебил его Петер, — но где я могу ознакомиться с делом? Следствие закончено или еще нет?
— Не получено признание, поэтому следователь просит еще пару дней. Впрочем, там не с чем особенно знакомиться, господин судья. Два десятка страниц, из которых заслуживают внимание меньше половины Сейчас дело находится здесь, а обвиняемая в Штадельхейме. Вы знаете, где это?
— Я прожил в Мюнхене около четырех лет Правда, не был здесь с тридцать восьмого года.
— Тогда некоторых районов не узнаете, — сухо заметил Рейнхард. — Впрочем, тюрьма не пострадала.
В это время Эрвин вынул из своего стола тоненькую серую папку и помахал ею.
— Завтра вам выделят отдельный кабинет, а пока садитесь за мой стол, господин Кристиан.
— Благодарю, но я только что с поезда и хотел бы взять дело в гостиницу. Это возможно?
— Разумеется, но только до утра. Распишитесь вот здесь. Где вы решили остановиться?
— В «Венской». Там мне должен быть заказан номер. Надеюсь, она не пострадала? — повернулся Петер к Рейнхарду.
Тот пожал плечами и углубился в изучение каких-то бумаг. Петер раскрыл свой портфель и сунул в него протянутую Эрвином папку. Они условились встретиться завтра в десять утра.
Через два часа Петер сел на диван в своем номере и положил на колени серую папку с надписью: «Дело № 724 Измена, саботаж».
По пути сюда он прошел пешком по некоторым особенно знакомым местам своей юности. Постоял у груды засыпанных снегом кирпичей на месте кинотеатра «Каир». Проходя мимо Хофгартена, видел, как подростки стаскивали в огромную воронку ветки и расщепленные останки старых вязов. Приближалась двенадцатая годовщина «Национальной революции», и через пару дней на улицах, вероятно, снова вывесят флаги. «В последний раз», — подумал Петер.
Он открыл папку и увидел на первой странице подклеенную по краю фотографию молодой улыбающейся женщины в темном платье. Ее черты показались ему знакомыми. Может быть, она походила на известную киноактрису? Он минуту вглядывался в смеющиеся глаза и вдруг заметил, что его руки, державшие папку, дрожат. Петер отогнул фотоснимок и прочел на его обороте: «Эрна Вангер, июнь 1944».
Он мгновенно все понял и испытал ужас.
Эрна! Та самая девочка в красном берете, весело размахивавшая портфелем. Та, что оставила самый яркий след в воспоминаниях его молодости. Воспоминаниях, ассоциирующихся в его душе со всем хорошим и радостным, что было до войны. Ничто в последующей его жизни не могло ни затмить их, ни сравниться с ними.
Пускай их любовь была недолговечна, но она была настоящей. Она не умерла до сих пор. Иначе отчего он уже полчаса сидит, закрыв рукой лицо, и бесконечно шепчет: «Не может быть!»
Он отчетливо вспомнил их расставание. Они улыбались друг другу и говорили «До скорой встречи». Неужели он вернулся сюда через семь лет, чтобы судить ее? Чтобы лишить жизни ту, которая шептала ему: «До скорой встречи» — и заботливо поправляла шарф на его шее? Кто так решил? Как и почему чудовищные обстоятельства могли сложиться так противоестественно?
Петер вскочил и стал метаться по номеру. «Что делать? Что делать? Что делать?» Почти не отдавая себе отчета в своих действиях, он схватил трубку телефона и стал набирать номер междугороднего коммутатора. Через пятнадцать минут переговоров и ожиданий он наконец услышал резкий скрипучий голос:
— Фрейслер слушает.
— Господин президент, это Кристиан.
— В чем дело?
— Господин президент, я не могу вести этот процесс. Я должен быть отведен. Я…
— Что вы там мелете?
— Я лично знаком с обвиняемой.
— Та-а-ак, — протянул голос в трубке. — Что значит «знаком»? В каких вы отношениях?
— Мы дружили. Еще в школе…
— Когда виделись в последний раз?
— Семь лет назад.
— Состояли в переписке?
— Да… То есть нет… То есть она прекратилась уже несколько лет…
— Так в чем же дело, Кристиан? Я тоже лично знал Вицлебена, и это не помешало мне отправить старого негодяя на виселицу. В последнее время нам часто приходится судить известных людей, сделавшихся предателями. Если все судьи станут просить отвода, кто будет работать?
— Но господин президент…
— Прекрати истерику, Кристиан, и принимайся за Дело. Ты, конечно, можешь написать официальный рапорт на мое имя, но я бы не советовал тебе этого делать. Работай и не вздумай там выкинуть фокус!
В трубке раздались гудки.
Уже через час Петер проклинал себя за этот звонок. Он только что чуть не совершил предательство. Он думал только о себе, о том, в какую попал ситуацию, совершенно забыв о самой Эрне. Ведь именно через него судьба дает ей единственный шанс, а он хотел отказаться от своей миссии. Да, но что же он может сделать? Что от него зависит?
Петер схватил папку и стал быстро читать.
«24 января 1944 года около семи часов утра обервахтмайстер Зигфрид Кранк (12-й участок охранной полиции) задержал при попытке прикрепить на доску объявлений на Максимилианштрассе прокламацию антиправительственного содержания некую Вангер Эрну Элеонору, 1922 года рождения, оберхельферину ДРК. Последняя пыталась вырваться и убежать, но была схвачена и доставлена в 12-й участок ОРПО, а через час передана в гестапо. На предварительном допросе Вангер не созналась в авторстве прокламации и в своих намерениях…»
Он пролистнул несколько страниц и нашел ту самую листовку — большой смятый и надорванный с краю лист хорошей белой бумаги со словами, выведенными печатными буквами: «ФЮРЕР, ВЫ НЕ РАЗ ГОВОРИЛИ…» Из дальнейших материалов дела Петер узнал следующее.
В пять часов в то злосчастное утро сторож продовольственного магазина, расположенного напротив доски объявлений, видел из своего окошка молодую женщину. Она прикрепляла кнопками к доске довольно большой лист бумаги. При этом женщина опасливо озиралась по сторонам. Сторож не обратил внимания на этот эпизод, не выходил и не интересовался содержанием объявления. Полицейский же, задержавший Эрну, зафиксировал другое время: семь часов. На допросе задержанная уверяла, что подошла к доске с целью повесить объявление своей знакомой по работе. Увидев оторванный и трепещущий на ветру лист, она своими кнопками стала укреплять его, не вникая в содержимое написанного. Проходивший мимо обервахтмайстер обратил внимание на испуг женщины, вызванный его появлением. Прочитав прокламацию, он мгновенно сориентировался и задержал фройляйн Вангер, пытавшуюся в тот момент вырваться и убежать. При обыске в ее сумочке действительно был обнаружен листок с просьбой откликнуться родственников некой Урсулы Геттинген или тех, кто что-либо знает об их судьбе. Дальнейшая проверка подтвердила — сослуживица Вангер, работница Красного Креста Урсула Геттинген, действительно просила свою подругу по пути с работы повесить ее объявление. Допрошенный агентом гестапо сторож на очной ставке опознал в Эрне Вангер ту самую женщину, которую видел из окна рано утром. Графологическая экспертиза прокламации оказалась затруднена тем, что весь текст был выведен плакатным пером средней ширины печатными буквами. Тем не менее эксперт-графолог по некоторым характерным признакам пришел к заключению о возможном авторстве Вангер относительно изъятой прокламации и тех, что были обнаружены ранее.
Петер снял трубку телефона и позвонил в справочное бюро. Ему повезло. Через несколько минут его соединили с начальником тюрьмы Штадельхейм.
— С вами говорит Петер Кристиан — судья, назначенный председательствовать на процессе по делу фройляйн Вангер.
— Слушаю вас, господин судья.
— Могу я сейчас увидеться с обвиняемой? Мне необходимо составить о ней личное впечатление.
Возникла пауза.
— Да, конечно, приезжайте.
— В каком она состоянии? Я имею в виду физическое состояние.
— В самом нормальном. Ни здесь, ни в гестапо ее никто пальцем не тронул.
Когда, предъявив документы, Петер вошел в тюремный двор, его встретил немолодой штурмбаннфюрер СС с черной повязкой, закрывавшей один глаз. Это был его недавний телефонный собеседник. Они прошли в кабинет, где Петер оставил пальто и шляпу. Затем его отвели в небольшое помещение со стоящим посередине квадратным столом и двумя стульями В углу находился еще один небольшой столик и стул.
— Сейчас ее приведут. Вам дать стенографиста для ведения протокола?
Петер осмотрел комнату. Он знал, что в таких помещениях, предназначенных для встреч адвокатов с подзащитными, устанавливали микрофоны и гестапо прослушивало все, что здесь произносилось. Знали об этом и сами адвокаты.
— Нет-нет. Не нужно. Видите ли, господин…
— Хеннике.
— Господин Хеннике. Два часа назад я разговаривал по телефону с президентом Фрейслером В этом деле появились некоторые нюансы, и моя беседа с обвиняемой должна быть совершенно конфиденциальной. Вы меня понимаете?
Штурмбаннфюрер переглянулся единственным своим глазом со стоящим рядом охранником и кивнул.
— Могу предложить одну из пустующих камер.
Петер поблагодарил, и они пошли по коридору. Где-то здесь летом тридцать четвертого застрелили Эрнста Рема, возмечтавшего заменить миллионами своих штурмовиков армию и требовавшего проведения второго этапа обещанной Гитлером Национальной революции.
— Вот эта, например, свободна? — остановился Петер возле приоткрытой двери. — Если здесь чисто, она бы подошла.
— У нас везде исключительный порядок, господин судья, — убежденно произнес начальник тюрьмы. — Несмотря на все, что творится снаружи, мы не позволяем себе расслабляться. Заключенные, те, что уже осуждены на небольшие сроки, сами следят за чистотой.
— Да-да, я это заметил.
В камере были топчан, стол и стул, прикрепленные к полу. В углу — умывальник и накрытый крышкой унитаз. Через минуту охранник принес небольшой графин с водой и два стакана на небольшом подносе.
— Я жду вас у себя, — сказал штурмбаннфюрер. — Ее уже ведут.
Петер сел на стул и раскрыл на столе принесенную с собой папку. Когда кого-то ввели в камеру, он, не поворачивая головы, указал рукой на топчан, после чего так же жестом отпустил охранника. Тот вышел и запер дверь. Петер склонился над папкой. Боковым зрением он видел, что доставленная к нему женщина села на самый край топчана и смотрит куда-то в сторону. Он немного повернул голову и стал украдкой разглядывать ее.
Это была Эрна. Но в ее облике не обнаруживалось сходства с улыбающейся красавицей с фотографии. На лице выражение крайней подавленности. Туго стянутые сзади волосы, тюремная юбка и такой же серый, неопрятный свитер. Петер вспомнил суд над Вицлебеном и некоторыми другими из июльских заговорщиков. У них у всех отобрали одежду, выдав непомерно широкие брюки тюремного образца. Поясных ремней не было. Когда кто-то вставал для дачи показаний, то был вынужден обеими руками держать штаны, производя жалкое впечатление на огромный заполненный зал. Так утонченно унижали тех, кто еще несколько дней назад носил на плетеных погонах фельдмаршальские жезлы или генеральские звезды.
Молчание затянулось. Эрна повернула наконец голову в сторону человека за столом. Они встретились взглядами, и он печально улыбнулся.
— Боже мой! — тихо произнесла она. — Зачем?
Она узнала его, невзирая на прошедшие годы. Она ожидала увидеть здесь своего адвоката, следователя, кого угодно, вплоть до самого Адольфа Гитлера, но только не Петера. В ее голове пронесся рой мыслей. Ведь он теперь адвокат. Неужели он приехал ее защищать? После стольких лет? Если из их жизни, как из кинопленки, вырезать тот участок, когда они были в разлуке, склеить кадры и прокрутить то, что получится… Это будет бредовый сюжет в духе Сальвадора Дали. Вот она говорит ему «До скорой встречи», и они оба верят и живут в тот момент этим предстоящим свиданием. Мгновение… и они снова вместе. Но не в августе 38-го, как мечтали тогда, а в жестоком январе 45-го. Она сидит на тюремном топчане, а за железными дверьми камеры ее ожидает смерть.
— Зачем… вы здесь? — Эрна не смогла сказать ему «ты».
— Так вышло.
— Вы мой адвокат?
— Эрна, я стал судьей. Твоим адвокатом назначен Алоиз Глориус. Ты уже с ним встречалась?
— Судьей? Вы что, приехали меня судить?
Петер едва заметно кивнул и отвел взгляд.
— Меня прислали. Я ничего не знал, пока два часа назад не раскрыл твое дело.
Она смотрела на него, пораженная таким нелепым стечением обстоятельств. В этот момент она готова была отдать все, только бы на месте Петера сидел кто-нибудь другой.
— Боже мой! — еще раз произнесла она шепотом. — Почему вы не отказались?
Петер поднялся, подошел к двери камеры и прислушался. Затем он вернулся на свое место.
— Эрна, у нас мало времени, поэтому сначала успокойся. Я постараюсь что-нибудь придумать. Мы вместе что-нибудь придумаем. Ты только мне помоги.
— Я спокойна… господин Кристиан.
— Хорошо, можешь называть меня «господин Кристиан». Это даже необходимо при посторонних.
Он снова встал. Ему хотелось подойти к ней и сесть рядом или опуститься перед нею на корточки и посмотреть в лицо. Но глазок на двери не позволял ни того ни другого, и он просто стал прохаживаться по камере, задерживаясь возле глазка и прислушиваясь.
— Я знаю о гибели твоих близких, но теперь ты должна думать только о своем спасении и о своем отце. Ты понимаешь меня?
— О спасении? Вы слышали о «Белой розе»? Какое может быть спасение? Тюремщики сказали мне еще утром, что из Берлина выехал судья, посланный Фрейслером. Вас послал Фрейслер? Тогда это конец.
— Ты должна думать о спасении! — повысил он голос. Затем, посмотрев на дверь, он быстро подошел к Эрне, опустился на корточки и взял ее холодные ладони в свои руки. — Я обещаю, что ты не умрешь, — зашептал Петер. — Смертного приговора не будет ни при каких обстоятельствах!
Он резко встал и вернулся на свое место. Эрна удивленно и растерянно смотрела на него.
— Это правда?
— Клянусь.
— Петер…
Увидев, что она вот-вот расплачется, Петер уткнулся в раскрытую папку.
— Давай работать, Эрна. Все остальное потом.
— Давай, — перешла она на «ты», и он ободряюще кивнул головой.
— Для начала скажи: ты по-прежнему не призналась?
— Нет.
— Это уже хорошо. Графологическую экспертизу мы оспорим как дважды два. Перо не нашли, тушь тоже. Бумага — это вовсе косвенно. Главное — свидетели. — Петер посмотрел на нее и тихо спросил: — А теперь ответь: ты это сделала?
Она кивнула.
— Так я и думал. Но это ничего не значит. Раз наше правосудие с успехом казнит невиновных, значит, должна существовать и обратная возможность. У меня уже есть план, но об этом после. Сначала я должен увидеться с адвокатом. Говорят, он опытный защитник. Главное, ни в чем не сознавайся. Стой на своем: поправляла чужой листок. Я был там и смотрел объявления на этой доске. Многие написаны почти так же крупно, как и твое… высказывание. Раннее утро, холод, ветер, ты втыкаешь кнопку в чужой листок, не читая написанного. Поняла?
— Да.
— А теперь давай думать, кого мы можем привлечь в свидетели.
Двери открыл пожилой человек в давно не новом длинном халате с лоснящимся бархатным воротником. Он был лыс почти как Фрейслер, но в отличие от него более упитан. Он что-то жевал. Морщинистая желтоватая кожа его лица находилась в движении.
— Господин Глориус? — спросил Петер.
— Он самый. С кем имею честь?
— Моя фамилия Кристиан. Я назначен провести процесс по делу фройляйн Вангер. Мы могли бы поговорить?
Глориус понимающе кивнул, отер руку о халат и пропустил гостя в квартиру.
— Разве ее не будет судить трибунал? — спросил он, проглатывая остатки пищи.
— Это не совсем тот случай, господин Глориус.
Петер вопросительно посмотрел на адвоката.
— Снимайте пальто и проходите в кабинет, — сказал тот, зашаркав старыми тапочками по узкому темному коридору.
Кабинет оказался обычной комнатой с письменным столом, парой стульев, двумя обшарпанными креслами, журнальным столиком между ними и тремя книжными шкафами. На полу протертый ковер с разбросанными листками бумаги. Раскрытые книги и всевозможные листки бумаги валялись на столе и подоконнике. Шторы затемнения, несмотря на еще ранний час, были плотно закрыты, и свет исходил от единственной горевшей лампочки в люстре. Других штор на окне не было.
— Вы извините меня за то, что я побеспокоил вас дома, — сказал Петер, усаживаясь по приглашению хозяина в кресло, — но времени очень мало. Через два дня суд.
— Через два дня? — хмыкнул Глориус. — Лично я готов хоть завтра.
— Готовы к чему? К очередному фарсу?
Брови адвоката медленно поползли вверх.
— Что вы этим хотите сказать?
— Видите ли, господин Глориус, кому-то из подчиненных доктора Геббельса пришла в голову мысль широко осветить наш процесс в газетах. Будут журналисты, фотографы. Вас, вероятно, уже предупредили. Это накладывает на нас с вами определенные требования. Мы обязаны сыграть спектакль по всем правилам жанра. Обыватель, читая отчет о суде, должен увидеть в нем все стороны юридической процедуры. В том числе и профессиональную защиту. Сегодня я уже имел телефонный разговор с президентом.
Петер второй раз за этот день упомянул о своей беседе с Фрейслером, не уточняя ее содержания. С одной стороны, он не лгал — ведь разговор имел место на самом деле, — с другой же — давал понять собеседнику, что его тема напрямую связана с обсуждаемым сейчас вопросом.
— Что же вы от меня хотите?
— Только одного — вы должны провести защиту вашей подопечной на самом высоком уровне. Когда-то же вы отстаивали в суде права своих подзащитных? Представьте, что сейчас не сорок пятый год, а, скажем, тридцать второй. Представьте, что суд воспринимает доводы защиты, а у богини Правосудия по-прежнему завязаны глаза.
— Я, молодой человек, не смогу представить только одного: что по делу, охарактеризованному как измена и саботаж, сегодня возможна альтернатива смертному приговору. А что касается Правосудия, то к уху нашей слепой богини давно привязана телефонная трубка, провод к которой тянется из Верховного суда в Шенеберге. А еще на ее левой руке красная повязка со свастикой, ведь она член партии. Или вы не знали об этом?
Глориус, похоже, ничего не боялся. Петер сразу отметил его смелую откровенность. «Уж не провокатор ли он?»
— На политических процессах я давно смирился с участью скорее священника, нежели адвоката, — продолжал Глориус. — Мне отвели роль вечного advocatus diaboli,[43] а вернее сказать, avocat des causes perdues,[44] цель которого вовсе не состоит в выигрыше процесса. Понимая, что ничего не смогу изменить и что нужен лишь как церемониальный атрибут, я решил для себя — буду для обвиняемых хотя бы пастором, облегчающим душевные муки. Пусть видят, что хоть кто-то стоит на их стороне, и им станет легче. Только внушив себе это, я смог продолжить свою деятельность и не податься в судьи, как в свое время Фрейслер. Так на чем вы предлагаете построить защиту?
— Увы, не знаю, — вздохнул Петер.
— Она пока не созналась, — стал рассуждать Глориус, — но я сомневаюсь, что смогу оспорить факт содеянного. У обвинения есть два свидетеля. В другие времена в таких случаях можно было бы постараться понизить тяжесть вины. А не права ли отчасти подсудимая в том, что написала на своих листовках? Не был ли ее выпад против власти спровоцирован неприглядными действиями самой власти? Как вы думаете, Кристиан, через сколько минут, начни я говорить подобные речи, меня вытащат из зала суда и отвезут в гестапо? Через пять? Через десять?
— Вы правы, это не годится. Я имел в виду совершенно другое.
Петер встал и начал ходить по кабинету.
— Что, если пойти по пути анализа обстоятельств, толкнувших несчастную на необдуманный, импульсивный поступок? Ведь такие обстоятельства налицо. Гибель любимого брата и одновременно смерть матери…
— Молодой человек, — махнул рукой Глориус, — кого теперь этим проймешь? Люди гибнут как мухи, и не только на фронте. Вы же мне и ответите в зале суда, что немец должен оставаться твердым перед лицом несчастий. Чему нас учит фюрер? Все личное — ничто по сравнению с Германией. Я, конечно, скажу пару слов об аффекте, но это будет как раз тот самый шаблон или фарс, как вы изволили выразиться, который вам претит. На эти слова никто не обратит внимания. К тому же речь ведь идет не о единичном случае, а о десяти днях сознательной преступной деятельности. А это уже не аффект.
Они замолчали. Петер понимал, что адвокат прав и он требует от него невозможного.
— Тут нужен свидетель, — вдруг нарушил молчание Глориус. — Свидетель защиты. И не просто свидетель, а classicus testis.[45] Такой, к которому прислушались бы. И нужны новые обстоятельства, выставленные защитой прямо на суде, ex tempore.[46] — Он внимательно посмотрел на Петера и спросил: — Вам это нужно?
— Что?
— Чтобы на суде вдруг появился новый аргумент, поставивший вас же самого в тупик?
— Почему бы нет?
Лицо Глориуса вдруг исказилось. Он извинился и спешно вышел из комнаты. Петер слышал, как на кухне включили воду. Через две минуты Глориус вернулся и повалился в кресло. Его лоб покрывала испарина.
— Скажите откровенно, — произнес он так, как будто только что пробежал стометровку, — вы хотите ее спасти?
Петер открыл рот, но Глориус остановил его, подняв руку.
— Постойте. Только что я принял сильное обезболивающее. Уже третий раз за сегодняшний день. А вон в том ящике стола, — он протянул руку, — у меня припрятана ампула с цианидом калия. Когда мне не станет хватать шести доз морфина в сутки, я раскушу ее. Это лучшее лекарство от боли. И от страха. А теперь можете отвечать.
Петер снова опустился в кресло. В другое время слова адвоката проникли бы в его душу и даже потрясли бы его. Но не сегодня. Слишком большое потрясение он уже испытал. Однако эти слова многое прояснили. Но стоит ли доверяться этому человеку? Нет, он не имеет права рисковать.
— Ну хорошо, хорошо, — сказал Глориус, — считайте, что я ни о чем не спрашивал. Но тогда объясните, почему я должен доверять вам?
— Я вовсе не прошу вас мне доверять. Я только предлагаю…
— Провести настоящую защиту Эрны Вангер, — перебил адвокат, — это я понял. Но с какой целью? С целью ее спасения или с тем, чтобы превратить привычный фарс в утонченную показуху? Я должен знать, какова ваша finis ultimus.[47] Ну, подмигните мне хотя бы одним глазком! Это чертовски принципиально, господин судья. Если речь идет о первом, мы сможем сделать это только вдвоем, если же о втором — я блестяще справлюсь без вас и не вижу смысла в нашем дальнейшем разговоре.
Он припер Петера к стенке. Нужно действительно выбирать: либо спасать Эрну по-настоящему, невзирая ни на что, либо делать вид, что спасаешь, и думать в первую очередь о себе самом. Осталось два дня. Решать нужно немедленно.
— Забудьте все, что я говорил о прессе и журналистах. Я хочу только одного — чтобы она осталась жива. — Петер поставил локоть на подлокотник кресла, прижал ладонь ко лбу и говорил не глядя на Глориуса. — Я готов со своей стороны сделать все, что зависит от меня. Вы поможете мне?
— Кто она вам?
— Никто. Теперь никто. Мы были знакомы, когда она была еще ребенком. Прошло много лет, но я не смогу предать нашу дружбу и нашу детскую любовь. Ведь речь идет о жизни и смерти. Я не смогу жить, если вынесу ей смертный приговор, как того хочет Фрейслер. Умоляю вас, Глориус, не нужно больше вопросов!
Петер отнял от лица руку, и старый адвокат увидел в его глазах неподдельную боль и мольбу.
— Успокойтесь, Кристиан. Мы попробуем. Кто-нибудь знает о ваших отношениях?
— Фрейслер. Вернее, он знает только о том, что мы знакомы.
Петер рассказал о своем звонке в Берлин.
— Это скверно, что вы ему позвонили. Старая лиса может изменить свое решение в любую минуту. Ну да ладно — судей теперь не хватает, так что будем надеяться. Однако factuna fieri infectum non potest.[48] Что касается свидетеля, то я упомянул о нем не ради красного словца. Есть одна зацепка.
Петер воспрянул.
— Какая?
— Как мне удалось выяснить из разговора с парой ее университетских подруг, у нашей подопечной есть жених — некий военно-морской чиновник по фамилии фон Тротта. Вы знаете о его существовании? Нет? Официально они не помолвлены, но это не столь важно. Главное то, что в данный момент он в Мюнхене. Приехал несколько дней назад и двадцать четвертого числа, когда ее арестовали, вполне мог быть уже здесь.
— Вы полагаете…
— Я полагаю, что это единственная возможность. Что, если именно от него она шла в пять часов утра? А?
— Но зачем ей было возвращаться еще раз в семь?
— Зачем, зачем… Забыла выполнить поручение подруги, вот и вернулась по пути на работу. Поскольку ее схватили in situ criminis,[49] нам нужно доказать, что она только поправляла тот злосчастный листок. Что двумя часами раньше сторож видел не ее, потому что в это время фройляйн Вангер была совершенно в другом месте. Таким образом, мы отберем сторожа у обвинения, превратив его в свидетеля защиты! Та, которую он видел в пять утра, принесла прокламацию, и именно она является и ее автором, и автором всех предыдущих листовок. Доказав это, мы докажем, что вся вина Эрны Вангер лишь в ее невнимательности и потере бдительности, а вовсе не crimen laesae majestatis.[50] Следователи уверены, что все пройдет без сучка и задоринки, а посему не будут готовы к такой неожиданности. А дальше все зависит от вас. — Глориус удовлетворенно хлопнул себя по коленям и встал. — Что делать, etiana innocentes cogit mentiri.[51]
Петер, как всегда, ничего не понял из очередной латинской премудрости, просто поверив в ее уместность.
— С утра я займусь этим фон Троттой, а вы приходите завтра вечером, — продолжал Глориус, выпроваживая гостя в коридор. — Попозже. И будьте осторожны. Никаких контактов ни с женихом, ни с отцом Эрны Вангер. И не встречайтесь больше с нею. Ведь вы были сегодня в Штадельхейме? Я это сразу понял. Имейте в виду, что вашим молодым коллегам может быть поручено приглядывать за вами. Даже наверняка Особенно остерегайтесь Бергмюллера: здесь он доверенное лицо Фрейслера и внештатный сотрудник 15-го отдела.[52]
То, что Алоиз Глориус нашел Клауса вон Тротта, было не просто случайностью. Это было случайностью, которая сработала только благодаря высокому профессионализму старого адвоката.
Узнав от знакомых своей подзащитной о существовании в ее жизни этого человека, Глориус в первой и пока что единственной беседе с ее несчастным отцом завел речь и о нем. На всякий случай. Оказалось, что морской чиновник в последнем письме Эрне сообщал о своем скором возвращении в Германию из далекой и длительной заграничной командировки.
— Когда вы получили это письмо?
— Около двух месяцев назад.
— И с тех пор ничего?
— Ничего.
Глориус отправился на узел междугородней связи и созвонился со своим старым берлинским приятелем и коллегой, работавшим в Народном суде. Он попросил его узнать по своим каналам, не возвратился ли в рейх некий Клаус Мария фон Тротта. Дело важное, политическое, так что незазорно потревожить и само кадровое управление Кригсмарине, хотя по возможности лучше не засвечивать этого человека.
Ответ пришел быстро. Да, он в рейхе уже две недели. Вначале, вероятно, сдавал отчеты, но вот уже несколько дней как в краткосрочном отпуске по семейным обстоятельствам.
Узнав об этом, адвокат предположил, что семейными обстоятельствами вполне может быть встреча с той, которая, по словам ее отца, провела однажды около месяца возле его госпитальной койки. И этот фон Тротта либо уже в Мюнхене, либо на пути сюда.
Адвокат отправился в бюро регистрации приезжих. Другой бы чиновник его ранга ушел из этой конторы несолоно хлебавши, но только не Глориус. Почуяв, что с ним (вернее, им) затевают игру в футбол, посылая как мяч то туда, то сюда, он рассказал начальнику бюро о скором приезде в их город Роланда Фрейслера (что было похоже на правду) и обрисовал ему перспективу встречи с ним лично.
— Ежедневно сюда, только на мюнхенский вокзал, приезжают не меньше трех тысяч человек, а уезжают лишь две с половиной тысячи, — жаловался пожилой, измотанный заботами чиновник. — Недавно разбомбили привокзальную площадь с беженцами, и мы до сих пор точно не знаем, кого убило, а кого нет. Вы требуете от меня невозможного.
— Этот человек не беженец. Дайте хотя бы команду своим старушенциям обзвонить гостиницы и дома, где сдают комнаты.
И фон Тротта нашелся. Он остановился недалеко от вокзала в чудом уцелевшей гостинице в номере на втором этаже. Самое интересное, что в свой номер он въехал двадцать третьего января, а это значило, что, когда утром двадцать четвертого полицейские волокли фройляйн Вангер в участок, он был уже в Мюнхене.
Большего Глориусу пока не требовалось. Записав адрес и удостоверившись, что постоялец все еще в гостинице, он стал ожидать встречи с уже выехавшим из Берлина судьей, припрятав игральную карту с аристократом в своем рукаве. Опять же на всякий случай.
— Я узнал все только вчера от ее соседей. Ума не приложу, как ей могло прийти это в голову.
Клаус сидел напротив адвоката. Он приехал в Мюнхен четыре дня назад и снял номер в гостинице на тихой Миттерерштрассе возле свежих развалин. Телефон Вангеров не отвечал. Он позвонил в Красный Крест, и ему сказали, что оберхельферина Вангер по служебным делам за городом. Вернется утром следующего дня. Позавчера он заходил к Вангерам, но дома опять никого не оказалось. Попавшаяся на лестнице полная словоохотливая соседка поведала ему о постигших семью профессора утратах. В конце, понизив голос и смахнув с толстой щеки слезинку, она рассказала и о беде, случившейся с Эрной, об ее аресте и предстоящем суде.
Последнее известие настолько поразило Клауса, что, выйдя на улицу, он некоторое время не мог сообразить, в какую сторону ему теперь идти.
В номере он подошел к зеркалу и долго задумчиво смотрел на свое отражение. Теперь он отчетливо понимал, что два года, проведенные на востоке, отдалили его не только от Эрны, но и от войны. Да и вообще от родины. Вернувшись в Германию две недели назад, он был удручен и подавлен всем тем, что увидел. Сплошные развалины, а в лицах людей обреченная покорность. Он вспомнил свои беседы с профессором Вангером В сущности, он сам говорил что-то о грозящих им разочарованиях, но тогда ему казалось, что он намеренно сгущает краски. Просто так, чтобы показать этому профессору, что он вовсе не из тех, кого можно околпачить бравурными радиорепортажами и военными киножурналами. Потом он понял — его наигранный пессимизм не отражал и сотой доли ожидавших их всех «разочарований».
«Судя по тому, что случилось теперь с Эрной, она тоже совсем другая, — размышлял он, приглаживая тонкие усики над верхней губой, которые носил уже полтора года. — Они все тут психически сломлены и искалечены войной. Воистину прав был Гераклит, утверждая, что нельзя войти в одну и ту же реку дважды. Нельзя вернуться в прошлое спустя два долгих года, особенно если их заполняла война».
Этот вывод принес ему тогда некоторое успокоение.
— Еще ничего не пропало, господин фон Тротта, и в наших с вами силах спасти вашу невесту.
— Невесту? — удивился Клаус. — У вас неверная информация, господин Глориус. Мы не виделись очень и очень долго, и называть нас женихом и невестой неправильно. Тем более что мы никогда и не были обручены.
Он закурил и стал, прихрамывая, расхаживать по комнате.
— Как она могла совершить такую глупость? — сокрушался Клаус. — Что с ней произошло за эти два года? Ведь она всегда отличалась умом и способностью здраво рассуждать. А? Вы можете мне объяснить?
«А вам это нужно, господин фон Тротта?» — подумал про себя Глориус и спросил:
— Вы с ней встречались в эти дни?
— Если бы мы встретились, этого бы не произошло.
— А почему вы так уверены, что это произошло?
— Что? — не понял Клаус.
— Почему вы убеждены, что фройляйн Вангер непременно виновна? Я за тем к вам и пришел, чтобы с вашей помощью попробовать поставить под сомнение главный вывод следствия.
Глориус испытующе посмотрел на отпрыска известной фамилии.
— Каким образом?
— Вам нужно заявить на суде, что Эрна Вангер была в ту ночь с вами до шести утра. Только и всего.
— Вы шутите! Из Берлина прислан судья Там уже все решено. Ведь вы прекрасно знаете свои возможности. Скольких человек, обвиненных в измене, вы спасли от эшафота из последнего десятка?
— Ни одного.
— Ни одного? — Клаус посмотрел в спокойные глаза сидящего перед ним человека с нездоровым цветом лица.
— Ни одного, — подтвердил Глориус, — но сейчас есть шанс. Лично я готов рискнуть. А вы?
— Вы? Рискнуть? Чем? Это я должен стать лжесвидетелем!
— Спасителем! Той, что когда-то провела месяц возле вашей постели в госпитале, черт бы вас побрал! — закричал Глориус. — Или вас больше беспокоит моральная сторона лжесвидетельства? А вам не будет противно, когда все это кончится, — он протянул руку в сторону окна, — и вы останетесь живы, а она нет? И это при том, что была возможность ее спасти?
— Успокойтесь. Не нужно кричать. Откуда вы знаете про госпиталь? Это она вам сказала?
— Она не сказала о вас ни слова. — Глориус уже понимал, что их с Кристианом замысел рушится. — Раз вы не встречались, она вообще не знает о том, что вы здесь. Сегодня я мог бы ей об этом сообщить.
— Не нужно спешить. — Клаус снова сел напротив адвоката — Это только причинит ей ненужное сейчас беспокойство. Давайте подождем.
— Подождем? Послезавтра суд!
Клаус опустил голову и помолчал. На улице уже достаточно стемнело. В коридоре послышался голос консьержа, напоминавшего о затемнении. Клаус встал, подошел к окну и стал поправлять шторы.
— Поймите, господин Глориус, я государственный чиновник и просто не имею права подводить своих сослуживцев в такое ответственное время. Через несколько дней мне надлежит быть в Копенгагене. Это очень важная миссия. Я приехал, чтобы попрощаться. Да-да, попрощаться. А вы предлагаете мне увязнуть в этом совершенно безнадежном деле. Мне крайне жаль, что так произошло. Жаль Эрну, и, поверьте, если бы я уезжал отсюда на фронт, это была бы совершенно другая ситуация. Я отвечал бы только за себя и тогда…
Он еще долго говорил о важности своей поездки в Данию, намекая на какие-то секретные приготовления Кригсмарине. Если его имя появится в газетах в связи с этим делом, он молниеносно будет вычеркнут из состава миссии. Сейчас, после всех этих заговоров и покушений, когда люди Гиммлера заняли все ключевые посты в армии, только флот еще оставался в стороне от чистки.
— Нет, вы не должны на меня рассчитывать, господин Глориус. И я еще раз прошу вас не говорить о моем приезде Эрне, чтобы не причинять ей лишнюю боль.
Адвокат поднялся и направился к выходу.
— Я приду завтра. Ближе к вечеру. Подумайте и все взвесьте, господин фон Тротта. На одной чаше весов Копенгаген, служебный долг и все такое, на другой… Впрочем, вы сами знаете, что сейчас находится на другой.
Когда он ушел, Клаус сидел какое-то время неподвижно, устало глядя перед собой в одну точку. Потом он спустился в холл и прошел в кабинку междугородней телефонной связи. В его записной книжке было несколько телефонов Генерального штаба ВМФ с кодами дозвона, и он, собравшись с духом, позвонил прямо в Шелл-хауз, в приемную контр-адмирала Мейера, которого хорошо знал лично.
— Отдел планирования военно-морских операций, корветтен-капитан Брок, — послышалось в трубке.
— Вас беспокоит маринеоберинспектор фон Тротта, Могу я поговорить с контр-адмиралом?
