Напоенная благоуханием ночь, тихая и таинственная. Собор Парижской Богоматери сгорбился в темноте словно гигантский сфинкс; с другой стороны виднеется суровый фасад королевского дворца.
В лунном свете на балконе появляется фигура молодой девушки в белом, похожая на легкое облачко. Девушка взволнованно провожает взглядом удаляющегося в синеватую мглу изящного кавалера. Это Леонора, единственное дитя барона де Монтегю, его милосердный ангел. В Варфоломеевскую ночь старый гугенот был подвергнут пытке и ослеплен на оба глаза. С тех пор дочь для него — неиссякаемый источник утешения. А господин, с которым она так страстно прощается, благородный герцог Жан де Кервилье, — ее любовник. Как только он скрывается из виду, опечаленная Леонора тихо затворяет балконную дверь, возвращается в свою комнату, где протекали волшебные минуты ночных свиданий, и перебирает в памяти подробности последней встречи. Час назад, здесь же, в комнате, склонившись к Жану, она прошептала волнующее и горестное признание: она будет матерью! Как трепетала она в тот момент! Она думала о своем обожаемом отце. Как он будет страдать! Что с ним станет, если он узнает… Леонора ждала беды.
Услышав ее признание, Кервилье побледнел как полотно… от счастья, конечно же, ведь потом он так страстно обнял ее и зашептал, что старик ничего не узнает, что вовремя исправленную ошибку никто не заметит, что завтра же он поговорит с ее отцом. Завтра она станет его невестой, а вскоре — женой!
Вот что произошло сегодня. И теперь Леонора думает о своем возлюбленном и сияет счастьем.
Она уверена в Жане, как уверена в том, что солнце непременно взойдет на востоке. Грудь ее вздымается, голова кружится от восторга. Она не знает, с кем поделиться переполняющим ее счастьем, и говорит о нем со своим дорогим малышом, который должен появиться на свет через несколько месяцев. Она улыбается при мысли о будущем, о завтрашнем дне, сказочном завтрашнем дне, когда…
Вдруг раздается звон. Стекло разлетается, и на ковер падает завернутый в бумагу камешек. Сначала Леонора замирает от изумления и ужаса. Потом приходит в себя. Листок бумаги завораживает и притягивает ее. Это записка! Нет, она не будет ее читать. Она выбросит ее назад в темноту. Однако она наклоняется, поднимает листок, некоторое время колеблется… и разворачивает его. Волнуясь, она одним взглядом пробегает записку и бледнеет. Бумага выпадает из холодеющих рук Леоноры, взгляд ее туманится, сердце сжимается, и жалобный стон замирает у нее на губах. Что же в записке? Всего одна фраза.
«Его Высокопреосвященство принц Фарнезе, который служит пасхальную мессу в Соборе Парижской Богоматери, — единственный, кто может Вам сказать, почему герцог Жан де Кервилье никогда на Вас не женится!»
Кто бросил камень? Ревнивец? Враг? Просто завистник? Какая разница! Кто бы ни был этот человек — наверняка это одна из тех темных личностей, что, оставаясь невидимыми, совершают подлости и сеют раздоры.
А тем временем, пока дочь де Монтегю борется с отчаянием, герцог де Кервилье возвращается к себе и падает с рыданием на колени перед портретом Леоноры:
— Что она сказала? Она должна стать матерью? Я не ослышался? Все пропало! О! Все пропало! О я, несчастный! Почему я не бежал, когда страсть ужалила меня в сердце? Уж лучше бы я умер! И я сказал, чтобы она ждала меня завтра для разговора с ее отцом! Что делать? Что предпринять?.. Бежать! Подло, позорно бежать… Завтра же бежать!..
Во время торжественной мессы в Пасхальное воскресенье 1573 года Леонора входит в собор, порог которого она, дочь гугенота, никогда раньше не переступала. Она пережила мучительные часы, которых ей не забыть. Тысячи ужасающих предположений проносились в ее мозгу. Жан женат на другой? Епископ ей ответит.
В храме она бессильно останавливается, едва сознавая, что делает. Ее мысли путаются, взгляд блуждает и внезапно задерживается на главном алтаре; там, в глубине, в сиянии свечей, облаченный в золото принц Фарнезе, папский легат, провозглашает: «Kyrie eleison» [34].
Леонора направляется туда. Медленно, с трудом она проходит часть пути, но, дойдя до хоров, теряет силы. Ее поддерживает только неотступная мысль: дождаться конца богослужения, расспросить епископа, вырвать у него тайну, узнать, правда ли, что Жан обманул ее!
Самое большее десять шагов отделяет ее от принца-епископа. Лицом к дарохранительнице, с достоинством, подобающим его священному сану, он совершает богослужение. Ах! Этот-то должен быть выше людской подлости! Он не солжет! И в это мгновение Леоноре становится жутко. Она содрогается. Приближение правды ужасает ее, она отчаянно цепляется за свою мечту о любви, она хочет сохранить еще на несколько минут свои иллюзии и остатки надежды. Она хочет отступить, выйти отсюда, убежать… Вдруг в полной тишине все молящиеся опускаются на колени. Епископ Фарнезе берет потир и величественно оборачивается к пастве…
Словно страшный удар обрушивается на Леонору. О ужас!.. Этот епископ! Какое у него молодое лицо! Какой огонь в глазах! Какие прекрасные черты! Они ей знакомы!.. Она узнает их!.. О! Это же…
Нет, не может быть! Ей надо убедиться, увидеть его вблизи. Суровая, стремительная, она минует решетку, бросается вперед… наконец-то!..
Она делает последнее усилие. Изнемогая, поднимается по ступеням алтаря. Ее руки ложатся на плечи пораженного легата, и жалобный крик разрывает тишину: «Всемогущие небеса! Жан! Мой возлюбленный! Это ты! Ты!..»
Леонора безжизненно падает на ступени к ногам оцепеневшего епископа, белая, как мрамор.
Раздаются возмущенные голоса: «Кощунство! Святотатство!» Все сбегаются, толпятся вокруг Леоноры. Ее поднимают и выводят из собора, чтобы бросить в темницу, а принц Фарнезе, герцог де Кервилье, епископ-любовник, восклицает в душе: «Будь я проклят!»
Туманным ноябрьским утром вокруг эшафота на Гревской площади колышется, волнуется толпа. У центрального столба сидит молчаливый человек, похожий на грозную кариатиду Микельанджело. Это господин Клод… палач. А зловещее сооружение из брусьев — виселица. Со всех концов Парижа сюда сбежался народ, чтобы поглазеть на смерть Леоноры, осужденной за дьявольский вымысел и безбожную клевету на епископа.
Суд длился полгода.
В тот же день, когда Леонору схватили в Соборе Парижской Богоматери, ее отец, барон де Монтегю, покончил с собой, вонзив себе в сердце кинжал. Сочтенный виновником скандала, этим он избежал мирского суда.
Что же до осужденной, то на все вопросы она отвечала только безжизненным взглядом. Ее душа была мертва. Казни обрекли лишь ее тело.
Она осуждена… Она скоро умрет!
Бьет девять часов. Слышен погребальный звон, пение «De profundis» [35] — это движется похоронная процессия.
Монахи, судебный врач, конвоиры, главный судья…
За ними, поддерживаемая двумя священниками, Леонора — с распущенными волосами, босая, голова поникла.
А следом идет ее любовник, мрачный, постаревший, с искаженным лицом. Неумолимый приказ пришел из Рима от Святой Инквизиции: необходимо, чтобы его присутствие и безразличие доказали миру — еретичка лгала, обвинив епископа рядом с Престолом Господним!
Глубокий вздох проносится над толпой — Леонора остановилась под виселицей. Принц Фарнезе опускает глаза и замирает. Все обнажают головы.
Над Гревской площадью слышится сочувственный ропот. Как! Такой юной, такой прекрасной суждено умереть столь ужасной смертью! Вдруг все застывает в страшном молчании — главный судья дает роковой знак. Подходит палач, его широкая рука опускается на обнаженное плечо приговоренной, он хватает и тащит ее… Сейчас он накинет ей на шею веревку… Ужасное мгновение!
Внезапно Леонора рывком освобождается от зловещих объятий и опускается на землю. Один за другим два коротких, пронзительных, душераздирающих крика срываются с ее сжатых губ. Все матери, находящиеся на Гревской площади, вздрагивают от изумления… Ведь эти крики… Ах! Это не предсмертные стоны, это стоны страшного и святого страдания!
Эта женщина, которая сейчас должна умереть, здесь, под болтающейся веревкой, корчится в родовых муках.
Палач отшатывается. Судебный врач бросается вперед, опускается на колени, а над площадью вздымается шквал голосов. И когда врач наконец поднимается, люди, стоящие вокруг бесчувственной Леоноры, видят крошечное существо, которое кричит, плачет и тянет свои ручонки, как будто говоря этой громадной толпе: «Я не виноват! Позвольте мне жить!»
— Девочка! Это девочка! — восклицает какая-то женщина.
Люди вокруг стоят, затаив дыхание. Потом внезапно жалость словно выходит из берегов, взрывается и шумит, как река в половодье, Буря волнения захлестывает площадь. Слышны мольбы, угрозы, слова сострадания к матери.
Главный судья сомневается… затем, побежденный бесконечным сочувствием народа, отдает приказ сохранить осужденной жизнь. В толпе раздаются радостные возгласы, мужчины плачут, незнакомые женщины обнимаются. Бесчувственную Леонору уносят на руках, а дитя…
А дитя остается? Осужденная не имеет права воспитывать свою дочь в тюрьме. Невинное создание отдано на милость публики. В течение часа девочка останется лежать там, где родилась: под виселицей. Люди подходят и смотрят с суеверным страхом на несчастную крошку, которая ждет, что кто-нибудь из милосердия возьмет ее к себе. Все вокруг жалеют ее, но никто не решается удочерить. Дочь еретички, преступницы, она принесет в дом несчастье…
А Фарнезе? Жан де Кервилье? Отец? Он здесь — весь в испарине, задыхающийся, униженный, связанный покорностью ужасному приказу, пожирает глазами плоть от плоти своей. Он хочет взять свое дитя, унести его, но не может, не смеет! Так что же? Мать помиловали, а дочь погибнет? Нет! О нет!
Наконец кто-то подходит, склоняется над девочкой, улыбаясь сквозь слезы, и, словно давая публике урок милосердия, тихо шепчет:
— Бедная фиалочка, ты выросла под деревом бесчестья… никто не хочет тебя знать… Ну, так я возьму тебя, будешь мне дочерью!
Осторожно и нежно спаситель заворачивает девочку в свой плащ и, пока епископ, удерживаемый инквизиторами, рыдает, ломая руки, человек удаляется, унося с собой дочь принца Фарнезе. И кто же этот спаситель? Палач!
Утром двенадцатого мая 1588 года шестеро дворян на взмыленных скакунах во весь опор поднимались на гору Шайо. На вершине их предводитель остановился. Смертельно бледный, он обернулся назад и долго смотрел на Париж.
Странный шум и глухие звуки перестрелки доносились до него с порывами ветра. Звук был похож на гул отдаленного морского прибоя или рев разбушевавшейся толпы. Беглец, издав хриплый стон, угрожающе сжал кулаки, привстал в стременах и прокричал слова, которые унес ветер и которые подобрал Историк:
— Неблагодарный город! Вероломный город! Я любил тебя больше собственной жены — а ты… Трепещи, я вернусь в твои стены и силой оружия заставлю тебя покориться!
В это мгновение показались два всадника. Одним из них был мужчина чуть старше тридцати, красивый и сильный; лицо его, высокомерное и насмешливое, светилось умом и проницательностью. Другим был юноша лет восемнадцати, стройный и изящный; в его красоте сочетались нежность и отвага.
Пятеро дворян, завидев незнакомцев, окружили своего предводителя и постарались увлечь его за собой. Но он, воздев руки к небу, громко воскликнул:
— Я проклят! Все меня покинули! О, кто теперь смилуется надо мной?
— Я! — ответил звонкий голос.
К беглецу приближался один из незнакомцев, тот, что был моложе. Внезапный и необъяснимый ужас выразился в безумном взгляде беглеца; он взмахнул руками, словно для того, чтобы отогнать мрачное видение, и прошептал побледневшими губами:
— Ты! Ты! Карл! Брат мой, ты восстал из могилы, чтобы осудить меня?
— Вы ошибаетесь, — ответил юноша. — Я не тот, кого воскрешает ваша неспокойная совесть, я не Карл IX.
— Так кто же ты в таком случае?
— Я его сын, герцог Ангулемский.
— Ах! — пробормотал беглец. — Это ты, дитя Мари Туше и Карла! Говори же, чего ты от меня хочешь! О чем ты пришел спросить Генриха III, короля Франции?
— И я вам отвечу. Я покинул Орлеан, чтобы встретиться с вами лицом к лицу. Неделю назад, сир, в тот день, когда я достиг совершеннолетия, моя мать провела меня в свою спальню и открыла передо мною портрет, который я всегда видел затянутым крепом. Я узнал Карла IX.
— Брат мой! — пробормотал Генрих III.
— Да, ваш брат!.. Моя мать опустилась на колени и поведала мне, как умер человек, которого она обожала. Я узнал о предсмертных муках моего отца. Я узнал, что отчаявшийся, жалкий, ввергнутый в безумие, он каждым вздохом в последний час своей жизни предъявлял грозные обвинения трем палачам, трем демонам, на которых она мне указала… И я отправился в путь, чтобы сказать герцогу де Гизу: «Предатель и мятежник, что ты сделал со своим королем?»
— Гиз! — побагровел Генрих. — Ты его найдешь в моем дворце, на моем троне, быть может.
— Я отправился в путь, чтобы крикнуть в лицо Екатерине Медичи: «Подлая мать! Бессердечная мать! Что ты сделала со своим сыном?»
— Королева-мать! — простонал Генрих. — Ты найдешь ее в тюрьме Гиза.
— Я отправился в путь, чтобы найти Генриха Валуа, короля Франции, и крикнуть ему в лицо то, что должны были когда-то крикнуть дети Авеля своему дяде… «Каин! Что ты сделал со своим братом?..»
При последнем вопросе король неистовым рывком осадил своего коня, затем спешился и, вздрогнув, глухо повторил:
— Каин!..
Свита глухо зароптала:
— Король всегда король! Да здравствует король! Смерть тому, кто оскорбит его!
С этими словами дворяне обнажили шпаги… В то же мгновение спутник герцога Ангулемского оказался между молодым человеком и королевским эскортом, вынул из ножен рапиру, которая сверкнула в лучах восходящего солнца, и очень спокойно сказал:
— Господа, это дело семейное. Оставьте дядю и племянника объясниться полюбовно. Иначе я решу, что все вы — родственники, и буду вынужден считать, что я той же фамилии!
Спутники короля пришли в ярость. Шпаги должны были вот-вот скреститься, когда Генрих подал повелительный знак. Кавалеры остановились, восклицая:
— Мы еще встретимся, если только сей господин не скроет своего имени!
— Милостивые государи, — ледяным тоном сказал незнакомец, не обращая внимания на эту дерзость, — моя шпага и мое имя в вашем распоряжении. Меня зовут шевалье де Пардальян.
Его противники вздрогнули. Имя это, произнесенное с такой обезоруживающей простотой, заставило их вспомнить о давних блестящих подвигах, и они повторили в благоговейном ужасе:
— Шевалье де Пардальян!
Шевалье, казалось, не заметил необычайного впечатления, произведенного его словами. Он отошел в сторону, словно эта бурная сцена перестала его интересовать. Насвистывая сквозь зубы охотничий мотивчик времен Карла IX, он стал рассматривать кавалерийский полк, направляющийся из Парижа к Шайо.
Герцог Ангулемский не двигался. Мрачный, снедаемый угрызениями совести, Генрих III обернулся к нему.
— Молодой человек, — сказал он. — Ко всем моим бедам мне недоставало только встретить вас на скорбном пути изгнания. Молите Бога, чтобы в день, когда я вновь займу свой трон, я смог забыть, как вы надругались над моим несчастьем.
— В этот день вы увидите меня на ступенях вашего трона. И я сорву с вас королевскую мантию. А когда я вас развенчаю, я наконец-то воскликну: «Вот Каин, убивший своего брата!»
Генрих III сжал кулаки и издал глухой стон.
А юный Карл тем временем продолжал:
— Сейчас я не могу вас ненавидеть, вы можете рассчитывать только на мою жалость. Вы не более чем призрак короля, которого преследует призрак жертвы. Что же, сударь! Ведь теперь вас преследуют… До тех пор, пока вы вновь не станете королем Франции, сын Карла IX дарит вам помилование.
Генрих III, бледный от ярости, хотел что-то возразить ему, но тут его спутники тоже увидели кавалеристов и взяли лошадь Генриха за поводья, увлекая его за собой. Вскоре беглецы исчезли, как облако пыли, уносимое ветром.
Карл Ангулемский в задумчивости смотрел на Париж. Что происходило в его душе? Почему этот юноша не следил ненавидящим взглядом за королем, которому он только что бросил в лицо такие обвинения? Почему его взгляд, обращенный к большому городу, был полон не гнева, а нежности? Одно имя трепетало на его губах. Это имя было — Виолетта.
Постепенно последние следы ярости исчезли с лица Карла и сменились слабой улыбкой. Так тихие сумерки сменяют яркое солнце дня. Он восхищенно прошептал:
— Париж! Да, я пришел сюда мстить, но здесь я также надеюсь и обрести свою любовь. Безумец! Признайся наконец самому себе, что если бы Виолетта была до сих пор в Орлеане, ты бы не примчался сюда. Париж! Я непременно отыщу тебя, малышка, пленившая мое сердце. Виолетта! Нежная фиалка любви.
В это мгновение шевалье де Пардальян приблизился к юноше и положил руку ему на плечо. Другой рукой он указал на Париж и, пристально глядя сыну Карла IX в глаза, произнес:
— Сударь! Трон ожидает вас.
Карл Ангулемский вздрогнул, как человек, чьи самые сладкие мечтания неожиданно прервали, и пробормотал:
— Трон?! Как? Вы стремитесь завладеть троном Франции?
— Не для себя, сударь, — сказал шевалье спокойно. — У меня есть другие дела… Я уже целую вечность ищу случая сказать два слова некоему Мореверу… Кроме того, я люблю комфорт, а этот трон так шаток… Кто знает, вдруг он рухнет, если я вздумаю сесть на него?
Возможно, герцог Ангулемский, как и спутники Генриха III, знал грозное прошлое этого человека: самые невероятные планы казались выполнимыми, если зарождались они в его мозгу.
— Но вы, — продолжил шевалье, — вы другое дело. Ведь он ваш по праву.
— Пардальян! Пардальян! Что вы такое говорите? — растерянно пробормотал молодой герцог.
— Я всего лишь сказал, что Генрих Валуа уже не король Франции, что Генрих де Гиз не более, чем король Парижа, что Генрих Наваррский бросает сюда взгляды коршуна, высматривающего добычу… Три вора претендуют на одну корону! И было бы хорошо, если бы эта корона помогла мне — ведь, возложив ее на вашу голову, я заплатил бы вашей матушке долг признательности.
И с этими словами Пардальян устремился к одной из дорог, опоясывающих Париж, пересекающих селения Руль и Монсо и ведущих на Монмартр.
— Виолетта, — прошептал молодой человек, — у меня и впрямь нет трона, чтобы отдать его тебе.
И взволнованный, ослепленный тем, что он смутно предвидел, Карл Ангулемский бросился догонять своего спутника.
В это время большая группа всадников, спешившая из Парижа, поднималась на склоны Шайо. Во главе ее был мужчина лет сорока, прекрасно сложенный и хорошо одетый; на его красивом лице застыло мрачное и высокомерное выражение, лоб пересекал глубокий шрам. Манеры его отличались величием и суровой сдержанностью. Это был Генрих Лотарингский, герцог де Гиз.
— Господа, — сказал он, останавливаясь, — король уже далеко. Нам следует отказаться от намерения вернуть монарха его подданным…
— Одно ваше слово, — глухо сказал ехавший рядом с ним дворянин, — да десяток хороших лошадей — и я доставлю его вам, живым… или мертвым!
— Моревер, ты безумец, — сказал герцог тем же тоном. — Оставим все как есть, пусть бежит. Итак, господа, — прибавил он громко, — мы сделали все, что смогли… А это что еще за видение ада?
В самом деле, на проселочной дороге показалась длинная и тяжелая, полуразвалившаяся, скрипучая, облупившаяся от солнца и дождя карета, а вернее — пыльный фургон, влекомый тощей лошадью.
Рядом с измученным животным шагала цыганка в красной маске. Она держалась со странным достоинством; роскошные волосы цвета расплавленного золота ниспадали на плащ, в который она куталась. Королевская осанка, размеренный шаг, ни одного лишнего жеста — в своей красной маске она казалась вызывающим дрожь привидением.
Цыганка остановилась, но не произнесла ни слова.
— О небеса! — вскричал герцог. — По-моему, эта чертовка издевается над нами!..
Он не договорил, ибо в эту секунду из отвратительной повозки послышалась музыка. Невыразимо чистый голос выводил под аккомпанемент гитары какую-то мелодию. Приглушенные чарующие звуки волновали и восхищали.
Герцог де Гиз, внезапно побледнев, замер и прислушался.
— О! Этот голос! Это ее голос! Это она! Гадалка, кто там поет? Говори! Ты что, глухая или немая?
В это мгновение какой-то человек выскочил из повозки и с чрезмерным почтением склонился перед герцогом.
— Цыган Бельгодер! — прошептал Генрих де Гиз. Лицо его порозовело. Он попытался скрыть волнение, охватившее его.
— Скажи мне, цыган, что это за женщина в маске, более молчаливая, чем ночь, и более таинственная, чем могила?
— Простите ее, милостивый государь! Это Саизума, несчастная безумица, которую я подобрал в день, когда она вышла из тюрьмы… Она все время закрывает лицо, чтобы никто не видел ее позора, но она с радостью погадает вам!
— Не надо! А сам ты кто? Откуда и куда идешь?
— Откуда я иду, сударь? С края света. Куда я иду? В Париж, столицу мира. Кто я такой? Бельгодер — единственный и непревзойденный жонглер-фокусник, шпагоглотатель и мастер на все руки. Желаете увидеть представление? Так я готов!
— Довольно, цыган!.. Скажи мне, не был ли ты в Орлеане три месяца назад?
— Я там был, сударь! — сказал Бельгодер, пряча улыбку, — Я там был со всей моей труппой и отыскал чудо из чудес, певицу Виолетту, которая, как господин Орфей, очаровывает своим пением даже скалы, даже диких зверей! Да что я говорю — даже принцев! Сударь сейчас ее увидит. Виолетта! Виолетта mia! Покажись же! А, вот она!
На передке повозки появилась замиравшая от волнения девочка лет пятнадцати:
— Я тут, хозяин… я тут…
Шепот восхищения пронесся в группе всадников, окружавших де Гиза, сам же герцог, казалось, онемел от восторга.
«Да, это она! — пронеслось у него в голове. — Я испытываю такое же волнение, как тогда, когда увидел ее в первый раз. Святые небеса! Однако что это я так смущаюсь… Если я захочу, эта цыганочка сейчас же будет моей!»
Девочка была не просто чудом, как говорил Бельгодер. Она была сказочно прелестна! Ее золотистые волосы — странно похожие на волосы цыганки Саизумы — рассыпались по полуобнаженным плечам, в ярко-голубых глазах отражалась чистота летней зари, а застенчивая гордость, таящаяся во взгляде, заставляла вспомнить о полевых цветах, прячущихся в траве.
Она склонила голову, увидев незнакомцев, устремивших на нее сверкающие взоры. Затем она встретилась глазами с герцогом де Гизом и пришла в ужас. Она отпрянула, спряталась за кожаными занавесками и прижалась к женщине, лежавшей на тюфяке. Та была бледна, как умирающая, и дышала с трудом.
— Матушка! Матушка! — прошептала Виолетта. — Человек из Орлеана! Он тут! О! Я боюсь! Несчастье кружит надо мной.
Слово «матушка» казалось неуместным, когда столь изящная девушка обращалась с ним к такой заурядной, хотя и исполненной доброты женщине.
— Бедное дитя! — прохрипела больная. — Скоро меня здесь не будет… чтобы защитить тебя… Если бы небеса сжалились над тобой и послали тебе заступника…
— Заступника, матушка? Увы! Увы!
— Надейся, Виолетта. Этот юноша, который ни разу не отважился заговорить с тобой… думается, я прочла в его душе, что он любит тебя…
Виолетта вскрикнула и закрыла лицо руками.
— Виолетта! Виолетта! — орал цыган. — Ужо дождешься у меня, я до тебя доберусь!
— Оставь дитя в покое и отвечай мне, — приказал герцог де Гиз, склоняясь к Бельгодеру. — Ты идешь в Париж?
— Да, милостивый государь, и завтра, в день большой цветочной ярмарки, я буду на Гревской площади… с Виолеттой.
— Это хорошо. Держи!
Цыган поймал на лету кошелек, полный золота. Генрих де Гиз вновь склонился к нему:
— Здесь десять золотых дукатов. Десять таких кошельков ждут тебя, если ты усердно исполнишь то, что завтра от моего имени тебе прикажет один человек.
Бельгодер склонился до земли. Распрямившись, он увидел, что герцог во главе своих всадников поспешно удаляется по дороге к Парижу. Тогда он расправил плечи, бросил косой взгляд на повозку, где скрылась Виолетта, и прорычал:
— Я отомщу!
В глубине просторной залы, обитой роскошной тканью и обставленной изумительной мебелью, под отливающим золотом шелковым балдахином, в кресле черного дерева прекрасной работы неподвижно сидела женщина.
Женщина!.. Воплощение величественной, ослепительной и роковой красоты. Кто она? Святая, волшебница или же попросту куртизанка? Большие глубокие глаза, иногда томительно-нежные, как траурные цветы, иногда зловеще-блестящие, как черные бриллианты. В высшей гармонии ее черт и манер сочетались поэзия необъятной души, величие властительницы, благородная нега античной гетеры, достоинство девственницы, отвага воительницы эпохи варваров.
Вошел человек: пышный и одновременно строгий, черного бархата костюм дворянина, бледное лицо с печатью неизбывного страдания. Он остановился перед красавицей и преклонил колено.
Она не удивилась подобному выражению почтения и царственным жестом указала на широкое раскрытое окно. Дворянин выпрямился и судорожно прижал руки к груди.
— Гревская площадь! — прошептал он. — О, мои ужасные сны, мои трагические воспоминания…
Женщина наконец заговорила. Никакие слова не способны передать впечатление, производимое звуками ее голоса.
— Кардинал, — сказала она. — Я отдала вам приказ. Подчиняйтесь.
Дворянин содрогнулся, а потом тихо ответил:
— Повинуюсь Вашему Святейшеству!
— Кардинал, — вновь заговорила она без всякого волнения. — Вы произнесли опасные слова. Не забывайте, что если в Риме я действительно та, кем вы меня именуете, — наследница папского перстня Иоанна, то здесь, в Париже, я всего лишь внучка Лукреции Борджиа, принцесса Фауста.
Кем же была эта женщина, державшаяся как императрица, говорившая так, словно на ее гордой голове была тиара? Фауста? Принцесса Фауста?
Какая загадочная, какая невероятная жизнь была прожита ею? И почему так старательно воскрешала она жуткое, притягательное и мрачное имя своей бабки Лукреции Борджиа? Борджиа! Всемогущество, воплощение ужаса, само убийство в человеческом облике! Лукреция!.. Любовь и безудержный разврат!.. Яд и поцелуи! Яркая вспышка метеора на трагическом празднестве, где мужчины умирали от ее улыбки!..
Неужели то могущество, ужас и слава вновь воплотились в этой женщине? Возможно. Ведь человек, которого Фауста назвала кардиналом, несмотря на то, что он не носил облачения, но носил шпагу, человек, закованный в броню гордости старинного рода, человек, глаза которого светились проницательностью, а лицо выражало непреклонную решимость, слушал ее так, как, по библейской легенде, Моисей слушал голос, исходивший из облака на горе Синай. Когда женщина умолкла, он почтительно склонился перед ней. Его поза выражала готовность повиноваться.
Вчера Париж пережил день Баррикад [36]. Город, который только что охотился за своим королем, город, ощетинившийся пиками и пахнущий дымом недавних перестрелок, чествовал нынче фиалку и розу: Париж во все времена обожал мятежи и цветы, смуту и улыбки на своих улицах. Залитая солнцем, шумная Гревская площадь в этот радостный майский день ежегодной большой ярмарки цветов представляла собой неописуемое смешение линий и красок, смеющихся нарядных дам и нищих в лохмотьях, господ в роскошных камзолах и балаганщиков в пестрых трико.
Кардинал, погруженный в сумрак своего прошлого, рассеянно смотрел сверху на эту феерию радости. Вдруг отмеченное им на противоположных концах площади движение заставило его вздрогнуть.
Справа показалась фантастическая колымага Бельгодера, которую с трудом волокла измученная кляча. Труппа цыгана въезжала на Гревскую площадь.
Слева же виднелась группа молодых дворян, затянутых в буйволиную кожу и вооруженных боевыми шпагами. Они окружили еще более восхитительного и мрачного, чем накануне на холме Шайо, герцога Генриха де Гиза, по прозвищу Меченый, некоронованного короля Парижа.
Грозный полководец, казалось, ничего не замечал: ни смешанного со страхом почтения, заставлявшего людей склонять головы при его появлении, ни тревожного стремления толпы угадать, какие думы преследуют того, кто держит в руках судьбу престола и народа. Он не видел, что цыганка Саизума в своем плаще и красной маске, ведя лошадь под уздцы, приближалась к нему медленно и безмолвно, словно живая загадка; рядом с ней шел Бельгодер, который суетился и восклицал:
— Начинаем представление! Начинаем представление! Спешите увидеть! «Что увидеть?» — спросите вы. Сначала чучело леопарда, доставшееся мне от королевы Нубии! Затем — знаменитого Кроасса, пожирателя камней, и прославленного Пикуика, глотающего горящую паклю!.. Представление начинается! Сюда! Торопитесь!..
Из окна кардинал увидел Гиза, подходившего к Бельгодеру — воплощение ужаса приближалось к воплощению комического… или отвратительного. Не покидая своего наблюдательного поста, кардинал обернулся и сказал:
— Они явились!
Таинственная женщина, назвавшая себя принцессой Фаустой, поднялась и подошла к окну походкой богини, покинувшей свой храм.
— Виолетта! Виолетта! — звал тем временем Бельгодер, который увидел, наконец, приближающегося Гиза.
Девочка, подобная лучу восходящего солнца, появилась на передке повозки. Ее длинные густые белокурые волосы спадали на плечи; она казалась робкой и испуганной.
Принцесса Фауста метнула на герцога взгляд, полный грозного огня. Затем ее взор, словно с одного полюса на другой, переместился на чистое и неизъяснимо прекрасное видение — на Виолетту. Она усмехнулась — это была усмешка человека, твердо знающего свою цель.
— Генрих, — глухо прошептала она. — Генрих де Гиз, ты — мой! Ты будешь королем, потому что я хочу быть королевой! Тиара и корона! Моя голова и моя воля выдержат эту двойную ношу! Став владычицей Франции и Италии, я переверну мир! Генрих, погибнет все, что мешает тебе любить меня, меня одну! Погибнет Екатерина Клевская, твоя жена! Погибнет и маленькая Виолетта, которую ты обожаешь.
И резким голосом, в котором вдруг зазвенел металл, она произнесла:
— Кардинал, настало время действовать. Вот человек, на которого возлагаются такие надежды. Вы полагаете, он думает о троне, к которому наконец-то приблизился благодаря нашей помощи? Об обязательствах, принятых во имя достижения высшей цели? Нет, кардинал; вот уже три месяца, с тех пор, как он увидел в Орлеане нищую дочку цыгана, он думает только о ней. Гиз вздыхает, Гиз колеблется; он нас избегает, и он для нас потерян, если я не вырву из его сердца эту страсть! Посмотрите на него. В тот самый час, когда наши курьеры разлетелись по всем дорогам, чтобы объявить о падении династии Валуа, в час, когда мир ждет от него действий… Видите? Он трепещет. Он стоит перед цыганской повозкой, готовый броситься к ногам какой-то жалкой нищей бродяжки, какой-то Виолетты!
Кардинал перевел взгляд на прелестное дитя и почувствовал озноб.
— Невинная бедняжка! — прошептал он.
— Жалость преступна часто, слабость — всегда, — ледяным тоном произнесла принцесса Фауста. — Я держу в своих руках сверкающий меч архангелов и наношу удары!.. Пойдите, кардинал, и сделайте так, чтобы цыган Бельгодер привел сегодня эту крошку ко мне во дворец на Ситэ…
Несомненно, кардинал знал, какой зловещий смысл таился в этом приказе. Он опустил голову, сложил умоляюще руки и пробормотал:
— Наносите свои удары, раз уж смерть этого обездоленного создания неизбежна! Но избавьте меня от ужасной обязанности помогать вам. Увы! Вы же знаете, как я отношусь к девушкам такого возраста…
— Кардинал, — продолжала Фауста равнодушно, — не забудьте предупредить господина Клода.
— Палача?! — выдохнул кардинал. — Вы — само всемогущество и верховная власть! Будьте же великодушны! Не подвергайте меня страшной пытке вновь увидеть человека, который вырвал мою душу, украл у меня и обрек на смерть мою…
— Молчите, кардинал Фарнезе!
На этот раз в ее голосе звучала такая угроза, а глаза метали такие яростные молнии, что мужчина пошатнулся, задыхаясь; в глазах у него потемнело. Он покорился. Фауста же тихо добавила:
— Это произойдет нынче вечером, в десять часов. Идите, кардинал, действуйте. И заодно вручите вот это письмо герцогу де Гизу.
Дворянин взял запечатанное письмо и с поникшим видом вышел и спустился по лестнице, бормоча себе под нос:
— Проклятие тяготеет надо мной… Иди, презренный! Одним преступлением больше в этой мрачной череде! Ну что ж, значит так тому и быть!..
Оказавшись на Гревской площади, он прямиком направился к Бельгодеру. Лицо его снова стало суровым.
На передке повозки сидела испуганная Виолетта. Рядом с лошадью стояла Саизума, загадочная и неподвижная. В этот момент герцог де Гиз склонился к мошеннику-цыгану и прошептал:
— Эй, ты, висельник, сегодня некий дворянин передаст тебе мои распоряжения. Исполни их, если не хочешь лишиться головы.
— Я готов, сударь. Приказывайте!
— Хорошо. В таком случае, тебе дукаты, а мне — девчонка. А теперь прикажи ей спеть, чтобы мое присутствие здесь имело объяснение.
— Сию минуту. Виолетта! Виолетта!
Девушка вздрогнула, словно пробудившись от восторженных мечтаний. Она не видел Гиза, который с побагровевшим лицом пожирал ее взглядом… Пробираясь сквозь толпу, к ней приближался юный дворянин; его глаза были устремлены на нее. Их взгляды встретились. Молодой человек весь светился любовью; это был сын короля Карла IX, герцог Ангулемский.
— Виолетта! — завопил Бельгодер.
Вдруг из повозки донесся ужасный крик.
— Матушка! Моя матушка умирает! — пролепетала Виолетта, бросаясь внутрь.
Умирающая, которую она называла матерью, вцепилась руками в тюфяк, чтобы привстать, и широко раскрытыми глазами смотрела в маленькое окошко, словно завороженная страшным видением.
— Матушка! Матушка! — рыдала Виолетта.
— Господа! — кричал снаружи Бельгодер. — Сейчас я приведу сюда певицу. А тем временем знаменитая Саизума предскажет вам удачу во всех делах.
Саизума оставалась неподвижной. Ее горящий взгляд был прикован к кардиналу Фарнезе, к человеку, которого послали, чтобы уготовить смерть Виолетте. Цыган заметил этого человека в черном, пробравшегося сквозь толпу, в тот момент, когда в повозке раздались крики умирающей…
Кардинал увидел женщину в красной маске… Они смотрели друг на друга, словно два призрака, вопрошающие один другого о событиях давних и жутких.
— Виолетта! Виолетта! Сейчас же выйди! — рычал Бельгодер, поднимаясь по ступеням.
— Матушка! Матушка! — повторяла Виолетта, стоя на коленях рядом с больной.
Вдруг женщина повернула к ней лицо, выражавшее бесконечное сострадание.
— Виолетта, я сейчас умру, — прохрипела она. — Тебе нужно знать… Я тебе не мать!..
— О! — рыдала потерявшая голову девушка. — У вас помутился рассудок. Матушка, придите в себя!
— Я тебе не мать! А твой отец, Виолетта, ты думаешь, что твой отец — это господин Клод? Ты так думаешь? Но нет, это тоже неправда…
— Это предсмертный бред! — прошептала Виолетта в испуге.
— Твоя мать, — вновь еле слышно заговорила умирающая, — я не знаю, где она… Но твой отец, Виолетта!.. Твой отец!.. Хочешь узнать, кто он?.. Хочешь его увидеть? Гляди же, вот он!
Судорожным движением несчастная попыталась указать на человека, к которому был прикован ее взгляд.
— Святые угодники! — бормотала растерянная Виолетта. — Сжальтесь над моей матерью!
В этот момент горестная сцена была прервана дикими проклятиями, ибо в фургоне появился Бельгодер, угрожающе сжимавший огромные кулаки. Он бросился к девушке, схватил ее за плечи и резким движением заставил подняться.
— Вон отсюда! — проревел он. — За работу, певица!
— Гляди! — кричала умирающая. — Гляди и запоминай!
— Черт! — завопил цыган. — Теперь еще и Симона! Ну, погоди у меня!
Он яростно отшвырнул Виолетту вглубь повозки и бросился к Симоне — к умирающей! Повалив ее на подстилку, он одной рукой зажал ей рот, а другой стиснул горло…
Симона несколько секунд сопротивлялась, но внезапно, коротко застонав, дернулась и замерла; ее рука бессильно упала, однако была по-прежнему протянута к окну, как будто покойная все еще указывала на человека в толпе… на посланника Фаусты! На принца Фарнезе, любовника Леоноры де Монтегю… отца Виолетты!
Грубо отброшенная девочка упала и расшибла лоб; к счастью, она не видела страшной сцены: ни того, как Бельгодер зажал рот несчастной Симоне, ни того, как его железные пальцы стиснули горло бедной женщины… Когда Виолетта поднялась на ноги, негодяй уже встал; мрачный и удивленный своим преступлением, цыган отошел в сторону и проворчал:
— Я сжал чересчур сильно, должно быть! Но однако я вовсе не убивал ее! Смерть давно уже витала над ней, и я просто помог костлявой, вот и все!
Взгляд Виолетты упал на бледное лицо Симоны.
— Умерла! — воскликнула она. — Моя матушка умерла!
— Она спит, — пробурчал цыган. — Спи спокойно, Симона, спи глубоким сном…
— Умерла! — повторила девочка, утирая слезы.
— А я тебе говорю, она спит! — усмехнулся Бельгодер. — Вон отсюда, певица, вон! За работу!
Но Виолетта, не слушая злодея, упала на колени и зарыдала:
— О моя бедная матушка Симона, вас больше нет! Вы покинули вашу маленькую Виолетту! Вы никогда больше не обнимите меня! Когда я прибегала к вам и мы плакали вместе, мне казалось, что мои слезы уже не такие горькие и что ваша улыбка защищает меня от ударов жестокой судьбы! И вот вас больше нет!.. Моя мама умерла…
В это мгновение у полога повозки возникла цыганка Саизума. Ее платье ниспадало рельефными складками и было украшено медными медальонами, ослепительные белокурые волосы рассыпались по плечам, а лицо закрывала красная маска. Саизума вошла своим обычным размеренным шагом и, словно не видя ни Бельгодера, ни Виолетты, ни покойницы, села в глубине повозки. Вдруг она протяжно вздохнула и прошептала:
— Почему этот мужчина так на меня глядел? В каких глубинах ада я уже чувствовала на себе взгляд этих черных глаз? О! Снимите саван, укрывающий мои мысли! Разгоните туман моих воспоминаний! Господи, что это за призрак склонился над трупом моей умершей души?..
Она поднесла руки к лицу и сбросила маску на колени, словно та стала ее тяготить. Присутствовавшим открылось ее лицо. Странное, с застывшим выражением, бледное, как увядшая лилия, оно все же хранило следы ни с чем не сравнимой красоты, в которой было что-то трагическое, таинственное, бесконечно нежное и непостижимое…
Виолетта не могла прийти в себя от горя. Она беззвучно плакала, прижав губы к мертвенно холодной руке той, кого она называла матерью.
Бельгодер ходил взад-вперед и цедил сквозь зубы бранные слова, удивляясь собственному замешательству. Вдруг он взял гитару, на которой Виолетта обыкновенно аккомпанировала себе, и прорычал:
— Довольно! Если ты будешь так реветь, то не сможешь больше петь. Идем, певица, тебя ждут! Благородные господа, герцоги и принцы — достойное общество, хорошие сборы!
Виолетта поднялась, но, казалось, ничего не поняла.
— Прощайте, — прошептала она, — прощайте, бедная матушка Симона! Я вас больше никогда не увижу! Скоро вы совсем одна отправитесь на кладбище. Совсем одна… Без единого цветочка на гробе… Ведь ваше дитя может вам подарить одни только слезы…
Эта неожиданно явившаяся мысль о том, что через несколько часов ее мать унесут и что она слишком бедна, чтобы положить простой букет на ее могилу, мысль о гробе, который понесут по улицам без единой розы в знак памяти, словно это гроб преступницы или чумной, перевернула душу девочки; она вздрогнула, и сдавленное рыдание вырвалось из ее груди.
— Ах так! — воскликнул Бельгодер. — Ты сейчас же начнешь петь, черт подери!
Виолетта смотрела на него безумными глазами; она заломила в отчаянии руки.
— Петь! — пролепетала она. — Петь, когда моя матушка лежит здесь мертвая! О, лучше убейте меня!
Цыган схватил ее и, нагнувшись к самому лицу, проговорил звенящим от ярости голосом:
— Слушай меня хорошенько, девчонка! Я не убью тебя, ведь на улице ожидают принцы и герцоги. Но выбирай — или ты сейчас же возьмешь гитару и запоешь своим прекрасным голосом, или же я стану стегать хлыстом твою матушку.
С этими словами разбойник взял хлыст… Виолетта испустила отчаянный крик. Ее взгляд, взгляд загнанной лани, взгляд, выражавший больше, чем боль, больше, чем отчаяние, остановился на Саизуме.
Бельгодер с мрачной ухмылкой занес плетку над мертвой. Девушка бросилась к цыганке, схватила ее за руки и произнесла изменившимся голосом:
— Сударыня! Сударыня! Защитите ее! Заступитесь за нее! Вспомните, что она вас спасла! О! Она меня не слышит! И вы допустите, чтобы избивали мертвую?! Матушка!..
— Кто тут говорит о матери? — сурово сказала цыганка. — Матерей нет на свете, как нет и детей!
— Сжальтесь, сударыня! Этот человек вас слушается и даже боится! Одно слово! Скажите одно слово!
— Решайся! — заорал Бельгодер. — Быстро!
Виолетта заломила руки.
— О! — закричала она, обезумев. — У вас нет сердца, цыганка!
— Нет сердца! — глухо сказала Саизума. — Оно потеряно, мое сердце… Оно осталось там… в огромном храме… Послушай, девушка! Бойся епископа, который ворует сердца.
— Несчастная безумица! — рыдала девочка. — Ты не хочешь ничего сделать для моей матери! Хорошо, теперь слушай ты! Я, ее дочь, тебя проклинаю! Слышишь! Ты проклята мной!
Саизума расхохоталась и медленно надела свою красную маску… Виолетта, вздрогнув, повернулась к цыгану.
— Хорошо, Бельгодер! Я подчиняюсь тебе… я пойду петь!
— В добрый час! — холодно произнес мерзавец и протянул девочке гитару.
Она медленно взяла ее, отерла слезы и прошептала:
— Петь! Рядом с телом моей матери!.. О моя бедная матушка! Прости мне это святотатство… Повиноваться!.. Петь перед этой толпой, чтобы заработать несколько монет… немного денег! Денег! — прибавила она, резко выпрямившись, и лицо ее осветила внезапная мысль. — Но ведь с деньгами я смогу… О! Матушка!.. Да, я пойду петь, лишь бы купить тебе букет… лишь бы украсить цветами твой бедный гроб!
Она быстро наклонилась, поцеловала покойницу в лоб и вышла наружу. Бельгодер бросил ей вслед торжествующий взгляд и процедил сквозь зубы:
— Иди, дочь палача! Беги в силки, которые я тебе расставил! Гиз ждет тебя! Завтра ты будешь обесчещена! И о твоем позоре, развратница, брошенная мною на ложе солдафона, твоему отцу расскажу я! О господин Клод! О палач! Теперь я стану твоим палачом! У каждого свой черед!
После этого он спустился по шатким ступеням лестницы, восклицая:
— Господа, вот певица! Посторонись, деревенщина! Дорогу прославленной певице Виолетте! Господин Пикуик! И вы, господин Кроасс! Бездельники! Заставьте этих людей расступиться!
Два силача, которые вместе с гадалкой Саизумой и певицей Виолеттой составляли труппу Бельгодера, принялись раздавать тумаки налево и направо, и вскоре образовался большой круг, в центре которого бедная девочка перебирала струны гитары, роняя редкие слезинки.
В двух шагах от маленькой певицы расположилась группа дворян, приближенных де Гиза; впереди стоял сам герцог, бледный, взволнованный, со взглядом, прикованным к Виолетте. Слева — принц Фарнезе, мрачный и безмолвный; рядом с повозкой — герцог Карл Ангулемский, который нервничал даже больше Генриха Гиза… И высоко над ними, в окне, наполовину скрытая шторой, — она, — злая фея, озирающая всю эту сцену… принцесса Фауста!
Виолетта ничего не видела: ее душа осталась рядом с умершей. Она опустила глаза, ее тонкие, удивительно изящные пальцы перебирали струны. Над цветочным рынком в благоуханном воздухе разливалась нежная меланхолическая мелодия чужой страны.
— Для тебя, дорогая матушка, — шептала девочка, — чтобы положить букет на твою могилу…
Ее голос — живая музыка, идущая от сердца! — ее золотой голос начал выводить простодушную песню о любви… Но после первого же куплета она остановилась, не в силах удержать рыданий… Герцог де Гиз стремительно приблизился. Он забыл, где он находится, забыл, что тысячи взглядов устремлены на него. Его вела страсть! Плачущая Виолетта показалась ему еще более прекрасной.
— У вас горе? — спросил он дрогнувшим голосом.
Певица подняла на него пленительный взгляд, полный страдания.
— Вы! — пробормотала она, содрогаясь. — Оставьте меня! О, ради Бога, удалитесь!
— Ты плачешь, дитя? — настаивал герцог, задыхаясь. — Если бы ты захотела, тебе никогда больше не пришлось бы плакать. Ты была бы самой почитаемой, самой любимой в Париже… Послушай меня, — проговорил он с пугающей пылкостью, — не уходи… Заклинаю небесами! Знай же — я люблю тебя!..
И в этот момент, когда Карл Ангулемский, бледный, с рукой на эфесе шпаги, уже приближался к ним, над Гревской площадью вдруг раздался оглушительный звук трубы… Тут же над толпой послышались яростные крики, и она отхлынула.
— Гвардейцы короля! Швейцарцы Крийона! Смерть им! В воду!
Это были те самые гвардейцы, что накануне пытались сокрушить воздвигнутые народом баррикады! Это были те, кого отряды Бриссака, Крюсе и Буа-Дофина оттеснили к ратуше, в которой они укрылись и провели ночь и откуда вышли теперь с трубачом во главе.
Герцог де Гиз с проклятиями отпрянул. Его спутники последовали за ним, наполовину обнажив шпаги… Народ, завидев своих вчерашних врагов, разразился криками ярости. В одно мгновение площадь, такая мирная и веселая, наполнилась криками горожан, бегущих вооружаться, и воплями напуганных женщин.
— К оружию! Смерть подручным Ирода!..
— В воду гвардейцев! В воду Крийона!..
Именно в эту минуту, когда вот-вот должна была Начаться перестрелка, в этой толчее и суматохе и встретились впервые лицом к лицу герцог Ангулемский и Виолетта…
Увидев, что Гиз бросился к Крийону, Карл вложил шпагу в ножны и остановился перед девочкой. Что-то похожее на проблеск надежды мелькнуло в прекрасных глазах Виолетты… Они стояли друг против друга, молодые и прекрасные, а вокруг бушевала буря. Оба были бледны, оба дрожали от волнения.
— Умоляю, — нежно сказал он, — ничего не бойтесь. Вы плакали… Этот дерзкий господин…
— Нет! О, нет! — сказала она со страхом. — Я плакала… потому что…
Она наклонила голову и грустным голосом еле слышно произнесла:
— Моя матушка умерла! Она тут… совсем одна!.. И некому помолиться над ее бедным телом.
Она вновь заплакала, закрыв рукой глаза.
— Ваша матушка скончалась?! — воскликнул Карл, бледнея от сострадания, как только что бледнел от любви. — А вас, бедное дитя, вас заставляют петь! Это чудовищно!
— Нет, нет! — сказал она, бросая испуганный взгляд на Бельгодера, с ворчанием ходившего вокруг них. — Я пела, чтобы купить цветы для моей матери…
Герцог Ангулемский понимающе кивнул. В эту минуту глубокая, торжественная тишина опустилась на Гревскую площадь. Трубы умолкли. Толпа стихла: Крийон и герцог де Гиз о чем-то негромко беседовали, а окружающие пытались расслышать хотя бы отдельные слова.
Карл взял за руку Виолетту, вздрогнувшую при этом прикосновении… Он отвел ее в повозку и поднялся туда сам… Здесь он увидел на подстилке тело Симоны и склонился перед ним, обнажив голову. Виолетта опустилась на колени.
— Оставайтесь подле вашей матушки, — сказал Карл с выражением безмерной жалости. — Будьте ангелом, который охраняет покойную. А ее гроб уберу цветами я, если вы соблаговолите мне это доверить.
Виолетта подняла на него взгляд, растерянный и благодарный. А молодой герцог, потрясенный до глубины души, с влажными глазами и бьющимся сердцем, вышел и направился прямо к цветочному прилавку, за которым восседала дородная торговка. Не говоря ни слова, он бросил ошеломленной продавщице золотой дукат и двумя руками собрал цветы — охапки белых и красных роз, гвоздики с волнующим запахом, изысканный жасмин, груды лилий и левкоев… Со своей благоухающей ношей он вернулся в повозку и принялся засыпать цветами скорбное ложе, которое вскоре почти скрылось под нарядным покровом. Стоящей на коленях Виолетте, восхищенной, страдающей и утешенной, происходящее казалось волшебным сном…
— Сейчас не время и не место говорить с вами, — сказал Карл Ангулемский. — Но отныне ничего не бойтесь… Вам нельзя, — прибавил он с возрастающим волнением, — оставаться здесь, с этими цыганами… Завтра утром я приду переговорить с хозяином фургона…
— Который готов выслушать вас хоть сейчас, милостивый государь, и сейчас же вам ответить! — произнес рядом с Карлом грубый и насмешливый голос.
Юный герцог смерил взглядом склонившегося перед ним негодяя.
— Где я могу побеседовать с тобой? — спросил он.
— Неподалеку отсюда, сударь: улица Тиссандери, постоялый двор «Надежда», там я остановился вместе со своей лошадью, повозкой, леопардом и труппой.
— Хорошо. Жди же меня завтра утром.
Карл Ангулемский бросил последний взгляд на Виолетту, уронившую голову на руки, и на покойницу, и ему внезапно показалось, что бледное лицо мертвой осветилось слабой улыбкой благодарности.
— А теперь — отмщение! — прошептал он. — О мой отец, смотри, что сделает твой сын.
Он вышел и направился к герцогу де Гизу… Бельгодер, стоявший на верхней ступеньке, ухмыльнулся:
— Ну-ну, приходи завтра, я буду ждать тебя, не сходя с места! Сумасшедший! Завтра! Да где завтра будет твоя Виолетта?
Он передернул плечами и спустился по лестнице, ворча:
— Однако следует пойти сказать, чтобы забрали труп. И чем быстрее, тем лучше. Уже сегодня ты отбудешь, Симона. Счастливого пути!
Но прямо у подножия лестницы перед ним возник человек, одетый в черный бархат. Лицо его было столь бледным, что он походил на восставшего из могилы покойника. У него был леденящий душу голос, невольно заставлявший трепетать.
— Это ты, — спросил он, — тот самый Бельгодер, что владеет этой повозкой?
«Выходец из ада!» — подумал цыган, невольно вздрогнув.
— Да, мой господин, — прибавил он вслух, — я тот, о ком вы говорите, и я весь к вашим услугам.
На лице незнакомца отразилась какая-то внутренняя борьба.
— Так это ты… — медленно повторил он, — ты хозяин этой юной певицы… Виолетты?
Бельгодер понимающе хлопнул себя по лбу и поклонился еще более учтиво.
«Это-то я! — подумал он. — А это, должно быть, тот дворянин, которого герцог де Гиз собирался прислать, чтобы передать мне свои указания! Отлично! Теперь ты в моей власти, Клод! Скоро ты услышишь от меня кое-какие новости о собственной дочери!»
Он выпрямился и быстро произнес:
— Я слушаю вас. Что вы имеете мне сообщить?
Дворянин склонился к нему и, мгновение поколебавшись, сказал глухим голосом:
— Я послан к тебе одной могущественной особой. Это дитя… Твоя Виолетта…
Он запнулся. Вздох вырвался из его груди, и он прошептал:
— Бедная невинная жертва! Ах, Фауста! Неумолимый сфинкс! Когда же я избавлюсь от твоих железных когтей, терзающих мою душу?..
— Виолетта и я, мы оба в распоряжении того, кто вас послал. Ваши приказания?
— Слушай же… Впрочем, начну я с обещания щедро одарить тебя, если ты исполнишь все в точности.
— Десять кошельков с десятью золотыми дукатами в каждом — вот мое условие! Итак, что надо исполнить?
Человек высокомерным жестом выразил свое согласие.
— Что надо исполнить? — повторил он, и его лицо еще более омрачилось. — Слушай внимательно: на Ситэ, за Собором Парижской Богоматери, на краю острова, нависающем над рекой, стоит полуразрушенный дом, настоящая развалина, чьи окна похожи на заплаканные глаза, а стены источают влагу. Дверь там железная с бронзовым молотком; туда нынче вечером, в девять часов ты должен привести эту девушку.
— Нынче вечером! В девять часов! Мы там будем, клянусь адом!
Дворянин в черном ненадолго задумался, а потом голосом еще более тихим, взволнованным и глухим спросил:
— Эта женщина в красной маске… которая недавно была здесь… скажи мне, кто она?
— Цыганка из моего табора.
— Цыганка?.. И ее имя?..
— Саизума.
— Вот как? Цыганка? И ее зовут Саизума?
— У нее нет другого имени.
Человек в черном резко выпрямился. Казалось, он рассеял какие-то свои тайные сомнения, и его лицо прояснилось. Он коротко кивнул в знак прощания, а затем достал письмо, которое Фауста велел передать герцогу де Гизу, и скользнул в толпу. Там принц Фарнезе мгновенно затерялся, как камень в мутной глубине… Бельгодер же повторял с мрачной и мстительной радостью:
— Сегодня вечером в девять часов! В доме на Ситэ… Мы придём, господин Гиз!
Пока в этом коротком разговоре между Бельгодером и принцем Фарнезе решалась судьба Виолетты, Карл Ангулемский направлялся к герцогу де Гизу.
Сын короля Карла IX кипел неистовой яростью, которая охватила все его существо. Трагическая и одновременно нежная сцена в повозке улетучилась из его сознания. Одна картина стояла у него перед глазами — Меченый склонился к Виолетте с улыбкой, не оставлявшей никаких сомнений в его намерениях!
Как только Гиз заговорил с девушкой тихим голосом, Карл ощутил, что его одолевает чувство, которого он никогда раньше не испытывал: ревность, ревность, застилающая глаза мутной пеленой!.. Сжав кулаки, с изменившимся лицом начал он пробираться сквозь плотные ряды молчаливых людей, внимательно следивших за жестами и словами де Гиза — их идола и героя!
Вдруг кто-то взял его за руку. Он живо обернулся:
— Шевалье Пардальян! — произнес он со свирепой радостью. — Вы вовремя появились!
— Да, я появился вовремя, чтобы помешать вам сделать безумный шаг, — сказал Пардальян. — Куда вы так бежите? Обличать господина герцога?.. Сына Давида, как уверяют эти зеваки? Черт побери! Это же армия сторонников Гиза. Во всем мире был только один человек, способный справиться с десятью тысячами горожан, соскучившихся за последние двадцать четыре часа без убийств и оттого одержимых желанием растерзать кого-нибудь… Этот человек мертв, мой принц: он был моим отцом!
Убеждая Карла, Пардальян в то же время пытался вывести его из толпы.
— Пардальян, — проговорил юный герцог отчаянным голосом, — я хочу побеседовать с Меченым!
— Эх! Клянусь Пилатом, как говаривал покойный господин де Пардальян, жизнь — славная штука, и я не хочу дать перегрызть себе горло… До тех пор, по крайней мере, пока я не сведу счеты с неким Моревером и с несколькими другими ejusdem farinae… это по-гречески; означает: из того же теста… Идемте же, черт подери! Как, вы не идете?
— Идите, Пардальян! — прошептал Карл, и слезы ярости выступили на его глазах. — Ступайте! А я направляюсь к Гизу!
Шевалье бросил на молодого человека взгляд, в котором сквозила нежность старшего брата.
— Вы этого хотите более всего? — сказал он, беря Карла за руку.
— Я ненавижу Гиза! Никогда еще в моей душе не было такого гнева! Горе ему, раз он оказался у меня на пути!
— Любовь! Любовь! Безумие и несчастье! — проворчал себе в усы шевалье. — Что ж, попробуем спасти этого юного храбреца.
И громко добавил:
— Ладно, идемте, коли вы этого хотите! Боже правый, однако беседа обещает быть забавной! Моя молния, моя добрая старая рапира, тебе слово…
Пардальян быстрым взглядом окинул огромную толпу, которая их окружала, нахлобучил шляпу на самые уши и двинулся вперед. Ударами кулаков он расчищал себе дорогу, и не один дюжий зевака, собиравшийся возмутиться, испуганно сторонился при виде этого лица, светящегося отвагой, и этой широкой и длинной рапиры, на эфесе которой покоилась ловкая и нервная рука. В несколько мгновений шевалье и его спутник пробрались сквозь толпу и увидели герцога де Гиза — этого некоронованного короля Парижа, бледного и надменного, с налитыми кровью глазами, который стоял перед Крийоном и произносил отрывистые фразы, тонувшие в яростных выкриках толпы…
Минута была самая что ни на есть трагическая… Произошло следующее: Крийон, тот самый, кого Карл IX при осаде Сен-Жан-д'Анжели прозвал Крийон-храбрец, отважный и преданный слуга Валуа, узнал, что Генрих III бежал из Парижа. И он вышел из ратуши, в которой укрывался с тысячью гвардейцев и двумя тысячами швейцарцев, чтобы присоединиться к своему королю! Он командовал гвардейцами; швейцарцы были под началом полковника, имя которого историей забыто. Как только это войско, состоявшее в основном из раненых и калек, построившись в колонну, вышло на Гревскую площадь, Крийон встал во главе его и воскликнул:
— Французские гвардейцы и швейцарцы, вперед!
Людское море заволновалось, глухой ропот поднялся из его глубин; вопли, восклицания, проклятия схлестнулись, разорвали воздух, смешались с чудовищными оскорблениями, стонами женщин и бряцанием алебард. И вдруг установилась тяжелая свинцовая тишина…
Это Гиз знаком заставил замолчать боготворящую его толпу. После этого герцог подошел к Крийону. Старый капитан, коренастый, седоусый, в помятых латах, с окровавленным лицом, остановил свое войско и устало приветствовал герцога.
— Я имею удовольствие видеть, — сказал Гиз язвительным тоном, — что Луи де Крийон ведет своих гвардейцев к Его Величеству…
— Вы хорошо видите, господин герцог, — воинственно ответил Крийон.
— Вы направляетесь в Лувр?
Крийон разразился хохотом:
— На этот раз вы заблуждаетесь! Я направляюсь к королю!
— Берегитесь, капитан, — прорычал Меченый, — вы уже допустили безумную неосторожность, когда покинули ратушу.
— А вы хотите заставить меня сделать еще одну, принудив вернуться туда? Король оставил Париж, господин герцог, значит, и я ухожу из Парижа!
— Вас обманули! Король…
— Одно слово! Единственное! — яростно перебил Крийон. — Дорога свободна?
— Она свободна для всех верноподданных, — провозгласил Гиз. — А король…
— Да здравствует король, сударь! — прорычал Крийон. — Берегитесь, клятвопреступник! Мы оба члены ордена Святого Духа; вступая в него, мы поклялись в верности королю, нашему повелителю. Следуя моей присяге, я ухожу, даже если для этого мне придется выпустить кишки всей Священной лиге! А вы, господин герцог? Как вы выполняете вашу клятву?
Ропот гнева прокатился по возбужденной Гревской площади:
— Слава герцогу Гизу!
— Смерть Генриху III!
— В воду гвардейцев! В Сену Крийона!
Гиз, страшно побледнев, стал быстро отдавать приказы окружающим; его приближенные со всех ног бросились туда, где размещались отряды Лиги: в Арсенал, Бастилию, Тампль, Лувр, Пале…
Крийон воздел шпагу… В этот момент Карл Ангулемский и шевалье Пардальян прорвались сквозь беспорядочную толпу, которая клубилась вокруг невозмутимых гвардейцев, стоявших плотными рядами и ощетинившихся алебардами и аркебузами.
Гиз, идол Парижа, Гиз, любитель театральных жестов, картинно повел холеной рукой. И толпа немедленно успокоилась, желая с жадностью ловить каждое его слово, желая еще раз им полюбоваться. И тут полковник швейцарцев, который до сих пор стоял позади Крийона, вышел вперед и громко произнес:
— Ни я, ни мои швейцарцы не уйдем из Парижа!
— Полковник! — прорычал Крийон. — Встаньте в строй! Или, клянусь Богом, вам придется сражаться со мной до тех пор, пока один из нас не упадет мертвым!
— Ваша светлость, — сказал полковник, не отвечая Крийону, — я перехожу на сторону Лиги!.. Швейцарцы! Ко мне!
В это время раздался молодой, высокий и звонкий голос… Никто не успел понять, что произошло: ни Гиз, чья рука, протянутая полковнику, повисла в воздухе; ни Крийон, который готов был ринуться в бой, но остался на месте; ни швейцарцы, готовые дезертировать, но оставшиеся в строю; ни толпа, готовая восторженно взреветь, но пока молчавшая, ибо народ на площади понимал, что у него на глазах разыгрывается новая драма… А голос этот в полную силу выкрикнул:
— Предатель! Ты стал предателем!
Полковник прорычал яростное проклятие. Гиз с перекошенным от гнева лицом извлек из ножен тяжелую шпагу и искал глазами отважного наглеца, который оскорбил его, назвав предателем.
Наконец он увидел молодого человека, который одним прыжком выскочил в центр пустого круга, небрежно оттолкнув при этом полковника, и встал перед ним, Меченым, со скрещенными на груди руками. И в тишине, в тяжелой тишине ужаса, нависшего над старинной парижский площадью, снова прозвучал голос молодого человека:
— Генрих Лотарингский, герцог де Гиз! Убийца моего отца! Дважды предатель и мятежник! Я, Карл Ангулемский, сын Карла IX, короля Франции, объявляю тебя изменником и вызываю на поединок на шпагах или кинжалах, в тот час, день и в том месте, которые тебе угодны!..
В то же мгновение двадцать дворян кинулись на Карла с обнаженными кинжалами. Однако Гиз остановил их. Он задыхался, его глаза метали молнии, в уголках губ вскипела пена. Он искал слова, желая унизить юношу, прежде чем отдать его на растерзание своей своре…
— Сын Карла! — сказал он наконец с жестокой улыбкой. — Я принимаю твой вызов… Но поскольку низость в твоей семье — явление обычное и ты можешь попытаться улизнуть, я поручу строго охранять тебя вплоть до того дня, когда я, Меченый…
— Ваше прозвище не Меченый, милостивый государь! — воскликнул человек, который только что вышел вперед — спокойный, с иронической улыбкой и сияющим взглядом.
Это был Пардальян! В одно мгновение он оценил ситуацию. Быстро окинув взором бурлящее людское море, лицо герцога Гиза и стройные ряды гвардейцев Крийона, он понял, что лотарингец отдал приказ об аресте.
— Спасем же моего маленького волчонка! — проворчал он.
И пошел на герцога де Гиза, бросая хлесткие слова:
— Прошу прощения, но вас зовут не Меченый!
— Назовите ваше имя! — прорычал Гиз. — Кто вы такой?..
Пардальян отмахнулся:
— Мое имя тут ни при чем, ибо речь идет о вашем, сударь! Шестнадцать лет тому назад во дворе гостиницы на улице Бетизи…
— Улица Бетизи! — прошептал Гиз и изумленно уставился на Пардальяна. — О! Если ты тот, о ком я думаю, то горе тебе! Но продолжай!
— Согласен! Итак, вы убили адмирала Колиньи… В тот момент, когда вы поставили ногу на окровавленный труп, вот эта самая рука, сударь…
Пардальян взглянул на свой кулак…
— Эта рука со всего маху ударила вас по лицу, и с тех пор вы зоветесь — Опозоренный!
— Это ты! — прорычал Гиз, а толпа разразилась криками и проклятиями. — Ко мне! Ко мне! Задержите этих двоих! Хватайте их! Живыми! Они мне нужны живыми!
Поднялась страшная суматоха. Крийон отступил к своим гвардейцам, словно отнесенный туда волной народного гнева. Швейцарский полковник грубо взял за плечо герцога Ангулемского… и в тот же миг рухнул как подкошенный: Пардальян, выхватив рапиру, эфесом раскроил ему череп.
— Гиз! Гиз! — кричал Карл. — Запомни, ты принял мой вызов!
— Смерть им! Смерть! — ревела толпа.
— Живьем! Обоих живьем! — вопил Гиз.
Итак, вся эта чудовищная неразбериха, на которую взирала сверху из своего окна бесстрастная Фауста, возникла после того, как шевалье де Пардальян бросил королю Парижа дерзкие слова:
— Ты зовешься Опозоренный!
Свалив к ногам Гиза полковника швейцарцев, шевалье схватил в охапку Карла, своего «волчонка», и стал решительно пробиваться в сторону неподвижных и бледных гвардейцев. Он держал свою рапиру за клинок, и рукоятка служила ему палицей. Эта палица в его могучей руке вращалась, поднималась и разила, сверкая сталью. Так он проложил себе дорогу к отряду' Крийона.
— Крийон, сдавайтесь! — воскликнул Менвиль, один из сторонников Гиза.
— Выдай мне этих двух свиней! — сказал Гиз. — И ты уйдешь вместе со своими людьми.
И тут Пардальян воздел к небесам свою шпагу. В это мгновение он был виден отовсюду — в разорванной одежде, с окровавленным лбом и сияющими глазами, поражающий отвагой и силой духа, — и солнце лило на него свои лучи. Крийон был явно растерян, ибо ему казалось, что он терпит поражение и его гвардейцы вот-вот разбегутся, Гиз торжествовал победу — а шевалье голосом, в котором звенела сталь, воскликнул:
— Трубачи! Королевский марш!
Возбужденные, воодушевленные воины прокричали в едином трагическом порыве:
— Да здравствует король!
И двинулись вперед под звуки фанфар. Над площадью носилось звонкое эхо, перекрывавшее шум многолюдной толпы…
Во главе отряда, рядом со взволнованным Карлом, рядом с ошеломленным и восхищенным Крийоном шагал шевалье де Пардальян, подобный античному герою. Он увлекал за собой солдат, прокладывая путь сквозь людское море.
Раздались выстрелы из аркебуз, группы вооруженных пиками горожан бросились на отряд Крийона… но звуки королевского марша заглушали шум, а голос Пардальяна гремел:
— Вперед! Вперед!..
— Мои солдаты! Мои лигисты! — бормотал Гиз, вне себя от гнева и стыда.
Солдаты Лиги были размещены по всему Парижу и все еще не показывались! Перед отрядом же Крийона, этой длинной ощетинившейся колонной, перед этими ранеными которые шли, чеканя шаг, толпа дрогнула, обратилась в бегство; одни помчались вооружаться, другие в смятении наобум разряжали пистолеты…
Пардальян вложил рапиру в ножны. Он шагал во главе колонны и кричал:
— Дорогу королю! Дорогу королю!
Слыша эти крики, люди недоумевали, не понимая о каком короле идет речь и отчего так сверкает взгляд предводителя отряда. Через несколько минут воины Крийона были уже за пределами Гревской площади и прошли по набережным прямо к Порт-Нев, а суматоха тем временем усиливалась, город рокотал, и в воздухе носился восхитительный дух сражения и штурма.
В этот момент тысяча солдат Лиги под командованием Бюсси-Леклерка с заряженными аркебузами вбегала на площадь со стороны Бастилии.
— Наконец-то! Наконец-то! — возликовал герцог де Гиз, с нетерпением ожидавший подмоги.
Он уже собрался кинуться к Бюсси-Леклерку, как вдруг на его запястье легла чья-то рука.
— Что вам надо? — прохрипел он тому, кто посмел остановить его порыв, — одетому в черный бархат дворянину, молчаливому, зловеще-спокойному, равнодушно взирающему на кипение человеческих страстей.
— Прочтите это, ваша светлость, — сказал он, протягивая запечатанный конверт.
— Э, сударь! — воскликнул Гиз. — Не сейчас… завтра!
— Завтра будет слишком поздно! — возразил человек в черном. — Это письмо от принцессы Фаусты!
Герцог вздрогнул и резко остановился. В жесте, которым он принял письмо, сквозили почтение и давний ужас. Он сломал печать, прочитал послание и пошатнулся… Его лицо посерело. Глаза широко раскрылись. Хриплый вздох вырвался из его груди; тыльной стороной ладони он отер лоб, мгновенно покрывшийся холодным потом.
— Ваши приказания, мой повелитель! — прокричал в это время Бюсси-Леклерк, останавливаясь перед лотарингцем.
— Мои приказания? — пробормотал герцог, руки которого судорожно комкали страшное письмо.
Он посмотрел вокруг безумным взглядом, а потом тихим голосом произнес:
— Во дворец, господа! Следуйте за мной во дворец Гизов!
И он удалился в сопровождении недоумевающих дворян, забыв о Бюсси-Леклерке с его тысячью солдат, забыв о Крийоне, забыв о Пардальяне и герцоге Ангулемском, забыв обо всем на свете, в том числе и о Бельгодере, которому собирался передать свои указания относительно Виолетты.
Пардальян по-прежнему грозно шагал, увлекая за собой Крийона и его солдат. Пройдя сквозь ряды сторонников Лиги, которые, лишившись своего предводителя, не решились атаковать, отряд Крийона достиг Порт-Нев в тот момент, когда из обоих дворцов Шатле, из Тампля и из Арсенала к Гревской площади бегом устремились оповещенные роты лигистов. Но уже были пройдены ворота… и когда последний гвардеец-француз миновал подъемный мост, в толпе горожан раздались вопли бессильной ярости, Крийон бросился к Пардальяну.
— Прозвище «Храбрец» более не мое, — сказал он. — Оно принадлежит вам!
— Уходите быстрее, если вы мне доверяете, — ответил шевалье, — а любезностями мы обменяемся в менее жаркий день…
— Хорошо! Но в какую сторону мне направиться? Я же понятия не имею, где сейчас король!..
— Вчера я видел его. Он был очень бледен и печален, дорогой мой господин Крийон! А направлялся он к Шартру…
— Идемте со мной, сударь! — воскликнул Крийон, любуясь прекрасным, тонко очерченным лицом своего спасителя. — Король произведет вас в полковники!
— Эх, сударь! — безмятежно ответил Пардальян. — Я давно сам себе маршал и вполне доволен своим званием. К чему мне становиться полковником у других?
Крийон склонил голову.
— Я вас не понимаю, — сказал он, — но это не имеет значения. Клянусь моей жизнью: вы достойный товарищ! Будь у короля десяток помощников вроде вас, он завтра же вернул бы себе трон! Итак, прощайте!.. Вашу руку!
— Вот она!
— Ваше имя?..
— Шевалье де Пардальян! Прощайте, господин де Крийон. Передайте королю, чтобы он не забыл помянуть меня в своих молитвах.
Бравый Крийон, изумленный, не понимающий, всерьез ли говорил с ним шевалье, повернулся к своему отряду, скомандовал: «Вперед!» и отправился в путь, в последний раз отсалютовав шпагой человеку, чья отвага покорила его и чье каждое слово изумляло своей ироничной загадочностью.
Пардальян взял герцога Ангулемского за руку и так, словно ничего необыкновенного не произошло, сказал:
— Вернемся через Монмартрские ворота и отдохнем за кувшином вина в трактире «У ворожеи» доброй госпожи Югетты Грегуар… моей давней знакомой! Вино в ее заведении, милостивый государь, имеет для меня особый вкус — мой отец его любил… Что же до Югетты, то она любила меня!.. Господи, сколько лет миновало с той благословенной поры, когда сердце мое было несвободно!..
Эти слова Пардальян произнес с необычайной для него меланхолией, и изумленный Карл Ангулемский увидел в обычно ясном взгляде своего спутника нечто похожее на легкую дымку, которая исчезает с первыми лучами солнца.
Оставим Пардальяна и Карла Ангулемского на дороге в Париж и вернемся ненадолго к герцогу де Гизу, который устремился к своему дворцу, не отдав Бюсси-Леклерку ни единого приказа и бросив его, ошеломленного, посреди Гревской площади.
Ты удивлен, читатель? А между тем все объясняется достаточно просто: безупречный и изящный кавалер и отважный воин Генрих Лотарингский, герцог де Гиз, волею обстоятельств ставший королем Парижа и почти ставший королем Франции — благодаря безграничному желанию Лиги, огромной и сильной организации, всеми своими щупальцами тянувшейся к королевской власти, — так вот, этот человек, направляемый, или, вернее говоря, ведомый за руку Фортуной, человек, заставлявший трепетать монархов, был давно снедаем страшной ревностью, которая немало мешала его политической карьере.
Гиз следовал своей собственной судьбе. Историк, замечающий лишь внешние проявления, высказывает наивное удивление его колебаниями, с недоумением отмечает его резкие остановки и непостижимые отступления… На Гревской площади, вместо того чтобы встать во главе тысячи солдат Лиги, приведенных Бюсси-Леклерком, он дрожит, бросает толпу, которая его приветствует, и скрывается в своем дворце, выпустив из Парижа три тысячи человек Крийона, ставших впоследствии ядром армии, с которой Генрих III предпримет осаду столицы!
Так что же все-таки произошло? Какая ужасная весть обрушилась на этот неукротимый ум и парализовала его? Да попросту Гиз прочитал письмо принцессы Фаусты, доставленное ему кардиналом Фарнезе. Вот что было в этом письме:
«Графа де Луаня нет среди тех, кто покинул Париж вслед за Валуа. Герцогиня де Гиз, о которой Вы думаете, что она на пути в Лотарингию и которую два дня тому назад Вы лично проводили до Ланьи, только что вернулась в Париж. Некто ожидает Вас в Вашем дворце, чтобы объяснить Вам это совпадение.»
Вечером этого дня Париж еще волновался. Утреннее столкновение на Гревской площади, казалось, все еще продолжалось; временами слышались отдельные выстрелы; группы горожан в латах, касках, с пиками, алебардами или аркебузами собирались на перекрестках; иногда проходили военные патрули; иногда проезжал какой-нибудь знатный господин со свитой. Буржуа, солдаты, дворяне — все носили на груди белый крест Лиги или же на шее четки, и горе было тому, кто не имел одного из этих знаков.
День уже кончился, а ночь не наступила; постепенно шум стихал. На город ложились вечерние тени. Они окутывали причудливый и своенравный силуэт старого Парижа, его извилистые узкие улочки, шпили его башен, колоколен и флюгеров, позеленевшую от дождя черепицу крыш, грозные громады Тампля, Лувра, Большого Шатле и Бастилии…
В этот час четыре человека с носилками подошли к повозке Бельгодера, стоявшей на Гревской площади. На носилках был пустой гроб.
В повозке горел смоляной факел; мрачные красные отблески падали на тело Симоны, лежавшее на подстилке, играли на разбросанных цветах и на лице покойницы. Рядом с факелом стояла на коленях обессилевшая Виолетта, не сводившая глаз с мертвого лица той, кого она называла матерью: иногда ее рука нежно поправляла цветы или волосы или же прикасалась к ледяному лбу страдалицы. Девочка не плакала, у нее больше не было слез.
Сумрак медленно окутывал углы фургона. В глубине его неподвижно сидела цыганка Саизума — безразличная ко всему, далекая от происходящего, заблудившаяся в хаосе своих страданий. Рядом с ней, скрестив руки, удовлетворенно ухмыляясь и пристально глядя на Виолетту, возвышался Бельгодер…
Четверо мужчин вошли и поставили гроб рядом с телом.
— Что же! — сказал один из них. — Сейчас мы унесем эту цыганскую еретичку.
— Конечно, — прибавил другой, — священника нет; да оно и понятно: покойница обходилась без него всю жизнь, значит, обойдется и в своей последней прогулке.
Бельгодер согласно кивнул и коротко сказал:
— Мы спешим…
— Вот как! — усмехнулся носильщик. — Вы спешите, приятель? Похоже, вы не хотите заставлять ждать господина дьявола!.. Что ж, детка, посторонись!
Виолетта, задрожав, бросилась на тело Симоны и, рыдая, заговорила с ней, прощаясь навек… Бельгодер грубо толкнул ее. Виолетта поднялась и закрыла руками лицо. Ее сердце разрывалось. Она шептала:
— Прощай, матушка… моя бедная матушка Симона… прощай навсегда…
Когда она осмелилась поднять взгляд, Симона уже лежала в гробу. Девочка громко вскрикнула… Горе прорвалось, хлынуло неукротимым потоком. Она снова упала на колени и принялась охапками бросать цветы в гроб. Мгновение спустя все было кончено! Крышку опустили и заколотили огромными гвоздями. Симона так и не успела раскрыть маленькой Виолетте тайну ее рождения…
Носильщики положили оставшиеся цветы на гроб, вынесли его… поставили на носилки. И вот они уже пустились в путь.
— Ты тоже ступай, — сказал Бельгодер странным голосом.
Виолетта посмотрела на него блуждающим взором, полным отчаяния.
— Ступай же! — повторил цыган с устрашающей ухмылкой. — Ты же не хочешь, чтобы твоя мать была одна!.. Что ж, я разрешаю тебе проводить ее…
Почти радостный крик вырвался у девушки. Впервые за долгие годы она подняла на Бельгодера глаза, в которых светилась признательность…
— Я не такое ужасное чудовище, как ты думаешь! — проворчал Бельгодер, пожимая плечами.
Виолетта бросилась вон из повозки. Проводить матушку до самого кладбища! Для бедного ребенка это было утешением, печальным утешением! И патрули, прочесывавшие Париж, с удивлением и жалостью смотрели на бедный гроб, убранный цветами, за которым шла девочка, обливавшаяся слезами…
Бельгодер тоже покинул фургон, сказав двум силачам, что сидели на ступеньках:
— Отведите повозку к постоялому двору. Возможно, я не вернусь этой ночью… А что до Виолетты, — прибавил он глухо, — то она не вернется никогда!
Затем он поспешно удалился и, прячась за стенами и держась в тени, пошел за Виолеттой, с которой не сводил горящих глаз, словно хищник, бесшумно преследующий свою жертву ночью в глухом лесу.
В тот момент, когда Виолетта последовала за мрачными носилками, из-под навеса дома на площади выступил человек в черном капюшоне, низко опущенном на лицо. Он проводил девочку угрюмым взглядом и прошептал:
— Итак, жертва уже в пути. Мне остается предупредить жреца! Несчастная! Гнусный цыган ведет тебя к Фаусте, а ты даже ни о чем не догадываешься…
Человек дрожал как от холода. Наконец он покинул убежище, из которого следил за Виолеттой и Бельгодером, и направился к мосту Нотр-Дам; пройдя по нему, мужчина углубился в лабиринты Ситэ.
Между собором, величественным в своей тишине, и зданием, из которого доносился глухой шум ночного заседания парламента, в глубине улицы Каландр, на пустыре рядом с Новым Рынком, отстроенным за два месяца, стоял приземистый неприметный дом, удаленный от четырех десятков соседних домов.
Днем парижане обходили это место стороной, бормоча проклятия. Парижанки же, которым случалось там появляться, бледнели и осеняли себя крестом. В этом доме, в холодной комнате с грубой мебелью и голыми стенами, единственным украшением которых было большое распятие черного дерева, в широком кресле восседал человек огромного роста; облокотившись о стол, он подпер голову руками. Старая служанка неслышно сновала взад-вперед.
— Вы не кушаете, господин Клод? — спросила она внезапно.
Великан равнодушно пожал плечами.
— Опять эти ужасные воспоминания о вашем ремесле? — помолчав, продолжила женщина.
— Нет, — глухо сказал Клод, покачав головой.
— Ох!.. Ну, значит, вы думаете о ребенке!..
— Верно! — вздохнул Клод. — Вы удивитесь, но самые ужасные минуты — это те, когда меня не обступают призраки моих жертв… Потому что в эти минуты перед моими глазами ее лицо. Восемь лет, госпожа Жильберта! Восемь лет, как она исчезла, словно прекрасное видение… О, мое дитя, моя нежная фиалочка, как недолго скрашивала ты мои дни! Что с тобой сталось? Кому улыбаются твои прекрасные голубые глаза?.. Что шепчут сейчас твои губы?.. Только мрак во мне и вокруг меня с тех пор, как ты исчезла. Ах! Как ты обнимала меня своими маленькими ручками, щебеча и называя отцом! Как я трепетал от счастья в такие мгновения!
Господин Клод глубоко вздохнул. Казавшийся воплощением животной силы, он снова заговорил с удивительной нежностью:
— Похоже, я не создан для такого счастья, я обречен на проклятое одиночество! Но вспомните, госпожа Жильберта, я не злоупотреблял этим счастьем!.. Я виделся с ребенком только дважды в неделю… это были прекрасные дни, настоящие праздники!.. О, эти четверги и воскресенья! — добавил он, и его хмурое лицо осветилось улыбкой… — С каким наслаждением я снимал свое зловещее одеяние! С какой радостью на рассвете я облачался в костюм обычного горожанина, каким она меня знала!..
— Ну же, ну же, сударь, — гоните эти воспоминания, они вас убивают!..
— В каком упоении, — продолжал Клод, не слыша ее, — я спешил в Медону!.. С бьющимся сердцем я входил в сад. Добрая Симона ласково здоровалась со мной. А где же ребенок?.. Ах, вот он! Протянув свои маленькие ручки, девочка подбегает к нам, я обнимаю ее, подбрасываю вверх, она обхватывает меня за шею, со смехом забирается на плечи, дергает меня за волосы и лепечет, милая глупышка: «Матушка Симона, вот папа, любимый папа!..» Как же славно она смеялась…
Господин Клод закрыл лицо руками… Великан тихо плакал…
— Зачем вы разрываете себе сердце? — И госпожа Жильберта тоже всхлипнула.
— Мое сердце?.. О чем это вы? Малышка унесла его в своих ладошках, которые я так часто целовал!
Однажды… Это был четверг, я запомнил его на всю жизнь… Он замечательно начинался, светило яркое солнце, шелестела листва… Я по обыкновению отправился в Медону. Вхожу в сад, зову, оглядываюсь по сторонам — нигде ни души. Ну что ж, говорю я себе, не стоит волноваться — наверное, Симона с девочкой пошли на Сену. Обожду в доме. Но что это? В комнатах все вверх дном, повсюду видны следы борьбы. Я испускаю дикий вопль, бегу к реке, долго и безуспешно обыскиваю лес… Никого! Обессиленный, вне себя от горя, я падаю без сознания… Когда я очнулся, то увидел незнакомую женщину, которая и помогла мне вернуться в Париж. С тех пор я не видел моей девочки! Где она? Что случилось с ней и Симоной? Единственное, что мне удалось узнать, так это то, что накануне их исчезновения в округе видели цыганский табор… Господи, как я не умер тогда?!
— Да уж, вы вполне могли умереть, господин Клод, — сказала старуха. — Когда вы через неделю вернулись домой, измученный, больной лихорадкой, я уж думала…
Стук в дверь заставил Жильберту замолчать и испуганно уставиться на хозяина. Клод резко вскочил и застыл в изумлении.
— Кто может прийти сюда? — бледнея, прошептала служанка.
— Вот уже восемь лет, как никто не стучал в эту дверь! — пробормотал Клод. — Ничего не понимаю. Наверное, это горе брело мимо…
Тут раздался второй, более сильный удар. Господин Клод рухнул в свое кресло и повелительным жестом отослал Жильберту отпереть незваному гостю. Сам же он остался сидеть, не сводя глаз с двери столовой. Через мгновение до него донеслись скрежет отодвигаемого засова, звон падающей цепочки, скрип ключа в замке… Потом наступила тишина.
…Внезапно в дверном проеме возник некто в черном плаще… Клод поднялся и голосом, в котором слышался плохо скрытый страх, спросил:
— Кто вы?.. Человек или призрак?.. Что вам от меня нужно?..
Незнакомец подошел поближе… Он дрожал от ужаса. Справившись, наконец, с волнением, посетитель пробормотал:
— Мэтр, я хочу чтобы вы вновь вернулись к своему прежнему ремеслу. Правда, ненадолго…
Клод улыбнулся растерянной улыбкой, а затем передернул плечами, как бы стряхивая с них груз воспоминаний, и сказал:
— В те времена, когда я занимался своим зловещим делом, призвать меня могли только официал [37] и верховный судья. Вы, насколько я понимаю, не являетесь ни официалом, ни верховным судьей… кроме того, вам наверняка известно, что восемь лет назад я был освобожден от своих обязанностей… Идите же с миром, незнакомец, прячущий лицо от бывшего парижского палача!
Однако человек в черном не шевельнулся. Еще более тихим и хриплым голосом он проронил:
— Для меня и для той, которая меня прислала, ты по-прежнему палач Парижа. Та, которой ты подчиняешься, не освобождала тебя от исполнения твоего долга!
И пришелец вытянул вперед свою правую руку. Средний палец украшал железный перстень с выбитыми на нем таинственными символами. Клод бросил взгляд на перстень и вздрогнул. Потом он низко поклонился с видом величайшего почтения.
— Ты повинуешься? — спросил незнакомец.
— Я повинуюсь, ваша светлость! — ответил Клод сдавленным голосом.
— Хорошо. Приходи сегодня в дом, что стоит на краю острова, за Собором Парижской Богоматери. Казнь состоится в десять часов… Ты будешь там?
— Я там буду, ваша светлость! — сказал Клод со вздохом. — Но передайте тем, кто вас послал, что я устал, очень устал… что ужас душит меня по ночам… что я не хочу больше убивать, а должен умереть сам… и что завтра я разрываю договор, связывающий меня.
Он выпрямился в полный рост и добавил:
— Это значит, милостивый государь, что вы не сможете больше на меня рассчитывать… эта казнь будет последней!
— Последней? — переспросил человек в черном. — Ну что же! Знаешь, Клод, я, пожалуй, покажу тебе свое лицо… чтобы ты не полагал, будто я прячу его от тебя.
— Что мне ваше лицо! — проворчал палач. — Я уже видел вашу руку… и страшный железный перстень! Этого достаточно! Идите с миром, сударь!
— Однако прежде ты должен увидеть мое лицо, — настаивал незнакомец. — Сейчас я говорю с тобой не как с палачом и не как посланец государыни!..
Стремительным жестом он откинул капюшон и открыл лицо, бледное, как у выходца с того света. Клод отпрянул, задыхаясь, и прошептал с удивлением и ужасом:
— Епископ!.. Принц Фарнезе!.. Отец ребенка!..
— Ребенка, которого ты у меня украл! — воскликнул Фарнезе. — Да, это я! Я, проклявший похитителя! Я, пришедший проклясть его еще раз, потому что у него нет жалости к моему несчастью! Хотя нет! Я не стану проклинать тебя. Безрассудная надежда поддерживает меня все эти годы. Да, я все еще надеюсь, и я умоляю тебя: скажи мне правду! Сжалься над моим горем!
Клод ненадолго задумался, опустив голову. Он колебался. Фарнезе с трепетом ожидал его решения.
— Какую правду? — проговорил наконец Клод ледяным тоном. — Я же все рассказал вам в тот день, когда вы пришли ко мне, помните, тогда, четырнадцать лет назад?
Фарнезе, сломленный, закрыл глаза и пошатнулся…
— Она умерла! — продолжал Клод все так же холодно. — Умерла спустя три дня после того, как я подобрал ее у виселицы… умерла на руках женщины, которой я ее доверил…
Кардинал принц Фарнезе ничего больше не спросил у палача. Он воздел руки к небу и что-то прошептал. Потом он накинул на голову капюшон и направился к двери. Клод торопливо набросил на плечи плащ и у самого порога нагнал Фарнезе. Он коснулся плеча посетителя и сказал со странной для человека его профессии застенчивостью:
— Извините… еще одно слово.
Фарнезе вздрогнул, оторванный от своих горьких мыслей:
— Что ты хочешь?
— Вы не сказали, кого мне предстоит казнить нынче вечером!
— Не знаю! — сказал Фарнезе, неприступный и мрачный.
— Это мужчина? Женщина?
— Девушка… Почти девочка.
Клод содрогнулся. Девушка… Нежное и слабое создание, которое он убьет!
— Несчастная! — прошептал он.
В этот момент раздался звон колокола Собора Парижской Богоматери, торжественные звуки бесконечной грустью разлились над уснувшим Ситэ. Двое мужчин, кардинал и палач, застыв, считали удары. И когда голос колокола умолк, прозвучал голос кардинала:
— Час казни! — сказал он глухо.
Затем Фарнезе поднял руку, как будто подавая какой-то знак, и медленно, тихим шагом, сгорбившись, направился к Пти-Пон. Палач отер пот со лба и бросился к Собору Парижской Богоматери, на остров, к таинственному дому принцессы Фаусты. По дороге он то и дело повторял:
— Последняя казнь… Последняя жертва!..
Симону похоронили на ближайшем кладбище. По правде говоря, ее зарыли в углу для еретиков; крест не осенял место, где она покоилась, ведь она была из труппы циркачей — людей, отлученных от церкви, нечестивых и отверженных.
Как только гроб опустили в могилу и могильщик бросил на него первые лопаты земли, Бельгодер схватил Виолетту за руку и увел. Девушка следовала за ним, не сопротивляясь. В ее душе поселилась смертельная тоска. Ее ледяная рука подрагивала в руке цыгана. Была темная ночь. Город казался ей пугающей пустыней. Она шла, не сознавая, куда направляется. Однако в глубине ее наполненного мраком сердца жил светлый образ, который словно сопровождал ее, чтобы оберегать, и шептал ей, что она не одна на свете.
Этот молодой дворянин с нежным взглядом, с ласковым голосом… вернется ли он? Увы! Она не знала даже его имени… Но он смотрел на нее с такой братской жалостью, он был так прекрасен, так трогателен, когда появился в фургоне с охапкой цветов в руках! Виолетта трепетала при этом воспоминании, и ее печаль смешивалась с неосознанным и чистым волнением…
Да, он вернется… потому что сам так сказал!.. Завтра! Завтра утром она снова увидит его!.. И она вспомнила последние слова Симоны, несшие утешение ее маленькому сердечку:
— Этот молодой человек… он будет твоим спасителем… ведь он тебя любит!
— Быть любимой им! Какое счастье!
Вдруг девушка заметила, что они идут не на Гревскую площадь и не на улицу Тиссандери, где находился постоялый двор «Надежда».
— Куда вы меня ведете? — пролепетала она, охваченная страхом.
Цыган, ничего не говоря, сильнее сжал руку Виолетты и пошел быстрее. Он миновал дома на мосту и за рекой повернул налево; место было мрачное — злодей и его жертва находились в Ситэ!
Ситэ — Дворцовый остров — заканчивался двумя выступами: на западе это была земляная насыпь, на которую опирались первые конструкции нового, неоконченного моста (двадцать лет спустя именно здесь встанет бронзовый конь, несущий статую Генриха IV). На востоке же остров оканчивался участком земли за Собором Парижской Богоматери и архиепископским дворцом, где возвышались два дома, похожие на двух братьев, один из которых был прелестен, а другой — уродлив.
Первый — маленький, приветливый, нарядный; его украшали замечательные витражи, а над крыльцом виднелась перевитая зеленой гирляндой элегантная вывеска, на которой можно было прочитать довольно странные слова, намекавшие то ли на кузницу… то ли на какое-то давнее событие:
Постоялый двор «ЖЕЛЕЗНЫЙ ПРЕСС»
Другой дом был очень большой, с невыразительным фасадом, с прогнившими стенами, облезлый, растрескавшийся, с тускло мерцающими окнами. Он, казалось, вот-вот должен был рухнуть от ветхости и небрежения владельцев; от него исходила тоска и ужас; дверь с огромным бронзовым молотком придавала ему вид крепости… крепости, которая хранит чудовищные тайны.
Этого выступа-острова теперь уже нет — он исчез, подточенный терпеливыми волнами; на его месте — или рядом — сегодня стоит скромное низенькое здание, у подножия которого, как и тогда, плещется и грустит Сена, и которое, кажется, продолжает наводить страх на этот уголок Парижа… Здесь помещается городской морг.
Бельгодер, не выпуская руки Виолетты, на мгновение остановился было перед постоялым двором «Железный пресс», но затем, покачав головой, уверенно двинулся к соседнему зловещему зданию.
— Где мы? — спросила Виолетта, испуганно озираясь.
Бельгодер, вместо ответа, ударил по двери тяжелым бронзовым молотком.
— Я боюсь! О! Я боюсь!.. — простонала девочка.
Тяжелая дверь бесшумно отворилась. Виолетта хотела убежать, но цыган крепко держал ее; через секунду она оказалась в просторном, едва освещенном вестибюле, выложенном плитами; посреди стояли два человека в масках с обнаженными кинжалами у пояса.
— Где я? Где я? — лепетала бедняжка.
— Вот малышка, которую я, Бельгодер, должен был привести. Я ведь не ошибся? — спросил цыган.
— Не ошибся, — ответил один из стражей и в то же мгновение набросил на голову Виолетты мешок из черной ткани, затянув его лентой на шее. Безмолвная, покорная, парализованная таким ужасом, который сковывает только в кошмарном сне, Виолетта почувствовала, что ее приподнимают и несут неизвестно куда!.. В это время второй гигант в маске протянул Бельгодеру тяжелый кошелек:
— Вот сто золотых дукатов, которые ты просил…
— Это не я просил, — проворчал негодяй. — Это господин герцог сказал мне: десять кошельков, и в каждом по десять дукатов…
— Господин герцог? — удивленно спросил человек. — Ты хочешь сказать — принц?
— Герцог, принц, как вам угодно. Важно, что я свою работу сделал.
— Это верно. Бери свое золото и проваливай! Хотя нет, погоди, приятель! Если ты не хочешь, чтобы тебе вырвали язык или живьем содрали с тебя кожу, ты ни одной живой душе не расскажешь о том, что ты сегодня сделал… И еще один совет: постарайся никогда больше не появляться возле этого дома… А теперь — пошел вон!
Цыган, насмешливо улыбнувшись, низко поклонился, попятился к выходу и растворился в ночи.
На Соборе Парижской Богоматери пробило десять часов. Бельгодер давно уже исчез. В это время мэтр Клод подошел к таинственному дому и тоже ударил в дверь бронзовым молотком. Она бесшумно растворилась, и палач ступил в вестибюль — туда, куда совсем недавно, трепеща, входила его жертва.
Двое в масках, несомненно, узнали его, так как один из них, сделав Клоду знак следовать за ним, провел посетителя внутрь дома. Несомненно также, что мэтр Клод и прежде бывал здесь, так как не выразил никакого удивления увиденным.
А там, между тем, было чему изумляться.
Внутри этот безобразный дом с ветхим фасадом и с запыленными и почерневшими стенами являл собой сказочный дворец восточного владыки, череду просторных, обставленных с изысканной роскошью комнат, которые вели в великолепный зал, в глубине которого под балдахином возвышался золотой трон изумительной работы…
Потолки во всех покоях были расписаны фресками, высокие стены покрыты полотнами Приматиче, Тинторетто, Карраччи, Рафаэля, Корреджо, Веронезе; тщательно подобранные поставцы, восхитительная обивка кресел, благородный мозаичный паркет, роскошные драпировки, сверкающие коллекции оружия оставляли ощущение подавляющего великолепия и — вместе с тем — строгого вкуса…
В тронном зале в двенадцати массивных золотых канделябрах горело по двенадцати восковых розовых свечей, мраморные колонны чередовались с колоннами из яшмы, в огромных вазах из порфира стояли гигантские букеты ярких цветов. Арабские ковры, шестьдесят кресел с очень высокими спинками (все с резными тиарами, с выгравированной буквой «Ф» над скрещенными ключами), мраморные статуи между колоннами составляли фантастическое убранство зала, словно явившееся из сновидения. Все эти сокровища, подобные сокровищам «Тысячи и одной ночи», охраняли двадцать четыре латника, молчаливые, неподвижные, с алебардами в руках; двенадцать слева от трона и двенадцать справа.
В блеске этой роскоши таилось что-то угрожающее и восхитительное, как если бы она принадлежала какой-нибудь восточной правительнице, какой-нибудь императрице, из прихоти дарящей подданным любовь или сеющей смерть.
Палач бесстрастно прошел мимо этих чудес, ведомый своим немым провожатым. Вскоре он достиг комнаты, которая была расположена с той стороны дворца, что выходила к Сене, и напоминала мрачный вестибюль у входа. Комната была голая, холодная, сырая, безо всякой мебели; только вдоль серых стен по железным крюкам были развешаны цепи. Любому посетителю могло показаться, будто из волшебных покоев феи он внезапно перенесся в темницу, где ожидали своей участи приговоренные к казни!
Сейчас там находилась женщина в траурном одеянии; голову ее покрывала накидка из черных кружев. Ее лица нельзя было разглядеть; на руке ее сверкал перстень, похожий на перстень Фарнезе и с теми же знаками. Но перстень кардинала был железный, а этот, блиставший на руке женщины, — золотой. Магические символы на нем были выложены из бриллиантов, переливавшихся даже в полумраке комнаты. Это была та самая женщина, которую мы уже видели мельком на Гревской площади, та, которую Фарнезе называл «Ваше Святейшество». Это была Фауста!
Первый же взгляд Клода упал на кольцо; казалось, именно его он и ожидал увидеть. Палач вздрогнул и опустился на колени, прошептав:
— Государыня!..
А затем, замирая от ужаса и благоговения, он коснулся лбом плит пола.
Голосом, который убаюкивал, как музыка любви, и наводил ужас, как глас грозного архангела, Фауста произнесла со странной завораживающей торжественностью:
— Палач! Мы, главная священнослужительница ордена, которому вы поклялись повиноваться, судили и приговорили к смерти человеческое существо, чья жизнь мешает священным планам, хранительницей которых мы являемся. Палач! Вы согласились быть исполнителем секретных приговоров, которые призваны осуществить Божественное правосудие… Войдите же в комнату смерти, где ждет осужденная, и сделайте свое дело…
Клод поднял голову и протянул руки к Фаусте.
— Вы хотите говорить с нами? Мы вам разрешаем… — сказала Фауста.
— Государыня, — начал Клод, трепеща, — я, жалкий и смиренный, осмеливаюсь обратиться с просьбой к ослепительному Величеству, у ног которого я распростерт…
— Говорите, палач: мы пришли на эту землю, чтобы не только карать, но еще и утешать…
— Утешать!.. Да-да! Я нуждаюсь именно в утешении… Мои бессонные ночи населены призраками. Ветер приносит мне стоны и проклятия тех, кого я убил… Напрасно кричу я, что был только инструментом людского правосудия! Напрасно молю я всемогущего Бога дать немного успокоения моей душе! Я не могу думать о смерти без ужаса, и лишь этот ужас мешает мне убить себя! Я боюсь, государыня! Я боюсь умереть без отпущения грехов, которое было мне обещано вашим посланцем!.. За два года, с тех пор, как я поклялся повиноваться, я трижды должен был приходить сюда для исполнения моей зловещей службы… и Сена никому не выдала тайны трех трупов, которые я бросил ей!..
Ужасающие рыдания вырвались у Клода; весь его облик говорил о страшных душевных муках. Он прижался лбом к полу и глухо промолвил:
— Я советовался с двадцатью докторами, но, узнав, кем я был, ни один из них не захотел мне помочь! Я взывал к милосердию доброй сотни священников, но ни один не захотел осенить мою голову искупительным крестом, который вернул бы мне покой! Вашему посланцу, государыня, я поначалу вернул золото, которое он мне давал… но когда он пообещал мне святое прощение, я подписал договор! Три раза я повиновался вам, государыня! Но силы мои на исходе, ужас душит меня, я вижу перед собой разверзающиеся бездны вечного проклятия… Государыня, будьте милостивы ко мне!..
— Вы правильно сделали, решив открыть мне свою душу, — сказала Фауста проникновенным тоном. — Палач, ваши испытания кончились. Идите завтра в Собор Парижской Богоматери. После мессы вы явитесь на исповедь, но не к простому священнику, а к князю Церкви, наделенному всем могуществом Ее Святейшества. Ее Святейшество ниспошлет вам отпущение грехов, которое сделает вас таким же человеком, как и другие: вас покинут кошмарные видения, и вы уснете в райском умиротворении…
И она прибавила, повелительным жестом указывая на дверь:
— Теперь, палач, ступай!.. Угаси еще одну жизнь!.. В награду тебе завтра же будут прощены все твои убийства, и ты избавишься от всех твоих призраков…
Клод поднялся, его лицо осветилось каким-то чудовищным восторгом. Страшная решимость была написана на нем.
— Вы говорите, — пробормотал он, — мне будет прощено все мое прошлое?..
— Да, ты будешь прощен!
— И что эта казнь последняя… что после этой женщины я не убью больше никого?
— Эта женщина станет твоей последней жертвой!
— Так пусть же она умрет! — прорычал Клод, направляясь к комнате смерти.
Тот, кто лежал у ног Фаусты, был человеком; тот же, кто шел теперь тяжелой поступью к указанной двери — был палачом!.. Проводив его взглядом, Фауста приблизилась к еле заметному зарешеченному окошку и принялась следить за тем, что происходило в комнате смерти…
Это было просторное помещение, пристроенное к стенам дома таким образом, что оно нависало над Сеной. В нем не было окон. Лампа, подвешенная к очень высокому потолку, не освещала комнату, а только подчеркивала полумрак и, если можно так выразиться, придавала рельефность теням, сгустившимся в этом приюте скорби. Стены были обшиты плохо обструганными досками. Они же устилали пол.
В центре комнаты виднелись пазы закрытого люка, к кольцу которого была привязана веревка. Она поднималась к потолку, а затем по системе блоков спускалась вдоль одной из стен к крюку, прочно вбитому в дерево. Стоило развязать узел, как веревка начинала скользить по роликам, а крышка люка не удерживаемая ею более, падала…
Тот, кто находился на этой крышке, проваливался вниз. Внизу текла Сена — слышался шум воды, похожий на плач, и плеск, похожий на проклятия.
Палач принес с собой мешок с веревками… Ему предстояло связать и задушить жертву, а потом толкнуть труп на люк и опустить крышку…
Войдя, Клод увидел в глубине комнаты в бледном рассеянном свете ту, кого он должен был убить. Она лежала на полу, потеряв от ужаса сознание; ее голова, обернутая черным мешком, касалась крышки люка. Она не двигалась… Возможно, она уже и не дышала… Палач вздохнул от разочарования… или от стыда?
— Кто эта несчастная? — прошептал он. — Что она сделала? Почему должна умереть?
Он долго не мог унять дрожь. Жертвами трех предыдущих казней были мужчины, и борьба, чудовищная борьба будила в нем дикого зверя, который никого не щадит… Но сейчас перед ним лежала женщина… молодая, красивая, может быть, невинная… кто знает?.. Несчастное создание, убивать которое ему не хотелось. Однако девушка обречена, голова уже на роковом люке… словно ему остается всего лишь столкнуть ее в смерть!.. Клод отвернулся… Нет! Никогда у него не хватит мужества занести руку над своей последней жертвой!
Он направился к крюку, удерживающему веревку люка. Огромный и несчастный, мэтр Клод шел на цыпочках, согнувшись, задыхаясь, стараясь не смотреть на свою жертву. Пот крупными каплями катился по его лицу… Не осмеливаясь обернуться, он тронул неверной рукой узел и начал его развязывать… В этот момент осужденная вздохнула, и вздох ее показался палачу трубным гласом Страшного суда… Он отпрянул и замер, пытаясь собраться с мыслями и прислушиваясь:
— Боже, она приходит в себя… мне надо убить ее, прежде чем сбросить в воду… Иначе она сумеет спастись…
И он добавил, задрожав, как в ознобе:
— Если же бедняжка не умеет плавать, то смерть ее будет мучительна… Нет, я не допущу ее страданий, я сам убью ее, и она умрет легкой смертью!
Он обернулся и с яростным криком, словно пытаясь ожесточить себя, подскочил к приговоренной и опустился на колени, чтобы надеть ей на шею удавку.
— Она умрет! — бормотал Клод. — Я должен действовать… Это моя последняя жертва…
Осужденная пошевелилась… Палач услышал тихие слова:
— Прощай, матушка… милая матушка… Отец! Отец! Где ты?
— Она призывает свою мать, — задыхался Клод, бледный от ужаса, — она призывает отца… Какой у нее нежный и печальный голос… И как он волнует мое сердце!
Жгучее любопытство охватило его! Увидеть! Увидеть лицо этой жертвы… Этой девочки, одетой в странный цыганский наряд… Да… увидеть ее. И, может быть, отгадать по лицу приговоренной ее преступление. Разум его еще противился искушению, а пальцы уже развязывали тесемку, державшую черный мешок. Вот он отбросил ткань, вот увидел прелестное лицо, сомкнутые глаза с длинными ресницами, чистый лоб и сияющие волосы Виолетты… Он долго смотрел на нее, потрясенный этой безупречной гармонией изящества, невинности и красоты.
— Как она прекрасна! — произнес он со вздохом. — Неужели она сейчас умрет?..
Он так глубоко задумался, что забыл, зачем здесь находится.
И вдруг, еще раз взглянув на нее, Клод почувствовал, как глухо и сильно бьется его сердце, как что-то плачет и смеется в нем; его охватили исступленная радость и невыносимая боль; душа, почуяв невероятное, встрепенулась и послала сигнал в мозг…
— Боже мой! — пробормотал он, хватаясь за голову. — Я схожу с ума!.. Что это? Господи! Это возмездие! Я теряю рассудок!.. Это лицо… О! Это лицо!.. Оно напоминает мне… нет… Это безумие! Ей было бы сейчас столько же лет! (У него вырвалось сдавленное рыдание. ) Это ее волосы… и ее рот… О! если бы я мог увидеть ее глаза! (Рыдание перешло в хриплое рычание. ) Если бы это была она! Моя дочь! — бормотал он. — Моя дочь! Мое дитя! Виолетта! Виолетта!
Виолетта открыла глаза и испуганно посмотрела на палача. Это было неописуемое мгновение. Глаза девочки вдруг наполнились светом… Она простерла руки и прошептала с бесконечной радостью:
— Мой отец!.. Мой папа Клод!
Клод испустил душераздирающий вопль, который заставил задрожать стены комнаты.
— Боже милостивый! Это она! Это мое дитя!
Он вскочил и заметался по комнате, словно неистовая радость и сомнения закружили его в вихре. Его огромные руки то судорожно тянулись к ней, то бессильно падали. Он не решался дотронуться до нее! Он смеялся и плакал. Он говорил:
— Неужели, неужели? Это мое дитя? Значит, я не сошел с ума? О! Это действительно ты?
Девочка радостно улыбалась:
— Это я, отец! Это я!
Наконец он несмело приблизился к Виолетте, обхватил ее своими могучими руками, поднял, как перышко, унес подальше от рокового люка, сел на пол и усадил ее к себе на колени.
Он плакал; его распухшие от рыданий дубы бормотали непонятные слова, на его лице светились изумление, небывалое счастье и неземной восторг… Виолетта улыбалась и повторяла:
— Мой отец… мой дорогой папа Клод… это вы… это действительно вы… мой отец…
А он умолял:
— Пожалуйста, называй меня так еще… еще… чтобы я слышал твой голос… какая же ты красивая!.. Обними меня за шею, помнишь, как прежде?.. Так что же с тобой случилось? Нет, молчи, это ты мне скажешь потом… Неужели это ты? Я не сплю, нет? Это твои дорогие глаза… твои прекрасные волосы. Дитя мое… моя жизнь… моя Виолетта…
Его громадные плечи сотрясались от рыданий. Он забыл обо всем, забыл, где находится, забыл, зачем пришел сюда…
— Ах, да! — сказал он, восторженно смеясь. — Пора домой… Понимаешь? Домой!
— В наш славный маленький домик в Медоне?..
— Нет… то есть… да! Почему мы здесь сидим? Идем же…
— Здесь! — прошептала Виолетта в ужасе. — О! Отец… но где же мы находимся?
— Мы…
Лицо Клода исказила судорога. Во взгляде мелькнуло безумие. Он повторил, дрожа:
— Почему мы здесь? Почему?!
— Отец, отец! Какой ужас написан на вашем лице! О! Я боюсь! Что это за дом?
— Что это за дом? — повторил Клод, озираясь по сторонам и проводя рукой по лбу. — Господи, я вспомнил… Бежим… скорее бежим отсюда!
Он рывком вскочил и схватил за руку девушку, охваченную таким же ужасом, какой она вдруг услышала в голосе своего отца. В этот момент отворилась дверь. Вся в черном, вошла Фауста.
Женщина устремила на Виолетту взгляд, полный жгучего любопытства.
— Так это, — прошептала она, — и есть ребенок, которого подобрал палач! Значит, это дочь Фарнезе! Что ж, тем хуже для нее… Ей придется умереть!
Клод окаменел. Фауста мрачно улыбнулась:
— Чего вы ждете, вы, поклявшийся повиноваться?
Клод отпрянул от нее, как дикое животное от ножа. Виолетта, дрожа, обратила растерянный взгляд на эту женщину в черном, которая так странно говорила с ее отцом. Фауста же по-прежнему спокойно повторила:
— Чего вы ждете?
Клод вздрогнул. Загородив собой Виолетту, он молитвенно сложил руки, униженно склонил голову и едва слышно пробормотал:
— Мое дитя, сударыня, это мое дитя… моя дочь! Видите ли, я потерял ее… и вот нашел… здесь! Представьте, что вы потеряли рай… и находите его в аду… Теперь вы все знаете. Идем, дочка. Пропустите нас…
— Мэтр Клод, — сказал Фауста, — почему вы не делаете свое дело? Палач, отчего ты не казнишь приговоренную?..
Услышав слово «палач», Виолетта с изумлением посмотрела сначала на черную женщину, а потом на своего отца. Крик страха и отчаяния вырвался из ее труди, она пошатнулась и закрыла лицо руками:
— Мой отец… палач!..
Клод смертельно побледнел. Он вдруг сгорбился, его плечи поникли, голова упала на грудь. Обернувшись затем к девушке, он устало проговорил:
— Не бойся… Я не коснусь тебя больше, если ты этого не захочешь… Я не буду говорить с тобой… я больше не назову тебя своей дочерью… Однако нам пора… Пойдем со мной. Сударыня, — произнес он вдруг, обращаясь к Фаусте, — вы только что совершили преступление — вы разорвали узы привязанности, которые соединяли меня, отверженного, с этим ребенком. Я говорю вам в лицо: это богомерзкое дело — открыть мою тайну единственной душе, которая любила меня! И я объявляю вам: берегитесь!
— Берегись и ты, палач! — прервала его Фауста без малейшего гнева, словно сама Судьба, которая лишает жизни, потому что лишать жизни — ее право. — Мы теряем время. Ты противишься? Или ты повинуешься?
— Повиноваться? Так вы не поняли? Моя дочь! Я вам говорю, что это моя дочь!.. Не бойся ничего, моя маленькая Виолетта, не бойся ничего… Да, ты моя дочь, но я не буду тебе докучать… все, что мне нужно, — это чтобы ты жила… пойдем же отсюда!
— Палач! — повысила голос Фауста. — Выбирай — умереть здесь вместе с ней или повиноваться!
— Повиноваться?! — зарычал Клод с искаженным лицом — Казнить свою дочь?!. Вы безумны, государыня! Дорогу! Дорогу! Или, клянусь адом, настал твой последний час!
Левой рукой он обхватил Виолетту за талию, приподнял ее и двинулся на Фаусту.
Фауста видела идущего на нее человека, огромного, похожего на лесного зверя, однако же не двинулась с места. Поднеся к губам свисток, который она носила на поясе, Фауста подула в него. Раздался короткий и пронзительный звук… В то же мгновение четырнадцать вооруженных аркебузами стражников ворвались в комнату смерти и выстроились перед Фаустой… Этот маневр был проделан с ошеломляющей быстротой.
Клод с полумертвой Виолеттой на руках отступил в глубину помещения, к стене. Оскалив зубы, как разъяренный пес, он свирепо смотрел на стражников и рычал нечто нечленораздельное, что должно было означать:
— Подходите, подходите! Дотроньтесь до нее, если посмеете..
Но стражники не приближались; без сомнения, Фауста заранее отдала им какой-то приказ. Вдруг Клод увидел, что они приготовили аркебузы!
— Как! Эти люди расстреляют мою дочь?.. — прошептал он.
Волосы у него растрепались, взгляд стал безумным, жилы на лбу вздулись от напряжения; он чувствовал, что его сердце разрывается, мускулы сводит судорогой, а нервы натянуты, как струна. Мысленно он лихорадочно искал способ спасти Виолетту.
— Целься! — скомандовал грубый голос.
В то же мгновение в комнате раздался вой, перешедший в дикий хохот; стражники увидели гигантскую тень, которая совершила отчаянный прыжок… Грянул выстрел четырнадцати аркебуз… Мрачная комната наполнилась дымом, и солдаты покинули ее.
Фауста осталась одна, неподвижная, с загадочной улыбкой на устах. Когда клубы дыма рассеялись, она поискала взглядом трупы Клода и Виолетты… палача и жертвы… и не увидела их! Клод и Виолетта исчезли!
Взгляд Фаусты блуждал по темным углам и наконец остановился на люке в центре комнаты… Люк был открыт! В зияющей пропасти колодца плескалась Сена… Фаусту охватила легкая дрожь — она вспомнила взрыв дикого хохота и отчаянный прыжок Клода!..
Фауста приблизилась к люку, наклонилась и прислушалась. Она немного постояла над черной бездной, в глубине которой плавали теперь два обнявшихся трупа… И бездна эта была куда менее черна и чудовищна, чем бездна ее души!..
Расставшись с Крийоном на равнине Тюильри, шевалье де Пардальян и герцог Ангулемский миновали мельницу, вращавшую свои крылья на холме Сен-Рок, перешли ров и вернулись в Париж через Монмартрские ворота. Но вместо того, чтобы направиться на постоялый двор «У ворожеи», как предлагал Пардальян, они пересекли город, добрались до улицы Барре, расположенной между Ситэ и Сен-Полем, и вошли в простой дом, где оставили накануне свои нехитрые пожитки.
Дом этот принадлежал Мари Туше, матери юного герцога, и был ею получен от Карла IX. Он полнился воспоминаниями о короле, умершем так рано и такой ужасной смертью…
Все эти памятные предметы — портреты, оружие, охотничий рог, забытые шапочка и камзол, вышитый коврик с девизом «Пленяю всех», несколько томиков стихов Ронсара с пометками покойного короля, кубок позолоченного серебра, прочие мелкие вещицы — Карл Ангулемский рассматривал и перебирал, то и дело испуская меланхолические вздохи.
Карл зазвал Пардальяна к себе за тем, чтобы высказать ему тысячи мыслей, впрочем, сводившиеся к одной-единственной:
— Я влюблен!
Карл считал своими товарищами многих молодых дворян из Орлеана и Иль-де-Франса, но друг у него был один: Пардальян. А ведь он знал его всего лишь двенадцать дней: однажды вечером шевалье, явившийся неизвестно откуда и направлявшийся в Париж, оказался в Орлеане и нанес визит возлюбленной Карла IX. Мари Туше расплакалась, впервые после стольких лет увидев шевалье. Она была очень рада ему и долго рассказывала своему сыну о давних подвигах Пардальяна; юный герцог слушал ее, как слушают рассказы о рыцарских временах… На следующий день Карл Ангулемский собирался в путь; Мари Туше подняла на шевалье умоляющий взгляд:
— Я колебалась, отпуская мое дитя… но я буду спокойна, если вы даруете ему вашу дружбу.
— Сударыня, — сказал шевалье де Пардальян, целуя все еще прекрасную руку Мари Туше, — я направляюсь в Париж, где рассчитываю пробыть довольно долго. Я надеюсь, что господин герцог Ангулемский соблаговолит считать меня одним из своих друзей…
Мать Карла поняла обещание, заключенное в этих словах, и ответила улыбкой, в которой выразилась вся ее признательность. В дороге герцог проникся симпатией к своему спутнику; он не уставал восхищаться беззаботной походкой, звонким смехом, манерами, одновременно непринужденными и благородными, простыми и выразительными, язвительной речью, тонким профилем, дерзким и ироничным взглядом — короче, всем тем, что делало Пардальяна особенным человеком, одним из тех, кого нельзя не заметить.
Ну, а стычка на Гревской площади, решительные действия шевалье, блеск его рапиры перед орущей толпой, его звенящий медью голос: «Трубачи, играйте королевский марш!» — и спасение раненых воинов Крийона внушили юному герцогу чувства восхищенного удивления, застенчивого уважения и благодарности — ведь без шевалье он был бы просто-напросто убит.
Итак, Карл считал Пардальяна своим единственным другом — насколько это слово вообще годится для определения того, перед кем преклоняешься и в ком видишь едва ли не рыцаря из легенды.
После долгих размышлений юноша решил этим вечером за столом говорить только о Виолетте; когда же он описал утреннюю сцену в повозке Бельгодера и объявил о своем твердом намерении отправиться наутро на постоялый двор «Надежда», то выяснилось, что в Пардальяне Карл нашел такого благодарного слушателя и такого превосходного советчика, о каком только может мечтать влюбленный. В течение пяти долгих часов Пардальян терпеливо слушал его, даже не пытаясь остановить поток бурных излияний. Когда же Карл закончил, то шевалье, осушив свой бокал, произнес:
— Любите ее вопреки всему, сударь! И будьте любимы! Дай вам Бог счастья! Цыганка или принцесса — какая разница; если вы ее любите — она звезда, которая указывает вам путь. Любовь, милостивый государь, это лучшее, что придумали люди, чтобы делать вид, будто жизнь их интересует!
С этими горькими словами Пардальян отправился спать, предварительно сообщив Карлу, что завтра утром он пойдет в трактир «У ворожеи» на улицу Сен-Дени, где и будет его ждать, чтобы узнать результаты визита к Бельгодеру.
Карл тоже ушел к себе, однако, разумеется, всю ночь не сомкнул глаз и на рассвете был уже на ногах; около семи часов он выскользнул на улицу… Юный герцог чувствовал, что его сердце полно нежной страсти… Дрожь охватывала Карла, когда перед его внутренним взором представал чистый и совершенный образ той, которую он любил всей душой.
— Вновь увидеть ее! — словно в бреду шептал он. — Вновь увидеть ее и сказать… но осмелюсь ли я?..
Пардальян же спал, как может спать человек, для которого сон в настоящий момент — лучшее занятие. Часов в девять он направился, как и обещал, в «Ворожею» — знаменитую харчевню, где некогда проказничал Рабле, где позднее собирались поэты Плеяды и где сходились нынче многие модные щеголи, привлеченные ароматным паштетом и красотой хозяйки.
Когда шевалье де Пардальян поднялся, не без тайного волнения, по четырем ступеням крыльца и уселся в темном углу большой общей залы, хозяйка с обнаженными по локоть руками и с розовым от отблесков пламени лицом внимательно следила за десятком бекасов и уток с болот, Гранж-Бательер, которые медленно вращались над огнем, покрываясь золотистой корочкой; овчарка с жесткой рыжеватой шерстью лежала, свернувшись, недалеко от очага и тоже наблюдала за дичью. Впрочем, вид у собаки был вполне сытый; она казалась вполне довольной жизнью и явно не желала ничего, кроме покоя.
Югетте, хозяйке трактира, было в ту пору немногим более тридцати трех лет — возраст, когда рубенсовская красота находится в самом расцвете своей пышности; но то ли счастливая натура Югетты уберегла ее от полноты, превращающей самых прелестных женщин в заурядных кумушек, то ли ее мудрость помогла ей взрастить цветок второй молодости быть может, более пленительной, чем первая, то ли, наконец, имелась еще какая-то причина, но Югетта выглядела не более, чем на двадцать шесть лет; ее фигура оставалась стройной, а черты лица были настолько тонки, что ей могли бы позавидовать самые благородные дамы; ее бархатистые глаза, наивные и нежные, всегда радостно сияли.
Вдруг рыжая собака, вздрогнув, повела носом; в ее золотисто-коричневых глазах мелькнуло смятение, и она вскочила, тихо рыча…
— Ну, старый Пипо, — сказала Югетта, — что случилось?
Пес ответил лаем, в котором звучали восторг, удивление и некоторое сомнение, а потом, неистово завиляв обрубком хвоста, стрелой бросился в общую залу. Югетта взяла стопку тарелок и тоже вышла из кухни, чтобы накрыть несколько столов, предназначенных для благородных посетителей…
В тот же миг она услышала счастливое повизгивание овчарки и увидела, что та крутится волчком, неуклюже подпрыгивает и наконец кладет голову на колени мужчине, который что-то нежно говорит собаке и ласкает ее. Югетта резко остановилась, пристально глядя на незнакомца. Глаза ее расширились. Она побледнела.
— Иисусе! — пробормотала она. — Да ведь это…
Тут шевалье поднял голову, и она узнала его.
— Это ты!..
Раздался грохот разбитой посуды: Югетта, всплеснув руками, выпустила стопку тарелок. Сбежались служанки. Хозяйка бросилась вперед, ее грудь вздымалась. Она проговорила слабым голосом:
— Боже мой! Господин шевалье… Это и впрямь вы?..
Пардальян живо поднялся, секунду с нежной улыбкой любовался красавицей, потом схватил ее за руки и, к великому удивлению прислуги, никогда прежде не видевшей, чтобы хозяйка позволяла подобные вольности, расцеловал в обе щеки.
— Мои визиты сюда всегда стоят вам двух или трех десятков тарелок! — смеясь, сказал шевалье, указывая на усыпавшие плитки пола осколки.
Югетта взволнованно рассмеялась.
— Да уж, — воскликнула она, — и вы, и ваш отец причинили нам немалые убытки… так что неудивительно, что господин Грегуар, мой достойный муж, с ужасом ожидал вашего появления…
— А как он поживает, добрый Грегуар? — спросил шевалье, стремясь изменить тему разговора.
— Господь принял его душу. Он умер семь лет тому назад…
Притворство простительно хорошенькой женщине. Воспользовавшись упоминанием о покойном супруге, Югетта дала волю слезам. Но трудно было сказать, что заставило ее плакать — потеря мужа или же неожиданное обретение шевалье де Пардальяна,
— Какого дьявола он умер? — спросил шевалье. — У него же было отменное здоровье…
— Именно, — сказала Югетта, вытирая глаза, — он умер оттого, что слишком хорошо себя чувствовал…
— А! Да… он был изрядно толст… я всегда предупреждал его, что дородность — штука опасная.
Они говорили, что называется, лишь бы не молчать. Югетта украдкой рассматривала Пардальяна; она отметила (возможно, не без задней мысли), что он не разбогател: по некоторым деталям, заметным только внимательному взгляду любящей женщины, — по слегка поношенному камзолу, по утратившим свежесть перьям на шляпе — она поняла, что хотя шевалье уже и не тот горемыка, которого она знавала когда-то, он, тем не менее, не стал и блестящим сеньором, как она было подумала.
— Вы помните, господин шевалье, — сказала она, — ваше последнее посещение «Ворожеи»?.. Тому уже почти пятнадцать лет… Это было в семьдесят третьем… Вы казались печальным… о, таким печальным!.. И вы не хотели открыть мне причину вашего горя…
Пардальян поднял занавеску на окне, у которого он сидел, и, немного побледнев, взглянул на фасад старого дома напротив постоялого двора.
— Там я с ней познакомился, — промолвил он с грустью, — там я увидел ее в первый раз…
«Лоиза…» — прошептала про себя хозяйка.
Пардальян опустил занавеску и засмеялся своим звонким смехом:
— А кстати, госпожа Югетта, у вас еще есть то светлое и коварное вино, которое так любил мой отец?
Хозяйка подала знак, служанка кинулась исполнять приказание, и вскоре Югетта до краев наполнила бокал, который шевалье осушил одним глотком.
— Великолепно! — сказал он. — Сколько его ни выпей, все мало.
Один за другим он опорожнил три или четыре бокала, между тем как хозяйка, подталкиваемая любопытством… или, быть может, той задней мыслью, о которой мы уже упоминали, задавала ему вопрос за вопросом, бередя его душу.
Взгляд Пардальяна помрачнел, беззаботное прежде лицо стало хмурым, губы сжались.
— Знаете, Югетта, — вдруг сказал он, поставив локти на стол, — нет никого в мире, кто любил бы меня… кроме вас…
Собака жалобно и обиженно завыла.
— И кроме тебя! — сказал Пардальян, гладя красивую голову Пипо. — Что ж, поскольку лишь вы двое меня любите, я не вижу причины скрывать от вас тайны своего сердца. — Он помолчал. — Знайте же, госпожа Югетта, что я был так печален тогда потому, что я потерял мою Лоизу…
— Умерла! — сказала хозяйка с искренним и глубоким сочувствием. — Лоиза де Монморанси умерла!..
— Лоиза де Пардальян, графиня де Маржанси, — поправил шевалье. — Она ведь была моей женой, а меня удостоили графского титула. Да, она мертва… В день, когда мы покидали Париж, в тот ужасный день, когда мы шли по колено в крови, обезумев в аду гнусного побоища…
— Святой Варфоломей! — пробормотала, вздрагивая, Югетта.
— Да… Это случилось в тот день, когда мой отец погиб от ран на Монмартрском холме. Это случилось в ту минуту, когда я склонился над отцом, распростертым на траве. Дьявол подкрался и ударил Лоизу кинжалом… Налейте же мне выпить, моя прелестная Югетта.
— О! Это ужасно! — сказала хозяйка. — В один день пережить смерть отца и той, кого вы обожали!..
— Нет! — сказал Пардальян, осушив бокал. — Рана была неглубокой. Лоиза быстро поправилась…
— И что же? — пролепетала хозяйка.
— Мы обвенчались… в Монморанси. Я надеялся, что мы будем счастливы. Тогда я думал, что очутился в раю. Потому что, и вы это знаете (Югетта опустила глаза), я обожал Лоизу, как буду обожать до своего последнего вздоха воспоминания, которые я храню о ней… Я любил этого ангела, сошедшего на землю. Я завоевал ее своим сердцем и своей шпагой… она была моей душой…
Голос Пардальяна едва заметно дрожал, его взгляд был устремлен вдаль, в прошлое…
— Бедный шевалье! Бедная Лоиза! — вздохнула Югетта, забывая о своей любви перед чудом любви чужой.
— Да! А через три месяца ангел улетел… Вскоре после свадьбы я заметил, что Лоиза чахнет. Но я говорил себе, что так сильно люблю ее, что смерть не осмелится приблизиться к ней! Однажды вечером у нее началась лихорадка, а на следующее утро она обвила мою шею руками, что-то прошептала и тихо скончалась, с любовью глядя на меня своими прекрасными голубыми глазами…
Воцарилось долгое молчание.
— Бедный шевалье! Бедная Лоиза! — проговорила наконец хозяйка тем задушевным голосом, который действует на сердечные раны, как целительный бальзам на раны телесные.
И видя, что шевалье молчит, она осторожно спросила:
— Ваша жена умерла от этой лихорадки?
Пардальян поднял на нее тусклый взор и покачал головой:
— Если бы она просто умерла от лихорадки, — сказал он хрипло, — я тоже умер бы, мне бы нечего было делать на этом свете!.. Однако я жил… живу… — добавил он мрачно.
Он стукнул стаканом по столу и тихо проговорил:
— Лоиза была убита…
— Убита? — воскликнула Югетта.
— Да. Тем ударом кинжала… на Монмартрском холме…
— Но вы сказали, шевалье…
— Что рана была неглубокой? Верно; она быстро затянулась. Однако кинжал…
— Что кинжал?..
— Он был отравлен!..
Хозяйка вздрогнула.
— Я без промедления пустился в путь, чтобы настичь того человека. Вот почему, моя добрая Югетта, я доверил вам моего последнего друга… моего пса, моего славного Пипо.
— И вы настигли его… этого человека?
— Нет еще. Он знает, что я ищу его. Четыре раза мне удавалось догнать его… Злодей был в моих руках! Но страх, Югетта, суровый учитель, и он учит спасать свою шкуру: всякий раз в последний момент убийца ускользал от меня… Но я следую за ним по пятам, и ему не уйти… Я шел по его следу в Италии, в Провансе, в Бургундии… Я вел ту жизнь, к которой приучил меня отец… Я покинул Монморанси, обезумев от отчаяния, забыв о своем титуле графа де Маржанси, не взяв с собой ни единого экю. Меня не пугали ни нищета больших дорог, ни бесконечные странствия под ласковым или грозным небом. Часто, очень часто, голодным укладываясь спать на солому, я вспоминал о доброй хозяйке трактира «У ворожеи», у которой всегда был обед, чтобы утолить мой голод, улыбка, чтобы порадовать меня, и слезы, чтобы утешить в горе.
— Увы! — пробормотала Югетта, услышав эти слова. — Вы думали о хозяйке часто, а она о вас… всегда!.. Что же касается обеда, господин шевалье, — добавила она, с улыбкой вздохнув, — то я смею надеяться?..
— А как же, моя добрая Югетта! Вы разве не знаете, что воспоминания всегда возбуждают аппетит?..
И когда хозяйка проворно убежала на кухню, желая собственноручно приготовить обед повкуснее для господина шевалье, последний еле слышно прошептал:
— И не только аппетит, но и жажду мести… О, как же я мечтаю славно угостить моего врага!.. Ваше здоровье, господин Моревер!..
В кухне, вторая дверь которой выходила прямо на улицу, Югетта столкнулась с двумя господами, и один из них сказал ей:
— Ну-ка, хозяйка! Кабинет для моего товарища и меня, четыре бутылки божанси да одну или две утки!
Югетта проводила гостей в кабинет и покинула их, улыбнувшись на прощание:
— Сию минуту вас обслужат, господин Менвиль и господин Моревер!
— Да чтобы как следует! — громко выкрикнул Менвиль вслед хозяйке, закрывавшей за собой дверь кабинета.
Югетта вернулась в большую залу и принялась накрывать стол для Пардальяна. Когда она уже заканчивала, в трактир вошел молодой дворянин, который взволнованно огляделся и, заметив шевалье, устремился к нему.
— Два прибора, госпожа Грегуар! — сказал Пардальян, узнав Карла Ангулемского.
Юный герцог, очень бледный, упал на табурет.
— Пардальян, мой дорогой Пардальян! — пробормотал он. — Я погиб!
— Ба! — сказал Пардальян. — Что случилось? За вами гонятся солдаты господина герцога де Гиза? Или добрая королева Екатерина пригласила вас на завтрак?
— Вы смеетесь над моим горем, а это нехорошо!.. — обиделся юноша.
Глаза шевалье иронически блеснули. Он схватил Карла за руку и, понизив голос, произнес:
— Я никогда не смеюсь над чужим горем. Молодой человек, прошу вас, прислушайтесь к моим словам. Не забывайте, что у Гиза есть кинжал, а у Екатерины — яд! Помните, что мы живем в загадочное и ужасное время, когда меняется весь облик мира, когда смерть разгуливает по Парижу, где самый воздух насыщен ядом, а во всех темных закоулках сверкают кинжалы! В наши дни ручьи в одно мгновение могут наполниться кровью — я видел это собственными глазами! Поэтому нормальным людям приходится постоянно быть настороже — ведь фарс то и дело оборачивается трагедией, что немудрено в стране, где принцы готовы разорвать друг друга на куски, дерясь за трон, а народ ропщет, требуя хозяина, который завтра поставит свой сапог ему на голову… Страх идет рядом с каждым прохожим… и только люди вроде меня могут позволить себе смеяться, хотя чаще всего им хочется плакать… Я все сказал, мой принц. Расскажите же о своем несчастье…
— Эта девушка, — сказал юный герцог, и его глаза наполнились слезами, — девушка, о которой я вам рассказывал и без которой я не могу жить… Пардальян… она исчезла!..
— Бедный маленький герцог! — пробормотал шевалье с затаенной нежностью. — А что говорит цыган?
— Бельгодер? Я его не нашел! Он куда-то скрылся!
— А что говорит хозяин постоялого двора?
— Он клянется всеми богами, что ничего не знает!
— Надо было его вздуть. Это развязало бы ему язык. Продолжайте!
— Но мне больше нечего сказать. Я как безумный обежал все ближайшие площади и улицы, потом вернулся в «Надежду», потом снова отправился на поиски, и вот я здесь… и я в отчаянии…
Пардальян хранил молчание. Он размышлял, рассеянно гладя голову собаки.
— Да, — проворчал он наконец, словно разговаривая сам с собой, — мы и впрямь живем в эпоху похищений, насилия, грабежей, убийств и темных заговоров. Кто может быть заинтересован в исчезновении бедной цыганочки? Не знаю я, и кем может оказаться этот ребенок на самом деле… Мало ли какие связи могут быть у этого Бельгодера… Я видел на берегу Средиземного моря крабов, подозрительных и осторожных, при малейшей опасности скрывающихся в черных норах. Цыган чем-то смахивает на них… у него такие же хитрые повадки, и он столь же увертлив…
— Пардальян, Пардальян, вы убиваете меня!
Шевалье пожал плечами, на мгновение задумался и внимательно посмотрел на собаку. Затем он внезапно спросил:
— Нет ли у вас какой-либо вещи, принадлежавшей этой девушке?
Герцог Ангулемский покраснел, вздохнул и вынул вышитый шелковый шарф.
— Я подобрал его вчера в повозке цыгана, — пролепетал он, протягивая шарф шевалье.
— Скажите лучше, что вы его стащили, — хмыкнул Пардальян, засунул шарф в карман, поднялся и взял свою рапиру. — Возвращайтесь к себе на улицу Барре, сударь, и ждите меня там. Быть может, сегодня вечером или завтра утром я принесу вам новости — у меня есть надежный проводник.
— Проводник? — непонимающе спросил Карл.
— Пипо, в путь! — скомандовал Пардальян собаке, и та громко залаяла. — Вот мой старый и умный товарищ. Я думаю, ты справишься и отведешь твоего хозяина туда, куда доставили бедняжку Виолетту.
Пипо степенно повилял хвостом. В этот момент появилась мадам Югетта, которая принесла превосходный обед: паштет с золотистой корочкой, рыба, фаршированные бекасы, молодая утка, филе косули из Компьенского леса, пирожное «Ворожея», желе из засахаренных фруктов и прочие лакомства — такой обед не смогли бы получить в этой харчевне ни король Франции, ни даже Генрих де Гиз, предводитель Святой Лиги.
— Что случилось? — дрожащим голосом спросила Югетта. — Вы уходите? Не отведав моего обеда?
— Обед достоин двух императоров, — сказал Пардальян, с сожалением глянув на роскошные блюда, источавшие соблазнительные запахи.
— Ах! А я так старалась. Никто другой не имеет на него права!
— Вот как, моя дорогая Югетта? — сказал Пардальян, и в его глазах засветилась добрая насмешка. — Но я собираюсь нынче же пригласить сюда двух императоров. Обещайте обслужить моих гостей, как меня, милая хозяюшка!
— Обещаю, господин шевалье, — ответила ошеломленная трактирщица.
Пардальян величественно пересек залу, которая начала заполняться любителями выпить: офицерами, дворянами, школярами — короче говоря, шумными и элегантными завсегдатаями «Ворожеи». На крыльце он остановился и какое-то время изучал прохожих, выбирая двух человек, достойных его приглашения и великолепного обеда Югетты.
— Эй! — вдруг вскричал он. — Соблаговолите-ка войти, милостивые государи! Да-да, вы, мрачный здоровяк с носом крючком, и вы, жердь с глазами-буравчиками… Я к вам обращаюсь! Окажите мне честь пообедать здесь! Я вас приглашаю!
Оборванцы, которых он остановил, замерли в изумлении, переглянулись, а потом скромно, кланяясь на каждой ступеньке, поднялись на крыльцо.
Это были два невероятно высоких и невероятно тощих субъекта в стоптанных дырявых башмаках, в шляпах со смешными размокшими и поломанными перьями; претенциозные лохмотья выдавали в них нищих комедиантов.
При их появлении в зале раздались возмущенные возгласы. Но Пардальян обвел всех присутствующих взглядом, в котором искрилось такое веселье, что ворчание немедленно прекратилось, а недовольные гримасы сменились улыбками.
Затем он проводил бедолаг к роскошному столу и подал им знак садиться.
Растерянные, потерявшие дар речи приятели повиновались и уселись рядом на краешек табуретов, косясь на шедевры Югетты.
— Как вас зовут, господин Жердь? — спросил Пардальян того из приглашенных, который показался ему более умным. У него было хитроватое лицо и бегающие глазки.
Человек с поклоном ответил:
— Ваша светлость, меня зовут Пикуик.
— Пикуик? Прекрасное имя. Только не называйте меня ваша светлость!.. А вас, господин Ворон?
Другой и впрямь напоминал ворона: прямые черные волосы, зачесанные на лоб, длинный нос крючком, скошенный подбородок…
Он ответил заунывным голосом:
— Ваша светлость, меня зовут Кроасс…
— Кроасс? Великолепно, клянусь Пилатом!.. Но не зовите меня светлостью!.. Ну что ж, господин Пикуик и господин Кроасс, смелее нападайте на бекасов и паштет… Ешьте и пейте, сегодня вы гости шевалье де Пардальяна.. Госпожа Грегуар, вот плата за двух моих товарищей, — добавил шевалье, вложив два золотых экю в руку хозяйки.
И заметив слабый протестующий жест Югетты, ласково произнес:
— Моя дорогая Югетта, вы знаете, что мои гости — это мои гости и что я никогда никому не позволил бы обидеть их — даже господину Грегуару, который был моим другом.
— Уговорили! — сказала прекрасная хозяйка со вздохом. — Но плата слишком велика…
— Ну что ж, остаток вернете моим гостям, — сказал Пардальян.
И поприветствовав двух горемык великолепным рыцарским жестом, шевалье, сопровождаемый Пипо, присоединился к герцогу Ангулемскому, который ждал его на улице.
Господа Кроасс и Пикуик, два «геркулеса» Бельгодера, ошалев от восторга, начали неуверенную атаку, превратившуюся вскоре в жаркую битву.
В то мгновение, когда Пардальян, провожаемый мечтательным взглядом доброй хозяйки, переступал порог трактира, занавеска на двери кабинета поднялась. За стеклом показалось мрачное лицо, перекошенное ненавистью и мертвенно бледное от ужаса. В кабинете, как мы помним, обедал Моревер — человек с отравленным кинжалом, убийца Лоизы де Пардальян, графини де Маржанси, который сейчас следил за спускавшимся с крыльца Пардальяном.
Если бы мы попытались одним словом определить человеческую сущность герцога де Гиза, то это было бы слово — «гордость». Гордость владела им безраздельно; гордость руководила всеми его поступками; у Гиза, как и у Ахиллесса, было лишь одно уязвимое место — ранить можно было только его гордость.
