9

Монету (или жетон) и лошадиную голову, за ночь не исчезнувшие, следовало незамедлительно укрыть. Но у кого и где? Сдать в ломбард? Смешно. А держать приобретения вблизи себя Шеврикука не видел резона. Чур их! Подальше их! Не его они, не его! А кого – он не знает! Два адреса среди прочих Шеврикука все же выделил. Но после размышлений дом мухомора с бородкой, ныне выдвиженца, Петра Арсеньевича, Шеврикука отклонил. Прежде он наследство бедолаги Пэрста-Капсулы (поутру Шеврикука как бы согласился с тем, что Пэрст – бедолага, жил отдельно, сам по себе) спрятал бы в доме Петра Арсеньевича. Но теперь гордыня остановила его.

Оставалось проникнуть в Дом Привидений и Призраков.

Чтобы там не раскудахтались, не загремела посуда и не распустились возбужденные интересом уши, Шеврикуке пришлось выжидать удобные минуты. До полудня. После ночных трудов обитатели дома имели право вздремнуть – кто с храпом, а кто со свистом, и право это Шеврикука уважал.

Зимой привидения и призраки квартировали в Ботаническом саду, в Оранжерее, а в летние месяцы перебирались в Останкинский парк, под крышу лыжной станции или лыжной базы, что к западу от Потехинской церкви.

Лыжная база в Останкине, как вы знаете, на вид простой сарай, и не более того. Не дровяной, естественно, сарай, а протяженное сооружение, с украшениями из досок по фасаду, в начале века в нем могли бы содержать летательные аппараты Уточкина и Заикина. Но все равно сарай. Зимой там было шумно, пахло лыжной мазью и гуталином для тупоносых ботинок, но непременно и снегом, и ветром, наигравшимся в белых следах, и замерзшими лапами елок, а ближе к весне – и талой водой, и щеки милых лыжниц там розовели, и смех их звучал, и шел пар от титана с кипятком и серебристого бака с цикориевым кофе. Я более уважал снежные дороги в Сокольниках, но нередко бывал на лыжной станции и у себя, в Останкине.

А в апреле ее запирали на замок, и она впадала в летние сны. Это для людей. А привидения, призраки и иные личности, о которых здесь не время говорить, но, может, и придется, из Оранжереи, не скажу, что все с удовольствием, перебирались на лыжную базу. В свои Апартаменты. Работники, забредавшие летом в прохладные недра сарая, чтобы убедиться, все ли в порядке, ничего, кроме стеллажей со спортивным инвентарем и обувью, столбов со скамейками, не наблюдали. Все было в порядке, и, конечно, стоял в помещении неисчерпаемый и вкусно-черный запах лыжной мази. Лишь одной из уборщиц каждое лето мерещились в неосвещенньх углах мерцания шелковых платий и слышались дальние дивные голоса. Один из них как-то явственно пропел: «Было двенадцать разбойников и Кудеяр атаман». И смолк. Уборщица, докладывая о видениях, ни на чем никогда не настаивала, не просила о прибавке к зарплате, а только мечтательно улыбалась. Начальники ее ворчали, находя объяснения ее видениям в том, что вблизи лыж и ботинок завелась моль и порхает, или грызуны, или даже летучие мыши и надо принимать меры. Однако сезон следовал за сезоном, а дивные звуки слышались, и шелк шуршал и мерцал.

Шеврикука, если бы знал об этом, рассудил бы: раззявы и дуры ведут себя неопрятно, залезая в чужое пространство. Не мечтательную уборщицу имел бы он в виду, та лишь обладала тонкой восприимчивой натурой.

Теперь же Шеврикука путаными петлями шел к лыжной базе. Хвоста не вел. И никакая подозрительная трясогузка, или бабочка, или радиоуправляемая модель его не сопровождали. С северного бока сарая Шеврикукой третий год как была освобождена от гвоздей доска, в потайную щель, используемую им чрезвычайно редко, Шеврикука и прошмыгнул.

Ни единого звука он не издавал, не хотел, чтобы сегодня Горя Бойс знал о его посещении Дома, но уже в темени сырых пазов услышал:

– А-а! Да ведь это Шеврикука! А ну-ка пожалуй сюда!

– Да не ори ты! – рассердился Шеврикука. – Сейчас и подойду. Хоть и видеть твою рожу мне ни к чему. И не ори!

– Не будь пролазой! От дяди Гори Бойса все равно не уйдешь.

Из черноты надвинулся на Шеврикуку боевой стол на двух тумбочках и в шаге от Шеврикуки надменно замер. За столом, под канцелярской лампой, сидел взаимоуважающий соблюдатель Бойс, тощий, но притом пухлощекий, в валенках, в ватных штанах, пребываемых на теле Бойса в режиме подтяжек.