— Невозможно, контр-адмирал на совещании. Вы можете приехать к пяти часам, маринеоберинспектор? Это час приема по личным вопросам.
— Дело в том, что я звоню из Мюнхена. Мне предстоит важная служебная поездка в Данию, корветтен-капитан. Это срочно…
— Могу вас связать с адмиралом Вюрмбахом. Он как раз здесь и находится у себя.
Ганс Дитрих Вюрмбах был командующим силами флота в Дании. Его Клаус знал не очень хорошо, но именно с ним ему предстояло сотрудничать в ближайшее время.
— Буду признателен.
В трубке послышался щелчок, потом длительная пауза, и наконец он услышал голос.
— Адмирал Вюрмбах.
— Здравствуйте, господин адмирал. Вас беспокоит…
— Я уже знаю, фон Тротта, и, признаться удивлен, что вы еще не в Копенгагене и даже не в Берлине.
— Я как раз и позвонил, господин адмирал, чтобы уточнить время моего отъезда.
— Тут нечего уточнять, фон Тротта. Отпуск можно догулять и в Дании. Если ко вторнику тридцатого будете здесь, в Берлине, я заберу вас и вашу команду с собой. Сейчас надежнее летать, чем пользоваться поездами.
— Утром я выезжаю в Берлин, господин адмирал.
Клаус тут же в гостинице заказал билет на утренний поезд и попросил разбудить себя ровно в шесть. Ему стало немного легче. Даже значительно легче. Он зашел в ресторан, выпил коньяку, затем поднялся к себе, отыскал в столе лист бумаги и, немного посидев над ним в раздумье, решительно написал:
«Срочно вызван в Берлин. Попробую вернуться к первому февраля. Постарайтесь оттянуть суд на один-два дня. До моего возвращения ничего не говорите фройляйн Вангер о вашем плане. Фон Тротта».
Он запечатал записку в конверт, наморщил лоб, припоминая имя адвоката, после чего сверху написал. «Господину Глориусу, лично».
Наступившая ночь была бессонной. Его снова терзали сомнения. Правильно ли он поступил? Сейчас, после звонка в Берлин и обещания выехать утром, сделать что-либо было уже гораздо труднее. И все же он мог, конечно, плюнуть на все и завтра же, подготовив через адвоката соответствующим образом Эрну, пойти в гестапо и сделать свое заявление. Мол, она провела с ним ту ночь здесь, в номере, до шести часов тридцати минут утра. Неважно, что нет свидетелей. Из-за беженцев в холле всегда много посетителей, и пройти незаметно к лестнице не так уж и сложно. Постоянно сонный стюард на их этаже тоже часто куда-то пропадает. Вот только эффект от всего этого будет временным. Следователь устроит перекрестный допрос и в два счета поймает их на противоречиях.
Последний вывод позволил ему вздохнуть посвободнее.
Да, но Глориус предлагает иное. Заявление делается на суде, когда его никто не ожидает. Почему тянул до суда? Да потому, что просто-напросто ничего не знал! Его невеста не приходит уже третий день, а ему уезжать. Он отправляется к ней домой, где только и узнает об этом страшном недоразумении.
Судья с ними заодно. Оказывается, это тот самый мальчишка из ее детства. О нем она рассказывала еще в сентябре сорок первого. Он оправдывает Эрну, ее освобождают — и он, Клаус, бежит с ней куда-нибудь в глушь, чтобы дождаться там конца войны.
Клаус вскочил с кровати и отдернул шторы Он стоял, опершись руками о подоконник, и смотрел в черноту ночи. Ни единого огонька, ни звезд, ни луны.
Но в этом сценарии с побегом таилась одна большая закавыка. Клаус при таком развитии событий станет не просто дезертиром и лжесвидетелем, выгораживающим политическую преступницу. Он будет рассматриваться не иначе как предатель! Именно как предатель, сбежавший в самый ответственный момент с важной секретной информацией в голове. Ведь он осведомлен кое о чем. Начнется настоящий переполох. Мало того что на ноги поднимут все гестапо и полицию — на их незапятнанный флот падет черная тень измены. Его уважаемый всеми отец перевернулся бы в гробу, если бы не истлел в морской пучине. Да что отец, все предки по линии фон Тротта будут опозорены навечно! И даже падение рейха не смоет с них этого позора.
Клаус снова вздохнул свободнее. Нет, он поступил правильно. И не нужно никакого вранья с возможным возвращением.
Он взял со стола конверт с запиской и брезгливо разорвал его на мелкие клочки.
Только под утро ему удалось наконец заснуть. Он не знал, что в ту ночь Эрна подписала признание, делая тем самым затею Глориуса ненужной.
— Лучше бы я занималась своими динозаврами, — сказала, вздохнув, Прозерпина инженеру Карелу, прикуривая сигарету в тропических зарослях Зимнего сада.
— А что такое?
— А вы думаете, легко наблюдать за всем этим? За тем, как несчастную Эрну арестовали и мучают допросами в тюрьме?
— Что поделать, события развиваются по Шнайдеру.
— У вашего Шнайдера лишь пара строк о ней. Вы хоть знаете, кого прислали из Берлина, чтобы судить ее?
— Кого?
— Петера!
— Какого еще Петера? — удивился инженер.
— Ну как же, они дружили, когда еще учились в школе! Они даже были влюблены друг в друга.
— Откуда ты все это знаешь?
— Мы решили понаблюдать за адвокатом девушки — я же писала об этом в отчете на прошлой неделе, — ну, чтобы быть в курсе ее дела и лучше знать о переживаниях отца. Так вот, ее приехал судить друг детства, с которым она не виделась много лет. Он и сам об этом ничего не знал до последней минуты. Представляете, он даже хочет спасти ее! Все решится в ближайшие дни.
— Да что ты! — Карел, несколько отошедший от этой истории за последние месяцы, с удивлением посмотрел на молодую сотрудницу. — Вот это поворот сюжета! Прямо сериал какой-то.
— Да, только это живые люди!
«Надо немедленно перечитать все их отчеты, — подумал инженер, — и поставить в известность президента. Это должно заинтересовать нашего старика. К тому же у них там конец января, значит, выходим на финишную прямую. Скорей бы…»
— Надеюсь, ты не обсуждаешь все это со своими подругами?
— Я помню о клятве, — Прозерпина подняла вверх два пальца, — бессердечные вы люди.
Карел загасил свою сигарету — при этом из фильтра, как обычно, пропищало: «Вы укоротили свою жизнь еще на семь с половиной минут» — и взглянул на сотрудницу.
— А ты знаешь, что твое имя носила в древности какая-то богиня из царства мертвых?
— Вы хотите сказать, что ими-то как раз я и занимаюсь? Нет, несмотря ни на что, все они живые люди! Когда вы читаете книжку, например «Трех мушкетеров» или «Анну Каренину», вы же не воспринимаете персонажей покойниками на том основании, что все люди тех времен давно умерли?
— Зачем она созналась? Мне казалось, я убедил ее, а, Глориус? Вы ведь встречались с ней за несколько часов до этого! — Петер в который уже раз повторял свой вопрос, обращая его на этот раз не к себе, а к Глориусу.
— Следователь что-то пообещал ей и одновременно припугнул, — отвечал тот. — Обычный и очень действенный способ. Будь я на их месте, я бы, например, непременно использовал ее слабое место — ее отца. Ведь confessus pro judicato habetur.[53]
Они шли по улице. Исчезновение моряка теперь уже не имело особого значения. Хотя и в этой ситуации еще можно было, заручившись его согласием, пойти напролом. Можно было обвинить следствие в стремлении любой ценой выбить признание невиновной, освобождая тем самым себя от поисков истинного преступника. Можно, но…
— Что ж, об оправдании теперь следует забыть. Да и раньше, положа руку на сердце признаемся — мы скорее тешили себя этой возможностью. Они бы провели более тщательное доследование, только и всего.
— Но прежде ее бы освободили из-под стражи. Хоть на несколько часов.
— И что?
— Она могла бы бежать.
— Вы серьезно?
— Когда речь идет о жизни… — Петер остановился и повернулся к адвокату. — Мало ли людей в рейхе скрывается каждую минуту? Одних только евреев в самом Берлине выловили в прошлом году что-то около четырех тысяч.
— Да, вы правы. Но для побега нужно иметь волю.
— Или того, кто готов заменить отсутствие воли, способен просто схватить за руку и…
— Послушайте, Кристиан, — Глориус прервал Петера, не желая слышать излишние откровения, взял его под локоть и повел дальше, — нам нужно сейчас обсудить тактику дальнейших действий. Здесь главное не перегнуть палку. Est quadarn prodire tenus, si non datur ultra.[54] Наша задача не предотвратить удар, а только смягчить его. Это как на автомобиле — резкое торможение может привести к таким же тяжелым последствиям, что и столкновение с препятствием. В нашем случае удара не избежать. Вы меня понимаете?
— Понимаю. Как бы ни сложились обстоятельства, я сделаю так, что…
— Вот и прекрасно. Мне незачем знать больше. Поступайте, как считаете нужным, и помните, что ваши действия не должны спровоцировать немедленного противодействия. Лучше, если они будут неожиданными, но не дадут повода для их отмены. Тогда все пропало.
В тот день Петеру пришла в голову еще одна мысль, одна из многих за последнее время: что, если написать точно такую же прокламацию (а лучше несколько) и повесить где-нибудь? Ее сразу обнаружат и… и решат, что у Эрны есть сообщники. Вместо того чтобы отвести от нее подозрение, он спровоцирует допросы «с пристрастием». Нет, это не годится…
Im Namen des deutschen Volkes[55]
Эрна сидела на скамье подсудимых, отгороженная ото всех невысокой деревянной ширмой. Позади стояли двое полицейских в киверах и белых ремнях, перед нею над небольшим столиком сгорбился адвокат Глориус. Справа на подиуме за высоким судейским столом — три молодых человека в красном. Дальше — важного вида прокурор, беспрестанно поглядывавший на Эрну, перед судейским столом — секретарь, стенографисты. Где-то в зале находились ее отец и тетя Кларисса. Да, вот они, во втором ряду.
Накануне профессор Вангер вторично встречался с адвокатом. Две вещи ошеломили его: первая — Эрне грозит смертный приговор, вторая — судить ее будет Петер Кристиан.
С той самой первой минуты, когда он узнал об аресте дочери, Вангер понимал, что это очень серьезно и смертельно опасно. Ведь он знал о немецких лагерях и тюрьмах такое, чего простому обывателю знать не полагалось. Но чтобы за дурацкую листовку могли осудить сразу на смерть, этого он все-таки не предполагал.
— Таков приказ Фрейслера, — еще раз повторил Глориус.
— Но за что? Вспомните, ведь когда-то подобное обращения к канцлеру могло быть запросто опубликовано в оппозиционной прессе. Ведь в нем нет ни призыва к мятежу или перевороту, ни угроз или прямых оскорблений. Я понимаю, что времена изменились и появилась куча всяких законов, но не до такой же степени! Что вы, юристы, сделали с нашим правосудием, Глориус?
— То же, господин Вангер, что мы все сообща сделали с нашей страной. Каждый на своем месте. Вам, профессору университета, что, ни разу не пришлось поступиться принципами? Вы лично не заключали сделок с режимом? Вы ведь тоже в какой-то мере правовед, преподающий будущим юристам Римское право. Или оно уже не в чести? Если мне не изменяет память, Гай или Павел[56] ввели норму: «Мысли человека не подлежат наказанию». Сомневаюсь, что нынче она востребована. — Глориус вздохнул и продолжил уже более мягко: — Вот вам и ответ. Однако сейчас не время искать виновных. Да и поздно уже. Что касается инкриминируемых вашей дочери обвинений, то формально их не оспоришь. Поступая на работу в Немецкий Красный Крест, она давала клятву верности фюреру и канцлеру. Об этом есть запись в ее личном деле. Это вам по поводу измены. А саботаж…
— Что же делать? Может быть, сразу подготовить прошение?
На это вопрос можно было и не отвечать.
— Это суд высшей инстанции, профессор. Любая апелляция по его решению не только запрещена, но и наказуема.
…Эрна опустила глаза. Зачем она писала эти листовки?
Уж конечно, не для того, чтобы кого-то к чему-то призвать. Она прекрасно понимала, что люди пройдут мимо и единственное, чего она добьется, это разговоры по углам и на кухнях да беготня полицейских. Никто не остановится возле ее язвительной прокламации и не воскликнет: «А ведь и правда, черт возьми, обещал!»
Вспомнив рассказ Софи Шолль о примитивистах и их манере самовыражения, Эрна решила поначалу избрать именно такой стиль для своего протеста. Никаких рассуждений, никакой аргументации. Ведь еще кто-то из древних точно подметил: очевидное умаляется доказательствами. Свежевыпавший снег — белый. Начни аргументировать это утверждение, доказывать его с жаром и многословием, и рискуешь получить обратный результат: а так ли уж верно, что снег белый, если для того, чтобы убедить в этом, требуется столько умных слов?
Она написала: «ВО ВСЕМ ВИНОВАТ ГИТЛЕР!», повесила листок на стену и долго на него смотрела. Нет, в этой фразе чувствуется крик отчаяния. Это передастся читающим, и они придут к простому выводу: у человека большое горе, и он просто сломался. Стоит ли обращать внимание на истерику. Нет, текст должен быть спокойным, внушать ощущение продуманности.
Эрна скомкала свой первый отвергнутый вариант. На чистом листе она нарисовала вертикальную линию и две косые подпорки с обеих ее сторон. Слева она пририсовала букву «А», справа — «Н». Получились инициалы Гитлера с заключенной между ними руной смерти. Она снова повесила листок на стену. Опять не то. Слишком заумно, не листовка, а какая-то шарада из детского журнала. Да еще с не очень понятным смыслом.
Она снова взяла чистый лист и через несколько минут сочинила третий, окончательный вариант.
И вот теперь сидит и думает, зачем она это сделала. Неужели мало примера «Белой розы», наглядно показавшего всем, что подвигнуть кого-либо на сопротивление ни словом, ни своей смертью в этой стране невозможно. Ты даже не станешь в их глазах героем, а будешь скорее глупцом, совершенно не ориентирующимся в реалиях жизни.
Теперь Эрна понимала, что поступила глупо. И не просто глупо, а чудовищно эгоистично, прежде всего в отношении отца. Если кто-нибудь потом назовет ее поступок самопожертвованием, он будет не прав, ведь она принесла в жертву не только себя одну.
Обвинитель, назначенный третьим отделом Министерства юстиции, был немногословен Он говорил неторопливо, со знанием дела, снисходительно поглядывая в сторону молодых людей, склонившихся над судейским столом, и обращаясь более к публике, среди которой, это знали все, присутствовали представители партийной прессы. Речь его была вкрадчивой и даже ласковой по тональности, но грубой и примитивной по смыслу. Он всячески старался унизить подсудимую, называл ее бестолковой девицей, намекал, что только благодаря отцу-профессору она смогла закончить университетский курс.
— Вы посмотрите на эту ощипанную курицу. И это та, которая возмутила спокойствие нашего города! Мы, справедливо считающие себя сплоченными перед лицом врага, должны были по замыслам этой особы усомниться в нашем единстве. Какая недоразвитость мышления!
В заключение он от имени всего германского общества потребовал для обвиняемой смертной казни.
После речи прокурора Петер объявил перерыв.
— Мне необходимо принять лекарство. Просто раскалывается голова, — объяснил он свои действия Бергмюллеру.
На самом деле он просто хотел перед защитительной речью адвоката дать всем передышку, чтобы эхо eloquentia camna,[57] как охарактеризовал выступление своего оппонента Глориус, немного поутихло в ушах присутствующих. Ведь сегодня реакция публики на приговор значила больше обычного. Он хорошо помнил слова Фрейслера: судья, оправдавший преступника, подлежит осуждению.
Когда после перерыва секретарь предложил всем садиться, Петер дал слово защите. Глориус запил водой какую-то пилюлю, вышел из-за своего стола и приготовился говорить.
Он прекрасно понимал, что это его последняя защитительная речь Он понимал, что и в этот, последний, раз вряд ли сможет чем-нибудь помочь. Только присутствие во главе судебной коллегии Петера Кристиана давало шанс. Сам же он с радостью променял бы оставшиеся недели своей угасающей жизни на спасение этой молодой женщины. Если бы существовал дьявол и он, Глориус, верил в него, он призвал бы все темные силы этого мира и заключил с ними сделку. Если бы он верил в Бога, то обратил бы слова своего выступления прежде всего к нему. Но Бог отвернулся от Германии много лет назад, а темные силы вот они, вокруг. Они глухи к доводам сострадания, и говорить с ними бессмысленно.
Глориус посмотрел на судью, затем на обвиняемую. Петер, поставив локоть левой руки на стол, закрыл ладонью глаза, отгородившись ото всех. Эрна сидела, опустив голову, а когда поднимала ее, то взглядывала на Петера. Глориус откашлялся. Он решил, как всегда, не изменять своему принципу: gladiator in arena consilium capit[58] и, мысленно посвятив свое последнее выступление им двоим, обратился к трем молодым людям в красных мантиях.
— Господа народные судьи! Ваша честь! Согласно имперским законам вина Эрны Вангер не может быть оспорена. Ее вина, как немки, родившейся в годы унижения, воспитанной в дни нашего возрождения и триумфа и падшей в великий час испытаний, безмерна. Но ее вина — это слабость. Слабость, непозволительная сейчас никому. И все же я квалифицирую это именно как слабость. Да-да, я не могу согласиться с тем, что эта молодая женщина смогла возжелать несчастья своей стране, своей Германии, за которую сражался и погиб ее любимый брат. Поступок Эрны Вангер не злой умысел. Не измена. Это акт отчаяния…
Глориус не мог говорить долго. Существовал жесткий регламент, и следовало уложиться в пятнадцать минут.
— Любит ли она свою родину? Безусловно! Я смею это утверждать, познакомившись с историей этой во всех отношениях добропорядочной семьи. Семьи, которая воспитала воина-сына, добровольцем пошедшего в армию со студенческой скамьи. Еще тогда, в тридцать седьмом году, он понял, что родине в первую очередь потребуются воины, а уж потом врачи, юристы, учителя. Он стал героем Нарвика, а в России, в трудную и трагическую для всех нас зиму, на его шею был повязан Рыцарский Железный крест. И именно благодаря таким людям, как ее брат, Сталинград не стал для нас тогда Кавдинским ущельем!
Любит ли она фюрера? И я снова отвечу вам ДА! Как ребенок в порыве гнева может накричать на мать и, не осознавая, что делает, пожелать ей плохого, с тем чтобы потом броситься к ней и, обхватив ее колени руками, просить в слезах прощения, так и эта бедная девушка в момент отчаяния потеряла душевные ориентиры. Конечно, она не ребенок, а фюрер не ее отец. Поэтому мы и судим ее тяжкий проступок. Нас много, а фюрер один. Мы не можем, какие бы личные трагедии ни сгибали нас, срываться и обвинять в них первого среди немцев. И пусть все произошедшее с Эрной Вангер станет уроком для других. Не зря здесь сидят журналисты. Они опишут эту драму грехопадения в минуты человеческой слабости.
Мне могут возразить: речь идет не о минутах, а о днях. Но разве горе потери близких измеряется минутами? По роду службы наблюдая ежедневно людские страдания, видя сотни беженцев, больных стариков, убитых бомбами детей, эта женщина, только что похоронившая мать и оплакавшая брата, не выдержала и сломалась. В этой семье она третья по счету, кого решила погубить судьба. Решила погубить особенно изощренным способом — руками нашего правосудия. Но на этот раз в наших с вами силах противостоять ей…
В зале возник небольшой шум. Прокурор хотел уже встать со своего места, но судья предупредил его попытку резко вытянутой в сторону обвинителя рукой. Глориус продолжал:
— Здесь говорили, что она предала память своего брата. Что она предала нашу веру. И снова я не могу с этим согласиться. Вспомните страницы Священного Писания. Петр трижды предал своего учителя. Трижды! Предавали его и другие апостолы. Все были грешны, но приходило время, и они, стиснув зубы, умирали на крестах во имя Спасителя И Христос простил их всех и принял в рай. Сколько раз мы читали и слышали, как добропорядочный христианин, потерявший своего последнего ребенка в годину мора, возносил Небу хулу и грозил кулаком. Он уподоблялся неразумному младенцу, не ведавшему что творит. Но тьма проходит, и просветление возрождает наши души. И Бог дает нам эту возможность. Так дайте же ее и вы этой девушке! Сегодня, в день двенадцатой годовщины Великого Германского рейха, когда у порога наших домов стоят полчища алчущих мести гуннов, когда все мы взываем к Всемогущему Создателю о помощи и защите, проявите милосердие. Кто знает, быть может, именно через него к нам самим придет Спасение. Хайль Гитлер!
Давно эти стены не слышали такого выступления. И дело не в словах — имперские адвокаты всегда умели красиво говорить. Людей поразило то чувство, с которым старый защитник, считавшийся послушным винтиком государственного судопроизводства, произносил их. Они не могли знать, что через несколько дней этот человек раскусит ампулу с лучшим лекарством от боли и страха. Что сейчас он защищает не только земную жизнь женщины, а еще и свою собственную душу.
Во время короткой речи Глориуса прокурор нервно ерзал на своем стуле и хмыкал. Он беспрестанно поглядывал на Петера, видимо ожидая, что судья оборвет выступление выжившего из ума защитника. Будь здесь Фрейслер, его визгливый голос уже давно потряс бы эти стены.
Когда Глориус закончил, Петер поблагодарил его, никак не прокомментировав выступление. Затем он предоставил последнее слово обвиняемой.
— Я люблю Германию и желаю всем немцам пережить ее тяжелые дни. Папа, прости меня…
— Говорите по делу! — крикнул прокурор. — Вы признаете себя виновной?
Но Эрна уже опустилась на скамью. Зал безмолвствовал. Эрвин, сидящий слева от Петера, все время крутил головой, стараясь не пропустить ни одной детали. Рейн-хард — справа, — как всегда, был спокоен и, казалось, равнодушен ко всему происходящему.
Петер захлопнул лежавшую перед ним папку, секретарь велел всем встать, и трое молодых судей, покачивая пышными рукавами алых мантий, направились к выходу. Никто в зале не сомневался в исходе их совещания.
— Вам не кажется, что нашему Глориусу пора переходить к пасторской деятельности? — сказал зашедший в совещательную комнату Бергмюллер, обращаясь прежде всего к Петеру. — Когда адвокат упоминает в своей речи имя Бога чаще, чем слово «фюрер», ему самое место на церковной кафедре, а не в имперском суде.
— Не знаю, я не слушал, — ответил Петер.
— Выпендривался перед газетчиками, только и всего, — сказал Эрвин, прихлебывая из стакана горячий чай.
— Перед газетчиками из «Фёлькишер беобахтер» и «Дер ангриф»? Не знаю, не знаю… Я буду у себя, господин Кристиан.
Бергмюллер вышел. Петер положил на середину стола наполовину исписанный бланк с большим орлом в виде печати.
— Ставьте подписи.
— Но здесь нет самого приговора! — возразил Эрвин.
— Подписывайте, а я пока обдумаю заключительную часть. Или вы жаждете открыть прения?
Он отошел к окну и отвернулся. Тихо сыпал снежок. Внизу во дворе стояла тюремная машина, рядом курила группа солдат-эсэсовцев. Он знал, что в Штадельхейме уже приготовлена гильотина, а на тюремном участке кладбища выкопана свежая могила. Тела казненных в последнее время родственникам не выдавались. Их сразу свозили на кладбище и предавали земле без креста, с одним номером на столбике.
— Все? — повернулся он к помощникам. — Разыщите секретаря, Эрвин, а вы, Рейнхард, найдите начальника караула. Мне нужно с ним кое-что уточнить.
Когда они вышли, Петер подсел к столу и стал быстро писать. Потом он положил приговор в красную папку и вышел в коридор. Здесь он коротко переговорил с подошедшим секретарем, сказал что-то начальнику тюремного караула, кивнул помощникам, и они направились в зал заседаний.
И вот он поднялся и произносит приговор. В первый и, он был уверен, в последний раз в своей жизни. Все замерли стоя. Только вспышки фотосъемки и нервное покашливание. Полицейские охранники вытянулись по стойке смирно. Полуприкрыв глаза, стоит, слегка покачиваясь, Артур Глориус. Он да еще Эрна знают, чего стоит эта минута судье Кристиану.
Он признал ее виновной. Опустив папку с текстом приговора, он произносит от себя:
— Сегодня еще несколько тысяч солдат отдадут свои молодые жизни за Германию. Многие будут умирать в муках. Будут замерзать в ледяной воде моряки, заживо сгорать в своих боевых машинах танкисты, корчиться от боли изуродованные снарядами пехотинцы. И тем, кто погибнет мгновенно, повезет. Исходя из этого, я посчитал, что смертная казнь для Эрны Вангер была бы слишком легким избавлением от наказания. Прежде всего от наказания нравственного. Я уверен, что сейчас в ее душе царят ужас и смятение. Так пусть же они продолжатся. Именем фюрера и народа я провозглашаю: Condemno![59] Виновна! И приговариваю тебя, Эрна Элеонора Вангер, к пожизненному заключению! Приговор Народного суда окончательный. Обжалование запрещается.
Петер захлопнул папку и стал быстро пробираться к выходу. Он услышал за своей спиной шум голосов, но даже не обернулся. В коридоре он отдал выбежавшему следом секретарю папку с приговором и стал прямо на ходу стаскивать с себя мантию. Подошел, как они условились заранее, начальник караула.
— Везите ее обратно в Штадельхейм. Она приговорена к пожизненному заключению и завтра утром должна быть этапирована в Равенсбрюк. Назначьте двух надежных охранников. Билеты уже заказаны. Вот копия приговора, подписанная мной.
Унтерштурмфюрер кивал головой в знак принятия приказа.
— Да, вот еще что, — Петер посмотрел в глаза эсэсовцу, — вы ведь не будете против ее свидания с отцом?
— Разумеется, господин судья.
— Пусть они побудут вместе столько, сколько позволит время. Это моя личная просьба.
— Я проведу его к ней в камеру. Не сомневайтесь.
— Благодарю вас.
Коридор стал заполняться людьми. Многозначительно посмотрев на Петера и недобро усмехнувшись, мимо прошел прокурор. Подошли два корреспондента. Они достали свои блокноты и начали задавать вопросы. Петер, увидав Эрвина, направил их к нему, а сам стал искать глазами профессора Вангера. Теперь, когда на Петере уже не было судейской мантии, он чувствовал себя значительно свободней.
Наконец он увидел профессора, выходящего из зала заседаний под руку со своей престарелой сестрой. Она приехала из Регенсбурга. Та самая тетя, к которой каждое лето Эрна уезжала погостить на недельку. Петер бросился к ним и отвел в сторону.
— Я сделал единственное, что могло ее спасти. В наши дни между годом и пожизненным заключением нет никакой разницы. Скоро все кончится, и все приговоры будут отменены. Главное, выжить. Я постараюсь еще что-нибудь предпринять, если успею. Ее отправят в Равенсбрюк. Это женский лагерь в восьмидесяти километрах севернее Берлина, в районе Фюрстенберга. Не скрою, место скверное, но поблизости находится мой отец, и я хочу попросить его о помощи. Но ничего не могу обещать. А сейчас поезжайте в тюрьму. Вас к ней пропустят. Прощайте. Надейтесь на лучшее.
Петер быстрым шагом направился к выходу. Его догнал секретарь и сказал, что господин Бергмюллер просит господина Кристиана зайти к нему в кабинет.
— Передайте старшему советнику, что я ужасно себя чувствую. Я обязательно зайду к нему завтра утром.
У выхода на лестницу он заметил одиноко стоявшего в стороне Рейнхарда и на секунду остановился. Их взгляды встретились. Вспоминая позже эту секунду, Клаус все более уверялся в том, что увидел тогда в глазах своего помощника понимание. Возможно, он ошибался.
На улице, отойдя от здания суда на достаточное расстояние, он остановился в условленном месте в ожидании Глориуса. Того долго не было. Наконец адвокат появился и, оглядевшись по сторонам, подошел к Петеру.
— Вы поступили правильно, Кристиан. Бергмюллер рычит сейчас на ваших помощников, но формально ему не к чему придраться. Однако завтра вам достанется. Да и Фрейслер этого так не оставит. — Он помолчал, понимая, что Петера сейчас волнует другое. — Сейчас я отправляюсь в тюрьму, а утром буду на вокзале и, вероятно, смогу с ней переговорить еще раз. Так что, если хотите что-нибудь передать, то…
— Не рассказывайте о Клаусе.
— О фон Тротта? Разумеется.
— Как вы думаете, Глориус, Бергмюллер не задержит ее отправку на север?
— Думаю, что нет. Им с Фрейслером вовсе не нужно, чтобы эта история с внутренним неподчинением вышла наружу. Пускай местный партаппарат, гестапо и газетчики считают, что все в полном порядке. В конце концов, вы ведь признали ее виновной. Но вас, Кристиан, я предупреждаю: берегитесь. Президент… Впрочем, вы сами все понимаете.
— Да. Спасибо вам, Глориус.
— Но это лишь начало, Кристиан. В стране, где любого можно упрятать в лагерь без судебного постановления, исходя из «интересов нации», расправиться с осужденным еще проще.
— Я знаю.
Глориус посмотрел Петеру в глаза и не стал больше ни о чем спрашивать
— Прощайте, — он протянул руку. — Для меня было большой честью работать с вами на этом последнем процессе.
Когда Петер вошел в вестибюль гостиницы, к нему сразу подбежал кельнер.
— Вам звонили из Берлина, господин Кристиан. Просили, когда вы вернетесь, не покидать свой номер.
Началось. Он поднялся к себе, бросил в угол портфель со скомканной мантией, которая ему вряд ли уже пригодится, и, не раздеваясь, повалился на диван. Взгляд его остановился на черном телефонном аппарате. «Ну давай же, звони скорей». И тот зазвонил.
— Господин Кристиан? С вами будет говорить президент Народного суда господин Фрейслер.
— Ты что сделал, мерзавец?! — заорала трубка. — Ты думаешь, спас свою шлюху? Она еще проклянет тебя за то, что ты лишил ее легкой смерти! Куда ты ее послал? В Равенсбрюк? Ты глупец! Я уничтожу вас обоих! Немедленно возвращайся и сдавай дела!
Петер еще некоторое время держал в руках гудящую короткими гудками трубку, потом лег на диван и закрыл глаза. Над его головой голосом Гитлера негромко говорило радио.
«…Нам было дано только шесть лет мира с 30 января 1933 года. За эти шесть лет небывалые подвиги были совершены и еще более грандиозные были запланированы…»
«О чем это он, — подумал Петер, — ах да, сегодня же День рейха».
«…Ужасающий роковой вал, идущий с Востока и истребляющий сотни тысяч в деревнях, в городах и за их пределами, будет отражен и обуздан нами, несмотря на все препятствия и тяжелые испытания…
…я надеюсь, что каждый немец выполнит свой долг до конца, что он будет готов принести любые жертвы, которых от него попросят, полностью забыв о собственной безопасности; я призываю больных, слабых и всех негодных к военной службе работать из последних сил; я рассчитываю, что горожане будут ковать оружие, а крестьяне — снабжать хлебом солдат и рабочих, ограничивая самих себя; я надеюсь, что все женщины и девушки будут продолжать поддерживать эту борьбу с предельным фанатизмом. Особый мой призыв к молодежи. Связав себя узами клятвы друг с другом, мы можем встать перед Всемогущим и просить Его о милосердии и благословении…»
Заиграли гимн, затем «Хорста Весселя». Потом, сменяя друг друга, звучали военные марши вермахта: песни парашютистов, танкистов, горных охотников, Нарвикская песня… У Петера не было сил встать и выключить репродуктор. Он был измотан, но чувствовал, что сегодняшний день стал главным в его жизни. Ради этого дня он учился, постигая разницу между преданностью и верностью. Готовясь к нему, он читал книги, смотрел фильмы, ходил в театр. Да и само рождение его обрело теперь совершенно иной, глубокий смысл. И если бы тысячу раз снова наступило сегодняшнее утро тридцатого января, он поступил бы точно так же.
Снова зазвонил телефон. Это был кельнер.
— Господин Кристиан, вас спрашивает молодая женщина. Она ждет внизу в вестибюле.
Петер сбежал вниз, там стояла Мари. Он схватил ее за руку и отвел в сторону.
— Вы были в тюрьме?
— Да, — почти шепотом заговорила она. — Их пропустили, а мне пришлось остаться снаружи. Профессор и тетя Клариса просили передать вам их безмерную благодарность. Они надеются, что вам удастся еще что-нибудь сделать для Эрны, но, даже если и не удастся, они… ну, в общем, вы понимаете. И еще…
Мари вынула из небольшой сумочки листок бумаги и, озираясь, сунула его Петеру в руку.
— Это от Эрны. Прочтите сейчас. Быть может, я еще смогу увидеть ее завтра на вокзале.
Она отвернулась, и Петер развернул листок.
«Милый Петер! Еще в суде Глориус дал мне этот клочок бумаги и маленький карандаш. Он сказал, что мне разрешат свидание с отцом, и я пишу тебе с надеждой передать через него эту записку. Я проклинаю себя за то, что причинила горе тем, кто меня любит. Прежде всего папе, тебе и еще одному человеку, который пока ничего не знает. Возможно, ты уже слышал о нем. Это Клаус фон Тротта. Я познакомилась с ним осенью сорок первого, когда переписка с тобой уже окончательно прервалась. Петер, я любила тебя и никогда не забуду той нашей счастливой зимы. Она навсегда останется со мной. Но потом прошли годы, и я полюбила Клауса. Я понимаю, что в этом нет ничего постыдного и необычного, что так бывает всегда и со всеми. И все же теперь мне почему-то трудно признаваться тебе в этом. Но я люблю его, и с этим ничего не поделаешь.
Петер, я догадываюсь, что тебя ждут большие неприятности, ведь ты не выполнил приказ Фрейслера (об этом мне сказал Глориус). Я также знаю, куда меня повезут, и постараюсь все вынести. Теперь я просто обязана это сделать. Мне помогут любовь отца, Клауса и твоя верность, которой я не стою. Еще раз прости и береги себя. Твоя Эрна».
— Спасибо вам, Мари. Прощайте.
— Когда вы уезжаете?
— Вероятно, завтра днем. Прощайте. Да, вот еще что, — он вдруг взял ее за руку, — если все обойдется и вы с ней снова увидитесь, не рассказывайте о… нем.
— О Клаусе?
— Да.
— Но почему? Сейчас — конечно, я все понимаю, но потом! Она должна знать, что он предал ее.
— Обещайте.
— Но Петер… Впрочем, хорошо. Только при условии, что он не появится больше в ее жизни.
В номере он сел на диван и еще раз развернул листок.
Профессор посадил на поезд свою сестру, дождался, когда состав, отъехав от перрона, скрылся за поворотом, и продолжал стоять, не обращая внимания на холодный ветер. Он был настолько опустошен всем произошедшим, что просто не осознавал, что должен делать дальше. Он вышел на привокзальную площадь и сел в первый попавшийся автобус. Долго ездил по белому от недавно выпавшего снега городу, пока не ощутил на себе недовольный взгляд пожилой кондукторши. Выйдя на ближайшей остановке, Вангер машинально сориентировался и пошел в сторону дома.
Он брел, как пьяный матрос, возвращающийся после отменной попойки на свой корабль, угадывая верное направление шестым чувством. Мыслей уже не было никаких. Мозг обрабатывал только зрительные образы. Вот снег. Хорошо, что он выпал. Он прикроет мусор, который некому убирать… Вот сломанное дерево… Вот стена… А это что? Ах да, полицейский…
— Эй! Вы что, не видите, что сюда нельзя? Вам мало места?
К нему наперерез спешил, размахивая руками, полицейский Вангер остановился и, стряхнув оцепенение, увидел большую площадь, на которой он очутился. Прямо перед ним, задрав ствол, стояла зенитная пушка, окруженная мешками с песком. Возле, переступая с ноги на ногу, поеживались от холода два солдата. Остальной расчет, вероятно, грелся где-то неподалеку.
Профессор растерянно заметался, сообразив, что нарушил какие-то правила, наконец выбрал направление и быстрыми шагами пошел влево. Полицейский остановился, проводил недовольным взглядом смешного человека в длинном пальто и отвернулся.