Итак, этот храбрец, который по праву считался самым красивым мужчиной Парижа, которому все знатные дамы того времени писали страстные письма, а горожанки посылали воздушные поцелуи и бросали цветы, лишь только он появлялся на улице, этот герой, которому поклонялись больше, чем Ришелье, этот победитель, перед которым не могла устоять ни одна женщина, был всего-навсего обманутым супругом!
Он чувствовал себя самым оскорбленным мужем своего времени. Ему пришлось испытать бешенство, неведомое Отелло. Ему пришлось испытать муки уязвленной гордости: не любя своей жены, он требовал от нее верности; постоянно изменяя ей, сам он не желал быть осмеянным. С казнью Сен-Мегрина оскорбления не прекратились: Екатерина Клевская, герцогиня де Гиз, неделю оплакивала Сен-Мегрина, а потом взяла другого любовника, и еще одного, и еще, так что Гиз продолжал проливать попеременно то кровь, то слезы бессильной ярости. Мысль, что он обманут, отравляла всю его жизнь. Скорее хорошенькая, чем красивая, живая, легкая, умная, совершенно беспринципная, Екатерина продолжала свои проделки с невозмутимой безмятежностью.
Генрих де Гиз не знал, кто сейчас любовник его жены, однако же был уверен, что любовник у нее есть, ибо иначе и быть не могло. Но кто он? Когда Париж начал волноваться, как море перед бурей, он отослал Екатерину в Лотарингию под присмотром дуэньи, в которой был уверен… Однако из письма принцессы Фаусты он узнал, что его женушка вышла в одну дверь лишь для того, чтобы без промедления войти в другую… Пора было прекратить эту комедию…
Вернувшись в свою резиденцию, герцог де Гиз заперся в личных покоях для беседы с человеком, о котором говорилось в письме Фаусты.
Следующий день он провел, диктуя письма и отдавая приказы. Он произвел в полковники Лиги Буа-Дофина, который сражался на баррикадах, и назначил Бюсси-Леклерка комендантом Бастилии. Он отправил людей к старой королеве-матери, мужественно оставшейся в Париже, несмотря на мятеж и бегство ее сына, и к господину де Арлею, первому президенту Парламента, чтобы предупредить их о своем визите. Он был беспокоен, и на его лице лежала печать душевной муки.
Вечером того дня, когда шевалье де Пардальян вышел с постоялого двора «У ворожеи» с намерением отыскать следы Виолетты, двое мужчин в темных одеяниях остановились на краю Ситэ перед домом с облупившимся фасадом, за которым скрывался сказочный дворец.
Один из них постучал и, когда железная дверь отворилась, посторонился, пропуская вперед своего спутника. Войдя, человек скинул плащ, и двое стражей, постоянно дежуривших в вестибюле, узнали угрюмое и бледное лицо герцога де Гиза.
Герцога провели через ту же анфиладу богато убранных комнат, где накануне проходил палач; еще менее, чем мэтра Клода, Гиза удивила роскошь, к которой его взгляд несомненно привык. Но вместо того, чтобы направиться к мрачной комнате смерти, комнате, нависающей над Сеной, тот, кого называли «королем Парижа» и кого Париж хотел бы назвать королем Франции, прошел в левое крыло этого дворца, то есть к той стороне, где дом Фаусты соприкасался с постоялым двором «Железный пресс».
Там, в небольшой зале, менее суровой, чем другие и куда более элегантной, более женственной, в обитом белым шелком кресле сидела похожая на прекрасную мраморную статую принцесса Фауста — в белом одеянии, ниспадающем величественными складками; ее ноги покоились на подушке белого бархата; балдахин над ней был из белого атласа с вытканными белым по белому буквами «Ф» и ключами. На фоне этой девственной белизны красота Фаусты ослепляла; черные бриллианты ее глаз мерцали странным завораживающим блеском. По бокам кресла стояли две женщины, которые плавно обмахивали ее огромными веерами из перьев…
Генрих де Гиз вошел стремительно, той решительной и тяжелой походкой, что вызывала удивление, а подчас и ужас. Но перед Фаустой он внезапно остановился и, трепеща от внутреннего волнения, низко поклонился. Когда он выпрямился, его лицо было таким бледным, что шрам казался кроваво-красным. Его блуждающий взгляд задержался на мгновение на двух женщинах, безучастно продолжавших свое дело.
— Вы можете говорить без опаски, герцог, — сказала таинственная принцесса с улыбкой. — Мирти и Леа не знают ни французского, ни какого-либо другого европейского языка… к тому же им известно, что они не должны ничего слышать и видеть.
— Сударыня, — произнес Генрих де Гиз хриплым голосом, — вы видите, я являюсь на ваш зов, и я…
Он запнулся на мгновение, ища нужные слова.
— Ваш человек, — продолжил он, — мне все рассказал. И со вчерашнего дня я не нахожу себе места… Доказательства, сударыня! Я требую доказательств!..
— Вы… требуете? — спросила Фауста надменным тоном, заставившим Гиза замереть.
— Простите меня, — произнес он, запинаясь. — Я потерял голову… О! Как же я хочу распоряжаться жизнью этого графа де Луаня, как распоряжался в свое время жизнью Сен-Мегрина!.. Знаете ли вы, что у меня нет более жестокого врага? Знаете ли вы, что он — один из Сорока Пяти Генриха III?.. Самый дикий, самый мерзкий из этой своры, натасканной проклятым Валуа, чтобы охотиться за моими лучшими друзьями!.. Знаете ли вы, что я давно ненавидел его всей душой и что эта ненависть ослепляет меня?!
— Итак, — мягко сказала Фауста, — если вам предъявят доказательства…
— О! Горе ему! — проревел Гиз, и глаза его налились кровью.
— Но она?.. — продолжала Фауста, играя витым поясом своего платья. — Она?.. Бедная женщина! Бедная влюбленная глупышка! Надеюсь, ваша месть не обрушится на нее?
— Довольно, сударыня, — против воли воскликнул Гиз, — довольно, будьте же милосердны!.. Если герцогиня дошла до такой низости, чтобы любить одного из Луаней, если она навлекла на меня этот позор, ей следует умереть!.. Пусть они умрут вместе!
Фауста вздрогнула; легкий румянец разлился по ее лицу.
— Герцог, — сказала она, — не забывайте, что вас ждут великие дела. Помните, что я хотела всего лишь избавить ваш ум от мыслей, которые его парализуют. Помните, что для народа вы — сын Давида, а для нас — горячо любимый сын Церкви и король Франции!..
Ее голос, до сих пор властный и почти суровый, вдруг стал пленительно нежным.
— Идите же, герцог, — продолжила она, звеня в колокольчик, — идите и верните, наконец, мир своей душе… Следуйте за вашим провожатым, и вы увидите все собственными глазами.
Гиз задыхался, опьяненный жаждой мести. Он прорычал:
— Я вам должен больше, чем трон!..
С этими словами он склонился перед Фаустой с тем благоговением, которое испытывали все, кто приближался к ней; заметив человека, вошедшего на призыв колокольчика, он поспешно последовал за ним, сжимая рукоять кинжала.
Фауста подошла к тяжелому гобелену и подняла его. За гобеленом была запертая дверь с потайным окошечком… Эта дверь соединяла дом Фаусты с соседним постоялым двором.
Человек, который вел Гиза, выскользнул из дома и направился прямо ко входу в «Железный пресс». Гостиница казалась необитаемой; ни одно окно не светилось. Но подручный Фаусты тихо стукнул в дверь, она бесшумно открылась, и мгновение спустя герцог де Гиз очутился внутри кабака, который, как гласила вывеска, содержали Руссотта и Пакетта.
Две девицы — накрашенные, увешенные безделушками, в очень коротких платьях приблизились к нему, улыбаясь и кланяясь самым изысканным, как им казалось, образом.
— Кто вы такие, бесстыдницы? — вопросил Гиз, не выпуская рукоятки кинжала.
— Я, — сказала одна из них, выглядевшая, несмотря на все ухищрения, сорокалетней, — я Руссотта, к вашим услугам.
— А меня, — сказала та, что была помоложе, — меня зовут Пакетта.
Герцог бросал вокруг себя свирепые взгляды; ярость уязвленного самолюбия и смертельно раненной гордости искажала судорогой его лицо. Он не знал, как ему заговорить с этими женщинами о своем деле, он никак не мог собраться с мыслями…
Руссотта, улыбаясь и кланяясь, приблизилась к нему и закрыла его лицо бархатной маской, наподобие тех, что щеголи носили, чтобы защититься от солнечных лучей или от нескромных взглядов в местах с сомнительной репутацией. Пакетта тем временем набросила на его плечи широкий плащ из легкого шелка.
— Это чтобы господина не узнали по лицу, — сказала Руссотта.
— Это чтобы господина не узнали по платью, — сказала Пакетта.
Гиз понял, что эти женщины были предупреждены о его визите и знали, зачем он пришел в «Железный пресс». Его лицо под маской вспыхнуло, он зашатался от стыда, и мысль об убийстве молнией мелькнула в мозгу. Но вот уже Руссотта взяла его за левую руку, а Пакетта за правую, и они увлекли его в следующую залу.
Здесь царил полумрак. Комната, элегантно драпированная и обставленная громоздкими креслами, была пуста, но из соседнего помещения доносились взрывы смеха и возбужденные голоса. Гиз внезапно понял, что этот дом, который выглядел снаружи как кабак, на самом деле был прибежищем разврата, так же как соседний большой дом, развалина с виду, оказался внутри дворцом…
Да, Фауста была исключительно предусмотрительна.
— Войдите, мой господин, — прошептала Руссотта, — ждут последнего гостя… но этот гость не придет… Вы, мой господин, займете его место…
— Мы договорились, — сказала Пакетта, — быть нынче в масках; однако в десять часов маски должны упасть…
— Пусть господин смотрит! — подхватила Руссотта.
— И пусть господин слушает! — добавила Пакетта.
Они приоткрыли дверь, и Гиз вошел в залу. Привыкнув к яркому свету, он понял, что присутствует на самой настоящей оргии. Ему показалось, что все ее участники были всего лишь незначительными статистами в драме, которую специально для него, Генриха де Гиза, написала и поставила гениальная Фауста.
Комната была просторная. В углах помещались бронзовые курильницы для благовоний, наполнявшие воздух бледным и опьяняющим дымом; золотые канделябры поддерживали ярко горевшие свечи; статуи искусной работы из мрамора и дерева изображали сладострастных нимф в непристойных позах, их головы были увиты цветами, которых Гиз никогда не видел; на стенах, обитых шелком, висели картины, живописующие вакхические игры.
Посреди комнаты стоял роскошный стол с золотыми блюдами, полными редких фруктов и изысканных сладостей; вина переливались рубином в бутылках причудливой формы; прислужницы в нескромных нарядах наливали его в драгоценные кубки. Задыхаясь, герцог де Гиз пересчитал гостей. Их оказалось девять: четверо мужчин и пять женщин.
Там было четыре пары. Женщины сидели на коленях у мужчин, глаза их сияли от ласк, губы улыбались. Они едва обратили внимание на вошедшего Гиза. Один из мужчин приветственным жестом предложил ему занять место — вот и все… Только пятая женщина, которая была одна, бросилась к нему, обняла его обнаженными руками и прошептала:
— Наконец-то, милый, отчего же так поздно?..
Гиз почувствовал, что теряет рассудок… От ярости он не мог пошевелиться. На мгновение герцог представил себе то, что намеревался сделать: кинуться на этих мужчин и женщин, сорвать с них маски и заколоть несколькими ударами своего кинжала… Он хотел было оттолкнуть женщину, но та лишь теснее прижалась к нему и обняла, лишив возможности двинуться… Одной рукой она зажала ему рот, из которого готов был вырваться истошный крик, а другой указала на не замеченный им прежде предмет.
Это были большие часы, сопровождавшие оргию ироническим тиканьем, их стрелки изображали саламандр с бьющими из пасти языками пламени. Гиз бросил на часы нерешительный взгляд и увидел, что уже почти десять!
— Десять часов! — прошептала женщина. — Час, когда упадут маски… Подождите, дорогой!.. Смотрите!
Герцог рухнул в кресло и почувствовал, что его лицо под маской покрылось холодным потом. Служанка протянула ему кубок, который он осушил одним глотком…
Прочие участники оргии сидели обнявшись и шептали друг другу бесстыдные слова… Вдруг начали бить часы… Десять ударов зловеще прозвучали в полной неги тишине…
Любовники вздрогнули, словно пробудившись… Раздался смех, и в этом смехе слышалось сомнение — а стоит ли им разоблачать свое инкогнито?..
— Что ж! — воскликнула вдруг одна из женщин. — Надо выполнять обещание! Я начинаю!..
И она сорвала маску с себя и с мужчины, которого обнимала за шею.
— Королева Марго! — прошептал Гиз. Его гнев на мгновение сменился удивлением.
— Раз уж мы договорились… — продолжила, засмеявшись, другая дама, и еще более дерзким жестом последовала примеру Марго.
— Клодина де Бовилье! — изумился Гиз. У него закружилась голова.
Человек, сопровождавший Клодину, был ему неизвестен. Но вот и третья женщина сбросила маску. Она смеялась шаловливее и звонче прочих… Гиз чуть не вскрикнул. В этой женщине он узнал свою сестру герцогиню де Монпансье!
Хохоча и краснея, она пыталась снять маску со своего спутника, но мужчина сопротивлялся, ибо хмель уже сошел с него… Однако герцогиня достигла цели, и лицо ее любовника открылось… Смех немедленно прекратился… Взорам присутствующих явилось мрачное и роковое лицо…
Любовник герцогини де Монпансье внезапно поднялся, его взгляд блуждал, щеки пылали…
Это был молодой человек, который переживал, казалось, какое-то страшное горе. Он провел по лицу худой рукой и хрипло сказал:
— Что я наделал? Зачем я пришел сюда? О! Я умру от стыда!..
Пока герцогиня де Монпансье продолжала хохотать, он бросился к двери, желая убежать из залы, спастись… Гиз, следивший горящими глазами за этой шумной сценой, прошептал:
— Жак Клеман! Монах Жак Клеман, любовник Марии!
— Мой черед! — решительно прокричала четвертая женщина. С этими словами она нарочито резким движением сорвала маску с себя и со своего возлюбленного… Гиз почувствовал, что у него кружится голова и темнеет в глазах. Этот мужчина… Это был граф де Луань, его смертельный враг! А эта бесстыдная развратница с вызывающей улыбкой и насмешливым сияющим взглядом была Екатерина Клевская, герцогиня де Гиз, его жена!
Минутная слабость герцога де Гиза сменилась сложным чувством, в котором преобладал стыд. Он медленно поднялся с кресла и замер. Герцогиня де Гиз взглянула на этого человека, вид которого вызывал в ней безотчетный ужас… Однако же она улыбнулась и дерзко спросила:
— А вы, сударь, не сдержите слово? Сбросьте маску, незнакомец, чтобы мы увидели вас!
Она запнулась, голос изменил ей: Гиз сбросил шелковый плащ, скрывавший его платье. Герцогиня побледнела.
— Сударь! — воскликнул граф де Луань. — Снимите же вашу маску, если дама вас просит.
Гиз сорвал маску. Граф де Луань пробормотал какое-то ругательство; двое других мужчин метнулись к двери; за ними бросилась герцогиня де Монпансье; Клодина де Бовилье упала в обморок; герцогиня де Гиз, несмотря на всю свою отвагу, издала слабый стон.
Гиз — с дрожащими губами, с кинжалом в руке — стоял с таким лицом, какое она прежде видела у него всего лишь два или три раза. Она хотела пошевелиться, подняться, произнести хоть слово, но замерла словно завороженная, говоря себе, что пришел ее смертный час…
Герцог стоял по одну сторону стола; Луань — по другую. Несколько секунд соперники молчали.
— Сударь, — промолвил наконец граф, — не делайте скоропалительных выводов, ибо…
Гиз не дал ему закончить: улыбнувшись улыбкой одновременно снисходительной и трагической, он сверхъестественным усилием опрокинул тяжелый стол и в следующее мгновение сделал неуловимое движение рукой… Струя крови залила паркет… Луань, даже не вскрикнув, упал как подкошенный. Гиз наклонился и быстро вытащил кинжал, всаженный по самую рукоятку. Он потерял рассудок от ярости: вид крови, совершенное убийство, запах вина и дух разгула, бешенство, таившееся в нем самом, превратили его в дикого зверя… Он, оскалив зубы, повернулся к герцогине, но та, обезумев от ужаса, выбежала в дверь. Гиз кинулся следом за женой, воздев окровавленный кинжал.
Герцогиня пролетела по залам и выскочила на ночную улицу… Гиз, изрыгая проклятия, попытался было догнать ее, но голова у него внезапно закружилась, ноги подкосились, и он, обессилев, опустился на каменные плиты пола.
В комнате, где лежал не подававший признаков жизни граф де Луань, бесшумно отворилась потайная дверца, замаскированная гобеленами… дверца, соединявшая постоялый двор с дворцом. Вошедшая женщина едва взглянула на Луаня и быстро пересекла комнату; оказавшись в вестибюле, она увидела распахнутую входную дверь.
— Екатерина Клевская мертва! — прошептала она. — Генрих де Гиз будет королем Франции, а я — ее королевой!
Грозная улыбка мелькнула на ее лице. Она направилась к выходу, но вдруг споткнулась о герцога де Гиза — измученного, распростертого на плитах пола. Глаза ее расширились… Бесстрастное, мраморное лицо лишь на одно мгновение выдало ее волнение, но почти тотчас же она овладела собой.
— Екатерина Клевская ускользнула! — глухо сказала Фауста. — Жаль. Придется действовать иначе…
Затем Фауста вернулась в комнату. Какой-то человек, стоя на коленях рядом с графом де Луанем, исследовал его рану. Королева Марго и Клодина де Бовилье исчезли. Зала с ее светильниками, резкими ароматами, перевернутым столом, раненым, лежавшим на полу, приобрела мрачный вид. Фауста приблизилась к человеку, изучавшему рану де Луаня, и тронула его за плечо. Тот выпрямился.
— Он мертв? — спросила Фауста.
— Нет, сударыня… более того, он не умрет…
Фауста помолчала, обдумывая, что же ей следует предпринять.
— Мэтр Руджьери, — снова заговорила она, — что нужно сделать, чтобы этот человек умер?
— Вы можете его прикончить, сударыня, — с обезоруживающей откровенностью сказал тот, кого только что назвали Руджьери.
Фауста покачала головой.
— Мэтр, необходимо, чтобы он скончался именно от этой раны.
— Тогда, сударыня, придется перенести раненого ко мне. Достаточно будет поддерживать горячку, которая вскоре у него начнется, а для этого я должен иметь возможность наблюдать за ходом болезни.
Фауста кивком выразила согласие и исчезла за дверью, соединявшей Постоялый двор с загадочным дворцом. Руджьери проводил ее улыбкой, которая могла бы заставить похолодеть эту бесстрашную женщину.
— Будь покойна, Фауста, — проворчал он себе под нос, — я разгадал твои мысли!.. Ступай, ты ведь доверяешь моим познаниям!..
Он перевел взгляд на раненого.
— Я тоже доверяю своим познаниям! — продолжал он. — Луань будет жить!.. Гиз и ты сочтете его мертвым, но он встанет на вашем пути… и тогда… кто знает?..
В этот момент шесть человек, по всей вероятности, присланные Фаустой, вошли в зал, положили бесчувственного графа де Луаня на кресло и унесли его туда, куда указал Руджьери.
Екатерина Клевская, герцогиня де Гиз выбежала из «Железного пресса», охваченная безумным ужасом. Она слышала позади тяжелые шаги своего мужа. Волосы у нее на затылке шевелились: ей мнилось, что холодная сталь кинжала уже совсем рядом, и она молила:
— Пощади, Генрих, не убивай меня!
Внезапно силы оставили ее, и она поняла, что сейчас упадет на мостовую. В этот момент она заметила у соседнего дома мужчину. Екатерина поспешила к незнакомцу и повисла у него на руке, шепча:
— Спасите меня! Спасите! Меня хотят убить!
— Черт подери! — пробормотал мужчина. — Какое странное происшествие. Посмотрим, хорошенькая ли она.
Поддерживая дрожавшую как осиновый лист беглянку, он подвел ее к свету, падавшему из окна дома Фаусты.
— Сударь, кто бы вы ни были, защитите, спасите меня!..
Прошептав эти слова, герцогиня потеряла сознание… Мужчина, неожиданно оказавшийся в столь затруднительном положении, понимал, что женщине, чей испуганный красивый голос тронул его, необходима немедленная помощь. Он огляделся, увидел дверь и взялся за бронзовый молоток…
— Гм! — произнес он через несколько мгновений. — Не отвечают? Однако дом обитаем, ведь виден свет…
Он постучал сильнее и прокричал:
— Откройте же скорее, во имя Пилата! Вы что, турки или мавры? Вы хотите оставить женщину умирать на вашем пороге?
На этот раз дверь отворилась, и Пардальян вошел внутрь, не спрашивая разрешения, с бесчувственной герцогиней де Гиз на руках. Дверь дома Фаусты захлопнулась за ним! Где-то неподалеку жалобно завыла собака.
Шевалье де Пардальян покинул постоялый двор «У ворожеи» в сопровождении Карла Ангулемского и Пипо. Вняв настоятельной просьбе, почти приказу Пардальяна, юный герцог оставил его и отправился на улицу Барре. Пардальяну не составило труда найти трактир «Надежда», где он и разместил свою штаб-квартиру.
Он начал расследование с расспросов хозяина и разговоров с бедняками, посещавшими постоялый двор. Однако никто не мог сказать ему ничего определенного о странном исчезновении маленькой цыганской певицы. Тогда он решил дождаться ночи, чтобы предпринять задуманную вылазку, и коротал время в долгой беседе то с самим собой, то с собакой. Он даже подремал немного, уперев локти в стол перед кувшином вина, который он мало-помалу опустошал.
Пардальян не был ни грустен, ни весел. Его лицо дышало спокойствием и уверенностью в себе. История с маленькой цыганочкой интересовала его постольку, поскольку касалась Карла Ангулемского. Для него это было, в сущности, обычное приключение. Но страдания и волнение юного герцога тронули его куда больше, чем сам он ожидал… Он любил молодость. Превратности бродячей судьбы не иссушили его душу: не умея или не желая больше любить, храня верность той, которую давно потерял, он радовался, глядя на любовь других.
Наступала ночь. Пардальян встряхнулся, поправил перевязь своей шпаги, надвинул, по своему обыкновению, на одно ухо шапочку с пером и вышел, насвистывая победный мотив. Пипо важно вышагивал за ним следом.
На улице Пардальян дал собаке понюхать шарф Виолетты. Пипо искоса посмотрел на шарф и залаял с некоторой меланхолией. Он сразу же понял, чего от него ждут. Но это был лицемерный пес, поэтому он добрую четверть часа обнюхивал и изучал шелковый шарф — в надежде, что шевалье откажется от своей затеи. Наконец он уткнулся носом в землю и вскоре напал на след, о чем свидетельствовали энергичные движения хвоста.
— Очень хорошо, — произнес Пардальян. — Дело пошло. Вперед!
На первом же повороте Пипо предпринял безнадежную попытку бегства: он развернулся и стрелой помчался в сторону «Ворожеи». Остановленный грозным свистом, пес мрачно возвратился. Итак, Пипо ничего другого не оставалось, как начать свой яростный и неистовый поиск.
В двадцати шагах от Пардальяна, прячась в тени, следовали трое мужчин, не спускавшие с него глаз. Двое из них сжимали по длинному острому кинжалу, а третий, казалось, выжидал момент, чтобы натравить своих подручных на Пардальяна. Это был Моревер. Двое других — силачи из труппы Бельгодера Кроасс и Пикуик.
Когда Пардальян вышел из «Ворожеи», Моревер бросился за ним и проводил до самой двери постоялого двора «Надежда». И пока Пардальян внутри ждал Бельгодера, Моревер снаружи ждал, когда появится Пардальян.
Он был терпелив. Если бы понадобилось, он караулил бы всю ночь. Но он ни за что не осмелился бы зайти в помещение, где находился шевалье. От одной мысли, что он может очутиться лицом к лицу с Пардальяном, на лбу Моревера выступал холодный пот.
Пардальян в Париже! Это же верная смерть! И какая смерть! Воображение злодея рисовало изощренные пытки, приписывая шевалье такие же мысли, какие руководили им самим.
Опять бежать? Но куда? Вновь скрываться, как скрывается он уже долгие годы? Но где? Как избавиться от ужаса, заставлявшего его дрожать при одном упоминании имени Пардальяна, при одном виде человека, имеющего с ним даже отдаленное сходство?
Чего он хотел? Он и сам точно не знал. Увидев Пардальяна в «Ворожее», он покинул своего спутника и, словно одержимый, ринулся вслед за шевалье, надеясь, что случай ему поможет…
О! Если бы он мог убить Пардальяна… Он не просто желал ему смерти; он так ненавидел шевалье, что желал ему ужасных страданий. Но в душе Моревера жило чувство более сильное, чем ненависть… Это был страх!.. Постоянный страх… страх, который по сто раз на дню заставлял его на улице внезапно оборачиваться с чувством, что Пардальян идет за ним, страх, который будил его по ночам и заставлял напряженно вслушиваться и вглядываться в темноту…
Для Моревера убить Пардальяна значило не просто дать выход ненависти и уничтожить врага; убить для него значило избавиться от страха: пока шевалье был жив, Моревер жить не мог!
Перед постоялым двором «Надежда» он сказал себе, что, возможно, сегодня случай наконец представится. Однако хватил ли у него сил убить? Хватит ли смелости приблизиться к Пардальяну? Он понимал, что сам на убийство не решится… Человек отчаянной храбрости, он мог дать отпор десятку противников… но напасть на Пардальяна?.. Нет-нет, ни за что!
Уже стемнело, когда он заметил двух мужчин, приближавшихся к постоялому двору. С первого взгляда Моревер угадал в них проходимцев, бессовестных негодяев, способных за деньги на что угодно. Улицы Парижа кишели такими мерзавцами. За несколько экю они были готовы без особого шума отправить на тот свет любого. Моревер сделал им знак приблизиться, и двое прохвостов тут же повиновались.
— Хотите заработать каждый по пятьдесят ливров? — спросил Моревер, не переставая следить краем глаза за дверью постоялого двора.
Бродяги подтолкнули друг друга локтями.
— Сегодня у нас удачный день! — сказал один пронзительным голосом.
— Мы становимся слишком богатыми! — мрачно подтвердил другой.
— Что надо сделать? — спросили они хором.
Моревер удостоверился, что проходимцы — вопреки всем королевским указам — вооружены хорошими ножами, и вид кинжалов вызвал слабую улыбку на его бесцветных губах.
— Как вас зовут, храбрецы? — спросил он.
— Я — Пикуик, а это мой товарищ Кроасс, — ответил с поклоном более тощий из них.
— Ну и клички, — пробормотал Моревер. — Бандиты, самые настоящие бандиты. Слушайте, храбрецы, вот что надо сделать: здесь, на этом постоялом дворе, есть человек…
— Который, возможно, вам чем-то мешает? — сказал Пикуик, видя, что Моревер запнулся.
— Ты сообразителен, приятель, — отозвался Моревер.
— И этого человека, — продолжил Пикуик, — надо…
— Да! — рявкнул Моревер.
— Идет, — сказал Пикуик. — Сто ливров на двоих, когда дело будет сделано. Отлично!
— Что отлично-то? — спросил Кроасс.
— Узнаешь. Назовите же, мой дорогой господин, имя вашего… притеснителя.
— Какое значение имеет его имя, ведь он все равно скоро умрет.
— Действительно! А мы получим наши денежки.
— Вот они, — сказал Моревер, — я честный игрок!
— Вам не придется долго ждать… Приготовь твой кинжал, Кроасс!
— Тихо! — сказал Моревер.
Дверь постоялого двора отворилась. Трое мужчин прижались к стене. В полосе света Моревер увидел Пардальяна и почувствовал, что бледнеет… Как только шевалье с собакой пустился в путь, Моревер отдал приказ.
— Следуйте за мной, — сказал он тихим голосом. — Когда я вам скажу: «Пора!», вы броситесь на него. Но смотрите не промахнитесь. Если вы позволите ему нанести ответный удар, не сомневайтесь, он будет точен.
Вместо ответа Пикуик вытащил свой кинжал. Кроасс, наконец поняв, о чем идет речь, последовал его примеру. Моревер двинулся вперед. Два тощих субъекта шли за ним с кинжалами в руках. Двадцать раз Моревер мог подать знак, двадцать раз он был готов это сделать. Однако он не решался!..
«Если они промахнутся, если его не свалят первым же ударом, то я пропал!»
С такими мыслями, охваченный смертельным ужасом, подавлявшим ненависть, Моревер вслед за Пардальяном добрался до кладбища Инносан… Здесь Пардальян поговорил со своей собакой и двинулся дальше… Вскоре все четверо очутились на Ситэ, на краю острова…
Там Моревер увидел, что шевалье остановился перед каким-то домом. Он не спрашивал себя, что значили странные передвижения Пардальяна. Он думал только о том, как ему скрыться, когда двое его сообщников кинутся на шевалье. На Ситэ, перед таинственным домом, он наконец решил, что подходящий момент настал, и уже был готов подать сигнал и сбежать, когда какая-то женщина выскочила из соседнего трактира и упала на руки Пардальяну… Несколько мгновений спустя шевалье скрылся вместе с незнакомкой за дверью дома.
— Он от нас ускользнул, — сказал Пикуик. — Это ваша вина, милостивый государь!
— Подождем, — ответил Моревер.
Мэтр Клод, крепко обняв бесчувственную Виолетту своими могучими руками, кинулся в люк. В те две секунды, что длилось падение, он думал совсем не о том, что наверняка должен погибнуть.
«Она знает, что я был палачом!..» — вот какая мысль промелькнула у него в мозгу.
Упав в воду и погрузившись с головой, Клод крепче прижал свое дитя к груди и, сделав резкое движение ногами, вынырнул на поверхность. Он плыл, изо всех сил стараясь поддерживать голову девочки над водой. Вдруг он почувствовал, что его колени задевают дно. Последнее усилие — и он уже стоял на ногах! Держа дочь на высоко поднятых руках, словно протягивая ее небу, он побрел по воде.
Выбравшись на берег, палач увидел, что находится недалеко от улицы Жюиври под мостом Нотр-Дам. Тогда он бросился бежать и через несколько минут очутился у порога своего дома. И поскольку госпожа Жильберта, его старая экономка, замешкавшись, не сразу явилась на его стук и призывы, он своим могучим плечом налег на дверь. Доски затрещали, но в этот момент перепуганная Жильберта наконец отодвинула засов.
— Огня! — хрипло выдохнул Клод. — Сухое белье! Скорее, как можно скорее!
В суматохе дверь оставили открытой. Клод вбежал в свою комнату, уложил Виолетту на постель и склонился над ней, в ужасе повторяя:
— Она мертва? Неужели я нашел ее только для того, чтобы вновь потерять?! Госпожа Жильберта, какого дьявола вы медлите, поторопитесь!
Госпожа Жильберта на кухне разводила огонь.
В тот момент, когда Клод ломился в дом, пытаясь вышибить дверь, какой-то мужчина, только что свернувший на улицу Каландр, остановился перед домом бывшего парижского палача. Это был Бельгодер…
На губах мерзавца играла подлая улыбка. Он увидел открытую дверь и мгновение постоял в нерешительности. Потом, крепче сжав рукоятку спрятанного под одеждой короткого кинжала, он пожал плечами и пробормотал:
— Тем лучше! Как будто Клод ждет меня!.. Войдем же! Однако что я ему скажу? Надо заставить его долго страдать… надо, чтобы от страданий он умер у меня на глазах! Как, мэтр Клод! Вы не узнаете меня? Еще бы! Ведь вы четвертовали и секли плетью стольких людей! Посмотрите же на меня хорошенько! Это меня вы терзали и мучили, хотя вам ничего не стоило помочь мне. А теперь слушайте: это я похитил вашу маленькую Виолетту… Погодите, я вам сейчас кое-что расскажу! Известно ли вам, что я с ней сделал, с вашей чистой и непорочной дочерью, с гордостью и радостью всей вашей жизни? Я сделал из нее блудницу!.. Ищите ее теперь в постели господина Гиза! Что вы скажете об этой шутке, мой славный господин Клод?
Бандит смеялся, когда произносил эти слова. Он вошел в дом с вызывающим и злобным видом, с его сжатых губ были готовы сорваться проклятия. Он миновал одну открытую дверь, другую и вдруг остановился, ибо заметил в глубине комнаты Клода, склонившегося над кроватью, Клода, чьи плечи вздрагивали от рыданий.
— Она жива! Господи милосердный, будь милостив ко мне! Виолетта, дитя мое, открой глаза… Не бойся… Все позади, ты спасена… С рассветом мы убежим отсюда… Посмотри же на меня!
Мгновение Бельгодер стоял как громом пораженный. Потом он быстро и тихо вышел в соседнюю столовую. Там было темно. Цыган бесшумно пересек комнату, выбрался на улицу и поспешно удалился. Бессознательно, еще не решив, что собирается сделать, он направился к дому Фаусты. Там он остановился. Ярость душила его, но сильнее гнева было его изумление.
— Странно, — бормотал он. — Что ж, попытаемся разобраться… Гиз прислал ко мне человека в черном. Хорошо. Я отвел малышку в условленное место, и вот дукаты — доказательство воистину неоспоримое. Очень хорошо. Я гуляю по острову. Я говорю себе, что завтра пойду к палачу и расскажу ему, что я сделал с его дочерью… Хорошо. Потом меня охватывает жажда мести. Ждать до завтра? Зачем? Я тороплюсь к нему; я нахожу распахнутую дверь, вхожу в дом — и что я вижу? Виолетта на кровати, с намокшими волосами, а рядом стоит палач! Что же произошло? Он говорит, что завтра они убегут из Парижа.
Яростно скребя затылок, Бельгодер искал объяснения случившемуся и наконец нашел его: Виолетта, желая спастись от Гиза, бросается в Сену. Клод по какому-то фантастическому стечению обстоятельств оказывается неподалеку и вытаскивает крошку из воды.
Продолжая обдумывать эту возможность, Бельгодер подошел к железной двери и постучал в нее. Спустя десять минут, после путаных объяснений в вестибюле, цыгана провели к Фаусте. Разговор их был долгим. Когда он закончился, таинственная принцесса ударила молоточком в гонг и велела явившемуся человеку:
— Сию минуту разыскать принца Фарнезе!
Бельгодера отвели в одну из комнат дворца и заперли там. Без сомнения, цыган был готов к этому заточению, более того, о нем, очевидно, условились заранее, поскольку он не выказывал ни удивления, ни страха.
Благодаря стараниям госпожи Жильберты, которая раздела ее, уложила в постель и растерла, Виолетта пришла в себя. И когда мэтр Клод смог войти в комнату, он нашел девочку лежащей с открытыми глазами. Она, казалось, размышляла о вещах мучительных и важных.
Клод робко сделал несколько шагов и, побледнев, с печальной улыбкой прошептал:
— Она думает о том, что я палач!..
Он кашлянул, словно желая предупредить Виолетту о своем приходе, и, не приближаясь к ней, умоляюще произнес:
— Постарайся уснуть; не думай больше ни о чем; все позади. Понимаешь, тебе надо отдохнуть, чтобы завтра с первым лучом солнца мы могли тронуться в путь… нет-нет, не говори ничего… молчи… Знай только, что когда мы будем далеко от Парижа, когда ты окажешься в безопасности… ты сама решишь, стоит ли тебе остаться со мной.
Виолетта хотела что-то сказать, но Клода уже не было в комнате. Она лишь услышала вздох, похожий на рыдание.
Виолетта не смогла заснуть. Всю эту ночь она провела с открытыми глазами, перебирая одну за другой мысли, роившиеся в ее голове.
Как только первые лучи солнца проникли в спальню, она встала, оделась и села в кресло, положив руки на колени и наклонив голову. В этот момент на пороге появился мэтр Клод в дорожном костюме. Он силился изобразить радость и улыбался.
— Через несколько минут прибудет карета. Ты сядешь в нее вместе с госпожой Жильбертой… Ты помнишь госпожу Жильберту? Какой же я глупый! Ты ведь видела ее лишь однажды и была тогда так мала… Итак, ты поедешь с ней, а я верхом на лошади. Ты не должна ничего бояться… посмотри, какие пистолеты… и еще этот кинжал… Горе тому, кто…
— Прежде чем ехать, я хотела бы с вами поговорить, — пролепетала Виолетта с волнением, заставлявшим ее дрожать.
Клод побледнел.
— Ты хочешь поговорить со мной?
Виолетта кивнула.
«Я был прав! — подумал Клод. — Черт подери! Значит, без объяснения нам не обойтись… Что она хочет мне сказать? Что я внушаю ей ужас, что она предпочитает умереть, но не ехать со мной? Что же мне делать? Убить себя? Но я не посмею! Я боюсь! Боюсь того, что будет после смерти!»
Виолетта молчала, потупив глаза. Клод вымученно улыбнулся.
— Хорошо, — сказал он голосом, который ему показался спокойным, но на самом деле прерывался от волнения. — Хорошо, говори, раз тебе надо что-то мне сказать… Я слушаю.
И вдруг он упал на колени. На его лице было написано такое отчаяние, что Виолетта содрогнулась.
— Выслушай сначала ты меня, — произнес Клод хрипло. — Я тоже хочу тебе кое-что сказать. Я не могу больше ждать. Я тебе все объясню… или, по крайней мере, постараюсь… Молчи, не перебивай! Да, я убивал… убивал по приказу! Не пугайся так, умоляю тебя… выслушай меня до конца… Ты помнишь, что я тебе сказал, не так ли? Что я больше не заговорю с тобой и не приближусь к тебе, если ты этого не захочешь… Я стану твоей собакой, верной сторожевой собакой… Маленькая моя Виолетта, до того, как ты, по милости Всевышнего, вошла в мою жизнь, осветив ее, словно луч солнца, я просто делал свое дело, не рассуждая. Официал приходил за мной или присылал с кем-нибудь свой приказ. Иногда я отправлялся в Монфокон, иногда — на Гревскую площадь, изредка в какое-нибудь другое место; я ждал, ко мне приводили осужденного или осужденную… Я был таким же слепым орудием, как веревка или топор.
Что ты хочешь от меня услышать? Мой отец, мой дед, мой прадед — все они убивали. Я поступал так, как они. Это было фамильное ремесло…
Виолетта слушала, не в силах пошевелиться от страха. Клод сурово нахмурил лохматые брови, словно пытаясь собраться с мыслями. Он плакал, не замечая своих слез.
— Но однажды я подобрал тебя, — продолжал он, — такую крошечную, слабенькую… и такую красивую… Ты никогда не узнаешь, что творилось в моем сердце в ту минуту, когда я увидел, как ты протягиваешь к людям свои ручонки…
— Я протягивала руки… к людям? — прошептала Виолетта.
— Конечно! Я взял тебя, потому что у тебя не было отца…
— Не было отца! — воскликнула потрясенная Виолетта.
— Но ты этого не знала… ведь я тебе всегда лгал…
Виолетта с ужасом взглянула на Клода, а он, вздохнув, униженно произнес:
— Я тебе не отец…
Виолетта поднесла руки к глазам, словно желая защитить их от слишком яркого света, и прошептала:
— О Симона, моя бедная матушка Симона, умирая, ты сказала мне правду…
Она сидела, закрыв лицо руками. Клод вновь заговорил:
— Итак, я тебе не отец. Ты видишь, что можешь покинуть меня, когда захочешь. Теперь слушай. Пока у меня не появилась ты, пока я не подобрал тебя, бедную сироту (Виолетта вздрогнула), я не ведал, что такое жизнь. Были ли у меня сердце и душа? Я не знаю… Но когда ты стала моей дочерью, однажды я вдруг заметил, что стал другим… Я стал бояться убивать… Во мне появилось что-то, чего раньше не было… Вид виселицы заставлял меня содрогаться… Я представлял себе, что ты подумаешь, что ты скажешь, если вдруг чудовищная правда откроется тебе… Я начал страдать… Меня окружали призраки, проклинавшие меня… Я надеялся отдохнуть душой, уйдя на покой. Но нет! Чаще, чем прежде, призраки толпились вокруг меня… Напрасно я раздавал милостыню и усердно посещал церковные службы, на сердце моем была кровоточащая рана… И только рядом с тобой, в нашем домике в Медоне, я чувствовал, что снова становлюсь человеком… Да, Виолетта, ты мне улыбалась, и я уже не был тем несчастным, что стонет и рыдает, страшась провести ночь в темной комнате… Восторг охватывал меня… и… прости меня… временами я воображал, что ты действительно моя дочь…
Стон вырвался из груди Клода. Но прежде чем Виолетта успела что-то сказать, он торопливо продолжил:
— Я был недостоин такого счастья, и я тебя потерял… Я не в силах передать словами, что мне пришлось выстрадать за эти годы одиночества и отчаяния! И вот в ту минуту, когда я вновь обрел тебя, когда я вернулся к жизни… ты узнаешь, кем я был!.. Это значит, что я не искупил свои грехи и час прощения для меня не пробил… Вот… ты знаешь все… Прошу тебя об одном: позволь мне тебя спасти… доставить в безопасное место… А потом я уеду. Я полагаю, теперь… теперь, когда ты знаешь… я не имею права глядеть на тебя… и, конечно, ты не можешь больше называть меня своим отцом!
Клод опустил голову. Он стоял на коленях, напоминая тех несчастных, которых во множестве повидал на эшафоте. Виолетта подняла на него взгляд, сиявший, как утренняя заря, и нежным, ласковым и чистым голосом сказала:
— Отец… мой добрый папа Клод… обними меня… Я так люблю тебя!
Клод резко вскинул голову.
— Что ты сказала? — пробормотал он.
Виолетта, не отвечая, сжала своими маленькими ручонками огромные руки палача и заставила его подняться с пола; когда Клод — растерянный, задыхающийся, побледневший от радости — упал в кресло, она села к нему на колени, положила свою прелестную головку ему на грудь и повторила:
— Отец… мой дорогой отец… обнимите вашу дочь!
Клод зарыдал.
Следующий час для мэтра Клода был наполнен таким счастьем, что прошлое словно стерлось из его памяти. Этот час стоил целой жизни. Он преобразился. Ослепительный свет залил эту сумрачную душу, угрюмое прежде лицо теперь лучилось тем веселым добродушием, какое бывает на лицах людей, о которых обычно говорят:
— Какой славный и счастливый человек.
— Пошли, — сказал он вдруг. — Я чуть не забыл! Впрочем, ничего плохого не должно случиться, ведь нас наверняка считают мертвыми… Согласись, что это отличная шутка! — добавил он, раскатисто смеясь. — Мертвый? Более живым я никогда еще не был!.. Мы могли бы не уезжать, даже если бы нас не считали мертвыми, ведь никто бы не подумал, что мы скрываемся здесь, в моем доме. Но мне страшно оставаться в Париже! Я так страдал в этом городе!
— Бедный отец! Вы не будете больше страдать.
— Все, пытка кончилась! — продолжал мэтр Клод. — Ах! Виолетта, мое сердце готово выскочить из груди… Никогда бы не поверил, что я могу узнать подобное счастье… Я! Но довольно болтать, пошли…
Виолетта тихо покачала головой.
— Как, ты не хочешь ехать?
— Отец, вы же сами сказали, что все хорошо и что здесь мы укрыты лучше, чем в любом другом месте.
— Это так… но все же почему?..
— Я пока не хочу покидать Париж, — сказала Виолетта, опустив глаза. — Останемся здесь хотя бы на несколько дней.
— Как ты пожелаешь. Это чудесный дом. Я тебе говорил, что мне в нем страшно?.. Не обращай внимания, я болтаю глупости, это от радости. Итак, мы остаемся, решено!.. Госпожа Жильберта! Отошлите лошадь и карету. Моя дочь хочет остаться здесь…
Старая служанка суетилась вокруг Клода и Виолетты. Со всех ног она бросилась выполнять приказание.
— Это еще не все, отец, — сказала Виолетта с улыбкой, — мы остаемся, но сегодня утром мне нужно выйти в город.
— Выйти? Тебе? — удивился Клод.
— Мне нужно пойти на постоялый двор «Надежда», — ровным голосом произнесла девушка.
— А-а! Припоминаю… Ведь пока я держал тебя на руках, ты многое успела поведать мне… Бедная Симона умерла… а потом, потом!.. А! Черт подери, я вспомнил! Молодой человек, который принес цветы? Ты собираешься к нему, да? Ну-ка, расскажи мне о нем немного!.. Сначала его имя… Ты краснеешь? Почему? Я люблю этого молодого человека, потому что он любит тебя…
— Я не говорила этого, — прошептала девушка бледнея.
— Но я-то догадался! Достойный молодой человек! Так как же его зовут?
— Я не знаю, — сказала Виолетта со вздохом.
Клод расхохотался, и от его смеха зазвенели оконные стекла. Он был взволнован. Он ходил по комнате, брал девушку за руку, чтобы поцеловать ее, садился и немедленно вскакивал.
— Доверь мне свою тайну!..
Виолетта, которую переполняло счастье, начала свой рассказ. Постепенно Клоду удалось узнать все подробности. Когда она закончила, экс-палач встал.
— Я иду искать его, — сказал он. — Через час я приведу его к тебе. Я должен сам увидеть этого молодого дворянина, поговорить с ним, прочитать в его глазах, способен ли он так любить тебя, чтобы… Но довольно, довольно. Ты останешься в доме. Госпожа Жильберта, в мое отсутствие двери и окна закрыть! Будут стучать, не открывайте! В доме никого нет!
Клод обнял Виолетту и выбежал так быстро, что та не успела ничего ему возразить, Мысленно она следовала за ним до постоялого двора «Надежда», видела, как он подходит к герцогу Ангулемскому, и с бьющимся сердцем спрашивала себя:
— Придет ли он?.. Да, он непременно придет!.. Но что я ему скажу?
В этот момент раздался звон — стекла в окнах первого этажа выпали и разбились; несколько человек ворвалось в дом, и испуганная Виолетта услышала:
— Если мужчина будет сопротивляться, убейте его! Но не прикасайтесь к девочке!
Мэтр Клод накинул плащ, чтобы спрятать лицо, и бросился к улице Тиссандери. Вскоре он добрался до постоялого двора «Надежда». Было утро того дня, когда Карл Ангулемский собирался переговорить с Бельгодером.
Клод не встретился с юным герцогом. Содержатель постоялого двора, пройдоха из пройдох, держался крайне осторожно, от него удалось получить лишь самые скупые сведения. Мэтр Клод прождал более часа. Потом он сказал себе, что молодой дворянин наверняка не придет, и вздрогнул при мысли, что Виолетта будет огорчена. Затем он утешил себя тем, что дело не столь серьезно и что Виолетта не может быть сильно привязана к этому незнакомцу, и ушел, пообещав себе вернуться.
Десять минут спустя на постоялый двор вошел Карл, долго и безуспешно искавший Виолетту по всем окрестным улицам.
Мэтр Клод испытывал от своей неудачи лишь легкую досаду. Огромная радость переполняла его сердце и не оставляла места для других чувств. Сейчас он вновь увидит Виолетту и постарается ее утешить. Этот дворянин отыщется! Ради этого Клод перевернет весь Париж! Но, черт побери, после стольких лет страданий он имеет право на один день счастья! Он широко улыбался. Он подал экю встретившемуся нищему. Он напевал… Он хотел видеть вокруг себя только радость…
Миновав мост и подойдя к Собору Парижской Богоматери, он вдруг резко остановился. Ему навстречу шагал человек… с изможденным лицом, постаревший, ссутулившийся, несмотря на силу и очевидное благородство манер. Это было олицетворенное несчастье. Бесконечная жалость заполнила душу палача. Он прошептал, бледнея:
— Отец Виолетты!
Это действительно был принц Фарнезе! Однако откуда же он шел? Он шел из дома Клода… Вызванный среди ночи Фаустой, он получил некий приказ и пытался выполнить его в то самое время, когда на дом Клода напали… Фарнезе не нашел палача. Возможно, после этого приказ Фаусты потерял смысл. Он покинул окаянный дом, проклиная человека, отнявшего у него дочь…
«Он думает о своем ребенке, — сказал себе Клод, завидев его, — Бедняга! Какой у него печальный вид! Что же? Неужели в этот радостный день я не могу сделать доброе дело? Разве я не могу хотя бы сказать ему, что она жива… чтобы он надеялся?»
Внезапно ему явилась мысль, что Фарнезе послан Фаустой. В таком случае Виолетта погибла, если этот человек его увидит! Ему захотелось исчезнуть, раствориться, скрыться в переулке… но слишком поздно! Фарнезе заметил его! Фарнезе узнал его! Фарнезе шел к нему!..
Но тут же Клод успокоился… Нет! Этот человек ему не враг. Этот человек несет в себе только грусть и отчаяние…
Фарнезе остановился перед ним. Клод молчал, полный сострадания к чужому горю.
— Вчера я получил приказ исповедовать вас, — произнес Фарнезе.
Клод вздрогнул. Его душил стыд.
«Значит, — подумал он, — это Фарнезе должен дать мне полное отпущение грехов! Я принес ему несчастье, а он дарует мне высшее прощение!.. Я украл его дочь, а он возвращает меня Богу!..»
Он низко поклонился.
— Ваша светлость, — пробормотал он, — я не хочу вас обманывать… Вчера… то есть, нынче ночью… произошло событие, которое… Возможно, я больше не имею права на ваше благословение!
— Я должен вас выслушать, — сказал Фарнезе странным голосом, — что бы ни произошло. Раз я встретил вас, идемте!..
— О всемилостивый Господь, видящий и слышащий нас! — шептал Клод. — Смогу ли и я быть великодушным? Смогу ли заронить луч радости в его сердце?.. Я получу твое благословение, кардинал! И взамен я превращу твой траур в ликование: ты узнаешь, что твоя дочь жива!
Неописуемая нежность переполняла его.
Фарнезе продолжил свой путь, уверенный, что Клод следует за ним. Тот действительно шел сзади в трех шагах, послушный как ребенок, думая о том, что пришел конец его несчастьям и страхам.
Извилистыми улицами Фарнезе вышел к Собору Парижской Богоматери. Мэтр Клод ступил под прохладные своды. Фарнезе подвел его к исповедальне и сказал:
— Подождите меня здесь… приготовьтесь к великому таинству…
Клод упал на колени и прошептал:
— Господи! Я не могу разлучиться с моим чадом! Ты видишь, что только я могу ее сберечь! Научи меня, Господи, довольно ли будет, если я скажу Твоему слуге, что он не должен больше плакать, что его ребенок жив! Господи, оставь ее мне на несколько лет… хотя бы на несколько месяцев!..
Фарнезе исчез в ризнице; вошел он туда светским человеком, а вышел кардиналом… Клод содрогнулся, увидев, как он пересекает просторный, пустой и мрачный неф. Фарнезе в светском платье был блестящим дворянином. Фарнезе-кардинал — во всем своем торжественном великолепии — был истинным князем Церкви… С достоинством, одновременно изящным и высокомерным, носил он свое красное одеяние; его манеры, поступь, осанка внушали уважение и вызывали изумление. Казалось, что огромный суровый собор служил театральной декорацией для этого блестящего актера.
Клод едва узнал его. Он трепетал. Охваченный жаждой высшего прощения, он ждал приближения кардинала со страхом и благоговением.
Дойдя до главного алтаря, Фарнезе преклонил колени. Возможно, его охватила слабость. Что-то похожее на стон вырвалось из его груди. Он опустил глаза, не в силах взглянуть на ступени, на которые когда-то упала Леонора…
Ах! Это страшное пасхальное утро 1573 года… Он вновь переживал его, перед его мысленным взором с ужасающей ясностью вновь вставала та сцена… Он вновь видел себя перед алтарем. Он совершал положенные действия, но думал только о ней. Его сердце пылало любовью, а разум ждал беды.
Леонора должна была стать матерью! Леонора верила, что в этот день он будет говорить со старым бароном де Монтегю!.. И в то время как его паства молча внимала ему, он лихорадочно обдумывал, как скрыться…
Бежать! Добраться до Рима! Оставить свою должность легата! Укрыться навсегда в каком-нибудь монастыре!.. Успокоенный этой мыслью, он повернулся, чтобы показать дароносицу собравшимся. И увидел Леонору!..
Бледный от воспоминаний, он приблизился к коленопреклоненному Клоду, ждавшему в просторной исповедальне…
И тогда другое чувство охватило его! Другая сцена явилась его воображению! Он вновь увидел виселицу на Гревской площади!.. Он вновь увидел, как палач забирает его ребенка!..
Ребенок… дочь! Возможность жить, любить, возродиться, быть может… Нет, ничего не сбылось… Он увидел себя рыдающим у ног Клода… Он услышал, как палач произнес:
— Ваша дочь прожила лишь три дня…
И эти же слова Клод повторил ему вчера. Этот* человек бросил его дочь умирать… возможно, убил ее? Кто знает… Фарнезе, столь величественный в своем красном облачении, подошел к распростертому на полу Клоду; в его душе бурлила ненависть.
О! Причинить этому человеку такие же страдания… отплатить ему мукой за муку, болью за боль. Заставить его рыдать, валяться в ногах, как сам он рыдал тогда, умоляя его.
Он сел не на обычное место исповедника — по другую сторону решетки, а рядом с Клодом, почти касаясь его… Клод не придал этому значения. Завидев кардинала, он радостно улыбнулся. В глазах его засветилось веселое лукавство.
«Как он грустен и мрачен. И как будет счастлив вскоре!» — думал он.
— Я вас слушаю, — ледяным тоном произнес Фарнезе.
Могучие плечи Клода свело судорогой, но он объяснил это влиянием огромного пустынного собора, где он чувствовал себя таким ничтожным… Он начал свой страшный рассказ… исповедь палача, ужаснувшегося такому количеству хладнокровно совершенных убийств.
Это была чудовищная исповедь. Фарнезе видел, как струится кровь, слышал хруст костей и стоны жертв… А палач, с всклокоченными волосами, дрожа и обливаясь потом, все рассказывал и рассказывал, иногда поднимая скорбный взгляд на кардинала…
Тот был холоден — ни слова, ни жеста; он ждал окончания исповеди… Наконец Клод, задыхаясь, умолк.
— Это все ваши убийства? — спросил Фарнезе после долгой паузы.
— Все, ваше преосвященство, — подавленно ответил Клод. — Я ничего не забыл…
Фарнезе закрыл глаза. Когда он их открыл, взгляд, подобный удару кинжала, заставил Клода вздрогнуть и замереть.
— Ты забыл самое мерзкое из твоих убийств, — сказал Фарнезе. — Ты вешал преступников, но не в этом твоя вина! Ты отрубил головы нескольким благородным господам, но и не в этом твоя вина! Ты четвертовал, сек плетью, ты заставлял кричать от боли, но не в этом твоя вина! Чудовище, загляни в свою душу и найди самой ужасное преступление в твоей мерзкой жизни!
Клод в ужасе поднялся… В то же мгновение кардинал тоже встал и сжал его руку.
— Твое преступление, — вскричал он голосом, в котором не осталось ничего человеческого, — твое преступление, Клод, не в этих убийствах, ведь ты был лишь орудием! Ты не более виновен, чем твой топор или твоя веревка. Твое преступление в том, что ты разбил человеческое сердце, мое сердце!
Клод хотел что-то сказать, но кардинал продолжал:
— Ты украл мою дочь! Ты обрек ее на смерть! Это ты убил ее! Отвечай!.. Нет! Молчи, несчастный, я отпускаю твои грехи!.. Слушай меня, ведь у тебя тоже есть дочь, ведь у тебя тоже отцовское сердце!
Клод побледнел как смерть. Затылком он чувствовал дыхание Неизбежности… Расширенными глазами он смотрел на Фарнезе, не в силах вымолвить ни слова… Кардинал злорадно рассмеялся и дернул Клода за рукав.
— Да-да! У тебя тоже есть дочь! Ты тоже ее любишь! Знай же, чудовище, что это я отвел твою дочь в комнату смерти!.. Ага, я вижу усмешку в твоих глазах! Ты хочешь сказать, что ты ее спас? Что ты спрыгнул в люк!.. Что ты…
Стон прервал его:
— Так вы знаете, что произошло этой ночью! — прохрипел Клод.
— Да, я это знаю! И я хочу сказать тебе… Слушай!.. Твоя дочь… в эту минуту… ты меня слышишь, демон? Твоя дочь… она вновь схвачена! Она во власти Фаусты! Ее казнят!.. И это моих рук дело!..
Фарнезе грубым движением оттолкнул Клода и встал, скрестив руки на груди, ожидая и, вероятно, надеясь, что огромный кулак Клода уложит его на месте. Но Клод сгорбился, закрыл лицо ладонями и замер.
Воцарилась гробовая тишина. Но она длилась всего одно мгновение. Когда Клод опустил руки, он был неузнаваем… Безобразный… и величественный… он был воплощением страдания. Он больше не смотрел на кардинала… его трагический взгляд был устремлен на алтарь — на Крест, на Христа, на Бога… И в этом взгляде был бунт, бунт против несправедливости… Он перевел взгляд на Фарнезе… Он сказал, вернее, прорычал несколько слов… Но Фарнезе понял его. Клод сказал:
— Это ты сделал, священник? Это ты сделал?
— Да, палач! Это сделал я!
— Ты выдал дитя? Говори? Это ты ее выдал?
— Да! Это я!
— И ты говоришь, что ее казнят?.. Ее казнили, да? Она мертва?..
— Мертва!
Странный звук, в котором слышалась тихая жалоба, раздался под сводами собора, он усиливался, разрастался, он превратился в грозный рокот, и, наконец, Клод воскликнул:
— Это дитя, священник!.. Дитя, которое ты обрек на смерть… знаешь ли ты, кто это?
— Это дитя? — пробормотал Фарнезе, внезапно почувствовав, что у него останавливается сердце и волосы встают дыбом. — Это дитя…
— Так знай же, — крикнул Клод, — знай! Это дитя!.. Это была твоя дочь!
И он пошел прочь, даже не взглянув на кардинала. Кардинал рухнул на пол, словно сраженный страшным ударом. Молодой монах, молившийся неподалеку, подошел к нему и, убедившись, что он жив, попытался привести его в чувство.
Имя этого монаха было Жак Клеман.
Покинув Собор Парижской Богоматери, Клод направился к дому Фаусты. Подойдя к двери, он яростно заколотил в нее кулаком, забыв о молотке.
Дверь не открывалась. Из дома не доносилось ни звука.
— Мне откроют, — бормотал Клод. — Они должны мне открыть и сказать, что стало с моей дочерью… Проклятие… Эй! Вы откроете наконец?!.
Он стучал двумя кулаками… Внутри глухо отозвалось эхо.
— Добрый человек, — произнес женский голос, — разве вам не говорили, что дом пустует?
Это сказала какая-то проходившая мимо простолюдинка. Клод обернулся и ответил:
— Я ищу мою дочь!.. Мне отворят, так и знайте!
Женщина отпрянула, напуганная выражением его лица. Клод вновь яростно замолотил кулаками; временами он останавливался и всем телом налегал на дверь; из его груди вырывалось хриплое дыхание, вены на висках вздулись, ноги дрожали от напряжения.
У дома собралась толпа. Узнав прежнего палача, люди со страхом смотрели на него.
— Он обезумел!
Уличные мальчишки улюлюкали… Клод царапал дверь ногтями… Его пальцы кровоточили… Потом он начал биться о дверь головой… По его лицу текла кровь…
— Он обезумел!
— Надо пойти за стражей!
Клод упал на колени. Он кричал, звал, умолял. Но никто не осмеливался приблизиться к нему.
В эту минуту какой-то человек — одетый в черное дворянин — прошел мимо размеренным и быстрым шагом, не замечая происходящего, и вошел в соседний дом, трактир «Железный пресс». Этот человек не видел Клода, а Клод не видел его…
Долго еще несчастный бился, стучал, колотил; долго боролся с железной дверью. В конце концов он понял всю тщетность своих попыток и удалился, глотая слезы.
Клод вернулся в свой дом и принялся бродить по комнатам. Госпожа Жильберта исчезла; все двери были распахнуты; в комнате, где спала Виолетта, он обнаружил следы борьбы: перевернутые стулья, сорванные шторы. Машинально Клод стал наводить порядок.
Он произносил бессвязные слова, судорожно сжимая в руках какие-то предметы, которых могла касаться Виолетта… Иногда он подходил к двери, которую оставил открытой, и выглядывал наружу, потом быстро возвращался в свою спальню… Он больше не плакал. Наконец он бросился в кресло, закрыл глаза и попытался сосредоточиться.
— Вот что, — прошептал он со странной улыбкой, — вот что, я должен умереть!.. Как я раньше не додумался до этого?..
Он поспешно поднялся и направился в комнату, куда давно уже не входил. Комната эта пропахла плесенью. Клод распахнул окно и откинул ставни. Яркое полуденное солнце осветило топоры, покрытые ржавчиной, дубины, деревянные молотки, ножи. Все это было аккуратно развешено по стенам… Здесь он хранил зловещие атрибуты своего прежнего ремесла!
В углу лежали мешки с веревками. Клод схватил одну, с петлей на конце, и бегом вернулся к себе.
Он испытал веревку на прочность; руки его при этом не дрожали, словно все приемы его ремесла вдруг вспомнились ему; он очень старательно смазал веревку жиром, потом почти под потолком вбил в стену большой гвоздь и укрепил на нем веревку… Стоя на табурете, он в последний раз обвел взглядом комнату, вздохнул, что-то прошептал (наверняка это было имя Виолетты) и надел петлю на шею. Потом ударом ноги Клод отшвырнул табурет и… провалился в пустоту.
В это мгновение какой-то человек появился на пороге комнаты. Он увидел, как повисло тело Клода, и стремительно перерезал кинжалом веревку… Клод безжизненно сполз по стене… Человек развязал узел на его шее и принялся растирать ее. Через несколько минут Клод открыл глаза… Спасший его мужчина был дворянин в черном, который тремя часами раньше, когда Клод пытался высадить дверь дома Фаусты, вошел в «Железный пресс». И этот черный дворянин был отец Виолетты кардинал принц Фарнезе.
Клод, придя в себя, узнал кардинала. Кровь бросилась ему в голову, и крик сорвался с его губ. Он поднялся, грубо оттолкнул Фарнезе и с диким хохотом бросился вон из комнаты. Через несколько мгновений он вновь появился на пороге с тяжелым топором в руках. Кардинал не пошевелился. Он застыл на том же месте, где его оставил Клод… В такие минуты глаз очень ярко и отчетливо отмечает все детали: Клод заметил то, чего не видел раньше… Утром в соборе волосы и борода кардинала были почти черными… Теперь они стали белыми… Кардинал Фарнезе за несколько часов постарел на двадцать лет!
Клод не придал этому никакого значения. Он двинулся на Фарнезе со словами:
— Спасибо, святой отец! Я тебя забыл, и ты пришел мне напомнить о себе перед смертью!
— Я пришел напомнить тебе, что ты должен еще многое сделать, — сказал Фарнезе странно спокойным голосом.
Поднятый топор замер в воздухе…
— Что еще я должен делать? — прохрипел Клод. — Говори! Страдать? Плакать? Убить тебя перед смертью?
— Убей меня, если хочешь, но я пришел сказать тебе, что наш долг — отомстить за дитя…
— Отомстить за нее? — пролепетал Клод, вздрогнув. — Кому?
— Женщине, — сказал Фарнезе все так же спокойно, — воспользовавшейся твоим отсутствием, которое было подстроено самим дьяволом, женщине, у ног которой я пресмыкался, женщине, которая нуждалась во мне для убийства ребенка… женщине, которую я называл «Ваше Святейшество», а ты — «государыня», убийце моей дочери… Палач, неужто ты хочешь, чтобы эта женщина жила?
Клод отбросил топор, взял руку Фарнезе и крепко ее сжал.
— Палач, — продолжал Фарнезе, — я пришел сказать тебе следующее: хочешь ли ты помочь мне настичь эту женщину? Она могущественна. Ее власть не имеет границ. Она может уничтожить нас. Скажи, любил ли ты дитя так, чтобы согласиться стать моим помощником? Моим помощником на один год… И не просто помощником, а — рабом? Потому что только я один знаю тайные тропы, которые приведут нас к ней… И когда мы ее настигнем, ты вновь станешь палачом и я скажу тебе: «Теперь ты можешь меня убить!» Ты согласен?
Клод, дрожа всем телом, слушал Фарнезе. Мрачная радость горела в его глазах. Он ответил, коротко усмехнувшись:
— Милостивый государь, с этой минуты я принадлежу вам телом и душой, как будете принадлежать мне вы, когда дело будет сделано! Сначала — она! Потом — вы!..
— Хорошо, — холодно сказал Фарнезе. — Вот моя рука.
Клод мгновение колебался. Потом закрыл глаза, замутненные ненавистью к этому человеку, и его рука легла в руку кардинала… Затем кардинал посмотрел на письменный стол.
С лeдeнящим душу спокойствием Фарнезе заявил:
— В таком случае подпишем бумаги, скрепляющие наш союз.
И начал писать:
«14 мая года 1588. Я, принц Фарнезе, кардинал, епископ Моденский, объявляю и подтверждаю: через один год, день в день или ранее указанного срока, если женщина, называемая Фаустой, умрет, я обещаю предстать перед мэтром Клодом, палачом, днем или ночью, когда он пожелает, в час, который ему подойдет; обязуюсь повиноваться ему, что бы он мне ни приказал. Я даю ему разрешение убить меня или прогнать, что и удостоверяю своей подписью: Жан, принц Фарнезе, епископ и кардинал милостью Божьей.»
Фарнезе поднялся, протянул бумагу Клоду. Тот, внимательно изучив документ, кивнул и положил его в карман.
— Твой черед! — сказал кардинал.
Клод сел за стол, взял лист и своим корявым почерком написал:
«14 мая года 1588. Я, мэтр Клод, палач Ситэ, присяжный палач Парижа и палач душой, объявляю и подтверждаю: чтобы настичь женщину, именуемую Фаустой, обещаю в течение года, начиная с сегодняшнего дня, слепо повиноваться монсеньору принцу и кардиналу Фарнезе; не отказываться от выполнения приказов, которые он мне даст, и следовать его указаниям, не имея другого желания, кроме как быть его покорнейшим рабом. И пусть я буду навеки проклят, если хотя бы один раз в течение этого года я откажусь повиноваться. В чем и подписываюсь…»
В этот момент с разбитого лба Клода, который все еще кровоточил, упала на бумагу большая капля крови. Клод было вскочил, но потом вновь наклонился над столом. Пальцем он нарисовал кровавый крест и проговорил:
— Вот моя подпись!
— Я принимаю ее! — произнес Фарнезе.
Кардинал взял бумагу, перечитал ее, сложил и спрятал. Мгновение двое мужчин стояли лицом к лицу, бледные, мрачные, и смотрели друг на друга. Потом кардинал молча направился к двери, а палач, опершись кулаком о стол, пристально смотрел ему вслед и глухо шептал:
— Сначала государыня, а потом — вы, милостивый государь!
Мы вновь приглашаем нашего читателя в таинственный дворец принцессы Фаусты. Читатель, конечно, помнит, что вечером того дня, когда Виолетта была схвачена в доме Клода, то есть через несколько часов после заключения договора между Фарнезе и бывшим палачом, туда вошел Пардальян.
Снаружи, в темноте, Моревер вместе с Пикуиком и Кроассом поджидал шевалье. Что же до Пипо, то не особенно тревожась за судьбу хозяина, ленивый пес полаял немного для очистки совести и направился к «Ворожее».
Из персонажей, которых читатель видел мельком на оргии, нас интересуют семеро: трое мужчин и четыре женщины.
Герцог де Гиз. Мы оставили его бесчувственным в кабаке, где он упал, преследуя Екатерину Клевскую, герцогиню де Гиз…
Монах Жак Клеман… тот самый, который в Соборе Парижской Богоматери вернул к жизни кардинала Фарнезе. Мы видели, как он бежал — и мы снова встретим его.
Граф де Луань, любовник герцогини. Умирающим он был перенесен в дом Руджьери.
Мария Лотарингская, герцогиня де Монпансье, сестра Гиза. Через потайную дверь она проникла в дом Фаусты.
Клодина де Бовилье (кто такая Клодина де Бовилье, читатель вскоре узнает). Она проделала тот же путь, что и герцогиня де Монпансье, то есть из кабачка Руссотты попала в дом Фаусты.
Маргарита, королева Наваррская, которую также называют «королевой Марго», выбежала на улицу и исчезла.
Наконец, герцогиня де Гиз. Она упала на руки Пардальяна, который постучал в железную дверь и только что вошел в вестибюль, день и ночь охраняемый двумя стражами.
Фауста поговорила с Руджьери и вернулась к себе, уверенная, что граф де Луань умрет. Почему она была так заинтересована в смерти одного из самых верных слуг Генриха III, станет ясно в ходе дальнейшего повествования.
Она прошла в свой элегантный будуар, где до этого принимала Генриха де Гиза. Ее любимые служанки Мирти и Леа находились здесь же, беспокойно ловя каждый взгляд, каждую улыбку своей покровительницы. Но чело странной принцессы было омрачено; прекрасные черные брови хмурились, грудь вздымалась… Служанки трепетали.
— Несчастный трус! — цедила она сквозь зубы. — Человек, который заставляет дрожать Францию, который носит имя Гиз, видит свою жену на коленях у своего смертельного врага… и теряет сознание! Ни смелости, ни решительности. Разве этого я ждала от него?
Она глубоко задумалась.
— Да, — прошептала она, — вот каков будущий король Франции! Впрочем, может быть, это и к лучшему. Но Екатерина Клевская… как заманить ее в сети, которые я расставила?..
Она вышла, бросив служанкам несколько слов на чужом языке.
Дворец был разделен на три части. Справа располагались пышные официальные комнаты, окружавшие тронный зал. Слева были жилые покои, уютные и элегантные. В глубине находились помещения для гвардейцев и офицеров охраны, за ними — комната смерти… Это был не просто дворец… Это был целый город… Некое подобие Ватикана… Рим в сердце Парижа…
Сейчас Фауста находилась на своей половине. Она медленно шла по длинному коридору. Спокойствие уже вернулось к ней. Она остановилась перед одной из дверей и задумчиво прошептала:
— Здесь цыганочка. Хорошо.
Пройдя чуть дальше, она задержалась у другой двери.
— Здесь Клодина де Бовилье… Она еще пригодится.
У третьей двери она сказала:
— Здесь ждет меня Мария Лотарингская… С ней я поговорю о монахе!..
И, наконец, еще дальше, перед четвертой дверью, она произнесла:
— Здесь цыган Бельгодер… Хорошая ищейка, можно пустить по следу Фарнезе…
Ум этой женщины легко разбирался в хитросплетениях интриги, она была хозяйкой положения и заранее определяла роль каждого из персонажей, имевшихся у нее под рукой и не ведавших того, что они будут действовать на одной сцене, разыгрывая сочиненную Фаустой драму.
Когда она, возвращаясь назад, проходила мимо вестибюля, до нее вдруг донесся громкий и насмешливый голос. В каждой двери этого дворца находилось по потайному окошку… Фаусте достаточно было приблизиться к одному из них, чтобы увидеть происходящее в вестибюле… У нее вырвался возглас радости и удивления.
— Господь не оставил меня! — прошептала она.
В то же мгновение она подала какой-то знак. Без сомнения, служанки ни на минуту не теряли ее из виду, ибо к ней без промедления подбежали две женщины, на этот раз — француженки. Быстро и тихо она отдала им несколько приказаний, а потом отворила большую дверь в вестибюль, где Пардальян, держа на руках герцогиню де Гиз, объяснял суть дела двум стражам и укорял их за негостеприимство.
— Не по-христиански, — сказала Фауста, — отказать в помощи человеку, постучавшемуся в этот дом. Входите, сударь, вы желанный гость… Мои служанки сейчас помогут вашей даме, которая, я вижу, лишилась чувств…
Пардальян передал герцогиню де Гиз двум явившимся женщинам, которые через мгновение исчезли в глубине дома, увлекая за собой или, скорее, унося бесчувственную Екатерину Клевскую. Пардальян учтиво и непринужденно поклонился.
— Сударыня, — сказал он, — благодарю вас. Если бы не вы, я был бы в большом затруднении. Видите ли, эта дама не имеет ко мне никакого отношения…
— Возможно ли это? — сказала Фауста, пристально глядя на шевалье.
— Вот эта история в двух словах: я случайно проходил мимо вашего дома, когда ко мне с криком кинулась женщина. Она была чем-то сильно напугана и упала без чувств мне на руки. Она нуждалась в помощи. Я вижу освещенное окно. Стучу. Мне, наконец, открывают. Я пытаюсь объясниться с двумя бдительными стражами. Я несколько ошеломлен. Эта дама у меня на руках, ваши стражи, озадаченные и сомневающиеся. Я начинаю понимать всю нелепость создавшегося положения, которое угрожает стать затруднительным. И в этот момент появляетесь вы и все улаживаете одним словом и улыбкой. Шевалье де Пардальян имеет честь выразить вам свою глубочайшую признательность.
Все это было произнесено с той изысканностью манер и речи и с тем неуловимым оттенком легкой насмешливости, которые были присущи одному только Пардальяну.
— Господин шевалье де Пардальян, — произнесла Фауста своим мелодичным голосом, — ваши слова и вид доставили мне удовольствие. Не сделаете ли вы мне одолжение и не передохнете ли у принцессы Фаусты Борджиа, иностранки, явившейся в Париж изучать живопись, литературу и изысканные манеры.
Шевалье быстро осмотрелся, как человек, привыкший к осторожности.
«Что это за место? — спрашивал он себя. — Уголок любви? Слишком мрачно. Вертеп, быть может? Гм!.. Черт побери, эта особа слишком изящна и неправдоподобно прекрасна для такого обрамления… Была не была!»
И он, склонившись перед Фаустой и не без умысла выставив напоказ свою шпагу, произнес:
— Сударыня, прославленное имя Борджиа означает, что в живописи и литературе вы можете быть нашим наставником. Что же до изысканных манер, то я могу продемонстрировать вам лишь учтивость старого бродяги, у которого не было других учителей, кроме дальних дорог да опасных приключений. Это значит, что я к вашим услугам, сударыня.
Фауста жестом пригласила шевалье следовать за собой и направилась в глубину дома. Пардальян пошел за ней.
«Ого! — подумал он, очутившись среди невиданного великолепия. — Здесь что, Лувр?.. Да нет, ведь королю Франции не под силу собрать такие сокровища… А может, здесь обитает воительница?.. Нет, ведь чарующие ароматы должны принадлежать скорее жилищу феи любви. Или это дом куртизанки? Нет, ведь оружие, сверкающее на стенах, должно принадлежать воительнице, а не любовнице!.. А это что? Трон! Золотой трон! О! Так это королева!.. Святые небеса! Над троном корона!.. Корона?.. Нет, черт подери… тиара! Папская тиара!..»
Пардальян насторожился, почуяв какую-то тайну. Почему трон? Почему тиара? Кто эта женщина? Вдруг у него возникло смутное ощущение, что от тайны, к которой он прикоснулся, исходит угроза.
Фауста остановилась в том будуаре, где она принимала герцога де Гиза и который, без сомнения, был предназначен для подобных встреч. Она села в то самое кресло из белого атласа, что так выгодно подчеркивало ее роковую красоту, и, прежде чем Пардальян успел прийти в себя от изумления, заговорила:
— Господин шевалье, это вы на Гревской площади дали отпор герцогу де Гизу и сыграли с ним шутку, о которой с восхищением говорит весь Париж?
— Я, сударыня? — воскликнул Пардальян, разыгрывая удивление. В этот момент он подумал, что было бы лучше просто-напросто уйти отсюда без всяких объяснений…
— Это вы, господин шевалье, провели Крийона сквозь толпу горожан и проводили его до Порт-Нев?
«Задуши меня чума! — думал Пардальян. — Какого черта я бросился помогать той кривляке, что свалилась мне на руки?!»
— Сударыня, — сказал он громко, — вы и впрямь уверены, что это был я?
— Я все видела из окна; я имела удовольствие видеть площадь, запруженную балаганщиками и торговцами… Я вас узнала. Да, это, безусловно, вы.
— В таком случае, сударыня, я остерегаюсь перечить вам. Это значило бы создать у вас превратное представление о французской галантности, изучать которую вы пришли на площадь. — Пардальян оправился от изумления и снова стал самим собой. Не смущаясь, он спокойно смотрел в лицо Фаусте. На самом деле он быстро и внимательно изучал ее. Однако прочесть мысли Фаусты было невозможно…
В первый раз эта женщина встретила человека, способного выдержать ее взгляд с достоинством и бесстрастной иронией… И по тому, как подрагивали ее ресницы, как участилось дыхание, можно было догадаться, что она взволнована, что статуя оживает…
— Сударь, — сказала она, — на Гревской площади я вами восхищалась.
— Ваша похвала льстит мне, сударыня, так как, насколько я могу судить, вы редко восхищаетесь.
— Ваша шпага верна, сударь, — сказала Фауста, удивляясь своему волнению, — но ваш взгляд еще вернее. Я действительно восхищаюсь только при наличии достаточных причин для восхищения. Перейдем, однако, к фактам. Я вижу, что вы из тех людей, у которых отвага вошла в привычку…
«Что со мной будет?» — спросил себя Пардальян.
— Когда на Гревской площади я увидела вас в деле, — продолжала Фауста, тщетно стараясь заставить Пардальяна опустить глаза, — я приняла решение разузнать о вас побольше и — быть может — познакомиться с вами. Случай помог мне; теперь я вижу вас вблизи и утверждаюсь в моем решении.
— Сударыня, вы оказываете мне честь, принимая какие-то решения на мой счет!
— Господин де Гиз должен вас смертельно ненавидеть, — медленно произнесла Фауста.
— Ненавидеть — да! — холодно ответил шевалье. — Смертельно — нет; если бы ненависть господина де Гиза была смертельной, я давно был бы мертв…
— Столь давняя ненависть — это еще одна причина для заключения с ним мира…
— Вы хотите сказать, сударыня, что с его стороны было бы мудро заключить со мной мир?
Фауста бросила пронзительный взгляд на лицо этого человека, осмеливавшегося так говорить о властелине Парижа. В его глазах она не увидела вызова, только спокойную отвагу…
— Сударь, — сказала она вдруг, — если вы решитесь поступить на службу к герцогу де Гизу, я вам обещаю, что он не только забудет всякую злобу, но еще и сделает вас могущественным сеньором.
— И ему придется, — миролюбиво спросил шевалье, — пожать вот эту руку?
С этими словами он протянул свою правую руку.
— Он пожмет ее, — сказала Фауста с улыбкой.
— Дозвольте мне, сударыня, быть лучшего мнения о человеке, который, возможно, завтра станет королем Франции, — сказал Пардальян спокойно. — Господин де Гиз не может пожать руку, которая касалась его лица…
Фауста испытала такое волнение, какого прежде ей испытывать не доводилось.
— Так это вы… — прошептала она. — Вы дали пощечину герцогу де Гизу!
— При обстоятельствах, о которых он сам поведает вам, если вы его об этом попросите. Он вам скажет, что он, герцог Лотарингский, высокородный сеньор, первый в королевстве после принцев крови и, возможно, даже выше их, не колеблясь, проник с многочисленным отрядом в дом старика, беззащитного, израненного, умирающего. Он вам признается, что у него, Генриха I Лотарингского, хватило мужества убить этого несчастного прямо в постели. Он вам скажет, что, отринув великодушие, он выбросил в окно окровавленный труп адмирала Колиньи. Наконец, он вам скажет, что на бледное чело покойного он, благородный рыцарь, поставил свою ногу; грязная победа, сударыня! И пощечина, нанесенная вот этой рукой, не была слишком высокой платой за его злодеяние!
— Герцог защищал дело Церкви! — глухо сказала Фауста.
— Какой Церкви, сударыня? Их по меньшей мере две…
Пардальян произнес эти слова с тихой насмешкой. Но Фауста вдруг побледнела.
— Как вы узнали, что есть две Церкви? — спросила она столь суровым голосом, что трудно было поверить, что он исходит из этих нежных уст.
— Две Церкви! — прошептал ошеломленный Пардальян. — О чем это она?
«А вдруг это шпион!» — думала Фауста.
«А вдруг эта женщина тайный руководитель Священной Лиги, — говорил себе шевалье. — А Гиз всего лишь орудие в ее руках! Лига — новая, вторая Церковь!.. Этот великолепный дворец, трон, увенчанный тиарой… символические ключи святого Петра на обивке… Невероятно, но это же действительно… папский дворец! Другой папа, помимо Сикста V!.. Папа, живущий в Париже! Да нет же, не может быть, вздор!»
Они всматривались друг в друга, как противники перед сражением. Фауста быстро приняла решение. В ее глазах Пардальян был бродягой, готовым служить тому, кто больше заплатит, но бродягой отважным, способным на замечательные подвиги. Его следовало купить любой ценой.
— Шевалье, — вдруг заговорила Фауста, — если вы не хотите служить господину Гизу, вы, возможно, не откажетесь служить другому господину?
— Это зависит от хозяина, сударыня, — сказал Пардальян с самым простодушным видом. — Кто я такой? Человек, который ищет развлечений, которому скучно в жизни… Я признаю: в том, что мне скучно, есть и моя вина. Я всегда думал о людях лучше, чем они того заслуживали. Если бы мне встретился рыцарь с неукротимым сердцем и великими помыслами, который попросил бы моей помощи, чтобы переделать мир! Да, это меня развлекло бы. Должен признаться, многие люди издали казались мне великими. Но с ними случалась забавная штука, сударыня… По мере моего приближения они начинали уменьшаться, а когда, наконец, я подходил совсем близко и поднимал на них свой взволнованный взор, я их не видел больше! Сударыня, я смотрел слишком высоко, а мне следовало опустить глаза. Что ж, сударыня, господин, о котором вы мне сказали, — тот ли это человек, которого ждет мир?
Пардальян говорил спокойно и уверенно. Его благородное и ироничное лицо, его непринужденные манеры изумляли и очаровывали.
Фауста слушала и смотрела на него. И когда он умолк, она неожиданно для себя вновь почувствовала странное волнение.
«Я волнуюсь! Святые небеса! Дева Фауста не будет знаться с мужчиной, способным смутить ее душу!»
Однако нужно было продолжать разговор.
— Господин, о котором я вам говорила, — произнесла она, сохраняя величественную холодность, — мечтал о том, о чем мечтали вы, шевалье…
— Право, сударыня, я был бы рад познакомиться с таким человеком!
— Он перед вами! — сказала Фауста.
— Вы, сударыня?!.
— Я! Я, шевалье, давно ищу людей честолюбивых, способных на великие свершения. Хотите стать одним из них? Я угадываю в вас величие души и необыкновенную силу ума — то, что позволяет властвовать над толпой… Если бы я могла, шевалье, открыть вам свои мысли!.. Почему я решила говорить с вами, ведь я вас совсем не знаю?.. Трудно сказать… но я думаю, что вы тот, кто мне нужен!
«Горе мне! — подумал Пардальян. — Меня здесь жалуют! А я хочу мирно жить своей скромной жизнью.»
— Знайте же! — продолжала Фауста. — Знайте мою мечту! Знайте, что епископы и кардиналы, объединенные в тайный конклав, избрали меня, чтобы вести Церковь к ее высшему предназначению! Знайте, что я тверда. Принцам, которые предлагали мне все, что имели, я отвечала, что стану…
Она запнулась, поднесла руку ко лбу и пробормотала:
— О Боже! Так забыться из-за какого-то бродяги! Как! Я, повелевавшая королями Франции, чувствую себя смущенной перед этим искателем приключений!.. Несчастная! Что я тут наговорила?! Надо остановиться…
Но Пардальян все уже понял! Завеса тайны, окутывавшая этот дом, приподнялась…
— Так это правда — прошептал он. — Это действительно Ватикан в Париже!.. А трон, что я заметил, если он предназначен не для папы, тогда для кого же? Для папессы?
Папесса!
Пардальян вздрогнул. Женщина!.. Да, женщина, занявшая место рядом с Сикстом V! Женщина, воздвигшая трон рядом с троном неумолимого и жестокого старика! Это чудовищное предположение было столь невероятным, что Пардальян, содрогнувшись, почти вслух сказал:
— Невозможно!..
— Он меня разгадал! — прошептала про себя Фауста. — Либо я сделаю его своим слугой… либо он не выйдет живым из этого дворца!..
Волнение Пардальяна вскоре прошло. Он смотрел на странную принцессу скорее с любопытством, чем со страхом или благоговением.
— Сударыня, — сказал он, — раз уж вы начали объяснять мне вашу мысль, то соблаговолите закончить… Я понял, что вы прибыли во Францию для дела, которое мне неизвестно, но которое должно быть необыкновенным…
— Вы видели, — сказала Фауста, вновь овладев собой, — начало этого дела… Генрих де Валуа пал от первого нашего удара… Он бежал… Трон Франции свободен… Шевалье, что вы думаете о Генрихе III?
— Я, сударыня? Я ничего о нем не думаю, кроме того, что он бежал, как вы изволили заметить.
— Да… Но есть ли у вас какие-либо основания быть ему преданным?.. Говорите откровенно…
— Я был мало знаком с королем, сударыня. Я видел его два или три раза, когда он еще назывался герцогом Анжуйским, и, должен признать, я не испытываю к нему особого уважения…
Лицо Фаусты просветлело.
— Хорошо, — произнесла она. — Теперь, забыв прошлые обиды, скажите мне, что вы думаете о Генрихе де Гизе?
— Я думаю, — прямо сказал Пардальян, — что он достоин взойти на французский трон… Так, во всяком случае, полагают парижане…
— Да! — сказала Фауста. — Он богато одарен природой, у него есть и сила души, и смелость, и благородство мысли, и врожденная отвага. Он совершит великие дела!..
— Боже мой, сударыня, — сказал Пардальян с насмешливой улыбкой, — мне кажется, вы хотите знать мое мнение о том, станет ли Генрих де Гиз королем, достойным своего замечательного окружения?
— Именно об этом я вас и спрашиваю. Я ручаюсь, что смогу заставить завтрашнего короля Франции забыть оскорбления, нанесенные когда-то герцогу де Гизу…
— Тысяча извинений, сударыня! — сказал Пардальян с поклоном. — Напротив, я надеюсь, что Гиз их вспомнит. Что касается моего мнения, могу сказать вам откровенно: я считаю, что для французского трона будет лучше, если он вообще останется без короля. Если же совершенно необходимо, чтобы в этой стране кто-то продолжал собирать налоги — увлекательное занятие, я согласен, — то по крайней мере этот «кто-то» должен быть любезен, красив и, прежде всего, великодушен…
— Не правда ли, это портрет Генриха де Гиза? — сказала Фауста, пристально глядя на своего собеседника.
Лицо Пардальяна выразило величайшее недоумение:
— Как, сударыня, неужели вы не слышали того, что я имел честь вам сказать?.. Разве человек, ставящий ногу на чело поверженного врага, может быть великодушным? Нет, тот, кому я дал пощечину, не заслуживает моего уважения!
Тут Пардальян поднялся и серьезно проговорил:
— Сударыня, я был несколько развязен с вами и умоляю вас извинить меня… Я не могу верно оценивать поступки людей. Я довольствуюсь тем, что люблю тех, кто ведет себя по-человечески, и презираю… нет, удаляюсь от тех, кто ведет себя, как зверь… Гиз — зверь, сударыня. Я не порицаю его; я попросту нахожу его мерзким… и потом…
— Продолжайте же, шевалье, — сказала Фауста с улыбкой.
— Я хотел спросить вас вот о чем: что делаете вы, вы сами? Прекрасная дама, прелестная женщина, вы не думаете о любви, о счастье… Вы думаете о предмете, который заранее заставляет меня зевать от скуки — о судьбе трона… Простите меня… Я вам уже говорил, что я не светский человек.
— Никогда еще мне не было так интересно, продолжайте! — произнесла Фауста; ее взгляд был мрачен.
— Благодарю, сударыня! Итак, я продолжаю… Если бы еще эти истории с троном хоть как-то забавляли… Но нет. Они только осложняют жизнь. Это довольно противные истории, как я погляжу… Хотите, я вам скажу кое-что… Генрих де Гиз никогда не будет королем Франции!
— Почему?
— Потому что я этого не хочу, — просто ответил Пардальян. — Умоляю, сударыня, позвольте мне быть с вами откровенным. Вы прибыли во Францию, чтобы исполнить свой долг. Я думаю, лучшее, что вы можете сделать, это вернуться в страну, где все дышит радостью и любовью, где каждый прохожий может оказаться великим художником или прекрасным поэтом, где у женщин улыбки богинь… Здесь, сударыня, вы не преуспеете!
— Почему? — вскричала Фауста. — Почему?
— Потому что я разгадал вас, сударыня! Потому что знакомство с женщиной, которая мечтает зваться папессой вместо того, чтобы зваться Радостью Любви (Фауста страшно побледнела), не доставляет мне удовольствия. Потому что вы хотите подняться на трон вместе с человеком, которому я решил помешать.
— Но почему же все-таки я не преуспею? — спросила Фауста неожиданно спокойно.
— Потому что на своем пути вы встретите меня, сударыня!
С этими словами Пардальян отвесил глубокий поклон. В этот момент раздался свисток. Выпрямившись, шевалье увидел, что таинственная Фауста исчезла. Он живо обернулся.
— А! — воскликнул он, смеясь, — кажется, папесса любит правду не более, чем папа! Чума! Три… семь… двенадцать!.. Господа, кто вы такие? Епископы, кардиналы или церковные старосты?
Сказав это, Пардальян выхватил свою длинную шпагу и, отскочив в угол, приготовился защищаться. Появившиеся по сигналу Фаусты двенадцать человек в масках ринулись на него с рапирами и кинжалами в руках… Они не произносили ни слова.
Зазвенели клинки, послышались крики и стоны раненых.
Пардальян, зажатый в углу, отражал удары, которые один за другим наносили нападавшие. Каждое его движение было как удар молнии. Шевалье удалось было даже сделать три шага вперед, но вокруг него так засверкала сталь, что он отступил…
— Господа, хотите совет?
Его противники молчали и со все возрастающей яростью наносили удары; если бы их лица были открыты, на них можно было бы увидеть изумление и даже страх перед неуязвимым шевалье.
— Да пошевеливайтесь же! — прокричал Пардальян, атакуя.
— Смерть ему! — вскричали слуги Фаусты, забыв приказ о полном молчании.
— Прочь, господа церковные крысы! — восклицал Пардальян.
На нем не было ни одной царапины, а нападавшие потеряли убитыми и ранеными пять человек. В этот момент в комнате появилось семеро новых воинов. Они были вооружены пистолетами…
— Однако мне все-таки хотелось бы сказать словечко Мореверу, прежде чем я соединюсь с моей Лоизой в стране вечных снов! — прошептал шевалье.
И в это мгновение дверь открылась и на пороге показался какой-то человек. Пардальян прыгнул вперед, как лев. Он отшвырнул незнакомца в сторону и выскочил вон!
Это была дверь, соединявшая дворец Фаусты с постоялым двором «Железный пресс»! Появившийся человек был герцог де Гиз, которого Руссотта и Пакетта привели в чувство и проводили к Фаусте.
Пардальян оказался в комнате, где происходила известная читателю оргия.
— Стой! Стой! — кричали ему вслед люди Фаусты.
Шевалье стремительно пересек две залы и очутился перед распахнутой дверью, той самой, через которую бежала герцогиня де Гиз.
— Проклятие! — раздался знакомый Пардальяну голос.
— А я благословляю вас, сударыня! — крикнул в ответ шевалье.
Он очутился на узенькой улочке и через мгновение исчез во мраке.
— Уф! — сказал он, останавливаясь. — В глубине души я совсем не жалею, что увидел это!.. Но что стало с господином Пипо? Удрал, подлец!.. Этот пес плохо кончит.
Он сделал еще несколько шагов и вновь остановился.
— Чуть не забыл! — пробормотал он. — А молодая особа, потерявшая сознание у меня на руках? Что будет с ней?.. Может быть, пойти поискать ее?.. В самом деле, ведь я ее кавалер!.. Наверное, невежливо оставить ее там! С другой стороны, это было бы слишком — дать себя растерзать только ради того, чтобы проявить учтивость и попрощаться с незнакомкой… Если бы это была добрая подружка… Югетта, например… я бы не ушел. Итак, шевалье, будем благоразумны. А маленькая цыганочка? Как я опять найду ее след?..
Он покачал головой и продолжил свой путь.
— Пойду спать, — сказал он. — Я всегда знал, что хорошие мысли являются во сне.
И, перейдя мост, он направился вдоль реки к улице Барре, где его ожидал Карл Ангулемский,
От самого постоялого двора «Железный пресс» за ним, следя за каждым его движением, шли трое. Это были Пикуик, Кроасс и Моревер. Дожидаясь Пардальяна, Моревер из своего укрытия слышал шум и догадался по звуку, что в доме потасовка, одна из тех, что, казалось, возникали всюду, где появлялся Пардальян.
— Чтоб ему там сдохнуть! — бормотал Моревер сквозь зубы. — Нет, вот он, целый и невредимый. Эй, вы, — обратился он к своим спутникам. — Знайте, если этот человек умрет, я сумею быть благодарным.
— Тогда нам не о чем беспокоиться! — сказал Пикуик.
— Пора! — произнес Моревер, останавливаясь. — Смелее!.. В атаку!
Два силача бросились вперед… Моревер вытащил свой кинжал, чтобы кинуться на Пардальяна, когда тот упадет на землю; он хотел собственноручно нанести последний удар.
Шевалье беззаботно шагал, длинная шпага била его по ногам, перья шляпы раздувал ночной ветерок… Вдруг он услышал за спиной торопливые шаги. Пардальян обернулся и увидел двух мужчин, приближавшихся к нему. Он живо схватился за эфес.
— Ох, — сказал он, — что за ночь!.. Что ж, — прибавил он, вынимая шпагу, — это всего лишь два негодяя!
Через мгновение они бросились на него.
— Кошелек или жизнь! — взвизгнул Пикуик.
— Кошелек или жизнь! — взвыл Кроасс.
Они занесли кинжалы, но, не успев нанести удары, вскрикнули от боли. Пардальян пустил в ход кулаки. Правым кулаком он разбил нос Кроассу, левым попал в глаз Пикуику.
— На колени, мерзавцы, — сказал шевалье, — и просите прощения у шевалье де Пардальяна!
Негодяи готовились возобновить свою атаку, но, услышав это имя, Кроасс отбросил нож в сторону… Пикуик убрал свой в ножны.
— Ах так! — взревел шевалье. — На колени, я вам говорю!
Он схватил приятелей за шеи и стукнул их лбами. Оба упали на колени.
— Смилуйтесь, господин шевалье, — стонал один, — я вам все скажу! Знайте, что мое имя — Пикуик!..
— А я, сударь, — сказал другой, — скорей предпочту месяц голодать, чем трону хоть один волос на вашей голове. Кроасс умеет быть благодарным.
— Кроасс? Пикуик? — сказал Пардальян — Где я уже слышал эти имена? Ба! Поднимайтесь, плуты!.. Откуда вы взялись? Так мы с вами встречались…
— Сегодня днем, милостивый государь! — сказал Пикуик. — На постоялом дворе «У ворожеи»…
— На постоялом дворе, похожем на рай, милостивый государь! — прибавил Кроасс. — Там мы нынче ели и пили так, как, должно быть, пьют и едят блаженные на небесах!
— Гм! Теперь я вас узнаю. Итак, в благодарность за обед, который Югетта приготовила своими божественными ручками, вы хотели меня убить?
Пикуик и Кроасс ответили хором:
— Ах! Если бы мы знали, что это будете вы, сударь!
— И что бы вы сделали? Я отпущу вас на все четыре стороны, только будьте откровенны!
— Сударь, — сказал Пикуик тихо, — мы за вами идем с улицы Тиссандери…
— Ба! Завидное постоянство!
— Отойдем, сударь! — сказал в свою очередь Кроасс. — Отойдем, не то он может внезапно напасть на вас.
— Кто? Так вас трое?
— Тот, кто заплатил нам, чтобы мы вас убили. Я уверяю вас, если бы мы знали…
Но Пардальян их уже не слушал. Он бросился в темноту. Повстречаться с двумя грабителями это одно… Но то, что кто-то нанял этих людей, чтобы убить его, это совсем другое. Неизвестный враг — это вечная угроза… Пардальян обшарил окрестности, но никого не нашел… Тогда он вернулся к двум негодяям, которые оставались в переулке. Он нашел их на том же месте. Они и не собирались убегать.
— Человек исчез, — сказал он, — опишите мне его. Может быть, это кто-то из моих друзей, кто хотел подшутить надо мной.
Пикуик и Кроасс ошеломленно глядели друг на друга. Они не привыкли к таким речам. Более сообразительный Пикуик принялся, наконец, описывать человека, который им платил. Его описание было довольно точным, и Пардальян быстро понял, о ком шла речь. Его лицо вспыхнуло, на губах мелькнула кривая усмешка.
— Он! — прошептал шевалье. — Он уже знает, что я в Париже!
Храбрец задумался на мгновение, а затем сказал:
— Хорошо, теперь проваливайте, вы мне надоели!
— Сударь! — взмолился Кроасс.
— Что еще? — спросил Пардальян.
— Если бы сударь соблаговолил нам разрешить… — вновь заговорил Пикуик.
— Ну? Вы что, онемели?
— Если бы мы могли всего лишь проводить господина…
Пардальян расхохотался.
— Так, значит, вы боитесь!
— Есть немного, — вздохнул Пикуик.
— Этот человек кажется таким опасным, — прибавил Кроасс.
— И вы боитесь, что он погонится за вами? Получается, что я должен сопровождать тех, кто хотел меня убить? Ну что ж! Это мне подходит… Черт возьми, это забавно. Идите вперед, храбрецы! И не сомневайтесь — шевалье де Пардальян защитит вас!
Пардальян, со шпагой наголо пошел позади двух прохвостов, сказав:
— Этой ночью вы находитесь под моим покровительством.
Итак, Пардальян охранял двух мерзавцев, которые хотели его заколоть. В довершение всего он решил их приютить. Вскоре маленький отряд во главе с нашим великодушным героем без всяких приключений добрался до дома на улице Барре.
В просторной и сумрачной часовне дворца королевы, в кресле старого дуба сидела женщина, листавшая толстую книгу, на первой странице которой можно было прочитать:
STEMMATA LOTHARINGIAE ET BARRI DUCUM
Родословная герцогов Лотарингских и Барских [38]. Бесчисленные имена, даты, события; переплетение правды и вымысла, легенд и фактов. Книга была написана Франсуа де Розьером, архидьяконом Тула. Женщина казалась погруженной в размышления о прочитанном. Брови ее были насуплены, губы поджаты. Она глухо прошептала:
— Да, Рене, вот в чем сила Гизов и их сторонников!.. Адвокат Давид, которого я казнила, возводит род Гизов к Карлу Великому. Что же мне сделать с этим Розьером, которому родства с Каролингами кажется мало и который считает предком Генриха Лотарингского самого Хлодвига Волосатого? [39]
— Не ропщите, сударыня, — сказал мужчина, которому были адресованы эти слова. — Вы сами вскормили этого стервятника; следовало раньше подрезать ему крылья, тогда, когда я вам говорил…
— Мой сын узурпатор; Валуа — узурпаторы, — вновь заговорила женщина, словно ничего не слыша, — истинная королевская порода — это Лотаринги… истинный король Франции — это Генрих де Гиз!
— Вспомните прошлое, Екатерина! Вспомните, что это вы отвели герцогу де Гизу главную роль в тех событиях, которые эта книга называет благочестивыми делами в ночь Святого Варфоломея…
На этот раз женщина вздрогнула и вскинула голову. Мрачный свет вспыхнул в ее глазах. Это была Екатерина Медичи, мать Генриха III.
В это время королеве-матери было около семидесяти лет. Она казалась очень усталой; в ее жестах сквозило отвращение к жизни, как если бы она прожила семьдесят веков.
— Варфоломеевская ночь! — повторила она со вздохом.
— Да, — спокойным голосом сказал мужчина, которого она назвала Рене, — тогда погиб мой сын!
Старая королева или не слышала, или притворилась, что не слышит.
— Руджьери, — сказала она, — ты прав. Варфоломеевская ночь — большая ошибка в моей жизни…
— Вас мучают угрызения совести, моя королева?
Зловещая ирония прозвучала в этих словах, но Екатерина Медичи ее не заметила.
— Я должна была, — продолжала она, — сначала избавиться от Гизов. Что до гугенотов, то их всегда можно было бы доверить кровожадному милосердию народа… Но не будем больше об этом, Рене… Теперь Гиз — хозяин Парижа… Мой сын бежал; бедный мальчик едва успел покинуть город. Он рассчитывал, что мать построит баррикады… Да! Он хорошо знает меня! Он знал, что старуха не отступит!
Она яростно стукнула ладонью по книге.
— Пусть доказывают все, что хотят! Пусть пытаются поднять мятеж. Старуха не допустит этого. Клянусь кровью Христовой, до тех пор, пока я жива, трон Франции будет нашим. Я пока еще способна противостоять любым козням.
Она выпрямилась, ее глаза были полны ненависти… Но вскоре она вновь упала в свое кресло и задумалась, сложив руки. Большие часы неспешно пробили девять.
— Через несколько минут, — проговорила Екатерина, — посетитель будет здесь. Рене, устрой его так, чтобы он мог все слышать. Что же касается Гиза, ты проводишь его в эту часовню. Иди, мой добрый Рене… Кстати, как себя чувствует этот Луань? Он выздоравливает?
— Да, моя королева. Он будет жить. Через месяц он встанет на ноги…
— Тогда ты приведешь его ко мне. Я должна знать, как можно использовать этого человека. Иди и позаботься о достойной встрече того, кто должен прийти… Проследи, чтобы ни одно слово, ни один жест не выдал имя старца, который пожелал все услышать сам…
Вместо того чтобы выйти, Руджьери приблизился к старой королеве, вынул из кармана бархатный кошелек, извлек из него круглый камень и осторожно положил его на стол перед Екатериной.
— Что это? — спросила королева, и в ее глазах вспыхнула детская радость. — Новый талисман?
— Да, государыня, — важно произнес Руджьери. — Я подумал о сегодняшней встрече. Вы должны быть надежно защищены от порчи и дурного глаза. Я давно припас этот талисман и сейчас вручаю его вам… Он обязательно поможет Вашему Величеству.
— Ах, Рене, ты мой спаситель! — воскликнула Екатерина, дрожащей рукой взяла камень и принялась рассматривать его.
Это был круглый двухцветный оникс, на котором было выгравировано всего одно слова…
— «Публени», — по складам прочитала старая королева.
— Это каббалистическое слово, которое я нашел в манускрипте Нострадамуса, — ответил астролог. — Оно обладает огромной силой. Если вы не сразу отыщете нужную мысль или достойный ответ, вам достаточно тихо произнести три раза это слово.
— Публени! — повторила Екатерина Медичи. — Спасибо, мой добрый Рене. Ты настоящее Провидение для бедной покинутой королевы…
Екатерина сняла с левой руки браслет, к которому были прикреплены девять камней, полученных королевой от своего астролога.
Рене украсил браслет ониксом, который он принес, так что теперь королеву защищали:
— овальный орлиный камень, на котором был вырезан крылатый дракон и дата: 1559.
1559 — это год, когда Генрих II был убит на турнире ударом копья Монтгомери;
— восьмигранный агат с многочисленными отверстиями;
— прекрасный трехцветный овальный оникс, на котором были выгравированы имена: Гавриил, Рафаил, Михаил, Уриел;
— овальная бирюза на золотой цепочке;
— кусочек черного и кусочек белого мрамора;
— коричневый овальный агат. На одной стороне этого камня были вырезаны крест, жезл и звезда; на другой — созвездие Змеи между Солнцем и знаком Скорпиона, все это в окружении шести планет; на ребре — фигура Иеговы и каббалистические знаки;
— квадратный кусочек кости человеческого черепа;
— овальный кусочек железа;
— маленький слиток золота; на нем были изображены Луна и Солнце;
— и, наконец, оникс, который Руджьери добавил к девяти другим талисманам.
— Вот теперь вы во всеоружии, моя королева, — сказал астролог, закончив работу. Екатерина вновь надела свой волшебный браслет на запястье. — Вот орлиный камень, который поддержит ваш высокий полет; вот агат, который избавит от слабости; вот Уриел, Михаил, Рафаил и Гавриил, призванные защитить вас четырьмя невидимыми мечами; вот бирюза на золотой цепочке, которая дает вам богатство; вот мрамор, обеспечивающий роскошь жилища; вот знаки зодиака на агате, призванные помочь осуществлению ваших замыслов; вот железо, которое защитит вас от болезней крови; вот золото, которое даст вам могущество, равное могуществу таинственных сил; вот, наконец, оникс, который должен вдохновлять вас в опасных переговорах…
— А этот кусочек человеческой кости? — спросила Екатерина.
— Позднее я скажу вам, где я его добыл, — ответил Руджьери глухим голосом. — Итак, вам будут помогать все небесные силы.
— И черные силы тоже! — сказал Екатерина. — Ты забыл о талисмане, который дал мне в прошлом году… Я думаю, он лучший.
И она сняла свой медальон.
— Да, — сказал задумчиво астролог, — возможно, это и впрямь лучший из ваших талисманов, ибо силы ада, быть может, более могущественны, чем силы неба. Я изготовил его в соответствии с вашим гороскопом, добавив в него человеческой крови и крови козла; я выгравировал на нем изображение вашего обнаженного тела, чтоб облегчить вам общение с демонами, которых я призвал.
Екатерина так же самозабвенно, как она молилась святым, прошептала:
— Элюбеб, Асмодей, Гасиел, Ганиел, будьте благосклонны ко мне и помогите одолеть того, кто будет сейчас здесь!
Она вновь, надела медальон и, преклонив колена, обратилась теперь уже к Христу. Руджьери вышел…
— Господин Перетти прибыл? — спросил он у лакея.
— Он ожидает уже десять минут в зале нимф.
Астролог стремительно направился к этому залу, названному так из-за коллекции итальянских картин с изображениями нимф, собранной Екатериной Медичи, страстной поклонницей искусства.
Человек, одетый как скромный горожанин, сидел в кресле, с величайшим отвращением рассматривая картины. Это был седой старик на вид немногим старше семидесяти лет. Но держался он прямо и надменно; гордая посадка головы, высокий лоб, проницательный взгляд выдавали в нем недюжинную натуру.
Это был господин Перетти.
Как только Руджьери вошел, старик вдруг преобразился. Он сгорбился, его взгляд потух. Опираясь на трость, он с кряхтением поднялся с кресла и, почтительно поддерживаемый Руджьери, направился к выходу из зала.
Астролог молча проводил посетителя в комнату, которая соседствовала с часовней королевы. С того места, где расположился господин Перетти, он сквозь потайное отверстие в стене мог слышать все, что говорилось в часовне, оставаясь при этом незамеченным.
Екатерина Медичи едва успела закончить свою странную молитву, в которой архангелы Гавриил и Михаил упоминались наряду с демонами Асмодеем и Элюбебом, когда с улицы донеслись приветственные возгласы.
Она поднялась и, прислушиваясь к радостным крикам, оскорбленно произнесла:
— Генрих де Гиз явился! Это его приветствуют! Он сын Давида… А мой сын — Ирод, мерзкий тиран Ирод. Но не все еще кончено… Я справилась с гугенотами, с Колиньи, с Беарнцем… Я справлюсь и с Лотарингцем!..
Шум на улице усилился, потом внезапно стих: Генрих де Гиз вошел во дворец королевы. Через несколько мгновений Екатерина услышала звуки шагов многочисленной свиты, звякание шпор по паркету; дверь часовни отворилась. Но прежде чем появившийся лакей успел что-то сказать, королева произнесла громким голосом:
— Скажите господину герцогу, что мы соблаговолим дать ему аудиенцию, как самому верному подданному Его Величества короля…
— Благодарю Ваше Величество, — сказал герцог, входя, — что вы удостоили меня титула «верноподданного». Для преданного дворянина нет титула прекраснее.
Дверь закрылась. Свита де Гиза осталась в соседней комнате.
Королева села в свое кресло. Гиз остался стоять. Однако весь его вид говорил о том, что пришел он не как подданный, а как повелитель.
Гиз ожидал увидеть Екатерину униженной, смиренной, готовой молить его пощадить ее сына. Но она держалась с величественным достоинством.
— Кузен, — сказала королева спокойно, — каковы ваши намерения? Мы одни. Никто не может нас услышать. Я готова вас выслушать и понять. Я — королева без трона; супруга, которую супруг ожидает на небесах; мать, чьи дети умерли один за другим, а последний, оставшийся в живых, лишился всего, что имел; я старуха, находящая успокоение лишь в молитве; я, быть может, единственная, с кем вы можете говорить откровенно… Вы победили Валуа, герцог, и я спрашиваю вас: чего вы хотите добиться своей победой?
Генриху де Гизу было известно коварство Екатерины, Он всегда относился к ней настороженно. Однако на этот раз ее благородная простота, совершенная ясность ее слов, ее душевное спокойствие ввели его в заблуждение.
«Я сильнее, — подумал он. — Старая королева устала от войн и интриг и отказывается от борьбы. Если я дрогну, я потеряю то, что сумел завоевать. Если я буду говорить как победитель, я получу все!»
— Сударыня, — сказал он наконец, — не я, как вам известно, воздвиг баррикады. Это сделали парижане, которых я тщетно пытался остановить. Что подняло народ, вы, сударыня, тоже знаете: это безумие вашего несчастного сына, предоставившего господину д'Эпернону право взимать чрезмерные налоги… Горожане устали платить, сударыня.
Королева кивнула.
— Что ожесточило Париж, — продолжал Гиз, распаляясь, — так это — простите, сударыня, что я до такой степени подчиняюсь вашему приказу быть откровенным! — это лицемерие короля, который становился то на сторону Лиги, то на сторону гугенотов, и его непостижимая распущенность. Все подданные, сударыня, требовали настоящего короля!
— И настоящий король… это вы?
— Я, сударыня! Я, или кто-то другой! — воскликнул Гиз, оставив свою сдержанность. — Ересь душит нас. Нужно повторить ночь Святого Варфоломея! У народа больше нет денег; права горожан забыты, дворянство унижено; надо спасать Францию!
— И спаситель ее… вы?
— Я, сударыня!.. Я… или кто-то другой! Какая разница, лишь бы величие Франции не померкло.
Королева вновь кивнула в знак согласия, чем невероятно удивила Гиза.
— Я много думала о том, что вы сейчас сказали, — произнесла она. — Тысячу раз я предупреждала моего сына. Тысячу раз я умоляла его сместить этого д'Эпернона. Увы! Он меня не послушался… Не будем больше говорить об этом — я слишком стара и утомлена, у меня нет сил сражаться. Но, уверяю вас, что я умру с отчаянием в душе, если мне когда-либо доведется увидеть на троне еретика, этого проклятого Беарнца, который сейчас собирает в Ла-Рошели армию…
От этих слов Екатерины Гиз побледнел. Генрих Беарнский, король Наваррский был единственным, кто мог противостоять ему.
Королева, вначале дав понять Гизу, что считает французский трон свободным, нанесла ему затем страшный удар, внезапно напомнив об этом грозном сопернике.
— Увы, — продолжила она, — кто способен остановить гугенота, рвущегося к власти?.. Мой сын бежал, он изгнанник, у него нет войска, он ничего не может… А вы, мой кузен, как вы будете воевать с Беарнцем? У вас мало солдат и нет денег, чтобы нанять их!..
— Сударыня! — воскликнул Гиз. — Я сожгу Францию дотла, но Генрих Наваррский не войдет в Париж!
— А располагаете ли вы для этого достаточной властью? — сказала Екатерина. — Сначала нужно провозгласить вас королем, то есть свергнуть моего сына, а это — преступление!
— Мне отвратительна даже мысль об этом преступлении, однако же придется его совершить, сударыня!
Герцог де Гиз топнул ногой. Его лицо пылало, а глаза метали молнии.
— Это означает войну, — сказала Екатерина, — и Бог знает, кто станет в ней победителем…
И снова она, казалось, предавала своего сына! Ведь она допускала королевскую власть Гиза!
— Вы видите другой способ остановить Беарнца? — спросил герцог с дерзкой улыбкой.
— Да, — серьезно ответила королева, — единственный… Дождаться смерти моего сына…
Гиз вздрогнул. Екатерина показалась ему олицетворением скорби и величия.
— Знайте же, — сказала она печально, — мой бедный ребенок обречен; самые сведущие врачи не дают ему более одного года жизни… Герцог, послушайте меня… Я всего лишь скорбящая мать, христианка, которая хочет спокойно умереть, выполнив до конца свой долг… Генрих мой последний ребенок… все остальные мертвы… с ним династия Валуа угаснет.
Гиз слушал с таким вниманием, что не заметил, как шляпа, которую он держал в руках, выскользнула из его пальцев и покатилась к ногам Екатерины… Королева наступила на нее.
Улыбка слегка тронула ее тонкие губы.
— Мой сын умрет через несколько месяцев, — снова заговорила она с ужасающим спокойствием матери, смирившейся со страшной правдой. — Кто сменит на троне угасший род Валуа? Это должен быть тот, на кого укажет сам король Генрих III!..
— Договаривайте, сударыня! — пробормотал Гиз.
— А на кого укажет Генрих III? На того, кого назову ему я! Хотя я, благодарение Богу, больше не королева, но пока еще мать; у меня нет власти при дворе, но я сохранила власть над сердцем моего ребенка… Осталось решить, на кого я укажу!.. Видите, герцог, я еще многое могу… и я благосклонно отнесусь к тому, кто достоин править этой страной…
— И кто же он, сударыня? — вскричал Гиз. — Кто?
Екатерина поняла, что победа за ней. Она догадывалась, что в этот момент происходило в душе де Гиза.
— Тот, — сказала она с деланным безразличием, — кто поможет мне… то есть, я хочу сказать, поможет моему сыну сразить Беарнца… Я вижу только одного человека, способного сделать это! Это вы, мой кузен.
Гиз склонился в глубоком поклоне. Он готов был опуститься на колени перед этой женщиной. Его переполняли гордость и надежда. Екатерина предлагала ему законную королевскую власть, причем без борьбы, без войны с гугенотами. А что она просила взамен?
Подождать, пока король умрет!
Только и всего. Через год Гиз станет королем. А если смерть будет слишком медлить, разве нельзя поторопить ее?..
Гиз подумал о том, что одним ударом королева-мать сумела разрубить запутанный узел, и смиренно произнес:
— Сударыня, когда я должен отправиться за королем, чтобы с почетом проводить его в Лувр?
Екатерина на мгновение опустила глаза, чтобы скрыть мелькнувшую в них злую усмешку.
— Мой кузен, — сказал она, — мы отправимся вместе. Но наши добрые парижане должны видеть вас во всем вашем великолепии, они не должны считать вас слишком покорным. Вы обязаны сохранить свое высокое положение.
— Сударыня, — ответил польщенный Гиз, — я восхищаюсь глубиной вашего гения. Все будет сделано так, как вы сказали. Я поеду за королем как предводитель Лиги… а не…
— А не как простой подданный! — закончила Екатерина с тонкой улыбкой. — Только будьте осторожны: вам предстоит встретиться с подозрительностью и недоброжелательством… Кстати, — добавила она, кашлянув, — вам совершенно необходимо заручиться поддержкой Рима…
Герцог де Гиз пожал плечами.
— Рим! — глухо сказал он. — Видите ли, сударыня, пора папе побольше заниматься делами Церкви и поменьше — делами Франции. Ваш сын проявлял невероятную слабость перед Сикстом…
— Король Франции — это младший сын Церкви…
— Согласен! Но при условии, что папа выказывает себя добрым отцом. Сикст — захватчик. Этот мрачный, лицемерный и крайне властолюбивый старик мечтает завоевать наше королевство. Мы должны рассчитывать…
— Берегитесь, сын мой… Сикст могуществен…
— Он был таким, сударыня! Сегодня мы можем пренебречь им. Своим деспотизмом он навлек на себя ненависть кардиналов. Пусть он сам остерегается! Свинопас надоел князьям, и я знаю, что тайный конклав…
Гиз внезапно замолк.
— Что же? — спросила Екатерина. — Договаривайте, герцог, ведь мы союзники!
— То, что я скажу Вашему Величеству, настолько невероятно, что я сам с трудом решаюсь в это верить. Знайте лишь, что, помимо Сикста, у Церкви есть другой глава, тайный. Это ему подчиняется Лига, сударыня!.. Сикст обещал мне два миллиона. Где они? Сикст обещал мне поддержку Филиппа Испанского, а Филипп меня не признает. Сикст ведет двойную игру. Когда я захочу, я смогу…
— То есть, когда вы получите корону?
— Да, сударыня! — сказал Гиз. — В этот день Сикст увидит перед собой другого папу, более могущественного.
— Это невозможно! Это раскол! Неужто вы хотите раскола?!
— Почему бы и нет, сударыня! Такой раскол обеспечит главенство королевской власти!
— Увы! — сказала Екатерина, качая головой. — Я совсем не хочу этого. Я хочу одного, чтобы мой сын прожил более или менее спокойно те несколько месяцев, которые ему остались… После этого я уйду, не имея больше дел на этой земле.
Гиз поклонился. Потом он подошел к двери и сам открыл ее. Королева увидела его свиту — четыре десятка вооруженных дворян, готовых выполнить любой приказ своего повелителя.
— Господа! — произнес герцог де Гиз. — Ее Величество дала мне обещание использовать свое влияние, чтобы прекратить войну, приносящую столько бед Парижу и королевству… Господа! Да здравствует королева!
Сказав это, Гиз властно взглянул на свою свиту, и изумленным дворянам ничего не оставалось, как воскликнуть в один голос:
— Да здравствует королева!
— Королева, господа, — снова заговорил Гиз, — обещала уговорить Его Величество принять основные принципы нашей Священной Лиги. Мир, который предлагает королева, почетен и выгоден для нас.
Дворяне, пришедшие с Гизом, чтобы арестовать Екатерину как заложницу, в оцепенении слушали эти слова.
— Господа, — сказала королева, — соблаговолите составить перечень ваших пожеланий: я ручаюсь, что они будут выполнены королем. Я так же ручаюсь, что Генеральные Штаты будут созваны в ближайшее время.
— Да здравствует королева! — повторил герцог.
— Да здравствует королева! — закричали его люди, отступая к двери.
Королева-мать, улыбаясь, смотрела на удаляющихся. Когда они вышли, она опустила глаза на свой браслет и пробормотала:
— Руджьери не обманул. Эти дьявольские камни вдохновили меня в нужную минуту… Мой сын будет жить! Мой сын будет властвовать!.. А ты, презренный Лотарингец, умрешь!..
Затем она направилась в комнату, где находился господин Перетти. Она нашла его сидящим в том самом кресле, куда его усадил Руджьери. Екатерина Медичи встала перед этим человеком, как Гиз стоял перед ней.
— Ваше Святейшество все слышали? — спросила королева.
— Да, дочь моя, — ответил господин Перетти, — я все слышал…
— Господин герцог де Гиз, — продолжал римский папа, — напомнил вам, что в ранней молодости я пас свиней. Действительно, хозяин, у которого я был в услужении, считал, что я столь слаб умом и столь мало способен, что мне нельзя доверить даже коров. Он заставил меня пасти свиней. Именно с ними, дочь моя, я научился руководить людьми…
Сикст V на мгновение задумался.
— Став священником, — продолжал он, словно говоря с самим собой, — а затем и кардиналом, я убедился, что люди — это свиньи, которых надо подгонять ударами хлыста. Когда умер Григорий XIII и встал вопрос о том, кто его заменит, я вдруг вспомнил, как один из боровов, которых я пас в деревне Гротт-а-Мар, подчинил себе все стадо. Он вовсе не был самым сильным в стаде. Напротив, он старался быть незаметным и даже прикидывался слабым, но, пока остальные дрались, он занимал лучшее место. А когда его хотели оттуда прогнать, он так страшно скалил зубы, что никто не осмеливался приблизиться к нему. Вот так я и стал папой, дочь моя!
Он добродушно посмеивался, потирая руки.
— Хотите знать, как меня звали кардиналы конклава? Они меня называли ослом… Да, дочь моя, вьючным ослом. Именно поэтому они меня и избрали… И потом, они думали, что я скоро умру, ведь я был слаб и сгорблен. Судите сами, как они ужаснулись, когда после избрания я вдруг выпрямился!.. Это была хорошая шутка, дочь моя. Один лишь Каэтан разгадал меня: «Клянусь кровью Христовой, — вскричал он, — осел, наклонив голову, искал на земле ключи Святого Петра!..» Поэтому я люблю Каэтана. Ваш Гиз — трус, сударыня! Ваш Гиз — боров!
Сикст V поудобнее устроился в кресле и проворчал:
— Боров…
Он говорил без гнева, без обиды и даже без презрения. Он констатировал факты.
— Кардиналы, — продолжал он, — это стадо. Знаете, за что они меня ненавидят? За то, что я захотел им напомнить учение Христа, за то, что сказал священникам, что Петр был беден. Я плохой папа, потому что не хочу, чтобы Христовы слуги жили, как свиньи…
В глазах старика зажглись озорные огоньки.
— Этим свиньям, — сказал он, — нужна Цирцея: вот они ее себе и выбрали! Глупцы! Они воображали, что я ничего не знаю! Они мне желают смерти, но ни один из них не отваживается открыто ненавидеть меня; ни один из них не осмеливается бороться с Сикстом V! Им понадобилась женщина, чтобы начать битву.
Угрожающим тоном он произнес:
— Я ничего не боюсь, потому что со мной Бог!
С этими словами Сикст поднялся — на этот раз без помощи трости. Прямая осанка, твердая поступь. Он медленно ходил по комнате, заложив руки за спину. Екатерина смотрела на него с благоговением, но на ее губах мелькнула — и тут же исчезла — скептическая улыбка.
— Одна из причин ненавидеть меня, — продолжал Сикст, — это то, что я вышел из самых низов. Ведь я из тех, кого любил Христос. А мир ненавидит бедность. И так будет всегда. Христос родился в хлеву. Он выбирал своих апостолов среди рыбаков и сапожников. А толпа, дочь моя, жаждет богатых хозяев. Они меня упрекают, что я был работником на скотном дворе… Как будто есть разница между свинопасом и пастырем!..
Сикст добродушно засмеялся, но даже в его добродушии сквозило величие. Екатерина, вопреки своему желанию, преклонялась перед ним. Вдруг папа обернулся к ней:
— Ваш сын Генрих, сударыня, совершил ошибку. Когда Гиз, несмотря на запрет, явился в Париж и не побоялся показаться в Лувре, король должен был воспользоваться случаем и избавиться от опасного человека. Королю следовало…
Он внезапно умолк… Слова, которые прямо одобряли бы убийство Гиза, не были произнесены, но Екатерина поняла, что Сикст благословляет это убийство.
— Гиз, — проговорил папа, — просил у меня денег, чтобы истребить ересь во Франции. Эти деньги я доставил, сударыня; Каэтан скажет вам, что тридцать груженных золотом мулов прибыли в Париж!
Королева вздрогнула.
— Я вам признателен за то, — продолжал Сикст, — что вы показали мне Гиза, которого я не знал. Золото вернется в Рим.
Королева вздохнула.
— Это правда, — говорил старик, — что я боюсь Генриха Беарнского. Я боюсь ереси, которая может воцариться во Франции. Я видел, что ваш сын, погрязший в разгуле, был не в состоянии бороться с гугенотами. Потеря франции для Церкви — это, сударыня, катастрофа, которую папа должен стремиться предотвратить. Несмотря на все мое расположение к вам, я вынужден был отречься от Генриха III. Я сделал это, сожалея об огорчении, которое причинил вам. И я обратил свой взор к Гизу… Признаю, герцог с его Лигой казался мне борцом за идеалы Церкви. Я ошибался… Вы только что это подтвердили… Что я должен делать теперь? Ваш сын слаб… Кто спасет нас от ереси?..
Екатерина подняла голову и ответила:
— Я! Я! Меня страшило, Ваше Святейшество, то, что вы не были с нами. Более того! Вы были против нас! Вы были вместе с врагом моего дома, с Гизом!.. Если я теперь буду уверена в вашем нейтралитете, я не стану просить большего, и вы увидите, на что я способна!.. Разве мой сын на что-то годится? Это я все решаю, я! У меня есть деньги: я найду людей. Я берусь одна начать истребление ереси, восстановить полностью власть Церкви и укрепить королевскую власть… Клянусь кровью моего отца, моя рука не дрогнет… Что касается Гиза, то я выполню свой долг!
— И что для этого нужно? — спросил Сикст с улыбкой.
— Прежде всего ваш нейтралитет!
— Обещаю — я не буду вмешиваться в дела Франции, пока вы сами меня не призовете… Что еще?
— Поддержка Филиппа Испанского!
— На днях я отправлю Каэтана к королю Филиппу и потребую, чтобы тот пришел к вам на помощь… Что еще?
— Ваше благословение, Святой отец! — сказал Екатерина, опускаясь на колени.
Сикст V поднял правую руку и благословил королеву. Стоя на коленях, она не могла видеть его улыбки.
— Святой отец, — сказала королева, поднимаясь, — на время вашего пребывания в Париже мой дворец в вашем распоряжении. Не соблаговолите ли вы воспользоваться смиренным и благоговейным приглашением самой ревностной и послушной из ваших дочерей?
— Охотно, — радостно отозвался Сикст. — Я слишком стар, чтобы пускаться в обратный путь, не передохнув несколько дней. Но я буду вашим гостем только при условии, что вы сами тоже останетесь во дворце. У вас довольно апартаментов для всех.
Екатерина удалилась, чтобы отдать необходимые распоряжения. Когда она вышла, Сикст V сел за стол, некоторое время размышлял, а затем принялся писать. Закончив, он вызвал Каэтана — единственного кардинала, которому полностью доверял.
— Каэтан, — сказал он ему, — вы сейчас же отправитесь в путь. Выехав из Парижа, вы прочтете эту бумагу, которая содержит точные инструкции; выучив их наизусть, вы ее уничтожите…
— Куда я должен отправиться, Святой отец? — спросил кардинал.
— Вам придется, мой дорогой Каэтан, употребить все свое искусство, всю силу и проницательность ума, которые мне хорошо известны… Надо будет привлечь на нашу сторону единственного человека, который способен все понять, способен спасти Церковь и восстановить авторитет королевской власти во Франции…
— И кто же этот человек, Святой отец?
Сикст V в упор посмотрел на кардинала и ответил:
— Это один гугенот. Его зовут Генрих Бурбон. Он король Наваррский и мечтает стать королем Франции… Идите же, Каэтан!
Три дня шевалье де Пардальян и Карл Ангулемский прочесывали Париж, чтобы найти хоть какой-нибудь след маленькой цыганки. Но все было напрасно. Даже Пипо, за которым шевалье сходил в «Ворожею», ничем не смог им помочь.
— Все кончено, — сказал Карл в унынии. — Я ее больше не увижу.
— Почему же? — возразил Пардальян. — Женщина всегда отыскивается, можете мне поверить.
— Пардальян, я в отчаянии, — продолжал молодой человек, пытаясь скрыть слезы.
Пардальян взглянул на него с братской нежностью. Он вздохнул, словно желая вернуться в тот счастливый возраст, когда плачут из-за любви.
— Эх! — воскликнул он. — Хотел бы я понять вас! Когда ваша матушка оказала мне честь, попросив быть вашим опекуном, я считал, что вы направляетесь в Париж, лелея честолюбивые планы… На холме Шайо я предложил вам захватить трон…
— Трон! — прошептал герцог Ангулемский.
— Ну да, тысяча чертей! Почему бы вам не стать королем? Или в вас нет королевской крови? Чего вам не хватает, чтобы быть монархом? Всего лишь короны!
Пардальян в тревожном ожидании смотрел на своего юного друга.
— Нет! — твердо сказал молодой человек. — Нет, Пардальян, не для этого я явился в Париж!
Лицо шевалье просветлело.
— Так вы не мечтаете о королевской власти?
— Нет, мой друг…
— Право! Неужели вам никогда не снилось, что вы король?
— Возможно и снилось, Пардальян. Но я всегда просыпался.
Шевалье принялся расхаживать по комнате. Он улыбался.
— И все-таки! — вдруг заговорил он. — Чего вы ищете в Париже?.. Только ли возможности мщения?
Юный герцог вспыхнул и ответил дрожащим голосом:
— Я не хочу казаться вам сильнее, чем я есть на самом деле. Вы можете презирать меня, Пардальян: я не тот человек, кого ведет в Париж честолюбивое желание властвовать, я не стремлюсь к борьбе, и у меня нет тех качеств, которые вы мне приписали. Пардальян, я восхищаюсь вами и именно поэтому не хочу вам лгать, я все расскажу откровенно. Пардальян, вы должны понять меня.
Шевалье сел в кресло и приготовился слушать.
— Шевалье, — произнес герцог Ангулемский, — я должен вам признаться. Когда вы мне сказали, что я тоже мог бы вступить в борьбу за трон, у меня был миг ослепления. Я на мгновение уверовал, что я действительно принц, и забыл, что я просто-напросто незаконный сын.
Пардальян всем своим видом показал, что ему это безразлично.
— Вы сын короля, — сказал он. — Господин де Гиз не может против этого возразить: на его щите дрозды, а на вашем — лилии.
— Сын короля — да, — ответил Карл, помолчав, — но не сын королевы… Мне не нужно говорить вам об этом, не правда ли? Вы меня понимаете? Я восхищаюсь своей матерью, почти боготворю ее; я скорее умру, чем позволю себе причинить ей горе. Мне нравится, что моя мать зовется Мари Туше, и ей не нужен титул королевы. Я не могу себе представить матери более нежной, более самоотверженной, чем моя. Но Мари Туше не была женой Карла IX, и я, сын короля, не могу быть наследным принцем… Вот о чем вы заставили меня забыть, когда завели свои пылкие речи… Но я опомнился и понял, что мои усилия будут тщетны.
— И из-за этого вы отказываетесь от борьбы? — спросил шевалье, не отрывая взгляда от молодого человека.
Карл опустил глаза. Румянец вспыхнул на его щеках.
— Позвольте мне продолжить, — сказал он, — а потом вы будете судить, каков я есть… До того, как мы встретили короля, моего дядю, я думал, что жажда мести переполняет меня. После разговора с ним я понял, что это не так. Пардальян, я должен вам объявить: я считал бы себя трусом и предателем, если бы не стремился наказать тех, кто убил моего отца. Но месть для меня — лишь сыновний долг, а не потребность души…
— А когда вы столкнулись нос к носу с господином де Гизом? — спросил Пардальян с лукавой улыбкой.
Юный принц побледнел.
— Да! — глухо сказал он. — Тогда я действительно был в ярости. Я ненавижу де Гиза! Пардальян, я хочу настичь Генриха III, настоящего убийцу Карла IX, который своими интригами вверг моего отца в безумие… но я не испытываю ненависти к нему! Да, я хочу наказать Екатерину Медичи, мою бабку! Зловещий умысел ускорил падение Карла IX в пропасть отчаяния… Но я не испытываю ненависти к ней! А Гиза, чья вина не столь велика, я ненавижу! Я возненавидел его, шевалье, в одно мгновение, и это было то самое мгновение, когда он с наглой торжествующей улыбкой говорил с бедной цыганочкой, которую я люблю!.. Теперь, Пардальян, вы знаете все. Не жажда мести и не честолюбие в моей душе — в ней царит любовь…
Герцог Ангулемский подошел к окну и настежь распахнул его.
— Здесь можно задохнуться, — сказал он. — Теперь, шевалье, я скажу вам еще одну вещь: когда я покидал Орлеан, я действительно думал, что Виолетта не целиком заполняет мою жизнь, что есть другие, более серьезные заботы, другие, более важные, дела. Я обманывал себя, Пардальян, я теперь ясно вижу, что только одно для меня имеет значение — это моя любовь. Вы видите, что я совсем не тот, кем вы меня считали, и лучшее, что вы можете сделать — это покинуть меня…
Последние слова Карл произнес очень тихо. В его глазах блеснули слезы.
— Бедный малыш! — прошептал Пардальян, глядя на Карла с восхищенным умилением.
Ему казалось, что он вновь видит самого себя в юности. Нежная улыбка блуждала на его губах. Он вспоминал свою первую любовь.
— Вам стыдно за меня, не так ли? — проговорил Карл робко.
Пардальян поднялся, подошел к молодому человеку и взял его за руку.
— Нет, дитя мое, — сказал он. И в этих словах было столько доброты и силы, что Карл едва не расплакался. — За что мне презирать вас? Из всех земных забот любовь — самая благородная, самая человечная. Она причиняет меньше всего зла другим людям. Честолюбец — животное. Придет день, когда люди осудят честолюбие, как сегодня они осуждают убийство или воровство…
— Пардальян! Пардальян! — воскликнул растерянный Карл. — Я вас не понимаю…
— Что же до мести, — продолжал шевалье, — я признаю, что она может принести некоторое удовлетворение. Но любовь, мой принц, это сама жизнь. Остальное — или вредно, или ничтожно. Черт побери, завоевать любимую женщину столь же почетно, как завладеть троном! Живите своей жизнью, тысяча чертей! Жить! Это значит любить все, что радует. Радуют солнце и дождь. Чистый воздух на просторных равнинах, зеленые леса летом, заснеженные поля зимой, пробегающий олень в чаще… Я люблю все это! Любите и вы жизнь во всех ее проявлениях и любите свою Виолетту. После моей любимой она — прекраснейшая из женщин, которых я когда-либо встречал.
Карл был взволнован. Его сердце переполняли любовь и отчаяние. Он был истинным сыном своего отца — немного поэта, немного музыканта, немного безумца, самым большим счастьем для которого было сбежать из Лувра и склонить свою голову на грудь Мари Туше.
— Бедный малыш! — повторил Пардальян. — Не огорчайтесь. Только одно на свете непоправимо — смерть. Все остальное так или иначе образуется! Если вашей Виолетты нет в живых, я пойму ваше отчаяние, но…
— Вы думаете, ее нет в живых? — глухо сказал Карл. — Пардальян, а вдруг она во власти этого человека?
— Допустим! Что ж, можете мне поверить, женщина, которая любит, способна на любую хитрость, способна на геройский поступок, чтобы соединиться с возлюбленным. Если Виолетта вас любит, вы можете быть уверены, что увидите ее вновь…
Долго еще Пардальян говорил с Карлом. Тому, кто его не знал, кто видел его только в бою, его успокаивающий тон, его ласковые слова, способные утешить, показались бы удивительными.
Наконец Карл устало опустился в кресло. Его глаза закрылись. Наступила ночь. Пардальян тихо затворил окно и, взглянув на спящего юношу, прошептал:
— А кто утешит меня? Но нет, я не нуждаюсь в утешении!..
И он покинул комнату.
Выйдя во двор, Пардальян направился к конюшне. В ее дверях на охапке соломы сидели два человека и о чем-то тихо переговаривались. Это были Пикуик и Кроасс. Завидев шевалье, они торопливо вскочили. Пардальян, приютив их на одну ночь, совершенно о них забыл. Он считал, что приятели давно ушли.
— Какого черта вы здесь делаете? — спросил он.
— Мы, изволите видеть, стоим на часах, — сказал Пикуик.
— Это я вижу. Но почему здесь, а не в каком-нибудь другом месте?
Пикуик и Кроасс казались изумленными.
— Милостивый государь, — сказал Кроасс, кланяясь, — вы не изволили забыть, что оказали нам честь, пригласив отдохнуть в этом жилище?
Пардальян захохотал.
— И вы продолжаете отдыхать, чудаки? Похоже, что вы изрядно устали!
— Верно. Жизнь наша полна лишений. Нам приходится спать на полу, толкать повозку в гору, выступать на площадях, а плата за это — палка хозяина; мы едим песок и камни; утоляем жажду горящей паклей… Нас это несколько утомило, и по прибытии в Париж мы решили первым делом поискать хозяина, который бы предложил нам что-нибудь получше, особенно в смысле пропитания…
— Не столь неудобоваримое? — поинтересовался Пардальян.
— Мы переварим все, — сказал Пикуик, — желудки позволяют, благодарение Богу. Но хотелось бы получать пищу более аппетитную.
— Ваше желание понятно, — произнес шевалье. — Но скажите-ка, где вы спали с тех пор, как я привел вас в этот дом?
— Здесь, — ответил Кроасс, указывая на конюшню. — Благодаря распоряжению, которое вы дали той ночью одному достойному слуге.
— Я распорядился приютить вас только на одну ночь…
— Этот человек, — холодно продолжил Пикуик, — приносил нам утром и вечером весьма приличную еду.
— Значит, вы здесь обосновались надолго. Нашли землю обетованную?
— О, милостивый государь, — сказал Кроасс, — когда-нибудь мы уйдем. Мы хотим поискать хозяина менее грубого, чем Бельгодер.
— Бельгодер? — вздрогнув, переспросил Пардальян. — Балаганщик, что живет на улице Тиссандери на постоялом дворе «Надежда»?
— Он самый!.. Однажды мы воспользовались его отсутствием и попросту ушли, однако никакой работы не подвернулось, так что мы начали было подумывать вернуться к Бельгодеру, когда добрая наша звезда привела нас к «Boрожее»… Теперь, — продолжал Пикуик, — если милостивый государь соблаговолит выслушать, я изложу ему мысль, которая посетила меня, когда я спал на соломе в этой конюшне…
— Посмотрим, что за мысль, — сказал Пардальян.
— Мы ищем хозяина, милостивый государь, который не колотил бы нас с утра до вечера или, по крайней мере, после трепки не кормил бы камнями… Мы ищем хозяина, который ценил бы нашу храбрость…
— Вашу храбрость? Гм!..
— Наш ум, нашу ловкость, все наши лучшие качества, которые не могли проявиться, пока мы влачили столь жалкое существование. Почему бы вам не стать этим хозяином?
— Скажите, — спросил Пардальян, у которого были свои соображения, — раз вы жили с этим Бельгодером, вы должны были знать молодую девушку, которую звали… Как же ее звали?
— Милостивый государь хочет говорить о певице Виолетте?
— Да. Знаете ли вы, кто она, откуда и почему хозяин держал ее при себе?
— Мы не знаем. Когда Бельгодер пять лет назад взял нас в свою труппу, посулив интересную жизнь, путешествия, легкую работу и хорошую кормежку, Виолетта и Саизума уже жили у цыгана.
— Саизума? — спросил Пардальян.
— Да, гадалка… сумасшедшая.
— А эта Саизума тоже исчезла с Бельгодером?
— Я не знаю, милостивый государь, мы больше не возвращались в «Надежду»… Но милостивый государь не ответил на предложение, которое я имел честь ему сделать.
— А! Да… Вы ищете хозяина, и вы хотите, чтобы этим хозяином стал я?.. Что ж. Я отвечу вам завтра утром. Переночуйте здесь, а там посмотрим… Но скажите, эта Саизума… вы говорите, что она сумасшедшая?..
— По крайней мере, она таковой кажется. Впрочем, она говорит очень мало, только когда гадает по руке.
— Вы думаете, она что-то знает о маленькой певице?
— Кто может знать, что думает Саизума? Она живая тайна. Даже мы никогда не видели ее лица — она всегда носит маску. Знает ли она о Виолетте, испытывает к ней любовь или ненависть, мы не можем сказать. Одна Симона, которая звала Виолетту своей дочерью, могла бы рассказать вам о ней. Но Симона умерла…
Пардальян задумался. Кто такая эта таинственная цыганка? Вне всякого сомнения, сообщница Бельгодера… Вдруг ему пришло в голову, что, возможно, эта женщина все еще находится на постоялом дворе «Надежда». Он подумал о Карле Ангулемском и решил предпринять еще одну попытку отыскать след исчезнувшей Виолетты.
Он направился к «Надежде» и вошел туда в ту минуту, когда хозяин уже собирался закрывать дверь — час был поздний.
