Среди ночи Андрей проснулся от собачьего воя. До сарая, где помещались собаки, было рукой подать, и эти «концерты» не раз будили Андрея, но он давно привык к ним. Подумаешь — воют. Собаки, они и есть собаки, может, для них повыть — все равно что для курящего человека покурить после еды. Пускай, рано или поздно надоест.
Ждать, и верно, пришлось недолго. Собаки умолкли, и в наступившей тишине стал слышен посвист ветра, его усиливающийся тугой напор. Заслонка сдерживала рвущийся через печную трубу ветер, но все равно в зимовье уже порядком похолодало. Андрей повернулся на другой бок и накрылся одеялом с головой. Но сон не шел. Как ни кратковременно было нечаянное пробуждение, оно что-то нарушило в сложной механике сна, и желанная легкость, с какой Андрей обычно засыпал, уступила место полусну-полуяви, состоянию столь же изматывающему, как и сама бессоница. Какое-то смутное душевное беспокойство тяготило Андрея, отзываясь тяжестью в надбровьях и покалываниями в затылке, и он ворочался под тяжелым меховым одеялом, стараясь найти удобную позу и уснуть. В один из моментов ему показалось, что он засыпает, что ночь еще впереди, но тут в темноте грянул будильник, прозвучавший, как крик петуха для нежити. Нежить, как известно, в таких случаях ищет спасения в паническом бегстве; что же касается нашего героя, то ему предстояло нечто более худшее — приходилось, хочешь не хочешь, вылезать из-под теплого одеяла, растапливать печку, кипятить чайник — как вчера и позавчера, как неделю и месяц назад…
Днем ветер еще больше усилился, хотя слово «день» употреблено здесь скорее по привычке, ибо оно вряд ли приложимо к сумеркам, которые постоянно висят над островом, поскольку на дворе октябрь и уже на подходе долгая полярная ночь. Но как бы там ни было, ветер, повторяем, набирал силу, гнал с моря тяжелые, низкие тучи, и глядя на то, с какой угрожающей быстротой меняется пространственная конфигурация, Андрей подумал, что ветер наверняка притащит с собой пургу, которая будет куролесить неделю, а то и больше. Нет, не зря выли собаки, и сон неспроста продал — все в природе завязано в тугой узелок, да не в простой, какой всякий развяжет, а в морской узелок с секретом: коли не знаешь, за какой конец потянуть, ни в жизнь не развяжешь, а дернешь за нужный — само все распустится.
Взглянув в очередной раз на небо, Андрей чертыхнулся. Он давно уже собирался выбраться в тундру, где у него стоял десяток «пастей», ловушек для песцов, а тут, извольте бриться, пурга на носу. Но верно говорят, что худа без добра не бывает — раз нельзя в тундру, можно будет сходить в поселок и наконец-то выяснить, на какие-такие надобности военком употребляет заявления Андрея. Война полтора года уже идет, а каюр Старостин все на броне сидит. А военком, жук, все про железную дисциплину талдычит. Ты, говорит, Старостин, одно заруби: сейчас все от того зависит, как кто на своем месте работает. А какое у Андрея место? Подумаешь птица — каюр…
Как стало известно несколько позже, Андрей не был единственным, кого не устраивал оборот с погодой. Еще один человек в эти минуты был крайне озабочен состоянием местной атмосферы. Человек этот только что прибыл на остров, и по прибытии незамедлительно направился в местный отдел НКВД, а оттуда, уже в сопровождении уполномоченного отдела, в штаб морских операций Западного сектора Арктики. И в то самое время, когда Андрей недобрым словом поминал военкома, в кабинете начальника штаба морских операций происходили нижеследующие события.
— Старший лейтенант Кострюков, — представился новоприбывший, протягивая хозяину кабинета свое удостоверение.
— Слушаю вас, старший лейтенант, — сказал начальник штаба, ознакомившись с документом.
Он не предложил Кострюкову сесть, рассчитывая, что визит будет непродолжительным, и смотрел на старшего лейтенанта с плохо скрываемым нетерпением. Дел у начальника штаба было невпроворот, к тому же он не спал уже третьи сутки и очень устал.
Будем справедливы и отметим, что старший лейтенант Кострюков без лишних слов понял состояние начальника штаба, а потому ограничился всего одной фразой:
— Один из зимовщиков на станции Л-ва — немецкий агент.
Новость, если сообщение Кострюкова можно назвать так, была ошеломляющей. Об этом красноречивее всего говорила последовавшая, пауза.
— Чьи это сведения? — спросил наконец начальник штаба.
— Сведения, товарищ капитан первого ранга, точные. Недавно нами взят в Т. резидент. На допросах он и рассказал об агенте. Даже фамилию его назвал. Но мы проверяли: такой фамилии среди ваших зимовщиков нет. Тут дело обычное — резидент знал агента под той фамилией, какую назвал.
— То есть вы не знаете, кто именно из зимовщиков агент?
— Пока не знаем.
— Но у вас есть какой-нибудь конкретный план?
— План один — брать без промедления.
— Как? — резко спросил начальник штаба. — Вы хоть представляете обстановку, старший лейтенант? До мыса, где расположена станция, почти пятьсот километров. Вот-вот начнется пурга — барометр падает с ночи, как сумасшедший. Синоптики доложили: ветер уже восемь баллов, в ближайшие час-два усиление до штормового, фронтальные снежные заряды. Как брать, я вас спрашиваю?
— Именно это я и хочу обсудить с вами.
Начальник штаба вышел из-за стола, подошел к карте, занимавшей одну из стен кабинета. Раздвинул шторки. Ему, отвечавшему за целый сектор морских коммуникаций, яснее, чем кому бы то ни было на острове, была известна тяжелейшая обстановка на театре.
Немцам удалось глубоко просочиться в Арктику. В разных местах они выбросили и высадили свои диверсионные группы, дислоцируются на Новой Земле, где у них оборудованы хорошо замаскированные базы для подводных лодок. Эти лодки стерегут наши северные проливы, через которые шли все лето да и сейчас еще идут караваны с грузами для фронта. Из Сибири и с Дальнего Востока. Каждый такой караван — это сотни миллионов рублей. Лодкам помогают рейдеры — несколько тяжелых крейсеров днем и ночью рыщут в океане, топят любое встреченное судно. И вот теперь — агент! Но что можно предпринять? Дать радио на станцию нельзя, не исключено, что агент — радист, и шифровка попадет к нему. Посылать самолет? Поздно. Видимость уже нулевая, ни взлететь, ни сесть.
— Вы знаете зимовщиков с Л-ва, товарищ капитан первого ранга? — нарушил молчание Кострюков.
— Хорошо — только Лаврентьева, начальника.
— Ну и как Лаврентьев?
— Опытный зимовщик. Кандидат наук, член партии. Вне всяких подозрений… Скажите, старший лейтенант, а здесь нет ошибки? Может, ваш резидент намеренно исказил факты, пустил пыль в глаза, и агента нужно искать в другом месте?
— Исключено. В его положении игра в темную смертельна. Но мы уклоняемся от сути дела. Главное сейчас — попасть на Л-ва, и, думаю, у нас есть средство для этого.
— Какое же? — спросил начальник штаба с явным недоверием. — Собаки.
Начальник штаба безнадежно махнул рукой.
— Вы когда-нибудь ездили на собаках, старший лейтенант? В пургу?
— Не приходилось.
— Оно и видно! А я ездил. И скажу, что десяток-другой километров по теперешней погодке еще можно проехать. Но не пятьсот! Могу вас заверить, что еще никто не ездил по пятьсот километров в десятибалльную пургу. Это — самоубийство.
— Но пурга, может, завтра и кончится.
— Э-э, нет! У нас так не бывает. У нас, если задуло, неделю, как минимум, будет колобродить. А неделя — это только-только добраться до станции и при хорошей-то погоде. Район чрезвычайно сложен для прохождения. Сильная пересеченность, масса речек и ручьев, которые не промерзают и в морозы. Да и заплутаться недолго — на полпути к Л-ва отмечена сильная магнитная аномалия, и компасы врут напропалую.
— Все это понятно, но у нас нет выбора. Никакого. Единственное, что может выручить, — это собаки. Они на сегодня — реальная объективность, а все остальное метафизика. Поэтому предлагаю не мешкая искать подходящего каюра.
— Хорошо, — сказал начальник штаба. — Выбора у нас действительно нет. Я сейчас же свяжусь с геологами и топографами, они постоянно имеют дело с каюрами и посоветуют, кого выбрать. Но должен вас предупредить: каюр может не согласиться ехать на станцию. Это дело добровольное.
— Что значит не согласится? — с недоумением спросил Кострюков. — Никто и не будет спрашивать его согласия.
— Вы забываете, что каюр — лицо гражданское. Мы не можем приказать ему лезть к черту на рога.
— Сейчас гражданских лиц нет, — ответил Кострюков таким тоном, будто услышал величайшую нелепость. — Немцы под Сталинградом, а мы рассуждаем о каких-то правах. Право сейчас у всех одно — защищать Родину. И я прошу вас связаться с кем угодно, но найти нужного человека.
— По-моему, есть подходящий, — подал голос местный уполномоченный, до сих пор не принимавший участия в разговоре.
— Кто? — повернулся к нему начальник штаба.
— Старостин, из геологической.
— А-а, знаю. Это тот, который спас тогда матросов с «Туапсе»?
— Он самый.
— Спас? — переспросил Кострюков.
— Натуральным образом. «Туапсе» продовольствие привез на зимовку, где работал Старостин. Выгружали понтонами, а тут шторм. Ну, матросики и заночевали на берегу. Печку протопили, да трубу рановато закрыли. А сами спать. Так бы и окачурились в своей душегубке, если б не Старостин. Сквозь сон почуял, что дело плохо, кинулся к двери, а она на крюке. И ни за что не открывается. Так он ее вместе с крюком высадил и выволок матросов. А те уже так нанюхались угару, что еле отошли на воздухе, Что ж, я двумя руками за Старостина, парень действительно что надо.
— Мужик редкий, — подтвердил местный уполномоченный. — Из поморов. Зимует давно, места вокруг как свои пять пальцев знает. Наверняка согласится.
— Почему вы так уверены? — спросил Кострюков.
— С начала войны на фронт просится, мне военком говорил.
— Тогда так, — сказал Кострюков. — Мы с вами сейчас же идем к Старостину, а вас, товарищ капитан первого ранга, я попрошу дать указание кадровикам приготовить личные дела зимовщиков с Л-ва. В Т. мы их проверяли, но я хочу посмотреть и ваши экземпляры. И еще: прошу в дело никого больше не посвящать, со Старостиным нас и так уже четверо.
Пока старший лейтенант Кострюков и его спутник идут к зимовью, напомним читателям, что в одном месте нашего невыдуманного рассказа мы несколько отвлеклись от темы и коснулись предметов, казалось бы, не имеющих никакого отношения к назревающим событиям. А между тем дело обстоит как раз наоборот, и тысячу раз прав был Андрей, утверждая, что все в природе повязано крепким узелком. Но разве мог он предположить, что ему уготована роль героя, что он стоит на пороге обстоятельств, которые совсем скоро втянут его в свой круговорот, что те, кому это положено, уже дернули за кончик и узел распускается? Не мог он, не мог предвидеть такого. А тем временем посланцы судьбы уже подходят к дому, и вот они уже стучатся в дверь, и надо идти открывать, потому что так громко и требовательно могут стучать лишь те, кого к этому побудили обстоятельства чрезвычайные.
Когда вошедшие отряхнулись от снега, Андрей в первом из них признал, к немалому своему удивлению, местного «особиста» (отродясь не сходились их стежки-дорожки), второй, невысокий, глядевший в упор, был ему незнаком.
— Товарищ Старостин? — спросил этот второй.
— Ну Старостин, — ответил Андрей, смотря выжидательно.
— Давайте присядем, товарищ Старостин. Кстати, моя фамилия Кострюков. Старший лейтенант Кострюков. — После этого невысокий сел на одну из табуреток, а другую с видом хозяина придвинул Андрею. — Мы к вам по делу, товарищ Старостин. По очень важному делу, — подчеркнул он. — Скажите, вы когда-нибудь бывали на станции Л-ва?
— Само собой.
— Очень хорошо. Значит, дорогу знаете?
— Не заблужусь.
— А если в пургу?
— Смотря в какую.
— В сильную. В такую, скажем, какая скоро начнется.
— Не пробовал.
— Нужно попробовать, — с нажимом сказал Кострюков.
— И не только попробовать, но и доехать. От этого, товарищ Старостин, зависит жизнь тысяч людей. Дело в том, что один из зимовщиков на станции — немецкий агент. Вы представляете, что это значит? В море действуют вражеские подлодки, а с востока на фронт один за другим идут наши караваны с техникой и сырьем. Разгромить такой караван — это значит отправить на дно миллионы. Мы всей страной за неделю не отработаем их. У агента есть рация, и нам известно, что он уже наводил подлодки на корабли. Словом, его надо обезвредить, и как можно скорей. Мы решили добраться до Л-ва на собаках, и нам нужен хороший каюр. В штабе мне рекомендовали вас. Подумайте три минуты и сообщите свое решение.
Стремительность, с какой говорил и действовал этот невысокий, но, по-видимому, физически очень сильный человек, несколько удивила Андрея, но он не торопился с ответом. Упоминание о трех отведенных ему минутах он пропустил мимо ушей, потому что знал то, чего не знал сидящий напротив него человек. Действиями этого человека руководили, несомненно, самые искренние побуждения, но, предлагая Андрею поехать с ним на Л-ва, он явно переоценивал свои силы. Он не знал Севера, его условий и законов и наивно полагал, что их Можно одолеть одним волевым усилием. Но северные законы были хорошо известны Андрею, жившему среди них с детства. И сейчас он думал о том, как, какими словами объяснить старшему лейтенанту безрассудность его затеи. В одиночку Андрей доехал бы до станции, ибо ему было не привыкать отлеживаться под снегом, когда собаки отказываются идти, или есть сырьем леммингов, когда есть больше нечего. Но что ему делать с человеком, который, судя по всему, не отличит песца от собаки?
— Вы что-нибудь решили, товарищ Старостин?
— А чего тут решать, — пожал плечами Андрей, — скажите, кого надо взять на станции, и через час я выеду.
— Не понял, — нахмурился Кострюков. — Что значит «я»? Уж не собираетесь ли вы ехать один?
— А то как же?
— Это с какой же стати?
— Да с такой, что вам не выдюжить.
— А-а, — протянул Кострюков. — А ты не беспокойся за меня, — сказал он, переходя на «ты». — Я, чтоб ты знал, классный лыжник, «Ворошиловский стрелок» и кое-кто еще в этом же духе. Так что выдюжу. А тебе одному все равно ничего не сделать, только все завалишь — нам пока неизвестно, кого придется брать. Все придется выяснять на месте.
— Выходит, кот в мешке?
— Выходит. Но ты уясни только одно: главное сейчас — это доехать. И здесь мы все полагаемся на тебя. А остальное — мое дело. Мне сказали, ты на фронт просишься? Тогда знай: нынешняя поездка — твое военное задание. Если выполнишь — делай дырку для ордена, это я тебе серьезно говорю. — Кострюков поднялся с табуретки, оценивающим взглядом смерил Андрея. — Сколько ты весишь, Старостин?
— Всегда девяносто было.
— Многовато получается. У тебя девяносто да у меня семьдесят, да груз какой-никакой надо взять. Рацию, продукты. Да и собачки-то небось мясо едят?
— А ты думал сено? Только ни мясо, ни рыбу брать нельзя. Тьфу-тьфу, не сглазить бы, дней пять придется ехать, а на пять дней собакам и быка не хватит. Пеммикан надо делать. Муку с маслом да с сахаром смешивать. Мука у меня есть, а уж сахар и масло сами доставайте.
— Будут сахар и масло. Прикинь, сколько надо. Оружие есть?
— А как же, винтовка.
— Может, пистолет дать?
— На кой он. Из него только по бутылкам стрелять.
— Ну смотри. Тогда готовься и жди меня. В ночь тронемся.
Расположившись в кабинете местного уполномоченного, Кострюков просматривал личные дела зимовщиков с Л-ва. Случаи, когда в разных экземплярах одних и тех же документов обнаруживались разночтения, в практике Кострюкова встречались, и сейчас он надеялся натолкнуться именно на такое разночтение.
Всякое предприятие, считал Кострюков, надо начинать с головы, поэтому первой папкой, которую он выбрал из стопки, была папка с личным делом начальника зимовки.
Лаврентьев Василий Павлович. Родился в Ленинграде в 1902 году. Отец и мать — рабочие. Учился в Ленинградском Горном институте. Кандидат геологоминералогических наук. Автор нескольких монографий. Арктический стаж — 10 лет. Последние два года является начальником станции Л-ва. Женат. Двое детей. Семья проживает в Ленинграде. Член ВКП(б) с 1937 года.
На фотографии Лаврентьев выглядел спокойным, умным человеком, который давно определил свое жизненное кредо и умел дисциплинировать себя. Во всяком случае так подумал Кострюков. Как и все люди его профессии, он был в известной мере физиономистом, и твердая линия рта, и чуть заметный прищур глаз Лаврентьева говорили, что начальник зимовки умеет целенаправленно воздействовать, на людей.