Это была Кенигсплац. Огромная и помпезная площадь, обставленная со всех сторон колоннадами имперских музеев и фасадами официозных зданий. Профессор, ускорив шаг, вернулся на тротуар и пошел в сторону Фюрербау — мюнхенской резиденции Гитлера. Он вышел к южному подъезду с колоннадой и балконом, над которым на венке со свастикой сидел, развернув крылья, черный орел. Вангер остановился, поднял взгляд на орла и некоторое время стоял неподвижно. Затем он двинулся направо, в сторону, куда была повернута голова черного хищника.
Дойдя до угла, он свернул было влево на Бреннерштрассе, но снова остановился. Перед ним возвышалась колоннада северной части Эрентемпеля Увидев, что караула возле обеих лестниц усыпальницы нет, Вангер, воровато осмотревшись, подошел к ближайшей и медленно поднялся по ее четырнадцати ступеням на подиум.
Саркофагов не было. На ведущих вниз ступенях лежал снег и занесенные откуда-то прошлогодние листья. «Когда же их убрали?» — подумал профессор, и какой-то отсвет бледно мелькнул в темноте его сознания. Ведь это явный признак скорого конца. Что бы там ни говорил по радио доктор Геббельс, а гробы-то с прахом мучеников увезли. Значит, дело дрянь. И чем скорее все рухнет, тем больше шансов, что его Эрна — последнее, ради чего ему еще стоит жить, — останется жива.
Рассуждая так, он даже не отдавал себе отчета в том, что саркофаги были вывезены отсюда уже давным-давно.
Вангер спустился на улицу и пошел вдоль Бреннерштрассе мимо Коричневого дома, мимо того самого полицейского, который, отогнав его от пушки, все еще наблюдал за подозрительным субъектом. Профессор снова ничего не замечал, глядя только под ноги и бормоча себе под нос. Он не заметил, как прошел обелиск на Кароли-ненплац, вокруг которого тоже стояли орудия. Не замечал он и ледяного восточного ветра и что его пальто распахнуто, а шарф съехал набок и болтается теперь, выглядывая из-под полы.
Он переходил с одной стороны улицы на другую и снова возвращался обратно. Благо, что прохожих и особенно машин было теперь мало. После очередных налетов на бензиновые заводы улицы Германии на несколько дней заметно освобождались от автотранспорта. Остатки синтетического горючего сливались в баки рейсовых автобусов и партийных «Мерседесов». Впрочем, производство снова и снова восстанавливалось, и улицы вновь ненадолго наполнялись гудками клаксонов и скрипом тормозов.
Минут через пятнадцать взор профессора уперся в ступени каменной лестницы. Он остановился и с любопытством уставился на мраморного льва, стоящего над ним на постаменте. Другой такой же находился левее у второго края лестницы.
— Ах вот как, — сказал вслух профессор, осматривая скульптуры, — я вас узнаю. Стерегущие львы Фельдхеррнхалле. Ровно век назад вас поставили здесь охранять память и славу баварских полководцев. И что же? Как вы справились со своей задачей? Последние годы за вашими спинами творилось столько всего, а вам и дела нет. Там, на стене позади вас, начертали имена нацистов, повесили траурные венки, превратив это место в подобие языческого алтаря. Здесь принесли в жертву наше будущее и будущее обоих моих детей. Повсюду свастика, а вы стоите, как две вычурные вазы и равнодушно смотрите вдаль.
Он вдруг почувствовал, как меркнет дневной свет и на город опускается ночь. Он видел, что в глубине аркады на шестнадцати обтянутых красной тканью пилонах горят в чашах костры. По стенам и мокрым от недавнего дождя мостовым мечутся отсветы пламени. Их дополняют трепещущие повсюду красные полотнища. Они свисают длиннющими штандартами с карнизов окрестных домов и высоких флагштоков. Сама площадь почти пуста, только вдоль тротуаров выстроены темные колонны людей. От лестницы, охраняемой львами, тянется красная ковровая дорожка. По ее сторонам редкие короткие шеренги, расставленные с каким-то церемониальным смыслом. Тишина. Только хлопки тяжелой ткани штандартов и редкие непонятные команды.
Луны нет, но низкие тяжелые облака освещают десятки мощных прожекторов, спрятанных за домами. Их свет рассеивается специальными линзами и подкрашивается светофильтрами. От всего этого быстро плывущие над Одеонсплац тучи выглядят неестественно и страшно. Кажется, вот-вот земля содрогнется и расположенный поблизости Везувий выбросит в небо миллионы тонн раскаленного пепла.
Звучит команда. Взлетают вверх сотни рук. На ковровой дорожке появляется одинокая фигура. Это главный жрец и верховный понтифик. Он идет в сторону освещенной кострами аркады. Там, возле алтаря, его ожидают авгуры, чтобы приступить к человеческому жертвоприношению.
Вангер уже видит, как к жертвеннику ведут двоих детей в белых одеждах. Они держатся за руки, ступая босыми ногами по холодным мокрым камням мостовой. Мальчику лет двенадцать, девочке вдвое меньше…
Он трясет головой, освобождаясь от кошмарного видения. Снова снег, холодный ветер и пустая площадь. Он идет вдоль аркады влево, до самого края и, ступая маленькими шажками, опасливо заглядывает за угол. Караул на месте. Профессор некоторое время колеблется, после чего быстро переходит на противоположный тротуар Резиденцштрассе и проходит несколько шагов в сторону центра. Немногочисленные прохожие, шедшие в обеих направлениях, тоже предпочитают эту сторону улицы. Лишний раз проходить мимо стоящих под мемориальной доской эсэсовцев, да еще поднимать при этом руку, приветствуя память мучеников, хочется немногим. Хотя бы потому, что это всегда выглядело слишком театрально, а особенно теперь.
Вангер остановился и долго стоял недалеко от того места, где история чуть было не свернула на другую, наверняка менее кровавую дорогу. Здесь были убиты те самые шестнадцать мятежников, чей прах когда-то покоился в Эрентемпеле. Сто пуль залпа полицейского отряда, выпущенных в плотную многосотенную толпу, когда невозможно промахнуться, если, конечно, намеренно не стрелять поверх голов, поразили насмерть лишь этих шестнадцать. А ведь залпов было несколько. А в первом ряду стоял ОН, привлекая внимание к своей персоне визгливым голосом и угрозами. И пули миновали ЕГО, даже не ранив. Значит, судьбе было угодно именно это…
Вернувшись в опустевшую квартиру, профессор несколько часов просидел в кресле в гостиной, потом перебрался в кровать и на следующее утро не поднялся. Не встал он и к вечеру. А ночью проходивший по Брудерштрассе полицейский патруль заметил в окне третьего этажа полоску света. Полицейские поднялись наверх, но ни звонки, ни стук в двери ни к чему не привели.
— Дуй за слесарем, Манфред. Жалко выбивать такую дверь, — сказал майстер своему молодому напарнику.
Дверь аккуратно вскрыли и направились туда, где горел свет. Это была спальня. В кровати под одеялом лежал старик. Глаза его были закрыты, но по тяжелому дыханию стало ясно, что он жив. Майстер подошел, потрогал лоб старика, огляделся и, заметив на столике телефон, сказал:
— Звони в клинику на Гетештрассе. Пусть пришлют врача по адресу… Какой это дом?
— Четырнадцатый, герр майстер.
— Вот-вот. А я тем временем зайду к соседям.
Через несколько минут он привел мужчину и полную розовощекую женщину лет пятидесяти.
— Это профессор Вангер, — сказала женщина, — А что с ним?
— Вангер? Тот самый?
— Да.
— У него кто-нибудь есть из родственников? Я имею в виду в Мюнхене.
— Насколько мне известно, — мужчина потер подбородок, что-то вспоминая, — у него сестра в Регенсбурге. Но она как раз вчера уехала. Я видел, как утром они оба выходили с чемоданом. А больше… я ни о ком не знаю.
Женщина подтвердила слова мужа и всхлипнула.
— Скверно, — сказал майстер и направился к выходу. — Манфред, ты поправил занавески? Что тебе ответили? Будет врач?
— Будет в течение часа.
Майстер повернулся к супружеской паре.
— Мы вызвали врача, но сами не можем здесь оставаться. Я хочу попросить вас…
— Конечно, конечно. Мы дождемся.
— Вот и хорошо. А завтра я свяжусь с Красным Крестом или Гитлерюгендом.
— И правильно, — обрадовалась женщина, — ведь и жена, и дочь профессора работали в ДРК.
На следующий день Мари пошла навестить профессора Вангера и узнала, что он заболел. Она тут же взяла всю инициативу по уходу за ним на себя. Забрала у соседей ключи, привела подругу, и они вдвоем принялись за дело.
Сначала девушки перестелили постель и выполнили весь комплекс санитарных мероприятий. Герда, набравшаяся опыта в Гитлерюгенде, обслуживая в свободное от основной работы время престарелых и больных, знала, что к чему. Потом занялись уборкой. Несколько часов они наводили порядок во всех комнатах, стирали и мыли.
Завод, где работала Мари, был недавно превращен в груду обломков, из которой торчали хитроумные сплетения металлоконструкций. Всю их семью отец увез к родственникам в горы, а сам нес службу где-то за городом в одном из батальонов Фольксштурма. Так что свободного времени теперь у нее было достаточно.
Заходил врач. Он сказал, что состояние господина Вангера серьезно. Двустороннее воспаление легких и крайний упадок сил, когда все жизненные функции чрезвычайно ослаблены. Положение осложнил сильнейший сердечный приступ. Доктор оставил кое-какие лекарства и выписал несколько рецептов. Мари тут же бросилась в местное отделение Немецкого Красного Креста, где ей помогли кое-что достать,
Вечером Герда ушла домой. Мари тоже сбегала к себе и оставила записку на случай возвращения отца. Потом она вернулась и всю ночь провела у постели больного.
Профессор бредил. Иногда бормотание становилось внятным, и Мари различала слова. Чаще всего это было имя его жены Элли. Однажды она долго не могла понять какое-то странное слово и наконец расслышала: «попрыгунчик». В это время из-под левого века его вытекла слеза и застряла в седых волосках виска. Потом он говорил о какой-то книге. Шестой книге. А потом загудели сирены.
То ли служба воздушного оповещения прохлопала момент приближения самолетов, то ли те применили обманный маневр с резким поворотом на Мюнхен, но буквально через две минуты после включения сирен на город упали первые бомбы. Мари выключила свет и стала ждать. Еще через минуту раздался страшный гром. В гостиной посыпались стекла. Мари бросилась туда. Она увидела развеваемые ветром шторы и красные сполохи на стенах комнаты. По лопающимся под ногами стеклам она подбежала к окну и отпрянула На нее одновременно пахнуло холодом зимней ночи и жаром пламени. Ее собственный дом пылал снизу доверху.
Никто не успел выбежать. Слишком мало времени прошло между сигналом тревоги и тем моментом, когда несколько тяжелых зажигалок, пробив деревянные перекрытия, разлили море огня сразу на всех этажах. Мари стояла оцепенев. Пламя с гулом вырывалось из оконных проемов, выбрасывая горящие полотнища штор светомаскировки. Оно пожирало теперь все, что у нее было: одежду, книги, ее школьный аттестат и трудовую книжку, старую куклу, тайный дневник, о котором так никто и не узнал, письма Мартина и три фотографии, на которых они были вдвоем.
То, что она находилась сейчас здесь, в квартире Вангеров, спасло ей жизнь. Значит, ее спасла болезнь профессора. А если продолжить цепь рассуждений, то выходит, что ее спасли все те трагические события, которые свалили несчастного профессора в постель. И первым из этих событий стала гибель Мартина. Именно она дала толчок ко всему остальному, включая поступок Эрны. Что же получается, именно смерти Мартина в проклятом Мальмеди обязана жизнью она, Мари Лютер? Останься Мартин жив, и сейчас она сгорела бы в этом пожаре?
Мари закрыла лицо ладонями.
Но уже в следующую минуту она бросилась закрывать двери в спальню профессора — по квартире вовсю гулял ветер. Потом, что-то вспомнив, метнулась в ванную. Так и есть — кран только зашипел, выплюнув несколько последних капель воды. «Какая же я дура, даже не догадалась заранее наполнить ванну и кастрюли». Света, конечно, не было Но главное, когда она убирала стекла и несколько раз потрогала батареи, то поняла, что они стремительно остывают.
Никакой, даже самой маленькой железной печки у Вангеров не оказалось. Только керосиновая горелка. До сих пор этот район, может быть, благодаря близкому соседству квартиры Гитлера, был одним из самых благополучных в городе. Электроснабжение если и отключалось, то ненадолго. То же самое с водой и отоплением. Но бесконечно уповать на такое везение было со стороны профессора, конечно же, опрометчиво. Фюрер уже давно не посещал Мюнхен. Распрощался он и с расположенной неподалеку горой Оберзальцберг, и со своим Оберхофом. Никто, конечно, не знал этого наверняка, но каждый был в состоянии предположить, что Мюнхен никогда больше не увидит своего покровителя.
— Сходи-ка ты, дочка, в Красный Крест, — посоветовала ей на следующий день тетя Гертруда, соседка Вангеров с четвертого этажа. — Ему обязательно помогут и пристроят где-нибудь в хорошем месте. Мы сегодня тоже уезжаем в деревню к старшей невестке. Да и о себе подумай. Дома твоего ведь нет.
Мари нашла в кабинете профессора несколько плотных листов бумаги и написала на них адресованные своему отцу сообщения: «Ульриху Лютеру! Папа, со мной все в порядке. Я временно нахожусь в квартире профессора Вангера. Если что, пиши здесь же внизу. Мари». Она повесила эти листы на соседней доске объявлений, на стене их выгоревшего дома и позже еще один на той самой злосчастной доске объявлений на Максимилианштрассе.
К вечеру Готфрида Вангера увезли в один из загородных госпиталей.
Он видел свой последний римский сон. Это был его личный сон — короткий и какой-то сумбурный. Он состоял из сменяющих друг друга видений, не имеющих цельной взаимосвязи и логики.
Последней картиной сна (все предыдущие он потом не помнил) была не то площадь, не то пустырь. Он лежал на помосте, обложенный со всех сторон цветами, и понимал, что умер и что сейчас будет сожжен. Он ощущал запах хвои, слышал негромкий говор толпы, видел боковым зрением людей. Вот с обеих сторон ложа выходят люди в военном облачении со щитами и обнаженными мечами в руках. Гладиаторы. По этрусскому обычаю они прольют кровь в честь знатного покойника. Вот кто-то подходит совсем близко и что-то шепчет. Ему разжимают губы, и он ощущает на зубах и языке вкус серебра. Это жена всовывает в его рот денарий, чтобы он смог расплатиться с Хароном за ладью…
Профессор открыл глаза. Медсестра чайной ложечкой вливала ему в рот какое-то горькое лекарство. Она увидела, что больной пришел в себя, и тут же вышла. Через несколько минут появился врач. Он что-то говорил, трогал его пульс, рассматривал зрачки и белки глаз, а профессор пытался вспомнить, кто это стоит рядом с ним в белом халате.
— Мари, — наконец узнал он ее.
Шло очередное заседание трибунала. Пока прокурор нудно и долго зачитывал обвинение, Фрейслер обдумывал, как ему поступить с Кристианом Вчера как раз привезли это дело из Мюнхена. По большому счету, ему было наплевать на ту женщину. Он прекрасно понимал, что здесь не заговор, и если бы другой судья, не посланный им лично с приказом осудить на смерть, поступил бы, как этот мальчишка, то и черт с ней. Пусть отправляется в лагерь поправлять мозги. Фрейслера привело в ярость непослушание. Он пообещал газетчикам одно, а на деле вышло другое. Такого в отношении «моего Вышинского», как называл Гитлер верного Роланда Флейслера, не позволял себе никто. Теперь он не успокоится, пока не поставит все на свои места. Постукивая карандашом по столу и мрачно поглядывая на очередных обвиняемых, он набрасывал в уме план урока, который собирался преподать ослушнику.
Уничтожить подругу этого малахольного было делом настолько же пустяшным, насколько и неинтересным. Пара звонков, и она просто исчезнет без всякого приговора Гораздо интереснее перевести эту самую (он посмотрел в свой блокнот) Эрну Вангер в одну из тюрем Берлина и вторично ее судить. Назначить председателем преданного ему человечка, а одним из помощников посадить этого олуха Кристиана. На все про все потребуется не больше часа, так что и зал особенно занимать не придется. Да, так он и поступит! Он заставит его поставить свою подпись под смертным приговором. А потом выгонит из судебной коллегии и отправит на фронт. Таким смелым сейчас там самое место.
Фрейслер вспомнил давнишнее дело одного проповедника. Кажется, это было весной тридцать восьмого. Да, верно, в марте. Судили доктора Нимеллера, призывавшего прихожан далемской церкви исполнять волю Бога, а не человека (то бишь фюрера). Так эти растяпы из «специального суда» умудрились оправдать попа по всем статьям, включая «подрывную деятельность против государства». Ему дали семь месяцев тюрьмы за какую-то там мелочь, а поскольку поп уже отсидел в Моабите под следствием гораздо больший срок, его просто выпустили из-под стражи прямо в зале. Ну и что? Не успел проповедник выйти на крыльцо и, воздев руки к небу, поблагодарить Бога за спасение, как подъехали гестаповцы, запихали его в машину и отвезли прямиком в Дахау. Там он и поныне без всякого суда и прочей волокиты. Если, конечно, уже не преставился.
Фрейслер поманил пальцем одного из помощников и попросил принести ему из кабинета дело Эрны Вангер. Тем временем чтение обвинения закончилось. Подсудимые, дабы облегчить участь родственников, признали себя виновными. Один из них, пожилой оберст в кителе с оборванными не только погонами, но даже пуговицами, после допросов едва держался на скамье, так что ему позволили не вставать. В последнее время никому даже не приходила в голову мысль о том, чтобы подлечить обвиняемого перед процессом. Хотя бы для соблюдения приличий. Эти стены видели, как некоторых вносили в зал суда на носилках в окровавленных бинтах, а прямо отсюда волокли на виселицу или на мясной крюк с рояльной струной вместо веревки. Фрейслер вспомнил Штюльпнагеля, пытавшегося покончить с собой еще во Франции, но только выбившего неудачным выстрелом оба своих глаза. Его вытащили из госпиталя и так и принесли сюда, слепого и стонущего, с перевязанным лицом, и повесили в тот же день.
В прениях сторон и опросе свидетелей не было никакого смысла. Фрейслер предложил прокурору выступить с речью, после чего намеревался сам сказать несколько «теплых» слов. Но в этот момент из-за окон послышался протяжный вой сирен.
Американцы.
Днем их очередь. Секретарь испуганно взглянул на председателя и объявил перерыв. Все поспешно кинулись к выходам. Фрейслер, зная, что пять минут у него есть, не спешил. Собрав папки, он, сопровождаемый помощниками, степенно направился к высоченной двустворчатой двери с имперскими орлами на панелях.
В коридоре царила сутолока. Многие уже бежали. Председатель презрительно усмехнулся, посмотрел, как из зала выводят под руки немощного полковника, и пошел к лестнице.
Шарахнули зенитки. Он прибавил шаг, но тут вдруг вспомнил, что оставил свой блокнот в зале на полочке под столом. Нельзя было допустить, чтобы эта пухлая книжица пропала или не дай бог попала в чужие руки. Фрейслер повернулся и, отмахнувшись от чьего-то удивленного вопроса, быстрым шагом пошел назад.
Когда до дверей с орлами оставалось метров десять, в окнах звякнули стекла и прокатился первый тяжелый гром. Тонные бомбы посыпались как раз на Шенеберг. До сих пор он был одним из тех берлинских районов, который довольно счастливо избегал больших разрушений. Фрейслер остановился, метнулся было назад, но, услышав, что гром удаляется, бросился к дверям.
Одновременно с тем, как он вбежал в зал заседаний, туда, пробив крышу и верхние этажи, рухнула двухсотпятидесятикилограммовая бомба. Они почти встретились возле его председательского кресла. И эта их встреча была короткой…
Через несколько часов, когда разгребали развалины и вытащили из-под обломков обрывки судейской мантии, кто-то связал этот факт с фактом исчезновения председателя Народного трибунала. Он оказался в числе трех тысяч берлинцев, погибших в тот день. Случилось невероятное — полковник с оборванными пуговицами, которого вводили в зал суда под руки, пережил (правда, ненадолго) самого Фрейслера.
Вместе с «моим Вышинским» погибло и дело Эрны Вангер. Остались только выписка и копия протокола. Как раз в тот день, третьего февраля 1945 года, Эрна входила в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Она не предполагала, что разорвавшаяся несколько часов назад в Берлине небольшая авиабомба, изготовленная где-то в штатах Огайо или Массачусетс, спасла ей жизнь.
Frailty, thy name is woman![60]
— Мне нужна Эрна Вангер. Ты получил ее несколько дней назад.
— Я не ошибаюсь, ее привезли из Баварии?
— Не ошибаешься. А раз знаешь, откуда ее привезли, то, возможно, прочел подпись под копией приговора. Там стоит фамилия моего сына.
Генрих Кристиан, шестидесятитрехлетний штурмбаннфюрер СС, стоял на пустом апельплаце аккуратно распланированного лагеря Равенсбрюк. Летом здесь было даже уютно. Сразу чувствовалось, что это женский лагерь: клумбы с цветами, свежевыкрашенные домики для персонала, добротные бараки, всегда прибранная территория.
Теперь, правда, мела снежная поземка. Между пальцами правой руки штурмбаннфюрера, защищенными толстой кожей перчатки, дымилась сигарета. Его собеседником был заместитель уехавшего на какое-то совещание лагерфюрера Курт Пельтцер.
— Просто хочу на нее посмотреть.
Генриху Кристиану, так и оставшемуся по причине буйности и ершистости характера начальником одного из небольших лагерей, хотелось взглянуть на ту, ради которой его всегда послушный сын вдруг бросил вызов самому Фрейслеру. Что это за фифа такая, посмевшая тявкнуть на фюрера? Что нашел в ней его дурачок? Четыре дня назад Петер на коленях умолял отца позаботиться об Эрне. На следующий день он уезжал в учебный лагерь и недели через три, если не раньше, должен был отправиться на фронт. Что ж, сам виноват, решил тогда старый Кристиан. Тягаться с президентом нарсуда ему было не под силу. Он терпеть не мог этого костлявого живчика, хотя не был с ним лично знаком. Слишком уж не уважал тот старые заслуги своих клиентов. Ты, конечно, можешь послать в петлю или под косой нож генерала и даже фельдмаршала, если они предатели, а тебе дана такая власть, но не унижай их. Не позорь тех, кто прошел Ипр, Марну, Верден и Седан, когда ты сам, жалкий адвокатишка, отсиживался в тылу. Этим самым ты унижаешь немецкий мундир и заслуженные награды. Ты плюешь в наше прошлое. И вообще, что за привычка сдирать кресты, пожалованные еще кайзером?
Как раз такой прямой и ворчливый, особенно в последнее время, склад характера и подпортил служебную карьеру Генриха Кристиана. Впрочем, теперь это уже не имело никакого значения.
Шарфюрерина, цепко держа за локоть заключенную, подвела ее к эсэсовцам и вытянулась по стойке «смирно». Пельтцер велел ей проваливать и еще раз сам осмотрел новенькую.
Длинный полосатый халат с красным политическим треугольником на груди и номером, косынка на коротко остриженной голове. Что там надето под халатом, не разберешь. Не осталось ни единого признака женской фигуры. Лицо покраснело от холодного ветра. Побагровевшие кисти рук с тонкими пальцами беспрестанно потирают друг друга. Она кашляет, в ее глазах явственно видна болезнь. В них уже не осталось мольбы, совершенно неуместной в этом царстве холода и жестокости. В общем, обычное зрелище.
Пельтцер повернулся к старому знакомому.
— Я буду у себя.
Обоим эсэсовцам, одетым в кожаные пальто на меху, было невдомек, что здесь кто-то может мерзнуть.
Генрих Кристиан подошел к трясущейся от холода девушке и, скрипнув кожей перчатки, взял ее левой рукой за подбородок. Он приподнял ее голову и уставился прямо в глаза.
— Ты спала с моим сыном?
Эрна испуганно смотрела на хмурое лицо человека с алюминиевым черепом на черном околыше фуражки и не понимала, чего он хочет.
— С Петером Кристианом, — добавил он.
— С Петером? — прошептала она. — Вы отец Петера?
— Петера, Петера, — буркнул штурмбаннфюрер и, отпустив Эрну, отошел на два шага в сторону, встав к ней вполоборота.
В памяти Эрны возникла стена со скрещенными саблями, большим револьвером и фотографиями. Она пыталась вспомнить портрет мужественного колониального инспектора с «винчестером» на плече. Но все было зыбко. Только заломленная шляпа, полуголые негры, Килиманджаро…
— Мне было пятнадцать лет…
— А потом?
— Мы ни разу не встречались. И больше пяти лет ничего не знали друг о друге. — Она сделала шаг к эсэсовцу. — А где он сейчас?
Кристиан-старший повернул к Эрне свое грубое лицо и еще раз оглядел ее с ног до головы. «Долго не протянет».
— Отправляйся обратно.
Он отшвырнул сигарету и зашагал в сторону административных построек.
— Отдай мне ее, Курт, — говорил штурмбаннфюрер, окуная в стаканчик с коньяком обмусоленный кончик предложенной хозяином сигары. — Возьми взамен любого.
— Но…
— Любого, Курт!
— Но Генрих…
— Фрейслер мертв.
Штурмбаннфюрер, засунув сигару в рот, стал снимать с толстого пальца массивное кольцо с розовым камнем.
— Подожди, — протянул руку Пельтцер. — Я не крохобор, Генрих. Давай выпьем.
Они молча выпили по полному стаканчику коньяка, и Пельтцер, крякнув, брякнул рюмкой о стол.
— Ладно, завтра я отправлю ее к тебе. У меня как раз будет машина в ту сторону.
— Не ко мне, вот адрес. — Генрих Кристиан положил на стол небольшой листок. — Здесь ее встретит мой человек. Потом приезжай и забери любого.
В пять часов утра блокфюрерина тормошила Эрну, трясшуюся от холода даже во сне. Огромный барак, заполненный трехъярусными нарами с пятью сотнями женщин, девушек и совсем еще подростков кашлял, стонал и плакал предутренним сном, походившим более на бред тяжелобольного.
— Ну ты, вставай живо! На выход. Халат не надевать, чучело!
— Куда меня ведут?
— Тебе еще отчет дать? Пошла!
Эрну вытолкали в темноту, освещенную прожекторами лагерных вышек, впихнули в тюремный автобус с забитыми фанерой окнами, где уже находилось еще несколько женщин, и повезли. С трудом приходя в себя, она вдруг вспомнила вчерашнюю встречу с отцом Петера и решила, что это ночной бред. Ничего такого просто не могло быть.
— Папа, — заговорила она, когда автобус остановился у железнодорожного переезда, — а где мама? Вы отпустите нас с Мартином в Норвегию?
Автобус дернулся, и Эрна, повалившись вбок, упала на грязный мокрый пол, сильно разбив бровь. Женщины подняли ее и, прислонив к стенке, стали отирать кровь с лица.
— У нее жар, — сказала одна из них.
Когда Эрна открыла глаза, она увидела, что лежит на кровати в небольшой сумрачной комнате. Долго не могла сообразить, что это: общежитие в Ульме или одно из помещений Красного Креста — последнее время ей часто приходилось ночевать на работе. Или что-то другое. Одно она поняла сразу — это не их дом. Она попыталась подняться, но смогла только повернуть голову и разглядеть занавешенное окно. Оттуда, из-за окна, доносился далекий гул.
— Ну, слава богу, — услышала она голос, — долго же ты раздумывала, умереть или еще пожить.
В дверном проеме стояла женщина лет тридцати пяти — сорока Она прислонилась к косяку, держа в руках большую железную кружку, и с любопытством смотрела на девушку.
— Здравствуйте, — чуть слышно прошептала Эрна.
— Здравствуй, здравствуй.
Женщина прошла в комнату, поставила на столик у стены свою кружку и отдернула шторы. Стало немного светлее. Затем она придвинула к кровати стул и села рядом.
— Ну? — трогая ладонью лоб Эрны, спросила она. — Как ты?
Эрна снова попыталась приподняться, но, оторвав голову от подушек, вдруг начала понимать, что что-то не так. У нее совершенно не было сил. Она опять легла. Дотронулась рукой до своего лба и, наткнувшись на ежик коротких волос, провела ладонью по остриженной голове.
— Что со мной? Где я? Нас разбомбили? Я заболела?
— Да уж, заболела — это, милочка, не то слово. Ты целый месяц была без сознания. Сейчас принесу тебе судно — до туалета ты, судя по всему, не дойдешь. А потом будем что-нибудь кушать.
Женщина вышла. Эрна снова услыхала гул. Стекла в рамах легонько подрагивали. За окном был либо поздний вечер, либо только светало. Женщина вернулась, держа в руках больничное судно.
— Я не хочу, — смутилась Эрна. — Я встану, вы только мне немного помогите.
— Да лежи ты. — Женщина бесцеремонно откинула одеяло.
— Что это? — спросила Эрна, когда гул за окном стал сильнее и стекла снова мелко задребезжали.
— Берлин.
— Берлин?
— Ну да. Тут совсем близко. До Панкова километров тридцать. — Женщина посмотрела в сторону окна. — Сегодня уже третий налет.
— А… — Эрна запнулась. — Мы разве не в Мюнхене?
— Ты что, ничего не помнишь? На-ка попей отвар, — женщина протянула кружку с теплой жидкостью. — Есть тебе пока рано А что касается Мюнхена и всего остального, то это уж ты вспоминай как-нибудь сама. Я знаю только, что зовут тебя Эрна и что принесли тебя сюда месяц назад завернутой в лагерное одеяло. Принесли по распоряжению Кристиана. Уж не знаю, кем ты там ему приходишься.
— Кристиана?
— Да, Генриха Кристиана. Ты была без сознания и все время бредила. Генрих прислал врача и поручил мне быть при твоей персоне сиделкой. Кстати, можешь называть меня Изольдой.
Они некоторое время молчали.
— Да ты не переживай, — сказала женщина, поднимаясь и направляясь к двери, — все вспомнишь. Главное, что очухалась. Я бы на твоем месте уже раза три окочурилась, хотя мне-то уж никак нельзя. С моими грехами там, — она подняла палец вверх, — рассчитывать не на что.
Первое, что вспомнила Эрна, было лицо садистки-надсмотрщицы, избивавшей хлыстом на глазах у всего барака старуху. Они стояли тогда, почти пятьсот человек, и смотрели на экзекуцию. Потом надсмотрщица (их здесь называли «аузерками») подошла к Эрне и, подняв рукояткой хлыста ее подбородок, сказала, что завтра займется ею лично.
Цепляясь за это воспоминание, как за канат, Эрна потихоньку вытягивала себя из мрака амнезии. Она уже понимала, что с ней произошло что-то страшное. «Только бы это касалось меня одной, только бы все были живы…» Но вот она видит свежую могилу. Рядом стоит отец, и снег падает на его непокрытую голову. Несколько человек устанавливают небольшой деревянный крест со словами «Элеонора Августа Вангер». Это могила мамы. Рядом стоит заплаканная Мари. Мартина нет. И не потому, что он на фронте, его нет вообще.
Когда вернулась Изольда, Эрна лежала, закрыв глаза. Она все вспомнила. Только подробности последнего дня в Равенсбрюке еще ускользали.
— Ну-ну, — женщина облокотилась на спинку кровати, — держись, малыш.
По морщинкам возле плотно зажмуренных глаз, под ресницами которых блестели слезы, по плотно стиснутым белым подрагивающим губам она догадалась, что ее подопечная все вспомнила и эти воспоминания наполнены болью утрат.
На улице было уже совсем темно. Женщина опустила затемнение и задернула шторы. Она включила настольную лампу и стала доставать из сумки продукты.
— Сейчас я дам тебе морковного сока, а потом попробуем встать. Завтра обещал прийти доктор.
— Какой это город? — не открывая глаз и повернув лицо к стене, спросила Эрна.
— Эберсвальде.
— А какое сегодня число?
— Пятнадцатое марта.
— Мартовские иды, — прошептала Эрна.
Врач, осмотрев пациентку, пообещал, что она должна быстро пойти на поправку. От него не ускользнуло, что во время осмотра Эрну нисколько не интересовало, чем она больна и каков прогноз.
— Не думаю, что это можно купить в аптеке, — говорил он в коридоре, протягивая Изольде очередной список лекарств. — Лучше сразу в Берлин на черный рынок. Но главное — ее душевное состояние. Оно мне вовсе не нравится.
Через несколько дней, когда Эрна, закутанная в теплый халат, стояла у окна на еще подрагивающих от слабости ногах, во входной двери загремел ключ. Она обернулась — это был Генрих Кристиан. Он вошел в комнату и остановился у самых дверей. На нем был черный кожаный плащ с маленькими плетеными погончиками и черная фуражка. Из-за его плеча выглядывала Изольда.
— Лекарства получили? — Он смотрел на Эрну, но вопрос был обращен к Изольде.
— Да, Генрих. Будешь есть?
— Только чай.
Кристиан снял фуражку, тут же подхваченную Изольдой, и начал расстегивать ремень. Когда женщина вышла, он подошел к Эрне и стал рассматривать ее. Она же видела перед собой только его тяжелый, как бы разрубленный надвое подбородок и мрачный взгляд.
— Завтра вместе с фрау Гюнш я отвезу тебя в Берлин.
— Мне все равно, — полушепотом сказала Эрна. Холодными как лед пальцами, сквозь кожу которых просвечивали синие жилки, она сжимала воротник халата под горлом.
Кристиан подошел к окну и посмотрел вниз на припаркованный там автомобиль.
— Фрейслер мертв. Ты, кстати, тоже.
Он не стал объяснять, что еще десятого февраля в списках умерших в тот день узниц Равенсбрюка появилась и ее фамилия.
— Что с Петером? — Она повернула голову и увидела мясистое, поросшее волосами ухо штурмбаннфюрера.
— Не знаю. Если он еще жив, то должен быть где-то на Западном фронте. Американцы уже на Рейне. Но сюда они не придут.
— Почему?
— Потому, что сюда придут русские. Изольда! — крикнул он, отойдя от окна. — К черту чай! Некогда. Завтра часам к двум я заеду за вами обеими. Будьте готовы. Лишнего не бери.
— Но зачем нам уезжать в Берлин, Генрих? — подавая плащ эсэсовцу, спрашивала Изольда. — Их бомбят каждый день, здесь гораздо спокойнее.
— Через месяц-два здесь будут русские. Но Берлин им не взять. — Он застегнул ремень, открыл дверь и обернулся. — Берлин им не взять никогда!
На следующий день Кристиан приехал в гражданском. Он критически оглядел Эрну, которой Изольда накануне подобрала вполне приличное платье и пальто, и вытащил из кармана какие-то документы.
— Будешь Эрной Гюнш, ее племянницей, — он кивнул в сторону Изольды. — Твой дом в Бранденбурге разбомбили двенадцатого марта. На этой бумажке твой бывший адрес и кое-какие данные. Запомни. О других подробностях договоритесь. Ну все, поехали.
Они заперли квартиру, спустились вниз и стали укладывать вещи в машину. Со стороны это была обычная семья: худая, болезненного вида дочь, бойкая мамаша и немногословный властный отец — вероятно, чиновник гражданского ведомства.
Уже через час, миновав с десяток полицейских постов, на половине из которых на них вообще не обратили внимания, а на остальных вяло спрашивали документы, они въехали в Берлин. Попетляли по улицам, огибая противотанковые заграждения, ожидая в небольших пробках возле строящихся баррикад, пропуская колонны солдат или Фольксштурма, объезжая закрытые для автотранспорта разрушенные участки города, и наконец остановились на небольшой улице в северо-западном районе. Это был Моабит, Ольденсбургерштрассе, недалеко от церкви Святого Паулюса.
Квартира оказалась довольно скромной, из трех небольших комнат. Кристиан снял ее совсем недавно и сам здесь не жил.