Войдя, шевалье увидел в зале человек двадцать. Он расположился за столом, рассчитывая расспросить хозяина. За другими столами сидели и пили вино какие-то проходимцы и продажные девки. Одна из них, заметив шевалье, севшего в дальнем углу, покинула свою компанию и подошла к Пардальяну. Она села перед ним, положила локти на стол и призывно улыбнулась.
Пардальян спокойно смотрел на нее и молчал. Тогда она решилась прибегнуть к старому, испытанному приему.
— Сударь, — сказала она, — не угостите ли вы даму вином?..
— Клянусь головой и брюхом, — крикнул в этот момент один из пьяниц, — ты вернешься к нам, Лоизон!
Шевалье вздрогнул и побледнел, услышав это имя.
— Тебя зовут Лоизон? — спросил он женщину.
— Лоиза, мой принц…
— Лоиза! — глухо повторил шевалье, одним глотком осушив стакан вина.
На мгновение он зажмурился. Потом резко тряхнул головой.
— Ах, так! — взревел пьяница, коренастый детина в красной шляпе, с глазами, налитыми кровью, — нужно, чтобы я пришел за тобой?
— Ладно, Ружо, — проворчала девица, — оставь меня в покое…
— Держи, девочка, — очень ласково сказал Пардальян, — возьми экю и пойди выпей со своим дружком Ружо…
Лоизон была ошеломлена. Она взяла экю, который ей протянул шевалье, и, желая хоть как-то отблагодарить Пардальяна, пробормотала:
— Я живу на этой улице, напротив кабачка…
Затем девица поднялась и подошла к Ружо, который, увидев экю, злобно покосился на шевалье.
Тот сделал знак хозяину кабачка подойти к нему. Хозяин поспешно приблизился к необычному клиенту, и шевалье уже собирался расспросить его о Саизуме, когда со всех сторон раздались крики:
— Где цыганка?
— Эй, чертов кабатчик, ты не покажешь нам красную ведьму?
— Предсказаний!
— Сию минуту, мои ангелы, — ответил хозяин, — я иду за женщиной в маске!.. Угомонитесь!
— Кто эта цыганка, которую требуют привести? — спросил Пардальян.
— Несчастная сумасшедшая, мой господин! Мне ее оставили в залог.
— В залог? Женщину?
— Представьте себе, несколько дней назад я поселил у себя на постоялом дворе труппу бродячих комедиантов. Каждый из них ел за четверых и пил за шестерых. Так что счет достиг размеров невероятных. Ну и вот, они вдруг исчезли… Теперь вы понимаете…
— Я понимаю, но представьте, не могу уразуметь, причем здесь цыганка, — сказал Пардальян.
— Так вот, фигляры забыли взять с собой гадалку. Чтобы возместить расходы, каждый вечер я заставляю эту женщину гадать — она отлично читает по руке. Это стоит два денье с человека и, по правде говоря…
— …вы прикарманиваете деньги. Это естественно. Однако вам пора идти за ней, ваши клиенты проявляют нетерпение.
Действительно, крики и ругательства становились все громче. Кабатчик ушел в заднюю комнату и вскоре вернулся в сопровождении цыганки. При их появлении внезапно наступила тишина. Завернувшись в свои пестрые одежды, с красной маской на лице, Саизума прошла мимо столов и остановилась посреди зала.
— Ну, цыганка, — сказал кабатчик, деланно хихикнув, — расскажи нам твою историю…
— Нет, нет! — крикнул Ружо. — Пусть она погадает нам!..
— Пусть она сделает и то, и другое! — сказал какой-то бродяга.
Саизума медленно подняла руку и коснулась ею волос.
— Вы все, кто слушает меня, — начала она, — господа и знатные дамы, собравшиеся в этом храме, почему вы так глядите на меня? Я говорю правду. Ложь на устах священника, а не на моих… Несчастная!.. Почему я люблю его?..
Она говорила тихо, отчетливо произнося каждое слово. Пардальян смотрел на нее с удивлением.
— Слушайте, — снова заговорила Саизума, сжимая лоб обеими руками. — Слушайте, раз вы хотите знать печальную историю. Кто рассказал мне эту историю? Я не знаю. Просто голос говорит мне, и я его слушаю. Что же говорит мне голос?
Она наклонила голову, словно прислушиваясь. Всех, кто был в зале, внезапно охватила дрожь.
— Вечер, — медленно произнесла цыганка. — Все спокойно в пышном дворце, и через широко открытое окно виден собор, на который смотрит девушка… Безрассудная! Там, в этой церкви, должно совершиться преступление. Почему девушка смотрит на немой и грозный фасад собора?.. Вот она нежно улыбается… Как она счастлива!.. Рядом с ней сидит тот, кого она любит; он протягивает к ней руки, и она с восхищением слушает то, что ей говорит знатный господин… А старый слепой отец спокойно отдыхает…
Саизума внезапно умолкла. Ее глаза смотрели куда-то вдаль.
— Старый слепой отец отдыхает, — повторила она, покачав головой. — Доверяя своей дочери, он спит… Она так думает. И так же думает ее возлюбленный. Они рядом, их губы сливаются в поцелуе, и вдруг дверь отворяется… Кто отворил дверь? Это отец… старый слепой отец входит с протянутыми руками и зовет дочь… Возлюбленный вскакивает… Дочь трепещет от страха… «Дочь моя, дитя мое… с кем ты разговаривала?» — «Ни с кем отец!.. Никого нет в комнате вашей дочери». А что возлюбленный?.. Ах! Как он ловок, как он затаился! Он отступил вглубь комнаты и, кажется, даже не дышит… У девушки нет сил, чтобы встать и подойти к слепому… Он сам подходит к ней на дрожащих ногах и нежно обнимает ее… «Какие ледяные у тебя руки, дитя мое!» — «Отец, это вечер… ветер… от собора падает тень!..» — «Как дрожит твой голос!» — «Отец, это от удивления, что я вижу вас». А глаза умирающей от страха девушки смотрят на замершего возлюбленного.
— Бедная малышка! — сказала бродяжка, которую звали Лоизон.
Саизума не слышала. Она продолжала свою печальную историю:
— Лицо отца мрачнеет; слепой обводит мертвым взглядом комнату, словно надеясь увидеть… Увидеть! О! Если бы он увидел!.. «Дочь моя, дитя мое, ты уверена, что здесь никого нет?» — «Уверена, отец!» — «Поклянись, дитя мое!.. Поклянись моими сединами… поклянись на священной Библии, только тогда я поверю, что ты одна!.. Я знаю твою благородную и чистую душу, ты не захочешь стать клятвопреступницей!» Девушка колеблется. Ей кажется, что она сейчас умрет… Поклясться! Сединами слепца!.. Ее взгляд ищет взгляда возлюбленного, и взгляд возлюбленного отвечает: клянись, клянись же!.. «Так что же, дочь моя?» Голос отца, голос слепого полон тревоги. И тогда под взглядом возлюбленного девушка говорит: «Отец, на священной Библии я клянусь, что здесь нет никого, кроме нас двоих…» Бедный отец улыбается. Он просит у дочери прощения. А она, клятвопреступница, знает, что теперь непременно случится несчастье.
— Бедная девочка! — повторила Лоизон.
Саизума замолчала.
— Еще! — потребовала другая бродяжка. — Что случилось потом?
Но, видимо, с Саизумой что-то произошло. Она заговорила изменившимся голосом:
— Заглядывая в себя, в тайники своей души, я научилась заглядывать в души других. Господа и знатные дамы, цыганка все знает, все видит, будущее для нее открыто. Кто хочет узнать свое будущее? Кто хочет, чтобы ему погадала знаменитая цыганка Саизума?..
Последним словам ее явно научил Бельгодер — она произнесла их, как заученный урок.
— Подходите, дамы и господа, — продолжала она.
— Мне, мне! — кричала какая-то женщина, протягивая руку.
— Ты проживешь долго, — сказала Саизума, — но ты никогда не будешь ни богатой, ни счастливой.
— Проклятие! — проворчала девица. — Госпожа цыганка, не могли бы вы добавить мне немного богатства в обмен на несколько лет жизни?
Лоизон тоже протянула руку, Саизума бросила на нее быстрый взгляд.
— Берегись того, кого ты любишь, — сказала она, — он причинит тебе зло.
Один за другим несколько человек просили цыганку предсказать будущее, и каждому она говорила всего одну фразу…
— Скоро, — сказала она какому-то бродяге, — ты будешь носить на шее пеньковый галстук.
Бродяга побледнел и пробормотал:
— Так умерли мой отец и братья. Я хорошо знаю, что скоро придет мой черед.
Ружо также протянул руку.
— Твоя кровь вот-вот прольется, — сказала Саизума. — Берегись шпаги более острой, чем твой кинжал.
— Ты врешь, ведьма! Или ошибаешься. Прочти получше.
— Я сказала! — ответила Саизума.
— И ты думаешь, что в Париже есть шпага острее, чем мой нож? — прорычал бродяга, ударив кулаком по столу так, что он зашатался.
— Говорю тебе, твоя кровь скоро прольется!
Ружо был пьян, и предсказание слишком сильно напугало его. Он вдруг побледнел и грубо выругался. Потом его лицо покраснело. Он поднялся, схватил цыганку за руку и заорал:
— Гадалка, слушай, если ты сейчас же не отведешь от меня беду, если ты не скажешь, что ты врешь, прольется твоя кровь, и ты больше никому не принесешь горя!
В кабаке поднялся страшный шум. Ружо здесь боялись. Никто не осмеливался перечить ему.
Пьяница был убежден, что цыганка накликала на него несчастье. Он яростно встряхнул ее. Саизума даже не пыталась защищаться.
— Скажи, что ты соврала! — ревел негодяй.
— Я все сказала! — повторила Саизума мрачно.
Ружо занес кулак.
Но в момент, когда он уже должен был обрушиться на голову цыганки, негодяй почувствовал на своем плече тяжелую руку. Он резко обернулся.
— А! — произнес он с ухмылкой. — Возлюбленный Лоиз!
Эти слова заставили Пардальяна побледнеть. Его рука, сжимавшая плечо Ружо, опустилась.
— Эй! Лоизон! — крикнул бродяга. — Вот твой возлюбленный, которого ты бросила ради цыганки!
Пардальян пожал плечами, взял Саизуму за руку и повел ее за собой. Ружо был так поражен этим, что несколько секунд не мог пошевелиться. Он был королем этого притона. Он властвовал здесь. Когда он приказывал, другие посетители должны были повиноваться. В зале воцарилась мертвая тишина; бродяги ждали, что произойдет. Они были готовы, если понадобится, кинуться на помощь своему предводителю. Они смотрели на Пардальяна с жалостью. Лоизон побледнела. Шевалье сел рядом с Саизумой. Он был спокоен и, казалось, не обращал внимания на происходящее.
— Сударыня, — сказал он, — не угодно ли вам будет погадать и мне?
— Сударыня! — глухо повторила, вздрогнув, Саизума. — Когда меня так называли?.. Давно, очень давно…
— Мне не нравится, что цыганка гадает вам, — прохрипел Ружо, выходя вперед.
Пардальян медленно поднял голову, смерил его взглядом и произнес:
— Хотите добрый совет, друг мой?
— Я не хочу советов. Я ничего не хочу от вас. Что вы здесь делаете? Дворяне не имеют права входить в этот кабачок без моего разрешения. Немедленно убирайтесь.
Спокойный тон Ружо заставил бродяг насторожиться — им было хорошо известно, что означает это спокойствие.
— А если я не уйду? — с улыбкой спросил Пардальян.
— Тогда я вышвырну вас вон! — прорычал негодяй.
Он замахнулся, и Лоизон громко вскрикнула. Но ударить Ружо не успел, ибо Пардальян вскочил и кулаком нанес противнику стремительный удар в грудь. Негодяй зашатался, изрыгая проклятия, и падая, ударился о стол, с которого посыпались глиняные кувшины и оловянные кружки. Мгновенно вскочив, Ружо завопил:
— Вперед, бродяги! Смерть дворянину!
— Смерть! Смерть! — закричали негодяи.
В темноте блеснули ножи. Столы были быстро отодвинуты к стенам, и бандиты во главе с Ружо двинулись на Пардальяна. Они уже были готовы броситься на него, когда он вдруг обхватил Ружо руками, повалил на стол, взял за горло, вытащил свой кинжал и приставил к груди мерзавца…
— Еще один шаг, — холодно сказал шевалье, — и этот человек умрет!
Ружо, оторопевший от ужаса и обезумевший от бессильной злобы, извивался, как ящерица.
— Вперед! — хрипел он.
Пардальян выполнил свою угрозу — нож вонзился в грудь Ружо. Потекла кровь.
— Я же сказала! — пробормотала Саизума.
Ружо, делая отчаянные попытки освободиться, повторял:
— Вперед!.. Дьявол!.. Я умираю!
На этот раз пять или шесть бродяг решились двинуться на грозного противника.
— Ну, вперед, волки! — воскликнул Пардальян.
Все видели, как он схватил Ружо, почти потерявшего сознание, и прижал к стене… Потом шевалье поднял его над головой, подержал несколько секунд, а когда негодяи подступили поближе, метнул его в них. Четверо бродяг были сбиты с ног. Ружо лежал на полу без признаков жизни.
Негодяи в страхе заметались по залу. Пардальян стоял и с улыбкой смотрел на них. Эта презрительная и вызывающая улыбка напугала их больше всего. Они поняли, что сопротивление бесполезно. Некоторые бросили ножи.
— Это сам дьявол! — прохрипел один.
— Он сговорился с нечистой силой! — завопил другой.
— Да здравствует храбрый дворянин! — вдруг закричали все разом.
Все было кончено!.. Пардальян победил. Он спокойно сидел и ждал, когда вновь воцарится тишина. Бандиты издали смотрели на него с почтением и страхом.
— Сударыня, — мягко обратился Пардальян к Саизуме, — могу ли я что-нибудь сделать для вас?
— Да, — сказала цыганка, — уведите меня отсюда.
Пардальян поднялся, поискал глазами хозяина и велел:
— Откройте дверь.
Не успел хозяин пошевелиться, как дверь была распахнута настежь. Пардальян не мог удержаться от смеха. Он взял Саизуму за руку, и они прошли через зал. Никто не решился приблизиться к ним. На полу хрипел окровавленный, с почерневшим лицом Ружо. Лоизон, опустившись на колени, обмывала его раны холодной водой и плакала. Шевалье наклонился, осмотрел раненого и сказал:
— Не плачьте, дитя мое, он придет в себя… Быть может, вам нужна помощь?
Девица подняла на него глаза и тихо ответила:
— Мне ничего не нужно.
Шевалье вложил ей в руку золотой экю и пошел к двери. На пороге он обернулся, достал из кармана пригоршню медных и серебряных монет и бросил их, воскликнув:
— В другой раз, вояки, хорошенько подумайте, прежде чем лезть в драку, а сегодня вечером шевалье де Пардальян прощает вас.
Он вышел с Саизумой, а в зале началась свалка из-за брошенных монет.
Была глубокая ночь. Затихший город спал. Узкие улочки вокруг ратуши были пустынны. Пардальян вместе с Саизумой дошел до Монмартрской улицы — он решил следовать за цыганкой туда, куда она направится.
Саизума, казалось, забыла о нем. Наконец они достигли Монмартрских ворот.
— Сударыня, — сказал шевалье, — вы теперь свободны. Но куда вы идете? Если вы хотите…
— Я хотела бы, — сказала Саизума, — выйти из этого города. Я в нем задыхаюсь. Зачем я явилась сюда?
— Но куда вы пойдете?.. Бедная женщина, послушайте меня… я знаю здесь неподалеку постоялый двор, хороший постоялый двор. Его хозяйка — очень добрая женщина. Пойдемте туда!
— Уйти! — пробормотала Саизума, покачав головой. — Убежать из этого города, где я так страдала… где я страдаю до сих пор! У вас есть жалость ко мне? Проводите меня отсюда… А если вы не захотите, я прокляну вас!..
— Что ж, хорошо!.. Идемте… — сказал Пардальян, взволнованный той болью, которая звучала в просьбе цыганки.
Монмартрские ворота были заперты. Но Пардальян знал, как смягчить сурового начальника стражи. Получив от шевалье два ливра, тот отдал приказ открыть ворота и опустить мост. Вскоре Пардальян и цыганка уже шагали по дороге, которая, извиваясь среди болот, вела к подножию холма.
«Господа Пикуик и Кроасс сказали правду, — размышлял Пардальян, — эта несчастная безумна. Чем мне помочь ей?»
И он принялся расспрашивать цыганку.
— Вы долго жили у цыгана Бельгодера?
— Бельгодера? Да, он человек жестокий и злой. Но кто расскажет о жестокости и злобе священника?
— А Виолетта?.. Ее вы тоже знали?
— Я не знаю ее… Я не хочу ее знать.
— Умоляю, вспомните: Виолетта… певица.
— Я не хочу ее знать, — повторила Саизума с ненавистью.
Пардальян был озадачен.
— Но отчего? — спросил он. — Отчего вы ненавидите эту бедную малышку?
— Нет, я не ненавижу ее. Я ее не люблю… Я не хочу ее знать… Я не могу ее видеть.
Она внезапно остановилась, схватила шевалье за руку и глухо пробормотала:
— Ее лицо причинило мне слишком много страданий… оно о многом напоминало мне… никогда не говорите мне о ней… никогда!
Она снова двинулась в путь. Пардальян понял, что он ничего не сможет узнать от сумасшедшей.
Наконец они достигли вершины холма. Там находился монастырь бенедиктинок, некогда очень богатый, но теперь пришедший в полный упадок.
Пардальян спрашивал себя, как далеко заведет его безумица. Он не хотел и не мог покинуть Париж. С другой стороны, ему было совестно оставлять эту несчастную одну в чистом поле. Если бы ему удалось уговорить ее попросить приюта в монастыре! Тогда бы он смог спокойно вернуться в Париж и, кроме того, знал бы, где найти эту женщину, чтобы расспросить ее при более благоприятных обстоятельствах.
— Сударыня, — сказал он, — вы за пределами Парижа.
— Да, — сказала цыганка, — здесь я могу дышать. Здесь на меня не так сильно давит груз мыслей. Безумных мыслей. Кто я? Саизума, и только. Я Саизума. Хотите, я вам погадаю? Кто вы?..
— Просто прохожий. У вас свои горести, у меня свои… Я ваш друг, если вам угодно.
— Друг?.. Кто может быть другом цыганки… отверженной?
— Тот, в ком есть сострадание, сударыня.
— Да, ваш голос успокаивает и убаюкивает меня. Я чувствую, я угадываю, что у вас не мужское сердце, ведь у всех мужчин жестокие сердца. Кто вы? Храбрец, конечно! Как вы схватили это чудовище там, в харчевне! Как вы швырнули его на рычащих волков! Вашу руку! Я хочу видеть вашу руку!
Пардальян протянул гадалке руку. У него был трезвый ум, но все же он не без тайного волнения ждал приговора цыганки. Саизума качала головой.
— Если бы я любила мужчину, — сказала она, — я хотела бы, чтобы у него была рука, подобная вашей. Вы, быть может, бедны, но вы принц среди принцев. Мне жаль вас и не жаль. Вы носите в себе горе и сеете добро…
Саизума отпустила руку Пардальяна.
«Клянусь Пилатом! — подумал шевалье, вздрогнув. — Я ношу в себе горе?.. Надо же!»
— Что ж, бедная женщина, — заговорил он, — поскольку вы выказали некоторое доверие ко мне, позвольте дать вам совет. Вот дом, в котором обязаны давать приют всем скитальцам. Поверьте мне, вам нужно отдохнуть два или три дня. А потом я приду за вами.
— Правда?.. Вы придете за мной?
— Обещаю вам.
— Тогда я согласна остановиться здесь, — сказала Саизума.
Шевалье, опасаясь, как бы она не передумала, поторопился позвонить в дверной колокольчик. Ему пришлось это сделать несколько раз, прежде чем дверь отворилась.
Открыла ее женщина в светском платье. Увидев дворянина приятной наружности, она странно улыбнулась и жестом пригласила его войти.
— Простите, — сказал удивленный шевалье, — это Монмартрское аббатство бенедиктинок? Я не ошибся?
— Вы не ошиблись, сударь, — сказала женщина. — Здесь действительно монастырь бенедиктинок, которым управляет благородная и могущественная госпожа Клодина де Бовилье, наша святая аббатиса…
— Аббатиса Клодина де Бовилье? — спросил Пардальян, которому это имя было совершенно незнакомо. — Возможно. Во всяком случае, сударыня, я прошу приюта не для себя, а для этой несчастной цыганки…
Он посторонился и указал на Саизуму. Сестра — так как несмотря на светское платье она могла быть только монахиней — бросила быстрый взгляд на цыганку и сказала:
— Ее преподобие аббатиса Клодина де Бовилье дозволяет нам допускать еретиков лишь в ту часть монастыря, где мы сами не бываем. Я провожу эту женщину.
— Я вскоре приду за ней, быть может, уже завтра.
— Когда вам будет угодно, сударь.
Саизума вошла в дверь. Монахиня одарила шевалье еще одной улыбкой, которая опять удивила его. Затем дверь закрылась, и Пардальян удалился, размышляя об этой странной улыбке, об этой светской монахине, об этом обветшалом монастыре и, наконец, о странно развязном тоне сестры привратницы, которым она позволяла себе говорить об аббатисе бенедиктинок Клодине Бовилье.
Нужды повествования возвращают нас в Париж, на самую окраину Ситэ, во дворец принцессы Фаусты. В том самом изящном кабинете, где Фауста говорила с герцогом де Гизом, а затем с Пардальяном, она теперь беседует с какой-то женщиной.
Это Клодина де Бовилье, настоятельница монастыря бенедиктинок на Монмартре, которую читатель видел в сцене оргии. Беседа, без сомнения, подходит к концу — Клодина стоит, явно собираясь удалиться.
— Итак, — сказала Фауста, словно подводя итог сказанному, — что наша маленькая певица?..
— В моем монастыре она в полной безопасности. Весьма ловким должен быть тот, кто попытается ее там обнаружить. К тому же она находится под особым надзором.
— Не спускайте с нее глаз. Вы готовы отвечать за эту малышку своей жизнью?
— Да, государыня. Можете не сомневаться. Теперь… мне остается узнать, что я должна делать. Мне кажется, я угадала ваше желание…
— Говорите яснее, — сказала Фауста властно. — Что вы угадали?
— Что вы приговорили Виолетту к смерти, государыня…
— Да, она осуждена, казнь всего лишь отсрочена.
— Но это не все, — произнесла Клодина де Бовилье, помолчав. — Мне думается, что если казнь отложена, то малышка Виолетта должна не просто умереть… что перед смертью она…
Клодина де Бовилье запнулась.
— Я хочу, чтобы прежде чем умрет ее тело, — твердо сказала Фауста, — умерла ее душа. Таково мое желание. И это именно то, о чем вы не осмеливаетесь говорить, ибо по малодушию видите преступление там, где на самом деле есть только необходимость! Эта невинная крошка должна стать продажной девкой, самой ничтожной из тех несчастных, кто не решается даже произнести слова молитвы… Тела их живут, но души — мертвы. Вот мой приказ!
Настоятельница бенедиктинок почтительно поклонилась.
— Когда все будет исполнено, — добавила Фауста, — вы уведомите меня. А теперь — идите!
Клодина де Бовилье сделала низкий реверанс и удалилась.
— Она не осмеливается называть вещи своими именами, — прошептала Фауста, когда осталась одна. — Зато осмеливается многое делать. А я знаю, что такое необходимость, и не боюсь произносить нужные слова…
Она задумалась на мгновение. Лицо ее побледнело. Что-то тревожило эту женщину.
— Да! — вздохнула, наконец, она. — Мне неведомы волнения любви, которым подвержены прочие женщины! Я не позволю любви поселиться в моем сердце! Лучше я вырву его из груди!
Постепенно Фауста успокоилась. Она позвала служанку и отдала ей какое-то приказание.
Несколько минут спустя молодая девушка — стройная, грациозная, живая — вошла, улыбаясь, в залу. Ее походка была настолько легка, что небольшая хромота оставалась почти незаметной. Это была Мария де Лоррен, герцогиня де Монпансье, сестра герцога де Гиза.
— Какие новости? — спросила Фауста с дружелюбной улыбкой, обычно ей не свойственной.
— И хорошие, и плохие…
— Начните с плохих…
— Потому что они страшнее?
— Нет, потому что они, как правило, важнее.
— Хорошо. Мой брат…
— А! Так плохие новости касаются герцога де Гиза?
— Да, сударыня… Полное поражение. Во-первых, Генрих помирился с Екатериной Клевской. И, во-вторых, он по-прежнему влюблен в маленькую певичку, чье исчезновение только разожгло его страсть.
Фауста вздрогнула, и герцогиня де Монпансье поняла, что нанесла ей жестокий удар.
— Рассказывайте! — сказала принцесса.
— Так вот. Прежде всего знайте, что мой брат встретился со старой королевой…
— Знаю. Продолжайте!
— Но известно ли вам, что выяснилось во время беседы? Медичи смирилась!!!
— В самом деле? — удивленно спросила Фауста.
— Я узнала об этом от самого Генриха.
— Значит, устранено главное препятствие. Ничто больше не мешает ему одержать победу.
— Да. И доказательством, сударыня, служит то, что он хочет как можно скорее встретиться с королем.
— Вы уверены, что Гиз на самом деле стремится к этому?
Если и была ирония в этом вопросе, то настолько хорошо скрытая, что герцогиня де Монпансье не почувствовала ее. Она ответила:
— Совершенно уверена, сударыня. Брат объяснил мне свой план. Он просто восхитителен: прикинуться на время покорным, отыскать Валуа под предлогом обсуждения созыва Генеральных штатов, прийти к нему с вооруженным отрядом… Я тоже собираюсь в этом участвовать. Итак, Валуа будет захвачен и… заточен в каком-нибудь монастыре. Безусловно, ему выстригут тонзуру.
Мария де Монпансье рассмеялась. Фауста оставалась серьезной.
— Это действительно восхитительно, — просто сказала она.
— О, вы увидите, сударыня, — продолжала герцогиня, — это будет забавная комедия. Знаете ли вы, кто выстрижет тонзуру Валуа? Я, мадам, собственными руками!
И Мария де Монпансье угрожающе взмахнула золотыми ножницами, которые она носила на цепочке у пояса.
— Стало быть, вы покушаетесь на короля? — спросила Фауста.
— На короля?.. Какой он король!.. Вы хотите сказать на «брата Генриха», сударыня? Да! Однажды он имел наглость при всех посоветовать мне носить туфли с каблуками разной высоты. Он намекал на мою хромоту. Я из-за этого так плакала! Посмотрите, сударыня, разве я хромаю? — прибавила она, делая несколько быстрых и легких шагов.
— Нет, совсем не хромаете. Нужно иметь душу Ирода, чтобы утверждать такие чудовищные вещи…
Прекрасная герцогиня де Монпансье не говорила, однако, того, что, вероятно, знала Фауста и что рассказывают скандальные хроники той эпохи: она была влюблена в Генриха III и, будучи слегка помешанной, не умела этого скрыть, хотя Генрих III довольно грубо отверг ее чувства.
— Значит, решено, — заключила Фауста, — именно вы и пострижете Генриха Валуа…
— Да уж, тонзура получится на славу! — воскликнула обрадованная герцогиня.
— Это все, что вы хотели мне сообщить?
— Нет, сударыня… Моя мать в Париже!
Герцогиня де Немур в Париже! Фаусту заинтересовало это известие.
— И мне удалось привлечь ее на нашу сторону. Моя мать приехала из Рима, где виделась с Сикстом и имела с ним долгую беседу.
— И что же? — с плохо скрываемым любопытством спросила Фауста.
— Моя мать вернулась уверенная, что Сикст — это опасный лицемер, который действует только в собственных интересах. Видя ее в таком расположении духа, я рассказала ей о тайном конклаве, о том, что самые пылкие и самые благородные кардиналы объединились, чтобы выбрать себе нового главу… Римская Церковь хочет сделать то же, что мы собираемся предпринять в отношении Генриха Валуа… И герцогиня одобрила выборы нового папы, убедившись, что это отвечает интересам нашего дома.
— Это и впрямь хорошая новость, мое милое дитя! — сказала Фауста. Глаза ее сверкнули. — Если герцогиня де Немур с нами, я надеюсь, что скоро мы станем свидетелями великих событий.
Она опустила ресницы, словно ослепленная открывающейся перспективой.
— Правда, — снова заговорила герцогиня де Монпансье. — моя мать прежде хочет познакомиться с новым папой.
— Она с ним познакомится… можете ей это передать.
— И кто их познакомит?
— Я, — сказала Фауста.
И, словно желая избежать новых вопросов, она тотчас же вновь заговорила:
— Но у вас есть и плохие новости?
— Я продолжу мой рассказ: после разговора с королевой-матерью брат вернулся в свой дом. Он не скрывал радости, ведь все мы понимаем, какие великие события вот-вот должны произойти. Затем он рассказал мне о том, что случилось накануне. Он говорил без гнева… Он успокоился: Луань мертв, и мой брат больше не сердится.
— Я не знала, — сказала Фауста, — что герцог может быть столь великодушным.
— Но это известно герцогине де Гиз, сударыня! Мы говорили в кабинете герцога, и вдруг я увидела, что туда входит Екатерина Клевская. Брат сначала опешил от подобной наглости и протянул руку к своему кинжалу… Герцогиня без слов упала на колени; затем, когда брат уже почти задыхался от гнева, она прошептала:
«Луань мертв; мое безумие умерло вместе с ним…»
Она хорошо знала, что сказать; рука брата судорожно сжимала рукоятку кинжала; герцогиня улыбнулась… это я видела сама… Затем я вышла… но, стоя в соседней комнате, могла слышать слова брата и объяснения Екатерины… Это длилось два долгих часа; затем понемногу все успокоилось. Тогда я вернулась к ним… Брат сказал мне, что отсылает герцогиню де Гиз в Лоррен, и это все.
— Это прекрасный пример великодушия, — кротко сказала Фауста.
— Я хорошо знаю, что мой брат скорее безразличен, чем великодушен. Его волнует сейчас только исчезновение маленькой певицы…
— Значит, он ее любит?
— Мало сказать любит… Он поклялся перевернуть вверх дном весь Париж, чтобы ее отыскать, и уже начал поиски…
Фауста побледнела.
— Итак, — сказала она после долгого раздумья, — вы уверены, что захватите Генриха Валуа?
— Я же сказала вам об этом, сударыня, — ответила герцогиня де Монпансье, удивленная внезапной переменой темы разговора.
— И вы верите, что ваш брат герцог де Гиз будет искать случая взять под стражу короля?
— Он уже готовится…
— Наивное дитя! А если я вам скажу, что мне известны все подробности, словно я сама присутствовала во время беседы Екатерины Медичи и герцога де Гиза?
— Вы знаете столько, сударыня, что уже не удивите меня…
— Если я скажу вам, что старая флорентийка коварно играла с вашим братом?..
— Как вас понимать, сударыня?
— Если я вам скажу, наконец, что герцог пообещал терпеливо ждать смерти Генриха III?..
— О, сударыня, это ужасное предательство. Значит, мой брат предал Лигу и свою семью!
— Это не предательство, это дипломатия. Гизу надоело быть только солдатом, он захотел поиграть в дипломатию. И сам попался: теперь он в течение целого года не может ничего предпринять против Генриха III.
— Тогда… — проговорила герцогиня де Монпансье с искаженным от гнева лицом, — тогда… мстить буду я!
— Нет, если вы доверяете мне, если вы прислушиваетесь к моим словам…
— Мое доверие к вам безгранично, хотя я почти не знаю вас. Я не осмеливаюсь выяснять, к чему вы стремитесь. Вы — моя королева, моя госпожа. Говорите, ибо я приняла решение сделать все, чтобы отомстить Генриху Валуа!
Фауста, казалось, размышляла несколько минут. Потом негромко заговорила:
— Мария! Вы — самая светлая голова во всем вашем семействе. Только благодаря вам Валуа будут свергнуты и династия де Гизов взойдет на престол. Из ваших трех братьев один, Майенн, слишком толст, чтобы быть умным: он продаст душу за вкусный пирог; другой, кардинал, — грубый солдафон, который двух слов связать не может; наконец, третий, герцог, потерял рассудок от любви: страсть к несчастной бродяжке делает его невосприимчивым к советам и неспособным к действиям. Что касается вашей матери, то эта весьма достойная женщина думает только об одном: как перебить всех гугенотов. И лишь вы, дитя мое, лишь вы все видите и все понимаете! Нам угрожает опасность. Согласны ли вы подчиняться мне?
— Я готова, сударыня… приказывайте… что нужно делать?
— Нужно, — сказала Фауста, — чтобы Генрих де Валуа умер. Выстричь ему тонзуру — это прекрасная мысль, но если Генрих III не умрет, то ждите удара от Екатерины Медичи.
Герцогиня, внутренне содрогаясь, слушала эту женщину, которая говорила об убийстве как о деле самом обыденном. Фауста снова задумалась, и Мария де Монпансье не осмелилась прервать ее размышления.
— Уясните себе хорошенько, — произнесла вдруг Фауста, — что Генрих Валуа приговорен…
— К смерти, сударыня? — тихо спросила герцогиня.
— Да, — сказала Фауста ледяным тоном, — я приговорила его к смерти.
— А кто будет палачом? — пролепетала герцогиня.
— Вы! — ответила Фауста.
Герцогиня де Монпансье побледнела.
— Иного выхода нет, — сказала Фауста. — Генрих де Гиз поклялся Екатерине Медичи терпеливо ждать смерти Генриха III. За это ему обещано, что король назначит его своим преемником. Валуа может прожить десять, а то и двадцать лет — вопреки всем ожиданиям. Да проживи он даже несколько месяцев, этого уже достаточно. Старая королева сумеет потратить это время с пользой и успеет уничтожить Гизов, как прежде она уничтожила Шатийонов. Итак, выбирайте: либо убить, либо быть убитой…
Герцогиня замерла от страха.
— Нужно действовать, — продолжала сурово Фауста. — Время истекло. Если вы сейчас отступите — берегитесь: вы потерпите поражение!
— Убить! — прошептала Монпансье. — Убить собственными руками! О! Мне не хватит смелости…
— Тогда Валуа отрубит вашу прекрасную головку! Вы — семья безумцев, которые ничего не хотят понимать! Вы всегда чем-то заняты и из-за этого готовы отказаться от своих притязаний. Но теперь вас вызвали на смертельный поединок. Если Генрих III и Медичи не умрут, с Гизами будет покончено. Прощайте, милая, идите подумайте о последней улыбке, которая явится на вашем лице, когда вы положите голову на плаху…
— Одно слово, сударыня! — воскликнула испуганная! герцогиня. — Одно-единственное слово: я согласна! Но ведь я — слабая женщина…
— Вы действительно решились? — спросила Фауста.
— Я решила сделать все, чтобы сразить Валуа, — сказала герцогиня с воодушевлением, ранее ей совершенно не свойственным.
— Хорошо. Вот теперь вы такая, какой я желала вас видеть… Теперь вы готовы к великим делам. Однако я хочу вас утешить: нет никакой необходимости пачкать в крови ваши изящные нежные руки.
— Кажется, я начинаю понимать…
— Стоит вдохнуть в кого-нибудь ту же ненависть, какая горит в вашем сердце, и…
Герцогиня задумалась.
— Где найти человека, — прошептала она, — к которому у меня будет достаточно доверия, чтобы сказать ему то, что я не осмеливаюсь сказать даже себе самой? Необходимо, чтобы этот человек уже носил в своем сердце ненависть к Валуа…
— Или любовь к вам, — сказала Фауста небрежно. — Такой человек существует.
Мария де Монпансье стала еще бледнее. Ее грудь трепетала, руки дрожали.
— Жак! — пробормотала она.
— Да, монах Жак Клеман, — сказала Фауста. — Жак Клеман пылает к вам страстью. Вы для него демон разврата, сжигающий его плоть, и ангел любви, чарующий душу.
— Бедный Жак! — прошептала герцогиня едва слышно.
Фауста поднялась.
— Хотите вы, чтобы умер тот, кто вас оскорбил? — спросила она сурово.
— Да, хочу! — в ответе герцогини звучала ненависть.
— Хотите ли вы, чтобы ваш брат стал королем?.. Хотите ли вы стать первой дамой французского двора, унижать тех, кто унижал вас, торжествовать, имея власть, править, прикрываясь именем своего брата?
— Да, хочу! — повторила герцогиня.
— Тогда будьте мне верны и покорны! — сказала Фауста повелительно. — Идите, моя девочка, и готовьтесь действовать не рассуждая… подчиняйтесь той, с кем сейчас говорили…
— О! — воскликнула герцогиня в ужасе. — Кто же вы, сударыня? Вы говорите так, словно вы всемогущи, вы смущаете мою душу, ваш голос берет меня в плен.
— Я, — сказала Фауста, вдруг преобразившись, — та, кого избрал тайный конклав, чтобы бороться с Сикстом и заботиться о судьбе Церкви! Я — та, кто говорит от имени Бога! Я — папесса Фауста I…
Герцогиня де Монпансье в смятении отступила, преклонила колена и пала ниц. Фауста подошла к ней, подняла, поцеловала в лоб и сказала:
— Идите… вы станете одним из моих ангелов!
И герцогиня де Монпансье, растерянная, послушная, как ребенок, вышла пятясь, не отрывая взгляда от женщины, приказавшей вложить орудие убийства в руку монаха Жака Клемана.
Обитель доминиканцев располагалась на улице Сен-Жак. Неподалеку находился Нотр-Дам-де-Шамп, за ним были разбиты великолепные сады. Место выглядело тихим и немного печальным. Здесь редко можно было встретить случайных прохожих; только монахи молчаливо скользили между деревьев и в тени домов.
Настоятеля доминиканцев звали Бургинь. Это был дородный мужчина с красным лицом. Он был чрезмерно любопытен и при этом глуп, хотя и без злобы. Он ценил достаток и упорно отстаивал интересы своего монастыря, которые, впрочем, совпадали с его собственными интересами. Бургинь был фанатичным приверженцем Гизов и Лиги, однако же в глубине души испытывал ужас перед Генрихом Валуа.
Бургинь прославился как человек, не лишенный остроумия. За несколько месяцев до дня Баррикад, когда весь Париж возмущался любимцем Генриха III герцогом д'Эперноном, который, состоя при казне, жил на широкую ногу, Бургинь встретился с вышеупомянутым герцогом и мягко упрекнул его за безрассудные траты. Д'Эпернон же ответил ему, что имеет право тратить много денег, так как потратил много крови, дабы истребить еретиков. Это были опрометчивые слова.
Бургинь ничего не ответил, но спустя несколько дней распространил в Париже брошюру, на обложке которой значилось:
«Великие дела герцога д'Эпернона против еретиков».
Тот, кто покупал сию брошюру, открыв ее, обнаруживал, что все ее листы девственно чисты. На каждой странице стояло только одно слово: «Ничего».
Настоятель доминиканцев очень смеялся над своей проделкой, а д'Эпернон чуть не лопнул от досады.
В описываемый нами вечер настоятель, удобно расположившись на подушках в просторном кресле, сложив руки на внушительных размеров животе и полуприкрыв глаза, принимал одного из монахов, который казался его полной противоположностью. Худой, изможденный, с бледным лицом, освещенным лихорадочно горящими глазами, с сурово сжатыми губами, он выглядел так, словно только что покаялся в самых страшных грехах. Он стоял, опустив голову, а Бургинь широко улыбался.
— Гм! — сказал наконец настоятель. — Сын мой, вы были неправы, решившись посетить тот вертеп, где рисковали встретить Сатану, всегда готового похитить вашу душу. И вы говорите, сын мой, что эти женщины были полураздеты? И что их бесстыдные позы пробудили в вас всех демонов сладострастия?
— Увы, ваше преподобие, это правда! — произнес монах в отчаянии.
— Вспомните: плоть слаба. Однако, брат Клеман, вы ведь сопротивлялись?
— Да, ваше преподобие.
— И победили? Вы выдержали это испытание? — прибавил настоятель с любопытством, быть может, несколько излишним.
— Только это меня и утешает, ваше преподобие. Но я мог вообще избежать соблазна…
— Вспомните также историю о чистосердечном Иосифе и развратной жене Потифара. «И обратила взоры на Иосифа жена господина его. Она схватила его за одежду его и сказала: ложись со мною. Но он, оставив одежду свою в руках ее, побежал, и выбежал вон», — так говорит Святое Писание. Все мы подвержены искушениям… Я хочу сказать, брат Клеман, что в конечном счете ваш грех — это всего лишь неосторожность.
— Ваше преподобие, вы слишком добры ко мне, — сказал Жак, кланяясь.
— Итак, воздерживайтесь в течение четырех дней от всякой пищи, кроме хлеба и воды, а по ночам читайте покаянные молитвы. Я думаю, что эти благочестивые упражнения помогут вам впредь избежать опасных искушений. Идите с миром…
Монах поклонился и вышел, сложив руки на груди и надвинув на глаза капюшон. Длинными пустынными коридорами он вернулся в свою келью. Едва он покинул настоятеля, который немедленно поднялся с кресла, как дверь кабинета открылась и вошла женщина, закутанная в темный плащ. Это была герцогиня де Монпансье.
— Вы слышали? — спросил Бургинь.
— Да, — ответила герцогиня со вздохом, — этот бедный юноша очень боится греха… Впрочем, — закончила она с улыбкой, — грех предстал перед ним не в самом страшном обличье.
— Ах, сударыня, — сказал настоятель, тоже вздохнув, — разве нечистый не искушает и мою плоть? Но приходится идти на все, — добавил он тоном, более соответствующим его сану, — чтобы спасти нашу святую Церковь!
Между тем Жак Клеман вошел в свою келью, дверь которой, согласно правилу, оставил открытой. Он встал на колени, поднял взгляд на висящее на стене распятие и начал молиться. Однако вскоре он в глубоком отчаянии опустил голову и закрыл глаза.
— Господи, прости мой грех! — прошептал он. — Даже во время молитвы перед моими глазами витает ее образ. Господи, Господи, смилуйся над Своим смиренным рабом…
Он коснулся лбом плит пола и замер.
Так он простоял до вечерней службы. Услышав колокол, созывающий на молитву, он поднялся с колен, вышел из кельи и направился в часовню.
Часовня, слабо освещенная свечами, понемногу заполнялась. Каждый монах занимал место согласно своему положению в монастырской иерархии.
— Помолимся! — воскликнул настоятель. — Братья мои, помолимся за то, чтобы план одной могущественной принцессы, благоугодный нашей Церкви, увенчался полным успехом.
Монахи зашептались, затем в часовне вновь воцарилось молчание.
— Помолимся! — снова воскликнул настоятель. — Братья мои, помолимся за спасение души нашего брата, устоявшего перед искушением. Исповедайся, брат мой!
Жак Клеман поднялся со скамьи, вышел вперед, преклонил колена и сказал:
— Братья мои, я согрешил тем, что проник в гибельное место и услаждал там свой взор нечистыми видениями.
В часовне стояла мертвая тишина. Братья пристально смотрели на Клемана. Жак задрожал. Он находил какое-то мучительное наслаждение в этой исповеди.
— Братья мои, — произнес Жак, — я согрешил тем, что созерцал непристойные картины, которые смутили мою душу.
— Помолимся! Помолимся! — призвал Бургинь.
— Братья мои, я согрешил тем, что сидел за роскошным столом и вкушал скоромную пищу — жареных кур, сладости. И самое ужасное, братья, что я не устоял перед пирогом с олениной. Каждый кусок этого пирога огнем жег мое горло…
— Помолимся! Помолимся! — проговорил Бургинь, сглотнув слюну.
Монахи, которым приходилось довольствоваться одной вареной фасолью, живо представили себе этот ароматный и сочный пирог.
— Я пил вино, — продолжал Жак Клеман. — Дьявольский напиток, обладавший необыкновенным вкусом и запахом; сладостное тепло разливалось от него по всему телу. После двенадцатого стакана, братья мои, разум мой помутился.
В этот момент настоятель, сам того не замечая, прищелкнул языком, но тотчас спохватился:
— Помолимся! Помолимся! — воскликнул он сдавленным голосом.
Жак Клеман ударил себя в грудь.
— Братья мои, — сказал он, — мне осталось признаться в самом страшном прегрешении.
В часовне вновь воцарилась напряженная тишина. Публичные исповеди смущали души монахов, но Бургинь твердо стоял на своем и не желал отказываться от этого обычая.
— В этом гибельном месте, — продолжил Жак Клеман, — я видел женщин, братья мои… но не таких женщин, каких мы видим в церкви или на улице. Это были настоящие исчадия ада; их лица были скрыты под масками, зато тела — едва прикрыты одеждой, братья мои.
Монахи затаили дыхание.
— Одна из этих богомерзких женщин, — продолжал кающийся грешник, — обняла меня и начала ласкать, но я удержался на краю пропасти, я смог устоять, братья мои!
— Помолимся! Помолимся! Помолимся! — вскричал настоятель, бросая растерянный взгляд на налившиеся кровью лица монахов.
Бургинь даже возвысил голос, дабы помочь братии спасти душу от гибели.
— Каждый из вас этой ночью пусть семь раз прочтет «Отче наш» и один раз — покаянный псалом. Ради этого, братья мои, вы будете освобождены от ночных бдений. Итак, ступайте каждый в свою келью! Что касается брата Клемана, то мы ему уже назначили наказание. Завтра он вновь покается, а пока мы разрешаем ему остаться в одиночестве в часовне, чтобы как следует подумать о совершенном грехе и молить Господа нашего о прощении.
— Аминь! — произнесли монахи.
Братья чинно покинули часовню: руки скрещены на груди, головы опущены. Последним вышел настоятель. Ризничий погасил свечи, и теперь часовню освещал лишь один светильник, подвешенный на длинных цепях высоко под потолком.
Жак Клеман, упав на колени перед алтарем, начал было молиться. Но в его памяти вновь и вновь всплывала сцена в доме Фаусты, всплывал образ женщины, который он тщетно пытался прогнать. Это был образ герцогини де Монпансье.
— Господи, — прошептал молодой человек, — я делал все, что мог: я публично исповедался и покаялся, я соблюдал пост и читал молитвы — но все напрасно. Я сгораю от любви. Господи, сжалься надо мной!
Он уткнулся лбом в каменные плиты пола… Но по-прежнему образ смеющейся Марии стоял перед его глазами; он чувствовал на губах жар ее поцелуев.
Погрузившись в свои мечты, Жак потерял представление о том, где находится.
Вдруг он очнулся, до его сознания дошло, что он один, ночью, в часовне… Его охватил страх. Часы начали бить полночь. Дрожа, он считал удары:
— Девять!.. Десять!.. Одиннадцать!.. Двенадцать!..
С двенадцатым ударом в глубине часовни вспыхнул странный свет. Волосы зашевелились на голове Клемана, крик ужаса вырвался из его груди — он увидел, как медленно отворилась дверь крипты и оттуда вышла прекрасная молодая женщина в ослепительно белых одеждах, с распущенными по плечам золотыми волосами. В руке она держала кинжал.
Жак Клеман, убежденный, что удостоился лицезреть чудо, молитвенно сложил руки… Он видел перед собой Марию де Монпансье! Ту, кому он поклонялся!
Женщина стояла неподвижно и смотрела на монаха с чарующей улыбкой. Прошло несколько секунд, и Жак понемногу начал приходить в себя.
— Кто ты? — спросил он прерывающимся голосом. — Ты образ той, кого я люблю? Ты богиня или порождение преисподней?
Женщина заговорила. Нежным голосом она произнесла:
— Успокойся, Жак Клеман… Я не порождение преисподней… и вот доказательство тому!
Женщина-призрак погрузила руку в сосуд со святой водой.
— Кто же ты тогда? — воскликнул монах.
— Но я и не богиня… Я — один из воздушных духов, кого Господь посылает к тем людям, которых Он избрал для исполнения Своей воли… я тот, кого вы на земле называете ангелами…
— Но почему, — прошептал монах вне себя от волнения, — почему ты принял этот облик?!
— Потому что это облик той, кого ты любишь. Там, на Небесах, услышали твои молитвы. И сжалились над тобой… Я принял этот облик, и это означает, что тебе разрешено любить эту женщину…
Жак Клеман вскрикнул:
— Мне дозволяется ее любить!
— Да… при условии, что ты выполнишь приказ, который я тебе передам.
— Говори! Говори! Говори! — повторял в исступлении Жак.
Ангел лукаво улыбнулся и сказал:
— Я. посланник всемогущего Бога, пришел передать тебе приказ. Жак! Послушай… Там, на Небесах, тебе уготован венец мученика… А здесь, на земле, — венец любви.
— Что я должен делать? — воскликнул молодой монах.
— Ты должен исполнить волю Высшего Судьи и освободить народ Франции: ты избран, чтобы сразить Валуа… От тебя тиран должен принять смерть…
С этими словами женщина исчезла во мраке. Монах упал ниц на холодные плиты. Силы покинули его. Он хотел убежать, но словно прирос к полу. Он весь дрожал, по его лбу струился пот…
Прошел час, прежде чем он, немного успокоившись, с трудом смог подняться на ноги… Жак спрашивал себя: не приснилось ли ему это? В часовне было тихо, все вещи находились на своих местах, дверь крипты была закрыта. Жак решил, что попросту грезил.
— Какой прекрасный сон, — прошептал он, — мне дано право любить!
Но вдруг Жак обо что-то споткнулся. Он наклонился и в ужасе поднял с пола… кинжал, который ангел держал в руке! Ангел оставил ему доказательство своего пребывания на земле!
— О! — воскликнул монах, судорожно сжимая кинжал. — Значит, это был не сон! У меня есть право любить! Ибо вот оружие, которым я убью тирана!
Он вышел ощупью из часовни, бегом вернулся в свою келью, задыхаясь, упал на кровать и лишился чувств. Кинжал из рук он так и не выпустил.
Мечта Пикуика и Кроасса сбылась — они получили высокое звание лакеев господина герцога Ангулемского. Правда, это было не совсем то, чего они желали, ибо наиболее почетной для себя они считали службу у шевалье де Пардальяна. Но поскольку Пардальян и молодой герцог с недавнего времени жили под одной крышей, бывшие силачи из труппы Бельгодера были вполне удовлетворены. Став лакеями Карла Ангулемского, они надеялись со временем стать оруженосцами Пардальяна, которым безмерно восхищались. Об этом они и сообщили шевалье.
Тот им ответил, что его скитальческая жизнь не позволяет ему иметь даже одного лакея, не говоря уж о двух.
— Но, Ваше Высочество… — возразил Пикуик.
— И потом, — перебил его Пардальян, — вы начали титуловать меня «Ваше Высочество». Это раздражает мой слух.
— Больше вы этого не услышите, — произнес Кроасс, — мы будем называть вас «Ваше Величество».
— «Вашего Высочества» вполне достаточно, — холодно сказал Пардальян.
— Мы обращаемся к вам так, как обращаются к брат короля, — настаивал Пикуик.
— Смотри-ка! А ты не дурак, знаешь все тонкости этикета…
— Еще бы, ведь я получил образование, — скромно сказал Пикуик. — Если Ваше Высочество захочет нас испытать, то не пожалеет об этом.
— Но у меня на службе вы не заработаете ничего, кроме синяков. Вам придется скакать по дорогам, засыпать на голодный желудок и чаще держать в руке шпагу, чем стакан — вот и все, чем я могу вас соблазнить.
— Да-а, — протянул Кроасс, поморщившись.
— С вами, Ваше Высочество, — произнес Пикуик, бросая грозный взгляд на своего товарища, — я согласен на любые приключения.
В этот момент неожиданно появился Карл Ангулемский и тотчас же нанял обоих горемык на службу: ведь они знали Виолетту и, вероятно, могли многое рассказать. В тот же день Пикуик и Кроасс были переселены в дом на улице Барре и переодеты во все новое.
— Давай сожжем наше старое тряпье! — предложил Кроасс.
— Наоборот, мы сохраним его. Никогда не знаешь заранее, как дело обернется. Твое новое положение внушило тебе непомерную гордыню. Но я-то умею угадывать будущее.
Назавтра после этого счастливого дня, в который двое бедолаг обрели то, что Пикуик справедливо назвал «новым положением», имея в виду кров и кусок хлеба.
Шевалье Пардальян и молодой герцог вышли из дома с намерением отправиться в аббатство на Монмартре, чтобы попробовать разговорить цыганку Саизуму. Пикуик и Кроасс, гордые, как два Артабана [40], одетые с иголочки и к тому же вооруженные до зубов, следовали за своими хозяевами.
Изредка отвечая Карлу, который, конечно, не мог беседовать ни о чем, кроме Виолетты, Пардальян думал о том, как ему отыскать Моревера. Вдруг он заметил, что впереди них идут два человека. В одном шевалье без труда узнал своего врага.
Пардальян побледнел. Глаза его сощурились, а рука сжала эфес шпаги. Но он даже не ускорил шага. Ему захотелось было подойти к Мореверу, вызвать его на поединок и убить… Но он тотчас отогнал эту мысль. Не так должен умереть Моревер!
— Что с вами, дорогой друг? — спросил его герцог. — На вас лица нет!
— Ничего, — ответил Пардальян. — Вы не согласитесь отложить прогулку на Монмартр?
— Хорошо. Но чем же мы тогда займемся?
— Последуем за теми двумя мужчинами, которые идут впереди нас.
И они пошли за Моревером и его приятелем.
Нужно сказать, Моревер в эту минуту был чем-то сильно озабочен. Он внимательно слушал своего спутника, который вполголоса что-то говорил ему. Незнакомец носил платье мельника, однако глаз наметанный по тяжелой и решительной походке и по горделивой осанке быстро определил бы в нем человека военного. Это был Менвиль, дворянин, душой и телом преданный герцогу де Гизу. Менвиль говорил:
— Герцог не верит этому. Несмотря на письмо, которое все разъясняет, он не хочет верить…
— Но письмо, — ответил Моревер, — прислано этой загадочной женщиной…
— Которая смеет повелевать им, словно она — его госпожа. И нужно сказать, Моревер, что я хотел бы знать, кто такая на самом деле эта Фауста.
— Мы узнаем это. Значит, Менвиль, она писала герцогу?
— Я своими глазами видел письмо.
— Но если оно не лжет, Менвиль, — бледнея от возбуждения, сказал Моревер, — то королевская власть — в руках герцога… только бы хватило денег!
Моревер помолчал. Потом взглянул на Менвиля и повторил:
— Королевская власть в руках герцога. Возможно, судьба будет благосклонна к нам!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросил Менвиль, вздрогнув, — О! — прибавил он внезапно. — Я понял тебя, Моревер! Да, мой друг! Ради герцога я готов на все. Если будет нужно, я отдам за него жизнь! Деньги? У меня их больше, чем я могу потратить. Мне не нужно золота… мне нужны честь и слава.
— Ты хочешь сказать — «почести», — заметил Моревер с лукавой улыбкой.
— Это одно и то же. Но я уверен: если Гиз — король, я — коннетабль Франции.
— В добрый час. Мне известна твоя преданность.
— Гм! Нужно заметить, что за преданность всегда воздается. Да, я предан! И если тебе взбредет в голову сыграть с герцогом какую-нибудь злую шутку, то я, к моему великому сожалению, вынужден буду проткнуть тебя шпагой.
— Но, уверяю, дружище, я вовсе не вынашиваю подобные замыслы, — сказал Моревер. — Я предан герцогу так же, как и ты.
— Отлично. Итак, поспешим!
— Через час мы узнаем, правда ли то, что сказано в письме… А вдруг это правда?
— Что ж! — ответил Менвиль. — Мы предупредим герцога, который всегда знает, что делать.
И друзья ускорили шаг. Они прошли ворота Сен-Оноре, миновали великолепный замок, который Екатерина Медичи сочла необходимым возвести на месте старого Тюильри, и направились к маленькой убогой часовне. Редкие хижины огородников возвышались там и сям на землях, которые звались Сгонд-Кюльтюр-л'Эвек, в противоположность Премьер-Кюльтюр-л'Эвек, расположенным на самом берегу Сены. Между этими двумя районами находилась деревушка Вилль-л'Эвек.
Маленькая часовня была освящена в честь святого Рока. Она стояла у подножия холма, который впоследствии получил название холма Сен-Рок. На вершине его была мельница, ее крылья образовывали громадный крест, вздымающийся над маленьким крестом колокольни. У часовни начиналась тропинка, которая шла через огороды, взбиралась на холм и змейкой вилась до самой мельницы. Эта тропинка была очень узкой, и ослы, возившие зерно на мельницу, могли подниматься по ней только один за другим. Когда Моревер и Менвиль подошли к часовне, их глазам открылось необычное зрелище.
По тропинке вереницей брели мулы, и на каждого был навьючен огромный мешок. Но не это было удивительно. Удивляло то, что мулов — их насчитывалось целых тридцать — погоняли десять человек, так же похожие на погонщиков, как Менвиль — на мельника. Эти люди, запыленные и загорелые, как после долгого путешествия, были закутаны в плащи, вооружены пистолетами и кинжалами.
— Смотрите! — воскликнул Менвиль. — Вот и стадо мулов, о котором говорится в письме.
— И пшеница, которая ценится на вес золота, — добавил Моревер, сверкая глазами.
— Мы должны выяснить, в чем дело. Иди за мной, Моревер, и будь готов ко всему.
Они пересекли поле и пошли по тропинке за последним мулом.
— Проваливай! — злым голосом сказал погонщик, заметив их.
— Наглец! — крикнул Моревер. — Я научу тебя, как надо разговаривать с дворянином!
— Минутку, господин офицер, — вмешался Менвиль, — этот человек не понял, что я — один из работников мельницы, а вы — офицер королевских мукомолен. Итак, приятель, мы проводим тебя до вершины.
— Вы работаете на мельнице? — спросил погонщик и бросил подозрительный взгляд на Менвиля.
— Мне кажется, что это и так видно.
— Я, в силу возложенных на меня обязанностей, — сказал Моревер, — должен проверить качество пшеницы, которую вы везете.
— Хорошо, господин офицер, — ответил Менвиль. — Этот человек, я уверен, не хочет неприятностей и не станет возражать против нашего общества.
Погонщик настороженно огляделся и увидел, что его товарищи успели уйти далеко вперед. Казалось, он вот-вот позовет их, однако же он передумал и ворчливо произнес:
— Исполняйте свои обязанности. Я покажу вам пшеницу.
И начал распускать бечевку, которая стягивала горловину мешка. Приоткрыв его, погонщик вынул горсть ячменя, но Менвиль, словно желая помочь, бросился вперед и толкнул этого человека; мешок упал, ячмень посыпался на землю. Погонщик, не говоря ни слова, кинулся поднимать мешок. Но Моревер уже запустил в него руку и, обнаружив внутри другой мешок, быстро его ощупал.
Погонщик подбежал к нему… Моревер был бледен, ибо его рука наткнулась на металл… на монеты!
— Ладно, — сказал он холодно. — Забирай свое зерно, парень.
Погонщик молча вытащил пистолеты.
— Бежим! — крикнул Менвиль. — Этот человек просто безумец.
Приятели бросились прочь. Вдруг погонщик выстрелил. Моревер и Менвиль припустили еще быстрее и скоро скрылись из виду. Погонщик прошептал:
— Кто эти люди? Правду ли они говорили? Не думаю, что у них хватило времени, чтобы…
Он засунул руку в мешок и убедился, что его содержимое на месте. Затем он снова взвалил груз на спину мула и поспешил вдогонку за своими товарищами.
У подножия холма, перед живой изгородью, Моревер и Менвиль остановились.
— Тридцать мулов, груженных золотом! — сказал Моревер. — Ибо очевидно, что двадцать девять остальных мешков содержат то же, что и тридцатый.
— Да… Это, наверное, больше миллиона, — согласился задумчиво Менвиль.
— Менвиль!
— Моревер!
Они молча посмотрели друг на друга. Моревер заметно нервничал. Менвиль казался спокойным. Он положил руку на плечо сообщника и сказал:
— Я понимаю тебя, друг. Ты хочешь сказать, что вместо того, чтобы тотчас же броситься к герцогу, мы должны попытаться отбить два-три мешка. Тогда нашему богатству позавидует сам д'Эпернон. Но если нам это удастся, что ты будешь делать со своим золотом?
Моревер беспокойно осмотрелся: ему показалось, что кусты колышутся.
«Должно быть, от ветра», — подумал он. Вокруг никого не было. По крайней мере, он никого не увидел.
— Что я сделаю? — проговорил Моревер. — Исчезну, Менвиль! Я начинаю уставать от опасных приключений. И потом, люди так неблагодарны! Я служил Карлу IX, но Карл IX забыл обо мне. Я служил Екатерине Медичи, а она отвернулась от меня. Наконец, наш великий Генрих сулил мне золотые горы, но сейчас я понимаю, что это были только обещания. Если бы у меня, Менвиль, завелось двести тысяч ливров, я мог бы уехать! Куда? Я не знаю… но воздух Парижа стал тяжел для меня. Я не осмеливаюсь больше прогуливаться по улицам, ибо я опасаюсь встретить…
— Кого же? — спросил Менвиль.
— Никого. Привидение. Ты не веришь в привидения? А я верю! Однажды я видел его…
Моревер вздрогнул.
— Привидение! — сказал Менвиль, презрительно пожав плечами. — Когда я их встречал, то разделывался с ними хорошим ударом кинжала.
— Я пробовал! Но мое привидение живуче, как кошка. Я даже пустил по его следам двух бандитов…
— И что?
— Ничего. Привидение схватило в каждую руку по бандиту и унесло их…
Моревер провел рукой по лбу.
— Можно подумать, что ты боишься! — ухмыльнулся Менвиль. — Вот я никого не боюсь!
— Боюсь?! — тихо проговорил Моревер. — Ты знаешь меня. И видел в двух десятках поединков. Я дрался с самыми яростными из Сорока Пяти. Бюсси-Леклерк признался, что не хотел бы иметь дело с моей шпагой. Я проливал свою кровь, тысячу раз рисковал жизнью в ночных засадах и дневных стычках. Я смотрел в лицо смерти и никогда не боялся… Но в этом случае, Менвиль… Всякий раз, когда я думаю об этом человеке, холод пронизывает меня до самых костей; если я иду по улице, то спешу возвратиться домой; если я дома, то запираюсь на все запоры! Да, Менвиль, я боюсь этого человека!.. Боюсь до такой степени, что готов покончить с собой, чтобы избавиться от этого страха.
Менвиль больше не улыбался.
— Единственное, что меня может спасти, — так же тихо продолжал Моревер, — это исчезновение… Бегство на край света. Если я уеду, я познаю, наконец, радость, которой не знаю уже шестнадцать лет; я буду спать спокойно и не опасаться новых схваток… Я забуду своего врага!.. Но для этого нужны деньги! Менвиль, что такое для тебя двести тысяч ливров? Позволь мне взять их!
— Послушай, — сказал Менвиль. — Грядут великие события. Герцог станет королем Франции. Заговор готовился очень давно… и ты в нем участвовал, Моревер! Хорошая была резня, когда гугенотов убивали, как собак… Теперь мы близки к успеху. Чего нам не хватает? Всего-навсего немного золота, чтобы поднять людей, уничтожить Беарнца и загнать Валуа в угол… Это золото обещал нам папа… но потом этот старый скряга отступился от нас. Он испугался неизвестно чего… И все-таки вот оно — золото! Золото, Моревер, — это спасение Лиги, это корона для Гиза и шпага коннетабля для меня. Если мы сейчас выйдем из дела, нас ждет судьба несчастных изгоев. Гиз нас непременно схватит…
— Или нет!
— Да, поверь мне, я знаю, что говорю! Слушай же мой план: мы берем несколько смелых людей, сегодня вечером возвращаемся на мельницу хорошо вооруженные, завладеваем этими замечательными мешками и переносим их в дом Гиза. Потом я говорю герцогу: ваша светлость, вот деньги. Я ничего не прошу для себя, но Мореверу нужны двести тысяч ливров. В противном случае он расскажет всему свету, что вы получили миллионы, которые позволят вам снарядить целую армию… Ты думаешь, Гиз откажет тебе в этой сумме?
Моревер ничего не ответил: он обдумывал это предложение.
— Это все, что я могу для тебя сделать, — сказал Менвиль. — Если ты попробуешь действовать сам, то, к моему великому огорчению, Моревер, я убью тебя…
— Что ж, ты прав.
— Значит, мы поступим так, как я предложил?
— Да, — сказал Моревер. — Итак, нынче вечером!
— Отлично, мой друг! Но я все же не оставлю тебя одного. Бог мой, я прекрасно понимаю, что сейчас тебе очень хочется зарезать меня и побежать на мельницу. Но пойми, Моревер, что и я хотел бы вцепиться тебе в горло, тебе, моему лучшему другу! Я не слаб духом, ты это хорошо знаешь, и если бы речь шла о ком-нибудь другом, а не о Гизе, то я был бы на твоей стороне. Но я верная собака Генриха. Если кто-то слишком близко подходит к моему хозяину, я рычу. А если кто-то хочет тронуть то, что ему принадлежит, показываю клыки. Останемся же друзьями, Моревер!
Менвиль говорил с искренностью солдата, душой и телом преданного своему господину и готового умереть ради него… если только кто-то не предложит ему большую плату.
— Что ж, ладно! — сказал Моревер. — Я не покину тебя до вечера, и хотя твои подозрения оскорбляют меня, вот моя рука. Останемся друзьями, Менвиль!
Они обменялись рукопожатием.
— Но, — продолжил Моревер, — мы ведь условились, что ты добудешь для меня двести тысяч ливров?
— Клянусь бороденкой Сикста, который против своей воли станет нашим поставщиком! Нужно, чтобы Гиз позволил тебе уехать с одним из этих мешков, и тогда ты завтра же сможешь отправиться за границу, что, конечно, огорчит меня как друга, но и порадует, ибо ты наконец найдешь мир и покой, которые давно заслужил… А теперь пойдем отчитаемся перед герцогом и подготовим нашу вылазку.
Они быстро зашагали в сторону Парижа. Тогда кусты дикой ежевики, окаймлявшей овсяное поле, тихонько раздвинулись и показалось улыбающееся лицо человека, которого так боялся Моревер. Приятели-лигисты скрылись за поворотом дороги, и шевалье де Пардальян выбрался из зарослей и удовлетворенно подкрутил усы.
— На этот раз ты попался! — прошептал он.
Пардальян последовал за Менвилем и Моревером сразу же, как только заметил их. У ворот Сен-Оноре он покинул Карла Ангулемского и двух новоявленных лакеев, которые остались его ждать, притаившись за какой-то лачугой. Издалека он следил за спором между погонщиком, Менвилем и Моревером. Потом шевалье видел их бегство, слышал пистолетный выстрел. Он сумел незаметно проскользнуть к живой изгороди, у которой произошел описанный нами разговор. Теперь он вернулся туда, где его ждал Карл.
— Хотите, — спросил его Пардальян, — сыграть злую шутку с его светлостью герцогом де Гизом?
Карл недоуменно посмотрел на шевалье.
— Идите домой, — продолжал тот, — и хорошенько вооружитесь, а потом возвращайтесь сюда верхом вместе с этими достойными слугами, которые так и жаждут пустить в ход кулаки.
Пикуик при этих словах нахмурился, лицо Кроасса вытянулось.
— Один из вас, — распорядился шевалье, — пусть приведет моего коня. Я буду вас ждать на мельнице, которую вы найдете чуть дальше.
— Но что все это значит? — спросил Карл.
— Я же сказал вам: это значит, что мы сыграем с ним злую шутку, нанесем такой удар, от которого он уже не оправится.
Карл ни о чем больше не спрашивал, ибо он испытывал к Пардальяну безграничное доверие. Сын Карла IX и племянник нынешнего короля Франции безоговорочно подчинялся своему опытному другу, не имевшему ни богатства, ни титулов. Он тотчас же отправился выполнять поручение Пардальяна, а тот вернулся на дорогу к холму Сен-Рок.
Пардальян начал взбираться по узкой тропе, той самой, по которой недавно проследовали тридцать мулов. Он ожидал встретить часовых, но, к его великому удивлению, путь к вершине холма был свободен.
«Действительно ли мулы везли золото? — спрашивал он себя. — А что если вся эта история про деньги в мешках с зерном всего лишь выдумка?.. Не может быть! Моревер — человек, не способный ошибиться в подобных вещах!»
В мельнице, стоявшей на холме, не было ничего необычного. Огромные крылья мирно вращались; слышался монотонный шум жерновов, перетиравших зерно. Белые от мучной пыли мальчики сновали по двору с мешками на плечах. Лошадь щипала траву. Рядом с ней спокойно лежали два огромных быка. Мулов во дворе не было, погонщики тоже не появлялись. Дверь дома мельника была открыта настежь. Шевалье вошел.
— Определенно Моревер грезил наяву, — проворчал он, постукивая по столу эфесом шпаги.
На его зов явилась краснолицая женщина и с удивленным видом спросила, что угодно господину.
— Здравствуй, крошка! — приветствовал Пардальян дородную служанку (он знал, сколь многого можно добиться искусной лестью!) — Я хотел бы поговорить с твоим хозяином об одном дельце, связанном с мукой, истинно золотом дельце…
— А! — произнес мельник, который вошел в этот момент в комнату. — О золотом дельце, говорите вы, добрый господин?
Он внимательно смотрел на Пардальяна.
— Что за дело? — спросил он.
— Просто я хочу купить у вас несколько мешков зерна, но по цене в десять раз выше, чем обычно.
— В десять раз?
— Да, — холодно подтвердил шевалье. — И учтите, что мне нужно тридцать мешков. Сами видите, для вас это выгодно…
— Тридцать мешков? — удивился мельник. Его взгляд стал подозрительным.
— Да. Но при одном условии: я выберу эти мешки сам.
— Что ж, это справедливо, — проговорил мельник, захлопывая входную дверь.
— Вы можете даже закрыть ее на задвижку, милейший! — сказал Пардальян насмешливо. — Особенно когда узнаете, что мешки, которые я желаю приобрести, были недавно доставлены на вашу мельницу тридцатью мулами.
Вместо ответа мельник свистнул, и из соседней комнаты вышли погонщики, вооруженные кинжалами и пистолетами. Пардальян выхватил шпагу из ножен и приготовился к бою. Но вдруг раздался властный голос:
— Прочь оружие!
Погонщики словно окаменели. Пардальян, в свою очередь, опустил шпагу. Он увидел высокого старика, который испытующе смотрел на него несколько секунд. Потом он повелительным жестом выслал погонщиков за дверь и произнес:
— Сударь, я — хозяин этой мельницы. Если вы хотите предложить какое-то дело, то должны обращаться ко мне.
— Значит, — сказал Пардальян, — настоящий мельник с холма Сен-Рок — это вы?
— Да, я.
— Охотно этому верю, сударь, — почтительно сказал Пардальян, поклонившись, ибо весь облик мельника говорил о его высоком и благородном происхождении.
— Сударь, — повторил он, — я думаю, бесполезно играть с вами в молчанку. Волею случая мне известна ваша тайна: тридцать мулов, которые привезли сюда золото.
— Совершенно верно, сударь. Целых три миллиона…
Пардальян пренебрежительно махнул рукой, словно сумма не произвела на него ровным счетом никакого впечатления. Странный хозяин мельницы взглянул на шевалье с еще большим интересом.
— Так это вы час назад представились королевским офицером и открыли наш мешок? — спросил хозяин.
— Нет, сударь. Я никогда не утруждаю себя ложью. Но я слышал тот разговор и таким образом узнал правду.
Хозяин мельницы (или тот, кто выдавал себя за него) изучающе смотрел на Пардальяна, а шевалье в свою очередь — на него. Они не испытывали симпатии друг к другу, но каждый чувствовал внутреннюю силу собеседника.
— Почему, — внезапно спросил шевалье, — вы помешали своим погонщикам броситься на меня?
— Потому что вы заинтересовали меня. Я огорчен, ибо ваше появление принесет нам несчастье. В то мгновение, как я увидел вас на тропе, мне захотелось узнать, кто вы. Не желаете ли назвать свое имя?
— Меня зовут шевалье де Пардальян. А вас?
— Я — господин Перетти, — ответил старик, помедлив, — а теперь скажите мне, с какими намерениями вы пришли на мельницу?
— Знаете ли вы, — спросил Пардальян, — кто эти два человека, что затеяли ссору с вашим погонщиком?
— Мне думается, я узнал издалека одного… того, кто был одет как мельник: это Менвиль, который близок к дому де Гизов.
Говоря это, господин Перетти пристально смотрел в глаза Пардальяну. Шевалье не удивило, что мельник знает людей де Гиза и недоверчиво наблюдает за ним самим.
— А вы, господин де Пардальян, имеете отношение к герцогу? — спросил Перетти.
— Я объясню вам, — спокойно сказал шевалье, — с какими намерениями я пришел на мельницу. Понимаю, что именно это вас интересует. Знайте же, господин Перетти, что мне знаком и Менвиль, и его товарищ.
— Кто же это? — живо поинтересовался мельник.
— Вы узнали Менвиля. Я сказал вам свое имя, потому что вы об этом спросили. Но того, другого, вы не знаете, и имя вам ни к чему. А я знаком с этим человеком и сохраню тайну его имени для себя.
— Вы, должно быть, питаете к нему дружеские чувства. Но продолжайте же, вы все больше меня интересуете.
— Я слышал слова Менвиля. То, что он собирается предпринять, мне очень не нравится, и я пришел сюда, чтобы ему помешать.
— Что же он собирается сделать?
— Он хочет сообщить своему сеньору и хозяину, что миллион, обещанный папой Сикстом, прибыл…
— Проклятие! — прошептал по-итальянски господин Перетти, побледнев.
— Нравится вам это? — спросил Пардальян.
— Нет… Продолжайте свой рассказ. Он очень занимателен.
— Так вот. Кажется, Его Святейшество, дав обещание, не сдержал его. Почему? Я ничего не знаю, кроме того, что Менвиль хочет вернуться сюда с вооруженным отрядом, захватить драгоценные мешки Его Святейшества и отвезти господину де Гизу все зерно, выросшее в Ватикане, а тот уж его обменяет на сладкий королевский пирог. И мне это не по душе.
— Вам нужен кусок этого пирога? — спросил господин Перетти.
Пардальян пожал плечами.
— Если бы мне был нужен кусок, — сказал он, — я! получил бы его. Нет, повторяю вам: мне вообще не нравится, что господин де Гиз собирается съесть этот пирог. И я пришел, чтобы сказать хозяину этого дома: «Добрый человек! Сегодня вечером могут похитить твое сокровище…» Это меньшее, что я могу сделать. Но я также пригласил двух-трех смельчаков-приятелей, чтобы достойно встретить посланцев господина де Гиза.
— Что вы желаете за услугу, которую мне оказываете? — поинтересовался господин Перетти.
— Ничего, — ответил Пардальян.
Старик вздрогнул.
— За то, что вы сделали, можно запросить много. Вы же не просите ничего… Это хорошо, сударь! Слишком хорошо, быть может!
— Очевидно, сударь, вы подозреваете меня в предательстве. Мое бескорыстие настораживает вас, мне же оно, напротив, кажется чрезвычайно естественным, ибо мне не нужны деньги. Вероятно, вы спрашиваете себя, не являюсь ли я вражеским лазутчиком. Я могу лишь предложить свое слово в качестве доказательства свой искренности.
— А если я вам не поверю?
— В этом случае, — холодно сказал шевалье, — я буду вынужден убить вас и ваших погонщиков, чтобы затем помешать папскому сокровищу попасть в руки де Гиза.
— Как?! Вы меня убьете?
— Не без сожаления, должен вам признаться. Мне нравится ваше лицо.
— Что ж, клянусь Девой Марией и всеми святыми, ваше лицо мне тоже очень нравится. Молодой человек, я доверяю вам. И хочу показать, где спрятаны мешки. Идемте!
И господин Перетти проворчал себе под нос:
— Нужно хорошенько потрудиться, чтобы их отыскать!
Однако Пардальян не двинулся с места и спокойно сказал:
— Мне нет никакой необходимости знать, где спрятано ваше сокровище, господин Перетти. И если вы желаете моего совета, то я бы предложил вам немедленно погрузить эти мешки на тех же мулов и вывезти их отсюда.
Господин Перетти был, видимо, человеком очень подозрительным, потому что решил, что Пардальян пытается таким образом завлечь его людей в засаду. С другой стороны, открытое лицо шевалье внушало ему доверие. В результате он решил не трогать сокровище и принять помощь, предложенную ему Пардальяном.
— Вы мужественный человек, — сказал он. — Простите мое недоверие. Оно вам покажется естественным, когда вы узнаете, что я отвечаю за эти деньги. Я поговорю с нашим Святым отцом, и можете быть уверены, он найдет награду, достойную вас.
— Моя награда уже найдена, — насмешливо произнес Пардальян. — Не беспокойтесь об этом, прошу вас.
Господин Перетти снова был озадачен. Чтобы лучше узнать Пардальяна, он пригласил его отобедать. Шевалье поспешил согласиться, так как утренняя прогулка пробудила в нем волчий аппетит.
Во время обеда ему бросились в глаза некоторые странности: господин Перетти был окружен необычайным уважением, да и стол был слишком изысканным для Простого мельника. Пардальян заключил, что имеет дело с человеком высокого происхождения, облеченным властью и выполняющим, вероятно, особое поручение Сикста V. Что касается господина Перетти, то он не смог ничего заметить в своем госте, кроме хорошего аппетита и хороших манер.
Обед подошел к концу, когда появился герцог Ангулемский в сопровождении Пикуика и Кроасса. Каждый лакей нес по два мушкета, пистолеты и все, что может пригодиться во время военный действий. Их появление вызвало улыбку господина Перетти.
— Черт побери! — воскликнул он. — Я вижу, вы человек предусмотрительный. Но у нас здесь есть все необходимое, чтобы выдержать осаду…
— Очень хорошо, потому что осада не заставит себя ждать.
— Как?! Вы на самом деле думаете, что герцог де Гиз…
— Я думаю, что сегодня вечером к подножию холма Сен-Рок подойдет небольшая армия, вот и все, — пожал плечами Пардальян.
Господин Перетти подумал, что было бы лучше вовсе убраться отсюда. Он больше не сомневался в Пардальяне. Раньше он успокаивал себя мыслью, что шевалье сильно преувеличивает опасность положения. Упоминание о военных действиях заставило его переменить мнение.
«Я так хорошо себя чувствовал в покоях старой королевы… — думал он. — Неужели мое присутствие здесь необходимо?.. Конечно, нет… Шальная пуля… удар кинжалом… Но что случится, Господи, если завтра весь свет узнает о смерти Сикста V?»
Однако господин Перетти все-таки не был лишен храбрости. Кроме того, ему было интересно увидеть в деле этого необычного человека, который пришел защищать чужое сокровище и не просил ничего взамен. Итак, господин Перетти остался.
День закончился без происшествий. На закате Пикуик и Кроасс были посланы к подножию холма. Они должны были предупредить защитников мельницы о приближении людей де Гиза. Пикуик пребывал в бодром состоянии духа. Кроасс же был мрачен как никогда.
— Ну, — спросил первый. — Чего ты вздыхаешь?
— Черт возьми! Я думаю, что судьба к нам несправедлива, — сказал Кроасс.
— Нет, это ты несправедлив. Как? Ты сбежал от Бельгодера, который тебя бил, ты поступил на службу в дом, где можешь есть четыре раза в день, к молодому хозяину, который говорит с тобой учтиво, не колотит… и ты еще жалуешься?
— Э! Все это ничего не будет стоить, если меня убьют!
— Почему же тебя должны убить, дурак?
— Потому что мы собираемся сражаться… Пикуик, хочешь я скажу, что пришло мне в голову?
— Ну-ка скажи!
— Так вот. Господин де Пардальян — ужасный человек, который только и мечтает о боях и ранах.
— Это мне кажется довольно справедливым. Дальше?
— Дальше? Нам пора уносить ноги.
Пикуик вытащил кинжал.
— Слушай, друг мой, — сказал он. — Если ты решил нас опозорить, вероломно удрав перед сражением, то умрешь сейчас же, потому что я заколю тебя собственной рукой.
Кроасс немедленно уверился в разумности этого довода и пообещал быть храбрым, как Геркулес, но продолжал тяжело вздыхать и ворчать:
— Зачем нас кормят, если наши тела должны быть продырявлены ударом копья, стрелой или пистолетной пулей?
— Нас кормят, чтобы мы хорошо служили, а мы служим, чтобы умереть достойно.
Кроасс оценил (или сделал вид, что оценил) это утешение, во всяком случае он прекратил стонать.
Приятели расположились неподалеку от часовни. Наступила ночь, и Кроасс уже начал надеяться, что все обойдется, когда группа вооруженных людей вышла из ворот Сен-Оноре и направилась в их сторону. В группе было человек сорок. За ними следовала тяжелая повозка, запряженная тремя сильными лошадьми. Вооруженные люди — чтобы нагнать страх на погонщиков, повозка — чтобы перевезти во дворец к Гизу тридцать драгоценных мешков.
Командовал всеми Менвиль. Рядом с ним шагали Моревер, Бюсси-Леклерк и Крюсе. Остальные были простыми солдатами. С ними молча шел человек явно благородного происхождения. Его лицо закрывала маска. Это был герцог де Гиз собственной персоной, пожелавший лично участвовать в операции (вероятно, из опасения, что мешки могут пропасть по дороге).
Менвиль, Бюсси-Леклерк и Крюсе были доверенными людьми де Гиза, преданными ему душой и телом и готовыми ради него на все.
С Моревером и Менвилем читатель уже знаком. Представим ему остальных.
Крюсе был ярым сторонником Лиги, родственником того Крюсе, который столь жутко прославился во время Варфоломеевской резни. Он оказал Гизу особую услугу, назвав ему тех, кто мог составить герцогу серьезную оппозицию в Парламенте. Крюсе был знаменит еще и тем, что часто и умело пускал в ход свой кинжал.
Жак Леклерк, учитель фехтования, которого Гиз назначил комендантом Бастилии, был бретер и хвастал тем, что все его дуэли закончились смертью противника. К своему имени он прибавил «Бюсси» в память о знаменитом Бюсси д'Амбуазе, подло убитом фаворитами Генриха III.
Эти четверо составляли тайный совет Генриха де Гиза.
Гиз шагал к мельнице, чтобы захватить миллионы, которые Сикст V обещал прислать ему и в которых внезапно отказал. Он надеялся, что, имея такую огромную сумму, сможет забыть обещание не предпринимать насильственных действий против Генриха III, данное им Екатерине Медичи. Он сможет купить советников Парламента, которые прежде были его противниками. Он сможет заплатить жалование двум-трем полкам, которые не желают больше повиноваться ему. Он сможет, наконец, снарядить армию, начать кампанию, загнать Генриха Беарнского в горы, захватить Генриха III, низложить его и стать королем Франции. Цель всей его жизни будет достигнута!
Итак, когда герцог де Гиз поднимался к мельнице, он шел завоевывать трон — предмет своих вожделений. Его душил гнев: папа Сикст прислал ему письмо, где сообщалось, что Его Святейшество, чья казна истощена, не имеет возможности оказать герцогу помощь… Меньше чем через два часа после этого послания, которое якобы напрямую пришло из Рима, Гиз получил письмо принцессы Фаусты с известием, что деньги уже здесь!.. Менвиль, посланный удостовериться в этом, вскоре подтвердил сообщение. И Гиз, сжигаемый яростью и нетерпением, терялся в предположениях о причинах этого внезапного отступничества папы… Но, в конце концов, если эти деньги уже здесь, то он придет за ними!
Тотчас же было решено захватить золото. План Гиза отличался великолепной простотой: отправиться на мельницу с небольшим отрядом, чтобы не поднимать тревогу, перебить всех, кто находится там, погрузить мешки на повозку и увезти добычу в дом де Гиза.
Пикуик и Кроасс заметили небольшой отряд, приближавшийся к ним в строгом порядке.
— Теперь возвращаемся на мельницу, — сказал Пикуик.
— Но, — возразил Кроасс, бросив на армию Гиза взгляд, полный ужаса, — не лучше ли пропустить этих людей?
— Вот как? Так что мы, по-твоему, должны делать?
— Наблюдать за сражением… издали. Господин Пардальян отправил нас наблюдать.
— Кроасс, мне стыдно за тебя! Бежим, предупредим, что неприятель близко…
Пикуик бросился бежать, Кроасс последовал за ним. Но через несколько шагов он споткнулся (или сделал вид, что споткнулся) и упал на колени. Пикуик один продолжал свой путь, ничего не заметив. Тогда Кроасс поднялся и со всех ног помчался к часовне. Но в это же время около нее оказался и вооруженный отряд. Кроасс услышал тяжелые шаги солдат, облаченных в кирасы, и задрожал от страха.
Когда отряд де Гиза начал огибать часовню, чтобы вступить на тропу, ведущую к мельнице, в Кроассе пробудился древний инстинкт самосохранения. Он подскочил к окну часовни, ударом локтя разбил его и быстро проскользнул внутрь. Отряд под предводительством Менвиля прошел мимо.
Кроасс никогда не отличался богатым воображением, но сейчас оно у него разыгралось не на шутку. Бедняга услышал шум за стенами часовни и решил, что его заметили и отряд собирается начать штурм.
Кроасс чувствовал себя мышью в мышеловке. Он метался в темноте, наталкиваясь на скамьи, за каждой из них ему чудились враги… целая армия, которая гонится за ним одним! Кроасс схватил скамейку и начал защищаться. Это была замечательная баталия: огромный Кроасс со скамейкой против несуществующей неприятельской армии.
— Еще один, — вопил он. — Трусы! Сто против одного! Бац! Еще один! Караул! Помогите! Убийцы! Бандиты!
Но даже в этой битве с пустотой Кроасс был вынужден отступить. Внезапно он растянулся во весь рост; в то же мгновение издалека донесся выстрел аркебузы. Звуки стрельбы повергли его в неописуемый ужас. Он ухватился за железное кольцо, вделанное в плиту, и начал судорожно его дергать. Вдруг он почувствовал, что тяжелая плита поднимается. Это придало ему силы, и он выворотил ее. В полу зияла дыра. Убежденный, что его окружают солдаты герцога де Гиза, напуганный выстрелами, Кроасс прыгнул вниз. Его ноги коснулись каменных ступенек. Он вернул плиту на место и начал спускаться, то и дело поминая Бога милосердного.
Что-то вроде длинного коридора открылось перед ним. Куда ведет этот подземный путь? У Кроасса перехватило дыхание: звук собственных шагов он принял за шаги преследователей… Внезапно он обо что-то ударился головой и потерял сознание.
…Пока Кроасс сражался в часовне, Пикуик мчался по тропе. Только подбежав к мельнице, он заметил исчезновение товарища.
— Этот трус сбежал! Ах, Кроасс, ты опозорил нас!
Однако сам Пикуик не желал быть опозоренным в глазах хозяина и сказал Пардальяну, что Кроасс в засаде у начала тропы отвлекает внимание противника.
— Я думал остаться с ним, — прибавил Пикуик, — но он отправил меня предупредить вас о приближении неприятеля…
Пардальян решил, что Пикуик струсил, а Кроасс преисполнен отваги. Шевалье тотчас отдал необходимые распоряжения и собрал всех людей в большой зале: мельника, трех его помощников, десять погонщиков, герцога Ангулемского и Пикуика. Вместе с ним самим отряд защитников мельницы насчитывал семнадцать человек.
Господин Перетти внимательно следил за действиями шевалье. На лице старика можно было увидеть сомнение. Известие о приближении вооруженной банды заставило его побледнеть, но не страх был причиной этой бледности.
Пардальян приказал всем занять свои места, так как уже были слышны шаги людей де Гиза.
«Не договорился ли этот молодой человек с ними заранее? — размышлял господин Перетти. — Не подослан ли он Гизом? Я хочу знать это немедленно… Моя судьба и судьба французской короны в руках этого незнакомца… Если он — лазутчик, мои миллионы попадут в лапы герцога… Гиз — король… а я… скорее всего, узник… В хорошую же переделку я попал! В какое время живем мы, Господи! Но у старого свинопаса есть еще силы бороться!»
Прижавшись лбом к оконному стеклу, он всматривался в темноту (огни на мельнице были погашены), снова и снова все взвешивая.
— Подождем… — прошептал он, — Но если этот Пардальян предаст меня, если Гиз придет сюда, то что я ему скажу? Я скажу ему…
Внезапно послышались звуки выстрелов. На тропе закричали раненые, и воины герцога отступили…
— Вот так-то! Будут знать! — спокойно сказал шевалье. — Перезаряжайте ваши ружья и особо не торопитесь. Им потребуется не менее получаса, чтобы вернуться сюда.
Господин Перетти услышал эти слова, и его лицо осветила улыбка.
— Он не предатель, — прошептал старик. — Определенно, господин де Гиз не получит моих денег. Беарнец будет королем! Почему же я здесь, а не в Ла-Рошели?
Он открыл дверь и позвал Пардальяна.
— Не бойтесь ничего, — сказал шевалье, подходя.
— А я и не боюсь, сударь. Но вы сказали, что, вероятно, через полчаса будет новая атака?
— Может быть, через час. А что?
— Да то, что самое время, мой дорогой господин, последовать совету, который вы мне дали днем: увести отсюда моих мулов. Я только опасаюсь, что…
— Понимаю. Вы боитесь, как бы господин де Гиз, обнаружив, что мельница пуста, не отправил эту милую компанию в погоню…
— Вы угадали, мой благородный друг… Так позвольте же попросить вас еще об одном одолжении! Видите ли… Я несу ответственность за груз! И перед кем? Перед нашим Святым отцом лично! Будьте уверены: Его Святейшество сделает все, что сможет, для шевалье де Пардальяна! Я в таком затруднительном положении! Если меня будут преследовать… Ах! Мой доблестный и благородный защитник… необходимо…
— Необходимо, — произнес Пардальян, — чтобы вооруженный отряд герцога оставался около мельницы как можно дольше…
— Мне еще не доводилось встречать человека столь же умного, как вы, — сказал господин Перетти с искренним восхищением.
— О, я старый стреляный воробей, — ответил Пардальян с улыбкой. — Что ж, уносите свое сокровище. Я постараюсь задержать неприятеля до завтрашнего утра.
— Как? Вы соглашаетесь? — воскликнул господин Перетти с удивлением.
— Я уже говорил вам, что хочу сыграть шутку с господином де Гизом.
— И вы один собираетесь сдерживать банду хорошо вооруженных головорезов?! Ибо мельник и его помощники будут сопровождать меня…
— Я в этом не сомневался, поскольку они так же похожи на мельников, как я — на папу римского.
Господин Перетти вздрогнул.
— Возможно, вы похожи на него больше, чем думаете… не лицом, ибо наш Святой отец довольно-таки стар, увы… но силой характера… Молодой человек, вы не хотите награды, и я вижу по вашему лицу, что бесполезно упорствовать. Но примите это кольцо… может быть, оно когда-нибудь пригодится вам.
С этими словами господин Перетти быстро вложил кольцо в руку Пардальяна: шевалье, не придавая этому большого значения, надел его на палец… Десять минут спустя, в то время как Пикуик, Карл Ангулемский и Пардальян продолжали на всякий случай стрелять в темноту, чтобы создать у врага впечатление, что мельница хорошо защищена, тридцать мулов с драгоценным грузом отправились в путь. Господин Перетти ехал на лошади в сопровождении мельника и его помощников. Они направились по дороге на Монмартр.
Когда караван достиг Ла Вилль-л'Эвек, человек, казавшийся предводителем погонщиков, приблизился, сняв шляпу, к господину Перетти и спросил:
— Мы направляемся в Италию?
— Нет, господин граф, — ответил господин Перетти, — в Ла-Рошель.
Пардальян, Карл Ангулемский и Пикуик остались одни в доме мельника. Дом соединялся с мельницей деревянной лестницей, так что можно было с первого этажа попасть прямо в верхнюю часть мельницы, где располагались жернова. Оттуда вниз, в помещение, куда сыпалась мука, спускалась веревочная лестница.
Пардальян быстро осмотрел всю мельницу, чтобы свободно на ней ориентироваться.
— Вот наша штаб-квартира, — сказал шевалье, указывая на жилище мельника. — А это — путь к отступлению, — добавил он, махнув рукой в сторону лестницы, ведущей на мельницу.
— Нас перебьют? — спросил Пикуик.
— Ты боишься? — улыбнулся Карл.
— Не, господин, я только предполагаю…
— Внимание! — предупредил Пардальян.
Во дворе показался отряд де Гиза. Пардальян открыл окно и крикнул:
— Эй, господа! Кто вы и что вам здесь нужно?
— А вы кто такие? — произнес из темноты властный голос.
— Здравствуйте, господин герцог, — ответил шевалье, узнав голос Гиза. — Я — хозяин этой очаровательной мельницы… Чем могу служить?
— Мельник вы или нет, — сказал герцог, — но вы недавно стреляли в моих людей, которые поднимались по тропе, обходя дозором этот район. Я заставлю вас ответить за эту жестокость, если вы главарь бунтовщиков, что засели здесь. Я предупреждаю, что вы будете повешены, если немедленно не покинете помещение. Выходите — тогда вам будет сохранена жизнь, и я позволю вам и вашим людям спокойно уйти отсюда.
— Минуточку, господин герцог! А будет ли мне позволено также унести с собой и тридцать мешков, полных золота, которые вы собираетесь похитить?
— Выходите! — яростно взревел герцог. — Либо вы сдаетесь, либо будете убиты!
— А! Господин де Гиз, если вы угрожаете нам, мы будем вынуждены силой проложить себе дорогу.
Гиз в ярости сжал кулаки и приказал своим людям приготовиться к бою.
— Их там может быть целая сотня! — сказал Менвиль.
Пардальян услышал его слова и крикнул:
— О, нас всего трое, сударь!.. Трое, но этого вполне достаточно: господин герцог Ангулемский, который с нетерпением ждет обещанной встречи с господином де Гизом; господин Пикуик, в прошлом бродячий комедиант, а сейчас — лакей господина герцога; и, наконец, ваш покорный слуга шевалье де Пардальян.
— Лжет! Их там наверняка гораздо больше, — произнес кто-то.
— Ей-богу, подойдите и посмотрите! — крикнул Пардальян. — Прошу вас, не стесняйтесь! В противном же случае — убирайтесь отсюда, потому что поднимается ветер, а вы отвлекаете нас от работы. Убирайтесь, черт возьми, или мы будем стрелять!
Он увидел, что солдаты поспешно разбегаются, уверенные, что на мельнице засела целая армия. Шевалье расхохотался:
— До свидания, господа!
И спокойно захлопнул окно.
— О, да! До свидания! — прошептал сквозь зубы Гиз, бледный от гнева. И немедленно отдал приказ: окружить холм так, чтобы никто не мог покинуть мельницу и тем более вывезти оттуда драгоценный груз. После этого он отправил в Париж своего человека.
Спустя два часа этот человек возвратился и сообщил, что приказы герцога исполняются: скоро сюда подойдет тысяча солдат, вооруженных аркебузами.
Герцог готовился сражаться с большим отрядом. Один только Менвиль подозревал, что шевалье сказал правду. Он опасался, что осажденные собираются спрятать деньги в каком-нибудь чулане, где их будет весьма сложно обнаружить. Вместе с Бюсси-Леклерком Менвиль решил пойти на разведку. Моревер же остался рядом с герцогом. Он дрожал от радости: его злейший враг был, наконец, в его руках. И Моревер спросил герцога:
— Ваша светлость, вы отдадите мне двести тысяч ливров, которые обещали?
— Ты их получишь, Моревер, слово Гиза!
— Что ж, ваша светлость. Я хочу предложить вам обмен: сохраните для себя эти двести тысяч, но отдайте мне человека, который столь дерзко говорил с вами.
— Я понимаю тебя, Моревер, — сказал герцог мрачно. — Ты ненавидишь этого человека. Но и я ненавижу его. У меня с ним старые счеты.
— У меня тоже, ваша светлость!
— Хорошо! Итак, ты получишь свои двести тысяч ливров, я — этого человека. Но если ты довольствуешься только сотней тысяч ливров, что тоже хорошие деньги, ты сможешь присутствовать на беседе, которая состоится у меня с Пардальяном, когда мы выкурим его из норы.
— Ваша светлость, вы хотите, чтобы я заплатил сотню тысяч ливров за право присутствовать на этом спектакле?
— Да.
— Что ж, это не дорого! — сказал Моревер.
— Это дорого, но знай, что разговор этот состоится в камере пыток в Бастилии…
— О! Ну что же, это и в самом деле стоит сотни тысяч ливров! Я согласен, ваша светлость!
— Сверх того, я отдам тебе труп.
— Тогда, ваша светлость, — сказал Моревер, усмехнувшись, — я плачу двести тысяч ливров!..
В то время как Гиз ждал подкрепления и обменивался с Моревером мрачными шутками, Менвиль и Бюсси-Леклерк ползком приблизились к мельнице, чтобы узнать точное число ее защитников. До сих пор им обоим удавалось выходить невредимыми из всех опасных стычек и переделок: им всегда сопутствовала удача.
На мельнице было тихо. Лазутчики по лестнице поднялись наверх. Осмотрев мельницу и убедившись, что там никого нет, они решили, что все защитники холма собрались в доме мельника. Вдруг Менвиль заметил внизу тонкую полоску света. Он схватил Бюсси-Леклерка за руку и прошептал ему на ухо:
— Там должна быть дверь, соединяющая мельницу с домом…
Они спустились вниз, надеясь подслушать разговоры осажденных. Подойдя к двери, Бюсси-Леклерк обнаружил, что она не заперта. Он осторожно потянул за ручку: дверь бесшумно открылась… Странная картина предстала глазам изумленных Менвиля и Леклерка.
Шевалье де Пардальян и герцог Ангулемский сидели за столом и ужинали. Пикуик прислуживал им. У стены в строгом порядке стояли двенадцать аркебуз. На другом столе лежало множество пистолетов. Пардальян и Карл вели неторопливую беседу.
— Завтра утром, — сказал шевалье, — мы посетим этот монастырь и постараемся узнать, где находится ваша очаровательная Виолетта… Веселее, мой принц! Господин Пикуик, налейте-ка нам из бутылки, которую вы поставили рядом с собой…
— Сударь, — произнес Пикуик обиженно, — поверьте, я не позволю себе пить то же, что и вы…
— Почему, дуралей… когда есть, что пить? Пей и набирайся сил… Ты больше не боишься?
— Гм! Было бы не совсем точно сказать, что я боялся… но…
— Но ты дрожал, трус! Ты не так храбр, как твой друг Кроасс!
— Это верно, Кроасс очень храбр, — ответил Пикуик с великодушием истинного друга.
— Следовательно, Пардальян, — сказал герцог Ангулемский, — вы думаете, что эта Саизума знает больше, чем говорит?
— Я уверен в этом, — подтвердил Пардальян. — Вот и господин Пикуик, который хорошо знает ее, скажет вам…
В этот момент Пардальян поднял голову и увидел Менвиля и Бюсси-Леклерка, стоявших у двери. Он улыбнулся и указал на них Карлу. Тот бросился за своей шпагой, а Пикуик немедленно схватил пистолет.
— Господа, — произнес Пардальян, — присоединяйтесь к нам.
Менвиль и Бюсси-Леклерк переглянулись. Одна и та же мысль пришла им в голову — захватить Пардальяна и его товарищей, связать, привести к герцогу де Гизу и сказать ему:
— Ваша светлость, весь гарнизон захвачен, мельница свободна!
Они поклонились, и Менвиль учтиво произнес:
— Господин Пардальян! Мне доставит большое удовольствие выпить с вами за здоровье господина герцога де Гиза. Потом мы сопроводим вас к нему.
Карл рванулся к Менвилю, но Пардальян удержал его.
— Господин Менвиль! — сказал он. — Я бы с удовольствием выпил с вами за здоровье вашего хозяина, если бы не опасался обидеть герцога Ангулемского, который присутствует здесь и который, уж не знаю почему, не переносит лотарингское семейство. Что же касается идеи сопроводить вас к господину де Гизу, то это тем более невозможно: вы же видите, что мы еще не окончили ужин.
— Я в отчаянии от того, что мы прерываем вашу трапезу, — ответил Бюсси-Леклерк, — но, черт побери, живые или мертвые, вы составите нам компанию. Вперед, Менвиль!
С этими словами незваные гости ринулись в атаку. Ворвавшись в комнату, Бюсси-Леклерк обрушил на голову храбреца Пикуика удар такой силы, что бедняга свалился без сознания. Секунда — и Менвиль стоял перед герцогом Ангулемским, а Бюсси-Леклерк — перед Пардальяном. Шпаги скрестились. Бюсси-Леклерк наносил удар за ударом, призвав на помощь все свое искусство, но, к его удивлению, Пардальян не только ловко отражал их, но и успевал следить за герцогом Ангулемским.
Удивление прославленного дуэлянта постепенно сменилось яростью. Как! Он встретил противника, который не только легко парирует самые хитрые удары, но еще и наблюдает за дуэлью своего товарища, словно обыкновенный зритель!
— Сударь, я вас убью! — прошипел Леклерк, делая выпад справа.
— Браво, принц! — крикнул Пардальян Карлу, одновременно отражая удар своего противника. — Вперед!.. Вот так! Достаньте-ка господина Менвиля! Отлично!
Менвиль, раненный в правую руку, перехватил шпагу левой и прошептал:
— Кажется, мы пропали!
Он продолжал атаковать Карла, а Бюсси-Леклерк, пьяный от бешенства, пытался нанести Пардальяну смертельный укол.
— Давайте! Давайте! Он отступает! — говорил Пардальян так, словно Бюсси-Леклерка не существовало. — Не убивайте его, черт возьми! У меня есть одна идея… Хорошо!.. Хорошо… А!
В этот момент Карл выбил у Менвиля шпагу. Тот, поскользнувшись, упал на колени. Герцог приставил клинок к горлу противника и спросил:
— Вы сдаетесь, сударь?
— Сдаюсь, — ответил Менвиль.
В этот момент Пикуик пришел в себя, вскочил на ноги и быстро связал Менвиля. Пардальян посмотрел на своего противника и спокойно сказал:
— Итак, милостивый государь, что вы желаете?
— Я желаю, — прохрипел Бюсси-Леклерк, — пригвоздить вас к стене!
Пардальян отразил очередной удар.
— Вы говорите — «пригвоздить»? В самом деле, вы тычете своей шпагой, как гвоздем. Сейчас я преподам вам урок… Смотрите внимательно…
— Ничтожество! — прошептал Бюсси-Леклерк.
И в ту же секунду шпага была выбита из его руки и упала в десяти шагах, у стены. Он бросился ее поднимать, но натолкнулся грудью на пистолет, который наставил на него Пикуик… Бюсси-Леклерк опустил голову и заплакал… Он плакал не оттого, что удача отвернулась от него; признанный мастер фехтования, потерпевший поражение первый раз в жизни, оплакивал свою репутацию.
— Продолжим ужин! — сказал Пардальян, убрав шпагу в ножны. — Господин Пикуик, как вы думаете, почему мой стакан пуст?
— Но что вы собираетесь делать с этой парочкой? — спросил Карл, взволнованный своей победой.
— Увидите, новый день уже начался… А пока дайте им вина, если они хотят пить.
Пикуик воспринял эти слова как приказ. Менвиль выпил стакан вина, который поднесли к его губам, и воскликнул:
— Благодарю, господин Пардальян. Когда-нибудь я тоже прикажу поднести вам хорошего вина перед казнью.
И Менвиль затянул боевую песнь Гизов. Бюсси-Леклерк, опечаленный своим поражением и потерявший надежду снова увидеть своего господина, отказался от вина и, посмотрев на шевалье глазами, полными слез, сказал:
— Торопитесь нас прикончить, сударь, ибо вскоре вы увидите под своими окнами тысячу вооруженных людей, преданных Лиге. Вы будете захвачены. И я вам обещаю, что помилования вы не дождетесь.
— Что ж, а я вас помилую! — ответил Пардальян.
— Я думаю, дорогой друг, что самое время нам отсюда убираться, — сказал Карл Ангулемский, приблизившись к окну. — Поглядите-ка!
Пардальян подошел посмотреть. В неверном свете занимавшейся зари он увидел, что у подножия холма выстраивались люди, вооруженные аркебузами. Со стороны ворот Сен-Оноре к холму приближались отряды горожан с криками:
— Смерть гугенотам! Да здравствует Гиз!
Ночью распространился слух, что господин де Гиз раскрыл заговор гугенотов, что презренные безбожники затворились на мельнице Сен-Рок и что герцог лично собирается захватить их там. Гиз, воодушевленный поддержкой, с довольным видом принимал добровольцев.
Вокруг холма собрались четыре или пять тысяч вооруженных горожан, объединенных в отряды, и огромное количество зевак, сбежавшихся поглазеть на предстоящее сражение.
— Дьявол! — воскликнул Пардальян. — Действительно, самое время уносить ноги. Но это легче сказать, чем сделать.
— К тому же, — тихо добавил Карл, — мы должны сегодня утром обязательно увидеть цыганку: вы обещали мне. Пора удирать отсюда.
Шевалье взглянул на герцога восхищенно и немного виновато.
— Бедный малыш! — прошептал он.
— Бежать поздно! — сказал Карл. — Мы слишком замешкались!
— И все-таки мы выберемся отсюда! — произнес Пардальян. — От этих криков можно оглохнуть… Эй, господин Пикуик, за работу! Взваливайте себе на спину господина Менвиля, а я возьму господина Бюсси-Леклерка. Он потом сможет хвастаться, что я был ему вместо лошади!
Гиз и его люди пребывали в недоумении — их смущала тишина, царившая на мельнице.
— Это неспроста. Они что-то замышляют, — сказал Гиз Мореверу. — Где же Менвиль? И куда запропастился Бюсси?
В Париже звонили колокола. К холму подходили все новые отряды горожан, рвавшихся в бой с безбожниками. Люди герцога ждали, когда неприятель откроет огонь.
Тем временем Пардальян и его товарищи, убедившись, что все пути к отступлению перекрыты, заняли оборону. Пикуик был в дурном расположении духа и давно уже сожалел, что не последовал примеру Кроасса. Карл шептал:
— Жизнь потеряла для меня смысл, ведь Виолетта наверняка забыла обо мне. Что ж, я умру здесь. Я прожил двадцать лет, а это немало…
— Умру, умру… — ворчал Пикуик, готовя к бою аркебузы и пистолеты. — Вы увидите, что это вовсе не так легко, как вам кажется. Я-то уже пробовал раз сто, да не вышло.
Как только взошло солнце, Гиз дал сигнал к атаке. Со всех сторон его люди двинулись к мельнице. Герцог решил сам принять участие в штурме, опасаясь, что после сражения он может недосчитаться нескольких мешков Сикста V. Вдруг нападавшие замерли — невероятное зрелище открылось их глазам.
Из дверей мельницы вышли три человека, ведя за собой четвертого. Втроем они начали привязывать его к одному из мельничных крыльев.
— Это Менвиль! — воскликнул обескураженный Гиз.
Тем временем осажденные вывели еще одного человека и привязали его к другому крылу.
— Бюсси-Леклерк! — выдохнул Моревер.
— Чтобы их разорвало, этих дьяволов! — прохрипел Гиз. — Огонь!
Сотня аркебуз выстрелила. Когда дым рассеялся, нападавшие увидели, как Пардальян, стоя на верхней ступеньке лестницы, приветственно помахал шляпой, а затем зашел внутрь мельницы и ударом ноги повалил лестницу на землю. В то же мгновение крылья мельницы начали вращаться!
— Помогите! — вопил Менвиль, описывая в воздухе огромный круг.
— На помощь! — вторил ему Бюсси-Леклерк.
Бедолаги то взмывали вверх, то проносились у самой земли.
— Вперед! Вперед! — кричал Гиз.
Раздался залп: это выстрелили десять аркебуз Пардальяна. Штурм начался… Спустя две минуты атакующие ворвались в дом мельника. К немалому своему изумлению они обнаружили, что там никого нет. Заметив лестницу, ведущую на мельницу, самые отважные ринулись туда.
Ни души!
Троица пряталась в помещении для сбора муки. Пикуик был вооружен двумя пистолетами, Пардальян и Карл — только шпагами. Они прекрасно слышали крики и топот своих преследователей.
Пардальян отодвинул две доски в стене и вместе со своими товарищами проскользнул в образовавшуюся щель. Они оказались в узком коридоре между наружной и внутренней стенками мельницы.
Сквозь тонкие доски беглецы могли слышать, как преследователи сбежали по лестнице. Кто-то крикнул:
— Они должны быть где-то здесь! Наверняка забились в какую-нибудь щель…
Люди Гиза быстро осмотрели помещение и, никого не обнаружив, начали ощупывать стену, медленно приближаясь к тем доскам, за которыми спряталась наша троица… Это был конец! Их либо прикончат на месте выстрелом из аркебузы, либо — отдадут на растерзание толпе…
В этот момент Пикуик почувствовал странное движение земли под ногами. Он упал на четвереньки, начал шарить в темноте и… нащупал какую-то плиту. Пардальян и Карл, увидев это, опустились на колени рядом с ним и тоже начали тянуть плиту на себя… Вот она сдвинулась с места, и… из-под земли раздался голос:
— А! Трусы! Все-таки открыли мне выход! Погодите, сейчас я вас всех порешу!
— Кроасс! — воскликнул Пикуик. — Это Кроасс!
Пардальян и Карл полностью отодвинули плиту и увидели покрытую плесенью каменную лестницу, уходившую куда-то вглубь. На лестнице стоял человек, в котором они узнали Кроасса. (Недолго думая, они столкнули его вниз и сами бегом спустились следом.
Через десять минут все четверо добрались до выхода из подземелья, который находился в часовне Сен-Рок. Пикуик и Кроасс подняли плиту и помогли своим господам выбраться наружу…
Беглецы выскользнули из часовни и, смешавшись с толпой, беспрепятственно вернулись в Париж, в дом на улице Барре.
Там Кроасс был подвергнут пристрастному допросу.
— О, все очень просто. Сначала я сражался в часовне с людьми Гиза, — начал он. — Уж не знаю, сколько их там было, но человек семь-восемь я ухлопал. В пылу сражения я провалился в какую-то дыру, которая могла бы стать моей могилой… Я потерял сознание, но звуки разыгравшегося сражения привели меня в чувство, и я бросился к вам на выручку, добрый господин…
Долго еще Кроасс повествовал о своих приключениях. Когда же он закончил, когда принял поздравления от Карла, когда Пардальян сказал ему с улыбкой: «Господин Кроасс, вы просто великолепны…», — и когда Пикуик горячо пожал ему руку, сам Кроасс, озадаченный всем этим, спросил себя:
— Неужто я и вправду такой храбрец? Господи, теперь мне придется то и дело доказывать это!
По мосту Нотр-Дам ехали десять вооруженных всадников, сопровождая простой с виду паланкин. На почтительном расстоянии за этой группой следовал закутанный в плащ человек, не спускавший глаз с паланкина.
Это был мэтр Клод, а в носилках находилась принцесса Фауста.
Они пересекли Париж, миновали ворота Монмартр и начали подниматься по крутой дороге. Наконец паланкин остановился у аббатства бенедиктинок. Фауста спустилась на землю, и дверь тотчас отворилась, словно принцессу давно ждали. Она вошла за ограду.
Мэтр Клод остался ждать снаружи. Он нетерпеливо оглядел склоны холма и, увидев медленно бредущего человека, сделал ему знак приблизиться. Человек подошел и приподнял край шляпы, закрывавшей едва ли не половину его лица. Это оказался кардинал Фарнезе.
Он был одет в костюм фиолетового бархата и, словно пренебрегая опасностями смутного времени, не имел никакого оружия, кроме небольшой парадной шпаги, на рукоятке которой сверкали крупные брильянты.
— Она здесь! — сказал мэтр Клод, махнув рукой в сторону аббатства.
Фарнезе бросил взгляд на эскорт Фаусты и спокойно произнес:
— Хорошо. Готов ли ты действовать?
— Я продался вам на год, — ответил мрачно мэтр Клод. — Я принадлежу вам. Если не душой, то телом. Итак, приказывайте: я подчиняюсь вам… но…
— Но? — спросил Фарнезе ледяным тоном.
Клод стиснул кардиналу руку и прошептал:
— Не забудьте, что после смерти тигрицы вы принадлежите мне!
Фарнезе пожал плечами и сказал:
— Когда мы отомстим за смерть нашей дочери, я отдамся в твои руки, палач, и благословлю тебя лишить меня жизни… Не бойся! Я не нарушу наше соглашение.
— Итак, — ответил Клод, — если сегодня Фауста падет от моего удара…
— Я буду принадлежать тебе, палач!
— Отлично! Тогда командуйте!
— Сначала войдем в обитель, — сказал Фарнезе.
— Идемте!
Прячась в тени деревьев, они обогнули аббатство.
Нужно сказать, что обитель была в плачевном состоянии. Стены, покрытые трещинами, в некоторых местах обвалились, сады, некогда прекрасные, заросли дикой ежевикой. Только за огородом, расположенным у стен монастыря, кто-то явно ухаживал. Посреди двора в обрамлении зеленых пихт виднелись какие-то руины, отдаленно напоминавшие древнюю часовню. От нее осталось всего несколько колонн. Рядом с одной из них можно было различить наполовину искрошенное мраморное сидение, к которому вели выщербленные ступеньки.
Огород был обнесен древней стеной, во многих местах обвалившейся. Незваные визитеры собирались проникнуть внутрь через пролом в этой стене.
Первым во двор пробрался мэтр Клод. Фарнезе остался снаружи.
Экс-палач махнул рукой. Фарнезе был бледен, но спокоен. Он тоже перелез через стену.
Недалеко от пролома стоял старинный павильон, некогда построенный одной аббатисой, которая искала в нем отдохновения и уединения… Теперь он весь оброс мхом. Его фасад облупился, колонны обрушились, крыша во многих местах провалилась. Клод подошел и ударом плеча вышиб источенную червями дверь. Они шагнули внутрь.
— Подождите меня здесь, — сказал мэтр Клод.
Фарнезе кивнул в знак согласия. Палач удалился.
Принцесса Фауста, по обыкновению мрачная, вошла в аббатство — точнее говоря, в его обитаемую часть. В сопровождении двух юных монахинь (скорее шаловливых, чем благочестивых) она поднялась по широкой мраморной лестнице на второй этаж, где увидела настоятельницу обители Клодину де Бовилье, спешившую навстречу знатной посетительнице.
Настоятельница опустилась на колени, и Фауста благословила ее так, как имеет право благословлять только наместник Святого Петра на земле!
Затем Клодина ввела Фаусту в комнату, обставленную с неподобающей этому месту роскошью и скорее похожую на будуар, чем на келью. На мраморном столике лежали пуховки и щетки для волос и стояли баночки и флаконы с косметическими мазями. Над этим туалетом, который был бы более уместен в комнате светской дамы или богатой куртизанки, висело золотое распятие.
Настоятельница подвинула Фаусте глубокое покойное кресло и, когда та уселась, подложила ей под ноги бархатную подушечку. Сама же она осталась стоять.
— Эта женщина… эта цыганка все еще здесь? — спросила Фауста.
— Да, сударыня. Согласно вашему приказу, она находится под строгим надзором, но это всего-навсего бедная сумасшедшая. Ваше Святейшество желает ее видеть?
Несколько минут Фауста молчала и о чем-то размышляла, подперев голову рукой.
— Клодина, — наконец медленно произнесла она. — Время такого обращения ко мне еще не пришло… не забывайте!
— О, простите! — прошептала Клодина де Бовилъе.
— Мое Святейшество! — повторила она, помолчав. — Насмешка! Двадцать три кардинала собрались на тайный конклав в римских катакомбах и объявили войну Сиксту. В катакомбах! Не правда ли, все это весьма символично? Моя верховная папская власть берет начало в темноте, а душа страстно желает дневного света! Ах, Клодина, мое сердце переполнено горечью. Вы — женщина… прекрасная женщина! Вы — та, кого я нежно люблю, несмотря на ваши грехи! Вы назвали меня Святейшеством… Но когда я смотрю на себя, то вижу только испуганную юную девушку, которая понимает, что природа по ошибке дала ей не тот пол, и которая боится обнаружить, что за всеми ее безумными устремлениями скрывается всего лишь женская слабость…
Клодина бросила на Фаусту взгляд, полный горячей симпатии. Она видела, что принцесса бледна более обыкновенного, что ее прекрасные руки судорожно сжаты… Клодина опустилась на колени, взяла руки папессы в свои, поцеловала их и прошептала:
— Ах, моя благородная и лучезарная властительница! Вы прекрасны, вы ослепительно прекрасны, вы вызываете любовь, вас боготворят, но вы… страдаете! Я вижу это! Почему я не могу умереть, чтобы вы избавились от страданий?!
Фауста жестом приказала Клодине встать с колен.
— Да, — сказала она, — вы — истинный апостол, Клодина. Ваше тело слабо, но душа сильна. Вы единственная, кто меня понимает. Итак, слушайте!
По знаку Фаусты Клодина де Бовилье, настоятельница монастыря бенедиктинок на Монмартре, села и приготовилась слушать. Так некогда апостолы в Иудее внимали словам Иисуса Христа…
— Папское правление Иоанны — это всего лишь сказка, — произнесла Фауста так, словно говорила сама с собой. — Почему закон запрещает женщине занимать папский престол? Разве только мужчины могут быть святыми? Разве Церковь не принимает от женщин монашеские обеты и не устанавливает строгую иерархию для тех из нас, кто отдал себя Христу? В древних рукописях говорится, что Иоанна и на самом деле управляла делами Церкви [41]. Следовательно, я имею право занять престол Святого Петра! Пол не помеха для великих замыслов, и свидетельство тому — сама Иоанна, которая частично реформировала церковный обряд. Для великих дел он тоже не является препятствием. Это доказывает пример Жанны д'Арк, избавившей Францию от захватчиков… Значит, может появиться и третья женщина, не уступающая этим двум ни умом, ни отвагой!
Клодина преданно слушала эти странные речи. Она не выказывала ни одобрения, ни порицания.
Фауста продолжала:
— Итак, нашлись двадцать три человека, уставших от тирании Сикста и решивших создать новую Церковь, воздвигнуть новый престол. С того дня минуло уже три года… В ту пору я жила в Риме, во дворце своей бабки Лукреции. В моих жилах течет кровь Борджиа! Я была богата, красива, всеми любима, властители Церкви не гнушались искать моего расположения… Но для меня не было большей радости, чем рыться в древних рукописях и перечитывать ужасные предания о моих предках — Александре [42], Чезаре [43] и Лукреции Борджиа [44]… И я чувствовала, что во мне соединилось то, чем обладали эти трое, — величие Александра, отвага Чезаре, красота Лукреции… Христианский мир будет трепетать от моих слов так, как трепетал от речей Александра, страшиться моего меча так, как страшился меча Чезаре, склонится передо мной так, как склонился перед непобедимой и прекрасной Лукрецией…
Фауста задумалась.
— Фарнезе! — вдруг проговорила она. — Его я завоевала первым, и он первым от меня отрекся!
— Как, сударыня? Кардинал Фарнезе?!
— Однажды вечером, — продолжала Фауста, не отвечая, — он пришел ко мне во дворец. Фарнезе знал, о чем я мечтаю… знал мои планы… выказывал мне свое восхищение. Так вот. В тот вечер мы покинули Рим, проехали по Аппиевой дороге и спустились в катакомбы. Прибыв на место встречи, освещенное факелами, я увидела двадцать три человека, облаченных в сутаны. «Вот та, кого вы знаете, — сказал Фарнезе. — Вот та, кто может вас спасти…»
Тогда они окружили меня. Я не трепетала перед теми, кого узнала тотчас же. И не испугалась странного предложения, которое читалось в их глазах. И когда слова, наконец, были произнесены, я согласилась. Я говорила, а они слушали. Когда я закончила, они один за другим начали опускаться передо мной на колени и целовать руку в знак покорности… А один из них, самый старый, надел на мой палец это кольцо…
Фауста протянул руку и показала кольцо. Настоятельница почтительно склонилась и осенила себя крестным знамением.
— Я принялась за работу, — снова заговорила Фауста. — За короткое время я растревожила Италию, в которой почти все епископы были готовы признать меня. Я взбудоражила Францию, поскольку ее король, выслушав предложение Фарнезе, лишь пожал плечами. Что ж, я изгоню его и выберу другого…
Фауста умолкла.
— Мне кажется, — робко сказала Клодина, — что события развиваются в соответствии с вашими планами…
— Именно это и настораживает меня! — ответила Фауста. — На первый взгляд достигнуто больше, чем я могла ожидать. Но некоторые вещи тревожат меня. Тайный кардинальский конклав испугался последнего, решительного шага. А Фарнезе, бывший мне опорой и поддержкой, отрекся от меня…
— Но Гиз!
— Гиз помирился с герцогиней! Я знала, что однажды она явится в дом Гиза, и тогда… Так и случилось… Она вернулась к мужу, и тот… тот ее простил!
Клодина де Бовилье еле заметно улыбнулась.
— Гиз, — продолжала Фауста, — это человек, наделенный огромной энергией, но он хорош лишь в сражении: пика или шпага в руке, кираса на груди, шлем на голове… В Лувре Гиз — самый элегантный кавалер. Он с несравненным изяществом носит плащ малинового бархата… Ему присуще поистине королевское величие. Да, Гиз будет блестящим государем во время дворцовых церемоний и неустрашимым воином в битвах…
Фауста закрыла глаза. Казалось, что она видит все это. Она вздохнула:
— Увы, я знаю настоящего Гиза: статую, которая не способна ни на высокие мысли, ни на твердые решения…
Он помирился с герцогиней де Гиз, и это сбило меня с толку… Но не будем больше говорить об этом! Он позволил покинуть Париж трем тысячам солдат, которых Крийон повел к Генриху де Валуа. Он разговаривал с Екатериной Медичи, и нескольких слов старой флорентийки хватило, чтобы был отменен тот смертный приговор, мысль о котором я так долго внушала ему!.. Наконец, в довершение всех бед, он упустил редкую возможность захватить чужие сокровища и завоевать королевский трон… Вместо трона, он отвоевал всего лишь мельницу на холме Сен-Рок. Собрать целую армию, чтобы ворваться на мельницу, и никого там не обнаружить!
Фауста очень тихо, так тихо, что Клодина не смогла разобрать слов, прошептала:
— Это правда, что на Гревской площади и на холме Сен-Рок Гиз имел дело с сильным противником… Ах, почему герцог де Гиз так не похож на шевалье де Пардальяна?! Будь рядом со мной такой человек, я могла бы перевернуть мир…
Фауста продолжила:
— Что тело? Его нужно прятать в железо во время сражений. А душа… Все решает она. Истинный рыцарь — это вовсе не Гиз в своих сверкающих доспехах или атласном камзоле… О, я видела такого рыцаря, и он мог бы взойти на трон! Его одежда потерта, лицо измождено, а речь проста, но его шпага верна и ловка. Что-то в нем волнует меня. Кто он? Я бы многое отдала, чтобы лучше узнать его, заглянуть в его душу, понять ход его мыслей… и наконец…
Фауста внезапно остановилась. Но Клодине не требовалось больше слов — она и так все поняла…
— Безумие! — прошептала Фауста. — У меня же нет сердца. Нет! Нет!
— Но почему, моя госпожа? — воскликнула Клодина. — Почему бы вам не познать простые человеческие радости? Всемогущая королева, почему бы вам не почувствовать, что значит быть женщиной?
— Потому что моя сила — в холодной крови. Я хочу остаться девственницей, не знающей женских слабостей. Я желаю властвовать. Никто в мире не может сказать, что он — господин Фаусты!
— Ах, сударыня! — произнесла взволнованная Клодина. — Есть господин, чья власть так сладостна… Это — любовь!
— Любовь! — пробормотала Фауста, вздрогнув.
Принцесса опустила голову, и слеза скатилась по ее щеке. Но в то же мгновение ее лицо вновь стало бесстрастным.
— Итак, произошло вот что, — просто сказала она. — Гиз за эти несколько дней отступил на те же позиции, что занимал десять лет назад, а Фарнезе отрекся от меня! Что ж, приведите сюда Саизуму. Ведь вы уверены…
— Я ни в чем не уверена, сударыня. Но мой долг — предупреждать вас и помогать вам во всем, не так ли?
— Я знаю вашу преданность, Клодина, и вознагражу вас по справедливости… прикажите же ее привести.
Настоятельница хлопнула в ладоши. Дверь отворилась, и на пороге появилась монахиня:
— Приведите цыганку! — распорядилась Клодина де Бовилье.
Оставив кардинала Фарнезе в павильоне, мэтр Клод пересек огород. Две или три пожилые монахини в грязных поношенных платьях копались в земле. Они прекрасно видели Клода, но не остановили его, хотя мужчинам входить в монастырь запрещалось.
Но, как мы уже говорили, это убежище было мало похоже на монашескую обитель. Лишь одна монахиня при виде Клода резко вонзила лопату в землю и что-то проворчала себе под нос о юных распутницах, ужасных временах и неизбежной небесной каре.
— Гм! — пробормотала сестра, к которой были обращены эти сетования. — Не стоит слишком сильно переживать. Что такого, если время от времени какой-нибудь богатый кавалер пробирается сюда?
— Сестра моя, мы живем в весьма печальное время. Для страстей больше не существует преград. Обитель доведена до нищеты и к тому же вынуждена укрывать разврат наших юных сестер… Сама настоятельница подает им пример!
— Увы! Нужно смириться, ибо иначе мы умрем от голода или будем просить милостыню, как год назад.
Клод, вероятно, знал о странных нравах этого монастыря. Он даже не пытался прятаться. Миновав огород и небольшой фруктовый сад, он подошел к каким-то полуразрушенным зданиям. Мэтр Клод встретил там девушку, одетую в светское платье. У нее были дерзкие глаза и вызывающая улыбка. Девушка спросила Клода:
— Кавалер, вероятно, из того эскорта, что остановился у входа?
— Да, это так, — ответил он.
— Вы пролезли через пролом в стене? — сощурила она глаза. — Главный вход для мужчин закрыт, но все знают, как сюда проникнуть…
— Да, я воспользовался проломом. Мне все известно.
— Благородный кавалер, — продолжала девушка с улыбкой, — желает видеть одну из наших сестер?
— Я хочу видеть госпожу настоятельницу, — сказал Клод.
— Какой мрачный голос, какой тяжелый взгляд! — продолжила девушка, вздрогнув. — Госпожу настоятельницу? Но она сейчас беседует с благородной принцессой, любезно интересующейся нашей бедной обителью.
— Знаю. Я из свиты принцессы: у меня приказ отыскать ее.
— А! Это другое дело. Идите, сударь. А я прогуляюсь до часовни.
Она указала мэтру Клоду на двух монахинь, вошедших под арку:
— Если вы хотите попасть к госпоже настоятельнице, следуйте за этими сестрами…
Сестры выглядели настоящими монахинями: они были одеты соответствующим образом и шли медленно, опустив головы и скрестив руки на груди. При виде мужчины они вовсе не удивились и ничего не спросили, просто закрыли глаза.
Сестры эти вели за собой цыганку в красной маске… Клод уступил им дорогу. А когда они начали подниматься по широкой лестнице, пошел за ними. Монахини свернули в коридор и постучали в одну из дверей, которая тотчас же отворилась. Тогда они взяли цыганку за руки и ввели в комнату. Спустя несколько минут сестры так же молча вышли и медленно удалились. Цыганка осталась внутри. Мэтр Клод, приблизившись к двери, остановился и задумчиво потер лоб. Легкость, с которой он настиг Фаусту, тревожила его. Что-то явно было не так. Где же опасности, которые должны были подстерегать на каждом шагу? Старый палач ничего не понимал.
Мэтр Клод заметил неподалеку приоткрытую дверь. Толкнув ее, он оказался в узком пустом помещении, погруженном в полумрак. Здесь, в тишине и темноте, он принялся размышлять. Что ему делать дальше?
Убить эту женщину! Или захватить ее и отдать в руки кардинала Фарнезе. Но, может быть, он не хочет этого делать? Нет! Он сам ненавидит Фаусту. Убийца его дочери должна умереть. Тогда что же его беспокоит? Смутный, почти забытый образ всплыл в глубине памяти.
«Цыганка, что шла с двумя монахинями… — размышлял мэтр Клод. — Мне знакома эта походка. И мне кажется, я уже видел когда-то эти волосы…»
Старый палач думал о цыганке, забыв и Фарнезе, и Фаусту.
«Странно, что эта незнакомка сбила меня с толку, — сказал он себе наконец, тряхнув головой. — А, ладно! Бог с ней! Чем мне может навредить какая-то цыганка? Вперед!»
Монахини ввели Саизуму к настоятельнице. Они холодно поклонились Фаусте и почтительно — Клодине де Бовилье.
— Хорошо, сестры мои, — сказала та. — Вы можете идти!
— Госпожа! — сказала тогда одна из них. — За стены общины проникли двое мужчин…
— Увы, — ответила Клодина. — Стены нашей бедной обители никуда не годятся. Как помешать этим набегам? Все, что мы можем, — это молиться. Идите и молитесь, сестры мои… Идите!
Сестры низко поклонились и вышли. Фауста, несомненно, была знакома со странными нравами этой обители, ибо ничуть не удивилась случившемуся. Она только сказала:
— Близок тот день, госпожа настоятельница, когда вы сможете возвести здесь стены Иерусалимские и вновь отстроить вашу святую обитель. Не забывайте, вашему монастырю обещано сто тысяч ливров…
Глаза Клодины заблестели. Но Фауста уже повернулась к Саизуме и молча ее рассматривала. Цыганка приблизилась к ней, взяла за руку и мрачно произнесла:
— Желаете, чтобы я погадала?
— Нет. Но если хочешь, я сама погадаю тебе. Ибо я тоже умею читать линии судьбы на ладони.
Саизума удивленно смотрела на женщину, говорившую с ней голосом нежным и в то же время властным.
— Кто ты? Цыганка, как и я? — спросила она.
— Возможно. Но раз уж я говорю с тобой с открытым лицом, не снимешь ли ты маску?
Саизума покачала головой.
— Моя маска красная. Но если я ее сниму, вы увидите, что и мое лицо красно от стыда. Я не хочу, чтобы вы видели мои стыд и ужас… Все, кто были в кафедральном соборе и на Гревской площади, видели… О! Я сгораю от стыда! — прибавила она, быстро пряча лицо, словно маски было недостаточно.
— Кафедральный собор! — прошептала Фауста, вздрогнув. — Гревская площадь! Так это была она?
И прибавила немного громче:
— Значит, ты боишься снова встретиться с палачом?
Саизума покачала головой.
— Палач — ничто, — сказала она. — Он не причинит мне зла. Он не сможет разбить мое сердце. Что он может мне сделать? Всего-навсего отнять жизнь. Тот, кого я боюсь, — это предатель, который убил мою душу…
Она задрожала.
— Имя этого предателя? — спросила Фауста, пристально глядя на Саизуму. — Ты хочешь сказать мне его?
— Оно здесь! — воскликнула Саизума, прижав руку к груди. — Никто его не вырвет у меня, разве только вместе с сердцем.
— Что ж, мне оно известно!
Саизума рассмеялась. Фауста взяла ее за руку, взглянула на ладонь и серьезно сказала:
— Линии твоей руки открывают мне тайны твоего прошлого…
Цыганка резко вырвала руку.
— Поздно! — воскликнула Фауста. — Теперь я все знаю: и кого ты любишь, и кто разбил твое сердце… Это — епископ…
— Епископ! — пробормотала цыганка, дрожа.
— Да! Епископ! Это тот, кого ты любила. Жан де Кервилье!
Саизума вскрикнула и упала на колени.
— Это она! Конечно же, это она! — прошептала Фауста.
И принцесса наклонилась, чтобы лучше рассмотреть цыганку. В это время дверь отворилась. Фауста увидела, как в комнату входит мэтр Клод… Она спокойно выпрямилась:
— Что ты здесь ищешь?
— Вас! — ответил Клод.
Клодина поспешила вмешаться:
— Ваша охрана избавит вас от этого человека.
Фауста остановила ее.
— Подождите, — сказала она. — Возможно, он принес мне какое-нибудь прошение…
— Что ж, может быть, — согласилась Клодина.
— Итак, говори…
— О, моя просьба проста, сударыня! Я хочу попросить вас сопроводить меня до старого павильона, что стоит посреди монастырского сада.
— А если я откажусь, палач?
— Палач! — прошептала Клодина, остолбенев.
— Если вы откажетесь, сударыня, я буду вынужден убить вас прямо сейчас.
В то же мгновение мэтр Клод обнажил кинжал и захлопнул за собой дверь.
— Мой хозяин, — продолжал он, — я говорю так, потому что сейчас я предан ему, мой хозяин приказал мне доставить вас к нему в павильон. И я доставлю вас, живой или мертвой.
Клодина побледнела. Фауста же сохраняла свое величественное спокойствие.
— Твой хозяин… — сказала она. — Или тот, кого ты так называешь… Кто он?
— Его Высокопреосвященство кардинал Фарнезе. Вы должны с ним встретиться…
Фауста вздрогнула.
— Ты говоришь, кардинал Фарнезе ждет меня в павильоне? — спросила она.
— Я говорю, что должен проводить вас к нему. И я сделаю это, повторяю: доставлю вас живой или мертвой.
— Что ж, я пойду с тобой.
Если Клодина и была удивлена, то не показала этого ни словом, ни жестом; впрочем, принцесса успокоила ее легким движением руки. Затем Фауста повернулась к Саизуме и нежно прошептала ей на ухо:
— Идемте со мной, бедная женщина… вы не будете больше страдать…
Мэтр Клод, держа кинжал наготове, распахнул дверь. Фауста взяла цыганку за руку, и они вышли в коридор. Клодина хотела последовать за ними, но палач захлопнул перед ней дверь и запер на ключ, сказав:
— Оставайтесь здесь, сударыня. И не вздумайте поднять тревогу: у принцессы нет шансов на спасение, мне хватит одного удара.
И Клодина осталась в комнате, полумертвая от ужаса.
Фауста была совершенно спокойна. Клод шел позади нее, сжимая рукоятку кинжала. Он следил за ней во все глаза, не обращая ни малейшего внимания на Саизуму. Спустившись с лестницы, Фауста повернулась к палачу:
— Ведите меня!
— Идите прямо вглубь сада, — ответил мэтр Клод. — И помните: одно ваше слово, одно лишнее движение — и я перережу вам горло, как вы это сделали с моим ребенком…
Фауста неторопливо двинулась по указанному ей пути. Молча она достигла павильона и вошла туда. Клод последовал за ней и захлопнул дверь.
Фарнезе, погруженный в раздумья, не слышал ни скрипа двери, ни звука шагов… Клод направился к нему. В эту минуту Фауста толкнула Саизуму в темный угол и сказала ей:
— Если ты хочешь освободиться от той боли, которую внес в твою жизнь Жан Кервилье, оставайся здесь. Что бы ты ни увидела и ни услышала — молчи!
Цыганка не обратила внимания на ее слова. Она в ужасе смотрела на Фарнезе.
— Черный человек с Гревской площади! — прошептала она. — Почему его вид внушает такой ужас… Ужас, испытанный мною лишь однажды?
Фауста быстро отошла в другой угол комнаты. Там стояло несколько ветхих кресел. Фауста, не обращая внимания на пыль, села в одно из них. Лицо ее оставалось непроницаемым. Черные глаза зловеще сверкали.
Клод тронул Фарнезе за плечо. Тот вздрогнул, очнулся от мрачных дум и удивленно посмотрел вокруг.
— Ваше Высокопреосвященство, — произнес Клод. — Она здесь.
— Она? Кто? — воскликнул Фарнезе, вздрогнув от неожиданности.
— Убийца вашей дочери. Вот она!
Клод указал на принцессу. Кардинал наконец заметил ее.
— Да! — прошептал он. — Это Фауста.
Кардинал облегченно вздохнул.
— Палач! — очень спокойно сказал он. — Подожди снаружи. Но когда я кликну тебя, немедленно возвращайся. Ты придешь и сделаешь свое дело.
Клод покорно поклонился. Он направился к двери и тут заметил Саизуму, похожую на статую, некогда забытую здесь. Мгновение палач колебался, потом пожал плечами и прошептал:
— Какая разница? Пусть она станет свидетельницей казни…
Он вышел и сел на камень неподалеку от павильона.
Фарнезе молча смотрел на Фаусту.
— Сударыня, — произнес он наконец, — вы в моей власти. И я должен предупредить, что собираюсь убить вас. Хотите вы что-нибудь сказать?
— Кардинал! — ответила Фауста. — Вы взбунтовались против вашей госпожи. Я могла бы сама выдать вас палачу, Фарнезе. Но я хочу посмотреть, много ли в вас смелости. Поэтому я здесь. Учтите: по доброй воле. Я пришла одна, без охраны, полагаясь на вас. Я решила прийти именно так. И знайте, уйду я отсюда свободно, и вы не посмеете тронуть меня. А теперь — говорите.
Подчиняясь этому властному тону, кардинал склонил голову. Он привык повиноваться Фаусте. Затем, собрав всю свою волю, Фарнезе продолжил:
— Вы должны знать только одно. Когда я ползал у ваших ног, когда я умолял вас пощадить бедного агнца, обреченного пасть жертвой ваших планов… пощадить мою дочь… когда я рыдал, я все еще верил, что разговариваю со своей госпожой. Но увидел перед собой женщину куда более развращенную, чем многие злодеи, приговоренные к смерти. Я увидел, что в вас нет ничего, кроме властолюбия. Долгие три года я был вам слепо предан. Я беспрекословно, не рассуждая, подчинялся вашим приказам. Ради вас я шел на преступления, веря, что действую во имя новой Церкви. И когда я осмелился спросить вас о моей дочери, вы ответили: она мертва… В это мгновение я приговорил вас. Я решил, что вы тоже умрете. Так не лгите перед смертью и признайтесь: может быть, она жива?
Кардинал пристально взглянул на Фаусту. У него еще оставалась последняя надежда.
— Она мертва, — сказала Фауста совершенно спокойно.
Фарнезе пошатнулся, словно от удара. Эти слова прозвучали для него так, будто он услышал их впервые.
— Да, она мертва, — продолжала принцесса. — Я хотела знать, способны ли вы, мой первый ученик, превозмочь человеческую слабость и пожертвовать дочерью ради того дела, которому должны быть преданы до последней капли крови, до последнего удара сердца… Если бы вы оправдали мои надежды, Фарнезе! О, я достойно отплатила бы вам. Кто знает, может быть, свершилось бы чудо…
— Чудо, сударыня? — воскликнул Фарнезе. — Моя дочь умерла! Я больше не верю в чудеса.
— Откуда вам знать, кардинал? — возразила Фауста голосом, исполненным такого величия, что Фарнезе задрожал.
— Сударыня!. — тихо проговорил он. — Не надейтесь избежать исполнения приговора, внушая мне детскую веру в чудеса. Моя дочь мертва, и никакая сила не вернет ее. Вы убили ее, и теперь я убью вас!..
Кардинал направился к двери, чтобы позвать палача. В это мгновение Фауста встала. Она подошла к Фарнезе и взяла его за руку.
— Вы сами, — сказала она, — навлекли на себя проклятие, взбунтовавшись. Вы соблазнились и утратили веру в чудо, но оно все-таки произойдет… Готовьтесь же встретиться с той, которая способна воскресить вашу душу, прежде убитую ею!
— Что все это значит? — пробормотал Фарнезе. — О ком вы говорите?
— Ты думаешь, что она мертва вот уже шестнадцать лет?
— Да, она умерла!
— Смотри же!
Фарнезе обернулся и увидел Саизуму.
— Цыганка! — прошептал он.
Фауста сорвала с нее маску и повторила:
— Смотри!
— Леонора! — воскликнул кардинал, отпрянув.
Цыганка бросилась к нему.
— Кто произносит мое имя? — спросила она.
Фарнезе — смертельно бледный, с расширенными от ужаса глазами — попятился и закрыл лицо руками. А когда Саизума приблизилась к нему, упал на колени, бормоча:
— Леонора! Леонора! Это ты? Призрак вышел из могилы?