— Ладно, сам себе сказал Кострюков, — посмотрим, какой ты есть в действительности.
Второй оказалась папка механика.
Шилов Иван Иванович был на десять лет моложе начальника зимовки, но его стаж работы в Арктике исчислялся уже восемью годами. А свой трудовой путь механик начал трактористом в одной из коммун Ярославской области, и этот факт заинтересовал Кострюкова. Каким ветром занесло механика в Арктику? Что за сила сорвала с весеннего грачиного поля и перенесла за тысячи верст к холодному морю, где и солнца-то настоящего нету? А ведь женат человек, и дочка есть. Так почему не живется с семьей?
Кострюков закурил и стал рассматривать фотографию механика.
Хорошее лицо у тебя, Иван Иванович. Русское. Вот только шалость какая-то в глазах затаилась, озорство какое-то. Знать, скучал ты в родном колхозе, пока не надумал однажды пересилить «планиду». Собрал свой деревянный сундучок, поцеловал жену с дочкой, да и подался куда глаза глядят, искать счастье перекатное. Беспартийный ты и без образования, но дело, видать, знаешь — благодарностей у тебя на двоих хватит. Но вот беда: занесло тебя, как на грех, на эту станцию, и я должен ломать сейчас голову — а не враг ли ты, бывший коммунар и волжанин?
Личное дело радиста Кострюков изучал с особым пристрастием, поскольку само положение этого человека предопределяло многое. Во-первых, у радиста имелась рация. Во-вторых, радисты живут отдельно от остальных, и такая свобода очень удобна, если предположить, что радист — не то лицо, за которое себя выдает. Никто не знает, что и кому стучит он, хотя отстукивать что-нибудь тайное по казенной рации опасно — служба перехвата тоже не спит, и лишний раз в эфир не высунешься. Да, радист мог быть одним из главных кандидатов на роль агента, и Кострюков, словно судебный эксперт, подолгу изучал каждый лист дела «маркони», скрупулезно рассматривал подписи, даты, печати. Но все было впустую, любая запись была добротна, заверена, подтверждена.
Ничего не дал и просмотр дел врача, повара и метеоролога, и, складывая папки, Кострюков искренне изумлялся ситуации. Шесть человек, один из них враг — это доказано неопровержимо, но поди разберись, кто. Все шестеро просто ангела да и только.
От этих невеселых мыслей Кострюкова отвлек приход, уполномоченного.
— Ну как? — спросил тот.
— Пусто, никакой зацепки.
— Вот жизнь! — сказал уполномоченный. — Ведь я же их всех как облупленных знаю! Сегодня целый день ломал голову, все думал: ну кто? Так ни до чего и не додумался. Крепко работают, сволочи!
— Крепко, — согласился Кострюков. — Но у нас с вами еще одна проблема есть. Сами понимаете, появиться на станции в моем качестве я не могу. Нужна легенда. У себя мы это дело обсасывали и сошлись на том, что готовить легенду надо здесь, на месте. С учетом ваших условий. Вот давайте и помозгуем, поскольку вы эти местные условия должны знать. Вы же старожил?
— В тридцать шестом приехал.
— В тридцать шестом? И не надоело?
— А чего надоест? До войны хорошо жили, всего вдоволь было, а уж рыбалка и охота — царские. Это сейчас трудно, так где нынче не трудно? Война. — Уполномоченный достал папироску, чиркнул спичкой и вдруг погасил ее: — Слушай, старшой, мысль пришла насчет легенды. Про охоту вспомнил и подумал: а что если вам охотоведом заделаться, а?
Предложение было совершенно неожиданным, и Кострюков неопределенно пожал плечами.
— А что я понимаю в этой охоте?
— И не надо! Что вам экзамен, что ли, там устроят? У них своих дел хватает. Ну а спросят, отговоритесь, что у вас головы на плечах нету?
— Голова-то есть, но, может, что-нибудь другое придумаем?
— А что? С другим как раз и завалимся. Геолога, скажем, из вас не получится. Геологи работают летом, а сейчас по домам сидят, отчеты пишут. К тому же Лаврентьев сам геолог и раскусит вас сразу. Метеоролог? Там свой есть, Панченко. А-а, скажет, коллега? Милости просим, с чем пожаловали? А вы ему: да ни с чем не пожаловал, в гости вот приехал за пятьсот километров. Нескладно получается, старшой. А охотовед — верное дело, говорю вам. Они часто по всей тундре ездят, то делянки обмеряют, то пушнину у охотников берут. И на станцию им заехать проще простого, мало ли что — собаки устали, приболел. Приютят, накормят, здесь это в порядке вещей.
А что, подумал Кострюков, пожалуй, так и сделаем. Охотовед — лицо как бы нейтральное, сам по себе. Заехал — и хорошо. Молодец уполномоченный. И насчет всяких тонкостей тоже прав: зачем кому-то расспрашивать человека о его работе? А найдется любопытный, можно и туфтой попотчевать, особого риска нет — раз спрашивает, значит, не знает.
— Ну что ж, попробуем, — согласился Кострюков. — Вроде, ничего расклад получается.
— Тогда побегу в поссовет, бланк для документа возьму. Ждите, я мигом…
Облокотясь на ящик рации, Кострюков тщетно пытался рассмотреть что-нибудь вокруг. Кроме ревущей беспросветной мглы не было ничего.
Они ехали уже три часа, но если бы не циферблат, на который время от времени поглядывал Кострюков, подсвечивая себе фонариком, он ни за что бы не определил факт течения времени. В этом хаосе его просто не существовало, и это было для Кострюкова самым неожиданным. Его окружала пустота, он словно бы летел в темном пространстве, где не было ни верха, ни низа, ни лева, ни права, а была лишь невесомость, в которой он кувыркался, как будто потеряв привычную тяжесть.
Не желая поддаваться гнетущему состоянию неопределенности, Кострюков устроился поудобнее и стал думать о предстоящем деле. Вроде, все было продумано, всякие неожиданности проиграны в воображении, но все-таки один момент очень беспокоил старшего лейтенанта — как появиться на станции и не всполошить своим появлением того, кто и так все время начеку? Приезд должен быть совершенно естественным, само собой разумеющимся, но тут концы с концами у Кострюкова не сходились, хотя кое-какие варианты имелись. Проще всего, конечно, сказать, что они заблудились. Но тогда у них наверняка спросят, куда это они едут по такой погоде и кого это везет всеми уважаемый каюр Старостин. Ответ как будто имеется — едут они по делам обмера охотничьих делянок, а везет товарищ Старостин охотоведа Кострюкова. Вот, если хотите, и документик на этот счет, по всей форме, с фотокарточкой и печатью.
И все-таки… Все-таки и этот вариант, лучший, по мнению Кострюкова, не отводил всех подозрений. Тут многое будет зависеть от профессионализма, от выучки агента, от его способности подвергать анализу все и вся. А судя по всему, профессионализма у агента как раз в достатке. И значит, он будет следить за каждым твоим шагом. И значит, придется ежеминутно контролировать себя, потому что агентом может оказаться любой из зимовщиков.
Нарты неожиданно остановились.
— Жив, старлей?
— Жив, чего мне сделается. За чем остановка?
— Алык у Серого ослаб, подтянуть надо.
— Как думаешь, сколько проехали?
— А мне гадать нечего, точно знаю — сорок километров.
— Сорок?! — Кострюков не мог скрыть разочарования.
— Шесть часов без остановки и всего сорок?
— Дальше и не то еще будет, старлей. Сейчас еще собаки свежие, а устанут — как бы нам не пришлось их тащить. Так что не торопись, тише едешь — дальше будешь. Скоро распадок, там и заночуем.
— А если без ночевки? Ты что, устал?
— Не во мне дело. Говорю же — собаки. Если гнать, как ты хочешь, загоним на третий день. А тогда что?
— Зато километров триста отмахаем.
— А остальные двести?
— На лыжах пойдем. На кой черт тогда лыжи взяли?
— На лыжах! Валяй, иди, если ты такой храбрый. А взяли на крайний случай, если что, все не пешком.
— Ладно, — сказал Кострюков, — ты каюр, тебе и карты в руки. Делай как хочешь, но довези.
Распадок даже в темноте полярных сумерек казался еще более темной ямой, у которой нет дна, входом в некий неизвестный мир, где перестают действовать земные законы. Но в распадке было тише, и это уже было хорошо. Выбрав место поровней, Андрей остановил нарты. Собаки, почуявшие отдых, тотчас легли, свернувшись калачиками и тесно прижавшись друг к другу.
— Видал? — кивнул на них Андрей. — А ты говоришь, зачем отдыхать. Да они ухайдакались, что твои ломовики. Им сейчас не то что пеммикана — мяса не нужно. Вот отдышатся, тогда покормлю.
Палатку поставили быстро. Расстелили спальные мешки, развели примус. Когда стало тепло, сняли полушубки, оставшись в свитерах и ватных брюках. Вытащив из рюкзака алюминиевый чайник, Андрей попросил:
— Не в службу, а в дружбу, старлей: сходи за снегом, чаек сварганим. А я пока ужин соображу.
Когда Кострюков вернулся, «стол» уже был накрыт: на куске брезента стояла банка тушенки, лежали сухари. Подкачав примус, Андрей спросил:
— Строганину пробовал когда?
— Не приходилось.
— Сейчас угощу. — Андрей покопался в рюкзаке и достал крупную рыбину. — Чир, — сказал он. — Лучшая рыбка для строганины. Можно, конечно, и нельму, но чир пожирнее.
Он поднес рыбину к огню и с минуту вертел ее над пламенем. Когда кожа немного оттаяла, Андрей содрал ее и стал строгать чира ножом. Нежное мясо, завиваясь как стружка, падало на брезент, образуя горку.
— Ну вот и готово. Поспеет чайник, поедим за милую душу.
Чира ели, макая стружки в соль, заедая сухарями и запивая крепко заваренным чаем.
— Теперь и покурить не грех, — сказал Андрей, когда они съели и выпили все. — Скрутим по «гвоздику», старлей?
— Зачем крутить, у меня папиросы есть. — Кострюков достал из кармана брюк пачку «Норда».
Андрей взял папиросу, понюхал.
— Сто лет не пробовал, махрой в основном пробавляюсь.
— Давно зимуешь?
— Пятый год.
— А до этого?
— На промысловой шхуне ходил, матросом. Тюленей в Белом море били. — Чего ж ушел? Тяжело?
— Не в этом дело. Я с малолетства на тяжелых работах, привык. Шкуры нюхать надоело. Знаешь, как пахнут тюленьи шкуры да еще лежалые? От одного запаха горькую запьешь.
— В штабе говорили, ты из поморов?
— Точно. Все Старостины всегда были поморами. Из-под Мезени мы. Всю жизнь ходил за рыбой да в зверобойку, за морским зверем, стало быть. Я вот с десяти лет на промыслах. Считай, шестнадцать лет уже отгрохал.
— Шестнадцать? Выходит, тебе двадцать шесть?
— В декабре стукнет.
— А мне в июле было. Годки мы с тобой.
— Ну! А на вид ты старше, старлей. Я думал, за тридцать тебе. Серьезный уж ты очень.
Кострюков усмехнулся:
— Ты, Старостин, тюленей ловил да рыбу, а я всю жизнь мразь всякую. Есть разница? Вот мы сейчас толкуем с тобой, а тот, на станции, свое дело делает. А до него нужно еще добраться и взять. Будешь серьезным.
— Доберемся, старлей. — Андрей загасил окурок. — Ладно, ты давай спи, а я пойду собак покормлю.
Вторая ночь застала их на ровном плато, где ветер гулял как хотел. Палатку поставили с трудом, а когда залезли в нее, Кострюков понял, что ночлег не сулит настоящего отдыха: от наскоков ветра палатка ходила ходуном, казалось, ее вот-вот поднимет на воздух.
— Худо-бедно, а сотню километров отгрохали, — сказал Андрей.
— Мало, — отозвался Кострюков.
— Ну, заладил: мало, мало! Ты Николе-угоднику молись, чтоб хоть так то было. Собаки хромать уже начали, снег-то не слежался еще, а внизу камни, дерут лапы собаки. Как бы не пришлось дневку устраивать, понял? Ты лучше скажи, ты человек военный и должен знать, как там, в Сталинграде?
— Плохо в Сталинграде, Старостин.
— Сдадим?
— Ты где-нибудь в другом месте это не скажи.
— Так говоришь: плохо.
— Ну и что? В Сталинграде Чуйков. А ты знаешь, кто такой Чуйков?
— Генерал.
— «Генерал»! Чуйков — это боец. Он у Чапаева еще воевал. Да он землю будет грызть, а Сталинград не отдаст.
— В газетах когда еще писали — бои на Тракторном идут.
— Идут. Ну и что? Тракторный — это еще не Сталинград.
— А ты сам-то был на фронте, старлей?
— Был. Я, Старостин, перед войной в погранвойсках служил. В Перемышле, на самой границе. Там и первый бой принял. А потом отступал. Не драпал — отступал. С боями. Что ни день — бой. И окружали нас, и танками давили, и листовками переманивали. Пока прорвались к своим, всякого навидался.
— А потом?
— А потом в СМЕРШ направили. Знаешь, что такое СМЕРШ?
— Смерть шпионам.
— Точно. Почище фронта, я тебе скажу.
— А меня вот не берут на фронт, старлей. Броня, мать ее за ногу!
— Все правильно, Старостин. Если всех на фронт, кто в тылу дела будет делать? И чтоб ты охолонул со своим фронтом, скажу: неизвестно еще, как у нас все обернется. Может, вместо дырки для ордена другую схлопочешь.
— Ну уж…
— Вот тебе и ну уж! — неожиданно зло сказал Кострюков. — Ты все думаешь, мы в бирюльки играть едем? Предупреждаю: выкинь это из головы, иначе я отправлю тебя назад к чертовой матери!
— Злой ты, старлей. Ну чего взбеленился?
— Я злой, а ты теленок. «Ну уж!» На что надеешься? На силу думаешь, если бугай, так все нипочем? И на твою силу есть кое-что с винтом.
Дальнейшего разговора не получилось. Погасив примус, они влезли в мешки, и скоро до Кострюкова донеслось безмятежное посапывание: Андрей спал, как ни в чем ни бывало.
«Как есть бугай, — подумал Кострюков. — Буйвол толстокожий. Хоть кол на голове теши, знай свое долдонит…»
Утром четвертого дня, осмотрев собак, Андрей сказал:
— Баста, старлей, хочешь не хочешь, а надо делать дневку. Не сделаем — собаки совсем обезножат.
У Кострюкова вмиг испортилось настроение. Конечно, он помнил предупреждение Андрея, что, может быть, придется дать собакам роздых, но в душе надеялся, что до этого дело не дойдет.
— А может, потихоньку-полегоньку пошлепаем? Сколько проедем, столько и проедем. Все лучше, чем ничего.
Не говоря ни слова, Андрей вышел из палатки и через минуту вернулся, ведя за собой собаку. Опрокинув ее на спину, пальцем поманил Кострюкова:
— Гляди.
То, что увидел Кострюков, окончательно разбило все его надежды: лапы собаки были иссечены до крови, как будто ее только что провели по битому стеклу.
— За день все равно все заживет, — сказал Кострюков.
— Не заживет. А подсохнуть — подсохнет.
Что тут было говорить? Три дня, проведенные в дороге, начисто развеяли иллюзии Кострюкова относительно того, что можно обойтись без собак, идти на лыжах. Какие лыжи, когда ветер валит с ног и в двух шагах ничего не видно! Того и гляди свалишься с какого-нибудь обрыва и свернешь шею. Собаки — те хоть чуют, если впереди что-то не то. Так что придется загорать, пропади все пропадом.
К вечеру стало как будто стихать. Не веря себе, Кострюков высунул голову из мешка и прислушался. Гудит. Но уже не так, в этом он мог поклясться. Он толкнул Андрея:
— Слышь, Старостин! Ветер, никак, стихает!
— А что ему делать, — отозвался Андрей. — Ветер, старлей, тоже не железный. Только ты шибко не радуйся, стихнет ветер, мороз ударит, это уже закон.
— Черт с ним, с морозом, лишь бы дуть перестало!
Обрадованный переменой, Кострюков выбрался из мешка.
— Не могу больше, все бока отлежал. Да и жрать хочется. Может, организуем что-нибудь?
— Можно, — согласился Андрей.
Через несколько минут в палатке уже гудел примус. Строганину на этот раз готовить не стали, решили обойтись тушенкой и чаем. Он уже закипал, когда вдруг зарычали и зашлись лаем собаки. По тому, как вскинулся Андрей, Кострюков понял: это не обычная собачья потасовка, а что-то серьезное. Выхватив пистолет, он метнулся к выходу. Замерзшие петли полога не поддавались, и Кострюков рвал их, обламывая ногти.
— Пусти! — оттолкнул его Андрей.