— Оставляю ее под твою ответственность, — передавая ключи Изольде, наставлял ее на кухне штурмбаннфюрер. — Пусть сидит дома и никуда не высовывается, кроме бомбоубежища. И никаких писем домой. Вот ваши регистрационные удостоверения и деньги. От денег, впрочем, скоро будет мало проку. Здесь, — он вынул из кармана небольшой сверток, — кое-какие безделушки. Меняй на продукты, когда закончатся те, что я успел купить. Скоропортящиеся не бери: скоро станет тепло, а электроснабжение может пропасть в любую минуту. Там — свечи, там — керогаз. Водопровод, — он покрутил кран, — уже не работает. Если вдруг починят, наполни все, что можно, водой, включая ванную. Водокачка на Бремерштрассе через квартал. Будете уходить вдвоем, оставляй мне записку вот здесь, на столе. Бомбоубежище рядом с водокачкой. Подходящую толкучку найдешь сама, не маленькая. Я по возможности буду приезжать, хотя предстоит чертовски много работы. Ну, все.
— Генрих, сколько нам тут сидеть?
— Откуда я знаю. Два месяца, полгода…
Он ушел, не взглянув на Эрну и не попрощавшись.
В следующие несколько дней Эрна стала быстро поправляться. Она начала делать по утрам зарядку и обтираться полотенцем. Водопровод не работал, так что о полноценной ванне приходилось только мечтать. И все же иногда они устраивали банные дни. Поздно вечером, когда народу у водокачки становилось мало, они по нескольку раз подряд ходили вдвоем за водой, грели ее, кое-как наполняли ванну на треть и мылись по очереди.
Днем Изольда уходила «на разведку» — послушать новости и достать чего-нибудь съестного. Первым делом она разведала места нескольких столичных толкучек и завела знакомства с некоторыми женщинами, частыми посетительницами берлинского черного рынка, на который полиция уже махнула рукой. По пути она читала на афишных тумбах газеты и всякие объявления, слушала в очередях разговоры.
Раз или два в день и раз ночью они спускались в бомбоубежище и проводили там в общей сложности по нескольку часов в сутки. Там часто работало радио, и им удавалось послушать официальные сводки, из которых женщины узнавали, что Восточный фронт полностью стабилизирован на Одерском рубеже обороны, который день ото дня становится все прочнее. Перерывы между информационными выпусками и речами Геббельса заполнялись героической музыкой и маршами.
В самом конце марта приехал Генрих Кристиан. Он привез много продуктов и даже свежее мясо. Изольда быстро наделала и нажарила на керогазе котлет, потом поила его чаем и всячески обхаживала.
— Господин Кристиан, — робко сказала Эрна, когда штурмбаннфюрер прошел в комнату и раскуривал, сидя на диване, сигару, — можно мне — послать телеграмму домой? Там ничего не знают обо мне.
— И что же ты собираешься в ней сообщить? Что сбежала из лагеря или что тебя выпустили за хорошее поведение? Не забывай, милочка, что ты на нелегальном положении. Я ведь уже, кажется, говорил тебе о твоей смерти в Равенсбрюке.
— Я бы только написала, что со мной все в порядке.
— Ну да, телеграмма из концлагеря: «Папа и мама, у меня все хорошо, кормят здесь пять раз в день, так что я поправилась на три килограмма». Так, что ли?
— У меня нет мамы.
Эрна опустила голову. Мысль о том, что ее отец мучается в неведении, отравляла все ее существование. Когда она вспоминала его, стоящего на кладбище или бредущего после похорон домой, ее сердце сжималось от боли. И после всего того, что случилось с Мартином и мамой, еще и она выкинула этот номер с дурацкими листовками. Сама теперь выкрутилась, а ее отец и Петер…
— В самом деле, Генрих, можно же что-то придумать? — вступилась Изольда. Она сидела сбоку на диванном валике, положив руку на шею лагерфюрера. — Девчонка совсем извелась. У нее, кроме старого отца, никого не осталось.
Кристиан выпустил клуб дыма и задумался. Раз он не рявкнул сразу, была надежда, что он постарается найти решение. Обе женщины, поняв это, терпеливо ждали.
Может быть, он подумал о себе и двух своих сыновьях, с которыми так и не сумел построить нормальные отношения. А ведь они, в сущности, отличные парни. Своенравные, когда этого требует от них жизнь, не прячущиеся за чужую спину. Кристиан посмотрел на Эрну и вдруг понял, что ему всегда не хватало дочери. Вот такой, как она. Тоже, судя по произошедшему с нею, способной на поступок. Сам он всегда недолюбливал тех, кто плывет по течению. Нет, эта девчонка ему определенно по душе.
— Черт с вами! — сказал он хмуро. — Телеграммы и письма отпадают — родственники политических и их корреспонденция под надзором гестапо. А вот позвонить по телефону… я думаю, можно попробовать. Собирайтесь! Обе!
Изольда захлопала в ладоши и бросилась на шею эсэсовцу. Затем они быстро оделись и спустились вниз.
Но Эрну ждала неудача.
На междугородном переговорном пункте Кристиан допустил к телефону только Изольду. Эрна назвала ей их домашний номер, но никто не поднял трубку. Попробовали позвонить Мари Лютер, но и там телефон не отвечал. С соседями и с ее бывшими сослуживцами по Красному Кресту связываться было опасно. Последняя попытка и вовсе закончилась печально — Изольда набрала номер телефона Эрниной тети в Регенсбурге, и ей сообщили, что та умерла еще в начале марта.
На обратном пути Эрна сидела на заднем сиденье машины, безразличная ко всему. Изольда всячески старалась ее успокоить. Она шепотом пообещала, что завтра же сама сходит на переговорный пункт и попытается снова созвониться с ее отцом или кем-нибудь из их соседей. В последнем случае она под видом работника университета просто спросит о профессоре Вангере.
И она выполнила свое обещание.
— Ну? Что? Ты дозвонилась? — бросилась к ней Эрна, когда та вернулась домой.
— Да.
— Дозвонилась до моего отца?
— Нет. Трубку взяла Мари Лютер, о которой ты рассказывала. Их дом сгорел, и она пока ночует у вас.
— Что она сказала? Где отец?
— В больнице за городом.
Изольда отвечала с некоторым усилием и отводила взгляд. Эрна это почувствовала.
— Что с ним? — Она остановила пытавшуюся ускользнуть из коридора женщину и придавила ее обеими руками к стене. — Говори же!
Изольда посмотрела в сторону.
— Он умер. Десятого февраля. Похоронен рядом с твоей матерью.
— Десятого февраля… десятого февраля, — несколько раз повторила Эрна, сидя на диване в комнате. — Что же я делала в тот день? Почему я не почувствовала?
— Ты не могла ничего почувствовать, — мягко сказала Изольда. — Ты была в том страшном месте, где чувствуешь только холод, голод и страх.
— Десятого февраля…
Изольда поняла, что Эрна ее не слушает. Она заставила ее выпить водки и уложила в постель. Потом была истерика, возможно, спровоцированная спиртным.
— Я во всем виновата! — кричала Эрна. — Я, мерзкая бессердечная тварь, погубила их всех! И Мартина, и маму! Я думала только о себе, а теперь мне уже не о ком думать. Я одна во всем мире. Одна!
На следующий день, когда завыли сирены, Эрна осталась неподвижно сидеть на диване.
— Одевайся скорее! — Изольда бросила рядом ее пальто. — Ну, ты чего?
— Иди одна.
— Не глупи, Эрна! Тебя не для того вытаскивали из лагеря.
— Иди одна.
— Подумай о Петере, если тебе наплевать на себя. Парня по твоей милости отправили в окопы!
Эрна взорвалась:
— Я никого не просила меня спасать! Оставьте меня в покое!
Изольда села рядом. В нескольких километрах от них открыла огонь известная всему городу башня Зообункера. Сразу подключились другие зенитные батареи и башни. В ответ из люков либерейторов и «летающих крепостей» посыпались полутонные, тонные и трехтонные бомбы. В некоторых местах падали многотонные блокбастеры — убийцы целых кварталов. От их ударов под землей лопались трубы давно не функционирующего водопровода и канализации. Но бомбили где-то в районе Темпельхофа, и в их квартире только мелко дребезжали стекла и кухонные стаканы, качалась люстра и с потолка время от времени падали на пол кусочки известки.
— Знаешь, как я познакомилась с Генрихом? — спросила Изольда, стоя у окна с сигаретой в руках, когда самолеты улетели. — Он помог, когда арестовали отца.
Она смотрела, как над Берлином оседают огромные тучи пыли, в небо поднимаются клубы черного дыма.
— Его арестовали вскоре после прихода наци. Моего папу звали Эразм Кант, по отцу он был евреем. Когда он еще в молодости женился на немке, то не мог предположить, что нарушает будущий закон о расе. Так что я на четверть тоже еврейка.
Изольда боковым зрением видела, что Эрна слушает ее.
— Почти вся наша родня уехала сразу после тридцатого января, а отец не пожелал. Он долго хорохорился — как же, сражался за кайзера и Германию, как и другие, — но в итоге оказался в Дахау. Я приехала в Мюнхен и сняла комнату на окраине. Работала поварихой, выкраивая продукты для передач, которые потом пожирала лагерная охрана. Я не сразу поняла, что мои котлеты и белый хлеб имеют мало шансов дойти до отца, а когда мне это объяснили знающие люди, стала приносить черствые корки и жесткое-прежесткое мясо. Охранники не зарились на такую пищу. Частично они швыряли ее своим овчаркам, но многое стало доставаться и моему папе. А в тридцать пятом его перевели в один из филиалов, руководил которым Генрих. Однажды я стояла у ворот и упрашивала охранника привести отца, с которым мы не виделись много месяцев. Взамен я предлагала бутылку хорошего вина и сигареты. В это время и подошел Генрих.
Он спросил, что мне нужно, кто из моих близких отбывает здесь наказание. Уж не знаю, чем я тогда его заинтересовала — тридцатилетняя, брошенная собственным мужем женщина в пыльной кофте и юбке. Я рассказала, что у меня здесь отец, кавалер Железного креста, и что я хотела бы с ним повидаться. Он не оборвал меня. Оказалось, что их приведут только через несколько часов — они заготавливали щебень для строительства дороги, — и мне велели ждать. Генрих ушел, а охранники забрали у меня вино и сигареты. Но в тот вечер я встретилась с отцом.
Его вид сжал мое сердце. Изможденное лицо с въевшейся в морщинистую кожу каменной пылью, седые волосы, слезящиеся глаза. Но он оставался таким же неунывающим, каким был всегда. Улыбался и расспрашивал, как у меня дела. Если бы не разделявший забор из колючей проволоки, я готова была бы стать на колени и, обхватив его ноги руками, просить прощения, сама не знаю за что.
Через день я надела все самое лучшее и накрасила губы. Еще накануне я заняла у подруги денег, купила дорогой коньяк, лучших сигарет и шоколаду. Со всем этим я приперлась к тем же воротам и попросила охранников проводить меня к их начальнику. Мол, хочу отблагодарить его за доброту. Они осмотрели мои дары, сообразили, что это действительно не для их пропитых морд, и один из них отвел меня к Генриху…
— А потом? — робко нарушила Эрна затянувшуюся паузу.
— Потом? Потом мы вместе пили этот коньяк, курили сигареты и ели шоколад. Остальные подробности тебе знать не полагается. Он прекрасно понимал, зачем я пришла, и надо отдать ему должное — при всей его жестокости и грубости он не был из тех, кто любил проводить время в оргиях и пьянках.
Короче говоря, моего отца уже не гоняли на каменоломню. А скоро, когда у них построили швейную фабрику, он стал работать на очень хорошем, по тамошним меркам, месте. У меня в душе даже затеплилась надежда, что все еще устроится. Евреев еще выпускали под обещание покинуть страну. Генрих сказал, что внесет отца в какой-то там список и, возможно, скоро его освободят. Но в декабре тридцать седьмого заключенных ночью выгнали на плац и продержали там несколько часов на снежном ветру. Так эсэсовцы решили отметить смерть Людендорфа. В общем, мой старик заболел и через несколько дней умер…
Изольда закурила уже третью сигарету.
— Генрих даже оправдывался тогда, что его не было в те дни. Он распорядился выдать мне тело отца, и я ночью тайно похоронила его на старом еврейском кладбище под Мюнхеном. Там, где лежали почти все его предки. В лагерь к нему, — Изольда сделала ударение на словах «к нему», — я больше не приезжала.
— Прости меня, Изольда, — чуть слышно проговорила Эрна и заплакала. — Я вела себя по-свински.
— Что ты, перестань.
— Как же вы потом опять встретились?
— Ни за что не догадается. Через месяц он сам приехал ко мне. Привез всяких вкусных вещей и свежего мяса. Сказал, что соскучился по моим котлетам и пирожкам. Конечно, одними котлетами дело не ограничилось, но скажу тебе сразу — постель не была в наших отношениях чем-то определяющим. Для нее он мог найти и, я думаю, находил более молодых. Просто он любил приходить ко мне раз или два в месяц, смотреть, как я хлопочу на кухне, и молчать о чем-то своем. Потом мы садились на диван, он закуривал сигару, а я рассказывала ему городские сплетни Рассказывала так, как никто другой не посмел бы рассказывать их эсэсовцу. Постепенно и я узнала кое-что о его жизни, о сыновьях и разных неурядицах. Однажды даже видела Пауля, а вот с Петером встретиться не довелось.
В общем, в тот день он сказал, что его переводят в Веймар, поблизости с которым строился Бухенвальд — ты, наверное, и не слыхала о таком лагере? Он предложил мне поехать с ним, точнее, следом за ним через пару недель, что я и сделала. С тех пор вот уже семь лет я всегда неподалеку от Генриха. Иногда мы не видимся по полгода, и я не знаю, жив он или нет. Но потом он приходит как ни в чем не бывало, и ничего не меняется. Его даже не повысили за все это время в звании.
Кому-то это наверняка покажется безнравственным — у нее отца заморили в лагере, а она якшается с эсэсовским надсмотрщиком. Но посмотри вокруг. Кругом сплошные парадоксы. Жестокость и безнравственность переплетены в одном тесном клубке с благородством и самопожертвованием. Думаю, для тебя уже не является секретом, что в нашей стране творились и продолжают твориться чудовищные преступления. Мы не знаем еще и сотой доли того, что сделали СС и наци в Германии и особенно за ее пределами. Но догадываемся! Не идиоты же мы, в самом деле. Есть же у нас глаза, и остатки мозгов еще не выбиты из наших голов бомбами. Так значит, и мы соучастники. И все те, кто продолжает выполнять свой долг перед государством, а это значит, перед фюрером, тоже преступники.
Но посмотри на этих девочек из Немецкой лиги. На которых лица нет, которые падают с ног от усталости в вонючих бомбоубежищах, помогая немощным, пеленая детей, бегая по горящим улицам в аптеки, чтобы принести лекарства старикам, простаивая в очередях за водой, чтобы наполнить бачок в подвале и чтобы нам с тобой было что пить. Разве их можно обвинить хоть в чем-то? А мальчики из Гитлерюгенда? Мне порой кажется, что детей в огромных касках с фаустпатронами на плече в Берлине теперь больше, чем солдат. А старики и женщины из союза противовоздушной обороны, которые не идут в бомбоубежища, чтобы было кому тушить пожары? А Фольксштурм? А медсестры? А девушки с зенитных батарей? Они все самоотверженно выполняют приказы Гитлера и других фюреров, продлевая их власть. С их помощью Равенсбрюк и Бухенвальд проживут лишние месяцы. И в вашем Дахау замучают лишние тысячи узников. Разве это не безнравственно? И в то же время разве все эти люди не достойны признательности соотечественников? А, Эрна?..
В тот же день Эрна рассказала Изольде о своем знакомстве с Петером, об их снежном январе, о печальном расставании и угасании их дружбы и о том, как судьба так жестоко свела их снова в камере тюрьмы Штадельхейм. И она впервые увидела на щеках этой женщины слезы.
Шли дни. Они были наполнены заботами, неведомыми раньше в большом европейском городе. Отсутствие воды и электричества, постоянное ожидание воздушной тревоги, поиски пропитания.
Однажды Изольда притащила целую сумку консервированной спаржи.
— Выменяла на ту брошь с голубым камнем, — объясняла она, тяжело дыша, упав на стул прямо в прихожей. — Конечно, за эту безделицу перед войной можно было бы купить новенький «Фольксваген», но и тридцать банок огородной травы тоже неплохо. Это отличная хавельбергская спаржа. Ее выращивают километрах в ста к западу отсюда. Я ведь прожила там в конце двадцатых несколько лет.
— Как же ты все это дотащила? — удивлялась Эрна.
— Да помог один жук за пачку сигарет. Подъезд наш я ему, конечно, не показала — мало ли что. Только до угла. А вообще, чтоб ты знала, кроме консервов, сейчас самая надежная валюта в Берлине — это табак. Сигареты. Лучше иностранные, причем все равно какие. Даже русскую махорку некоторые берут. Говорят, если ее отваром мыть голову, не будет вшей. А если вдыхать ее пыль, быстро заработаешь туберкулез и сдохнешь дома в своей постели, а не в грязном окопе. Где они ее только достают…
— Как ты думаешь, Изольда, — спросила однажды Эрна курившую у окна подругу, — чем все это кончится?
— Это? — кивнула женщина в сторону улицы, сообразив, о чем идет речь. — Нашей победой!
— Я серьезно.
— И я. Слушала радио в бомбоубежище? «Берлин станет неприступной крепостью, о стены которой разобьюся волны нашествия», — с пафосом продекламировала Изольда.
— Ты смеешься. Им просто нечего больше говорить.
— Если хочешь знать мое мнение, — посерьезнела Изольда, — я не думаю, что нам предстоят месяцы, и уж тем более полгода, как сказал Генрих, сидения здесь. Как только мы услышим пушки, не бомбы, а выстрелы пушек, отсчитывай три недели, а то и меньше.
Она повторяла услышанное сегодня на рынке из разговора двух фронтовиков. «Русские прошли от Сталинграда три тысячи километров не для того, чтобы застрять на последних двадцати пяти», — открыто говорили они.
— Наши фюреры в столбняке, — продолжила, глубоко затянувшись, Изольда. — Они как шизофреники погрузились в иллюзии, так что переговоров не будет. Да им их никто и не предложит. Поэтому отделают нас тут по первое число, помяни мое слово.
При этих словах Эрна вспомнила предостережение брата о том, что если русские придут, то им будет за что мстить.
— Но раскисать не нужно, Эрна. На толкучке уже вовсю торгуют ампулами с цианидом. Этот товар не для нас. Это для тех слабонервных, кого еще мордой об стол не били, а мы с тобой видели всякое. Ты уже и под косым ножом ходила, да и мне есть что вспомнить. Знаешь, что я тебе скажу? Необходимо сконцентрироваться и настроиться на борьбу за выживание. Потребуется безвылазно просидеть в вонючем подвале месяц? Будем сидеть! Два так два. Сдохнем, а выживем, так я тебе скажу!
В начале апреля их в последний раз навестил Генрих Кристиан.
А что до грома орудийной канонады, то он не заставил себя долго ждать. Шестнадцатого апреля «становящийся все прочнее» Одерский фронт был прорван в первые же часы начавшегося наступления, а еще через несколько дней советская артиллерия вовсю грохотала на самых подступах к Берлину.
С этого времени обе женщины почти все время проводили в бомбоубежище. Домой приходили только под вечер, чтобы приготовить пищу, немного поспать и рано утром снова уйти в переполненный людьми подвал. Тяготы и проблемы горожан обострялись с каждым днем. Особенно остро вставала проблема нехватки пригодной для питья воды: многие водокачки были разбиты, к другим было не пробраться из-за завалов и очередей. Выручали водовозки, но они ездили не регулярно и все реже.
К двадцать пятому апреля перестали включать сирены воздушной тревоги. Примерно в эти же дни прекратился выпуск последних газет. Несмотря на радиосводки и официальные сообщения в настенных листовках «Панцербэр», они многого не знали и совершенно не представляли себе ситуацию. Потом не стало и этих источников информации, только слухи, порой самые фантастические. Был среди них и такой: с Западом заключен мир и военный союз, и теперь англо-американцы вместе с немцами идут освобождать Берлин от большевиков.
В самом конце апреля, выглянув как-то в окно, Изольда увидела отступающих немецких солдат. Они бежали, отстреливаясь, а из-за поворота на улицу вползали танки.
— Дождались, — сказала Изольда и начала собирать в сумку продукты и бутылки с водой.
— Как же мы теперь пройдем в бомбоубежище? — испуганно спросила Эрна.
— Главное — проскочить улицу, а там проберемся дворами.
Они заперли дверь квартиры на ключ и стали спускаться. Некоторое время стояли внизу в подъезде, выжидая момент. Когда улицу вдруг заволокло клубами пыли и дыма, Изольда схватила Эрну за рукав, и они бросились на противоположную сторону, осыпаемые цементной крошкой. При этом Эрна явственно услыхала свист пуль.
Дальше было легче. Дворами перебрались на соседнюю улицу и юркнули в знакомый подвал. На нижних ступеньках у входа, как обычно, стояли дежурные. Парень и девушка с черными треугольниками Гитлерюгенда на рукавах окликали всех, кто искал укрытие.
— Ну, все, — возбужденно проговорила Изольда, когда они расположились на свободном участке пола, — Моабит уже в руках русских. Значит, скоро все должно закончиться.
Проведя весь день тридцатого апреля в душном от запаха лекарств, пота и давно загаженного туалета бомбоубежище, Эрна не знала, что сегодня части 7-й американской армии вошли в Мюнхен. В Баварии закончилась война. А десятью днями раньше был взят Нюрнберг. А еще десятью днями раньше — Ганновер. Рейх стремительно сжимался, как с запада, так и с востока, теряя города и промышленные районы, крепости и окруженные армейские группировки. Вот уже много дней его столицу не бомбили союзники. Но не потому, что пошли на замирение, просто Берлин был почти две недели как в полной власти русской фронтовой артиллерии. А к этому дню процентов на восемьдесят и вовсе занят противником.
Не узнали они в тот день и о смерти Гитлера.
К вечеру первого мая шум боя стал стихать. Некоторые люди выглядывали на улицу, но там не было ни своих, ни противника. Не было уже у входа и молодых людей с нашивками. Кое-кто из обитателей подвала стал уходить, воспользовавшись передышкой, другие боялись высунуть нос. Иногда к ним забегал кто-нибудь с улицы, и удавалось узнать, что происходит поблизости, а то и более глобальные новости, главной из которых было известие о некоем перемирии.
Когда стемнело, Изольда предложила вернуться на Ольденбургерштрассе.
— Там остались консервы, крупа, сигареты, а здесь ни капли воды. Да и не все ли равно, где встретиться с русскими, здесь или там.
Эрна была уже настолько измучена последними днями, что не стала спорить. Страх перед врагом, образ которого представлялся в ее сознании чем-то средним между воином Чингисхана и плакатным большевиком с большой красной звездой на каске, не стал меньше. Уменьшилась цена собственной жизни. Первая девальвация произошла еще в Штадельхейме. Потом Равенсбрюк, потом известие о смерти отца, потом эти последние дни в Берлине. Кругом столько смертей, что мерить ценность себя самой прежними мерками было просто нелепо.
Они вышли наверх и дворами стали пробираться в сторону Ольденбургерштрассе. Недалеко от их дома чернела громада подбитого танка, но людей поблизости не было. Только свет фар автомобиля и голоса где-то вдали.
— Слава богу, дом цел, — сказала Изольда. — Ну, пошли.
Они прокрались мимо пахнущего гарью танка, вошли в темный подъезд и стали осторожно подниматься наверх. Дверь была цела. Изольда отперла ее ключом, они вошли и увидели, что в окнах не осталось ни одного целого стекла.
Si fractus illabatur orbis
Inpavidum ferient ruinae[61]
Петер увидел очередь у водокачки и направился к ней, на ходу снимая с пояса фляжку. Позади себя он расслышал шум мотора, прижался к засыпанному штукатуркой и обломками кирпича тротуару и остановился. Объезжая упавший столб, вдоль проезжей части пробирался кубельваген. Стены домов на этой улице, как, впрочем, и во всем городе, были выщерблены осколками бомб и снарядов. Стекол почти нигде не осталось. Их заменяли фанера или картон.
В это время послышался свист летящего снаряда и чей-то истошный крик. Петер завертел головой, пытаясь сориентироваться, и инстинктивно присел. Мостовая под ним подпрыгнула. Сверху посыпались остатки оконных стекол. Ударная волна пронеслась по узкой улице, обдав Петера щебнем и пылью. Он упал на колени. Мимо него прокатился смятый бидон.
Снаряд угодил прямо в очередь у водокачки, разметав ее в разные стороны. Вслед за первым разрывом тут же последовал второй, третий, и через несколько секунд все вокруг потонуло в грохоте и пыли. По иссеченным стенам ударили осколки. Заприметив еще минуту назад находящуюся впереди себя подворотню, Петер, приседая и падая, бросился к ней. Он забежал под кирпичный свод и остановился, вытряхивая грязь из-за воротника. Через несколько секунд сюда же заскочили еще трое — офицер с «птичками» на красных петлицах и два солдата. Все они были артиллеристами люфтваффе.
— Дьявол! Дали залп без пристрелки, — сказал офицер, сняв фуражку и пытаясь вытрясти из волос цементную пыль.
— Ракеты? — спросил молодой солдат.
— Да. Они называют их «катюшами». Дальше наверняка придется топать пешком.
В подворотне стало совсем темно. С обеих сторон повалил дым и еще более плотные тучи кирпичной и цементной пыли. Казалось, что вся улица рушится им на головы. Влетев с одной стороны, в стену напротив них ударила какая-то железяка. Срикошетировав от стены и свода, она брякнулась прямо к ногам Петера, который в этот момент протирал забитые пылью глаза и ничего не видел.
Раньше, когда Берлин бомбили только самолеты, горожан успевали предупредить за несколько минут до их подлета. Теперь же угадать залп артиллерии было совершенно невозможно. А если удар наносил дивизион или полк «БМ-13», шансов выжить в этом море огня и осколков почти не оставалось. Особенно при залпе без пристрелки. Одно утешало в подобных случаях тех, кому удавалось укрыться, — снаряды «катюш» не были такими мощными, как блокбастеры «летающих крепостей», и дома, как правило, не падали целыми кварталами.
Через минуту грохот оборвался. Все четверо молчали, выжидая, не последует ли продолжение. И оно последовало, но зона накрытия сместилась метров на пятьсот в сторону. Офицер достал пачку сигарет и предложил солдатам. Потом посмотрел на Петера и протянул ему тоже.
— Спасибо, я не курю.
Офицер замер с протянутыми в руке сигаретами.
— Петер!
Петер, глаза которого были забиты пылью еще от первой взрывной волны, узнал только голос.
— Пауль? Это ты? Не может быть!
— Да я-то как раз «может быть», а вот ты как оказался здесь в форме рядового? На, промой!
Офицер протянул флягу с водой. Петер стал промывать глаза, размазывая по лицу грязь. Наконец он смог разглядеть брата.
Перед ним стоял майор в непонятного цвета куртке с замызганным орлом ВВС над правым карманом. На нем была фуражка с защитными очками над козырьком, какие носили когда-то в Африканском корпусе. На шее, обмотанной грязно-синим платком в белый горошек, висел облупленный бинокль. Слева на животе Железный крест первого класса, значок зенитной артиллерии и серебряная «каска» за ранение, справа — слегка потертый Германский крест в тканевом исполнении с позолоченным венком. На провисшем рыжем ремне ободранная кобура. Обветренное, покрытое цементной пылью лицо вполне гармонировало с униформой видавшего виды фронтовика.
Он стал отряхивать младшего брата, потом коротко обнял его и, отступив на шаг, сказал:
— Честно говоря, уже не думал тебя увидеть. Давно в армии?
— Третий месяц. Судья из меня не вышел. Вот, попал в народно-гренадерскую дивизию, собранную из таких же вояк, как и я.
— И куда же ты топал сейчас?
— В Вильмерсдорф.
— Боже правый! Зачем? Русские уже в Грюневальде! Ты что, шел сдаваться в плен? — Пауль рассмеялся.
— В моей роте я единственный, кто более или менее знаком с Берлином. Мы приехали сюда неделю назад, сопровождая транспортную колонну, и теперь нами хотят заткнуть какую-то дыру. Меня послали разыскать штаб армии «Гнейзенау».
— Это что еще за армия такая? — удивился Пауль и повернулся к своим подчиненным. — Ты слыхал о такой, Макс?
— Это что-то созданное из фольксштурмистов, господин майор. Я слышал это название.
— Так, ладно, — принял решение Пауль, — ты пойдешь со мной. В последнее время понавыдумывали столько, что черт ногу сломит. Их послушать, так Берлин защищает куча дивизий со странными именами, каких-то непонятных бригад, да еще несколько армий навроде этой твоей. А на деле здесь не наберется и пятидесяти тысяч, не считая Фольксштурма.
— Но у меня приказ, Пауль… — начал было возражать Петер.
— Приказ? Письменный? Покажи.
— Устный.
— Устный? Так тебя, милок, могут повесить на первом же столбе как дезертира. Ты просто еще не напоролся на патруль или, того хуже, эсэсовцев. Он разгуливает по городу один, без оружия и подорожной! Тебе еще не попадались висельники с табличкой на груди «Я мог умереть как герой, но выбрал смерть труса»?
Майор пнул сапогом черный стабилизатор реактивного снаряда — ту самую железяку, что влетела сюда несколько минут назад, — и вышел из подворотни в переулок. Остальные последовали за ним. Слева дымился перевернутый кубельваген, но Пауль даже не стал подходить к машине. Он повернул направо.
— Пойдем ко мне, — сказал он брату. — Я тут командую зенитной батареей на Зообункере.
— Это тот, что возле зоопарка у птичника?
— Да, форт «G». Я уже пять месяцев живу на башне. До этого служил на аналогичном форте в Вене.
Петер, конечно же, знал, о чем идет речь. В Берлине было построено несколько здоровенных зенитных башен, самой большой из которых была башня «G» в зоопарке. Их стали возводить еще в сорок втором году, когда начались интенсивные воздушные налеты на столицу.
— Так мы идем в Зоо?
— Да.
Перешагивая через останки людей возле водокачки, они двинулись на юго-запад в сторону Тиргартена. Только минут через пятнадцать Петер отметил, что воздух стал относительно чистым от пыли. На постоянный запах гари и примеси различного рода дымов он уже давно не обращал внимания.
Скоро они шли через Тиргартен. Кругом лежали или стояли, склонившись набок, расщепленные стволы дубов и вязов. Иногда встречались огромные воронки от трех— или шеститонных бомб. Обломки «ланкастера», перевернутый и полностью выгоревший «Фольксваген», воткнувшаяся в землю неразорвавшаяся советская ракета. В одном месте им попалось несколько вздувшихся лошадиных трупов со сгоревшими гривами и хвостами.
— Красота, — говорил Пауль, озираясь крутом. — Говорят, из этих божьих коровок, — он показал на останки «народного авто», — фольксштурмисты сделали что-то вроде противотанкового батальона. Сажают в машину пару дедов с панцерфаустами, и полюбуйтесь — новый «штурмгешутц», гроза советских танков.
Петер едва поспевал за братом, перешагивая через поваленные деревья.
— Я слышал сегодня утром, что к нам идет Венк и что…
— …он придет и отбросит все русские армии от Берлина, — закончил с сарказмом Пауль. — Прочитал эту чушь в «Панцербэре»? Не надо тешить себя иллюзиями, брат. Венк не всемогущий джинн из бутылки, а то, что называют его армией, наверняка уже не тянет на приличный корпус, а то и дивизию. Кстати, — он показал рукой в сторону моста, возле которого стояла группа фельджандармов с бляхами на груди, — представь, что ты попался сейчас им один. Что бы ты сказал? «Господа, вы не подскажете, где здесь армия „Гнейзенау“? Она затерялась где-то в Вильмерсдорфе или Шарлоттенбурге. Меня, рядового Кристиана, как раз послали ее разыскать». Ха-ха!
Миновав военных полицейских, они перешли по мосту через Ландверканал и вышли к зоопарку. Еще через несколько минут перед взором Петера предстала сорокаметровая бетонная громада зенитного форта Зоо. Он стоял здесь как скала, как будто был высечен из цельного монолита. Бронированные ставни на многих окнах его шести этажей были сейчас открыты. Самый верхний, седьмой этаж, надстроенный над основным корпусом, окон и амбразур не имел. Он представлял собой четыре восьмиугольных угловых башенки, соединенных общим центром. Внизу, вдоль дорожек, ведущих к башне, в обе стороны шли люди. Подъезжали легковые и грузовые машины, санитарные автобусы. На фоне бетонного колосса все они казались игрушечными.
Они подошли к небольшой, едва заметной двери, возле которой стоял часовой. Из дверей вышел офицер во флигерблузе с желтыми петлицами на воротнике.
— Ну что? Как съездили? А где машина? — набросился он на Пауля.
— В одном из переулков у Альт-Моабита. Лежит вверх колесами.
— Шутишь?
— Какие шутки, Ганс! Вот, даже свидетеля привел. Кстати, мой родной брат, Петер Кристиан. — Пауль кивнул в сторону Петера. — Побудет пока у нас. А это, — он кивнул на офицера, — оберлейтенант Ганс Кюстер.
Оберлейтенант протянул Петеру руку и быстро спросил:
— Вы не были в «Томаскеллере»? Я имею в виду, последние сутки?
— Нет.
— Я узнал у санитаров, — оберлейтенант повернулся к Паулю, — что туда свозили вчерашних пострадавших из района Потсдамерплац. Я должен съездить. Возможно, мои там.
— Скоро стемнеет, — сказал Пауль, — а света нет уже, пожалуй, нигде. Даже если они там, ты не найдешь их в темноте среди нескольких тысяч раненых. Я бы на твоем месте дождался утра.
Кюстер вздохнул и согласно покивал головой.
— Завтра сюда приедет шеф артиллерии из штаба Вейдлинга. Неизвестно, что это окажется за фрукт.
— А кто конкретно?
— Не имею понятия. Но точно не из наших.
Под «нашими» Кюстер подразумевал персонал люфтваффе. В эти дни, когда обороной Берлина руководил Геббельс, гарнизоном командовал генерал Вейдлинг, зенитные батареи люфтваффе продолжали частично подчиняться своему Генеральному штабу, частично выполнять приказы штаба обороны, а также некоторых важных персон из бункера рейхсканцелярии. Прибытие командующего артиллерией могло иметь положительное значение, а могло и не иметь. Все зависело от того, что это окажется за человек, кому лично он предан, как владеет обстановкой.
Через несколько минут оба Кристиана были на крыше башни. Они поднялись туда на лифте, тоже охраняемом часовым. Пока лифт полз наверх, Пауль инструктировал брата:
— На первые два этажа не ходи. Там раненые и гражданские, и туда часто наведываются патрули в поисках дезертиров. В качестве бункера башня рассчитана на пятнадцать тысяч человек, но, на мой взгляд, их тут сейчас больше. Некоторые окончательно здесь поселились и даже не ходят домой. Наши казармы на шестом этаже прямо под батареями. На четвертом — госпиталь и жилые помещения для разных особ, на пятом — хранилище ценностей, на третьем — склады и кухня.
— А что за хранилище ценностей?
— Сам толком не знаю. Говорят, там наиболее ценные экспонаты из берлинских музеев. Сокровища Приама, вывезенные Шлиманом из Трои, и все такое. Туда тоже не суйся, если не хочешь напороться на неприятные вопросы. Я подберу тебе куртку с красными петлицами, так что в случае чего — ты мой артиллерист.
Они вышли на большую бетонную площадку крыши, где на лафетах кругового обстрела стояло восемь огромных 127-мм зенитных пушек. Вокруг каждой из них лежали мешки с песком, образуя многослойную круговую защиту от пуль и шрапнели высотой в полтора метра. Места наводчиков были защищены бронированными колпаками. Рядом с каждым орудием располагалось устройство автоматической подачи снарядов и удаления стреляных гильз.
— У нас свой электрогенератор, так что снаряды подаются к каждой пушке по индивидуальному элеватору через все этажи прямо из подвала. Этим мы больше напоминаем боевой корабль, что-то вроде посаженного на мель линкора. Запас топлива, боеприпасов, продуктов питания, лекарств и воды рассчитан на год полной автономии. Вот только люди не рассчитаны и на треть этого срока.
Примерно в центре площадки Петер увидел ведущую вниз железную лестницу.
— Здесь центральный пост управления огнем, — пояснил Пауль. — С каждым орудием телефонная связь. А вон там, — он указал сначала на северный угол, а затем на южный, — трехметровые дальномеры. Мы пользуемся ими не часто, предпочитая снимать данные с карты. Отсюда сверху местоположение большинства наземных целей легко определяется по тысячам окружающих нас и нанесенных на карту ориентиров.