Фауста заговорила:
— Прощай, кардинал! Сегодня я вернула тебе Леонору де Монтегю, твою возлюбленную. Может быть однажды я воскрешу и твою дочь!..
Но Фарнезе не слышал ее: он был почти без сознания.
Фауста спокойно вышла. Увидев ее, Клод изумился. Что это значит? Фарнезе простил ее? Он вбежал в павильон и бросился к кардиналу. Подле Фарнезе стояла Саизума без маски.
— Мать Виолетты! — воскликнул он.
Мэтр Клод отступил на несколько шагов, смущенный, испуганный. Он вспомнил наконец, где видел ее раньше: давним ноябрьским утром на Гревской площади. Теперь он понял, почему Фаусте удалось так легко покинуть дом, в котором она должна была умереть… Но воскресение Леоноры де Монтегю не произвело на него такого впечатления, как на кардинала: его ненависть была слишком сильна.
— Что ж! — прошептал мэтр Клод. — Я один приведу приговор в исполнение!
Он бросился вслед за принцессой, но та уже была под защитой своей охраны. Палач издали наблюдал, как удаляется паланкин, окруженный всадниками.
— Она ускользнула от меня! — пробормотал мэтр Клод. — Ладно! Я расправлюсь с ней в другой раз!
Мэтр Клод вернулся к павильону, где оставил кардинала Фарнезе. У двери он было замедлил шаг, но потом пожал плечами и направился к пролому в стене. Палач шел медленно и размышлял:
«Фауста знала, что кардинал хочет ее убить, поэтому привела с собой бедняжку Леонору. Зачем? У нее хватило бы людей, чтобы справиться с Фарнезе. Она же просто уехала… Почему? Что задумала эта женщина? Почему она не схватила меня?..»
Мэтр Клод выбрался наружу и скрылся в зарослях.
Вдруг он заметил четырех человек, направлявшихся к монастырю. Сначала он решил проследить за ними, но потом передумал. Что необычного в том, что эти четверо идут в обитель? Почему он беспокоится? Какое ему дело до бенедиктинок с их секретами? Виолетта мертва, и ничто больше не интересует его в этом мире!
Поравнявшись с незнакомцами, Клод поклонился. Они ответили на поклон: старший взмахнул рукой, а тот, что помоложе, приподнял шляпу. И Клод продолжил свой путь к Парижу.
Молодой господин был не кто иной как Карл Ангулемский.
Он был полон надежд: Пардальян уверил своего юного друга, что он найдет Виолетту и что та его любит.
Герцог весело поднимался по склону холма, наслаждаясь красотами природы. Он был убежден, что встретит наверху Саизуму, которая тут же поможет ему отыскать Виолетту.
Компания подошла к известному нам пролому в стене. Пардальян пролез внутрь первым и осмотрелся. Не заметив ничего подозрительного или опасного, шевалье сделал знак Карлу, который немедленно присоединился к нему. А уж за ним последовали Кроасс и Пикуик… В саду две престарелые монашки продолжали вскапывать землю.
Та же самая сестра, что ранее ворчала на мэтра Клода, пересекавшего огород, заметила четырех новых посетителей. Она выпрямилась, оперлась на лопату и с горькой улыбкой уставилась на чужаков.
— Все идет как и должно, — сказала монашка. — Теперь их уже четверо! Господи Иисусе! Скоро в нашу бедную обитель заявится целая армия!
— Ну-ну, сестра Филомена! — ответила другая. — С какой стати вы так гневаетесь? Если наши юные сестры хотят навлечь на себя проклятие Божье, мы-то что можем сделать?
— Я знаю, что мы бессильны, но тем не менее я думаю, сестра Марьянж, что это позор и мерзость, если мужчины могут свободно проникать в нашу обитель. Боже! Ко мне-то мужчины даже не пытались подступиться со своими гнусными предложениями. Эти негодяи понимали, что получат отказ!
Сестра Марьянж кисло улыбнулась в знак согласия.
— Я не хочу сказать, — продолжала сестра Филомена, — что у нас всегда столько посетителей, как сегодня. Какие-то правила все-таки соблюдаются… Но нынче! Какой позор!
— Увы, это так! — сказала сестра Марьянж.
Сестра Филомена, выпрямившись, приготовилась и дальше обличать времена и нравы, но внезапно отвлеклась.
— Святый Боже! — прошептала она. — Глядите, сестра, они направляются к нам!
— И правда. Похоже, они пришли по наши души… Надо уходить! — ответила сестра Марьянж.
Сестра Филомена поспешно расправила свою поношенную юбку и спрятала под накидку выбившиеся во время работы пряди волос.
— Напротив, останемся, — произнесла она. — Нужно узнать, чего они хотят. У них не хватит смелости оскорбить нас…
Пардальян и герцог Ангулемский действительно направлялись к монахиням. Сестра Марьянж смотрела прямо в лицо неприятелю, сестра Филомена целомудренно опустила глаза.
Сестра Марьянж была краснолицей тучной особой небольшого роста. Будучи всегда себе на уме, она не упускала своей выгоды.
Сестра Филомена, тощая и жилистая, не отставала в этом от своей приятельницы. Она считала, что жизнь несправедлива к ней, постоянно ворчала и всегда была обижена на весь свет.
Пардальян приблизился к монахиням и учтиво приподнял шляпу, собираясь заговорить.
— Не приближайтесь! Стойте! — закричала сестра Филомена, слегка покраснев.
Шевалье пришел в некоторое замешательство. Карл Ангулемский в свою очередь поздоровался и сказал:
— Сударыня…
— Не разговаривайте со мной! — произнесла пожилая женщина тоном оскорбленной невинности.
— Но, сударыня…
— Кто вы такие? Что вам нужно? — воскликнула тогда сестра Филомена. — Говорите! Ваши гнусные намерения написаны на ваших лицах! Напрасно вы пытаетесь изобразить почтение, ибо нет его в ваших сердцах. Предупреждаю вас, что вам нелегко будет отнять у меня мою добродетель!
— Сударыня, уверяю вас, — произнес Карл, — что у нас и в мыслях этого нет…
— Уходите же! — сказала сестра Филомена со вздохом. — Идите! Молодые люди, вам должно быть стыдно! Но я по натуре своей добра и все забуду…
Пардальян не смог сдержать смеха, к которому тотчас присоединился юный герцог. Оба лакея, видя, что их господа смеются, сочли своим долгом также расхохотаться. При виде развеселившихся мужчин сестра Филомена замолкла на мгновение, поперхнувшись словами. Пардальян воспользовался этим.
— Черт побери! — сказал он. — Разве мы похожи на мавров или турок? Или на тех, кто способен покуситься на честь двух почтенных женщин? Нет, сударыня, мы не собираемся делать ничего неприличного…
Тогда сестра Филомена спросила, пораженная:
— Так у вас нет никаких дурных намерений?
Пардальян положил руку на сердце, поклонился и серьезно сказал:
— Никаких! Клянусь этим ясным днем!
Сестра Филомена вздохнула.
— Эта старуха все еще пребывает в детстве, — прошептал герцог на ухо Пардальяну.
— Скорее, уже впала в него, — ответил шевалье. — Сударыня, — возвысил он голос, — мы хотим, чтобы вы нам кое о чем сообщили. И чтобы успокоить вас, скажу, что мой юный друг очень несчастен… он любит одну девушку — о! не подумайте о нем плохо, она не монахиня! — и эта достойная особа похищена.
— Бедный юноша! — прошептала сестра Филомена, даря герцога взглядом, заставившим его покраснеть.
— Здесь, — продолжал Пардальян, — находится одна женщина, цыганка. Я сам проводил ее до ворот обители. Эта цыганка может оказать нам неоценимую помощь в наших поисках… Мы хотели бы ее видеть. Вот и вся загадка!
— Я видела женщину, о которой вы говорите, — сказала сестра Марьянж, до сих пор стоявшая молча.
— Исчадье преисподней! — проворчала сестра Филомена.
Карл приблизился к сестре Марьянж.
— Сударыня! — произнес он взволнованно. — Помогите мне увидеть ее, и я отблагодарю вас!
— Превосходный молодой человек! — пробормотала сестра Филомена.
Сестра Марьянж протянула раскрытую ладонь и гнусаво сказала:
— Христианское милосердие требует заботиться о ближнем. Я поставлю за вас свечку в Нотр-Дам Дезанж, соборе моей небесной покровительницы…
Герцог вынул кошелек и вложил в руку монахини, которая немедленно открыла его и пересчитала содержимое. Глаза ее заблестели, щеки раскраснелись.
— Вы желаете говорить с цыганкой? — спросила она.
— Мы для этого и пришли.
— Что ж… Видите вон тот старый павильон? Цыганка сейчас там: я видела, как она туда входила. Идите, и да поможет вам Бог, любезный господин…
Пардальян и Карл не стали больше ее слушать и бросились прямо к павильону.
— Видели? — спросила сестра Филомена.
Марьянж встряхнула кошелек и сказала:
— На это мы сможем жить три месяца. Три месяца молитв и блаженства и никакой работы на этом проклятом огороде!
— Небо вознаградило нас за нашу добродетель, — скромно ответила сестра Филомена.
И, бросив свои лопаты, они вернулись на другую половину обители. Между ними давно было заключено что-то вроде добровольного соглашения: сестры поровну делили и заработки, и убытки. Они торопливо дошли до кельи, в которой лежали две кучи соломы, служившие им постелью. Марьянж села на солому и, достав кошелек из-за пазухи, начала пересчитывать трясущимися пальцами его содержимое.
Самые потертые монеты она складывала в кучку, которая по справедливости должна была принадлежать ее напарнице. Менее практичная Филомена, сидя на своей охапке соломы, размышляла о странных посетителях, особенно об одном из них, благородном господине, которого она успела рассмотреть краем глаза. Конечно, это был великолепный Кроасс. Сначала монахиня бурчала что-то себе под нос, а потом не выдержала:
— Я любопытна, да! Любопытна, как сорока, но Господь простит меня! Я умру, если не узнаю, что там происходит!
— Ну так сбегайте и посмотрите! — ответила ей Марьянж. — В таких случаях проявлять любопытство — наш долг.
Сестра Филомена не заставила себя просить дважды и быстро побежала к павильону. Марьянж же поторопилась спрятать сокровище в потайное место.
Карл и Пардальян тайком проникли в старый флигель, оставив двух лакеев, Пикуика и Кроасса, снаружи на часах. Первый расположился возле лаза, второй — у входа в само здание.
Кроасс, против воли ставший воином, сначала окинул все вокруг угрожающим взглядом, а затем вытащил из ножен кинжал и, дабы укрепить свой воинственный дух, издал звучное «хм!».
Это глухое хмыканье, а также горящий взгляд и выставленный напоказ кинжал должны были внушить почтение многочисленным недругам, засевшим, как ему казалось, в монастыре и наверняка державшим на него зло из-за истории с часовней Сен-Рок. Впрочем, Кроасс, рассказывая об этой ужасной (правда, мнимой) битве, лгал абсолютно бессознательно, и противники, которых он якобы уложил ударами табурета, действительно существовали — в его воображении, так что заведомого обмана тут не было. Он храбро сражался, убивая дюжинами врагов, порожденных его собственным страхом. (Право, сколько исторических описаний возникло точно таким же образом!)
Итак, Кроасс искренне верил, что герцог Гиз поклялся погубить его и послал по его следу банды убийц. Однако придя к заключению, что вряд ли ветки кустов и огородная зелень представляют такую уж опасность, он сказал себе, что час новой битвы, очевидно, еще не настал. Его огненный взор погас, и он осторожно вложил кинжал в ножны со словами:
— Ну, увидим, когда они появятся.
А пока из простой предосторожности, чтобы не подвергать себя бессмысленному риску, он потихоньку покинул пункт наблюдения и направился к сарайчику, где хранились садовые принадлежности… Убежище, конечно, ненадежное, но все же убежище. Едва он успел юркнуть туда, как на пороге появилась чья-то тень. Вздрогнув, Кроасс воскликнул:
— Вот и они!
Но это был не враг, а всего лишь сестра Филомена.
— Остановитесь, во имя Господа! — вскричала она, увидев, что Кроасс выхватил из-за пояса пистолет.
Кроасс, заметив, что перед ним всего лишь пожилая женщина, да к тому же перепуганная, вернул пистолет на прежнее место. Страх, который внушил этой женщине его жест, очень польстил самолюбию Кроасса, хотя в глубине души он устыдился своей поспешности.
Филомена же, с восхищением прижала руки к груди:
— Как вы, должно быть, храбры! — сказала она.
«Вот несчастье, — подумал Кроасс. — Значит, и другие это замечают?!.»
— Что вам угодно, почтеннейшая? — добавил он вслух.
Вопрос был произнесен так громогласно, что Кроасс даже сам вздрогнул от неожиданности.
— О! Какой прекрасный голос! — воскликнула Филомена с еще большим восторгом.
— Я был певчим, — скромно ответил Кроасс.
— Певчим! Значит, вы — священнослужитель? — пролепетала Филомена.
— Я им был, вернее, почти был. Теперь я на военной службе.
— Певчий! — повторила Филомена. — Всю жизнь я мечтала познакомиться с певчим. Посмотреть на него вблизи, коснуться рукой… Но, признаться, я никогда не ожидала встретить певчего столь величественной наружности.
— Мой рост более шести футов, — все так же скромно ответил Кроасс.
— И к тому же обладающего поразительным голосом! — продолжала Филомена.
— В церкви мне без труда удавались самые низкие ноты.
— О! — вздохнула Филомена. — Вы, без сомнения, были восхитительны на клиросе! И, вероятно, немало сердец покорили тогда!.. Где же вы пели?
— В Сен-Маглуар.
— О, это красивая церковь, и ее очень любят молодые привлекательные дамы…
Кроасс закрутил усы, пытаясь придать им изгиб, подходящий для покорителя сердец.
— Это верно, — сказал он, — в то время я слыл большим сердцеедом. Даже служанка церковного сторожа как-то со всей прямотой сказала мне: «Господин Кроасс, кабы не ваши ноги, как у цапли, руки-жерди, нос да голова, какие только в страшном сне увидишь, были бы вы красавец-мужчина!»
— Значит, вас зовут господин Кроасс?
— Да, Кроасс…
— Но голос! Что за голос! — сказала Филомена. — И какое звучное имя! Слово Филомены!
— А-а, так вы — Филомена?.. Однако, — проговорил, внезапно посуровев, Кроасс, — к чему все эти расспросы? Чего вы от меня хотите?
Филомена осеклась на полуслове. Она не предвидела этого простого вопроса. А в самом деле, чего она хотела? Что ей было нужно от Кроасса? Едва ли она сама это знала, а вернее всего будет сказать, что она этого совсем не знала!
Филомена — сестра Филомена — с тринадцати лет жила в этом монастыре; теперь ей было сорок пять, а выглядела она лет на десять старше. Она была слишком некрасива, чтобы совершить грех — предмет ее ежедневных стенаний и проклятий, — и мысль об этом, конечно, не давала ей покоя.
При этом Филомена не была нескромной: и вольный разговор, который она вела с Кроассом, и все это ее чрезвычайно наивное кокетство проистекали из полнейшей невинности. К тому же сейчас Филомена была очень взволнована.
Услышав голос осторожного Кроасса, внезапно заподозрившего в ней недруга, Филомена потупила глаза, вздохнула и принялась теребить край фартука, словно маленькая девочка, которой в первый раз сказали, что она красива. Это выглядело жалко и комично, но очень по-человечески и глубоко искренне: Филомена, сестра Филомена была сражена! И завоевателем этого немолодого, но оставшегося таким юным сердца стал бесстрашный Кроасс!
— Право же, — проговорил Кроасс своим звучным голосом, так восхитившим Филомену, — я полагаю, что вы пришли сюда не только ради удовольствия посмотреть на меня?
Филомена взмахнула ресницами и с отвагой невинности ответила:
— Именно для этого! Вы так прекрасны!
«О! — подумал Кроасс. — А что если я, сам того не зная, и вправду нравлюсь женщинам?»
На несколько мгновений Кроасс погрузился в раздумья об этой новой, до сих пор потаенной грани своей натуры. А что если его призвание — не только война, но и любовь? И он уже более благожелательно посмотрел на трепещущую Филомену, и она показалась ему уже не такой уродливой и старой, какой была на самом деле.
Заметив, как подействовали ее слова на Кроасса, Филомена набралась духу и прошептала:
— Я пришла пригласить вас осмотреть вместе со мной наш сад. Цветы, плодовые деревья…
Получив это приглашение, Кроасс понял, что должен ответить галантностью, как приличествует сердцееду и доблестному воину. И он проревел:
— Ох, Филомена! Дерзну ли я сорвать цветы вашей скромности и плоды вашей добродетели?
Это заявление даже сам Кроасс посчитал очень смелым, а Филомена — так просто роковым! Оба на мгновение замерли в растерянности: Филомена — дрожащая, смущенная сознанием того, что она падает наконец в пучину греха, а Кроасс — напыщенно-самодовольный. Стоило ему только появиться — и битва была выиграна. Они обменялись взглядами и поняли, что достойны друг друга: молодые, красивые, галантные. Кроасс, которого уже переполняло нетерпение, почувствовав себя неотразимым, схватил руку Филомены. И так, рука об руку, склонив друг к другу головы, они двинулись вперед.
Филомена очень ловко направила Кроасса в один пустынный уголок, казалось, предназначенный самим Богом для любовных признаний, куда к тому же вот уже несколько дней монашкам было строго запрещено ходить. Из посещения этого места, где находился небольшой домик, окруженный заборчиком, Филомена, которая была по ее собственному выражению, любопытна, как сорока, а сейчас вдобавок изнывала от любовного томления, надеялась извлечь двойную пользу: во-первых, узнать причину наложенного аббатисой запрета, а во-вторых, продолжить беседу с Кроассом, не опасаясь нескромных ушей. Благодаря искусным маневрам Филомене удалось достичь заветного места так, что их никто не заметил. В этом она была уверена. Когда наконец они приблизились к изгороди, сердце ее готово было выпрыгнуть из груди.
— Остается только войти за ограду, — прошептала она слабеющим голосом.
— А зачем нам туда входить? — спросил Кроасс.
— Видите вон тот домик? Это очаровательное укрытие, где нас никто не увидит и не сможет подслушать…
Филомена уцепилась своей высохшей рукой за Кроасса и, не вдаваясь в дальнейшие объяснения, потащила его к калитке. Калитка оказалась запертой.
— Какое несчастье! — воскликнула Филомена.
— Погодите, — сказал Кроасс, пылавший отвагой, — я перелезу через изгородь и изнутри с легкостью вам открою.
— Ах! Вы настоящий герой!
Кроасс без колебаний ринулся на штурм, который, благодаря его росту, прошел успешно; несколькими секундами позже он спрыгнул с другой стороны изгороди и, не теряя времени, приготовился открыть калитку. В это мгновение он услышал позади себя легкий шум торопливых шагов. Он обернулся, и у него вырвался возглас изумления: к нему спешила девушка, волосы ее были растрепаны, руки прижаты к груди, взгляд полон мольбы: дитя, объятое страхом, но и в страхе восхитительно прекрасное!
— О, сударь, — произнесла она просительно, — кем бы вы ни были, спасите меня! Уведите меня отсюда!..
— Маленькая певица!.. Виолетта!.. — воскликнул Кроасс.
При звуке его голоса девушка, казалось, узнала того, к кому обращалась, и запнулась.
— Ах! — вздохнула она. — Это не мой спаситель, это подручный Бельгодера!..
И две слезы покатились по ее бледным щекам.
— Виолетта! Здесь! — повторил Кроасс. — Но каким образом?..
Кроасс не договорил; в эту минуту на пороге домика появился человек, которого он знал слишком хорошо: Бельгодер!
Бельгодер всегда являлся перед Кроассом не иначе как с дубинкой в руках. Вот и на этот раз, верный традиции, цыган наступал, поигрывая внушительных размеров кизиловой палкой. Кроасс побледнел и жалобно заскулил, его длинные ноги задрожали…
Бельгодер грубо схватил Виолетту за руку и прорычал:
— Ступай в дом! В другой раз это тебе даром не пройдет.
Бедняжка опустила голову и медленно направилась к домику, в котором и исчезла. Бельгодер проводил ее до дверей, а затем обернулся к Кроассу… Тот, пользуясь моментом, когда, казалось, его грозный хозяин отвлекся, бросился назад к ограде. Но Бельгодер краем глаза следил за слугой: грубо ухватив Кроасса за икру, он стащил его на землю. Кроасс рухнул на колени. Бельгодер взял его за воротник камзола и поставил на ноги.
— Так, — процедил он сквозь зубы, — и что же ты здесь делаешь?
— Хозяин, — пробормотал Кроасс. — Я… я искал вас!..
— Что ж, ты меня нашел! Марш вперед, не то отведаешь дубинки!
И несколько секунд спустя бледный от ужаса Kpoacc, тоже вошел в дом. Ему чудилось, что он спускается в собственную могилу. Филомена же сквозь щель в изгороди наблюдала эту сцену и все слышала. Она видела Виолетту, видела Бельгодера; она видела, как Кроасс упал на колени перед этим человеком. Тогда, охваченная страхом, она поспешила скрыться.
Она уносила с собой горькое сожаление — но и глубокое удовлетворение. Сожалела Филомена о единственном в своей жизни приключении — впрочем, так и не состоявшемся, а удовлетворение чувствовала от того, что проникла в некую тайну.
Однако еще большей радостью для Филомены было поделиться своим открытием. Не прошло и десяти минут, как, уединившись в своей келье, две сестры — Филомена и Марьянж — приготовились одна рассказывать, а другая — внимательно слушать.
— Ах, сестра Марьянж, какая новость! Но вначале обещайте мне: никому ни слова!
— Бог свидетель! — вскричала Марьянж, которая уже перебирала в уме тех, кому она раззвонит об услышанном.
— В монастыре мужчина!..
— Они и раньше появлялись здесь, так что если ваша новость только в этом…
— Да, но этот мужчина обитает в маленьком домике… вернее, их там уже двое… и еще одна пленница!
И сестра Филомена очень точно и в деталях поведала о том, чему она только что стала свидетельницей. Когда рассказ ее был окончен, сестра Марьянж погрузилась в глубокие раздумья. Выражение лица сразу выдавало в ней пронырливую особу, которая все хватала на лету и, что самое главное, умела извлекать выгоду из добытых сведений. Поразмыслив, она не только решила не разглашать поведанного ей секрета, но и сказала сестре Филомене:
— Послушайте, сестра, все, что вы мне рассказали, — это очень серьезно.
— Вы так считаете, сестра Марьянж?
— Я в этом уверена. Я думаю, что госпожа де Бовилье очень строго накажет нас, если ей станет известно, что мы знаем о новых обитателях монастыря…
— Господи! Вы меня пугаете!
— Полагаю, вам придется сделать над собой усилие и попридержать язычок…
— Да вы меня оскорбляете, милочка!
(Им зачастую случалось забывать, что они сестры, столь непрочны были их «родственные» чувства!)
— Я отлично знаю, — холодно продолжала Марьянж, — что сама мысль о необходимости помолчать хоть минуту оскорбительна для вас. Но на сей раз вам придется пойти на это.
— А что я за это получу? — воскликнула Филомена.
— Может быть, целое состояние! Обеспеченную жизнь! Подумайте-ка об этом, сестра Филомена.
— Но каким же образом?..
— А это уже мой секрет. И поскольку мне не хотелось бы, чтобы о нем узнал весь монастырь, я его оставлю при себе.
— И все же я хотела бы знать!.. Я любопытна, это мой единственный недостаток.
— Вы узнаете позже. А пока, если хотите получить золото, много золота, которое даст вам возможность роскошно одеться и даже завоевать сердце того рыцаря, о котором вы мне рассказывали, — молчите!
Филомена, равнодушная к чарам золота, задрожала при мысли, что могла бы вернуть и окончательно пленить красавца Кроасса. Она поклялась молчать… Ее собеседница поспешила уйти, причем для верности заперла Филомену в келье.
Марьянж без промедления направилась к старому флигелю, который сама указала Пардальяну и Карлу Ангулемскому. Но спешила она напрасно. Флигель оказался пустым. Монахиня бросилась к пролому, вскарабкалась на разрушенную стену и долго обозревала окрестности, однако вокруг не было ни души.
Когда несчастный Кроасс, дрожа с ног до головы, вошел в домик, Бельгодер, который следовал за ним, сжимая в руках свою ужасную дубинку, тщательно запер дверь и обратился к нашему великану, который от страха пошатывался, как пьяный:
— Так говоришь, ты искал меня? Что ж, вот он я. Чего тебе надо? Что ты хотел мне сказать?
— Хозяин… я хотел… вы нас покинули… и я…
Кроасс жалобно косился на грозную дубинку и отчаянно заикался, не зная, каким святым молиться, и не находя себе, несмотря на все усилия, достойного оправдания.
— Тысяча чертей! — взревел Бельгодер, который не отличался долготерпением. — Ты что, онемел? Блеешь, вместо того, чтобы отвечать! Но я развяжу тебе язык!
И цыган уже замахнулся своей дубинкой… это и называлось «развязать язык». Но не успела еще палка коснуться Кроасса, как тот со стоном повалился на землю. Покорно подставив спину, бывший певчий завыл:
— Господи! Я погиб! О, не бейте! Я вам все скажу…
А про себя подумал: «Ах, Филомена, Филомена! Куда ты привела меня, несчастная?»
— Надоело мне твое нытье. То ты блеешь, то мычишь, как теленок. Объяснись, висельник проклятый, и думай, что говоришь, а не то я тебя так отделаю, что своих не узнаешь!
— Ох! — простонал Кроасс. — Зачем вам так утруждаться?.. Впрочем, я привык — ведь что бы я ни сказал и что бы ни сделал, меня все равно вздуют… Бедный я, горемычный…
— Может, если ты станешь говорить правду, — отвечал цыган, — я на этот раз и прощу тебя.
Бельгодер дал сие туманное обещание вовсе не по доброте душевной и не потому, что его тронули громкие жалобы великана. Просто этому негодяю необходимо было узнать, зачем и почему его бывший слуга внезапно появился здесь, за тысячу лье от того места, где он, казалось бы, должен был находиться.
Но так или иначе слова злодея придали некоторую силу и смелость несчастному Кроассу — а он, заметим, в этом очень нуждался.
— Значит, если я скажу вам всю правду, вы не станете бить меня? — тревожно спросил бывший певчий.
— Это будет зависеть от того, что именно ты скажешь. Начинай, я слушаю.
Кроасс прекрасно понимал, что ему придется удовлетвориться таким ответом, сколь бы мало ободряющим он ни был, и что большего от своего палача, яростно проклинаемого им в глубине души, он не добьется. Вид внушительной дубинки в крепких руках цыгана настолько парализовал разум парня, что при первом же нетерпеливом движении Бельгодера он попросту решил выложить всю правду без утайки, нимало не беспокоясь о том, как это аукнется его новым господам — шевалье Пардальяну и герцогу Ангулемскому. Сейчас Кроасс думал о них едва ли не с нежностью: они-то уж, по крайней мере, не разговаривали с ним с палкой в руках. Итак, бедняга приступил к своему рассказу:
— Так вот, хозяин… После вашего внезапного исчезновения… не в упрек вам будь сказано, вы покинули нас так неожиданно, не предупредив…
— Об этом потом, — грубо перебил его цыган. — Я что, отчитываться перед вами должен?
— Нет, конечно, — поспешно произнес Кроасс, — я вовсе не это имел в виду… Вы вольны были отправиться, куда и когда угодно… Я просто хотел сказать, что ваш внезапный отъезд поставил Пикуика и меня в несколько затруднительное положение… хозяин гостиницы «Надежда» выбросил нас на улицу, и мы не знали, что делать!
— А эта скотина не так уж глуп, — бормотал Бельгодер.
Здесь надобно заметить, что Кроасс нахально лгал, поскольку, как мы помним, они с Пикуиком использовали отсутствие цыгана для того, чтобы слоняться по улицам в поисках другого хозяина, который бы расплачивался с ними не только ударами дубинки. И такого хозяина они нашли в лице господина Пардальяна. Но, несмотря на свою недогадливость, бывший певчий вполне здраво рассудил, что, знай его прежний хозяин об этом дезертирстве, он отлупил бы неверного слугу, даже не потрудившись выслушать. Кроасс понял, что Бельгодеру ничего неизвестно. Итак, убедившись, что цыган не опровергает его слова привычными увесистыми аргументами, Кроасс вздохнул свободнее и продолжал уже с большей уверенностью:
— Мы пробродили несколько дней вокруг гостиницы и, увидев, что вы не возвращаетесь, решили, что по причинам… наверняка очень важным… вы нас покинули… Мы остались без места и принялись поэтому искать нового хозяина, чтобы служить ему… за кров и пропитание…
— Короче, — отрезал Бельгодер, — вы меня бросили. Ну, и нашли вы себе нового хозяина?
— Нам неслыханно повезло…
— А! — насмешливо бросил цыган. — Значит, верно, что удача благосклонна к негодяям, вроде тебя. Ну, так как же зовут того нового хозяина, которого вам посчастливилось встретить?
С уст Кроасса чуть было не сорвалось имя Пардальяна, однако вполне понятное желание блеснуть своим новым местом заставило его отдать предпочтение герцогу, чей титул был более весомым и внушительным, чем скромное наименование — «шевалье». Поэтому, выпятив грудь, он гордо ответил:
— Мой господин — герцог Ангулемский!
Бельгодер вздрогнул и, не веря своим ушам, воскликнул:
— Что-что? Повтори-ка!
— Я сказал, что мой господин — герцог Ангулемский, — с готовностью повторил Кроасс, решив, что поразил собеседника.
— Проклятье! — пробормотал цыган после некоторого размышления. — Поздравляю! Для меня большая честь, что меня сменил герцог, да вдобавок сын короля. Мои поздравления, господин Кроасс!
Кроасс, который не заметил злых ноток в голосе Бельгодера, вздохнул свободнее и почти позабыл о дубинке, все еще находившейся, однако, в руках цыгана.
Последний продолжал с прежней иронией:
— Но все это никак не объясняет того, как и зачем вы столь внезапно оказались здесь, господин Кроасс.
— Ах да, — сказал Кроасс, который, приняв за чистую монету внезапно оказанное ему уважение, все сильнее и сильнее раздувался от гордости, вовсе уже не думая о вероятной взбучке, — так вот… дело в том, что мой молодой хозяин вроде бы влюблен, насколько мне удалось понять из обрывков его разговоров с разными людьми.
— Вот как!
— Влюблен в девушку, которая неожиданно исчезла.
— Надо же, какая неприятность! — проговорил Бельгодер, как бы в задумчивости поигрывая палкой. Этот угрожающий жест не ускользнул бы от взгляда Кроасса еще несколько минут назад, но теперь великан считал, что заслужил приязнь своего бывшего хозяина и избежал трепки, поэтому ничего не заметил.
— Все обстоит именно так, как я имел честь вам сказать, — заявил он с чувством собственного достоинства.
— Продолжайте, господин Кроасс. Ваш рассказ представляет для меня большой интерес.
Окрыленный этими похвалами, настолько же лестными, насколько непривычными в устах Бельгодера, который, по мнению Кроасса, был окончательно покорен и очарован, бывший певчий проговорил:
— В этом монастыре есть одна цыганка…
Тут Бельгодер вздрогнул.
— …Цыганка, способная чудесным образом предсказывать будущее… Мой молодой хозяин, господин герцог, приехал сюда, чтобы поговорить с ней. Он полагает, что она, быть может, скажет, что сталось с той девушкой… благородной госпожой, прекрасной, как солнце… в которую он влюблен.
— Так, значит, герцог Ангулемский приехал, чтобы поговорить с цыганкой, которая живет здесь? Это очень интересно!.. А ты? Почему я встретил тебя около этого забора, через который ты столь стремительно перелез?
Кроасс слегка закашлялся, издав при этом звук, напоминающий стук глиняных черепков.
— Я? — переспросил он. — Меня оставили в саду… одного… скоро я заметил каких-то людей, которые показались мне подозрительными, и решил перебраться через забор… чтобы удобнее было наблюдать за ними.
— Да, как видно, вы заделались храбрецом на службе у своего нового хозяина. А я-то всегда считал вас человеком осторожным!
— Хм! Плохо же вы меня знаете! — скромно ответствовал Кроасс.
— Негодяй! — взревел вдруг цыган, схватив изумленного парня за воротник и принявшись молотить его палкой по спине. — Мерзавец, висельник! Ты что, смеешься надо мной? Принимаешь меня за идиота?
Говоря все это, Бельгодер изо всех сил избивал несчастного. Так и не придя в себя от удивления, Кроасс со стонами повалился на пол:
— Ох я несчастный! Так я и думал! Милостивый Боже!.. Я умираю!
Стоны усилились и вскоре сменились воем, который оглашал окрестности всякий раз, как ужасная палка опускалась на плечи Кроасса. Наконец бедолага вскочил и заметался по комнате, спасаясь от своего мучителя, который преследовал его с дубинкой наперевес, не скупясь на удары и не тратя слов понапрасну. Жалобный голос умолял:
— Сжальтесь!.. Пощады!..
В конце концов, решив сдаться на милость победителя, Кроасс распластался на полу и захныкал:
— Это конец!.. Я погиб!..
— Вставай, собака! — крикнул цыган, пиная его ногой. — Вставай и слушай.
Со стонами и слезами Кроасс с трудом выпрямился и взглянул на Бельгодера.
— Ты подослан шпионить за мной! Твой негодяй-хозяин хочет похитить Виолетту! Так слушай же: я сейчас уйду, а ты сиди тихо. Я запру тебя здесь… вместе с Виолеттой. И если, вернувшись, я не найду Виолетты… или если кто-нибудь приблизится к забору, я разорву тебя на мелкие кусочки!
Кроасс почувствовал слабость в ногах и даже позеленел от страха.
Увидев, какое действие оказала его угроза, Бельгодер удовлетворенно хмыкнул, тщательно запер дверь и направился прямо к аббатисе Клодине де Бовилье, которой и рассказал все, о чем только что узнал. Настоятельница взялась лично предупредить принцессу Фаусту, чтобы та приняла необходимые меры. Тем временем Бельгодер поспешил обратно к домику, где нашел все без изменений, с той лишь разницей, что Кроасс, немного придя в себя, клацал зубами от страха, забившись в угол, что не помешало ему при одном только виде ужасного Бельгодера умоляюще сложить руки и со стоном произнести:
— Сжальтесь, хозяин! Я сделаю все, что вы захотите!
Принцу Фарнезе, который узнал в цыганке Саизуме Леонору де Монтегю, показалось, что он перенесся на шестнадцать лет назад.
Леонора почти совсем не изменилась. Если свежесть юности и исчезла с этого малоподвижного лица, то лихорадочный блеск расширенных глаз, странное сияние взгляда, по-прежнему тонкие черты, роскошные волосы, рассыпающиеся золотыми волнами, сохранили всю свою красоту. Кардинал состарился, Леонора же осталась прежней.
Выражение удивления и испуга постепенно исчезло с лица Фарнезе, и его сердце преисполнилось любовью. Он медленно поднялся и прошептал:
— Вы должны ненавидеть меня. И вы правы. Я знаю, что заслужил вашу ненависть. Но когда я все расскажу, вы, быть может, станете ненавидеть меня немного меньше. Когда я расскажу вам о своих страданиях, вы наверняка посчитаете себя достаточно отмщенной. Леонора, согласны ли вы выслушать меня?
Он говорил тихо, смиренно, едва осмеливаясь смотреть на эту женщину, которую не переставал любить все долгие годы.
Прежде он считал ее умершей, и ему казалось, что любовь угасла. Он с головой окунулся в захватывающую интригу, желая стравить Фаусту с Сикстом V и взбудоражить христианский мир. Он пытался забыться, пытался заполнить пустоту ненавистью и злобой, мечтая жить в тягостном мире со своим сердцем и отвлечься от воспоминаний. Но сейчас он осознал всю тщетность своих страданий…
Кардинал состарился. Его шелковистая бородка побелела, седой стала и голова. Но он не ощущал себя стариком, ибо в нем накопились огромные запасы нерастраченной энергии. Он принадлежал к семье великих интриганов, на протяжении веков поражавших Европу своими авантюрами. Он приходился кузеном тому самому Александру Фарнезе, который как раз в это время готовил грандиозный демарш против Англии, трагическое столкновение целых народов, закончившееся поражением Несокрушимой Армады.
В ту горькую для любящих сердец минуту — минуту, когда Леонора ушла с Гревской площади — Жан Фарнезе находился всецело во власти любви… Но Леонора умерла, и кардинал стал искать другие пути, иной выход своей неистовой душевной энергии, удесятеренной энергией этого железного века.
Леонора воскресла — и он возродился для любви. У него возникла безумная надежда вновь завоевать Леонору, любить, опять быть любимым и бежать, бежать вместе с ней!
Однако заметим, каков был его характер: он забыл о Виолетте! Он забыл, что у него была дочь, что эта дочь умерла, что он находится здесь, чтобы покарать Фаусту. Теперь для него существовала только любовь, только желание любви!
«Леонора, хотите ли вы выслушать меня? Хотите ли вы, чтобы я рассказал вам о своем преступлении, о том, что я не осмелился порвать соглашение, связавшее меня с церковью? То, что я сделал, было продиктовано страхом. Я оказался подлецом. Но я вас любил, я обожал вас. Разве это ничего не значит в ваших глазах?»
Мысли проносились в голове кардинала, но он не мог их выразить. Он пытался облечь их в слова, способные разжечь искру в сердце Леоноры… И поскольку он де находил этих слов, поскольку его дрожащие губы отказывались произносить то, что бушевало в его сердце, он умоляюще протянул руки и внезапно бесшумно заплакал.
Фарнезе не плакал шестнадцать лет. Фарнезе не плакал даже тогда, когда просил Фаусту сохранить жизнь своей дочери. Теперь же он рыдал перед Леонорой, и это вызвало у него самые жгучие, восхитительные и пугающие ощущения.
— Вы плачете? — спросила Леонора с мягкостью сострадания. — Значит, вам еще может быть больно? Но боль уходит со слезами. Я не могу плакать, и поэтому моя боль всегда со мной, и она давит, она душит меня. О! Если б я могла плакать, как вы!
Кардинал поднял голову. Он был поражен. И это говорит Леонора! Никаких упреков… Только жалость! Он содрогнулся, ужас охватил его. Леонора до такой степени забыла свою любовь, настолько презирает его, что даже ненависти к нему не осталось в ее сердце.
Он посмотрел на нее, задыхающийся, растерянный.
— Скажите, — вновь произнесла Леонора, — отчего вы страдаете? Почему плачете? Быть может, я смогла бы вас утешить?
«О, — смущенно подумал кардинал, — значит, она не узнает меня! Значит, я еще более мертв для нее, чем она была для меня! Я для нее уже не существую!»
От страшной тревоги у него перехватило дыхание, и он обратился к ней:
— Леонора! Леонора!
Она взглянула на него с удивлением, разрывающим ему сердце.
— Леонора? — повторила она. — Что за имя вы произносите? Бедная девочка! Молчите и никогда больше не произносите этого имени. Иначе вы можете разбудить ее.
Эти слова повергли кардинала в ужас.
— Давайте, — продолжала Леонора, — я вам лучше погадаю.
И она взяла кардинала за руку; он затрепетал при этом прикосновении.
— Безумная! — проговорил он. — Безумная! Она больше, чем мертва!
Теперь уже он схватил обе руки цыганки и крепко сжал их. Его лицо почти касалось лица Саизумы.
В эту минуту дверь павильона распахнулась, и вошли двое мужчин. Это были Карл и шевалье Пардальян, которые, увидев эту неожиданную сцену, застыли на пороге.
Кардинал их не заметил. Дрожа от страсти, переживая крушение надежды, он повторял имя своей возлюбленной, как будто желая пробудить ее воспоминания и рассудок. Саизума расхохоталась. Этот смех отозвался погребальным колоколом в ушах Пардальяна и Карла.
— Послушай, послушай! — бормотал кардинал. — Ты не узнаешь своего возлюбленного. Посмотри на меня. Я тот, которого ты любила! Перед тобой Жан Фарнезе!.. Бесполезно… Она не слышит!
Он неистово тряс ее. Он и сам почти обезумел.
— Твоя дочь! — внезапно вскричал он. — Пусть ты меня не узнаешь! Пусть я не существую больше для тебя! Но ты мать. У тебя материнское сердце, поскольку оно умело любить! Твоя дочь! Твоя Виолетта!
— Что он говорит? — прошептал Карл Ангулемский, схватив шевалье за руку.
— Тише! — ответил шевалье. — Здесь происходит нечто ужасное.
— Твоя Виолетта! — рычал Фарнезе. — Ее зовут Виолетта, твою дочь! У тебя есть дочь! Тебя и это не волнует?! Видимо, тебе нужно испытать потрясение, такое же, какое некогда испытал я… Слушай! Слушай внимательно! У тебя была дочь! Она страдала сильнее тебя! А теперь… О, теперь она мертва!
С трагическими нотами в голосе он повторил:
— Мертва! Мертва! Все мертво вокруг меня!
— Кто сказал, что Виолетта мертва? — раздался надрывный, раздирающий душу голос.
Растерянный кардинал увидел перед собой молодого человека с благородными и нежными чертами лица, хотя и искаженными в эту минуту ужасной душевной болью. Саизума, как будто все здесь происходящее не касалось ее, отступила назад. В этот момент она наступила на маску, которую Фауста сорвала с нее, — красную маску, скрывавшую ее вечное бесчестье. Саизума быстро подобрала ее и с удовлетворенным вздохом надела.
Вся красота ее внезапно исчезла. Взиравший на нее кардинал уронил голову на грудь и пробурчал что-то вроде проклятия. Леоноры больше не существовало. Перед ним была цыганка Саизума. Тогда Фарнезе повернулся к застывшему от горя молодому человеку.
— Кто вы? — спросил Фарнезе безразлично.
— О! — вскричал Карл с такой тоской, что заставил содрогнуться кардинала от страха, а Пардальяна — от жалости. — Вы сказали, что она мертва! Виолетта мертва! О! Скажите ему, Пардальян, скажите ему, что я обожал ее, и что я жил только надеждой найти ее! Скажите ему, что если она мертва, я тоже должен умереть!
Какое-то неистовство овладело несчастным юношей, и он грубо схватил Фарнезе за руку.
— Кто вы такой, вы сами? Кто эта женщина? Почему вы сказали, что Виолетта умерла? Откуда вы это знаете?
Поникший, мертвенно бледный, растерянный кардинал ответил:
— Кто я такой? Несчастный, которого в ужасный час прокляла женщина и который погиб от любви, снедавшей его душу! Посмотрите на меня… Я Жан де Кервилье, возлюбленный Леоноры де Монтегю, отец Виолетты…
— Ее отец! — воскликнул Карл, с ужасом глядя в лицо кардинала, искаженное страшным отчаянием.
— Ее мать! — прошептал Пардальян, с жалостью посмотрев на цыганку Саизуму.
— Бегите! — произнес кардинал как бы помимо своей воли. — Бегите, молодой человек! Не дотрагивайтесь до меня! Все, что связано со мной, — проклято!
— Я любил ее! — рыдал Карл. — И вы, ее отец, тоже дороги мне! О каком проклятии вы упомянули? Я хочу говорить о ней с тем, кто должен был воспитывать ее, охранять, любить…
Каждое из этих слов ранило сердце Фарнезе. Тот, кто должен был воспитывать Виолетту, охранять, любить?!. Несчастный юноша еще больше смутил душу Фарнезе, и ему захотелось отсюда скрыться. Он повернулся к Саизуме… к Леоноре.
— Идем! — прохрипел он, почти обезумевший. — Идем, бежим вместе!
Пардальян положил ему руку на плечо.
— Ну же, — сказал он, — будьте мужчиной. Вот мой друг, господин герцог Ангулемский. Он любил бедняжку Виолетту. Вы сказали, что она умерла. Не откажите, по крайней мере, в этом страшном утешении несчастному юноше: он должен узнать, как именно она умерла.
— Она, — прошептал Фарнезе, — была убита.
Пардальян вздрогнул. Мысль о герцоге Гизе пронеслась у него в голове.
— Убита? — переспросил он холодно. — Кем?
— Одной женщиной… тигрицей… О! Ей удалось ускользнуть! Горе мне, горе вам, потому что я не убил ее, хотя она была у меня в руках!
— Эта женщина! — прошептал, содрогаясь, шевалье. Задыхающийся от рыданий Карл тоже подошел к ним, чтобы услышать страшное имя.
Кардинал сделал над собой огромное усилие, и ему удалось обрести некоторое спокойствие:
— Не советую, — продолжал он, — не советую вам встречаться с ней. Вас уничтожат. Вы, который оплакивает Виолетту, который любит мою драгоценную дочь, — я испытываю к вам все то горькое сострадание, какое может испытывать человек, страдающий, как и вы. Герцог Ангулемский и вы, сударь, — берегитесь этой женщины. Вы знали и любили Виолетту, и эта женщина наверняка знает и ненавидит вас! Бегите, если есть время, бегите из Парижа, бегите из Франции, бегите из любой страны, где она может появиться; у нее везде шпионы, она все знает, все видит.
— Но вы сами! — воскликнул Пардальян, который не мог сдержать дрожи.
— Я другое дело! — ответил Фарнезе. — Я — приговоренный, который идет навстречу своей судьбе. Я поклялся, что Фауста умрет. И если Фаусте суждено умереть от руки человека, этим человеком должен быть я!
— Значит, женщина, которая убила Виолетту, это…
— Ее имя Фауста!
— Ах так! — воскликнул Пардальян. — Я вижу, мои подозрения были не напрасны! Что ж, Фауста, дочь дьявола, ты вмешиваешься не только в королевские дела, ты замешана в убийстве невинной девушки… Черт побери! Ты поплатишься за это!
Фарнезе тем временем приблизился к Леоноре. Но теперь, когда она надела красную маску, ее очарование исчезло. Перед ним была не Леонора де Монтегю, а цыганка Саизума. Он протянул к ней руки и тихо произнес:
— Леонора, я все еще люблю тебя! Леонора, прокляни меня, но бежим вместе. Я отогрею твое сердце, я разбужу твою душу.
Саизума засмеялась тем ужасным смехом, который уже раньше несколько остудил пыл Фарнезе.
— Мое сердце! — сказала она. — Разве вы не знаете, что оно осталось там, в соборе, и епископ растоптал его…
— Идем! — прогремел кардинал. — Я хочу, чтобы ты пошла со мной!
Безумие придало цыганке силы, она освободилась от объятий Фарнезе и пронзительно закричала:
— Жан де Кервилье! Это ты зовешь меня?
Кардинал отшатнулся, на лбу его блестели капли пота, волосы растрепались.
— Жан де Кервилье, — вопила сумасшедшая, надвигаясь на него, — чего ты хочешь от меня? Куда ты хочешь увести меня? О! Отец мой, где вы? Колокол звонит… вот проклятый, он поднимает золотую дароносицу и собирается благословить вас…
Скорбный хриплый стон сорвался с губ пятившегося Фарнезе.
— Проклятый! — прошептал он. — Да, проклятый! Конечно, проклятый!
И он, растерянный, смятенный, бросился бежать. Шевалье вытер пот, струившийся у него со лба.
— Пойдемте, — сказал он, взяв Карла за руку, — уйдем из этого монастыря, где воздух наполнен проклятиями…
Карл горестно покачал головой и указал на Саизуму.
— Ее мать! — прошептал юноша.
— Цыганка… сумасшедшая… Впрочем, я вас понимаю…
Он быстро подошел к Саизуме.
— Сударыня, — сказал он тихо, — вы узнаете меня?
Безумная вперила в него странный испытующий взгляд.
— Нет, — ответила она. — Но кто вы — неважно. У вас не такой голос и не такой взгляд, как у человека, который только что был здесь. А этот голос, если бы вы знали… он кипящим свинцом жжет мне сердце! Эти черные глаза, знаете… ах! — продолжала она, внезапно горько усмехнувшись. — Знаете, этот взгляд, этот голос… я было подумала, что они принадлежат проклятому… но я же знаю, что он мертв!
— Сударыня, — спросил Пардальян с той же мягкостью, — хотите ли вы пойти со мной?
С минуту Саизума очень внимательно смотрела на него.
— Да, хочу, — ответила она наконец, — я не вижу в ваших чертах ничего такого, что бы внушало мне недоверие или страх.
— Так пойдемте…
И Пардальян взял руку цыганки и вложил ее в руку Карла. Сам же шевалье поспешил за дверь. Снаружи он нашел Пикуика, который верно нес свою службу у лаза. Что же касается Кроасса, он исчез. Наши читатели уже знают, что с ним случилось.
Это происходило как раз в тот момент, когда сестра Марьянж взобралась на стену. Читатели, быть может, еще не забыли об этом. Она посмотрела вдаль и никого не увидела. Но Марьянж была упряма. Она считала, что ей представилась возможность составить состояние, и решила не упускать ее. Она начала спускаться по склону холма, направляясь в Гранж-Бательер. И вот в двухстах шагах от парижских стен монахиня к своему удовольствию заметила группу людей, входивших в монмартрские ворота. В этой группе она сразу же узнала цыганку по ее пестрому плащу и по весьма своеобразной походке.
Сестра Марьянж тут же бросилась бежать, не щадя своих маленьких коротеньких ножек. И оказалась у ворот как раз вовремя, чтобы заметить, как Саизума в сопровождении Пардальяна и Карла свернула в один из переулков. Марьянж пошла за ними на некотором расстоянии. Вскоре группка вышла на главную артерию старого Парижа, которая называлась улицей Сен-Дени. Оставаться незамеченной Марьянж помогло то обстоятельство, что город переполняли возбужденные толпы вооруженных буржуа, которые кричали:
— Смерть гугенотам!
Чем было вызвано такое волнение? Марьянж это совершенно не интересовало. Она продолжала свой путь, не теряя из виду плащ цыганки. Наконец она увидела, как Пардальян и его спутники заходят в незнакомую ей гостиницу. Но поскольку она не умела читать, то и не смогла разобрать слова на нарядной вывеске, выступавшей чуть ли не на середину улицы. Она обратилась к какой-то женщине, и та сказала ей название гостиницы.
— «У ворожеи»… понятно… — пробормотала монахиня, старясь получше запомнить его.
Сестра Марьянж принялась расхаживать взад и вперед, обдумывая положение. Должна ли она поговорить с этими незнакомцами, как собиралась вначале? Это, конечно, дало бы ей возможность заработать, но наверняка навлекло бы гнев аббатисы. Она подумала об in pace [45] и задрожала. Она была не так уж глупа, эта Марьянж. Она спрашивала себя, нет ли какого-нибудь способа избежать подземелья, где можно сгнить заживо (она прекрасно помнила, как одна сестра умерла там от голода и страха), и в то же время не упустить свою выгоду.
— Я нашла выход, — проговорила вдруг она. — Судя по тому, что мне удалось увидеть и услышать, аббатисе очень не хочется терять из виду эту чертову цыганку. Понятно, что исчезновение… нет, бегство этой особы доставит госпоже де Бовилье массу хлопот. Итак, я вернусь, подробно опишу тех, кто увел цыганку, и в качестве награды попрошу для начала десять золотых экю.
Итак, мы видим, что хотя многое Марьянж истолковала по-своему, кое в чем она была недалека от истины — например, в том, что касалось Саизумы. Составив таким образом план действий, она поспешила обратно и тотчас же предстала перед настоятельницей, которая только что принимала у себя Бельгодера, а теперь заканчивала писать письмо. Клодина де Бовилье внимательно выслушала рассказ Марьянж, поблагодарила ее за наблюдательность, прошептала: «Кстати, вот и посланница. Надежная и верная!» и прибавила к написанному письму длинный постскриптум. Сложив и запечатав свое послание, она обернулась к Марьянж со словами:
— Вы оказали нам большую услугу, сестра моя, и должны быть вознаграждены.
Марьянж опустила глаза, скрыв, словно ширмой, своими красными веками, лишенными ресниц, алчность, полыхавшую в ее черных глазах.
— Возьмите же это письмо, — продолжала аббатиса, — та, которой оно адресовано, наградит вас лучше, чем это могла бы сделать я. Ведь я вас не удивлю, сестра моя, если скажу — увы! — что очень бедна. Пока ваша награда лишь в том, что вы становитесь моей посланницей. Только смотрите, если вы потеряете это письмо или кто-нибудь отнимет его у вас, это будет большим несчастьем для меня, а значит, и для аббатства, и для вас.
Марьянж взяла письмо, спрятала его у себя на груди и сказала:
— Отсюда его никому не удастся похитить!
— Что верно, то верно! — прошептала Клодина с улыбкой.
И она поспешила дать Марьянж наставления, необходимые для того, чтобы письмо было доставлено по назначению. Сестра Марьянж сразу же пустилась в дорогу. Войдя в Париж, она следовала тем путем, который очень точно был ей указан аббатисой. Мы уже говорили, что Марьянж не умела читать. Но если бы она могла хотя бы по складам разобрать, кому адресовано письмо, она бы прочитала:
«Госпоже принцессе Фаусте, собственный дом.»
Между тем, — и неважно заметила это Марьянж или нет, — Париж был взбудоражен. Волнение, пока молчаливое, угрожало вспыхнуть пожаром. А произошло следующее.
Знать, удивленная бездействием Гизов, переполошилась. Из уст в уста передавались зловещие слухи. Говорили даже, что Верховный командующий Лиги — предатель. Однако наиболее смелым было утверждение, будто День баррикад оказался всего лишь игрой, призванной устрашить Генриха III: жуткой и опасной игрой, где многие аристократы рисковали головой!.. Мол, Генрих де Гиз, продемонстрировав Валуа свое могущество, подумывал вернуть последнего в Париж, рассчитывая на все выгоды правления, осуществляемого чужими руками.
Вот какие слухи поползли среди наиболее высокопоставленных представителей знати. И было слишком очевидно, что если между двумя Генрихами воцарится мир, то это будет не в их интересах.
Буржуа со своей стороны вновь воссоздали вооруженные патрули и усердно распространяли все эти слухи — предвестники мятежа. Кроме того, умы были взбудоражены событиями на мельнице на холме Сен-Рок. Парижане полагали, что многочисленный отряд гугенотов спрятался на мельнице и ведет скрытое наблюдение за городом. Поговаривали, будто со своей армией к столице подходит король Наваррский. Когда же мельница была взята штурмом, там никого не оказалось. Что случилось с гугенотами, куда подевался отряд, находившийся в засаде, этот авангард Беарнца? Ускользнули? Но как?..
Буржуа, которые больше, чем дворянство, сочувствовали Гизу, вслух не осуждали своего герцога, но из осторожности решили нести дежурство на улицах, что только усиливало всеобщее волнение. Таким образом, на следующий день после того, как Карл Ангулемский и Пардальян отправились в Монмартрское аббатство, а Клодина поручила сестре Марьянж отнести письмо Фаусте, волнение достигло своего апогея.
В этот самый день около четырех часов пополудни герцог де Гиз заперся в своем кабинете с Моревером. Герцога мало беспокоило настроение парижан; он знал, что стоит ему заговорить с народом, как ему устроят овацию; стоит произнести несколько теплых слов, и его назовут Мессией. Поэтому его пока не волновали все эти слухи, которые, минуя шесть сотен охранников, иногда все-таки достигали его ушей.
Гиз был мрачен. Для него, как и для Карла Ангулемского, Виолетта была потеряна. Его больше не беспокоили измены жены Екатерины Клевской. Екатерина находилась теперь в одной отдаленной провинции, так что ее измена, сокрытая от глаз двора, ничего не значила для Гиза. С тех пор, как он оказался во власти этой мощной, как ураган, страсти, она одна управляла его мыслями и будоражила чувства.
Он мерил шагами просторную и роскошно обставленную комнату, которая служила ему кабинетом. Голова его была опущена на грудь, руки сцеплены за спиной; иногда у него вырывался горестный вздох, так что Моревера он слушал лишь вполуха. А Моревер, между тем, докладывал ему о настроениях в Париже, о начинающем нарастать озлоблении, о нетерпении буржуа, о подозрениях многих дворян, которых он перечислил… Моревер говорил герцогу о том, что должно бы было его интересовать, но в эту минуту заботило весьма мало. Ведь Моревер ни словом не обмолвился о единственном существе, которое занимало теперь мысли Гиза, — о Виолетте.
Но вдруг Меченый насторожился и остановился перед Моревером. Последний упомянул имя шевалье де Пардальяна.
— Кстати, — спросил Гиз, — ты нашел его? Знаешь, где он скрывается?
— Увы, нет, монсеньор.
— А этот незаконнорожденный Карл Ангулемский? — опять спросил Гиз.
— Монсеньор, если мы найдем Пардальяна, мы узнаем, где Карл.
— Должно быть, они уехали из Парижа…
Моревер покачал головой.
— Ах, если бы ты ненавидел этого человека, этого жалкого Пардальяна так, как ненавижу его я, — с горечью продолжал герцог.
Глаза Моревера сверкнули.
— Ты бы не упустил его из виду и не дал ускользнуть из города!
— Монсеньор, я убежден, что Пардальян не уезжал из Парижа.
— Что заставляет тебя так думать?
Моревер вздрогнул, тревожно оглянулся по сторонам, будто ожидая увидеть кого-то, кого очень боялся, и прошептал:
— Пока я в Париже, он тоже будет здесь…
— Я не понимаю тебя, — заявил Гиз насмешливо, — но кое-что припоминаю: за взятие холма Сен-Рок ты должен был получить двести тысяч ливров, но отказался от них только ради того, чтобы в один прекрасный день увидеть Пардальяна мертвым.
Эти слова вызвали у герцога мучительное воспоминание о постигшем его разочаровании, виновником которого являлся Пардальян. Он с бешенством взмахнул рукой.
— Этот человек в Париже; ты его ненавидишь — так почему же ты его не разыскиваешь? Ты что, боишься?!
Моревер побледнел, замешкавшись с ответом, а в это время дверь открылась и лакей сообщил, что только что пришел комендант Бастилии Бюсси-Леклерк.
— Пусть войдет, пусть войдет!.. У него тоже вырос зуб на Пардальяна, так что он нам поможет…
— Монсеньор, — сказал, входя, Бюсси-Леклерк, который слышал последнюю фразу, — что касается зуба, о котором вы говорили, то можете быть уверены: он у меня есть — длинный, острый, прочный.
— А вот и ты, мой распятый бедняга, — рассмеялся герцог, которому доставляло жестокое удовольствие обсуждать неудачи других. — Ты представлял собой забавное зрелище на мельничном крыле, клянусь бородой папы! А Менвиль! Как он вопил! Я до сих пор не могу удержаться от смеха, когда вспоминаю об этом…
— Спектакль был, без сомнения, весьма захватывающим, — ответил Бюсси ледяным тоном.
— Не сердись, — сказал герцог, продолжая смеяться. — Я как сейчас тебя вижу: вверх ногами, глаза горят злобой… Ладно, довольно дуться, ведь это я тебя отвязал… И как раз вовремя, а? Ты ведь упал прямо мне на руки, ты — сильнейший из сильнейших!
— Эх, монсеньор! Были бы вы на моем месте! Привязанный к крылу этой адской мельницы, совершенно беспомощный… Мир перевернулся, земля и небо смешались в круговороте… Клянусь вам, это было ужасно!
— Значит, ты очень зол на Пардальяна?
— Да, но не из-за этого, — процедил Бюсси-Леклеркк сквозь зубы.
Он вспомнил ту дуэль, когда впервые в своей жизни был разоружен и побежден, и сказал:
— Я изучил его подлую тактику: вам кажется, что перед вами ровным счетом ничего нет, ни шпаги, ничего… вы наносите удар справа, и вот ваш клинок уже запутался в его контрударах, а он стремительно меняет руку. О, теперь я знаю его удар: я изучаю его по десяти часов на дню… Пусть только попадется мне еще раз, мы посмотрим, кто кого!
— Ты уверен теперь, что сможешь убить его?
— Как в том, что вижу вас перед собой, монсеньор. Но я пришел сюда не для того, чтобы беседовать о Пардальяне. Париж взбудоражен, монсеньор.
— Так! И чего же хотят наши парижане?
— Они хотят короля, монсеньор! — ответил Бюсси-Леклерк, пристально глядя на герцога.
— Короля, короля! — пробурчал Гиз. — У них уже есть один, они его прогнали. Знаю, что ты хочешь сказать. Им нужен я. Черт побери, пусть подождут! Я-то жду!
— Парижане надеются, что вы отправитесь в Лувр. А пока, чтобы как-то провести время, они развлекаются, вернее, мы стараемся их развлекать.
— И каким же образом?
— Я обещал им красочное зрелище с повешеньем, где главные роли сыграют девицы Фурко, — усмехнулся Бюсси-Леклерк.
Он говорил о двух дочерях прокурора Фурко, арестованного за два месяца до бегства Генриха III и заточенного в Бастилию по подозрению в ереси. Иными словами, этот несчастный был приверженцем реформы. Во время ареста отца дочери закричали, что они тоже протестантки, и их посадили в Бастилию. Старик-прокурор вскоре скончался у себя в камере. Одни говорили, что с горя, другие — что от побоев.
На требование отречься — при условии, что им будет дарована свобода, дочери Фурко, прозванные народом Фуркошками, ответили, что предпочитают умереть. Одну из этих несчастных звали Жанна, ей было семнадцать лет и она была красива, как осужденная на муки святая. Другую звали Мадлен, и ей было двадцать.
— Я обещал им Фуркошек, — продолжал Бюсси-Леклерк. — Совсем недавно собралось тысяч десять горожан, они бесновались у крепостного рва и просто оглушили меня своими криками. Я как раз ужинал и подумал, что мои барабанные перепонки лопнут, если я не наведу там порядок. Я приказал впустить самых ярых, и им сначала подали выпить за ваше здоровье, а потом я спросил, чего они хотят.
— Хотим, чтобы повесили и сожгли еретичек-Фуркошек, — ответили они в один голос.
— Так, значит, пусть их повесят! — буркнул Гиз, прерывая рассказ Бюсси-Леклерка.
— То же самое сказал и я, монсеньор, — ответил тот.
— Ну и что дальше? — спросил Гиз, зевая.
— А то, монсеньор, что завтра будет отменная иллюминация, и Фуркошки хорошенько поджарятся. Но сперва, конечно, мы их повесим.
— А дальше? — спросил Гиз, зевая уже во второй раз.
— Дальше я смог спокойно завершить свой ужин, — ответил Бюсси-Леклерк.
— Господин де Менвиль просит доложить о себе, — возвестил в эту минуту лакей.
Гиз кивнул. Дверь снова приоткрылась, и в кабинет шагнул вооруженный дворянин в забрызганном грязью плаще, который давно уже томился в ожидании в приемной. Король Парижа довольно бесцеремонно обращался со своими приближенными. Итак, Менвиль вошел в кабинет своего господина.
— Говори, — приказал Гиз, — что ты хочешь нам рассказать?
— Монсеньор, я должен сообщить вам, что Париж находится в страшном волнении.
— И ты туда же!.. Ты прекрасно дополнил Бюсси — впрочем, как и тогда, на крыльях мельницы.
— Сир, — сказал Менвиль, — о, простите, я хотел сказать — монсеньор…
— Отлично! — прошептал с восхищением Моревер. — Я до этого не додумался!
— Немного терпения, Менвиль, — широко улыбнулся Гиз: ведь на лесть, какой бы грубой она ни была, падки все, от ребенка до короля.
— Он просто немного торопит события! — воскликнул Моревер, который не хотел отставать от Менвиля.
— Монсеньор, — продолжал Менвиль, — я не знаю, что такого сказал вам Бюсси, что я выгляжу всего лишь его дополнением, однако мне доподлинно известно, что парижане…
— Знаю, — перебил Гиз, — они требуют короля.
— Короче говоря, — сказал Менвиль, — наших парижан обуяла жажда… а чтобы утолить подобную жажду, нужен напиток красного цвета. Когда парижане принимаются шуметь, утихомирить их может только кровь.
— Так пусть им дадут ее! — заявил Гиз. — На завтрак им подадут девиц Фурко…
Он замолчал. Все новости, последовательно поступавшие к нему от Бюсси-Леклерка, Менвиля и других, приходивших раньше, указывали на то, что настало время принять решение. Но именно к этому-то он еще и не был готов.
Облекая свои предупреждения в шутливую форму, придворные указывали ему на опасность, но он никак не хотел ее видеть! Гиза охватила та сокрушительная страсть, которая не дает передышки. Впрочем, его договор с Екатериной Медичи обязывал его не ускорять события. Он поклялся терпеливо ждать смерти Генриха III. И в этом терпеливом ожидании, так беспокоившем дворянство и удивлявшем Париж, он видел не только способ добиться трона без кровавых потрясений, но еще и возможность отыскать и вернуть Виолетту, о которой он мечтал день и ночь. Вот почему Гиз оставался глух к просьбам придворных и крикам парижан.
Весь этот день сомневающегося в себе и мучающегося от любви Гиза занимала еще одна мысль — мысль о мести. События на Гревской площади вновь свели его с Пардальяном, о котором еще с Варфоломеевской ночи он сохранил самые ужасные воспоминания. Теперь же этому наглецу Пардальяну удалось нанести ему удар, который может оказаться смертельным.
Люди герцога обшарили всю мельницу, весь домишко мельника, они рылись в саду, они сверлили стены, но не нашли никаких следов мешков с деньгами, которые, однако, существовали!.. Значит, Пардальян увез деньги… Зачем?.. С какой целью?.. Может быть, он сам завладел столь огромной суммой?
Как бы там ни было, но Гиз был обманут, обворован!.. И где сейчас находится этот треклятый шевалье? Как его отыскать? Моревер утверждает, что он еще в Париже. Но это наверняка всего лишь предположение!
Когда Менвиль заканчивал свой рассказ, а Гиз погрузился в свои невеселые мысли, в кабинет в третий раз вошел лакей и передал герцогу письмо. Изучив подпись и, без сомнения, узнав ее, Гиз поспешно сломал печать. И тут трое его приспешников увидели, как на его мертвенно бледном лице появилась слабая улыбка, и услышали шелестящий шепот:
— Мы его поймали!..
Это было письмо Фаусты! Фауста, со слов Клодины де Бовилье, сообщала, что Пардальян и Карл Ангулемский находятся в Париже.
«Завтра, — писала принцесса в конце, — завтра я укажу вам точное место, где вы сможете схватить этого человека.»
— Ты говорил, — рассмеялся Гиз, — что твой дружок Пардальян все еще в столице?
— Я ручаюсь в этом, — отозвался, весь дрожа, Моревер, которому были адресованы эти слова.
— Что ж, ты сказал правду!..
— Пардальян! — прорычал Бюсси-Леклерк. — Пардальян, я жажду мести!
— Пардальян, который распял меня на мельнице, как на позорном столбе! — в свою очередь воскликнул Менвиль, сжимая кулаки.
И все четверо переглянулись, бледные от ненависти.
— Да, господа, — сказал герцог, — я получил подтверждение, что этот дьявол в Париже, и завтра я буду знать, где он прячется.
— Завтра! — вскричали в один голос Менвиль и Бюсси-Леклерк, схватившись за шпаги.
— Завтра! — прошептал Моревер, заранее страшась.
— Я думаю, на этот раз он от нас не ускользнет. А для начала, Моревер, передай приказ всем стражникам у городских ворот не выпускать больше ни одной души! Поторопись!.. И не беспокойся, ты вот-вот станешь очевидцем ареста Пардальяна!
Моревер удалился и велел разослать по всему Парижу гонцов с приказом герцога запереть ворота. Меньше чем через час все дороги города были перекрыты, все разводные мосты подняты. И по Парижу пополз слух, что приближаются объединившиеся армии Генриха III и короля Наваррского. Когда все гонцы, посланные к воротам, вернулись, Моревер вошел в кабинет герцога де Гиза со словами:
— Монсеньор, зверь окружен!..
— Завтра мы настигнем его! — сказал герцог.
— И выкурим из норы! — закончил Менвиль.
— Минуту! — воскликнул Бюсси-Леклерк. — Я возражаю! Я не хочу, господа, уступать вам своей доли! Я желаю, монсеньор, чтобы прежде, чем отправить господина Пардальяна на виселицу, вы отдали его мне… всего на пять минут. Будьте спокойны, я не стану убивать его…
— Ты хочешь отомстить?
— Монсеньор, — сказал Бюсси-Леклерк, — я уже был побежден этим человеком. Да, он сделал это по-предательски. Но кто знает об этом? Менвиль рассказал уже доброй сотне бездельников, что Бюсси-Леклерк еще, быть может, и Неукротимый, но уже не Непобедимый! Впрочем, я не сержусь на тебя, Менвиль.
— Я готов дать тебе удовлетворение! — заявил Менвиль.
— Я бы насадил тебя на вертел, как цыпленка, но ты ведь пока очень нужен нашему герцогу…
— Господа, не ссориться! — скомандовал герцог.
— Я хочу, — продолжал Бюсси-Леклерк, — чтобы Менвиль во всеуслышание мог рассказывать, что я, однажды предательски застигнутый врасплох, все же взял реванш. Монсеньор, я приволоку вам Пардальяна на кончике своей рапиры!
— Будь по-твоему! Ты получишь негодяя, — сказал герцог, — но не забывай, что тебе не разрешено убивать его, я только хочу заставить его признаться, куда он спрятал тридцать мешков с отборной римской пшеницей. Вы понимаете, о чем я говорю, господа
По знаку Гиза трое дворян вышли. И среди придворных парижского короля, постоянно толпившихся в прихожих его резиденции, распространился слух, что военный совет состоялся и близятся великие события.
Перенесемся теперь на несколько часов вперед. Вечером того же дня в одной из комнат своего таинственного дворца сидела Фауста. Перед ней лежало письмо от аббатисы Клодины де Бовилье. На принцессе был костюм для верховой езды черного бархата и светлый кожаный колет, облегающий и достаточно тонкий, чтобы очертить контуры этого великолепного тела, но и достаточно прочный, чтобы выдержать укол шпаги.
На лице ее была черная бархатная полумаска, скрывающая все чувства хозяйки. На перевязи висела шпага: не женская игрушка и не шпага для парадов, но настоящее оружие, рапира, длинная и прочная, с эфесом вороненой стали и клинком, который был выкован в миланских мастерских. На ее роскошных, черных, как ночь, кудрях красовалась фетровая шапочка, увенчанная алым петушиным пером.
Пардальян тоже носил фетровую шапочку, на которой колыхалось красное петушиное перо. Совпадение? Или воспоминание? Кто знает!
Сама принцесса не знала, почему она позаимствовала эту деталь костюма шевалье. Поскольку Фауста, девственница в самом полном смысле этого слова, была недоступна для женской чувствительности, с женщинами ее связывал только пол, и она, может быть, презирала его. А между тем со вчерашнего дня, с того момента, как Марьянж принесла ей письмо Клодины, она испытывала беспокойство, которое ее угнетало. Она ненавидела себя за это смущение и даже испытывала к себе отвращение, но смятение не покидало ее, и в первый раз с того времени, как в римских катакомбах она согласилась взять на себя выполнение опасной, безумной и, однако, осуществимой задачи, Фауста вполне осознала, что она еще слишком женщина, чтобы стать Божеством, каким она так мечтала стать!..
Она тысячу раз перечитывала письмо аббатисы. Что же таили в себе эти страницы, что могло повергнуть в смятение эту душу? Начнем с конца, то есть с постскриптума. Он содержал донесение Марьянж о том, что Саизума бежала, вернее, ушла из монастыря. Да, но Саизума — мать Виолетты! И с кем же она ушла? С Пардальяном! В начале письма аббатиса передавала рассказ Бельгодера о том, что герцог Ангулемский и Пардальян разыскивают Виолетту.
Кто такой этот герцог Ангулемский? Фауста его не знала, зато она знала Пардальяна. После того, как принцесса «просеяла», если можно так выразиться, мысли, вызванные письмом, сквозь сито серьезного анализа и извлекла квинтэссенцию, она пришла к выводу, что открыла в своей душе чувство, которого до сих пор не знала.
Она ненавидит Виолетту! С каких пор? Да с тех самых, как прочла письмо! Было бы прекрасно, если бы она могла сказать, что ненавидела Виолетту раньше, с того дня, когда та сделалась серьезным препятствием в ее планах, связанных с Гизом, и что в ее лице она ненавидела именно это препятствие! Однако привыкнув разбираться в своих чувствах, Фауста, краснея от стыда и бессилия, должна была признать правду: прежде она не испытывала ненависти к Виолетте. Она всегда видела в ней лишь бедную маленькую девочку, которая волей случая встала на ее пути и которую следовало хладнокровно устранить.
Теперь она ненавидела Виолетту лютой ненавистью. Потоки огнедышащей лавы, которые в свое время воспламеняли кровь ее бабки Лукреции, будоражили нынче и ее кровь… Ведь ей сообщили, что Пардальян зачем-то разыскивает Виолетту!
Фауста никогда не знала любви, но сейчас ее душу охватил пламень. Принцесса была влюблена и ревновала Пардальяна к Виолетте!
О! Когда она едва не раскрыла душу перед Клодиной де Бовилье, когда она, такая гордая и такая уверенная в себе, заявила аббатисе, что никогда не полюбит, она и не подозревала, что так скоро познает и любовь, и ненависть!
Фауста провела самую ужасную ночь и самый отвратительный день в своей жизни. Что делать? Как поступить? На что решиться? Она не знала! Однако она все-таки решила что-нибудь предпринять и поэтому на всякий случай переоделась в мужской костюм.
Что она намеревалась делать? В этот день она пережила незабываемые часы — часы борьбы и растерянности, и некое решение постепенно созрело в ее голове. Около полудня она отправила гонца к Клодине, чтобы предупредить ее о своем скором визите и передать, что аббатиса жизнью отвечает за пленницу.
Около четырех часов она написала герцогу де Гизу и сообщила, что Пардальян в Париже. Она долго не могла решить, называть ли герцогу гостиницу «У ворожеи», но в конце концов отложила решение на завтра. Почему? Чего она ждала?
Около шести она, как обычно, принимала у себя многочисленных секретных агентов, которые извещали ее о происходящем в Париже и во дворце у Гиза.
И приблизительно в девять часов вечера мы застаем ее возле изящного столика, в который раз перечитывающей письмо Клодины. Фауста намеревалась принять окончательное решение и казалась очень спокойной. Вот она встала, сожгла письмо на розовой восковой свечке, коснулась рукой в мягкой кожаной перчатке своей шпаги, позвонила в колокольчик и, не оборачиваясь, будучи уверена, что на ее зов немедленно явятся, отдала приказание:
— Четыре человека эскорта и лошадь для меня, немедленно. И пусть предупредят Бюсси-Леклерка, коменданта Бастилии, что я нанесу ему визит сегодня ночью.
Лошади, портшез, карета, эскорт — все это находилось в полной готовности и днем и ночью. Поэтому Фауста, отдав приказ, направилась к двери, не мешкая ни минуты. Менее чем через четверть часа она была уже на улице, где ее ожидали четверо всадников, и конюший подставил ей стремя…
— В Монмартрское аббатство! — приказала Фауста.
Маленький отряд сразу же пустился в путь. Они покинули Ситэ и направились к Монмартрским воротам. Ворота оказались запертыми. Согласно приказу герцога де Гиза, никому не разрешалось покидать столицу вплоть до нового распоряжения короля Парижа. Но один из всадников эскорта, не прибегая к вмешательству Фаусты, показал офицеру-охраннику пергамент с подписью герцога.
Разумеется, Фауста была обеспечена такими бумагами на все случаи жизни. Офицер немедленно понял, что ему надо делать, и приказал опустить разводной мост. Проезжая мимо стражи, Фауста бросила:
— Мы вернемся в Париж через два часа. Сделайте так, чтобы нам не пришлось ждать на другой стороне рва…
В Монмартрском аббатстве царили тишина и покой, все кругом было погружено во мрак. Но после того, как один из всадников особым образом постучал в ворота, двойные створки не замедлили широко распахнуться. Замелькали огни факелов. Спешившись, Фауста приказала проводить себя в апартаменты аббатисы; та, предупрежденная об этом ночном визите, поспешно одевалась.
— Что пленница? — спросила Фауста, и Клодина удивилась, уловив в голосе папессы нотки беспокойства.
— Она у себя, не тревожьтесь…
— Пусть ее приведут, или нет, лучше проводите меня к ней.
Аббатиса взяла свечу и пошла вперед, указывая путь Фаусте, которая властным жестом выслала из комнаты двух монашек, присутствующих при их разговоре.
Клодина спустилась по лестнице, миновала арку и вошла в сад, где находился домик, окруженный забором и похожий на тюрьму в тюрьме. Открыв калитку своим ключом, она направилась туда, где под охраной Бельгодера находилась Виолетта. Цыган всегда спал очень чутко. И как ни легки были шаги Клодины и Фаусты, он их услышал, вскочил с походной кровати, где дремал, не раздеваясь, подошел к выходу и спросил:
— Кто там?
Задав этот вопрос, он приоткрыл дверь и сразу же заметил аббатису. Вложив в ножны кинжал, который по укоренившейся привычке он вытащил на всякий случай, цыган согнулся в низком поклоне.
— Где пленница? — вновь спросила Фауста с той самой интонацией, которую уже раньше подметила Клодина.
Бельгодер узнал ее по голосу и склонился уже почти до земли.
— Я стерегу ее, как и всякого, кого мне прикажут, — сказал он. — Пленница там!
Он выпрямился и указал на дверь, закрытую на засов.
— Войдем! — коротко бросила Фауста.
Они оказались в комнате, наскоро меблированной маленькой походной кроватью, столом и двумя стульями; все это освещал факел. Многочисленные бутылки на столе — пустые и полные — свидетельствовали о том, что цыган пытался доступными ему средствами позабыть о неприятностях своего ремесла тюремщика. Клодина отодвинула засов на двери, указанной Бельгодером. Фауста взяла свечу и со словами: «Я зайду одна!» — исчезла в комнате, где томилась взаперти Виолетта. В этот момент с антресолей, находящихся в первой комнате, где остались ждать Клодина и Бельгодер, выглянул какой-то человек. Растерянное выражение лица, черные и гладкие волосы, расширенные от страха и любопытства глаза… Короче говоря, это был Кроасс.
Кроасс спал наверху на куче соломы. Шум разбудил его, и со своего наблюдательного пункта он видел все, что делается в комнате: он видел Клодину и Фаусту, видел, как Фауста удалилась в комнату, служившую Виолетте тюрьмой… Кроасс тоже задавался вопросом, что мог означать этот ночной визит. А главное, он спрашивал себя, не закончится ли все это ударами дубинкой, которыми одарит его щедрый Бельгодер. Не найдя никакого ответа, великан принялся ждать, затаив дыхание (дабы не привлечь к себе внимание хозяина).
Но в эту минуту цыгану было не до него. Все его внимание сосредоточилось на соседней комнате, куда со свечой в руке вошла Фауста, притворив за собой дверь.
Поставив свечу на стол и быстро оглядев комнату, Фауста смогла убедиться, насколько же та убога. Без окон, она казалась еще более мрачной, чем тюремная камера. На старом канапе (в этом чулане не было даже кровати) спала Виолетта. Несколько минут Фауста пристально вглядывалась в нее. Затем медленно развязала шнурки маски и сняла ее.
— Красива, — прошептала она, — и весьма. Ангельское лицо. Чистый лоб Леоноры де Монтегю и нервные губы Фарнезе. Она действительно достойна своего героя — шевалье де Пардальяна! Как он, должно быть, любит ее! И как, должно быть, страдает от разлуки с ней!
Эти слова, вернее, эти мысли заставили принцессу зло усмехнуться.
— Что ж, так пусть страдает! Не надо ему было вставать на моем пути. Пусть! Я должна идти к высшей цели с несокрушимой и спокойной уверенностью, которую ничто не сломит, я должна промчаться как посланец небес, смиряя чужие гордыни, покоряя сильных, изгоняя королей, свергая их с трона, поднимая на мятеж целые государства — до тех пор, пока не найдется тот единственный человек, который скажет мне: «Пора остановиться!»
Фауста дрожала, она судорожно тянула руки к Виолетте, готовая вцепиться ей в горло. Она понимала, что лжет сама себе. Все это было только предлогом!.. Она не испытывала ненависти к Пардальяну ни за события на Гревской площади, ни за происшествие на мельнице. Нет, не ненависть бушевала в ней!
Ах! Никогда прежде она так четко не осознавала, что если кого и ненавидит, так это Виолетту, мнимую возлюбленную Пардальяна! Чувство, сжимавшее ей сердце, называлось ревностью! Посланница небес оказалась женщиной, и ангел, сложив свои огненные крылья, ступил на землю.
Фауста закрыла лицо руками и прошептала, задыхаясь:
— Я перестала быть собой! Поклявшись, что мое сердце никогда не познает чувств женщины, я поступила безрассудно, все это оказалось пустой фантазией! Невозможно, противоестественно, чтобы женщина прожила без любви! Я ищу в своих мыслях эту святую искру, которая делает меня Божьей воительницей, но нахожу только самое низкое, самое убогое, самое женское из всех чувств… ревность! Я ревную! Боже милостивый!
В эту минуту пробудилась Виолетта. Она увидела юношу — Фауста была в мужском костюме, — дрожащего, закрывающего лицо руками, который, казалось, борется с ужасным и таинственным недугом. Виолетте стало жаль его.
Она казалась живой противоположностью Фаусты, она казалась воплощением самой любви!
Виолетта не удивилась и не испугалась, увидев мужчину рядом с собой ночью. Она была чиста и наивна и даже не подозревала об опасности.
Для нее существовал только один мужчина в целом мире… Она снова и снова видела перед собой руки этого человека, чьего имени она не знала, руки, осыпающие тело несчастной умершей лилиями и розами. Она молилась, мечтая вновь вызвать это чудесное видение.
Ее тонкие пальчики коснулись руки Фаусты, и очаровательным голосом, полным сострадания, она спросила:
— Кто вы? Жертва, как и я?.. Вы… Ах!..
В этом крике прозвучали тоска и страх. Девушка резко вскочила и забилась в самый темный угол комнаты. Фауста, почувствовав прикосновение, сильно вздрогнула и опустила руки; свет факела упал на ее лицо, искаженное страстью. Виолетта узнала эту женщину!
Множество мыслей пронеслось в голове у Фаусты. Множество слов рвалось у нее из груди, — быть может, оскорбления или крики боли. В эту минуту перед Виолеттой стояла не святая девственница Фауста, не Фауста, избранная тайным конклавом, а лишь внучка Лукреции Борджиа. И все эти мысли, слова, жалобы, оскорбления, вся эта ревность, ярость, разбушевавшаяся страсть слились в одном слове, которое она выкрикнула — хрипло, гортанно:
— Идите!
Идти! Куда? Что она хочет с ней сделать? Какое жестокое и ужасное испытание ждет девушку?
— Идите!
И поскольку трепещущая Виолетта не повиновалась, Фауста отступила к двери. За это короткое мгновение, совершив над собой небывалое усилие, она вновь обрела внешнее спокойствие…
— Портшез, быстро, — приказала она Клодине, — пусть ждет у главного входа.
Аббатиса удалилась. Фауста повернулась к Бельгодеру,
— Возьми девчонку и посади ее в портшез. Ты тоже поедешь вместе с ней. Ты жизнью отвечаешь за то, чтобы по дороге с нею ничего не случилось!
— Куда направится портшез? — спросил, дрожа, Бельгодер.
— В Бастилию! — глухо ответила Фауста.
Бельгодер вошел в комнатушку и двинулся к Виолетте, говоря:
— Иди! Ну иди же!
Он схватил ее и пробурчал себе под нос:
— Думаю, на этот раз господин Клод заплачет кровавыми слезами… как по его милости плакал когда-то я!..
Бельгодер бросил Виолетту в портшез и сам поместился рядом. Фауста вскочила в седло. По ее знаку четверо всадников окружили носилки. Она же поскакала вперед, и маленькая группа исчезла во мраке ночи.
По улице Сен-Антуан Фауста направилась прямо к Бастилии. Портшез остановился перед воротами тюрьмы. Фауста что-то сказала, и один из всадников эскорта приставил ко рту рог и трижды проиграл сигнал, разорвавший тишину заснувшего квартала. Прошло несколько минут. Затем по другую сторону рва замелькали огни фонарей, загремели цепи разводного моста. Проехав по опустившемуся настилу и миновав черную арку, портшез, наконец, оказался на узком дворе.
— Коменданта ко мне! — приказала сержанту Фауста.
— Если вы соблаговолите последовать за мной, я провожу вас к нему, — ответил сержант.
— Здесь пленница. Если она ускользнет, тебя без всякого суда повесят нынче же на рассвете.
Сержант усмехнулся. Он отдал какой-то приказ двум сопровождавшим его тюремщикам, и несколькими минутами позже Виолетта была брошена в темницу…
Бельгодер и эскорт остались во дворе, а Фауста и сержант спустились по лестнице, следуя за каким-то человеком, освещавшим им путь. В коридор, на ходу приводя в порядок свой костюм, выскочил заспанный мужчина.
— Вот и господин комендант, — произнес сержант.
— Я услышал сигнал рога, — сказал Бюсси-Леклерк, пытаясь рассмотреть, с кем говорит, — а так как, кроме монсеньора герцога де Гиза, есть только один человек который знает сигнал…
— Этот человек — я, — сказала Фауста. — Пойдемте к вам, господин де Бюсси, нам нужно поговорить.
— Я к вашим услугам, сударыня, — ответил Бюсси-Леклерк, который по голосу понял, что перед ним — переодетая женщина.
Бюсси-Леклерк провел Фаусту в свои апартаменты.
— Господин Леклерк, — сказала Фауста, — вас должны были предупредить о том, что мне необходимо увидеться с вами по делу чрезвычайной важности…
— Сударыня, — ответил Бюсси-Леклерк, рассмотрев Фаусту, — меня предупредили, что сегодня ночью ко мне прибудет гонец с распоряжением герцога, но я был далек от мысли, что посланец, почтивший своим посещением эти грустные места, окажется столь очаровательным.
Бюсси закрутил усы и с гордым видом стал ждать ответа на свою любезность.
Еле заметная презрительная улыбка искривила губы Фаусты.
— У вас здесь, — сказала она, — находятся две узницы, девицы Фурко?
— Да, сударыня, — ответил солдафон, удивленный, что его комплимент не произвел впечатления.
— Эти узницы должны быть отданы на суд народу?
— Завтра утром, сударыня… Сказано — сделано, уж мы-то держим свое слово. Народ хочет повесить и сжечь этих девиц, и так оно и будет!
Бюсси-Леклерк выпрямился во весь рост, надеясь таким образом внушить страх, раз уж быть галантным у него не вышло.
— Одна из девиц Фурко будет повешена и сожжена, — сказала Фауста, — что же касается другой, вы ее освободите.
— О! Это невозможно, сударыня, — воскликнул Бюсси-Леклерк, едва не подпрыгнув от изумления. — Я обещал отдать народу двух еретичек на сожжение, и парижане их получат. Никогда Бюсси-Леклерк не изменял своему слову.
— Вы сдержите слово, господин Леклерк. Как зовут приговоренных? И какого они возраста?
— Старшей, Мадлен, лет двадцать; младшей, Жанне, около шестнадцати.
— Вот эту вы и отпустите… Мадлен будет отдана народу. А Жанна — помилована.
— Но если одна из приговоренных будет помилована, как же я смогу отдать народу двух еретичек?..
— Не волнуйтесь. Главное, что Жанне Фурко даруется свобода.
— Но кто дарует ей свободу?
— Я.
— Вы, сударыня?! — воскликнул Бюсси-Леклерк, удивленный властным тоном незнакомки. — Но кто вы?.. Вы вошли сюда, потому что подали сигнал, известный только приближенным монсеньора. Но это не является достаточной причиной…
— Прочтите это! — прервала его Фауста, протягивая бумагу. Бюсси-Леклерк послушно взял ее, поднес к свече и стал читать. На документе стояли подпись и печать герцога де Гиза. Написано же было следующее:
«Приказ всем офицерским чинам: при любых обстоятельствах, где бы это ни происходило, даже рискуя жизнью, повиноваться принцессе Фаусте, предъявительнице сего документа».
— Принцесса Фауста! — едва слышно прошептал Бюсси-Леклерк.
Он окинул ее горящим от любопытства взглядом, отвесил низкий поклон и вернул пергамент со словами:
— Я повинуюсь вам, сударыня.
— Что ж, проводите меня к сестрам Фурко, вернее, к младшей из них.
Не сказав ни слова, удивляясь все более, Бюсси-Леклерк поспешно схватил свечу и пошел впереди своей посетительницы. В коридоре их ожидал сержант; комендант что-то сказал ему, тот поклонился и побежал исполнять поручение.
Бюсси-Леклерк и Фауста спустились по лестнице и оказались во дворе, где оставались портшез и четверо всадников. Здесь же находились двое тюремщиков, предупрежденных сержантом. Все они с удивлением взирали на коменданта, который шествовал со свечой в руке перед незнакомкой с таким видом, как будто сопровождал королеву.
Заметив сержанта, Фауста приказала:
— Приведите мою пленницу…
Через несколько минут появилась Виолетта, которую двое солдат держали за руки. Она дрожала от ужаса, но не оказывала никакого сопротивления, так как чувствовала, что борьба бесполезна.
— Ступайте! — сказала Фауста Бюсси-Леклерку.
Последний вместе с двумя стражниками направился к низенькой дверце; сзади вели испуганную Виолетту. Затем шла Фауста: она не спускала глаз с пленницы, а на губах ее играла зловещая улыбка; принцесса напоминала ангела смерти. Шествие замыкал сержант.
Они начали спускаться по лестнице, которая спиралью вкручивалась в землю; ступени были мокрыми и скользкими.
Тюремщики остановились около одной двери и отодвинули засовы. Фауста, взяв из рук Бюсси-Леклерка свечу, первая вошла в камеру. Она была очень узкой, низкие своды, казалось, ложились на плечи неподъемной тяжестью. В углу прямо на земле сидела худенькая девушка, почти ребенок. Когда дверь открылась, она поднялась. Лицо ее было безмятежно, глаза же неестественно блестели. Она была красива, несмотря на свою бледность, и держалась с вызовом. Эту девушку звали Жанна Фурко.
— Вы пришли за мной? — спросила она. — Я готова к казни.
— Жанна Фурко, — ответила Фауста, — вас не казнят. Вы будете жить и обретете свободу.
— О! — прошептала несчастная. — Кому принадлежит этот нежный голос? Кто этот ангел, что склонился надо мной впервые с тех пор, как я попала в этот ад?
— Жанна Фурко, — сказала Фауста, — я не ангел, я просто женщина, чье сердце тронули ваши несчастья и которая употребила все свое влияние, чтобы спасти вас.
— Значит, король даровал мне жизнь? — пролепетало несчастное создание.
— Жизнь и свободу. Вы свободны. Идите!
Жанна сделала несколько шагов, словно опьянев от этого магического для любого заключенного слова: свобода… Внезапно она остановилась и побледнела еще сильнее, пронзенная ужасной мыслью.
— А Мадлен? — воскликнула она умоляюще. — Моя сестра? О! Сударыня, я не могу уйти отсюда одна! Мы вместе оплакивали нашего несчастного отца. Без Мадлен? Нет! Я лучше умру!
Фауста еле уловимо поморщилась от досады. Но она сразу же улыбнулась и произнесла еще более нежно, более ласково, с еще большим состраданием:
— Ваша сестра Мадлен спасена так же, как и вы, и ждет вас за стенами этой ужасной тюрьмы. Идите же.
Жанна Фурко упала на колени, схватила руку Фаусты и принялась покрывать ее поцелуями. Резкая перемена произошла в ней. Сильная и спокойная перед лицом смерти, к которой она приготовилась, девушка была сражена внезапным известием о дарованной ей жизни. Она рыдала. Признательность, переполнявшая ее, обернулась слезами. Фауста нетерпеливым жестом приказала ей подняться и повлекла ее, буквально обессилевшую от счастья, за собой. В коридоре она передала Жанну Фурко на руки тюремщику и проговорила:
— Проводите ее к портшезу.
По знаку Бюсси-Леклерка тюремщик повиновался и увел благодарную узницу. Тогда Фауста повернулась ко второму тюремщику и указала ему на Виолетту со словами:
— Заприте ее здесь…
Перед разверзнутой пастью темницы Виолетта инстинктивно попятилась, и что-то вроде стона сорвалось с ее трепещущих губ. Но рука тюремщика втолкнула ее в камеру, и мгновение спустя дверь с тяжелым стуком захлопнулась… лязгнули задвигающиеся засовы… Опять-таки жестом Фауста приказала тюремщику и двум солдатам подняться наверх. С ней остался только Бюсси-Леклерк. Страшная улыбка исказила ее лицо.
— Осмелишься ли ты, Пардальян, — прошептала она чуть слышно, — разыскивать свою возлюбленную в этой могиле?
Бюсси-Леклерк наблюдал за ней с ужасом, смешанным с изумлением. Мало-помалу возбуждение, заставлявшее сильнее, чем обычно, биться сердце Фаусты, улеглось, и она холодно обратилась к Бюсси:
— Вы не понимаете?
— Я жду ваших объяснений.
— Где Мадлен Фурко?
Бюсси-Леклерк протянул руку по направлению к соседней камере и произнес:
— Там!..
Фауста указала на камеру, куда бросили Виолетту, и сказала:
— А здесь находится Жанна Фурко!
Бюсси-Леклерк, несмотря на всю свою бесчувственность, не мог не содрогнуться, догадавшись, о какой ужасной мести идет речь.
— Что?! — воскликнул он. — Эта девушка, которую вы привезли…
— Впредь ее зовут Жанна Фурко… Завтра утром вы должны отдать этих девиц на суд народа. И вы их отдадите!.. Итак, господин Леклерк, вы сдержите свое слово!
Когда Бюсси-Леклерк и Фауста вновь оказались наверху, в маленьком, узком и темном дворике, который выглядел светлым и просторным по сравнению с подземными камерами, Жанна Фурко уже сидела в портшезе и жадно глотала чистый воздух. Бельгодер подошел к Фаусте.
— Хочешь узнать, что стало с дочерью Клода? — спросила она.
— Ничто не ускользает от вас, госпожа, — ответил цыган. — Вы знаете, что Виолетта — моя надежда. Прошу извинить меня за то, что осмеливаюсь спрашивать, но вот уже восемь лет, как Виолетта принадлежит мне. Я ревниво охранял ее… вам известно, для чего. Короче говоря, вместо того чтобы продать ее монсеньору герцогу, получилось так, что я продал ее вам… Я догадываюсь, что наступил час, когда я мог бы поговорить с Клодом…
— И ты знаешь, где он находится?
— Нет, но я отыщу его, не беспокойтесь. Клод и я, мы всегда находили друг друга.
Бельгодер выпрямился во весь рост. Глаза его полыхали ненавистью так, что, казалось, фосфоресцировали во мраке.
— Послушай, — произнесла задумчиво Фауста, — ты давно уже обещал рассказать свою историю, и теперь время пришло. Мы поступим вот как: отправляйся с портшезом и в сопровождении моих людей в аббатство, а затем тебя отвезут ко мне во дворец. И когда ты расскажешь мне, почему так ненавидишь Виолетту, я скажу, что с ней произойдет.
— О! Я спокоен, — мрачно ответил Бельгодер, — я знаю, что она в хороших руках.
— Господин комендант, — громко сказала Фауста, повернувшись к Бюсси-Леклерку, — на который час назначен спектакль, обещанный парижанам?
— Я думаю, он состоится на рассвете…
— Это слишком рано. Я хочу присутствовать на нем. Мне кажется, десять часов утра — подходящее время.
— Как вам будет угодно. Пусть в десять…
— Где будет выстроен эшафот? — спросила Фауста.
— На Гревской площади, если это место вас устраивает; мне кажется, оно наиболее удобно.
— Гревская площадь меня устраивает!
Фауста вскочила на лошадь. Бельгодер сел возле Жанны Фурко. Эскорт двинулся следом за ними. Оказавшись за стенами Бастилии, Фауста отдала всадникам несколько распоряжений.
— А вы, сударыня, — спросил тот, к которому она обратилась, — значит, вы возвращаетесь без охраны?
— А меня, — ответила Фауста, воздев руку к звездному небу, — охраняет Тот, кто и послал меня на эту грешную землю. Вам пора, торопитесь!
Портшез и эскорт двинулись обратно той же дорогой, какой они приехали сюда, а Фауста направилась в Ситэ. И то ли она действительно верила в то, что сказала, то ли обладала необычайной храбростью, но ни разу сердце ее не сжалось, пока она ехала по темным улочкам, на которых ни отъявленный головорез, ни отважнейший из дворян не осмелились бы появиться плохо вооруженными и в одиночку.
Добравшись до Монмартрского аббатства, Бельгодер отвел свою новую пленницу Жанну Фурко в лачугу, где раньше держали Виолетту. В комнатушке без окон, при свете свечи он с любопытством оглядел эту замену Виолетты. У нее были черные вьющиеся волосы, большие черные глаза и присущий всем дочерям востока глубокий и таинственный взгляд. Пораженный этой красотой, так мало напоминающей парижский тип, Бельгодер покачал головой, вышел за дверь и закрыл замок на два оборота. Жанна вздрогнула. Почему ее заперли?
— Что это за девушка, которую я должен теперь стеречь? Черт меня подери, если я что-нибудь понимаю в этом деле и если вижу свет в окружающем меня мраке! Кроасс! Чего хочет госпожа Фауста? Куда она толкает меня? Что ж! Я, без сомнения, скоро об этом узнаю. Кроасс! Она мне сказала: «Поведай мне свою историю, и я скажу, что станет с Виолеттой…» Черт возьми, я пойду туда! Подходящий момент настал. Кроасс, стереги эту малышку в мое отсутствие. Кроасс!
Но и на этот раз Кроасс не отозвался.
— Ты спишь, — прорычал Бельгодер, — ты осмелился спать, когда я работаю! Подожди у меня, жалкий висельник и мерзавец, подожди, лежебока проклятый, я уж доберусь до тебя, будь уверен!
Изрыгая подобные любезности, цыган схватил свою знаменитую дубинку, с которой Кроасс был очень коротко знаком, и стал подниматься по лесенке на антресоли. Взобравшись туда, он взвыл от бешенства. Кроасс исчез! Для собственного успокоения Бельгодер несколько раз пнул охапку сена и, убедившись, что Кроасс перебрался в какое-то другое место, спустился вниз. Он принялся за методические поиски и, перерыв весь домишко, должен был признать: Кроасс сбежал. Бельгодера это не слишком обеспокоило. Он корил себя только за то, что не догадался запереть своего великана. Ведь цыган понимал, что после последней взбучки Кроассу вовсе не хотелось находиться в пределах досягаемости хозяйской дубинки. Он решил, что новая пленница, имени которой он не знал и которая была ему мало интересна, не сможет самостоятельно выбраться отсюда, и, не предупреждая аббатису, вернулся к людям Фаусты, которые ждали его, чтобы отвезти во дворец своей госпожи. Час спустя Бельгодер входил в это таинственное здание, куда на следующий вечер после своего приезда в Париж он привел Виолетту, думая, что передает ее герцогу де Гизу.
Фауста ждала цыгана в комнате, уже знакомой нашим читателям, где две ее нынешние фаворитки Мирти и Леа занимались приготовлением укрепляющего питья для своей госпожи. Войдя и низко поклонившись, Бельгодер покосился на многочисленные бутылочки и склянки.
— Пусть принесут вина, — приказала Фауста, заметив его взгляд. Не успели эти слова слететь с ее губ, как появился слуга с подносом, на котором стояла внушительная бутыль и массивный серебряный кубок. Все это было поставлено перед Бельгодером, который, по приглашению Фаусты, без церемоний сел напротив нее.
— Прекрасный кубок, — сказал он, чтобы начать разговор.
— Можете смело пить, сударь. А что до кубка, вы оставите его себе на память об этом вечере.
Глаза Бельгодера загорелись от жадности. Он наполнил бокал до краев и поднял его, прижав левую руку к сердцу, что, по его мнению, являлось высшим проявлением галантности. Затем, запрокинув голову, он одним глотком осушил кубок.
— Великолепно! — сказал он опять-таки из вежливости, потому что он плохо разбирался в винах. Честно говоря, этот райский напиток показался его луженой глотке весьма посредственным.
— Это «Лакрима-Кристи», — улыбаясь, произнесла Фауста. — Так ты говорил, — продолжала она, чуть пригубив из хрустального бокала, который поднесла ей Мирти, — что должен рассказать мне одну интересную историю?
— Хм! Такие истории могут рассказать многие из нас, бедных цыган, которых гонят, травят, избивают, вешают, колесуют, сжигают и даже иногда пытаются обратить в христианство, то есть сделать нечестивцами.
Фауста усмехнулась. Вино, каким бы слабым ни показалось оно Бельгодеру, развязало ему язык.
— Короче говоря, — продолжал негодяй, и взгляд его темных глаз стал совсем мутным, — эта история не покажется вам слишком любопытной. Вы, должно быть, слышали подобные рассказы раз сто, и они не трогали вас, так как речь в них шла о цыганском ребенке.
— Разве я не говорила тебе, что считаю, что цыгане сделаны из того же материала, что и христиане? — важно произнесла Фауста. — И что я уважаю их религию, и их обычаи не кажутся мне достойными порицания?
— Да, вы говорили мне это!.. И именно поэтому я так привязался к вам и предан вам, как собака.
Фауста опять улыбнулась.
— Так говори без утайки, — сказала она. — Если по отношению к тебе была допущена несправедливость, быть может, я смогу ее исправить…
— Слишком поздно! — глухо произнес Бельгодер.
— Если у тебя на сердце незаживающая рана, может быть, я смогу залечить ее!
— Пусть мое сердце разорвется на части, если я позволю ему успокоиться!
— Наконец, если ты затаил зло на своего обидчика, если ты хочешь отомстить, то, как ты знаешь, я могу тебе помочь.
— Да! — сказал тогда Бельгодер. — Вы можете ужесточить мою месть. Вы сильны и могущественны. Вы можете заставить Клода страдать!
— Значит, ты хочешь отомстить одному только Клоду?
Бельгодер только что допил бутылку и уронил голову на руки. Фауста сделала знак, и полная бутыль тотчас заменила на столе пустую.
— Послушайте, — продолжал Бельгодер, — я для вас просто животное, не так ли? Кто я есть? Грязный цыган. Существо, которого опасаются из-за его кулаков и ненавидят за его злость. А что вы скажете, если я признаюсь, что в этой груди зверя бьется человеческое сердце?
Фауста не отвечала, она ждала.
— А между тем это так, — заявил Бельгодер. — Каким бы поразительным это ни казалось, у меня есть сердце, потому что было время в моей жизни, когда я не помышлял ни о ненависти, ни о мести… время, когда я любил!
Бельгодер опять замолчал, как будто опасаясь вызвать картины прошлого.
— Продолжай! — сказала Фауста повелительно.
— Когда-то, — заговорил Бельгодер, — я был не таким, как нынче. Не хочу сказать, что я был агнцем, но и тигром я тоже не был. Короче говоря, я себе жил, не задумываясь ни о добре, ни о зле, ни о Боге, ни о дьяволе, пока однажды не почувствовал, что влюблен… Пустяк для любого другого мужчины, но настоящий удар для меня! Я отлично осознавал, что очень уродлив. Мне столько раз говорили об этом… Я был самым сильным, самым опасным во всем таборе. Любой, кто смотрел на меня косо, мог быть уверен, что ему несдобровать. Я мечтал жить мирно, но только и делал, что дырявил чужие шкуры. Меня боялись… Мужчины и женщины — все трепетали передо мной. A я трепетал перед Магдой. Трепетал, потому что знал о своем безобразии и потому что вокруг Магды всегда крутилось пять или шесть красавчиков, самый уродливый из которых был во сто раз красивее меня.
Из груди Бельгодера вырвался хриплый вздох, и он пробормотал проклятия, которые понимал он один.
— Ни разу, — продолжал он, — я не осмелился поговорить с Магдой. Но всегда, оказавшись рядом с ней, я чувствовал, что взгляд ее черных глаз словно пронзает меня. Я видел, как она улыбается, но не знал, почему. Я не мог спать, не мог есть… И однажды вечером я собрал всех влюбленных в Магду. Когда они пришли, я послал одного из них за ней. Она явилась, и я сказал ей:
— Магда, тебе идет уже пятнадцатый год. Пора тебе выбрать себе мужчину.
Другие, поскольку тоже были влюблены в Магду и тоже торопились, закричали:
— Да, да! Пусть выберет того, кто с этого вечера будет пить из ее стакана и с этой ночи будет ее мужчиной!..
Магда с улыбкой и как будто бы наугад указала на одного из моих соперников и сказала:
— Выбираю тебя.
— Ах! Бедный Бельгодер, — насмешливо протянула Фауста.
— Да, — ответил цыган, — но слушайте дальше. Я встал перед этим человеком. Он все сразу понял и выхватил свой нож. Пятью минутами позже я повалил его и, поставив колено ему на грудь, отрезал ему уши. Он вскочил, завывая от боли. Я никогда не слышал подобного воя. Тогда Магда спокойно сказала:
— Мне не нужен мужчина без ушей.
— Что ж, выбери другого!
— Вот он! — сказала она, все с той же улыбкой указывая на второго влюбленного.
Я встал перед ним, как и перед первым. Бой начался и длился на этот раз десять минут. И когда этот человек оказался на земле, я отрезал ему нос. Этот не выл, он лежал без сознания… Разумеется, Магде не нужен был мужчина без носа, так же, как ей не был нужен одноглазый — ведь третьему я выколол правый глаз. Ну, а двое других сбежали, и Магде вовсе не захотелось выбирать себе в мужья труса. Так что я остался один.
Бельгодер издал звук, похожий на рычание, и бросил вокруг себя свирепый взгляд, как будто его давние соперники все еще были здесь, перед ним. Затем он продолжал:
— Тогда, — сказал мне Магда, — я выбираю тебя. Я выбрала тебя уже давно. Но я хотела убедиться, такой ли ты, как я думала.
В тот же вечер я женился на Магде по обычаю своего племени. Шесть лет я был счастливым человеком. Сначала у меня родилась дочь, которую назвали Флорой. Четыре года спустя у меня родилась вторая дочь, которую назвали Стеллой. Говорили, что Флора была красива, как утренний цветок, склоняющийся под тяжестью алмазной росы. А Стелла была красива, как вечерняя звезда, мерцающая в вышине среди своих подруг. Вот что говорили. Я не знал, были ли они красивы так или по-другому, но только когда я видел их, мне хотелось смеяться без всякой причины, а когда не видел, хотелось плакать. Я был сумасшедшим, как и все отцы.
— Как и все отцы! — вздрогнув, прошептала Фауста.
Без сомнения, образ принца Фарнезе промелькнул в эту минуту перед ее внутренним взором.
— Кажется, я покончил с бутылкой, — заявил Бельгодер.
Эта была уже четвертая, и цыган и глазом не успел моргнуть, как по знаку Фаусты перед ним поставили пятую.
— На седьмой и последний год моего счастья, — продолжал Бельгодер, — мы поехали в Париж, во Францию. Флоре исполнилось тогда шесть лет, а Стелле два. Мы жили очень спокойно, несмотря на презрение и ненависть парижан, пока однажды вечером не распространилось известие, будто какие-то злодеи ночью пробрались в церковь и похитили золотые вазы, служащие христианским священникам для исполнения их обрядов. Церковь называлась Сен-Эсташ. Мы жили по соседству. И так как любой бродяга или французский горожанин, какими бы злодеями они ни были, оставались при этом христианами и, следовательно, были неспособны на подобное злодеяние, то обвинили нас. Однажды утром арестовали и бросили в тюрьму пятнадцать человек из моего табора — мужчин, женщин, детей. По дороге мне удалось бежать. Но, наверное, было бы лучше, если бы меня повесили, как других. Тогда погибли пятеро мужчин и пять женщин. Среди них была и Магда. Несчастная Магда! Даже под виселицей она улыбалась своей всегдашней таинственной улыбкой.
Бельгодер одним глотком осушил стакан. Он был мертвенно бледен, по лицу его струился пот, и он вытирал и вытирал его тыльной стороной ладони.
— Накануне того дня, когда Магду вместе с остальными должны были казнить, — продолжал он, — я нашел палача. Два месяца, пока длился процесс, я собирал золото. Часть я накопил, продав то, что мы имели, часть — подстерегая ночью на узких улочках прохожих. В общем, я нашел палача…
— Где он жил? — спросила Фауста.
— Улица Каландр, в Ситэ, — глухо ответил Бельгодер.
— И как его имя?
— Клод, — почти шепотом произнес Бельгодер. — Зачем вы заставляете произносить это имя, если оно вам известно?
— Продолжайте, — только и сказала Фауста.
— Я пошел к нему. Я предложил ему деньги. Я валялся у него в ногах, плакал, умолял. А просил я у него только одного: надеть на шею Магды изношенную веревку. Если бы веревка порвалась, ее бы помиловали. А вытащить ее из тюрьмы — это уж было бы мое дело.
— И что ответил Клод?
— Он взял мешок с деньгами и выкинул его на улицу. Затем он схватил меня за плечи и вытолкал за дверь. А потом он повернул ключ в замке. Я сидел на пустыре, где строился новый рынок, уткнувшись лицом в колени. Я проплакал всю ночь. На рассвете я увидел, как палач вышел из дома. Я пошел за ним… Я шел за ним до самой площади. Двадцать минут спустя я увидел Магду в петле, среди других трупов… а вокруг ликовала толпа. Я до сих пор слышу эти радостные крики.
И цыган в ужасе поднес руки к ушам, как будто он и в самом деле слышал вопли парижан вокруг виселицы, на которой окончила жизнь его любимая жена…
— А дети? — спросила Фауста. — Что стало с твоими детьми?
Бельгодер содрогнулся, сжал свои огромные кулаки, и его блуждающий взгляд стал зловещим.
— Так что же? — вновь спросила Фауста. — Стелла? Флора? Значит, их тоже повесили?
— Нет, — выдохнул Бельгодер, — их не повесили, их крестили!
— Но ты, конечно, снова вернул им их имена?
— Я так никогда и не узнал, куда они подевались, — сказал Бельгодер. — Я никогда их больше не видел. Умерли они или живы — я не знаю… и не узнаю никогда. В день ареста увели пятерых детей — и Стеллу с Флорой тоже. На следующий день после казни я узнал, что стараниями палача дети были отданы в семьи к добродетельным людям, которые согласились их воспитывать. Три месяца я искал их повсюду. Я обшарил весь Париж, но так ничего и не узнал о двух своих дочерях.
— И как ты поступил тогда?
— Тогда я вновь пришел к палачу и сказал ему: ты убил ту, которую я любил. Я поклялся за то убить тебя. Но если ты ответишь на мой вопрос, я прощу тебя. Я дам тебе золото, которое я собрал как выкуп за Магду. Я сделаю больше: поступлю к тебе на службу и стану тебе верным слугой, сторожем твоего дома, хранителем твоей жизни. Скажи, ответишь ли ты мне?
— Спрашивай! — сказал мне палач.
Я собрал всю свою смелость и спросил:
— Ты знаешь, где мои дочери?
Я просто обезумел от радости, когда услышал ответ Клода:
— Разумеется, поскольку я сам их устраивал. О, цыган, ты можешь быть спокоен, твоим дочерям посчастливилось, их взяли к себе очень знатные господа.
Эти слова не имели для меня никакого смысля, но я сказал себе: «Этот человек, который говорит со мной так мягко, не откажется сообщить, где мои дочери. Конечно, он убил Магду, но это его ремесло. Я не могу сердиться на него. Однако же в его обязанности не входит лишать несчастного отца последней надежды. Конечно же, он скажет!..»
Бельгодер судорожно вздохнул и остановил мрачный взгляд на собеседнице.
— Вы полагаете, он сказал? — спросил он, разразившись неестественным хохотом.
— Конечно, — спокойно ответила Фауста, — он же не чудовище!
Бельгодер пробормотал что-то на своем цыганском наречии, а затем продолжал:
— Я просил его сказать, где находятся мои дети. Он покачал головой. Я упал на колени, как и несколько дней назад. Я умолял показать их мне еще один только раз. Я клялся, что не стану забирать их. Вместо ответа он заставил меня подняться, схватив за плечи. Я взывал к его состраданию и милосердию. Тогда он сказал мне:
— Послушай, цыган, я должен был бы арестовать тебя и передать церковному суду. Отпустив тебя, я изменяю своему долгу. Не испытывай мое терпение. Убирайся отсюда!
— Мои дочери, мои дочери! — стонал я.
— Твои дочери в хороших руках. Там они будут счастливее, чем с тобой.
— Мои дочери! Верни мне дочерей!
— Послушай, — проговорил он без гнева и без жалости, — уходи прочь!
И он опять схватил меня за плечи — поскольку как ни силен я был, этот человек был еще сильнее — и выкинул на улицу… И опять, как в ту ночь, когда я оплакивал Магду, я сидел на пустыре, уткнувшись лицом в колени, и размышлял о своем несчастье. И тогда я дал клятву, что Клод будет страдать так же, как страдал я.
— Клятва, нет сомнений, хороша, — сухо подтвердила Фауста. — Остается только выполнить ее!
— Слушайте дальше, — сказал Бельгодер, продолжая смеяться. — Я не спешил. Я мог бы убить его, но этого мне казалось мало. Тогда я стал следить за ним, следовать за ним по пятам. И таким образом мне удалось узнать, что у него есть дочь и что эту дочь он любит, обожает, как я любил и обожал своих Стеллу и Флору. В тот день, когда я в этом убедился, сударыня, я чуть было не сошел с ума от радости… Клод любил, как я! Клод будет страдать, как я. Как и я, он будет оплакивать свою дочь! И как мои дочери, его дочь будет жить среди чужих, среди людей другой расы и другой религии… Его дочь, сударыня, это и есть Виолетта!
— Дочь Клода? — спросила Фауста.
— Да, — ответил Бельгодер, удивленный ее вопросом.
— Виолетта — дочь Клода?
— Без сомнений! Разве стал бы я тогда ее ненавидеть? В ее лице я ненавижу Клода. Но почему вы меня спрашиваете об этом?
— Чтобы быть уверенной, что Виолетта — это дочь Клода. Если ты в этом уверен…
— Совершенно. Так я продолжаю. Я быстро заметил, что палач страстно любит свое дитя. И я понял, куда следует нанести удар. Я сделал все необходимые приготовления. К несчастью, однажды я заметил, что за мной следят, мне нужно было бежать, покинуть Францию. Цыгане терпеливы и в любви, и в ненависти. Я терпеливо ждал, пока пройдет время, необходимое для того, чтобы меня забыли. Через несколько лет я вернулся. Любовь моя умерла, но ожидание отточило клыки моей ненависти. Я жаждал мести.
Бельгодер дрожал. Фауста наблюдала за ним, изучая его с каким-то непонятным любопытством.
— Наконец я похитил Виолетту, — продолжал цыган. — Однажды ночью я с тремя своими приятелями пробрался в небольшой дом в Медоне, где она жила. За Виолеттой присматривала женщина по имени Симона. Чтобы она не донесла на меня, я похитил и ее. Потом я отправил их в сторону Бургони, а сам остался в Париже, чтобы увидеть результаты своего удара. Все вышло как нельзя лучше. Я даже опасался, как бы Клод не умер. К счастью, он выздоровел, и я, оставив его терзаться и теряться в догадках, тоже отправился в путь.
— Что ты хотел сделать с Виолеттой?
— Я собирался развратить ее, а затем продать какому-нибудь богачу. Потом я пришел бы к Клоду и сказал: «Ты украл моих дочерей — я украл твою. Ты сделал из Флоры и Стеллы христианок — я сделал из Виолетты распутницу». И я бы убил его… Судьба вроде бы благоприятствовала мне. Когда Виолетта достигла расцвета молодости и красоты, я вернулся в Париж. В Орлеане, где я пробыл довольно долго, я заметил, что некий могущественный и влиятельный господин увивается вокруг моей крошки. Я навел справки и узнал, что этот мужчина — герцог де Гиз, личность весьма заметная. Заполучив жертву, он уже не выпустил бы ее из своих когтей!
…Итак, я отправился в Париж, и счастливая звезда пожелала, чтобы я встретился с герцогом в воротах города. Я заломил несусветную цену, что никогда не лишнее, и продал Виолетту… Но только с этой минуты началась путаница. Думая, что отвез девчонку к герцогу де Гизу, я на самом деле препроводил ее к вам!..
— Ты об этом жалеешь?
— Не знаю, — сказал Бельгодер с сомнением в голосе. — Мой план был хорошо продуман, а теперь все смешалось.
Вот моя история, госпожа. Теперь ваша очередь говорить. Вы обещали, что месть будет страшной…
— Виолетта в тюрьме. Разве этого недостаточно?
— Это все равно что спросить, достаточно ли мне стакана воды, чтобы утолить жажду, тогда как мне нужна добрая пинта пряного вина, которое бы продрало глотку и обдало желудок огнем.
— А что ты скажешь, если Виолетта будет повешена на глазах Клода, как повесили Магду на твоих глазах?
Ужасная усмешка исказила лицо цыгана.
— Повешена и сожжена! — добавила Фауста.
— О! И Клод это увидит?
— Без сомнения.
— А я буду рядом с Клодом?
— Ты будешь рядом с ним!
— И я смогу поговорить с ним? Заставить его смотреть? Смогу сказать ему, что это я похитил его дитя и предал его огню?
— Ты будешь рядом с ним и скажешь ему все, что захочешь.
— Дьявольщина, я даже надеяться не мог, что месть будет столь ужасна! — прорычал Бельгодер. Он дышал, как хищник, обнюхивающий свою жертву.
— Так послушай меня. Завтра утром, в десять, на Гревской площади будут повешены две девушки, повешены и сожжены. Их преступление состоит в том, что они дочери отца, который сначала был католиком, а затем стал протестантом. Этого человека звали Фурко: Он умер в тюрьме. Завтра народ повесит и сожжет двух его дочерей, которых прозвали Фуркошками. Однако тебе известно, что только что произошло в Бастилии? Мы выпустили одну из этих девиц.
— Ту, которую я отвез в аббатство, — задыхаясь, проговорил Бельгодер.
— А вместо нее, чтобы было кого повесить и сжечь, мы…
— Оставили Виолетту! — взревел Бельгодер. — Дьявол! Это уму непостижимо! О! Само небо надоумило меня поступить к вам на службу!..
И, потрясенный, Бельгодер посмотрел на Фаусту с восхищением, которое заставило ее содрогнуться от отвращения.
— Так значит, — продолжал он все с той же отталкивающей улыбкой на лице, — завтра в десять утра будут повешены… как вы сказали?
— Две преданные проклятию еретички, протестантки.
— Неважно, какое у них вероисповедание, — глухо сказал цыган. — Виолетту сожгут на глазах ее отца, вот что главное…
— Да, на глазах отца, — прошептала Фауста.
— Вы сказали — Виолетта и еще одна… а кто другая?
— Сестер зовут Мадлен и Жанна Фурко. Мадлен погибнет, а вместе с ней умрет и Виолетта.
Бельгодер поднялся и сделал несколько шагов по комнате, бормоча что-то на своем наречии. Внезапно он резко остановился.
— Но Клод? — воскликнул он. — Как он увидит? В этом вся загвоздка!.. Как мне его предупредить? Ведь именно я должен предупредить его!..
— Слушай меня внимательно. Завтра утром ты пойдешь на Гревскую площадь. И когда ты увидишь, что толпа уже собралась, когда радостные крики народа скажут тебе, что осужденных привели на казнь, ты войдешь в третий дом слева от площади, если стоять спиной к реке…
— Третий дом. Запомнил крепко-накрепко.
— Ты не сможешь ошибиться. В окнах соседних домов будут видны головы любопытных. Но в этом доме на всех этажах шторы будут опущены, как будто он в трауре по приговоренным… Когда ты войдешь, ты скажешь, что тебе нужно поговорить с принцем Фарнезе.
— Кто это, принц Фарнезе?
— Неважно! — мрачно усмехнулась Фауста. — Итак, тебя проводят к принцу. Скорее всего, ты окажешься в большой комнате, окна которой выходят на Гревскую площадь.
— Ну а Клод?! Клод?!
— Что ж, Клода ты найдешь подле Фарнезе! Они неразлучны.
— Не понимаю, — возразил Бельгодер, покачав головой, — как бывший палач может быть другом принца. Но какая разница, я пойду и буду действовать, как вы сказали. И что же я должен сделать?
— Если, как я рассчитываю, принц Фарнезе окажется в доме, если Клод будет рядом с ним, если ты попадешь к ним как раз тогда, когда девиц Фурко приведут на Гревскую площадь, то остальное — на твое усмотрение!
— А вдруг, — спросил цыган, который с жадностью следил за этими объяснениями, — принца не окажется в доме?
— Он там будет!
— И Клод рядом с ним?..
— Рядом с ним!
— А если меня не захотят впустить?..
— Ты скажешь, что ты — тот человек, которого принц Фарнезе ждет к десяти часам утра.
— Так, значит, меня будут ждать? — удивился цыган.
— Тебя будут ждать принц Фарнезе и Клод! А теперь иди. Я обещала тебе, что месть твоя станет со временем только более страшной. Иди! Завтра в десять ты покажешь Клоду, как его дочь горит на костре на Гревской площади.
Бельгодер что-то хрипло пробормотал, покинул дворец Фаусты и поспешил на Гревскую площадь. Была уже глубокая ночь, но на площади при свете факелов какие-то люди заканчивали свою страшную работу. Цыган несколько минут наблюдал за ними.
— Два костра! — прошептал он, задрожав.
Эти люди были помощниками парижского палача. И сооружения, которые они деловито возводили — настилы с охапками хвороста вокруг столбов, — и были кострами, предназначенными для сестер Фурко.
После того, как Бельгодер ушел, Фауста села за письмо. Вот что она написала:
«Ваш бунт заслуживает наказания. Поэтому Вы должны были страдать настолько сильно, насколько велика была ошибка, совершенная Вами. Поскольку причиной бунта была Ваша дочь, я хотела, чтобы Вы страдали именно из-за нее. Поэтому я сказала Вам, что она умерла. Но вы — мой любимый ученик и последователь, и мне не хотелось бы, чтобы наказание продолжалось слишком долго… Знайте же, кардинал: Виолетта жива. Если Вы хотите ее видеть, будьте завтра утром в доме на Гревской площади и попросите человека, который появится около десяти часов, показать Вам ее; он непременно покажет.
Любящая Вас и ждущая Вашего возвращения».
Гонец с письмом был отправлен немедленно. А Фауста, уронив голову на руки, прошептала:
— Я добралась до Фарнезе и сразила его. Но как добраться и сразить Пардальяна — прежде чем отдать его Гизу? Отец будет присутствовать на казни Виолетты. А почему бы возлюбленному не присутствовать там же?
Фауста долгое время сидела неподвижно, постепенно овладевая собой и укрощая свои чувства. По ее лицу, застывшему, словно маска, разливалась мертвенная бледность, а глаза — большие, бездонные — метали молнии.
До этой минуты Фауста все еще боролась со страстью. Владычица своих чувств, могущественная ясновидица, умевшая проникать в самую суть вещей, она презрела первые предупреждения любви. Теперь же в ней бушевала любовная буря. Захваченная ураганом, которому подвластны все существа, все живое и неживое на свете, она сражалась напрасно. Собственные мысли заставляли ее краснеть, сердце неистово колотилось. Душа ее стонала и рыдала от бешенства, стыда и возмущения. И вдруг, униженная, развенчанная в своем величии, со сломанными крыльями, она вскричала, чувствуя отвращение к самой себе:
— Я люблю! О! Я люблю!
«Но, может быть, — думала она, — я просто ревнива. От этого зла можно избавиться, хотя и ценой сильной боли… Я ревную? Но к кому? К маленькой цыганочке! Дочери Фарнезе! Будь проклят день, когда я познакомилась с Фарнезе! Что ж, вот средство, которое вылечит меня! Завтра утром Виолетта умрет… Она умрет, и моя ревность угаснет навсегда».
Поборов ревность, она примется за любовь. Если Виолетта погибнет, ей удастся задушить воспоминания о Пардальяне, — вот на что надеялась принцесса.
Она пыталась убедить себя, строила безумные логические ходы и чувствовала, как мысли ее путаются, разбегаются. И тут внезапно перед ее глазами возникла яркая картина.
Она в окне дома на Гревской площади. Чистое небо, ослепительное солнце, с лотков цветочниц до нее доносятся опьяняющие запахи. На площади собралась огромная толпа. Раздаются приветственные возгласы, и появляется де Гиз. Звучат фанфары войска Крийона. Затем она видит еще одну сцену. Человек, не подчинившийся королю Парижа. Одним своим взглядом он заставляет расступиться шумную толпу. И Пардальян, воздев шпагу, идет сквозь кипящую от негодования массу людей. Тогда она увидела его в первый раз, теперь она видит его снова! Фауста, до сих пор находившаяся в оцепенении, опустила голову, и тяжелый вздох вырвался из ее груди.
— Я его любила, — прошептала она. — Виолетта умрет, но я все равно буду любить его!..
— Моя госпожа, — обратилась к ней в эту минуту Мирти, — вы очень бледны, и уже поздно… Не хотите ли вы отдохнуть?
— Почему вы сидите так неподвижно, как будто окаменели? — спросила Леа. — Неужто глаза ваши видят сейчас ад?..
Фауста подняла голову, взгляд ее постепенно смягчился. Она повела рукой, и две камеристки, привыкшие к безмолвному повиновению, вышли. Фауста осталась одна и опять погрузилась в размышления. Она искала достойное решение. Никогда еще в своей странной, сказочной, фантастической жизни она не колебалась так долго. За размышлениями у нее немедленно следовали действия. И решение, принятое в ту минуту, свидетельствовало о неустрашимости ее души.
— Я люблю, — призналась она себе. — Это ясно. Как бы ужасно это ни звучало, ничего уже не изменишь. Я люблю этого Пардальяна, я, смеявшаяся над любовью, в которой признавались мне самые красивые и знатные мужчины Рима, Милана, Флоренции!.. Где бы я ни появлялась, всюду начинали бушевать страсти. Когда я оглядываюсь назад, я вижу целые шеренги влюбленных в меня. И я, никогда не любившая, пала жертвой любви. Я обожаю этого человека, который смотрел мне прямо в лицо…
Она задыхалась. Она испытывала настоящую физическую боль, принимая решение:
— Но я не должна любить! Это испытание, которому меня подвергает Высший Разум и из которого я должна выйти победительницей. Такая душа, как моя, не создана для обычных страстей. Но я буду любить этого человека, пока он жив. Значит, он обязан умереть!
Она содрогнулась. Глаза ее засветились от гордости.
— Быть может, я буду любить его и мертвым… но он останется для меня всего лишь грустным воспоминанием о прошедшей болезни, которую я превозмогла своей волей. Пардальян умрет! И чтобы победа над собой была настоящей и полной, он умрет от моей руки!
С этими словами она поднялась и произнесла:
— Так пусть же моя шпага пронзит его, пускай он будет побежден мною! И, может быть, презрение к проигравшему сотрет само воспоминание о любви! Из этого испытания моя душа должна выйти еще более чистой, еще более неуязвимой, подобно стали, прошедшей закалку.
Слово «сталь» напомнило ей еще об одном деле. Она вытащила свою шпагу и внимательно осмотрела ее. Фауста уже полностью овладела собой и улыбалась. Улыбка была тонкой, загадочной, как улыбка древнего сфинкса. Она согнула клинок, и тот внезапно переломился с сухим щелчком.
— Для борьбы с Пардальяном нужен более прочный металл, — прошептала она. — Мои руки привыкли к тяжелым шпагам. Молина снабдил меня самыми закаленными клинками в мире; Ванукки Флорентийский обучил меня искусству фехтования и смертельной игре со шпагой. Кроме того, я обладаю смелостью человека, который знает, что его миссия еще не выполнена и он не может умереть. Я не имею права погибнуть, значит, погибнет Пардальян…
Она прошла в соседний оружейный зал. На стенах висели шпаги, рапиры, кинжалы всех размеров, всех форм, клинки плоские и широкие, клинки треугольные и острые, клинки крученые, клинки с зубьями, как у пилы — смертельное оружие, наносящее незаживающие раны.
Фауста окинула взглядом свою коллекцию. Она выбрала длинную шпагу, тонкую и гибкую, легкую и прочную, снабженную удобной гардой, способной защитить кисть и руку. Она коснулась клинка ладонью, убедилась, что острие не требует заточки, и, вложив шпагу в ножны, укрепила ее на поясе.
Затем она закуталась в плащ и закрыла лицо черной бархатной маской. Свои изумительной красоты кудри Фауста скрыла под фетровой шапочкой и посмотрела на часы: они показывали три ночи.
— Скоро рассветет, — сказала она. — Пора!..
Она трижды свистнула в серебряный свисток, который всегда имела при себе. На ее зов явился мужчина.
— Нам предстоит вылазка, — сказала Фауста.
— Сколько человек эскорта?
— Достаточно вас одного.
— Какое оружие?
— Вам оно не понадобится!
Без всяких возражений человек выложил на стол два пистолета, которые носил у пояса, и, отстегнув шпагу, повесил ее на стену, рядом с прочими. Итак, Фауста отправилась в путь пешком, в сопровождении одного лишь безоружного спутника.
Парижские улочки были еще темными и абсолютно пустынными, ибо бродяги и грабители давно уже расползлись по своим щелям. Фауста шла бесшумно и быстро, как юная тигрица, вышедшая на охоту. По дороге она отдала своему спутнику несколько приказаний. И хотя Фауста обладала огромным авторитетом и все, кто ей служил, слушались ее безоговорочно, видимо, приказы эти были настолько странны, что ее сопровождающий не смог сдержать легкого возгласа удивления.
Когда они подошли к гостинице, город уже окутала предрассветная дымка. Принцесса остановилась на середине мостовой. Спутник Фаусты посмотрел на нее, словно сомневаясь и прося подтверждения полученного повеления.
— Идите, — коротко приказала Фауста.
Тогда мужчина несколько раз ударил молоточком в дверь.
…Лакей безжалостно вырвал Пардальяна из сладостных объятий сна и объявил ему, что какой-то незнакомец, несмотря на ранний час, хочет во что бы то ни стало говорить с шевалье. Он добавил, что внимательно осмотрел улицу, однако не заметил ничего подозрительного; кроме того, незнакомец пришел один и без оружия. На это Пардальян возразил, что привык ночью спать и что его разбудили как раз в ту минуту, когда он видел очень хороший сон, так что все это вдвойне неприятно. А потом он сказал:
— Знай же, олух, что в такое время я встаю только по двум причинам, одинаково уважительным: чтобы принять благородную даму или чтобы сразиться с врагом, который не может ждать.
И Пардальян отвернулся к стене, пригрозив лакею трепкой, если ему, шевалье, не удастся досмотреть свой сон с того самого места, на котором его так грубо разбудили.
— Господин шевалье, — произнес голос у него за спиной, — вас разбудили как раз по одной из названных вами причин.
Пардальян чертыхнулся, приподнялся на локте и увидел незнакомца, который шел за лакеем до двери и присутствовал при их разговоре.
— А, так значит, меня хочет видеть дама? — проговорил Пардальян.
Человек молчал.
— Кто-то ни свет ни заря хочет помериться со мной силой?
Человек вместо ответа поклонился.
— Хорошо, — проговорил Пардальян, который давно решил никогда и ничему не удивляться, — через десять минут я буду к вашим услугам.
Он не спеша оделся, насвистывая свой любимый охотничий марш.
Затем он захватил свою верную шпагу и спустился в общую залу, где его дожидался все тот же незнакомец, вежливо пригласивший следовать за ним на улицу. Шевалье согласился и, бросив окрест быстрый взгляд, убедился, что улица совершенно пустынна. Человек подождал, пока мальчик из «Ворожеи» закроет за ними дверь повернулся к Пардальяну, снял шляпу и произнес:
— Вы шевалье де Пардальян?
— Собственной персоной, милейший. А вы? Назовите же свое имя!
— Я, милостивый государь, служу у одного господина, который хочет сохранить инкогнито. От лица своего господина я передаю вам вызов, и если вы его не примете, то будете объявлены трусом.
Пардальян расхохотался.
— Разрази меня гром! — проговорил он. — Я мог бы вам ответить, сударь, что среди дворян принято знать хотя бы имя того, кому собираешься перерезать горло.
— Мой хозяин назовет себя, когда вы будете лежать на земле и уже не сможете повторить его имя.
Мужчина произнес это с важностью спокойным и сильным голосом, как и подобает говорить оруженосцам, выполняющим ответственные поручения.
«Так-так, — размышлял Пардальян, — может быть, это герцог де Гиз удостоил меня чести скрестить со мною шпагу? Нет! Если бы Гиз знал, что я здесь, он приказал бы схватить меня и прикончить или отправил бы гнить в какой-нибудь каменный мешок. Кто же это? Может быть, храбрец Бюсси-Леклерк ищет реванша? Но зачем ему скрывать свое имя?»
Внезапно он побледнел, и жуткая усмешка исказила его лицо.
«Это наверняка Моревер!»
И произнес вслух надменно, хриплым от бешенства голосом:
— Где твой хозяин? Я готов дать ему удовлетворение.
В ту же секунду от стены отделилась тень. Какой-то человек приблизился к Пардальяну, остановился перед ним и сделал знак тому, кто играл роль шталмейстера. Тот, не произнося больше ни слова, кивнул шевалье, поклонился вновь пришедшему и, не оборачиваясь, ушел. Шевалье и незнакомец остались одни. Пардальян окинул противника горящим взглядом,
— Это не он! — прошептал наш герой. — Все это очень странно.
Его визави казался юношей лет двадцати, и в нем угадывалась нервная сила и гибкость человека, привыкшего к физическим упражнениям.
— Сударь, — произнес наконец шевалье, приняв беззаботный вид, столь для него характерный, — вы не захотели сказать мне своего имени; хотя это и против правил, я не настаиваю на том, чтоб узнать его. Вы прячете лицо под маской, и я согласен, как вы того желаете, какое-то время оставаться в неведении. Правда, у меня есть надежда узнать, кто вы такой, когда я буду повержен к вашим ногам… по крайней мере так объявил мне ваш слуга. Но могу я хотя бы узнать, почему вы хотите убить меня?
Говоря все это, он пытался разглядеть незнакомца. Но в предрассветном сумраке сделать это было трудно, а его противник носил не только маску, но и низко надвинутую на лоб шапочку.
Пардальян надеялся узнать его по голосу, но незнакомец, вместо ответа, лишь молча обнажил шпагу. Шевалье отсалютовал ему и в свою очередь изготовился к бою.
— Сударь, — проговорил он, — прежде чем скрестить наши шпаги, прошу заметить, что мало кто знает о моем нынешнем местопребывании; меня разыскивают по всему Парижу и если отыщут — убьют. Несмотря на это, я без колебаний принял ваше приглашение. Кроме того, мой покой был потревожен, а это обычно приводит меня в дурное расположение духа на весь день. Я был с вами весьма терпелив и вежлив, поэтому прошу оказать мне одну услугу. Я вас совсем не знаю. Вы же меня знаете слишком хорошо. Не могли бы вы сказать мне, каким образом и от кого вы узнали, что я проведу эту ночь в гостинице «У ворожеи»? Я понимаю, что вы рассчитываете повергнуть меня на эту мостовую, но если моей счастливой звезде не будет угодно, чтобы я был сражен вами насмерть, мне было бы очень интересно узнать, как и благодаря кому мое убежище раскрыто. Так не будете ли вы добры объясниться?
Вместо ответа незнакомец встал в стойку.
— А вы не очень-то любезны, милейший, — сказал Пардальян, — и мне все-таки придется сорвать вашу маску, чтобы узнать то, что мне необходимо. Защищайтесь, сударь, защищайтесь! Я обещаю вам взглянуть на ваше лицо!
Через несколько мгновений шпаги скрестились. Лишь слабые лучи последних угасающих звезд освещали этот замечательный поединок, и лишь звон клинков нарушал тишину улицы.
Первые же выпады ошеломили Пардальяна. Он дрался, наверное, не меньше сотни раз, знал всех мастеров клинка королевства, владел самыми искусными приемами, но нынче ему встретился поистине опасный соперник. Никогда он не видел руки более гибкой и более твердой, шпаги более изворотливой и острия более угрожающего.
Он попытался было потеснить своего противника, однако тот твердо стоял на ногах и оставался совершенно бесстрастным: плечи развернуты, рука будто застыла, но кисть двигалась с необычайно быстротой. Внезапно его шпага рванулась вперед, и самому Пардальяну пришлось отскочить назад.
— Примите мои поздравления, — произнес шевалье, отвечая подобным же ударом, — у вас были все шансы убить меня… Кроме, пожалуй, одного. Он-то меня и спас!
Пардальян перешел в атаку и, будучи блестящим фехтовальщиком, мог бы не раз нанести своему противнику укол в грудь, но он обещал метить только в лицо и перестал бы уважать себя, если бы не сдержал слова.
Между тем наступало утро. Начинали распахиваться окна, в которых уже появились головы любопытных, желающих присутствовать на этой дуэли, которая никого, впрочем, особенно не напугала. Ведь не было ничего необычного в том, что два дворянина, проведя ночь в пользующемся дурной славой кабачке, сцепились из-за прекрасных глазок какой-нибудь кокетки. Внезапно зрители вздрогнули, ибо один из сражавшихся испустил ужасный крик — крик смертельно раненного человека… Однако никто из соперников не упал!
Вскрикнул незнакомец. После целой серии искусных выпадов Пардальян уколол его в лоб. Шпага проткнула маску, и та осталась висеть на острие.
— Женщина! — изумился Пардальян.
Он сразу же опустил шпагу, и черная маска соскользнула на мостовую. Пардальян несколько мгновений задумчиво смотрел на нее, а затем поднял глаза на своего противника. Он тут же узнал эту женщину, и его смущение как рукой сняло.
На лбу у Фаусты алело маленькое пятно крови. Она подняла лицо к небу, словно демонстрируя ему это красное пятнышко, эту едва различимую ранку, которая сама по себе была совершенно неопасна. Может быть, она думала о том, что шпага грубо коснулась не плоти ее, но — души! Фауста считала себя поверженной, побежденной, униженной. Впервые ее вере был нанесен удар.
Пардальян с преувеличенной любезностью и несколько театрально снял шляпу, отступил на два шага и поклонился:
— Если бы я знал, что удостоился чести скрестить шпагу с принцессой Фаустой, клянусь, я бы, не сопротивляясь, отдал в ваше распоряжение собственное сердце!
Он вложил в эти слова двойной смысл. Фауста окинула его пылающим взглядом и хрипло выдохнула лишь одно:
— Защищайтесь…
Пардальян вложил шпагу в ножны. Она стала наступать на него, задыхаясь от любви и от кипящей в ней ненависти, великолепная и жуткая.
— Защищайся, или я убью тебя! — шипела она.
Пардальян скрестил руки на груди. Тогда безумие овладело Фаустой. Она схватила свою шпагу за клинок и, словно кинжал, занесла ее над головой. Она безмолвно ринулась на шевалье, и в ее сверкающих глазах отражалось смятение, охватившее ее душу. В ту минуту, когда острая сталь уже готова была вонзиться в его грудь, Пардальян молниеносным движением одной рукой схватил Фаусту за запястье, а другой — выхватил у нее шпагу. В одно мгновение Фауста была обезоружена и с криком, подобным тому, который она испустила, когда ее ранили в лоб, отступила, закрыв лицо руками.
Пардальян взял шпагу Фаусты за острие и с поклоном протянул ее владелице.
— Сударыня, — проговорил он с некоторым волнением, — из всех благ в мире у меня есть только жизнь, и она мне еще понадобится. Простите же меня за то, что я ее защищаю, извините меня за то, что я вижу на ваших щеках слезинки, пролившиеся оттого, что я не могу позволить пролиться своей крови.
— О, дьявол, — рыдала она, — дьявол, которого сам ад послал на землю, чтобы испытывать и искушать меня, ты победил меня дважды — в моем сердце и в поединке! Но не спеши торжествовать. Я вырву тебя из своего сердца, и Гревская площадь вот-вот отомстит за меня!