Двумя ударами ножа он располосовал брезент и, клацнув затвором, винтовки, вывалился наружу. Вслед за ним в дыру нырнул Кострюков.
Ветер и снег ударили им в лицо, а в уши ворвался неистовый лай собак, перекрываемый каким-то низким ревом. Кострюкову показалось, что это мычит неизвестно откуда взявшаяся корова.
— Медведь! — крикнул Андрей, и сквозь белесую снежную пелену Кострюков рассмотрел мечущийся среди собак силуэт зверя. Рыча и визжа, собаки обступили его со всех сторон, но перепутавшаяся упряжь мешала им, в то время как медведь раздавал удары направо и налево. С визгом покатилась одна из собак, и даже в темноте было видно, как под ней расплывается на снегу черное пятно — кровь.
Два выстрела прямо над ухом оглушили Кострюкова — это стрелял Андрей. Стрелял вверх, боясь угодить в собак и надеясь, что медведь пустится наутек. Но зверь был, видимо, слишком голоден, чтобы испугаться выстрелов. Завизжала вторая собака, задетая когтистой медвежьей лапой. Выхода не оставалось, нужно было стрелять, иначе медведь мог перекалечить всю упряжку.
Кострюков и Андрей выстрелили одновременно. Медведь крутанулся и вцепился зубами себе в бок, куда, судя по всему, попали пули. Затем, забыв и про рану, и про собак, которые старались схватить его сзади, кинулся на людей. Его бег был косолап и с виду не быстр, но медвежья туша выросла перед Кострюковым столь стремительно, что он едва успел выстрелить. Медведь сунулся мордой в снег. Он был еще жив и пытался подняться, но сбоку ударил выстрел Андрея. Зверь вытянулся и затих. На всякий случай Андрей ткнул его стволом винтовки.
— Готов! А ты, старлей, молодец, не растеря… — Андрей не договорил, словно бы поперхнувшись и глядя расширившимися глазами куда-то поверх головы Кострюкова. Старший лейтенант обернулся и увидел картину, от которой ему стало жутко: оставленная ими палатка полыхала на ветру, как костер из смолистого соснового сушняка.
— Рация, — закричал Кострюков. — Рация, Андрей!!
Сорвав с себя полушубок, он кинулся к палатке и стал хлестать овчиной по огню. Но пламя не унималось. Брезент, словно это было не плотная отсыревшая ткань, а перфорированная лента, горел с яростным шипением, и Кострюков понял, в чем тут дело — керосин. В суматохе, когда они выбирались из палатки, эта ржавая жестянка примус опрокинулась, керосин вспыхнул и растекся по полу. Сбивать огонь бесполезно, надо, пока не поздно, лезть в палатку и спасать рацию.
Накрыв голову полушубком, Кострюков на четвереньках протиснулся в прорезанную Андреем дыру. Удушливый чад керосина колом стал в горле, спазмы перехватили дыхание. Зажав рот ладонью, Кострюков пополз в тот угол, где стояла рация, нащупал ящик, задом попятился к выходу. Набранного в грудь воздуха не хватало, Кострюков задыхался, но рта не раскрывал, понимая, что отравленный керосином воздух моментально ворвется в легкие и парализует их. Огонь лизнул руку, державшую ремень рации, но Кострюков лишь сильнее сжал пальцы. Перед глазами поплыли разноцветные круги, и в этот момент Андрей схватил старшего лейтенанта за ноги и рывком вытащил наружу…
Оценить размеры катастрофы они смогли лишь некоторое время спустя, когда Кострюков окончательно пришел в себя.
Целыми и невредимыми остались только банки с тушенкой, все остальное или сгорело, или было испорчено керосином. Хорошо еще, что примус, хотя и обгорел, но по-прежнему действовал, а в нартах сохранилась канистра с керосином — это в какой-то мере избавляло их в дальнейшем от холода. И еще были фляга со спиртом, початая пачка папирос, пила с лопатой и убитый медведь. Сидя над остатками своего богатства, они молчали. Андрей о чем-то сосредоточенно думал. А Кострюков, внешне тоже спокойный, в душе рвал и метал. Он понимал, что виновных в случившемся нет, а есть роковое стечение обстоятельств, но не мог простить себе, что согласился на дневку. Тащились бы себе через пень колоду, и не было бы ни этого проклятого медведя, ни этого идиотского пожара. Так нет же, пожалел собачек! Теперь вот расхлебывайся!
Андрей поднялся.
— Ну что, старлей, давай ночлег ладить. Где наша не пропадала!
Кострюков чуть не подавился от злости. Этот помор совсем спятил! Сгорели как шведы под Полтавой, а он все пузыри пускает! Какой ночлег, когда ни шила, ни рыла не осталось?!
— Будем в снегу теперь спать, — говорил между тем Андрей, не подозревая о чувствах, владевших Кострюковым.
— Никогда не спал в снегу? Не фонтан, но терпеть можно. Да если еще собачек промеж себя положить — вообще райская житуха. В общем, старлей, бери лопату и сгребай снег, а я разделаю медведя, пока не застыл. Кончу — дом будем строить.
С «домом» провозились часа два. Получилась снежная конура, в которую нужно было залезать, согнувшись в три погибели. На крышу положили лыжи и палки, накрыв их медвежьей шкурой.
— Пусть денек-другой померзнет, — сказал Андрей. — А то от нее разит как от дохлятины. Выветрится — под себя класть станем.
Пока же под себя положили брезент, лежавший в нартах, а по бокам — собак, трех с одного бока, трех с другого. Дух в «доме» стоял тяжелый, но предстояло привыкать к нему — лучше уж дух, чем холод.
— Это что, старлей, это разве холод, — сказал Андрей, когда они наконец-то устроились. — Вот я раз, мне пятнадцать тогда было, три недели на луде жил. Островок такой, луда-то. Каменный. В прилив его почти весь затапливает, одна макушка остается. Как попал туда — долго рассказывать, а когда сняли меня, я уж без памяти был. Так вот: и есть было нечего, и воды пресной не было, но обо всем забыл, а холод до сих пор помню. Сутками напролет дрожал, думал, не выдержу, в море брошусь.
— Черт тебя знает, Старостин, что ты за человек. Я вот воевал, зверства всякие видел, а слушаю тебя и думаю: я бы окачурился на этой луде.
— Привычка, старлей. Вся жизнь такая — то мокрый, то холодный, то голодный…
Утром ветер еще дул, но когда выехали, стихло, зато повалил снег. Крупный и тяжелый, он падал отвесно, сплошь залепляя людей, нарты, собак.
— Тоже не радость, — ворчал Андрей. — Навалит по брюхо.
Кострюков, вначале не разделявший озабоченности Андрея, скоро убедился, что хрен действительно не слаще редьки: снег валил не переставая, и все слабее тянули собаки, зарываясь в снег, как в воду, и наконец настал момент, когда они встали, вывалив красные, дымящиеся языки, глядя на людей виновато и покорно.
— Надо бросать их, — решительно сказал Кострюков. — Пойдем на лыжах. — Бросить всегда успеем, старлей. Подождем маленько.
— Чего ждать, когда идти, идти надо! Ты что, не понимаешь?
— Не ори. Хочешь, надевай свои лыжи и топай, я тебя подберу, когда язык высунешь. Вон как они, — кивнул Андрей на собак. — Ну рассуди, сколько мы пройдем на лыжах по такому снегу? Ну десять, ну пятнадцать километров от силы. А на собаках, хоть и с остановками, километров двадцать-двадцать пять протянем.
Андрей был прав, и Кострюков сознавал это, но перспектива стоять и дожидаться выводила его из себя. Ему казалось, что если они встанут на лыжи, ничто их уже не остановит. А собаки пусть себе остаются, с голоду не сдохнут, у них целый медведь в нартах.
— Ну смотри, смотри у меня, Старостин! Завалишь дело — я тебя в трибунал упеку!
Андрей рассмеялся:
— Сказанул! До трибунала, старлей, как до Бога. Здесь один трибунал — тундра. Не лезь ты лучше не в свое дело. Вот приедем, тогда и командуй.
Полчаса езды, полчаса перекура, хотя перекур — сказано слишком сильно: после пожара у, них осталось всего восемь папирос и полпачки махорки. Каждую папироску они старались растянуть подольше — затягивались раз-другой, гасили и убирали чинарик обратно в пачку. Потом ждали, когда собаки более или менее отдохнут, и трогались дальше.
— Доберемся завтра до гурия, старлей, считай, дело в шляпе, — сказал Андрей на очередном перекуре. — От него до станции — ничего, часа три пешком.
Но добраться не удалось. Уже недалек был противоположный берег очередной речки, встретившейся на их пути, когда собаки вдруг резко вильнули, и Кострюков почувствовал, как задок нарт проваливается в снег, который на глазах стал темнеть, набухая водой. Полынья!
Нисколько не заботясь о себе, думая только о том, что надо облегчить нарты, Кострюков спрыгнул с них. Ноги по колено ушли в снег, под унтами захлюпало; и в них через края хлынула ледяная вода. Как лось, вскидывая ноги, Кострюков побежал к берегу. На счастье, полынья оказалась не полыньей, а всего лишь большой лужей, натекшей на лед из какой-то промоины, но воды в этой луже было предостаточно. Набравшись в унты, она при каждом движении старалась стащить их с ног, и Кострюков боялся, что, чего доброго, останется в одних портянках.
Лужа, слава богу, кончилась, навстречу бежал Андрей, но Кострюков был вне себя от злости и отчаяния. Подумать только: осталось каких-то пятьдесят километров, а он искупался как самый последний дурак! Теперь полдня сушиться — при морозе под тридцать в мокрых унтах далеко не уедешь. Ну везет, ну выкидывает судьба коленца!
Остановились под крутым береговым обрывом. Две пары лыж, четыре палки, две доски, отломанные от нарт, — все пошло в костер. Скоро войлочные подошвы унтов задымились, и Кострюков время от времени щупал их рукой, отодвигал подальше от огня, опасаясь прожечь подошвы. Но, опасаясь, что унты не просохнут, клал их на старое место.
— Порядок, — сказал он наконец.
Андрей, запустив руку внутрь унтов, покачал головой:
— Порядок, да не совсем, старлей. Пойду еще пару досок отломаю.
И все-таки дров не хватило — сверху унты были суше сухих, но внутри сырость ощущалась. Ничего поделать, однако, было нельзя — не ломать же все нарты на дрова. И Кострюков, обувшись и притопнув ногой, бодро сказал:
— Сойдет.
— Сырые, что ли? — подозрительно посмотрел на него Андрей.
— Говорю же: сойдет. Некогда нам прохлаждаться, не видишь, что с погодой творится?
С погодой и в самом деле происходило нечто пугающее. Снег теперь не просто валил — он низвергался сплошной тяжелой массой, и, глядя на это светопреставление, Кострюков не понимал, как можно отыскать в нем хоть какие-то дорожные приметы.
Андрея тоже не радовала перспектива пускаться в путь по такой погоде, но не потому, что он боялся заблудиться, а потому, что его беспокоило состояние собак. Они, как говорится, дошли до точки и готовы были сдать в любую минуту. Чтобы облегчить нарты, медвежатину решили выбросить. На крайний случай Андрей отрубил от туши ляжку, остальное сложил под обрывом — песцам и тундровым птицам.
Ноги мерзли все сильнее и сильнее. Стараясь не привлекать внимания Андрея, Кострюков сгибал и разгибал их, садился так и эдак, энергично шевелил пальцами, но холод все глубже проникал внутрь непросохших унтов. Тогда Кострюков снял их и стал растирать ступни руками. Помогло, пальцы обрели чувствительность, но стоило обуться, как насквозь промерзшие кожаные союзки, словно колодки, стиснули ноги, и пальцы снова стали мерзнуть. Пришлось опять разуваться и опять растирать. Теперь уже дольше. К тому же неожиданно возникла новая сложность — ноги не влезали в унты, и Кострюкову стоило большого труда обуться.
— Ну что, ноги? — спросил, оборачиваясь, Андрей, как будто спиной почувствовав неладное.
Кострюков кивнул. Скрывать свое состояние дальше было бессмысленно и опасно.
— Эх, старлей, старлей…
Привал устроили наспех. Андрей заправил и разжег примус.
— Разувайся.
Кострюков стащил унты, размотал портянки и удивился и немного испугался: он совсем не чувствовал ног. Ступни были твердыми как деревяшки. Потрогав их, Андрей присвистнул:
— Придется снегом.
Первым признаком того, что ноги стали отходить, явилась боль. Возникнув в кончиках пальцев, она постепенно распространялась все выше и выше, дошла до щиколоток и стала невыносимой. Кострюков заскрипел зубами.
— Терпи, старлей! Теперь еще спиртом и чем-нибудь замотаем.
Но заматывать было нечем, аптечка, а с нею и бинты, сгорели. Андрей, недолго думая, снял с себя полушубок и двумя взмахами ножа отрезал от него рукава. Натянул их Кострюкову на ноги, низ рукавов завязал узкими ремешками. Получилось что-то вроде чуней, мягких и теплых. Расстелив на нартах медвежью шкуру, Андрей усадил на нее Кострюкова.
— Терпи, старлей, — повторил он. — Доберемся до гурия, а уж от него, если что, я тебя на руках дотащу.
Кострюкову снился сон. Будто он на боксерском ринге в паре со старшиной их пограничной роты, и тот обрабатывает его частыми, болезненными ударами по лицу. Кострюков открыл глаза. Перед ним на коленях стоял Андрей, дул ему в лицо и хлестал ладонями по щекам.
— Ну наконец-то! — сказал он. — Напугал ты меня, старлей. То все стонал, а потом слышу — притих. Дай, думаю, погляжу. А ты вроде спишь, вроде помер. Нельзя тебе спать, старлей, замерзнешь.
— Почему стоим? — спросил Кострюков, окончательно приходя в себя.
— Выдохлись собаки, старлей. Теперь ты их хоть застрели, дальше не пойдут.
— А гурий? До гурия доехали?
— Рядом где-то гурий, искать надо. — Андрей достал из нарт винтовку. — Пойду. Ты только не спи, старлей.
Андрея не было. Пошел уже второй час с момента его ухода, и Кострюковым все сильнее овладевало беспокойство. Где можно ходить столько времени? Гурий! Да поставь здесь Вавилонскую башню, и ту завалит! А может, и нет давно этого гурия, рассыпался от старости, и Андрей заблудился и теперь плутает среди этих однообразных холмов, среди которых и в хорошую-то погоду не найдешь дорогу?
От этой мысли Кострюкову стало не по себе, но тут же другая мысль, неожиданная как приступ, заставила позабыть его и об Андрее и о боли в ногах. Черт возьми, он какой день ломает голову над тем, как бы поестественнее обставить свой приезд на станцию, а способ есть! Ну-ка, ну-ка, пошевели мозгами, старлей! Так, так, очень хорошо! Теперешнее твое положение — это то, что нужно, как раз тот случай, когда говорят: не было бы счастья, да несчастье помогло. Вот только Андрей — ну где, спрашивается, бродит?!
И когда из-за снежного полога рядом с нартами вынырнула знакомая фигура, Кострюков почувствовал огромное облегчение.
— Уф! — выдохнул Андрей. — Ну навалило!
— Нашел? — спросил Кострюков.
— А ты как думал? Сейчас съедим по отбивной из медвежатины, а чай будем пить уже у Лаврентьева. Эх, жаль весь спирт на тебя истребил, сейчас бы сто грамм наркомовских! А, старлей?
— Погоди с наркомовскими, — сказал Кострюков. — Пока ты ходил, мне одна идея в голову пришла. Как ты думаешь, о чем я все эти дни кумекал?
— А кто тебя знает? Погонял всю дорогу.
— Верно, погонял. А кумекал я вот о чем: как бы нам так приехать на станцию, чтобы никто не спросил нас там, зачем это мы пожаловали.
Андрей удивленно посмотрел на Кострюкова.
— Слушай, старлей! Во совпадение — я ведь тоже над этим кумекал! Думал: едем, приедем, а что говорить будем? Спугнем, думал, зверя-то.
— Теперь не спугнем, не бойся. Я тут все обмозговал, а ты послушай да скажи, очко или перебор получается. Но сначала на-ка посмотри. — Кострюков вытащил из-за пазухи серенькую книжечку и протянул ее Андрею. Тот раскрыл книжечку, минуту смотрел, как видно, не понимая ее назначения.
— Прочитал? — спросил Кострюков.
— Так липа же, — ответил Андрей. — Охотовед! Придумал тоже!
— Зря смеешься. Липа-то липа, но настоящая. Вот ее и покажу Лаврентьеву. Но штука не в этом, штука в том, что сейчас мы отобьем на Диксон одну хитрую радиограммку с тем, чтобы ее тут же отгрохали б Лаврентьеву. А текст будет, скажем, такой: «12 октября при производстве работ по обмеру охотничьих участков в районе вашей станции пропали охотовед Кострюков и каюр Старостин. Примите меры к розыску пропавших». А теперь скажи, будет нас искать Лаврентьев, получив такую депешу?
— А то как же, закон тундры.
— Я тоже так думаю. А когда найдут, спросят, что я за птица?