Петер прошел между орудий к ограничивающему северный край площадки парапету. Перед ним впервые за все последнее время открылась панорама Берлина. До сих пор он видел изуродованные улицы только изнутри и знал, что так повсюду. Но то, что он увидел с высоты зенитного форта, потрясло его.
Повисшее в дымке над западным горизонтом багровое солнце, увеличенное оптической иллюзией атмосферы, освещало море полуразрушенных стен, за которыми ничего не было. Они стояли сами по себе, как ширмы, без крыш и внутренних перегородок. В десятках мест виднелись пожары. Некоторые участки города просто зияли пустотой. Недавно здесь были парки, заполненные густыми кронами вековых деревьев, теперь — пустота. Только водные ленты Ландверканала и Шпрее по-прежнему искрились в свете закатного солнца, отраженном от вечерних облаков. Но и они во многих местах были затянуты шлейфами черного дыма.
— Там, на угловых площадках, счетверенные 20-мм пушки, — продолжал Пауль. — Кюстер как раз работает наводчиком на одной из них. Здесь несколько офицеров выполняют обязанности нижних чинов. Кстати, рядом с нами, вон там за деревьями, находится башня «L». Она много меньше нашей, и вместо пушек на ней стоят радары. Там располагаются радиостанция и наш коммутатор…
— Пауль, ты посмотри на город! — Петер показал рукой на северо-восток в сторону Рейхстага, Королевского дворца и Кроль-оперы. — Ведь ты почти что коренной берлинец!
Майор Кристиан щелчком выбил из пачки сигарету и закурил.
— Я здесь несколько месяцев. Как сиделка у постели умирающего, которому день ото дня становится все хуже и хуже. И вид этого умирающего меня уже как-то не трогает. Как, впрочем, и всех остальных на этой башне. Дня через три привыкнешь и ты.
Он закурил, затянулся и, выпустив дым, сказал:
— Берлин уже в коме. Он впал в нее двадцать первого апреля, когда по нему впервые ударила русская фронтовая артиллерия. Теперь дни его сочтены.
В это время они услышали крик или команду и отдаленный гул. Многие находившиеся на батарее бросились к пушкам. Пауль и еще несколько человек побежали к южному краю площадки. Вдали, где-то на восточной кромке леса Грюневальд, на самой границе с кварталами Далема, в небо устремились десятки дымных следов. Они были короткими и обрывались метрах в пятидесяти над землей. Ветер сносил их в сторону, но на этом же месте появлялись все новые и новые полосы дыма.
— Вот те самые реактивные установки, что накрыли нас сегодня, — сказал Пауль, приникая к биноклю. — Не меньше дивизиона, пять тысяч метров, восемнадцатый сектор, — говорил он уже подбежавшему унтер-офицеру, — установки по тридцать второму реперу, левее три, ближе двести. Четвертому — беглый огонь!
Петер услыхал за своей спиной жужжание электромоторов. Он обернулся и увидел, что все восемь высоко задранных стволов синхронно поворачиваются в направлении вражеской батареи, ведущей огонь с западной окраины столичного района Далем.
— Посмотрим, куда они бьют на этот раз.
Пауль стал оглядывать панораму дымящегося города.
— Это в районе Бель-Алиансеплац, — сказал кто-то рядом, показывая рукой.
— Ближе. Метров триста южнее Ангальтского вокзала, — поправил другой.
По клубам поднимающейся пыли все увидели это место.
— Закрой уши ладонями, а лучше спустись в центральный пост, — крикнул Пауль и побежал к одному из орудий.
Последовавший за этим грохот ошеломил Петера. С короткими интервалами забухала одна из пушек. Неколебимая бетонная скала, которой казался форт, вздрагивала при каждом выстреле. Петер зажал уши ладонями, открыл рот и присел возле парапета.
Через минуту подключились остальные орудия. В шестой раз за сегодняшний день форт «G» Зообункера открыл огонь по наземной цели, стремясь подавить очередную русскую батарею. Пушки зенитной башни предназначались для борьбы с воздушным противником. Их стволы невозможно было опустить ниже определенного угла, вследствие чего они не могли стрелять прямой наводкой по близким наземным целям. Это снижало эффективность огня, требуя предварительной пристрелки по крутой гаубичной траектории. Снаряды сначала по одной ветви параболы уходили высоко вверх, а затем, получив значительное рассеивание, по другой ее ветви падали на район цели.
Грохот от восьми стволов стоял такой, что расслышать что-либо еще казалось невозможным. И все же Петер скорее почувствовал кожей, чем уловил слухом новые звуки. Сначала застрочили автоматы на угловых башенках. Потом донесся шипящий звук и гром откуда-то сверху. Петер увидел пролетающие над башней самолеты и облачка разрывов.
Кто-то схватил его за рукав и потащил. Это был один из тех солдат, что ехали с Паулем в кубельвагене. Он запихал Петера в какую-то железную будку, зашел в нее сам и закрыл тяжелую дверь. Стало почти темно, но в стенках будки на высоте глаз имелись узкие смотровые щели, через которые поступало немного света. В этот момент по крыше словно звонко ударили молотком. Удары стали периодически повторяться, однако солдат на них никак не реагировал. На его голове были надеты большие наушники. Несколько таких же наушников висели на крючках вдоль одной из стен будки.
Солдат снял одни из них, знаком велел Петеру убрать руки от ушей и, разжав тугую стальную дужку, надел на него наушники, прямо поверх пилотки. Мягкие подушки плотно сдавили голову. Звук сразу стал глухим, однако дрожь бетона под ногами и ударные воздушные волны, сотрясавшие стены железной коробки, от этого не ослабели.
Несмотря на атаку советских штурмовиков и рвущуюся над башней шрапнель, пушки Зообункера еще долго не смолкали. Подавив первую цель и обработав снарядами возможные пути отхода «катюш», они перенесли огонь на следующую. По просьбам и приказам, поступавшим из штаба обороны города, зенитчики прикрывали залпами южные подступы к физическому институту кайзера Вильгельма, поддерживали дивизию «Мюнхеберг», оборонявшую аэродром Темпельхоф, накрывали северную границу Тиргартена, к которой уже прорвалась 3-я ударная армия противника.
Длинные дымящиеся гильзы 127-мм снарядов проваливались в специальные шахты и с высоты более сорока метров падали в приемные бункеры подвала. Навстречу им по восьми элеваторам наверх ползли новые сотни снарядов. Когда появлялись самолеты, со всех углов башни к ним устремлялись трассирующие пунктиры от счетверенных зенитных автоматов.
Над большой картой Берлина, расстеленной на столе поста управления огнем, склонились два человека. Гром здесь стоял ничуть не меньший, чем наверху. Сверяясь со своими блокнотами и таблицами стрельбы, эти люди передавали наверх начальные установки прицельных приспособлений по новым целям. Карта города, расчерченная на девять зон обороны, была вся испещрена карандашными надписями и условными значками. Их постоянно стирали, заменяя новыми, пытаясь обозначить таким образом положения войск. Разрозненные части дивизий «Курмарк» и «Мюнхеберг», остатки эсэсовских полков «Дания» и «Норвегия» из 11-й дивизии «Норд-ланд», последние крохи французской «Шарлемани» — все это смешалось в невообразимую кашу с подразделениями вермахта, Фольксштурма, Гитлерюгенда и полиции. Во многих местах после удаления старой надписи ставился знак «?», поскольку было непонятно, какая часть теперь занимает эту улицу, площадь или дом.
Особое внимание уделялось мостам. На основании телефонных сообщений мосты обводились синим или красным овалом в зависимости от того, в чьих руках они находились. Часто они были ничейными, часто было непонятно, цел ли данный мост или уже разрушен. В последнем случае в этом месте на карте ставился крест. Скоро таким образом из 248 берлинских мостов 120 оказались зачеркнутыми.
Войска противника обозначались красным цветом. Условными знаками наносились танки, различные типы артиллерии, пехота, кавалерия (в одном месте у города были замечены даже верблюды). Не было никакой разницы, что это за части и как они называются. Со всех сторон в Берлин входили дивизии и армии Чуйкова, Катукова, Рыбалко, Лучинского, принадлежавшие двум соперничающим фронтам маршалов Жукова и Конева.
Когда все стихло, солдат прильнул к смотровой щели, затем снял со своей головы и повесил на крючок наушники, открыл дверь стального убежища и вышел наружу. Петер последовал за ним. Он увидел тянущийся от их башни шлейф белого порохового или кордитового дыма, который ветер медленно сносил в сторону багрового заката. Вся площадка была усеяна мелкими кусками выбитого бетона. Появились санитары и кого-то унесли на носилках. Несколько унтер-офицеров внимательно оглядывали в большие бинокли на штативах горизонты в поисках самолетов. Солдаты, вооружившись метлами, начали подметать бетон. К одному из орудий поднесли небольшой железный ящик и стали менять разбитый шрапнелью или пулей прицел.
Тем временем на востоке и севере погружавшегося в сумерки города продолжала грохотать канонада. Канонада доносилась и с запада, из-за леса, откуда-то из района цитадели Шпандау. На юге, низко над дымящимися кварталами Штеглица и Нойкёльна прошли два десятка штурмовиков. Высоко в небе виднелись разведывательные бипланы.
— Пошли-ка поедим да подыщем тебе место для ночлега. — Петер едва расслышал голос подошедшего брата. — Да сними ты наушники!
Они спустились на один этаж вниз и молча перекусили в гарнизонной столовой. Потом Пауль нашел брату в одном из помещений свободную кровать, показывая на Петера, переговорил с кем-то из офицеров, куда-то сходил и принес ему новенькую куртку из камуфляжной ткани без знаков различия.
— Завтра наденешь.
— А чем я буду здесь заниматься? — спросил Петер, в голове которого все еще стоял гул.
— Будешь наблюдателем. Сегодня как раз ранило одного. Как увидишь, что нас атакует авиация или над нами навешивают шрапнель, сразу прячься в ящик, а лучше спускайся вниз. Кстати, — Пауля осенила другая мысль, — как у тебя с почерком?
— Так себе…
— Ну и не важно. Мой писарь повредил руку, так что заменишь его временно. Бухгалтерия здесь несложная, разберешься быстро. А теперь пошли наверх, покурим.
Проходя мимо одного из открытых окон, Петер впервые осознал всю мощь внешних стен этой башни. Их толщина была никак не меньше двух с половиной метров, так что проем окна более походил на короткий коридор.
— Да, — подтвердил Пауль, — для нас опасно только прямое попадание тяжелой бомбы, а это крайне маловероятно. Что касается артиллерийских снарядов, то эти стены выдержат удары 203-мм русских гаубиц.
Они снова поднялись наверх. К этому времени уже окончательно стемнело, и были хорошо видны многочисленные пожары. Пауль вытащил из какого-то закутка два плетеных кресла-качалки, они поставили их у восточного края площадки и уселись. Из поста управления солдат принес им горячий кофе и печенье. Становилось прохладно, и Пауль попросил принести еще пару шинелей, которыми они укрылись как пледами. Не хватало только пылающего камина и огромного породистого дога у ног на ковре.
Петер остро ощутил весь сюрреализм того зрелища, которое они с братом являли в этот момент. Где-то на западе, в лесах, возможно всего в нескольких километрах за их спинами, 12-я армия Венка, пытаясь выполнить приказ, прорывалась к Берлину. В другой стороне погибала, превращаясь в ничто, 9-я армия Буссе. Отважный Хейнрици, падая с ног от усталости, носился по разметанным позициям своей армейской группировки «Висла», в надежде остановить бегущих и призвать их исполнить свой долг до конца. Нет, не перед фюрером, которого все эти генералы презирали за неспособность признать поражение и остановить то, что уже перестало быть войной, став избиением упавшего на колени. Они еще надеялись, что те несколько дней, которые остатки их дивизий смогут удержаться на позициях, спасут гражданское население, убедят обезумевших главарей рейха капитулировать до того, как враг ворвется в столицу.
Вокруг башни взлетали разноцветные ракеты, метались по небу лучи своих и вражеских зенитных прожекторов, вспыхивали зарницы за кромками дальних лесов Снизу доносились крики и плач забытых в своих клетках и давно не кормленных животных. Как два Нерона, братья Кристиан, прихлебывая горячий кофе, наблюдали за всем происходящим вокруг.
— Когда перестают тушить пожары, наступает тот момент, который можно считать смертью города, — пуская сигаретный дым, говорил Пауль. — Войска рассматривают свои дома и улицы уже просто как пересеченную местность. Они не защищают их от противника, а, прикрываясь ими, защищают лишь свои позиции и самих себя.
«О чем он говорит? — думал Петер, — Как можно равнодушно рассуждать о позициях и какой-то там местности, когда перед тобою дымящиеся развалины Кроль-оперы? Когда ты знаешь, что там внизу, в кромешной темноте станций метро и тоннелей, без воды и воздуха ждут своего часа десятки тысяч детей, которых угораздило родиться в столице Великого Германского рейха? Когда ты прекрасно понимаешь, что эта башня — последнее место твоего земного пристанища? Как все же легче было бы погибать где-нибудь в поле в окопах! Не видеть всего этого, не слышать неестественного крика голодных обезумевших животных и птиц, обреченных вместе с людьми на смерть!»
Петер взял в руку пряжку поясного ремня, который незадолго до этого снял и повесил на ручку кресла. «С нами Бог», — прочел он полукруглую надпись над орлом. Какая ложь! Сколько жизней погублено под красивыми знаменами лжи, увенчанными орлами и обшитыми золотой бахромой! И этот девиз, и этот несуществующий орел с таммированным крестом в когтях — все ложь, выдуманная одними и подхваченная миллионами других. Теперь все это полыхает там, в одном костре вместе с Берлином. Там и «Майн кампф», выведенный арийскими каллиграфами на телячьей коже, и расовые теории Розенберга, и фанатичные речи Геббельса. Все то, что они назвали учением и объявили борьбой. И Бог, которого эти самонадеянные глупцы посчитали своим сообщником, даже не смотрит на этот костер.
Петеру вдруг почудилось, что он видит Эрну. Она где-то здесь, в Берлине, совсем недалеко. Вот он слышит ее голос и, повернувшись, пытается рассмотреть, кто это идет к нему.
Она! Она идет мимо задравшей вверх свой огромный ствол пушки Эрна снимает платок и встряхивает головой. Но ее роскошных волос нет. Короткие неровные слипшиеся пряди, худая шея, наполненные слезами большие темные глаза. У нее забирают платок и, взяв за локти, подводят к тому, что только что было пушкой Теперь это большая гильотина. Петер в отчаянии поворачивает голову и в соседнем кресле видит мертвеца в красной мантии…
— Эй, ты спишь? — Пауль стоял рядом и тормошил его за плечо. — Отправляйся-ка вниз. Спроси там у кого-нибудь вату, заткни хорошенько уши и накройся сверху подушкой. Похоже, скоро мы начнем стрелять.
Петер спустился в казарму, с трудом нашел свою кровать и, сняв только обувь, повалился поверх одеяла.
Вторник двадцать четвертого апреля подходил к концу.
Утром на следующий день два верхних этажа башни обсуждали новость: Герман Геринг — командующий люфтваффе — снят по приказу Гитлера со всех должностей и вроде бы даже арестован. Вместо него назначен генерал-фельдмаршал фон Грейм. При всем уважении к этому человеку и при всех провалах и неудачах «толстого Геринга» это известие, пришедшее одновременно из штаба генерала Вейдлинга и из других мест, не добавило оптимизма защитникам форта.
— Это последняя стадия, — сказал Пауль, когда они с Петером курили на верхней площадке. — Сейчас начнется обвал перестановок, смещений и арестов.
Разминая сигарету, к ним подошел Ганс Кюстер.
— Слыхали новость? Поговаривают, что штаб люфтваффе не подчинится фон Грейму. Говорят также, он серьезно ранен и его вывезли из Берлина на носилках.
— А мы? — спросил Петер. — Кому теперь подчиняемся мы?
— Нами командуют непосредственно из «Бендлерблока», — выпустив первую струю дыма, пояснил Кюстер. — Там теперь штаб обороны. По-прежнему ожидаем приезда командира артиллерии штаба, Ладно, пойду. — Оберлейтенант кивнул братьям и ушел.
— Ну, пора и нам приниматься за дело, — сказал Пауль, пульнув окурком с сорокаметровой высоты.
С этого дня для Петера началась настоящая служба на батарее Зообункера. Он был и писарем, и наблюдателем, и санитаром, и курьером. Когда вышел из строя один из элеваторов, он вместе с другими работал подносчиком снарядов.
Грохот пушек уже не ошеломлял его, да и к визгу шрапнели он стал понемногу привыкать. Их башня продолжала оставаться прочной скалой в бушующем океане дымов и пожаров. Это было, пожалуй, самое боеспособное подразделение в обороне Берлина, не теряющее своей огневой мощи, несмотря ни что. Казалось, что с ходом времени ничего не меняется. Снаряды все так же подавались наверх в любых количествах, поврежденные прицелы быстро заменялись новыми, на место раненых и убитых тут же становились другие. Не было недостатка в пище, воде и даже натуральном кофе В сравнении с другими пунктами обороны это был настоящий оазис изобилия. Правда, все сказанное не относилось к нижним этажам башни, где люди умирали от болезней, жажды, ужасной давки и просто от страха.
Но иллюзия стабильности обстановки быстро пропадала, стоило только посмотреть на исчерканную карту Берлина. Красные пометки неуклонно заполняли все ее пространство. Быстрее всего они ползли с юга, поглощая улицы Далема, Штеглица, Шмаргендорфа, Шенеберга, Нойкёльна. Давно уже пал Темпельхоф. До угла Фоссштрассе и Вильгельмштрассе оставались считаные десятки метров. Впрочем, защитники Тиргартена и зенитной башни Зоо не знали, где теперь Гитлер и жив ли он вообще. Скоро вся немецкая оборона столицы представляла собой узкую полосу, протянувшуюся с запада на восток вдоль шоссе Шарлоттенбургер и проспекта Унтер-ден-Линден. Двадцать девятого апреля советские войска вплотную подошли к форту «G» с юга и востока. С верхней площадки уже можно было разглядеть в бинокль чудовищные русские самоходные гаубицы, ползущие между руин в сторону зоопарка.
Поздно вечером, в понедельник тридцатого апреля, гарнизону Зообункера была предложена капитуляция.
К подножию башни с белым флагом подошла группа людей. Все — офицеры вермахта, плененные в эти дни гвардейцами Катукова и Чуйкова. Они обрисовали ситуацию, рассказав о том, что с командованием уже ведутся переговоры о капитуляции. Всем в башне, включая членов СС и штурмовиков, обещали жизнь в случае сдачи. Командир гарнизона полковник Галлер, понимая, что не вправе приносить в жертву тысячи женщин и детей, скопившихся на первых двух этажах, ответил принципиальным согласием. Однако он выдвинул условие — башня капитулирует только завтра, в ночь на второе. Условие было принято, и наступило затишье.
Измотанные артиллеристы падали на кровати, едва добираясь до них. Те, кому выпало дежурить на батарее, засыпали, прислонившись к прицелам и затворам остывающих орудий. Упав головой на стол с картой, в центральном посту дремали вычислители и телефонисты. В рентген-кабинете госпиталя на четвертом этаже в кресле уснул хирург. Он пришел сюда на минутный перекур и спал, выронив сигарету из окровавленных рук. Очень многие тогда, услыхав тишину, не смогли ей противостоять. Но многие продолжали выполнять свои обязанности.
Воспользовавшись прекращением огня, впервые за последние дни из башни стали выносить сотни трупов умерших, чтобы предать их земле. Вместе с ними выносили и закапывали ампутированные в госпитале конечности, от которых еще вчера не было возможности избавиться, иначе как просто выбрасывать в окна. Поступила команда раздать воду и продукты из военных запасов беженцам, численность которых некоторые оценивали в тот день в 30 тысяч человек. Допускать их самих к складам было совершенно невозможно — в давке на лестницах и в узких коридорах вполне могла произойти массовая гибель обезумевших от отчаяния и тесноты людей. Пришлось отбирать добровольцев среди солдат и гражданских, которые помогали медсестрам выносить и распределять продукты.
Не меньшие тяготы за эти дни испытали на себе и солдаты противной стороны. Они тоже валились с ног и засыпали возле своих гаубиц. Соперничество двух фронтов и желание командования во что бы то ни стало подарить Берлин Сталину к Первомаю, стоили им нескольких десятков тысяч лишних смертей. Но все же их окрыляла победа. Они жили надеждой на возвращение и перемены в своей собственной стране, которых просто не могло не быть после такой Великой Победы.
У защитников же башни Зоо, Тиргартена, нескольких еще удерживаемых мостов и площадей не было в крови этого дающего силы транквилизатора. Одни из них держались на фанатизме, другие — на примере товарищей, третьи — на паническом страхе перед пленом. Многие ни на чем уже не держались и, бросив оружие, бежали в леса, прятались в подвалах или выходили на улицы с поднятыми руками.
Петер с трудом разыскал брата, уснувшего в своем кабинете на шестом этаже. Пауль редко бывал здесь и сейчас сидел, положив локти на стол и уронив на них голову. Вероятно, он приводил в порядок документацию вверенного ему подразделения и так и уснул с пером в руке.
Петер сразу отметил разительную перемену во внешнем облике брата. Он осторожно потрогал его за плечо с блестящим серебряным погоном на красной подложке, и тот поднял голову. На Пауле был новый мундир со всеми наградами. Лицо его на этот раз оказалось чисто выбритым, а из рукавов кителя выглядывали белые манжеты рубашки с серебряными запонками.
Пауль протер глаза руками и откинулся на спинку стула. Его талию охватывал парчовый пояс с золотым парящим орлом на овальной серебряной пряжке.
— Жаль, у меня нет шпаги, которую я мог бы им отдать, — сказал он не то шутя, не то всерьез.
— Послушай, Пауль, — Петер сел на второй стул, — ты слышал, что наши там, внизу, сегодня пойдут на прорыв?
— Да. Именно поэтому мы сложим оружие только ночью, чтобы русские раньше не вошли в Тиргартен с юга.
— Так пошли вместе с ними! Они будут пробиваться на северо-запад к Олимпийскому стадиону и далее до Хафеля на Шпандау. Говорят, мост через Хафель еще в наших руках, Там, в лесах, мы соединимся с генералом Венком и двинем на Эльбу к американцам. Это хороший шанс!
— Не думаю.
— Почему? Я слышал, что у них несколько заправленных «тигров» и «пантер» и много грузовиков. Это части танковой дивизии «Мюнхеберг» и еще какой-то моторизованной. Кажется, 18-й. С ними пойдут тысячи гражданских. Поговаривают, что русские сегодня отмечают свое Первое мая и к ночи будут не в форме.
Пауль усмехнулся.
— А вот на это не надейся.
Он встал, одернул китель и, надев фуражку, подошел к небольшому зеркалу, висевшему на стене.
— Я не могу тебе советовать, потому что сам не знаю, что будет лучше для тебя. Ты имперский судья, хоть и бывший. Я приготовил для тебя документы недавно умершего солдата, но допускаю, что те ребята, что нами займутся завтра, тебя быстро расколют. Да и на батарее все знают, что ты мой брат Петер Кристиан. Уверяю тебя, завтра мы спустимся вниз, и многие оставят здесь, в башне, свою честь и долг перед товарищем. Начнется борьба за собственную шкуру. Поэтому я не отговариваю тебя от решения прорываться.
— Так пойдем вместе. Тебе тоже не простят командование батареей, убившей тысячи русских. Ты же знаешь, что они расстреливают на месте простых снайперов, хотя умение метко стрелять никогда не считалось военным преступлением.
Пауль покачал головой.
— Мы пообещали сдаться. Если часть гарнизона воспользуется перемирием, чтобы удрать, это будет расценено как нарушение предварительной договоренности. А уж мое отсутствие заметят в первую очередь. Тогда и русские не будут обязаны выполнять свои обещания. Я не могу подводить других, Петер. У меня в отличие от тебя просто нет выбора. Мне проще.
Он улыбнулся и достал из стола бутылку.
— Давай-ка лучше выпей да отправляйся спать. Тебе нужно отдохнуть до вечера.
Через несколько часов они прощались, стоя у моста через Ландверканал. Уже полностью стемнело. Накрапывал мелкий дождь. Мимо них на ту сторону проходили все те, кто решил принять участие в прорыве. Частично это были остатки гарнизонов, державших оборону зоопарка, но в большинстве своем гражданские. Тихо урча, проезжали с выключенными фарами автомашины. Солдаты пытались преградить путь женщинам, особенно тем, у кого были дети. Но многие, несмотря на это, прорывались через мост, говоря, что лучше умрут этой ночью от пуль, чем попадут в руки русских.
— Когда ты в последний раз видел отца? — спросил неожиданно Пауль.
— В начале февраля.
— А я почти год назад. Правда, недавно случайно встретился с одной из его… а впрочем, неважно. — Пауль отбросил докуренную сигарету. — Возьми мой пистолет. Мне он уже ни к чему — стреляться я не собираюсь.
— Не надо.
— Как хочешь. Не забудь, что ты Ганс Пользек, бывший солдат 20-й авиаполевой дивизии, после расформирования которой третьего августа сорок четвертого ты был переведен в 19-ю народно-гренадерскую.
За спиной Петера висел небольшой рюкзак с медикаментами, бинтами, флягами со спиртом и водой и небольшим количеством продуктов. На нем была новая куртка из синевато-сизой вэвээсовской ткани, единственным знаком различия на которой являлась зеленая манжетная лента одного из парашютных полков Геринга.
— Ну, мне пора возвращаться, — сказал Пауль. — Я рад, что эти несколько дней мы были вместе.
Они обнялись, и майор Кристиан быстро пошел в сторону чернеющей на фоне озаряемых сигнальными ракетами низких облаков громады башни.
В одиннадцать часов вечера над башней Зообункера затрепетал белый флаг. Простыню привязали к какой-то жерди, жердь — к стволу пушки, после чего ствол привели в вертикальное положение и осветили прожектором. В этот момент все триста пятьдесят человек гарнизона стояли внизу. Раненые, медперсонал и беженцы (те, кто решил остаться) находились внутри. Ожидание длилось недолго.
Скоро послышался шум моторов и треск ломаемых деревьев. Из темноты показались танки. Они надвигались на башню с трех сторон, толкая впереди себя тяжелые катки тралов. Образовав полукруг радиусом метров в семьдесят, танки остановились. В свете их фар оседали клубы пыли, так и не прибитой мелким дождиком.
Еще через минуту появились машины с солдатами и несколько американских джипов. Наконец, когда сдающийся гарнизон был взят под прицел сотни автоматчиков, а другие две или три сотни уже пробирались вверх по этажам башни, подъехало начальство.
Из машины вышел плотного вида генерал, за которым устремилось десятка полтора офицеров. К генералу подошел командир гарнизона Зообункера оберст Галлер, отдал честь и протянул какой-то листок. Он сообщил, что солдаты и офицеры разоружены и все личное оружие сложено на первом этаже. Орудия и зенитные пулеметы наверху не повреждены, башня не заминирована. Он также сообщил, что внутри много тысяч мирных жителей и около тысячи раненых, и попросил отнестись к ним гуманно.
Генерал удовлетворенно кивнул, сразу же отдал листок офицеру из свиты и медленно пошел вдоль строя, рассматривая тех, кто за последние две недели доставил ему и другим столько хлопот. Он не увидел в этих людях ничего необычного. Те же лица, что и везде. В одних глазах надежда и облегчение от наступившей развязки, в других — ничего, кроме смертельной усталости и безразличия. Многие были навеселе, а некоторые откровенно пьяны.
И здесь генерал увидел такую же смесь униформы всех родов войск, что и в других местах. Всевозможные куртки и блузы мешковатых образцов сорок четвертого года, сшитые из грязно-бурых тканей, обрезанные шинели и камуфляж. Все это соседствовало с приталенными восьмипуговичными кителями и даже с парадными ваффенроками довоенной поры. Здесь были солдаты люфтваффе и сухопутных войск вермахта, танкисты, самоходчики, десятка два эсэсовцев и даже несколько фольксштурмистов с черными повязками на рукавах, пожелавших по каким-то причинам сдаться вместе с военными.
Вдруг он увидел офицера в белой рубашке с галстуком и красными петлицами на сизо-синеватом кителе. Парчовый пояс и медали смотрелись явно вызывающе.
— Это что за фазан напыщенный? — обратился генерал к одному из своих. — Ну-ка, спроси, кто таков.
К офицеру подошел переводчик и по-немецки попросил его назвать себя.
— Майор Кристиан, командир батареи 127-мм пушек зенитной башни «G» Зообункера.
Пауль рукой, облаченной в серую замшевую перчатку, коротко взял под козырек.
Генерал, видимо, ожидавший чего-то другого, выслушав перевод, удивился Он стал разглядывать майора с явным любопытством. Этот щеголь командовал ненавистной батареей? По всему Берлину и окрестностям лежат обломки английских, американских и советских самолетов, сбитых этой чертовой башней. Генерал ожидал и даже желал бы увидеть здесь фанатичного эсэсовца со стальным взглядом. В крайнем случае хвата-полковника в замасленной куртке с рыцарским крестом на шее.
— Давно он командует этими пушками? — глядя на майора, задал генерал свой вопрос переводчику.
— Последние пять месяцев, товарищ генерал, — был ответ.
— И что, всегда вот так, при полном параде?
— Выпендривается, товарищ генерал. Решил пофорсить напоследок, — сказал кто-то из штабных.
— А ты застегни лучше воротник, Ерохин, да ремень подтяни, — осадил встрявшего генерал, — а то, я смотрю, с тебя скоро штаны свалятся. Победитель, мать твою!
Русские офицеры засмеялись и стали незаметно подтягивать ремни и расправлять складки на гимнастерках. Большинство из них, как и немцы, носили в своих фляжках однюдь не воду или компот, и было хорошо заметно, что в последнее время их содержимое обновлялось особенно часто.
— Может быть, у него день рождения, товарищ генерал? — не унимался Ерохин. — Так мы его поздравим.
Он демонстративно потянулся к своей фляге.
— Нет, Ерохин, — глядя в глаза немцу, с расстановкой сказал генерал, — у него не день рождения, Просто он хочет показать всем нам и тебе в том числе, что, несмотря ни на что, гордится своим мундиром и наградами.
В это время километрах в двух от них, на северо-западе, началась интенсивная стрельба. Все повернулись в ту сторону. В воздух полетели красные ракеты, извещающие соседей, что противник начал атаку с целью прорыва окружения. Генерал махнул рукой танкистам, и те, дав задний ход и освободившись от тралов, устремились в сторону Тиргартена.
— Все-таки провели нас, — сказал кто-то, — специально тянули до темноты.
— Принимай пополнение, — обратился генерал к офицеру с малиновым околышем на фуражке. — Особо проверь этого майора.
Он собрался было повернуться и уйти, но помедлил, еще раз посмотрел на разряженного немца, неожиданно поднял свою мясистую руку к козырьку, быстро опустил ее и пошел в сторону машин, Офицеры, некоторые из которых тоже козырнули немцу, поспешили следом. Стоявший в сторонке майор с малиновым околышем скривил рот в усмешке, не спеша достал из портсигара папиросу, закурил, подождал, пока командир корпуса уедет, после чего сделал знак автоматчикам приступить к обыску.
Ночь пленные снова провели в башне. Под утро после визуального осмотра и проверки документов из нее стали выпускать беженцев. К тому времени стрельба на западной окраине Тиргартена прекратилась, частично переместившись дальше на запад.
К полудню начались радиопереговоры о капитуляции столичного гарнизона, услышанные и радиостанцией Зообункера. К часу дня на Потсдамский мост с белым флагом вышла группа офицеров из штаба генерала Вейдлинга. Еще через несколько часов Берлин прекратил сопротивление.
Ближе к вечеру плененный гарнизон башни вывели наружу, построили в колонну по три и повели в сторону парка. Когда они перебрались по полуразрушенному мосту через Ландверканал, их остановили. Подошли несколько офицеров с малиновыми околышами, и один на довольно чистом немецком сказал:
— Мы ищем Гиммлера. У нас есть точные сведения, что по крайней мере последние сутки он находился в районе зоопарка и этой ночью пытался прорваться из окружения. Понятное дело, что он предварительно переоделся в форму нижнего чина либо в гражданское платье. Сейчас вас проведут мимо убитых. Тот, кто опознает труп вашего рейхсфюрера, будет отпущен независимо от звания и всего прочего. Наверняка среди убитых есть и другие важные персоны. Их опознание также зачтется.
Офицер отступил назад, и другой, вероятно старший, махнул рукой. Колонна медленно двинулась дальше и через пятнадцать минут достигла того места, где вчера шел бой. Здесь стояло несколько подбитых танков, повсюду валялись перевернутые и сгоревшие автомашины. Кое-где еще тлели места пожаров, отчего весь парк был затянут дымным туманом.
Через несколько минут они вышли на одну из аллей, ведущих в северо-западном направлении. Вдоль левой обочины аллеи вытянулась сплошная полоса из мертвых тел. Их были сотни, довольно аккуратно уложенных ногами в сторону асфальтовой дорожки. Пауль Кристиан посмотрел дальше и понял — счет трупов шел не на сотни, а, по крайней мере, на полторы-две тысячи. По всему парку разбрелось множество людей в немецкой униформе и гражданской одежде вперемешку с солдатами в советских гимнастерках и шинелях. Немцы переносили убитых и раскладывали их рядами, отделяя военных от гражданских, женщин и стариков. В большие кучи складывали вещи: чемоданы, рюкзаки, всевозможные тюки, детские коляски с тряпьем и продуктами. В них копались те из военнопленных, кому была поручена эта работа. Они тоже что-то там сортировали, а кое-кто из особо послушных иногда подзывал кого-нибудь из советских офицеров и показывал им свои находки.
Русские военнослужащие из полка НКВД наблюдали за всем этим, доставали документы убитых, внимательно изучали их, после чего клали сверху на трупы тех, кому они принадлежали. Следом шли какие-то люди с гроссбухами в руках, вероятно из Немецкого Красного Креста. Они снова просматривали документы и жетоны и делали записи в своих книгах. Время от времени подъезжали грузовики. Некоторые тела грузились на них. По всему чувствовалось, что работа эта идет здесь уже много часов.
Пленных перестроили в колонну по одному и длинной вереницей повели вдоль тел. Все это были погибшие в ночь прорыва. Пауль увидел, как несколько человек ходят вдоль мертвых с ведрами в руках и под руководством офицеров НКВД омывают лица, залитые кровью и залепленные землей.
В другое время и для других людей вид всего этого мог бы быть невыносимо ужасен. Но и защитники города, и простые берлинцы, испытавшие за всю войну триста воздушных налетов, а напоследок еще и шквал русской артиллерии, уже не раз видели вереницы изуродованных тел, выложенных вдоль тротуаров. Поэтому теперь пленные брели по аллеям Тиргартена, более походившего на морг под открытым небом, с покорной безучастностью ко всему происходящему. Никто из них не искал ни Гиммлера, ни других «важных персон». И они, и русские понимали, что вся эта канитель скорее для проформы. Просто кому-то из начальства пришла в голову мысль провести пленных мимо убитых — авось кто-нибудь кого-нибудь да опознает.
И все же один среди них действительно напряженно всматривался в лица и прежде всего в одежду убитых. Это был майор Кристиан. Ведь в ряду погибших мог оказаться его младший брат.
Он вздрагивал каждый раз, когда видел парашютную куртку сизого цвета. Он ничего не знал о том, чем закончился ночной прорыв и многим ли удалось выйти из города и скрыться в лесах. Пауль пытался как можно точнее определить число убитых и сопоставить его с тем количеством людей, которое он видел вчера вечером у моста, прощаясь с братом. Видимо, все же кто-то ушел.
Колонну завернули вправо и быстро повели по небольшой аллее мимо разбитых киосков и павильонов, Метрах в семи в стороне Пауль увидел несколько тел, возле которых копошились два гражданских немца. В руках одного из них он разглядел (или ему только так показалось) рюкзак Петера.
Он отыскал глазами сопровождавшего колонну офицера, того, что говорил по-немецки.
— Можно посмотреть там? — спросил он. — Мне кажется, я узнал одного человека.
Молодой офицер в темно-синих галифе и накинутом на плечи незастегнутом плаще, в карманах которого он держал обе руки, удивленно посмотрел на пленного майора. Как тот на таком расстоянии смог кого-то узнать? Он прошел еще несколько шагов, прежде чем дал команду, и колонну остановили.