Эти безумные слова она произнесла так глухо, что шевалье едва разобрал их и уж, во всяком случае, не понял их смысла.
Положив шпагу у ног Фаусты, он отошел в сторону. Но Фауста резко покачала головой и наступила на клинок ногой; тот сломался. Сделав над собой нечеловеческое усилие, она вновь обрела обычно присущую ей невозмутимость.
— Прощайте, — произнесла она, — или, вернее, до скорого свидания. Так как я очень надеюсь, что вы будете сегодня в десять утра на Гревской площади.
— Гревская площадь, — прошептал Пардальян, глядя ей вслед. — Вот уже второй раз она говорит об этом. Почему? Назначает свидание, готовит ловушку? Разрази меня гром! Сударыня, вы, по-видимому, беззаветно преданы герцогу де Гизу, которому не терпится запрятать меня в Бастилию или туда, откуда вообще никто не выходит, — в могилу! Мне кажется, настал час, когда нужно смотреть в оба. А для начала побыстрее съехать из «Ворожеи».
Фауста была уже в конце улицы. Она удалялась своей обычной грациозной и уверенной походкой, будто бы не испытала только что потрясения, будто бы не чувствовала себя униженной из-за проигранного боя, на который шла убежденная, что сам Господь Бог направляет ее шпагу.
Пардальян провожал ее глазами, пока она не скрылась из виду. Тогда он наклонился, подобрал обломки шпаги и осмотрел их.
— Черт! — прошептал он. — Клинок, сделанный в миланских мастерских, если верить вот этому клейму!.. А для принцессы она неплохо с ним управляется. У нее мог бы поучиться сам господин Леклерк… Однако Гревская площадь, в десять… не понимаю!
Между тем уже совсем рассвело. Пардальян постучал в дверь «Ворожеи» и, войдя в гостиницу, сразу же направился в комнату, которую занимал герцог Ангулемский.
— Нам нужно переехать, — заявил он. — Если вчера мы с вами решили, что оставаться в вашем особняке небезопасно, то нынче оказалось, что этот постоялый двор — настоящая ловушка. Но что я вижу? Мой принц, вы уже встали? Вернее, вы даже не ложились? Ваша кровать не смята. А между тем, постели тут превосходны, я знаком с ними давно. Что это? Заряженный пистолет на столе?
Карл смущенно прикрыл оружие рукой.
Он был бледен, глаза его покраснели. Очевидно, он не только не ложился, но еще и проплакал всю ночь напролет.
— Вы хотите умереть? — спросил Пардальян.
— Да! — просто ответил Карл.
— Такая мысль никогда бы не пришла мне в голову, — заметил шевалье. — А почему вы хотите смерти? Ах, да… потому что она умерла!.. Я знаю одну женщину там, в Орлеане, которая очень много страдала…
— Моя мать! — прошептал Карл, вздрогнув.
— Да, я говорю о ней, и она совсем не ждет той вести, что я принесу ей. А ведь это мне придется сказать ей: «Сударыня, вы пролили столько слез, вы любили человека, которого многие проклинали. Скромная, нежная, преданная, вы посвятили свою молодость тому, чтобы утешать несчастного короля… нет, человека, который в свои двадцать лет умирал от ужаса, не способный жить среди лицемеров и предателей. Преступники, увенчанные титулами, убили его почти на ваших руках. Ах, сударыня, вы жестоко страдали. И если бы я был вашим сыном, я приложил бы все старания к тому, чтобы на вашем лице заиграла улыбка — после того, как я столько раз видел ваши слезы!..»
— Пардальян! — прошептал, задыхаясь, молодой герцог.
«К счастью, сударыня, — продолжал шевалье, — у вас оставалось главное утешение. У вас родился сын… сын с сердцем таким же нежным, как ваше, и с непокорной душой. Он был вашей надеждой и вашей гордостью. Надеждой потому, что вы полагали, будто с таким сыном вас ждет спокойная старость. Вашей гордостью потому, что вы думали, будто однажды сын Карла IX скажет вам, что убийцы его отца наказаны».
— Пардальян, Пардальян, — глухо повторял Карл.
«Увы, сударыня, вы надеялись напрасно. Ваша старость омрачится таким же горем, как и ваша молодость. Вашей опоры в жизни более не существует. Монсеньор герцог Ангулемский не захотел жить для вас. Первое же несчастье, с которым он столкнулся, сломило его. Ваш сын застрелился, когда узнал о смерти некой девушки…»
— О! — вскричал Карл, нервно сжимая рукоятку пистолета. — Значит, вы считаете, что я не подумал о матушке? Пардальян, если я колебался всю эту ночь, всю эту адскую ночь, то только потому, что пред моим внутренним взором вставал образ бедной матери! Но, друг мой, я слишком страдаю. Жить более для меня невыносимо. Поэтому я ухожу. Кто осмелится обвинить меня, даже если я знаю, что моя мать умрет от горя?
— Значит, вы уже приняли решение?
— Бесповоротное, — сказал Карл твердо. — Пардальян, давайте попрощаемся.
— Что ж, — проговорил шевалье, внимательно наблюдая за молодым человеком, — давайте прощаться. Но, черт возьми, отчего вы так торопитесь всадить себе пулю в сердце или в голову? Я считал вас верным другом. А вдруг я как раз теперь нуждаюсь в вас? Вдруг мне понадобилась ваша дружеская помощь? Что если я пришел напомнить, что вы в долгу передо мной и что наступил час, когда я вынужден потребовать такой же самоотверженности, на которую я не скупился для вас?
— Рассказывайте, друг мой, я слушаю.
— Черт подери, вы застрелитесь, а я останусь жить — затравленный, опутанный сетями моих врагов. Я взываю о помощи! А вы спокойно отвечаете: «Выкручивайся, как можешь, друг, что касается меня, то моя жизнь сделалась невыносимой, и я немедленно стреляюсь!..»
— Но чего вы требуете от меня?
— Ничего или почти ничего: подождать с нашим прощанием до завтра.
Карл опять положил пистолет на стол, и Пардальян тут же схватил его.
— Шевалье, — произнес герцог Ангулемский, — я понимаю, что вы как друг пытаетесь помешать мне… Вы надеетесь, что, протянув время, вернете мне желание жить. Перестаньте заблуждаться, Пардальян, я любил Виолетту…
Здесь рыдания стали душить юношу.
— Я любил Виолетту, — продолжал он с все возрастающим волнением, — вы не можете знать, что это значит, вы, у которого нет слабостей и который, быть может, никогда не любил… Пардальян, это значит, что мои мысли, моя душа, вся моя жизнь принадлежат только ей! Понимаете? Я не живу уже сам по себе, я целиком слился с ней, следовательно, ее смерть — это и моя смерть. Я сказал вам, что страдаю, но это ложь, я уже попросту не существую. Биение моего сердца удивляет меня, как удивило бы, обнаружь я его у трупа. Видите теперь, насколько ужасно мое положение? И вы предлагаете продлить это еще на несколько часов. Нет, шевалье, я должен умереть сейчас же.
Пардальян взял герцога за руки. Сильнейшее волнение овладело им.
Он понимал, что Карл достиг высшей точки страдания и потому собирается убить себя. Это слабое изысканной слабостью сердце, такое нежное и чистое в своей юности, более хрупкое, чем цветок, не вынесло первого же несчастья, обрушившегося на него. Пардальян видел, что все потеряно и ничто не спасет его друга.
— Карл, — прошептал он, и голос его дрогнул, — дитя мое, живите ради меня. Меня удерживала в жизни только застарелая ненависть, но с тех пор, как я узнал вас, я стал надеяться, что, быть может, смогу жить еще и ради привязанности к вам!
Карл покачал головой, и его мрачный взгляд остановился на пистолете.
— Значит, иначе нельзя! — проговорил Пардальян.
Двое мужчин опустили глаза. Все было кончено.
Пардальян был натурой слишком свободолюбивой и другом слишком надежным, чтобы попытаться силой воспрепятствовать самоубийству юного принца. Он отчаянно искал убедительные причины, которые могли бы остановить Карла, и не находил их.
— Прощайте, Пардальян, — твердо произнес Карл.
Пардальян положил пистолет на стол. В этот трагический момент, когда двое друзей, действительно достойные один другого, обменялись последним (как думалось) взглядом, мыслями уносясь за пределы земной жизни, так вот, в эту самую секунду дверь открылась и в комнату с криком ворвался Пикуик:
— Монсеньор, он нашелся, он вернулся, он здесь!..
— Кто? — выдохнул Пардальян, ослабев от пережитого отчаяния и ловя себя на мысли, что любое происшествие, каким бы незначительным оно ни было, может сломить решимость Карла. — О чем ты? Кто вернулся?
— Я, — раздался голос громкий и зычный.
И появился Кроасс. Пардальян разочарованно махнул рукой, его надежды были обмануты.
— Я, — продолжал Кроасс, смиренно кланяясь, — я, который, несмотря на тысячу опасностей, раскрыл тайну Монмартрского аббатства, я, на глазах у которого схватили бедную малютку Виолетту, и который…
Внезапно Кроасс поперхнулся собственным красноречием. Два душераздирающих крика слились в один. Пардальян и Карл накинулись на Кроасса и потащили его вглубь комнаты, не обращая внимания на стоны несчастного, чуть не задохнувшегося в этих двойных объятиях и пытавшегося молить о пощаде, ибо он был уверен, что немедленно получит страшную взбучку.
— Что ты сказал? — проговорил, задыхаясь, Карл. Слабый лучик надежды заставил его побледнеть еще сильнее, чем перед лицом смерти.
— Ты видел Виолетту этой ночью? — прорычал Пардальян.
— Да! — ответил Кроасс, с хрипом втягивая воздух. — Пощады, господа! Это не моя вина, если…
— Живую? — спросил Карл, которому было не до мучений Кроасса.
— Ну да, живую! — ответил изумленный великан.
Карл зашатался, из груди его вырвался вздох, полный ужасной тоски. Его угасающий взгляд обратился к Пардальяну. Он был на пределе своих сил. Шевалье схватил пистолет, приставил его к виску Кроасса, и тот немедля позеленел и еще больше задрожал.
— Слушай внимательно, — сказал Пардальян с леденящей душу невозмутимостью, — постарайся сказать правду, постарайся не ошибиться, иначе я продырявлю тебе башку. Итак, ты утверждаешь, что видел Виолетту, маленькую певицу? Ты именно ее видел этой ночью?
— Этой ночью, клянусь. Всего несколько часов назад.
— Живую?
— Очень даже живую!
— Ты не ошибаешься? Ты не мог перепутать ее с кем-нибудь? Это была Виолетта?
— Черт подери! Кажется, я с ней не вчера познакомился!
Пардальян отшвырнул пистолет в угол и повернулся к Карлу. Странная улыбка заиграла на лице юноши, он развел руками, вздохнул, что-то пробормотал и упал навзничь без чувств. Радость тоже иногда убивает, но на этот раз она проявила милосердие. Карл быстро пришел в себя. Кроасса засыпали вопросами. Наконец удалось понять, что Виолетту увезли из Монмартрского аббатства и препроводили в тюрьму.
Карл, ловивший каждое слово Кроасса, слушал его так, как слушал бы Мессию. В сотый раз Кроасс рассказывал, как заметил каких-то подозрительных людей, проскользнувших за ограду аббатства, как был заинтригован и как, внемля только голосу своей храбрости, последовал за ними. Затем ему удалось взобраться на крышу домика, а потом проскользнуть на антресоли и увидеть оттуда, что происходит внутри. А внутри находилась пленница — Виолетта, под охраной шести или семи верзил, вооруженных до зубов.
— Тогда, — продолжал он, — я решил дождаться ночи. У меня созрел план. Я хотел спасти Виолетту.
— Храбрый Кроасс! — воскликнул Карл. — Возьми этот кошелек…
— Спасибо, монсеньор. Так значит, когда я увидел, что люди, охранявшие Виолетту, после обильных возлияний заснули, что немудрено, ибо эти мерзавцы осушили я не знаю сколько бутылок, пока я умирал от жажды на своих антресолях, — я спустился вниз и направился к комнате, где заперли бедняжку. Но как раз тогда, когда я собрался открыть дверь, внезапно вошли еще пять или шесть каких-то типов, разбудили остальных и сказали, что нужно перевезти пленницу в другое место, не уточнив, куда. Я хотел спрятаться, но не успел. Они заметили меня, и все вместе набросились со своими шпагами. Вот следы, смотрите!
И Кроасс, закатав рукава, показал изукрашенные синяками руки.
— Но, — возразил Пардальян, — это же не уколы шпаги.
— Вы так думаете, господин шевалье?
— Я в этом уверен. Я бы сказал, что это — удары палки…
Вспомнив о дубинке Бельгодера, Кроасс скроил непередаваемую гримасу, но довольно быстро обрел прежний апломб и заявил:
— Сейчас я все объясню: благодаря моему мужеству этим негодяям не удалось задеть меня шпагой, но защищаясь, я ударялся о мебель и стены… Теперь понимаете?
— Да, — холодно ответил шевалье, — тебя поколотили стены, вот каково твое объяснение.
— Вот каково мое объяснение, — подтвердил довольный Кроасс. — Так как численный перевес был на их стороне, мне пришлось отступить, и пока одна часть негодяев сражалась со мной, другая увела Виолетту.
— А почему ты не предупредил нас сразу же?
— Понимаете, господин шевалье, до самого утра я сражался на склонах Монмартра. Мне пришлось убить несколько человек. Короче говоря, после многочисленных стычек, когда я то защищался, то нападал, мне наконец удалось обратить в бегство последних из моих врагов. Тогда я бросился на улицу Барре и, не найдя вас там, пришел сюда.
На самом деле все обстояло, конечно, гораздо проще. После отъезда Бельгодера и Виолетты Кроасс слез с антресолей и улизнул. Отсидевшись в болотных кустах и дождавшись открытия городских ворот, он храбро вошел в Париж — ведь приказ герцога де Гиза запрещал выходить из города, а не входить в него.
Если Карл Ангулемский и Пардальян и не слишком поверили в невероятную одиссею Кроасса, то не подали виду. Главное было то, что Виолетта жива. На этом Кроасс настаивал, и не было причин сомневаться в его словах. Но тогда — что же сделали с Виолеттой? Куда ее повезли? Вдруг Пардальян побледнел.
— Гревская площадь, — прошептал он. — Почему эта ведьма Фауста упоминала о Виолетте? Почему назначила мне сегодня свидание в десять утра на Гревской площади? А что, если… О! Исчадие ада!
Он бросил взгляд на часы. Они показывали полдесятого.
— Нам пора, — произнес он таким тоном, что Карл немедленно вскочил. — Герцог, вооружитесь получше и следуйте за мной!
— Куда мы идем? — спросил Карл.
— На Гревскую площадь, — ответил Пардальян и вышел.
Бельгодер провел остаток ночи на Гревской площади, наблюдая за снующими туда-сюда плотниками, которые сооружали помост и виселицы для казни Мадлен и Жанны Фурко.
Каждая виселица была окружена аккуратно сложенным хворостом, над которым высились сухие поленья. Они образовывали правильные кубы, напоминающие те поленницы, которые дровосеки заготавливают для продажи.
Сначала приговоренных вешали, а затем поджигали хворост. Языки пламени поднимались вверх, обволакивали тело и, наконец, пережигали веревку. Тело падало в костер и там сгорало дотла.
Бельгодер присутствовал при всех этих приготовлениях. Когда два костра вокруг виселиц были готовы, цыган увидел, что те же самые рабочие принялись сооружать большие подмостки, на которые вели четыре ступени и которые были полностью покрыты ковром.
— Для кого этот помост? — спросил Бельгодер у одного из рабочих.
— Вы что, не знаете, что сын Давида и вся его свита должны присутствовать на казни Фуркошек?
— Сын Давида? А!.. Сын Давида! Черт! А кто этот сын Давида?
— Монсеньор де Гиз, — презрительно ответил рабочий. — Но откуда вы свалились, милейший?
Бельгодер расхохотался.
— Должно быть, сумасшедший, — пробурчал мастеровой, отходя в сторону. Бельгодер не был сумасшедшим. Просто он подумал: «Прекрасно! Праздник получится на славу. Гиз будет присутствовать на казни Виолетты!.. Я и мечтать о таком не мог!»
Между тем наступало утро. И по мере того, как солнце заливало своими лучами площадь, она мало-помалу заполнялась народом. Из всех уголков Парижа стекались и занимали удобные места группки по-праздничному разодетых смеющихся горожан. Как сказал Бельгодер, ожидался большой праздник. Продавцы пирожных и медового напитка сновали среди людей. Слышались смех и соленые шутки.
Около восьми часов на площади появились лучники Лиги: урочный час близился. Уже никто не смеялся, толпа волновалась. Лучники разделились. Половина их выстроилась у помоста, где должен был занять место Гиз, а другая стала расчищать от любопытных подходы к улице Сен-Антуан, откуда должны были появиться приговоренные.
Бельгодер улыбался и вертел головой, боясь пропустить что-нибудь важное. Ему казалось, что вся эта огромная масса народа собралась здесь, чтобы отпраздновать его мщение. И когда он слышал крики, требующие смерти невинных девушек, он кивал с таким видом, будто это были приветствия, обращенные к нему.
«О мои дочери, — думал он, — Флора, моя бедная Флора, прекрасная, как цветок, и ты, Стелла, ты должна была стать звездой моей жизни, где вы? Кому это порождение дьявола, этот палач отдал вас тогда? О, почему вы не здесь, почему не видите, как ваш отец готовится отомстить за себя и за вас!»
Размышляя подобным образом, он протолкался к той части площади, которая граничила с рекой и переходила в песчаный берег. Сюда только что подъехала карета.
Она остановилась таким образом, чтобы ее пассажиры могли хорошо видеть все происходящее: площадь, черную от шумящей толпы, еще более возбужденной, чем раньше, так как ее воодушевлял один лишь вид места казни — большой помост, окруженный лучниками, и две виселицы, выступающие из поленьев и возвышающиеся над людьми, как сигнальные огни на рифах в морских глубинах. Человек двадцать, вооруженные шпагами и кинжалами, расположились вокруг этой кареты с наглухо опущенными кожаными шторками.
Через некоторое время они приподнялись, и Бельгодер заметил белую атласную обивку кареты. В окне показалось и тут же исчезло чье-то лицо… бледное лицо, на котором недобрым огнем горели глаза. Как ни коротко было это мгновение, цыган успел рассмотреть женщину.
— Фауста! — прошептал он.
В этот момент над площадью разнеслись трубные звуки фанфар. Неистовые крики слились в непрестанный гул, женщины замахали шарфами, мужчины шляпами и шапками. С улицы дю Тампль на площадь выехали построенные в четыре ряда всадники — в шапочках, украшенных пучками перьев, в малиновых камзолах, на которых был вышит дрозд, герб де Гизов, на лошадях, покрытых сияющими золотом попонами. Они подняли к небу свои трубы, украшенные бархатными флагами с гербом герцогства Лотарингского, и возвестили о скором появлении всемогущего короля Парижа.
За ними следовала личная охрана Генриха де Гиза, одетая в роскошные наряды блестящего сукна, с золочеными алебардами на плечах. Затем появились капитан охраны и конные офицеры.
И, наконец, на площадь — на великолепном скакуне рыжей масти, разодетый в белый шелк, с малиновым плащом на плечах — въехал сам герцог де Гиз. Он заставлял своего коня гарцевать, он улыбался женщинам, мужчинам, всей неистовой толпе и окнам, из которых глядели восторженные лица. Одним только своим появлением он вызвал целый шквал криков «Виват!»
За ним следовали его приближенные в сверкающих вышивками парадных костюмах; они проехали, бряцая шпорами и шпагами, шурша яркими шелковыми и атласными плащами.
Это был великолепный спектакль, восхитительное представление: игра разноцветных тканей, сверкание шитья, сияние серебряных клинков, кони в роскошных попонах, которые ржали и гарцевали перед публикой, Гиз, блистательный, опьяненный успехом с надменным изяществом приветствовавший нарумяненных, завитых дворян, трубы, поющие славу герцогу, цветы, летящие из окон, толпа, огромная, возбужденная, неистовая, и гул голосов, громовыми раскатами поднимавшийся к небу.
Генрих де Гиз и его свита спешились и расселись в креслах, установленных на подмостках как раз напротив двух костров, и почти в ту же минуту издалека, с улицы Сен-Антуан донесся постепенно нарастающий угрожающий рев: это были крики ненависти и требования смерти… это везли на казнь двух приговоренных!
Бельгодер посмотрел на часы на здании суда: они показывали почти десять!.. Он повернулся к дому, который называла ему Фауста, и увидел, что тот был темным и немым и резко выделялся своим невеселым видом на фоне других домов, у открытых окон которых стояли женщины и махали платочками или кидали цветы.
— Пора! — произнес Бельгодер.
Он направился прямо к темному дому и громко постучал. Дверь открылась сразу же. Появился одетый в черное слуга и прежде, чем цыган успел открыть рот, скороговоркой спросил:
— Вы пришли от принцессы Фаусты?
— Да, — ответил удивленный Бельгодер.
— Проходите, проходите! Монсеньор умирает от нетерпения, ожидая вас!
— Ах, так он меня ждет, — изумился Бельгодер.
Но слуга уже повлек его за собой вверх по широкой лестнице и почтительно распахнул перед ним дверные створки. Цыган очутился в просторной полутемной комнате и увидел, что навстречу ему с искаженным от горя лицом спешит принц Фарнезе. Затем в глазах цыгана вспыхнул безумный огонь, и он прорычал с какой-то бешеной радостью:
— Клод здесь!..
Да, Клод тоже был в комнате. По соглашению, которое заключили Фарнезе и Клод, кардинал и палач жили под одной крышей, объединенные одной мыслью: убить Фаусту, погубившую их Виолетту!
Когда Фарнезе минувшей ночью получил письмо Фаусты, где она сообщала, что его дочь жива, Клод находился рядом с ним. Остаток ночи они провели в той ужасной тревоге, которая серебрит виски, и в душах у них бушевала та буря чувств, когда надежда и безнадежность сменяют друг друга, подобно приливу и отливу. Молчаливые, бледные они смотрели друг на друга, не осмеливаясь ни задать вопрос, ни высказать свои мысли.
Для Клода Виолетта была самым обожаемым существом на свете, и вероятность того, что она жива, что он сможет увидеть ее, просто ошеломила его. Для Фарнезе воскрешение Виолетты означало прощение Леоноры. Для них обоих это была жизнь… вернее, возвращение к жизни как раз тогда, когда все в них умерло.
Наступало утро, и свет начал пробиваться через закрытые ставни.
Фарнезе первым стряхнул с себя болезненное оцепенение, позвал слугу и отдал ему распоряжения.
— Подождем, — проговорил он.
— Подождем! — повторил Клод.
Фарнезе замер, скрестив руки на груди. Клод принялся медленно расхаживать по комнате. У обоих было ощущение, что все происходит во сне. Иногда письмо Фаусты казалось им совершенно правдивым, иногда они думали, что злодейка солгала. Но для чего Фаусте лгать? Зачем?
— Эта женщина никогда не лжет, — проговорил Фарнезе, как бы отвечая своим мыслям.
Чуть позже он опять прошептал:
— А не сама ли Виолетта должна прийти сюда?
Клод, видимо, не слышал этих слов, так как несколько раз глухо произнес:
— Кто же должен прийти?.. Где и как покажут нам девочку?..
До их сознания не доходили крики, доносящиеся с площади, но в конце концов внимание Фарнезе обратилось к этому шуму, который все нарастал. Находясь в лихорадочном напряжении из-за затянувшегося ожидания, Фарнезе внезапно вообразил, что между письмом Фаусты и жуткими воплями существует какая-то таинственная связь. Он подошел к окну и слегка приоткрыл ставни. Гревская площадь предстала его глазам с двумя виселицами, с вязанками хвороста, с помостом, с гигантским скопищем народа; трагическое, пугающее зрелище, которое заставило его отпрянуть вглубь комнаты.
— Кого собираются казнить? — спросил он страшным голосом, схватив Клода за руку.
На какое-то мгновение Клод остолбенел, отупев от ужаса. Ему тоже внезапно пришла в голову мысль о таинственной связи между Виолеттой и готовящейся казнью. Одним прыжком он оказался у окна и стал мрачно наблюдать за тем, что происходит. Град проклятий, имя, повторяющееся миллионами глоток, сказали ему правду. Он улыбнулся.
— Успокойтесь, — произнес он. — Я вспомнил. Сегодня утром должны повесить сестер Фурко.
— Дочерей прокурора Фурко?
— Дочерей? — вздрогнул Клод. — Да! Его дочерей! Жанну и Мадлен.
— Вы знаете их имена?
Клод кивнул и закрыл ставни, словно для того, чтобы не видеть надвигающегося кошмара.
— Откуда вы знаете их имена? — спросил кардинал, счастливый от того, что может хотя бы мгновение подумать о чем-нибудь другом.
— Все их знают, — ответил Клод.
И совсем тихо, еле слышно добавил, побледнев еще сильнее, чем до сих пор:
— Жанна и Мадлен! Дочери Фурко! Фурко! Увы! Разве мог я это предвидеть, когда…
В этот момент входная дверь задрожала от ударов молотка.
— Вот он! — прошептал Фарнезе.
Клод ничего не сказал, но глаза его устремились на дверь. С площади раздались оглушительные вопли:
— Вот они, вот они! Фуркошки!
Они не слышали этих жутких криков, бушевавших снаружи, они слышали только быстрые шаги того, кто поднимался по лестнице, того, кто покажет им живую Виолетту… и кто, разумеется, вернет им ее!
Фарнезе, словно в бреду, шатаясь, двинулся вперед. Клод хотел было уйти… Но в эту минуту дверь распахнулась, и бывший палач замер, прикованный к месту; волосы у него стали дыбом.
И — может, он обезумел? — в эту минуту, когда мысль о Виолетте должна была бы занимать его разум и душу, в этот миг, когда после ночи, проведенной в страшной тревоге, его напряжение должно было бы достичь своего апогея, он думал не о Виолетте. Вот чем были заняты его мысли:
«Он!.. Он!.. Сейчас, когда сестры всходят на костер! О, ужасный рок!»
И он попятился, словно вид Бельгодера внушал ему безумный страх. Он пятился, словно увидел призрак, пришедший сводить с ним какие-то жуткие счеты. Он отступал смиренно, со странной, необъяснимой робостью, и голова его клонилась долу под тяжестью страшных мыслей.
Фарнезе с первого взгляда узнал цыгана, с которым он разговаривал на этой самой Гревской площади! Цыгана, которому он приказал отвести Виолетту во дворец к Фаусте! Отвести свою дочь!
Но разве это не безоговорочное подтверждение того, что Фауста не солгала! Цыган должен знать, где находится Виолетта! Пришел именно он, и это вполне понятно! Фарнезе издал радостный крик, схватил Бельгодера за руку и прошептал:
— Моя дочь!.. Где моя дочь?
— Его дочь! — пробурчал цыган. — Он что, не в своем уме?..
В это мгновение он заметил Клода, резким движением высвободился из объятий кардинала и стал надвигаться на палача.
— Давно же мы не виделись, — проговорил Бельгодер со странным смешком.
— Моя дочь! — бормотал Фарнезе. — Это тебя послала ко мне Фауста? Говори же! Ты пришел отдать мне Виолетту?
Казалось, Бельгодер его не слышал. Он с силой опустил свою руку на плечо Клода.
— Мы не виделись с того самого дня, — продолжал он, — когда ты отказался показать мне моих детей.
Взгляд Клода, полный непередаваемого ужаса, обратился к окну.
— Послушай, — прошептал он, — я думал, что поступаю хорошо, спасая душу и тело бедных малышек… Клянусь тебе, что тот, к кому они попали, был приличный человек., я не мог знать, что произойдет потом…
— Спасая моих дочерей! — вскричал Бельгодер. — Спасать детей, отняв их у родного отца! Прекрасно! А ты, почтенный палач, небось не задавался вопросом, как должен страдать отец? И ты не говорил себе, что я постараюсь ответить тебе болью за боль, страданием за страдание? Безумец! Трижды безумец! У тебя ведь тоже была дочь!
Клод выпрямился. Его горящий взгляд, в котором застыл вопрос, встретился со взглядом Бельгодера.
— Что ты сказал?..
— Твоя дочь! — взвыл цыган. — Твоя Виолетта!..
— Виолетта! — воскликнул Фарнезе, обезумев от ужасных предчувствий.
— Твоя Виолетта! — продолжал Бельгодер, который, казалось, даже не видел Фарнезе. — Кто похитил ее у тебя? Скажи! Знаешь? Это я! Я!
И опять взгляд Клода, полный дикого ужаса, обратился к окну. Затем он перевел глаза на Бельгодера, который выпрямился во весь рост и, хохоча, прокричал:
— Ну, палач! Что же ты не отвечаешь? Не хочешь ли ты сказать мне, что ты сделал с Флорой? И со Стеллой? Не хочешь? Тогда я скажу тебе, что я сделал с Виолеттой! Я здесь как раз для этого!
— Этот человек убил мою дочь! — простонал Фарнезе.
— Убил?! — вскричал Клод. — Горе! Горе тебе, если это так!
Бельгодер расхохотался.
— Зуб за зуб! — проговорил он жестоко. — Ты хочешь увидеть свою дочь? Отвечай!
— Я не понимаю!.. — пробормотал Фарнезе.
— Сегодня, — произнес Бельгодер громовым голосом, — в этот самый час, в эту самую минуту будут повешены и сожжены сестры Фурко!
Клод, который уже вытащил свой кинжал, при упоминании о Фурко сгорбился, попятился, глаза его забегали, губы жалко затряслись, и он прошептал:
— Простите! О, простите! Я думал, что поступаю хорошо!
— Сестры Фурко! Но на костре только одна из них, другой там нет! Знаешь ли ты, кто будет повешен и сожжен вместо Жанны, рядом с Мадлен Фурко? Нет! Тогда смотри!
Гигантский прыжок — и вот он уже у окна. Ударом кулака он со злостью бьет по ставням. Солнце врывается в комнату, солнце и жуткий рев толпы. Обезумевший Фарнезе тоже бросается к окну, и скорбный крик сотрясает воздух.
— Виолетта! Там! На костре… Виолетта!
— Виолетта на костре! — взревел Клод.
— Смотри! — гремел Бельгодер.
Клод посмотрел в окно… На левом костре раскачивалось тело одной из Фурко, уже повешенной, и языки пламени лизали его… Другую Фурко в этот момент тащили к правому костру… И это была Виолетта!
Клод обхватил Бельгодера за шею и заставил высунуться из окна. Две головы — палача и цыгана, с отвратительными лицами, похожими на лица грешников, как их изображали на фресках в старинных соборах, почти касались друг друга. И хриплым страшным голосом Клод прошипел на ухо Бельгодеру:
— Смотри и ты тоже! Смотри, дьявол! Посмотри на тело Мадлен Фурко! Веревка рвется! Смотри! Вот оно уже в огне! Бельгодер! Бельгодер! Ту, что горит, зовут не Мадлен!.. Ее зовут Флора, и это твоя дочь!
С этими словами Клод с бешеной силой отшвырнул Бельгодера вглубь комнаты и, изрыгая дикие проклятья, перешагнул через подоконник. Бельгодер же закричал, словно зверь, которого настигли охотничьи псы.
Упав на камни площади, Клод быстро вскочил и с кинжалом в руке бросился в толпу, к костру… к Виолетте! Бельгодер протянул руки, потоки слез струились по его безобразному лицу, и он кричал:
— Флора! Моя Флора… Умерла! Умерла, как и ее мать, этой жуткой смертью! О! Моя Флора!
Вдруг он понял и остальное.
— А Стелла? Моя малышка Стелла! Я ведь не узнал тебя этой ночью! О, благословенная счастливая звезда! Ты мне оставила хотя бы одну дочь! Моя Стелла! Подожди, твой отец спешит освободить тебя!
Образ Стеллы, запертой им самим в домике Монмартрского аббатства, встал перед ним. Он отошел от окна и вдруг почувствовал на своем плече чью-то железную руку. Его взгляд, где трепетала боль и светилась радость, бушевало отчаянье и сияла надежда, где сплелись мрак смерти и рассвет жизни, упал на человека, остановившего его.
— Кто ты? Чего ты хочешь? — спросил он.
— Я отец Виолетты, — ответил Фарнезе ледяным тоном. — И ты сейчас умрешь!..
— Отец Виолетты?! — воскликнул Бельгодер, ничего не понимая от изумления. — Но отец Виолетты — Клод!
— Отец Виолетты — я! — вскричал Фарнезе с нечеловеческим отчаяньем в голосе. — Из-за тебя она умирает сейчас, и ты тоже умрешь! Умри и будь проклят!
Кинжал молнией блеснул в руке Фарнезе, но пережитое потрясение подорвало его силы, и удар не достиг цели. Кардинал внезапно пошатнулся и без сознания рухнул на пол… Бельгодер вышел из комнаты, в несколько прыжков преодолел лестницу и помчался к Монмартрским воротам.
Обморок Фарнезе не длился и нескольких секунд. Жестокие мысли, роившиеся в его голове, оказались сильнее, чем физическая слабость. Он открыл глаза и увидел, что остался один. С Гревской площади доносился сильный шум, Это уже были не призывы к смерти, раздававшиеся недавно, но фанатичные крики злобы. Фарнезе неверным шагом приблизился к окну…
— О, посмотреть на нее хотя бы в последний раз! — пробормотал он. Он поднялся, опираясь руками о подоконник, бросил взгляд вниз, на место казни, и замер от изумления.
Герцог де Гиз и его блестящая свита спешились у приготовленных для них подмостков. Лошадей отвели налево, передав поводья лакеям: на шесть лошадей полагался один лакей. Справа выстроилась охрана и герольды, которые время от времени поднимали вверх свои трубы, украшенные бархатными флажками с гербом герцогства Лотарингского, и тогда над Гревской площадью разносились пронзительные звуки фанфар.
В тот момент, когда пышная процессия, шелестя плащами, поднималась по ступеням помоста, один из пажей с гербом Гиза занял место среди других пажей герцога. Сам же Гиз, еще раз поприветствовав огромную толпу, которая ответила ему радостными воплями, сел в кресло, возвышающееся над местами для остальных дворян. За креслом расположились, подбоченясь, восемь пажей. Они не выразили никакого удивления, увидев девятого пажа, который проскользнул между ними и по собственному почину занял почетное место, то есть встал прямо за спиной герцога, едва не касаясь его кресла. А может быть, они попросту скрыли свое удивление, ибо строгий этикет запрещал им на людях любые разговоры, знаки или жесты.
Позади пажей разместились Менвиль, Бюсси-Леклерк, Моревер, господа де Монтлю и Буа-Дофин, кюре из Сен-Жерве и целая толпа дворян — королевский эскорт герцога, который никак не осмеливался стать королем. Таким образом, помост представлял собой великолепное зрелище, и выкрики парижан стали еще громче и восторженней.
Вдруг Гиз побледнел. Дворяне, находящиеся рядом с ним, вздрогнули и привстали со своих мест. Из самых недр довольно большой группы людей, столпившихся внизу, рядом с помостом, вырвался новый крик. И этот крик звучал, подчиняясь знаку неизвестного пажа, находившегося за креслом герцога. Эти слова, выкрикнутые властным голосом, на какое-то мгновение смутили всех:
— Да здравствует король!
— Да здравствует новый король Франции!
Дворяне, находившиеся на помосте, секунду колебались, устремив взгляды на Гиза, а затем, поддавшись общему порыву и раскрыв свои тайные помысли, разом прогремели:
— Да здравствует король!
— Да здравствует король! Да здравствует король! — повторяла толпа — воодушевленная, неистовая, безумная.
Паж наклонился над спинкой кресла, и пока Гиз бормотал что-то невнятное, прошептал:
— Король Парижа, вот случай стать королем Франции!
Услышав этот взволнованный голос, герцог стремительно обернулся:
— Вы, сударыня?! Вы, принцесса Фауста?! Здесь! В этом костюме!
— Я нахожусь там же, где и вы. И неважно, какой на мне костюм, если он с вашим гербом. Герцог, действуйте сегодня же! Эти люди готовы сейчас же внести вас на своих плечах в Лувр, если вы того пожелаете!
— Принцесса! — растерянно пробормотал герцог.
— Да здравствует король! Да здравствует король! — словно громовые раскаты, раздавался рев народа.
— Нет, не принцесса, — сказала Фауста, которую обличье пажа принуждало стоять неподвижно, тогда как герцог повернулся к парижанам, приветствуя их. — В эту торжественную минуту с вами говорит не принцесса Фауста, а избранница секретного конклава! Творец того дела, которое предал Сикст V! Та, что говорит от имени Бога! Герцог, король, прислушайтесь к гласу Божьему!
— Да здравствует король! Да здравствует король! — неистовствовала разбушевавшаяся толпа, бурля возле помоста, словно грозное море.
— Слушайтесь приказа Небес, — продолжала Фауста жестко и страстно. — Все готово, герцог! Лионский архиепископ и ваш брат кардинал сейчас в Нотр-Дам. Майенн в Лувре. Бриссак и преданные ему шесть тысяч воинов ждут. Герцог, после казни, которая воодушевит ваш народ, идите на Нотр-Дам, и через час вы станете истинным королем Франции!
— Хорошо! Пусть так! — проговорил, задыхаясь, возбужденный герцог.
— Потом вы двинетесь на Лувр, герцог! И нынче же вечером, король Франции, вы ляжете в кровать Генриха Валуа!..
— Да, да! — повторял герцог, который встал, приветствуя толпу, будто, наконец, принял это королевство из рук своих подданных.
На помосте и на ревущей площади все голоса слились в одном страстном вопле, и тысячи рук исступленно размахивали шляпами и шарфами, и из всех окон дождем сыпались цветы.
— Да здравствует король! Да здравствует король!..
Фауста подняла к небу сверкающие глаза, как будто призывая его в свидетели грядущих великих событий. В эту минуту угрожающий гул послышался со стороны улицы Сен-Антуан.
— Вот они! Вот они!
Крики, требующие смерти, смешались с возгласами во славу короля.
— Да здравствует король!.. Смерть гугенотам!..
— Да здравствует опора церкви!.. Смерть еретикам!..
Две приговоренные появились на площади, и их встретили диким, заставляющим содрогнуться, всепоглощающим роем. Каждую из них окружало по десятку лучников. Та, что звалась Мадлен Фурко, шла первой, а в пятидесяти шагах позади нее — та, что звалась Жанной Фурко. Два отряда были разделены широкой рекой людей.
Гиз только что снова занял свое место в кресле. За ним, чуть наклонившись вперед, стояла Фауста, похожая в эту минуту на ангела смерти. Глаза Гиза, глаза всех дворян на помосте, глаза толпы были прикованы к Мадлен Фурко, которая первой входила на площадь.
— Красивая девушка! — сказал Гиз.
Вокруг засмеялись. Она действительно была красива — с длинными черными волосами и смуглой золотисто-матовой кожей, словно у цыганки. Ее внешность окончательно ожесточила толпу.
— Смерть! Смерть! На виселицу! На костер!
Зловещий гул все усиливался, становился поистине невыносимым. Мадлен подошла к предназначенному ей костру… Мадлен? Нет, Флора, старшая дочь Бельгодера…
Она бросила вокруг себя угасающий взгляд, исполненный величественной тоски смерти. В то же мгновение она была схвачена двумя помощниками палача, и ее, едва живую, поволокли к виселице, накинули ей на шею петлю — и раздался бешеный вопль: Мадлен Фурко, одетая в длинное белое рубище, повисла на веревке… В ту же секунду десять, двадцать, пятьдесят одержимых кинулись к костру и, вырывая факелы из слишком медлительных рук палачей, принялись бросать их на хворост.
Белый дым повалил столбом, поднимаясь прямо к небу, и почти сразу же алые языки пламени разорвали дымовую завесу. Рубище загорелось и упало, так как держалось на одной лишь бечевке; тело Мадлен явилось в жалком бесстыдстве своей наготы, сотворенной пламенем, одетое лишь этими красными языками, которые лизали его…
Гиз смотрел на покойницу и повторял:
— Красивая девушка, удивительно красивая!
Последнее слово застряло у него в горле. Его лицо сделалось мертвенно бледным, как будто его сразила внезапная болезнь. Его рот раскрылся, чтобы испустить крик ужаса, но оттуда не вылетело ни звука. Его выпученные глаза были прикованы ко второй приговоренной, которую тащили к другому костру.
— Другую! — выла толпа.
И Гиз видел эту другую! Обезумевший, остолбеневший от ужаса герцог узнал ее! Эта другая, тоже одетая в длинное белое рубище, была той, что неотступно являлась ему во сне, той, чей образ жил в нем, той, кого он страстно любил… это была Виолетта!
В белом одеянии, в ореоле золотистых волос, она шла, не понимая, быть может, того, что происходит, и ее голубые, почти фиалковые глаза с тихим удивлением взирали на воющую толпу. Вдруг она увидела виселицу! Увидела костер! Тело Мадлен, корчившееся в огне. Она вся напряглась и в невыразимом ужасе попятилась.
Из груди Гиза с хрипом вырвался воздух. Каким образом Виолетта оказалась там, у костра, вместо Жанны Фурко? Он не задавался этим вопросом. Он более не жил. У него была одна мысль: спасти ее! Спасти любой ценой! Он уже привстал с кресла, готовый отдать приказ
— Что вы намереваетесь делать? — раздался у него в ухом знакомый голос.
Гиз с безумным видом повернулся в Фаусте и, неспособный вымолвить ни слова, указал на Виолетту.
— Я знаю! — с ужасающей холодностью произнесла Фауста. — Она приговорена, нужно, чтобы она умерла!
— Нет, нет, — бормотал Гиз.
— Что ж, спасайте ее, если можете! Безумец! Неужели вы не понимаете, что народная любовь к вам немедленно превратится в ненависть? Что если вы отнимете у них одну из Фурко, то вы не будете больше сыном Давида, опорой церкви, а станете самым главным еретиком! И вас отнесут не в Лувр, а к Сене, чтобы утопить там… Что ж, вставайте, отдавайте приказ, который спасет приговоренную, и вы увидите, что ответит вам Париж.
Гиз молча рухнул на кресло. Он боялся за свою корону, за свою жизнь! Бледный, трясущийся, он только и смог, что прошептать, опустив голову:
— О! Это ужасно! Я не могу смотреть!
И закрыл глаза.
Фауста отошла на два шага, лицо ее осветилось зловещей улыбкой, и она тихо проговорила:
— Я победила!
В эту секунду толпа разразилась криками «Виват!» и неистовыми аплодисментами. Группа людей, видимо, сгорающих от нетерпения сжечь и вторую сестру Фурко, набросилась на охранников, которые вели Виолетту. Фауста вскрикнула от отчаянья…
Во главе этой группы был человек, которого она узнала: низко наклонив голову, он, словно нож в масло, врезался в толпу, добрался до Виолетты и схватил ее. Этим человеком был Пардальян!
Шевалье де Пардальян и сын Карла IX в сопровождении Пикуика покинули гостиницу «У ворожеи». Что же касается Кроасса, то он от этой подозрительной вылазки не ждал ничего хорошего и, верный привычке соблюдать осторожность, просто-напросто закрылся в комнате шевалье со словами:
— Если случится драться, то уж лучше здесь. Я, например, предпочитаю сражаться в одиночку с тех пор, как открыл в себе такое качество, как храбрость.
— Дорогой друг, — говорил Карл, еле поспевая за Пардальяном, — я чувствую себя возрожденным, потому что она жива. Но где она? Ах, чтобы завоевать ее, я готов биться со всем Парижем!
— Тем лучше, монсеньор, тем лучше, — ответил Пардальян серьезно. — Не знаю, может быть, мой инстинкт меня и обманывает, но мне кажется, что я чувствую запах битвы. У меня мурашки по телу бегают, что бывает всякий раз, когда предстоит рукопашная.
— Мы будем драться?..
— Не знаю… Но надо торопиться.
— Что мы будем делать на Гревской площади?
— Хотите, чтобы я вам сказал? — спросил, шевалье, ускоряя шаг.
— Сделайте милость.
— Что ж, думаю, мы увидим там Виолетту!
Карл побелел и вскрикнул.
— О! — сказал он через несколько минут. — Вы слышите, Пардальян?
— Да, — ответил шевалье, содрогнувшись. — Я узнаю этот шум. В своей жизни я слышал его уже дважды или трижды, И всякий раз, когда я слышал, как Париж издает такие вопли, я знал, что Париж готовится совершить преступление…
— Преступление… Пардальян, вы что-то скрываете от меня!
Вместо ответа шевалье чертыхнулся и припустил еще быстрее. О чем он думал? Чего боялся? Ничего определенного. Он бежал на Гревскую площадь, потому что Фауста назначила ему свидание на Гревской площади, упомянув о Виолетте.
Когда они, запыхавшиеся и обливающиеся потом, выбежали на площадь, которая бурлила, завывала и гудела, Пардальян обратился к первому встретившемуся им горожанину:
— Что здесь происходит?
— А вы не знаете? В присутствии монсеньора де Гиза собираются повесить и сжечь этих проклятых Фурко!
Пардальян не смог сдержать вздоха облегчения:
— Уф, значит, это не ее собираются убить!..
— Не ее! — пролепетал, бледнея, юный герцог. — Что вы имеете в виду?
— Вы уверены, — спросил Пардальян у горожанина, — что речь идет о Фурко?
— Черт подери, еще бы!
— А сколько их?
— Две: Мадлен и Жанна.
— Бедные девушки! — прошептал Пардальян, упрекая себя за эту радость, которая обуяла его.
— Пардальян! — обратился к нему Карл. — Ради всего святого, о чем вы думаете?!
— Ни о чем. Теперь ни о чем. Я подозревал… но к чему сейчас все это? — закончил он вдруг.
— Тогда, если вы ничего не опасаетесь, пойдемте отсюда, — сказал Карл. — Эти зрелища заставляют меня ужасно страдать.
— Наоборот, подойдем поближе! — возразил Пардальян.
И, работая локтями и плечами, он пробрался к самым кострам и возвышающимся над ними виселицам.
— Здравствуйте, господин шевалье, — вдруг раздался рядом с ним женский голос.
Пардальян внимательно посмотрел на молодую нарумяненную женщину, которая дерзко схватила его за руку.
— Где, черт возьми, я вас видел, крошка?
— Как, вы не помните гостиницу «Надежда»? Вечер, когда вы приходили к цыганке, которая предсказывает будущее? Вы дали мне тогда два экю, а я дала вам… свой адрес.
— Лоизон, — улыбнулся шевалье.
— А, вы помните мое имя, — обрадовалась девица.
Раздавшиеся вокруг крики прервали ее. На площади появился Гиз со своим королевским эскортом и под радостные вопли расположился на помосте.
— А что ты здесь делаешь? — спросил Пардальян, тронутый восхищенной благодарностью, с которой смотрела на него эта профессиональная развратница.
— Да просто ищу приключений, — ответила Лоизон.
— Со своим дружком Ружо? — рассмеялся шевалье.
— И с ним тоже, — ответила Лоизон. — Вы только посмотрите, что делается у костров!
— Ну и что? Я вижу только горожан, которые размахивают своими шляпами как одержимые и кричат как резаные!
— Да, но пока они беснуются, не один кошелек остается в наших руках. Сегодня вечером намечается грандиозная пирушка у Маленькой Разбойницы, и если господин шевалье пожелает… Она сохранила о вас такие воспоминания после той драки в гостинице «Надежда», что…
Лоизон так и не успела закончить почтительное приглашение, вертевшееся у нее на кончике языка. Новая волна воплей, еще более ожесточенных, чем прежние, прокатилась по площади, взбудоражив самые дальние ряды зрителей. На этот раз появились сестры Фурко. Первой в окружении лучников, с большим трудом сдерживающих толпу, которая горела желанием растерзать ее, шла Мадлен. В эту минуту Карл Ангулемский находился в нескольких шагах от Пардальяна. Он стоял спиной к той части площади, откуда вышли несчастные. Карл пристально смотрел на герцога де Гиза, ища его взгляда. Его рука судорожно сжимала эфес шпаги, в голове роились безумные мысли. Он задумал нечто безрассудное: вскочить на разукрашенный помост и заставить герцога — соблазнителя Виолетты и убийцу Карла IX — вызвать его на поединок! Оскорбить гордеца на глазах всей этой знати, составляющей его свиту, на глазах боготворящего его народа, который тоже был ему своеобразной свитой, какой никогда не имел король, и во весь голос крикнуть:
— Герцог, примешь ли ты мой вызов здесь, на Гревской площади? Приготовься к бою и защищайся немедленно, если не хочешь, чтобы перед всем Парижем я объявил тебя дважды трусом и дважды предателем!
В это время девица Лоизон поднялась на цыпочки, чтобы посмотреть на приговоренных, и увидела Мадлен… Лоизон хотела перекреститься, так как была доброй католичкой, но ее рука внезапно замерла, не окончив знамения. В эту минуту она заметила вторую приговоренную, ту, которую звали Жанна Фурко.
— О! — прошептала она. — Как это странно!
Пардальян тоже заметил эту девушку. Он никогда не видел Виолетту и не был с ней знаком, однако он вздрогнул. Тысячу раз герцог Ангулемский в деталях описывал ему внешность Виолетты, ее шелковистые золотые волосы, голубые, почти фиалковые глаза, ее лицо, такое гордое и вместе с тем такое нежное…
Пардальян бросил быстрый взгляд в сторону Карла. В его ушах звучали слова Фаусты… это свидание на Гревской площади в десять часов… Большие часы на здании суда пробили десять… Вопли и крики усиливались, превращаясь в настоящий рев… И в тот момент, когда ужасное подозрение посетило Пардальяна, Лоизон прошептала:
— О! Как странно! Я знаю эту девушку!
— Ты ее знаешь? — задыхаясь, проговорил Пардальян и схватил Лоизон за руку.
— Конечно! Она была в гостинице «Надежда» вместе с цыганом, какими-то верзилами и гадалкой, которую вы увели. Они называли ее Виолеттой.
Пардальян изменился в лице. Им овладело мрачное отчаяние. Быстрым взглядом он окинул площадь, помост, где расположилась вооруженная свита, ряды лучников и воинов с алебардами, огромную толпу, похожую на бушующий океан… И взгляд его наполнился жалостью, остановившись на Карле Ангулемском.
— Что ж, — произнес он негромко, — попробуем совершить невозможное. И если суждено умереть здесь, то это будет достойный конец!
Лоизон не спускала глаз с Пардальяна и слышала его слова. Она видела, в каком волнении находился Пардальян и как он подошел к герцогу Ангулемскому. Ее интуиция сработала быстрее молнии, и она решила:
— Он любит приговоренную! За ней он приезжал в «Надежду»! И он погибнет за нее!
И почти в то же мгновение Лоизон бросилась в толпу — задыхающаяся, гневная, растрепанная, и люди расступались перед ней испуганно и удивленно. Пардальян пробрался к Карлу. Нельзя было упустить ни минуты. На карту ставилось все!
— Куда вы смотрите? — спросил он.
Карл обернулся и увидел шевалье, бледного, с дрожащими губами и топорщившимися усами; веки его были полуопущены, взгляд жесткий, стальной. Таким он его уже однажды видел. Карл не успел ответить: Пардальян указал рукой на приговоренную… на Жанну Фурко… которая в тот момент находилась не более чем в двадцати шагах от костра. И странным голосом, со зловещим спокойствием Пардальян сказал:
— Вот куда нужно смотреть!..
И тут Карл закричал. Этот дикий вопль, который перекрыл возгласы толпы, услышали на помосте, и он сразу же привлек внимание Гиза, Фаусты, Менвиля, Бюсси-Леклерка, Моревера — всех!..
Карл в порыве бешенства бросился вперед, на толпу; Пардальян следовал за ним. Он выхватил свою грозную шпагу и, держа ее за клинок, орудовал тяжелой рукоятью, как дубинкой.
— Да! Да! — стонал Карл. — Умереть здесь! За нее! С ней!
Пардальян пробирался за ним. Когда ему не уступали дорогу, он прокладывал ее силой. Железная гарда с глухим стуком обрушивалась на чьи-то спины и головы. Толпа расползалась, словно гнилая ткань. Те, кто находились перед шевалье, оборачивались на крики боли и ужаса и разбегались в разные стороны… В одном жутком водовороте кружились люди, брань, проклятия, вопли… А Пардальян неуклонно двигался вперед — ужасный, со зловещей улыбкой, таящейся в уголках подрагивающих губ, под взъерошенными усами… И вот уже от лучников, тащивших Виолетту, его отделяло лишь пустое пространство.
В эту минуту Виолетта, перед которой как раз предстал страшный полыхающий костер с качающимся над ним телом Мадлен и которую сводили с ума вопли, требующие ее смерти, увидела Пардальяна, который несся вперед, как смерч. И почти сразу же она заметила рядом с ним Карла. Она протянула руки, и улыбка невыразимого восторга осветила ее лицо.
Карл, задыхаясь, не издав ни звука, очертя голову бросился к ней. И вот уже за забором из пик и алебард, совсем рядом, он видит свою любимую. Но толпа, на какое-то мгновение остолбеневшая, вновь спохватилась… Ее злобная тень уже коснулась двух смельчаков… А сверху, с помоста, доносилось:
— Убейте! Убейте!
— Смерть! Смерть!..
Мощный рев толпы казался раскатами грома, несущими смерть. Народ с одной стороны, а стражники — с другой сжимались, словно зубья гигантских тисков, которые могли раздавить, расплющить, искромсать Карла и Пардальяна… И в это время десять… пятнадцать… двадцать человек с кинжалами в руках бросились им на помощь. Люди падали, началась паника, толпа превратилась в водоворот, а незнакомцы кричали:
— Пардальян! Пардальян!
Пардальяна не интересовало, откуда пришла подмога и кто были эти люди, которые выкрикивали его имя, словно девиз на поле боя.
В эти минуты упоения, захватившего его, он уже не размышлял, он не был больше самим собой, он был ожившим вихрем, он слился в единое целое со своей шпагой!..
Но как медленно течет наше повествование!.. А ведь менее двадцати секунд прошло с того времени, когда Пардальян, положив руку на плечо Карла, произнес, указал на Виолетту:
— Туда! Туда нужно смотреть!
Перед внезапным, фантастическим натиском бандитов, коих собрала Лоизон, люди отступили, обезумев от того особого страха, что именуется паникой толпы, наэлектризованной ужасом, который передается от одного к другому и охватывает подчас целые армии, повергая их в позорное бегство…
— Пардальян! Пардальян! — вопили головорезы, прорываясь вперед с высоко поднятыми кинжалами, похожие на демонов, посланных адом.
Гиз вскочил, покраснев от ярости. Менвиль, Бюсси и еще сотня дворян бросились вниз, обнажив шпаги… Фауста, пышущая гневом, подняв глаза к небу, казалось, проклинала его. Когда же ее взгляд упал на Пардальяна, в нем сквозило нечеловеческое восхищение — ведь нечеловеческой была и эта необычная атака.
А произошло вот что: парижских карманников привлекла на Гревскую площадь уверенность в удачной работе. Парижане, слишком занятые выкрикиванием мерзких призывов, не следили за своими карманами. Воришки куда более усердно, чем закоренелые лигисты, кричали:
— Да здравствует опора церкви! Смерть еретикам!
Но при этом они все же не упускали случая и позубоскалить над происходящим, запуская руки в чужие карманы и пробираясь поближе к кострам, где толпа была наиболее густой.
Те из них, кто видели нашего шевалье в трактире «Надежда» и помнили об ужасе и восхищении, которые он вызвал, узнали его, когда он бросился на лучников. Нападение на лучников, караульных, стражу — короче, на любых представителей власти издавно было излюбленной забавой всех этих бродяг, мошенников, грабителей, всех тех, кто существует вне общества, вне закона, не имея ни постоянного пристанища, ни добропорядочных потребностей, кроме одной: жить во что бы то ни стало, любой ценой!
Бандиты на Гревской площади поддержали бы Пардальяна из одной только солидарности, не знай они даже, кто он такой, а тут еще Лоизон перебегала с места на место и шептала на ухо главарям всех этих группок:
— Спаси этого человека, или ты никогда больше не увидишь меня в своей постели!
Те же, которые не получали ее приказа, те, кто не знали шевалье, последовали общему примеру и бросились в бой, сами не понимая почему.
Через несколько мгновений добрая сотня этих бродяг, внезапно появившихся с разных сторон, скопилась за спиной шевалье, выкрикивая, словно сигнал к сбору перед битвой, имя того, кого они узнали:
— Пардальян! Пардальян!
Но вскоре эти люди, налетевшие как смерч, ощетинившиеся кинжалами, пробившие брешь в толпе, сминавшие ее, заставлявшие зевак с проклятиями разбегаться, натолкнулись на стражников со скрещенными пиками.
Столкновение было ужасным. В одну минуту поле битвы покрылось десятками тел раненых и убитых. Жалобы, пронзительные крики женщин, падающих без чувств, вопли, призывающие обезумевших горожан взяться за оружие, тысячи голосов слились в один сотрясающий воздух зловещий рев. Перед теми, кто мог в этой свалке сохранять достаточно хладнокровия, чтобы наблюдать за происходящим, предстало фантастическое зрелище…
Пардальян, в одежде, истерзанной ударами пик, окровавленный, великолепный, со сверкающими глазами, с которыми контрастировала холодная ирония улыбки, словно ядро врезался в ряды лучников.
— Назад! — завопили двое стражников, державших Виолетту.
Шпага Пардальяна поднялась, завращалась в воздухе, и ее эфес ударил одного из солдат в висок. Он упал как подкошенный. Другой отпрянул назад. В ту же минуту шевалье схватил бесчувственную Виолетту и обернулся лицом к помосту.
— Убейте его! Убейте его! — вопил Гиз.
— Я побеждена! Я проклята! — стонала Фауста.
Схватка между стражей и бродягами становилась все более жестокой. Дворяне спускались с помоста и бросались к Пардальяну с обнаженными рапирами в руках. Пардальян же передал девушку Карлу и невозмутимо произнес:
— Вот ваша невеста.
Карл Ангулемский, силы которого удесятерились под влиянием этой безумной минуты, тоже растерзанный, в лохмотьях, неистовый, поверивший в возможность своего счастья, бережно взял Виолетту на руки, и она открыла кроткие фиалковые глаза, где уже не было страха.
Они обменялись взглядом быстрым, как молния. В этом страшном смятении, среди разбушевавшихся демонов, в дыму костра Мадлен, в отблесках пламени они безмолвно признались друг другу в любви.
— Вперед! — проревел Пардальян и стал прорываться сквозь водоворот толпы; за ним шел Карл, бросивший шпагу, которая мешала ему нести Виолетту. Куда направлялся Пардальян? К какому месту на этой площади, заполненной многотысячной толпой? Или он шагал наугад?..
Нет! Он видел пути возможного отступления… Пардальян — и отступление?! Однако же он выбрал именно это! А если он задумывал что-либо, он этого добивался. Добивался, улыбаясь своей ироничной улыбкой, дрожащей в уголках губ… Чего он хотел в тот момент, когда потасовка, устроенная бродягами, защищала его от врагов панцирем из человеческих тел?
— Лошади! — сказал он Карлу, указывая на прекрасных скакунов, оставленных у помоста.
Так его целью были лошади!
— Умри же, дьявол! — прорычал кто-то совсем рядом.
И почти тотчас же этот «кто-то» упал без сознания.
— Эге, да это же господин Менвиль, — проговорил Пардальян.
На этот раз он взял шпагу так, как и следует, за рукоять, и вновь двинулся вперед. Он не бежал. Это уже не был недавний стремительный натиск. Он спокойно шагал в бликах пламени. Шпага его вращалась, колола, разила, свистела в воздухе. Путь Пардальяна был устлан трупами… И он, раненный в обе руки, в шею и в грудь, в разорванной в клочья одежде, похожий на величественную статую, истекающий кровью, прикрывал своей шпагой, словно крыльями волшебной мельницы, Карла и Виолетту, двух детей, двух влюбленных, которые смотрели друг на друга, забыв, кажется, в эту восхитительную и ужасную минуту о том, где они находятся.
Пардальян добрался до лошадей в тот момент, когда человек двадцать из герцогской свиты одновременно набросилось на него. Он сжал шпагу зубами.
— Убить его! Убить! — вопили дворяне.
Пардальян подхватил Карла, держащего Виолетту, и с усилием поднял их обоих. Карл оказался на лошади, обнимая рукой сидящую перед ним девушку.
— Смерть! Смерть! — кричали нападающие…
Ряды головорезов, мобилизованных Лоизон, сильно поредели. Толпа возобновила натиск, оглашая площадь звериными воплями, ибо поняла, наконец, что у нее похитили одну из Фурко, что праздник испорчен, что один из костров не загорится! Дворяне же спустились с помоста, и лучники, и воины с алебардами вновь выстраивались в ряды…
Пардальян остался один!
Один против двух или трех сотен дворян… Один против пятисот или шестисот стражников!.. Один против двадцатитысячной толпы, словно ковром покрывающей площадь!
Пардальян улыбнулся.
— Вы та, кого я страстно люблю, — прошептал Карл, — и пусть мои последние слова будут словами счастья… я люблю вас!
— О, мой прекрасный принц, — восторженно произнесла Виолетта. — Я тоже люблю вас, и умереть в ваших объятиях для меня большое счастье…
В эту минуту крики, требующие чьей-то смерти, и вопли дикой радости вновь сменились возгласами ужаса… Карл увидел, что Гревская площадь внезапно опустела. Все бросились врассыпную… Бежали дворяне, стража, простолюдины. И лишь одинокая Фауста, стоя на помосте, в бешенстве осыпала трусливых парижан проклятиями…
К реке, к соседним улицам, спеша, устремились людские потоки… Что же произошло?
Кони, оставленные их хозяевами посреди площади, словно сбесились! Четыре сотни испуганных, ржущих, брыкающихся животных налетели на людей; они топтали их, с разбега опрокидывали, нападали друг на друга, валились на спину, снова поднимались, кусались и бегали по всей площади…
Отчего? Что было причиной этого внезапного безумия?
Еще несколько минут назад все лошади, принадлежавшие членам герцогской свиты, смирно стояли группками по шесть-восемь голов в каждой, а их поводья находились в руках нескольких лакеев.
В ту секунду, когда бандиты разбежались, стражники опомнились и вновь выстроились стройными рядами, а дворяне Гиза вплотную приблизились к нашим друзьям, Пардальян напал на ближайшего лакея, мощным ударом в челюсть свалил его на землю и принялся стегать и колоть лошадей своей шпагой: превратившись в хлыст, рапира хлестала по крупам, царапала ноздри, оставляла красные полосы на шеях…
Обезумевшие от боли лошади вставали на дыбы, брыкались, кусались, бросались друг на друга и пускались в неистовый галоп. Пардальян подскочил ко второй группе, и вскоре еще несколько лошадей помчались по Гревской площади. Он уже собрался было заняться следующими, но вдруг остановился, вытер пот со лба и расхохотался так безудержно, как смеялся всего только два или три раза в жизни…
Теперь уже сами лошади выполняли его работу! Первые разбежавшиеся животные опрокидывали на землю лакеев, и паника стремительно распространялась по площади, что обычно случается при любой суматохе. Лакеи, упавшие на землю, бросали поводья, и лошади оказывались на свободе. Сначала их было двадцать, спустя несколько секунд — пятьдесят, а меньше чем через минуту стало уже четыреста! Все эти мгновенно одичавшие животные носились по площади, сбивая все на своем пути, и догорающий костер Мадлен Фурко отбрасывал яркие блики на эту апокалиптическую картину…
Планы Фаусты рухнули, и она без чувств опустилась в одно из кресел на герцогском помосте.
Карл Ангулемский, едва не обезумевший от переживаний, услышал вдруг звонкий голос:
— Вперед, тысяча чертей! Вот подходящий момент, чтобы шептать любовные признания!
Он увидел рядом с собой Пардальяна… Тот вскочил на лошадь, которую только что остановил, схватив под уздцы. По лицу его струилась кровь.
— Вперед! — скомандовал он.
Шевалье направился туда, где людей было менее всего, а именно — к Сене. Зевакам вовсе не хотелось оказаться в воде, и они предпочли спасаться по улицам. Через несколько секунд небольшая кавалькада достигла набережной.
— Спасайтесь, — сказал Пардальян. — Поезжайте к себе и ждите меня там…
— А вы? — спросил молодой герцог.
— За нами гонятся. Я постараюсь задержать их. Если мы сейчас не расстанемся, они, пожалуй, настигнут нас!
— Но…
— Бегите, черт возьми! Вот они!
Пардальян, взмахнув шпагой, хлестнул по крупу лошадь Карла, которая пустилась во весь опор. Сам же шевалье застыл неподвижно, провожая взглядом спасенных влюбленных… Тихий вздох сорвался с его губ, они прошептали чье-то имя… Имя той, которая была некогда его возлюбленной…
В этот момент со стороны Гревской площади донесся жуткий вой. Пардальян вздрогнул, как человек, пробудившийся от грез, и с удивлением, которое служило отличным доказательством его храбрости, обернулся.
Вообще-то Пардальян был натурой чрезвычайно чувствительной. Под его наружностью, немного холодной, за его поведением, несколько театральным и насмешливым, скрывалось необычайной силы воображение. И, благодаря этому свойству, он только что перенесся на шестнадцать лет назад. И совсем забыл о недавних невероятных событиях.
Все приключения нынешнего утра: поединок с Фаустой, душераздирающая сцена с герцогом Ангулемским, собиравшимся свести счеты с жизнью, появление Кроасса, который сообщил, что Виолетта жива, Гревская площадь, костры, толпа, крики фанатиков, требующих смерти еретичек, похищение приговоренной, бешеная скачка нескольких сот лошадей, фантастическое бегство — все это вернуло его в прошлое и вызвало перед его мысленным взором видение единственной женщины, которую он любил.
Но ни Гиз, ни Фауста, ни Менвиль, успевший уже очнуться, ни Бюсси-Леклерк, ни сотня остальных дворян не имела никакой причины забывать о происходящем. Поддавшись общей панике, спасаясь от обезумевших лошадей, они вначале разбежались в разные стороны, но теперь, когда смятение улеглось, решительно бросились в погоню. Их вела ненависть.
У помоста остались лишь Гиз и Фауста.
Ни о каком триумфальном шествии к Нотр-Дам и Лувру и речи быть не могло!
Между тем спустя несколько минут около пятидесяти лошадей было, наконец, поймано. Составился отряд, который и помчался за Пардальяном. Угрожающие крики всадников пробудили его от грез. Столь грубо возвращенный в реальность, он дважды пришпорил лошадь. Та заржала от боли и поскакала по узкой улочке.
— Прекрасно, — пробормотал шевалье, — я сбил их со следа.
Он думал о Виолетте и Карле! Лошадь его неслась бешеным галопом, из-под ее копыт летели искры. Сзади слышались вопли кровожадных преследователей. Новая улочка, еще одна; лошадь огромным прыжком пересекла улицу Сен-Антуан, сбив нескольких прохожих с ног. Шевалье бормотал:
— Бедный маленький герцог! А ведь еще совсем недавно он хотел наложить на себя руки!.. Как они любят друг друга!.. Что ж, они будут счастливы, и у них будет много детей… Именно такого счастья я им и желаю, этим милым влюбленным…
— Остановись! Остановись! — кричали ему.
— Повесить его, еретика! — вопили парижане, со страхом взирая на мчащихся лошадей.
«Теперь они в безопасности, — думал Пардальян. — Если у молодого герцога есть хоть капля ума, то сегодня же вечером он найдет священника, который благословит их союз… Затем они выберутся из Парижа и отправятся в Орлеан…
— Дорогая моя матушка, я уехал, чтобы отомстить, но я возвращаюсь, полюбив… Я унаследовал черты своих предков, сударыня! Почему вы произвели меня на свет с таким нежным сердцем?..
Мне кажется, я слышу, как он это говорит!» — мысленно закончил Пардальян.
— Смерть! Смерть! — вопили сзади.
Те, кто были в первых рядах, уже настигали его, он слышал хриплое дыхание загнанных лошадей. Он несся вперед, вонзая шпоры в бока бедного животного и умоляя его о последнем усилии… Куда он ехал? Он не думал о том, что делает, им управлял только инстинкт… Сначала он направился к ближайшим воротам, но увидел, что они закрыты и их охраняют стражники со скрещенными пиками…
«Из Парижа не выбраться», — понял он, резко сворачивая налево.
Он вернулся в центр города, и свора преследователей ехала за ним по пятам. Многие отстали, но все же их оставалось еще около тридцати…
Чего хотел Пардальян? Может быть, он надеялся утомить их, оторваться от погони или, повернувшись к врагам лицом, предпринять безумную попытку спастись? Нет, он прекрасно понимал, что как только остановится, враги набросятся на него… На улицах, по которым он проезжал, начиналась ужасная суматоха. Проклятия, оскорбления неслись вслед загнанному человеку.
Толпа всегда против того, за кем гонятся: когда кого-то травят, просыпаются древние инстинкты охотника и зверя. И когда зверь падает без сил, каждый хочет принять участие в дележе добычи. Пардальян это знал. Он надеялся только на свою лошадь. Если преследователи ездят верхом лучше него, он пропал!
Положение становилось отчаянным. Пардальян был заперт в Париже, словно в огромной мышеловке. Повсюду, где бы он ни появлялся, раздавались злобные крики: гнавшиеся за ним дворяне де Гиза жаждали расправы!
Что делать? Его лошадь слабела; ноздри ее кровоточили, на губах пузырилась пена. Шевалье, покрытый страшными ранами, в превратившейся в лохмотья одежде, с обнаженной шпагой поверх седла, со сверкающими глазами, словно призрак несся по улицам столицы.
Никто даже не пытался его остановить… При виде этой жуткой кавалькады люди разбегались, прижимались к стенам, прятались в арки и — угрожающе сжимали кулаки! Казалось, весь Париж требует смерти этого человека…
Куда же он направлялся, к какой цели?.. Он не знал! Сейчас даже мысли угасли в нем. Из всех человеческих чувств в его измученной душе осталась только ненависть… ненависть, именно она давала ему силы жить после смерти своей обожаемой возлюбленной…
Умереть!.. Умереть, не покарав Моревера?! Невозможно!
Пардальян бросил вокруг себя дикий взгляд, но даже в эту трагическую секунду в нем светилась ирония… Он, значит, умрет! А Моревер, для которого он жил, Моревер, которого он преследовал по всему свету долгих шестнадцать лет, Моревер — убийца Лоизы — будет жить, свободный от всякого страха! Так злодейка-судьба рушит планы человека! И горькая улыбка появилась на покрытом засохшей кровью лице Пардальяна…
Не прерывая своей головокружительной скачки, он опять огляделся, и ему показалось, что он узнает места, дома, улицу… Слабый лучик надежды забрезжил перед ним: это была улица Сен-Дени!.. А ведь улица Сен-Дени — это постоялый двор «У ворожеи»… Это спасение!
И с хладнокровием человека, доведенного до крайности, (которое порой появляется в безнадежных обстоятельствах), Пардальян задумал последний маневр — если, конечно, слово «задумал» может передать ту молниеносную работу мысли, которая длится считанные секунды.
За ним бешеным галопом несся отряд всадников. Он опережал их всего на два или три лошадиных корпуса. Его измученный конь, окровавленный, взмыленный, шел тем напряженным аллюром, который обычно предшествует смерти животного. Шевалье уже видел крыльцо «Ворожеи»; он приготовился… бросил поводья, вытащил ноги из стремян, затем уселся в седле на манер амазонки: как раз в это мгновение он поравнялся с трактиром — и прыгнул!
При этом он шпагой хлестнул измученное животное по шее. Обезумев от боли, но и освободившись от лишней тяжести, лошадь с новой энергией рванулась вперед, но, не пробежав и пятисот шагов, грянулась оземь… группа преследователей, словно вихрь, пронеслась мимо…
Передние, правда, заметили уловку Пардальяна и попытались остановиться, но не тут-то было. Произошла ужасная свалка. Всадники, скакавшие последними, из-за бешеной скорости врезались в ряды своих спутников.
Эта замечательная сцена разыгралась в двухстах шагах от крыльца. Все смешалось. Пять или шесть лошадей рухнули на землю, дюжина всадников, раненых или вылетевших из седел, тоже оказалась на мостовой. Стоны, проклятия, вопли тех, кто пытался выбраться из этой неразберихи, крики собравшейся толпы в мгновение ока переросли в адский шум. Прошло уже более пяти минут с того момента, как шевалье прыгнул на ступени постоялого двора, а порядок все не восстанавливался. Двое из преследователей погибли, семь или восемь было ранено, несколько лошадей испустило дух…
Между тем Пардальян очутился на желанном крыльце как раз тогда, когда все завсегдатаи и слуги высыпали на улицу, чтобы посмотреть, что происходит. На их глазах Пардальян приблизился к двери, и все с удивлением и ужасом уступили ему дорогу.
Пардальян — обнаженная шпага в руке, камзол в лохмотьях, лицо и руки в крови — представлял собой зрелище столь страшное, что присутствующие затрепетали.
Он вошел в зал, бросил шпагу и остановился в нерешительности. Сделав усилие, он совладал с собой. Заметив чарку, полную вина, оставленную каким-то пьянчугой, который выбежал на крыльцо, он одним глотком осушил ее. Затем закрыл все двери и окна и с тем спокойствием, которым отличались все его действия, принялся возводить баррикаду. Между ближайшим к нему окном и дверью стоял шкаф, полный посуды. Пардальян стал толкать его. Мускулы его напряглись, вены на висках набухли. Упираясь плечами, он яростно налегал на шкаф, так что тот зашатался и сдвинулся с места…
Пардальян прошел на кухню, где тоже была дверь на улицу. Через несколько минут и ее загородил шкаф… Тяжело дыша, Пардальян вернулся в общую залу и, схватив первую попавшуюся бутыль, наполнил вином большой стакан.
— Мэтру Грегуару когда-то пришла в голову хорошая мысль, — пробормотал он, — вставить решетки на окна. Это сбережет силы, да, впрочем, я уже ни на что больше и не способен… уф!.. отменное вино.
Следующий стакан также не обманул его ожиданий.
— Боже мой, — раздался вдруг дрожащий голос, — что здесь происходит?.. Кто вы?.. Что вы здесь делаете?.. Кто завалил дверь?
— Это я, моя дорогая Югетта, успокойтесь! — воскликнул Пардальян, который, обернувшись, заметил хозяйку, спустившуюся на шум с верхнего этажа.
— Вы, господин шевалье?!. Сударь, в каком вы виде!.. О! Да ему плохо!
Пардальян тяжело рухнул на скамейку. Потеря крови, безумная скачка по Парижу, вино, которое он пил стакан за стаканом, — все это в конце концов сразило его. Югетта, забыв о всей странности ситуации, склонилась над раненым и, поддерживая руками голову шевалье, какое-то мгновение смотрела не него с нежностью, в которой соединились любовное волнение женщины и сострадание матери.
Глаза ее наполнились слезами, и она бережно прикоснулась губами к мертвенно бледному лбу бесчувственного шевалье… Это был первый поцелуй хозяюшки Югетты, подаренный ею храбрецу, и он потряс ее до глубины души. Без сомнения, в эту минуту она благословляла страшную схватку, результатом которой стало появление Пардальяна в ее кабачке.
Между тем крики на улице все усиливались. То ли поцелуй, то ли эти вопли (а быть может, и то и другое), заставили Пардальяна очнуться. Он открыл глаза и, глубоко вздохнув, улыбнулся, как человек, вернувшийся к жизни.
— Матье! Любен! — позвала Югетта. — И вы, Жанна, Жильетта, быстро принесите мне укрепляющий бальзам!.. О, но где же они все?..
И впрямь, общая зала была абсолютно пуста. В гостинице не осталось ни одного человека. Пардальян рассмеялся.
— Черт, ведь я забаррикодировал вход, а они остались снаружи!..
— Но зачем вы сделали это?
— Дорогая Югетта, слышите эти крики? — сказал Пардальян вставая.
Шум на улице перед гостиницей все усиливался. Дворяне Гиза готовились к атаке. А столпившиеся зеваки, не знавшие человека, которого собирались захватить, вопили от радости. Бюсси-Леклерк и Менвиль вместе с двадцатью своими друзьями осматривали крыльцо и дверь.
— Нужно вышибить ее, — проговорил Бюсси-Леклерк.
— Минуту! — произнес грубый хриплый голос, дрожащий от мстительной радости.
Все обернулись и заметили Моревера. И хотя их тоже переполняла злоба, они не могли не содрогнуться, увидев, какой ненавистью дышало его лицо. Моревер, всегда считавшийся красавцем, казался сейчас не то что страшным, но просто отвратительным. Наконец-то Пардальян был в его власти!
Каждый понимал, что этот человек имеет веские причины, чтобы стремиться руководить атакой.
— Командуй, — закричали ему.
— Я знаю этого мерзавца, — заявил Моревер. — Будьте уверены, что если он укрылся там, то сумеет защитить себя. Значит, нам нельзя полагаться на удачу. Будем действовать по всем правилам военного искусства…
Он тяжело дышал, и непередаваемая дикая радость светилась в его налитых кровью глазах.
— Надо предупредить герцога, — продолжал Моревер.
— Беру это на себя, — сказал один из дворян и удалился.
— Мы же пока будем хорошенько охранять этот дом, — заключил злодей.
Югетта и шевалье не расслышали ничего вразумительного, ибо слова тонули в шуме и гаме, однако же Югетта прекрасно поняла суть происходящего.
— Так это вам адресованы эти вопли? — спросила она, побледнев.
— А вы как думаете? — поинтересовался Пардальян.
— Господи! Что вы еще натворили?..
— Я? Ничего. Я просто помешал кое-что натворить другим, ибо то, что они хотели сделать, было отвратительно.
— Не понимаю, — сказала Югетта. — Но уверена, что вы, господин шевалье, вмешались…
— …в дело, которое меня не касалось! — закончил Пардальян. — О мой достойный отец, спите спокойно. Наша милая хозяюшка исповедует ту же чудесную мораль, что пытались привить мне вы…
— Господи! — воскликнула Югетта, трепеща. — Что с вами станется, шевалье?!
Слова эти прозвучали несколько высокопарно, потому что хозяйка полагала, будто шевалье и впрямь угрожает смертельная опасность: импровизированные баррикады вот-вот рухнут под натиском озверевшей толпы!
Пардальян несколько мгновений смотрел на нее с восхищением и благодарностью.
— Добрая моя госпожа Югетта, — сказал он наконец. — Вы же знаете, что в вашем заведении со мной ни разу не приключалось ничего дурного.
— Слышите! Слышите! — вскричала Югетта.
В эту минуту снаружи донесся странный шум, который не был шумом атаки, и раздался какой-то грохот, который не был треском двери, срываемой с петель. Судя по звукам, толпа стремительно расступалась. Грохотала же мебель, которая падала откуда-то сверху и раскалывалась на куски на крыльце и мостовой. Оттуда же дождем сыпались хриплые проклятия. Моревер воскликнул:
— Я так и знал, что этот чертов Пардальян собрал здесь свою армию бродяг!
Шевалье повернулся к Югетте:
— Ах вот как, значит, у нас здесь есть защитники?
И он нетерпеливо бросился наверх. Оказавшись на третьем — и последнем — этаже, Пардальян понял, что кричат и шумят в комнате, где он провел прошлую ночь… в той самой комнате, где он прожил много лет.
«Их тут по крайней мере человек пятнадцать, — подумал он. — В добрый час! Я начинаю верить, что мы еще успеем насолить господам лигистам!»
И он распахнул дверь со словами:
— Привет, ребята, не выкидывайте все сразу! Все должно быть по плану, черт побери! Организуем сопротивление и…
Он внезапно замолчал, ошарашенный зрелищем, которое открылось его глазам.
В комнате не осталось больше мебели: стулья, два кресла, стол, шкаф, даже кровать (видимо, предварительно разобранная на части) были выброшены в широко распахнутое окно. В помещении стояли только часы, высоченные часы в футляре резного дерева.
И в эти часы, казалось, вселилась какая-то сверхъестественная, фантастическая сила! Они подпрыгивали, раскачивались, натыкались на стены — причем все это с громкими стонами и позвякиванием испорченного механизма. Пардальян, который редко чему удивлялся, онемел от изумления.
Часы сражались!.. Сражались с дьяволом почти таким же высоким и уж точно таким же худым, как они! У него были голенастые ноги, длиннющие руки и сухопарое тело, которое венчала маленькая головка. Его нос напоминал птичий клюв, а черные волосы были гладко зачесаны на плоский лоб.
Он-то, конечно, и выбросил всю мебель за окно, а теперь волок туда же несчастные часы, вопя и воя на разные лады своим густым, зычным, низким и глубоким голосом! Пот лил с него ручьем. Он был бледен от страха и охвачен яростью. Он бешено пинал часы ногами и неистово сжимал их в объятиях.
— А, мерзавцы! Сначала в часовне Сен-Рок, потом в аббатстве! Двадцать на одного! Вот вам! В окно! Все в окно! Какой бой!.. Ну же, я вас все равно одолею! Вот так!.. Уф!..
Человек с огромными усилиями взгромоздил часы на подоконник и спихнул их вниз, а потом выглянул в окно и разразился хохотом. Упав на мостовую, часы вдребезги разбились. Раздались злобные проклятия толпы. Тогда храбрец отошел от окна; глаза его блуждали, лицо блестело от пота и сияло радостью победы.
— Враг разгромлен. Я только что прикончил последнего! — провозгласил он.
И Пардальян узнал Кроасса.
Мы расстались с Бельгодером в тот момент, когда он направился к Монмартрским воротам, чтобы как можно быстрее добраться до аббатства. Но ворота были закрыты. По приказу герцога де Гиза никто не мог выйти из Парижа. Бельгодер не стал спорить с вооруженными людьми, которые велели ему поворачивать обратно. Он отошел в сторонку, в двухстах шагах от ворот уселся прямо на земляном валу и проворчал:
— От дочери Клода вот-вот останется лишь кучка пепла. Партия сыграна. Что он говорит? О чем он думает? Он плачет! Хотел бы я быть рядом с ним и видеть его слезы.
Картина, возникшая в его воображении — Виолетта, повешенная над костром, и Клод, умирающий от отчаяния, — вызвала в памяти и другую картину: его собственная дочь — в языках пламени! Дрожь пробежала по его телу.
— Флора умерла, — пробормотал он, — и не нужно больше об этом думать. Важнее думать о живых. Флора умерла, но и Виолетта мертва. И у меня осталась Стелла. А что осталось Клоду?
Он вскочил, наклонился над рвом и прошептал:
— Нет, не выйдет! Я переломаю себе все кости. А я хочу жить! У меня есть дочь! И кто знает, если Клод…
Он побледнел при мысли, что Клод, без сомнения, попытается отомстить Стелле. Тогда он со всей поспешностью спустился и побежал к воротам.
— Пропустите меня, — обратился он к начальнику поста, — я заплачу, сколько потребуется.
Этот человек, обливающийся потом, с диким взглядом, запыхавшийся, с вытаращенными глазами, возбудил подозрения сержанта. Он сделал знак, и пять или шесть стражников набросились на Бельгодера и вытолкали его на улицу. Цыган побежал к соседнему посту, но там его даже не стали слушать.
— Что делать? — в растерянности пробормотал он.
Вдруг цыган радостно вскрикнул и вновь бросился бежать.
— Как я сразу об этом не подумал? Она прикажет, чтобы меня выпустили!
Он говорил о Фаусте. Она, должно быть, на Гревской площади: он видел там ее карету. Но когда Бельгодер прибежал к месту казни, помост был уже пуст. На площади остались только монахи, которые подбирали и уносили раненых. Бельгодера вовсе не интересовало, что тут произошло. Праздник закончился, вот и все. Он направился на Ситэ и вскоре уже стучался в двери дворца Фаусты.
Фауста только что вернулась.
Она приняла Бельгодера тотчас же. И, конечно, цыган никогда бы не заподозрил, какая буря бушевала в тот момент у нее внутри. Она была, пожалуй, чуть бледнее, чем обычно. Может быть, принимая Бельгодера, она надеялась что-то у него выведать?
— Что тебе нужно от меня? — спросила она с жадным любопытством.
— Пропуск, чтобы выйти из Парижа, — ответил цыган.
— Значит, ты хочешь покинуть меня?
— Нет, госпожа. Ведь благодаря вам одна моя дочь осталась в живых.
— Что это ты говоришь?
— Правду… Я уже рассказывал вам свою историю. Вы знаете, что две мои дочери, Флора и Стелла, после ареста моих соплеменников были отданы одному христианину. Этим христианином, сударыня, был прокурор Фурко!
Бельгодер вытер свой смуглый лоб. За спокойным тоном его слов скрывалось сильнейшее возбуждение. Что же касается Фаусты, то если это открытие ее и взволновало, если искаженное лицо несчастного отца и возбудило в ней что-либо еще, кроме любопытства, понять это было невозможно.
Ее взгляд оставался холодным, а лицо — бесстрастным.
— Ну вот, — продолжал цыган, — та, что била повешена и сожжена, — это моя старшая дочь, Флора. Та, которую вы спасли, — Стелла. По вашему приказанию я отвез ее в Монмартрское аббатство. Но ворота Парижа заперты, так что мне необходим пропуск!
Последние слова он произнес весьма твердо.
— Понимаю, — ответила Фауста. — Ты получишь то, что хочешь.
Фауста вынула из маленького секретера бумагу и протянула ее цыгану со словами:
— Береги этот документ. Он позволит тебе в любое время проходить всюду, даже там, где запрещено. Ты можешь теперь выйти из Парижа через любые ворота. Иди… Сегодня вечером вернешь мне этот пропуск.
Бельгодер схватил листок, украшенный подписью и печатью Гиза, и удалился, забыв поблагодарить принцессу. Не успел он уйти, как Фауста спешно набросала несколько слов, позвонила и приказала:
— Гонца в аббатство. Это приказ госпоже Бовилье. Необходимо, чтобы гонец прибыл туда раньше, чем человек, который только что вышел отсюда.
Бельгодер снова направился к Монмартрским воротам. Там все еще дежурил давешний сержант. Он узнал цыгана и собрался было приказать схватить его, но тот предъявил свою бумагу. Сержант взглянул на нее, удивленно воззрился на Бельгодера, а затем поклонился.
«Это, наверное, переодетый принц», — подумал он. И произнес вслух:
— Соблаговолите извинить меня, сударь, за оказанный ранее прием. Приказ был очень суров.
Бельгодер растерянно огляделся, не поняв, что «сударь» — это он.
— Открывай! — только и сказал он резко, выпрямляясь во весь рост.
— Минутку! — ответил сержант, сраженный этим тоном и манерой держаться, присущими лишь очень значительным персонам.
И добавил:
— Это не долго. Мы только что поднимали разводной мост для одного человека и еще не успели опустить.
Бельгодер не обратил внимания на его слова. Как только ворота открылись, он поспешил выйти из города, прошел по мосту и направился к аббатству. Все ускоряя шаг, он размышлял следующим образом: «Но как я скажу ей такое? Она думает, что ее зовут Жанна Фурко. Ничего подобного. Ее зовут Стелла. Она моя дочь. Только поверит ли она мне? Да что там, поверит!.. Еще не хватало, чтобы мне не удалось доказать ей, что я ее отец!..»
Так думал Бельгодер, которому, как ни странно, тоже не были чужды человеческие чувства.
«Она мне поверит, это точно, ведь я ей все расскажу, — продолжал рассуждать цыган. — А что мы будем делать потом?.. Уедем! Клод, сраженный горем, рыдает где-нибудь, если только он еще не умер… Ах, если бы он умер! Лучшего и желать нельзя!»
И он отрывисто расхохотался.
Он добрался до аббатства и для быстроты пролез через пролом в изгороди. Тут он остановился, белый как мел. Этот негодяй трепетал при мысли, что вновь увидит своего ребенка.
— Надо отдохнуть немного, — пробурчал он, словно извиняясь за собственную слабость. — Если я предстану перед ней в таком виде, она, пожалуй, напугается.
Наконец он направился к домику и внезапно заметил, что калитка открыта. Бельгодер насупил брови, но сразу же все понял: «Это я сам оставил ее открытой нынче ночью…»
Однако он бросился бежать и, оказавшись за оградой, чертыхнулся: дверь домика тоже была распахнута настежь.
— Что это значит?
Одним прыжком он оказался в доме, и рычание вырвалось у него из груди. Он увидел третью растворенную дверь, которая вела в комнату, служившую темницей Жанне Фурко… его дочери!
— Стелла! — проревел он, забыв, что, даже если бы его дочь была здесь, она бы не отозвалась на это имя, поскольку не знала его.
Он бросился в комнату, которую совсем недавно покинула Виолетта. Она была пуста…
— Стелла! Стелла! — стонал он. — Это я! Твой отец! Не бойся! Где ты?
Он бросился бежать сломя голову, как безумный, окликая, рыдая, перемежая нежные призывы ужасными ругательствами. Когда он убедился, что Стеллы больше нет ни в домике, ни рядом с ним, он помчался в монастырь, поднялся по лестнице, едва не сбив с ног человека, который в этот момент спускался, и забарабанил в дверь аббатисы.
— Стелла! Где Стелла? — воскликнул он, когда оказался перед госпожой де Бовилье.
— Стелла? — удивленно переспросила Клодина.
— Я хочу сказать — пленница. Послушайте, где она?!
— Разве не вы увезли ее в Бастилию?
— Я говорю не о Виолетте, а о той, что я привез потом.
— Ах так, значит, вы привезли новую пленницу?
Бельгодер вцепился руками в свои жесткие волосы. Ведь он никого не предупредил о своем возвращении! Вкратце цыган рассказал о событиях прошлой ночи и о том, как, увезя Виолетту в Бастилию, он вернулся с Жанной Фурко,
— Вы же говорили, что ее зовут Стелла, — заметила Клодина.
— Это неважно. Просто Стелла — это ее настоящее имя…
— Вы совершили ошибку, не сообщив мне этого, — сказала Клодина де Бовилье. — Если принцесса потребует отчета об этой новой пленнице, вы один будете отвечать. Я понимаю ваше волнение…
— Ах! Вы не знаете, вы не можете мне помочь…
Бельгодер разразился рыданиями.
— Она, видимо, нашла способ открыть дверь, — продолжала аббатиса, — и скрылась!
Но Бельгодер уже больше ее не слушал. Он уныло побрел прочь. Возле ограды он уселся на камень, обхватив голову руками. В его сознании теснились горестные и отчаянные мысли вперемежку с проклятиями и ругательствами.
— Это было бы слишком хорошо!.. Так я и знал… Разве такой человек, как я, создан для счастья, для нежности?! Моя дочь Стелла — жива! Я мог бы одарить ее своей отцовской любовью, но это слишком хорошо для цыгана. Убийства, удары кинжалом, злобные и лживые помыслы — вот каков мой удел!..
Но такие чувства не могли чересчур долго бушевать в груди человека с сердцем, подобным сердцу Бельгодера. Как сказал он сам, его мысли слишком часто были заняты планами убийства и мести. Приступ искреннего и дикого отчаяния продолжался около часа, а потом цыган стал понемногу приходить в себя.
Он задумался о той легкости, с которой добился аудиенции аббатисы. Можно было бы ожидать, что ему не окажут ни столь скорого, ни столь любезного приема. А аббатиса говорила с необычной для нее вежливостью и мягкостью.
Тогда он решил осмотреть дверь комнаты, где была заперта Стелла. Замок не был ни сбит, ни взломан. Да и почему Стелле… то есть Жанне Фурко… могла прийти в голову мысль о побеге — ведь Бельгодер подтвердил ей, что она соединится с сестрой. И, наконец, замочная скважина у этой двери находилась только с внешней стороны.
Вывод был очевиден: Стелла не открывала двери, ее открыли снаружи!
Но кто?.. Кто был заинтересован в том, чтобы освободить эту девушку? Освободить? Но было ли это освобождением?.. Подозрения мало-помалу завладевали его мыслями.
Кто знал, что Стелла находится в аббатстве? Фауста! Фауста и ее эскорт!
Бельгодер припомнил человека, с которым недавно столкнулся на лестнице. Обдумав все обстоятельства, взвесив все «за» и «против», Бельгодер вышел из аббатства и стал медленно спускаться по холму Монмартр. Его грубое лицо в ту минуту казалось спокойным. Только губы побледнели да глаза налились кровью. Вот о чем он думал:
«Фауста знала, что я иду в аббатство, чтобы забрать свою дочь. Фауста послала гонца, который опередил меня и похитил мое дитя. Хорошо. Очень хорошо. Чего она хочет? Я не знаю. Если она догадается, что мне это известно, она убьет мою дочь… Что ж, я буду рядом с Фаустой. Я ее больше не покину! Мне необходимо узнать, что она сделала со Стеллой… А когда я это узнаю…»
И цыган угрожающе оскалился.
Под вечер он посчитал, что уже сумеет справиться со своими чувствами, и предстал перед Фаустой. Та первая спросила его:
— Моя пленница?..
— Вы хотите сказать, моя дочь?
— Да… твоя дочь. Ты привел ее сюда?
— Она исчезла, — холодно ответил Бельгодер.
— Твоя дочь исчезла, — сказала она, — И ты не волнуешься?..
— Но вы сами, — возразил Бельгодер отважно, — вы совсем не кажетесь взволнованной исчезновением вашей пленницы.
Фаусту совершенно не возмутил и даже не удивил ответ цыгана. Видно было, что она умела с разными людьми держаться по-разному. Бельгодера она приучила к грубой, но полезной ее планам откровенности. Она просто ответила:
— Та, которую ты почему-то называешь своей дочерью и которая на самом деле является дочерью прокурора Фурко Жанной, вовсе не была пленницей. В наши интересы входило прятать ее некоторое время, чтобы никто не узнал о подмене, совершенной в Бастилии, вот и все. Если она ушла, что ж, скатертью дорога!
— Да, скатертью дорога! — подтвердил цыган.
— Мы, впрочем, отыщем ее, будь спокоен. Иди себе с миром, только не забудь вернуть пропуск, который я тебе дала.
— Эта бумага! — воскликнул цыган, ожесточенно хлопая себя по карманам. — Черт побери, но где же она?.. У меня ее нет…
— Ты потерял ее?
— Да, — ответил Бельгодер, пристально глядя на Фаусту, — должно быть, потерял.
— Теперь это неважно. Иди, Бельгодер, и жди моих приказаний. Если же ты собираешься оставить службу у меня, то я направлю тебя к своему казначею. Говори… Хочешь ты служить мне?
— Если только вы меня не гоните, — сказал цыган, — я предпочитаю остаться. Мне кажется, что я еще не закончил всех дел с вашей милостью.
— Мне тоже так кажется, — ответила Фауста.
И, тонко улыбаясь, она взглядом проводила Бельгодера, который, предварительно поклонившись, вышел. Бельгодер же пробормотал про себя:
— Теперь я совершенно уверен, что это по ее приказу увезли Стеллу. Тысяча чертей, милая сеньора, я не только не закончил с вами дел, но даже еще не начинал их!..
Облокотившись о подоконник, принц Фарнезе, оцепенев от ужаса и восхищения, из дома на Гревской площади наблюдал за страшным спектаклем, все трагическое величие которого мы попытались описать.
Фарнезе видел, как Клод, выпрыгнув из окна, с кинжалом в руке бросился на толпу… Но Клод еще не успел добраться до помоста, как Пардальян отбил Виолетту у стражников. Затем, спустя какое-то мгновение, принц увидел свою дочь рядом с Карлом Ангулемским, а еще через несколько минут началось то лошадиное безумие, которое стоило жизни двадцати и здоровья — двумстам горожанам.
Принц с безумной тревогой следил за развитием этих поразительных событий. Виолетту не казнили!.. Виолетта уносилась прочь вместе со своими спасителями!..
Фарнезе узнал их. Это были два человека, с которыми он разговаривал в заброшенном павильоне Монмартрского аббатства, когда вся изощренность и грязь дипломатии Фаусты внезапно предстала перед цыганкой Саизумой… Перед Леонорой де Монтегю, которую он считал мертвой… перед женщиной, которую он обожал и о которой тосковал со всем неистовством страсти.
Когда Фарнезе увидел, что его дочь спасена, он глубоко вздохнул и радостно улыбнулся — впервые за много томительных лет! В его сердце вновь зародилась слабая надежда, надежда обрести наконец-то свое счастье. Но счастье это было для него не в дочери…
Он надеялся вернуть не Виолетту, а Леонору. Да, Фарнезе любил свою дочь! Да, он упорно искал ее! Да, он пережил настоящую муку, когда, почти уже найдя, поверил, что Фауста ее убила! Да, его ненависть к той, которую он прежде титуловал «Святейшеством», была глубокой и непритворной! Но с тех пор как он увидел Леонору, Фарнезе думал о своей дочери только как о средстве завоевать возлюбленную.
Леонора безумна, и только с помощью Виолетты он может вернуть ей рассудок. Обретя разум, Леонора станет ненавидеть его, и с помощью Виолетты он сможет попытаться тронуть ее сердце.
Короче говоря, нужно признать: увидев, что Виолетта спаслась, Фарнезе испытал прилив эгоистичной радости и, краснея, подумал: «Теперь я могу предстать перед Леонорой!..»
Через несколько секунд у него уже готов был план. Он намеревался, обратившись за помощью к спасителям своей дочери, вновь встретиться с Леонорой и, отдав ей Виолетту, добиться, чтобы она простила его за страшное прошлое!..
Он видел Леонору такой, какой встретил ее в аббатстве, — прекрасную даже в безумии. Это была уже не та восторженная девочка из особняка Монтегю — прелестная в своем изяществе и доверчивости… Перед ним предстала женщина во всем расцвете красоты, гордая и неприступная… О! Опять увидеть ее!.. Увезти их обеих… ее и дочь! Сорвать с плеч эту пурпурную кардинальскую мантию, которая, казалось ему, окрашена кровью!
Пока все эти картины будоражили воображение кардинала, Фауста спускалась с помоста, разгневанная своим новым поражением, но по обыкновению хладнокровная. Она на ходу отдавала какие-то приказы.
Одно из этих распоряжений относилось к дому, где находился Фарнезе. Что же касается второго, мы скоро станем свидетелями его исполнения.
Когда лошадь, уносящая Карла и Виолетту, исчезла вдали, кардинал машинально закрыл окно.
Действовать надо было быстро. Нет никаких сомнений, что Фауста попытается вновь схватить Виолетту. Он горько сожалел, что не уничтожил эту женщину тогда, когда она была в его власти в павильоне аббатства, что не приказал Клоду вновь вернуться к своему ремеслу палача!
Размышляя об этом, Фарнезе медленно спускался по лестнице. Тот же слуга, одетый в черное, который встречал Бельгодера, распахнул перед ним дверь. Фарнезе протянул ему полный золота кошелек со словами:
— Если за мной придут от принцессы…
Слуга перекрестился.
— Вы ответите, что я ушел отсюда и сказал, что покидаю Париж и еду в Италию.
— Слушаюсь, монсеньор, — ответил лакей, одновременно распахивая дверь в маленький чуланчик, служивший ему жильем.
В ту же минуту из этого чулана появились пять или шесть мужчин, которые набросились на Фарнезе. В мгновение ока его обезоружили, и один из нападающих, приставив кинжал к его груди, холодно произнес:
— Монсеньор, мы получили приказ доставить вас живым или мертвым. Надеюсь, вы избавите нас от неприятной необходимости прибегать к убийству…
Побледневший Фарнезе поднял к небу глаза, полные упрека, и прошептал:
— О Фауста, я узнаю тебя! Боже праведный, смотри, что творит Твоя посланница, и осуди ее!
Потом он обратился к тому, кто разговаривал с ним.
— Граф, — сказал кардинал, — мы шли одной дорогой три года, я знаю, что вы со всем усердием выполните приказание, которое получили. Только одно слово: могу я просить вас как можно скорее препроводить меня к… к той, которая вас послала?
— Монсеньор, — ответил человек, названный графом, — ваша просьба будет исполнена. Нам велено немедленно доставить вас во дворец на Ситэ. Только помните, что в дороге одно движение, один крик могут стоить вам жизни!
— Я не закричу, — холодно ответил Фарнезе. — Идемте, господа, я спешу. А ты, — продолжал он, поворачиваясь к лакею в черном, — а ты, иуда, можешь оставить себе мой кошелек, и это будет платой за твое предательство.
Лакей опять перекрестился, поклонился и произнес:
— Господь повелевает, я повинуюсь!
Итак, они отправились в путь. Кардинал шел посередине. Казалось, несколько дворян мирно возвращаются домой. Мрачный и задумчивый принц Фарнезе вспоминал дворец Ситэ, это зловещее логово, входя в которое никто не мог быть уверенным в том, что выйдет оттуда живым.
Через двадцать минут маленький отряд достиг дома Фаусты. Кардинала провели в комнату, дубовые двери коей были снабжены прочными запорами, а узкие окна, выходящие на Сену, защищены толстыми решетками.
Он попросил, чтобы его сразу проводили к Фаусте. Но вместо ответа человек, приведший его сюда, закрыл дверь и задвинул засов. Фарнезе рухнул на стул. На его бледных губах играла насмешливая улыбка:
— Кто знает, не лучше ли мне умереть! Проклятие Нотр-Дам тяготеет надо мной и надо всем, что дорого мне! Но умереть, не покарав это исчадие ада, Фаусту!.. О Клод, Клод! Что ты делаешь сейчас?..
Итак, что же делал Клод? Он видел, как Карл Ангулемский увез Виолетту; он был совсем рядом с помостом.
Фауста, конечно, заметила его и догадалась, что он собирается делать! Она сказала несколько слов человеку, находившемуся рядом с ней, тот бросился к Клоду.
Палач одним из первых схватил за поводья чью-то лошадь, принудил ее повиноваться и помчался за Пардальяном. Однако когда шевалье свернул, Клод не последовал за ним, подобно прочим. Он торопился отыскать Карла Ангулемского, который исчез вдали, за поворотом. Он добрался до этого поворота как раз вовремя и заметил, что Карл повернул на улицу Барре. Клод сделал то же самое…
Карл решил, что его преследуют.
Когда лошадь остановилась перед особняком Мари Туше, он спрыгнул на землю, подхватил на руки Виолетту и забарабанил в дверь молотком с таким неистовством, что сбежались перепуганные слуги. Дверь открыли, и Карл внес в вестибюль бесчувственную Виолетту…
В этот момент у дома появился Клод. Юный герцог немедленно выскочил наружу и направил на него пистолет. Клод, задыхающийся, изнемогающий, находился в том состоянии, когда уже не разум управляет человеком, а лишь нервное возбуждение. Клод сказал себе, что сейчас и здесь этот молодой человек убьет его, но у него и мысли не возникло как-то защитить себя. Карл выстрелил… Но в момент выстрела его рука, к счастью, дрогнула, и пуля пролетела мимо. Карл почувствовал, что его обнимают чьи-то руки, и слабый голос прозвучал у него над ухом:
— Мой отец! Вы стреляете в моего отца!
Молодой герцог вскрикнул и с ужасом воззрился на Клода… Тот, весь окутанный дымом, стоял бледный и недвижный. Карл бросился к нему, воскликнув:
— Я не ранил вас?..
— Нет!
— Входите… входите же! Она назвала вас отцом… простите… я думал, что вы гонитесь за нами… Если бы вы знали, как я люблю ее… Я потерял рассудок… Я мог бы убить любого…
Через несколько минут Карл Ангулемский и Виолетта то плакали, то смеялись в объятиях Клода. Палач не в силах был сдержать свою нежность.
Для этих троих настал момент величайшего счастья. Виолетта радовалась избавлению от страшной смерти, обретению любимого и возвращению отца, мужчины же переживали то тихое изумление, которое охватывает закаленные души, когда опасность внезапно сменяется безмятежностью, а отчаяние — уверенностью в благоприятном исходе. Они едва были знакомы друг с другом, но им казалось, что они всегда жили вместе. Клод прошептал на ухо Виолетте:
— Значит, это тот молодой господин, за которым я заходил в гостиницу «Надежда» и которого там не нашел?
— Это он! — отвечала Виолетта, потупясь.
— Сударь, — сказал молодой человек, улыбаясь Виолетте, — все очень просто: я люблю этого ангела, чьим отцом вы имеете счастье быть. Необходимо, чтобы вы знали, кто я. Меня зовут Карл, герцог Ангулемский. Моя мать — госпожа Мари Туше, а моего отца звали Карл IX…
— Сын короля! — воскликнула Виолетта.
И наивная душа бедной маленькой певицы переполнилось гордостью, словно душа Золушки, которой добрая фея дала в супруги Прекрасного Принца. Если мечта ее была лучезарной, то реальность оказалась еще чудесней. Этот господин, которого она втайне обожала, который сейчас держал ее за руку и который сказал, что любит ее, был сыном короля…
До этой отдаленной улочки не долетали зловещие крики. В уютной зале с прекрасной мебелью, со старинными коврами, царила бесконечная тишина, словно нежная возлюбленная Карла IX оставила здесь частицу своей глубокой и спокойной любви. Склонив голову на грудь Клода, а руку вложив в руку Карла, Виолетта грезила с улыбкой на устах. Карл между тем продолжал:
— Теперь вам известно, кто я такой… Я был бы счастлив узнать именно в эту минуту, самую прекрасную в моей жизни, кто же является отцом моей возлюбленной…
Клод, который смотрел на Виолетту, медленно перевел глаза на юношу. Слезы счастья, которые струились по его щекам, высохли, взгляд сделался затравленным. Его счастливая улыбка превратилась в гримасу горечи.
— Кто я такой? — спросил он сдавленным голосом. — Вы хотите знать, кто я такой?
Карл смотрел на него с тревожным удивлением. Глядя на изменившегося в лице Клода, он догадывался, что тот хранит в своем сердце какую-то страшную тайну.
— Сударь, — замялся Карл, — возможно, я слишком тороплю события, извините меня…
— Нет-нет, — проговорил палач с хриплым вздохом. — Надо, чтобы вы знали…
И он инстинктивно отнял свою руку у молодого человека. Ведь она была обагрена кровью, эта рука палача! Никогда никто не пожимал ее! Этот жест заставил Карла затрепетать.
— Если ваше имя — тайна, — сказал он просто, — то не произносите его… Я спросил его у вас, только чтобы иметь возможность сказать: я люблю ваше дитя… благословите же нашу любовь до того, как священник благословит наш союз…
Виолетта ужасно побледнела. Она все поняла! Душераздирающая сцена исповеди Клода встала перед ней… Кто захочет взять в жены дочь палача?!
— Отец мой! — прошептала она в страхе.
И слова ее были бальзамом для израненной души палача. Значит, она не отреклась от него даже в такую минуту!
— Нет! — повторил Клод. — Вы не ошиблись, спросив меня, кто я такой; нужно, чтобы вы знали, кем я не являюсь. Монсеньор, я вовсе не отец этой девушке!..
— Господи! — страдальчески воскликнула Виолетта. — Вы уже говорили мне это! Но я все равно верю, что мой отец — вы и только вы!
— Спасибо тебе, ангел нежности и надежды, который смилостивился надо мной, проклятым… — прошептал Клод.
Карл замер от изумления и тревоги, а приемный отец поднял Виолетту, на мгновение прижал ее к своей широкой груди, отнес в соседнюю комнату и усадил там в кресло.
— Не беспокойся и ничего не опасайся, — проговорил он. — Твой старый отец, Клод, все устроит. Ты выйдешь замуж за королевского сына! Скоро ты станешь госпожой герцогиней Ангулемской…
Затем он вернулся в залу, где оставил Карла, и закрыл за собой дверь.
— Вы удивлены? — спросил он.
— Должен признаться…
Клод принялся в задумчивости расхаживать из угла в угол. Карл несколько испуганно наблюдал за ним.
— Сударь, — произнес Клод, внезапно останавливаясь напротив него. — Как я вам уже сказал, я не отец Виолетты. Я только воспитывал ее. И вам не так уж важно знать, кто я такой или кем я был. Я скажу вам только, что меня зовут Клодом, а живу я в Париже.
Он замолчал и принялся со вниманием вглядываться в лицо юноши, ожидая его ответа.
— В вашей жизни существует тайна, — проговорил Карл.
— Виолетта откроет вам ее! — еле слышно произнес Клод.
— Но я не хочу ее знать, — мягко запротестовал герцог.
Клод глубоко вздохнул.
— Важно то, — с усилием продолжил он, — что я не отец той, кого вы любите. Виолетта — дочь монсеньора Фарнезе и очень знатной дамы Леоноры де Монтегю.
— Это тот человек, которого я видел в павильоне аббатства?
— Да.
— Он говорил, что его дочь умерла…
— Он так считал!
— Где и когда я смогу вновь увидеть принца Фарнезе?
— Я знаю, где его найти.
— Что ж, будьте любезны, сделайте так, чтобы я повстречался с ним как можно скорее.
Некоторое смущение, еле уловимая скованность чувствовались в разговоре двух мужчин. Тайна, которую Карл не пожелал знать и которую Клод так и не раскрыл, казалось, вырыла между ними пропасть. Оба спешили как-то исправить положение.
— Принц Фарнезе, — продолжал Клод, — единственный, кто может решать судьбу Виолетты. Я не отец ей… она мне ничего не должна… я для нее ничто… Это очень важно, и мне бы хотелось, чтобы вы это поняли.
— Я понял, — глухо ответил Карл.
— Прекрасно, — сказал экс-палач. — Ввиду того, что я не имею никакого отношения к Виолетте и она не имеет никакого отношения ко мне, вы сразу же после свадьбы можете уехать, даже не сообщая мне, в какую точку земного шара вы направляетесь…
Он остановился, чтобы отдышаться и вытереть пот со лба.
— Итак, — закончил он, — лучшее, что вы можете сделать, — это переговорить с принцем Фарнезе… отцом Виолетты…
— Я тоже так считаю, — ответил Карл.
Бывший палач понурил голову. После слов, которые он произнес, ему оставалось только сразу же уйти, чтобы приступить к поискам принца Фарнезе. Вместо этого он застыл на месте, погруженный в мрачные раздумья.
Молодой человек наблюдал за ним с возрастающей тревогой. Подозрения тем более мучительные, чем более неясные, одолевали его. Откуда такая ледяная холодность между ним и этим человеком, которого Виолетта назвала своим отцом? Разве они не были связаны чувством, которое с первого взгляда должно было сделать их навеки друзьями? Кто бы ни был в действительности отцом Виолетты, очевидно, что этот человек испытывал к девушке безграничную отцовскую любовь.
Как же получилось, что этот Клод восстановил его против себя? Кто он такой? Чем может навредить Виолетте о6щение с ним, какую тень может бросить на нее эта мрачная фигура? Юный герцог, наверное, еще долго задавался бы этими вопросами, но внезапно он заметил в глазах да такую боль, что все сомнения тотчас исчезли, и под влиянием безотчетной жалости он воскликнул:
— Мы не можем так расстаться! Сударь, во имя той, кого мы оба любим, я вас заклинаю сказать мне, кто вы такой!
— Разве я не сказал вам? — дрожащим голосом ответил палач. — Я парижский буржуа, меня зовут Клод… это все!
— Нет, это не все!.. Эта тайна… тайна, которая есть в вашей жизни, я хочу немедленно узнать ее.
— Эта тайна! — пробормотал Клод. — Послушайте, монсеньор. Я уже сказал, что сама Виолетта откроет вам ее!
— О! — воскликнул молодой человек. — Но тогда — немедленно!
Он двинулся было к комнате, куда Клод отнес девушку, но палач остановил его, взяв за руку, и сказал:
— Принц Фарнезе… отец девушки, которого вы скоро увидите, объяснит вам все, что связано с прошлым вашей любимой… я не имею права сделать этого, поскольку я не отец ей! Монсеньор, поклянитесь не говорить обо мне с принцем Фарнезе! Так нужно! — добавил он сурово, видя, что молодой человек колеблется.
— Хорошо, пусть так! — ответил герцог Ангулемский. — Слово дворянина, что я не произнесу вашего имени в присутствии отца Виолетты.
— Так. Теперь поклянитесь никогда не спрашивать Виолетту обо мне. Если она заговорит сама, без вашей просьбы, если сама раскроет секрет моей жизни, что ж, это не страшно. Но поклянитесь мне не подвергать это дитя мучениям, которых оно не заслуживает, не пытайтесь вырвать у нее эту тайну, если она считает, что должна хранить ее.
— Клянусь вам и в этом, — ответил Карл под влиянием сострадания, о котором мы уже говорили.
Клод удовлетворенно кивнул.
— Тогда прощайте! — сказал он; — Через час принц Фарнезе будет здесь. Что же до меня… если мы больше не увидимся, то…
— Почему мы больше не увидимся? — спросил Карл, взволнованный, раздосадованный и встревоженный одновременно.
— Если мы больше не увидимся, — глухо повторил Клод, как будто не слыша его слов, — нужно сделать так, чтобы девочка была в безопасности…
— Никому не придет в голову искать нас здесь, к тому же я надеюсь, что завтра мы уедем из Парижа…
— Очень хорошо, — вздохнул Клод. — Это к лучшему, я и сам хотел посоветовать вам это. Но тем не менее, если вдруг произойдет что-то… неважно что… и вы подумаете, что я мог бы быть полезен девочке, на Ситэ, приблизительно в середине улицы Каландр, за новым рынком, есть дом, низенький такой, в стороне от других, окна и двери там всегда закрыты. Днем ли, ночью, если вы окажетесь в Париже и если вам понадобится помощь, постучитесь в дверь этого дома… И последнее: когда вы уезжаете?
— Завтра на рассвете.
— Через какие ворота?
— Я поеду по улице Сен-Дени, мне нужно заглянуть на постоялый двор «У ворожеи». Там живет мой друг, который мне очень дорог… Он присоединится к нам, и мы с принцем Фарнезе и Виолеттой отправимся в Орлеан.
— Так! Значит, вы поедете через ворота Нотр-Дам де Шам…
С этими словами Клод подошел было к комнате, где находилась Виолетта. Но внезапно он остановился, покачал головой, обернулся к Карлу, и долго смотрел на него.
— Монсеньор, — сказал он наконец низким и хриплым голосом, — это дитя вас обожает, я в этом уверен, но, видит Бог, сколько же ей пришлось вынести!
— Страдания, несчастья — все это для нее закончилось! — заверил его юный герцог. — Всю свою жизнь я посвящу тому, чтобы дать ей счастье! Клянусь вам в этом!
Лицо палача засияло от невыразимой радости, и он низко поклонился герцогу Ангулемскому. Карл протянул ему обе руки. Но Клод вновь притворился, что не заметил этого жеста, и стремительно вышел. Через несколько секунд он был уже на улице.
Он внимательно огляделся по сторонам — все дышало тишиной и покоем. Слава Богу, юного принца и Виолетту на их пути с Гревской площади никто не преследовал.
— Спасена! — прошептал палач. — Теперь я и впрямь могу сказать, что она спасена!
И он бросил на дом Мари Туше прощальный взгляд, полный боли и сияющий от сознания той огромной жертвы, которая была им принесена. Сделав несколько шагов, он разрыдался. Он двинулся вдоль набережной в сторону Гревской площади. Скоро он смешался с толпой, которая шумно обсуждала недавние события.
В тот момент, когда палач выходил из дома Мари Туше, из-за ближайшего угла появился человек, который незаметно последовал за ним. Он был одним из тех, кому Фауста отдала приказ у помоста. Выслушав принцессу, он вскочил в седло и помчался на улицу Барре. Там он привязал своего коня к железному кольцу, собратья которого увенчивали многочисленные тумбы, служившие всадникам в тяжелых доспехах для того, чтобы садиться в седло. Затем, выбрав наблюдательный пункт, он принялся ждать. Когда Клод вышел, этот шпион направился за ним.
«Конечно, — думал Клод, — так и должно было случиться. Я знал это, я чувствовал. Неужели я мог надеяться, что Виолетта будет рядом со мной, что она станет по-прежнему называть меня отцом. Я чужой ей, чужой всему миру, я не смею дышать тем воздухом, каким дышит она. Я палач, я — отверженный!..»
Человек, который следил за ним издалека, видел, как он спустился с набережной к реке и долго неподвижно стоял, глядя на бегущую воду.
«И никому нет дела до меня, — думал несчастный, пытаясь все же не поддаваться отчаянию, — никому нет дела до того, что я уже не занимаюсь этим ужасным ремеслом. Я по-прежнему вызываю страх и омерзение. Виолетта простила мне мое прошлое, она добрый милый ангел с золотым сердцем… но она любит не меня, она любит этого юношу. Я хорошо его рассмотрел. Неважно, кто он такой, но у него благородное сердце, и любовь сияет в его глазах. Он так нежен с ней… И все же это так необычно звучит: герцогиня Ангулемская, жена сына Карла IX!..»
Шпион видел, как он резко взмахнул рукой, поднялся на набережную и продолжил свой путь.
«Но, — со скорбью думал Клод, — будь он даже обычный грузчик на Сене, будь он бродяга, а не герцог, будь он сын кабатчика, а не сын короля, что бы от этого изменилось? Кто согласился бы жить вместе с палачом? Где тот влюбленный, какой бы сильной ни была его страсть, который бы не крикнул Виолетте: „Так тебя воспитал палач? Палач носил тебя на руках, и палача ты называешь своим отцом?!. Ты запачкана в крови, дочь палача!“ — и он оставит ее навсегда!»
Мэтр Клод добрался до Гревской площади и принялся пробираться сквозь возбужденные группки людей к дому, где оставил Фарнезе.
«Палач исчезнет… Моя смерть изменит все! Этот юноша не будет больше бояться меня, если узнает, что я погиб. У него останется только жалость ко мне. Да, да… Если он узнает, что я мертв, то сможет любить без страха! Несколько слов, которые я напишу им в Орлеан, откроют им правду, и тогда Виолетта сможет все рассказать ему, если захочет! Моя возлюбленная дочь, если бы ты знала, с каким наслаждением я умру для тебя!»
Он был действительно счастлив, его некрасивое лицо светилось гордостью от сознания того, какую жертву он собирался принести, от него веяло нежностью и величественным покоем… Он постучал в дверь, сказав себе:
«Как же удивится кардинал, когда я объяснюсь с ним. Я разорву наше соглашение, я прощу его, потому что его дочь… наша Виолетта… ждет своего отца. Ему нужно только пойти на улицу Барре. Ну что ж, в добрый час! Вот отец, которого моя девочка может не стыдиться!»
В его последних словах не было иронии, как можно было бы ожидать. Палач находился сейчас в таком состоянии духа, что самоотверженность и самоуничижение казались ему совершенно естественными. А ведь когда-то, у подножия виселицы, к которой влекли Леонору де Монтегю, Фарнезе побоялся забрать у него, палача, свое дитя!
Фарнезе был только трусом, а он, Клод, убийцей!
…Дверь открыл лакей в черном, который сразу же узнал его и улыбнулся.
— Я хочу видеть монсеньора, — сказал Клод.
— Поднимайтесь, — ответил лакей.
Клод перешагнул через порог и стал быстро подниматься по широкой лестнице. В этот момент шпион, который следовал за ним по пятам, тоже вошел в дом и, ничего не сказав лакею, заглянул в чулан: там его ждал небольшой отряд, подобный тому, который совсем недавно захватил кардинала. По знаку шпиона семь или восемь человек крадучись направились за палачом
Клод подошел к двери того огромного зала, где он был недавно вместе с Фарнезе, и в ту же секунду почувствовал, как кто-то резко схватил его за руку. Он еле успел рассмотреть людей, которые окружили его, и внезапно очутился в полной темноте. Мешок из толстого сукна был наброшен ему на голову.
Клод был одарен небывалой силой. Он не издал ни одного крика, не произнес ни единого слова, он попросту мощным движением — как дикий кабан, который стряхивает собак, — освободился от повисших на нем людей. Одновременно он наудачу выбросил вперед руки, и две его пятерни, словно ужасные клешни, обхватили два горла. Двойной короткий хрип, хруст шейных позвонков — и два мертвых тела рухнули на пол.
Но как ни быстро он действовал, те, кто напали на него, успели все же затянуть мешок у него на шее. Клод, лишенный света, продолжал свою молчаливую битву. Он размахивал кулаками, словно кувалдами. И когда эта кувалда опускалась на чей-нибудь череп, человек падал…
Вдруг Клод пошатнулся… Ему на ноги накинули скользящую петлю, и сильный рывок веревки заставил его потерять равновесие.
Клод, распростертый на полу, со связанными ногами, ослепший, сопротивлялся из последних сил. Он чувствовал, как его пинали, как чье-то колено надавило ему на грудь, как его схватили за руки и лишили возможности шевелиться. Вокруг раздавались хрипы умирающих, тяжелое дыхание и усталые голоса оставшихся в живых… он понял, что, видимо, убил или ранил пятерых, а то и шестерых…
Он лежал неподвижно, и мысли его обратились к Виолетте… Потом все помутилось у него в голове. Он потерял сознание…
Сколько времени пролежал он в забытьи? Он не знал этого. Когда Клод пришел в себя, то почувствовал дуновение свежего воздуха и понял, что его куда-то везут. Каждый толчок болью отзывался в его теле, перетянутом веревками. Но он не замечал этого… он думал о Виолетте.
Что его ожидало? Палач не знал. Он понимал только, что его, пока он был без сознания, перенесли в повозку и, дождавшись наступления ночи, повезли куда-то. Отсюда и это ощущение свежести, которая даже через прочный мешок, надетый на голову, прохладой овевала его пылающий лоб.
Кто же, кто схватил его? Некоторые детали указывали на то, что нападение совершили люди Фаусты. Он вздрогнул. Но боялся Клод не за себя. Что могла Фауста? Убить его? Но он и сам решил умереть! А Виолетта? Вдруг Фауста, это исчадие ада, напала и на ее след? Однако вспомнив, каким образом ему подготовили ловушку, он постепенно успокоился: ему казалось очевидным, что его поджидали в доме на Гревской площади, не зная, откуда он пришел… Тогда Клод улыбнулся.
Внезапно повозка, в которой его везли, остановилась. Клода схватила добрая дюжина рук. Он слышал, как бронзовый молоток ударил по двери, и содрогнулся: молоток ударил по железу, он узнал эти зловещие звуки и понял, в какую берлогу его затащили. Он был пленником той, которую еще совсем недавно называл своей государыней! Пленником Фаусты!
Клод, которого несли на руках, почувствовал, как его тюремщики опять остановились; открыв замок на двери, они быстро втащили его в комнату и бросили на ковер… затем дверь закрылась… Вдруг он услышал легкий крик изумления… быстрые шаги мягко прошелестели по ковру… Быстрые и ловкие руки распутали веревки на ногах и руках, развязали бечевку мешка, сорвали его с головы пленника, и тот, кто его освободил, кто стоял сейчас рядом с ним на коленях, глухо воскликнул:
— Клод! Вы! Вы здесь!
Резкий свет ослепил Клода, и он зажмурился, ему казалось, он бредит. Но, узнав голос, он открыл глаза и прошептал:
— Кардинал принц Фарнезе!
Кардинал с изумлением взирал на него. Клод пытался подняться, но все его тело болело — видно, веревки были затянуты слишком туго. Он остановил на Фарнезе непонимающий взгляд.
— Где мы? — спросил он хрипло.
— Не сомневайтесь! — мрачно ответил кардинал. — Где мы еще можем быть, как не у дьявола, который заставил меня служить ему, у той, которая, проходя, сеет смерть на своем пути, словно разбушевавшийся среди людей злой гений!
— Фауста! — воскликнул Клод, которому наконец-то удалось встать. — Я так и думал. Но, значит, вы тоже пленник?
— Меня схватили, когда я выходил из дома на Гревской площади…
— А меня, когда я вернулся туда за вами…
— Моя дочь?.. — задыхаясь, спросил Фарнезе.
— Спасена! Я хотел проводить вас к ней…
— Вы?!
— Я!
Фарнезе благодарно кивнул. Он не понимал, почему Клод собирался так поступить, но чувствовал к нему глубочайшую признательность.
— Отец — вы, — прошептал Клод. — Ради счастья девочки… Ей не нужен в отцы палач!
Две блестящие слезинки скатились по щекам Фарнезе… Клод отвел глаза и осторожно потер свои ноющие запястья.
— Раньше, связывая тех, кого я должен был казнить, — прошептал он, — я не думал о боли, которую причиняю, и с удовольствием смотрел, как веревки врезаются в тело…
— Послушайте, — дрожащим голосом произнес Фарнезе, — вы сказали, что она спасена… повторите это… Я правильно понял?
— Она спасена, успокойтесь.
— И вы хотели проводить меня к ней? Я не сплю? Вы и впрямь так сказали?
— Да, потом я вам расскажу все подробнее. Но сейчас нужно подумать, как выбраться отсюда… Дверь дубовая… так! На окнах решетки… так, так! Что ж, посмотрим. Прежде всего, мне нужно набраться сил. Дайте мне поесть!
— Поесть? — пробормотал Фарнезе, проводя рукой по лбу.
— Да, я умираю от голода… и особенно от жажды… дайте мне пить… немного прохладной воды взбодрит меня…
Фарнезе схватил Клода за руку.
— Я здесь с утра, и эта дубовая дверь открывалась только один раз — когда вас бросили сюда, почти что в мои объятия… Я еще не проголодался… но жажда одолевает и меня.
— Так значит?.. — спросил Клод.
— Здесь нет ни еды, ни питья… ни куска хлеба, ни капли воды!
— Но кто-нибудь же должен прийти… Подождем… и даже… быть может, это и даст нам возможность бежать… Скажите, крепки ли вы физически?
В эту минуту, прежде чем Фарнезе смог ответить, висевшая на потолке лампа внезапно погасла, управляемая каким-то механизмом, расположенным за пределами комнаты. Два пленника в молчании замерли, трепеща, во власти того страха, который подавляет все чувства, когда твое существо ждет каких-то ужасных событий.
Послышался легкий щелчок. Фарнезе и Клоду показалось, что одна из стен сдвинулась. Внезапно абсолютную тьму прорезал слабый и тусклый луч света, и их глазам открылось фантастическое, нереальное зрелище…
Одна из стен комнаты, где они были заточены, полностью исчезла, и на ее месте появилась решетка — решетка от пола до потолка, совершенно непреодолимая, состоящая из толстых граненых прутьев. С другой стороны решетки находилось огромных размеров помещение, слабо освещенное несколькими факелами, мрачные блики которых неспособны были рассеять сумрак… В центре этого зала, от которого их отделяла решетка, кардинал и палач, застывшие от изумления, граничившего с ужасом, увидели нечто сказочное по изысканной роскоши и соразмерности деталей.
Итак, в центре зала под балдахином из алого шелка, отделанным золотой вышивкой, возвышался помост, обтянутый алым же бархатом. Шелк балдахина с одной стороны ниспадал переливающимися складками до самого пола и служил огненно-красным фоном пышной и мрачной красоте Фаусты.
Фауста в папском облачении неподвижно восседала на троне слоновой кости, инкрустированном золотом. На ней было длинное ослепительно белое платье, шлейф его, окаймленный золотом, в сверкающих блестках, закрывал едва ли не весь помост, словно пенистые волны, искрящиеся в солнечных лучах; а поверх этого платья был накинут белый бархатный плащ, на котором переливалась вышивка двух ключей-символов. На голове ее красовалась золотая тиара с крестом, сделанным из гигантских рубинов, отбрасывающих мрачные блики. Фауста, наряженная в этот потрясающий своей роскошью костюм, неподвижная, словно статуя, торжественно-серьезная, подавляющая своим величием; Фауста, чьи волосы цвета воронова крыла отчетливо выделялись на белом фоне и чье зловещее лицо освещалось блеском черных глаз; Фауста, которую с четырех сторон обмахивали огромными веерами из белых перьев; Фауста, возле престола которой, подчиняясь строгой иерархии, неподвижно, словно святые в соборе, сидели шесть кардиналов в красных одеяниях и двенадцать епископов в фиолетовых, окруженные двойными рядами вооруженных алебардами людей в стальных доспехах, — итак, Фауста на фоне этих декораций, неслыханных по величественности и помпезности, казалась идеальным воплощением папской власти.
Она была великолепна, блистательна, эта папесса, соизволившая явить себя своим подданным. Около сорока дворян, сняв шляпы, стояли позади ее трона. И надо всем этим царила ужасная тишина…
Ни звуки органа, ни пение труб, ни монотонная молитва не оживляли этой странной сцены. Казалось, это был конклав призраков, которые, выйдя вдруг из мрака, вскоре вновь возвратятся во тьму небытия.
Это было прекрасно и пугающе.
Фарнезе и Клод, ошеломленные, задыхающиеся, взирали на эту сцену, возникшую за толстой решеткой, словно умирающие, что следят угасающим взором за неясными и колеблющимися лихорадочными видениями…
Внезапно белая статуя, впечатляющий символ папского могущества — Фауста, — пошевелилась. Ее взгляд обратился к одному из шести кардиналов, сидящих у подножия помоста; она взмахнула рукой, на которой блестело заветное кольцо, похожее на то, что носил на пальце Сикст V.
Клод, дрожа, схватил Фарнезе за руку… Фарнезе заметил, что кардинал, которому Фауста подала знак, извлек какую-то бумагу. Этот человек сделал несколько шагов, преклонил колени перед Фаустой, поднялся, повернулся к решетке, лицом к двум пленникам, и произнес:
— Являетесь ли вы Жаном Фарнезе, Пармским епископом, кардиналом, который связан с нами соглашением, составленным и подписанным в присутствии конклава, который собрался в Римских катакомбах? Являетесь ли вы Жаном Фарнезе?
Принц гордо вскинул голову и ответил:
— Я тот, о ком вы говорите, кардинал Ровенни… Чего вы хотите от меня?
Тот, кого звали кардинал Ровенни, повернулся к Клоду и сказал:
— Являетесь ли вы мэтром Клодом, буржуа, присяжным парижским палачом? Тот ли вы Клод, который согласился исполнять обязанности палача в нашем Священном Союзе? Являетесь ли вы палачом, связанным с нами соглашением, которое вы подписали и вручили Жану Фарнезе, кардиналу?
— Да, это я! — глухо ответил Клод.
Голос кардинала Ровенни сделался еще более важным и торжественным:
— Кардинал Фарнезе и вы, мэтр Клод, слушайте! Вы оба обвиняетесь в преступлениях против безопасности нашего Священного Союза. Состав этих преступлений был обнародован перед нашим тайным судом, и приговор был вынесен по совести и высшей справедливости. Кардинал Ленаккия выполнял обязанности обвинителя и открыл нам ваши злодеяния, замыслы и богомерзкие поступки, которые вменяются вам в вину, кардиналы Корсо и Гримальди, присутствующие здесь, по нашему уставу представляли защиту каждого из обвиняемых и пытались испросить для них прощения у суда. Следовательно, все прошло в соответствии со справедливыми правилами, записанными в восемнадцатой главе устава, который все мы приняли как наш Закон.
Здесь кардинал Ровенни повернулся к епископам и остальным кардиналам. Все они подняли одну руку, чтобы засвидетельствовать истинность сказанного.
— Я должен теперь, — продолжал он, — сообщить приговор, не подлежащий обжалованию, каждому из вас… кардинал Фарнезе, — произнес он, разворачивая и читая пергамент, который держал в руках, — вы обвиняетесь в том, что поддались человеческим чувствам, которые подтолкнули вас к непослушанию, а затем и к бунту. Вы обвиняетесь в том, что любили существо, которое вы называете дочерью, причем любили его больше вашего долга и ваших обязанностей. Вы обвиняетесь и изобличены в попытке спасти от смерти эту приговоренную нашим судом девушку, приговоренную потому, что она является препятствием нашим целям, потому что она еретичка, потому что, наконец, ее жизнь представляет опасность для всего нашего Священного Союза. Кардинал Фарнезе, признаетесь ли вы в том, что пытались спасти от смерти безбожницу, которую зовут Виолетта?
К Фарнезе давно уже вернулось все его хладнокровие. Впрочем, без сомнения, ему был знаком ход всего этого спектакля, он и сам, конечно, раньше принимал участие в подобных судилищах и знал, что его ожидает.
Фарнезе приблизился к решетке и посмотрел Фаусте прямо в лицо.
— Сударыня, — сказал он, — я был первым, кто поддержал вашу власть, я принес первый камень для здания, о котором вы мечтали, я первым же поднял бунт. Первым отошел от вас. Я пришел к вам, потому что мне казалось, что Сикст является тираном свободной Церкви. Я ушел от вас, потому что увидел, что вы являетесь воплощением порока. Я не признаю больше ни вашу святость, ни вашу власть. Я ненавижу ваши планы. Ваш суд кажется мне постыдным маскарадом. Я знаю, что вы собираетесь убить меня. Так убейте без этих пышных фраз. Но перед смертью позвольте сказать, что я вижу вас насквозь, причем то, что я вижу, внушает мне невообразимый ужас. Вот все, что я хотел сообщить вам… Теперь прикажите палачу убить меня… Это, без сомнения, сделает один из ваших вероломных епископов или еретиков кардиналов…
Фарнезе отступил назад, скрестив руки на груди. Загробным молчанием были встречены его слова. Ни одно движение не оживило это странное собрание. Ни один мускул не дрогнул на лице живой статуи — Фаусты… Тогда кардинал Ровенни продолжил, обращаясь на этот раз к Клоду:
— Мэтр Клод, вы обвиняетесь и изобличены в бунте, вы обвиняетесь и изобличены в попытке избавить от казни еретичку по имени Виолетта, вы обвиняетесь и изобличены в том, что отказались исполнять свой долг в отношении этой девицы, которая была отдана в ваши руки. Признаете ли вы, что совершили все эти преступления?
Клод не ответил. Он находился под воздействием того изумления, которое с первых мгновений охватило его и парализовало все его способности. Кардинал Ровенни подождал мгновение и глухим голосом начал читать пергамент:
«Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Именем закона, принятого и признанного на секретном конклаве сановниками-приверженцами нового церковного сообщества. Именем нашей государыни, избранной, чтобы взойти на трон Святого Петра и осуществлять папскую власть под именем Фаусты Первой, именем непосредственно унаследованным по традиции, восходящей к Ее Святейшеству Иоанне. Выслушав обвинителя, который изобличил кардинала Жана Фарнезе и присяжного палача Клода в вышеуказанных преступлениях, и выслушав защитников, Трое Судей, сверившись с главой восемнадцатой и главой двадцать девятой и статьями, содержащимися в них, по справедливости и по совести объявляют Жана Фарнезе, кардинала, виновным перед государыней в страшном предательстве, и Клода, присяжного палача, виновным в бунте и предательстве интересов Священного Союза. Вследствие этого Трое Судей приговорили обвиняемых к смертной казни. Принимая во внимание услуги, ранее оказанные обвиняемыми, Трое Судей повелевают отслужить торжественную мессу во спасение их душ; принимая во внимание привязанность, которую наша государыня питала к Жану Фарнезе, Ее Святейшество соблаговолила сообщить, что она сама отслужит эту мессу; принимая во внимание, наконец, особый характер преступлений, вменяемых в вину осужденным, принимая во внимание обстоятельства, предписывающие сохранять тайну, Трое Судей выражают пожелание и поручают Ее Святейшеству самой выбрать, какой смертью должны умереть приговоренные. Вследствие чего я, Франсуа Ровенни, кардинал Милостью Божьей, заместитель судьи на нашем тайном суде, прочел осужденным смертный приговор на публичном и торжественном судебном заседании и после громкого и внятного оглашения этого приговора я почтительно прошу Ее Святейшество, нашу государыню, наделенную папской властью, сказать, какой казни будут подвергнуты приговоренные».
Закончив чтение этого документа, который был призван придать законное основание убийству Фарнезе и Клода, кардинал Ровенни повернулся к Фаусте. Папесса не шевелилась. Ни один мускул не дрогнул на ее мраморном лице, ни одна складка не шелохнулась на ее роскошном, словно изваянном из камня, платье. Только ее черные глаза, как два бриллианта, зловеще сияли в полумраке. И она произнесла голосом, в котором не было ничего человеческого, не было ни жалости, ни ненависти:
— Я, Фауста Первая, государыня, наделенная папской властью тайным конклавом, исполняя ниспосланную Господом, который говорил со мной устами своих слуг, миссию создания новой Церкви, взяв на себя право вознаграждать добро и наказывать зло, принимая во внимание смертный приговор, вынесенный Жану Фарнезе, кардиналу, и Клоду, присяжному палачу, принимая во внимание тяжелые времена, предписывающие необходимость держать все в тайне, постановляю:
— Пусть оба приговоренных не будут казнены в прямом смысле этого слова;
— Пусть они не будут преданы казни, которая бы оставила следы на их телах;
— Пусть они ждут смерти в месте своего заточения, там, где они находятся сейчас;
— Пусть о них забудут все здесь присутствующие;
— Пусть приговор приведут в исполнение голод и жажда.
Взгляд Фаусты обежал тусклый полумрак, обволакивающий все вокруг, и на какое-то мгновение остановился на Фарнезе.
Все действующие лица этого представления, окружающие трон, вновь преклонили колена.
Яркий свет, льющийся из двадцати четырех ламп, спрятанных под потолком, затопил зал. Он залил все: и трон слоновой кости, и стражников, закованных в латы, и красные наряды кардиналов, и фиолетовые — епископов, и шелковые одежды дворян. Громко и торжественно прозвучали фанфары, собравшиеся услышали что-то вроде победного марша, к которому присоединил свой рев большой орган, находившийся за троном… а на помосте, выпрямившись во весь рост, стояла Фауста, подняв правую руку для папского благословения.
Внезапно декорации пропали… Вся эта фантастическая картина исчезла как по мановению волшебной палочки. Фарнезе и Клод оказались в полной темноте. Раздался уже знакомый им щелчок, они услышали негромкий скрежет, и, когда, благодаря каким-то невидимым механизмам, лампа на потолке вновь зажглась, вместо решетки, они увидели глухую стену. Можно было подумать, что все недавние события — это всего лишь плод их безумной фантазии.
— Какой сон! — пробормотал Клод. — Какой ужасный кошмар!
— Какая мрачная реальность! — ответил Фарнезе ледяным тоном. — Вы не спали. Я сам присутствовал на двух заседаниях тайного суда. И знаю, что он всегда неумолим.
— Что? Но мы же приговорены к смерти…
— От голода и жажды!
Клод, конечно, хотел умереть, но вовсе не этой ужасной смертью. Он бросил вокруг себя горящий взгляд.
В мгновение ока он придвинул стол, находившийся в глубине комнаты, поставил на него табурет и дотянулся до окна, которое выходило на Сену. Свежий ветерок, дующий с реки, овеял его лицо, он услышал тихое журчание воды, омывающей фундамент дворца Фаусты. Окно было защищено толстыми прутьями, но Клод улыбался! Он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы раздвинуть их или даже выдернуть. Он спрыгнул на пол, схватил Фарнезе за руку и зашептал:
— Мы не умрем здесь, мы убежим через это окно не позднее, чем через два часа.
Фарнезе еле заметно пожал плечами и проговорил:
— Мы не убежим… Мы умрем здесь…
И словно в подтверждение этой фразы, произнесенной уверенным и мрачным голосом, снаружи со стуком захлопнулся ставень и замуровал собой окно. Это был железный ставень в три дюйма толщиной. Клоду понадобился бы месяц работы, чтобы сломать его после того, как он раздвинул бы прутья. Клод в бешенстве ринулся к двери, но тут же услышал, как за дубовой дверью захлопывается другая, более тяжелая и прочная, судя по лязганью железных замков и засовов.
Клод издал звериный рык. Еще недавно его мучила жажда, теперь же он забыл о ней, весь поглощенный мыслью о скорой кончине. Он решил, что сходит с ума. Палач стал искать на поясе кинжал, чтобы одним ударом покончить счеты с жизнью, но увидел, что кинжал у него забрали. Кардинал был так же, как и он, безоружен. Итак, мрачная реальность, о которой говорил Фарнезе, предстала перед ним во всем ужасе: бегство было невозможным, они были заживо похоронены здесь и через несколько дней умрут медленной смертью, пройдя через пытки мучительной агонии.
Он посмотрел на Фарнезе.
Кардинал неподвижно сидел в кресле, и его силуэт, еле различимый в полумраке, казался силуэтом мертвеца… или того, кто стоит на пороге тьмы небытия. Тогда Клод, чувствующий дурноту от ужаса, забился в самый угол, прижался спиной к стене и принялся подсчитывать, сколько часов ему осталось жить!