— Ну, документик-то у тебя не сегодня так завтра все равно потребуют, не такое время, чтоб без документов, а насчет остального все чисто. Но вляпаться все равно можно. Спросят что-нибудь насчет охоты, что тогда? Хорошо, если свой спросит, а если нет?
— Думал и над этим. Риск, конечно, есть, но постараюсь вывернуться. Да и ты ворон не лови, увидишь, что могу завалиться, выручай — разговор перемени, отвлеки любопытного. Будем действовать сообща, понял? А теперь дай-ка рацию, надо связаться с Диксоном…
— Кажись, ракета, старлей! Точно! Вон еще одна, видишь?
Четверо людей, проявляясь как на фотобумаге на серо-белом фоне снежных завес, подходили к ним.
— Старостин! — окликнул один — высокий, массивный, в меховой дохе.
— Я, Василий Павлович! — отозвался Андрей. Обожженый морозом и ветром, в копоти, в полушубке с отрезанными рукавами, он был похож на неандертальского человека, каким того рисовали в учебниках истории.
— Ну видок у тебя, друг ситный! Не поморозился?
— Целый. С напарником вот худо, ноги промочил.
— Коля! Сазонов! — позвал высокий. — Давай-ка свой термос. — Морс тут у нас клюквенный, — пояснил он. — Хлебните для согрева, да восвояси двинем. Упряжка-то где?
— У гурия оставил. Выдохлись собаки, Василий Павлович. Пусть ночку полежат, завтра схожу.
Станция была как станция — большой пятикомнатный дом из толстых бревен, окруженный подсобными постройками.
Война наложила свой отпечаток на быт зимовщиков — в общей комнате, служившей одновременно и столовой, и местом общею сбора, у стены стояла пирамида с винтовками, а в ночное время на улице выставлялся часовой. Эти меры были продиктованы суровой необходимостью — Кострюков еще до прибытия на остров знал, что немцы разгромили несколько наших станций на побережье. В нападениях участвовали подводные лодки, с которых высаживались десанты и производился, артиллерийский обстрел зимовок. Сюда немцы пока не добрались, и Кострюков надеялся, что и не доберутся, но состояние боевой готовности, царившей на станции, радовало его. И тем мучительнее была мысль о том, что среди тех, с кем он ежедневно общается, затаился враг.
— Считайте, отделались легким испугом, — сказал Кострюкову врач в первый же день. — Поброди вы еще час-другой, и кто знает, чем бы все кончилось. А сейчас ничего страшного. Но дней десять полежать придется.
Это заявление врача Кострюков в одно ухо впустил, а из другого выпустил. Не мог он десять дней лежать в постели, когда дело требовало скорейшей раскрутки. А потому, отлежав для убедительности три дня, Кострюков выпросил себе ходячий режим. Ноги болели, чувствительность возвращалась к ним медленно, к тому же они сильно распухли, и никакая обувь Кострюкову не подходила. Выручил начальник зимовки, принес свои унты сорок шестого размера. Однако ходить без опоры Кострюков не мог, и Андрей смастерил для него костыль. Проблема таким образом решилась, и Кострюков стал готовиться к тому, о чем думал неотступно.
Он знал, с чего начнет — с обследования помещений. Подъем на станции производился в шесть часов, а к восьми зимовщики уже расходились по своим работам. В доме оставались лишь радист и кок, которые почти не выходили из своих обособленных закоулков. Это Кострюкова устраивало, он мог более или менее спокойно осмотреть комнаты начальника зимовки, врача и метеоролога.
Как и в случае с проверкой личных дел, Кострюков решил начать осмотр с комнаты Лаврентьева, и когда в один из дней зимовщики ушли на объекты, он, улучив момент, проскользнул в комнату.
Этажерка с книгами и кровать не привлекли особого внимания Кострюкова, и он перебрал книги и прощупал постель скорее для успокоения совести, чем в надежде найти что-нибудь стоящее. Другое дело сейф. Но сейф был заперт, и Кострюкову не оставалось ничего другого, как заняться столом. Семь ящиков стола — по три в тумбах и один в столешнице — могли хранить в себе многое, и Кострюков решительно выдвинул верхний.
Бумаги, бумаги. Инструкции, справочники, описания, технические освидетельствования. Блокноты, исписанные карандашом и чернилами. Кострюков брал блокнот за блокнотом, листал, читал. Ничего существенного и тем более секретного в записях не было, и Кострюков отдал должное умению начальника зимовки работать с документами — бумаг было много, но ни одна не содержала сведений, которыми мог бы воспользоваться посторонний, попадись бумаги ему на глаза.
Перебрав все, что было в ящиках тумб, Кострюков открыл средний ящик. Ничего, никаких бумаг, только стопка общих тетрадей в глубине. Кострюков открыл одну тетрадку, пробежал глазами страницу и понял, что перед ним дневник. Записи, которые пишущий не доверяет никому. Странно, что они лежали здесь, а не в сейфе, но Кострюков не стал размышлять над этим. Повинуясь первому душевному движению, он закрыл тетрадь и положил ее на место. Но тут же снова достал, хотя прекрасно понимал: то, что он собирается делать, — безнравственно. Читать чужой дневник — все равно, что подглядывать в замочную скважину.
Кострюков колебался. Начни он читать — и будет переступлена запретная черта, разделяющая порядочность и подлость, мораль честного человека и воззрения проходимца и подонка. Кто-то из литературных героев, Кострюков не помнил кто, сказал, что человеку дозволено все. Кострюков никогда не был согласен с таким утверждением. Вседозволенность опасна. Не сдерживаемая чувством ответственности, долга, законности, она рано или поздно приводит к преступлениям. К духовному вырождению. К убийствам. К войнам.
К войнам! Эти, пусть не произнесенные вслух, слова начисто отмели все колебания Кострюкова. Пацифист доморощенный! Терзается вопросом, читать или не читать чужой дневник, когда на фронте каждый день убивают тысячи его соотечественников! На станции действует враг, а его, видите ли, замучила совесть! Читать чужие дневники безнравственно! А одним махом утопить целый караван и сотни людей — это как?! Если Лаврентьев и есть тот самый человек, который наводит лодки на корабли? А если нет? А если нет и выяснится, что начальник зимовки не имеет никакого отношения к происходящему, Кострюков не побоится признаться ему в своем поступке. И пусть Лаврентьев судит сам, прав был Кострюков или нет, решив прочитать его дневник.
Старший лейтенант принялся листать тетрадку. Записи в ней начинались с августа — это было продолжение дневника, но Кострюкова не интересовала последовательность событий. Из множества фактов, которые, несомненно, содержались в тетрадях, он надеялся отобрать те, что с определенной мерой достоверности помогут ему составить окончательное представление о Лаврентьеве как о личности. В дневниках, как правило, не лгут, их пишут не для будущих публикаций, а для себя, и уж в них-то человек говорит то, что думает.
Одни из записей были короткими, в треть или в полстраницы, другие занимали несколько листков. Общей темы не было. Лаврентьев заносил в тетрадку все, что так или иначе волновало его, — состояние работ на станции, описание отдельных случаев, связанных как с работой, так и с повседневным бытом зимовщиков, размышления по разным поводам, но чаще всего по поводу поведения и поступков подчиненных, приведших к успешному выполнению или, наоборот, к срыву научных исследований. И конечно, многие страницы были посвящены событиям на фронте. Их Кострюков читал с особым вниманием.
Почерк у начальника зимовки был отнюдь не каллиграфический, и дела у Кострюкова продвигались медленно. Однако он упорно штудировал страницу за страницей, пытаясь найти в записях какой-нибудь штрих, который или утвердил бы его в подозрениях, или развеял бы их. И ожидание в конце концов не обмануло Кострюкова.
Запись от 25 августа проливала первый свет на ее автора: «Сталинград на осадном положении. Сталинград!»
Определенности в этих восклицательных знаках не было никакой, их мог в равной степени поставить и враг, радующийся победам своего оружия, и патриот, глубоко переживающий военные неудачи Красной Армии, но для Кострюкова эти строчки значили многое. Обнаружилось нечто, что имело непосредственное касательство к его поискам, — вполне заинтересованное отношение автора дневника к событиям первостепенным.
«Немцы в трех километрах от Сталинграда. Кто бы мог подумать!» — эта запись была сделана 3 сентября.
«Кто бы мог подумать!» — здесь уже ничто не вызывало сомнений — горечь человека, написавшего эти слова, была очевидна.
Но окончательную ясность во все внесла фраза, датированная 13 сентября: «Сегодня немцы начали штурм Сталинграда. Армия Чуйкова окружена с трех сторон и прижата к Волге. Но я уверен: чуйковцы выстоят. Будет и на нашей улице праздник!»
Кострюков закрыл тетрадку — искать в ней что-либо еще было бессмысленно. Главное выяснилось — Лаврентьев не замешан ни в чем. Убрав тетрадку, Кострюков задвинул на место ящик и вернулся в медпункт. Требовалось кое над чем поразмыслить.
То, что начальник зимовки оказался не причастен к враждебным акциям, радовало Кострюкова. У него объявлялся союзник, располагавший в силу своего служебного положения ценнейшей информацией по всем вопросам, касавшимся жизни зимовки, ее специфики и особенностей, о чем Кострюков не имел ни малейшего представления. Изучать эту специфику самостоятельно не было времени, а без знания необходимых тонкостей риск сводился до минимума, и Кострюкову оставалось дожидаться только одного — когда можно будет поговорить с Лаврентьевым с глазу на глаз.
Сославшись на боли в ногах, Кострюков не стал обедать вместе со всеми, но вечерний чай пропустить не захотел. Это был его первый выход в «свет», до этого ему приносил еду в медпункт врач, и зимовщики тепло приветствовали новичка.
Кострюков держался за столом непринужденно, однако внутри был собран, ожидая самых разнообразных вопросов. Еще бы — ведь он был с материка, с Большой земли, и наверняка знал все новости, а тут люди безвылазно зимовали уже третий год, и всем, естественно, хотелось поговорить со свежим человеком.
Пронеси, подумал Кострюков, обменявшись многозначительным взглядом с Андреем, сидевшим напротив и с самым безмятежным видом смакующим чай.
Но опасения Кострюкова оказались безосновательными. Никто не спрашивал его, кто он такой да откуда, все интересовались только одним — как дела на фронте, выстоит ли Сталинград? Здесь Кострюкову помощники не требовались, и он, играя взятую на себя роль, отвечал обстоятельно, но в подробности не пускался, все время помня, что он — всего лишь охотовед.
И все же щекотливый момент наступил.
— Простите за любопытство, Юрий Михайлович, — сказал Лаврентьев, когда в беседе наступил перерыв, — вы что заканчивали?
— Лесную, — не моргнув глазом, ответил Кострюков.
— Лесную? — переспросил Лаврентьев. — Уж не Лесную ли академию? В Ленинграде?
— Ее самую.
— Вот те раз! — воскликнул Лаврентьев. — Сидим за одним столом и не знаем, что земляки! Я же коренной ленинградец.
— Ну, земляки — это сильно сказано, я ведь в Ленинграде только учился.
— Да какая разница — учился, родился, всё равно ленинградец, — настаивал Лаврентьев. — И когда же вы там учились?
— В сороковом закончил.
— В сороковом… В сороковом я был уже здесь. — Лаврентьев задумался, и Кострюков с беспокойством ждал, о чем еще спросит начальник зимовки. Подробностей о ленинградской жизни он не боялся, как раз в сороковом он действительно был в Ленинграде на курсах усовершенствования младшего командного состава и более-менее знал город, но вдруг Лаврентьев спросит о чем-нибудь таком, что сразу же выведет Кострюкова на чистую воду?
Но Лаврентьев словно забыл, с чего начался разговор.
— Да, Ленинград, Ленинград, — сказал он с грустью. — Эрмитаж, Исаакий. Одних мостов не перечесть. А ограды. И какие ограды! Ведь за решетки Летнего сада иностранцы сулили нам в двадцатые годы златые горы. Но мы их не продали, хотя деньги нам требовались позарез. А эти гады обложили город, как волки. Людям нечего есть. Бадаевские склады уничтожены авиацией. Народ мрет прямо на улицах.
Разговор сам собой угас, а когда возобновился, все заговорили о хозяйственных нуждах, о том, что неплохо бы переложить в бане печку, потому что она стала дымить, что следует укрепить канатные подходы к подсобным помещениям, ибо прошедшая пурга повалила несколько столбов. Кто-то сказал, что охотовед, наверное, не откажется помочь зимовщикам и предоставит на день-другой свои нарты, поскольку заниматься обмером он пока не может, и Кострюков с готовностью согласился. Он радовался, что все обошлось без происшествий, что роль ему удалась, и надо так же уверенно играть ее в дальнейшем. Вырастая в собственных глазах, Кострюков попросил кока подлить ему горячего чая, и в это время неожиданно подал голос механик:
— Я, может, чего не понимаю, — обратился он к Кострюкову, — но только думаю: а чего их все время измерять?
— Кого их? — не понял Кострюков.
— Ну эти самые участки. В прошлом году измеряли, в позапрошлом, нынче тоже.
Действительно, зачем? — пронеслось в голове у Кострюкова. Лично он не знает, зачем измеряют охотничьи участки.
Делая вид, что тщательно размешивает сахар в стакане, Кострюков лихорадочно искал выход, какой-нибудь правдоподобный ответ. И в этот момент на сцену выступил Андрей.
— А ты, Ваня, тушенку американскую кушаешь? — спросил он у механика.
— Ну кушаю.
— А нам ее что, задарма дают?
— Зачем задарма? За деньги, понятно.
— За деньги! Нужны американцам твои красненькие! У них своих навалом. Им золотишко подай, те же песцы. А сколько их там — один Бог знает. Вот и надо измерить, чтоб путаницы не было. Песец, он ведь не по всей тундре шастает, у него свой район. Понял?
— Так измеряли же!
— А это у тебя позабыли спросить. Ты, Ваня, собирался бы лучше на пост. Твоя ведь очередь нынче?
— Моя.
— Вот и собирайся, а то медведи твой трактор на запчасти растащут.
Все рассмеялись, и вместе со всеми смеялся механик.
«Незлобливый, видно, человек Иван Иванович Шилов, — думал Кострюков, наблюдая, как механик затягивает ремень с подсумками, проверяет винтовку и одевает тулуп. — И спасибо Андрею, выручил».
Мало-помалу чаевничавшие стали расходиться по своим комнатам, и когда за столом остались только Лаврентьев и Кострюков, последний решил, что наступил долгожданный момент.
— Мне надо поговорить с вами, Василий Павлович, — сказал он, не меняя позы, лишь немного понизив голос.
— Кто же вам мешает? — улыбнулся начальник зимовки.
— Не здесь, — сказал Кострюков, и чтобы прекратить дальнейшие расспросы, предостерегающе поднес палец к губам.
— Хорошо, — согласился Лаврентьев, поняв этот жест. — Тогда милости прошу ко мне.
Он встал, приглашая Кострюкова за собой. Если бы кто-то и наблюдал за ними в эту минуту, он не обнаружил бы ничего предосудительного в поведении Кострюкова и Лаврентьева. Что тут такого: встретились два человека, которые когда-то жили в одном и том же городе, и сейчас решили вспомнить старое.
— Что случилось? — спросил Лаврентьев, когда они пришли к нему. — Эта ваша таинственность…
Кострюков молча протянул начальнику зимовки свое настоящее удостоверение.
— Так-так, — сказал Лаврентьев, изучив документ. — Ну и что все это значит?
— Это значит, Василий Павлович, что у вас на станции действует враг. И я прибыл сюда для того, чтобы выяснить, кто из зимовщиков этот враг, и обезвредить его.
Лаврентьев прищурил глаза, и Кострюков тотчас вспомнил фотографию начальника зимовки в его личном деле — тот же прищур, та же умная сосредоточенность во взгляде.
— Вы понимаете, что говорите? — спросил Лаврентьев.
— Вполне.
— А я нет! На станции, видите ли, враг! Да мы этим составом зимуем уже третий год. Войны еще не было, когда мы приехали сюда, поймите вы это!
— И тем не менее то, что я сказал, — правда. Поэтому давайте лучше не пускаться в длинные объяснения, а поговорим серьезно и трезво.
— А вы не боитесь? Может быть, тот, кого вы ищете, я. — Глаза Лаврентьева сузились еще больше. — Вы же сами сказали, что не знаете, кто из моих людей и есть тот самый человек, ради которого вы сюда приехали.
— Пока не знаю. Но только не вы.
— Почему?
— Потому, что я читал ваш дневник.
Лаврентьев побагровел.
— Да как вы… — начал было он, но Кострюков перебил его:
— Как я посмел, вы хотите сказать? Посмел, Василий Павлович. Дело такое. Но вы должны учесть мое, как говорится, чистосердечное признание. Я мог бы и не сказать вам, что читал дневник, меня никто за язык не тянул. Но я сказал, потому что хочу вести игру в открытую. В ваш стол я залез не из любопытства, и вы обязаны понять это.
— Обязан?