Кивком головы энкавэдэшник предложил пленному приблизиться к телам.
Все убитые в этой куче были совсем молоды. Пауль понял, почему их вели мимо — молодежь русских не интересовала. Он подошел и сразу узнал куртку с ярко-зеленой лентой на рукаве, вдоль которой шла вытканная желтой нитью готическая вязь. Из рукава высовывалась белая кисть руки со скрюченными трупным окоченением пальцами. Одного взгляда на нее было достаточно, чтобы понять — под этой кожей уже много часов не течет кровь.
Куртка на груди мертвеца была расстегнута, сверху на ней лежала солдатская книжка и опознавательный жетон. Голова резко повернута влево и наполовину прикрыта рукой другого мертвеца, но сомнений не оставалось — это был Петер.
Пауль застыл, глядя на брата. Проследив его взгляд, русский офицер нагнулся и взял солдатскую книжку.
— Ганс Польцек, рядовой, 19-я народно-гренадерская дивизия, — медленно прочитал он. — Ну и что? Кто это такой?
— Я обознался.
Офицер пристально посмотрел на майора, раздраженно похлопал солдатской книжкой по левой ладони, потом отшвырнул ее и велел возвращаться в строй.
Пленных снова водили мимо убитых, но Пауль уже не всматривался в лица мертвецов. Однажды он увидел армейского капеллана. На его рукаве белела широкая повязка с красным крестом и четырьмя широкими сиреневыми полосами. Он стоял рядом с двумя другими немцами с белыми повязками на рукавах.
— Святой отец! — крикнул Пауль, — Где будут хоронить всех этих людей?
Священник растерянно посмотрел на одетого как на парад немецкого майора и только развел руками.
Вскоре их вывели на Хеерштрассе, по которой уже шли другие военнопленные, и повели в сторону центра.
Что же касается Гиммлера, то его, как ни странно, нашли. Нашли именно в Тиргартене. Он лежал вдавленный в развороченный танками дерн, и, по всей видимости, по нему в темноте проехала не одна машина да еще протопала не одна сотня ног. Правда, это оказался вовсе не рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер, а всего лишь его родной брат Эрнст. Последние несколько недель он работал на радиостанции в башне «L» в зоопарке и тоже попытался прорваться из Берлина в ночь с первого на второе мая.
Berlin! Berlin! Du grosses Jammertal,
Bei dir ist nichts zu finden, als lauter
Angst und Qual.
Уже несколько часов было почти тихо. Берлин пал. Это известие быстро распространилось повсюду, и люди начали покидать свои убежища. Они выползали из подвалов и подтопленных станций подземки, ручейками вытекали из зенитных башен, зданий вокзалов, из превращенных в перевязочные пункты пивных, кинотеатров и других мест массового скопления беженцев. В одной только пивной «Томаскеллер» в последние дни боев был развернут госпиталь на пять тысяч мест. Почти таким же госпиталем стал и Ангальтский вокзал.
Страх перед вошедшим в город врагом был настолько силен, что каждый, выбравшийся из вонючего от нечистот бомбоубежища, тут же старался найти укромное место, чтобы снова спрятаться. Никто праздно не шатался по улицам. Даже чудом уцелевшие коммунисты и евреи скоро поняли, что лучше не попадаться на глаза победителям. Но в первую очередь это касалось женщин.
Вернувшись в квартиру Генриха Кристиана, Изольда и Эрна убрали в одной из комнат осколки стекол, занавесили, чем могли, окно и стали ждать, прислушиваясь к каждому звуку. Непрекращающиеся перестрелки и далекая канонада их не пугали. Гораздо страшнее было услышать шорох шагов где-то поблизости, еще страшнее — звук незнакомой речи.
В начале двенадцатого вдруг что-то началось. По стенам их комнаты замелькали красные отсветы. Изольда отдернула занавеску — в небо летели красные сигнальные ракеты. Началась интенсивная пулеметная стрельба, потом загремели взрывы. Под их окнами в сторону Хеерштрассе протарахтели, лязгая гусеницами, танки или тяжелые тягачи. Следом — топот сапог и крики.
— Вот тебе и перемирие! — воскликнула Изольда. — Не договорились они, что ли?
Но этот бой был явно местного значения. Через час он затих, и тишину ночи снова нарушали только отдельные выстрелы, урчание моторов и далекая канонада, доносившаяся из лесов на северо-западе.
Весь следующий день они просидели на диване, прижавшись друг к другу и закутавшись в одеяла. Благодаря запасливой Изольде, продуктов было еще достаточно, а вот питьевой воды почти не оставалось.
— Нет, так я долго не вынесу, — сказала Изольда, когда стрелка часов приблизилась к пяти вечера. — Пойду на разведку. Может, где-нибудь найду воду. Ты сиди тут и никуда не высовывайся.
Она вернулась часа через два и с порога заявила, что ночью они уходят из города.
В ходе своей «разведки» еще на подступах к Хеерштрассе Изольда увидела множество горожан, которые тянулись со стороны Тиргартена. Она узнала, что люди возвращались из убежищ зоопарка, и при их виде ей самой стало не так страшно. Она прошла дальше. В направлении Бранденбургских ворот русские автоматчики вели большую колонну пленных. На проходящих мимо беженцев они не обращали внимания, и Изольда, окончательно осмелев, подошла ближе.
В серой массе пленных ее взгляд невольно привлек один офицер в форме артиллериста люфтваффе. Он брел, склонив голову. Его чистая опрятная форма бросалась в глаза, а колодка с медалями на груди смотрелась вызывающе.
Еще не веря своим глазам, Изольда пошла рядом с колонной.
— Пауль!
Обернулись сразу трое и этот офицер тоже. Он взглянул на женщину и, вероятно, решив, что звали не его, сразу отвернулся.
— Пауль Кристиан!
Изольда подбежала ближе, но автоматчик в рыжей выцветшей гимнастерке сделал знак не приближаться.
— Пауль Кристиан, это я, Изольда Гюнш! Ты должен меня помнить!
Офицер снова посмотрел на нее, на этот раз внимательнее. Несколько раз он опускал взгляд себе под ноги, спотыкаясь в тесной колонне о куски вывороченного асфальта, потом снова поворачивал к ней лицо.
Изольда спохватилась и сорвала с головы длинный платок, повязанный на старушечий манер. Это была уловка, с помощью которой она хотела выглядеть старше, чтобы не привлечь внимание какого-нибудь вражеского солдата. Берлин полнился слухами, да что там слухами — город, как и вся страна, давно пребывал в паническом страхе перед русскими. Его принесли сюда беженцы с востока и взлелеяли газеты и радиопередачи доктора Геббельса. Но даже если они были лживы на девяносто процентов, оставшихся десяти хватило бы с лихвой.
Он узнал ее и махнул в знак приветствия рукой. В последний раз они виделись несколько месяцев назад у одного из КПП на въезде в Берлин. Совершенно случайная встреча. Они проговорили тогда минут тридцать. Пауль расспрашивал об отце, рассказывал, что переведен сюда из Вены, где служил на одной из зенитных башен в составе противовоздушной обороны.
— Куда вас ведут? — крикнула Изольда, опасливо поглядывая на идущего рядом солдата-конвоира. — Если я увижу твоего отца, что ему передать?
— Петер погиб, — ответил Пауль.
Женщина от неожиданности остановилась. Затем снова заспешила рядом.
— Когда? Где?
Дорогу ей преградил автоматчик. Он что-то сказал и стоял, глядя ей прямо в лицо. По всему было видно, что дальше он ее не пропустит,
Увидев это, Пауль крикнул:
— Этой ночью он был убит здесь в парке при попытке прорыва!
Возвращаясь домой, Изольда совершенно неожиданно наткнулась на водовозку. Народу было немного, и она наконец-то наполнила свой бидон. Воду развозили теми же машинами, что и раньше, но по приказу уже новых властей: генерал Берзарин, комендант Берлина, опасался, что, начав пить из Шпрее, Ланверканала и озер, город неизбежно и очень скоро окажется во власти эпидемий.
Она потолкалась возле быстро увеличивающейся толпы, послушала новости, главной из которых было известие о смерти Гитлера, и, приняв твердое решение не говорить пока ничего Эрне о Петере, вернулась домой.
— Я узнала, что сегодня пойдут многие. Пока еще есть возможность. Некоторые слышали сообщение по «Берлинер рундфунк» и утверждают, что Шпандау и Олимпийский стадион еще не заняты русскими. Когда нас окончательно запечатают, будет поздно. Нужно уносить ноги, Эрна.
— Но куда?
— На запад! — объясняла Изольда, увязывая тюк с одеялами и продуктами. — За Эльбой американцы. Об этом все говорят. Если хочешь когда-нибудь вернуться в свой Мюнхен, готовься. Как стемнеет, уходим.
— Но как мы дойдем до Эльбы?
— Ножками! Как все.
— Пора, — сказала Изольда, посмотрев на часы.
Они спустились вниз и, опасливо пробираясь дворами и темными переулками, двинулись в путь. На спинах обеих висело что-то похожее на солдатские сидоры, связанные из одеял. Кроме этого, в руках каждая несла по сумке: Изольда — побольше, Эрна — поменьше.
Где-то началась интенсивная стрельба. Подключилась артиллерия, полетели сигнальные ракеты, и на изрешеченных осколками стенах ночных домов заплясали красные отсветы.
— Это нам на руку, — сказала Изольда. — Отвлечет от нас внимание. И все же старайся не шуметь.
Она уверенно вела Эрну, все время поглядывая на небо. Ночь была ясной, с яркими звездами.
— Меня научили ориентироваться по Полярной звезде, — объяснила она плетущейся сзади спутнице. — Она все время должна быть справа от нас. Впрочем, это место я и так знаю. Вон там шоссе Шарлоттенбургер. Пойдем параллельно. Выходить на него пока не будем.
Иногда им приходилось подолгу останавливаться и замирать, прислушиваясь. Однажды они минут тридцать простояли, забившись в тень, пропуская мимо себя группу каких-то людей. Те, как назло, остановились совсем рядом и о чем-то долго совещались. В конце концов женщины увидели много других людей, пробиравшихся в том же направлении, что и они сами, и рискнули присоединиться к ним. Все шли молча, не обращая внимания на стрельбу слева.
К рассвету Эрна с Изольдой находились уже в плотном потоке людей, медленно текущем на запад. Появилось много машин, в основном легковых. Вместе с гражданскими шли люди в шинелях и кителях, в касках и с непокрытыми головами. Некоторые все еще несли в руках оружие.
Эрна увидела толстую пожилую женщину в стальном шлеме, надетом поверх платка. Она тащила за собой что-то вроде тележки для перевозки молочных бидонов. Большая каска с эсэсовскими рунами казалась маленькой в сочетании с ее обернутым в кучу плащей и фуфаек туловищем. В другой раз вид этой старухи был бы комичным до гротеска, но теперь шедшие рядом люди даже не смотрели в ее сторону.
Внезапно они увидели русских. Их было много. Они стояли возле полуразрушенного здания и с удивлением наблюдали за проходящими мимо тысячами людей. Эрна заметила, как один из них, вероятно офицер, приложив к уху наушник головного телефона, что-то кричит в микрофон. Возможно, он докладывал начальству об увиденном и спрашивал, что делать.
Они прошли мимо и вышли наконец на окраины.
Когда позади них над чадящим Берлином поднялось солнце, женщины увидели впереди сверкающие в его лучах разливы Хафеля. Эрна уже совсем выбилась из сил. Душевные драмы последних месяцев, болезнь и долгое сидение взаперти ослабили ее молодое тренированное тело.
— Потерпи, — уговаривала ее тоже порядком уставшая Изольда, — перейдем Хафель и устроим привал. Похоже, пока нам везет — если бы мост был закрыт, тут бы уже скопилась толпа.
— А куда потом, Изольда? Какие у тебя планы?
— Какие, какие… Пойдем туда, куда все.
Скоро они подошли к мосту. Батальон Гитлерюгенда держал его вот уже две недели, невзирая ни на что. Подростков не смущало, что через мост вместе с беженцами валом шли взрослые мужчины в военной униформе. В сравнении с кое-как экипированными и вооруженными мальчишками эти люди с полным правом могли считаться дезертирами, оставившими свои позиции. Ведь достигнуто только соглашение о прекращении огня, но капитуляции не было. Да и для большинства этих ребят со свастикой в белом ромбе на рукаве или с черными повязками Фольксштурма речь о капитуляции не шла вообще. Их не смутила даже весть о том, что фюрер пал в сражении. «Наше знамя — больше, чем смерть!» — вспомнила Эрна строчку из их молодежного гимна.
Проходя мимо, она видела бледные лица под большими тяжелыми касками, маячившие над мешками с песком по обе стороны предмостных укреплений. Они заняли здесь круговую оборону, ожидая нападения с обеих сторон и с воздуха. Некоторые сидели, склонившись к пулеметам, и курили, другие снаряжали ленты или раскладывали фаустпатроны. Раненых видно не было, но по состоянию моста и стоявшему неподалеку подбитому советскому танку Эрна поняла, что им уже пришлось повидать врага.
Конечно же, русские при желании могли в два счета разгромить все это воинство. Но этот длинный мост через широкий речной разлив был им нужен неповрежденным. Нужен, очевидно, не столько сейчас, сколько потом, после победы. При штурме же они опасались, что фанатичные подростки его просто взорвут. С них станется.
Миновав мост, они очутились в тихом Вильгельмштадте, потолкались там некоторое время в растерянности и, услышав разговоры о том, что нужно идти в Шпандау и далее в лес, решили последовать туда за основной массой беженцев. Еще через два часа, пройдя по разбитым улицам городка мимо старинной цитадели и совершив небольшой привал на окраине Раделанда, они вышли на дорогу, ведущую в северо-западном направлении. Впереди был лес Шпандау, в который устремилось неимоверное количество людей, То ли они просто сгрудились в этом месте, то ли вливались в основной поток с других направлений. По обочинам дороги, а то и прямо посередине стояли брошенные танки, тягачи и пушки. Те, кто ехал на машинах, останавливались, рассчитывая поживиться горючим, но баки «тигров» и «пантер» были пусты.
В одном месте Эрна увидела на башне танка человека. Он стоял во весь рост в длинном распахнутом пальто, одетом на голое тело. Впрочем, штаны на нем были, но и только. Время от времени он начинал приплясывать, шлепая по броне босыми пятками, потом замирал, простирал в сторону руку и кричал:
— Иудеи! Я выведу вас в землю хананеев, хеттеев, амореев, ферезеев, евеев и иевусеев. В землю, где текут молоко и мед…
В это время высоко над ними появился самолет, Это был медленно летящий биплан, мирно стрекотавший в лучах ослепительного майского солнца. Мало кто обратил на него внимание. За весь день над самыми их головами уже пролетали пары и тройки штурмовиков с красными звездами на крыльях. Но они не стреляли и не бросали бомбы, и к ним уже попривыкли.
— Изольда, — взмолилась Эрна, — вон хорошее место в лесу! Давай отдохнем.
— У нас не осталось воды. Потерпи немного, говорят, дальше есть ручей.
Ни в Хафеле, ни в попадавшихся по пути озерцах они не могли пополнить свои фляги. Вода была мутной, взбитой снарядами, смешанной с кровью. В Тегеллерзее, на восточной окраине Шпандау, в воде у самого берега лежали вздувшиеся трупы лошадей. Водопровод нигде не работал, водонапорные башни стояли, зияя пробоинами, их баки были пусты, а насосы давно выведены из строя. Если же где-то и встречалась сочащаяся влагой труба, то протолкнуться к ней было почти невозможно.
— Ложись! — закричал шедший уже с полчаса рядом с ними молодой парень. Он первым услышал свист и понял, что это такое.
Снаряд разорвался неподалеку в лесу. Как раз там, где Эрне хотелось упасть на траву, снять ботинки с чулками и лежать, вытянув ноги.
Толпа остановилась скорее от неожиданности, нежели от страха, не понимая того, что может последовать дальше. Но парень, на котором вместо кителя был серый замызганный свитер, судя по всему, успел набраться фронтового опыта.
— Сюда! — крикнул он Эрне с Изольдой, показывая на тот самый танк с сумасшедшим на башне, который они только что прошли. — Быстрее!
Рвануло еще раз, уже позади них. Парень схватил растерявшуюся Эрну за локоть и потащил к танку. Он толкнул ее на землю и закричал:
— Полезай между гусениц!
Снова послышался свист, Разрывы стали следовать один за другим. Парень бросился на землю сам и первым полез под танк, Потом он обернулся, схватил Эрну за руку и потащил за собой.
Здесь, в тесном пространстве под днищем «пантеры», пахло бензином, моторным маслом и взрытой землей. Они проползли до середины корпуса и остановились.
— А где Изольда?
Эрна крутила головой, пытаясь разглядеть между катков, что происходит на дороге. Она видела только ноги бегущих людей, но скоро и они исчезли. Тем временем снаряды начали бить по дороге, кустам и деревьям с такой частотой, что различались только совсем близкие разрывы, когда земля под ними подпрыгивала вместе с их стальным убежищем. Все остальное слилось в сплошной гром.
Тишина наступила через минуту. Тихо шурша, на кусты и траву сыпались поднятые в воздух песчинки и комочки земли. Но их никто не слышал: все были оглушены. Все, кто остался жив.
Эрна еще раз обернулась назад, нет ли там Изольды, Но из-за пыли и дыма почти ничего не было видно. Она посмотрела на парня.
— Подождем! — едва слышно прокричал тот.
Они пролежали несколько минут. Пыль осела, и на дороге возобновилось шевеление. Послышались голоса, стоны и плач. Парень прополз вперед и, оттолкнув труп того, кто обещал привести их в земли с молоком и медом, выбрался из-под танка.
Он помог выбраться Эрне. Она вдруг обнаружила, что сильно поранила левое колено. Грязный чулок был разорван, обильно текла кровь.
— Нужно найти Изольду, — сказала она и, хромая стала обходить танк.
Парень пошел следом. Он все время с опаской поглядывал на небо: удар «катюш» был скорректирован оттуда, с того самого биплана, мирно стрекотавшего у них над головами. Повсюду лежали убитые. Бурые лужи крови быстро впитывались грунтовой дорогой. В некоторых местах трупы лежали вповалку целыми кучами, и на них сверху все еще продолжали падать травинки. На совершенно безоблачном небе висело высокое, почти уже летнее солнце.
Изольды нигде не было. Эрна долго звала ее по имени, искала среди убитых, но безрезультатно.
— Она могла побежать с остальными в лес, — говорил парень. — Нужно идти дальше, пока не появились русские танки или кавалерия.
Он несколько раз нагибался к убитым в поисках чего-то. Наконец отстегнул в одном месте сразу две солдатские фляги, молча взял из рук Эрны ее сумку, и они пошли в лес.
В одной из фляжек оказалась водка, в другой теплая невкусная вода.
— Пей и снимай чулок, — сказал парень, когда Эрна села, прислонившись к дереву. — Нужно промыть рану. Он сполоснул руки, достал из кармана штанов маленький перевязочный пакет и, хрустнув коричневым пергаментом, вынул бинт. — Есть у тебя марля или чистый платок?
— Лекарства и бинты остались у Изольды. Отвернись.
Эрна сняла ботинки и спустила оба чулка. Затем она сняла косынку и по привычке тряхнула головой. Но ее волосы еще не отросли настолько, чтобы, как прежде, лечь на плечи темными густыми волнами.
— Как хоть тебя зовут? — спросила она ставшего рядом на колени парня.
Он был совсем молод, с коротко стриженными темными волосами. Курносый нос, румянец, как у маленького ребенка, усики, которые еще нечасто требовалось подправлять бритвой,
— Шенк. Шенк Эггелинг. — Он оторвал кусок бинта, полил на него из фляжки и стал осторожно протирать рану под коленом девушки. — Не больно?
— Откуда ты?
— Из 544-й гренадерской.
— Чудак! Откуда ты родом, Шенк? Где твой дом?
Парень опустил руки и посмотрел на Эрну.
— Мой дом… Он остался там, за Вислой. Может быть, его уже нет.
— Куда же ты теперь идешь?
— В Нижней Саксонии у меня живет тетя. В деревне под Ганновером. Не так уж и далеко. Правда, почти три месяца я ничего не знаю о ней. А ты? Тебя ведь зовут Эрна?
— Эрна Элеонора Вангер, приговоренная к пожизненному заключению за измену.
Она тряхнула головой и бесшабашно весело посмотрела на удивленного Шенка.
— Кем приговоренная? — не понял тот. — За измену кому?
— Фюреру, конечно, не Германии же. Ладно, перевязывай скорей, раз взялся.
— Ну что, — сказала Эрна, когда они, немного перекусив и отдохнув, с трудом поднялись, чтобы продолжить путь, — если хочешь, пойдем пока вместе. Вместе веселее. А потом, за Эльбой, мне налево, на юг.
— Тогда давай я понесу и твой мешок тоже.
— Эх, найти бы Изольду, — вздохнула Эрна, помогая надеть на плечи Шенка мешок. — Сколько тебе лет, Шенк?
— Восемнадцать. Почти. А тебе?
— Я старая и много повидавшая на своем веку женщина. Мне двадцать два, и не почти, а с хвостиком.
Они снова шли в окружении людей, правда, на этот раз их было не так много. Инстинктивно беженцы старались не скапливаться на дорогах, растекались по лесам, обходя занятые противником населенные пункты.
Несколько раз они видели издали колонны грузовиков с веселыми солдатами в рыжих гимнастерках. Видели и другие, серые колонны пробирающихся лесами на запад солдат вермахта. К ним они также старались не приближаться, предпочитая переждать под прикрытием кустов, В населенные пункты заходили под вечер, отыскивали дом с приусадебными постройками и просили разрешения заночевать где-нибудь на сеновале. У Эрны оставалось еще несколько пачек сигарет, и она угощала хозяев, вынимая из пачки по четыре-пять штук. Там же они запасались водой, а то и хлебом.
Перестрелки и настоящие бои не были в те дни редкостью. Все перемешалось — ни фронта, ни тыла, ни войны, ни мира. Большие территории оказывались совершенно свободными от русских, прошедших здесь недавно колоннами по шоссе и автобанам, огибая проселки и поля. В некоторых деревнях расквартировывалось лишь небольшое подразделение из десятка человек.
От одного местного жителя Эрна и Шенк узнали, что вчера подписана капитуляция немецких войск в Голландии, Дании и Шлезвиг-Гольштейне. Но главных вестей из Берлина пока не было.
Еще во время первой ночевки Шенк рассказал Эрне, что в начале апреля их часть стояла на Одере. В ночь на шестнадцатое небо обрушилось на берега этого последнего рубежа обороны. Со своей колокольни рядового Шенк мало что видел и понимал. Вернее, не понимал ничего. Адский огонь, приказы держаться, бегство всего их подразделения, когда не осталось ни одного офицера, снова приказы, угрозы и обещание подкреплений. Потом, когда в роте их осталось не больше сорока, они просто потерялись. Прибились к другим и шли вместе с беженцами, пока не были остановлены каким-то генералом и влиты в оборону Берлина.
В незнакомом полуразрушенном городе он совершенно не ориентировался. В конечном счете оказался среди защитников столичного зоопарка, был со своими ближайшими товарищами оттеснен на набережную Катарины к мостам через Ландверканал. К вечеру тридцатого апреля огонь внезапно стих. Шенк с группой солдат и гражданских перебрался по разрушенному мосту через канал в парк, где накапливались силы для прорыва из города. Здесь он долго блуждал в темноте по разбитым аллеям, пока не вышел на большую площадь к колонне Победы, На ее вершине чудом уцелела крылатая статуя. Там, на Хеерштрассе, он наконец сориентировался и, примкнув ко многим другим, пошел в ту сторону, куда указала им путь крылатая богиня.
Потом началось то, что назвать боем было бы неверно: в них стреляли из всего чего только можно, они же бежали, падали и умирали.
— Я спрятался в каком-то дворе, — полушепотом рассказывал Шенк уже засыпающей Эрне, — увидел там брошенный чемодан, из которого торчала одежда, и вытащил первое, что оказалось сверху, — вот этот свитер. Еще днем все говорили о переговорах и предстоящей капитуляции И о том, что пришло время спасаться кто как может. Поэтому я без особых колебаний снял куртку — а ремня и оружия у меня уже не было — и надел этот свитер. В том дворе я просидел весь следующий день. К вечеру нас скопилось там человек тридцать, а ночью мы выбрались на большую улицу и увидели много беженцев. Я решил идти с ними, сам не зная куда Ты спишь?
Они шли вместе уже четыре дня. В сумке у Эрны еще оставались консервы, и голод им не грозил. А поскольку стояла хорошая погода и приближалось лето, то и холода опасаться не приходилось.
— Что будешь делать после войны, Шенк? — спросила Эрна, когда они шли по едва заметной, заросшей молодой травой проселочной дороге вдоль кромки густого леса. Слева раскинулись поля, над которыми вовсю щебетали птицы.
— Буду, наверное, крестьянином, как мой отец. Раньше хотел стать моряком…
— Эй! — негромко окликнули их из кустов. — Идите сюда.
Эрна увидела, что кто-то машет рукой из придорожных зарослей Они растерянно остановились, но решили подчиниться. В густом осиннике скрывалось десятка полтора человек, вооруженных автоматами. Все в камуфляжных куртках и покрытых камуфляжными чехлами касках. На поясных ремнях — тройные подсумки для длинных автоматных магазинов.
— Там есть русские? — спросил один, показывая в сторону видневшегося на окраине поля населенного пункта, со стороны которого шли молодые люди. На левом рукаве его пятнистой куртки блеснул серебристый орел.
«Эсэсовцы!» — сразу сообразила Эрна.
— Мы там не были.
— Откуда идете?
— Из… Берлина.
Она хотела назвать другое место, но ничего не пришло в голову.
— Куда? — продолжал задавать вопросы все тот же человек, Остальные, казалось, безучастно стояли в стороне.
— В Бранденбург. — Эрна вспомнила, что по документам она оттуда и это где-то рядом.
— В таком случае вы идете не в ту сторону.
Они действительно уже вчера прошли Бранденбург, взяв километров на тридцать севернее. В это время от дерева отделился еще один человек, с биноклем на шее. Эрна поняла, что он среди них старший. Под расстегнутым воротом его камуфляжной блузы со слегка выцветшей «осенней» раскраской она разглядела черный воротник кителя и три звездочки по диагонали на левой петлице, под которыми протянулись две серебристые нашивки
— Покажите-ка документы, фройляйн, — попросил он вежливо. — И ваш молчаливый спутник пусть тоже покажет свою солдатскую книжку.
От этого голоса у Эрны похолодело в груди. У Шенка в кармане его форменных брюк действительно лежала солдатская книжка. Они переглянулись и протянули свои документы эсэсовцу, который стал их внимательно изучать.
— К вам у меня вопросов нет, фройляйн, — вернул Эрне ее удостоверение беженки гауптштурмфюрер. — Вы можете следовать в свой Бранденбург, только не по этой дороге, а туда, — рука с орлом на плече показала в сторону далеких холмов на юго-востоке. — Ну а вы, молодой человек, — он повернулся к побледневшему Шенку, — объясните, как оказались здесь, без знаков различия и оружия, и куда, собственно говоря, направляетесь?
— Мы вместе вырвались из Берлина, господин офицер, — быстро заговорила Эрна. — Он уже полностью захвачен русскими. Еще пять дней назад!
— Не вам судить, что захвачено, а что нет.
— Но вы же ничего не знаете! — возмутилась она. — Вчера капитулировали наши войска на севере. Об этом передавали по радио.
— Плевать на север. В Африке мы тоже капитулировали, Еще весной сорок третьего. Но это же не означает, что после этого можно оставлять позиции без приказа везде, где заблагорассудится.
Он говорил неспешно и вполне логично. Некоторым из его подчиненных было любопытно, как станет выпутываться очередной дезертир, другие не проявляли к разговору никакого интереса и выглядели очень усталыми.
— Приказ был, — неуверенно сказал Шенк.
— Когда? Какой? От кого?
— Я не знаю от кого. Был приказ прорываться в сторону Шпандау.
Гауптштурмфюрер наклонил голову в знак согласия.
— Допускаю. Самому не раз приходилось участвовать в прорывах. Но, голуба моя, не для того же вам был дан приказ выходить из окружения, чтобы вы сразу же разбежались как тараканы, побросав оружие. А это что? — Он дернул Шенка за свитер — Где твоя форма? Где знаки различия?
Шенк молчал. Эрна тоже не знала, что сказать. Этот чертов эсэсовец с убедительным вкрадчивым голосом формально был прав. И хоть любой нормальный человек понимал, что война закончена, он не смог бы доказать его неправоту. Оставалось только умолять: «Дяденька, отпустите нас, мы ни в чем не виноваты».
Эсэсовец кивнул кому-то из своих, взяв Шенка за локоть, отвел его в сторону. Второй завел ему за спину руки и стал связывать их куском проволоки. Третий достал из лежавшего рядом рюкзака кусок жесткой бумаги, оторвал большой лоскут и, послюнявив химический карандаш, стал что-то старательно выводить. Тем временем еще двое отматывали от катушки кусок полевого телефонного шнура. «Команда палачей» — подумала Эрна.
— Зачем вы это делаете? — спросила она почти шепотом.
— Чтобы другим было неповадно, — спокойно отвечал офицер, доставая и прикуривая сигарету.
— Ему еще нет восемнадцати…
Эсэсовец вдруг резко поднял руку, подавая всем знак замолчать, Он прислушался, потом посмотрел наверх. Эрна увидела там, в ветвях одного из деревьев, солдата с биноклем.
— Иваны, — негромко произнес тот, продолжая наблюдение. — Едут прямо сюда.
— Сколько?
— Несколько грузовиков и мотоциклы.
Эрна отступила к дороге. Она быстро приняла решение.
— Сейчас я выбегу на дорогу и закричу. Вам не уйти!
Кто-то выхватил пистолет, но гауптштурмфюрер снова сделал останавливающий жест.
— Выстрелы тоже услышат. — Эрна попятилась. — Оставьте нас и уходите! Мы ничего никому не скажем.
— Они уже близко, гауптштурмфюрер,
Наблюдатель тихо спрыгнул с дерева. Все замерли,
ожидая решения командира. Эсэсовец махнул рукой и бесшумно скользнул между деревьев. Остальные, взяв рюкзаки и оружие, пригнувшись, последовали за ним. Кто-то прихватил сумку и мешок Эрны с остатками провизии и скудным набором личных вещей.
Шенк, которому уже скрутили за спиной руки, привалился плечом к осине, возле которой стоял, и сел на траву. Эрна, убедившись, что отряд СС исчезает в глубине леса, спускаясь в лощину, села рядом, Ее руки дрожали. Она опустила голову на плечо юноши и молча смотрела, как по дороге проезжает колонна «Иванов», спасших мимоходом его жизнь. Их обдавало смесью пыли и выхлопных газов, они слышали разговоры и смех солдат и понемногу приходили в себя.
Свою солдатскую книжку Шенк нашел в траве. Там же он поднял кусок оберточной бумаги со словами: «Сражающийся может умереть, изменник — должен!» — и, сложив в несколько раз, сунул его в карман.
Через день рейх капитулировал перед Западом в Реймсе, еще через сутки — вторично в Берлине перед всей антигитлеровской коалицией. К девятому мая молодые люди дошли до большой реки и, обходя стороной контрольно-пропускные пункты на переправах, осаждаемых беженцами, искали способ незаметно перебраться на ту сторону. Через несколько часов скитаний они нашли человека с лодкой, и Эрна расплатилась с ним последней пачкой сигарет, оставшейся в кармане ее куртки после встречи с эсэсовцами. Она специально берегла ее для подобного случая, предпочитая эти дни голодать.
В Данненберге, сразу после их переправы через Эльбу, Шенка задержали и поместили в лагерь для интернированных. Предстояло выяснить его личность и совершенные данной личностью деяния. Несмотря на то что этот район был занят частями 9-й американской армии, весь север Германии за Эльбой от Гессена до Дании (исключая Саксонию-Ангальт, отошедшую советской стороне) считался английской зоной оккупации. Эрна осталась в Данненберге и провела там несколько дней, дав показания в военной комендатуре относительно Шенка Эггелинга. Но через три дня его и многих других увезли в другое место. Какой-то чиновник успокоил Эрну, сказав, что ее парня отпустят, как только получат документальное подтверждение непричастности к воинским преступлениям. Он пообещал, что во всем разберутся и что ошибка исключена.
Было воскресенье тринадцатого мая — День матери. Ей ничего не оставалось, как начать возвращение домой.
Nec, quae praeterilt, iterum revocabitur unda,
Nec, quae praeterilt, hora redire potest.[62]
Предстояло преодолеть сотни километров по разгромленной стране без единого пфеннига в кармане. В одном месте она заикнулась было, что является экс-узницей Равенсбрюка, но на нее посмотрели с явным недоверием — уж больно она была непохожа на заключенную концентрационного лагеря, да еще такого, как «Вороний мост». Худа? Бледна? Да кто же теперь не худ и не бледен? А документы есть? Справка или какой-никакой знак на руке? Ах нет! Тогда ступай, милая девушка, пока тобой не заинтересовались ребята с белыми буквами «МР» на касках.
С тех пор Эрна предпочитала помалкивать о лагере и о своем коротком «сопротивлении», чуть было не приведшем ее на эшафот.
Она ехала домой зигзагами, когда на попутке, когда на воинском эшелоне, а то и вовсе на крыше вагона, набитого беженцами и переселенцами. Но большую часть времени приходилось идти пешком. Ганновер, Брауншвейг, Геттинген, Кассель… Одни руины.
Когда Эрна добралась до Нюрнберга, вид города, вернее того, что осталось на этом месте, потряс ее. Казалось, она ничему уже не в силах удивиться после Берлина. Но неужели так повсюду? Неужели такое стало и с ее Мюнхеном? Ведь ее родной город такой же символ нацизма, как и «партийный» Нюрнберг.
Она бродила по неестественно оживленным улицам мертвого города. В одном месте играл военный духовой оркестр, в другом — всем желающим раздавалась похлебка и кусок хлеба. Вот ведут колонну военнопленных — ее соотечественников. Они улыбаются и приветливо поглядывают на Эрну. Некоторые машут ей рукой. Все кончено, им уже нечего опасаться, они не попали в руки НКВД, и их не ожидает ни Сибирь, ни Чукотка. Они еще не знают, что идут на Рейн и что там, в американских лагерях — на «Полях бедствий», — за три месяца плена навсегда останется около пяти тысяч из них, умерших от голода и холода. И все же скоро большинство этих людей окажется на свободе.
Однажды ей захотелось в туалет. Казалось бы, нет ничего проще среди развалин. Но куда попало не сунешься, везде запрещающие знаки и огораживающие ленты, Она увидела ведущий на второй этаж лестничный марш и, осмотревшись вокруг, юркнула к нему, решив подняться. Наверху она вошла в единственную частично уцелевшую комнату и испуганно остановилась. Стены напротив не было, но посреди совершенно пустой комнаты стоял простой, видимо, кухонный стол, за которым лицом к ней сидел человек. День был по-летнему жаркий, и человек — молодой парень с наголо обритой головой — сидел раздетый по пояс. Он склонился над листом бумаги, возможно, письмом из дома. На его шее болтались опознавательные жетоны американского военнослужащего.
Эрна замерла. Солдат поднял голову и задумчиво посмотрел на нее. Далеко позади него не было ничего, кроме причудливых обломков стен с неровными проемами окон. Их освещало оранжевое, уже клонящееся к закату солнце, создавая желтое марево над этим страшным уродливым пейзажем.
И тут она вспомнила ту самую картину, о которой ей говорила Софи в сквере на лавочке осенью сорок второго. «Человек среди руин» — так она называлась. Теперь Эрна отчетливо видела ее висящей на стене выставочного зала и даже слышала веселый хохот своих одноклассников, Смеялась тогда и она.
А теперь вот стоит перед той же картиной, но не написанной красками, а сотворенной войной. Стоит в чужом поношенном платье и старушечьей кофте, без чулок, которые давно пришлось выбросить, с маленьким нищенским узелком в руках.
— Карл Хофер, — непроизвольно произнесла она вспомнившееся ей имя художника.
— What?
Она повернулась и бегом бросилась вниз по лестнице.
В Нюрнберге ей повезло: удалось сесть на поезд, следовавший через Мюнхен на юг. Рано утром Эрна вышла на вокзале, с которого когда-то давно ее увозили в наручниках на север. А ведь прошло меньше четырех месяцев. Нет, иначе как чудом ее возвращение не назовешь.