Чтобы не упустить нить происходящего, мы вынуждены были следить за ходом событий и следовать за кардиналом и палачом: до дверей их тюрьмы. Итак, мы оставили шевалье Пардальяна в гостинице «У ворожеи», где он выдержал недолгую осаду, а Карла Ангулемского — в особняке на улице Барре, где он ждал отца Виолетты.
Теперь же, вернувшись на несколько часов назад, то есть к тому моменту, когда Клод был схвачен в доме на Гревской площади, мы последуем за шпионом, который, как мы помним, с улицы Барре шел по пятам за бывшим палачом.
Когда Клода хорошенько связали, лишив его всякой возможности двигаться, этот человек направился прямиком ко дворцу Фаусты. Его сейчас же проводили к ней, и он доложил об аресте палача.
Фауста имела в своей власти сразу и Фарнезе, и Клода, двух отцов Виолетты — родного и приемного. Первый, разумеется, любил свою дочь, но хотел ее спасти только из-за снедавшей его страсти к Леоноре де Монтегю, второй же ради Виолетты совершил бы любые подвиги самопожертвования.
Если Фауста и была удовлетворена этим двойным успехом и быстротой и точностью, с какими выполнялись ее приказы, то внешне она этого не проявила. Иметь в руках Клода и Фарнезе, конечно же, хорошо, но прежде всего Фауста хотела вновь схватить Виолетту… Она принялась расспрашивать шпиона, задавая столь четкие и ясно сформулированные вопросы, что они сделали бы честь даже самому грозному следователю.
Основываясь на ответах шпиона, хотя он и не видел никого, кроме Клода, она пришла к выводу, что Виолетта находится в особняке на улице Барре. Жестом отослав соглядатая, Фауста погрузилась в размышления, пытаясь разработать подробнейший план действий. Прежде всего она вычеркнула из списка своих забот Клода и Фарнезе, решив их судьбу. Постучав по столу своим серебряным молоточком, она велела:
— Пусть пригласят кардинала Ровенни.
Через некоторое время низко кланяющийся кардинал предстал перед своей государыней.
— Вы приехали из Рима? — спросила она без всякого вступления.
— Да, Ваше Святейшество, — ответил Ровенни. — приехал нынче утром с указанными двенадцатью епископами и пятью кардиналами, и мы все находимся здесь вот уже два часа.
— Что нового в Риме?
— Сикст во Франции.
— Я знаю.
— Он хотел лично увидеться с Гизом, прежде чем передать ему обещанные миллионы.
— Я это знаю, — ответила Фауста, и взгляд ее метнул молнию.
— В эту минуту он в Ла Рошели, где пытается договориться с еретиком Генрихом Беарнским, и я теряюсь в предположениях, чем можно объяснить такую странную смену политики.
— Мне это известно, кардинал, и этого достаточно.
— Ваше Святейшество всеведущи, — ответил кардинал с нескрываемым восхищением. — Что до остального, все идет хорошо. Трое новых кардиналов и семь епископов разных епархий перешли на нашу сторону и готовы прибыть в Рим, когда настанет время.
— Ждать осталось недолго, кардинал. А пока — знайте: Сикст виделся с Екатериной Медичи, которая вырвала у него обещание сохранять нейтралитет и убедила, что Гиз предаст его. Сикст, который хотел бы видеть на французском троне короля, безгранично преданного ему, остановил свой выбор на Генрихе Беарнском и, связавшись с еретиком, окончательно погубил себя. Что касается Гиза, он колеблется. Его план состоит в том, чтобы подождать смерти Генриха Валуа. Значит, нам придется поторопить события. Все вы должны быть готовы приехать в Шартр, где находится Валуа… Если смерть Генриха III необходима, пусть он умрет!
— Но кто осмелится убить короля Франции?!
— У меня есть подходящий инструмент: молодой монах, в руку которому я вложила кинжал. И он будет хорошо заточен, так как я поручила все женщине, которая не прощает нанесенных ей обид… Но сейчас, кардинал, мы в опасности. Несколько человек встало на моем пути, и они чуть было не разрушили наши планы. Двое из них у меня в руках. Вот бумага, где изложено преступление, которое они совершили против Нашего Святейшества… Срочно соберите суд, и пусть к сегодняшнему вечеру будет готов приговор, который вы по всем правилам, зачитаете мэтру Клоду…
— Нашему палачу?!
— И Жану Фарнезе, — закончила Фауста.
— Что?! Кардиналу Фарнезе?!
— Фарнезе предал наше дело, кардинал! Идите же и действуйте без промедления! Пускай ваш приговор послужит уроком всем колеблющимся!
Ровенни побледнел, ибо эти слова принцессы означали, что узники должны быть казнены. Но таково было влияние грозной повелительницы на тех, кто ее окружал, что он подавил свой ужас и вышел, взяв из рук Фаусты обвинительный акт, где были перечислены преступления, содеянные Клодом и Фарнезе.
Решив, таким образом, судьбу мятежных палача и кардинала, Фауста обратилась мыслями к Виолетте.
Девушка находится в доме на улице Барре. С кем? Вне всякого сомнения, с Пардальяном. Шевалье вырвал ее из рук стражи, тащившей ее на костер, и поручил заботам одного из своих друзей, который и увез спасенную девушку. Фауста видела это собственными глазами.
Пардальян присоединился к своей возлюбленной в особняке на улице Барре — в доме, известном Клоду, который тоже отправился туда. Затем Клод вернулся на Гревскую площадь. Зачем? Разумеется, лишь затем, чтобы увести Фарнезе, отца Виолетты. Значит, сейчас Пардальян и его друг — хозяин особняка на улице Барре — вместе с Виолеттой ждут возвращения Клода, который должен препроводить к ним Фарнезе.
Таковы были умозаключения Фаусты. И мы видим, что она установила истину до такой степени, до какой ее вообще возможно было установить путем размышлений.
Вывод был прост. В ее власти находились Клод и Фарнезе. Оставалось только отправиться на улицу Барре с отрядом, который сумел бы захватить Пардальяна и его возлюбленную.
Приняв решение, Фауста никогда не откладывала его исполнение. Она вновь ударила в гонг, чтобы отдать приказ. Вошедший лакей держал в руках золотой поднос. На подносе лежало письмо.
— Посланец от монсеньора де Гиза, — сказал лакей, преклоняя колено, — только что принес это. Он ждет.
Фауста взяла письмо, распечатала его, прочла и изменилась в лице. Вот что там было написано:
«Сударыня, Пардальян в наших руках. Он находится в гостинице „У ворожеи“, расположенной на улице Сен-Дени, мы окружили ее со всех сторон. Зверь в западне. Я думаю, Вам будет приятно увидеть, как его загоняют. Я посылаю к Вам одного из преданных мне людей, господина Моревера, который будет находиться в Вашем распоряжении и сможет сопровождать Вас на место охоты.»
На письме не было ни подписи, ни печати. Но Фауста узнала почерк Гиза.
— Проводите ко мне этого человека, — приказала она.
Итак, выводы Фаусты оказались неверными: Пардальяна не было на улице Барре рядом с Виолеттой. Его окружили на улице Сен-Дени люди Гиза.
В зал вошел Моревер. И поскольку он знал, что его послали к принцессе, то не смог сдержать удивления при виде пажа в камзоле, украшенном гербом Лотарингии. (Фауста не успела еще снять костюм пажа, который надела, отправившись на Гревскую площадь. )
— Сударь, — сказала она, — вы посланы ко мне герцогом де Гизом?
— Да, сударыня, — улыбнулся, поклонившись, Моревер, который решил, что эта женщина, переодетая пажом и носящая на груди цвета герцога, всего лишь одна из многочисленных подружек Гиза.
Моревер никогда не видел Фаусту. Впрочем, ее имя было ему знакомо, и как один из приближенных Меченого он знал, что эта женщина обладает страшной и таинственной силой и что она приехала в Париж для исполнения какого-то гигантского и мрачного замысла, в котором бегство Генриха III и создание Лиги являлись всего лишь отдельными звеньями. Но Моревер понятия не имел, что именно она сейчас находится перед ним.
— Сударыня, — повторил он, — мой господин герцог прислал меня к вам, чтобы передать новость, содержащуюся в письме: Пардальян попался, как лис в норе. Если вы согласны присутствовать при этом развлечении, то соблаговолите, сударыня, без промедления следовать за мной. Простите, что я тороплю вас, но у меня есть личные причины не опоздать к началу представления.
С того самого момента, как Моревер вошел к ней, Фауста прилагала все усилия, желая понять натуру этого человека и разобраться в его характере, исходя из жестов, голоса, взглядов… Необыкновенная живость ее воображения и изощренный ум позволяли ей проделывать это всякий раз, когда перед ней находился незнакомец. Ошибалась она редко. Когда Моревер закончил говорить, она поняла, что этим человеком движет неугасимая и дикая ненависть, и он немедленно перестал быть в ее глазах простым гонцом.
— Господин де Моревер, — вдруг произнесла она с одной из своих улыбок, заставлявших мужчин трепетать, — я не меньше вас тороплюсь оказаться рядом с герцогом де Гизом…
— Тогда поехали…
— Минуту. Я хочу поведать вам причину своей поспешности в надежде, что вы поможете мне в исполнении моих замыслов.
— Я к вашим услугам, — кланяясь, проговорил Моревер с той элегантной вежливостью, в которой ему нельзя было отказать, — но ради Бога, поторопитесь, сударыня!
Фауста какое-то мгновение смотрела на него, наблюдала, изучала с мрачным удовлетворением и, наконец, отвела заметную роль в той огромной трагедии, которую замышляла. В этом-то и состоит секрет благополучия могущественных мира сего: уметь оценивать людей и с толком их использовать.
— Я хотела, — сказала она, пронзая Моревера взглядом, — просить милости у господина де Гиза. Без сомнения, он мне не откажет, но, поскольку вы обещали свою помощь, я рассчитываю на вас, так как знаю, что герцог всегда прислушивается к вашим словам…
— А в чем же должна состоять эта милость? — спросил Моревер, покусывая в лихорадочном нетерпении ус.
— Так, мелочь, — ответила Фауста, — подарить жизнь и свободу господину Пардальяну…
Моревер подскочил на месте. На какое-то мгновение взгляд его помутился, а со щек сошел весь румянец. Он нервно расхохотался и хлопнул себя по колену.
— Значит, вот чего вы хотите, чтобы я попросил для вас у герцога? — спросил он изменившимся голосом. — Послушайте, сударыня, нам надо торопиться, ибо опоздания я себе не прощу, поэтому позвольте мне сообщить вам нечто, что без сомнения изменит ваши планы относительно меня. Вот уже почти восемнадцать лет я знаком с… Пардальяном. И вот уже восемнадцать лет, сударыня, я жду случая, подобного сегодняшнему. Поймите, сударыня, если бы мой лучший друг заступился за Пардальяна, он немедленно стал бы моим смертельным врагом! Если бы мой отец сделал хоть одно движение, чтобы спасти Пардальяна, я убил бы отца! Если герцог де Гиз помилует его ради вас, я убью герцога, рискуя быть растерзанным на месте его стражей! Если вы на моих глазах попросите этой милости, я убью вас!..
Произнеся эти слова, Моревер вскочил: он потерял голову от ненависти, лицо его исказилось, рука легла на эфес шпаги… казалось, он сейчас бросится на Фаусту. Однако же злодей быстро обрел хладнокровие и поклонился:
— Прощайте, сударыня, простите за резкости, которые невольно вырвались у меня. Извините, но я не смогу сопровождать вас, так как знаю, о чем вы собираетесь просить герцога де Гиза…
— Тем не менее я буду просить его об этом, — вставая, произнесла Фауста.
Моревер издал нервный смешок.
— К счастью, — процедил он, — я избавлен от необходимости убивать такое прекрасное создание, каким вы являетесь, сударыня, ибо полагаю, что герцог скорее своими руками расправится с вами, как бы горько ему ни было впоследствии, чем согласится даровать жизнь и свободу своему смертельному врагу.
— И все же он согласится! — произнесла Фауста с той непередаваемой властностью, перед которой склонялись самые гордые головы. — То, в чем он отказал бы вам и даже самому себе, он с покорностью отдаст мне!
— Вам?! — вскричал изумленный Моревер. — Но почему? Кто вы такая, что осмеливаетесь так говорить о моем хозяине, о хозяине Парижа, который вскоре будет хозяином всего королевства?
— Я говорю так потому, что если вы — вместе со всем Парижем — повинуетесь Гизу, то Гиз повинуется мне! Потому что я — мозг, в котором рождаются замыслы, а он — всего лишь рука, которая действует, побуждаемая мозгом. Потому что я — та, кто взбунтовала королевство и изгнала Генриха III! Я соорудила трон вашего завтрашнего короля, и я послана, чтобы восстановить прежний порядок вещей, расшатанный невежеством королей, гордыней священников и бунтом народов… Я — Фауста!
— Фауста! — прошептал, трепеща, Моревер.
И из глубины его памяти всплыли все разрозненные слухи о бесконечном могуществе этой женщины, чье имя со страхом шептали в окружении герцога; это имя, заставлявшее бледнеть самого Гиза, это имя, напоминавшее о самых таинственных заговорах, это имя — символ небывалого величия, необычайной силы и сверхъестественного господства — поразило Моревера. Он был охвачен едва ли не суеверным ужасом.
Он бросил быстрый взгляд на эту женщину, и она показалась ему преобразившейся, окруженной сиянием, а на ее челе — он мог бы поклясться в этом! — красовалась тиара. Ноги его задрожали, и он опустился на колени. Фауста с пренебрежением смотрела на него. Без сомнения, на ее счету были более трудные и более славные победы.
— Моревер, — произнесла она более спокойным голосом, — мне известна твоя ненависть к Пардальяну. И теперь, когда ты знаешь, кто я, я спрашиваю тебя: хочешь ли ты дать мне жизнь и свободу этого человека?
У Моревера, казалось, помутился рассудок, бешенство овладело им при мысли, что Пардальян может ускользнуть от него. Ему пришла в голову идея броситься на Фаусту и расправиться с ней… но он знал, что за дверьми стоит охрана, готовая ворваться в зал по первому же зову. Он понимал, что за Фаустой стоит грозный Гиз, да и вся Лига будет мстить ему за это убийство. Он хрипло вздохнул, решил про себя отложить свою месть и прошептал:
— Да исполнится ваша воля!..
Затем, словно его силы иссякли после этого признания собственного поражения, из его глаз, сверкая, брызнули слезы. Он поднялся и пробормотал:
— Вся моя жизнь была в этой ненависти. Теперь я отдаю свою жизнь в ваши руки.
Фауста пригласила Моревера сесть, указав ему на кресло. И лицо ее приобрело выражение пленительной нежности. Но Моревер отрицательно покачал головой.
«Вот человек, который готов возненавидеть меня, — подумала Фауста. — Нужно, чтобы через мгновение он был готов меня обожать.»
— Господин де Моревер, — произнесла она вслух, — добровольно принеся мне в жертву свою ненависть, вы обрели право на мою признательность. Я хочу предложить вам награду, достойную вас.
И снова Моревер покачал головой.
— Прежде всего, — спокойно продолжала Фауста, — знайте, что ваша ненависть, несмотря ни на что, будет удовлетворена.
— Что вы хотите этим сказать? — вскричал Моревер.
— Что Пардальян умрет! Что я попрошу герцога не только помиловать его, но и отдать его вам, как только он будет схвачен!
Моревер издал сдавленное рычание. Несколько секунд он размышлял, не играет ли с ним эта женщина. Но нет! Ее лицо было величественно серьезно, надменно и — дышало искренностью.
— Сударыня, — сказал он благодарно, — я только что сказал, что вручаю вам свою жизнь; теперь я говорю вам, что, когда вы попросите у меня эту жизнь, я буду готов умереть за вас…
«Теперь он мой, — подумала Фауста. — Можно добиться всего, используя ненависть; ничего не достигнешь, используя любовь!»
— Господин де Моревер, — сказала она важно, — я запомню ваши слова, при случае ваша жизнь может мне понадобиться.
— Пусть этот случай придет — и вы увидите меня в деле. Но, сударыня, не кажется ли вам, что мне пора вернуться к герцогу де Гизу?
— Ничего не бойтесь. Без моего приказа Пардальяна никто не тронет, а этот приказ отнесете герцогу вы. Теперь слушайте меня. Я вас знаю так же, как знаю господина де Менвиля и господина Бюсси-Леклерка, так же, как знаю все окружение герцога де Гиза. Я знаю, что вы бедны, знаю, что герцог рассчитывает на вашу преданность и назначает вас при этом лишь на второстепенные должности. За шестнадцать лет, которые вы ему служите, вам так и не удалось составить себе состояние… возможно, потому что вы были поглощены одной-единственной мыслью, своего рода навязчивой идеей. Короче говоря, вы бедны, держитесь в стороне от спесивых дворян Гиза, и вам не на что надеяться, даже если Гиз станет королем… нет, особенно если он станет королем! Ведь чем выше человек поднимается, тем легче он забывает тех, кто служил ему ступеньками. У вас нет надежды, так скажем, возвыситься, изменить свое незавидное положение смельчака, которому доверяют кинжал, но которого выгодно держать в тени.
— Сударыня, — пробормотал Моревер, униженный, сраженный этими безжалостно-правдивыми словами.
— Я заблуждаюсь… или, вернее, меня ввели в заблуждение?
— Нет! Все, что вы сказали, — слишком верно!
— Хотите стать богатым в один миг? Хотите сразу получить деньги и высокое положение, на которое вам дает право ваш оригинальный и свободный ум? Вам будут обеспечены сто тысяч ливров годового дохода с завтрашнего же дня, если вы меня послушаетесь, а в будущем — важная должность при французском дворе, например, что-нибудь вроде начальника дворцовой стражи.
— Что нужно сделать? — пробормотал ослепленный и вмиг покоренный Моревер.
— Вы узнаете это сегодня вечером. Будьте здесь в одиннадцать, и я объясню, чего жду от вас. Теперь можете возвращаться к герцогу. Вот мои распоряжения, касающиеся вашего врага Пардальяна: его надо взять живым и доставить в Бастилию. Добавьте, что я хочу, чтобы меня предупредили, когда он будет схвачен.
— Я предупрежу вас самолично, — с поклоном произнес Моревер, совершенно ошеломленный всем происшедшим и прежде всего — властным тоном, которым эта женщина отдавала приказы королю Парижа, будущему королю Франции.
Фауста сделала жест, выражающий снисходительную доброжелательность, и Моревер удалился. Он вышел из ее дома и поспешно направился на улицу Сен-Дени. Фауста же после ухода Моревера уронила голову на руки, словно ее обуревали тяжелые мысли: если и казалось, что она провела всю эту сцену без малейшего усилия, то на самом деле этот разговор потребовал от нее большого напряжения.
— Пардальян схвачен, — прошептала она. — Схвачен! Доставлен в Бастилию! Так что же, радость или ужас заставляет вздыматься мою грудь? О! Несчастное сердце женщины! Если я не могу тебя вырвать, то я, по крайней мере, подавлю твой бунт! Я не увижу Пардальяна, и он умрет! Я завтра же решу его судьбу…
Она встряхнула головой, словно желая очнуться, стряхнуть с себя какое-то наваждение. Все же она прекрасно умела справляться с собой!
— Но кто тогда находится в особняке на улице Барре? Где Виолетта? Мне необходимо знать это сейчас же…
Фауста прошептала эти слова, взглянула в зеркало, слабо улыбнулась и позвала своих девушек Мирти и Леа, которые принесли ей еще один мужской костюм. Она сняла пажеское платье, которое было на ней до сих пор, надела новое, только что принесенное, закрыла лицо черной бархатной маской с белой атласной подкладкой и верхом на лошади, в сопровождении одного слуги, направилась на улицу Барре.
Этим слугой был шпион, который следил за мэтром Клодом.
Когда они почти прибыли на место, соглядатай обогнал Фаусту и первым остановился перед особняком, откуда, как он видел, выходил Клод. Фауста спешилась и взялась за дверной молоток. Через несколько секунд окошечко в двери приоткрылось. Появилось лицо мужчины.
— Что вам угодно? — спросил он, окинув улицу быстрым и подозрительным взглядом. Впрочем, он быстро успокоился, увидев, что перед домом стоит лишь молодой дворянин и его лакей.
Фауста ответила:
— Я от господина шевалье де Пардальяна, мэтра Клода и монсеньора Фарнезе.
Произвела ли такой эффект тройная рекомендация, или было достаточно одного имени — неизвестно, но едва Фауста договорила, как дверь стремительно распахнулась и человек произнес:
— Входите, монсеньор ждет вас…
«Монсеньор!» — с удивлением отметила Фауста.
Она вошла, внешне никак не проявив своего замешательства, но рука ее удостоверилась в том, что кинжал и пистолет, которые она заткнула за пояс, можно легко и быстро выхватить из-под окутывающего ее плаща.
— Проходите, проходите, сударь, — проговорил слуга, пересекая прихожую.
Как ни быстро миновала Фауста эту прихожую (что-то вроде приемной, уставленной старинной парадной мебелью), она успела окинуть внимательным взглядом обстановку. На стене висел портрет молодой женщины с прекрасным тонким и задумчивым лицом. Под портретом она заметила коврик, на котором золотом был вышит девиз, повторяющийся на других панно, развешанных по стенам: «Пленяю всех».
— Вот как! Мари Туше! Возлюбленная короля Карла IX.
В зале, куда ее привели, Фауста увидела тот же девиз и тот же портрет, рядом с которым висел еще один: самого Карла IX. Фауста, улыбнувшись, прошептала:
— Значит, я в особняке Мари Туше! А друг Пардальяна… тот, кому он поручил Виолетту… тот, кто оскорбил Гиза на Гревской площади… тот, кто явился, чтобы отомстить за отца… это Карл Валуа, герцог Ангулемский… а вот и он…
И действительно, в этот момент дверь открылась, в комнату быстро вошел Карл Ангулемский и произнес с невыразимым волнением:
— Добро пожаловать, незнакомец, назвавший имена тех людей, кто сейчас полностью занимает мои мысли…
После ухода Клода герцог Ангулемский какое-то время пребывал в задумчивости, перед ним неотступно маячило суровое лицо этого человека, который внушал ему самые разные противоречивые чувства: жалость, симпатию, страх и, прежде всего, ужасное любопытство, возбужденное той тайной, которую мэтр Клод унес с собой. Без сомнения, это очень страшная тайна, и Виолетта ее знает. Однако Карл поклялся никогда не расспрашивать девушку.
Вскоре мысли юноши приняли другое направление. Любовь во всей ее чистоте, благородстве и восторженности, та любовь, которую всякий мужчина испытывает однажды на заре своего двадцатилетия и которая придает его жизни аромат поэзии, — именно такая любовь трепетала сейчас в его сердце, заставляя его учащенно биться.
Всего лишь несколько месяцев отделяло его от того благословенного дня, когда Виолетта явилась ему… и когда от первого же ее лучистого взгляда в его сердце родилась любовь.
Однажды — это было в Орлеане, когда он проходил мимо главного собора с несколькими молодыми сеньорами, собираясь поохотиться на уток на островках Луары, — он увидел скопление простого люда и буржуа вокруг фургона бродячих акробатов: редкое удовольствие в мирном и скучном городке.
Мужчины с восхищением наблюдали за двумя детинами чрезвычайной худобы, один из которых пожирал булыжники и запихивал себе в глотку гигантский стальной меч, а. другой с гримасами удовлетворения, заставлявшими зевак сотрясаться от смеха, поглощал горящую паклю.
Что же касается женщин, то они, широко раскрыв от удивления глаза, полные ужаса и любопытства, взирали на цыганку в красной маске, чьи волосы роскошными волнами ниспадали на пестрый плащ. Эта цыганка по руке предсказывала будущее.
Но молодой герцог Ангулемский не смотрел ни на таинственную цыганку в красной маске, ни на двух тощих исполинов, ни на хозяина этих фигляров. Он не мог оторвать взгляда от бедно одетой девушки — такой красивой, такой нежной на вид, с таким мягким голосом, что ему казалось, будто это одна из святых спустилась с витражей собора, чтобы одарить его улыбкой. Она сидела на передке этого убогого фургона и, аккомпанируя себе на итальянской гитаре, пела грустным и чистым голосом, берущим за душу.
Было ли это случайностью? Магнетическим притяжением? Глаза очаровательной певицы, в робкой и одновременно гордой позе которой было неизъяснимое изящество, встретились с глазами молодого вельможи. С этого-то взгляда и началась любовь Виолетты и Карла.
Когда спутники герцога Ангулемского осторожно похлопали его по плечу, он, казалось, очнулся от долгого и прекрасного сна. Он был словно в экстазе. Но между тем пленительное видение исчезло, серебряный голосок смолк, маленькая певица скрылась в фургоне.
Труппа артистов оставалась в Орлеане до тех пор, пока священник не пожаловался капитану городской стражи, а тот без дальнейших церемоний дал бродячим акробатам всего лишь два часа на сборы.
Все эти дни Карл любовался очаровательной певицей с фиалковыми глазами. Двадцать раз он хотел подойти к ней, заговорить… Но что сказать ей? Он колебался, он не мог осмелиться…
Виолетта уехала, и храбрость вернулась к нему. Он горько упрекал себя за робость, не зная, что нет такого по-настоящему влюбленного, которого бы не страшила мысль впервые заговорить со своей избранницей…
Карл вскочил на лошадь и весь день провел в седле; он обыскал окрестности Орлеана, обшарил лес Маршенуар, добрался до самого Вандома и вернулся домой изнуренный, отчаявшийся, грустный и вздыхающий. Время шло. Но это общепризнанное лекарство для душевных ран оказалось для него чем-то вроде масла, пролитого в огонь. В уединении и покое эта любовь только росла и крепла. Образ Виолетты теперь не покидал мыслей Карла.
Таковы были воспоминания, воскресшие в памяти юного принца в тот день, когда он воссоединился, наконец, со своей любимой. Воспоминания эти промелькнули перед ним очень быстро. Ужас отвратительных сцен на Гревской площади, страх перед тем, что сулит им будущее, смутная тревога, вызванная странными словами Клода, — все это исчезло, в нем теперь жила только радость, удивительная, восхитительная радость, и он то и дело повторял себе:
— Она там, за этой дверью… она и впрямь там!
Он вошел. При виде его Виолетта встала, сделала к нему два быстрых шага и, протянув вперед руки, прошептала:
— Вот и вы, мой дорогой господин… я ждала вас…
Она была немного бледна. И в ее больших глазах, устремленных на него, можно было прочесть любовь и радость, поскольку Виолетта еще не знала, что любить — это тяжелое бремя. Это был полевой цветок, сказали бы мы. И естественно, что он тянулся к любви, потому что любовь являлась для него солнцем.
Карл, восхищенный, взял руку Виолетты и поднес ее к губам движением скорее вежливым, чем страстным, и позволившим ему скрыть свою растерянность. Он дрожал, сердце его учащенно билось, и он не знал, как поступить, Тогда, под влиянием внезапного вдохновения, он подвел ее к большому портрету, с которого на них с улыбкой взирала женщина с отпечатком нежной грусти на лице, и просто сказал:
— Моя мать…
Виолетта живо подняла глаза к портрету и, прижав руки к груди, произнесла:
— Как она красива, мой дорогой господин! Как она, должно быть, добра! И как она должна была любить того, кого любила!
Инстинкт подсказывал Виолетте эти верные и точные слова, рисующие характер Мари Туше: красота, доброта, любовь…
— Тот, кого она любила… — повторил Карл, восхищенный деликатностью девушки.
Он подвел Виолетту к другому портрету и сказал:
— Мой отец, король Карл IX, такой, каким он был за два года до смерти…
Виолетта очень внимательно посмотрела на портрет, а затем прошептала:
— Бедный маленький король!
Карл Ангулемский вздрогнул. Невозможно было бы найти более подходящего слова, чтобы передать то ощущение, которое водило кистью художника, писавшего этого тщедушного бледного монарха с помутившимся взором, в котором уже брезжил мертвенный рассвет безумия.
— Вам жаль его? — мягко спросил герцог.
— Да, он, должно быть, много страдал…
Карл повернулся, подошел к старинному деревянному сундуку, украшенному прекрасной резьбой, открыл его и достал оттуда изящную бутылочку с рубиновым вином и футляр, где хранился кубок чеканного золота. Он выложил два эти предмета на стол.
— Вот, — сказал он, — кубок, из которого пил мой отец. В день его смерти мать находилась рядом с ним. И он попросил ее в последний раз налить вина в этот кубок, который моя мать купила у Дианы Французской, дочери Франсуа I, чтобы сделать подарок тому, кого вы назвали «бедным маленьким королем». Этот кубок когда-то чеканили руки самого Бенвенуто Челлини, и он долго служил Франсуа I. Диана Французская, которая унаследовала его от короля-отца, с большим трудом согласилась отдать его моей бедной матушке в обмен на изумрудное колье стоимостью в тысячу золотых экю…
Он говорил очень мягко и смотрел на девушку с бесконечной нежностью. Она слушала, улыбаясь. Так они беседовали, без видимого волнения, о вещах, не имеющих отношения к их любви. О любви они вообще не сказали ни слова. Но все речи, все поступки Карла указывали на то, что он говорит с ней о самом задушевном, что с этого момента она имеет право войти в их семью. И любовь, о которой они молчали, переполняла их сердца и взгляды.
— Смотрите, — продолжал Карл, — великий художник изобразил на кубке воздушные существа, порхающие, словно бабочки, над цветами, которые поддерживают перевязь, где Франсуа I хотел выгравировать девиз… Но забыл. И уже Карл IX поручил золотых дел мастеру изобразить на этом месте девиз, который сам придумал для моей матушки…
Виолетта вертела в своих тонких белоснежных пальцах кубок — великолепное произведение искусства; его потемневшее от времени золото горело сумрачным огнем.
— Прочтите, — сказал Карл.
— Я не умею читать, — без смущения ответила она.
— А! Я сам научу вас, если вы захотите… Это девиз моей матери: «Пленяю всех».
— О! Прелестный девиз, — сказала Виолетта голосом, который проник в самое сердце молодого человека, — и как он подходит этой доброй и прекрасной даме…
«Она так похожа на вас!» — прошептал про себя Карл. Но не осмелился произнести вслух то, о чем подумал. Они, улыбаясь, смотрели друг на друга. Это была минута бесконечного счастья… Наконец герцог осторожно вынул из ларца другой футляр, где находилось несколько драгоценностей — браслеты и кольца, усыпанные бриллиантами. Среди этих колец было одно совсем простенькое, матового золота, с одной жемчужиной, белевшей среди изящных зубцов оправы, — вещь очень хрупкая и изящная.
— Вот, — проговорил герцог, — кольцо, которое Карл IX преподнес матери в день моего рождения. Мать сняла его с пальца, когда я готовился покинуть ее, и отдала мне, сказав, что это кольцо будет символом помолвки с той, кого я выберу в супруги…
Он остановился. Взор его затуманился. Он едва слышал свой собственный голос. На него нахлынули чувства очень нежные и чистые, которые испытывают только раз в жизни. Для Виолетты это был миг счастья, перенесший ее в нереальный мир.
Карл положил кольцо на стол. Затем дрожащей рукой он налил в кубок несколько капель алого вина, которые упали на дно и засияли там словно рубины, оправленные в золото. И протянул этот кубок Виолетте. Та приняла его, и легкий вздох сорвался с ее губ.
— После Карла IX, — произнес молодой герцог, — ничьи губы не касались этого кубка. Дорогая Виолетта, говорят, что у цыган, среди которых вы выросли, существует поэтичный и трогательный обычай. Говорят, девушка, которая выбирает себе супруга, пьет из бокала и затем протягивает его своему избраннику… Это правда?
— Это правда, мой господин, — ответила Виолетта, бледнея и поднимая золотой кубок. И в этот момент в своем белом рубище приговоренной к смерти, с длинными золотыми волосами, рассыпавшимися по плечам, она напоминала одну из тех нимф, о которых говорит Вергилий. — Это правда, такой обычай существует. И поскольку я долго жила в таборе, мой господин, я хочу сегодня поступить, как велит этот обычай. Вы видите, я пью из кубка…
И с этими словами она пригубила алую жидкость, а затем с улыбкой протянула золотой сосуд Карлу, который жадно схватил его и осушил одним глотком. Его щеки залил румянец, он помедлил, внимательно посмотрел на Девушку, взял кольцо и надел его ей на палец, сказав:
— Вот кольцо, которое дала мне мать. Оно ваше, Виолетта, и вы — моя невеста и избранница моего сердца с той самой минуты, когда я впервые увидел вас.
Молодые люди потянулись друг к другу, их руки сплелись, губы жаждали поцелуя… Но тут, во входную дверь постучали. Почти сразу же появился слуга герцога, и Карл поспешил ему навстречу.
— Это принц Фарнезе? — нетерпеливо воскликнул он.
— Нет, монсеньор, но это молодой дворянин, который назвал мне его имя, а также имена шевалье Пардальяна и мэтра Клода.
— Отец! — прошептала Виолетта. — Значит, мой отец ушел?..
Карл схватил девушку за руку.
— Душа моя, — сказал он, внезапно возвращенный из сна в реальность, к той тайне, которой был окутан Клод, — через несколько мгновений я узнаю, где ваш отец, и мы найдем его… ничего не бойтесь… он ждет нас… они ждут нас.
С этими словами, которые объединили в его мыслях Клода и Фарнезе, он вышел в большой зал, где ждал его молодой дворянин. А Виолетта осталась одна и попыталась успокоиться… да и чего ей следовало опасаться в доме своего жениха?
Молодой герцог с теплотой и вежливостью приветствовал того, кого мог считать своим другом, поскольку он пришел от Пардальяна, Фарнезе и Клода. Карл сказал, что рад видеть его. Посланец поклонился и спросил:
— Я имею честь говорить с монсеньором Карлом Валуа, графом Овернским, герцогом Ангулемским?
— Женщина! — прошептал Карл. — Да… сударь, — ответил он, напирая на последнее слово.
— Милостивый государь, — продолжала Фауста, — мое имя вам ничего не скажет. Это имя бедной женщины, преданной, обманутой, поруганной, ввергнутой в отчаяние человеком, который правит сейчас Парижем…
— Герцог де Гиз!
— Да. И чтобы отомстить ему — по крайней мере, я надеюсь, что мне это удастся! — я и надела этот костюм, который позволил мне беспрепятственно попасть в Париж и свободно ходить по его улицам. Но это не суть важно. Я говорю вам все это только для того, чтобы вы извинили мое желание оставаться для вас лишь посланницей ваших друзей.
— Ну что вы, сударыня, не стоит извинений. Я был бы недостоин имени, которое ношу, если бы посмел причинить вам малейшее неудобство. Тем более что названная вами причина вызывает сочувствие: ведь вы — жертва Гиза!
— Не будем больше говорить об этом человеке, — сказала Фауста, усаживаясь в кресло, на которое указал ей Карл, — и обратимся к посланию, которое я согласилась передать вам.
— Признаюсь, я жду с нетерпением…
Положение Фаусты было опасным. С холодной отвагой, сопутствующей всем ее поступкам, она вошла в дом к незнакомцу. Она знала мало. И собиралась заставить самого Карла рассказать ей то, что было пока для нее тайной.
— Сударь, — произнесла она, — позвольте мне один вопрос. Мне показалось, что трое ваших друзей сильно обеспокоены неким обстоятельством, и меня, как женщину которая любила и страдала, это тоже живо интересует: девушка, которую они называли Виолеттой, все еще здесь, в особняке?
— Она здесь, — ответил ничего не подозревающий Карл — такую искреннюю симпатию внушал ему голос незнакомки.
— Хвала Создателю! — воскликнула она с чувством. — Господин Пардальян будет просто счастлив, поскольку мне показалось, что именно он беспокоился больше всех… Без сомнения, он любит эту девушку? Извините… но этот достойный дворянин выглядел таким потрясенным…
— Разумеется, Пардальян любит Виолетту, — улыбнулся Карл, — хотя узнал ее совсем недавно. Но взволнован он был лишь потому, что связан со мной крепкими узами дружбы. Ведь Виолетта, сударыня, — это моя невеста, а я имею счастье быть другом шевалье де Пардальяна.
Услышав эти слова, Фауста, демонстрируя симпатию, кивнула головой, но ей пришлось сделать над собой гигантское усилие, чтобы не выдать себя ни словом, ни криком, ни жестом; к счастью, бархатная маска скрыла страшную бледность ее лица.
То, что она узнала, ошеломило ее. Это было внезапное, резкое, жестокое потрясение всех ее мыслей и чувств. Виолетта не возлюбленная Пардальяна! Виолетта — невеста Карла Ангулемского! Она не смогла сдержать вздоха, который, несомненно, был выражением безумной и всепоглощающей радости. Понимала ли она себя? Читала ли в своей душе так же легко, как и в чужих?
Чтобы сказать что-нибудь, выиграть время и попытаться разобраться в самой себе, она продолжала:
— Теперь меня не удивляет интерес, который, казалось, испытывает господин Пардальян к этой девушке… значит, она ваша невеста… Этот дворянин, видимо, питает к вам глубокую привязанность?
— Да, — ответил растроганный Карл. — Пардальян — мой друг, Пардальян — мой ангел-хранитель. Я обязан ему своим спасением и своей жизнью… я обязан ему самыми светлыми минутами… И если я нашел ту, кого люблю, если она не погибла, этим я тоже обязан ему…
— О Боже! — воскликнула Фауста. — Этому несчастному ребенку угрожала смертельная опасность?
Вопрос был настолько естественным, голос настолько располагающим, а необходимость в откровенности у влюбленных всегда столь велика, что Карл принялся рассказывать о событиях на Гревской площади, подчеркивая, разумеется, героизм Пардальяна.
Фауста, внимательно слушая, составляла план действий, меняла принятые ранее решения и думала о судьбе Виолетты.
Убить ее? Но зачем это теперь? Удалить ее навсегда от герцога де Гиза — вполне достаточно. Таким образом, ситуация прояснялась.
Необходимо схватить Карла Ангулемского, врага Гиза, возможное и даже неизбежное препятствие при его восхождении на трон. Необходимо также убрать Виолетту — еще одно препятствие.
Пардальян арестован или скоро будет арестован. Фарнезе и Клод — ее пленники, и сегодня вечером тайный суд вынесет им смертный приговор. Значит, осталось лишь схватить герцога Ангулемского и удалить Виолетту. На этой задаче и сконцентрировалась теперь вся сила ума и воли Фаусты.
Когда Карл, взволнованный, переполняемый любовью к своей невесте и благодарностью и признательностью к шевалье Пардальяну, закончил рассказ, она произнесла:
— Теперь мне все понятно. Эти достойные люди так спешили, что дали мне лишь отрывочные сведения. И я не очень поняла, что за таинственное свидание они вам назначили.
— Свидание? — удивился Карл.
— Вижу, что должна рассказать вам все по порядку. Как я уже говорила, монсеньор, преследуемая, затравленная, я тайно проникла в Париж благодаря этому маскараду. Откровенность за доверие: позвольте сказать вам, что не только любовь заставляет меня мстить тому, кого называют королем Парижа и опорой церкви… Короче говоря, я исповедую религию, которую они называют гугенотством…
Карл поклонился. Он был достаточно свободен в суждениях, чтобы не испугаться этого слова. Но нужно хорошо представлять себе, что значило подобное признание в ту эпоху. Это все равно, что в наше время признаться, что убил своих отца и мать!
— В таком случае, сударыня, я настойчиво советую вам хорошенько спрятаться. В Париже ваших единоверцев убивают, вешают, сжигают… будьте очень осторожны.
— Я знаю это, — с горечью произнесла Фауста тоном восхитительно естественным и взволнованным. — Я знаю, что моих собратьев по религии, тех, кто сплотился вокруг нашего Генриха Наваррского, нещадно и жестоко убивают. Поэтому я больше не сделаю признаний подобных тому, которое только что вырвалось у меня.
— Здесь, сударыня, вам нечего опасаться…
— А между тем, монсеньор, ваш знаменитый отец был свирепым палачом гугенотов… О! Я знала, что вы не столь ярый католик и что эту тайну можно доверить вашему великодушному сердцу.
Эти слова только увеличили доверие молодого герцога и рассеяли бы подозрения, если бы таковые имелись. Но их не было. Он только ждал, что его посетительница объяснится, и его нетерпение умерялось лишь изысканной вежливостью, идущей не от воспитания, но от сердца. Фауста между тем продолжала:
— Гугенотство, как они говорят, пришло в Париж, чтобы исполнить трудную миссию. Я переоделась, я даже не стала останавливаться в доме одного нашего… ах! Позвольте сохранить эту тайну, которая принадлежит не мне.
Карл рассеянно кивнул.
— Я остановилась на обычном постоялом дворе на улице Сен-Дени… он называется «У ворожеи».
У Карла забилось сердце.
— Я спокойно провела ночь. Утро тоже прошло без всяких событий. Я уже собиралась уходить, когда на улице внезапно раздались крики. Кричали: «Смерть гугенотам, на виселицу их!» «Увы! — подумала я. — Еще одного моего собрата преследуют!» Вдруг человек в растерзанном платье ворвался в гостиницу, и почти сразу же отряд всадников, словно смерч, промчался по улице…
— Это был Пардальян? — задыхаясь, проговорил Карл.
— Как вы догадались? — спросила Фауста с великолепно разыгранным удивлением.
— Я догадался, потому что наш благородный друг, чтобы спасти меня и ту, кого я люблю, отвлек на себя внимание свиты Гиза. Это был он, не правда ли? Он спасся? О! Прежде всего подтвердите это!
— Он спасся, успокойтесь. Этот дворянин, как я вскоре узнала, и в самом деле был шевалье де Пардальян. Я приняла его за гугенота. Открыв дверь комнаты, где я находилась, я сделала ему знак укрыться там. Он вошел ко мне не как человек, который прячется, а как путник, ищущий уголок для отдыха…
— Как это на него похоже!
— Я спросила, не еретик ли он. Он назвал мне свое имя, не объясняя причин, по которым его преследовали. Я попыталась, насколько то было в моих силах, промыть и перевязать его раны. Все это время под окнами звучали воинственные крики. К счастью, никому не пришло в голову зайти в гостиницу, а всадники были уже далеко. Так прошло два часа, и постепенно силы вновь вернулись к нашему герою. И тут через застекленную дверь комнаты он увидел, как в зале появились два незнакомых мне человека. Он поманил их, и они вошли. И, странная вещь, он назвался сам, назвал вас, словно эти двое не были с ним знакомы. Это были, как я скоро узнала, принц Фарнезе и буржуа по имени Клод.
— Но они и впрямь не знакомы с ним. Правда, один из них как-то видел Пардальяна, но всего несколько минут… Однако продолжайте, сударыня…
— Между ними завязался долгий разговор, главной темой которого были вы и девушка. Буржуа…
— Мэтр Клод?
— Да. Рассказал, что вышел отсюда, из вашего особняка, и направился к принцу Фарнезе…
— Это правда! — воскликнул Карл, который буквально пожирал Фаусту взглядом.
— И что он нашел его, — продолжала коварная. — Он добавил, что они сразу же отправились на улицу Барре, но мэтра Клода узнала стража герцога де Гиза, и они вынуждены были бежать, как бежал раньше шевалье Пардальян. Они бросились на улицу Сен-Дени и вошли в гостиницу «У ворожеи», чтобы переждать там, пока уляжется суматоха…
— Я пойду к ним! — воскликнул юноша, вставая.
— Будьте благоразумны, — проговорила Фауста. — Впрочем, вы их там все равно не найдете. Дождитесь же конца моего повествования…
— Извините меня, сударыня… будьте добры, продолжайте.
— Тогда, — сказала Фауста, — тот, кто назвался мэтром Клодом, начал долгий рассказ. Я слышала, что речь идет о вас, и несколько раз звучало слово «свадьба»… Этот рассказ одинаково взволновал и принца Фарнезе, и Пардальяна… Наконец буржуа, мэтр Клод, пошел осмотреть улицу и, вернувшись, сказал, что она запружена разгневанными, вопящими людьми и что уже начали обыскивать соседние дома. Шевалье де Пардальян предложил выйти черным ходом. Но куда двинуться потом? И тут, монсеньор, я предложила этим трем господам, чье положение взволновало меня до глубины души, укрыться в доме, находящемся поблизости и принадлежащем одному из моих друзей.
— Хорошо, — ответил принц Фарнезе, — но как предупредить жениха моей дочери?
Эти последние слова были настоящим шедевром хитрости. После рассказа Фаусты, Карл счел их настолько естественными, что и не подумал удивиться. Фарнезе — отец Виолетты. Мог ли он выразиться по-другому, говоря о ней? Фауста ясно видела, что у герцога не возникло ни единого подозрения. И она продолжала:
— Когда принц Фарнезе заговорил о необходимости предупредить вас, шевалье де Пардальян заявил, что сам возьмется за это.
— Храбрый мой друг! — прошептал Карл.
— Но снаружи раздавались угрожающие возгласы. Было очевидно, что господина Пардальяна неизбежно узнают и разорвут на мелкие клочки. Тогда я выступила вперед и предложила себя в качестве посланницы.
— Ах, сударыня, — вскричал герцог, схватив руку Фаусты и поднося ее к губам. — Только что я сказал, что уважаю вашу тайну, но теперь молю вас сказать мне, кому я обязан, кто же сослужил мне такую великую службу?..
Фауста грустно покачала головой.
— Я сделала не так уж много, — сказала она, — это не заслуживает вашей благодарности. Не беспокойтесь о моем имени. Это имя проклято…
Но вернемся к моему повествованию. Итак, было уговорено, что трое мужчин спрячутся в доме, который я им указала, и будут дожидаться ночи, чтобы выйти оттуда. Что же касается меня, то шевалье Пардальян дал мне точные указания о расположении вашего особняка и сказал, чтобы я назвалась посланницей принца Фарнезе, мэтра Клода и господина Пардальяна. Так я и поступила… Тогда мы вышли через черный ход. Я проводила их в дом своего друга, где они находятся в абсолютной безопасности и откуда выйдут только в одиннадцать вечера. Вот в точности то, что сказал мне шевалье де Пардальян:
— Ради всего святого, сударыня, умоляйте герцога Ангулемского ничего не предпринимать до ночи…
— А что мне делать, когда ночь наступит? — поинтересовался молодой герцог.
— А вот что, — продолжала Фауста. — Когда я уже собиралась уходить, принц Фарнезе взял меня за руку, поблагодарил и затем произнес слова, которые я вам и передаю:
«Сегодня ночью в полночь мы будем ждать герцога и мою дочь в церкви Сен-Поль. Пусть он ни о чем не беспокоится: все будет готово.»
— В церкви Сен-Поль! — прошептал восхищенный, задыхающийся Карл…
— Это его собственные слова. И, признаюсь, мне они показались странными. Но теперь я думаю, что поняла их…
— Да! — вскричал юноша в упоении. — Я понимаю… я понимаю их! Сегодня ночью, в полночь, в церкви Сен-Поль, с Виолеттой… я там буду!
Фауста встала и проникновенно сказала:
— Мне остается, сударь, пожелать вам счастья, которое вы заслуживаете.
— Как я смогу отблагодарить вас? — спросил Карл.
Фауста, казалось, колебалась несколько мгновений, как будто сильные чувства нахлынули на нее… или, быть может, просто потому, что подыскивала имя… Вдруг она произнесла:
— Если я попрошу герцогиню Ангулемскую иногда молиться за моего мужа… Агриппу, барона д'Обинье…
И она быстро пошла к двери.
— Баронесса д'Обинье! — прошептал Карл. — О, теперь я понимаю, почему она не назвала своего имени. Благородное сердце, не бойся меня. Я скорее дам вырвать себе язык, чем выдам тайну твоего пребывания в Париже. [46]
Если у герцога и было бы хоть малейшее подозрение, если всех деталей этого рассказа, прекрасно согласующихся с той правдой, которая ему была известна, не хватило бы для того, чтобы развеять это подозрение, если поведение, голос, слова посланницы не внушили бы ему полного доверия и искренней симпатии, то это имя — д'Обинье — наверняка послужило бы незнакомке защитой. И Фауста, проронив его в последний момент, словно поддавшись чувству, весьма успешно этим ловким ходом закончила свой спектакль.
Герцог Ангулемский проводил посланницу до наружной двери. Через несколько мгновений принцесса, чья лошадь шла неспешным шагом, в сопровождении лакея, который следовал за ней на некотором расстоянии, скрылась за поворотом улицы и с улыбкой, обнажившей ее маленькие хищные зубки, прошептала:
— Теперь мне осталось только выдать замуж Виолетту…
Карл, убедившись, что улица абсолютно пуста, вернулся в дом и с бьющимся сердцем бросился к Виолетте. Схватив ее за руку, он воскликнул:
— Душа моя, сегодня ночью мы соединимся навсегда, сегодня ночью вы станете герцогиней Ангулемской.
Церковь Сен-Поль находилась в двух шагах от дома Мари Туше. С улицы Барре по переулку Жарден или по переулку Фоконье, мимо монастыря Аве Maрия можно было выйти на улицу Претр-Сен-Поль, в конце которой высилось массивное здание храма. Герцог Ангулемский поразился предусмотрительности Пардальяна, который отдал предпочтение именно этой церкви.
После разговора с посланницей у него не возникло никаких сомнений, однако же, прежде чем вернуться в дом, он оглядел улицу Барре.
Не увидев никого, кроме нескольких хозяек, спешащих по своим делам, он вернулся к себе в уверенности, что до ночи, по крайней мере, никто и не подумает беспокоить его. Завтра он покинет Париж, отправится в Орлеан и, оставив герцогиню Ангулемскую в безопасном месте, вновь сможет вернуться к планам мщения Гизу.
Тем не менее, если бы Карлу пришло в голову проследить за посланницей, он бы увидел, как ее лакей спешился на углу улицы Мортелери, и пока «баронесса д'Обинье» спокойно продолжала свой путь, он поставил лошадь в стойло гостиницы, а затем устроил себе наблюдательный пункт в двадцати шагах от дома Мари Туше. Неподвижно застыв в нише меж двух строений, он оставался там до самой ночи, не отрывая глаз от двери, закрывшейся за герцогом Ангулемским.
До наступления темноты на улице Барре постепенно появилось еще несколько человек. Они расположились в местах, подобных тому, что выбрал лакей. И если бы через час после ухода посланницы Карлу пришла в голову мысль выйти из дома, он не сделал бы и десяти шагов ни вправо, ни влево, не наткнувшись на одну из этих живых статуй.
Когда на город опустилась ночь, странное движение началось и вокруг церкви Сен-Поль. Группы мужчин по десять-двенадцать человек располагались около каждой из ее дверей. На улице Сен-Антуан остановилась тяжелая карета.
Пока Фауста с ее превосходными навыками уличной стратегии занималась этой диспозицией, Карл и Виолетта, продолжая жить, словно в прекрасном сне, сидели друг против друга в большом зале, где когда-то Мари Туше и Карл IX обменивались нежными словами любви. Наконец пробило одиннадцать.
— Пора, — сказал Карл нежно.
— Идем, мой господин, — ответила Виолетта.
На ней по-прежнему, как и во время событий на Гревской площади, было белое рубище. Карл достал из старого шкафа большой плащ, принадлежавший его матери, и набросил на плечи своей невесте. Потом он взял Виолетту за руку и приказал слугам привести дом в порядок к утру следующего дня, когда он вернется сюда с молодой герцогиней Ангулемской. Они вышли.
На улице Виолетта прижалась к Карлу, и влюбленные молча, ничего не замечая вокруг, направились к церкви Сан-Поль.
Одиннадцать часов вечера! Именно в это время Клод и Фарнезе выслушивали в доме Фаусты смертный приговор, вынесенный тайным судом. Это был тот самый момент, когда роскошное, фантастическое зрелище исчезло с глаз приговоренных. Они были бледны, в горле у них пересохло, перед замутненным взором замаячил вызванный Фаустой призрак голода и жажды.
Когда стена оказалась на прежнем месте и Фауста, стоя на возвышении, тремя перстами совершила благословение, как это делают папы, присутствующие стали медленно расходиться. Кардиналы, епископы, дворяне — все вышли. Только стражники, словно выстроившиеся в ряд железные статуи, остались на своих местах.
Фауста медленно спустилась с помоста и прошла в спальню, почти монашеская простота которой особенно поражала на фоне пышного великолепия дворца. В спальню, кроме принцессы, не входил никто. Мирти и Леа, две преданные служанки, были единственные, кому разрешалось бывать там.
Сейчас обе находились в спальне, ожидая свою госпожу. Они сняли с нее роскошное папское облачение и вновь надели мужское платье, в котором она появлялась в особняке на улице Барре. Фауста прошла в элегантно обставленную комнату, напоминавшую будуар светской женщины. Там сидел и ждал какой-то мужчина. При ее появлении он быстро вскочил и поклонился.
— Готовы ли вы к тому, о чем мы условились нынче вечером? — спросила Фауста.
— Готов, сударыня, — ответил мужчина голосом, дрожавшим то ли от страха, то ли от нетерпения.
— Так идемте!
Они вместе вышли из дворца на Ситэ. На улице их ожидал эскорт из двадцати всадников. Фауста вскочила на лошадь и пустилась в путь, сделав знак мужчине ехать рядом с ней. Они заговорили между собой приглушенными голосами. Группа во главе с Фаустой и ее спутником выехала с Ситэ и направилась в сторону улицы Сен-Антуан
Человек, который ожидал Фаусту во дворце, а теперь скакал верхом рядом с принцессой, был господин де Моревер.
Карл и Виолетта подошли к церкви как раз тогда, когда пробило половину двенадцатого. Какое-то мгновение глухой стон колокола раздавался в застывшем воздухе, но вскоре весь Париж погрузился в ночную тишину.
По пути от улицы Барре до церкви Сен-Поль Карл заметил скользившие вдоль стен внезапно появлявшиеся и вновь исчезавшие тени. Он решил, однако, что это ночные воришки, люди мало опасные для решительного человека. И герцог ограничился тем, что нащупал рукоятку кинжала. Виолетта же ничего не видела и не слышала. Уцепившись за руку своего жениха, она шла, не замечая опасностей, которые окружали влюбленных.
Перед дверью церкви Карл остановился и огляделся. Он сделал это не потому, что испытывал подозрения или боялся нападения, а лишь желая убедиться, что их уже ждут.
Никого не было, но он сразу заметил, что дверь церкви приоткрыта. Значит, все уже внутри.
— Войдем! — прошептал он с дрожью в голосе.
Влюбленные вошли. Церковь тускло освещали две восковые свечи, стоявшие на алтаре. Около хоров юноша заметил троих мужчин. Они, казалось, коротали время в беседе.
— Вот они! — сказал Карл.
— Мой отец? — спросила Виолетта.
— Да, душа моя, ваш отец… А вот и священник, который обвенчает нас.
Они переглянулись и нежно прижались друг к другу, замерев у двери в восхитительном предвкушении счастья. Священник между тем действительно появился. На нем было церковное облачение, и его сопровождали двое людей в стихарях.
— Пойдем, мой господин, — произнесла Виолетта.
— Да, ведь вот-вот пробьет полночь, час, когда мы соединимся навеки.
Они медленно направились к хорам.
Но по мере того как они шли вперед, в церкви начинало происходить что-то странное. Из утопающих во тьме боковых приделов, из каждого темного угла выходили люди и бесшумно занимали места позади влюбленной пары. Вскоре их было уже около тридцати. Закутавшись в плащи, держа руки на эфесах шпаг, незнакомцы напоминали эскорт, собранный по случаю тайного венчания некоего принца.
Карл и Виолетта с улыбкой приближались к алтарю, не сводя глаз с трех фигур на хорах. Вдруг Карл вздрогнул и растерянным взглядом, полным смятения и ужаса, окинул тех, кого принял за своих друзей.
Трое незнакомцев только что сбросили плащи. Это были не Пардальян, не Фарнезе и не Клод! И в то же мгновение юноша узнал двоих из них, которых видел при других обстоятельствах, а именно у мельницы на холме Сен-Рок. Это были Менвиль и Бюсси-Леклерк. Лицо третьего было прикрыто маской.
Карл инстинктивно обнял Виолетту левой рукой, а правой выхватил из ножен кинжал. В ту же секунду девушка испустила крик ужаса. Она тоже рассмотрела троих мужчин. Незнакомцы стояли неподвижные, серьезные и даже, казалось, не имели никаких дурных намерений.
— Ничего не бойтесь, душа моя, — быстро проговорил Карл.
— Я не боюсь, — ответила Виолетта, прижимаясь к нему.
Карл какое-то время наблюдал за тремя людьми, которые молча смотрели на него.
— Господа, — глухо произнес он, — что вы здесь делаете?
— Монсеньор, — очень спокойно ответил Бюсси-Леклерк, — мы здесь потому, что должны присутствовать на двух церемониях: на свадьбе…
— На свадьбе?! — воскликнул герцог Ангулемский, на лбу которого выступил холодный пот. — На чьей свадьбе? Берегитесь, господа!
Он почувствовал, что им вот-вот завладеет безумие, и судорожно прижал к себе Виолетту.
— На чьей свадьбе? — хрипло повторил он.
— На свадьбе дочери принца Фарнезе, Виолетты, — проговорил Менвиль.
Виолетта тревожно вскрикнула.
— Вот как?! — проревел Карл — Да вы с ума сошли! Менвиль! Леклерк! Чего вы хотите от меня? Еще раз повторяю: берегитесь!
Он искал удобного случая вспрыгнуть на хоры и нанести удар. Левой рукой он пытался нежно освободиться от объятий Виолетты. Ему казалось, что он грезит: в церкви — Менвиль и Бюсси-Леклерк вместо Пардальяна и Фарнезе! Какое жуткое пробуждение после недавнего прекрасного сна!
— Монсеньор, — все с тем же спокойствием продолжал Бюсси-Леклерк, — сейчас вы узнаете, для чего мы здесь. Нам предстоят две церемонии. Как я вам уже сказал, одна из них — свадьба, а если бы вы мне позволили закончить, я бы добавил, что вторая — арест. Монсеньор, соблаговолите передать мне свое оружие. Именем генерал-лейтенанта Святой Лиги вы арестованы! Каждому свой черед. Нам пора поквитаться за мельницу Сен-Рок.
Виолетта громко закричала. Карл расхохотался. Взяв Виолетту на руки, он воскликнул:
— Первый из вас, кто дотронется до меня, умрет! Ни шагу! Не двигаться, или горе вам!
Выкрикивая все это в опьянении Отчаяния, которое удесятерило его силы, бледный, с налитыми кровью глазами, он пятился, держа Виолетту на руках. Казалось, что эти трое окаменели от его взгляда. Он медленно отступал; в душе его мелькнула надежда.
— Монсеньор, — сказал Менвиль, — всякое сопротивление бесполезно. Оглянитесь!
Карл вне себя от злобы машинально обернулся. Страшное проклятие вырвалось у него. Перед ним широким полукругом щетинились, словно иглы, обнаженные шпаги. Казалось, к нему тянется гигантская клешня. В то же мгновение клешня эта пришла в движение, и круг замкнулся.
— Проклятье, — пробормотал Карл Ангулемский.
Виолетта внезапно обняла его голову и поцеловала в губы, прошептав:
— Умрем вместе, мой господин.
В ту же минуту она соскользнула на холодные плиты пола и схватила кинжал своего жениха. Карл, потрясенный этим поцелуем любви и смерти, охваченный безумием, вырванный из реального мира, задыхался от страсти, тоски и ужаса. Он бросил вокруг себя прощальный, быстрый, как молния, взгляд. Повсюду в церкви двигались бессчетные тени: Менвиль, Бюсси-Леклерк и незнакомец в маске — у подножия алтаря, на ступенях — священник, который начал богослужение, а вокруг него, вокруг Виолетты — стальной сжимающийся круг… Эта сцена происходила в трагической тишине, такой глубокой, что он мог слышать собственное дыхание.
Тогда герцог выхватил шпагу, и в эту секунду его глаза встретились с глазами Виолетты. Он прошептал:
— Умрем вместе, душа моя.
И бросился вперед, таща за собой Виолетту в безрассудной надежде прорваться сквозь стальной круг и бежать… бежать! Но тотчас же десять рук схватило его, десять — Виолетту. Карлу показалось, что он умирает. Он испустил жуткий крик, на который, словно эхом, отозвался крик отчаяния Виолетты. Нанося шпагой страшные удары, Карл рычал:
— Подожди меня, душа моя! Я с тобой!
Шпага сломалась, но он продолжал биться ее обломком. Вокруг него лилась кровь, падали люди… наконец у него вырвали обломок шпаги. И вновь донесся до него теперь уже далекий, похожий на зов крик Виолетты. Карл, окровавленный, истерзанный, продолжал драться безоружный. Прошла еще минута… Но вот он упал на одно колено; семь, десять, пятнадцать человек набросились на него. Он почувствовал, как его связали, подняли, вынесли из церкви и бросили в карету, которая сразу тронулась.
В этой карете с опущенными занавесками, в этой тюрьме на колесах, перевозившей его в другую тюрьму, юный герцог лежал неподвижно, в том оцепенении, которое сродни смерти и которое отмечают у приговоренных. У него не было больше мыслей, жизнь едва теплилась в нем.
Менее чем через три минуты карета въехала на разводной мост, затем под арку и остановилась.
Герцог Ангулемский находился в Бастилии.
А события в церкви Сен-Поль тем временем развивались, перевоплощая видения ночного кошмара в живую человеческую боль…
Виолетту, вырванную из рук Карла, подтащили к подножию алтаря. Там, как мы уже сказали, находилось трое мужчин. Двое из них нам знакомы: это были Менвиль и Бюсси-Леклерк. Третий же сорвал маску только тогда, когда девушка оказалась рядом с ним, полумертвая от отчаяния, еле держащаяся на ногах. Это был Моревер!
Виолетта растерянно оглянулась, и в эту же минуту Моревер схватил ее за руку со словами:
— Спасибо, любовь моя, спасибо, моя прекрасная невеста, что пришли вовремя. Все готово для нашей свадьбы, а вот и священник, который соединит нас.
— Соединит нас! — пролепетала Виолетта. — Вы! Кто вы? Боже! Господа, господа! Сжальтесь! Скажите, что вы сделали с моим суженым?
— Виолетта! — горячо воскликнул Моревер. — Какое странное безумие овладело вами! Посмотрите на меня! Вы меня не узнаете? Я ваш жених! Я тот, кого ты любишь и кто любит тебя!
— Какой ужас! Я сошла с ума! Сошла с ума, как цыганка в красной маске! Карл! Любимый мой! Они убили его, поэтому он не отвечает! Карл! Карл! Умрем вместе!
Она взмахнула рукой, чтобы пронзить себя кинжалом, который взяла из рук своего жениха, но заметила, что оружие у нее вырвали. Ее рука легла на лоб, мысли, замутненные вихрем безумия, превратились в неясные образы, и она упала на колени. Моревер встал на колени рядом с ней.
Тогда священник повернулся к ним, произнося слова обряда, и простер руку для благословения.
Виолетта, вскинув голову, вдруг поняла, что уже видела этого человека. Священник был совсем молодой, черные глаза его горели зловещим огнем… Лицо его казалось ей знакомым.
Где же она могла видеть это лицо, при взгляде на которое сердце ее сжималось от страха? Какое ужасное видение, какой безжалостный призрак! Священник шептал слова обряда… А этот голос! Этот голос! Она его уже слышала! Но когда? В каком жутком сне?
Внезапно пришло молниеносное озарение, и она увидела мысленным взором ужасную сцену, происшедшую тогда, когда она вновь обрела мэтра Клода; девушка вспомнила тот вечер, когда Бельгодер потащил ее в таинственный дом на Ситэ. Там ей надели на голову черный мешок, ей стало дурно, а придя в себя, она увидела склонившееся над ней лицо того, кого в детстве называла отцом! Клод взял ее на руки, чтобы унести прочь из этого страшного места, но вошли вооруженные аркебузами люди… С ними была женщина, на которой угасающий взгляд Виолетты остановился тогда лишь на мгновение, однако черты незнакомки, словно изваянные из мрамора, запечатлелись в памяти.
Священником была она! Та женщина! Сама Фауста совершала бракосочетание Моревера и Виолетты!
Невыразимый ужас овладел девушкой. Она хотела встать, но вновь тяжело упала на колени. Она хотела вырвать руку у Моревера, но почувствовала, что не в силах даже пошевелить ею. Она хотела закричать, чтобы выразить отчаяние, переполнявшее ее, но из груди ее вырвался лишь слабый стон, жалобный, словно стон умирающей.
В эту минуту она потеряла сознание, а священник воздел руку и торжественно произнес:
— Именем Господа… объявляю вас мужем и женой!
Мы помним, что шевалье Пардальян, привлеченный ужасным шумом, доносившимся из его комнаты, вошел туда как раз вовремя, чтобы застать Кроасса в момент битвы с часами. Сначала Пардальян замер от изумления, но потом, несмотря на раны и нависшую опасность, громко расхохотался. На улице тем временем вопли толпы усиливались с каждой минутой. Кроасс взглянул на вторгшегося незнакомца, узнал в нем шевалье и произнес:
— Готово! Уф! Ну и драка!
Поскольку Пардальян продолжал хохотать, Кроасс тоже рассмеялся, да так, что задрожали стекла.
— Какого черта ты тут делаешь? — спросил наконец шевалье.
— То есть как это что я здесь делаю! Мы с вами отбивались, как мне кажется! И так бешено, что вы весь в крови, а от одежды остались одни клочья. Ах, монсеньор, признайтесь, если бы меня здесь не было, вы бы бесславно погибли!
«Может, он помешался от страха?» — подумал Пардальян.
Нет, Кроасс не был помешанным. Во всяком случае, сейчас не был. Он обладал, без сомнения, богатейшим воображением, от возбуждения и страха оно разыгралось — вот и померещились вместо предметов обстановки враги, набросившиеся на него со всех сторон. В присутствии Пардальяна Кроасс, однако, успокоился — и его необычное временное помешательство прошло. Правда, Кроасс был абсолютно уверен, что сражался в этой таверне с многочисленными недругами — точно так же, как и в часовне Сен-Рок, и на холмах Монмартра.
И Кроасс не лгал.
Он не был одним из тех лжецов, которые с течением времени начинают верить в правдивость своих выдумок. Бой реально существовал в том смысле, что его буйное воображение превращало кусты, скамьи и кровати в живые существа.
Но что замечательно, Кроасс никогда не кичился своими героическими поступками, даже бывал ими искренне удручен.
— С тех пор как я стал смелым, — а в том, что это произойдет, я никогда не сомневался, — со мной случаются самые странные приключения. Рано или поздно так и голову можно сложить! — проговорил он и мрачно добавил:
— Все было так спокойно, пока я полагал себя трусом!
— А сейчас? — поинтересовался шевалье.
— Теперь я в ужасе, я сам себя боюсь. У меня на совести бесчисленное множество убийств! Это у меня-то, который и мухи не обидит!
— Ба! А между тем совсем недавно ты, кажется, хотел убить меня вместе со своим другом Пикуиком?
— Да, монсеньор, я я до сих пор терзаюсь угрызениями совести. Но вы же видели, что с того самого вечера, стоит вам только взглянуть на меня, я тут же падаю на колени… Боже! Что это там?
В этот момент с улицы внезапно послышались громкие крики. Пардальян подошел к окну, дабы выяснить причину, и увидел, что к гостинице подошли два отряда лучников. Народ приветствовал их. Доносились также приветствия, обращенные к герцогу де Гизу. Вопли «Да здравствует Святой Генрих! Да здравствует великий Генрих! Да здравствует опора Церкви!» чередовались с призывами «Смерть Ироду! Смерть Навуходоносору! Смерть безбожникам!» Затем приветствия и проклятия слились в единый вопль:
— На мессу!
— Интересно знать, почему эти люди так жаждут мессы? — прошептал Пардальян, закрывая окно. — Что ж! Скатертью дорожка!
Он вышел из комнаты в сопровождении Кроасса, который предпочел бы скорее умереть, чем остаться в одиночестве на поле битвы. Вопли, раздававшиеся с улицы, возымели свое действие. Когда Пардальян и Кроасс вошли в общий зал, теперь совершенно безлюдный, великана уже бил озноб.
— А кстати, — спросил Пардальян, — ты случайно не голоден?
Абсолютное спокойствие шевалье и этот мирный вопрос пробудили в Кроассе отвагу, и он ответил:
— Признаюсь, монсеньор, я хочу и есть, и пить. Вы, наверное, знаете, хотя, может, и нет, что после отчаянных драк всегда просыпается аппетит.
— Что ж, — сказал Пардальян, — подкрепись и промочи горло. Иди на кухню. Там ты найдешь все, что необходимо, дабы удовлетворить самый изысканный вкус, поскольку кухня в гостинице «У ворожеи» — первая во всем Париже, а то и во всем мире.
Кроасс кивнул и двинулся в указанном направлении.
В эту минуту из кухонных дверей вышла хозяйка, неся в руках миску и стопку полотенец. Югетта оставила все это на столе. Пардальян машинально подошел к кухне, заглянул туда и остановился на пороге. Ироничная и даже несколько завистливая улыбка заиграла у него на губах, и он прошептал:
— Вот два существа, которые счастливы. Зачем беспокоить их, черт побери?
Пардальян тихо закрыл дверь и придвинул к ней тяжелый сундук, чтобы, когда большая комната будет взята приступом, а сам он схвачен, людям Гиза не пришла бы в голову мысль зайти на кухню, куда только что проник Кроасс, подобравшись прямиком к шкафу с провизией.
Кухня, где по приглашению шевалье очутился Кроасс, была совершенно пустынна. Великан быстро осмотрелся и как раз вознамерился открыть шкаф, когда услышал сзади злобное ворчание… В правой икре он ощутил резкую боль.
— Враг, враг! — завопил Кроасс зычным голосом, который был услышан на улице.
Лучники, решив, что огромное количество осажденных собирается броситься в атаку, попятились.
Тут Кроасс заметил шпиговальную иглу, схватил ее и обернулся, прокричав:
— Ах, негодяи! Именно тогда, когда я собрался поужинать! Ну, подождите! Вы узнаете, что такое смельчак!
Изрыгая ужасные ругательства, Кроасс принялся метаться по кухне. При этом он неистово фехтовал иглой. Удивляли, однако, два обстоятельства… Сначала враг дал понять, что вооружен, поскольку ранил его, но затем отвечал на все его проклятия лишь бешеным неослабевающим воем. Шум поднялся ужасающий.
Вооруженные люди на улице взяли аркебузы на изготовку и сгрудились в одну кучу.
Тем временем задыхающийся, обливающийся потом Кроасс с растрепанными волосами и выпученными глазами атаковал на кухне невидимых супостатов. Кастрюли и котлы со страшным грохотом падали на пол, а Кроасс, между тем, никак не мог заметить своего единственного врага, который к тому же и не помышлял прятаться…
Этим врагом была собака по кличке Пипо.
Пипо решил, что Кроасс, роющийся в шкафу с разными вкусными вещами, проник в кухню с целью воровства. А никто не испытывает такой жестокой неприязни друг к другу, как вор к вору. Пипо, который за свою жизнь совершил бесчисленное множество мошенничеств, возвел кражу на высоту принципа и ревновал, если воровали другие.
В течение десяти минут человек вопил, пес завывал, кастрюли гремели, грохот стоял адский. Через десять минут Кроасс заметил, что у него под ногами мечется собака.
— Ха! — воскликнул он. — Убегая, они забыли своего пса! Но какое бегство! — продолжал он, поднимая занавеску на стеклянной двери, которая вела в общую залу. — Трусы! Они забаррикадировались! Замолчи, собака! Вот, держи!
С этими словами великодушный, как и все победители, Кроасс схватил половину курицы из шкафа и бросил ее Пипо. Пипо, который только что укусил Кроасса и не любил, когда воровали, резко замер перед этим лакомством, свалившимся с неба. Подняв лапу, он внимательно посмотрел на вора, продолжавшего шарить в шкафу.
Пипо колебался несколько секунд, потом схватил зубами дар великолепного Кроасса и улегся у него в ногах, виляя обрубком хвоста. Кроасс уже не был врагом, потому что поделился своей добычей!
Кроасс тем временем спокойно вытащил из пресловутого шкафа паштет из угрей, целую курицу, несколько бутылок вина и уютно расположился за столом. Пипо поглядывал на великана снизу и изредка довольно повизгивал.
Итак, Югетта поставила на стол миску и положила полотенца. В миске была особенная микстура, которую умела готовить только она. Микстура отлично заживляла раны, а полотенца должны были послужить для компресса.
— Для кого все это? — спросил Пардальян.
— Для вас, сударь, — ответила Югетта.
Сначала она дрожала и бледнела от криков, раздававшихся у дверей дома. Но сейчас позабыла все свои страхи и думала только о том, чтобы выглядеть гостеприимной хозяйкой.
— А что, это было бы кстати, меня здорово поцарапали, — сказал Пардальян, заметив, что руки у него в крови. — Но, дорогая моя Югетта, каким бы превосходным хирургом вы ни были, я думаю, ваши заботы бесполезны. Через несколько минут все, вероятно, начнется сначала, и тогда у вас будет слишком много работы. К тому же драка позволила мне размяться, а эти царапины разогрели кровь. Так что ваши перевязки только помешают.
— Господи, сударь, вы говорите так, как будто вас собираются атаковать!
— Атаковать, моя дорогая Югетта?! Я думаю, что через полчаса от вашей гостиницы камня на камне не останется. В который раз я являюсь для вас причиной разрушений! Клянусь, больше этого не повторится!
— Что вы говорите! — воскликнула Югетта в отчаянии.
— Каким бы целебным средством ни смазали меня ваши прекрасные ручки, пользы оно бы все равно не принесло. Успокойтесь, Югетта, все мы смертны… Кроме того, я и не рассчитывал на счастье умереть в этой милой гостинице, где прошли самые светлые минуты моей жизни.
Югетта застонала, села на табурет и заплакала, прикрыв лицо передником. Разговаривая сначала с Кроассом, а потом с Югеттой, Пардальян ходил туда-сюда, перетаскивал столы и скамейки и укреплял ими баррикаду, которую возводил по всем правилам военного искусства. Закончив, он отступил назад, чтобы оценить свое произведение, и, подмигнув, произнес:
— Прекрасно. Думаю, укрывшись за такой крепостной стеной, я смогу еще наделать хлопот господам — любителям мессы. Послушайте, Югетта, я всегда говорил, что в день, когда отправлюсь в мир иной, обеспечу себе королевский эскорт. Посмотрите на эти бойницы, на эти амбразуры, на эти… Эге! — прошептал он, оборачиваясь к хозяйке, — да она плачет! Я и не подумал, что моя смерть так расстроит ее… Какой я идиот, что сказал ей все это! Югетта! Югетта! Дорогая моя Югетта, вы же понимаете, что я преувеличиваю.
Но Югетта, все еще пряча лицо под фартуком, безнадежно покачала головой.
— Да ведь им, — удрученно продолжал Пардальян, — понадобится около часа, чтобы разрушить мои укрепления. За этот час мы попробуем отступить, мы найдем способ, черт меня подери!
Пардальян прекрасно знал, что никакой возможности бежать не было. Все выходы, даже из коридора, огибающего кухню, вели на улицу Сен-Дени.
А на улице Сен-Дени было полно вооруженных людей. Звяканье пик достигало его ушей. Оттуда же доносились злобные вопли толпы.
Пардальян взял хозяйку за руки и заставил ее встать. Фартук упал и открыл прекрасное лицо, бледное от горя и залитое слезами.
— Ну-ка, — проговорил шевалье, — нужно найти местечко, где вы могли бы спрятаться, пока я буду давать отпор этим негодяям. Думаю, что не скажу вам ничего нового, Югетта, если сообщу, что путей для бегства у нас очень мало.
— Их попросту нет! — прошептала Югетта.
— Вы, конечно, понимаете, что вам нужно спрятаться… в подвал, например. Им нужен только я, и, схватив меня…
Югетта вздрогнула.
— Схватив меня, они не станут обыскивать дом. Идите, дорогая моя, идите. Эта зловещая тишина на улице не предвещает ничего хорошего.
— Вас схватят, — прошептала Югетта, — вы умрете, а что же станет со мной?
Она приникла к груди шевалье своим очаровательным личиком, на котором читалась любовь.
На улице стояла тишина, напомнившая Пардальяну затишье во время грозы, которая смолкла на мгновение, чтобы собраться с новыми силами. Вдруг это безмолвие нарушил властный голос:
— Сюда эти балки! Аркебузиры, в две шеренги! Оружие к бою готовь! Здесь — алебарды! Сюда, лучники! Готовьсь!
— Пардальян, — очень нежно сказала Югетта, — позвольте мне умереть с вами, если я не могла с вами жить. Все эти годы мое бедное сердце хранит ваш образ и воспоминание о вас. Я не надеялась стать вашей возлюбленной. Я знала, что все ваши мысли — о другой. Я знала также, что в вашем сердце столько нежности, что даже смерть над ним не властна. Я знала, что вы обожаете Лоизу мертвой так же, как любили ее живой. О нет, я ни на что не надеялась… Вы часто бывали здесь, и мне было достаточно видеть вас. Ваши беседы со мной — это частицы моего скромного счастья, они так отогревали мне душу! Когда вас здесь не было, я ждала. Сколько часов провела я на этом крыльце, надеясь на ваше возвращение! Ведь я знала — как бы далеко вас ни занесло ваше отчаяние, любовь или ненависть, как бы долго вы ни отсутствовали, однажды я увижу, как вы спешиваетесь у этого крыльца и улыбаетесь своей доброй улыбкой, в которой есть все, что вы можете дать мне. Я говорила себе:
«Он думает о своей хозяюшке. Он знает, что всегда найдет здесь поддержку и утешение».
И я жила с этими нежными мыслями. В них не было ни надежды, ни боли, и лишь где-то в глубине души я чувствовала радость от сознания того, что ни одна женщина в мире не сумеет так, как я, оплакивать вместе с вами смерть Лоизы и быть счастливой от одной вашей улыбки…
Снаружи все тот же резкий голос продолжал отдавать приказы, готовя людей к решительному приступу.
Пардальян, бледный, весь обратился в слух, но он слушал не этого человека, который собирался убить его, а женщину, чей голос дрожал от сдерживаемых слез. Она в первый раз признавалась ему в любви, о которой он знал уже многие годы!
Югетта же слушала только свое сердце, свое, как она говорила, бедное сердце. Наконец-то она осмелилась обнаружить свое чувство и высказать вслух все то, что так долго произносила про себя.
— Внимание! Двадцать человек сюда, чтобы толкать балки! Стрелять по окнам, если они откроют их!
— Понимаете, Пардальян, ваша жизнь — это моя жизнь. Если бы речь шла о каком-нибудь преступлении, за которое вы поплатились бы свободой, я была бы спокойна, поскольку у меня хватило бы решимости извлечь вас из тюрьмы. Зная, что вы живы, хотя и в заключении, — а вам ведь уже случалось побывать в Бастилии — я бы тоже жила. Я бы сказала себе:
«Он, конечно, выйдет оттуда. Если он не найдет способа, я найду его!»
— Югетта, дорогая моя Югетта, но сейчас я нахожусь в таком же положении!
— Нет, нет… Вы умрете, Пардальян! Ваш вид и ваши действия говорят мне, что вы готовы погибнуть!
— Я готов защищаться, только и всего. Черт побери, неужто вы думаете, мне так приятно вновь оказаться в Бастилии?
— Нет, Пардальян. Но из Бастилии выходят, а из могилы — никогда.
— Хм, из Бастилии выходят… Не всегда, дорогая моя!
— О! Но, значит, это так серьезно, то, что вы сделали?
— Совсем не серьезно. Мне кажется, я вам уже говорил, что не сделал ровным счетом ничего. Я только помешал сделать. Но, должен вам признаться, что восемь или десять месяцев тюрьмы, которые я заслужил, пугают меня, и сдаваться я не собираюсь.
Вид у Пардальяна, когда он говорил о восьми или десяти месяцах тюрьмы, был величественный. Глаза сверкали гневом, а на губах играла улыбка, которую хозяйка весьма точно окрестила «доброй», — улыбка нежной жалости, так редко освещавшая его лицо.
— Сдаваться вы не собираетесь… — повторила Югетта, — значит, вы собираетесь умереть. Пардальян, позвольте мне умереть вместе с вами. Подумайте, что вы мне предлагаете. Я спрячусь в подвале, а эти бандиты будут атаковать вас. Я буду слышать звуки борьбы, до меня донесется победный клич того, кто сразит вас… И вы думаете, что я стану спокойно ждать, пока все закончится?! О, Пардальян, неужели вы не понимаете меня? Неужели вы никогда меня не понимали? Я говорю вам, что, если вы умрете, мне нечего будет делать в этом мире. Позвольте мне договорить… Я — ничто для вас, а вы для меня — все. Я бы предала память госпожи Лоизы и опозорила бы саму себя, сказав, что люблю вас. Представьте, что я ваша сестра и у меня, потерявшей все, остались только вы… нет, лучше представьте, что я ваша мать. Это слово старит меня, не правда ли? Но я уже не первой молодости… Мать! Да-да, так оно и есть!
Она разразилась рыданиями и прошептала:
— Видите, я выбрала себе роль, которая менее всего может обеспокоить ту, кто живет в вашем сердце. Пардальян, мое дорогое дитя, разве не долг матери умереть рядом со своим?..
Слезы помешали ей закончить.
— Хватит, Югетта, хватит! — тихо проговорил Пардальян дрожащим голосом. — Вы мне не мать и не сестра. Вы та, кого я больше всего любил после несчастного ангела, которого потерял. Вы та, кого избрало бы мое сердце, если бы это сердце, как вы, Югетта, верно сказали, не умерло вместе с Лоизой. Вы не погибнете! И я тоже! Ну же, вытрите слезы, от которых покраснели ваши прекрасные глаза. Черт подери, госпожа хозяйка, я хочу еще не раз отведать чудесного вина из ваших подвалов и еще более нежного и пленительного вина ваших губ… Югетта, когда я выпутаюсь из этой передряги, когда я выйду из тюрьмы… приготовьте мне комнату наверху, где я обычно останавливался. Мы состаримся вместе, болтая зимними вечерами о моем отце, господине Пардальяне, который так любил вас.
Шевалье, на вид довольно решительный, но очень бледный, все это время разгуливал по комнате. И пока он разговаривал с хозяйкой, вот какие мысли проносились у него в голове:
«Пришел час отдать долг и отцу, и моей доброй хозяюшке Югетте… Эта робкая преданность, эта любовь, которая не ослабела с годами и которую она едва осмелилась высказать… Да, Югетта, это потребует от меня большого напряжения сил… Бедняжка! С деликатной нежностью ты — мать, сестра и возлюбленная одновременно, униженная и величественная, просишь только позволения не умереть от горя. Увы! Не в моих силах избавить тебя от этой боли, поскольку волки, завывающие на улице, жаждут моей крови. Но я могу хотя бы избавить тебя от ужасного зрелища, от вида моего тела, растерзанного прямо на твоих глазах… А потом, когда пройдет какое-то время, ты утешишься… быть может!»
Он украдкой посмотрел на Югетту. Она больше не плакала, но ее сложенные руки указывали на то, что из ее души по-прежнему рвалась страстная молитва:
«Не умирай, о ты, кого я любила так долго, не осмеливаясь признаться в этом, ты, кого я любила без всякой надежды… А если ты умрешь, то позволь мне умереть рядом с тобой!»
«Батюшка, — подумал Пардальян, и лицо его зарделось от гордости и волнения, — батюшка, вы учили меня, как нужно сражаться и умирать… Но сейчас вы увидите, как нужно сдаваться!»
Он выхватил шпагу и переломил ее о колено.
— Что вы делаете? — пролепетала Югетта.
Он взял кинжал и, расхохотавшись, далеко закинул его.
— Пардальян!
— Вы же видите, дорогая, я следую вашему доброму совету. Я собираюсь дать арестовать себя. Из-за нескольких месяцев тюрьмы игра не стоит свеч! Я хочу жить, Югетта! Я хочу жить, потому что вы убедили меня, что жизнь моя еще может быть прекрасной и светлой! Ждите же спокойно и уверенно. Обещаю, что в Бастилии я не задержусь!
— Пардальян! Пардальян! — задыхаясь, прошептала Югетта, растревоженная этими словами и тем, что, как ей казалось, она в них угадала.
Но Пардальян больше не слушал свою милую хозяюшку, он разрушил баррикаду, которую соорудил перед входом, и открыл дверь как раз в тот момент, когда вся улица разразилась воплем:
— Гиз! Гиз! Да здравствует великий Генрих! Да здравствует! Да здравствует Святой Генрих!
И действительно, у гостиницы появился Гиз, который прибыл сюда в сопровождении великолепного эскорта.
— Монсеньор, — сказал Менвиль, — все готово. Можно атаковать?
Но тут дверь распахнулась, и на крыльце появился Пардальян.
— Пардальян! — прошептала Югетта, едва держась на ногах от радости и страха.
Он обернулся к ней, вежливо приподнял шляпу и, улыбаясь, произнес:
— До свидания, хозяюшка! До скорого свидания!
Затем, водрузив шляпу на голову, бледный от гнева, он повернулся лицом к улице и спустился по ступеням. Стража, стрелки, воины с аркебузами, всадники, зеваки в окнах — все только что вопившие люди внезапно смолкли… В жуткой тишине, в каком-то оцепенении толпа наблюдала, как растерзанный, окровавленный Пардальян сходит с крыльца и идет к герцогу де Гизу.
Он приближался, и перед ним расступались. Один, без оружия, он казался великолепным. Он остановился перед герцогом, и в царившей вокруг тишине послышался его твердый, немного ироничный, с оттенком непонятной жалости голос:
— Монсеньор, я сдаюсь!
Пардальян произнес эти слова таким тоном, как будто говорил: «Вы арестованы!»
На какое-то мгновение Гиз замер от изумления. Не от того, что сделал шевалье, а от того, как. Пардальян, подняв голову, смотрел прямо ему в лицо. Гиз беспокойно оглянулся. Безмолвие становилось гнетущим. Тогда Пардальян сказал:
— Не бойтесь, монсеньор, засады нет.
Все это казалось таким подозрительным — и особенно слова «не бойтесь!», обращенные человеком раненым и безоружным к всемогущему военачальнику, окруженному пятью сотнями дворян и солдат, — что Гиз изменился в лице, словно Пардальян вновь оскорбил его. Он взмахнул рукой.
Пардальяна немедленно окружили люди с протазанами в руках. И только когда окровавленный шевалье оказался в тесном кольце стражников, Гиз заговорил:
— Вы сдаетесь, сударь? А мне рассказывали, будто вы непобедимы, неукротимы и подобны сокрушителю скал — рыцарю Роланду! Вы сдаетесь! Честное слово, господа, я нахожу вас несколько смешными с вашими луками и аркебузами: чтобы схватить этого человека, достаточно было послать одного-единственного жандарма.
Пардальян скрестил руки. Гиз пожал плечами.
— Что ж, — сказал он, — я приехал, чтобы посмотреть вот на этого кичливого смельчака… Стража, отведите его в Бастилию… Я очень огорчен: ведь меня побеспокоили лишь для того, чтобы лицезреть труса.
Пардальян улыбнулся зловещей улыбкой. Он протянул руку и указал на герцога. Голос его казался всего лишь спокойным тем, кто не знал Пардальяна. Друзья же шевалье непременно отметили бы в нем кое-какие новые нотки… Пардальян произнес:
— Я думал, что сдаюсь палачу, но ошибся. Я сдаюсь всего лишь Генриху Униженному! Хватайте меня, пока сила на вашей стороне! Убейте, если вам зачем-то надо убить меня! И если вы верите в Бога, Которому за эти шестнадцать лет вы даровали двадцать тысяч невинных жизней, если вы верите в Бога, именем Которого прикрываетесь, чтобы украсть трон, то хорошенько помолитесь Ему! Ибо я клянусь вам именем своего отца, что, если вы не убьете меня, я убью вас! Я считаю слова, брошенные вами, вызовом на поединок и когда-нибудь вобью их вам в глотку рукояткой своего кинжала! Стража, за мной!
И Пардальян двинулся вперед в окружении воинов с аркебузами. Создалось впечатление, что это он ведет их, — так поспешно они выполнили его приказание. Он шел не как арестованный, которого конвоируют, а как король, которого сопровождают.
— В Бастилию! — проревел Меченый, злобно осматриваясь вокруг, словно выискивая, на кого бы излить бешенство и ненависть. — В Бастилию! И пусть палач готовит орудия пыток!..
Югетта, стоя на коленях в общем зале трактира, шептала:
— Теперь мне нужно спасти его!..
Гиз направился к своему дворцу. Его преследовали бешеные вопли толпы. Он понимал, что в исступленной любви парижан есть и значительная доля ненависти. Вспомнив слова Пардальяна, Гиз вздрогнул и задумчиво поднял свое суровое лицо к небу, словно спрашивая, настал ли час для новой бойни, новых жертв.
— Да здравствует Святой Генрих! Да здравствует опора Церкви!
— Месса! Месса! Да здравствует король мессы!
— Смерть Ироду! Смерть Наварре! Смерть безбожникам! Да здравствует Лотарингия!
— Так желает Господь! Так желает Господь!
И в эту же секунду Генриха де Гиза сняли с седла и подняли на плечи. Вдали раздались выстрелы аркебуз. Стреляли по домам, казавшимся подозрительными. Люди смотрели друг на друга безумными глазами, полными ненависти, и плохо приходилось тому, кто не носил на шее четок. В мгновение ока такого безумца — неважно, католика ли, нет ли — сбивали с ног и вспарывали ему живот.
Около тридцати убитых осталось на пути Гиза. Герцог находился в своей стихии. Возлежа на плечах толпы, светясь от счастья, он дарил улыбки женщинам и, приподнимая шляпу, кричал:
— Да, друзья мои, так желает Господь!
Вот каким образом Меченый добрался до своего дворца.
Наступал вечер. В Париже продолжали бушевать возбужденные толпы. Поползли слухи. В каждом квартале собирались лигисты, капитаны в спешке надевали кирасы, и по рукам ходили списки возможных жертв…
Гиз велел крепко запереть двери дома. Не то чтобы он боялся надвигавшейся бури. Просто толпа досаждала ему слишком уж сильным проявлением восторга; кроме того, знатнейший дворянин Франции Генрих Лотарингский очень презирал ее народ.
Дворец герцога напоминал крепость, ощетинившуюся аркебузами и способную дать отпор целой армии. Гиз ничего не боялся. Ему необходимо было собраться с мыслями, обдумать то, что он недавно увидел и услышал. По всей вероятности, терпению парижан наступил конец. Нужно было найти способ чем-нибудь занять или развлечь их.
Гиз вошел в свой просторный кабинет. За ним следовали его фавориты Менвиль и Бюсси-Леклерк.
— Я не вижу Моревера, — сказал он.
— Монсеньор, — ответил Менвиль, — Моревер отдыхает после ужина.
— Он выбрал неподходящее время для ужина и отдыха. Пусть за ним сходят.
— Позвольте мне закончить, монсеньор. Моревер переваривает ту порцию ненависти, которую получил возле трактира «У ворожеи».
— А, да… Мне известно об этой ненависти, его старой ненависти к Пардальяну. Что ж, он хочет удовлетворения? Он получит его завтра же. Какие бы аппетиты ни имела эта ненависть, я берусь накормить ее досыта.
— Да уж, монсеньор, он очень зол на господина Пардальяна. А что касается Бюсси-Леклерка, то и дня не проходит, чтобы он не поставил свечку в Соборе Парижской Богоматери, моля Пресвятую Деву помочь ему отомстить. Правда, Бюсси?
— Клянусь, это так! — проговорил Леклерк. — И мне досадно, что этот глупец сдался. Я потерял таким образом дюжину дукатов, которые потратил на первоклассный воск.
— Ты пожалуешься на Пресвятую Деву, когда попадешь в рай, — ответил Гиз.
— Короче говоря, — продолжал Менвиль, — Леклерк и я, мы оба имеем большой зуб на проклятого Пардальяна. Но это ничто по сравнению с тем кабаньим клыком, который точит на него Моревер. Я видел его, монсеньор, когда этот выскочка занял место среди стражи, словно собирался в ночной дозор. Моревер схватил меня за руку, так что я вскрикнул от неожиданности, и сказал:
— Вот самый прекрасный день в моей жизни.
Он был бледен как смерть.
— Но ты совсем ослабел! — сказал я ему.
— Да, — ответил он мне тоном, который заставил меня похолодеть, — но это от радости.
Впрочем, он вскоре оправился и, когда Пардальяна увели, сразу вскочил на лошадь. Я спросил его, куда он направляется, а он указал на пленника и двинулся следом за стражей.
— Он, очевидно, хотел удостовериться, что шевалье не сбежит, — проговорил Бюсси-Леклерк. — Как будто Бастилия не самая внимательная и бережливая из всех хозяек!
— Особенно когда ты сделался ее любовником, — заметил Гиз. — Ладно, оставим Моревера с его ненавистью и займемся нашими бравыми лигистами. Нужно принять решение.
— Да, брат мой, — прозвучал суровый голос, — пора принять решение.
Они увидели, как человек, произнесший эти слова, вошел в кабинет. Вероятно, до этого он какое-то время стоял у приоткрытой двери.
— Луи! — вскричал Генрих де Гиз.
— И Шарль, — добавил второй посетитель, проходя в комнату и дыша, как загнанный бык.
— И бедная малышка Екатерина! — сказал женский голос, язвительный и нежный одновременно.
— И ваша мать, — добавил другой женский голос, серьезный и мрачный.
Увидев этих четверых, герцог де Гиз сделал знак Менвилю и Бюсси-Леклерку. Те низко поклонились и исчезли, закрыв за собой дверь.
— Братья мои, сестра и мать, — произнес герцог, — добро пожаловать. Я люблю вас всех и радуюсь, что мы вместе, особенно сейчас, когда на карту поставлено славное наше имя, а наш дом, главой которого я являюсь, может стать первым в мире.
— Об этом-то нам и необходимо поговорить, — сказала мать Гиза. — Ваша семья, Генрих, семья, которая счастлива видеть вас бодрым и полным сил, рисковала своим состоянием да и вообще очень многим, чтобы устранить препятствия на вашем пути к трону. Вам оставалось сделать только шаг, но тут вы заколебались. Если вы не решитесь, Генрих, мы все погибнем.
Герцог де Гиз побледнел и поднес руку ко лбу. Затем, понимая, что пришло время решительного объяснения, он жестом пригласил посетителей устроиться в креслах.
— Давайте поговорим, матушка, — сказал он, — поскольку вы знаете, что я готов скорее умереть, чем увидеть, что вам по моей вине угрожает опасность.
Четверо вошедших сели. Это были Луи Лотарингский, кардинал де Гиз, Шарль Лотарингский, герцог Майеннский, Мария-Екатерина Лотарингская, герцогиня де Монпансье, и, наконец, герцогиня Немурская, вдова Франсуа де Гиза, убитого в Орлеане Польтро де Мере.
У матери Гиза было лицо фанатички. Ее седеющие гладкие, расчесанные на прямой пробор волосы покрывало черное кружево, а глаза горели огнем неумолимой решимости. Если она и была красива, то какой-то застывшей, холодной красотой. Казалось, она давно была мертва, и двигалась, и говорила единственно благодаря заклятью. Суеверная, как и Екатерина Медичи, старая герцогиня поклонялась только силам зла и никогда не сомневалась в их всемогуществе.
Герцог Майеннский всегда славился огромным жизнелюбием. Ему было лень принимать решения, а еще более лень выполнять их. Гурман и выпивоха, он отличался удивительной тучностью, дававшей Беарнцу повод для бесконечных насмешек. Трусом он никогда не был, однако же — пожалуй, единственный из всех Гизов — особо честолюбивых планов не вынашивал. Хорошо накрытый стол представлял для него больший интерес, чем высокое положение, а аромат доброго бургундского был сладостней, чем фимиам лести, изливаемый на сильнейших мира сего. Впрочем, он вовсе не выглядел туповатым увальнем, каким его ошибочно изображают. Он был проницателен, хитер и имел одно из наиболее ценных качеств светского человека: снисходительность. Эта снисходительность уходила корнями в скептицизм человека, который достаточно повидал и пришел к выводу, что стремиться стоит только к тому, чтобы с каждым днем жить все лучше. Это качество, как нам кажется, давало ему своего рода превосходство над братьями и позволило пройти по жизни, избежав особых треволнений.
Кардинал де Гиз являлся полной противоположностью герцогу Майеннскому. Третий сын Франсуа Лотарингского, он вынужден был пойти по церковной стезе, как это было заведено в знатных семействах, тогда как Шарля, второго сына, ожидало военное поприще. Генрих же, старший, являлся наследником, главой рода. Тут, впрочем, как нам кажется, произошла какая-то путаница. Шарль, герцог Майеннский, стал бы превосходным монахом, но ему, повинуясь традиции, пришлось надеть мундир, а Луи, солдафон до мозга костей, сделался против своей воли священником. Этого кардинала редко видели в церкви, зато часто встречали вооруженным во главе банды отъявленных головорезов. Это был свирепый, грубый, упрямый и безжалостный человек. Тщеславный и жестокий, как и его старший брат, бесстрашный воин, отличный стратег, он обладал тем тонким политическим и дипломатическим чутьем, которого так недоставало великому Генриху. В семействе Гизов он, по всей видимости, являлся мозгом, тогда как Генрих — всего лишь рукой. Его амбиции были огромны, и он упорно подталкивал своего брата к трону, надеясь, быть может, однажды возложить корону на свою голову!
Что касается Марии де Монпансье, уже знакомой нашим читателям, то мы освобождаем себя от необходимости описывать ее очаровательное личико истинной парижанки, живой, подвижной, способной смеясь совершить ужасное преступление, вовсе не задумываясь над тем, для чего это ей нужно.
Итак, эти пятеро собрались в просторном кабинете, стены которого были увешаны оружием. Тем временем в остальных комнатах дворца слышался шепот и звяканье шпор. Париж жаждал смерти и крови, а в самом сердце Ситэ, как паук, плетущий свою липкую паутину, находилась неутомимая Фауста, которой удавалось даже на расстоянии вдохновлять самых разных людей. Поприсутствуем же на этом семейном совете, благодаря которому произошло позже столько событий, приведших в конце концов к катастрофе.
Герцогиня Немурская села в большое кресло своего старшего сына. Она оказалась спиной к окну и лицом к огромному портрету Франсуа де Гиза, который двумя руками в железных перчатках опирался на крестообразную рукоять меча и смотрел, мнилось, прямо в глаза жене.
Генрих де Гиз находился напротив старой герцогини. Справа от него сидел, положив ногу на ногу, кардинал де Гиз. Внешне спокойный, он играл рукоятью своего кинжала. Слева расположился герцог Майеннский. Не найдя для себя достаточно широкого кресла, он сдвинул два стула. И, наконец, чуть позади матери восседала Мария де Монпансье. Она улыбалась и вертела в руках золотые ножницы, которые всегда висели на цепочке у нее на поясе. Это, были знаменитые ножницы, ибо с их помощью она намеревалась постричь в монахи Генриха III.
Кардинал де Гиз заговорил первым:
— От той, кто направляет нас, я получил приказ ждать в Соборе Парижской Богоматери брата Генриха. Я все приготовил для церемонии коронации. Со мной были шесть кардиналов и двенадцать епископов, привезенных Ее Святейшеством Фаустой. Триста кюре, деканов и викариев намеревались разойтись по Парижу, чтобы повсюду сообщить великую новость. Все было готово, однако мой брат не явился в Собор!
Генрих нахмурился и хотел что-то сказать, но его опередил герцог Майеннский.
— Честное слово, — воскликнул он, — как только я получил срочное послание несравненной Фаусты, я примчался верхом сломя голову из Оксера в Париж! Я сказал «сломя голову», так что можете вообразить, как я спешил! В дороге я то и дело повторял: «Только бы приехать вовремя!»
И я не опоздал, нет! Я успел расставить на улицах две тысячи воинов и с тысячей лучших протазанщиков засесть в Лувре. Но напрасно я ждал там своего брата Генриха.
Генрих кусал губы.
— Пятьсот наших людей: и буржуа, и простолюдинов — находились на Гревской площади, — в свою очередь начала герцогиня де Монпансье. — Эти молодцы получили приказ от самой Фаусты. Она подала мне знак, и я закричала: «Да здравствует король!» Мои люди вторили во всю глотку: «Да здравствует король!»
Но никакого короля на площади не оказалось! Я уверяю вас, брат мой, что Париж очень раздосадован тем, что вопил: «Да здравствует король!» — но так и не увидел своего короля.
— Париж опьянен, — проговорил де Майенн, — а вы знаете, как опасно его опьянение.
— Париж ворчит, — мрачно добавил кардинал.
— Париж! Париж! — воскликнул Генрих. — Вы только и говорите, что о Париже. Вас послушать, так Французское королевство начинается у ворот Бордель, а заканчивается у ворот Монмартр! Отправляйтесь в Собор Парижской Богоматери, чтобы там короновать меня! Идите в Лувр, чтобы зачитать там указ об отрешении от власти Валуа! Это легко! Слишком легко! А провинции, как быть с ними? А парламент, который объявит меня разжигателем смут и мятежей?.. Как быть с ним? А епископы, преданные Сиксту, которые непременно навяжут мне полное подчинение Риму?.. Как быть с ними? А испанский король, который потребует доказательств моего права на корону?.. Как быть с ним? Я хочу стать королем не столько для себя, сколько для вас. Но ради всего святого, я хочу стать им по-настоящему, хочу занять престол законно, а не как мошенник, который пользуется смятением Франции, чтобы урвать корону. Что вы предлагаете мне? Париж! Но я его уже завоевал! Париж — мой! Можете ли вы дать мне парламент, епископов, Рим, Испанию? Нет! Однако все это мне может дать некая женщина, которой стоит произнести одно лишь слово. Екатерина Медичи!.. Да, Екатерина, старая, ослабевшая, любящая своего сына Генриха — последнего представителя Валуа! Она непременно предпочтет Гиза Наварре! Екатерина знает, что ее сын обречен, истерзан неизлечимой болезнью, и она умоляла меня подождать год, всего только год! Подождать, говорю я, смерти ее сына! Дать ее сыну год спокойствия! Екатерина клялась мне, что если я дам ее сыну умереть спокойно, то она провозгласит меня его законным преемником! Вот каков мой план: я еду в Шартр и как верноподданный привожу короля в Париж. В награду за мои услуги он делает меня генерал-лейтенантом, то есть фактически вице-королем, а это значит, что я поставлю ногу на ступень трона. В течение этого года отсрочки я стану управлять страной от имени короля, который будет только счастлив, что его оставят наедине с его фаворитами, не принуждая заниматься государственными делами. А когда он умрет, то я — естественно, спокойно, без внешних и внутренних войн — стану законным королем Франции. Можете ли вы предложить мне что-либо лучшее?
Произнося все это, Меченый смотрел на герцогиню Немурскую. Но мать Гизов, положив руку на подлокотник кресла, не сводила глаз с портрета своего мужа.
— Говорите! — нетерпеливо воскликнул Генрих. — Вы, сестра, что скажете вы?
— Я скажу, — вскричала герцогиня де Монпансье, — что мне стыдно видеть великого Генриха, Святого Генриха, Генриха-Завоевателя опускающимся до подобных мелочных расчетов! Всем известно, что нашим предком был сам Хлодвиг Волосатый, а Капеты и Валуа — всего лишь подлые узурпаторы. Истинный король Франции — вы, Генрих! Вот что мы скажем любопытному Филлипу Испанскому!
— Хорошо, но это генеалогия! А как быть с провинцией?
— Я только что проехал по Бургундии, — заметил герцог Майеннский. — Она кричит: «Смерть Ироду» еще громче, чем Париж. И она готова кричать: «Да здравствует Генрих IV, король Лотарингии и Франции!»
Меченый вздрогнул, услышав эту новость.
— Если хотите знать мое мнение, — продолжал герцог Майеннский, теребя бородку, — то… мне, в общем-то, все равно, однако вы сами заговорили о провинциях, поэтому я замечу, что не стоит позволять нашим бургундцам надсаживать глотки, призывая короля. Было бы милосерднее предупредить их, что надо годик подождать. Тогда в следующем году они станут вопить куда громче!
И герцог Майеннский заливисто рассмеялся. Его огромное брюхо затряслось, а в хитрых глазках читалось: «Мне все равно!»
— Может, Бургундия и настроена ждать, — сказал кардинал де Гиз, — а вот Шампань — нет!
Он повернулся к Меченому, который смотрел на него во все глаза и добавил:
— Я только что из Труа. Народ спешил ко мне навстречу. Городские старшины повешены, изображения Ирода сожжены.
Кучка дворянчиков, преданных Валуа, бежала. Я приказал избрать новых старшин. Гарнизон из двух тысяч человек поддерживается взбунтовавшимся народом, объединившимся вокруг имени Гиза. Три тысячи всадников разъехались по всей стране. Вся Шампань поднялась и требует вас. Буря ширится, она уже охватила Пикардию, Артуа. Скоро и Нормандия закричит: «Генрих! Генрих де Гиз!» Мы разожгли страшный костер! И когда у нас появилась возможность уничтожить всю эту богомерзкую породу, очистить королевство, истребить ересь, расправиться с Валуа, когда народ Франции зовет и требует вас, вы просите нас затушить костер, вы просите нас отнять надежду у народа… Послушайте, мне жаль вас! Я ухожу отсюда! И берегитесь, Генрих, как бы наша рукотворная молния не ошиблась головой и не угодила в вас! Валуа же останутся невредимы!
Кардинал резко топнул сапогом, украшенным шпорой, встал и процедил сквозь зубы:
— Балаганный король! Бумажный король! Ради всего святого, почему я родился третьим?!
Он сделал несколько шагов к двери.
— Останьтесь, Луи, — сказала герцогиня Немурская.
Кардинал резко остановился, поскольку авторитет матери был в семье непререкаем.
— Останьтесь, брат, — попросил и Меченый, — к какому бы решению мы ни пришли, нужно, чтобы мы приняли его вместе. С вами я — все, без вас я значу очень мало.
Кардинал, польщенный тем, что унизил хотя бы на мгновение своего неуступчивого спесивого брата, вновь занял свое место со словами:
— Впрочем, дорогой Генрих, я сообщу вам одну вещь, которая, должно быть, изменит ваше мнение: Валуа совсем не так болен, как уверяют его мать и Мирон [47]. У него нет ни малейшего желания умирать. Я знаю это от его исповедника, который недавно был у него и мог составить себе мнение о его истинном состоянии. Что бы вы сказали, если бы вместо одного года, который просит у вас Медичи, вам пришлось бы ждать пять, а то и десять лет? Что бы стало тогда с вашим планом?
— Год пройдет, — с живостью ответил Меченый, который все еще надеялся убедить родственников, — и я вновь стану свободным, не связанным более клятвой… Тогда и настанет время… Что вы на это скажете, матушка?
Кардинал пожал плечами. Герцог Майеннский по-прежнему теребил бородку, а герцогиня де Монпансье звякала золотыми ножницами. Два брата и сестра переглянулись, как бы говоря друг другу:
— Ничего не поделаешь!
Тогда мать Гизов остановила свой прозрачный взгляд на старшем сыне. Глухим голосом, в котором угадывалась застарелая ненависть, не ослабшая с годами, она произнесла:
— Генрих, вот портрет вашего отца, и можете мне поверить, что только его дух движет мной. Если бы этот портрет мог заговорить, он сказал бы вам:
«Сын мой, я был трусливо убит одним из презренных гугенотов, которые оскорбляют Церковь. В моем лице они покусились на верного служителя Господа. Во имя Церкви, над которой глумились, во имя моей пролитой крови, мщения, сын мой, я требую мщения!..»
— Мы устроили Варфоломеевскую ночь, — мрачно ответил Генрих, — и убили двадцать тысяч еретиков.
— Да, — подтвердила старая герцогиня с ужасной улыбкой, — кое-кого мы убили, но этого мало!
— Так что же делать?
Старая герцогиня повела рукой.
— Нужно, — сказала она, — полностью уничтожить сектантство! Нужно, чтобы во всем королевстве не нашлось ни одного человека, который бы мог сказать: «Я исповедую ту же религию, что и Польтро, который под стенами Орлеана убил Франсуа Лотарингского!» А чтобы добиться этого, мой мальчик, нашему королевству нужен такой король, как вы!
Материнская гордость прозвучала в этих словах.
— Король, способный решиться на кровавый поход, король, чей вид внушает ужас врагам на поле битвы… Карая, пройдет он по Франции, чтобы навсегда освободить ее от проклятого племени!.. Наконец, король, который достоин называться сыном Давида: красивый, как вы, неукротимый, как вы, грозный, как вы, идущий от победы к победе и огнем и мечом истребляющий ересь! Этот король — вы, сын мой!
Увлеченный этой страстной речью, Меченый тяжело дышал; кардинал вздрогнул, Мария улыбалась. А герцог Майеннский, скрестив руки на животе, спокойно слушал.
— Да! Да! — воскликнул кардинал. — Так желает Господь!
— Посвятим же в духовный сан Генриха Валуа! [48] — резко бросила герцогиня де Монпансье.
«Черт возьми! — подумал герцог Майеннский, — наш Господь поистине ненасытен!»
— Знаете ли вы, — продолжала старуха, — что нам угрожает? Знаете ли вы, что происходит, когда мы спорим, пока другие действуют? Нам грозит увидеть, как корона перейдет к нечестивцам Бурбонам! Трон достанется раскольникам-гугенотам, убийцам Франсуа де Гиза! Да, папа римский проклял безбожников! Да, Сикст отлучил их от церкви и объявил неспособными к правлению! Но знаете ли вы, где в этот момент находится папа, этот коварный лицемер, восставший против божественного закона, а может быть, и еретик? Где Сикст V, Генрих? Где он, дети мои? Сикст V в лагере короля Наваррского! Он примирился с Генрихом Беарнским. Послушайте, Сикст отдал ему миллионы, предназначенные нам!
— Тысяча чертей! — вскричал герцог Майеннский, подражая акценту короля Наваррского. — Возможно ли это, сударыня?
— Проклятье! — взревел Меченый. — Если это так…
— Это так! — прогремел кардинал.
— Это так! — продолжала герцогиня голосом еще более резким, хриплым, полным ненависти. — И, как я уже сказала, входя, мы все погибнем! Если мы не опередим их, если корона не окажется в наших руках до того, как проклятый гугенот возложит ее себе на голову, нас ждет смерть! Поскольку первое, что сделает Генрих Наваррский, став королем Французским, это прикажет схватить вас, дети мои! И голова вашей матери, скатившаяся под топором палача, будет являться вам в кошмарах!
Услышав это, Меченый встал, выхватил свой кинжал и с безумным видом оглянулся, словно желая немедленно защитить мать от палача, о котором она говорила. Герцогиня Немурская тоже поднялась, взяла его за руку и, вырвав оружие, воскликнула:
— Сын мой, спасайся сам! Спасай нас! Спасай святую веру! Поклянись на этом кинжале, который так похож на крест, что пойдешь походом на неверных, что покараешь еретика, имя которому Бурбон, и другого, имя которому…
— Продолжайте, матушка, — злобно взревел кардинал.
— Имя которому Валуа! — глухо проговорила мать семьи Гизов. — Поклянись, сын мой!
— Поклянитесь, брат мой!
— Клянусь! — ответил Меченый тоном, не оставлявшим сомнений в его решимости.
Все снова расселись по местам и, бледные, переглянулись. Только что была принесена клятва совершить убийство Генриха III Валуа, короля Франции.
— Осталось только разработать подробный план действий, — заметил успокоившийся кардинал де Гиз, который вновь сделался осмотрительным дипломатом.
Можно было подумать, что никто так и не осмелится нарушить тишину, воцарившуюся в кабинете. Майенн первым сделал жест, означавший: «Короче говоря, каким бы ни было решение, пора заканчивать». И спокойно проговорил:
— Прежде всего необходимо знать, как мы примемся за дело.
— Я беру это на себя, — со зловещей улыбкой произнесла герцогиня де Монпансье.
— Оставьте же в покое ваши ножницы, сестра! — пожал плечами герцог Майеннский, отчего стулья на которых он сидел, громко скрипнули. — Операция, предложенная нашей славной матушкой, кажется мне вполне осуществимой. Я даже добавлю, что не вижу другого выхода. Разумеется, необходимо, чтобы Валуа умер. Однако в этой игре тот, кто не убивает первым, наверняка будет убит сам. Поэтому я и спрашиваю, как мы возьмемся за это дело.
— Я беру это на себя, — настойчиво повторила прекрасная герцогиня.
Кардинал де Гиз обернулся в ее сторону:
— Боже мой, я не более, чем кто-либо другой, испытываю отвращение к удару кинжалом. Сен-Мегрену это прекрасно известно, не правда ли, Генрих? Но все-таки короля Франции, окруженного свитой и имеющего в своем распоряжении армию, не убивают, как простого дворянина, в темном ночном переулке…
— Я беру это на себя! — ответила герцогиня де Монпансье, и на этот раз вздрогнул даже сам Меченый.
— Еще одно, — вновь заговорил Майенн, не обращая внимания на сестру. — Предположим, что дело уже сделано. Валуа сражен, Валуа мертв, Валуа погребен. Но как будем при этом выглядеть мы, причем не только в глазах французов, но прежде всего в глазах соседей-королей?.. Они назовут нас убийцами, и будьте уверены, что Европа не позволит установить традицию, в соответствии с которой убийца восходит на трон убиенного. Так что Валуа должен убить не Гиз, а человек нам посторонний. Что вы скажете на это, матушка?
— Говори, Мария! — велела мать.
И прекрасная маленькая герцогиня, улыбающаяся фея с золотыми ножницами, встряхнув белокурыми локонами и надув розовые губки, проронила:
— Все, что сказал толстяк Майенн, истекает здравым смыслом, как он сам — жиром!
Майенн свирепо завращал глазами, поскольку его невозмутимость имела одно уязвимое место: герцог не любил,. когда насмехались над его брюхом.
— Да, мой толстячок Шарль, вы выстроили настоящую стену из превосходных доводов. Валуа и впрямь хорошо охраняют, поскольку наш дорогой и великий Генрих дал ему время создать себе армию. Нужно действовать наверняка, так как в противном случае на эшафоте, о котором вы, матушка, говорили так убедительно, что я до сих пор еще не могу совладать с дрожью, окажемся все мы. Однако же братец Шарль прав: удар должен нанести не Гиз. И я в который уже раз заявляю: исполнение плана я беру на себя!
— Объяснитесь, сестра! — воскликнул кардинал де Гиз.
— Это очень просто, — ответила Мария де Монпансье, — я знаю человека, который хочет убить Валуа! Хочет! Это значит, что все его мысли направлены на это. Его рука не ошибется. Его сердце не дрогнет.
— Так он ненавидит Валуа? — спросил Меченый.
— Он? Нет! Он просто любит! Любит женщину, которая ненавидит Валуа. Поэтому он преуспеет там, где был бы бессилен враг короля. Среди стольких рук, в которые мы могли бы вложить оружие, только его окажется верной, поскольку любовь делает его способным смотреть без страха в лицо самому Господу! Да что я говорю? Как раз Господь и вложил оружие в эту руку! Ангел Божий дал этому человеку кинжал, призванный убить Валуа!
Эти странные слова столь сильно поразили мужчин, что они казались объятыми ужасом. Одна только мать Гизов оставалась спокойной. Она произнесла:
— Продолжай, дочь моя!
— Этот человек, — по-прежнему улыбаясь продолжала Мария, — этот человек, которому Сам Господь вложил кинжал в руки, человек, который видел ангела, человек, которого пожирает огонь страсти, молится и ждет в одном монастыре. Он ждет, что к нему вновь вернется ангел и скажет: «Порази! Время пришло! Порази!»
Мария де Монпансье расхохоталась и добавила:
— К тому же, братья, у меня было достаточно времени, чтобы близко узнать этого ангела. Я могу позвать его, когда захочу. По моему знаку ангел найдет Жака Клемана, монаха-мстителя, и скажет ему: «Порази!», и Жак Клеман возьмется за кинжал.
— Жак Клеман! Монах! — глухо прошептал Генрих де Гиз. — А! Понимаю! Это тот человек, который однажды вечером, на Ситэ, в гостинице «Железный пресс»…
— Тсс, брат! — прошептала Мария, которая даже не дала себе труда покраснеть при воспоминании о той оргии. — Тсс! Не будем воскрешать эти тайны!
— И вы говорите, что этот человек готов на все?
— Священный кинжал, который доверил ему ангел, не покидает более его пояса.
— И вы говорите, что он не станет колебаться?
— Не более чем молния!
Меченый на мгновение задумался. Не то чтобы он все еще испытывал какие-то сомнения, но, может быть, он предпочел бы сделать все сам. Может быть, его гордость возмущалась при мысли, что ему будет помогать некий безвестный монах.
— Так что? — спросила Мария де Монпансье, — должна ли я призвать ангела?
— Да, — решился, наконец, Генрих де Гиз. — В конце концов, неважно, чья рука сразит его. Лишь бы оружие было смертельным!
И он вновь вернулся к своему обычному повелительному тону:
— Итак, братья мои, решено! Мы отправляемся в Шартр. И пусть с завтрашнего дня по Парижу распространится слух, что король Франции в конце концов внял мольбам… нет, повеленьям своих подданных. Он смещает д'Эпернона, принимает новых старшин, выбранных парижанами, признает Святую Лигу, обязуется вести войну с гугенотами и, наконец, обещает созыв Генеральных Штатов. Вот что нужно знать жителям Парижа. Пусть им также скажут, что Генрих Лотарингский решил отправиться в Шартр, чтобы заставить Валуа сдержать свои обещания, и что он позвал с собой верных лигистов. Их будет много, и все они въедут в Шартр, чтобы поразить воображение короля. Вы, кардинал, и вы, Майенн, собирайте свои отряды под Парижем, вы, сестра, призывайте своего ангела… А вы, матушка, молитесь Богу…
— За Генриха Лотарингского, короля Франции! — произнесла старая герцогиня, благословляя своего сына.
— Пора ужинать, — прошептал толстый Шарль, который только что посмотрел на часы и наконец-то понял, отчего так сосет у него под ложечкой.
Было около одиннадцати вечера. Все стихло в огромном дворце Гиза.
Меченый мерил медленными, тяжелыми шагами комнату, где происходил семейный совет и было решено убить Генриха III, а также отправиться в Шартр. После ухода братьев, сестры и матери он погрузился в размышления, и вот каковы были его грустные мысли:
«Быть королем!.. Да, без сомнения, это прекрасно. Я наверняка буду королем. Матушка сказала, что мне осталось сделать лишь один шаг. Может быть. Но этот шаг уведет меня из Парижа и отдалит от маленькой цыганочки, на которую заглядывается столько дворян. Вот почему мое сердце не переполняется гордостью, когда я думаю о скором восхождении на престол, а, напротив, сжимается от тоски! Ах! Как обидно, что приближение к трону отдаляет меня от Виолетты!»
В этот поздний час подле Гиза оставались только два человека. Они стояли в углу комнаты и ждали, пока герцог позволит им удалиться. Это были Менвиль и Бюсси-Леклерк.
«Где она? — думал Генрих. — Спасенная от ужасной смерти, которая готовилась ей на Гревской площади, она теперь, без сомнения, потеряна для меня. Почему она не умерла? Я бы больше не мечтал о ней! Какая невыносимая пытка эта ревность! Когда я думаю о человеке, который принял ее в свои объятия и увез, я, тот, кто собирается стать королем, чувствую себя несчастным».
— Он думает о короне, наш король! — прошептал Бюсси-Леклерк.
— Да, но уже одиннадцать! — тихо ответил Менвиль и взглядом указал на часы, которые как раз мерно били.
— Черт! Моревер просил нас о помощи и уже наверняка ждет! Мы не можем покинуть нашего доброго приятеля в столь трудную минуту!
Бюсси-Леклерк явно насмехался, произнося это. Менвиль решительно подошел к герцогу де Гизу:
— Монсеньор…
Гиз вздрогнул. Казалось, он был удивлен, увидев своих преданных слуг.
— Я и забыл о вас, — сказал он, проводя рукой по лбу.
— Мы так и решили, — ответил Менвиль, — но не осмеливались прервать ваши… королевские мысли.
Гиз улыбнулся, и его верхняя губа искривилась, словно улыбка стоила ему усилий.
— А между тем, — продолжил Бюсси-Леклерк, — уже пробило одиннадцать. Мы просим монсеньора отпустить нас.
— Да, день выдался трудный, и вы устали.
— Устали? — переспросил Менвиль. — Мы никогда не устаем на вашей службе. Но в полночь у нас свидание…
— Любовное? Ах, как же вы счастливы, вы можете любить, кого вам заблагорассудится!
— Монсеньор, вы ошибаетесь, хотя это действительно любовное свидание, но речь идет не о нас, а о… Ах, право же, приключение столь забавно, что, несмотря на предупреждение Моревера, нужно, чтобы вы о нем узнали!
— Так речь идет о женщине? — спросил Гиз.
— Да, монсеньор, — засмеялся Бюсси-Леклерк.
— И Моревер просил вас сохранить тайну?
— Он заставил нас поклясться, что мы будем немы как могила!
— Тогда, господа, вам ничего не следует говорить. Если бы мы не уважали любовные тайны, то по Парижу метались бы полчища обманутых мужей, узнавших о своем позоре!
— Вот именно, монсеньор, поэтому-то мы и вправе открыть вам тайну, несмотря на все данные нами клятвы. Дело в том, что Моревер не причиняет зла чьему-либо мужу. Нет-нет, монсеньор, все это куда забавнее! И особенно забавно то, что таится он именно от вас.
— Именно от меня?
— Да, монсеньор. Почему? Ах, эти узы Гименея!
— Узы Гименея?
— Вот у меня и сорвалось с языка. Моревер женится! Моревер вступает в брак! А мы будет присутствовать при этом событии, как мы присутствовали на всех его дуэлях.
— Моревер женится? Ничего не сказав мне?
— Он не хотел посвящать вас в свои сердечные дела, Ваше Высочество!
— Но вы-то знали! Почему же вы меня не предупредили? Мне не нравится, что дворяне, служащие мне, женятся без моего одобрения!
— Мы ничего не знали, — ответил Менвиль. — Вечером, в то время, когда вы держали совет с госпожой де Немур, к нам подошел Моревер, и лицо у него было загадочное. Заставив нас поклясться хранить тайну, он сообщил о своей свадьбе, которая состоится нынче ночью, и просил нас присутствовать на ней, добавив, что дело ему самому кажется настолько странным, что он нуждается в двух хороших друзьях вроде нас, чтобы быть уверенным, что с ним не произойдет никакого несчастья.
— Вот уж и впрямь странная история. А на ком он женится?
— Мы не имеем об этом ни малейшего представления. Мы узнаем, кто невеста, только увидев ее. Так что, монсеньор, с вашего позволения, мы уходим, чтобы успеть в церковь Сен-Поль к половине двенадцатого.
— А так это в Сен-Поль?
— Да, монсеньор.
— Что ж, — внезапно сказал Гиз, — я не только позволю вам пойти на это загадочное свидание, но и сам отправлюсь с вами! Черт возьми! Я тоже хочу видеть невесту Моревера.
С этими словами герцог прикрепил к поясу шпагу и набросил на плечи плащ. Менвиль и Бюсси-Леклерк переглянулись. Им уже было не до смеха. Только что они совершили нечто вроде предательства, и не суть важно, сохранит ли герцог тайну. Если Моревер увидит Меченого, они окажутся в весьма неловком положении.
— Монсеньор, — после некоторого колебания сказал Бюсси-Леклерк, — мы обещали Мореверу никому ничего не говорить, и прежде всего вам…
— Не волнуйтесь… Я устроюсь так, чтобы все видеть, оставаясь незамеченным. В дорогу, господа!
Успокоенные словами своего господина, Менвиль и Леклерк, которые, впрочем, были не из тех, кто долго терзается угрызениями совести, последовали за герцогом де Гизом. А он, не подумав об усилении эскорта, вышел из дворца в восторге от предстоящей ночной прогулки и счастливый оттого, что хоть на час сможет позабыть о собственных тревогах.
Трое мужчин быстро подошли к церкви Сен-Поль. Бюсси-Леклерк и Менвиль вошли внутрь, оставив герцога у портала, как и было условлено по дороге. Меченый замер на крыльце. Помимо воли им овладела какая-то тревога.
Рядом с ним замаячили тени: какие-то люди бесшумно заходили в церковь; затем у главных дверей остановилась темная карета, а чуть поодаль Гиз заметил портшез…
«Что все это значит? — подумал герцог. — А что если это заговор? Хм! Физиономия Моревера всегда казалась мне подозрительной. По ней невозможно узнать правду… Эта история со свадьбой в полночь, это настоятельное желание держать меня в неведении… люди, так таинственно проникшие в церковь…»
И Гиз, храбрый на поле битвы среди шума, дыма, опьянения кровью, стоя здесь ночью в одиночестве пожалел, что вмешался в это дело, и быстро пощупал кольчугу, которую всегда носил под бархатным камзолом. Затем любопытство пересилило, он сделал шаг, чтобы войти в церковь. В эту секунду из глубины храма до него донесся крик отчаяния, а затем шум жестокой схватки.
— Это не заговор, — успокоенно прошептал Гиз, — это убийство, но вот кого же убивают?
Он вошел. В церкви раздавались сдавленные крики и звяканье оружия. Вдали, у хоров, во мраке метались какие-то тени… Вдруг он увидел, как кого-то потащили к выходу… Группа людей прошла в трех шагах от него. Через несколько мгновений он услышал шум отъехавшей кареты и понял, что пленника куда-то увезли.
Невыразимое изумление охватило Гиза. Он уже было подумал, что все закончилось, но тут до него донесся крик. Кричала женщина. Устремив взгляд к алтарю, герцог увидел священника, который совершал обряд бракосочетания. Перед ним стояли на коленях жених и невеста, « мужчина и девушка в белом одеянии. Мужчина поддерживал девушку под руку. С того места, где находился Гиз, ему показалось, что она нежно приникла к Мореверу — ведь мужчина был именно Моревер.
Множество мыслей пронеслось в голове Гиза. Странность этой сцены, человек, которого только что увели, священник, совершающий обряд в полночь в полутемном храме, эти двое, которые, казалось, так сильно любят друг друга, эта свадьба, которую Моревер держал в таком секрете, — все это чрезвычайно возбуждало его любопытство.
Кто был тот, кого увезли в карете? Ревнивец? Соперник? Кто эта новобрачная, которая столь доверчиво опирается на руку Моревера?
Вдруг герцог вздрогнул от ощущения суеверного страха. Церемония закончилась. Священник произнес последнюю формулу, соединяющую жениха с невестой, и удалился. Супруг, Моревер, поднялся с колен. И тут Гиз увидел, что супруга его — без чувств, а может быть — мертва. То, что он принял за проявление нежности, на самом деле было обмороком. В это время из ризницы вышли две женщины. И тут раздался голос:
— Отведите ее к портшезу и ждите меня.
— Голос Фаусты! — прошептал герцог с удивлением, к которому примешался ужас. Моревер, счастливый новобрачный, не собирался сопровождать свою жену! Две женщины подхватили одетую в белое незнакомку и повели, вернее, поволокли ее за собой. Они прошли совсем рядом с Гизом. Он бросил жадный взгляд на бесчувственную госпожу Моревер и в тусклом сиянии свечей узнал ту, кого любил до безумия! Глухое, с трудом подавленное рычание заклокотало у него в горле.
Это была маленькая певица, это была Виолетта!
В несколько секунд церковь опустела. Гиз, очнувшись от оцепенения, вскрикнул со злобной радостью:
— Я ее нашел! Она моя!
Он уже собрался уходить, когда увидел, что с хоров спускаются двое мужчин. Одного он узнал: Моревер! Муж Виолетты!
Что значила эта странная свадьба? Почему Моревер женился на цыганке? Может, он давно любил ее? Вопросы роились в голове Гиза. Он хотел знать правду! Вернувшись на прежнее место, герцог обратился в слух, и до него донеслась негромкая беседа Моревера и его спутника.
Поскольку молодой супруг все еще находился здесь, Виолетта тоже, без сомнения, была где-то рядом! Две женщины, которые увели ее, наверняка сидели сейчас с нею в портшезе, который Гиз заметил неподалеку. Герцог задыхался, лоб его покрылся потом от волнения и страха. Гиз слегка наклонился вперед и принялся жадно слушать. Он сразу же узнал голос незнакомца. Это был голос, приказавший, чтобы девушка ждала в портшезе, голос Фаусты!
— А теперь, — говорила принцесса, — вы пойдете во дворец Ситэ и получите там причитающиеся вам сто тысяч ливров. Положитесь на меня… Герцог через месяц станет королем и забудет маленькую цыганку. Но даже если он узнает о том, что произошло, я вам гарантирую прощение. Все обещанное остается в силе: вы будете капитаном охраны Его Величества Генриха Четвертого, короля Лотарингии и Франции.
— Ах, сударыня, — проговорил Моревер, — день, когда я вас встретил, навсегда останется самым счастливым в моей жизни! Смогу ли я отблагодарить вас?
— Не забывайте о нашем уговоре! — мрачно ответила Фауста.
— О! Будьте покойны, все, о чем мы условились относительно этой малышки, остается в силе.
— Значит, вы едете!
— Да! Но вы знаете, сударыня, что прежде чем покинуть Париж, мне нужно повидаться кое с кем.
Фауста мгновение колебалась. Затем ответила с легкой дрожью в голосе:
— Что ж, повидайтесь с этим человеком, если хотите…
— Ах, я скорее отказался бы от ста тысяч ливров, которые вы так любезно даруете мне, и от блестящей должности при будущем французском дворе, которую вы мне предлагаете, чем от радости увидеть его закованным в кандалы по моей милости!.. Бюсси-Леклерк ждет меня на улице. Он проводит меня в Бастилию.
— Хорошо. А пока я буду охранять для вас вашу… жену.
— Спасибо, сударыня! — усмехнулся Моревер. — И где я смогу ее найти?
— После того как выйдете из Бастилии, побывайте в моем дворце на Ситэ, а потом уезжайте из Парижа и отыщите аббатису Монмартрских бенедиктинок. Она вручит вам вашу супругу и мои последние наставления. Ступайте.
Гиз увидел, как Моревер низко поклонился Фаусте, поцеловал ей руку и вышел. Он знал теперь, где искать Виолетту. У него было два или три часа. Он стал ждать. Несколько мгновений Фауста стояла неподвижная, задумчивая. Гиз услышал, как она прошептала:
— Должна ли я тоже ехать в Бастилию?
Храм опустел. Плясавшие по стенам тени исчезли. Долгий вздох вырвался из груди Фаусты. Она, несомненно полагала, будто осталась одна. Наконец она тоже вышла из церкви. Меченый последовал за ней на некотором расстоянии. Фауста подошла к портшезу, который окружали двенадцать всадников. Один из них держал факел. На улице не было ни души.
— В Монмартрское аббатство! — приказала Фауста, не садясь в портшез.
Носилки тронулись в путь вместе с эскортом и вскоре исчезли в глубине улицы Сен-Антуан. Фауста осталась в одиночестве. Она сделала несколько нерешительных шагов по направлению к Бастилии, но потом внезапно остановилась, словно сомневалась, правильно ли поступает. В этот момент герцог подошел к ней.
Фауста, услышав шум шагов, быстро положила руку на рукоять кинжала и наполовину вытащила его из ножен, но сразу же вложила обратно. Она узнала Гиза. Герцог держал шляпу в руках, в голосе его звучало едва сдерживаемое раздражение:
— Сударыня и возлюбленная принцесса, в такое время улицы города небезопасны. Вы еще слишком недавно в Париже, чтобы знать это. В противном случае вы не отважились бы выйти одна. Но я это знаю, и моя обязанность — предложить вам опереться на мою руку и принять защиту моей шпаги.
Фауста не удивилась.
— Герцог, — серьезно ответила она, — вы знаете, что я неуязвима. Эти улицы, полные проходимцев, не представляют для меня никакой опасности. Временная защита вашей шпаги, которую вы мне предлагаете, — ничто по сравнению с духовной защитой, которой я располагаю.
— Сударыня… — прошептал герцог в суеверном страхе.
— Герцог, вы вышли из этой церкви, — продолжала она, указывая на Сен-Поль.
Это не было вопросом. Фауста утверждала, однако знать наверняка она не могла.
— Да, сударыня, — ответил Гиз, — и именно потому, что я вышел из этой церкви, я…
— Что ж, вернемся туда, — перебила его Фауста. — Для того, что мы собираемся сказать друг другу, видимо, нужно найти более подходящее место, чем эта неуютная улица. Пусть же нашу беседу слышит Господь.
Фауста решительно направилась к церкви Сен-Поль и вошла туда. Гиз, раздосадованный и испуганный одновременно, покоренный этим властным тоном, последовал за ней до самых хоров, где принцесса, наконец, остановилась.
Две свечи, зажженные для странной церемонии, были потушены. Хоры освещались только небольшим светильником, свисавшим со свода на длинной цепи. Фауста взяла Гиза за руку и резко и угрожающе произнесла:
«Во имя Святой Троицы…
Клянусь на Евангелии Богом-Отцом под страхом предания анафеме и вечному проклятию, что вхожу в Святое Каталическое Сообщество. Я произношу клятву, которой буду со всей искренностью хранить верность, и приказывая, и повинуясь.
Клянусь своей жизнью и вечным спасением оставаться в сообществе, пока во мне есть хоть одна капля крови, не нарушая клятвы ни по чьему-либо повелению, ни под каким-либо предлогом, невзирая на любые обстоятельства…»
Это была клятва Лиги, главой которой являлся Гиз.
Фауста, продолжая удерживать руку герцога в своей, внезапно резко воздела ее к алтарю и продолжала:
— «Во имя Святой Троицы…
Сообщество католиков, объединившее представителей королевской крови и дворян, создано для того, чтобы устанавливать закон Господа во всей его полноте, поддерживать чистоту служения Господу, как того требуют каноны Святой Католической Апостольской Церкви, отвергая все заблуждения и низвергая ересь».
Фауста отпустила руку Гиза.
— Вот в чем вы клялись, — сказала она.
— И в чем готов поклясться еще раз, — глухо ответил герцог, — если моя первая клятва подвергается сомнению.
— Хорошо, — произнесла Фауста. — Теперь, герцог, позвольте вопрос: знаете ли вы, какое наказание налагает наша Лига на всякого католика, женившегося на еретичке?
— Смерть! — вздрогнув, ответил Гиз.
Какое-то мгновение Фауста хранила молчание. Казалось, она размышляла.
Мрачный, раздираемый противоречивыми мыслями Лотарингец тоже погрузился в раздумья. Он решил найти Виолетту. И понимал, что папесса… принцесса хотела отнять ее у него.
Что же предпринять? Решительно порвать с Фаустой? Но Фауста была источником его могущества. С помощью невидимых нитей она своими маленькими изящными ручками управляла Лигой. Это она подняла провинции, она взбунтовала Париж, она устроила день Баррикад и изгнала Генриха III. С ней он был королем, без нее же он был почти никем…
Но отказаться от Виолетты… От одной этой мысли в нем закипало бешенство и кровь приливала к голове. Фауста продолжала:
— Смерть! Да, смерть — это наказание не только для того, кто женится на еретичке, но и для того, кто в общении с еретиком сам становится слугой дьявола. Так ли это?
— Законы нашего сообщества, — хрипло проговорил Гиз, — неумолимы и жестоки. Вы хорошо знаете, сударыня, что мы приняли их, чтобы держать лигистов в абсолютном повиновении. Вы знаете, что мы, те, кто стоит во главе, не обязаны подвергать себя таким ограничениям!
— Герцог! И это говорите вы! — глухо произнесла Фауста. — Вы — предводитель! Вы — будущий король! Вы поклялись, герцог! Если ваша клятва — ложь, скажите об этом! Если слово Гиза не стоит слова последнего из лигистов, скажите об этом! Пусть все это знают! Вам не следует таиться!.. Ну же, герцог, говорите! Одно только слово! Вы клятвопреступник? Или нет? Если вы нарушили торжественную клятву, которая сделала вас хозяином Парижа и вот-вот сделает хозяином всей Франции, то нам придется расстаться. Идите своей дорогой, я пойду своей…
Гиз задрожал. В одну секунду он увидел Париж, взбунтовавшийся против него. Он услышал приветствия, превращающиеся в крики ненависти. Он увидел себя убегающим, как убегал из своей столицы Генрих III… Но будет ли у него время, чтобы скрыться?! Он выпрямился, пытаясь скрыть свое замешательство под маской гордости.
— Клянусь Господом, — воскликнул он, — никто никогда не сможет сказать, что Генрих Лотарингский не исполняет свой долг! Но та, которую я люблю, вовсе не еретичка!
— Та, которую вы любите?! Вы говорите о цыганке Виолетте, не так ли?
— Да, именно о ней.
— Что ж, тогда слушайте!.. Вечером накануне дня Святого Варфоломея, шестнадцать лет назад, герцог, около одиннадцати часов, группа истинных католиков захватила особняк, который находился на Ситэ, перед Собором Парижской Богоматери…
Гиз вздрогнул при воспоминании об этом.
— В этом особняке, — продолжала Фауста, — жил барон де Монтегю. Вы знали этого человека, Генрих де Гиз? Не был ли он ярым гугенотом? Не был ли он одним из самых опасных врагов истинной веры? Не был ли одним из тех еретиков, которых вы обещали уничтожить? Да, вне всякого сомнения! Ведь этот отряд добрых католиков, которые захватили его дом, возглавляли вы… Помните, герцог?
— Помню, — ответил Меченый, помрачнев при воспоминании об ужасных сценах, воскрешенных Фаустой.
— Прекрасно… Тогда вы прошли по Парижу, как ангел смерти. И повсюду, где вы проходили, лилась кровь, занимались пожары, множились трупы.
— Довольно! — прошептал Гиз и провел рукой по лбу, словно желая отогнать от себя видения.
— Как! — удивилась Фауста, и в ее голосе зазвучала издевательски-ироничная мягкость, — великий Генрих боится мертвецов? Соберитесь же с силами, герцог!
Герцог, мертвенно бледный, уронил голову на грудь и прошептал:
— Колиньи! Роан! Конде! Монтегю…
— Монтегю! — повторила Фауста. — Этот, конечно, казался вам опаснее прочих! Его преступление, возможно, было наиболее ужасным! Ересь в нем укоренилась сильнее, чем в других! Ведь даже смерть не показалась вам достаточным искуплением его грехов! Вы нашли для Монтегю более подходящую кару! Поскольку его душа блуждала в сумерках сектантства, вы решили, что он должен окончить свою жизнь во мраке… И Монтегю по вашему приказанию выкололи оба глаза! Так ли это?
— Так! — со вздохом ответил Гиз, почувствовав укор совести.
— Прекрасно… Вы знаете, как умер Монтегю. Вы знаете, что он осквернил душу дочери всей той ересью, которая переполняла его мысли. Вам известно, на какое отвратительное преступление он толкнул Леонору… Эта девушка осмелилась обвинить епископа в том, что он был ее любовником! Вы знаете, что Леонора де Монтегю родила ребенка, трижды проклятую дочь, которая появилась на свет у подножья виселицы…
— Зачем вы говорите мне это? — задыхаясь, пробормотал Гиз.
— Вы все уже поняли, — резко ответила Фауста. — Виолетта — дитя преступницы! Та, кого вы любите, герцог, — внучка того, кого вы ослепили! Дьявольская порода! Я бы не удивилась, узнав, что ее миссией было разрушить фундамент, который мы с таким трудом возвели, чтобы восстановить Веру! Что же странного в том, что она покушается на вас, зодчего французской Истинной Церкви?!
— Дочь Леоноры де Монтегю? — пробормотал герцог.
— Да! Теперь вы все знаете. К счастью, я наблюдала за ней! Мне даже удалось отправить это дьявольское семя на костер…
— Сжальтесь над ней! Не убивайте ее!
— Она спасена! — ответила, пожав плечами, Фауста. — Вы видели собственными глазами, как наглец Пардальян вырвал ее из рук палачей.