— Именно. Вы начальник зимовки, должностное лицо, и ваше первейшее дело — в любых случаях правильно оценивать ситуацию, а не сводить личные счеты. Война, Василий Павлович. Мы тут в амбицию впадаем, а на фронте гибнут люди. Наши люди, советские…
Лаврентьев нервно заходил по комнате.
— Извините, — сказал он наконец. — Давайте, действительно, говорить по делу. Какая от меня требуется помощь как от начальника зимовки?
— Для начала — подробно рассказать о зимовщиках. Вы ведь хорошо, их знаете?
— Всегда думал, что хорошо.
— Вот и расскажите обо всех. Постарайтесь вспомнить мелочи, какие-нибудь случаи, вообще, что-то такое, что, может быть, удивляло вас, казалось непонятным.
Лаврентьев сел, похрустел костяшками пальцев.
— Начинать все равно с кого?
— Все равно.
— Тогда с Панченко. Он в некотором роде мой заместитель. Ну что тут сказать? Человек как человек. В коллективе уживается хорошо, специалист тоже хороший. Женат, двое детей, член партии. Учился в Ленинграде в гидрометеорологическом. Нас здесь трое из Ленинграда.
— Подождите, Василий Павлович. Всё, что вы сейчас сказали, я знаю из личного дела Панченко. Вы мне о другом скажите: что за фигура ваш заместитель. Какой он — добрый, злой, веселый, грустный. Что любит, что не любит.
Лаврентьев задумался.
— Сразу не сообразишь, — сказал он. — Добрый, злой… Всего помаленьку. Когда сидишь годами в четырех стенах, всякое случается. Но главное в характере Панченко — это его точность, можно сказать, педантичность. Но ведь это не минус.
— Нет, конечно. Панченко, насколько я помню, метеоролог?
— Да.
— А в чем состоит его работа?
— В наблюдениях за метеоусловиями. За высотным ветром, например. Кроме того, он составляет сводки о состоянии ледовой обстановки.
— Что это за сводки?
— Обыкновенные. Направление дрейфа льдов, их скорость, возможность появления в том или ином районе бассейна.
— И что вы делаете с этими сводками?
— Передаем в штаб морских авиаций на Диксон. Шифруем особым кодом, который известен лишь мне и радисту, и передаем. А из штаба сводки поступают на корабли и самолеты.
— Если кодируете, значит, сводки секретные?
— Само собой. За любую такую сводку немцы отдадут многое.
— Вот это уже интересно! — подался вперед Кострюков.
— Скажите, а Панченко может работать на рации?
— Мы все умеем работать на ней. Одни лучше, другие хуже, но работают все. Я с самого начала приучал людей к взаимозаменяемости.
— Тогда, если бы у Панченко была рация, он мог бы передавать сводки сам?
— Конечно. — Лаврентьев нахмурился. — Вы думаете, что… — А почему бы нет? Судите сами: Панченко располагает секретными сведениями, и разве нельзя предположить, что имей он рацию, он мог бы информировать о состоянии льдов кого угодно?
— Вы перегибаете палку. Вы спутали два понятия — бдительность и подозрительность. То, о чем вы говорите, — подозрительность.
— Я ничего не путаю, Василий Павлович, только говорить сейчас о бдительности поздно. Мы перед фактом — на станции враг. И уж тут не до рассусоливаний. Хорошо, что мы можем теперь думать в две головы, так давайте думать. Вот вы упомянули о радисте.
— Петр здесь ни при чем. Кто-кто, а Петр — нет.
— Почему?
— Потому, что я знаю Петра. Больше десяти лет знаю. Он в нашем институте лаборантом работал. Как стал радистом? Увлекался радиоделом, мастерил всякие приемники, переговаривался чуть ли не со всем светом. А потом я заманил его на Север. У него в Ленинграде семья. За Петра я ручаюсь.
— Не ручайтесь, Василий Павлович, как бы не пришлось раскаиваться. У нас имеются неопровержимые данные, что тот, кого мы ищем, наводил немецкие лодки на наши корабли. Удобнее всего это сделать радисту, тем более, что ваш, как вы говорите, спец в своем деле.
— Петр — не враг, — твердо сказал Лаврентьев. — Думайте, что хотите, а Петра в обиду не дам.
— А я и не утверждаю, что он враг. Пока я лишь прикидываю. Но пойдем дальше. Я смотрел личные дела ваших зимовщиков. Скажу откровенно: зацепок никаких. Но некоторые вопросы возникают. Зачем, спрашивается, вашему механику нужно было ни с того, ни с сего срываться с насиженного места и ехать к черту на кулички? Чтобы работать на тракторе? У него в колхозе был трактор. И не один.
— Тут я с вами согласен. Шилов странноватый человек. Таких чудиками называют. Образования у него никакого, зато голова — скажу вам! Мы его Кулибиным прозвали. Всякую машину знает. Да что знает — чувствует!
— Но почему он все-таки поехал на север?
Лаврентьев пожал плечами.
— Никого такие вопросы не интересуют. Нужны кадры, нужна работа — этим определяется все. Нет, вы не думайте, всякую накипь мы не берем, но и побудительные мотивы вербовки в анкету не заносятся. Одни едут сюда по призванию, другие из любопытства, третьи — за рублем. Вот Телегин, он и не скрывает, что работает здесь из-за денег. Ну и что же, расстреливать его за это?
— Телегин — это кок?
— Да. Многодетный отец, у него пятеро детей. Так вот, Телегин приехал подзаработать. Разве это не, его право? И разве я буду относиться к нему хуже, чем к тому, кто приехал сюда, так сказать, по зову сердца? Нет. Приехал — работай.
В дверь неожиданно постучали, и в комнату вошел врач.
— А-а, вот вы где, — сказал он, увидев Кострюкова. — А я заглянул в медпункт — пусто. Туда-сюда — нету. Так не пойдет, забывать о процедурах пока рановато.
Кострюков раскаянно прижал руки к груди:
— Извините, Николай! Забыл, честное слово. Заговорились вот с Василием Павловичем. Не каждый день земляков встречаешь.
— Что верно, то верно, и все-таки давайте-ка в медпункт. У меня все готово.
— Вот вам еще один пример, — сказал Лаврентьев, когда врач ушел. — Сазонов здесь тоже из-за денег. Но как осудишь: жена умерла, дома шестилетний сын с бабкой. Кормить, одевать надо. Жалко парня, дисквалифицируется на глазах. За три года ни одной захудалой операции. Чирьи, травмы, простуды — вот и вся практика. А ведь он хирург.
Кострюков вдруг рассмеялся.
— Я что-нибудь не то сказал? — спросил Лаврентьев.
— Да нет! Просто вспомнил, как перед отъездом смотрел личные дела. Чуть ли не на свет смотрел, чуть ли не нюхал — ничего. И вас вот слушаю: один Кулибин, другой детей очень любит, третий мать-старушку содержит. Агнцы и только. Нет, Василий Павлович, все не так. Кто-то из ваших ягнят не ягненок. Волк. И надо выяснить, кто.
Ночью Кострюков не спал, думал. Разговор с начальником зимовки ситуацию не прояснил, но кое-какие детали высветил.
Во-первых, Кострюков узнал, что, в принципе, все зимовщики могут работать на рации, а во-вторых, список подозреваемых сократился. Во всяком случае пока. Основными кандидатами на роль агента теперь оставались двое — радист и метеоролог. Первый потому, что был радистом и к тому же опытным конструктором. Такому ничего не стоило собрать какую-нибудь хитрую штучку и передавать по ней все, что захочется. А метеоролог, оказывается, составляет погодные сводки. А им цены нет. Но если агент — метеоролог, то тогда у него должна быть рация, и вопрос заключается в том, где он ее держит. На станции? Или на территории своего хозяйства, в одном из метеодомиков. Не исключено. И даже удобно. Пошел вроде бы снимать показания с приборов, а сам тем временем отстучал депешу. Проверить, обязательно проверить. Осмотреть всю станцию, все метеодомики. Но как сделать это незаметно?
Вечером следующего дня крутили кино. Смотрели «Трактористов». Показом заправлял механик, аппарат стрекотал, как большой кузнечик, и на экране, сделанном из простыни, Николай Крючков, он же демобилизованный в запас танкист Клим Ярко, рассказывал хлопцам из тракторной бригады о том, что такое танк, и пел под баян песню «На границе тучи ходят хмуро».
Кострюков сидел рядом с Лаврентьевым. Это место он выбрал намеренно, потому что собирался передать начальнику зимовки то, что держал наготове в кулаке. Записку, свернутую трубочкой, в которой старший лейтенант просил Лаврентьева сделать что угодно, но предоставить Кострюкову возможность без помех обследовать станцию.
Со стороны эта выдумка с запиской могла показаться игрой, перестраховкой, но Кострюков так не думал. Слишком частое общение с Лаврентьевым могло бы насторожить того, кто — в этом Кострюков нисколько не сомневался — ни на минуту не спускает с него глаз, кто фиксирует все, что происходит на станции. А значит, осторожность и еще раз осторожность.
Кино кончилось, все шумно задвигались, и Кострюков сунул записку Лаврентьеву.
Перед завтраком, когда зимовщики собрались за столом, Лаврентьев объявил:
— Сегодня все работы отменяются. Пока погода, устроим аврал, сходим на берег за лесоматериалами, — И обращаясь к Кострюкову, пояснил: — Этим летом у нас выбросило штормом лесовоз. Бревен и досок на нем уйма, да все руки не доходят заняться заготовкой. А лес нам ох как нужен, ремонта целый воз. Вы не против, если мы заберем с собой Старостина с нартами?
— Ради Бога, — сказал Кострюков.
— Вот и отлично. Значит так, товарищи: завтракаем и собираемся. Обедать будем на месте, сухим пайком.
Уже на улице, пользуясь суматохой сборов, Лаврентьев сказал Кострюкову:
— Радиста, сами понимаете, взять не могу, у него каждые два часа сеанс.
Плохо, думал Кострюков. Радист, хоть и сидит, как сыч, в своей рубке, но делу помеха. А может, поверить Лаврентьеву? Может, радист действительно не в счет? А если в счет? Тогда ошибка обойдется слишком дорого. Так что, пока нет доказательств, что радист свой человек, надо рассчитывать на худшее и держать «маркони» на прицеле.
Жилище многое может сказать о человеке — в этом Кострюков убедился лишний раз, осматривая одну за другой комнаты зимовщиков. Каждая из них несла на себе отпечаток характера и привычек жильца, его интересов и наклонностей. Мелочи говорили о многом. Достаточно было взглянуть на то, в каком строжайшем порядке расставлена нехитрая мебель в комнате метеоролога, как остры карандаши в стакане на столе, как тщательно застлана койка, чтобы понять: здесь живет аккуратист. Порядок для него — это нечто такое, без чего нормальной жизни быть не может, как не может ее быть без привычных вещей и традиций: скажем, без стола и стульев, без ежедневного умывания или чая по утрам. Всякое нарушение порядка такому человеку глубоко противно, и Кострюков живо представил себе, с какой серьезностью и старательностью метеоролог чинит карандаши, как всякий раз перед сном проветривает комнату и развешивает одежду на «плечиках».
Но с точно такой же аккуратностью хозяин комнаты мог делать и другое — например, передавать шифровки.
Однако осмотр ничего не дал. Все у метеоролога было на виду, все расставлено и разложено по полочкам.
Найду, все равно найду, успокаивая себя, твердил Кострюков. Не здесь, так в другом месте. За что-нибудь да уцеплюсь, где-то должен быть хвостик.
Но проходил час за часом, а хвостика не обнаруживалось. Кострюков начал нервничать. Нервировало не только отсутствие улик, но и постоянная мысль о том, что в доме находится радист. Правда, он никак не проявлял себя, но никто не знал, чем он занимался в эти минуты. Пообещав себе рано или поздно добраться и до радиста, Кострюков продолжил осмотр. Кок и механик жили вместе, но единого стиля в убранстве их жилья не было, раздел сфер влияния угадывался четко. Пограничным столбом в комнате был стол, стоявший посередине, а справа и слева от него располагались суверенные территории. Эта вот — механика, потому что коку не нужны патрубки, прокладки и фланцы, которыми завален весь угол правой половины.
Сделав это предварительное замечание, Кострюков принялся за дело. Через несколько минут обнаружился заветный сундучок — фанерный, скрепленный узкими железными полосками. Кострюков довольно засмеялся. Приятно было сознавать, что хоть какие-то его предположения оправдываются, — ведь думал же он об этом сундучке, когда читал личное дело механика.
Кострюков поднял крышку сундучка, но тут же закрыл ее: за дверью явственно заскрипели половицы. Быстро задвинув сундучок обратно под кровать, Кострюков на всякий случай сунул руку в карман, нащупывая пистолет.
Дверь открылась, и Кострюков увидел радиста. «Ну-ну», — сказал про себя старший лейтенант.
— А-а, — протянул радист, — это вы. А я, знаете, проходил мимо.
— И решили заглянуть, — поддел Кострюков.
— Решил. Показалось, кто-то есть в комнате. Григорий, думаю, что ли, остался.
Радист говорил естественным тоном и выглядел совершенно спокойным. Было похоже, что он действительно проходил мимо, а если его спокойствие было напускным, то умению этого человека владеть собой можно было только позавидовать. Однако и в том, и в другом случае Кострюкову полагалось чем-то объяснить свое присутствие там, где оно казалось странным.
— Решил посмотреть, нет ли какого чтива, — сказал он.
— Лежал, лежал, скучно стало.
— Не там смотрите, — усмехнулся радист, и в этой усмешке Кострюкову почудился некий намек на то, что радисту хорошо известно, зачем посторонний человек оказался в комнате, где он ничего не забыл.
— Почему не там?
— Да нет здесь ничего почитать, разве не видите?
В комнате и в самом деле не было ни одной книги, лишь на стене висел календарь, и Кострюков понял, что он со своими объяснениями выглядит глупо. Но лазейка все-таки была.
— Кто ж знал, — сказал он. — Только зашел, а тут и вы.
— Да я не в упрек, вы здесь человек новый. Это мы знаем, что Иван книг не читает, а Григорий только одну — поваренную, да и ту в камбузе держит. А вам что нужно, какую книгу? Роман, стихи?
— Лучше роман.
— Если хотите, я дам, у меня кое-что есть.
— Ну, если можно.
— Почему же нельзя, пойдемте.
Перед дверью радиорубки, обитой оцинкованным железом, радист остановился, поискал в кармане ключ. Не спеша открыл.
— Я нарушаю инструкцию, посторонним сюда входить не разрешается, но вы, надеюсь, меня не выдадите?
— Не выдам, — пообещал Кострюков.
Им владело двойное чувство: с одной стороны, он не доверял радисту и все время ждал от нею подвоха, с другой, поведение радиста как будто исключало всякие подвохи и неожиданности. Но его решение впустить незнакомого, по сути, человека в рубку не могло вызвать одобрения Кострюкова. Обормот, подумал он. Из-за таких, как ты, приходится расхлебывать кашу другим.
Комната радиста была просторнее уже виденных Кострюковым. Слева от входа помещался стол, на котором была смонтирована радиостанция, справа стояли кровать, тумбочка и два стула. Оленьи рога на стене. Зарешеченное окно. И книжный шкафчик.
— Выбирайте, — сказал радист, подводя Кострюкова к шкафчику и открывая его.
Назвался груздем — полезай в кузов, Кострюков стал перебирать книги. Подшивка «Вокруг света» за 1929 год показалась ему самым подходящим.
— Ну что ж, пожалуй, верно, — согласился радист. — Скуку лучше всего разгоняют занимательные произведения. А здесь, кстати, есть «Подводные земледельцы» Александра Беляева. Если не читали, советую. Захватит так, что не заметите, как и время пройдет. А теперь извините, у меня скоро сеанс.
Кострюков вышел из рубки совершенно сбитый с толку. Он так и не понял, чего все-таки хотел радист. Шел, якобы, мимо, заглянул, пригласил к себе. Зачем? Для отвода глаз? Смотрите, мол, какой я честный и кристальный. Но для чего доказывать это ему, Кострюкову? Заподозрил? Вряд ли, прокола не было, Ну и что, что не было? Радиограмму с Диксона принимал радист, может, тогда и почуял, что пахнет жареным, и сейчас проверяет. Как не крути, а есть только два варианта: либо у радиста рыльце в пуху, либо он самый последний раздолбай, которого ничего не стоит обвести вокруг пальца.
— Значит, впустил?
— Впустил, Василий Павлович. Хотя и вспомнил об инструкции.
— Чем же вы это объясняете?
— Одно из двух: либо ваш Виноградов слюнтяй и растяпа каких мало, либо он ведет очень хитрую игру.
— Но с какой целью? Зачем чуть ли не силой втаскивать постороннего человека в рубку?
— Может, для того, чтобы посмотреть, как этот посторонний будет вести себя.
— Основания, основания! Чтобы что-то проверить, сначала нужно в чем-то заподозрить.
— А если это так? С чего вдруг Виноградов оказался под дверью. Говорит, проходил мимо. Нет, Василий Павлович, здесь что-то не то. Допустим, проходил, но в рубку зачем же тащить? А затем, что какие-то намерения у Виноградова были. По-моему, он меня провоцировал, вот только на что?