Утро было солнечным. Выйдя на привокзальную площадь, Эрна первым делом жадно впилась взором в панораму родного города. Еще встающее солнце светило ей прямо в лицо, и она, прикрыв глаза ладонью, искала знакомые башни и характерные очертания фонарных мюнхенских куполов. Ее сердце радостно забилось — вот чернеют на фоне восхода башни Фрауенкирхи, рядом Новая ратуша, правее Старый Петер, а на северной окраине рынка — церковь Святого Духа. Увидела она и колокольни базилики Театинеркирхи, и крыши дворца Виттельсбахов. Но вот башня Старой ратуши разрушена. И здесь, на привокзальной площади, тоже нет целого ряда домов.
Она решила идти пешком, сделать при этом небольшой крюк, обязательно завернув на Мариенплац. Со стороны могло показаться, что эта девушка впервые приехала в столицу Баварии. Она шла медленно, будто не зная дороги, часто останавливалась, задирала голову, осматривая верхние этажи зданий и башен. Повсюду раны, а в некоторых местах сплошные завалы или черные безжизненные стены. Церковь Святого Петра вблизи тоже оказалась сильно разрушенной. Но колокольный звон с башни Новой ратуши, ее уцелевшие многочисленные скульптуры баварских герцогов, королей и святых снова вселяли в сердце Эрны надежду на лучшее. Конечно, это все восстановят, думала она, не вернуть только погибших, в скорбном списке которых и вся ее семья. И в Регенсбург теперь не съездишь погостить к тете Клариссе. Остались, быть может, какие-то дальние родственники на севере, где первое время жили ее родители, но она ничего толком о них не знала.
На своей улице Эрна постояла возле дома Мари. Там работали люди. Они выносили и грузили на машину обгоревшие доски, гнутые листы провалившейся до самого низа железной кровли, черные спинки и рамы металлических кроватей. Что-то словно задерживало Эрну. Она искала предлог, чтобы оттянуть свое возвращение домой.
И все же она повернулась, отыскала взглядом на третьем этаже заделанные фанерой окна своей квартиры и направилась к подъезду.
— Ну что, пора подводить кое-какие итоги? — Септимус обвел взглядом собравшихся. — Здесь только свои, так что поговорим начистоту. Кто там ближе к двери? Попросите секретаря запереть нас на ключ и ни с кем не соединять.
Септимус откинулся в своем кресле, сложив на животе пухлые ручки, и еще раз обвел присутствующих испытующим взглядом.
— Итак, что мы имеем. Я изложу вам свои соображения, понимая, что для большинства из вас они не явятся чем-то новым. Все началось в 1962 году. Да-да, именно в 1962 году, а не в сорок третьем и не в тридцать седьмом, хотя, строго говоря, искать начало в этом деле так же трудно, как искать начало на ленте Мебиуса. И началось все потому, что наши историки из двадцать четвертого заинтересовались карандашными надписями на полях одного из томов известного всем вам злосчастного шеститомника. Они решили вытащить его сюда в поисках очередной сенсации, и наша служба перемещений блестяще не справилась с этой задачей. А теперь слушайте, как все было на самом деле.
Президент, кряхтя, дотянулся до стакана с водой и унес его в глубину своего кресла.
— В шестьдесят первом году по одной из улиц послевоенного и уже практически отстроенного Мюнхена шел восьмидесятичетырехлетний старик Эрих Белов. Бывший журналист, бывший узник Дахау, бывший подданный русского царя, ну и так далее. Зашел он в один из книжных магазинов и увидел там на полке недавно изданный труд Шнайдера в шести томах. Может быть, какие-то смутные воспоминания заставили его купить эти книги, а может быть, просто захотелось прочесть о том, чему он сам во многом был свидетелем. Деньги у него водились — федеральное правительство наверняка назначило бывшему известному обозревателю социал-демократической прессы приличную пенсию, а возможно, еще и выплатило компенсацию за годы репрессий. Так вот, купил он эти книги и принес их к себе домой на Регерштрассе, 8… — Септимус сделал многозначительную паузу. — Да-да, именно на Регерштрассе, 8, где в квартире на втором этаже он проживал уже несколько лет. Стал их почитывать — английским он, судя по всему, владел, — а однажды взял в руки карандаш и начал подчеркивать какие-то строки, делая рядом свои пометки. Что он там написал, нам неизвестно, но могу предположить, что пометки эти все же попались кое-кому на глаза, В следующем году квартира Белова сгорела со всем содержимым, а сам он исчез.
Когда мы решили сделать благое дело и вытащить копии книг с пометками сюда, — Септимус нагнулся вперед и похлопал по крышке стола, — они выпали из наших неуклюжих рук, провалившись в прошлое на девятнадцать лет назад. Тем не менее копии остались в той же самой квартире и комнате на Регерштрассе, 8, в которой, понятно, Белов тогда еще не жил. Через несколько часов бомбы с английских ночных бомбардировщиков превращают этот дом, а с ним и значительную часть прилегающих построек в кучи кирпича и обгорелых досок. А еще через две недели шестидесятишестилетний Белов натыкается на развалины, на месте которых после войны выстроят новый дом, где он поселится. В этих развалинах он находит свои собственные, правда, еще не купленные на тот момент и, более того, еще не изданные и даже не написанные Шнайдером книги. Тем не менее в одной из них уже были его собственноручные пометки!
Септимус снова обвел всех взглядом, промочил из стакана горло и продолжил:
— Потом вся эта история с зондом. Вступив в информационный контакт с Беловым, он обрывается и уходит в тридцать седьмой год, в сентябрь. Однако при этом зонд не теряет связь с клиентом и оказывается рядом с ним в концентрационном лагере под Мюнхеном. Там он, выражаясь языком наших техников, сливает Белову часть имеющейся у него информации из истории Третьего рейха. Как мне объяснял один из наших умников-программистов, операционная система зонда, не имея внешнего управления, начала пороть отсебятину. Она, видите ли, могла, например, установить, что ее клиент попал в очень трудную ситуацию, угрожающую его жизни, и, желая ему помочь, возможно, с целью сохранения контакта любой ценой, стала пичкать его сведениями о будущем. Согласитесь, господа, большего идиотизма трудно себе вообразить. И это еще не все. Зонд не только вбивает ему в голову набор энциклопедических знаний — вы помните, как одно время таким способом решили обучать наших оболтусов, да вовремя спохватились, — но и спасает его от естественной смерти, если, конечно, смерть в концлагере можно назвать естественной.
В кабинете возникло оживление.
— Да-да. Мы нашли документальное подтверждение смерти Эриха Белова двадцать девятого января 1938 года в сорок втором отделении лагеря Дахау. Он умер, господа! Застудил легкие, простояв несколько часов на ледяном ветру вместе с остальными заключенными, поднятыми около месяца назад со своих нар и выгнанными на мороз. Этот эпизод впоследствии был зафиксирован в материалах Нюрнбергского трибунала. Вернее, Белов должен был умереть, но в тот злосчастный день он находился в лагерном лазарете, заболев после контакта с нашим зондом, когда сидел в карцере. Таким образом он избег уготованной ему участи, хотя наш зонд его тоже сначала едва не угробил, но потом провел с ним несколько сеансов психоэнергетической терапии, и организм русского, мобилизовав внутренние ресурсы, перестроился и победил смерть. Есть все основания подозревать, что с того самого времени бывший журналист Эрих Белов жил на этом свете незаконно. Его жизненный ресурс, почти выработанный к началу тридцать восьмого года, был значительно продлен. Более тяжкого хронокриминала просто не придумаешь.
Идем дальше. Спешно запущенный нами зонд серии «PR» подавляет в Белове желание не только распространять ошибочно полученную им информацию, но, похоже, и думать о ней. Не знаю, как все это отразилось на его умственных и душевных способностях, но, пережив тяжелые времена и выйдя на свободу, он в сорок третьем году находит свои будущие книги и относит пять первых томов к знакомому профессору Вангеру. Почему он оставил себе шестой, можно только гадать. Скорее всего это связано с тем, что он нашел там свои собственные пометки. Сейчас это не суть важно. Мы не знаем также, как отнесся к этим книгам профессор Вангер. Ясно одно: он не раскрыл их тайну. Оказавшись умным человеком, он не побежал сломя голову рассказывать о своем необычном приобретении. Мы не знаем также и того, что произошло с книгами после смерти профессора. Мы знаем одно: налицо самая настоящая петля Фоша-Гартенейзера! Ремарки русского журналиста появились в результате нашего к ним интереса. Читая шестой том Шнайдера, он вспомнил что-то такое из поведанного много лет назад вашим зондом, — президент посмотрел в сторону Карела, — что заставило его взяться за карандаш. Не будь этого зонда, не было бы и ремарок. А не было бы ремарок… — Септимус сделал знак рукой всем присутствующим, предлагая закончить его мысль.
— Не было бы зонда, — произнес нестройный хор голосов.
— Совершенно верно!
Президент выбрался из своего убежища и побрел вдоль стола, переваливаясь с боку на бок, как утка.
— Я все больше, господа, убеждаюсь в правоте гипотезы Разумовского, — продолжил он, проходя за спинками стульев участников совещания. — Она, как вы знаете, объясняет отсутствие последствий нашего грубого копания в прошлом, которые мы уже давно должны были бы ощутить в нашем времени на собственной шкуре. По большому счету, некоторые из нас просто не сидели бы сейчас за этим столом. Разумовский привел единственно возможное объяснение — спустя сто или триста лет после нас более ответственные и грамотные люди подберут за нами. Они подчистят занесенную нами в прошлое грязь с единственной целью — сохранить то, что свершилось, в неприкосновенности. Это своего рода дезинфекция. Их методы для нас непостижимы. Уже один тот факт, что потерянные нами книги через несколько часов были погребены под развалинами, о чем-то говорит.
— Вы считаете, что они специально устроили эту бомбардировку?
— Конечно же, нет! Видя, что запрещенный предмет из будущего проваливается в прошлое, они могли подкорректировать координаты его падения во времени, зная, что второго февраля Регерштрассе бомбили. И если бы не Белов, взявший привычку гулять по развалинам, они пролежали бы там до периода расчисток и восстановления.
Что же касается пожара в квартире на вновь отстроенной Регерштрассе в шестьдесят третьем году, то думаю, что и он вряд ли имеет отношение к их действиям. Уверен, что этот пожар так же естественен, как и каждое отдельное событие Второй мировой войны, как нацистский путч и все остальное. Человечество наделало в своей жизни много глупостей и совершило много преступлений. Но исправлять их задним числом еще большая глупость и преступление.
Септимус помолчал.
— Для меня одно только остается загадкой: почему они позволили Белову существовать дальше? Кстати, никаких документальных свидетельств его существования после тридцать седьмого года мы не обнаружили. Ни в магистратуре Мюнхена, ни в пенсионном фонде, нигде. Как будто такого человека и не было. Желающие могут поломать голову на досуге.
Септимус обвел собравшихся взглядом.
— Так куда же все-таки делись те шесть томов-копий, что попали к профессору Вангеру? — спросил кто-то. — Ведь потом Белов покупает новые книги, настоящие, без пометок. Где же тогда копии?
— Хороший вопрос, — закивал Септимус. — Несмотря на преследовавшие нас неудачи, мы все-таки продолжили наблюдения за квартирой Вангеров и членами его семьи. Группа инженера Карела отслеживала сам сигнал непрерывно более двух лет. Это было необходимо для того, чтобы вмешаться в случае его перемещения из квартиры на Брудерштрассе, означавшем, что книги куда-то выносят. Так вот, летом сорок пятого года, уже после смерти профессора Вангера, сигнал переместился в район развалин, примерно в то место, где книги были обнаружены русским. Вас интересует, что с ними стало? Сейчас наблюдение снято, но, похоже, они и по сей день там, на Регерштрассе, в фундаменте одного из домов. Так что если вы не охладели еще к тем сенсационным в кавычках пометкам, — Септимус посмотрел на профессора Гарамана, — поезжайте в Мюнхен и занимайтесь раскопками.
Напрашивается только один вывод — там кто-то попытался уничтожить книги, например, сжечь. Поняв же, что они не горят, он замуровал их в бетон. А поскольку никто из нас к этому акту не причастен, остается предположить, что это та самая подчистка из будущего, о существовании которой мы подчас так жарко спорим. И сделана она, вероятно, руками Белова или дочери профессора Эрны.
Септимус подошел и отпер своим ключом дверь кабинета.
— Вот и все, что я имел вам сообщить, господа. А теперь прошу простить — меня ждут в парламентском комитете по науке.
Тринадцатого мая к дверям одной из берлинских квартир на Ольденбургерштрассе осторожно подошел человек. Он был одет в гражданский костюм и тонкий зеленоватый плащ и держал в руках полупустой обшарпанный портфель. На вид человеку было далеко за шестьдесят. Он выглядел утомленным и был не меньше недели не брит.
Выбитая дверь болталась на одной петле. Человек прислушался и, стараясь не запачкаться, вошел в прихожую. Царящий внутри погром вполне соответствовал состоянию двери.
Пришелец прошел, на кухню и осмотрелся. Заметив на полу среди осколков стекла и всякого мусора затоптанный сапогами тетрадный листок, он нагнулся и поднял его.
«Генрих, сегодня, 2 мая, в 23.00 мы с Эрной ушли в надежде выйти из города. Попытаемся добраться до Эльбы. Днем в колонне военнопленных я видела Пауля. Он сказал, что Петер погиб вчера, 1 мая, в районе Тиргартена. Изольда».
Уже после подписи было добавлено: «Прощай».
Человек положил портфель и записку на стол и прошел в ванную комнату. Там он с некоторым усилием опустился на колени и почти в полной темноте стал шарить рукой под чугунной ванной среди стопок кафельной плитки и прочего хлама. Наконец он нашел, что искал: небольшой сверток в пергаментной бумаге. Он вышел в комнату, поставил на ножки единственный уцелевший стул, сел и начал разворачивать сверток. Из бумаги, целлофана и куска черной ткани он извлек маленький «зауэр». На защитной дужке пистолета было выгравировано: «Г.Кристиан. 28.01.35». Больше десяти лет назад его подарили штурмбаннфюреру Кристиану подчиненные одного из отделений Дахау, когда он получил новое назначение в Веймар.
Человек опустил руку с пистолетом и задумался.
Когда примерно в середине войны Главное управление суда СС начало чистку руководства концлагерей, погрязшего в воровстве и коррупции, был арестован и непосредственный начальник Кристиана, комендант Бухенвальда Карл Кох. Личность настолько одиозная, что его сторонились все: и подчиненные, и те, кому по службе подчинялся штандартенфюрер СС Кох.
Впрочем, тогда, в 1942 году, Коха вместе с женой-садисткой, прозванной в лагере «бухенвальдской сукой» (она любила травить узников своей овчаркой), оправдали. Генриха Кристиана вызывали в Берлин свидетелем. Он отвечал на вопросы лично Францу Брейтгаупту, шефу Верховного эсэсовского суда. Обергруппенфюрера интересовали факты неоправданной жестокости супружеской четы Кох, невероятные легенды о которой черными тенями бродили уже далеко за воротами лагеря и его филиалов. Сам Кристиан не имел отношения к абажурам из человеческой кожи, но хорошо знал о слабости к подобного рода изделиям Ильзы Кох. Он прямо заявил, что считает их обоих патологическими садистами и психически больными людьми, заслуживающими, хотя бы уже поэтому, смерти.
Коха перевели комендантом Майданека. Каким-то образом до него дошли сведения о показаниях Кристиана, и он искал только случая, чтобы отомстить. Пока же такой случай не представился, на штурмбаннфюрера сыпались доносы. От кадрового управления СС они рикошетили к новому коменданту Бухенвальда принцу Вальдеку, который прекрасно понимал, что за разложившийся тип автор этих пасквилей
Возможно, именно принц Вальдек инициировал повторный арест обоих Кохов в августе сорок четвертого. На этот раз им открыто вменили в вину серию незаконных убийств узников, одного охранника из СС, а также некоего пастора, привлеченного к делу в качестве свидетеля и умерщвленного ядом уже во время следствия. Учитывая еще и финансовые преступления, нанесшие значительный ущерб рейху, штандартенфюрера СС Карла Коха разжаловали, лишили всех наград и приговорили к смерти Его жену — фрау Абажур (еще одно прозвище Ильзы Кох) — отпустили на все четыре стороны, как недолжностное лицо.
В апреле, меньше месяца тому назад, когда уже по всем швам трещал Одерский фронт, Кристиана вызвал в Берлин принц Вальдек, бывший одно время его начальником, потом шефом полиции и СС на территории 9-го военного округа, а теперь, после перевода своей штаб-квартиры в столицу, руководивший непонятно чем.
— Садитесь, Кристиан, — начал обергруппенфюрер. — Времени мало, поэтому сразу к делу. Речь пойдет о вашем бывшем патроне Кохе.
Принц рассказал удивленному штурмбаннфюреру о суде и приговоре, вынесенном Карлу Коху, а также о том, что приговор до сих пор не приведен в исполнение.
— Более того, этот подонок собирается выскользнуть еще раз, — продолжал он, предлагая собеседнику сигару. — Сейчас он в Мюнхене, в тамошней тюрьме. Ждет решения о замене смертной казни отправкой на Восточный фронт. У него опять появились благожелатели. Думаю, этот тип припрятал не один килограмм золотых зубов, выдранных им у мертвецов Майданека и Любека, так что ему есть чем расплатиться за услуги.
Сорокадевятилетний потомок венценосного рода выжидающе посмотрел на сидящего перед ним утомленного эсэсовца в давно не стиранной рубашке. Тот молчал.
— Как дела в вашем отделении, Кристиан?
— Через день-два все закончим, обергруппенфюрер Заключенные отправлены в Нойбранденбург, документация частично уничтожается согласно полученных инструкций, частично перевозится в Берлин. Оставшийся персонал готов выполнить любой приказ.
— Хорошо, Кристиан. Но к вам у меня не приказ, а просьба. — Принц Вальдек встал, подошел к большому сейфу в углу кабинета и достал из него папку. — Это заверенная копия приговора Коха. — Он положил на стол лист жесткой бумаги желтоватого цвета. — Здесь имеется и моя подпись. Так вот, приговор должен быть исполнен любой ценой.
— Вы хотите, чтобы это сделал я? — совершенно спокойно спросил Кристиан.
Вальдек кивнул.
— Вас интересует, почему вы? Просто я вам доверяю. Здесь в Берлине у меня совсем нет людей, на которых можно стопроцентно положиться. К тому же есть еще один нюанс. — Он вытащил из стола другую папку и достал из нее несколько бумажек. — Можете взять и почитать потом на досуге. Это доносы Коха на вас. Я даю их вам вовсе не для того, чтобы возбудить жажду мести, так что вы вправе отказаться, и мне придется поискать другого.
Кристиан взял в руки одну из бумажек, испещренную визами и штампиками, и бегло просмотрел ее содержимое.
— А почему бы просто не дать команду мюнхенскому гестапо?
— Потому, что я хочу быть уверен в ее исполнении, а это значит, что все равно придется посылать человека для проверки.
— Когда я должен выехать, обергруппенфюрер?
— Немедленно. Через несколько часов в Мюнхен из Темпельхофа вылетает самолет. Железная дорога в том направлении скорее всего неисправна, американцы отсекли уже весь север Баварии. Четыре дня назад взят Нюрнберг. Мюнхен продержится не больше недели, и ваша задача состоит в том, чтобы Кох не попал в руки американцев, а уж тем более русских живым. Прежде чем они вздернут этого негодяя, он станет для них козырной картой в очернительстве национал-социализма.
Вечером двадцать четвертого апреля Кристиан вылетел на юг. Когда уже в сумерках они огибали с востока Нюрнберг, их «хейнкель» был атакован истребителями. От неминуемого расстрела спасла низкая облачность. Летчики нырнули в тучу и посадили изрешеченный пулями самолет на каком-то поле. Дальше пришлось добираться на чем попало, и только к утру двадцать шестого на грузовике с фольксштурмистами Кристиан въехал в туманный от окрестных пожаров Мюнхен со стороны Людвигштрассе.
Его подбросили к городскому отделению гестапо, где Кристиан попросил на полдня машину или на худой конец мотоцикл. С машиной проблем не было: по всему городу стояли сотни автомобилей с пустыми баками. Но вот бензин… Впрочем, в кармане забрызганного грязью плаща Генриха Кристиана лежала заверенная в канцелярии личного штаба рейхсфюрера СС бумажка об оказании всяческой помощи «подателю сего». Так что нашли и горючее.
— Я только что из Берлина, — говорил штурмбаннфюрер, снимая грязный плащ в кабинете коменданта тюрьмы Штадельхейм. — Вот мои верительные грамоты.
Одноглазый комендант, взглянув на предъявленные бумаги, встал, одернул китель и вытянулся по стойке «смирно».
— Слушаю вас, штурмбаннфюрер.
— Карл Отто Кох, осужденный судом СС осенью сорок четвертого года, у вас? Отлично. — Кристиан опустился на стул, предлагая сделать то же самое и тюремщику. — Я прислан выполнить приговор. Дайте мне двоих охранников и проводите к нему.
— Но у меня насчет Коха другие инструкции…
— Все инструкции отменяются. Теперь я для вас главная инструкция. Исполняйте.
Через несколько минут комендант лично отпер дверь в большую камеру для привилегированных узников. Это была та самая комната, где в конце февраля сорок третьего года провела свою последнюю ночь Софи Шолль. На той самой кровати теперь лежал упитанный человек лет пятидесяти в светло-сером открытом кителе эсэсовского образца. Знаков различия на нем не было, только серебристый орел на рукаве и черный воротник со следами от споротых петлиц указывали на то, что это бывший эсэсовский чин.
На столике возле кровати стояли стакан с чаем, две тарелки с остатками пищи, рядом валялись огрызок яблока, печенье.
Увидев входящих, заключенный приподнялся на локте и удивленно уставился на штурмбаннфюрера с массивным раздвоенным подбородком.
— Кристиан? Генрих?
Штурмбаннфюрер сделал знак коменданту и охранникам остаться снаружи и прикрыл дверь. Он прошел и сел на кровать напротив.
— Собирайся, Карл. Меня прислали за тобой.
— Кто?
Кох продолжал полулежать, приподнявшись на левом локте, настороженно всматриваясь в лицо старого знакомого. Этот человек мог означать для него две вещи: смерть или… На все остальное Карл Кох был согласен.
— Собирайся, времени мало. Нас ждет самолет.
Гроза Бухенвальда, Майданека и Любека сразу обмяк и повеселел. Самолет — это не смерть. Он сел, принялся натягивать сапоги и одновременно расспрашивать Кристиана:
— Где фронт? От этих дармоедов ничего не добьешься, — кивок в сторону двери. — Их ничего не интересует. Куда мы вылетаем? В Берлин?
— Дальше. Гораздо дальше.
— На север?
— Я жду тебя в коридоре,
Кристиан вышел и закрыл дверь.
— Вы можете показать мне камеру, где застрелили Рема? — обратился он к ожидавшему коменданту.
— Конечно. Она как раз свободна. Это здесь, дальше по коридору.
— Пусть ваши люди пройдут вперед и, когда мы к ней приблизимся, откроют дверь. Да, и вот еще что: пошлите-ка за фотографом.
Кох вышел из своей комнаты с большим чемоданом в руках. Он походил скорее на командированного чиновника, нежели на узника. Увидев коменданта, он весело сказал:
— А, одноглазый! Прощай. Ты приготовил уже камеру, в которую тебя посадят американцы? Рекомендую эту. Ха-ха!
Не ожидая приглашения, Кох, который еще недавно был бы среди присутствующих старшим по званию, бодро зашагал по коридору. Он знал, что в такое тяжелое время не станут бросаться верными людьми и что его дубовые листья уже завтра займут свое место на черном воротнике.
Неожиданно перед самым его носом со скрежетом распахнулась железная дверь. С разбегу он чуть было не ударился в нее лбом. Оказавшийся тут же второй охранник подхватил из рук оторопевшего Коха чемодан и легонько подтолкнул его в камеру.
— Давай-давай, — подбодрил Кристиан. — тебе сюда.
— Генрих… а самолет?
— Туда, куда тебе нужно, самолеты не летают. — С этими словами Кристиан достал из кобуры пистолет и уже с силой толкнул обмякшее тело толстяка в дверной проем. — Знаешь, что это за место? — спросил он. — Тут застрелили Рема, которого я когда-то уважал, а потом перестал уважать. И все равно — ты ему не чета.
Кристиан еще раз подтолкнул своего бывшего шефа и осмотрелся. «Заложит уши», — подумал он, глядя на каменные стены тесного помещения. Одноглазый комендант и охранники толпились снаружи. Он поднял пистолет.
— Подожди, Генрих! — закрываясь руками, закричал Кох. — У меня много золота и камней… У меня счета в Швейцарии… Через три дня здесь все равно будут американцы и война закончится! Помоги мне выбраться. Я обеспечу тебя на всю оставшуюся жизнь. Через день мы уже будем у нейтралов. У меня окно на границе…
— Ты всегда не любил аристократов, Карл, — сказал Кристиан, опуская пистолет. — И знаешь, правильно делал.
— П-п-почему?
— Потому что меня прислал принц Вальдек. Как его там полностью? Погоди, сейчас вспомню… Ага, Иосиас Георг Вильгельм Адольф фон Вальдек-Пирмонт. Вроде ничего не напутал. Да-а-а, есть за что их недолюбливать. Вот хотя бы за такие напыщенные имена. Так вот, если бы не он, ты бы снова выкрутился.
— П-п-почему?
— Да потому, что это он послал меня
Он снова поднял пистолет. Кох опять замахал руками.
— Н-н-но ты же простой п-парень, Генрих! И я простой парень. Неужели мы не сможем д-д-договориться?
«Какое ухо зажать? — думал Кристиан. — Опять потом будет раскалываться голова».
Он выстрелил и мысленно произнес: «один». Кох схватился руками за живот, отскочил к стене, сел на прикрытый крышкой унитаз и, завыв, повалился на пол. Затем он попытался встать, но штурмбаннфюрер навел на закрывающегося окровавленной ладонью человека «парабеллум» и стал стрелять в живот, в бока и в спину извивающегося возле унитаза грузного тела. «Два, три, четыре…» Досчитав до семи, он остановился. Тело на полу затихло.
— Переверните на спину! — крикнул совершенно оглушенный Кристиан охране. «Нет, расстреливать в тюремной камере, не заткнув предварительно уши ватой, препоганейшее дело», — подумал он.
Тело оттащили от стены и перевернули. Карл Кох еще хрипел. Его китель задрался вместе с рубахой, и было видно, как окровавленный, покрытый густыми черными волосами живот мелко пульсирует в агонии, выталкивая из пулевых отверстий дозированные порции черной крови. Восьмая — последняя — пуля пробила Коху лобную кость, и он затих.
— Фотографа!
В камеру протиснулся перепуганный щуплого вида шарфюрер в старомодном пенсне и с большим фотоаппаратом в руках. Он стал бормотать что-то насчет неработающей вспышки.
— Тогда тащите его во двор, — скомандовал Кристиан, застегивая кобуру. — Когда будут готовы снимки? Как, нет реактивов?! Хорошо, я заеду вечером к пяти.
Из тюрьмы Генрих Кристиан направился в гестапо, потребовал там для себя комнату с диваном или хотя бы большим креслом и проспал несколько часов. Вечером он снова заехал в тюрьму и забрал фотоснимки. Фотограф с перепугу напечатал целую пачку, отсняв покойника во всех возможных ракурсах и масштабах.
— Закопайте его так, чтобы ни одна собака не нашла, — сказал напоследок Кристиан одноглазому.
Засовывая фотографии в распухший от скомканного плаща портфель, он неожиданно наткнулся на маленькую записную книжку. Это был блокнот сына. Петер забыл его в квартире отца в день их последней встречи. Собираясь в дорогу, Генрих Кристиан взял блокнот с собой. Для чего? Этого он не знал.
Он полистал книжечку и увидел адрес Готфрида Вангера, отца Эрны. Того самого, кому она так и не смогла дозвониться из Берлина.
— Брудерштрассе, 14, — скомандовал он шоферу, усаживаясь на заднее сиденье. — Потом можешь быть свободен.
«Второе доброе дело за день. Не слишком ли много для такого мерзавца, как я»? — думал он, поднимаясь на третий этаж дома с выбитыми стеклами. Он хотел только сообщить, что Эрна Вангер жива. По крайней мере, она была жива седьмого апреля.
У квартиры номер шесть стояла молодая женщина. Вероятно, она только что вышла и теперь запирала ключом дверь.
— Господин Вангер здесь проживает? — спросил Кристиан женщину.
— Профессор Вангер умер еще в феврале, — ответила та, несколько растерявшись при виде мрачного эсэсовца.
— А вы кто?
— Я?.. Соседка. А здесь теперь никто не живет…
Кристиан отвернулся и, поскрипывая сапогами, стал спускаться вниз.
«Да, два добрых дела за день — это не для меня».
Ему предстоял обратный путь в Берлин.
Сидевший на стуле человек стряхнул с себя оцепенение. Он проверил наличие патронов в «зауэре», оттянул затвор и сдвинул флажок предохранителя. Глядя в окно и чему-то улыбаясь, он левой рукой последовательно расстегнул плащ, пиджак и рубашку, прижал дуло пистолета на дюйм правее левого соска и надавил на курок. Последним, что видел самоубийца, была улыбающаяся женщина с ребенком на руках. Позади нее колыхались под ласковым ветром пальмы, а еще дальше, в солнечных лучах сияла гора Килиманджаро.
Tempus revelat omnia.[63]
Клаус фон Тротта в мундире немецкого военно-морского чиновника ранга корветтен-капитана стоял и смотрел на сгрудившиеся на рейде Коппенгагена корабли. Казалось, что здесь собрался весь флот Третьего рейха. Крейсера, эсминцы, миноносцы, тральщики, минозаградители, подводные лодки, торпедные катера, всевозможные вспомогательные суда и транспорты и даже буксиры. Здесь были почти все, кого приказ Деница о прекращении сопротивления застал по эту сторону проливов Скагеррак и Каттегат, в акватории Балтийского моря. Моряки не пожелали оставаться в Киле, Нойштадте или Фленсбурге, опасаясь, что все восточные порты могут быть отданы англичанами советской стороне.
Двадцатого апреля сюда же пришел «Принц Ойген». Теперь это был самый большой корабль Кригсмарине из остававшихся в строю. Его сотоварищ по легендарной операции «Церберус» — линейный крейсер «Шарнхорст» — уже давно лежал на дне морском. «Гнейзенау», тяжело раненный английской бомбой через несколько дней после прорыва, так и не был восстановлен. С него сняли орудия, а перед приходом русских в Готенхафен затопили на тамошнем фарватере. Другие крупные корабли, включая «одинокую королеву севера» — «Тирпица», — были потоплены противником или затоплены своими в последние дни войны.
Клаус то и дело вглядывался в знакомый силуэт «Принца», наполовину прикрытого корпусом «Нюрнберга». Где-то там, лежа после вахт на своей койке в одной из тесных офицерских кают, лейтенант фон Тротта мечтал о самой прекрасной девушке на свете, которую увидел однажды в образе валькирии в предвкушавшем золотую осень мюнхенском Хофгартене. Теперь ему казалось, что это было в другой жизни и от нее его отделяла смерть. Они все умерли, потом родились снова, но уже другими людьми. И только крейсер оставался единственным мостиком в то далекое время любви и надежд, но и до него теперь не добраться.
Весь последний год «Принц Ойген» провел на Балтике, служа плавучей батареей. Его восьмидюймовые орудия время от времени обстреливали побережья Курляндии и Восточной Пруссии, пока в Германии не закончились уже снятые с производства снаряды этого калибра. Так и не потопив ни одного корабля и транспорта противника, потеряв около двухсот моряков команды, отстояв в общей сложности более года в ремонтных доках, крейсер должен был перейти теперь в собственность американцев. Клаус с грустью отмечал про себя, что мощь и скорость корабля, закованные в четырнадцать тысяч тонн германской стали, оказались в итоге бесполезной тратой ресурсов. Крейсер даже не смог героически погибнуть, как это сделал «Шарнхорст». Короткий бой в Датском проливе, выигранный тогда исключительно «Бисмарком», да небольшая перестрелка со старыми британскими эсминцами в Английском Канале — вот и весь его послужной список.
Предстояла процедура сдачи флота западным союзникам. Экипажи в основном сидели на кораблях, но старшие офицеры сошли на берег и здесь ожидали дальнейших событий. Набережная пестрела потускневшим золотом галунов на рукавах их темно-синих мундиров. Появилось даже несколько представительских лимузинов с треугольными адмиральскими вымпелами на капотах.
Все происходящее Клаус воспринимал как конец немецкого флота. Он не догадывался тогда, что наступает конец и великой эры линкоров, их мощной брони и многодюймовых орудий, залпы которых скоро окончательно отгремят в Тихом океане, став их прощальным салютом.
Последние месяцы Клаус часто думал об Эрне и о том, что с ними произошло. Первое время он убеждал самого себя в том, что поступил правильно. Правильно с точки зрения служебных обязанностей и предстоящей работы. Но теперь, когда со всех флагштоков были сняты военные флаги рейха и только белые адмиральские вымпелы еще трепетали на нескольких мачтах, ценность и смысл служебного долга, исполненного им в эти три последние месяца войны, уменьшались до нуля. Все, что он и несколько его подчиненных сделали здесь, в Дании, теперь не имело никакого значения. Самое неприятное, что об этом можно было догадаться и раньше. А может быть, долг тут ни при чем и он оставил Эрну вовсе не поэтому? Может, он просто хотел встретить окончание войны в тихом Датском генерал-губернаторстве, подальше от бомбежек и опасных назначений? Все ведь догадывались, что англо-американцы не отдадут Ютландский полуостров и расположенное на нем королевство Сталину, и здесь можно не опасаться большевиков. Так, может быть, дело в этом?
Эта мысль, как змея, выползающая из закоулков его аристократического самолюбия, жгла ядом стыда. Он отгонял ее, но она нет-нет да и показывала свое жало.
Из статьи в «Фолькишер беобахтер» Клаус еще в Берлине узнал о неожиданном приговоре. Теперь было ясно, что пожизненное заключение Эрны продлилось не более трех месяцев. Оно закончилось либо ее гибелью, либо освобождением. А что, если она жива, задавал он себе трудный и неоднозначный вопрос. Конечно, он желал ей только спасения, но мысль о том, что эта девушка все знает, все понимает и думает о нем как о трусе и предателе, была невыносимой.
Тогда в Мюнхене он побоялся показаться в глазах других предателем родины и взамен предал женщину, которая ему безгранично доверяла. Ту, которая — теперь он почему-то был в этом убежден — пожертвовала бы ради него собой. Он предал их любовь и в конечном счете себя самого. Неважно, что затея старого адвоката была сомнительной. На карте стояла ее жизнь, и перебить эту ставку он мог, только поставив свою. Но он сказал «пас».
Все эти мысли теперь мучили его особенно жестоко потому, что Клаус опять не мог не думать об Эрне. Чувства вины и стыда терзали его ее неотвязным образом. Они кричали: «Смотри, что ты сделал! Ты не прошел испытания и теперь проклят. Проклят! ПРОКЛЯТ!»
Почему он не погиб тогда в Английском Канале? Для чего судьба хранила его все эти годы? Для того, чтобы опозорить? Ах, если бы, несмотря ни на что, можно было сказать ей сейчас то, что он обещал далекой осенью сорок первого года, стоя на подножке удаляющегося вагона! Сказать, а потом уйти навсегда. Он готов.
Но даже это было невозможно.
В Копенгагене Клаус в числе многих немецких военных моряков и чиновников был интернирован. В самом конце мая его отправили в Германию в Вильгельмсхафен и поместили в следственную тюрьму. Оказалось, что он интересует спецслужбы союзников много больше иного командира военного корабля. Уже готовился устав Нюрнбергского трибунала и обозначался круг первых его обвиняемых. В их числе был и Карл Дениц, недавно арестованный со своим правительством во Фленсбурге. Он должен был стать одним из ответчиков за преступления нацистов, и на него уже шел интенсивный сбор материала. Слишком многие жаждали тогда крови гросс-адмирала и последнего руководителя Третьего рейха. Англичане хотели отомстить организатору, вдохновителю и бессменному вожаку подводных «волчьих стай» за кровь своих моряков, русские — за недополученные в ходе войны грузы северных конвоев и просто за то, что он был предан Гитлеру, как никто другой в армии или на флоте.