— Да! Да! Она спасена. Не нужно, чтобы она умирала, а то я тоже умру!
— Мне вас жаль, герцог! Да, мне вас жаль! На Гревской площади я вас видела таким трепещущим, таким бледным, что осознала все могущество чар этой девушки. Хорошо, сначала мы найдем способ справиться со злыми духами, угнездившимися в Виолетте, и лишь потом я прикажу казнить ее. Я спасу вас, герцог. Поблагодарите же меня за то, что я снисходительна к вашей слабости.
— Но зачем эта свадьба? — спросил Меченый. — Почему Моревер стал супругом Виолетты? Или то, что верно для меня, не является таковым для него? Если любовь к цыганке осквернит ересью меня, то будет ли чист Моревер? Проклятье! Пусть остережется!
— Оставьте в покое ваш кинжал, — сказал Фауста. — Он должен служить вам, чтобы разить врагов, а не для того, чтобы грозить им лучшему, преданнейшему из ваших слуг. Моревер принес себя в жертву, он согласился на эту видимость брака, чтобы удалить от вас цыганку-еретичку. Но Моревер не будет ее супругом…
— А кем же он будет?
— Он будет ее тюремщиком! Генрих Лотарингский, вы любите внучку человека, которого ослепили по вашему приказу! Вы не замечаете, насколько нечисты ваши помыслы, которые парализуют вас, не дают подняться на трон, делают слабейшим среди всех лигистов?!
Гиз думал. Из всего того, что сказала ему Фауста, его взволновало лишь одно, но зато взволновало поистине до глубины души.
Да, это правда! Это он приговорил Монтегю к ужасной казни: ослеплению. И внучку этого человека он любил!.. Ослепление за ослепление! Он, Гиз, выколол глаза деду Виолетты, а она, в свою очередь, ослепила его разум, чтобы помешать завоевать трон.
Угрызения совести, суеверие? Честолюбие, возобладавшее над любовью? Фауста поставила гордого Лотарингца перед выбором: отказаться от Виолетты или отказаться от короны. Но Гиз не привык отказывать себе ни в чем! Нужно было выиграть время. Нужно было убедить Фаусту и сохранить ее поддержку до того дня, когда…
Он конвульсивным движением сжал кулаки. Фауста не спускала с него пронзительного взгляда.
— Вы напомнили мне о моих клятвах, — произнес он, наконец, — и я хочу попросить вас кое в чем поклясться мне. Я считаю Виолетту еретичкой. Я готов подвергнуться процедуре изгнания дьявола. Я надеюсь при помощи вашего могущественного заступничества излечиться от этой любви и от своих нечистых помыслов! Но вы, в свою очередь, поклянитесь, что Моревер не будет супругом этой девушки!
Если Фауста и колебалась, то лишь какое-то мгновение. Гиз не заметил этого. Ему показалось, она ответила сразу же:
— Клянусь, герцог. Виолетта не будет супругой ни Моревера, ни кого-либо другого. Когда же вы излечитесь, вы сами прикажете казнить ее…
— Это еще не все. Певица в плену, и я хочу знать, где ее будут держать.
— В Монмартрском аббатстве, — без колебаний ответила Фауста.
— Вы мне клянетесь, сударыня, что она останется там до тех пор, пока я, как вы говорите, не излечусь от своей страсти и сам не отдам приказ о ее казни?
— Клянусь! — ответила Фауста.
Несколько минут прошло в молчании. Гиз размышлял о том влиянии, которое загадочная Фауста имела на него. Он положил на чаши весов свою любовь и свои честолюбивые планы. Он не желал отказываться ни от того, ни от другого… Итак, у герцога созрел план… Виолетта — пленница. Он сможет найти ее, когда только пожелает. Она находится в Монмартрском аббатстве, под охраной Моревера, и не сможет ускользнуть от него. Значит, сначала он воспользуется помощью Фаусты, чтобы завоевать корону Франции. А став королем, он сумеет образумить принцессу.
— Прощайте, сударыня и принцесса, — сказал он с поклоном. — Я полагаюсь на ваше нерушимое слово: цыганка не достанется никому и до поры до времени будет содержаться в монастыре бенедиктинок.
— Ложь никогда не слетала с моих уст, — величественно ответила Фауста. — Но вы — всего лишь человек, носящий в себе все человеческие слабости. Мне нет необходимости говорить вам, что я полагаюсь на ваше слово: я сумею заставить вас сдержать его. Прощайте, герцог!
— Я провожу вас до вашего дома, — дрогнувшим голосом сказал Меченый.
— Мой дом везде. Я везде в безопасности. И если, после того как я возведу вас на трон Франции, вы решитесь бросить меня в Бастилию, знайте, что ее стены рухнут по первому же моему приказанию.
Фауста ушла, оставив Гиза в оцепенении от изумления и ужаса: ведь все его неясные замыслы были так четко высказаны принцессой! Она удалялась от него своей плавной поступью, с тем несравненным достоинством, которое придавало ей облик не королевы даже, но — богини.
— Может, действительно, ею движет Божественный разум! — прошептал Гиз.
Священный ужас, о котором пишут поэты, овладел герцогом. На поле брани он всегда был неустрашим, но здесь, один в темной церкви, да еще после беседы с посланницей Господа… Гиз затрепетал и бросился вон.
Как сказал Моревер, на улице его ждал Бюсси-Леклерк. Приятели немедля направились в Бастилию.
— Все прошло хорошо? — спросил Бюсси-Леклерк и улыбнулся, вспомнив о присутствии при этой сцене герцога де Гиза.
— Конечно! — с некоторым удивлением ответил Моревер. — А что?
— Ничего! Пошли.
— Да. идем. Я очень тороплюсь его увидеть. Он закован в кандалы?
— Надлежащим образом. Не беспокойся ни о чем.
Бюсси-Леклерк принялся насвистывать охотничий марш, а Моревер, бледный, низко опустив голову, ускорил шаг. Несколькими минутами позже они миновали разводной мост и вошли в тюремный двор.
— Вот мои владения! — сказал, смеясь, Бюсси-Леклерк. — Какая все же странная идея пришла в голову нашему герцогу: сделать меня комендантом Бастилии.
— И вовсе это невесело. Здесь так противно, — сказал Моревер, озираясь. — Где он? Идем же!
— Терпение, черт побери! Эй! Четырех стражников и фонарщика ко мне!
Четверо солдат, вооруженных аркебузами, и тюремщик с фонарем бросились выполнять приказ.
— Ключи от номера семнадцатого! — добавил Бюсси-Леклерк.
Тюремщик убежал и через несколько мгновений вернулся со связкой ключей.
— Номер семнадцатый? — спросил он. — Это в Северной башне. Второе подземелье. Вот они, господин комендант.
— Иди вперед, — сказал Бюсси-Леклерк. — А вы следуйте за нами, — добавил он, обращаясь к солдатам с аркебузами.
Они прошли через внутренние дворики, окруженные со всех сторон высокими черными стенами, потом — по переходам с изъеденными временем каменными сводами. Бюсси-Леклерк насвистывал сквозь зубы, Моревера же охватила дрожь. Вместе с тем какая-то дикая радость заставляла его сердце громко биться. Чтобы хоть что-то сказать и отогнать ощущение ужаса, которое навевала знаменитая государственная тюрьма, он повторил:
— Нет, Бюсси, твои владения невеселы. А сколько же подданных в этом королевстве скорби?
Бюсси-Леклерк обернулся к тюремщику, в его взгляде был вопрос. Он и сам не знал этого.
— Двадцать восемь заключенных, — коротко ответил тот.
— Слышишь, Моревер? Двадцать восемь. Это мало, и я попросту нищий король.
— В чем их вина?
— В чем вина того, к кому ты идешь? — переспросил комендант, разражаясь смехом.
— Ладно, быстрее! — сказал Моревер, скрежеща зубами.
Они вошли в маленький дворик, куда можно было попасть, открыв тяжелую решетку. Отвратительный смрад поднимался над ним. Сюда никогда не проникали солнечные лучи. Здесь высилось круглое колоссальное каменное сооружение, вершина которого терялась в черных небесах: это и была Северная башня. У ее подножья виднелась железная дверь.
— Сюда мы помещаем самых непокорных. Не правда ли, Комтуа?
Комтуа, тюремщик, утвердительно кивнул и принялся открывать дверь. Эта процедура продолжалась несколько долгих минут. Когда дверь, наконец, отворилась, поток зловония ударил в лицо Бюсси-Леклерку.
— Ох! — сказал он, отшатываясь. — Здесь пахнет смертью.
— Войдем! — сказал Моревер, с какой-то жуткой радостью вдыхая эти мерзкие испарения.
— Будьте внимательны! — сказал Комтуа. — Здесь есть каменные завалы.
Он начал спускаться: Моревер, шедший за ним, бросал жадные взгляды в глубину мрака, в который они погружались. Следом шагал Бюсси-Леклерк, позади — четверо солдат.
Лестница извивалась и уходила вглубь, напоминая какого-то фантастического зеленоватого каменного червя. На неровных грязных стенах поблескивали подтеки селитры.
Они спустились на тридцать ступеней и остановились. Здесь едва можно было дышать. По скользкому, затянутому плесенью полу ползали отвратительные насекомые.
— Это здесь? — спросил, задыхаясь, Моревер.
— Еще ниже, — сказал тюремщик Комтуа.
Бюсси-Леклерк коснулся пальцем одной двери и сказал:
— Номер четырнадцатый!
— Номер четырнадцатый? — спросил Моревер растерянно.
— Да, этот малыш герцог, отпрыск рода Валуа. Герцог Ангулемский!
— Черт бы побрал этого герцога Ангулемского! — прорычал Моревер. — Спускаемся!
И он подтолкнул тюремщика. В эту минуту из глубины камеры с номером «14» вырвался безумный крик и отозвался на лестнице зловещим эхом. Кто-то тряс дверь темницы изнутри. В сумраке прозвучало проклятье. Затем вновь стало тихо.
— Они все таковы первое время, — сказал Комтуа, пожимая плечами.
Бюсси-Леклерк побледнел. Этот бретер и забияка без чести и совести еще не обладал душой тюремщика. Моревер ничего этого не слышал, он шел следом за Комтуа, испытывая пьянящее чувство наконец-то удовлетворенной мести. Он хотел бы, чтобы эта пещера была еще более гнусной, чтобы воздух был еще более непригоден для дыхания, чтобы в этом аду было еще страшнее и ужаснее…
— Вот номер семнадцатый! — сказал вдруг Комтуа, останавливаясь перед какой-то дверью. Они были во втором подземном ярусе.
— Открывай! — сказал Моревер хриплым голосом.
Он взял фонарь из рук тюремщика и, поскольку ему показалось, что тот не особенно торопится, сам отодвинул засовы. Дверь широко отворилась. Моревер, держа в руке фонарь, сделал два шага и вошел в дыру, которую представляла собой камера. Слабый луч фонаря осветил подземелье, источенные камни стен, на которых были начертаны последние молитвы, проклятья, угрозы, крики боли, запечатленные в граните и полустертые временем. Водяные капли, которые собирались под сводами, чтобы скатиться вниз, как скатываются слезы, неровный, шероховатый пол, будто исцарапанный ногтями, мутноватые лужицы на нем… Моревер охватил все это одним взглядом, быстрым, как удар молнии. Он посмотрел в глубину камеры. Там к вделанным в стену кольцам были прикреплены две изъеденные ржавчиной цепи. Каждая из цепей также заканчивалась кольцом. Эти кандалы были надеты на лодыжки заключенного. Моревер поднял свой фонарь и увидел, что человек стоял, опираясь на стену, и смотрел на него.
— Не зря мы его заковали в кандалы, — сказал Комтуа, добросовестно выполняя роль гида. — Черт возьми! Его выходки стоили жизни троим из нас.
Бюсси-Леклерк ступил в камеру и подал знак тюремщику, чтобы тот вышел. Моревер легонько улыбнулся, со вниманием разглядывая узника. Узник тоже улыбался, но совсем иначе. Через несколько мгновений взаимного разглядывания Моревер повесил фонарь на гвоздь, несомненно предназначенный для этой цели, и сказал:
— Ну вот и я, Пардальян. После шестнадцати лет погони друг за другом мы наконец встретились.
— А вот и господин Бюсси-Леклерк, — безмятежно сказал Пардальян, — главный хранитель этого веселенького местечка. Приветствую вас, господин Леклерк!
Моревер заскрежетал зубами и продолжал:
— Ты не смеешь ни смотреть на меня, ни разговаривать со мной, Пардальян. Но я с тобой говорю и смотрю на тебя. Для этого я сюда и пришел. Хочешь не хочешь, ты выслушаешь меня.
— Леклерк, — сказал Пардальян, — шпага, что бьет вас по ногам, очень длинна, однако же она короче той, которой я так славно щекотал вас на мельнице.
Бюсси-Леклерк побледнел и громко выругался.
— Поторопись, — проревел он, — поторопись, Моревер, так как я не поручусь за то, что не проткну этого дьявола кинжалом.
— Ха! — сказал шевалье. — Вы не посмеете, Леклерк. В самом деле, мне ведь заковали только ноги, а руки у меня свободны, и они наводят на вас страх. Фу! Ну и рожа у вас! Не кипятитесь же так! Я отлично помню вашу испуганную физиономию, когда я привязал вас к крылу мельницы. Остерегитесь. Вы рискуете уморить меня со смеху, и палач будет за это на вас в большой обиде.
Пардальян захохотал, и этот смех заставил изумленно переглянуться четверых солдат, оставшихся в коридоре.
— Черт побери! — завопил Бюсси-Леклерк, выхватывая шпагу из ножен.
— Прекрати! Прекрати! — прошипел Моревер, и в голосе его слышалась злобная ирония. — Господин Пардальян прав: палач, который придет сюда завтра, будет слишком раздосадован тем, что ему достанется для пыток только труп.
Пардальян все еще смеялся.
— Леклерк, — продолжал он, прервав Моревера, как будто бы того здесь и не было, попросту перекрыв его голос своим, — знаете ли вы, что я тоже поверил в вашу блистательную славу непобедимого мастера фехтования? Когда я увидел вас перед собой со шпагой в руке, я не смог воспротивиться желанию поручить душу Богу. Я сказал себе; «Вот этот знаменитый фехтовальщик, и никто не может похвастаться тем, что нанес ему укол». Я считал себя уже мертвым, я едва не молил о пощаде! Я видел себя побежденным, размазанным по стенке, абсолютно беспомощным. В ту самую минуту, когда я это себе представлял, Леклерк, ваша шпага стала выписывать в воздухе дугу в добрых пятнадцать футов. Какой рискованный прием! И какой же я был дурак, когда думал, что передо мной — настоящий фехтмейстер. Да вы оказались всего лишь неумелым школяром!
Моревер скрестил руки на груди и пробормотал:
— Я ждал этой минуты шестнадцать лет, значит, я смогу потерпеть еще шестнадцать минут.
Бюсси-Леклерк был в ярости. Каждое слово Пардальяна разило, словно удар кинжала, нанесенный по его тщеславию непобедимого фехтовальщика. Один-единственный раз он потерпел поражение от руки этого дьявола, который теперь смеялся. Смеялся, находясь в этой черной дыре, закованный в цепи. Пардальян хохотал и смотрел на него странным взором, в котором горел ироничный огонек.
Нет для мастера клинка большей обиды, чем напоминание о его неудаче в поединке. А ведь Бюсси-Леклерку не только нанесли укол, но еще и обезоружили. И тот, кто выбил рапиру из его рук, был сейчас здесь, перед ним, и впридачу так громко насмехался. Какая гнусность!
— Завтра ты увидишь перед собой мастера по забиванию клиньев, — завопил Бюсси-Леклерк.
— И по вырыванию ногтей! — тихонько добавил Моревер.
— Школяр, — снова заявил Пардальян, — но хороший школяр, должно признать. Сразу видно, Леклерк, что вы посещали множество всевозможных притонов. Да, мне следует быть справедливым: еще десяток лет ученичества — и вы станете достойным учеником, прилежным помощником учителя фехтования.
Этот вывод и тон, которым ему воздали справедливость, вызвали у фехтовальщика новый приступ бешенства:
— Презренный негодяй! Ты устроил мне коварную ловушку!
Понемногу он забыл о том, где находится. Теперь он видел в Пардальяне лишь соперника, который кичился тем, что одержал над ним победу. Ему казалось, что они стоят в фехтовальном зале, поэтому, обнажив шпагу, он принялся показывать приемы боя.
— Вот так, — брызгал он слюной, — я держал шпагу в третьей позиции вот так, смотри, Моревер, когда…
— О, Леклерк, — прервал его слова смех Пардальяна, — что у вас за поза? Черт возьми, как напряжено запястье! Не тяните так руку!
— Дьявол! — завопил Бюсси-Леклерк. — Он смеет давать мне урок!
— Эй! Заплатите мне в таком случае! — сказал Пардальян. — Слушайте, вот что я вам скажу: ваша рука не должна так дрожать, должно вращаться только запястье. Вы что, не понимаете? Нет! Он не понимает! Да этим можно опозорить любую схватку!
Леклерк вложил свою шпагу в ножны. Он был бледен от ярости. Внезапно он вытянул руку в сторону Пардальяна, выругался, дважды топнул ногой, как если бы отвечал на вызов, и вышел из этой черной дыры, из этой отвратительной пещеры. Вслед ему неслись громкий смех Пардальяна и его последние слова:
— Обратитесь к учителю Амбруазу от моего имени; он вас научит правильно держать шпагу.
— Этот дьявол взбесился! — прорычал Леклерк, затыкая уши.
Он едва не плакал. Его самолюбие было уязвлено. Он дал знак солдатам, чтобы они подождали Моревера, и поднялся по лестнице, перескакивая через несколько ступенек.
— Вот что, — промолвил тогда Моревер, — пока ты еще жив, Пардальян, пока палач еще только готовит свои пыточные клинья, щипцы и клещи, выслушай меня. Не знаю, как Бюсси-Леклерк, но я должен признать, что боялся тебя. Теперь же, когда ты закован в кандалы, я больше не боюсь, ты понимаешь? Человека, который стоит перед тобой, зовут Моревер… Это тот самый Моревер, чье лицо носит отметину, оставленную твоим хлыстом! Ты посмел оскорбить меня! Я тот самый Моревер, который тогда, на склонах Монмартра, столь удачно поцарапал кинжалом твою любовницу Лоизу де Монморанси. Ведь она умерла, правда?
Этот мерзавец внимательно наблюдал за тем, какой эффект произвело все сказанное им. Впрочем предварительно он измерил взглядом длину цепей, чтобы быть уверенным, что Пардальян не сможет до него дотянуться.
Он не заметил никаких признаков волнения на странно спокойном лице Пардальяна. Пардальян не смотрел на него. Он только сунул правую руку за борт камзола. Его пальцы сжались в кулак при мысли об отце, который умер у него на руках, и при мысли о той, которую он преданно обожал. Ногтями он рвал себе грудь, но из этой груди так и не вырвался возглас горя и отчаяния.
Пардальян жестоко страдал, но его лицо, бледность которого нельзя было рассмотреть, сохраняло все то же выражение, в уголках губ под топорщившимися и подрагивавшими усами появилась ироническая складка.
«Черт побери! — с досадой выругался про себя Моревер. — Неужели воспоминания о прошлом не причиняют ему страданий?»
— Ты долго искал встречи со мной, — продолжал он. — Вот уже много лет, как ты преследуешь меня. Вот уже многие годы я от тебя убегаю. В конце концов я спросил себя, что же такое ты хочешь мне сказать; и постарался устроить эту встречу. Так вот, я готов тебя выслушать. Что ты имеешь мне сообщить?
Пардальян следил глазами за беспорядочными метаниями летучей мыши, которая, влетев в камеру, была безумно напугана светом фонаря и теперь билась в узком пространстве, натыкаясь на стены и бесшумно и упрямо ища темноты.
— Посмотрим, найдет ли она способ выбраться отсюда, — прошептал шевалье.
Моревер затрясся от ярости.
— Хорошо, — сказал он, — ты тоже отсюда выйдешь, но только ногами вперед. Палач завтра тебя так отделает, что ты станешь окровавленным трупом, вполне готовым для могилы. Будь спокоен, Пардальян, ты не отправишься на кладбище, где хоронят казненных, в одиночестве. Я сам провожу тебя туда. И когда я услышу, как ты испустишь последний вздох, и увижу, как на твой гроб бросят последнюю горсть земли, я уйду, наконец-то спокойный и свободный. Я тебя уверяю, Пардальян, что проведу затем прекрасную ночь, говоря самому себе: «Все в порядке, господин Пардальян лежит в могиле». И если какой-либо кошмар будет преследовать меня и после твоей смерти, то моя женушка сумеет ободрить и утешить меня.
Моревер на мгновение замолчал. Он надеялся, что на этот раз нанес Пардальяну ужасный удар и что если тот и не страдал при воспоминаниях о прошлом, то уж сейчас наверняка застонет от душевной муки.
— Моя жена! — продолжал он. — Да ведь ты ее знаешь…
Пардальян левой рукой отмахнулся от летучей мыши, которая натолкнулась на него. Как только он шевельнулся, Моревер в ужасе отскочил подальше.
«Что за глупость! — подумал он, стараясь умерить сердцебиение, — ведь он закован в цепи…»
И все же злодей остался стоять на том месте, куда отступил.
— Будет только справедливо, если ты узнаешь, на ком я женат и что стало с твоими друзьями. Из-за этого я и пришел. Так вот, ты знаком с моей женой. Ее зовут Виолетта. Мы только что поженились, час назад! Моревер — супруг певицы Виолетты. Что ты на это скажешь?
Пардальян даже не моргнул глазом и не сделал ни единого жеста, ничем не обнаружив, что слышал слова Моревера. Но он был вынужден предпринять страшное усилие, для того, чтобы заставить свое лицо и тело сохранять полную неподвижность. Если бы Моревер мог видеть ту руку, что шевалье сунул за борт камзола, то заметил бы, что она вся в крови.
— Когда ты будешь мертв, — продолжал Моревер, — мы с Виолеттой уедем. Меня мало волнует, любит она меня или нет. Напротив, я даже желаю, чтобы она меня ненавидела, так как мне будет вдвойне приятно сознавать себя господином девушки, которая любит другого. Этот другой — один из твоих самых любимых друзей. Его я тоже ненавижу, потому что он твой друг. И он приговорен мною к смерти. Прислушайся… Ты слышишь, как он воет? Там, прямо над тобой. Камера номер четырнадцать, как сказал мой приятель Леклерк… Так вот, это камера Карла Ангулемского! Ты мне ничего на это не скажешь?
Мореверу показалось, что до него донесся тихий вздох, но этого было явно недостаточно для утоления его жажды мести.
— Таким образом, — вновь заговорил он, — прекрасная цыганка носит мое имя, и я ее скоро увезу! Это мое достояние, моя вещь! Лиха беда начало! Маленький Валуа находится там, наверху, в камере, похожей на вашу. Вы можете слушать его вопли. Это скрасит вам время ожидания пытки, на которую непременно придет герцог де Гиз, сопровождаемый вашим покорнейшим слугой. Что вы на это скажете? Ничего? Пусть так!
Моревер усмехнулся. Он снял фонарь с гвоздя и медленным шагом обошел камеру. Казалось, он с любопытством рассматривал эти черные источенные временем и покрытые плесенью камни, по изъеденной поверхности которых стекали, словно слезы, капли воды. На самом же деле он краем глаза наблюдал за Пардальяном и упивался, буквально хмелел от изумительного наслаждения.
Ему доставляло удовольствие вдыхать этот могильный воздух, и он вдыхал его полной грудью.
— Смотри-ка, — промолвил он, направляя луч света на одну из надписей на стене. — Там написано какое-то слово. Написано? Как бы не так, черт побери! Оно вырезано, нет, выцарапано там, и составляет единое целое с этим веселеньким местечком, словно вывеска какого-нибудь постоялого двора!
Он прочитал это слово по буквам. Линии букв были искривлены, ибо их написала рука слабого и потерявшего надежду человека.
— «Скорбь»…
— Да, — продолжал он, утвердительно кивая головой, — скорбь. Здесь царство скорби. Подумать только, это я, Моревер! Я, понимаешь ли ты, Пардальян? Я, которого ты преследуешь вот уже шестнадцать лет после того удара кинжалом, который поразил твою возлюбленную Лоизу… Кстати! Знаешь ли ты, кто дал мне этот кинжал, прекрасно понимая, для чего он был предназначен? Одна из твоих старых приятельниц! Та самая Екатерина Медичи, которую ты однажды так разозлил… Но о чем это я? Ах, да! Я — человек, который дрожит от страха уже долгие годы, который спасается бегством на протяжении всех этих шестнадцати лет. О, Пардальян, как я тебя боялся! Моя жизнь была чудовищна, я бродил как неприкаянный из дома в дом, из города в город, я скрывался в лесах и горных ущельях! Целых шестнадцать лет я дрожал от страха, Пардальян! Нет, ты никогда не поймешь, какая же это жуткая штука — бояться твоей тени днем и ночью, в глухой чаще и в самом сердце Лувра, всегда, везде! И я, Моревер, которого ты так ненавидишь, которого ты неустанно преследовал и чье сердце ты бы собственноручно вырвал и бросил собакам, я сейчас выйду отсюда! Свободный, счастливый, богатый, я буду дышать полной грудью, я буду счастлив так, как ты никогда не был! И каждое мгновение моей жизни я буду говорить себе: «Проклятый Пардальян мертв! Я видел, как он умер под пытками палача. Я бросил последнюю горсть земли на труп этого дикого зверя. И я убил его друга, маленького Валуа. И сегодня вечером его подружка, малышка Виолетта, нальет мне вина и одарит меня любовью». Что ты на это скажешь, Пардальян?
Пардальян улыбался. Правда, Моревер не видел, что он был вынужден опереться о стену, чтобы не упасть.
Пардальян улыбался. Моревер в этой темноте не заметил, как вздулись вены у него на лбу. Казалось, что прилив крови вот-вот разорвет череп узника.
А Пардальян все улыбался. Он продолжал следить глазами за тем, как летучая мышь металась по камере.
— Ну, вот она и улетела! — сказал он вдруг таким безмятежным голосом, что Моревер, бесясь от ярости, едва не расцарапал себе ногтями лицо.
— О, дьявол! Я все же вырву из твоей груди стон! Один-единственный! Только для того, чтобы я мог услаждать себя воспоминанием о нем до конца моих дней!
Летучая мышь улетела. Пардальян пробормотал:
— Забавно, но мне хочется спать. Поспим-ка, в таком случае.
Он улегся на пол, положив голову на согнутую руку, и закрыл глаза. Если бы Моревер мог постичь то ужасающее страдание, которое терзало этого человека, он бы сошел с ума от радости. Но Моревер, направив на Пардальяна луч света от фонаря, увидел, что тот мирно спит, дыхание его спокойно, а на губах играет улыбка. Моревер разразился яростным проклятием и проревел:
— Поспи в последний раз! Скоро я увижусь с герцогом де Гизом, и мы вернемся сюда вместе с палачом! Спи спокойно, Пардальян! Но я не собираюсь замолкать и беречь твой сон. Я выскажу тебе все! Виолетта и Карл Ангулемский — это лишь начало! Меня уверяли, что у тебя есть еще два друга. Два друга? Ты сейчас узнаешь, что с ними сталось. Клод и Фарнезе попали в лапы к женщине, которую ты отлично знаешь, к всемогущей Фаусте. Они приговорены к голодной смерти. Слышишь? В глубине ее дворца на Ситэ двое твоих последних друзей умирают с голоду! Что ты на это скажешь? Знаешь, Пардальян, пожалуй, ко всем тем страданиям, что я тебе причиняю, я все-таки смогу добавить одну каплю меда: я напрасно ломаю себе голову, пытаясь придумать, кто бы еще мог быть твоим другом, чтобы убить и его! Я вне себя от злобы, господин шевалье! Неужели под небесами есть еще люди, которых ты любишь, но которых я не знаю?! Но в конце концов я удовлетворюсь и тем, что погублю четверых единственно для того, чтобы их смерть усугубила твое горе. Виолетта, Карл, Клод, Фарнезе. Четверо! Четверо людей, которые сейчас страдают и вот-вот умрут. Их сближает лишь то, что они были твоими друзьями! До свиданья, Пардальян, до скорой встречи!
Пардальян не шелохнулся. Он продолжал спать.
— До свиданья, я тебе говорю! До завтра или, в крайнем случае, до послезавтра. Оставлю-ка я тебя на денек или на два наедине с отчаянием, прежде чем тебя прикончат… Хорошо же, спи спокойно! Я тоже скоро лягу в постель. Белокурая Виолетта ждет меня, наша спальня благоухает. В таинственной глубине алькова маленькая цыганочка ждет своего супруга. До скорой встречи, Пардальян!
Он вышел, пятясь, не спуская глаз с узника, все еще питая надежду заметить какой-нибудь трепет, гримасу страдания, слезу. Но Пардальян мирно спал, улыбаясь во сне.
Тогда Моревер процедил сквозь зубы какое-то оскорбительное слово, шагнул в коридор и захлопнул за собой дверь. Он сам задвинул засов и постоял какое-то время, прислушиваясь, но так ничего и не услышал.
В сопровождении тюремщика и четверых солдат с аркебузами он торопливо поднялся по лестнице, бормоча проклятия и утирая со лба пот, который явился следствием его неутоленной злобы. Через несколько мгновений он вошел в апартаменты Бюсси-Леклерка.
— О, — воскликнул комендант, — вы что, сидели на рогах у Сатаны? Вы бледны, как покойник!
— Вы правы, — ответил Моревер, опускаясь на стул, — я был в аду!
— Понимаю, — насмешливо проговорил Бюсси-Леклерк, — проклятый Пардальян оскорбил тебя так же, как и меня, не правда ли? Должно быть, он наговорил тебе страшных дерзостей… Надо признать, у этого негодяя язык хорошо подвешен. Так что же он тебе сказал?
— Ничего! — ответил Моревер, наливая себе стакан вина из бутылки, которую комендант в этот момент опустошал.
— Ничего? Не понимаю! — удивился Бюсси-Леклерк. — Ну ладно! Ты хотел с ним повидаться, и ты повидался. Это главное.
— Когда придет палач? — спросил Моревер, успокаиваясь при мысли о скорых пытках.
— Когда? Послезавтра вечером. Наш великий Генрих хочет видеть пытку. Ты тоже, не так ли?
— Разумеется. Я буду сопровождать герцога, как сопровождаю его повсюду. Так когда это будет?
— Да около восьми часов. После чего монсеньор отправится почивать, так как на следующий день он со множеством парижан отбывает в Шартр. Ты тоже едешь с ним? Я думаю, там будет интересно.
Моревер не ответил приятелю, он лишь промямлил несколько прощальных слов и откланялся.
Выйдя из Бастилии, он тут же направился к Монмартру.
Бюсси-Леклерк, оставшись в одиночестве, пожал плечами и проворчал:
— Должно быть, Пардальян совершенно ошеломил его своими оскорблениями, как он ошеломил меня самого. Да, но я-то не позволю себя оскорблять. Ей-богу! Он устроил мне ловушку там, на мельнице! Я не знал этого приема. Но теперь я его знаю!
Бюсси-Леклерк лег спать. Должно быть, он провел беспокойную ночь, так как три или четыре раза будил своего слугу и приказывал принести вина. Всякий раз он спрашивал:
— Скажи-ка, слышал ли ты когда-нибудь, чтобы из рук Бюсси-Леклерка выбили шпагу?
— Никогда, монсеньор!
— Отлично! Если бы было иначе, я бы тебе обрезал уши.
Слуга в ужасе убегал, а его хозяин все бормотал и бормотал разнообразные ругательства и проклятия. Этой ночью Бюсси-Леклерк в ужасающих количествах употреблял выражения: «Черт побери! Тысяча чертей! Черт его дери!» и в столь же неимоверных количествах — вино.
На следующее утро он поднялся очень рано, и лакей, помогавший ему одеваться, слышал, как он ворчал:
— Да, но если он умрет раньше времени, кто-нибудь наверняка станет утверждать, что он одержал надо мной победу. Моя репутация будет погублена. Да лучше издохнуть где-нибудь в канаве, чем продолжать жить с воспоминаниями о событиях, при одной мысли о которых я закипаю от ярости. А тут еще эти молодые ветрогоны, которые посматривают на меня с улыбкой с тех пор, как я побывал на этой чертовой мельнице! Словом, если он умрет победителем, мне останется только утопиться!
Бюсси-Леклерк провел весь этот день в оружейной галерее, которую недавно оборудовал в своих апартаментах в Бастилии. Галерея эта была самой лучшей в Париже, если не считать той, что создал в Лувре Карл IX. Одного за другим он вызывал к себе знаменитых фехтмейстеров вместе с их помощниками и говорил каждому из них:
— Сейчас я вам покажу один прием, который недавно узнал. Вот, смотрите…
И вне зависимости от того, был ли то мастер фехтования или его помощник, отлично ли он владел шпагой или просто хорошо, результат бывал один: после нескольких быстрых выпадов Бюсси-Леклерк выбивал шпагу из рук соперника. В этот день он был в апогее славы.
Среди забияк, бретеров, отъявленных дуэлянтов и драчунов распространился слух, что знаменитый фехтовальщик предлагал шестьдесят двойных дукатов тому, кто сможет нанести ему хотя бы один укол, или тому, кто сможет выбить шпагу из его рук. К нему явились пятеро или шестеро из тех, что славились умением убивать с первого удара. На этом памятном состязании было представлено все европейское искусство фехтования: итальянская, испанская и французская школы, многочисленные финты и удары сверху вниз и даже те секретные приемы, которые были в ходу в притонах и кабаках, где учили закалывать исподтишка.
Это было замечательное зрелище! Бюсси-Леклерк поочередно дрался с пятнадцатью или шестнадцатью учителями фехтования, с их помощниками и с записными дуэлянтами. Никто не смог одолеть его. Перед тем как вступить в бой, он каждому показывал, каким искусным и простым приемом он его обезоружит. Однако хоть каждый и был предупрежден, Бюсси у всех выбил шпагу из рук.
Целая толпа набежавших со всего города дворян присутствовала на демонстрации этого знаменитого выпада. Вечером того же дня Бюсси-Леклерк был провозглашен мастером из мастеров.
— Да, — сказал Менвиль, — но все же однажды ты был обезоружен.
— Это правда, — ответил Бюсси-Леклерк, скрежеща зубами, — но мой победитель уже никогда не сможет этим кичиться.
Пришла ночь. Леклерк скромно поужинал, поспал четыре часа. Потом намазал себя оливковым маслом и стал втирать его в тело, как это делали античные борцы. Позже он отдыхал в течение часа, вытянувшись на своей кровати и размышляя. Иногда он бормотал:
— Он не должен умереть раньше, чем…
Было уже за полночь, когда он облачился в легкую и мягкую одежду. Он чувствовал, что силен, как Самсон. Взбодренный дневными состязаниями, гордый своими недавними многочисленными победами, взволнованный и спокойный одновременно, он полагал, что в данный момент не существовало на свете соперника, который мог бы противостоять ему.
Он завернулся в плащ и спрятал под ним две шпаги. Затем спустился вниз, позвал тюремщика Комтуа из Северной башни и, как и накануне, в сопровождении четырех солдат с аркебузами направился к камере Пардальяна.
Он оставил тюремщика и солдат в первом подземелье, приказав им ждать там. Затем, взяв фонарь, спустился ярусом ниже, вошел в темницу, закрыл за собой дверь, повесил фонарь на гвоздь, скинул плащ и сказал, протягивая одну из шпаг Пардальяну:
— Сударь, однажды вы меня обезоружили предательским ударом. Я мог бы вас убить. Но герцог де Гиз, который хочет, чтобы вас непременно подвергли пытке, рассердился бы на меня за это. У вас закованы ноги, это верно, но длина цепей позволяет вам принять боевую стойку. Со своей стороны клянусь вам, что не сойду с места, не отступлю ни назад, ни вбок, и таким образом мы будем на равных. Вот вам шпага. Однажды вы победили меня, теперь победителем стану я. И как только я заставлю вас признать, что я больший мастер, чем вы, я буду к вашим услугам, сударь. Я выполню все ваши посмертные распоряжения, я позабочусь о тех, на кого вы мне укажете. Знайте, что завтра на рассвете вы умрете. Я полагаю, сударь, что вы достаточно благородны и не откажете мне в возможности взять реванш.
— Господин де Бюсси-Леклерк, — сказал Пардальян, и голос его против его воли задрожал от радости, — я был уверен в том, что такой человек, как вы, не захочет жить с воспоминанием о том страшном поражении. Итак, вы видите: я не спал. Я ждал вас, сударь!
Не бойся, читатель, он будет краток. Вот что говорил себе шевалье Пардальян в тот час, когда господин Бюсси-Леклерк готовился спуститься к нему в камеру:
«Появится он? Или не появится? Разве не прочел я на этом лице забияки упрямое и неизлечимое тщеславие, тщеславие, что заставляет страдать, приходить в бешенство, обливаться слезами? Разве не различил я в его поведении благословенную ненависть, которую он ко мне питает? Есть ли у меня надежда, что я достаточно раздразнил его, достаточно растравил ему рану, подлил достаточно масла в огонь его ненависти? Господи! Если Ты только существуешь, сделай так, чтобы у господина Бюсси-Леклерка было бы ровно столько тщеславия, сколько я у него предполагаю; остальное — мое дело!
Мог ли я не сдаться тогда? Если бы я был один, я бы попробовал предпринять что-нибудь безумное. Но я не такой уж сумасшедший, как кажется. В самом деле, сколько раз я замечал, что безумие — вещь наиболее разумная на всем белом свете. Господин Пардальян, мой достойный отец, имел привычку ничему не удивляться. Это позволило ему не однажды предпринимать такие вылазки, во время которых любой осмотрительный человек сломал бы себе шею. Таким образом, будь я один, я думаю, безумие помогло бы мне быть достаточно разумным, чтобы выбраться из таверны. Но ведь там была Югетта. И ради нее я повел себя осмотрительно… и совершил безумнейший поступок в своей жизни!
Бедная Югетта! Разве не должен я был это сделать для нее? За всю безмолвную любовь, смиренную и преданную, за всю невысказанную за шестнадцать лет нежность я просто обязан был доставить ей эту минутную радость… не умирать у нее на глазах. Ведь нет причин предполагать, что я не был бы мертв. К тому же среди тех ударов, что получил бы я, не пришлось ли бы несколько и на ее долю? Итак, я хорошо сделал, что сдался! Это был мой ответ на любовь Югетты…
Любовь Югетты! — продолжал Пардальян, нахмурив брови. — Но отвечая на любовь Югетты, не предаю ли я любовь, которую таю в моем сердце? Полно, Лоиза! Неужели я до сих пор люблю тебя? Я люблю умершую. Умершую шестнадцать лет назад, умершую у меня на руках! Ты подарила мне столь нежный последний взгляд, что я до сих пор ощущаю его нежность… Да, я люблю мертвую. Пускай мне иногда кажется, что так не годится, что пора закрыть над прошлым завесу, но моя ли в том вина, что я не могу ее забыть, что вижу ее постоянно рядом с собой. Я вижу, как она мне улыбается, слышу, как она со мной разговаривает, как повторяет, что мы будем вместе до самой смерти! Нет, в этом нет моей вины, ибо я пытался забыть ее и не смог. До самой смерти!.. Раз она умерла, то я буду любить ее до того момента, когда умру сам, — вот и все! Это очень просто, и я ничего не могу с этим поделать…»
Говоря все это, Пардальян тихо плакал. Эта странная верность памяти умершей не удивляла его. Он не выставлял ее напоказ и не хвастался ею — он попросту ничего не мог с этим поделать, вот и все. Он продолжал:
«Эта змея (он думал о Моревере) все же сумела нанести несколько укусов, которые причинили мне смертельную боль. Клод! Кто это Клод, которого Моревер называет моим другом? И Фарнезе! Почему именно эти два имени? Но Виолетта! Но Карл! Бедный маленький герцог, он так верил в меня, он думал, что я при необходимости смогу остановить солнце в небе, как Иисус Навин. И вот он схвачен! Закован в цепи, как и я! И стоны, которые иногда доносятся до меня, — его стоны».
Пардальян взвыл, это он-то! Он тряхнул своими цепями и попытался сделать один-два шага. Потом пробормотал:
— Именем убитой Лоизы, именем моего убитого отца, именем Карла, которого убивают сейчас, именем Виолетты, которую тоже скоро убьют, именем всех страдальцев — и рассеянных по свету, и погибших когда-то здесь, в этой камере, — чего же я прошу у Неба? Я прошу лишь о том, чтобы мне удалось однажды сказать два слова убийце и той, что вручила ему когда-то оружие. О, моя добрая Екатерина, а ведь я о тебе почти забыл!
Он был страшно бледен. В его взгляде пылало такое пламя, что иногда ему казалось, будто камера освещается этим пламенем. И он повторил имена, странным образом сошедшиеся вместе:
— Лоиза… Моревер… Медичи… Гиз… Придет он или нет? Нет! Он не придет…
Тут он прислушался. До него донесся отдаленный шум. Шум этот очень быстро приближался. Дверь отворилась, и Пардальян вздрогнул и тихо пробормотал:
— Пришел!
— Вы ждали меня? — спросил Бюсси-Леклерк, и Пардальян очень кротким голосом скороговоркой произнес речь, которую готовил в течение четверти часа.
— Клянусь честью, да, сударь. Я ждал вас, и это так же верно, как то, что я сейчас говорю с вами.
Бюсси-Леклерк недоверчиво огляделся вокруг и проворчал:
— Быть может, я зря оставил моих людей наверху. Не приказать ли им спуститься сюда? Да, но что если мне не удастся его обезоружить? Двойной позор!
Пардальян, чрезвычайно напрягая внимание, следил за теми мыслями, что отражались на лице посетителя. Он понял, что Бюсси-Леклерк все еще боится его, хотя он и был закован в цепи и находился в столь жалком положении. Он задрожал, увидев, что Бюсси-Леклерк направляется к двери.
— Да, я ждал вас, — вновь заговорил он, — ибо не вы ли мне объявили, что меня подвергнут пытке? Так как вы здесь, я могу предположить, что и палач недалече…
— Ах, так! — воскликнул, обернувшись, Леклерк. — Нет, сударь, не сегодня ночью. Он придет завтра на рассвете, как я вам и говорил.
— А разве еще не светает?
— Нет. Успокойтесь. У вас еще есть в запасе несколько часов. Вернемся же к нашему разговору. Вы слышали мое предложение? Согласны ли дать мне возможность взять реванш?
— Должен вам заметить, сударь, — сказал Пардальян, с трудом сдерживая ликование, — что я сейчас очень слаб.
«Черт побери! — подумал Бюсси-Леклерк и усмехнулся. — На это-то я и рассчитываю».
Короткая реплика шевалье, прозвучавшая столь правдоподобно и столь естественно, была воспринята комендантом Бастилии как признание.
«Он боится!.. Он погиб!..»
Отступив на четыре шага, он освободил место для будущего необыкновенного поединка.
Пардальян встал в наиболее удобную позу из тех, какие позволяли принять его цепи, и разрешил себе издать нечто вроде жалобного вздоха.
— Полноте! — серьезно сказал Леклерк. — Мне кажется, вам достаточно удобно…
— О, сударь, напротив, я чрезвычайно скован!
— Ну-ну! Учтите, что я буду стоять на месте, так что мы с вами окажемся в равном положении. Вы не можете уклониться в сторону, но я тоже не буду уклоняться. Клянусь, что ни разу не воспользуюсь тем, что ноги у меня свободны; единственное мое оружие — это шпага в руке; у вас — то же самое. Так на что же вы жалуетесь?
— Я не жалуюсь, — ответил Пардальян. Но было ясно, что он напуган! Бюсси-Леклерк глубоко вздохнул, беспричинно рассмеялся и дважды топнул ногой, приглашая к бою.
— Итак, — грозно вопросил он, — вы готовы?
— К вашим услугам! — ответил Пардальян.
Клинки обнажились одновременно, скрестились — и Пардальян воспользовался приемом, с помощью которого обезоружил Леклерка на мельнице в Сен-Рок… однако Леклерк все так же уверенно сжимал в руке шпагу!
— Горе мне! — пробормотал Пардальян. — Он овладел этим приемом!
— Ха-ха! — захохотал, торжествуя, Леклерк. — Что вы думаете об этом, мой учитель? Да, я овладел этим проклятым приемом… и овладел еще одним, которому хочу обучить вас!
Он опустил шпагу. Пардальян сделал то же самое и повторил:
— Горе мне!
Бюсси-Леклерк хохотал как сумасшедший. Это мгновение было самым счастливым в его жизни — ведь он наполовину уже отыгрался, ибо удар Пардальяна не достиг цели. Возможно, если бы он был более хладнокровным человеком, то смог бы заметить, что противник сделал выпад с какой-то странной неловкостью. Но Бюсси-Леклерк не был столь хитер и сейчас лишь с наслаждением смеялся.
Наконец он заговорил:
— Сейчас я выбью шпагу у вас из руки, господин Пардальян, как вы ее выбили у меня, и мы будем с вами почти квиты. Мне нужно доказать себе, что я одержал над вами победу и что никто не может со мною тягаться, и тогда я верну вам вашу шпагу. Затем я вас раню… Ну-ка, — задумался он, упираясь острием рапиры в пол, — куда бы я мог вас ранить. Мне запрещено вас убивать, а то я бы это уже сделал. Знаете что, пожалуй, я украшу отметиной ваш лоб… Решено? Да? Тогда защищайтесь! Начали! Первый обмен ударами!.. Прямой удар! Ах, дьявол!..
В его последних словах звучали ярость и неподдельное удивление. Так что же произошло? Держа свою речь, он энергично орудовал шпагой. Клинки скрестились, и мало нашлось бы фехтовальщиков, которые выдержали бы такой натиск. Леклерк буквально обрушился на шпагу противника. Он надеялся внезапным ударом ранить его в лоб, хотя ранее объявил Пардальяну, что вначале лишь обезоружит его. Он сделал глубокий выпад, но в то же мгновение рапира была выбита из его руки!..
Во второй раз непобедимый Бюсси-Леклерк потерпел поражение, был обезоружен! Его яростный вой прокатился по подземелью, рождая смутное эхо, похожее на крики оглашенных. Пардальян не шелохнулся. Опираясь левой рукой о стену, он оставался в боевой готовности и говорил с той ужасающей холодностью, которая свидетельствует о нечеловеческом напряжении.
— Поднимите вашу шпагу, сударь. Вы можете это сделать, так как я закован в цепи…
Причиной страшного напряжения Пардальяна были его собственные мысли. Вот о чем он думал:
«Идиот! Трижды глупец! Я не смог подавить желание преподать урок этому забияке!.. Все пропало!.. Вот, они уже спускаются!.. Он сейчас уйдет! Ах! Что я за несчастный человек!»
Действительно, смущенные голоса на лестнице были ответом на завывания Леклерка. Комтуа и солдаты, вообразив, что коменданта Бастилии душат, спешили ему на помощь. Бюсси-Леклерк, полуживой от стыда, с багровым лицом, быстро поднял свою шпагу, вложил ее в ножны и открыл дверь. Пардальян готов был рвать на себе волосы с досады.
— Презренные! — взревел Бюсси-Леклерк. — Собаки! Пособники дьявола! Мясо для палача! Кто вас звал?!
— Но, монсеньор… — пролепетал тюремщик Комтуа.
— Что вы пришли тут вынюхивать? Назад, ублюдки! Поднимитесь наверх сейчас же! Первому, кто спустится сюда, я выпущу кишки, а четверых других заставлю сожрать его труп.
Пардальян вздрогнул от радости и, задыхаясь, прислонился к стене и прошептал:
— Лоиза!.. Отец!.. Мы спасены!..
Тюремщик и солдаты поднимались наверх куда быстрее, чем только что спускались вниз.
— Выше, выше! — вопил Леклерк. — Выйти всем во двор!
Когда шаги стихли, он вернулся в камеру, как и прежде закрыл за собой дверь, повесил на гвоздь связку ключей и сейчас же обнажил шпагу.
— Клянусь могилой матери! — заревел он басом. — Тем хуже для палача! Ты умрешь только от моей руки!
Он атаковал Пардальяна. О! На этот раз не было и речи об обычной стычке! На этот раз он не стоял неподвижно на месте, как было обещано им самим. На этот раз он хотел убить… Он бросался из стороны в сторону, отступал, наступал, а его противник, закованный в цепи, держал его, задыхающегося, на одном и том же расстоянии.
Мрачная камера освещалась неясным светом фонаря. Шпага Бюсси-Леклерка сверкала в этой мгле, как быстрая стальная молния. Леклерк ревел от ярости, брызгал слюной, отступал, чтобы сделать вздох, вновь бросался на приступ… Пардальян же не сделал ни шагу — стоя неподвижно, он защищался лишь шпагой… В сумраке, в глубине этой ямы разыгрывался невероятный трагический спектакль.
Наступил момент, когда Леклерк, вконец обессиленный, прислонился к двери.
— О, — прошептал он, — зачем только я дал ему клинок!
Он был сейчас в том состоянии, когда ярость мутит разум, когда бешенство переходит в сумасшествие, когда любые средства, самые гнусные, самые подлые, становятся хороши. В его мозгу билась лишь одна мысль: «Мне необходимо убить его! Пусть я издохну, но перед тем я непременно обагрю свои руки его кровью!»
Отдохнув, он ринулся в атаку. В ужасающей тишине слышался лишь звон быстро скрещивающихся клинков и прерывистое дыхание зверя, который жаждет крови. На этот раз Пардальян отступил, забился глубже в свой угол!..
— Он у меня в руках, — хрипло вскричал Леклерк.
Его вопль напоминал рычание тигра в тот момент, когда зверь вонзает когти в свою жертву. Сделав еще два шага вперед для заключительной рукопашной схватки, он проревел:
— Ты у меня в руках! Я пригвозжу тебя к стене!
В то же мгновение он издал нечто похожее на хрип, хотел позвать на помощь, но из его груди не вырвалось больше ни звука, кроме этого сдавленного рыка.
Коменданта Бастилии душили!..
Бросившись вперед, Бюсси-Леклерк — опьяненный близостью победы, с налитыми кровью глазами — вдруг почувствовал, что его схватили мощные руки. Он начал задыхаться, затем его губы слегка приоткрылись, а голова склонилась набок. Тогда Пардальян разжал пальцы и уронил Леклерка на пол; склонившись над ним, он пощупал, бьется ли сердце:
— Хорошо, — сказал Пардальян, — он жив! Клянусь честью, мне было бы жаль… Он придет в себя, и при первой возможности я буду в его распоряжении, если ему захочется все начать сызнова…
Пардальян выпрямился, прошел как можно дальше вперед, вытянул руку и добрался до связки ключей. В мгновение ока он открыл огромные висячие замки цепей на своих щиколотках.
Он хотел было стремительно броситься к двери, но вдруг неистовое отчаяние овладело им: он не мог ходить. Он едва держался на ногах. Он чувствовал, как слабость одолевает его, и понимал, что вот-вот рухнет рядом с Бюсси-Леклерком. Через несколько минут комендант придет в себя, и тогда…
Пардальян упал на колени. Инстинктивно он схватил кинжал своего противника, сильно сжал его. Кинжал врезался ему в руку. Он зажмурился…
Мгновения тянулись долго, казались бесконечными. Он познал всю полноту отчаяния и тоски, однако же вся его воля, весь разум, вся энергия были направлены на то, чтобы не упасть в обморок, а, напротив, собраться с силами. И ему это удалось. Пардальян погрузил руки в воду, которая скопилась на полу. Ее прохлада окончательно привела его в чувство. Он вновь встал на ноги.
— Я хочу! — сказал он сквозь зубы. — Я хочу, а значит — могу! Я хочу ходить! Я хочу выбраться отсюда! Я хочу жить!.. — И произошло чудо, чудо победы духа над телом.
Пардальян, обессилевший от потери крови, Пардальян, не евший уже много часов, взял фонарь и связку ключей… и покинул свою могилу!
Выйдя из камеры, на полу которой был в беспамятстве распростерт Леклерк, он трижды повернул ключ в замке и глубоко вздохнул — этот вздох вместил в себя целый мир. Горя надеждой, он стал мягко, ловко и быстро подниматься по лестнице…
Наверху, во дворе, стояли четверо солдат с аркебузами. Тюремщик Комтуа прислушивался, склонившись над темным провалом лестницы. Пардальян остановился в первом подземелье. Он стоял перед камерой Карла. Это был она, если, конечно, можно было верить тому, что сказал Моревер. С поразительным спокойствием, которое, впрочем, присуще действиям каждого человека в час смертельной опасности, когда сама его жизнь зависит от любой оплошности, Пардальян принялся подбирать ключи и отодвигать засовы. Не обошлось без шума и скрипа. Он слышал за дверью чье-то прерывистое дыхание.
В эту минуту этажом ниже раздались сдавленные возгласы и глухие удары. Дверь содрогалась будто под ударами тарана — это Бюсси-Леклерк пришел в себя и, обнаружив, что заперт, ревел от ярости и пытался выбить ногой толстые дубовые доски.
— Мне-таки нужно было придушить его! — проворчал Пардальян. — Хотя нет… Бедняга комендант! В конце концов я должен был дать ему возможность отыграться…
Пока он произносил эту речь, дверь, над запорами которой он бился, наконец открылась. Он быстро вошел внутрь и затворил ее за собой. Слабый свет фонаря, который он держал в руке, осветил камеру. И в этом свете он увидел человека, которого сначала не узнал. Это был юноша в лохмотьях, окровавленный, с блуждающим взглядом, с мертвенно бледным лицом, обезумевший от отчаяния.
Вдруг он совершил невероятный прыжок — и Пардальян почувствовал, как его обвивают и сжимают очень сильные руки. Шевалье услышал хриплое дыхание, чьи-то пальцы вцепились ему в горло и судорожно сжались на нем, а еле внятный голос пробормотал:
— Один из них попался! Умри, негодяй!..
— Карл! Мальчик мой! — задыхался Пардальян. — Тише! Тише! Не то мы пропали!..
— О Виолетта! — внезапно возопил Карл. — Прости мне, что я могу убить только одного из них, чтобы отомстить за твою смерть.
В полумраке, под аккомпанемент глухих призывов Леклерка о помощи завязалась жестокая борьба: Карл старался задушить, раздавить, убить! И кого?! Пардальяна! А Пардальян не хотел ни ранить, ни тем более убивать молодого человека! Он понимал, однако, что если не справится с Карлом, то оба они погибнут! А ведь там, наверху, тюремщики, разумеется, слышали весь этот шум и могли решиться спуститься вниз, несмотря на запрет коменданта!..
Положение казалось безвыходным. И то, чего он так опасался, произошло! Тюремщик и солдаты спускались вниз!.. Пардальян услышал их шаги и то, как они спотыкались впотьмах о камни. Перестав сопротивляться, он издал негромкий смешок и, когда теперь уже свободные руки Карла вновь потянулись к его горлу, произнес:
— Вот будет замечательно, если Пардальяна убьет сын Мари Туше!
Карл услышал этот смех. Он услышал эти слова. Он их не понял! Но этот смех… этот незабываемый смех! Он узнал его!
Юноша отпрянул назад и глазами, полными изумления, принялся рассматривать того, кого только что хотел убить… Перед ним стоял Пардальян! Карл опустился на колени…
Он хотел закричать, чтобы в этом крике передать и все отвращение к своему недавнему безумию, и отчаянную радость, и невероятное изумление, которое превращало явь в безумный сон.
Но Пардальян стремительно склонился к нему и зажал ему рукой рот: Комтуа и солдаты как раз проходили мимо камеры Карла! Их неуверенные шаги звучали прямо за дверью.
— Ко мне! Ко мне! — раздавался рев снизу.
— Мы идем, монсеньор! — закричал Комтуа.
Они прошли мимо и спустились во второе подземелье. Тогда шевалье нежно обнял герцога Ангулемского за плечи, посмотрел ему прямо в глаза и, задыхаясь, прошептал:
— Молчи! Во имя живой Виолетты, молчи!
Виолетта жива! Он нашел способ вернуть Карла к реальности, воскресив в нем надежду! Изумленный, дрожащий, счастливый Карл позволил себя увести… Через несколько мгновений они достигли верхней площадки лестницы и выбрались во двор тюрьмы. Пардальян закрыл на три оборота дверь Северной башни!..
В ту же минуту за этой дверью послышался топот бегущих ног и крики: солдаты, повергнутые в ужас, поднялись наверх и наткнулись на железную преграду! Пардальян оперся о дверь, чтобы перевести дух. Карл, вновь опустившись на колени, схватил его за руки и оросил их жгучими слезами.
— О Пардальян! — всхлипывал молодой герцог. — О брат мой! Простите меня… Я вас ударил! Вас!.. Я хотел вас убить!.. Я был безумен, Пардальян!.. Отчаяние лишило меня рассудка! Будь прокляты мои глаза, которые не узнали вас! Пардальян, я всего лишь презренный негодяй!
— Ну, хорошо! Хорошо! — сказал Пардальян. — Теперь, когда мы наполовину свободны, у нас есть в запасе несколько минут для того, чтобы говорить глупости. Давайте, герцог, выкладывайте все начистоту!.. Уф! Здесь уже легче дышать, хотя это пока не воздух свободы…
Пардальян дышал полной грудью.
— Пардальян, — вновь заговорил Карл, — до тех пор, пока вы не простите меня, сын короля Карла IX останется у ваших ног.
Шевалье склонился к юному герцогу, поднял его и прижал к своей груди.
— Мальчик мой, — прошептал он, — после смерти моего отца и той женщины я жил лишь с мыслью о ненависти. Но я встретил вас и понял, что если я и умер навсегда для любви, то, по крайней мере, привязанность еще может согреть мое сердце. Я должен вам гораздо более того, чем должны мне вы: у меня не было семьи, а вы мне только что сказали, что у меня есть брат!..
— Да, Пардальян, — пылко сказал молодой человек, — у вас есть брат, который вами восхищается и который так высоко поставил вас в своем сердце, что тщетно спрашивает себя, каким образом он сможет быть достойным вас…
В эти минуты двое мужчин забыли обо всем на свете ради того, чтобы высказать друг другу свою преданность. Между тем, их положение было ужасно. Правда, Пардальян свыкся с опасностью; никакое препятствие, каким бы серьезным оно ни было, не казалось ему непреодолимым. Что же до Карла Ангулемского, то он, сблизившись с этим исключительным человеком, почувствовал, что повзрослел и стал способен на подвиг. Он не сказал ни единого слова о Виолетте. Ему было достаточно того, что сказал Пардальян: она была жива! Теперь, когда ему неожиданно удалось покинуть мрачную вонючую камеру, а смерть, маячившая перед ним последние часы, отступила, он был охвачен необычайным волнением и чувствовал душевный подъем.
Они находились в узком дворике, примыкавшем к Северной башне. Кроме него в Бастилии были и другие дворы. Там они могли бы встретить часовых, тюремщиков, караульных, целые дозоры, весь гарнизон. Из оружия у них на двоих был только один кинжал, который шевалье вырвал у Бюсси-Леклерка.
Пардальян поднял голову и взглянул на кусок неба, который виднелся над стенами. На его фоне вырисовывались в темноте зубцы башни. По блеску звезд он понял, что до рассвета еще несколько часов.
Пардальян старался рассчитать возможность свершения чуда. Как выйти из Бастилии, причем целым и невредимым да еще вместе с Карлом Ангулемским?.. И тут он впервые обратил внимание на шум, который производили Комтуа и солдаты за дверью.
— Эти негодяи разбудят даже мертвецов, — проворчал он, — чего уж там говорить о часовых!
Двор, примыкавший к Северной башне, к счастью, располагался достаточно далеко от караульных постов и, что особенно важно, от главного поста у ворот, где дежурили около пятидесяти человек. Вопли людей, запертых в башне, не только не прекращались, но наоборот, все усиливались, и тогда Пардальян сказал:
— Я слышал, что если кричать громче, чем лают собаки, то они пугаются и умолкают. Попробуем!
И Пардальян принялся неистово колотить в дверь и орать:
— Эй! Вы что, взбесились? Вы дадите спать спокойно? Или надо сходить за караулом, чтобы заткнуть вам глотку?
Мы не знаем, обладали ли Комтуа и стражники нравом, сходным с собачьим. Можно ли заставить собаку замолчать, если перекрывать ее лай своим воплем, — такого опыта мы тоже не ставили. Однако же все получилось так, как Пардальян и надеялся: после его резкого окрика за дверью воцарилась гробовая тишина. Очевидно, стражники были в полной растерянности.
— Чего вы хотите? — вновь заговорил Пардальян.
— Черт побери! Мы хотим выйти отсюда! Мы здесь заперты вместе с господином комендантом и даже хорошенько не знаем, кто, как и зачем это сделал. Кто бы вы ни были, пойдите сейчас же и предупредите караул.
Это сказал Комтуа. Конечно же, достойный Комтуа не мог знать, что произошло. По зову Бюсси-Леклерка он спустился во второе подземелье, но на все его вопросы тот отвечал только угрозами выпустить ему кишки, если он сейчас же не откроет дверь.
Комтуа торопливо отправился на поиски ключей, так как его связка осталась в камере вместе с комендантом. И тогда вместе с четырьмя солдатами, испуганный и растерянный, он наткнулся на дверь башни, запертую снаружи.
— Итак, — спросил Пардальян, — вы не знаете, кто вас запер?
— Нет! Если только это не был сам Сатана…
— И вы не знаете, кто запер господина Бюсси-Леклерка?
— Нет, клянусь Богом! Бегите же…
— Я сейчас вам скажу: это я запер господина коменданта, а также и вас.
— Кто это — я! — проревел Комтуа.
— Я, Пардальян, — спокойно ответил шевалье.
Раздался вопль отчаяния, затем последовало несколько минут тишины, в течение которых Комтуа, вероятно, рвал на себе волосы. Затем тюремщик разразился целым потоком проклятий, прерываемых стенаниями. В самом деле, положение его было ужасно. Хоть, в общем-то, он не сделал ничего, что противоречило бы инструкции — он попросту выполнял приказания коменданта, ему будет трудно выпутаться из этой истории: его, например, могли обвинить в сговоре с узником.
— Моя песенка спета! — орал он, вновь принимаясь ломиться в дверь. — Уже завтра на рассвете я буду болтаться на виселице, а завтра вечером мое тело послужит пищей для ворон с Северной башни!
— Успокойтесь, мой достойный тюремщик, — сказал Пардальян, — вас не повесят…
— Как это? — задыхаясь произнес Комтуа, на мгновение прекратив стучать в дверь.
— По крайней мере, вас не повесят живого… Что же до повешения вашего трупа, то какая вам разница? Или вам и вашим людям не все равно, что станется после смерти с вашими телами?
— Как? Что он сказал? — вскричали четверо солдат, которые по наивности считали себя в безопасности и поэтому до сей поры молчали. (Они, между нами говоря, были в восторге от того, что случилось с их комендантом. )
— Я говорю, — холодно продолжал шевалье, — что Северная башня расположена далеко от караульных постов и что никто не сможет вас услышать. Я говорю, что вскоре буду вне стен Бастилии. Я говорю, что сделаю так, что начальник караула получит известие о внезапном отъезде господина коменданта в сопровождении тюремщика и солдат. Я говорю, что никто не придет сюда, так как все будут считать, что вы уехали. Итак, я сообщаю, что просто оставлю вас умирать на этой лестнице.
Как только он произнес эти слова, за дверью раздался целый залп проклятий. Карл Ангулемский дрожал. Пардальян слушал. Это была одна из тех сцен, в которых бурлеск переходит в трагедию, а трагическое вызывает взрывы нервного смеха.
Когда Пардальян понял по тону стенаний, что ужас запертых людей уже стал граничить с сумасшествием, он постучал кулаком в дверь, давая знак, чтобы его выслушали. В то же мгновение воцарилось молчание.
— Мне вас жаль, — сказал тогда шевалье.
— Пощадите! Господин, позвольте нам выйти! — вопили солдаты.
Тюремщик не сказал ничего.
— Я согласен сохранить вам жизнь, — продолжал Пардальян, — но при одном условии.
— Хоть сто условий! — торжественно заявили солдаты.
— Одно условие, и вот какое: вы мне сдаетесь. Тогда я открою дверь. Если же нет, я ухожу. Я даю вам одну минуту, чтобы подумать над условиями этой почетной капитуляции.
— Мы сдаемся! — в один голос закричали четверо обезумевших.
Пардальян улыбнулся уголками губ.
— А я не сдамся! — заорал тюремщик. — Вы трусы, страх превращает вас в глупцов. Этот человек не может выйти из Бастилии. Что же до нас, так нас освободит дозор, который в три часа совершает обход!
— Вас освободят лишь для того, чтобы повесить! — крикнул Пардальян. — Ведь я скажу, что вы мои сообщники. Однако меня нимало не касается, повесят вас или вы умрете с голоду, это сугубо ваше дело! Прощайте…
— Остановитесь, господин! — завопили солдаты. — Остановитесь! Во имя всемилостивого Бога!
Лестница наполнилась шумом жестокой борьбы: четверо солдат набросились на тюремщика, который защищался как мог, но оказался в конце концов с кляпом во рту и связанным поясами и шарфами.
Пардальян понял, что произошло. И когда вновь стало тихо, он приоткрыл дверь.
— Передайте мне ваши аркебузы и кинжалы.
Солдаты быстро повиновались. Тогда он широко отворил дверь. Четверо несчастных поспешно вышли и положили на землю Комтуа. С кляпом во рту, усердно, как колбаса, перевязанный стражниками, он мычал и дико вращал глазами.
— Вот, господин! — сказали они.
Пардальян разразился хохотом. Комтуа же окинул всех изумленным взглядом и обнаружил, что свободен не только узник из второго подземелья, но еще и Карл Ангулемский. В его взгляде появилась скорбь, которая могла бы растрогать даже тигра. Пардальян не был тигром, но, к несчастью для Комтуа, в эту ночь у него недоставало времени на то, чтобы умиляться.
Однако он развязал тюремщику ноги. Тот сразу поднялся. Затем Пардальян вытащил у него изо рта кляп, одновременно приставив острие кинжала к его горлу. Этот жест был столь красноречив, что тюремщик, набравший уже воздуха в легкие, дабы позвать на помощь, немедленно убедился в преимуществах молчания и поспешно закрыл рот.
— Сдаешься? — спросил Пардальян.
— С тем условием, что вы дадите мне возможность выбраться из Бастилии, — сказал Комтуа.
— Ты не только выйдешь отсюда вместе с этими четырьмя молодцами, но каждый из вас еще и получит жалованье за год… Карл де Валуа, герцог Ангулемский, ручается в этом.
Карл утвердительно кивнул.
— В таком случае, я к вашим услугам! — сказал Комтуа.
Что касается солдат, они промолчали, но весь их вид свидетельствовал о том, что если раньше они едва не сошли с ума от страха, то теперь, возможно, очень скоро сойдут с ума от радости. В самом деле, единовременное годовое содержание для людей, которые получали на руки жалкие гроши, которых плохо кормили и беспрестанно оскорбляли, означало богатство и свободу.
— Идем, дорогой друг, — промолвил герцог Ангулемский.
— Одну минуту! — сказал Пардальян, посмотрев на него каким-то странным взглядом. — Я всегда мечтал побывать в Бастилии. Сейчас случай слишком благоприятен, чтобы упустить его. Давай осмотрим тюрьму!
Юный герцог устремил полный ужаса взгляд на того, кого называл братом. Для Карла само собой разумелось, что единственное, что нужно было делать, — это уходить! Он не думал о решетках, о часовых, о караулах, о воротах, о непреодолимых препятствиях. Если Пардальян заговорил о том, чтобы немедля осмотреть Бастилию, значит… Неужели Пардальян сошел с ума?!
— Друг мой… брат мой! — пролепетал юноша с невыразимой тоской в голосе.
Пардальян усмехнулся… Он-то как раз подумал обо всех этих решетках и многочисленных препятствиях, которые потребуется преодолеть! И он говорил себе, что было бы настоящим безумием затевать сейчас операцию, в которой у них была тысяча шансов сложить головы. И когда он пытался найти выход из положения, ему пришла в голову мысль осмотреть Бастилию. Он обернулся к Комтуа, развязал ему руки и спокойно сказал:
— Иди вперед и открой мне двери!
— У меня нет моей связки ключей, — сказал Комтуа, питая какую-то тайную надежду.
— Вот она! — насмешливо промолвил Пардальян и протянул ключи оторопевшему тюремщику.
— Вы, четверо, — сказал шевалье, обращаясь к солдатам, — идите рядом с ним; если он сделает лишнее движение, прикончите его.
Это была замечательная тактика. Пардальян, дав страже это ответственное задание, казалось, вверял им заботу о своей безопасности и превращал их в своих помощников. Он больше не был беглецом, но становился командиром, который отдает приказы и распределяет обязанности. Солдаты окружили Комтуа. Пардальян взял две аркебузы, Карл подхватил две оставшиеся.
— Что вы хотите увидеть? — спросил тюремщик.
— Узников! — ответил Пардальян.
— Узников? — пробормотал растерянный Комтуа.
— Иди вперед, или, клянусь честью, ты будешь мертв. Сколько узников в камерах?
— Двадцать шесть… Из них восемь — в Северной башне; они находятся под моим особым присмотром.
— Давайте поглядим на узников Северной башни!..
Комтуа обернулся в последний раз, как будто надеясь на внезапное появление дозора, а затем, поняв, что всякое сопротивление бесполезно, открыл дверь рядом со входом в подземелье. Все вместе они начали подниматься; один из солдат нес фонарь. На втором этаже в просторной и достаточно хорошо проветриваемой комнате находились трое молодых людей, которые спали сладким сном, но при звуках шагов вошедших в их камеру людей проснулись в растерянности.
— Господа, — сказал Пардальян, — соблаговолите срочно одеться и следовать за мной.
— Ба! Не для того ли, чтобы пойти на Гревскую площадь? — спросил один.
— Или для того, чтобы нанести визит господину палачу? — спросил второй.
— Или для того, чтобы провести остаток ночи у наших любовниц? — сказал третий.
— Сударь, вы угадали! — ответил Пардальян. — Будьте добры, поторопитесь!..
Услышав эти столь просто сказанные слова, трое узников подскочили и, дрожа всем телом, спрыгнули с лежанок. Они были бледны как смерть. Тот, кто говорил последним, бросился к шевалье и сказал:
— Сударь, я вижу, что одежда на вас изорвана и вся в крови, и я ничего не понимаю!.. Но выслушайте меня. Вот господин де Шалабр, ему двадцать два года; вот господин де Монсери, ему двадцать; я сам — маркиз де Сен-Малин, мне двадцать четыре. Подумайте только, какой ужасной жестокостью будет с вашей стороны подарить нам свободу в час, когда мы ждем смерти, если эта свобода окажется всего лишь насмешкой… Сударь, мы приговорены к смерти герцогом де Гизом за то, что мы преданные подданные Его Величества…
— Да здравствует король! — торжественно сказали двое других.
— Так сжальтесь же, — закончил тот, кто говорил, — и откройте нам правду. Куда вы нас ведете?
— Я вам уже сказал, — ответил Пардальян с серьезностью, имевшей легкий оттенок снисходительности.
— Значит, мы свободны! — задыхаясь, произнесли несчастные молодые люди.
— Вы будете свободны…
— Так мы помилованы?!
— Так и есть!.. — тихо сказал шевалье.
— Кто нас помиловал?.. Герцог де Гиз?
— Нет! Никто вас не помиловал, но я вас освобождаю.
— Ваше имя! Ваше имя! — закричали все трое с чрезвычайным волнением.
— Раз вы мне оказали честь, сказав ваши, господа, то мое имя — шевалье де Пардальян…
— О, мой друг! О, мой брат! — прошептал Карл. — Теперь я вас понял!
— Поторопитесь, господа! Если вы хотите получить свободу, которую я вам предлагаю, то ее еще надо завоевать…
В мгновение ока трое молодых людей были готовы. Каждому из них Пардальян вручил по аркебузе. Тот, кого звали маркиз де Сен-Малин, приветствовал Пардальяна, столь церемонно и с такой грациозной легкостью, как если бы он был на балу в одной из зал Лувра.
— Господин Пардальян, — сказал он, — мы обязаны вам свободой и, возможно, жизнью. Мы не мастера произносить речи, но все же выслушайте эту: мы должны вам три жизни и три свободы. Когда вам будет угодно и где вам будет угодно, придите и попросите у нас наши три жизни и свободу. Это долг чести; мы заплатим вам немедленно. Не так ли, господа?
— Мы уплатим наш долг этому господину по первому его требованию, — сказали Шалабр и Монсери.
Пардальян поклонился, как бы принимая к сведению эту клятву.
— В путь, господа, — сказал он коротко. — А ты иди вперед!
Комтуа воздел руки кверху и повиновался.
Эти трое молодых узников, которым приверженцы герцога де Гиза уготовили мучения и смерть, были из числа тех, кого Генрих III называл своими приближенными. Это означало, что они входили в состав того знаменитого отряда из сорока пяти дворян, которых король держал при себе в качестве личной охраны. Отчаянные забияки, глухие к любым мольбам о снисхождении и храбрые до безрассудства, они убивали не колеблясь, когда король указывал им жертву, и их не интересовало, был ли этот человек из числа их друзей или даже родных.
Тюремщик поднялся на следующий этаж и открыл дверь. Пардальян и Карл вошли, прочие остались ждать на лестнице. При свете своего фонаря Пардальян разглядел забившееся в угол несчастное существо, убогое на вид, облаченное в мерзкие отрепья, с нечесаными волосами, с длинной седой бородой, с потухшим взглядом. Узник дрожал.
— Кто вы? — спросил Пардальян, наклоняясь.
— Вы разве не знаете? Я номер одиннадцатый, — ответил он.
— Ваше имя? — вновь тихо спросил Пардальян.
— Мое имя?.. Я уже не помню…
Пардальян вздрогнул.
— Так вы уже давно находитесь в этой башне?
— Десять лет, двадцать лет… я потерял счет. Король Карл IX велел меня арестовать в день своего восшествия на престол, меня и четверых моих друзей, за то, что мы распевали веселую песенку, высмеивавшую его…
— Где ваши друзья?
— Умерли, — глухо произнес несчастный.
Шевалье покачал головой и пробормотал несколько слов, которые никто не расслышал. Узник, натянув лоскут ткани на плечи, вновь принял угрюмый и безразличный вид. Должно быть, ему уже много раз наносили подобные визиты, и он более не придавал им значения.
— Друг мой, идемте, вы свободны, — сказал Пардальян.
— А? Что? Что вы там пропели?..
— Конец вашей песенки, — ответил Пардальян, улыбаясь. — Говорю вам: идемте, вы свободны.
Человек разразился хохотом, а затем внезапно расплакался. Он едва понимал, что происходит, и начал произносить нелепую длинную речь, в которой старался описать все свои страдания. Но увидев, что его посетители уходят, предварительно сделав ему знак следовать за ними, он торопливо закутался в рваное покрывало и пошел вон из камеры, ошалевший от радости и изумления.
В этот момент Пардальян уже входил в помещение напротив. Там тоже находился какой-то старик, но этот человек был прилично одет, черты его лица были отмечены умом и благородством; он работал при свете небольшой лампы над рисунками и планами, которые набрасывал на кусках картона. При виде ночных посетителей он поднялся, поклонился и сказал:
— Добро пожаловать в жилище, которое великая Екатерина соблаговолила подарить Бернару Палисси…
— Господин Палисси! — прошептал Пардальян.
Это действительно был он, прославленный художник, заключенный в Бастилию за то, что перестал нравиться Екатерине Медичи.
— Сударь, — вновь заговорил Бернар Палисси, — бываете ли вы при дворе? Не возьмете ли на себя труд передать Ее Величеству памятную записку, в которой я объясняю, что нуждаюсь в циркуле и карандашах? Мне уже предоставили лампу, но я вынужден беречь масло. Я там это тоже объясняю…
— Я очень сожалею, но не смогу взять на себя заботу о вашем прошении, — сказал Пардальян тихим голосом, желая скрыть волнение. — Идемте, вы свободны.
Пардальян вышел, а изумленный художник какое-то мгновение оставался неподвижен. Затем он дрожащими руками торопливо собрал свои эскизы и, зажав их подмышкой, как драгоценность, присоединился к другим заключенным… вернее, к другим освобожденным.
— Кто этот человек? — спросил он у старика в лохмотьях, указывая на Пардальяна.
Несчастный старик покачал головой и ответил с каким-то страстным почтением:
— Я не знаю его имени. Этот человек говорит: «Вы свободны!..»
И они пошли следом за остальными. На третьем этаже Комтуа открыл дверь, издав тяжкий вздох тюремщика, который занят противоестественным делом — освобождает своих заключенных. Пардальян нашел за дверью троих, которые, заслышав шум шагов, внимали им с тоскливым беспокойством. Это были три гугенота, которые в скором времени должны были быть подвергнуты пытке, а затем повешены. Несчастные, увидев всех этих людей, вообразили, что настал их последний час, и с отчаянной силой запели псалом. — Вы допоете его завтра, — закричал Пардальян. — Идемте, господа, ваши «Аллилуйя» сейчас не ко времени. Следуйте за мной… Вы свободны.
Трое фанатиков немедленно умолкли и с ужасом посмотрели на окровавленного человека в изорванной одежде, который указывал им на широко открытую дверь. Пардальян вышел из камеры, за ним последовал Комтуа, давившийся глухими проклятиями.
Когда гугеноты увидели, что эти люди, столь похожие на них, истощенные, с той особой бледностью, которую придает пребывание в камере, одни — в лохмотьях, другие — в рубищах заключенных, как и они сами, — вновь двинулись в путь, их охватила нервная дрожь.
Приговоренные бросились следом за всеми, онемев от огромной радости, которую можно сравнить лишь со счастьем заживо погребенных, когда их вызволяют из могилы.
Пардальян первым спускался по темной лестнице Северной башни, держа в руке фонарь. За ним шел Карл Ангулемский, трепетавший от волнения. Затем брел тюремщик Комтуа, устремивший на Пардальяна взор, полный растерянности; за ним следовали восемь узников: слышалось их глухое бормотание, всхлипы, приглушенные восклицания. Несчастным казалось, что они видят фантастический сон…
В маленьком дворике Пардальян внезапно остановился. Вдалеке, за решеткой, о которой мы уже упоминали, он увидел свет от фонаря, похожего на его собственный. В неясном свете этого приближающегося фонаря двигалась дюжина теней.
— Трехчасовой дозор! — раздался голос позади Пардальяна.
Он обернулся и увидел, что это сказал Комтуа. В то же мгновение он понял, что тюремщик сейчас закричит, позовет на помощь…
— Тревога! — заорал Комтуа, — ко мне! Ко… — Он не успел закончить фразу. Пардальян поднял кулак, похожий на кувалду, и обрушил его на висок тюремщика. Комтуа мешком повалился на землю, изо рта и носа у него хлестала кровь; он был неподвижен. Все это произошло в течение одной секунды.
Дозорные услышали тревожный крик и побежали на него… Снизу, изнутри башни, доносились глухие удары, это буянил запертый там Бюсси-Леклерк.
Восемь заключенных, дрожащие, находившиеся в полубреду, перепуганные происходящим, испустили страшный вопль. Шалабр, Сен-Малин, Монсери и Карл Ангулемский вскинули аркебузы и прицелились.
Дозор, состоявший из двенадцати солдат и офицера, ворвался во двор с криком:
— Мы здесь! Что случилось?..
— Огонь! — скомандовал Пардальян.
Как только раздались выстрелы из аркебуз, он бросился с кинжалом в руке к решетке и закрыл ее. Во мгле узкого двора завязалась невиданная рукопашная схватка. Кругом метались тени, слышались громкие стоны, рев, божба, проклятия, вздохи, звон алебард. Резкий блеск стальных клинков, освещенные фонарями искаженные лица… Яростная драка оборванных пленников со стражниками продолжалась не более минуты и внезапно прекратилась…
Дело в том, что Пардальян сразу разглядел офицера. Он бросился на него, вырвал шпагу, схватил за горло и, зажав его в углу двора, сказал:
— Сударь, нас тридцать человек, а вас — дюжина. Велите своим людям сдаваться, или я вас убью.
Офицер, придя в полную растерянность от изумления, окинул взглядом поле битвы. Понял он или нет, что происходило?.. Неизвестно. Он почувствовал, как острие его собственной шпаги вонзается ему в горло, и этого оказалось достаточно.
— Сложить оружие! — завопил он яростным от страха голосом.
Гвардейцы послушно побросали свои алебарды.
— Сюда! — приказал Пардальян.
Все те, кто остались в живых и были способны передвигаться, подчинились этому властному голосу. Узники, расхватав алебарды, живо подталкивали стражников в спины. Это был поистине захватывающий спектакль: один за другим, начиная с офицера и кончая последним гвардейцем, дозорные входили в башню!.. Когда они все оказались внутри, Пардальян спокойно запер за ними дверь и сказал:
— Теперь у нас всех есть оружие!
На площадке двора были распростерты три-четыре тела. Пардальян заметил, что все они были в униформе, а на камзолах из буйволовой кожи виднелись Лотарингские кресты. Он открыл решетку, которую запер, чтобы отрезать гвардейцам всякий путь к отступлению. И, дав знак своему войску следовать за ним, бросился под высокие своды широкого перехода, пройдя по которому, он оказался в соседнем дворе. Там царили тишина и спокойствие.
В душе Пардальян возблагодарил архитектора, который, возводя Бастилию, расположил постройки таким образом, что жуткий шум схватки во дворе Северной башни не мог быть услышан. Он поискал выход, обследовав стены, и обнаружил нечто вроде трубы… какой-то темный, сырой и длинный коридор. Пардальян вошел в него в сопровождении своего поражающего воображение войска и вскоре добрался до поворота.
— Кто идет? — раздался вдруг чей-то голос.
Мгновением позже послышался громкий окрик:
— Караульные, внимание! Караульные, к оружию!
Другие же голоса, все более и более слабые, словно эхо, повторяли вдалеке:
— Караульные, к оружию!
Пардальян бросился вперед, сжимая в руках кинжал Бюсси-Леклерка. Но нигде не было ни души: караул, поднявший тревогу, бегом отступил к главным воротам. Теперь во всей огромной крепости раздавался шум шагов бегущих людей, оклики, смутный рокот, напоминавший раскаты грома.
Пардальян понял, что близятся решающие минуты. Он обернулся к своим спутникам и просто сказал:
— Хотите попытаться вместе со мной стать свободными? Возможно, нам придется умереть. Но смерть — это тоже свобода, и она совсем рядом.
— Свобода или смерть! — закричали они в один голос.
— Итак, — вновь заговорил Пардальян, и на сей раз его голос звенел, как боевая труба, — я командую вам — вперед, и, если уже нельзя быть свободными за меньшую цену, так возьмем же Бастилию!
— Вперед! Возьмем Бастилию! Бастилия будет нашей! — завопили обезумевшие люди, охваченные единым порывом.
Пардальян двинулся вперед — спокойный, гибкий и сильный, как один из хищников, что по ночам рыщут по пустыне. Вскоре он услышал крики:
— К оружию! Это бунт! К оружию!
Позади него молча, в состоянии, сходном с сомнамбулизмом, шагало его суровое войско; глаза бывших узников были прикованы к командиру. И вдруг, в десяти шагах впереди себя, в одном из дворов при свете зажженных факелов он увидел беспорядочную толпу вооруженных людей во главе с офицером. Этот последний одним движением руки остановил свой отряд перед входом в коридор; солдаты, ослепленные пламенем факелов, пытались выяснить численность противника, с которым им предстояло сразиться, и угадать, к какой фантастической породе людей они принадлежали. Пардальян по-прежнему шел вперед, не замедляя и не убыстряя шаг. Это мгновение тишины было кратким.
— Эй! — крикнул офицер. — Кто вы такие? Приказываю вам немедленно сдаться!
— Вперед! — зарычал Пардальян.
В то же мгновение он совершил ужасный прыжок. Со стороны все происходящее было похоже на видение: он пригнулся к земле, затем распрямился, как пружина, и в два прыжка добрался до офицера. Последовал сокрушительный удар — и офицер упал замертво, заколотый кинжалом за неимением шпаги.
Гвардейцы, увидев, как упал их командир, инстинктивно отступили назад, как это делают все люди, привыкшие к слепому повиновению. Этой неоценимой минуты замешательства оказалось достаточно для того, чтобы мятежники вышли из коридора и бросились во двор.
— Огонь! Огонь! — заорал какой-то сержант.
Раздался залп из сорока аркебуз. Железный ветер ворвался в коридор, пули задевали о его стены. Одновременно с этим громовым раскатом послышался громкий победный вопль… За ним немедленно последовали яростные проклятия…
Гвардейцы, вообразив, что коридор был полон невидимых врагов, дружно выстрелили в узкий черный проход… При вспышках выстрелов они, однако, увидели, что коридор пуст, и тут же на них справа, слева, сзади обрушились удары алебард мятежников.
Гвардейцы оказались безоружными, так как аркебузы были разряжены, а на то, чтобы зарядить их, требовалось около двух минут; к тому же у них не было необходимых боеприпасов. Тогда среди стенаний раненых и хриплых призывов умирающих завязалась еще одна битва… Это была схватка не на жизнь, а на смерть, тем более ужасная, что факелы были брошены и гвардейцы использовали свои аркебузы как дубины, сталкиваясь между собой и разя друг друга.
В самой гуще этой воющей людской массы метался Пардальян с кинжалом в руке. Он бросался из стороны в сторону, нанося страшные удары и буквально кося врагов.
…Прошли две-три минуты; двор был залит кровью… обезумевшие гвардейцы, охваченные паникой, спасались бегством, падали, закрывали головы руками… А за стенами тюрьмы разбуженные жители квартала задавали себе вопрос, что могут означать все эти вопли и выстрелы… В самой Бастилии во всю мощь зазвонил колокол…
Караул у главных ворот, сокращенный до двадцати человек, забаррикадировался и проделал бойницы на тот случай, если придется защищаться. Все фантазии, какие только может породить страх, овладевали рассудком караульных, и самой толковой из них была следующая: войска Генриха III неожиданно вошли в Париж и проникли в Бастилию через какой-нибудь плохо охраняемый потайной ход…
А тем временем, Пардальян завершал разгром гвардейцев… Узники же, радостно гомоня, рассыпались по тюремным коридорам…
В главном дворе были распростерты около тридцати тел, и среди них — труп старика в лохмотьях, этого неизвестного, который вышел на свободу через врата смерти.
Пардальян, Карл Ангулемский, Монсери, Сен-Малин и Шалабр посовещались и впятером направились к главным воротам. Кое-где раздавались выстрелы, пробегали группки растерянных гвардейцев; многие побросали оружие и кричали:
— Пощадите! Смерть Гизам! Да здравствует король!
Пардальян приблизился к караульному помещению у ворот. В нем забаррикадировалось два десятка гвардейцев. Пардальян локтем выбил витраж в окне, всунул внутрь взъерошенную голову и прокричал:
— Именем короля, сдавайтесь! В Бастилии две тысячи роялистов!
— Да здравствует король! — завопили осажденные.
— Бросьте оружие!
Солдаты торопливо подчинились, и аркебузы и алебарды полетели на камни двора.
— Хорошо! Ни с места, или вы мертвы! Мы пощадим тех, кто не сделает отсюда ни шагу!
— Да здравствует король!.. Смерть Гизам! — раздался в ответ чей-то испуганный вопль.
В ту же минуту Сен-Малин, Монсери и Шалабр открыли ворота и опустили подъемный мост.
— Бежим! — вскричали они.
— Бегите! — ответил Пардальян.
— А вы?..
— Бегите же, черт возьми!
— Прощайте, господин де Пардальян! Помните: мы ваши должники!
Все трое пронеслись по мосту и через мгновение исчезли в ночи. Карл взирал на Пардальяна с безграничным доверием, хотя мало что понимал. Чего же хотел Пардальян? Почему он не спасался бегством? Что еще ему надо было сделать в Бастилии?
А ведь положение — прежде трагическое, а сейчас весьма благоприятное — могло вновь ухудшиться.
На набат в Бастилии Париж тоже ответил набатом. Послышался гул: открывались окна и двери, на улицах появлялись люди, которые спрашивали друг друга, что происходит и не захватили ли часом Париж еретики Беарнца…
Что происходило? Да только то, что Пардальян взял Бастилию! Но этого ему было мало!
Он вновь приблизился к зарешеченному окну караульного помещения, где двадцать растерянных, взволнованных доносившимся шумом гвардейцев, уверенных в том, что Генрих III уже в Париже, на всякий случай каялись друг перед другом в своих грехах.
— Кто здесь главный? — спросил Пардальян.
К окну приблизился сержант, умоляюще сложив руки и говоря:
— Пощадите! Я сделал не более того, что делали другие!
— Успокойся, друг мой! — сказал Пардальян. — Вы все останетесь живы. Отдай мне только ключи от камер и доставь небольшое удовольствие — выйди оттуда с шестеркой своих молодцов.
— Да здравствует король! — завопил сержант.
Через несколько мгновений он присоединился к Пардальяну. С ним было шесть солдат, и каждый из них нес по связке ключей.
— Друг мой, — произнес Пардальян, — король хочет видеть узников Бастилии за исключением тех, что находятся в Северной башне.
— Это самые опасные…
— Верно. Пойдем-ка, посмотрим на других. И постарайся быть попроворней, если хочешь, чтобы все позабыли, что ты был на стороне Гизов.
— Да здравствует король! — еще раз повторил сержант и бегом бросился вперед.
Прошло десять минут. Шум в Бастилии постепенно затихал. И если и слышались еще крики, то это было — «Да здравствует король!» Однако за тюремными стенами парижане, разбуженные набатом, вооружались, растекались по улицам. Никто еще не знал, почему и где была поднята тревога… Но вот-вот… Карл Ангулемский посмотрел на Пардальяна, и его взгляд ясно говорил о том, что не стоит более искушать судьбу. Пардальян рассмеялся и спросил:
— Знаете ли вы, о чем я думаю?
— Нет, мой дорогой друг, и я вас уверяю, что…
— Так вот, — прервал его Пардальян, — я думаю о том, как выглядит комендант Бастилии, господин Бюсси-Леклерк, когда слышит крики: «Да здравствует король!»
В этот момент к подъемному мосту подошел Бернар Палисси с тремя освобожденными гугенотами. Эти трое были с ног до головы забрызганы кровью, одежда их изорвалась в клочья; ясно было, что они яростно дрались. Один из них был ранен, возможно, тяжело, и двое других его поддерживали. Но у всех у них лица сияли восторгом, какой бывает только у смертников, помилованных у самого эшафота. Палисси, однако, был очень спокоен. Быстрым шагом вся четверка прошла по мосту и углубилась в парижские переулки.
Уже светало. Улицы заполнялись растерянными горожанами, поспешно проходили вооруженные патрули, военные отряды двигались к городским воротам, а толпы народа направлялись к крепостным стенам, чтобы отразить атаку. Все эти люди были уверены: на Париж напали либо войска Генриха III, либо гугеноты Генриха Наваррского.
— Тревога! К оружию! К крепостному валу!
Крики смешивались с гулом набата, создавая мощный рокот. В караульном помещении Бастилии запертые там солдаты надрывно вопили:
— Да здравствует король!
Таким образом они надеялись получить прощение за то, что служили делу герцога де Гиза, который, без сомнения, будет объявлен предателем и мятежником.
Вдруг взорам Пардальяна и Карла Ангулемского предстала странная толпа, состоявшая из худых, болезненных, смертельно бледных людей с блуждающими взглядами; они часто мигали, как ночные птицы, которых поражает дневной свет. Большинство из них были в лохмотьях, некоторые — едва одеты. У всех на лицах ясно читались сомнение, изумление, страх и восторг, как и у тех, кто прежде был освобожден самим Пардальяном.
Это были остальные восемнадцать узников Бастилии. Сержант и шестеро солдат легонько подталкивали их в спины, так как многие из этих несчастных не могли поверить тому, что скоро будут за стенами тюрьмы, и вообразили, услышав доносившиеся до них крики, что грядет резня. Они остановились перед широко открытыми воротами и опущенным подъемным мостом с каким-то пугливым недоумением. Неизъяснимое волнение охватило душу Пардальяна.
— Так что? — спросил он. — Отчего же вы не уходите?
— Король пощадил вас! — заорал сержант. — Да здравствует король! Да здравствует новый комендант Бастилии!
Пардальян указал рукой на гудящий Париж, на подъемный мост и крикнул:
— Идите же, черт побери! Вы свободны!
Среди узников возник страшный шум. Рыдания перемежались с воплями неистовой радости. Воздев руки к небу, толкаясь, они поспешно бросились к подъемному мосту; в течение нескольких минут эта толпа оборванцев рассеялась по близлежащим улицам. В Бастилии больше не было узников!
— Теперь пойдем отсюда, — сказал Пардальян и, в свой черед, вместе с Карлом Ангулемским перешел по подъемному мосту.
— Господин комендант? — раздался рядом с ним голос сержанта, который догнал его и снял шляпу.
— Что вы сказали? — спросил Пардальян, оборачиваясь.
— Господин комендант, каковы будут ваши указания? Должен ли я закрыть ворота?
— Ах, мой дорогой! К какому коменданту вы обращаетесь?
— Но… — пробормотал сержант, — как же… Я предполагаю, что это вы — новый комендант Бастилии…
— Кстати! — вскричал Пардальян, хлопнув себя по лбу. — Я ведь чуть не забыл… Друг мой, сделайте мне одолжение, сходите в Северную башню и освободите своих товарищей, которых я там запер. Что касается коменданта…
— Комендант! — произнес сержант, лязгнув зубами.
— Да-да! Господин де Бюсси-Леклерк! Вы найдете его в подземелье второго яруса, где он, должно быть, очень бранится. Идите, друг мой, идите.
— Но разве вы не новый комендант? — завопил сержант, бледнея оттого, что перед ним забрезжила смутная догадка.
— Я? — спросил Пардальян с ледяной холодностью, которая всегда появлялась в его голосе, когда он забавлялся. — Я такой же узник, как те господа, которых вы вытолкали прочь. И вы видите, я поступаю так же, как они: я ухожу отсюда…
Сержант остался стоять на месте, вытаращив глаза от удивления и испуга. Когда он пришел в себя, Пардальян и Карл были уже далеко.
— Скажите господину коменданту, — прокричал Пардальян, — что я с радостью буду к его услугам, когда он захочет опять взять реванш!
— К оружию! — заревел сержант, рвя на себе волосы. — Бунт!
Однако шевалье и молодой герцог уже исчезли в глубине улицы Сен-Антуан. Бедолага-сержант потребовал, чтобы пробегавший мимо патруль завернул в Бастилию. Но патруль спешил на крепостные стены и не обратил внимания на его крики. К тому же в то утро в Париже кричали все. При свете восходящего солнца глазам редких горожан, оставшихся у себя дома, представилось странное зрелище.
Большинство дверей было забаррикадировано; поперек улиц были протянуты цепи. Все мужчины находились у крепостных стен. На самих стенах кишела огромная толпа, которая пристально всматривалась в мирный горизонт.
Герцог де Гиз, расположившийся у Новых ворот — самого уязвимого места обороны, так как противник мог попытаться проникнуть в город по Сене, — собрал здесь свои лучшие войска. Кавалеристы выехали за стены, чтобы попытаться разведать, каковы же силы роялистов…
Постепенно разведчики один за другим возвращались… И все приносили один и тот же ответ…
Вокруг Парижа нет никаких роялистов! Нет никакого врага! Нет никаких атакующих.
Как же так? Отчего возникла паника? Почему били в набат? Какой колокол зазвонил первым? Никто не знал. Гиз, раздраженный и хмурый, в конце концов пожал плечами и закричал Мореверу и Менвилю, которые находились рядом с ним:
— Если уж наши парижане приходят в такое волнение при виде тени волка, то что будет с ними, если они увидят самого зверя? Мои братья и моя мать правы. Надо уезжать!
Войска вернулись в казармы, толпы народа смущенно разошлись по домам: цепи были сняты, баррикады разобраны…
Герцог де Гиз возвратился в свой дворец. Когда он проезжал по улицам, распространился слух, что скоро будет устроено большое шествие и что сын Давида, Великий Генрих, Святой Генрих, вот-вот встретится с Валуа.
Около семи часов утра Гиз вернулся во дворец и приказал немедленно начать приготовления к отъезду в Шартр.
— Моревер, вы нас сопровождаете! — добавил герцог, пристально глядя на него.
— Конечно, я приму участие в путешествии, ваша светлость, — с поклоном ответил Моревер. — А разве могло быть иначе?
— Я полагал, что вы, возможно, захотите уладить кое-какие дела… В Монмартрском аббатстве, например.
Моревер побледнел. Гиз приблизился к нему, приставил кончик пальца к его лбу и глухо, чтобы только Моревер мог слышать его, произнес:
— Даже тогда, когда у вас будет сто тысяч ливров, — вы слышите меня, Моревер?.. даже когда вы будете достаточно богаты, чтобы покинуть меня, даже тогда, когда вы согласитесь стать соглядатаем в аббатстве бенедиктинок…
— Монсеньор!
— Даже тогда, когда вы будете счастливо и достойным образом женаты — ты слышишь, Моревер?.. даже тогда я запрещаю тебе глядеть на ту девушку… Я запрещаю тебе покидать меня!
— Ваша светлость, — сказал, запинаясь, удивленный горячностью герцога Моревер, — будьте уверены в том, что…
— Ты больше меня не покинешь: ты будешь жить, здесь; и я требую, чтобы на пути в Шартр ты все время был рядом, если хочешь, чтобы голова, которой я только что коснулся, оставалась у тебя на плечах…
Моревер поклонился, бормоча заверения в полнейшей покорности. Но про себя подумал: «Как только проклятый Пардальян будет подвергнут пытке, я уеду!.. Именно потому, что дорожу моей головой!»
Вслух же он сказал:
— Монсеньор, нынче утром мы должны отправиться в Бастилию… Простите, что я напоминаю об этом, но вы мне обещали…
— Да-да, — сказал герцог, успокоенный показным раболепием Моревера, — ты хороший слуга и можешь быть уверен в том, что я никогда ничего не забываю… даже то, что тебе был обещан чин капитана дворцовой гвардии!
Моревер вздрогнул.
— Но помни, — продолжал герцог, — чин надо заслужить, постоянно выказывая преданность тому, кто сможет его тебе пожаловать!
— Да, мой господин, и нам уже время ехать! — нетерпеливо сказал Моревер. — Палачу было назначено прийти в семь часов и…
— Лошадей! — закричал де Гиз, смеясь. — Поторопимся же удовлетворить желание нашего друга, иначе он вот-вот бросится на нас и разорвет на кусочки. В Бастилию! Ты с нами, Менвиль?
— По чести говоря, монсеньор, я признаю, что у меня вырос на Пардальяна огромный зуб, — отозвался Менвиль. — Но он все же храбрец, а мне претит видеть, как умирают люди, которые не могут защищаться со шпагой в руке…
— О, что до меня, то я, напротив, обожаю подобные зрелища! — воскликнул Моревер.
И он поспешно направился к двери, как бы приглашая герцога Гиза следовать за ним. В этот момент в прихожей раздался какой-то шум, и эта самая дверь — несмотря на то, что во дворце герцога правила этикета были еще более строгими, чем в Лувре, — отворилась. В комнату стремительно шагнул какой-то человек. Это оказался Бюсси-Леклерк!
— Объяснитесь! — загремел герцог. — Что это значит?
— Монсеньор! Ваша светлость! Ударьте меня! Избейте меня! Убейте меня!.. Я сошел с ума! Я — презренный негодяй!
И Бюсси-Леклерк упал на колени перед изумленными де Гизом и Менвилем. Что касается Моревера, то он отступил на три шага, белый как полотно, потрясенный до глубины души ужасным предчувствием.
Бюсси-Леклерка била дрожь. Взглядам присутствовавших предстало его искажённое лицо; он лязгал зубами. Казалось, он готов умереть от гнева и обиды.
— Встаньте, Леклерк, — приказал герцог де Гиз, — и расскажите все по порядку! Или, клянусь Богоматерью, я и вправду поверю, что вы сошли с ума.
— Почему, ну почему я не сумасшедший? — захрипел Бюсси-Леклерк. — Почему я не умер? То, что случилось со мною сегодня, хуже всякой беды, хуже смерти! Монсеньор… Бастилия…
— Ну? Так что с Бастилией? Говорите же, черт возьми!..
— Пардальян!.. Чертов Пардальян!..
— Пардальян?! — возопил герцог, грохнув кулаком по столу.
— Он бежал! — выпалил Бюсси-Леклерк и покачнулся.
Послышалось ругательство, затем — душераздирающий крик… Моревер упал без чувств… Никто, однако, не обратил на это внимания.
— Черт возьми! — зарычал герцог Гиз, бледный от ярости.
— Проклятие! — глухо повторил пораженный Менвиль.
— Да! О, да! Проклятие! — проговорил Бюсси-Леклерк, запинаясь и по-прежнему стоя на коленях.
Когда прошло минутное оцепенение, вызванное изумлением, с герцогом случился страшный припадок ярости. Менвиль, которому были знакомы эти ужасные приступы, увидев, что лицо герцога смертельно побледнело и покрылось синеватыми пятнами, глаза налились кровью, а все тело затряслось как от озноба, попятился, дрожа, и, наткнувшись на бесчувственного Моревера, застыл на месте. Он подумал: «Бюсси-Леклерк — мертвец!»
Бюсси-Леклерк тоже был знаком с приступами гнева, которые бывали у его повелителя. Он проворно встал и перед лицом того, что предвидел, вновь обрел хладнокровие. Герцог смотрел на него одну секунду оценивающим взглядом, будто решая, как поступить… Затем его рука поднялась с той медлительностью, которая всегда свидетельствует об осознанности оскорбления. Бюсси-Леклерк заметил этот жест. Гордо выпрямившись, он быстрым, как молния, движением схватил кинжал, лежавший на столе, протянул его герцогу и ровным голосом произнес:
— Ваша светлость, если вы ударите, то ударьте клинком, как дворянин дворянина…
Герцог судорожно сжал кулак, и его рука упала, не коснувшись лица Леклерка. Тот бросил кинжал на паркет и опустил глаза.
Вся эта сцена, происходившая в молчании — а молчание иногда способно кричать громче любого крика, — длилась не более двух секунд. Герцог де Гиз принялся ходить по комнате из угла в угол, тяжело ступая и громко звеня шпорами. Наконец он немного успокоился и подошел к Бюсси-Леклерку:
— Что бы ты сделал, если бы я дал тебе пощечину?
— Монсеньор, — сказал Бюсси-Леклерк с отвагой человека, который рискует головой ради того, чтобы укрепить свое пошатнувшееся положение, — я бы пронзил вам грудь, а затем обратил бы кинжал, обагренный вашей кровью, против самого себя. Таким образом я стер бы бесчестье с нас обоих: с себя, которого ударили, и с вас, который нанес оскорбление.
Герцог изменился в лице, и Бюсси-Леклерк, ожидавший появления стражи и своего ареста, подумал: «Я наговорил слишком много, чтобы он меня помиловал. Я пропал!»
Но нет! На этот раз дело было вовсе не в горе-коменданте. Лотарингец едва не застонал, услышав слова Леклерка, ибо вспомнил, что его-то уже ударили по лицу! И что человек, давший ему пощечину, до сих пор жив!.. Его обидчик мог сколько угодно кичиться тем, что обесчестил будущего короля Франции!.. Ах, этот чертов Пардальян!
У герцога вырвался хриплый вздох. Негодяя надо было отыскать! А для этого ему, Гизу, понадобится помощь его лучших слуг. Такая мысль если и не вернула герцогу спокойствие, по крайней мере, заставила его быть сдержаннее, а сдержанности-то ему сейчас и недоставало. Полностью отказавшись от планов мести Бюсси-Леклерку или, по крайней мере, отложив ее на более позднее время, герцог протянул ему руку со словами:
— Ну ладно, Бюсси, я был неправ. Останемся друзьями. Время, в которое мы живем, учит нас быть терпимыми к недостаткам других. Ты же знаешь: я горяч. Однако побег человека, за которого ты отвечал, это все-таки… Ладно, расскажи мне, как все произошло…
— Ах, ваша светлость! Что будет, когда вы все узнаете!..
— Да-да, Бюсси, — произнес дрожавший от бешенства, страха и отчаяния голос, — я тоже хочу это знать!..
Это сказал пришедший в себя Моревер; он поднялся на ноги, дотащился до одного из кресел и рухнул в него. Казалось, совершенно забыв про присутствие герцога, своего хозяина, он добавил:
— Говори! Не опускай ни одну подробность!
Герцог де Гиз кивнул головой в знак согласия; он тоже забыл, что при других обстоятельствах он бы строго попенял Мореверу за подобное поведение.
Тогда — отрывисто, то и дело чертыхаясь и вздыхая — Бюсси-Леклерк принялся рассказывать о фантастической дуэли, происшедшей в камере. И во время этого рассказа его тщеславие, оскорбленное тщеславие мастера клинка, которому прежде никто не мог нанести укол, вновь проснулось. Бюсси-Леклерк обвинял себя в неосторожности и опять кричал, что он всего лишь презренный негодяй. Он, Бюсси-Леклерк, который только что дал отпор Гизу и хладнокровно объяснял, как покончит с собой над трупом убитого им герцога, этот храбрец и забияка, прошедший огонь и воду, вдруг почувствовал, как слова застревают у него в горле… ибо пришел момент признать, что его еще раз обезоружили!
И Бюсси-Леклерк солгал! Он солгал, мысленно поклявшись изжарить Пардальяна на медленном огне, потому что Пардальян был причиной его лжи! Он солгал и, побледнев, принялся обзывать себя в душе самыми последними словами… Однако же… он солгал! Он придумывал различные перипетии, настойчиво описывал детали и в конце концов заявил, что Пардальян был им обезоружен…
— И вот тогда, — продолжал он, — в тот момент, когда я наклонился, чтобы поднять его шпагу, Пардальян предательски и вероломно обрушил мне на голову сильнейший удар кулаком, способный свалить быка. Я упал, ткнувшись носом в пол, и потерял сознание, ведь я все-таки не бык… Когда я пришел в себя, я был один, я был заперт в камере!.. Но это еще не все!.. Все остальное невероятно, неправдоподобно, но это чистая правда! Все случившееся столь невообразимо, что Пардальян, должно быть, заключил договор с самим дьяволом! Впрочем, он всегда служил Князю Тьмы!..
Леклерк рассказал, как он долго кричал, рычал, рвал и метал, почти вышиб дверь камеры, колотя в нее руками и ногами; как, наконец, обезумевшие от страха сержант и солдаты выпустили его; как он поспешно поднялся во двор, где его глазам предстало неописуемое зрелище: кругом кровь, мертвые и раненые во всех дворах, все ворота открыты, подъемный мост опущен… Он допросил оставшихся в живых стражников и узнал, что произошла ужасная катастрофа: несколько сражений во мраке, жестокие рукопашные схватки… можно было подумать, будто Пардальян командует целой армией, недаром весь гарнизон Бастилии поверил, что король в Париже. И, наконец, Леклерк поведал о побеге всех узников, освобожденных этим чертовым Пардальяном!..
Рассказ об этих невероятных событиях, многократно прерывавшийся восклицаниями Гиза и Менвиля, продолжался довольно долго, и всем показалось, что они слушают одну из старинных легенд. Моревер сидел молча, погрузившись в себя, трепеща от страха. В воображении всех троих Пардальян стал какой-то совсем уж фантастической личностью.
Герцог де Гиз удостоверился, что его тяжелая шпага при нем, и посмотрел на дверь, словно ожидая увидеть там несокрушимого шевалье. Менвиль же убедился, что у него под бархатным камзолом по обыкновению надета добрая кольчуга.
— Хорошо, — сказал герцог, — я немедля приму все меры, какие только можно принять против столь опасного преступника.
И Гиз стал лихорадочно писать приказ.
— Бюсси, — сказал совершенно бледный Менвиль, — я думаю, что ты прав. Этот мерзавец, должно быть, заключил договор с Сатаной.
— Если только он и не есть сам Сатана! — сказал Бюсси-Леклерк, который был не так уж далек от того, чтобы согласиться с этим предположением, настолько неправдоподобным казалось ему то, что Пардальян смог его обезоружить.
Что касается Моревера, то он не произнес ни слова. Он размышлял. И мысли его были невеселы…
— Вот! — сказал герцог, заканчивая составлять приказ и подписывая его. — Пусть этот приказ будет объявлен немедленно. Если негодяй Пардальян выпустил на свободу двадцать узников Бастилии, то наверняка лишь для того, чтобы попытаться сколотить из них шайку и предоставить ее в распоряжение Валуа!.. Среди узников были Шалабр, Сен-Малин и Монсери…
Ни Гизу, ни какому-либо другому благоразумному человеку никогда не пришла бы в голову мысль о том, что Пардальян в том ужасном положении, в котором он находился, мог потерять столько драгоценного времени, отворяя двери узникам Бастилии лишь для собственного удовольствия.
— Бюсси, — вновь заговорил герцог, — я тебя прощаю…
— Ах, монсеньор! — запинаясь, пробормотал Леклерк; он склонился к руке герцога и поцеловал ее.
— Моревер, Менвиль, Бюсси, вас троих связывает с сего дня со мной нечто более сильное, чем прежние дружба, преданность и честолюбие…
— Что же это, ваша светлость? — задыхаясь, спросил Моревер, заговоривший в первый раз с начала рассказа Бюсси-Леклерка.
— Страх! — ответил герцог. — Нас всех четверых будет неотступно преследовать мысль о том, что этот Пардальян собирается расправиться с нами…
Все вздрогнули, так как их мысли были совершенно одинаковы.
— Так вот, объединим с сегодняшнего дня наши силы, наш разум, нашу храбрость. Мы словно путники, заблудившиеся в лесу, где бродит свирепый хищник. Будем же держаться достойно. Выйдем вместе против дикого зверя. Ибо до тех пор, пока этот зверь будет жив, я и ломаного гроша не дам ни за вашу шкуру, ни за свою!..
И растерянные, тревожно озирающиеся, несчастные Моревер, Бюсси и Менвиль начали с того, что по приказу герцога де Гиза обошли весь дворец и удвоили караулы…
Это же делал в это время тот, кто является причиной столь мучительных страхов, а также событий, которые произойдут в ближайшем будущем только потому, что ему пришла в голову мысль осмотреть Бастилию? Ощущая некоторую неловкость, мы вынуждены сообщить, что Пардальян в данный момент ел пирог с угрем в таверне «Железный пресс», короче говоря, занимался весьма прозаическим делом.
Итак, ранее мы уже видели, как Пардальян и Карл Ангулемский, покинув Бастилию, пошли по улице Сен-Антуан. Она была забита растерянными толпами горожан, которые кричали: «К оружию!» и бежали к крепостным стенам. Благодаря этой сумятице и неразберихе беглецы прошли, никем не замеченные. Однако вскоре Пардальян внезапно остановился и прислонился к стене.
— Что с вами? — спросил Карл. — Это все от волнения, не так ли, дорогой друг? Или… от потери крови?..
— Нет! — ответил Пардальян. — Я просто голоден, вот и все!
И так как у юного герцога по-прежнему был озадаченный вид, он продолжал:
— Да! Посмотрел бы я на вас на моем месте! Черт побери! Я не ел уже двое суток!
— Мы сейчас недалеко от улицы Барре, — сказал Карл, — но у меня есть все основания предполагать, что после всего случившегося мой дом — наименее надежное убежище в Париже для нас обоих…
— Неужели? — отозвался Пардальян, который при этих словах сделал над собой усилие и преодолел-таки свою слабость. — А кстати: что, черт побери, с вами все-таки случилось? Как вышло так, что оставив вас в тот момент, когда вы скакали по берегу Сены, я несколько часов спустя обнаружил вас в Бастилии?
— Зайдем в этот кабачок, — промолвил Карл, глубоко вздохнув, — и я расскажу вам свои злоключения, пока мы будем завтракать. Видите ли, — добавил он застенчиво, — я тоже голоден.
— А меня еще и жажда мучит! — подхватил Пардальян. — Я просто схожу с ума от жажды. Но погодите, мой дорогой герцог! У вас есть деньги? У меня нет ни единого дукатишки, ни единой самой мелкой монетки.
Карл напрасно шарил по карманам.
— Эти злодеи меня обобрали, когда посадили в камеру.
— В таком случае, — хладнокровно сказал Пардальян, — нам остается только идти к вам домой.
Итак, они направились в сторону улицы Барре, которую Пардальян окинул быстрым и верным глазом, прежде чем углубиться в нее. Улица была совершенно пустынна и представляла собой мирный оазис среди гудящего, как улей, Парижа. Они вошли в дом Мари Туше, и шевалье немедленно подкрепил силы двумя большими кубками вина. Карл проводил Пардальяна в комнату, в которой его отец любил отдыхать и где ночевал тогда, когда боялся ночевать в Лувре. Юный герцог открыл просторный и глубокий шкаф, украшенный резьбой. Там были камзолы, штаны, колеты и плащи — все в количестве, достаточном для того, чтобы одеть с ног до головы дюжину дворян. Там также оказались костюмы из бархата, сукна и шелка, шляпы и шапочки, воротники, шарфы…
— Дорогой друг, — сказал юный герцог, — вот одежда, которая принадлежала покойному королю Карлу IX. К ней никто не прикасался, кроме моей матери, которая любила вынимать ее из шкафа и собственноручно чистить. Ваш нынешний наряд вызывает испуг и изумление. Попытайтесь же подобрать себе тут подходящую одежду.
Пардальян взглянул на все эти вещи, а затем, растроганный, повернулся к молодому герцогу. — А вы? — спросил он.
— О, я бы не осмелился коснуться этих реликвий. Но вы, Пардальян, вы — это совсем другое дело…
— Я благодарю вас, Ваше Высочество, — сказал шевалье с тем чрезвычайным хладнокровием, которое было присуще ему в минуты волнения, — но, если я не ошибаюсь, Его Величество Карл IX был такого изящного телосложения, что…
— Это правда! — промолвил Карл Ангулемский. — А я и не подумал, что эти королевские одежды слишком малы для вас.
Он снял со стены одну из длинных и прочных рапир из тех, что принадлежали Карлу IX, большому любителю оружия.
— Возьмите, по крайней мере, эту шпагу, которую носил мой отец, — добавил он.
— Вот на это я согласен! — сказал Пардальян.
Он осмотрел клинок, согнул его, примерил гарду эфеса к своей руке, а затем прицепил шпагу к поясу с удовлетворением, при виде которого глаза Карла радостно заблестели.
После молодой герцог прошел в свою комнату и торопливо переоделся, так как, если Пардальян был просто в отрепьях, то сам он был в рубище узника.
Потом он вновь присоединился к шевалье, сказав:
— Я приказал моим людям приготовить для нас один из таких хороших обедов, как вы любите; через полчаса мы сможем сесть за стол и, наконец, поговорим, Пардальян… у нас есть что сказать друг другу.
— Хм! Мы так же славно побеседуем и вне этих стен; что же касается обеда, то мы удовольствуемся кухней первого попавшегося кабачка. Я заметил одну вещь, ваша светлость: те, кому нужно скрываться, как нам, нигде не находятся в большей безопасности, чем под сводом небес или среди толпы зевак. Пойдемте же отсюда, так как вы уже одеты… и запаслись золотом, я надеюсь?
Вместо ответа Карл высыпал на стол две сотни двойных золотых дукатов, из которых он взял половину, в то время как Пардальян укладывал остальное в карманы своего кожаного пояса.
Выйдя из особняка, шевалье зашел в лавку на улице Мортелери, где торговали подержанной одеждой, и сделал там покупку — купил костюм, причем торговка уверяла его, что костюм был сшит для самого знаменитого Генриха де Гиза, который не захотел его носить потому, что счел слишком тяжелым.
— Я беру его, потому что я один из друзей этого великого человека, — сказал Пардальян.
Он дополнил свою экипировку хорошей кирасой из бычьей кожи и плащом. Затем они принялись искать достаточно уединенную таверну, чтобы чувствовать себя в безопасности.
— Теперь, когда я почти спокоен, — сказал Карл на ходу, — я хотел бы прежде всего, чтобы вы повторили мне те слова, что сказали, когда появились передо мной в камере, в которой, как я думал, я умру. Вы мне приказали молчать именем живой Виолетты.
И Карл остановился: в его глазах горело пламя надежды. Этот вопрос, очевидно, мучил его с того самого часа, когда они покинули Бастилию, но он едва осмелился его задать.
— Да, — с живостью ответил шевалье, — из всего того, что я слышал, следует, что Виолетта жива…
Юный герцог облегченно вздохнул.
— А что с ней стало? — вскричал он, полагая, быть может, что его всемогущий друг вот-вот отведет его за руку к невесте.
— Что с ней стало, — сказал Пардальян, — мы постараемся узнать сразу же после того, как вы мне расскажете, что случилось с вами. Но прежде скажите мне вот что: вы знаете господина де Моревера?
— Я видел его в Орлеане, когда там побывал герцог де Гиз.
— Хорошо! Так вот, если вы когда-либо вновь увидите этого человека, где бы это ни случилось, постарайтесь захватить его…
— Хороший удар кинжала или шпаги… Я знаю, Пардальян, что вы его ненавидите…
— Нет-нет, — сказал Пардальян, как-то странно улыбаясь, — не наносите ему удара… К тому же, я думаю, что Моревер огражден от любой опасности, ибо само Провидение скоро отдаст его мне… Нет, нужно… вернее, будет справедливо, если я смогу сказать ему пару слов прежде, чем он умрет. Как бы то ни было, если вы его увидите, хватайте его живьем и ведите ко мне. Если мы к тому времени не найдем ту, о которой вы тоскуете, Моревер даст нам ценнейшие показания. Мы должны отыскать Моревера!
Карл спрашивал себя, что же могло быть общего у Моревера и Виолетты. Пардальян видел его недоумение, однако поостерегся повторять герцогу рассказ негодяя о его женитьбе на маленькой певице.
— Но объясните же мне наконец, — вновь заговорил Карл, — каким образом, назначив мне встречу у церкви Сен-Поль…
— У церкви Сен-Поль?
— Да! Там вы должны были меня ждать с принцем Фарнезе и мэтром Клодом.
— Принц Фарнезе и мэтр Клод!.. О! — вскричал Пардальян, пораженный этими именами, которые ранее называл ему в камере Моревер.
— Да, — вновь заговорил Карл, — Фарнезе — отец Виолетты… а Клод — это тот самый таинственный незнакомец, которого она, кажется, любит и почитает…
— Так я должен был ждать вас у церкви Сен-Поль с Фарнезе и Клодом? И я вам там назначил встречу?
— Вы передали мне это через госпожу д'Обинье, которая пришла ко мне от вашего имени…
Тут Пардальян задумался над тем, что ему сказал Моревер: Фарнезе и Клод заточены во дворце на Ситэ, и им предстоит умереть от голода. Карл рассказал о визите красивой дамы и о том, что за ним последовало, вплоть до сцены, имевшей место ночью в церкви Сен-Поль.
— Отлично! — сказал внимательно слушавший Пардальян. — Теперь, ваша светлость, я скажу вам две вещи: первое — это то, что я не мог назначить вам какое-либо свидание с Фарнезе и мэтром Клодом, потому что я никогда не видел этого Клода, потому что я не встречался с принцем Фарнезе, Жаном де Кервилье после мимолетной беседы с ним в Монмартрском аббатстве и, наконец, потому, что через два часа после того, как мы с вами расстались, я был схвачен на постоялом дворе «У ворожеи».
— О! Меня провели! — вскричал Карл, вспыхнув. — Меня заманили в западню!
— Второе заключается в том, что дама в маске и переодетая дворянином, ваша прекрасная и досточтимая вестница, вовсе не носит уважаемое имя д'Обинье…
— А как же ее зовут? — спросил Карл с любопытством.
— Ее зовут Фауста! — спокойно ответил Пардальян.
— Фауста?
— Это имя вам ничего не говорит. Терпение! Вы не замедлите познакомиться с ней и по достоинству оценить сию необыкновенную особу.
— Но она все же из семейства д'Обинье?
— Нет, она из семейства Борджиа. Слышали ли вы что-нибудь о семействе Борджиа, монсеньор?
— Увы, Пардальян, не в моей ли собственной семье есть женщина еще более зловещая, чем знаменитая Лукреция. Или вы забыли, что мать Карла IX и Генриха III зовут Екатерина Медичи?
— Да, вы правы, великая Екатерина по своим злодействам вполне может соперничать с прославленной итальянкой, и, что касается меня, то я имел возможность восхищаться ее мрачным гением, находясь совсем рядом. Я даже скажу, что, начиная с позапрошлой ночи, когда ко мне зашел поболтать один старый знакомый, мое восхищение Екатериной стало столь сильным, что я не буду знать покоя до тех пор, пока не доберусь до этой прославленной государыни…
— Что же вы узнали? Что она вам сделала? — проговорил, запинаясь, дрожащий Карл.
— Что она мне сделала?.. Но речь сейчас не о ней. Я хочу вам сказать, что Екатерина Медичи — хотя и прилежная, но всего лишь ученица в сравнении с представительницей рода Борджиа. Опасайтесь Фаусты, ваша светлость! Я еще не вижу цель, которую пытается достичь сия дама, хотя и разгадал частично ее намерения. Однако я очень хорошо понимаю сейчас то, что казалось мне загадкой еще несколько дней назад… Многое проясняется в мертвящем свете этого имени: и похищение Виолетты Бельгодером, и то, что Виолетту потащили на казнь как еретичку, под именем одной из девиц Фурко — да, теперь мне все понятно! Это дело рук Фаусты!
— О! В таком случае — горе этой женщине! — твердо сказал герцог Ангулемский. — Пардальян, надо найти эту тигрицу, и я задушу ее собственными руками.
— Терпение! Вы ее увидите и, быть может, гораздо раньше, чем думаете! Берегитесь! По тому визиту, что она вам нанесла, по той ловушке, которую она вам устроила и в которую вы попались с закрытыми глазами, вы должны понять, с какой силой столкнулись.
— Пускай я даже погибну! — заявил бесстрашно юноша.
— А, черт побери, все было бы слишком просто, если бы речь шла только о том, чтобы умереть. Нет, речь не идет о смерти: речь идет о том, чтобы жить и вернуть жизнь той, кого вы любите…
— Да-да!..
— А для этого, я вам уже говорил, достаточно схватить господина Моревера…
— О, Пардальян! Я теряю разум, когда сталкиваюсь с этими тайнами. При чем здесь Моревер?
Пардальян бросил на своего спутника взгляд, полный сострадания.
«Бедный мальчик! — подумал он. — Что бы ты сказал, если бы узнал, что твоя невеста стала супругой Моревера!..»
— Я говорю, — громко сказал он, — что надо захватить Моревера, потому что Фауста использует его в своих зловещих планах. От него мы узнаем многое. Когда Моревер будет в нашей власти, Фауста лишится одного из своих опасных подручных.
— Почему вы не нападете прямо на ее дом? Пардальян, вы что, не видите, что я вне себя?!
Пардальян взял Карла за руку.
— Позвольте мне действовать по собственному разумению! — сказал он. — Кажется, вы сами говорили: нет ничего непоправимого, кроме смерти. Виолетта жива… Вот что нам важно знать сейчас! Что же до Фаусты, то вы теперь принадлежите к числу тех, на кого устремлен ее поистине смертоносный взгляд. Берегитесь! Я не могу угадать, зачем это ей понадобилось покарать Виолетту. Но не сомневайтесь в том, что если она знает, что вы любите это дитя… а она это знает!.. она, не задумываясь, нанесет вам удар точно так же, как попыталась нанести удар мне и как нанесла удар Фарнезе и Клоду.
— Но это значит, что она очень могущественна! — изумленно вскричал Карл.
— Она более королева во Франции, чем Генрих III когда-либо был нашим королем; она более королева в Париже, чем Гиз в нем король! Гиз ей повинуется. Она нечто большее, чем глава той колоссальной организации, которая называется Священной Лигой; она ее душа! Она сотрясла основы королевства. Она перевернет весь Париж, чтобы добраться до вас, если это будет в ее интересах… Что такое яды семейств Борджиа и Медичи?! Что такое кинжалы лотарингских наемников?! Все это детские игры по сравнению с внушающим ужас арсеналом этой женщины! У нее есть своя армия! У нее есть свой суд! Тысячи шпионов рыщут для нее по столице и королевству. Она видит все, она знает все. Желая уничтожить тех, кто является препятствием на ее пути, она пренебрегает ядом, она пренебрегает кинжалом… она применяет гораздо более сильное оружие, это оружие называется Религия и Правосудие! Ваша светлость, берегитесь судей Фаусты, берегитесь священников Фаусты! Ее священники заключают и расторгают браки! Ее судьи хватают врага Фаусты и препровождают его в Бастилию для того, чтобы подвергнуть пытке, а затем вздернуть этого мученика на виселицу или отправить на эшафот!
— Невозможно! О, все это лишь ужасный сон!
— Сон? Но вспомните о Генрихе III, изгнанном из Парижа! Вспомните о костре, уготованном Виолетте! Вспомните о том, что мы сами всего лишь два часа назад выбрались из Бастилии!.. Вспомните о мэтре Клоде! Вспомните о принце Фарнезе!..
— Кто знает, что стало с этими несчастными?
— Я это знаю… опять же благодаря неоценимому визиту, который мне нанесли в камере…
— Пардальян, — задыхаясь, сказал Карл, — надо освободить этих двоих!.. Один из них — отец Виолетты, а другой… Ах! Я ничего не понимаю… Виолетта любит его и почитает как второго отца! Где они? О, если вы это знаете…
— Они здесь! — сказал Пардальян, указывая Карлу на один из домов; Карл остановился и вгляделся повнимательнее.
Несколько минут назад они вошли в Ситэ и, обойдя его кругом, достигли той его части, что простирается за Собором Парижской Богоматери. Юный герцог увидел, что стоит перед черными высокими потрескавшимися стенами; на мрачном и немом фасаде выделялась железная дверь; редкие окна были закрыты ставнями. Здание имело вид жилища, покинутого несколько лет назад; зеленоватая плесень на стенах делала его похожим на лицо человека, пораженного проказой…
— О, — пробормотал Карл, и в голосе его звучал страх, — ни у Бастилии, ни у Тампля, ни у Шатле нет такого отталкивающего и зловещего вида. Пардальян, что это за гнусная тюрьма?
— Это дворец Фаусты! — сказал Пардальян.
Карл сделал движение, как если бы намеревался броситься к двери, но шевалье схватил его за руку.
— Постучите погромче, — сказал он холодно, — и через десять минут мы присоединимся к Клоду и Фарнезе, которые умирают от голода за этими стенами!..
— От голода! — запинаясь, произнес Карл, вытирая струившийся по лбу пот.
— Да… По крайней мере, если верить тому, что мне рассказал тот очаровательный кавалер, который приходил меня навестить…
— И этот кавалер?..
— Это был Моревер!.. Однако же вид этого дома напоминает мне о том, что я и сам умираю с голоду! Видите по соседству вывеску? Надеюсь, тут нас и накормят, и напоят…
Карл бросил взгляд на харчевню, указанную Пардальяном. Она была аккуратна, приветлива и выглядела процветающей. Пардальян хорошо помнил тот вечер, когда вошел во дворец Фаусты с потерявшей сознание женщиной на руках, вечер, когда он имел с загадочной хозяйкой сего мрачного дома беседу, закончившуюся попыткой его ареста… Именно через эту таверну ему удалось тогда бежать. Следовательно нет сомнения, что дворец и трактир каким-то образом сообщаются. Не исключены также и частые встречи между обитателями зловещего дворца, и хозяевами, и посетителями этого симпатичного заведения.
— Пардальян! — сказал Карл настойчиво. — Я не голоден! Надо освободить этих двоих несчастных!..
— Э, клянусь рогами дьявола, именно поэтому мы и должны пойти пообедать на постоялый двор под названием… под названием… поглядим на вывеску… Вот как? Это мне странным образом напоминает… Хм! Хм!
И Пардальян, усталый и задумчивый, зашагал к двери кабачка «Железный пресс», который содержали Руссотта и Пакетта, как утверждала красивая вывеска с раскачивавшимися на ней бубенчиками. В тот момент, когда шевалье и его спутник должны были взойти на крыльцо, на улице появился глашатай в сопровождении четырех солдат с копьями, характерной особенностью которых были плоские наконечники, и трижды протрубил в рожок. Как ни пустынно было это место, сейчас же из соседних улочек выплеснулась порядочная толпа любопытных и кумушек, окруживших глашатая. На крыльцо таверны поднялись женщины, школяры и солдаты.
— Послушаем, — сказал Пардальян. — Герольды часто говорят очень любопытные вещи, тем более что этого сопровождают вооруженные гвардейцы нашего возлюбленного герцога де Гиза…
Когда глашатай рассудил, что его окружает достаточное количество слушателей, он принялся не читать, а громко произносить указ, который, без сомнения, привычно затвердил наизусть. Тем не менее, он держал в руках пергамент.
— Мы, мэтр Гийом Гийоме, официальный глашатай города Парижа, по приказу, требующему немедленного исполнения, его светлости герцога-регента, осуществляющего управление в этом городе в отсутствие Его Величества короля…
— Да здравствует Гиз! Смерть Ироду! — перебили его из толпы.
— Сим указом, подписанным рукой самого герцога и скрепленным его герцогской печатью, извещаем всех присутствующих мужчин и женщин и требуем, чтобы они известили всех отсутствующих, о том, что:
«Господин де Пардальян, бывший граф Маржанси, объявляется бунтовщиком, предателем и изменником делу Церкви и Священной Лиги.
Приказываем каждому преданному слуге веры, будь это духовное лицо или светское, схватить вышеупомянутого господина де Пардальяна и передать его в руки церковного суда.
Если нет возможности схватить его живым, пусть будет представлен мертвым.
Сообщаем, что вышеуказанный господин де Пардальян среднего роста, ближе к высокому, широк в плечах, носит серый бархатный костюм и круглую шапку с петушиным пером; он имеет загнутые кверху усы и бородку эспаньолкой; у него высокий лоб, светлые глаза, дерзкое выражение лица. Этих примет достаточно для того, чтобы он был опознан, где бы ни прятался.
Также извещаем всех и обещаем: сумма в пять тысяч двойных дукатов будет вручена всякому духовному или светскому лицу, мужчине или женщине, кто схватит вышеупомянутого господина де Пардальяна или представит его голову либо в церковный суд, либо главному прево, либо любому другому представителю правосудия».
Мэтр Гийом Гийоме дунул один раз в свой рожок. Это означало, что оглашение указа закончено. На сей раз толпа была столь потрясена обещанием пяти тысяч дукатов — а это составляло огромное богатство! — что позабыла испустить свой обычный вопль: «Да здравствует Святой Генрих! Да здравствует опора Церкви!»
Глашатай удалился для того, чтобы начать читать указ в другом месте; за ним последовало большое число людей, которые хотели еще раз услышать волшебные слова: «Пять тысяч золотых дукатов» и уже обдумывали, как заполучить это состояние.
Пардальян и Карл вошли в общий зал «Железного пресса»; первый был очень спокоен, второй выглядел потрясенным и слегка растерянным. В зале только и разговоров было, что об указе. Отовсюду слышались вопросы и ответы, и постоянно, как чарующий припев, повторялись слова, звеневшие волшебным металлом: «Пять тысяч золотых дукатов!»…
Пардальян неторопливо пересек общий зал и вошел в удаленный отдельный кабинет, который, как помнил шевалье, он преодолел одним прыжком в ночь своего посещения таинственного дворца Фаусты. Ему хотелось оказаться как можно ближе к двери хода сообщения. Но где, собственно, был этот ход?.. Он сел за стол и ответил женщине, которая пришла спросить, что подать господам:
— Обедать! Из-за указа, оглашенного мэтром Гийоме, у меня разыгрался аппетит.
Минут через десять красивый омлет, прекрасно зажаренный, уже источал перед нашими героями свой душистый пар. В несколько жевательных движений Пардальян расправился с омлетом. Затем он набросился на пирог с угрем, вскоре оставив на столе лишь глиняную тарелку, на которой его подавали; потом он объявил войну цыпленку, превосходившему по словам хозяйки, лучших каплунов из Манса. Пир дополняли несколько бутылочек доброго вина с холмов Сомюра, которое пенилось, как шампанское. Не переставая усиленно работать челюстями, Пардальян иногда ворчал:
— Ешьте же, черт возьми! У вас такая постная мина…
В самом деле, юный Карл, если и следовал примеру неутомимого едока Пардальяна, увлеченного обедом, то делал это весьма медлительно и неохотно.
— У вас такая постная мина, — продолжал Пардальян, — что можно подумать, будто вы мучаетесь угрызениями совести.
Любезная хозяйка, высокая и крепкая рыжеволосая женщина, которая была, должно быть, очень красива во времена своей уже давно миновавшей юности, только что поставила на стол большой горшок и сказала:
— Это персики, сваренные с вином, сахаром и корицей. Очень вкусно!
Пардальян вывалил три четверти содержимого горшка в свою тарелку и, попробовав, заявил:
— Замечательно!
— Я сама придумала это блюдо, — сказала хозяйка, и в ее больших коровьих глазах появилось выражение удовлетворения, а лицо, на удивление глупое, покраснело от удовольствия.
— Вы столь же умны, сколь красивы, — добавил Пардальян.
Хозяйка, женщина уже зрелая и сохранившая от своей прежней красоты только то, что в состоянии были сберечь румяна, выслушав этот новый комплимент, потупила глаза и сделала реверанс. Она была покорена!
— А как вас зовут, моя красотка? — вновь спросил шевалье.
— Руссотта, мой господин, к вашим услугам.
— Надо же, какое красивое имя… Госпожа Руссотта, я заявляю вам, что ваша таверна — первая в Париже. Ваше вино — пенистое и хмельное; ваши цыплята нежны, как перепела с виноградников; пироги достойны быть на столе у господина де Майенна, да хранит его Господь, а засахаренные фрукты смогли бы заставить монаха впасть в смертный грех чревоугодия.
В этот момент в зал вошел какой-то молодой человек, одетый в черное, и сел за соседний столик. На мгновение взгляд его блеклых глаз остановился на шевалье, и он еле заметно вздрогнул.
— И, сверх этого, — продолжал Пардальян, — миленькая хозяйка (последовал реверанс), плутовка (последовал еще один реверанс), которая столь хороша собой, что может заставить ревновать госпожу де Монпансье, самую красивую женщину в Париже (последовал третий реверанс, вздох, грудь Руссотты затрепетала).
Молодой человек в черном приподнялся было, но сейчас же вновь опустился на стул.
— Госпожа Руссотта, я устраиваюсь в вашей таверне и не двинусь отсюда никуда до тех пор, пока у меня в кармане останется хоть один экю. Есть ли у вас хорошие постели? — закончил шевалье.
Руссотта попыталась зардеться, но, к великому сожалению, ей это не удалось. С невыразимой грацией пожилой кумушки, которая старается вспомнить свои пятнадцать лет, она подбежала к молчаливому молодому человеку в черном и спросила его, что бы он хотел выпить.
— То же самое вино, что и эти господа! — сказал незнакомец.
Тем временем Карл смотрел на Пардальяна удрученным взглядом.
— Черт побери! — вскричал Пардальян, видя, как возвращается Руссотта, только что обслужившая незнакомца. — Можно подумать, мой дорогой спутник, что у вас на совести преступление. Вы не были бы столь печальны, даже будь вы этим Пардальяном, за чью голову господин парижский глашатай только что назначил цену… и неплохую, надо сказать, цену! Пять тысяч золотых дукатов! Тьфу ты! Хотел бы я познакомиться с этим Пардальяном!
При этих словах физиономия Руссотты стала серьезной, и она произнесла:
— А я его знаю!..
Карл Ангулемский так и подпрыгнул. Пардальян под столом наступил ему на ногу.
— Ха-ха! — сказал он.
— Ну да, я его знаю! — повторила Руссотта.
Пардальян повернулся вместе со стулом вокруг своей оси, облокотился о стол, взглянул хозяйке прямо в лицо и сказал:
— Опишите мне его, клянусь, я хочу заполучить пять тысяч дукатов!
— Ставлю десять нобелей с розой [49], вы тоже его знаете, — спокойно сказал со своего места молодой человек в черном.
Пардальян покосился на свою шпагу, чтобы убедиться в том, что до нее можно легко дотянуться, затем на дверь, чтобы убедиться в том, что он сможет достичь ее одним прыжком и закрыть, и, наконец, он покосился на незнакомца, который только что произнес эти слова. Но молодой человек вновь склонил голову на грудь и, не имея, как казалось, желания поддержать предложенное пари, погрузился в состояние блаженства.
— Ах так, сударь, — сказал Пардальян, — но, значит вы его знаете?..
— Я его знаю! — ответил незнакомец.
— Я тоже его знаю, — произнес в эту минуту нежный голос.
И женщина, которая несколько минут назад вошла в кабинет, приблизилась и оперлась на руку Руссотты.
Пардальян разразился нервным смехом. Ему начало казаться, что он видит дурной сон. Что касается Карла Ангулемского, то юноша потихоньку под столом вытащил из ножен кинжал и готовился как можно дороже продать свою жизнь. Для него было уже очевидно, что Пардальян опознан. В общем зале было полно солдат. Без сомнения, женщина, которая только что вошла, их предупредила, а все эти разговоры были лишь жестокой игрой, за которой через несколько мгновений последует схватка. Сжав рукоятку своего кинжала, Карл повернулся на полкорпуса к юноше в черном. «Как только на нас нападут, — подумал он, — этот умрет первым. Но в какое же осиное гнездо мы попали?»
Однако незнакомец с тусклым взглядом, казалось, был глубоко погружен в размышления. Он сидел с видом человека, совершенно забывшего, где находится. Пардальян, как мы уже сказали, разразился хохотом.
— Ах так! — вновь заговорил он. — Так, значит, его все знают?..
— Не правда ли, мы знаем его? — спросила Руссотта.
— Несомненно! — ответила Пакетта.
— Ну, хорошо! Тогда опишите мне его! — сказал Пардальян.
— Если это для того, чтобы заполучить пять тысяч дукатов, — сказала Руссотта, качая головой, — то не рассчитывайте на меня!
— Ни на меня! — вставила Пакетта.
Пардальян был вне себя от удивления.
— Клянусь Пилатом, — проворчал он в усы, — у меня просто голова идет кругом! Может, я сплю?
— Ну, ладно, — резко добавил он, — садитесь здесь обе. У меня нет ни малейшего желания заполучить пять тысяч золотых дукатов. И в доказательство этого вот десять дукатов для вас и десять — для вас…
Руссотта и Пакетта вытаращили глаза. Эта неслыханная щедрость заставила их переглянуться. Двадцать дукатов!
— Возьмите же их, черт побери! — сказал Пардальян, пододвинув им две кучки золота. — Но взамен расскажите мне, откуда вы знаете господина де Пардальяна? Хорошая история, рассказанная после обеда, разумеется, стоит двадцати дукатов.
Хозяйки подтолкнули друг друга локтями, еще раз переглянулись, заграбастали золото и сели; Пардальян был для них каким-то странствующим принцем, и они чуяли, что нынче можно поживиться.
— Раз уж ваше сиятельство этого желает!.. — сказала Руссотта.
— Да, мое сиятельство этого даже требует!
— Но мы не скажем, где найти господина де Пардальяна…
— Этого и не нужно.
— Мой господин, вы ведь заметили, что наша таверна носит название «Железный пресс»? Так вот! Это в честь шевалье де Пардальяна.
— А, так он всего лишь шевалье! — вскричал Пардальян.
— Да! Но за его храбрость и большое сердце он был бы достоин носить титул маркиза, герцога или даже принца, — сказала Руссотта. — Не так ли, Пакетта?
— Конечно! — ответила Пакетта.
— Руссотта! Пакетта! — пробормотал Пардальян, стискивая лоб и внимательно разглядывая обеих женщин. Но ни их имена, ни их лица не пробуждали в нем никаких воспоминаний.
— Дело было ночью, — заговорила Руссотта, — двадцать четвертого августа 1572 года.