— Словом, вы по-прежнему подозреваете Петра?
— А вы по-прежнему за него горой?
— Да. Но узел так или иначе надо разрубать. Мне эти сплошные подозрения, как кость в горле. Знаете что? Идемте сейчас же к Петру и все выясним на месте. Вы ищете рацию? Вот вместе и поищем. Если Петр и в самом деле в чем-то замешан, рация у него в комнате, негде ей больше быть. Радист почти никуда не выходит, разве что в гальюн, но не станет же он там прятать рацию! Короче, поднимайтесь и пошли.
— Минуточку, Василий Павлович. Выходит, придем и прямо с порога: а ну выкладывай рацию!
— А вы как думали? Или прикажете разводить дипломатию?
— А если я ошибаюсь, если Виноградов никакой не агент?
— Черт знает что! У вас семь пятниц на неделе: то вы меня прижимаете к стенке, а теперь отговариваете.
— Не отговариваю, а предупреждаю. А ну как останемся с носом? Что вы тогда Виноградову скажете? Извини, Петя, думал ты враг, а ты, оказывается, свой в доску? Да он после этого плевать будет на вас с высокой колокольни.
— Ах, Юрий Михайлович, Юрий Михайлович! Я же вам какой день твержу: не враг Петр, не враг. И авантюру эту затеваю не для себя. Как же мне по-другому разубедить вас? А что касается обид, ну этой самой колокольни, так это уж наше с Петром дело. Разберемся.
— Будь по-вашему, — согласился Кострюков. Говоря откровенно, ему очень хотелось посмотреть, как радист выкрутится из своего щекотливого положения.
Виноградов встретил их без всякого удивления. Пропустил в комнату, запер дверь на ключ. Спросил:
— Что-нибудь срочное? Я только что закрыл связь.
— Ничего срочного, Петр. Есть разговор. Садись, не стой столбом. Да и вы тоже садитесь, — повернулся Лаврентьев к Кострюкову. — А то стоите со своим гостем как на паперти.
Было видно, что начальник зимовки раздражен и с трудом сдерживает себя.
— Вот что, Петр, — начал Лаврентьев. — Видит Бог, не хотел я этого разговора, да ничего не попишешь, надо. Сейчас я тебе все объясню, а пока познакомься со старшим лейтенантом Кострюковым. — При этих словах Виноградов хотел что-то сказать, но Лаврентьев не дал ему раскрыть рта:
— Подожди! Сначала выслушай, говорить потом будешь. Так вот. У нас на станции враг, Петр. Да, да, враг. И старший лейтенант подозревает тебя. Отвечай, как на духу: зачем ты подслеживал за ним и для чего заманил человека в рубку?
Виноградов усмехнулся.
— Значит, я все-таки был прав, — скорее себе, чем Лаврентьеву, сказал он.
— В чем ты был прав? — нахмурился Лаврентьев.
— В том, что Юрий Михайлович, то бишь старший лейтенант, такой же охотовед, как я парикмахер.
Лаврентьев посмотрел на Кострюкова.
— Вы что-нибудь понимаете?
— Только одно: где-то я сплоховал. Так, Петр Николаевич?
— Так, — ответил Виноградов.
— Ты уж рассказывай все, нечего мякину жевать, — велел Лаврентьев.
— Да все просто, Василий. Помнишь, ты спросил у Юрия Михайловича, где он учился?
— Помню, ну и что?
— А то, что Лесная академия охотоведов не выпускает. Техническое это заведение, Вася. А охотоведов в пушных институтах готовят.
— Да откуда ты все знаешь? Мне и в голову никогда не приходило. Лесная — стало быть, лесничие, охотоведы, кто же еще?
— Поступал я в эту академию, Вася. До того, как к тебе пришел. Засыпался. А потом увлекся радиоделом, женился, какая уж тут учеба. В общем, когда услышал, что охотовед учился в Лесной академии, не поверил. Ну и решил присмотреться, следить начал.
— Следить! — возмутился Лаврентьев. — Не научная станция, а Версаль какой-то, все друг за другом следят! Почему сразу не доложил? Кто отвечает за зимовку, ты или я?!
— Хотел сначала убедиться.
— Ясно, — сказал Кострюков. — Для этого и в рубку пригласил?
— Да.
— И на что же надеялись? Думали, я сразу в сейф к вам полезу?
— Не исключал. Я же вас за диверсанта принял.
— Диверсанта, которого привез Старостин?
— Это сейчас понятно, а когда вы врали как сивая кобыла, о чем хочешь подумаешь.
— Довольно! — оборвал Виноградова Лаврентьев. — Сыщик нашелся! А если б и вправду диверсант? Врезал бы он тебе по твоей дурной башке, рацию разбил бы и поминай как звали. А что зимовка без радиостанции? Сводки как передавать, с голубями, что ли? По закону, Петр, я должен отстранить тебя от работы, но возьму грех на душу, не отстраню. А ты заруби: прощаю в первый и в последний раз!
Инцидент был исчерпан, но его благополучный исход не доставил Кострюкову особой радости. Прокола не было — он помнил эти свои слова. А прокол был. И подготовил его он сам. Смотрел же личные дела и знал, что трое из зимовщиков — ленинградцы. И все-таки брякнул, что и он, дескать, учился в Ленинграде. Побоялся назвать другой город, потому что хоть год, да жил в Ленинграде, а скажем, в той же Москве бывал только проездом. Вот и решил, что с Ленинградом не запутается, найдет, что сказать. А вышло вон как…
Кто? — этот вопрос преследовал Кострюкова неотступно. Круг подозреваемых сузился, их оставалось четверо, но ясности по-прежнему не было никакой. Кто — метеоролог, врач, кок или механик? Эти люди, как четыре игральные карты, постоянно занимали ум Кострюкова, и он с изобретательностью заядлого любителя пасьянса менял эти карты местами, рассчитывая, что при следующей комбинации пасьянс обязательно сойдется.
Но карты не ложились. Что-то все время мешало их правильному раскладу, выводя Кострюкова из себя. Теперь, когда выбыл из игры радист, старший лейтенант считал главной фигурой в раскладе метеоролога и не спускал с него глаз. Причастность Панченко к составлению погодных сводок заставляла Кострюкова вновь и вновь возвращаться к анализу личности метеоролога, но время шло, а никаких данных, компрометирующих Панченко, не обнаруживалось.
Ноги у Кострюкова, хотя и медленно, подживали, и он, пользуясь своей свободой, тщательно обследовал хозяйство метеоролога. Но метеодомики оказались метеодомиками, и самописцы самописцами, а не какими-то хитрыми устройствами, позволяющими выходить в эфир.
Не «засвечивался» и Сазонов, врач. Он каждый день осматривал Кострюкова, менял ему примочки, помогал метеорологу запускать шары-зонды, а в остальное время или был у себя в комнате или наводил порядок в медпункте. Как и в других комнатах, в комнате врача не нашлось ничего такого, что вызывало бы подозрение; единственное, на что обратил внимание Кострюков, так это на ружье и патронташ, висевшие над кроватью врача. Но ружья имелись и у механика, и у самого Лаврентьева. Да и при чем здесь были ружья?
Правда, еще раньше всплыл один факт, возбудивший любопытство Кострюкова: неожиданно для себя он обнаружил, что врач — левша. Причем скрытый, распознать которого бывает трудно. Но Кострюков знал примету, помогавшую ему безошибочно определять, кто перед ним, — левша или обычный человек. Кадровый военный, он давно заметил: ни один человек, служивший когда-либо в армии, не станет застегивать ремень слева направо. Пряжка всегда держится левой рукой, а затягивается ремень правой — армия прививает этот навык, и он становится как бы условным рефлексом. И только левши не поддаются переучке, а если и поддаются, то временно, пока к этому вынуждают условия. Врач все делал правой рукой, но ремень затягивал справа налево, и можно было предположить, что он не служил в армии, однако из личного дела Сазонова Кострюков знал: врач является командиром запаса и не раз призывался на переподготовку. А уж там-то его приучали застегивать ремень по-уставному. Но не приучили, природа взяла свое. Значит — левша.
Прощупывал Кострюков и кока с механиком, но первый, чем больше старший лейтенант о нем думал, тем больше не вписывался в его рабочую схему. Кок занимался тремя вещами: готовил еду, каждодневно писал письма домой и спал, и Кострюков при всем желании не мог представить его в роли агента.
Другое дело механик. С виду простой и даже наивный, он обладал несомненным талантом изобретателя. От кого механику достался такой дар, Кострюков, естественно, не знал, но, наблюдая за Шиловым, он пришел к мысли, которая, по его разумению, могла иметь далеко идущие последствия. Эту мысль Кострюков сформулировал так: механик не просто изобретатель, он — изобретательный человек вообще, то есть человек, извивы ума которого другим кажутся сложными и запутанными, но сам он разбирается в них легко и часто принимает решения, которые никому не пришли бы в голову. Иными словами, Кострюков был готов к тому, что простота и наивность механика — всего-навсего маска, скрывающая человека умного, осторожного, расчетливого. Как знать, думал Кострюков, не бросал ли механик пробный камень, задавая вопрос о том, для чего чуть ли не каждый год обмеряют охотничьи участки?
Напряжение, владевшее Кострюковым, изнуряло его, и он понимал, что надо каким-то образом: форсировать события, иначе можно не выдержать и сорваться на мелочи. Требовалось хотя бы на время сократить объем работы, и в один из дней Кострюков, тщательно перетасовав имеющиеся у него четыре «карты», оставил две — метеоролога и механика. Конечно, можно было бы подключить к делу Андрея, поручив ему присматривать за коком и врачом, но, подумав, Кострюков отказался от этого намерения. Слишком многое ставилось на кон, чтобы доверять, пусть и проверенному, но неопытному в оперативной работе человеку.
Да, нужно было сдвигать воз с места, а для этого нужна была помощь Лаврентьева. Через Андрея (Кострюков и впредь не собирался афишировать свои отношения с начальником зимовки) договорились, что на следующий день Лаврентьев останется на станции, и тогда они побеседуют без свидетелей. Кока, если тот вознамерится проявлять любопытство, Андрей брал на себя.
— Есть кое-какие вопросы и соображения, Василий Павлович, — сказал Кострюков, когда они уединились в кабинете Лаврентьева.
— Я вот о чем подумал: если подлодки наводились на караваны, стало быть, агент точно знал время прохождения конвоев. Тогда вопрос: откуда он это знал? Ведь все переговоры с Диксоном и передачу погодных условий в вашем районе осуществляли вы. Вы и радист.
— Так-то оно так, но ведь, как говорят, шила в мешке не утаишь. Конечно, и у меня, и у радиста есть свои профессиональные тайны, о которых мы не распространяемся, но секрета из факта прохождения караванов не сделаешь. Во-первых, проходят они у нас под носом, а во-вторых, станция — это коллектив единомышленников. Мы каждый день сидим за одним столом и думаем одни и те же думы. У нас, если хотите, круговая порука. А как же иначе? Случись что, мы же все вместе будем защищаться здесь. И скрывать что-то друг от друга — мы никогда не скрывали. А что касается вашего вопроса о том, откуда агент знал время прохождения караванов, могу сказать со всей ответственностью: а он и не знал точного времени. Ему что нужно было? Только одно — предупредить, что ожидается караван, и он по крохам собирал сведения об этом. И передавал. И лодки заранее выходили на позиции. Но вы упомянули и о каких-то соображениях.
— Соображения такие, Василий Павлович. Дело на мертвой точке, и надо как-то сдвинуть его. Что если попробовать подкинуть наживку?
— Какую? И что это даст?
— Надо при всех обмолвиться, что, мол, на днях ожидается караван.
— Хорошо, обмолвимся, дальше что?
— А дальше будем как следует смотреть. Если агент клюнет, то наверняка попытается связаться со своими. Вот и будем глядеть в оба, вдруг что увидим. А кроме того, запросим Диксон, узнаем, не будет ли какого радиоперехвата. Надо вызвать противника к активности, тогда, может, за что-нибудь и уцепимся.
— Что ж, это мысль, — согласился Лаврентьев. — Дезинформацию организуем сегодня же, а вы уж смотрите.
Вечернее чаепитие проходило по заведенному порядку, при общем сборе. Не было только радиста, у которого, как всеща, нашлись дела.
Разговоры за столом велись тоже обычные — обсуждались последние фронтовые сводки, делались прогнозы. В Сталинграде положение было критическим: немцы, давно захватившие центр города, теперь старались сбросить армию Чуйкова в Волгу. Удержится ли Чуйков?
Примостившись с края стола, Кострюков исподволь наблюдал за зимовщиками. Помня про обещание Лаврентьева сегодня же подкинуть наживку, он время от времени поглядывал на него, мысленно призывая начальника станции не откладывать обещанного в долгий ящик. Но Лаврентьев не обращал внимания на эти взгляды, словно и не помнил ни о каком уговоре.
Хлопнула дверь радиорубки, из нее высунулся радист:
— Василий Павлович! Диксон!
Наконец-то, облегченно подумал Кострюков. Он ни секунды не сомневался в том, что вызов ложный, и с интересом ждал, как развернутся события.
Лаврентьев вернулся к столу возбужденный. Сел на прежнее место, пригладил волосы рукой. Разговор стих. Все почувствовали, что Лаврентьев сейчас скажет что-то важное.
— К нашему разговору, товарищи, — начал тот. — Вот все спрашивали, удержится ли Чуйков? Удержится! Вся страна помогает Сталинграду. Сейчас с Диксона запрашивали метеосводку, ожидается еще один караван. Третий за месяц! А сколько их прошло раньше, вы все знаете. Нет, друзья мои, не победить нас немцам! — Лаврентьев повернулся к метеорологу: — Почаевничал? Тогда вставай и пошли готовить сводку.
«Умница, — радовался за Лаврентьева Кострюков. — Ничего не забыл, все в един узелок связал. Теперь подождем, гладишь, что-нибудь проклюнется».
Однако ничего не проклевывалось. Панченко и механик как жили, так и жили, а с Диксона сообщили, что никаких радиоперехватов за последнее время не было.
Кострюков спал с лица от дум.
«Что произошло? — спрашивал он себя. — Почему не клюнули на приманку? Должны же были клюнуть! Или напрасно я радовался: Лаврентьев сделал что-то не так? Может, слишком в лоб сказал о караване? Да нет, все правильно сказал. Тогда что же?»
Комкая подушку, Кострюков ворочался с боку на бок на постели, совершенно одурев от всевозможных предположений. Голова гудела, и старший лейтенант решил выпить таблетку. Но не успел: за дверью грохнуло, и в медпункт ввалился Андрей.
— Привет, старлей! Ты что такой зеленый?
— Не спал. Голова трещит, таблетки вот глотаю.
Андрей сел на стул, вытянул перед собой ноги.
— Ну, какие дела? — вяло поинтересовался Кострюков.
— Да какие, иду собак запрягать. Лаврентьев просил кирпич подвезти к бане. Печку перекладывать надо.
— Ты, что ли, перекладывать будешь?
— С Ванькой вдвоем.
— С каким Ванькой? — не понял Кострюков.
— С механиком. Один здесь Ванька. Сейчас зашел к нему, а он смурной какой-то. Вроде тебя. Чего смурной, спрашиваю. А он: аккумулятор пропал. Приготовил, говорит, аккумулятор вчера на замену, сегодня пришел, а его нету. Ну я посмеялся, кому, говорю, твой аккумулятор нужен, небось, хватил ты Ваня с вечера, вот и не помнишь, куда что дел, А Ванька, чудак, обиделся.
Кострюков, поначалу слушавший Андрея вполуха, насторожился. Стоп-стоп-стоп! Аккумулятор? Интересно, очень интересно!
— Как нога-то? — спросил Андрей.
— Чешутся спасу нет. А что еще говорил механик?
— Больше ничего. Пропал, мол, и все. Ладно, старлей, пойду, а то до обеда не успею кирпич подвезти.
Но Кострюков уцепил Андрея за рукав.
— Подожди, успеется с кирпичом. Ты лучше вот что сделай: притащи сюда механика.
— Да зачем он тебе?
— Надо. Потом объясню зачем, а сейчас сделай, что прошу.
Андрей пожал плечами и ушел, а Кострюков закурил и стал ждать. От возбуждения голова прошла, мысли текли четко и ясно.
Теперь Кострюков понимал, почему провалилась затея с караваном, — у агента что-то стряслось с рацией. И даже не что-то, а конкретно — сели батареи. А запасных, как видно, нет. И можно точно сказать, какие батареи сели, — катодные, потому что вместо анодных аккумулятор не годится. Да, положеньице у агента: надо передавать, а рация не работает. Попсиховал, наверное, сволочь. Но тут случай — механик со своим аккумулятором. Вот он и приделал ему ноги… Значит, расклад снова изменился, и карту механика можно выбрасывать из колоды. Механик — не агент. Иначе зачем кричать на всю Европу, что у тебя пропал аккумулятор? Молодец Андрей, что зашел. Очень многое сразу прояснилось, и теперь можно поговорить с механиком в открытую. Во-первых, узнать кое-какие подробности, а во-вторых, полюбопытствовать, как механик намеревается вести себя дальше — заявит о пропаже или промолчит. Тут свои тонкости. Агенту, конечно, выгодно, чтобы промолчал. Молчит человек, значит, ничего не случилось и можно тихой сапой делать свое дело. А нам этого не нужно. Нам нужно, чтобы механик покричал, позлобствовал. Глядишь, и напугает агента, и тот либо совсем ляжет на дно, что ему не в жилу, либо, наоборот, заторопится. А тут недалеко и до промашки.