На многочасовых допросах Клаус рассказывал о своей работе на Востоке. Дознавателей интересовали мельчайшие подробности затевавшихся «папой Карлом» там, в Индийском и Тихом океанах, козней. Особенно интересовало их оставленное еще не поверженной Японии наследство германского подводного флота и его секретных технологий. Они требовали поименные списки сотрудников атташата и тех немцев, кто еще мог находиться на островах Восходящего солнца. Их интересовала немецкая агентура, система связи, шифровальные коды, данные о дальневосточных базах подводного флота, подробности его ремонта, снабжения, лечения и отдыха личного состава. Они требовали бесконечно повторять номера лодок, фамилии командиров, указывать координаты радиотрансляционных станций. Они даже настойчиво интересовались сведениями об антарктических походах субмарин из отряда «Конвой фюрера» и многим другим. Клаусу показывали сотни документов, зачитывали показания других подследственных и свидетелей, сличали подписи на приказах и отчетах.
Но даже после этих многочасовых бесед, когда, превозмогая возобновившиеся боли в спине, он возвращался в свою камеру и ложился на жесткую кровать, он не мог снова не думать о ней. Тогда, в конце января, он сказал старому адвокату неправду: не проститься с Эрной приехал он в Мюнхен, а, наоборот, забрать ее в свое тихое, окруженное деревнями имение, где не было бомбежек, а если удастся, то и увезти ее с собой в Данию.
За два месяца до того, еще в Японии, он получил ее фотокарточку, сделанную летом сорок четвертого. Такую же, что потом была подклеена на первой странице ее дела. На ней Эрна выглядела такой свежей, молодой и красивой, что он часами потом разглядывал ее лицо, пытаясь ощутить аромат волос и нежность ее кожи. Этот снимок вновь всколыхнул задремавшее было чувство. Он снова мечтал о ней, как в тот туманный вечер, когда стоял на палубе своего «Принца», не предполагая, что очень скоро она подойдет к его госпитальной кровати и фактически признается в любви.
Позже этот всплеск, конечно, угас. Он просто физически не мог длиться бесконечно, как и любое сильное эмоциональное чувство. И все же тогда, в январе, идя к ней домой по израненному войной городу, Клаус был уверен, что, как только увидит эту женщину, его судьба будет решена окончательно. Только с ней он может представить свое будущее, и им не помешает никакая война.
Но им помешало большее, чем война. Им помешало то, что принято называть роком, хотя это слово не передает всего ужаса и неотвратимости произошедшего с Эрной. Обвинение в государственной измене, да не где-нибудь, а в Третьем рейхе, перечеркивало все! Любую судьбу. Любые прошлые заслуги.
Двое сумасшедших — больной старик и этот молокосос судья — предложили ему тогда путь к ее спасению. Клаус и теперь не верил в возможность осуществления той их затеи. Тогда его больше всего разозлил этот дотошный, болезненного вида адвокат. Как он умудрился так быстро раскопать все об их отношениях с Эрной? И все же это был шанс. Шанс не только спасти ее, но и не погубить самого себя, свою душу.
К сентябрю интерес англичан к персоне Клауса угас. Его почти не вызывали на допросы, а если и вызывали, то только для уточнения малозначащих фактов. К этому времени боли в спине еще усилились, и его решили выпустить под надзор и подписку о невыезде.
— Можете отправляться в свое имение, господин Тротта. Думаю, очередь до вас еще дойдет, так что советую подлечиться.
Усатый пожилой англичанин в толстых очках и мятом клетчатом пиджаке с кожаными налокотниками выписал ему несколько бумажек.
— С этим явитесь по месту жительства в комендатуру и встанете там на учет. Покидать пределы вашего дома вам не разрешается. Вас будут постоянно проверять. Возможно, скоро мы вас вызовем в качестве свидетеля. Пока в качестве свидетеля, — подчеркнул он.
— Я что, не могу даже съездить в Ольденбург за покупками? — спросил Клаус. — А если в моем доме выбиты стекла и потребуется ремонт?
— В случае острой необходимости вам надлежит отметиться в комендатуре и согласовать с ними час отъезда и час приезда. Советую соблюдать правила, господин Тротта, если не хотите снова оказаться в тюрьме. И еще, — следователь снял очки и, прищурившись, посмотрел на Клауса, — если к вам приедет кто-нибудь из ваших бывших сослуживцев, помните, что вы под постоянным наблюдением и мы обязательно потом расспросим вас об этой встрече.
Дом Клауса совершенно не пострадал от налетов. Усилиями Вильгельма он содержался в более или менее приличном состоянии, настолько, насколько это было под силу старому денщику. Только один раз в нем ненадолго разместился штаб отступавшей на восток немецкой воинской части. Что же касается оккупационных войск, то совершенно разбитое танками и бомбами ближайшее шоссе, а также невыгодное расположение имения уберегли его и от англоязычных квартирантов.
Сидя как-то в дождливый ноябрьский вечер у растопленного камина, Клаус просматривал бюллетень Немецкого Красного Креста. Он скользил взглядом по бесконечным колонкам разыскиваемых в надежде встретить знакомую фамилию и вдруг наткнулся на свою собственную. От неожиданности он вздрогнул: «фон Тротта, Клаус Мария» — было напечатано в правой части колонки. Переведя взгляд влево, туда, где значились имена разыскивающих, он прочел: «Вангер, Эрна Элеонора, Мюнхен, Брудерштрассе, 14/6». Бюллетень был датирован августом.
Она жива и ищет его!
Он бросился в темноту, прямо под дождь. Его хромота и непролазная грязь разбитой дороги не могли стать препятствием на пути к ней. Он не замечал ничего вокруг. Даже не пытался проголосовать, чтобы остановить проезжавший джип с американскими солдатами. Они сами подобрали хромого немца, и через полчаса Клаус, тыча пальцем в промокшую страницу бюллетеня, доказывал дежурному по комендатуре, что ему необходимо срочно выехать в Мюнхен.
Хоть на один день. Хоть на один час!
Es andert sich die Zeit,
Und neues Leben bluht aus den Ruinen[64]
Старик сидел у небольшого костра и шерудил в нем найденной поблизости железякой. Со всех сторон его окружали поросшие бурьяном и травой развалины. Шагах в десяти вертелась боязливая, ободранная собака. Сияло летнее солнце, щебетали птицы. Издали доносились рокот бульдозера и голоса.
Старик жег книги, а они не горели. Пламя лизало страницы, которые от этого только покрывались сажей. Он попытался вырвать их, но понял, что не сможет и этого. Тогда старик сложил книги обратно в сумку и, задумавшись, стал смотреть в огонь.
Он вспоминал свою последнюю встречу с профессором Вангером и тот их разговор. Вернее, профессор в основном только слушал, а он рассказывал.
— Пей чай и наберись терпения. Но сначала знай — Эрна, твоя дочь, останется жива и, судя по всему, не пострадает. Во всяком случае, ей суждено еще будет иметь семью и детей.
В тот день, когда я нашел Шнайдера, я принес его сюда. Все шесть томов. Уже по дороге домой я почувствовал, что это непростые книги, и, придя в эту комнату, сразу заперся на ключ. Я провел тогда бессонную ночь. Но в отличие от тебя, просматривая страницу за страницей, я убеждался, что в ней для меня нет ничего нового. Все это уже сидело в моей голове. Как бы тебе объяснить… Это похоже на ощущение, когда, придя впервые в какое-то место, человеку кажется, что он уже здесь был. Читая любое место книги, я обнаруживал, что уже знаю, о чем идет речь и что будет дальше. Для меня не было большим потрясением узнать дату ее издания и осознать, что это время еще не наступило. После того как я однажды чуть было не умер в концлагере, меня вообще уже ничто не могло удивить. Так я думал, но то, что я увидел потом… Ты пей, пей, Готфрид. Если чай остынет, его останется только вылить.
Старик сам отхлебнул из стакана и продолжал:
— Когда я стал пролистывать шестой том, то скоро наткнулся на множество пометок. Вот этих самых, сделанных тонко заточенным карандашом. Я не сразу понял, что это за знаки. Но они были мне определенно знакомы.
Наконец до меня дошло — это же стенография. Не просто стенография, а русская стенография. Но самое главное, что привело меня в полное замешательство, это был мой почерк и даже мои мысли!
Терпение, Готфрид. Наберись терпения.
Вот здесь между страницами я наткнулся на клочок бумаги. Это заполненный рецептурный бланк на приобретение сильнодействующего обезболивающего лекарства на основе амфетамина. Он выписан на мое имя и скорее всего был использован здесь в качестве закладки. Сомнений оставалось все меньше — эта книга принадлежала мне в будущем! Понимаю, звучит парадоксально — принадлежала в будущем, — но по-другому не скажешь. Да и ты ведь уже сталкивался с чем-то в этом роде, так что не стану задерживаться на пустяках.
Короче говоря, эти записи на полях сделаны мной скорее всего вскоре после 1960 года. На рецепте дата: август 1962 г. Принимая во внимание лекарство и мой возраст в то время, не думаю, что я протяну сколько-нибудь долго после шестьдесят второго. Но это не главное. Главное вот что.
Эрих пододвинул лампу и ткнул пальцем в одну из страниц.
— Вот это место! Дословно здесь написано следующее: «Эрна Виттер останется жива и вместе с Ойгеном родит мне внука Вильгельма и внучку Августу!» Ты понимаешь, что это означает?
— Я не понимаю, при чем тут твои внуки и при чем тут моя Эрна! — еще раз посмотрев на карандашные завитки и черточки, удивился тогда профессор.
— Твоя Эрна при том, что в подчеркнутой рядом строке из текста Шнайдера говорится: «Молодая женщина была отправлена в Равенсбрюк, и дальнейшая ее судьба неизвестна». А несколько раньше написано следующее: «Поступок Элеоноры Вагнер трудно объяснить иначе, как импульсивный жест доведенного до отчаяния человека». Автор немного исказил вашу фамилию, сделав ее звучание более привычным уху, — вы наверняка много раз сталкивались с этим и раньше. Он также использовал второе имя вашей дочери, а может, просто перепутал его с именем твоей жены, Обычные неточности, касающиеся маленьких людей. Тут рядом есть еще пара фраз, например, о дочери профессора Мюнхенского университета. Так что все сходится — речь идет именно об Эрне. Автор упоминает о ней и некоторых других немцах, кто хоть как-то высказался против политики Гитлера в самом конце войны. Этим Шнайдер иллюстрирует, кстати, вовсе не недовольство населения, а как раз наоборот — подчеркивает единичными исключениями правило: народ сохранил лояльность режиму до последних дней.
Теперь что касается моих внуков.
Во-первых, раз я так написал, значит, у меня были на то основания. Во-вторых, Виттер — девичья фамилия моей жены, а Ойген — имя одного из моих сыновей, кстати, ровесника твоей дочери. Остается предположить, что, расставшись со мной в мою бытность узником Дахау, моя супруга вернула себе, а заодно присвоила и детям свою прежнюю фамилию. Вероятно, я начал разыскивать их после войны (эта мысль у меня уже шевелится в мозгу) и, по крайней мере, Ойген нашелся и приехал в Мюнхен. Он познакомился с твоей дочкой, и их дети стали нашими общими внуками, Готфрид. Не знаю, нравится тебе такое родство или нет, но лично я, зная Эрну, рад за своего сына уже сейчас. Вот и все.
Профессор Вангер долго молчал, недоверчиво глядя то на Эриха, то на книгу. Он прочитал в английском тексте Шнайдера все, что касалось некой Элеоноры Вагнер, и убедился, что Эрих говорит правду.
— Как, ты сказал, назовут твоих внуков? — вдруг что-то вспомнив, спросил он.
— Вильгельм и Августа.
Профессор задумался и долго ничего не говорил. Эрих Белов не знал, что в тот момент он снова услышал звонкий голос Эрны: «Дочку я назову в честь папиной мамы Августой, а сына — в честь маминого папы Вильгельмом».
— Ну хорошо, а что ты сделал потом? Ты сказал, что провел бессонную ночь…
— На следующий день поздно вечером я взял все книги и отправился туда, где их нашел. Я хотел вернуть их на место. Не знаю почему. Я подумал, что они могли кому-то предназначаться и что мое случайное вмешательство нарушило чьи-то планы. Но подойдя к тому месту, я увидел, что рядом стоит автокран с гирей, а стены здания обрушены. Восстановить статус-кво было уже невозможно. Я постоял на месте, походил кругом. Бросить эти книги просто так я не мог. Не я один имел привычку шариться в развалинах. Их неминуемо нашел бы кто-нибудь из бродяг или из службы ТЕНО. В общем, тогда я не придумал ничего лучшего, как пойти к тебе. Я вдруг подумал: а почему, черт возьми, я один должен быть хранителем этих тайн будущего? Может, мне не будет так одиноко при мысли, что кто-то еще в этом мире причастен к ним?
— Но почему я? — спросил профессор.
Старик пожал плечами.
— По многим причинам. Во-первых, ты порядочный, рассудительный человек, во-вторых — историк. В конце концов, не ты ли все время интересовался, что будет дальше и чем все кончится? Короче говоря, что сделано, то сделано. Я отнес книги к тебе, сделав вид, как будто бы только что нашел их.
— А если бы я решил поведать о них всему свету? Об этом ты подумал?
— Тогда это отразилось бы на событиях, описываемых здесь после февраля сорок третьего года. — Эрих положил ладонь на тонкий темно-синий томик.
— Ты так безоговорочно доверяешь всему, что здесь сказано?
— Моя вера, Готфрид, не имеет ничего схожего с религиозным верованием. Я верю не потому, что принимаю это душой и сердцем, а потому, что не могу не верить. Это ближе к знанию, нежели к вере.
— Почему же ты отдал не все шесть?
— Потому, что в шестом томе было маленькое упоминание о профессоре Мюнхенского университета и его дочери. То, о котором мы только что говорили.
— Ты не захотел, чтобы я узнал о грозящей нам беде, Эрих? Ведь я мог не допустить того, что произошло с Эрной!
— Да, не захотел. Во-первых, согласно моим записям, твоя дочь оставалась жива, а во-вторых, всякая попытка изменить то, что здесь написано, могла окончиться плачевно, в том числе и для нее. Пойми, Готфрид, у всех нас нет иного выхода, как только жить по Шнайдеру. Мы заложники его книги, а если взбунтуемся, кто знает, не запустим ли мы некий безжалостный механизм противодействия? Эта книга не перечень того, что может случиться, это описание того, что непременно произойдет. Если хочешь — это книга нашей судьбы. Поэтому, поднимаясь к тебе, я засунул шестой том за батарею между вторым и третьим этажами, а на обратном пути вытащил его и снова принес сюда.
— И все-таки ты однажды предупредил нас о Регенсбурге, — спросил Вангер.
— Но ты же не воспользовался этим предупреждением? Оно оказалось излишним. Ведь так?
— Откуда ты знаешь?
— Просто предполагаю. Иначе я не смог бы сделать его так легко. Это ведь была не первая попытка.
Старик затушил почти догоревший костер, взял сумку и направился на шум экскаватора. В некоторых местах завалы уже полностью ликвидировали, а кое-где даже начали что-то строить. Он увидел большую бетономешалку и подошел поближе. Возле высокой опалубки стояли рабочие. Они ожидали, когда вращающаяся бочка наклонится и выльет свое содержимое между деревянных щитов. И старик стал ждать вместе с ними…
Эрна стояла у окна, по стеклу которого одна за другой сбегали дождевые капли. Они набухали, питаемые легким моросящим дождиком, после чего срывались вниз, оставляя после себя прозрачный змеящийся след.
Время от времени мимо ее окна пролетал мокрый лист. Иногда порыв ветра срывал с соседнего дерева целую стаю порхающих листьев, некоторые со стуком ударялись в стекло и ненадолго затем прилипали к подоконнику.
Летом приходил Эрих. Эрна сказала, что должна отдать ему какие-то книги, но не знает какие. Это было последним желанием отца, переданным ей через Мари Лютер.
— Я знаю, о чем идет речь, дочка, — сказал старик. — Пять синих томиков, что я принес как-то в начале сорок третьего.
— Тогда поищите сами, дядя Эрих. После гестаповцев книги в библиотеке папы стоят как попало. Порой мне кажется, я бы все отдала, чтобы вернуть каждую из них на прежнее место. Без этого кабинет, в котором прошла часть моего детства, стал каким-то чужим. — Эрна вздохнула. — Но теперь это совершенно невозможно.
Книги нашлись. На стоявшую рядом с ними толстую тетрадь никто не обратил внимания. Уходя, Эрих сказал, что думает начать поиски бывшей жены и сыновей. Именно он невольно подал Эрне мысль воспользоваться Красным Крестом, что она и сделала, разместив в очередном бюллетене запрос по поводу Клауса.
В октябре она получила сразу два письма.
Первое было от Изольды. Оказалось, что во время артобстрела она сразу потеряла Эрну из вида и бросилась бежать в лес, увлекаемая другими людьми. Бежала долго, пытаясь вырваться из грохочущего и свистящего осколками ада, пока не свалилась, оглушенная близким разрывом, в небольшой овражек, потеряв сознание. Очухалась минут через тридцать, а может, через час. Долго не могла окончательно прийти в себя и восстановить ориентацию. Потом стала искать Эрну, но безрезультатно. И даже сейчас, сидя за этим письмом, она не знает, жива та или нет.
«Мне повезло, — писала она дальше, — сначала прибилась к небольшой группе беженцев, а потом в лесу мы наткнулись на наших солдат. Их оказались тысячи — главным образом это были остатки 12-й армии генерала Венка, пробирающейся на запад, — и мы рискнули примкнуть к ним. Седьмого мая с перестрелками и боями мы добрались до Эльбы. Потом я нашла в Бевензене родственницу, потом долго болела. Потом собралась ехать в Мюнхен разыскать могилу отца, а заодно и тебя, но снова слегла. И вот, побоявшись, что могу унести с собой в могилу то, о чем не решилась рассказать тебе сразу, села за это письмо.
Эрна, если ты держишь сейчас его в руках, то прости меня за плохую весть. Я должна была сказать тебе об этом еще в тот вечер, когда мы уходили из квартиры в Моабите. Незадолго до того в колонне пленных я видела Пауля Кристиана, который успел крикнуть мне, что Петер погиб накануне ночью при попытке вырваться из города…»
«Оказывается, мы были совсем рядом, — думала потом Эрна. — Возможно, все то время, что я жила в Берлине, мы находились недалеко друг от друга. Но мои мысли были заняты отцом, Клаусом, воспоминаниями о маме и Мартине, и я не была готова почувствовать его близость. Даже если какие-то силы посылали мне знаки и сигналы, я их не услышала, потому что больше думала о себе, как самая последняя эгоистка».
«…Эй, тебя зовут Эрна?.. умер генерал Людендорф… машина подана, фройляйн… сегодняшний день стал самым счастливым в моей жизни… скажи, что завтра мы будем вместе…» В ту ночь она лежала на своей кровати в пустой квартире, и обрывки далеких воспоминаний одновременно заставляли ее улыбаться и плакать.
Второе письмо пришло от Шенка Эггелинга.
Из Данненберга его и многих других повезли дальше на запад и там распределили по лагерям. Шенк попал в Бад-Кройцнах — один из рейнских лагерей для военнопленных, представлявший собой чистое поле без единого строения, окруженное забором из колючей проволоки. Здесь, на голой земле, он провел почти пятнадцать недель и одно время даже жалел, что в начале мая его не повесили эсэсовцы или что он не сдался в Берлине русским.
В августе пленных стали отпускать. К тому времени они съели на этом проклятом поле все до последней травинки, выкопав предварительно остатки свеклы и каких-то кореньев. Когда американцы посчитали, что бойцовский дух бывших солдат вермахта окончательно сломлен и опасность партизанской войны, которой в апреле грозил Геббельс, ничтожна, их начали партиями выводить за проволоку и выпроваживать на все четыре стороны. Оказалось, что многим при этом совершенно некуда податься. У одних дом остался в советской зоне, а у некоторых и вовсе на уже не принадлежавших Германии территориях.
Шенк двинул пешком в Нижнюю Саксонию и за десять дней добрался до Ганновера. Он разыскал свою тетю. Прежде чем подозрительная женщина поверила, что худой и грязный оборванец, стоящий в дверях, ее родной племянник, прошел почти целый час…
— Чай готов, Эрна.
Она прошла в гостиную. За большим овальным столом сидели две молодые женщины. Одна из них разливала по чашкам чай, вторая разрезала яблочный пирог.
— Тебе сколько ложек сахара? — спросила одна другую.
— Три, — ответила та, слизывая с пальца джем, — гулять так гулять.
— А тебе, Эрна?
— Я бы сейчас выпила вина…
Три женщины уселись рядом с одной стороны стола. Напротив них в небольших деревянных рамках стояли три фотографии: молодой улыбающийся лыжник, опершийся на лыжные палки, на фоне снежных гор, женщина в форменном жакете ДРК и мужчина в строгом костюме. Это были Мартин и родители Эрны, которой сегодня исполнилось двадцать три года. Ее пришли поздравить Мари Лютер и Хедвига Бюрен — сестра Вальтера Бюрена, судьба которого до сих пор была неизвестна.
На столике в комнате Эрны было еще две фотографии в рамках: молодой человек, щурящийся от солнца на фоне фонтана Фишбруннен, и морской офицер в тропическом шлеме. Петер и Клаус. О судьбе Клауса Эрна не знала ничего.
Подруги поздравили именинницу, съели по куску пирога, после чего разговор зашел о погоде, о Томасе Виммере, новом бургомистре Мюнхена, и его акции по расчистке руин с каким-то странным названием. Затем говорили о тех, кто уже возвращался из рейнских лагерей, из США и Канады, Шотландии и Египта. Кто-то из знакомых недавно вернулся из Франции, начавшей отправку по домам больных и подростков, оставив на своих каменоломнях, шахтах и полях еще миллион военнопленных. Вспомнили и тех из знакомых, кто не вернется уже никогда.
— А знаешь, Эрна, — сказала вдруг Мари, — перед самым приходом американцев, буквально за несколько дней, твоим отцом интересовался какой-то гестаповец. Да-да. Я приезжала тогда проведать вашу квартиру и, когда уже выходила, столкнулась с ним на лестнице.
— Что же ему было нужно?
— Он просто спросил, не здесь ли живет господин Вангер. Когда я сказала, что профессор умер больше двух месяцев назад, он сразу ушел.
— Зачем в самом конце войны кому-то из них мог понадобиться твой отец, Эрна? — спросила Хедвига.
— Сама не пойму. Погоди-ка. — Она вдруг пристально посмотрела на Мари. — Как выглядел этот гестаповец? В каком он был звании? Ну что у него было вот здесь? — Эрна показала пальцем на правую сторону своего отложного воротничка.
— Не помню. Ей-богу, Эрна. Помню только, что был он какой-то неопрятный, в грязном мундире и с толстым портфелем в руках.
— Ну а лицо?
— Как у бульдога, с таким мрачным взглядом и тяжелым мясистым подбородком, заросшим щетиной. А голос у него…
— Кристиан, — тихо произнесла Эрна.
— Что?
— Это был Генрих Кристиан, отец Петера.
— Тот самый! Но ты же говорила, что он регулярно навещал вас в Берлине.
— В последний раз он заходил седьмого апреля. С тех пор мы с Изольдой его не видели.
В этот момент в дверь позвонили.
— Я открою, — вскочила Мари и вышла в прихожую. — Эрна, к тебе какой-то мужчина! — сказала она интригующим полушепотом, вернувшись.
Эрна поднялась из-за стола и вышла. У порога стоял человек в мятом мокром плаще, шляпе и с тростью в руках. Она на секунду замерла, потом подошла и, как тогда, на вокзале осенью сорок второго, ткнулась лбом в его мокрое от дождя плечо.
— Клаус, я уже думала, что больше никогда тебя не увижу.
Он молчал, не зная, что ответить и как поступить. Эрна подняла голову. Тот, кто не видел ее прежде, сказал бы, что короткая стрижка ей очень к лицу. Но Клаус сразу отметил произошедшие за эти годы перемены, особенно в сравнении с ее последней фотографией. В глазах не было веселого задора, характерной для егозы хитринки. Они по-прежнему были добры и внимательны, но таили в глубине что-то невысказанное, до чего уже никому не добраться. Было ли это чувство вины, которой эта женщина уже ни с кем и никогда не поделится, осознание ли того, что мир оказался вовсе не таким, как представлялось, и жестоко карает за откровенность, или что-то иное, но только в них не осталось и следа от юной восторженной валькирии из Хофгартена.
— Проходи. У меня сегодня день рождения.
— Прости, я совсем забыл. Столько всего произошло за последнее время. Я уже знаю, что случилось с тобой и всей вашей семьей, Эрна.
— Почему же ты не приехал тогда? Ты ведь написал, что скоро приедешь?
— Я… я… опоздал. Всего на несколько дней.
— Если бы ты приехал… Если бы ты приехал в начале января, — шептала она.
Он видел близко ее лицо, ее наполняющиеся слезами глаза и ощущал бешеный стук своего сердца. Зачем он соврал? Ведь он не хотел этого. Ведь все равно правда откроется, и очень скоро. Жгучий стыд колол его миллионами игл, пульсировал в висках, путая мысли. Во что он превратился за эти несколько месяцев… Он, не боявшийся смерти, внутренне готовый когда-то встретить ее так, как это сделали моряки на растерзанном «Бисмарке», опускался теперь все ниже и ниже, становясь лжецом. Тяжелый камень измены продолжал тянуть его вниз, в бездну позора. Какое право имеет он теперь говорить этой женщине про свою любовь? Кому нужна любовь предателя! Оставь при себе свою трусливую любовь и уходи отсюда навсегда!
Эрна потянула его за рукав.
— Ну проходи же!
— А кто у тебя?
— Две подруги. Ты их не знаешь. Одна из них — Мари. Помнишь, я как-то рассказывала тебе о ней? Ну, снимай же плащ! Ты будешь единственным мужчиной в нашей кампании.
— Подожди, Эрна, — остановил он ее, когда девушка хотела забрать из его рук трость, — неудобно без ничего. Я схожу и что-нибудь куплю. Здесь поблизости я видел магазин.
Хватаясь за перила и припадая на больную ногу, он бросился вниз по лестнице, выбежал на улицу и быстро зашагал прочь.
Не успела Эрна отойти от двери, обдумывая, как она объявит сейчас подругам о чудесном возвращении Клауса, как снова позвонили.
— Тетя Гертруда! Проходите. Что это у вас?
— Это наливка или настойка, называй как хочешь. Невестка прислала из деревни.
— А мы как раз горевали, что нет вина! — захлопала девушка в ладоши. — Проходите туда. Я сейчас.
Давнишняя соседка Вангеров, пожилая толстая и сердобольная тетя Гертруда, та самая, которую вместе с мужем разбудил как-то ночью полицейский вахтмайстер, прошла в комнату. Совершенно счастливая Эрна отправилась на кухню за рюмками. Когда она помыла их и, вытирая, составляла на маленьком подносике, тетя Гертруда вновь появилась в дверях.
— Кто это вышел только что от тебя, Эрна?
— Один мой хороший знакомый! А что? Между прочим, вы должны его помнить.
— Да? А это не он защищал тебя на процессе?
— Что вы! Мой адвокат был пожилым человеком. Его звали Алоиз Глориус, и он, к сожалению, вскоре после суда умер. Буквально через несколько дней.
— Странно. Хотя действительно, как он мог быть твоим защитником, если сам ничего не знал. — Женщина прикрыла за собой дверь и присела к столу. — Ты знаешь, я ведь видела этого молодого человека в те дни. Только тогда он был с усиками, но также с тростью…
Эрна от неожиданности едва не выронила из рук рюмку. Она тоже села и испуганно посмотрела на соседку.
— Где видели? Когда?
— Здесь. Он стоял у вашей двери, когда я спускалась сверху. Дома, вероятно, никого не было…
— Вы хотите сказать, что видели именно того мужчину, что только что заходил сюда?
— Ну да, только он был с усиками, — повторила соседка, — и не так худ и бледен. А что случилось?
— Когда это было?
Женщина наморщила лоб.
— Дня за два или за три до процесса.
— Что?!
Эрна вспомнила слова Клауса о том, что он опоздал всего на несколько дней. Опоздал! Но эта женщина говорит совсем о другом.
— Эрна, ну ты скоро? — послышалось из коридора, и дверь в кухню отворилась.
— Мари, — решительно обратилась Эрна к вошедшей, — в конце января Клаус был здесь?
Девушка замерла.
— Почему ты спрашиваешь?
— Потому что ты должна знать. Так был или нет? Или он приехал позже, уже в феврале?
Мари посмотрела на соседку Эрны, потом перевела взгляд на нее саму. Она вдруг вспомнила, что приходивший недавно человек держал в руках трость…
— Так это был он?! — воскликнула Мари. — Ну тогда… — Она тоже выдвинула из-за стола стул и села. — Я не хотела тебе говорить. Меня просил об этом Петер Кристиан.
— Не говорить, что приезжал Клаус?
— Он не только приезжал. Уже здесь его разыскал Глориус. У них с Петером был план твоего спасения…
Мари рассказала все, что знала. О том, как еще за два дня до начала процесса гостиничный номер Клауса фон Тротта был уже сдан другому, как она напрасно искала его на вокзале, как дежурила на улице возле здания суда в надежде, что он уехал по неотложному делу, но вернется, как затем Петер просил ее ничего не рассказывать Эрне об этой неудачной их попытке и вообще о Клаусе, чтобы не причинять лишней боли, которая могла стать тогда для нее последней роковой каплей.
По щекам толстой тети Гертруды обильно текли слезы. Хедвига, которая уже давно стояла в дверях и тоже все слышала, также достала платочек. Только Эрна выслушала этот рассказ внешне почти спокойно.
— Ему предложили стать лжесвидетелем — он отказался. Только и всего. Пойдемте за стол.
Она первой вышла из кухни.
Они выпили за именинницу, но разговор не клеился. Эрна отрешенно смотрела перед собой, разглаживая ладошкой скатерть.
— Он должен еще прийти? — спросила Мари.
Эрна кивнула.
— И что ты решила?
Эрна молчала. Потом ее нижняя губа задрожала, и она, извинившись и сказав, что отлучится ненадолго, ушла к себе.
— Наливай, Хедвига, — распорядилась Мари, — да по полной. — Она подняла свою рюмку. — За Эрну. И за Мартина. И за их родителей. И за твоего Вальтера, Хедвига И за Петера Кристиана. За всех, кого долг перед родиной и государством не принудил поступиться совестью.
— Вот мы роемся в прошлом, сидя в креслах и потягивая через соломинку кока-колу, словно гробокопатели, разрывающие захоронение. Только в наших руках не лопаты, а компьютеры. На наших коленях клавиатуры, по которым мы лениво пощелкиваем пальцами. Вы не находите все это безнравственным? Вы вдумываетесь вообще в то, что мы делаем? Вас трогают хоть немного судьбы тех, кого вы сканируете своими зондами? Сопереживаете вы им хоть чуть-чуть?
Присутствующие на очередном совещании недоумевали. Впрочем, Септимус всегда слыл человеком чувствительным, и в этом смысле даже старомодным. Он не был историком и не знал, что такое азарт исследователя. Он мыслил явно устаревшими категориями, воспринимая прошлое так, как его уже давно никто не воспринимал.
— Но, господин президент, прошлого как некой реальности нет, это всего лишь иллюзия, — стал возражать один из историков. — Ваше сравнение с раскопкой могил здесь не совсем уместно. Мы ищем истину, только и всего. Не мы ли раскрыли наконец тайну жизни и смерти Рудольфа Гесса? А настоящая причина казни Альфреда Йодля, повешенного в сорок шестом и полностью реабилитированного в пятьдесят третьем? А череда таинственных смертей в авиа— и автокатастрофах, за раскрытие тайны которых у нашей академии куча дипломов? — Оппонент Септимуса обвел взглядом присутствующих, ища поддержки. — Генерал Веффер, доктор Тодт, генерал Дитль, гауляйтер Вагнер, — он начал загибать пальцы. — А Виктор Лютце, а…
— Достаточно, господин Коржак. Никто не оспаривает ваших заслуг. Я ведь говорю о другом, о моральной, так сказать, стороне наших действий. Чем мы в принципе отличаемся от папарацци, которые лезут в замочную скважину к какой-нибудь знаменитости? Только тем, что людей, интересующих нас, уже давно нет. Нет даже их родственников, которые могли бы вступиться за права своих предков. Вот ведь о чем речь. У вас самого, господин Коржак, мурашки не ползут по телу при мысли, что и за нами ведется наблюдение из будущего? Мы не знаем возможностей наших потомков, но понимаем, что они несравненно выше наших. Может быть, они уже и мысли научились сканировать и сейчас покатываются там со смеху над нами, остолопами?
— Будущего нет, господин президент, — обиженно заметил Коржак. — Как, впрочем, и прошлого. Это аксиома. Если мы вносим в прошлое столетней давности какое-либо изменение, то оно и происходит сто лет назад. Мы просто чуть-чуть меняем то, что уже давно свершилось.
— Да слышал я это уже триста раз, — пробурчал Септимус. — Софистика и казуистика, вот что такое эти ваши рассуждения.
— А что до способностей потомков, — не унимался Коржак, — то, может быть, они и научатся читать наши сегодняшние мысли, но только тогда, когда нас с вами это уже не будет волновать.
— Но меня, например, это волнует сейчас! — вспылил президент. — Уже сейчас я не хочу, чтобы в мою частную жизнь забирались после моей смерти. Она принадлежит мне и только мне, какая бы тайна с ней ни была связана. И будет принадлежать всегда. Это как личные, сокровенные, интимные, если хотите, письма, оставленные семье без права публикации когда-либо. — Он достал из-под столешницы стакан воды и сделал глоток. — Если вы запустите зонд на час или на десять лет в прошлое и станете наблюдать за ныне живущим человеком без соответствующей на то санкции, то ведь не удивитесь, когда в вашу дверь постучится полиция и на вас наденут наручники? Перефразируя выражение древних «По отношению к гладиатору все допускается», мы как бы говорим: «По отношению к людям прошлого все допускается». Мертвые сраму не имут, так, что ли?
Септимус выбрался из кресла. Он повернулся к стене, на плазменную панель которой транслировалось изображение интерьера Реймского собора. Чуть слышно звучала органная музыка.
— Церковь уже давно добилась абсолютного запрета на все зондирования, имеющие отношение к Священной истории. Их аргументация проста: истинно верующему проверка того, во что он верит, не нужна. И лишнее знание ему ни к чему: все необходимое Бог уже сообщил через евангелистов и апостолов. В миру же, как вы знаете, Европарламент обсуждает сейчас вопрос о запрещении подобной исследовательской деятельности до тех пор, пока не будут найдены способы, стопроцентно гарантирующие невмешательство не только в события прошлого, но и в частную жизнь предков. Вопрос поднят на основании многочисленных жалоб потомков, чьи прадеды и прабабки уже подверглись исследованиям во благо науки. Спорят о сроках давности. Одни при этом пытаются доказать, что если в постель к Мэрилин Монро залезать еще как-то рановато, то уж к царице Клеопатре давно пора. Она-де уже не женщина, а историческое ископаемое. Этот законопроект лоббируется и многими известными личностями нашего времени, опасающимися, что после их смерти с ними тоже не станут церемониться.
Все сидевшие за столом напряженно слушали, догадываясь, к чему клонит президент академии.
— Так вот, если такой закон примут, — продолжил Септимус, завершая свою мысль, — Европу закроют для хронологических сканирований. Во всяком случае, отныне на это потребуется санкция особой комиссии. Сегодня меня снова вызывают в комитет по науке в связи с данным вопросом. И знаете, к какому решению я прихожу? Я, пожалуй, отдам свой голос за этот закон. Вся эта история с потерей книг и зондов, фоном для которой стала трагедия семьи — пускай и одной из многих таких же семей, — так вот, вся эта история еще раз убеждает меня в необходимости его принятия. Почему? Потому что трагедия конкретного человека бывает подчас так же интимна и лична, как и те стороны его жизни, которые он хочет и имеет право скрыть от посторонних глаз. Как смерть есть финальный аккорд человеческой симфонии, так страдание может быть ее кульминацией, высшим смыслом чьей-то жизни, права касаться которого всуе нам, посторонним, не дано.