— Той ночью, когда резали проклятых гугенотов, — добавила Пакетта.
Пардальян прикусил губу.
— В то время мы были знакомы с женщиной, которую звали Като.
В глазах у Пардальяна зажегся странный огонек умиления. Руссотта продолжала:
— Мы любили Като, как сестру. А Като любила шевалье де Пардальяна, но никогда ему об этом не говорила. Ради Като мы дали бы себя убить. И Като пошла бы на смерть ради шевалье. Доказательством чего служит то, что она и дала себя убить…
— Ах! Она дала себя убить? — пробормотал Пардальян хриплым голосом.
— Да, бедняжка! Но чтобы вернуться к нашей истории, следует сказать о шевалье и его отце… старике, что и сейчас стоит у меня перед глазами… высокий, сухощавый, с грозным лицом… Они были заключены в Тампль и осуждены на казнь, которую вы себе и представить не можете. Говорят, их посадили в железную клетку, стенки которой должны были сблизиться и раздавить их…
«Железный пресс!» — подумал Пардальян; он изменился в лице и почувствовал, что волосы у него на голове встают дыбом.
— Откуда Като об этом узнала? Нам это неизвестно. Но, как бы то ни было, она всполошила всех гулящих девиц от улиц Тиршап и Трэне до улиц Блан-Манто и Франк-Буржуа…
Пардальян закрыл глаза. Глубокий вздох вырвался из его груди. Настоящее исчезло, рассеялось как дым, а в воображении из тумана вставали картины минувшего.
Он вновь пережил жуткую сцену, о которой напомнила Руссотта. Для него исчезли и таверна, и фантастический дворец на Ситэ, и Фауста, и Карл Ангулемский, и Руссотта, и Пакетта, и слушавший их юноша с блеклыми глазами…
Сейчас около него стояла Като, жестокая и нежная Като, которая умерла, спасая его. Около него был отец, истинный искатель приключений с телом воина и душой ребенка. Перед ним расстилался превращенный в пекло Париж — охваченный пожарами, красный от крови и пламени; он видел последнюю битву во дворце Монморанси и смерть старика на холме Монмартр… Внезапно из всех этих призраков, воскрешенных его памятью, остался лишь один. Лоиза, любимая Лоиза, стояла как живая, с улыбкой на устах, над развалинами его жизни! И он понял, что его жизнь остановилась именно тогда… Тогда! В момент смерти Лоизы… Ощущение того, что он всего лишь оболочка без души, одна лишь видимость живого человека, было столь ужасно, столь мучительно, столь по-настоящему страшно, что впервые он испытал полный упадок душевных сил. Безумец, который упрямо хочет жить!.. И он возжелал смерти…
Шевалье вновь открыл глаза. Его блуждающий взгляд испугал обеих женщин. Пардальян рассмеялся. Его смех заставил Карла удивленно заморгать. А Пардальян, повернувшись к юноше в черном, спросил его голосом, звук которого поразил его самого, ибо он не узнал собственный голос:
— Эй! Сударь… хотите заработать пять тысяч золотых дукатов?..
Незнакомец поднялся, сделал несколько шагов, сел рядом с шевалье и ответил:
— Нет, сударь, я скорее откушу себе язык, чем донесу на вас, и если бы мое сердце было способно задумать подобное предательство, я бы своими руками рассек себе грудь, чтобы вырвать его… Вы меня слышите, господин де Пардальян?
Когда это имя было наконец произнесено, Руссотта и Пакетта вскрикнули. Пакетта подбежала к двери и проворно ее затворила. Вскочивший было Карл вновь сел. Пардальян провел ладонью по лбу, словно для того, чтобы отогнать призрак смерти. Обе женщины в изумлении уставились на него, схватившись за руки и бормоча:
— Это он!..
Вся эта сцена продолжалась лишь считанные секунды.
— Кто вы, сударь? — спросил шевалье. — Откуда вы меня знаете? И почему, узнав меня, вы не подчинитесь указу, который только что слышали?
— Посмотрите на этих женщин, господин де Пардальян, — ответил незнакомец. — Это гулящие девицы, и я не оскорбляю их тем, что так их называю. Это бедные содержательницы таверны, и пять тысяч дукатов были бы для них целым состоянием. Почему же я прочел на их лицах, что они скорее умерли бы, чем предали Пардальяна?..
— Потому что гулящие девицы и бедняки любят его! — сказал Пакетта.
— Потому что он никогда не сказал ни одного презрительного слова гулящей девице, которая вечерами бродит по темным улицам в поисках куска хлеба в обмен на несколько часов любви, которые она предлагает, — сказала Руссотта.
— Потому что много раз его шпага обращала в бегство ночной дозор, который уводил какого-нибудь горемыку в тюрьму, — вставила Пакетта.
А Руссотта добавила:
— Потому что Като говорила: «Он друг всякому, кто плачет; у него всегда найдется улыбка и очень часто — экю для того, чтобы помочь нищему. Он грубо разговаривает с сильными и нежно — со слабыми. У него железная рука для господ и хозяев, которые нас грабят, пьют нашу кровь и вешают нас. Его рука — сам бархат для тех, что бредут в ночи без крова и без надежды».
— Да, Като нам это сказала, когда собрала всех нас, несчастных гулящих девиц, пожилых и молодых. И те, кто страдал, бросились к Тамплю, чтобы освободить друга всех страждущих. И теперь я вас вижу, сударь, и как же я счастлива, что была среди тех, кто пошел приступом на Тампль! Ведь, истинный Бог, по вашим глазам и вашему лицу видно, что вы остались другом всех проливающих слезы!
Пардальян посмотрел на Руссотту. Она словно помолодела и преобразилась. Она была красива, эта постаревшая гулящая девица, красива своей невежественной и простой душой. Она плакала от радости и горя одновременно.
Радость была от того, что она вновь увидела Пардальяна, воспоминания о котором не оставляли их обеих с того самого момента, как они объединили свои скромные состояния: ведь именно о нем любили они рассказывать друг другу по вечерам, после сигнала к тушению огня. Они беседовали о его приключениях так, как если бы эти приключения произошли с кем-нибудь из рыцарей Круглого Стола… Боль же была из-за указа, только что оглашенного мэтром Гийоме.
А Пардальян, увидев эти слезы, был тронут до глубины души. Солнечный луч проник в самое его сердце, и, опустошив свой стакан, совершенно смущенный, он рассмеялся своим добрым смехом, не зная, что ответить этим трактирщицам, ибо Пардальян, который был очень умен, становился глупцом, когда сталкивался со вспышками подобного наивного восхищения. Вот уж, воистину, он не знал самого себя!
Он схватил руку Руссотты и руку Пакетты и поцеловал нежным и почтительным поцелуем, отчего обе девицы смущенно потупились, ибо, по их мнению, руки целовали только королям и принцессам.
— Теперь моя очередь! — сказал тогда юноша в черном. — Я не предам вас, шевалье де Пардальян, и собственноручно убью всякого, кто захочет вас выдать, потому что однажды, в день резни и ужаса, вы, кого преследовали по пятам и кому нельзя было терять ни секунды, встретили у некоего кладбища ребенка, искавшего могилу своей матери… Вы утешили этого ребенка, взяли его за руку и отвели на заветную могилу… А ребенок посмотрел на вас и поклялся никогда не забывать. Этот ребенок — я, и зовут меня Жак Клеман!
— Жак Клеман! — глухо пробормотал шевалье, вспомнив давние годы. — Сын Алисы де Люс!
— Да! — сказал монах, поднимаясь. Голос его стал резким, хриплым и страстным. — Сын Алисы де Люс, которого вы утешили, которого вы постарались спасти! Той Алисы де Люс, чью страшную историю я узнал, исповедуя одну из камеристок Екатерины Медичи. Вы, Пардальян, тоже страдали по вине этой богомерзкой Медичи, и вам известно о преступлении старой королевы-дьяволицы… Не даром Господь позволил нам встретиться сегодня! Это случилось потому, что Господь желает, чтобы я, в свой черед, утешил вас! Слушайте! Слушайте же, вы, которого Екатерина заставила плакать! Я приговорил Екатерину Медичи к самой ужасной казни, ибо я знаю единственное уязвимое место ее черной души! Она любит своего сына, л именно через сына, вы слышите меня, через ее горячо любимого сына я и поражу ее! Но, убив Ирода, я не просто отомщу за мою мать и за вас, а послужу осуществлению планов Господа! Ибо Сам Господь послал мне карающий кинжал!..
С этими словами, прежде чем Пардальян смог пошевельнуться, а Карл Ангулемский спросить себя, ясновидец это или сумасшедший, Жак Клеман повернулся к хозяйкам, подал им какой-то знак и произнес:
— Прощайте, шевалье де Пардальян! Не противьтесь вашей судьбе: она к вам благосклонна! Я же покорюсь своей, сколь бы ужасна она ни была… А сейчас, хозяюшки, проводите меня к потайной двери…
Растерянные Руссотта и Пакетта увидели поданный им знак, прошли вглубь комнаты и скрылись в соседнем помещении в сопровождении Жака Клемана. Через несколько минут они вернулись. Пардальян, потрясенный всем тем, что только что увидел и услышал, схватил Карла Ангулемского за руку и прошептал:
— Потайная дверь!.. Это способ проникнуть к Клоду и Фарнезе… а, возможно, и к Виолетте!..
Мы вынуждены прервать последовательное изложение хода событий и вернуться на два дня назад, к тому моменту, когда Пардальян, разрушив заградительные сооружения, которые он возвел внутри трактира «У ворожеи», сошел с крыльца и сдался герцогу де Гизу. В ту же минуту Югетта упала на колени и прошептала:
— Я должна спасти его!
Одновременно господин Кроасс, завершив свое героическое сражение сначала со стенными часами, а затем — с собакой, уселся за стол на кухне таверны «У ворожеи»; уверенный в том, что несметные полчища его врагов обращены в бегство. И в самом деле, тишина, установившаяся на улице после того, как герцог отбыл, могла любого заставить поверить в восстановление спокойствия.
Трактирная челядь, выскочившая на улицу, чтобы посмотреть, что происходит, не смогла вернуться обратно, ибо Пардальян к тому времени уже успел забаррикадировать все двери.
Впрочем, слуги снова возвратились в дом, как только шевалье увели. Их первая забота заключалась в том, чтобы удостовериться, что госпожа Югетта не была ни убита, ни ранена этим ужасным преступником — то ли просто бандитом, то ли еретиком: они не знали толком, кого же тут схватили.
Но хозяйка уверила их в том, что с ней ничего плохого не случилось, — она, мол, только очень испугалась. Затем госпожа Грегуар поднялась в свою комнату и надела свой лучший наряд. У нее возникла одна идея. Оставив постоялый двор на попечение прислуги, она вышла, не сказав ни куда идет, ни когда вернется.
Застав свое заведение в самом плачевном состоянии, подавальщицы и подавальщики издали множество горестных восклицаний. Посуда оказалась перебитой. Почти вся мебель была сдвинута со своих мест, а кое-что так даже сломано.
Потратив не менее часа на то, чтобы более или менее привести таверну в порядок, слуги, беспокоясь об ужине, поспешили к кухне. Кухонная дверь была забаррикадирована. Торопливо отодвинув столы и табуретки, которые собрал в кучу Пардальян, они обнаружили возле очага поразившего их своим огромным ростом Кроасса. Великан сидел, вытянув длинные ноги, и переваривал славный обед и славную победу.
— Кто вы такой? — спросил повар.
— И что вы здесь делаете? — спросил эконом.
— И как вы сюда попали? — подхватила мойщица посуды, уперев руки в бока.
Впечатление от этих угрожающих возгласов усугубилось еще более угрожающим поведением вошедших. Кроасс увидел, дрожа от страха, что перед его носом оказались шпиговальная игла, вертел и множество щеток, направленных таким образом, что не оставалось никаких сомнений насчет применения, которое в ближайшее же время будет найдено для всей этой утвари. Одновременно повар, с виду настоящий главарь шайки, сделал шаг вперед.
Кроасс тут же вскочил, и голова его едва не достигла подвешенных на балках потолка окороков, что вызвало в рядах грозной армии стремительное отступление. Столь быстрое бегство заставило Кроасса поверить в то, что он внушает ужас, и вспомнить о том, что он храбр.
— Грубияны! — воскликнул он. — Осмелитесь ли вы поднять руку на человека, который одержал победу в трех сражениях?
Эти слова совершенно не смутили нападавших. Но голос, необычный голос, которым природа наградила бывшего певчего, благодаря чему он и получил метафорическое прозвище Кроасса, то есть — Каркуши, произвел на войско неизгладимое впечатление. Мойщица посуды широко разинула рот. Эконом от изумления отступил назад. Подавальщицы громко расхохотались. Кроасс решил окончательно сразить противника, нагнав на него побольше страху.
— Вы разве не знаете, — добавил он, — что я обратил в бегство соперников гораздо более опасных, чем вы, избавив от них вашу таверну, и что именно я выбросил из окна всех, кто находился в комнате там, наверху?!
— Ах! Ах! Так это вы выбросили на улицу все, что было в комнате? — вскричал повар.
— Я! — скромно ответил Кроасс.
— Так это ты, бродяга! Так это ты выбросил на улицу сундук, столы, кресла, напольные часы! На помощь! Хватай грабителя! Хватай проходимца!
— Какой сундук? Какие часы? — завопил Кроасс.
Но его уже никто не слушал. Вместо ответа он получил несколько ударов палкой от щетки по плечам и рукам — ударов, нанесенных, впрочем, с некоторой неуверенностью.
Поначалу Кроасс улыбнулся горькой улыбкой человека, который отказывается от борьбы с жестокой судьбой. Но так как удары, кои он отражал как только мог, становились все более ощутимыми, эта улыбка превратилась в гримасу, а затем из широко разинутого рта великана понеслись завывания. Видя, что застигнутый с поличным преступник вместо того, чтобы обороняться, принялся беспорядочно размахивать своими длинными руками, стонать и изрыгать проклятия, нападавшие, поначалу робкие, осмелели, а затем пришли в ярость. Кроасс начал прыгать и извиваться: с одной стороны его кололи концом шпиговальной иглы, с другой — вертелом; в конце концов он получил самую жуткую взбучку из всех, какие только были предназначены судьбой на его долю. Внезапно, заметив, что кухонная дверь открыта, он бросился в большой зал, куда немедля ворвалась, словно ураган, и вся воющая и жестикулирующая свора. Но Кроасс уже выскочил на улицу и улепетывал — благодаря непомерной длине ног — с такой быстротой, что всякое соперничество с ним было невозможным.
Когда он наконец остановился после двух часов бега, обходных маневров и обманных финтов, он был изнурен до крайности, у него все болело, он был печален и чувствовал себя несчастным. Уже почти наступила ночь. Кроасс прислонился к какой-то стене и, поняв, что он, бедняжка, один на свете, бездомный, без гроша в кармане и всеми покинутый, заплакал.
«Ах! Чертова моя храбрость! — подумал он. — Будь проклят тот час, когда я узнал, что храбр! Я был так спокоен, когда считал себя трусом… Что теперь делать? Что со мной будет?»
Высказав таким образом самому себе все законные жалобы, Кроасс вдруг увидел у своих ног какую-то собаку, которая тяжело дышала, высунув длиннейший язык. Кроасс изумился, ибо узнал псину! Это была собака из трактира!.. Поскольку казалось, что собака не собиралась его кусать, он нагнулся и погладил ее; собака благодарно завиляла тем, что у нее осталось от хвоста. Вы, конечно же, поняли, что Кроасс очутился в обществе нашего старого приятеля Пипо.
Пипо покинул таверну «У ворожеи» следом за Кроассом и все это время несся за ним вскачь, не отставая ни на шаг. Пипо, как мы знаем, был очень разумным псом. Во время той трепки, которую задали несчастному Кроассу, множество ударов палкой от щетки в неразберихе пришлось и по хребту Пипо, тем более, что одна из подавальщиц, которую он однажды цапнул за икру, затаила против него дикую злобу и воспользовалась потасовкой, чтобы с лихвой отомстить за себя.
Итак, Пипо сказал себе, проявляя некоторые признаки логического мышления, что если его хозяйка с хозяином пропали в те минуты, когда на улице раздавался сильнейший шум и слышались чьи-то крики, то, возможно, они уже не вернутся, а те удары, которые он получил, знаменуют собой недвусмысленно объявленную отставку. Стало быть, его существование на постоялом дворе «У ворожеи» вот-вот превратится в ад кромешный, и ему пора бежать. Вполне естественно, что Пипо увязался следом за человеком, который покидал таверну столь же стремительно, как и он сам.
Кроасс, решив, что враг сбит со следа, вновь пустился в путь. Пес поднялся и пошел за ним, понурив голову. Куда шел Кроасс? В какие кварталы он направлял свои стопы? В центр города, или на Ситэ, или в Университетский квартал шел он искать густой похлебки и крова?.. Кроасс этого не знал! Он шел наугад!
Кроасс и Пипо провели несколько часов в унынии. Иногда на углу какой-нибудь из улочек их останавливали нахальные бродяги, требуя у них кошелек или жизнь, но удостоверившись в нищете двух бедолаг, отпускали их с миром. Иногда они видели, как проходил ночной дозор; впереди шел стражник с фонарем. Пережив множество неприятных приключений, не раз скрываясь от преследования, меняя прямые пути на обходные, Кроасс около двух часов ночи приблизился к широким воротам, возле которых, как ему показалось, он смог бы попытаться уснуть. Ворота образовывали нечто вроде полукруглого углубления, где он будет в безопасности. Он направился туда наощупь, так как кругом царил глубокий мрак.
Вдруг Пипо заворчал, и Кроасс почувствовал, как кто-то схватил его за протянутую вперед руку. В то же время, уже третий или четвертый раз за ночь, он услышал слова, которые бросали его в дрожь:
— Кошелек или жизнь!..
— Увы! Мой добрый господин, мой почтенный бродяга, что касается кошелька, то у меня его никогда не было, а что касается моей жизни, то она стоит столь мало, что даже я сам не дам за нее ни единого денье!..
— Кроасс! — раздалось восклицание.
— Пикуик! — вскричал Кроасс, узнав по голосу своего компаньона.
Пикуик отпустил Кроасса и проворчал:
— Вот таково мое везение! Уже четыре часа я подстерегаю добычу, а когда наконец вижу приближающегося горожанина и думаю, что заполучу хоть что-нибудь, пусть даже это будет какой-нибудь стертый паршивый экю, оказывается, что мой горожанин — Кроасс!.. Послушай-ка! А что ты делаешь в столь поздний час на улице?
— А ты? — спросил успокоенный Кроасс, радуясь, что встретил товарища по несчастью.
— Я-то ищу приключений. Но, должно быть, в это дело замешался сам дьявол, ибо после ареста шевалье де Пардальяна…
— Как? Так наш несчастный господин арестован?
— Я видел, как его уводили гвардейцы герцога де Гиза.
— Ах! Если бы я был там!..
— Все произошло около таверны «У ворожеи», где мы тогда съели так много, что я об этом буду помнить сто лет! Сейчас воспоминания об этом обеде — единственное для меня утешение!
— Ах! Если бы я был там!.. — вновь повторил Кроасс с великолепным апломбом.
— Видя все это, — заговорил господин Пикуик, — я сказал себе, что меня, возможно, тоже схватят. Поэтому я подождал наступления ночи и направился к благословенному дому на улице Барре, где мы не один раз ели на дармовщинку.
— Подумать только! — заорал Кроасс, хлопнув себя по лбу. — Об этом-то я и не подумал! Пойдем туда!.. Бежим!..
— Погоди! Я обнаружил на улице Барре и на соседних улицах отряды вооруженных до зубов людей и понял, что они вот-вот арестуют герцога Ангулемского, друга шевалье де Пардальяна. Тогда я, увидев, что остался без хозяина и без крова, ухитрился выбраться из этого осиного гнезда и вспомнил про наше старое ремесло…
— Певчего? — спросил удивленно Кроасс.
— Нет, вольного горожанина. Но, клянусь потрохами дьявола, я не нашел никого, кто попался бы мне в лапы, кроме тебя, так что сейчас я схожу с ума от голода, жажды и усталости.
— Что с нами будет? — сказал Кроасс, усаживаясь на мостовую.
— У нас есть еще одно средство: заняться вновь нашим третьим ремеслом, ремеслом фокусника.
— Смотри, а ведь правда! Как же это я позабыл о фокусах?! Мы спасены!
Пикуик промолчал. Очевидно, он испытывал некоторое сомнение относительно доходности этой профессии, которая столь воодушевила его компаньона…
Кроасс сначала было просто уселся на мостовую, но вскоре прилег, вытянувшись во весь рост, и заснул. Пикуик же, напряженно прислушиваясь, продолжал молить судьбу о помощи. Провидение, однако, не снизошло до его просьб: никакой обладатель тугого кошелька не появился. Так что почтенный Пикуик тоже в конце концов улегся спать, ибо сон представлялся единственным средством забыть о голоде. Прежде чем заснуть, он случайно задел рукой Пипо, лежащего рядом с Кроассом, и прошептал:
— Смотри-ка! Собака! Да ведь это уже настоящая труппа!..
В скором времени этот уголок улицы в глубине Парижа стал спальней для трех существ, объединенных одним несчастьем.
Пикуик и Кроасс проспали тяжелым сном до самого утра… К Пипо, однако, сон не шел, и он то и дело озирался по сторонам и недовольно повизгивал.
Приятели поднялись рано и увидели, как их пес, давно бодрствовавший, уже ищет себе пищу в ручье, посредством которого город освобождался от массы разнообразнейших отбросов.
Кликнув его, Пикуик и Кроасс отправились в путь и вскоре очутились у монастыря кармелиток. Это означало, что они находились почти в пригороде Парижа.
— Давай вернемся назад по улице Сен-Мартен, — сказал Кроасс.
— Минутку! Если я не ошибаюсь, мы скоро найдем кое-что на завтрак… Смотри, вот кладбище Сен-Николя и паперть монастыря кармелиток. Мне кажется, что раньше, когда я был певчим, я частенько захаживал сюда и находил за этими постройками всякие фрукты, которые прекрасно утоляют жажду и голод.
Пикуик был прав. Между улицами Сен-Мартен и Сен-Николя-де-Шан с одной стороны и тюрьмой Тампль — с другой располагался большой участок земли, занимавший почти то самое место, которое теперь находится между площадью Республики и Институтом Искусств и Ремесел, и называвшийся Полями Сен-Мартен. Зеленщики выращивали там множество овощей, крестьяне окрестных деревень сеяли зерновые. А еще в полях Сен-Мартен росли себе без присмотра несколько виноградных лоз, сливовые деревья и множество яблонь. Именно к ним, этим лозам и фруктовым деревьям, устремлял свой алчный взор Пикуик, и именно на эти сочные плоды и ягоды разевал свой большой рот Кроасс. Они перелезли через какую-то изгородь и принялись искать завтрак, на который надеялись. Там был виноград, но он еще не созрел. Зато сливы будто бы просили, чтобы ими полакомились. Пикуик наполнил свой колпак, уселся на мокрую от росы траву и принялся пожирать собранный урожай.
— Как здорово, что нам не нужна лестница, — сказал Кроасс, которому и впрямь требовалось только протянуть руку.
Заморив червячка и набив карманы сочными ягодами, Пикуик сказал:
— Давай улепетывать, кум, так как уже совсем развиднелось и нас, коли мы замешкаемся, могут застать и крепко побить какие-нибудь бедняки, привыкшие считать этот сад своим.
Через час, когда лавки были уже открыты и на улицах раздавались крики тысяч торговцев, оба горемыки оказались на Гревской площади. Эта площадь была в Париже особенно известной и всегда влекла к себе зевак либо какой-нибудь ярмаркой, либо представлением бродячих актеров, либо казнью через повешение.
На площади по обыкновению была толпа, и на этот раз даже более густая, чем обычно, ибо парижанам, горячо желающим знать, что же сделает их мессия — великий Генрих де Гиз, не сиделось в домах. К тому же в ратуше непрерывно заседали новые члены магистрата, только что названные на выборах. Кроасс был обрадован видом такого количества людей и закричал:
— Сегодня, кум, мы быстро набьем нашу мошну.
Но Пикуик грустно подвигал кончиком своего заостренного носа, что означало, что он не верил в благорасположение толпы, которую в данный момент сожжение на костре парочки безбожников повеселило бы куда больше, чем представление двух нищих бродячих актеров… Однако это не помешало ему попытаться привлечь внимание горожан, и, приставив обе руки ко рту, он стал подражать звукам трубы. Он развивал этот свой талант с давних пор и постоянно в нем совершенствовался. Тем временем Кроасс запел во всю силу голосовых связок песенку, в которой выражалась симпатия к Гизу, а Генрих III являлся предметом всяческих издевок. В песенке содержался намек на то, что король обладал манией устраивать шествия по любому поводу. Она начиналась следующим четверостишьем:
Народу объявив войну,
Разграбил ты свою страну.
Теперь же — что ты нам предложишь?
Слезами горю не поможешь!
Благодаря то ли таланту Пикуика, то ли странному голосу Кроасса, а может быть, той какофонии, которую создавал этот дуэт, вокруг приятелей немедленно образовался круг. Их худоба и чрезвычайно высокий рост были и сами по себе весьма любопытны, а если еще учесть, что песенка полностью соответствовала настроению «правоверных» католиков, то все складывалось просто замечательно.
— Горожанки, благородные девицы, маркизы и принцы, — закричал вдруг фальцетом Пикуик, — я приехал прямо из королевства турок и мавров и прямиком направляюсь к Его Величеству королю испанцев, который вместе со всем своим двором давно уже ожидает меня. Идя навстречу слезным просьбам парижан, я согласился остановиться на денек в вашем прославленном городе! (Здесь он воспроизвел звук трубы. ) А почему, — спросите вы меня, — ты остановился в нашем прославленном городе Париже? Прежде всего, — отвечу я вам, — чтобы иметь честь созерцать вблизи великого человека, слава о котором достигла сердца той пустыни, где я жил! Сказав так, должен ли я называть имя его светлости герцога де Гиза? (Последовали звуки трубы и приветственные возгласы зевак. ) А сейчас я покажу вам сказочное существо, о существовании которого никто и не подозревал до тех пор, пока я не нашел его в глубине аравийских пустынь. Это существо похоже на человека! У него есть нос, глаза, рот, как у людей, однако же оно вовсе не нашего роду-племени. Я представляю там здесь животное неизвестного вида. (Пикуик схватил растерянного Кроасса за шею. ) Это животное, благородные девицы и замечательные горожане, обладает несравненным достоинством! (Звук трубы. ) Оно не ест ни хлеба, ни мяса, ни цыпленка, ни сухой груши, ни фруктов, ни овощей, ни какой-либо другой человеческой пищи! Оно не ест даже безбожников! (Смех и аплодисменты. ) Но чем же, — спросите вы, — питается твое аравийское животное? Вы скоро это узнаете! Вы скоро это увидите! Ибо сейчас время его завтрака! Его завтрак, благородные девицы и горожане, состоит только из камней, которые он даже не просит сварить! (Дрожь любопытства. ) А на обед он хочет глотать только сырые сабли; сабли, рапиры, шпаги, алебарды — для него все хорошо, лишь бы из стали! (Трижды раздался звук трубы. ) А сколько будет стоить поприсутствовать при этом невероятном завтраке единственного в своем роде животного? Один нобель? — спросите вы. Нет! Один дукат? Тоже нет! И даже не пистоль, и даже не экю, и даже не ливр или су парижской чеканки! Вам обойдется это каждому в один обол! [50] Итак, мы начинаем!
Кто то из горожан подобрал два-три камня и протянул их Пикуику со словами:
— Вот завтрак для твоего зверя.
Пикуик взял камни, схватил Кроасса за загривок и поднес их к его рту.
— Внимание! — закричал он.
— Но это же не наши камни! — простонал несчастный Кроасс.
— Глотай, или мы пропали! — шепотом сказал Пикуик.
И он приложил к губам «животного» камень размером с яблоко.
— Глотай! — завопил он.
— Так что? Животное-то не ест? — закричала толпа, смеясь.
Кроасс закрыл рот и даже сжал зубы. Он отчаянно сопротивлялся. Еще бы, ведь эти камни не имели ничего общего с теми камнями из кишок животных, которые его заставлял глотать когда-то Бельгодер. В конце концов толпа начала их освистывать. И тут на Кроасса снизошло гениальное озарение:
— Я сейчас не голоден!..
— Надо было об этом сказать! — вскричал Пикуик. — Ах, обжора! Меня не удивляет то, что он не хочет есть! На дороге, ведущей в Орлеан, по которой мы шли ночью, вы не найдете ни одного камешка! Он их все сожрал!.. Благородные девицы! Господа! Смилуйтесь, не уходите! Мы вам сейчас покажем…
Но зеваки, пришедшие в ярость от того, что им не удалось поприсутствовать на завтраке, состоящем из камней, принялись собирать эти самые камни, и двое горемык поняли, что их вот-вот побьют. Один гвардеец закричал:
— Я сейчас заставлю его проглотить мою шпагу!..
Произошла жуткая давка. Кроасс ни жив ни мертв бросился бежать, за ним поспешал Пикуик, а позади с лаем несся пес. Через несколько мгновений все трое исчезли с Гревской площади. Они пришли в себя в одном из уголков пристани, где грузят зерно, у кромки воды; они сидели друг против друга и обменивались взаимными обвинениями.
Пикуик понял, хотя и несколько поздно, что без необходимых атрибутов (фальшивых камней, складывающихся сабель) невозможно заработать деньги, давая представления.
Теперь они решили попытаться заработать попрошайничеством. Для этой цели Пикуик вытащил из своих карманов «язву», «кровоточащую рану» и пару «глаз слепца». К несчастью, «язва» и «рана» сильно попортились за то время, что прошло с момента, когда предусмотрительный Пикуик положил их себе в карман. «Глаза слепца», однако, были в хорошем состоянии.
— Ну ладно, — сказал он, — ты будешь слепцом, а я — одноруким.
Затем, укрывшись за каким-то сараем, приятели преобразились: Кроасс стал слепцом, а Пикуик, как и намеревался, — одноруким. Для этого Кроассу оказалось достаточно наложить на надбровные дуги два кусочка искусно вырезанного пластыря, в котором были проделаны дырочки, позволявшие «слепцу» хорошо видеть; с внутренней стороны они были аккуратно смазаны клеем, а с внешней разрисованы таким образом, что напоминали глазные бельма. Благодаря подобному приему человек выглядел самым настоящим слепцом.
«Глаза», «язву» и «рану» Пикуик купил довольно давно в одной бойко торгующей лавке на улице Труз-Ваш.
Кроасс прикрепил к шее Пипо веревку, конец которой держал в руке. Что касается Пикуика, то он с помощью целой системы перевязок спрятал свою левую руку под камзол. Таким образом он превратился в одного из самых жалких одноруких инвалидов. Два наших приятеля, наспех снаряженные, принялись слоняться по улицам; Кроасс-слепец опирался на руку однорукого Пикуика, а скачущий, зевающий и смертельно усталый Пипо тянул за веревку.
Через каждые десять шагов Пикуик останавливался и стонущим голосом взывал к милосердию прохожих в следующих выражениях:
— Молю о милосердии, жалости и сострадании для моего товарища по оружию, ослепленному выстрелом из аркебузы прямо в лицо в битве при Вимори, где он сражался рядом с великим Генрихом де Гизом! Проявите сострадание и ко мне самому, которому гнусный безбожник из Наварры отсек руку одним ударом обоюдоострого меча во время битвы при Кутра!
— Ты разрываешь мне сердце! — говорил Кроасс, который, обладая неуравновешенным и бурным воображением, быстро дошел до того, что уверовал в свое участие в битве при Вимори.
— Увы! — пронзительно кричал Пикуик. — Неужто вы допустите, чтобы два верных защитника, два храбрых солдата великого Генриха умерли голодной смертью? Неужто я буду вынужден съесть ту единственную руку, что у меня осталась?
Кроасс плакал. Пикуик издавал такие крики, что можно было подумать, будто все нищие города являлись его учителями. Однако оттого, что люди были слишком озабочены своей собственной судьбой в эти дни волнений и тревог, и оттого, что они уже привыкли к многочисленным представлениям, подобным этому, они делали вид, что ничего не слышат.
К полудню двое несчастных великанов Бельгодера не получили ничего, кроме несколько раз сказанного «ступайте с миром!», что было весьма скудной пищей. Только к вечеру, когда они, уже полумертвые от голода, валились с ног от усталости, а головы у них от отчаяния шли кругом, они получили подряд три обола, два денье, ячменный хлебец и две сырые луковицы. Три обола и два денье кое-как обеспечивали завтрак на следующее утро. Луковицы и хлебец были с наслаждением съедены. Но когда они закончили свою трапезу у подножия каменной тумбы, где нашли временное пристанище, они вдруг заметил, что остались вдвоем: Пипо удрал!..
— Неблагодарный! — сказал Кроасс, издав вздох и подумав о той половине цыпленка, которую столь величественно пожаловал псу накануне.
Следующий день был для обоих нищих столь же злополучным, как и предыдущий. Через три дня такого существования Пикуик понял, что над ним довлеет страшный рок и что ему самой судьбой предназначено умереть с голоду. От него осталась одна тень. Что же касается Кроасса, то он, казалось, вытянулся вверх еще на целый фут.
Вечером четвертого дня, после того как они попрошайничали, умоляли, безуспешно пытались дать представление и показать свое искусство и еще более безуспешно пытались украсть выставленный на прилавок товар, изнуренные и доведенные до изнеможения, изнывающие от нищеты и отчаяния, они добрались до Монмартрских ворот в момент, когда те должны были вот-вот закрыться. Поскольку Париж наводил на них ужас, они вышли за город, уселись у какого-то дуба и заплакали. А вернее, Кроасс плакал за двоих. Его бесконечно длинное тело, доведенное до крайнего истощения, растянулось у подножия дерева. Костлявые пальцы вырывали травинку за травинкой, а по щекам текли крупные слезы.
Что же до Пикуика, то он, сжав свои тонкие губы, грустно подергивал кончиком заостренного носа; суровые и внимательные глаза что-то напряженно выискивали.
— Желудь… — сказал он вдруг.
— Два, три… десять желудей, — сказал Кроасс, оживляясь.
И действительно, под дубом была целая россыпь желудей. Наши приятели принялись их уныло жевать.
— Они похожи на орешки, — говорил Кроасс.
— Вообще-то, — говорил Пикуик, — желудями откармливают поросят. А что на свете жирнее и здоровее, чем поросенок?
— Это, конечно, верно, но все-таки очень печально, что люди вроде нас питаются желудями, — вновь заговорил Кроасс, продолжая исступленно работать челюстями.
— Ты всегда был слишком изнежен. С сегодняшнего дня я намереваюсь питаться одними желудями, — возразил ему Пикуик.
— Но я и впрямь изнежен, такая уж у меня конституция.
Острый голод отступил, дав бедолагам отсрочку. Их разум смог заговорить, как только замолчали желудки. И Пикуик, указывая своему компаньону на холмы Монмартра, воскликнул:
— Подумать только, ведь еще совсем недавно мы были так счастливы. Если бы кто-нибудь сказал нам, что совсем скоро голод будет преследовать нас по пятам, мы бы только недоверчиво рассмеялись. Помнишь ли ты, друг мой, тот день, когда мы отыскали себе щедрых и благородных покровителей и весело сопровождали их в Монмартрское аббатство?..
Как только он это сказал, Кроасс вскочил и изо всех сил стукнул себя кулаком по голове.
— Монастырь на Монмартре! — заревел он. — О нем-то я и не подумал!
— Ну да, монастырь бенедиктинок! А что?
— А что? Да то, что мы спасены!..
— Бедняга Кроасс! От голода ты спятил. Не ты первый. Я много раз видел, как люди, поголодав, начинали болтать всякие нелепицы.
— Я не сумасшедший, Пикуик! Ведь в монастыре на Монмартре живет Филомена! Ты понимаешь?
— Слишком хорошо понимаю! Увы! Ты бредишь!
— Нет же, нет, клянусь святым Бенедиктом! — взвыл Кроасс. — Ты знаешь, кто такая Филомена? Филомена!.. Ах! Филомена!..
Пикуик бросил взгляд на дуб и удостоверился, что он сможет на него вскарабкаться в том случае, если его друг впадет в бешенство.
— Филомена — это одна бойкая монашка, — продолжал Кроасс, — хитрюга, красавица и вообще отменная бабенка; она наверняка способна прокормить двух таких парней, как мы, и дать им пристойный кров. Пойдем же, отыщем Филомену!
— А с какой стати, клянусь требухой дьявола, Филомена приютит нас и даст нам похлебку? — вскричал Пикуик.
Кроасс выпрямился и проронил:
— Да ведь она меня любит!..
Сказав так, он направился, широко шагая, к подножию холма.
«Не надо ему противоречить!» — подумал Пикуик, догоняя своего компаньона.
Через полчаса оба молодца добрались до монастыря бенедиктинок и, обойдя кругом ограду, оказались перед проломом, через который они когда-то проникли внутрь…
Оставим же двух товарищей по несчастью в тот момент, когда они собираются пробраться в монастырь, надеясь на кров и пищу, и памятуя о той страсти и восхищении, которые Кроасс, как он утверждает, внушил старой монахине-бенедиктинке по имени Филомена, а сами возвратимся в таверну «Железный пресс».
Мы помним, как Жак Клеман подал условный знак Руссотте и Пакетте, сказав им:
— Ну-ка, хозяюшки, проводите меня к потайной двери!..
Обе хозяйки торопливо повиновались; они ввели молодого человека в большую комнату, обставленную роскошной мебелью и украшенную с такой пышностью, какую никто не мог бы предположить в гостеприимной, но бедной таверне. Жак Клеман сразу узнал эту комнату.
Он вздрогнул при воспоминании об оргии, на которую его когда-то заманили. Но на сей раз речь шла совсем о другом. Нынче монаху предстояло получить распоряжения самого Господа по поводу грядущего великого деяния.
Жак Клеман мог бы насторожиться. Уже во второй раз он приходил в кабачок «Железный пресс». В первый раз его сюда завлекли для участия в оргии; а сегодня он был направлен сюда герцогиней де Монпансье, желавшей, дабы он обсудил вопросы, затрагивающие наивысшие интересы Церкви. Монах, таким образом, мог бы, по крайней мере, удивиться, что таверна служит столь различным целям. Но Жак Клеман не рассуждал, он был лишь покорным исполнителем.
В комнате, где происходила оргия, он остановился и вопросительно поглядел на хозяек заведения.
— Не понимаю, чего вы еще желаете, — сказала Руссотта.
— Хорошо, что вы привели меня сюда, — ответил Жак Клеман, — но я должен идти дальше, так что вот, смотрите…
И он нарисовал в воздухе кончиком пальца нечто похожее на треугольник. Это был второй знак, позволявший «пройти дальше».
Тогда Руссотта приподняла гобелен, за которым оказалась дверь, и промолвила:
— Это здесь. Вы знаете, как нужно постучать?
— Знаю, — ответил монах.
Обе хозяйки удалились, а молодой человек постучал особым образом в указанную дверь. Дверь тотчас же отворилась, как если бы его ждали. Жак Клеман вошел и увидел, что находится в комнате, освещенной лампой, хотя на улице был ясный день… Дневной свет, однако, не проникал сюда. Какая-то женщина, одетая в белое, сидевшая в большом кресле и почти скрытая тенью, сделала ему знак приблизиться.
— Вы Жак Клеман? — спросила она.
— Да, сударыня. Я тот, о ком вы говорите.
— Жак Клеман из монастыря Святого Иакова?
— Да, сударыня. И если я надел светский костюм, то только потому, что так посоветовал мне поступить преподобный отец настоятель.
— Преподобный Бургинь?
— Да, сударыня.
— А вы знаете, кто я такая?
— Я предполагаю, что вы та, кого называют принцессой Фаустой.
— Да, действительно… — сказала Фауста тем простодушным тоном, к которому прибегала, чтобы не слишком пугать малознакомых людей.
— Преподобный отец настоятель, достопочтенный Бургинь, сказал мне, что я могу довериться вам, — вновь заговорил Жак Клеман.
— Это правда, — промолвила Фауста очень ласково, — вы можете мне доверять…
— Вот что привело меня сюда…
Монах поднял глаза на Фаусту, как будто у него оставались еще какие-то последние колебания.
— Говорите без опасений, — сказала принцесса повелительно, и молодой человек решился.
— Да, — заговорил он горячо и страстно, — да, я понимаю, я чувствую, я вижу, что могу ничего не опасаться… Так вот, сударыня, в моем сердце созрел ужасный план. Я осуществлю этот план, даже если буду проклят. Но я попросил преподобного отца Бургиня дать мне отпущение грехов, а он мне ответил, что в столь серьезном случае только один человек в мире способен дать отпущение грехов… я подразумеваю — заранее…
— И этот человек?.. — спросила Фауста.
— Преподобный отец настоятель уверял, что вы смогли бы проводить меня к нему для того, чтобы он выслушал меня, соблюдая тайну исповеди.
— Говорите же, сударь, — спокойно сказала Фауста, — так как вы находитесь перед той, о которой говорил ваш аббат, перед той, кто отпустит вам ваши грехи — настоящие и будущие.
С этими словами Фауста выпрямилась в своем кресле. Ее поза почти незаметно изменилась: исчезла складка на платье, стан стал прямее, голова слегка закинулась назад, рука с перстнем легла на колено. Этого было достаточно для того, чтобы сделать Фаусту неузнаваемой.
Земная женщина исчезла. Перед Жаком Клеманом находилось некое таинственное существо, которое по собственной воле может менять облик и превращаться то в красивую девушку, то в пожилого священника, то в королевского рейтара.
После ночи, проведенной в капелле монастыря Святого Иакова, монах пребывал в состоянии душевного возбуждения, а вернее сказать, был охвачен своего рода безумием. Он отличался здравомыслием и имел доброе сердце, о чем свидетельствовала его встреча с Пардальяном, однако воображение переносило его в другую жизнь, как только речь заходила о его видениях и всем, что было связано с замышлявшимся убийством Генриха Валуа.
Тогда ему казалось, что он слышит нечеловеческие голоса и видит неземные существа, среди которых чувствует себя очень непринужденно, как если бы сфера фантастического стала вдруг единственной подлинной реальностью. Все прочее: окружающий мир, вера, монастырь — становилось нереальным. Единственной явью оставался сон. Бургинь, настоятель монастыря Святого Иакова, сказал ему: «Отпущение грехов, о котором вы просите, сын мой, может вам дать только посланник Святейшего Отца, Князь Церкви, обладающий полнейшей властью».
По мысли монаха Фауста, эта иностранная принцесса, примкнувшая к Священной Лиге, должна была отвести его к тому самому Князю Церкви, о котором говорил Бургинь. А Фауста вместо этого только что произнесла: «Вы стоите перед той, кто может дать вам отпущение грехов…»
Монах посмотрел на Фаусту и не узнал ее. Он увидел ее лицо, которое еще недавно было нежно-женственным, а сейчас стало величественным и ослепительно прекрасным. Его охватила какая-то странная дрожь. В его ушах раздался медный звон, который он слышал тогда, когда из реальной жизни внезапно переносился в нереальную. Его взор упал на руку Фаусты, и он не был удивлен тем, что увидел на ней папский перстень.
Жак Клеман только задрожал как в ознобе; это бывало с ним всякий раз: стоило ему соприкоснуться со сверхъестественным, как его охватывала дрожь и ледяной пот выступал на лбу. Он медленно опустился на колени и спросил, запинаясь:
— Кто вы? Вы посланы ко мне Господом? Вы один из его ангелов, как и она?..
Фауста ответила на его вопрос со всей откровенностью:
— Вы ошибаетесь, господин монах. Я не ангел. Во всяком случае, я не принадлежу к сонму тех неземных существ, которым Господь иногда позволяет общаться с избранными Им Самим. Но будьте уверены в том, что я — Его Посланник. Я та, на которую Он возложил миссию восстановить Его власть в этом мире.
Кто знает, быть может, оба они были сумасшедшие? Кто знает, какая часть этих речей было продиктована честолюбием и коварством, а какая, — истинной верой. Что определяло основные черты внутреннего мира этого исключительного существа, имя которому было — Фауста?
— Кто же вы? — спросил монах.
— Я — наместница папы! — ответила Фауста сурово. — Я та, кого тайный конклав избрал для решающей битвы со слабостью и безбожным коварством Сикста V… Я прибыла во Францию, чтобы разгромить ересь.
— Владычица, возведенная в ранг Святейшего Отца! — пробормотал Жак Клеман. — Досточтимый отец Бургинь говорил мне намеками об этом странном случае. Но я посчитал его выдумкой…
— Разве явление ангела — это выдумка? Прекрати сомневаться, монах! И склони свою голову перед Ее Святейшеством Фаустой I, как Фауста склоняет свое чело перед величием Всевышнего… Ты пришел сюда получить отпущение грехов. Только эта десница может излить благодать на твою голову. И чтобы у тебя не оставалось больше никаких сомнений, я кое-что покажу тебе…
В то же мгновение Фауста извлекла из-за пояса кинжал и бросила его на пол перед коленопреклоненным монахом. Юноша торопливо схватил его и стал рассматривать с неописуемым изумлением.
— Ведь он такой же? — спросила Фауста.
— Да, — глухо ответил Жак Клеман, — это такой же кинжал, как тот, что получил я сам, и я вижу теперь, что вы как-то связаны с ангелом…
В эту минуту с молниеносной внезапностью вокруг Жака Клемана сгустился мрак. Теперь он не видел ни Фаусты, ни всего того, что его окружало. Им овладел тот же священный трепет, который он уже испытал в капелле монастыря Святого Иакова. Вдруг слабые лучи осветили середину комнаты, и он увидел перед собой… ангела! Как и в первый раз, у ангела были черты лица герцогини де Монпансье. Жак Клеман в растерянности протянул руки к этому небесному созданию. Ангел же приблизился, склонился к нему и прошептал:
— Именно сегодня, Жак Клеман, ты узнаешь, как достичь земного счастья, бессмертия и райской жизни. На владычицу, возведенную в ранг Святого Отца, возложена обязанность наставить вас на путь истинный… Слушайте же ее…
Тотчас ангел отступил назад и, как показалось монаху, растаял в воздухе. Комнату вновь залил свет, и юноша, испуганный и взволнованный, бросился к тому месту, где только что стоял ангел. Но он увидел лишь гобелен, который закрывал часть стены.
Мысль об обмане не могла прийти в голову Клеману. Но если бы это и случилось, он вынужден был бы признать очевидное: за гобеленом, который он приподнял, не было никакой двери.
— Во имя Неба, сударыня, — вскричал он, поднося руки ко лбу, — вы ничего не видели в этой комнате, пока здесь царила тьма?!
— Господин монах, придите в себя, я прошу вас… все это время свет горел ярко и ровно!
— Как? Эта комната ни на миг не погружалась во тьму?
— Ни на миг…
— И вы не видели небесного создания там, около этого гобелена?..
— Я видела только вас, господин монах…
— Да сохранит Господь мой разум! — промолвил Жак Клеман.
— Поверьте мне, господин монах, — Всевышний сохранит вам разум, покуда ваш разум будет служить Ему.
— Так что же я должен сделать? — вскричал молодой монах.
И внезапно вспомнив слова ангела, он вновь опустился на колени, коснулся лбом пола и, распростершись перед Фаустой, прошептал:
— Вы — владычица, возведенная в ранг Святейшего Отца, я это знаю, я это вижу, я в это верю, так сжальтесь же надо мной…
Фауста долгим взглядом посмотрела на лежащего у ее ног монаха. Но не сострадание смог бы прочесть в ее взоре Жак Клеман, если бы застиг ее врасплох, а лишь холодную решимость.
— Не жалости достойны вы, но — зависти, — сказала она с той властной интонацией, которая была ей столь свойственна, — ибо вы избранник, предназначенный самим Господом для осуществления великого деяния.
— Так вы знаете? — спросил, задыхаясь, монах.
— Я знаю, что вы получили от ангела кинжал, похожий на тот, что я получила сама и который я вам только что показала. Этим кинжалом вы должны поразить Валуа…
— Значит, — сказал монах голосом, в котором все еще слышалось сомнение, — мне и впрямь придется убить короля?..
— Кто станет в этом сомневаться, ведь этот король — преступник!
— И я получу полное отпущение грехов?
— Вы его уже получили! — с важностью сказала Фауста.
Подняв правую руку для благословения, она произнесла священные слова, которые Жак Клеман выслушал с жадностью и изумлением.
— Поднимитесь, — сказала тогда Фауста, — и помните: вам вручено орудие, с помощью которого свершится небесная кара. Действуйте быстро и смело.
— Государыня, — сказал монах дрожащим голосом, — повторите свой приказ, умоляю вас. Я так боюсь что-либо напутать!.. Что я должен сделать с Валуа? Я говорю о Генрихе Валуа, короле Франции, известном под именем Генриха III. Что я должен сделать?..
— Percat iste [51], — глухо сказала она.
Монах поклонился и сказал:
— Каковы ваши указания? Я одинок и слаб, как же смогу я поразить его?
— Послезавтра, — сказала Фауста, — из Парижа отправится большое шествие, которое должно проследовать в Шартр, чтобы передать королю сетования парижского люда. Займите место в рядах паломников. Никто не удивится, увидев вас там. По дороге постарайтесь совершенно не привлекать к себе внимания. Скромно смешавшись с толпой, молитесь про себя и думайте о том, что Господь доверил вам судьбу новой Церкви!
— А после, когда я попаду в Шартр?.. — нетерпеливо спросил монах.
— Вы найдете меня там, и я стану руководить вами… если только сам ангел не явится вам…
— Ангел! — сказал Жак Клеман, вздохнув. — Так я его увижу?
— Я думаю, что вы его увидите, и если не в небесном воплощении, то, по крайней мере, в земном.
Жак Клеман на этот раз недоверчиво взглянул на Фаусту и спросил:
— Как, сударыня, вы знаете его земное воплощение?! Откуда вы его знаете?
— Оттуда же, откуда знаете его вы сами. Я видела то же, что видели вы, но в ином месте и в иное время. Вот и все. Я слышала то же, что слышали вы. Вы что же, господин монах, сомневаетесь в его явлении? Вы сомневаетесь в том, что Господь мог позволить небесным созданиям общаться с нами, чтобы передать нам Его волю?
— Разумеется, нет! — сказал монах с горячностью.
— Итак, если я вам говорю, что, возможно, вы увидите ангела во плоти, то это значит, что герцогиня де Монпансье будет в Шартре одновременно со мной и с вами.
Бледное лицо монаха покраснело. Он опустил ресницы, чтобы скрыть огонь, который пылал в его взоре, и пробормотал одно лишь слово:
— Мария!..
Фауста еле заметно улыбнулась и вновь заговорила тем повелительным тоном, который внушал уважение даже людям, обладавшим куда более твердым рассудком, чем был у монаха.
— Посмотрите на меня внимательно, — сказала она.
— Я смотрю на вас, — ответил монах, — и вижу в вас свою государыню.
— Действительно ли верите вы в то, что я связана с Небесным Владыкой?
— Я верю в это всей душой…
— Так вот, вы должны верить в то, что все мои слова мне продиктованы, даже внушены…
— О, — задыхаясь, произнес монах, — и что же вы мне сейчас сообщите?..
— Я сообщу вам вот что: насколько вы можете доверять самому ангелу, настолько же вы должны остерегаться его земного двойника…
— Мне следует опасаться Марии! — пробормотал монах.
— А разве она уже не попыталась ввести вас в смертный грех? Вспомните-ка про ту комнату, которую вы только что миновали, стремясь попасть сюда! Вспомните про вечер, когда вас туда завлекли… Вспомните, каким страшным был для вас миг, когда женщина, которую вы держали в своих объятиях, сбросила маску, и вы узнали в ней ту, кого тайно и очень давно обожали… Марию де Монпансье!
— О! Так значит, вы все знаете? Вы знаете, каким страшным ударом это было для меня…
Монах буквально простонал последние несколько слов. Фауста, наблюдала за ним с холодным вниманием хирурга, который надрезает плоть своим безжалостным скальпелем. Затем она отвела глаза от задыхающегося от страсти и волнения молодого человека и неспешно продолжила:
— Вспомните: с той самой роковой ночи вам кажется, что в ваших венах течет пылающая лава, а ваши обожженные жаром губы ищут в ночи поцелуя, схожего с тем, что она вам тогда подарила…
— Пощадите, государыня, — прохрипел монах. — Я не представляю, благодаря какому чуду вы узнали о тех чувствах, в которых я не имею сил признаться даже самому себе и о которых я не говорил ни одной живой душе. Но вы описываете мне эти чувства и ощущения с такой правдивостью, которая окончательно губит мой несчастный рассудок и разбивает мое сердце.
— Хорошо, — вновь заговорила Фауста с бесконечной нежностью. — Не будем больше говорить о прошлом и подумаем о будущем. Теперь вы предупреждены об опасности. И если вы окажетесь лицом к лицу с герцогиней де Монпансье…
— Так что же?.. — пролепетал монах.
— Я вам уже сказал: остерегайтесь, ибо мой долг — вас предостеречь… обезопасить… Остерегайтесь, ибо…
— Сударыня, пощадите…
— Так вот, она вас любит! — сказала Фауста.
Монах издал жуткий крик и упал ниц. Он долго оставался в таком положении, и лишь одна мысль жила в нем, пылая ослепительным пламенем:
«Она меня любит!.. Мне надо остерегаться ее!.. Мне!.. Ах! Даже если она увлекла бы меня в ад!..»
Когда Клеман поднялся, он с удивлением обнаружил, что Фауста исчезла, а его поджидала какая-то улыбающаяся молодая женщина. Она взяла его за руку и отвела к двери, которая приоткрылась по ее сигналу.
Монах прошел в эту дверь и, вновь оказавшись в таверне «Железный пресс», подумал, что видел сон. Не задерживаясь, он покинул заведение Руссотты и Пакетты и торопливо удалился…
В ту самую минуту, когда обманутый монах в восторге простерся ниц, Фауста, бросив на него презрительный взгляд, выскользнула вон через потайную дверь, приказав одной из своих камеристок выпроводить юношу.
Принцесса вошла в комнату по соседству с той, в которой она принимала Жака Клемана. Там она увидела женщину, которая ее ждала, без сомнения, с нетерпением, так как при виде Фаусты торопливо пошла ей навстречу. И если бы монах был здесь, он тотчас бы узнал одежду из белой шерсти и длинные золотистые волосы ангела, который только что ему являлся. Только лицо этого ангела, прежде исполненное серьезности и меланхолии, теперь приобрело насмешливое выражение. Эта скептическая улыбка герцогини де Монпансье могла бы, пожалуй, нанести смертельный удар религиозным убеждениям монаха.
Как бы там ни было, когда «ангел» приблизился к Фаусте, та взяла ее за руки, поцеловала в лоб и сказала:
— Вы действительно ангел грации и красоты на поле брани, где все черно и печально…
— Так он и впрямь верит в то, что я ангел? — вскричала Мария де Монпансье.
Она расхохоталась, но тотчас же добавила:
— Бедняга!
(Следует признать, было какое-то странное отклонение от нормы в том, что в этой легкомысленной и взбалмошной головке созрел столь ужасный, коварный и кровавый план.)
— Он верит в то, что вы — ангел! А разве вы и в самом деле не ангел? — снова заговорила Фауста.
— Признаюсь, моя прекрасная повелительница, — сказала Мария де Монпансье, — что иногда это даже немного пугает меня саму. Подумайте только! Ангел!.. Если бы я увидела себя в это мгновение в зеркале, я бы, наверное, упала в обморок от страха.
Фауста пристально смотрела на герцогиню, и в ее взгляде сквозил какой-то ледяной холод. Она промолвила:
— Хотя ваш святотатствующий разум не может постичь истин, которые от вас сокрыты, вы должны знать, что сам Господь предрек вам роль ангела, и вы им являетесь в гораздо большей степени, чем способны ощутить…
— Но как же… — пробормотала озадаченная герцогиня.
— Однако настало время, — продолжала Фауста, — избавить вас от этой роли. Вы слабы и не сможете более играть ее. В Шартре вы явитесь Жаку Клеману не в облике ангела, а в облике Марии де Монпансье, которая и довершит руководство его действиями…
— Клянусь, — прошептала герцогиня, — это мне нравится гораздо больше! И раз уж этот юноша жертвует собой, чтобы преподнести мне голову Валуа, то я чувствую себя обязанной вознаградить его!
— Жак Клеман примет участие в будущем шествии, — небрежно бросила Фауста.
— Значит, я буду рядом с ним, ибо намереваюсь пройти весь путь пешком. Да, пешком! Пусть это послужит отпущению моих грехов… моих настоящих и будущих грехов!..
И, быстро преклонив колена, герцогиня легкой походкой вышла через большую железную дверь. Фауста же вновь вернулась в комнату, примыкавшую к таверне «Железный пресс». Комната эта была, как мы уже заметили, ее излюбленным местом уединения; Там она прошептала:
— Итак, Генрих III умрет! Теперь жребий брошен!.. Быть может, было бы лучше, если бы он остался в живых и если бы осуществилась мечта этой безумной Марии де Монпансье… Но разве властны мы над событиями? Смерть Валуа неотвратима, так пусть же он умрет!
В это мгновение появилась одна из камеристок и тихо сказала ей несколько слов. Фауста заметно удивилась, однако произнесла:
— Проводи его ко мне, Мирти.
Служанка вышла и через несколько секунд вернулась в сопровождении мужчины, который поклонился Фаусте, не произнеся ни слова.
— Ну, полно! — сказала Фауста с той веселостью, которая иногда посещала эту женщину и которая, казалось, лишь маскировала ее всегдашнюю мрачную иронию. — Полно, господин Моревер, вас ли я вижу? Разве не были вам вручены моим казначеем сто тысяч ливров, о которых мы условились?
— О, да! Разумеется, сударыня…
— Так вы пришли получить чин капитана гвардейцев, который я не смогу вам дать, к моему огромному сожалению, ранее, чем через месяц?
— Нет, сударыня…
— Так почему же тогда вы здесь, а не в Монмартрском аббатстве?
— Да, я должен был находиться при Виолетте; но я сейчас скажу вам вот что, сударыня: герцог де Гиз строго-настрого запретил мне приближаться к аббатству, до такой степени его мучает ревность…
— Вот как? — холодно спросила Фауста. — А я-то хотела оставить ее в живых. Что ж, видно ей суждено умереть!..
— Я продолжаю, — вновь заговорил Моревер, и в его голосе тоже зазвучала плохо скрытая ирония. — Сударыня, вы должны меня знать, ведь вы прибегали к моим услугам. Следовательно, вы могли бы предположить, что, несмотря на запрет герцога де Гиза, я бы уже был в аббатстве… я бы уже похитил мою жену: ведь она и впрямь жена мне перед лицом Господа… Одним словом, я был бы уже очень далеко от Парижа вместе с красавицей Виолеттой…
— Как раз об этом мы и договаривались… — перебила его Фауста.
— Да, но произошло одно незначительное событие, из-за которого я больше не желаю бежать из Парижа в одиночку. Мне нужна надежная охрана.
— И это событие?..
— Господин де Пардальян вышел из Бастилии.
Если Моревер и испытывал какие-либо подозрения по поводу чувств, питаемых Фаустой к Пардальяну, то они развеялись в одно мгновение. Ибо поистине невозможно передать словами ту высшую степень показного равнодушия, с каким Фауста восприняла сию новость, оглушившую ее, подобно раскату грома: «Пардальян вышел из Бастилии…»
И пока ее мысли кружились в вихре смятения, она, улыбающаяся и спокойная, спросила с прежней иронией в голосе, к которой, однако, теперь примешивалась нотка жалости:
— Бедный господин Моревер, что же с вами будет?
Посетитель заскрежетал зубами. Фауста одной-единственной фразой выразила суть преследовавших его страхов: раз Пардальян на свободе, что станется с ним, Моревером?
Чудовищный сон, продолжавшийся шестнадцать лет, так никогда и не кончится! Мореверу давно казалось, что его уже нет, что он — не человек, не личность, он всего лишь тень, даже меньше, чем тень, он нечто вроде блуждающего огонька, который несется над землей, подчиняясь дуновениям капризного ветерка.
— Что со мной будет? — повторил он, как-то устало вздохнув. — Я думал, вы поняли, сударыня. Мне нужно опереться на Гиза. Нас теперь четверо, тех, кто ненавидит этого человека: де Гиз, Леклерк, Менвиль и я, — вот четверка единомышленников… четверка испуганных до смерти, если желаете…
— Испуганных до смерти? — спросила Фауста. — Я верно расслышала: испуганных до смерти?.. Гиз боится? Ну, мой дорогой Моревер, не стоит приписывать свои чувства другим…
Заглянув в глубину собственной души, Фауста обнаружила там нечто прежде ей незнакомое — ужас! Но в глазах Моревера она продолжала оставаться Фаустой, сильной, непобедимой и всемогущей. Ибо ничто в ее поведении не могло заставить заподозрить, что это самое мгновение ее мысли напоминали тополиные листья, которые ураган срывает с ветвей и уносит, беспорядочно кружа. У Моревера же не было ни силы, ни желания скрывать свои опасения и свои тревоги.
— Сударыня, — возвысил он голос. — Гиз боится. Моревер боится. И только одно может спасти всех нас: нам надо составить единый кулак, чтобы нанести врагу удар, подобный удару молнии. Гиз видел смерть вблизи десятки раз. Я помню, как он шел в бой, сняв шлем и кирасу. Он — истинный гений храбрости!.. Бюсси-Леклерк дрался со всеми, кто считается в Париже отчаяннейшими забияками, и всегда дрался с улыбкой… Менвиль нанес своим кинжалом и шпагой больше ударов, чем насчитывается колечек в его кольчуге… Я же, сударыня, — Моревер, и про меня говорят: Моревер не боится ни Господа ни Сатаны, но нет такого черта, который не боялся бы Моревера… И молва не лжет, сударыня!
Моревер огляделся вокруг, и в его взгляде горела страшная ненависть, как если бы он ненавидел все человечество. Он словно надеялся на то, что неожиданно появится кто-нибудь, на кого он мог бы излить свою ярость.
— Герцог де Гиз, сударыня, сказал нам вот что: «Я думаю, все мы умрем от руки проклятого Пардальяна!» Что касается меня, то ему даже не было нужды говорить это. Вот уже шестнадцать лет, как я это знаю! Это нестерпимо, сударыня, до такой степени, что иногда я чувствую, как безумие охватывает меня… Это не страх смерти, я никогда не боялся ее и много раз хотел покончить с собой… Для меня, как и для монсеньора, Пардальян является напоминанием о чудовищных событиях прошлого, вот почему мы страшимся будущего до тех пор, пока он жив… А ведь он жив, сударыня, он на свободе!..
Здесь Моревер в нескольких словах поведал о событиях, которые произошли в Бастилии. Фауста выслушала его рассказ с тем же спокойствием, исполненным сострадания. Моревер закончил:
— Вот что я пришел сообщить вам, сударыня… Герцог, я, Леклерк и Менвиль объединяемся с сего дня для того, чтобы поразить общего врага. Это значит, что я не могу задерживаться в Монмартрском аббатстве. Герцог отправляется в Шартр, и мы следуем за ним.
— Может, да, а может, и нет, — ответила Фауста. — Но ответьте мне, господин Моревер, какие шаги вы предприняли для его поисков? Ведь этот человек вышел из Бастилии еще утром!
— Мы назначили цену за его голову: пять тысяч золотых дукатов… но это безнадежно; ибо, по всей вероятности, он покинул Париж на рассвете; видели, как он направлялся к воротам Сен-Антуан. Мы послали нескольких всадников в сторону Венсенского леса; но я знаю, что все это бесполезно…
Моревер замолчал и с нетерпением ожидал разрешения удалиться.
— Хорошо, возвращайтесь к герцогу, — размеренно произнесла Фауста. — Мы вернемся к нашим с вами общим планам, господин Моревер, когда вы вчетвером победите вашего врага.
Моревер поклонился и направился к той же двери, через которую недавно вошел.
— Нет, — сказала Фауста, — пройдите сюда.
И она указала на дверь, которая вела в таверну. Во дворце Фаусты следовали обязательному правилу: как можно меньше людей должно входить в него и выходить обратно, и уж тем более среди бела дня.
Итак, Моревер, откланявшись, раскрыл упомянутую дверь и очутился в харчевне, а вернее, в той роскошно обставленной комнате, которая казалась продолжением дворца. Он пересек ее и вошел в кабинет в тот самый момент, когда одна из хозяек, Пакетта, появилась из другой двери. Увидев незнакомца, она живо закрыла дверь, как если бы опасалась, что он увидит людей, находившихся в соседнем помещении. Моревер уже был в общем зале, и Пакетта спросила, чего он желает. Он, наверное, тогда только и заметил, что оказался в таверне. Отрицательно покачав головой, Моревер шагнул на крыльцо.
«Это сумасшедший», — подумала Пакетта и, взяв оплетенную бутыль сомюрского вина, вернулась в тот кабинет, из которого выходила, когда встретила Моревера.
— Я испугалась, — сказала Пакетта своим гостям.
— Чего? — спросил Пардальян насмешливым тоном.
Посетители, которых Моревер едва не увидел и которые могли бы увидеть его самого, если бы Пакетта не закрыла столь поспешно дверь, были Пардальян и Карл Ангулемский. После ухода Жака Клемана они остались сидеть за столом в том же кабинете.
— Чего? — переспросила Пакетта. — Человека со зловещим лицом, не ответившего мне ни слова, когда я с ним заговорила. Бог знает, как он попал в таверну. Возможно, он ищет вас!
— Ну что ж, пусть ищет! — холодно сказал шевалье и продолжил разговор с того самого места, на котором остановился:
— Итак, моя прекрасная Руссотта, и вы, моя очаровательная Пакетта, вы обе вовсе не хозяйки «Железного пресса», как утверждает ваша вывеска. Вернее будет сказать, что вы служанки некоей таинственной дамы.
— Пусть Господь убережет вас от знакомства с ней! — вскричала Руссотта.
— Да-да, служанки! — вновь заговорил Пардальян. — А, быть может, ее шпионки?
Это слово совершенно не оскорбило бывших гулящих девиц.
— Мы не служанки и не шпионки, — просто сказала Пакетта. — Слушайте же… На следующий день после того, как мы открыли здесь таверну, дав ей название в память о вас и о Като, нам нанес визит высокий красивый человек. Он был бы совершенно великолепен, и на него было бы очень приятно смотреть, если бы не его суровое и печальное лицо. Я никогда еще не видела подобной печали. Не правда ли, Руссотта?
— Правда, Пакетта. Монсеньор Фарнезе был самым изящным светским человеком и самым мрачным священником из всех, кого мы только знали.
— Монсеньор Фарнезе! — глухо вскрикнул Карл Ангулемский.
— Именно так звали этого человека. Кажется, он кардинал. Он предложил нам помощь в обустройстве таверны и в доказательство своей искренности выложил восемь тысяч ливров, в которые обошлось нам это обустройство. Не удовлетворившись этим, он уверил нас, что будет выплачивать нам ренту в шестьсот экю на двоих, если мы согласимся сдать ему навсегда комнату в глубине «Железного пресса» и позволим пробить дверь, которая вела бы в соседний дом. Мы на все это согласились, разумеется, и понемногу этот человек обучил нас тому, чего ожидала от нас хозяйка дворца. Комната в глубине таверны была хорошо обставлена. Иногда в ней происходили веселые пирушки. Порой туда завлекали людей, которых мы после больше никогда не видели.
Пакетта на миг умолкла, а Руссотта перекрестилась.
— Когда мы поняли, что прямо у нас в доме творится нечто преступное, — продолжала Пакетта, — а мы играем роль наживки для заманивания простаков в разбойничий притон, мы, конечно, раскаялись в том, что согласились на предложение Фарнезе, но было уже поздно. К тому же от нас мало что требовалось… Только сопроводить в заднюю комнату тех, кто, зайдя в «Железный пресс», подаст нам условный знак.
— Похожий на тот, что только что подал вам этот молодой человек?
— Да… Мы ни во что не вмешивались. Провожали людей, куда нам было сказано, — и все. Мы ровным счетом ничего не знали о том, что происходит в соседнем доме.
— Вы никогда не пытались в него проникнуть?
— Конечно, пытались! — воскликнула наивная Руссотта. — Вот только…
— Что только? — спросил Пардальян.
— Однажды, — продолжила Руссотта, — мы хотели открыть дверь, но не смогли этого сделать. Тогда любопытство разобрало нас обеих сильнее прежнего, и Пакетта решилась постучать в дверь условным стуком.
— И каков же этот стук? — небрежно спросил шевалье.
Руссотта и Пакетта растерянно переглянулись.
— Вы что-то сказали? — пробормотала Пакетта.
— Да, я спросил, при помощи какого условного стука вы добились, чтобы дверь открылась. Ведь такие умницы, как вы, наверняка не ушли несолоно хлебавши…
Но на этот раз лесть не имела никакого успеха.
— Увы! Господин шевалье, разве вы не понимаете, что мы рискуем жизнью, говоря с вами о таких вещах?! Нам придется плохо, если мы раскроем вам этот секрет.
— Хорошо, мы не настаиваем! — сказал Карл Ангулемский.
— Верно, — промолвил Пардальян. — Дьявол с ним, с этим стуком. Однако продолжайте же ваш увлекательный рассказ.
Руссотта, у которой язык так и чесался, как и у всякой достойной кумушки, выкладывающей интересные новости, охотно подчинилась:
— Ну вот, значит, Пакетта постучала. И едва она постучала, как дверь отворилась. И мы обе испугались…
— Вот как? Так это было очень страшно?
— Сейчас сами поймете, — продолжала Руссотта с дрожью в голосе. — Когда дверь отворилась, мы, недолго думая, взялись для храбрости за руки и шагнули за порог — и она тут же сама собой закрылась… Свет, сначала заливавший комнату, где мы оказались, погас… Я громко закричала и упала на колени…
— Я тоже, — сказала Пакетта, побледнев при одном воспоминании об их приключении.
— Я закрыла глаза…
— Я тоже! — добавила Пакетта.
— А когда я их открыла, то увидела, что в комнате стало чуть светлее, но только чуть-чуть, так что едва можно было рассмотреть мебель и стены. Однако этого света было достаточно, чтобы разглядеть две веревки, которые свисали с потолка. На концах у них были петли… Тогда я поняла, что нас сейчас повесят, и заплакала… Внезапно в комнате появились два великана в масках. Не знаю, что думала в эти минуты Пакетта, а я так вообще ничего не соображала. Меня парализовал страх. Один из великанов схватил петлю, которая болталась надо мной, и потянул ее вниз. Веревка была длинная, так что скоро она коснулась моей головы. Я стояла на коленях, ни жива ни мертва от страха, а петля стягивала мне шею…
При этих словах Руссотта поднесла руку к горлу и глубоко вздохнула… Пакетта прошептала:
— А тем временем другой великан душил веревкой меня…
— М-да! — буркнул Пардальян. — Положение не из приятных…
— Совершенно верно, господин шевалье.
— А как же вы спаслись? Ведь вы же, разумеется, спаслись, судя потому, что стоите сейчас перед нами целые и невредимые!
— Погодите, — продолжала Руссотта, — сейчас расскажу. — Когда веревка оказалась у меня на шее, я стала читать про себя молитву, чтоб попытаться спасти мою душу, раз уж я не могла спасти тело. Но тут, приоткрыв один глаз, я увидела, что оба великана исчезли. Мы с Пакеттой стояли на коленях, лицом друг к другу, и у каждой на шее была веревка. Не знаю, как выглядела я, но вид Пакетты привел меня в ужас. Я хотела с ней заговорить, но не смогла вымолвить ни слова. Тогда, господин шевалье, о! тогда-то и произошла действительно жуткая вещь… Слушайте же… Итак, я смотрела на Пакетту, мертвенно бледную, с искаженным лицом, и я увидела, что веревка, которая обвивала ее шею, стала вдруг натягиваться! Пакетта заорала, как кошка на крыше мартовской ночью, и стремительно вскочила. Одновременно я почувствовала, что моя веревка тоже натягивается… Пришла моя очередь испустить вопль…
— Кошачий, да?
— Да, господин шевалье, — ответила Руссотта. — И я тоже вскочила на ноги! Я попыталась развязать петлю, но безуспешно: узел не поддавался! Веревка продолжала тянуть меня к потолку, но натягивалась она медленно, так медленно, что я видела это, сударь! О, я хотела ее остановить, я ее схватила… однако веревка скользнула у меня между пальцев… Я не могу выразить, сколь ужасно было наблюдать за ней. Казалось, я только и делала, что умирала, умирала каждую секунду… Еще немного, еще один рывок — и веревка поднимет меня кверху… Я буду повешена!
— Замолчи! Замолчи! — задыхаясь, закричала обезумевшая Пакетта.
— Как? Разве я что-то напутала?
— Нет, ничего ты не напутала, но ты так об этом рассказываешь… Мне кажется, что я все еще там!
— Что и говорить, — вмешался Пардальян, — хорошенькую же смерть вам уготовили!
— О! — выдохнул ошеломленный Карл. — Да эта Фауста — сам гений злодейства.
Наступило безмолвие. Руссотта и Пакетта постепенно пришли в себя и даже выпили по стаканчику вина, которое Пардальян налил им из оплетенной бутыли.
— У меня еще до сих пор сердце замирает, — вновь заговорила Руссотта. — Но все-таки я закончу. Вдруг Пакетта схватила стоявший рядом стул и влезла на него в то самое мгновение, когда веревка вот-вот должна была поднять ее к потолку. Бросив вокруг предсмертный взгляд, я тоже увидела неподалеку какую-то табуретку. Я подтащила ее к себе, вскарабкалась… Вот мы и спасены… но спасены всего на десять минут, ибо проклятые веревки продолжали неумолимо натягиваться. Мы напоминали двух беспомощных куриц, взгромоздившихся на насест, или же, если вам так больше понравится, двух уклеек на концах удочек…
И Руссотта сделала весьма выразительный жест, довершив это образное сравнение.
И в рассказе, и в поведении самой рассказчицы трагедия тесно переплелась с комедией, так что Пардальян не мог удержаться попеременно то от смеха, то от дрожи.
— Ну вот! Когда истекли десять минут, показавшиеся нам десятью веками, судари мои, — когда мы пережили десять агоний и десять смертей, веревки снова натянулись! Надежды больше не было!.. Я поднимаюсь на цыпочки и вдруг начинаю голосить как безумная: «Пощадите! Пощадите!»
— И я тоже, — сказала Пакетта. — Слышу, как кричит Руссотта, и вторю ей: «Пощадите! Пощадите!»
— И заметьте, вокруг-то ни души! Но я кричала во все горло: «Пощадите! Я больше не буду!» И веревка вдруг перестала натягиваться! Она даже немного ослабла! «Пощадите! Я никогда больше не войду сюда!» И веревка провисла!.. В следующее мгновение неизвестно откуда, послышался голос, который заставил меня похолодеть от ужаса, голос одновременно мягкий и властный. И этот голос нам говорит:
— Вы раскаиваетесь?
— Да! О! Да! — кричим мы обе, плача навзрыд.
— Попытаетесь ли вы еще раз хитростью выведать наши священные тайны?..
— Никогда! О! Никогда!..
— Хорошо! На этот раз Господь помиловал вас! Идите и служите верно!
— При этих словах, — продолжала Руссотта, запинаясь, — веревки совсем ослабли. Я соскочила с моей табуретки, Пакетта спрыгнула со своего стула. Я потеряла сознание. Когда я пришла в себя, то обнаружила, что лежу на полу в одной из комнат таверны, и Пакетта — рядом со мной. Если бы не острая боль в шее, мы бы могли подумать, что нам приснился страшный сон.
И Руссотта несколько мгновений помолчала, легонько потирая затылок.
— Вот что произошло с нами, — вновь заговорила она, — из-за того, что мы захотели заглянуть за эту дверь.
— И вы понимаете, — добавила Руссотта, — что больше у нас никогда не возникало желания заходить в соседний дворец.
— Черт! — воскликнул Пардальян, — Все, что вы тут рассказываете, вызывает у меня неистовое желание пойти и увидеть все собственными глазами!
Перепуганные хозяйки переглянулись и побледнели.
— Не делайте этого! — прошептала одна.
— С вами случится несчастье! — сказал другая.
— Полно! Полно! Я думаю, вы немножко преувеличиваете. К тому же, чтобы ни случилось, все будет не столь ужасно, как тогда, когда я попал под железный пресс, о котором мне напоминает ваша вывеска.
За этими рассказами они и не заметили, как прошел день и наступил вечер. В таверне зажгли факелы и светильники, подвешенные под потолком и нещадно чадившие.
Оплетенная бутыль опустела, а затем и многие ее сестры пали жертвой застолья. Само собой разумеется, что и Руссотта, и Пакетта раскраснелись, как маков цвет. Наконец Пардальян, опустошивший страшное количество бутылок, но почти не захмелевший, решил вновь попытать счастья.
— А ну-ка, — сказал он вдруг, — чтобы вы ответили, если бы я вас сейчас попросил раскрыть мне тайну условного сигнала?
— Условного сигнала? — заикаясь, повторила Руссотта.
— Ну да, того условного сигнала, который заставляет открываться заветную дверь…
Пардальян безмятежно улыбался, произнося эти слова. Руссотта и Пакетта были почти пьяны, но разум они не потеряли. Пережитый в комнате с петлями страх никак не отпускал их и не разрешал говорить о тайнах дворца Фаусты. Услышав вопрос Пардальяна, Руссотта, женщина осторожная и дальновидная, приготовила себе путь к отступлению.
— Знаешь, Пакетта, — сказала она, — пора готовить ужин господам школярам. Пока мы здесь болтаем, у наших шельм-служанок наверняка подгорела оленина. Идем, подруженька.
И она вежливо присела перед Пардальяном и отступила на шаг назад. Однако шевалье схватил ее за руку и сказал:
— Будьте осторожны, дитя мое, вы едва не упали. У прекрасной Пакетты тоже, я вижу подгибаются колени. Поддержите же ее, мой храбрый товарищ. Удивительно крепкое это славное сомюрское винцо! Оно сбивает с ног женщин и придает силы рукам мужчин!
Герцог Ангулемский мгновенно понял замысел Пардальяна и обхватил Пакетту за некогда стройный стан. Пардальян поднялся, захлопнул ногой уже приоткрытую дверь и мягко сказал, обернувшись к женщинам:
— Вы не ответили на мой вопрос.
— Господин шевалье, — отозвалась Руссотта, говоря старательно и с тем достоинством, которое часто придает речи выпитое в достаточном количестве вино, — господин шевалье, выслушайте меня. Когда-то я была на вашей стороне и оказалась в Тампле даже раньше, чем Като. Моя дорогая Пакетта тоже рисковала своей жизнью, чтобы спасти вашу. С того самого дня — а ведь это было очень давно! — каждый вечер здесь, у огня, мы говорили о вас с огромным восхищением, как говорят только о королях. Неужели вы заставите нас раскаяться в этом?
И почтенная хозяйка таверны пролила несколько слезинок. Дальше речь повела Пакетта:
— Ах! Господин шевалье, я бы никогда не поверила, что однажды вы приговорите к смерти двух бедняжек — Руссотту и Пакетту! Ведь если мы вам ответим, нас наверняка убьют!
Пардальян стал очень серьезен:
— Вы обе разбиваете мне сердце. Вы совершенно правы. Я веду себя неблагодарно и обижаю вас. Мне стыдно, и я негодую на себя и краснею!
— Вы смеетесь над двумя бедными девушками, — грустно сказала Руссотта.
— Полно! Клянусь головой и утробой, милые мои Пакетта и Руссотта, я совершенно искренне прошу у вас прощения за свое поведение… и за то, что я намереваюсь сделать сейчас. Выбирайте: или вы открываете мне условный сигнал, или я собственноручно закалываю вас вот этим кинжалом!
И Пардальян вытащил огромный кинжал. Обе женщины вопросительно переглянулись и испустили тяжкий вздох. Руссотта пролепетала:
— На двери есть крест, образованный пятью большими гвоздями. Постучите по этим гвоздям в такой последовательности: вверху, внизу, слева, справа и, наконец, в центре — и дверь откроется!
Она тотчас же прижала ладони к лицу и пробормотала, всхлипнув:
— Мы погибли!
— Вы славные женщины, — сказал Пардальян очень ласково. — Простите мне, что я с вами дурно обошелся… Ваша таверна стоит от двенадцати до пятнадцати тысяч ливров… Я ее у вас покупаю!
С этими словами он вытряхнул на стол содержимое своего кожаного пояса и подал знак Карлу, который без колебаний последовал его примеру.
Руссотта и Пакетта, завидев кучу золотых дукатов, немедленно утешились, хотя в глубине души у них все же оставалась боязнь мести, которая могла их постигнуть. Их губы продолжали сохранять горькую складку, однако в глазах появился радостный огонек.
— С этим золотом, — сказал Карл, — вы можете бежать…
— Полно! Полно! — вскричала Руссотта, упиваясь видом дукатов. — Зачем нам бежать, мой господин?
— Но веревки… кошмарные веревки, которые натягиваются так медленно?
— А мы скажем, что вы вошли в таверну вместе с тем кавалером, который нынче был здесь, и что это он показал вам условный сигнал.
— А если вам не поверят?
— Тогда и настанет время подумать о бегстве.
Пардальян пришел в восхищение от того, с какой легкостью женщины умеют решать вопросы, касающиеся совести, и даже рассмеялся. Затем, сопровождаемый Карлом Ангулемским, он направился в роскошно обставленную комнату, коя служила, так сказать, переходом между таверной и дворцом. Он подошел прямо к двери и увидел пять больших гвоздей, о которых говорила Руссотта. Тогда он принялся стучать кулаком по этим гвоздям в том порядке, который ему был указан. На пятом ударе дверь отворилась!..
После ухода Моревера Фауста осталась одна в любимой своей комнате, увешанной гобеленами. Она отослала камеристок, пришедших к ней, чтобы по обыкновению развлечь принцессу пением либо игрой на лютне.
Фауста со странным спокойствием выслушала известие о бегстве Пардальяна. Оказавшись в одиночестве, она тщательно закрыла двери, опустила скрывавшие их гобелены, медленно прошла по комнате и села в свое большое кресло. Опершись локтем о подлокотник, она стала размышлять.
«Этот человек сказал, что будет всячески препятствовать моим планам. Он держит свое слово. Мне все удавалось до того самого дня, когда он вошел в мою жизнь. Все рушится с того мгновения, как я узнала его. Почему? Исходит ли от него самого то зло, что он причиняет? Неужто именно его гений, его сила, его воля разрушают один за другим мои планы? Не моя ли собственная слабость приуготовляет гибель Гиза, гибель Лиги, гибель Новой Церкви и мою собственную?..»
Когда Фауста на людях сохраняла на лице выражение спокойствия в самых волнующих обстоятельствах, она не притворялась. Даже сейчас, будучи уверена, что ни ее охрана, ни преданные ей дворяне, ни слуги не осмелятся шпионить за ней, она была так же спокойна, горделива и безмятежна, как если бы присутствовала на какой-нибудь торжественной церемонии. Никому бы и в голову не пришло, что вся ее душа охвачена смятением.
Фауста… плакала. Но плакала она не теми слезами, что изливаются из глаз и жгут щеки… Нет, ее слезы были незримы и падали в самое сердце расплавленным свинцом. Плакали не глаза Фаусты, а ее разум…
В ее душе, в тех потаенных глубинах человеческого существа, куда мало кому удается проникнуть, звучали крики ненависти и любви, душераздирающие вопли, рыдания, проклятья. Фауста страдала. Она не узнавала себя. Она превращалась в обыкновенную женщину! Она была искренна, она сняла маску со своей души. Куда подевалась прежняя Фауста, владычица царства гордости, которая никогда не проливала слез и никогда не боялась.
«Этот Моревер, — подумала она, — говорил мне, что все они в ужасе. А я? Ужас, что ты такое?.. Ужас, ты мне незнаком!..»
Но в этот миг она вдруг поняла, постигла, что такое ужас! Она ощущала трепет при мысли о побеге Пардальяна… Она боялась. Но чего? Она не знала.
— Это моя собственная слабость превращается в его силу, — продолжала она. — Во мне живет чувство, которого я не имею права испытывать, не нарушив договор между мной и Богом! Мне назначено быть Непорочной Девой не только телесно, но и в самых сокровенных уголках души… А я так изменилась!..
Фауста почти вслух произнесла эти слова. И если бы кто-нибудь их и услышал, он все равно не смог бы представить себе всю степень ярости, ужаса и стыда, которые сотрясали душу принцессы. Фауста говорила и даже думала с какой-то мягкой меланхолией, но то был лишь покров, под которым бушевала буря.
Однако понемногу она успокоилась. По мере того, как приходило успокоение, в наружности и поведении Фаусты произошли странные изменения: лицо ее залилось румянцем, губы бормотали какие-то угрозы, внешняя безмятежность исчезла.
Фаусте вдруг показалось, что она нашла способ принудить свое сердце к молчанию и вновь обрести душевное равновесие.
«Но для того, чтобы осуществить мои планы, — уверенно сказала она себе, — надо, по крайней мере, чтобы этот человек был найден, чтобы он снова был в моей власти! А вдруг этого не произойдет?..»
Лишь только в голове у нее возникла эта мысль, как она услышала знакомый стук — стучали со стороны таверны.
«Кто это может быть?» — подумала Фауста.
В дверь постучали вторично.
— Быть может, это Гиз?.. Быть может, монах?.. Кто же это?..
Дверь автоматически открывалась на условный сигнал. Но Фауста могла помешать ей открыться, заперев небольшую задвижку, которая препятствовала действию механизма. Когда раздался четвертый удар, ей вдруг пришла в голову мысль задвинуть этот засов. Какое-то странное предчувствие велело ей не принимать нежданного посетителя, кто бы он ни был. Она торопливо поднялась и пошла к двери.
В это мгновение раздался пятый удар, и та отворилась. Фауста остановилась, окаменев от изумления: перед ней стоял Пардальян. Шевалье обернулся к Карлу Ангулемскому и сказал ему несколько необычным тоном:
— Ваша светлость, я рассчитываю на то, что вы будете охранять узника…
«Какого узника?» — спросил себя ошеломленный Карл.
— Если через час я все еще не вернусь, убивайте его без всякой жалости, вскакивайте в седло, скачите во весь опор в Шартр и предупредите короля…
«О чем надо предупредить короля?» — удивился про себя юный герцог.
Его вера в силу и изобретательность Пардальяна были безграничны. Чувствуя, что шевалье играет сейчас в опасную игру, он вместо того чтобы ответить, решительно шагнул вслед за своим другом в комнату дворца, понимая, что не имеет права на колебания, если не хочет потом корить себя за трусость.
— Монсеньор, — сказал Пардальян, схватив его за руку, — вы ведь хорошо меня поняли, не так ли?
На этот раз тон был таков, что Карл осознал: от его слепого повиновения зависит успех этого предприятия и сама жизнь шевалье!
— Будьте покойны, — холодно ответил он, — если через час вы не вернетесь, то я убью его, и завтра утром… нет, нынче же ночью Генрих III будет предупрежден…
— Отлично! — воскликнул Пардальян и легонько оттеснил Карла обратно в таверну. Затем он опустил руку, и дверь с глухим стуком захлопнулась.
Карл остался один — дрожащий, ошеломленный, расстроенный тем, что согласился расстаться с Пардальяном в такую минуту. Он припал было ухом к двери, но ничего не услышал.
…Пардальян, обнажив голову, приблизился к Фаусте; перо его шапочки касалось ковра. Он поклонился ей с уважением, которое не имело ничего общего с теми знаками почтения, к коим Фауста давно привыкла.
— Сударыня, — сказал он, выпрямляясь, — соблаговолите ли вы простить мне то, что я являюсь к вам в поздний час и через потайную дверь?
Фауста села. В ее взгляде блистала какая-то зловещая радость. Бледная, она оперлась на подлокотник своего кресла и застыла в неподвижности, так что ее можно было принять за мраморную скульптуру.
Пардальяна продолжал:
— Беседа между вами и мной, сударыня, необходима и неотложна. У меня не было выбора в способе получить аудиенцию. Я проник к вам так, как смог. Извините же меня за это серьезное нарушение этикета, принятого при всяком королевском, герцогском или… папском дворе.
На этот раз Фауста пошевелилась: она стукнула молоточком по колокольчику. Вошел какой-то человек, не выказавший никакого удивления при виде незнакомца.
— Сколько гвардейцев во дворце? — спокойно спросила Фауста.
— Двадцать четыре аркебузира, — ответил мужчина. — Но если Ваше Святейшество пожелает, можно вызвать еще лучников, у которых отдых до полуночи.
— Сколько дворян дежурят сейчас в соседнем помещении?
— Двенадцать, как обычно. Но…
— Велите гвардейцам вооружиться и наблюдать за всеми выходами. Пусть дворяне будут готовы войти сюда по первому зову. Идите!
Человек преклонил колени и вышел. Пардальян улыбнулся. Меры, принятые Фаустой, уменьшили его беспокойство. Эта женщина, возможно, и была опасна, но все же это была женщина. Теперь он уверился в том, что ему предстоит иметь дело с мужчинами. Эта мысль ободрила его.
— Кто вы такой? — спросила Фауста, как если бы впервые видела дворянина, стоящего перед ней.
— Сударыня, — сказал Пардальян, — я — тот, кого вы заставили совершить непростительную ошибку. Благодаря вашей способности к переодеванию, благодаря чудесной непринужденности, с которой вы носите мужской костюм, благодаря несравненной ловкости, с которой вы владеете шпагой, вы заставили меня тогда перед таверной «У ворожеи» ненадолго принять вас за мужчину. Вы заставили меня скрестить шпагу с женщиной; вы заставили меня нанести этой женщине укол в лоб… Вы возразите мне, без сомнения, что мне было неизвестно, что вы — женщина, но я должен был понять это, я должен был угадать ваш пол и скорее сломать мою шпагу, чем направить ее острие в вашу грудь. Этого я никогда не прощу себе, сударыня…
Пардальян, держа шапочку в правой руке и положив левую на эфес шпаги, говорил совершенно чистосердечным тоном — с нежностью во взоре и кротким выражением лица. Фауста украдкой взглянула на него. Ее глаза затуманились, а пальцы чуть заметно вздрогнули.
И если она была блестящим воплощением женской красоты, то Пардальян, стоявший перед ней в несколько театральной позе, впрочем, весьма ему подходившей, представлял собой замечательный образец красоты мужской. Лицо его было отмечено величайшим благородством.
Фауста поняла, что находится наедине с противником, достойным ее могущества, и почувствовала себя униженной из-за того, что хотела прибегать к хитрости.
— Господин де Пардальян, — сказала она, — я прощаю вам то, что вы вошли сюда без приглашения. Я прощаю вам то, что вы ранили меня в лоб. Но я заявляю вам, что вы не выйдете отсюда живым! Вы слышали, какие распоряжения я отдала?
Пардальян утвердительно кивнул. Фауста продолжала с улыбкой на по-девичьи пухлых губах:
— Я вам также прощаю — ибо вы скоро умрете, — то, что вы проникли в мои тайны и узнали, кто я такая. Прощаю и то, что вы едва не лишили меня власти и едва не сорвали мои планы, касающиеся судеб всего мира.
Пардальян поклонился.
— Сударыня, — сказал он с очаровательным простодушием в голосе и во взгляде, присущим только ему, — если вы готовы мне все это простить, то почему же вы хотите меня убить?
Фауста казалась совершенно спокойной. Ледяным голосом, лишенным какого бы то ни было выражения, она ответила:
— Вы сейчас все поймете, господин Пардальян. Я восхищаюсь вами, я уважаю вас, и я уверена в том, что вы должны умереть. Я хочу вашей смерти, сударь, потому что вы ранили меня не в лоб, а в сердце. Если бы я вас ненавидела, я бы оставила вас жить. Но необходимо, чтобы вы погибли, ибо я вас… люблю.
Пардальян вздрогнул. Последние слова принцессы показались ему в тысячу раз опаснее отданного недавно приказа. Он почувствовал, что погиб. Но даже находясь в таком положении, Пардальян не захотел отступать.
Сказанное Фаустой переносило их беседу в область высоких чувств, а падая с такой высоты, легко сломать себе шею. Он даже ощущал нечто вроде головокружения. Однако своим абсолютным спокойствием и холодностью поведения и голоса он хотел быть достойным прекрасной противницы! И шевалье проговорил:
— Сударыня, вы меня любите, и это большая честь для меня. Вы кажетесь мне столь непостижимым олицетворением красоты, траура и ужаса, что я тоже мог бы полюбить вас… да, я обязательно полюбил бы вас, если бы не любил другую…
— Вы любите? — спросила Фауста, но не с гневом, не с любопытством, не с любовью, не с ненавистью, а лишь с той ужасающей холодностью, о которой мы уже говорили.
— Да, я люблю, — сказал Пардальян с бесконечной нежностью. — И я буду любить до последней минуты моей жизни. В моей душе нет другого чувства, кроме этой любви, благодаря которой я живу и без которой меня не будет. Я люблю ее, сударыня, я люблю ее, мертвую…
— Мертвую?!
У Фаусты вырвался почти крик, глухое восклицание, и в нем смешались удивление, радость и, возможно, сожаление. Ибо Фауста, преданная своему назначению Девственницы, победила бы в своем сердце чувство ревности к живой женщине…
— Вы должно думаете, что я — несчастный сумасшедший, — вновь заговорил Пардальян. — Так и есть. Я люблю мертвую. Вот уже шестнадцать лет как она умерла, а я все еще жив… и клянусь честью, сударыня, что я буду благословлять ту минуту, когда убийцы, которых вы посадили в засаду, набросятся на меня, но есть кое-что, что привязывает меня к жизни. Значит, я буду жить, раз это нужно.
Во второй раз Фауста испытала нечто вроде жестокого унижения. Она только что, как об этом и сказал Пардальян, велела убийцам быть готовыми наброситься на шевалье. Он, между тем, утверждал с удивительным простодушием: «Значит, я буду жить, раз это нужно…»
Она была готова дать знак своим подручным, однако же сильнейшее любопытство, жгучее желание лучше узнать этого человека удерживали ее. Она рассматривала его с чрезвычайным недоумением. Он опустил голову как бы в задумчивости, а потом внезапно взглянул на Фаусту. На его губах играла лукавая улыбка.
— Сударыня, — сказал он, — прежде чем я вступлю в бой с вашими людьми и усмирю их…
— Вы думаете, что усмирите их? — прервала его Фауста со смехом, который прозвучал более чем угрожающе.
— Сударыня, я не уйду отсюда, не получив того, что мне необходимо получить, — сказал он просто. — А для этого я должен прежде всего рассказать вам, как я смог войти сюда…
Про себя же Пардальян вскричал: «О, моя достойная Пакетта, о, моя нежная Руссотта, это для того, чтобы попытаться вас спасти!..»
— Вы должны знать, — продолжал он вслух, — что у меня есть враг… простите меня, сударыня, эти подробности необходимы: этот враг — монах из монастыря Святого Иакова, его зовут Жак Клеман.
Фауста закрыла глаза, чтобы скрыть волнение, мгновенно охватившее ее.
— Этого монаха я схватил, — продолжал Пардальян, — при выходе из вашего дворца. И я знаю о его намерениях.
Пардальян знал только две вещи: Жак Клеман хочет убить Генриха III и недавно посетил Фаусту. Все остальное было лишь игрой фантазии и живого ума. Шевалье говорил себе:
«Если я ошибусь, я мертв. Если Фауста не сама вложила оружие в руку Жака Клемана, если она не заинтересована в убийстве Валуа, мне не выйти отсюда… Этот дворец станет моей могилой!..»
Глаза Фаусты были закрыты. Пардальян не представлял, о чем она думает, но храбро продолжал:
— Брат Жак Клеман, сударыня, должен убить Генриха III. И это вы подталкиваете его к преступлению. Вот что мне известно. Итак, выслушайте же меня! От Жака Клемана, которого я заставил говорить, я узнал, как можно сюда войти; я узнал про его замысел, который на самом деле принадлежит вам. Я знаю этого монаха уже давно, сударыня. В его лице вы, смею уверить, имеете страшное орудие. Он преуспеет. Он заколет Валуа, после чего господин герцог де Гиз станет королем.
Он говорил медленно, так, как продвигаются шаг за шагом по незнакомой местности, где полно рытвин и оврагов.
— Что нужно, — продолжал он, — для того, чтобы Жаку Клеману удалось содеять задуманное?.. Надо, чтобы ему вернули свободу… Также надо, чтобы короля Генриха III не предупредили о том, что господин герцог де Гиз хочет его убить…
На этот раз удар был столь силен, что Фауста вздрогнула. Пардальян заметил это и облегченно вздохнул.
«Я начинаю верить в то, что еще не совсем мертв», — подумал он.
— Итак, — сказала Фауста, — монах признался вам, что хочет убить Генриха де Валуа?
— Разве я сказал это? Предположим, что я ошибся, ибо Жак Клеман мне ни в чем не признался. Я знаю только, что он должен убить короля ради славы герцога де Гиза, и, зная это, захватил его. Если я останусь цел и невредим, если вы согласитесь оказать мне одну милость, Жак Клеман будет освобожден и пойдет, куда захочет, и сделает, что захочет. Ибо какое мне дело до того, жив Валуа или мертв? Этот человек повинен в ужасных злодеяниях. Он явился причиной таких страданий, что однажды должен ответить за подлость и получить оплеуху, а может быть, и удар кинжалом. Это в порядке вещей. Жизнь или смерть Валуа не интересуют меня, но я утверждаю, что смерть короля интересует герцога де Гиза. Если Валуа не умрет немедленно, Гиз погиб. Он это знает. Вы это знаете. Жизнь Генриха III — это смерть де Гиза и ваша тоже!
Выслушав эту простую и угрожающую речь, столь четко сформулировавшую политические перипетии эпохи, Фауста поняла, что перед ней был человек не только выдающейся храбрости, но и чрезвычайно восприимчивого ума. Природа создает, возможно, лишь одного или двух людей, подобных Пардальяну, в течение века, словно упражняясь в совершенствовании своих творений.
Она вздохнула, подумав:
«Почему этого бедного дворянина, бездомного и бесприютного, не зовут герцогом де Гизом?..»
Посмотрев на собеседников — столь безмятежных и спокойных со стороны и прислушавшись к их взвешенным словам, никто бы не поверил, что душа женщины охвачена смятением, а мужчина может в любой момент пасть мертвым, если она подаст знак своим слугам.
— Итак, — говорил Пардальян, — зная совершенно точно, что Клеман был вооружен Гизом и вами, зная, что еще долго вы не сможете найти человека, способного так, как он, посмотреть в лицо королю и не ослепнуть при этом, способного одним движением руки изменить судьбы Франции, а также Церкви, я, Пардальян, захватил этого монаха. И если вы убьете меня, он умрет, как вы могли понять по обещанию, которое только что дал мне герцог Ангулемский. Монах умирает… Генрих III предупрежден, что Гиз хочет его убить. Поход В Шартр отменяется. Шествие не состоится. Валуа сумеет защитить себя. Гиз погиб, вы — тоже. Я понятно излагаю свои мысли?
Фауста, мертвенно бледная и внешне совершенно спокойная, страдала в эти мгновения так, как не страдала никогда. Душа ее рыдала, а сердце рвалось из груди. Она ненавидела этого человека, который не боялся ее, она ненавидела его яростной человеческой ненавистью. Это она-то, желавшая возвыситься над всем человечеством!.. И Фауста была готова броситься перед ним на колени, просить пощады, признать себя побежденной, пренебречь гордостью, вновь и вновь кричать о своей любви и о том, что она всего лишь женщина!..
— Чего вы хотите? — спросила она сурово.
— Очень мало; в обмен на свободу Жака Клемана, в обмен на клятву, которую я вам даю в том, что не попытаюсь сделать ничего, чтобы противостоять его планам, я прошу у вас жизнь и свободу для двух человек. Разве это много, чтобы заплатить за смерть короля?
— Двух человек? — спросила удивленная Фауста.
— Вот мы и добрались до главного, — сказал Пардальян. — Я сейчас объяснюсь, сударыня. Я не знаю этих двух человек. Их жизнь или смерть мне безразлична, как и смерть Валуа. Но вы видели совсем недавно юношу, который готов умертвить Жака Клемана, если со мной что-либо случится. Так вот, у этого юноши есть мать, которую зовут Мари Туше. В тот день, когда мой отец должен был подвергнуться пытке, эта женщина появилась в тюрьме и спасла его… и меня вместе с ним. Сын Мари Туше дорог мне, сударыня, дорог бесконечно! И вот посмотрите, как все просто: теперь я люблю тех же людей, которых любит мой юный друг, и испытываю горячую привязанность к бедной маленькой певице, которую вы хотели сжечь живьем… Вы следите за моими рассуждениями, сударыня?
— Да. Вы только что попросили у меня Виолетту. Но я не знаю, где она.
— Я только что попросил у вас, — сказал Пардальян, — жизнь отца Виолетты и еще одного несчастного; принц Фарнезе и мэтр Клод заточены здесь в вашем дворце, и приговорены к голодной смерти. Именно этим людям я смиренно прошу вернуть свободу.
Тут Фауста сделала для себя вывод, что кто-то из ее окружения предает ее. Как иначе мог Пардальян узнать, что Клод и Фарнезе находятся в ее доме? Она не соизволила задать себе вопрос, кто же был предателем. Только нечто вроде удивления посетило эту надменную душу, закованную в латы нечеловеческой гордыни.
— Итак, — сказала она голосом, в котором звучала странная кротость, — вы пришли сюда, чтобы дать себя убить, в надежде спасти двух человек, которых вы не знаете?
— Я думаю, вы ошибаетесь, сударыня, — сказал Пардальян. — Я действительно пришел, чтобы спасти этих двух людей, но я пришел не за тем, чтобы умереть, потому что, как я уже сказал, мне совершенно необходимо еще пожить. Я лишь предложил вам сделку, предполагая, что жизнь Жака Клемана, который в моей власти, для вас более драгоценна, чем жизнь Фарнезе и Клода. Или я ошибаюсь? — добавил он с неподдельной тревогой, столь неподдельной, что она могла бы показаться притворной любому другому человеку, кроме Фаусты.
— Вы не ошиблись, — сказала она серьезно. — И в доказательство я помилую этих двух человек, приговор которым вынес, однако, суд, чьи решения обжалованию не подлежат.
Пардальян остолбенел. Он не мог поверить, что наивная хитрость, к которой он только что прибег, могла иметь столь полный успех.
Во время странной беседы, которую мы только что описали, он постоянно был начеку, напряженно прислушиваясь к звукам внутри дворца; рука его готова была выхватить шпагу.
Фауста дважды ударила по колокольчику. Вошел слуга, и в тот момент, когда он приподнял гобелен, Пардальян смог увидеть за этим гобеленом неподвижных людей со шпагами в руках.
«Это те самые двенадцать дворян, о которых шла речь», — подумал он.
— Что делают узники? — спросила Фауста.
— Принц Фарнезе сидит в кресле, а палач лежит на ковре.
«Палач!» — воскликнул про себя Пардальян.
Неясная тревога охватила его, и на лбу у него выступили капельки пота. Кто был этот палач?.. Какая таинственная связь могла существовать между ним и Виолеттой?.. Ведь этот палач был одним из узников… значит, это был тот, кого звали мэтром Клодом! Тот, кого Виолетта любила больше, чем родного отца!..
— Что они говорят? — вновь спросила Фауста.
— Они ничего не говорят. Кажется, они в беспамятстве. Однако они еще живы; грудь кардинала с усилием вздымается, и слышно прерывистое дыхание мэтра Клода…
— Отвратительно! — прошептал побледневший Пардальян.
Фауста улыбалась хищной улыбкой, которая обнажила ее зубы, прекрасные жемчуга, блиставшие под пурпуром губ.
Неужели эта женщина упивалась рассказом об ужасной агонии?.. Нет! Или мы плохо описали этот характер, или должны добавить, что Фауста не могла радоваться человеческому страданию. Она считала себя Ангелом, Посланцем, который убивает, когда нужно убить, чуждый каким-либо человеческим чувствам.
— Что они сказали? Что они сделали с того момента, как начали умирать? — спросила она, и человек ответил:
— В первые часы, которые последовали после приговора Священного суда, оба осужденных оставались неподвижны, каждый в своем углу, как бы сломленные и подавленные. Потом палач попытался найти способ выйти. Когда он понял невозможность побега, он успокоился. Прошли часы. Затем они начали сильно мучиться. Они сели рядом и попытались найти минутное забвение в беседе.
Человек говорил холодно и отрывисто; он не рассказывал, а лишь давал отчет. Пока он докладывал, Пардальян смотрел на Фаусту и вздрагивал, спрашивая себя:
«Возможно ли, чтобы женщина столь спокойно слушала подобные вещи?»
— Затем, — продолжал человек, — они снова расстались. Кардинал сел в кресло и закрыл глаза. Палач стоял в противоположном углу и пристально смотрел перед собой. Наконец наступили страшные мучения. Сначала раздались стоны, потом эти стоны перешли в крики, а крики превратились в вой; затем в яростном безумии оба кинулись к двери и осыпали ее градом ударов. Но ярость, понемногу прошла, они стали плакать и просить хоть каплю воды…
— Отвратительно! О! Это отвратительно! — задыхаясь, произнес Пардальян.
— Продолжайте, — велела Фауста.
— Наконец они захрипели; муки закончились и, я думаю, агония очень близка. Сейчас, как я уже имел честь доложить, они едва дышат; кардинал сидит в кресле, палач упал и лежит, вытянувшись во весь рост поперек ковра.
Фауста обернулась к мертвенно бледному Пардальяну, вытиравшему лоб, и сказала:
— Я хотела, сударь, поставить вас в известность, что эти два человека весьма близки к смерти…
Пардальян сделал усилие, чтобы избавиться от ощущения страха, которое его парализовало.
— Откройте дверь их комнаты, верните к жизни обоих осужденных, восстановив их силы при помощи напитка, который служит нам в подобных случаях. Потом, когда они будут способны ходить, отведите их на улицу и оставьте на свободе, сказав, что их помиловали по ходатайству шевалье де Пардальяна… Предупредите меня, как только они вернутся к жизни…
— Сударыня! — прошептал Пардальян.
Фауста сделала высокомерный жест, означавший: «Погодите! Между нами еще не все кончено!..»
Человек, который только что дал отчет о состоянии узников, удалился. Воцарилась мертвая тишина. Пардальян с неизъяснимым ужасом смотрел на эту женщину, которая в точности исполнила его требование. Прошло около получаса. Человек появился вновь со словами:
— Приказ выполнен, осужденные возвращены к жизни. Осталось только проводить их на улицу.
— Господин де Пардальян, — сказал Фауста, — проводите ваших протеже до большого вестибюля; я жду вас здесь, ибо я уже предоставила вам доказательство того, что согласна на предложенную вами сделку, а вы еще не доказали мне, что мой человек также получит свободу.
Она сделала знак, и слуга поклонился и вышел в сопровождении Пардальяна. Следуя за своим провожатым, шевалье быстро пересек два-три обширных помещения, великолепно обставленных, прошел по коридору и оказался возле открытой двери.
— Это здесь, — сказал провожатый.
Шевалье вошел и увидел сидящих в креслах принца Фарнезе и мэтра Клода. Человек, одетый в черное, без сомнения врач, склонился над ними, приводя их в чувства… Это был маленький старичок с непроницаемым выражением лица.
Прошло несколько минут. Пардальян ждал, его грудь сжимала тревога, он с болезненным любопытством смотрел на этих людей, отмеченных печатью ужасных страданий. Бедняги походили на призраков, которые зачем-то явились в мир живых.
Затем человечек в черном с тихим удовлетворенным смешком выпрямился и повернулся к Пардальяну:
— Они выздоровеют, — сказал он с гримасой, которая, несомненно, должна была изображать улыбку, — если будут осторожны и проявят сдержанность в еде и питье в течение недели. Да славится наша святейшая владычица, пощадившая их!
С этими словами маленький старичок отвесил преувеличенно низкий поклон, тщательно заткнул бутылочку, которую держал в руке, бросил последний взгляд на двоих осужденных и вышел или, вернее, исчез, ибо невозможно было сказать наверняка, куда он скрылся. Пардальян торопливо огляделся и, приблизившись к Фарнезе, прошептал ему на ухо:
— Выйдя отсюда, зайдите в соседнюю таверну, отыщите там герцога Ангулемского и отправляйтесь втроем ждать меня на постоялый двор «У ворожеи» на улице Сен-Дени… Итак, сударь, — продолжал он громко, — как вы себя чувствуете?
Кардинал и палач смотрели на него, и в их взглядах читались растерянность и нерешительность, они были столь поражены, что их удивление граничило с помутнением рассудка. Щеки у них глубоко впали, а глаза ввалились в глазницы.
Но вдруг лица их порозовели. Это подействовал напиток маленького старичка. Они поднялись на ноги. Их первым движением был шаг в сторону двери. Затем они остановились в каком-то детском испуге: их мозг, почти убитый страданием, отказывался служить им.
— Во имя Виолетты! — пылко прошептал шевалье.
— Виолетта? — невнятно пробормотал Фарнезе, казалось, память и речь изменили ему.
Однако же на Клода имя Виолетты произвело действие, сравнимое с тем, что он испытывал глотнув средство маленького доктора. Он вскрикнул и сжал кулаки.
— Вы говорите: Виолетта! — сказал он, задыхаясь.
— Да! — подтвердил Пардальян. — Если вы ее любите, сделайте так, как я говорю: войдите в «Железный пресс», найдите там герцога Ангулемского, и все трое оправляйтесь ждать меня в таверну «У ворожеи». Тише! Нас подслушивают…
Пардальян взял Фарнезе и Клода под руки, увлекая их за собой.
— Идемте, — сказал он, — вы разве не слышали, что благородная Фауста пощадила вас?..
Пленники двинулись вперед. Что с ними случилось? Где они? Куда они идут? Кто этот человек? Они ничего не знали. В их головах царила пустота…
Через несколько мгновений шевалье, которого направлял человек Фаусты, привел несчастных к главному входу. Все комнаты и коридоры дворца казались пустынными. Но в главном вестибюле стояли около двух десятков гвардейцев. Большая железная дверь приоткрылась. В то же мгновение Фарнезе и Клод оказались на улице, и кто-то из присутствовавших громко проговорил вслед:
— Идите и благословляйте владычицу, которая пощадила вас по ходатайству господина Пардальяна!..
Сколь ни мало времени оставалась отворена железная дверь, шевалье, возможно, и воспользовался бы им, чтобы, атаковав кучку гвардейцев, выскочить на улицу. Однако его удержало то соображение, что состояние, в котором находились двое помилованных, не давало повода надеяться на успех предприятия. То есть он-то, безусловно, убежит, но Клода и Фарнезе вновь поймают, и все, что он только что проделал окажется напрасным.
Итак, он позволил двери захлопнуться и, следуя все за тем же человеком, через несколько мгновений оказался перед лицом Фаусты.
Он поклонился ей не без волнения и сказал:
— Сударыня, дело сделано: двое несчастных свободны. Вы только что снискали такие права на мою признательность, о коих я никогда не забуду.
И, так как Фауста глубоко задумавшись не отвечала, он продолжал:
— Сколь ни мало я значу, сколь ни могущественны и прославлены вы сами, кто знает, быть может, эта благодарность бедного шевалье и принесет вам какую-нибудь пользу?
Фауста слегка повернула голову в его сторону и спросила:
— Где монах Жак Клеман?
— Он на свободе, сударыня, — ответил Пардальян без колебаний. — Так же свободен, как кардинал и палач, которые только что вышли отсюда. Сударыня, — продолжал он, и пламя дерзости и отваги озарило его лицо, — вы вольны рассматривать меня как заложника. Но пускай никто не говорит, что я вас обманул, отплатив этим за великодушный поступок, который вы совершили в ответ на мою смиренную мольбу. Признаваясь вам, я, несомненно, лишаю себя всякой надежды на спасение. Но знайте же: Жак Клеман никогда не был в моей власти, и он не находится сейчас во власти герцога Ангулемского…
— Значит, — сказал Фауста, — я могу отдать приказ казнить вас, и планы монаха относительно Генриха III не будут разрушены?..
— Вы можете это сделать, сударыня!
И Фауста произнесла голосом, лишенным всякого выражения и заставившим дрожать самых храбрых людей:
— Тогда я сейчас отдам этот приказ. Приготовьтесь к смерти, шевалье!
Пардальян медленным движением вытащил свою шпагу, посмотрел Фаусте в лицо и сказал:
— Я готов, сударыня!
Тут Фауста поднялась со своего места и приблизилась к Пардальяну.
Он едва ее узнал…
Это не была более ледяная статуя. Это не была более воплощенная гордость, это не было более олицетворенное величие, которое заставляло склоняться головы и внушало ужас. Та, что шла сейчас к нему, была женщиной во всем блеске красоты, женщиной, которая горит от любви и, неистовая, сама предлагает себя!
Глаза этой женщины, удивительные глаза, похожие на черные бриллианты, изливали страсть… и слезы, которые текли по щекам и высыхали от их пламени.
Пардальян обеими руками опирался на эфес своей шпаги, конец которой был вонзен в пол. Оставаясь неподвижным от удивления, он переживал одно из тех странных мгновений, которые остаются в памяти лишь как воспоминание о сне, будто бы их и вовсе не было…
Когда Фауста оказалась около шевалье, она трепетала, грудь ее вздымалась от смятения и страсти, а глаза были затоплены безмерной болью. Она подняла руки… Скульптор пришел бы в отчаяние, безнадежно пытаясь передать их изумительную форму, гармоничность и изящество…
И эти руки обвили шею Пардальяна… Она прильнула к нему, как бы обволакивая его своей лаской… Принцесса, рыдая, привлекла к себе его голову… и ее горячие губы с неистовой силой прижались к губам шевалье…
Жгучее ощущение от этого поцелуя едва не заставило Пардальяна отступить назад… Однако его собственные губы не отозвались на него! Он не закрыл глаза. Бесстрастно и холодно он смотрел в глаза Фаусты — Ангела, ставшего женщиной, девственницы, в сердце которой внезапно проснулась любовь.
Пардальян изведал ее поцелуй, жгучий и исступленный, но не ответил на него… Пардальян любил умершую! Пардальян до последнего вздоха был обречен любить Лоизу!..
Наконец Фауста медленно разжала руки и отошла от него… Она удалялась, и Пардальяну вновь начинало казаться, что перед ним — не женщина, воплощение великой любви, а всесильная Владычица, Величество, Святейшество…
Когда Фауста оказалась уже почти в другом конце комнаты, она вдруг заговорила. Ее голос зазвучал будто издалека, как если бы доносился с небес или из-под земли… Фауста произнесла:
— Пардальян, ты скоро умрешь… Не потому, что ты хотел разрушить мои замыслы, не потому, что восстал против моей власти, не потому, что отнял Виолетту, не потому, что сразился со мной и победил меня… Пардальян, ты умрешь потому, что я люблю тебя!..
На мгновение она остановилась. Шевалье, все такой же неподвижный и непреклонный, не сходя с места, по-прежнему опираясь на шпагу, смотрел на нее, и ему мнилось, что он видит тень, исчезающую под музыку рыдания.
Он слышал этот голос, невыразимо нежный, слушал речитатив любви и боли, волшебную и чарующую песнь души, которая хочет преодолеть самое себя и смиряется со своим поражением. Голос этот был прекраснее человеческого, потому что Фауста, сейчас действительно стояла выше всего человеческого. Она продолжала:
— Ты любим той, которая никогда не любила; это сердце выточено из алмаза и никогда не отражало ничего, кроме огня внеземного разума, теперь же оно отразило твой образ… Девственница, воплощение гордости и чистоты, унизилась перед тобой… Я не имею права любить. Поэтому человек, которого я люблю, должен умереть. Пардальян, я проливаю слезы, но я тебя убиваю. Тот, кто любит умершую, тот, кто постиг величие и гармонию верности, тот поймет смысл поцелуя, который девственница запечатлела на твоих губах. Узнав тебя, я не находила уединения даже в мыслях… Ты вошел в мою душу, несмотря на мое отчаянное сопротивление. А в эту душу не смел проникнуть никто. Именно поэтому ты умрешь, как умерла та, которую любишь ты. Прощай, Пардальян, ты получил поцелуй Фаусты, поцелуй любви и смерти.
С этими словами Фауста удалилась, растаяла, словно изменчивая и колеблющаяся тень. Внезапно Пардальян перестал что-либо видеть. Он был один; какая-то погребальная тишина воцарилась в комнате. Странные ощущения обуревали его, ибо он понял эти слова, слова, исполненные восторженного мистицизма, граничащего с безумием, которые обычный человек принял бы за проявление помешательства…
Но Пардальян не был человеком, склонным долго витать в облаках, и он незамедлительно вернулся на землю. Его лишь пробирала дрожь — последнее, что осталось от тех поразительных впечатлений, которые он только что испытал. Удостоверившись, что он по-прежнему сжимает в руке свою славную шпагу, шевалье улыбнулся.
— Умереть! — прошептал он. — Легко сказать! Госпожа Фауста — прекрасное создание, и досадно, что столь прелестное тело служит вместилищем зла… Она уверяет меня в том, что я скоро буду убит. Почему? Потому, что она меня поцеловала. Клянусь головой и утробой, этот предлог кажется мне недостаточным. К тому же, помнится, меня и прежде пытались убить — то одного, то в компании с отцом, но я всегда ухитрялся спасти свою шкуру… Так будет и на сей раз, клянусь рогами дьявола!
Однако, поскольку в пустынной комнате продолжала царить тишина, Пардальян начал спрашивать себя, какую же смерть уготовила ему странная колдунья.
Пробуя пол ногой при каждом шаге, все время начеку, со шпагой в руке, он направился к двери, через которую вошел сюда, то есть к той, что вела в «Железный пресс». Он попытался ее открыть, но не заметил ни замка, ни задвижки; дверь, открывавшаяся с помощью механизма, должна была и закрываться так же.
В этот момент Пардальян вспомнил фантастический рассказ Руссотты и поднял глаза к потолку, чтобы посмотреть, не свисает ли с него какая-нибудь прочная веревка со скользящей петлей. Но он не увидел ничего, что могло бы намекнуть на возможность казни через повешение. «Однако нужно же мне выбраться отсюда!»
И Пардальян решительно направился вглубь комнаты, к тому гобелену, за которым исчезла Фауста. Он приподнял ткань и увидел, что перед ним находится пустынный коридор. Куда вел этот коридор? Пардальян не имел об этом ни малейшего представления. Но окружавшая его тишина и полное одиночество вызвали у шевалье нервный озноб — верный спутник страха.
— Черт побери! — прошептал он, продвигаясь вперед. — Никто не сможет сказать, будто бы я покорно ждал от этой проклятой колдуньи повеления удалиться. Так вперед же, и к дьяволу тайны.
Он ускорил шаг и вскоре добрался до какой-то обширной залы. Едва он вошел туда, как дверь за ним захлопнулась. В то же мгновение в другом конце помещения открылась другая дверь…
— Кажется, я должен идти туда, — сказал Пардальян. — Что ж, пойдем!
И он продолжал идти вперед со шпагой в руке. Он шел в полной тишине. Кругом не было видно ни души. По мере того, как он проходил через очередную дверь, она за ним закрывалась. Таким образом он пересек много комнат, обставленных с роскошью, какую он даже не мог себе вообразить. Легко понять, однако, почему ему вовсе не хотелось на ходу любоваться картинами, статуями, огромными вазами, наполненными редкими цветами, драгоценной мебелью, драпировками, каждая из которых представляла собой целое состояние. Подобное путешествие через дворец, забитый гвардейцами и одновременно, казалось, совершенно пустой, могло бы вызвать помутнение рассудка менее крепкого, чем у Пардальяна.
Постепенно он начал ощущать проникающий в душу страх. Таилась ли здесь смертельная опасность? И в чем она заключалась? В этих закрывающихся за его спиной дверях была какая-то мрачная угроза, как будто ему говорили: «Ты больше никогда не пройдешь здесь снова!..»
Однако он не останавливался. Все казалось ему более предпочтительным, чем эта дрожь, охватывавшая его всякий раз, как он собирался передохнуть. Перед ним открывались двери, управляемые невидимыми руками, которые как бы указывали ему путь.
— Мне надо дойти хоть куда-нибудь! — сердито ворчал шевалье, напоминавший себе сказочного принца, со шпагой в руке обходившего некий заколдованный замок.
Несмотря на силу духа, он все же испытывал легкое головокружение в предчувствии неизвестной опасности. Он прошел еще один зал, огромный и пышный, с колоннами из яшмы… тронный зал; потом были две-три комнаты, которые Пардальян преодолел почти бегом, задыхаясь, взлохмаченный, с тревогой в сердце, крича во весь голос:
— Итак, все в этом гнезде убийц боятся моей шпаги!..
Пардальян кривил душой: это он сам боялся… боялся тишины, одиночества, неизвестности. Однако он приободрился, неожиданно попав в комнату с голыми стенами, мрачную, похожую на разбойничий притон или тюрьму… Но в этой комнате были люди, люди из плоти и крови, как и он!.. Шевалье глубоко вздохнул и рассмеялся, половчее перехватывая шпагу.
— Клянусь потрохами дьявола, я чуть было не испугался, — сказал он.
Однако именно в это мгновение как раз и пришла пора испугаться: здесь было около тридцати человек вооруженных рапирами и кинжалами. Они стояли около стен по периметру комнаты. Когда Пардальян вошел, никто из них не шелохнулся. Одной минуты вполне хватило, чтобы оценить обстановку. Смерть была совсем рядом…
Дверь, как и все другие, тотчас же закрылась, а в самом центре поля возникло квадратное отверстие. Он слышал, как внизу шумят воды Сены. Со всех сторон его окружали вооруженные люди. Если он, защищаясь, совершит промах, то непременно упадет в реку. Если он двинется вперед, назад, направо или налево, то наткнется на стальные клинки, которые тускло мерцали в этом едва освещенном зале — той самой комнате смерти, куда мэтр Клод пришел, чтобы задушить Виолетту и сбросить ее труп в реку, волны которой со смутным рокотом бились о фундамент дворца.
Как мы сказали, на минуту воцарилась тишина.
«Если бы только мне удалось забиться в какой-нибудь из этих углов!» — подумал Пардальян.
Внезапно по другую сторону стен раздался оглушительно-громкий раскатистый звук, похожий на тот, что издают две металлические тарелки, силой ударившись друг о друга. Тогда неподвижные фигуры вдоль стен ожили и зашевелились; шпаги были готовы к бою; в то же мгновение Пардальян увидел, что стоит в центре большого круга, образованного клинками.
Круг медленно сужался. Каждый из убийц, выставив вперед обнаженную шпагу, двигался по направлению к зияющей дыре. Казалось, они не замечают Пардальяна и даже не думают о нем. Этот маневр показался Пардальяну замечательным в своей простоте, ибо в какую бы сторону он ни повернулся, он обнаруживал у своей груди клинок. Сомнений не было: или он будет вскоре весь исколот шпагами, или, вынужденный отступать, сам прыгнет в темные воды Сены!
Все это Пардальян увидел и понял в течение двух секунд.
В то самое мгновение, когда статуи ожили и задвигались, он бросился вперед, чтоб вырваться из круга клинков, и нанес прямо перед собой два-три удара. На сей раз дрожь, порожденная ужасом, охватила его с головы до ног: он был уверен в том, что задел осаждавших его… что он смертельно ранил нескольких человек!.. Но никто из них не упал!..
Он понял, что все эти люди одеты в кольчуги, делавшие их тела недосегаемыми для ударов.
Тогда он взглянул на их лица. Так как нападавшие продвигались вперед невероятно медленно, ему хватило времени, чтобы рассмотреть их… Ужас проник ему в самое сердце, ибо он понял, что эти неподвижные лица, без единой морщины и лишенные всякого выражение, похожие на лица мертвецов, были масками! Нет, он не мог поразить эти зловещие статуи даже в лицо!
Шевалье бросил быстрый взгляд назад. Он был в трех шагах от квадратного отверстия, готового его принять. Во второй раз он бросился на них — молча, задыхаясь от тоски и безнадежности. И вновь отступил: никто из нападавших не получил даже царапины, а сам он был ранен в плечо из-за того, что защищала его всего лишь кираса из буйволиной кожи.
Он собрался с силами. Круг стальных клинков еще немного сжался… «Статуи» сделали два шага вперед и теперь окружали его двойным кольцом.
В это мгновение из таинственных глубин дворца раздалось погребальное пение, как если бы множество монахов или священников были собраны для того, чтобы исполнять «Dies irae» [52]. Одновременно с этим раздался колокольный звон, и завывания органа полились широкими волнами жалобной и грозной музыки.
Пардальяна охватила смертельная дрожь. Это его отпевали монахи, хотя он и был еще жив! Это Фауста, утонченная любительница фантастических мизансцен, заставила служить панихиду по живому человеку! Тогда разум Пардальяна сумел преодолеть страх! Он вдруг ощутил то страшное хладнокровие, ясность видения, способность молниеносно принимать решения, которые порой сопутствуют «приступам безумия».
В тот самый момент, когда шпаги вот-вот должны были его проткнуть, столкнуть в дыру, он нагнулся, съежился, а затем стремительно бросился вперед. Пардальян уподобился атакующему кабану, выставившему вперед клыки. Раздались два или три крика боли, два человека упали со вспоротыми кинжалом животами, ибо шевалье, не имея возможности поразить ни лица в масках, ни защищенные кольчугами груди, ухитрился напасть снизу. Через мгновение он был вне адского круга и, разом вскочив на ноги, добрался до угла комнаты и забился в него!..
Наступила минутная передышка, во время которой низкие голоса находившихся далеко монахов, завывание органа и звон колокола покрывали все прочие звуки.
Среди палачей наступило смятение. Потом один из них, несомненно, начальник, произнес сурово и коротко несколько слов. Тотчас же был проделан новый маневр. Быстро и молчаливо круг распался, нападающие перестроились и четырьмя рядами стали продвигаться в направлении угла, где прижимался к стене приговоренный к смерти.
В эту минуту Пардальян, дрожа всем телом, с нервами, натянутыми, как струны, что вот-вот лопнут, с пылающей головой, бросил вокруг взгляд хищного зверя, попавшего в ловушку. Он глубоко, хрипло вздохнул… В следующее мгновение он вложил свою шагу в ножны и схватил предмет, висевший на стене.
Эта комната, как мы уже сказали, служила для совершения казней. Здесь убивали тех, кого приговорил к смерти секретный суд. Это была комната палача… А поскольку это была комната палача, то везде, по всем стенам, были развешаны соответствующие орудия убийства: связки веревок, булава, тесаки, топоры…
Предмет, который схватил Пардальян, оказался булавой. Она представляла собой огромный железный шар, покрытый шипами и насаженный на рукоятку из шероховатого, едва обструганного дерева.
Итак, во время минутной передышки, убийцы перестроились для новой атаки.
Пардальян, сжимая в руке булаву, увидел, как они размеренным шагом двинулись на него. Толпа этих людей являла собой нечто похожее на чудовищного зверя, покрытого стальными иглами, и напоминала боевое построение древних фиванцев.
«Если я буду ждать, я умру», — сказал себе Пардальян. В то же мгновение он взялся за булаву обеими руками и пошел вперед!.. Не бросился, а именно пошел. Вид его в эту минуту был поистине угрожающим; гибкий и энергичный, он сделал три шага… И вот огромная булава поднялась, раскрутилась у него над головой, засвистела и обрушилась вниз. Раздались глухие удары, короткие стоны, похожие на стоны убиваемых животных… люди Фаусты один за другим падали с размозженными головами. Банду нападавших охватило ужасное смятение. Забыв про приказ молчать, они изрыгали проклятья, заглушаемые завыванием органа, похоронным звоном колокола и далекими голосами монахов, выводивших «Dies irae!»
Пардальян находился в центре обезумевшей шайки, которая крутилась вихрем, рычала, вопила, пыталась нанести ему смертельный удар… Но как можно было его поразить? Булава, страшная булава описывала круг смерти! Он стоял, расставив ноги, как если бы не сходил с этого места целую вечность — не произнося ни единого слова, с красноватым отблеском в глазах, вспыхивавших искрами сумасбродного смеха и торжествующей иронии. А над его головой не прекращалось однообразное и сокрушительное движение двух рук, управлявших булавой.
Шайка беспорядочно отступала. На полу лежало семь трупов. Во время этого безумного отступления несколько человек провалилось в дыру. Падая, они цеплялись один за другого и кричали предсмертным криком…
После этой атаки, которая продолжалась, возможно, всего минуту, Пардальян сам пошел вперед! Он шагал, не беспокоясь о том, куда нанести удар, оставляя возможность булаве самой выбирать жертвы среди неистово вопящих членов раздробленной, распавшейся, обезумевшей от ужаса банды!
Когда он добрался до противоположного конца комнаты, он обернулся и передохнул немного, опираясь на свою булаву. Пардальян был весь в поту, на губах его замер хрип, широкая грудь вздымалась от учащенного дыхания. Его бледное лицо было страшно, глаза метали молнии, ноздри раздувались, и смех, еле слышный и полубезумный, кривил его губы…
Он отдыхал лишь секунду и видел, словно сквозь туман, дюжину мертвых тел, лежавших в лужах крови. Пол был усыпан обломками шпаг и масок, стены усеивали зловещие красные капли…
А неподалеку сгрудилось несколько убийц, которые яростно колотили по стене эфесами своих шпаг, завывая и обезумев от ужаса… Наверно, где-то там была дверь, но она никак не желала открываться!
Это была последняя предосторожность, принятая Фаустой, желавшей смерти Пардальяна… Она не хотела оставить никакой надежды на бегство… А быть может, не хотела оставить никакой возможности для себя уступить чувству жалости!..
Итак, дверь не поддавалась. Звуки органа и погребальное пение перекрывали шум, создаваемый призывами о помощи. Если же кто-то и слышал эти призывы, то мог предположить, что Пардальян предпринял отчаянную попытку защититься и убил кое-кого из нападавших перед тем, как умереть!..
Внезапно все находившиеся в комнате смерти поняли это. Убийцы, прекратив свои завывания, повернулись к шевалье, рассвирепев, с дикими проклятьями бросились на него…
Два шага вперед! И та самая булава, которую палач с трудом поднимает, чтобы нанести всего лишь один удар, вновь начинает описывать круги!.. К этому человеку невозможно приблизиться!.. Они отступают!.. А он вновь движется вперед!
Пардальян прошел комнату из конца в конец, и вдруг весело рассмеялся: еще трое бандитов провалились в дыру… Теперь их осталось только семь или восемь, и они трепетали от страха и что-то невнятно шептали, ибо сорвали себе голос долгими воплями…
Еще трижды они набрасывались на него, желая поразить, куда только можно: в руку, в лицо, в ноги… И каждый раз он вдребезги разбивал один череп! Булава делала свое дело: вращаясь, наталкиваясь на голову или плечо, она дробила, сокрушала насмерть… И вдруг Пардальян увидел, что все его враги повержены!.. Булава выпала из его рук. Он попытался ее поднять, не смог и прошептал:
— Как я мог держать это в руках?
Он огляделся вокруг. Поскольку ему было трудно дышать, он оторвал воротник своего камзола. Только тогда он оценил ужасающий результат бойни, и его лицо стало мертвенно бледным. Он подумал о женщине, ставшей причиной всего этого кошмара, и ощутил прилив ненависти. Какое-то время (он не мог определить, сколь долго) Пардальян был во власти лишь одного чувства — чувства безумной ненависти. И если бы Фауста появилась в это мгновение перед ним, он бы ее убил…
Затем он успокоился, утер пот со лба и прошептал:
— Бедняги!
Он еще раз вытер лицо, думая, что его заливает пот, но тут заметил, что плачет…
Во дворце чьи-то замогильные голоса монотонно читали по нему отходную. Внезапно наступила полная тишина. Пардальян понял, что сейчас сюда придут, желая убедиться в его смерти, в том, что он — неважно живой или мертвый — сброшен в реку. Эта мысль заставила его собраться и вновь вернула ему хладнокровие. Одновременно она позволила ему с большей справедливостью оценить ситуацию с точки зрения законов морали.
— Каждый защищает свою шкуру как может, — проворчал он. — Здесь было поле битвы. Я убил для того, чтобы не быть убитым. А так как я сделал, защищаясь, все что было в моих силах, то пришло время покинуть негостеприимное место…
Говоря так, он, прищурившись, созерцал дыру, куда его хотели сбросить и которая представляла теперь единственный шанс бежать. Он подошел к ее краю, встал на колени, вгляделся — и не увидел ничего, кроме мрака; но он очень хорошо слышал, как там в глубине, тихо шептались и шелковисто скользили воды реки.
Ему нельзя было терять ни секунды. Он ухватился обеими руками за края дыры и, повиснув на них, соскользнул вниз; ногами, болтавшимися в пустоте, он постарался нащупать… Есть! Он спасен!
Как мы сказали, комната для казней располагалась над рекой. Она не была частью самого здания дворца, а являлась его пристройкой. Пол ее был настелен на сваи, выступавшие из воды. Ноги Пардальяна наткнулись на одну из этих свай. Она шла по диагонали, упираясь в пол.
Пардальян, продолжая ощупывать ногами это скользкое бревно, понял, где оно заканчивается: свая доходила почти до самого отверстия в полу! Нечто похожее на стон сорвалось с губ Пардальяна; это было восклицание человека, знающего, что он спасен.
Обхватив сваю ногами, он отпустил края дыры и мгновенно уцепился за бревно обеими руками. Это мог проделать только человек, который страстно хочет жить, потому что ему есть кого любить и кому мстить!
Соскользнув по свае, он почувствовал, что погружается в воду.
— Отдохнем немного, а затем я пущусь вплавь, и было бы очень странно, если бы я не добрался до того или другого берега… Вот я и вырвался из когтей прекрасной Фаусты и думаю, что…
Пока он говорил эти слова, что-то мягко задело его. Пардальян коснулся этого предмета, ощупал его руками, — и его охватил озноб от ужаса: это был труп, труп одного из людей, упавших в реку! Почти тотчас же он задел другой труп, покачивающийся на волнах. В ту же секунду около него, около той сваи, за которую он цеплялся, Пардальян разглядел еще несколько тел… Волны качали их, поднимали, опускали, но не уносили прочь!
Почему?! Почему они оставались здесь?!
В этот момент Пардальян вновь ощутил отвратительные прикосновения: ледяные руки легко дотрагивались до него, вызывая дрожь своими жуткими ласками. Трупы кружились по воле водоворота, как если бы звали его, давали ему знак следовать за ними и стремились утянуть его за собой. Разум шевалье мутился от ужаса…
Он находился в воде, уцепившись за бревно, погрузив пальцы в липкий мох, покрывающий его. Черные струи Сены скользили между сваями и разбивались о фундамент дворца, а вокруг него все плавали и плавали трупы! Они касались его, натыкались на него, жили какой-то своей жуткой жизнью и безмолвно кружились в страшном хороводе.
Пардальян чувствовал, что волосы у него встали дыбом, а рот раскрылся для крика, но крик этот застрял в горле; глаза расширились, чтобы хоть что-то рассмотреть, но он ничего не видел, или, по крайней мере, различал все неясно. У него была заторможена сама способность мыслить, в мозгу оставался лишь страх. Затем ощущение тоски и ужаса, вызванного шевелившимися в воде трупами, стало столь нестерпимым, что он почувствовал, как его мысль просыпается… Он понял, однако, лишь одно: еще минута — и он лишится рассудка! Так что ему надо не бояться мертвых, как он не боялся живых, а поскорее броситься в воду и утонуть!
Это ощущение, в свою очередь, прошло, и Пардальяну удалось частично преодолеть страх. Он поднял голову и там, в вышине, в неясном свете увидел квадратное отверстие. Тогда он подумал о том, что может избежать объятий мертвецов, поднявшись наверх. Возможно, он найдет способ выйти из дворца. По крайней мере, он сможет дать отдых своему разуму и телу…
Он начал выбираться наверх и вскоре избавился от леденящих душу прикосновений. Но он слышал, как тела продолжали мягко сталкиваться в таинственном хороводе смерти. Однако теперь он вздохнул с некоторым облегчением. Едкий холодный пот струился по его лицу, но он не мог его стереть и даже не думал об этом. Весь остаток его сил был направлен на достижение единственной цели: вновь подняться в комнату и бежать, во что бы то ни стало бежать!..
Когда он почти преодолел путь между отверстием наверху и трупами внизу, он услышал голоса и понял, что в комнату ему дороги нет, так как там теперь звучали шаги множества людей, восклицания, проклятья…
Итак, если он спустится вниз, то попадет в омерзительное окружение трупов и сойдет с ума. Если он поднимется наверх, то едва его бледное лицо покажется в отверстии, как он тотчас же будет убит и сброшен к трупам…
Пардальян, из последних сил сжимая руками и ногами балку, замер, задыхаясь, потеряв голову, в полной растерянности. Вдруг шум в комнате стих; он услышал чей-то голос и узнал его. До его слуха донесся вопрос:
— Что происходит?.. Где осужденный?..
Пардальян услышал, как кто-то ответил:
— Ваше Святейшество может видеть, что господин де Пардальян был сброшен вниз нашими людьми, но его смерть стоила нам очень дорого! Он устроил настоящую бойню: он сбросил дюжину человек вниз и убил остальных… Посмотрите!..
Пардальян поднял голову и заметил тени склонившихся над отверстием людей. Он ясно различил Фаусту. Он видел ее в течение минуты. Он слышал хриплый вздох, вырвавшийся из ее груди. Затем она медленно выпрямилась. Человек, который говорил раньше, добавил:
— Какая счастливая мысль пришла вам, Ваше Святейшество, установить вершу-ловушку…
«Вершу-ловушку!» — прошептал Пардальян про себя.
— Таким образом, — продолжал этот человек, — теперь больше невозможно бегство, как это случилось с Клодом…
На несколько мгновений воцарилась тишина. Пардальян размышлял.
«Они скоро уйдут, тогда я поднимусь. Поскольку они считают меня мертвым, у меня есть шанс выпутаться; но что такое эта верша?..»
В комнате ходили туда и обратно, затем издалека, но все еще достаточно ясно, раздался голос Фаусты:
— Пусть завтра откроют вершу для того, чтобы река унесла тела… И пусть закроют люк…
В то же мгновение неясный свет, который Пардальян видел над своей головой, внезапно померк, и он услышал глухой шум: это закрылся люк! Квадратной дыры в полу комнаты смерти более не существовало!
Пардальян испытал потрясение, от которого не было лекарства. Рухнули все его надежды. Он погиб! Ничто не могло его спасти. Те, кто находился наверху, отрезали ему все пути. Что же касается возможности бежать, переплыв реку, то теперь он понимал, что это немыслимо! Он понимал, почему вода не унесла трупы! Он догадался, что Фауста, это порождение ада, извлекла урок из чьего-нибудь приключения, похожего на его собственное, и велела установить нечто вроде решетчатого колодца, доходившего, несомненно до дна реки, это и была верша, о которой упоминалось; выбраться из нее было невозможно!
Сделав последнее усилие, он подтянулся до того места, где свая, по которой он спустился, упиралась в другую, и смог усесться на образовавшуюся там развилку. Вовремя!.. Он выбился из сил и с трудом переводил дух… Однако же в его душе внезапно свершился необъяснимый переворот…
Сидя верхом на развилке, опираясь спиной о холодное бревно, Пардальян ощутил спад напряжения, почувствовал, что его тело и разум отдыхают. Это показалось ему наслаждением. Все следы страха, который он испытал, исчезли; он закрыл глаза, улыбнулся, и на него снизошло успокоение… Его мозг с трудом боролся с усталостью, но он обнаружил, что шутит сам с собой.
— В верше! — проворчал он. — Чем вам не пескарь из Сены! Но я не пескарь, сударыня!.. Что за нелепая идея желать, чтобы я был пескарем! Ах… сударыня… верша… пескарь…
Внезапно шепот умолк. Не было слышно больше ничего, кроме равномерного дыхания… А внизу раздавался шелест волн, неясные толчки мягко сталкивающихся трупов, которые продолжали кружиться в своем кошмарном хороводе…
Пардальян спал.