Войдя в медпункт и увидев Кострюкова, механик заметно стушевался и оглянулся на Андрея, словно спрашивая, зачем тот привел его сюда.
— Входи, входи, Ваня, не бойся, — подтолкнул механика Андрей.
— А я и не боюсь, — сказал механик, однако так и остался стоять у двери.
— Ну что вы, как сирота, Иван Иванович, — сказал Кострюков. — Проходите и садитесь.
— Так ведь некогда рассиживаться, мне сани налаживать надо.
— Ничего, подождут аэросани. А нам поговорить неплохо бы. Механик сел, стараясь на задеть чего промасленной спецовкой. Он явно не понимал, с какой это стати охотовед распоряжается здесь как в собственном доме, и для чего он, механик, понадобился этому человеку.
— Разговор вот какого рода, Иван Иванович. Андрей мне сказал, будто у вас пропал аккумулятор.
— Почему будто? Пропал. А вам-то зачем об этом знать?
— Видите ли, Иван Иванович, все не так просто, как вы думаете. Я не могу сказать вам всего, но главное скажу: я не тот человек, за которого себя выдаю; Я старший лейтенант госбезопасности. Если желаете, могу предъявить удостоверение.
— Не надо, зачем оно мне, — отказался механик. — Начальству показывайте.
— Вот и хорошо… Тогда расскажите, как случилась эта история с аккумулятором.
— Обыкновенно случилась. Вечером, стало быть, принес я его, чтобы, значит, заменить, а утром прихожу, гляжу нету. Вот чудеса, думаю. Ну, туда-сюда, посмотрел, поискал. А тут Андрюха. Рассказал я ему, а он смеяться. Говорит: выпил ты, наверное, Иван, вот и растерял память. Не приносил ты аккумулятор, а говоришь, что пропал. Кому он нужен?
— А может, так и было, Иван Иванович?
— Да что вы из меня дурачка делаете! — рассердился механик. — Говорю ж: принес, поставил!
— Ну хорошо, хорошо. А где вы храните аккумуляторы?
— В складе, где же еще.
— Склад запирается?
— А то как же?
— И ключи всегда у вас?
— Вот они, — механик вытащил из кармана связку ключей.
— Так-так, — сказал Кострюков. — А сами вы что думаете по этому поводу?
— Ума не приложу. Никогда ничего не пропадало.
— Понятно… А гараж, он тоже закрывается?
— Само собой.
— А когда вы днем работали в гараже, к вам никто не заходил?
— Никто.
— А утром, когда вы пришли, гараж был закрыт?
— Закрыт.
— А кто ночью стоял на посту, не скажете?
— Панченко стоял.
Панченко. Опять Панченко… Но, с другой стороны, не мог же он так нахально в свое дежурство открыть гараж и взять аккумулятор? А почему, собственно, не мог? Никто ему не мешал, открыл и взял. Но почему он полез в гараж, а не в склад? Ведь в гараже стоял всего один аккумулятор, и пропажа не могла не броситься в глаза, что и случилось, тогда как из склада бери любой, никто не заметит. Может, не смог открыть склад? А гараж открыл, подсмотрев, наверное, как механик нес туда аккумулятор.
— Скажите, Иван Иванович, а замки в складе и в гараже одинаковые?
— Что я, дурак? — сказал механик. — У нас здесь не станция, а проходной двор, за три года уйма всякого народа перебывала — и летчики прилетали, и матросы с пароходов жили, когда грузы привозили. А у меня в складе и аккумуляторы, и свечи, и ремни приводные, и насосы. Вот я от греха и навесил на склад свой замок, с секретом.
— Понятно, — улыбнулся Кострюков. — И последний вопрос: что вы теперь намерены делать?
— А что делать? Пойду сейчас, возьму другой аккумулятор и заменю.
— И все? Значит, докладывать о пропаже не собираетесь?
— Да что о ней докладывать? Подумаешь, аккумулятор! Что у меня, других нет?
— А вот это напрасно, Иван Иванович. Нужно доложить. Понимаете, нужно. И сделайте это при всех, за обедом, скажем, или за ужином.
— Ну, раз нужно, сделаю, — сказал механик.
— И еще, Иван Иванович: о нашем разговоре никому ни слова. Ни гу-гу, ладно?
К столу, как правило, не опаздывали — дорожа временем, Лаврентьев был строг к подобным нарушениям, но сейчас место механика пустовало, и начальник зимовки спросил:
— А где Кулибин?
— Был здесь, наверное, руки моет, — ответил кто-то.
Лаврентьев недовольно хмыкнул, и в эту минуту появился механик.
— Вот, Василий Павлович, — сказал он, подходя к столу и подавая Лаврентьеву вдвое сложенный листок.
— Что это? — спросил Лаврентьев:
— Заявление.
Начальник зимовки отложил ложку и стал читать. Брови его удивленно взметнулись вверх.
— Ты совсем спятил, Иван! Нельзя разве просто сказать, что у тебя пропал аккумулятор? Без бумажки?
— Ну да, — ответил механик, уже занявший свое место.
— А потом ваша же комиссия меня вздрючит. Да еще деньги вычтет за новенький аккумулятор.
— Так куда же он делся?
— Вот и я спрашиваю, куда. Стоял возле входа, а потом испарился.
— А сани твои не испарились? — спросил кок, наливая механику супа.
— Сани нет, — серьезно ответил механик, и все за столом прыснули.
— Чего смешного? — сказал механик. — Вот если бы у тебя самописец сперли, — обратился он к метеорологу, — ты бы, небось, в милицию письмо настрочил.
— Конечно, — ответил Панченко, подмигивая остальным. — Самописец, Ваня, это прибор. А твой аккумулятор — простая банка с кислотой.
— Ничего себе банка, — возразил механик, но его перебил Лаврентьев:
— Ладно, Иван, не превращай обед Бог знает во что. Заявление твое, раз ты так хочешь, я приобщу, куда надо, а с аккумулятором разбирайся сам. Наверняка куда-нибудь засунул и забыл. — Механик раскрыл было рот для очередною возражения, но Лаврентьев отмахнулся: — Все-все, Иван! Мне бы твои заботы. Что ты, в самом деле, из-за рубля с копейками шум поднимаешь!..
Как и следовало ожидать, никто не воспринял всерьез заявление механика, все лишь посмеялись, и вместе со всеми смеялся тот, кому понадобился аккумулятор. Ничего не скажешь, артист! Но кто же все-таки, кто? Мысль Кострюкова снова и снова упорно возвращалась к метеорологу. Тот факт, что нынешней ночью Панченко стоял на посту и мог взять аккумулятор, усилила подозрения старшего лейтенанта относительно метеоролога, который стал теперь главной фигурой в его логических построениях. Но где этот оборотень хранит рацию? Не носит же он ее при себе — нет такой рации, которую можно засунуть в карман или за пазуху. Надо что-то придумывать, чтобы вывести агента на чистую воду. Арестовать Панченко? Но ведь никаких прямых улик против него нет. Да, он составляет погодные сводки, но не доказано ни то, что у него имеется рация, ни то, что именно ему понадобился этот злосчастный аккумулятор. А как арестовывать без доказательств? Все только осложнишь. Выход один — подождать еще немного: судя по всему, агент не сегодня-завтра активизируется. Теперь у него есть питание для рации, и он наверняка высунется в эфир.
Два последующих дня ничего не дали. Станция жила своей обычной жизнью, на запрос Лаврентьева с Диксона сообщили, что радиоперехватов не было.
— Будут, — упрямо твердил Кострюков. — Аккумуляторы не воруют из любви к искусству. Вот подключит новое питание и вылезет в эфир, обязательно вылезет.
Но как ни уверен был Кострюков, что события скоро примут желательный оборот, даже он не предполагал, что развязка будет для него совершенно неожиданной.
Напряжение последних дней до предела измотало Кострюкова, но очевидные сдвиги в деле немного успокоили его, и, ложась этой ночью спать, он почувствовал, что наконец-то уснет без мучений. И действительно: погрузившись в сон, как в нирвану, Кострюков проспал до обеда и очнулся лишь от шума, царившего в общей комнате. Выглянув из дверей, он увидел, что стол уже накрыт, а зимовщики, шутя и переговариваясь, занимают свои места. Не желая вносить разлад в установленный порядок — и так проспал завтрак — Кострюков наскоро умылся и вышел в столовую.
— Выспались? — спросил его кок. — А я утром зашел, хотел разбудить, а потом вижу, что не надо: спит человек, как ангел. Пускай, думаю, спит.
— Сам не знаю, как получилось, — сказал Кострюков. — Никогда так не спал.
— Стало быть, выздоравливаете. Человек, он, когда выздоравливает, завсегда спит.
— И ест, — сказал Лаврентьев, сидевший рядом и слышавший разговор Кострюкова с коком. — Ты, Гриша, не корми нас баснями, а давай-ка неси свои шашлыки. А то у меня от одного запаха слюнки текут.
В спешке собирания Кострюков не заметил ничего необычного в атмосфере столовой и только при словах Лаврентьева почувствовал, что в ней действительно пахнет чем-то вкусным. Шашлыками, как сказал Лаврентьев? Но откуда здесь взяться шашлыкам? Не мог же кок приготовить их из тушенки.
А тем временем Телегин внес и поставил на стол большой поднос с сочным жареным мясом. Это и в самом деле были шашлыки!
— Ого! — сказал Кострюков. — Свежатина! Видно, пока я спал, Господь сподобил вас барашком, Григорий Семенович?
— Не Господь, а Коля, — ответил кок, показывая на врача. — Он у нас охотник, олешка нынче подстрелил.
Соскучившись по свежему, все с нетерпением ждали, когда кок польет жаркое соусом, и расточали похвалы Сазонову, сидевшему с самым обычным видом и лишь улыбавшемуся, когда кто-нибудь из зимовщиков начинал уж очень рьяно хвалить его.
И тут Кострюкова обожгло: Сазонов! Провалиться сквозь землю — Сазонов!
Боясь встретиться с врачом взглядом и тем самым выдать себя, Кострюков взял с подноса первый попавшийся под руку кусок мяса и буквально впился в него зубами. Горячий сок струйками тек по губам и подбородку, но Кострюков не ощущал боли. Голоса обедавших доносились до него невнятно, словно его и остальных вдруг разделила ватная перегородка. В голове билось только одно: Сазонов!
Мало-помалу Кострюков овладел собой и прислушался к разговору. Сазонов рассказывал, как утром пошел на охоту, и вот повезло — застрелил оленя. Конечно, всю тушу он принести не мог, но на жаркое вырезал. А за тушей пусть съездит Старостин. Олень лежит у Черного озера, Андрей знает это место.
— Как, Андрей, съездишь? — спросил Лаврентьев.
— Съездить-то можно, да что толку, — ответил Андрей. — Песцы уже все растащили.
— И все же съезди, прошу тебя. Хоть пуд привезешь, и то ладно.
К концу обеда на подносе остались одни кости. Довольные зимовщики, покурив, разобрали с вешалки полушубки и шапки и разошлись по объектам. Но Лаврентьев остался на станции, и это обрадовало Кострюкова — ему было необходимо поговорить с начальником зимовки. Однако старший лейтенант не спешил. Уединившись в медпункте, он принялся со всех сторон обкатывать свое неожиданное открытие.
Итак, Сазонов. Вот и верь после этого физиономистике, вазомоторике и прочим умным вещам. Да разве скажешь, глядя на Сазонова, что этот симпатичный человек с добрыми серыми глазами и чуткими руками врача способен так искусно притворяться и день ото дня вести смертельную игру?! И как вести! Обдуманно, хладнокровно — так, что даже ты, видавший виды, попался на удочку и подозревал Сазонова лишь по необходимости подозревать всех. А надо было думать, думать, старлей, а не ходить, как лошадь, в шорах. Кидался из крайности в крайность — то Панченко, то механик, то радист. А дело проще пареной репы, и давно бы нужно догадаться, что рацию стоит поискать за пределами станции, — в тундре или на берегу, а не под кроватями и в шкафах. И не отмахиваться, как от комара, от факта, что у Сазонова есть ружье, а главное — давно бы следовало задуматься над очевидным: ни у кого на станции нет столько свободного времени, как у врача. Какие у него здесь обязанности? Протирает свои банки-склянки, потчует всех аскорбинкой, чтоб не привязалась цынга, да помогает иногда метеорологу. А в остальное время? Бери ружье и шастай сколько хочешь по тундре, никто тебе не запрещает. Даже спасибо скажут, если мясца принесешь свежего, А уж спрятать рацию в тундре проще простого. Наверняка у него там тайник: как-никак сидит на станции третий год, за это время можно целый бункер оборудовать. Вопрос в другом: где этот тайник? Тундра большая, проищешь до конца света. Значит, надо смотреть за Сазоновым днем и ночью. Он в тундру — и ты за ним.
На этом месте складный ход мыслей прервался. «И ты за ним!» А как, интересно, ты будешь «и ты за ним» на своих культяшках?! А-а, черт!.. Андрей? Придется ему, больше некому. И даже к лучшему — выследит, на то и охотник. Все, старлей, точка. Теперь — к Лаврентьеву.
Но еще древние говорили: люпус ин фабулис — как волк в баснях: не успел Кострюков подумать о Лаврентьеве, как в дверях показалась фигура начальника зимовки.
— Ну дела! — сказал он с порога.
Глядя на возбужденное лицо Лаврентьева, Кострюков сразу догадался, о чем пойдет речь.
— Радиоперехват?
— Да. Только что сообщили. Но вы-то как узнали?
— Бдим, Василий Павлович, бдим, — скромно сказал Кострюков, но тут же перешел на обычный тон: — Так что сообщили?
— Перехвачена работа неизвестной радиостанции, но проходимость волн была плохая и запеленговать станцию точно не удалось. Но район предположительно наш.
— Другого и быть не может, Василий Павлович. Передавали от нас, и я вам даже скажу, когда именно — в промежутке между девятью и одиннадцатью.
— Передача велась с девяти пятидесяти до десяти пятнадцати. Но откуда вам все известно? Может быть, вы знаете и кто передавал?
— Знаю, — сказал Кострюков.
— Кто же?
— Сазонов.
Лаврентьев посмотрел на Кострюкова, как на больного.
— Ну, это уж слишком! То вы уверяли, что к передачам причастен Панченко, потом насели на радиста, а теперь добрались и до врача. Это, знаете ли, надо доказать.
— Докажем, Василий Павлович, и очень скоро. Но Сначала давайте посоветуемся, как это лучше сделать.
— Но у меня нет никаких подозрений относительно Сазонова!
— А у меня есть, и сейчас я их выложу вам, а вы попробуйте опровергнуть. Вы помните наш последний разговор, ну тот, когда мы договорились подкинуть агенту туфту с караваном?
— Конечно, помню. Но вы же знаете, что из этого вышло.
— А почему? Да потому, что к моменту, когда мы решили подсунуть агенту дезинформацию, у него не работала рация. Я тоже ломал голову над тем, почему он не вышел на связь, но так ни до чего и не додумался. И вдруг этот случай с аккумулятором.
При слове «аккумулятор» Лаврентьев прищурил глаза.
— Ну-ну! — сказал он нетерпеливо.
— Вот тогда я и подумал, что между двумя этими фактами — молчанием агента и пропажей аккумулятора — есть связь. Вы опытный полярник, Василий Павлович, и наверное, уже догадались, что я хочу сказать.
— Конечно! — воскликнул Лаврентьев. — У раций кончилось питание, и агент решил воспользоваться аккумулятором. При желании и необходимом умении можно использовать аккумулятор для подпитки. Как же я сам не догадался!
— Мы с вами думали в разных направлениях, Василий Павлович. Я знал, что агент существует, а вы думали, что все это ошибка и никакого агента нет. Ведь так?
— Так, — признался Лаврентьев. — Но вы поймите меня: зимуешь с людьми третий год, все делишь поровну, и вдруг тебе говорят: пригрел врага. Как поверить? — Помолчав, Лаврентьев спросил: — Но почему вы считаете, что это Сазонов?
— До сегодняшнего дня я меньше всего подозревал его. А сегодня, когда увидел оленину, все вдруг выстроилось как в решенной задачке. Начнем с того, что никакой подпольной рации я не обнаружил. А я умею искать, Василий Павлович. Но искать было нечего, потому что рации на зимовке нет. И это пришло мне в голову только сегодня, когда я узнал, что Сазонов ходил на охоту. А отсюда ниточка потянулась к самому Сазонову. Ведь он часто ходит на охоту?
— Как вам сказать? Во всяком случае, чаще, чем мы с Шиловым, а мы тоже не прочь поохотиться. Но времени нет, сами видите.
— Именно! А у Сазонова время как раз есть. И вот человек идет якобы на охоту, а на самом деле для того, чтобы провести очередной сеанс связи. В тундре рация, Василий Павлович, в тундре.
— Неужели все-таки Сазонов? — с горечью сказал Лаврентьев. — Не верится. Он всего на восемь лет моложе меня, но я относился к нему по-отцовски.
— Больше некому, Василий Павлович. Я перебрал всех. Скажу откровенно, что до последнего дня грешил на Панченко. Хотел даже припереть его как следует к стенке, расколоть, как у нас говорят. Слава Богу, что вовремя одумался.
— И все же пока у вас есть только умозаключения. Серьезные, я не спорю, но умозаключения. А пощупать нечего.
— Скоро пощупаем, обещаю. Кстати, вы не в курсе, уехал уже Старостин?
— Должно быть, уехал. Он же сразу после обеда собирался.
— Ладно, подождем. Вернется, соберемся у вас и все обсудим: Надо кончать дело.
Подъехав к крыльцу и увидав стоявшего там Кострюкова, Андрей сказал:
— Зря гонял, говорил же.
— Сожрали?
— Еще как! Одни рожки да ножки.
— Жалко, — искренне сказал Кострюков. — Классное мясо. Управишься с собаками, зайди, разговор есть.
— Неужто Сазонов? — усомнился Андрей, выслушав Кострюкова.
— Он, даю голову на плаху. В общем, надо искать рацию, Старостин. Вернее, тайник. Где-то он есть.
— Тундра большая.
— Большая, — согласился Кострюков. — Но мы не будем искать по всей тундре. Сколько, по-твоему, до этого Черного озера?
— Километров семь-восемь.
— Вот отсюда и начнем плясать, а конкретно — прочешем все в радиусе десяти километров, дальше Сазонову забираться тоже накладно. Верно?
Андрей кивнул головой.
— А раз верно, вот тебе задача: ищи. Нарты у тебя есть, за день можно много обшарить.
— Нарты, старлей, без надобности. Сделаем проще: я Серого в помощники возьму. Серого-то моего, поди, приметил? Это же чистых кровей лайка, я с ним на охоту хожу. Он этот тайник где хочешь найдет. Надо только дать ему что-нибудь понюхать из вещей Сазонова, сапог какой.
— Ну это не проблема. Два сапога достанем, пусть нюхает.
— Тогда завтра с утречка и налажусь.
День тянулся бесконечно. Утром, во время очередной процедуры, Кострюкову стоило большого труда спокойно принимать заботы Сазонова и разговаривать с ним, но старший лейтенант переломил себя и ничем не выдал своего состояния. И всей душой сочувствовал Лаврентьеву, который ходил темнее тучи и придирался ко всем по разным пустякам. Поэтому Кострюков не выпускал начальника зимовки из поля своего зрения, боясь, как бы тот не сорвался и не наделал глупостей.
Но все обошлось. Работы начались вовремя; Андрей же, вооружившись винтовкой, заявил, что раз появились олени, то и он не прочь попытать счастья.
Чтобы не маяться в ожидании, Кострюков достал из тумбочки подшивку «Вокруг света», взятую у радиста, и попробовал почитать. Но сюжет повести никак не мог захватить Кострюкова, он постоянно отрывался от журнала и прислушивался или подходил к окну и, откинув занавеску, вглядывался в сумерки за стеклом. Наконец он услышал собачий лай. Лай был радостным, и Кострюков понял: упряжка встречает Андрея. Старшей лейтенант в очередной раз выглянул в окно. Андрей, держа в одной руке винтовку, а в другой связку белых полярных куропаток, шел к дому. Впереди бежал Серый, то и дело оглядываясь на хозяина и возбужденно подвывая.
— Ну? — спросил Кострюков, едва Андрей закрыл за собой дверь.
— Нашел, старлей! Все нашел — и тайник, и рацию, и даже Ванькин аккумулятор. Раскурочил его Сазонов — Ванька заплачет, коль увидит.
— Ладно, не торопись, рассказывай все по порядку.
— А чего рассказывать? Кругаля мы с Серым, конечно, дали, но нашли. Место хорошее — речка, кругом осыпи, а на обрыве лаз. С земли не достать, высоко. Так у этого хмыря и лестница есть. В камнях прячет. Ну, подставил, залез. Лаз-то неширокий, а за ним — целая комната. А в ней ящик деревянный, обитый цинком, чтоб песцы ненароком не добрались, а в нем все хозяйство. Вот такие пироги, старлей. Да, чуть не забыл: вход-то простынкой завешен, под снег, значит. Я чуть было не прошел, да только Серого не проведешь, облаял.
— Ну спасибо, Старостин! Что б я без тебя делал, не знаю. Ты у меня как палочка-выручалочка.
— Не прибедняйся, старлей. На Сазонова-то ты вышел. А я ведь тоже эти дни кое к чему приглядывался. И шашлыки эти ел, а вот не допер, что Сазонова надо брать за цугундер.
— Ладно, Андрюха, ладно! Молодцы мы с тобой, но главное-то впереди — Сазонова брать надо. Мое это дело, а куда я с такими ногами. Весь фокус в том, что на месте брать надо, с поличным, иначе откажется от всего. Скажет: я не я и лошадь не моя. Пальчиков своих он, зуб даю, ни на чем не оставил. Так что за руку хватать требуется, тогда не отвертится.
— Ну и схватим, подумаешь.
— Схватим! Ты хоть понимаешь, что тебе это придется делать? Некому больше. А ты хватал когда-нибудь агентов? Это тебе не на медведя ходить, тут чуть не так — и готово, в ящик. Продумать все надо, Андрюха, семь раз продумать. Сейчас иди, ощипывай своих куропаток, а вечерком загляни втихую к Лаврентьеву.
— Нет, Василий Павлович, ждать, как вы предлагаете, больше нельзя. Упустим время — упустим все. Сегодня утром Сазонов сказал мне, что раньше, чем через неделю, ноги не отойдут. А за неделю все что хочешь может случиться. Надо делать засаду у тайника и брать Сазонова.
— Но, может быть, он всю эту неделю и не пойдет никуда?
— Хорошо бы, но, думаю, Сазонов наведается в тайник не сегодня-завтра. У него трудное положение. Рация, скажем прямо, работает на соплях, и надо что-то предпринимать. Конечно, обо всем этом Сазонов сообщил еще вчера, но решение, ручаюсь, еще не принято. Стало быть, о том, как ему действовать дальше, Сазонову сообщат в ближайшем будущем. Но возможен и другой вариант: Сазонову приказано свернуть дело, и тогда он просто исчезнет. Утром проснемся, а его и след простыл. Куда денется? Да та же подлодка всплывет и заберет как миленького. Конечно, это крайний случай, никому не хочется отзывать такого агента, но мы должны учитывать все.
— Но если Сазонов получил приказание свернуть работу, он мог исчезнуть еще вчера. Зачем ему было возвращаться?
— Вот это-то и успокаивает. Вернулся — значит, есть еще какие-то дела. И как мне кажется, о результатах он должен доложить. Поэтому я и предлагаю дождаться, когда Сазонов соберется на «охоту», и подкараулить его у тайника. И сделать это придется, повторяю, Андрею.
— По-моему, мы сильно рискуем. Я давно знаю Старостина и знаю, что он человек надежный, но брать диверсантов — это, как хотите, не его дело. — Не его. Но вы же видите ситуацию. И если Сазонов исчезнет, пока мы будем гадать, что делать да как поступить, нам, Василий Павлович, за такое положено только одно — расстрел. А с Андреем я уже говорил, не беспокойтесь. Сейчас он должен придти, и мы все разложим по полочкам.
Едва появился Андрей, как Лаврентьев с места в карьер спросил его:
— Справишься, в случае чего, с Сазоновым?
— А чего не справиться? — спокойно ответил Андрей. — Мужик он, правда, крепкий, дак ведь и мы не лыком шиты.
— Опять бахвалишься? — сказал Кострюков. — Пойми ты, голова садовая, что сила твоя тут ни при чем. Сазонов приемы знает, приемы! Если рот раскроешь, он тебя одним пальцем уложит. Ткнет куда надо, и все. К тому же он левша, а против них всегда труднее.
— Сазонов — левша? — удивился Лаврентьев. — Сколько живем вместе, не замечал.
— Левша, Василий Павлович. Причем скрытый, потому и не замечали. Левую пускает в ход лишь в крайних случаях, что хуже всего. От такого ждешь справа, а он тебе с левой врежет, не успеешь и оглянуться.
— Тем более надо отказаться от засады. Возьмём его прямо здесь, да и дело с концом.
— Нельзя, Василий Павлович. Я уже объяснял Андрею почему. Сазонов, судя по почерку, птица не простая, недаром столько лет продержался. Да и провалился не по своей вине — сообщник выдал. Ну возьмем здесь, а улик нет. И, как говорится, висело мочало, начинай сначала.
— Но ведь можно в конце концов проверить, что за тип, этот Сазонов. Поднять документы, архивы. Где-то есть начало всему. А мать, а сын? Они ведь существуют, и можно всегда сделать очную ставку.
— Можно. Но тут два варианта: мать и сын настоящие и ничего не знают о делах Сазонова; или: и мать, и сын — подсадные утки. Такое бывает. И тогда придется копать, прежде чем что-нибудь выкопаешь. Взяв Сазонова без улик, мы, конечно, поставим точку на его карьере, но зато затрудним дальнейшее расследование. А ведь нам нужен не только Сазонов — нужны все его связи. Поэтому брать его надо только с поличным — опыт показывает, что после этого держатся недолго. Словом, сделаем так: с Сазонова глаз не сводить — расчеты расчетами, а вдруг он попробует улизнуть. Если не попробует, дожидаемся, когда Сазонов соберется на «охоту», даем фору в пятнадцать-двадцать минут, после чего Андрей выезжает.
— Собаки могут испортить все дело, — сказал Лаврентьев. — Увидят песца, поднимут лай на всю тундру, и Сазонов насторожится.
— Не залают, — успокоил Андрей начальника зимовки. — Я им морды ремешками перетяну.
— Ты, главное, не просчитайся, — сказал Кострюков. — Когда Сазонов придет к тайнику, ты должен уже быть там и сидеть тихо, как мышка.
Словно судья на старте, ожидающий момента, когда нужно будет взмахнуть флажком, Кострюков, не отрываясь, смотрел на часы. Двадцать минут форы кончались, фигура Сазонова, мерно размахивающего палками, уже скрылась среди заснеженных холмов тундры, но Кострюков для верности выждал лишнюю минуту.
— Давай, — сказал он, оборачиваясь к Андрею. — И запомни три вещи: Сазонов знает приемы, он левша, и его надо взять живым. Если будет сопротивляться — стреляй, но только в ноги. Ты слышишь, в ноги.
— Слышу, — отозвался Андрей, садясь на нарты и кладя на колени винтовку.
— Возьми пистолет, — сказал Кострюков. — Что ты прилип к этой дуре.
— Эта дура, старлей, пристреляна. Я из нее куропаток на лету сшибаю, а из твоего пистолета в упор промажешь.
Андрей свистнул, и собаки рванули.
Расположившись среди нагромождения камней, Андрей до рези в глазах всматривался в серую утреннюю мглу. Предметы в ней расплывались, как кляксы на промокашке, и Андрей пожалел, что не устроился поближе. Правда, от того места, где он залег, до обрыва было не больше тридцати шагов, но осторожный человек мог подкрасться к обрыву незамеченным.
«А чего ему осторожничать? — тут же спросил себя Андрей. — Спугнуть я его не спугнул, собак оставил далеко, а меня самого в этой щели увидит разве птица. Но Сазонов не птица. Он сейчас жмет во все лопатки на своих лыжах и думает только об одном — как бы побыстрее добраться и побыстрее сделать то, чего не очень-то хочется делать. Да, незавидная у тебя житуха, Сазонов, или как тебя там. Все время прячешься, как волк, и дрожишь за свою шкуру. Ведь дрожишь, Сазонов. И правильно деваешь, потому что все равно тебе крышка. Как ни крутился, ни хитрил, а старлей взял тебя за одно место. И никуда ты не денешься, так что давай подгребай, не тяни резину».
Рассуждая таким манером, Андрей в то же время не забывал поглядывать по сторонам и прислушиваться к малейшим шорохам и звукам. Пока в них не было ничего подозрительного. Попискивали под снегом мыши, далеко тявкал песец, шумно хлопали крыльями перелетавшие, с места на место куропатки, но Андрей был готов в любую минуту услышать и другое. Он чувствовал себя как на охоте, где дичь может появиться неожиданно, и смотря какая дичь. Мишка, например. Старлей, чудак, сказал второго дня: это тебе не на медведя ходить. Ей бету, чудак. Попробовал бы сам, запел бы по-другому. Думает, если повезло им тогда, значит, и всегда так. Нет, старлей. Мишка зверь серьезный. Сазонов твой перед ним кутенок и ничего больше.
Невдалеке с громким хлопаньем сорвалась стайка куропаток, и Андрей тотчас определил: птицы не просто перелетали, кто-то спугнул их. Он напряг зрение, и через минуту-другую в белёсом сумраке неясно проглянула фигура лыжника. Споро работая палками, он приближался, и наконец Андрей отчетливо разглядел его.
У обрыва Сазонов остановился, сбросил с ног лыжи и, стянув через голову ружье, положил оружие на снег. Достал из камней лестницу и приставил к стене обрыва. Затем сел на нижнюю ступеньку и закурил. Курил он торопливо и нервно, и Андрей подумал, что никогда не видел Сазонова таким: врач всегда был спокойным и сдержанным. Видно, многолетнее напряжение давало знать, и сейчас, когда он был, как ему казалось, один, он, что называется, выпускал пар.
Раздавив окурок, Сазонов оглянулся по сторонам и стал взбираться по лестнице. Добравшись до простыни, загораживающей лаз, он откинул один край и скрылся в тайнике.
Не теряя ни минуты, Андрей пополз к обрыву. Никто не знал, сколько времени Сазонов пробудет в своем прибежище, может быть, ему понадобилась там какая-нибудь вещь и сейчас он спустится обратно, и надо было спешить, чтобы занять место там, где его наметил Андрей, — за огромным валуном, лежавшим на берегу в пяти шагах от обрыва.
Однако Андрей не угадал: проходили минута за минутой, а Сазонов не показывался.
«Значит, передает, — подумал Андрей. — Пускай передает, в последний раз можно».
План был простой: дать Сазонову спуститься, подождать, пока он наденет лыжи и ружье, и брать.
На лыжах да с ружьем за спиной много не посопротивляешься.
Андрей начал уже мерзнуть, когда Сазонов наконец выглянул из лаза. Убедившись, что все спокойно, он встал на лестницу, закрепил угол простыни, не спеша спустился. Отнес лестницу на старое место, вдел ноги в лыжные ремни, застегнул крепления. Оставалось забросить за спину ружье, и Андрей подождал, пока Сазонов сделает это.
И тогда, держа винтовку как обрез на сгибе руки, вышел из-за валуна.
— Стой! — приказал он, направляя дуло на Сазонова.
Ни испуга, ни растерянности не отразилось на лице врача.
— Шуточки у тебя, Старостин, — сказал он, приближаясь к Андрею. — За такие шуточки по морде бьют.
— Стой! — повторил Андрей. — Еще шаг сделаешь, сука, и я влеплю тебе в лоб!
Сазонов остановился.
— Ложись! — велел Андрей.
— Ты что, дурак чокнутый?!
— Ложись, говорю!
— Да катись ты!..
Целясь поверх головы Сазонова, Андрей выстрелил. Пуля встопорщила мех на шапке врача, и это возымело действие. Сазонов лег.
Но самообладания не потерял.
— Я тебе это припомню, дрянь коричневая, — глухо сказал он. — Допился в своей избушке до чертиков, на людей кидаешься. Думаешь, Лаврентьев тебя по головке погладит за это?
— Мели, Емеля, твоя неделя, — сказал Андрей.
Он присел перед Сазоновым на корточки и стал его обыскивать… В левом кармане брюк явно прощупывался твердый предмет. Андрей запустил руку в карман и вытащил оттуда пистолет. Оружие было незнакомой марки, увесистое и компактное. Андрей спрятал пистолет за пазуху. Помня предостережение Кострюкова, он все время держался настороже и все-таки пропустил удар: извернувшись как рыба на льду, Сазонов резко ударил Андрея локтем в живот.
Окажись на месте Андрея человек похлипче, дело кончилось бы плохо, но Андрей только крякнул и тут же обрушил на голову Сазонова кулак. Врач дрыгнул ногами и обмяк. Андрей достал из кармана свернутый в кольцо ремень из лахтачьей шкуры и сноровисто связал Сазонову руки и ноги. Подумав, решил для пользы дела заткнуть врачу и рот, но ничего подходящего под рукой не было. Тогда Андрей оторвал от ушанки Сазонова одно «ухо» и соорудил из него кляп. Потом вытащил из тайника рацию со всеми принадлежностями и пошел за собаками.