– Кто пролаза? Чего ты сам-то стену таранишь! Сиди и сиди у своих врат!

– Отчего здесь в неотведенный час?

– Я больной. Болею болезнью, – сказал Шеврикука. – На больничном.

– Предъявляй лист.

Шеврикука протянул бумагу из калекопункта.

Соблюдатель Бойс снял очки. Смастерил он их из фанеры и казнил ими мух. Явилась муха, он ее прибил. Прилетела вторая, эту Бойс почесал и шлепком направил жить дальше.

– А если заразишь постоялицу травмой? – сказал Бойс. – Или огорчишь ее увечьем?

– Не твоего ума дело! – сказал Шеврикука. – Отъезжай на самокате к проходной. Соблюдай свой чин и свои пределы. Или я напомню о них. Ты, Горя, меня знаешь!

– Зачем ты шумишь? – забеспокоился Бойс. – Что ты шумишь?

– А кто тут шумит? А кто? – выскользнула из стены взаимоуважающая следитель бабка Староханова. Она же Лыжная Мазь. Или – Смазь.

– Никто не шумит, – хмуро сказал соблюдатель Бойс. – Наш гость направляется в Апартамент триста двадцать четвертый. Есть кто в Апартаменте?

– Есть, есть кто в Апартаменте! – запрыгала на одной ноге, гоняя перед собой корабельный секстант, следитель Староханова. – Есть, есть кто в Апартаменте! Но он возьмет и гостя не примет!

– Этого не знает никто. Бери. – Бойс протянул Шеврикуке сушеную воронью лапу, на алюминиевом ромбе, привязанном к ней, было выцарапано гвоздем: «324». – Ступай, Шеврикука. Веди прохладную беседу. Не озорничай. Не шали. Горя бойся!

Боевой стол взаимоуважающего соблюдателя, позванивая шпорами тумбочек, унесся к проходной. Исчез. Следитель Староханова вынула из холщовой сумы жестянку и пальцем стала втирать в ноздри лыжную мазь.

– От насморка, сладкий! От чиха гнилого! – заулыбалась она Шеврикуке. – Лапландская, нумер осьмой, для жесткой лыжни. Со стеарином. Одновременно способствует и страстям. Ежели, конечно, натереть мускатного ореха и три щепоти…

– Что ты за мной поперлась, старая карга! – сказал Шеврикука. – Или я не знаю дороги?

– Ох, ох! Удалой Шеврикука! Погубитель сердец! Если бы скосить мои годы! – Староханова руки в боки уперла и укоризненно покачала головой. – По должности поперлась, по должности. Иные думают, что знают дорогу. А есть углы, и есть повороты, и есть конец дороги. О них-то известно? Нет! О них и не думают!

– Исчезни, бабка! – рассердился Шеврикука. – Я с утра невеселый.

– Оно и видно. – Лыжная Мазь отскочила от Шеврикуки. И тут же заныла, забубнила, запричитала, выходило, что она несчастная, брошенная, узурпированная, разрушенная солями и нечистотами, а ей не дают канифоли. Вдруг она сделала сальто через десять плошек с горящим спиртом, энергично перевернулась еще раз и заскользила в темноту, будто служила и не при лыжах, а при коньках.

«Что-то в ней сегодня новое, – подумал Шеврикука. – А что – и не поймешь…» И он последовал в Апартаменты.

– За несданные ценности и документы ответственности не несем… – донеслось до Шеврикуки.

Шеврикука движение произвел, будто был намерен швырнуть в дальний угол булыжник. Насморочные звуки тут же утихли.

Однако вскоре он пожалел, что не позволил бабке Старохановой исполнить обязанности и сопроводить гостя в Апартаменты с анфиладами. Ощутил, что сегодня ее конвой был бы уместен. Ожидаемый им поворот судьбы должен был положить конец его походам в Дом Привидений и Призраков. Или навсегда. Или надолго. И не собирался Шеврикука встречаться с Гликерией. А ей необязательно было знать, что она более его не увидит. Он не любил прощаний. Хотя и не думал, что нынешнее прощание выйдет схожим с отрыванием бинтов от незапекшейся раны. Гликерия ему надоела, а он ей, скорее всего, опостылел. Но какая дама пожелает выглядеть брошенной? Ее слова и жесты должны быть последними. Ее часам с боем положено отменить время. Это-то – пусть. Но Шеврикуке, возможно, предстояло исчезнуть. Как бы Гликерия не принялась разыскивать пропавшего без вести и вынуждать кого-либо разузнавать о нем. Это Шеврикуке было не по душе. И неделю назад Шеврикука, посетив Гликерию, как он полагал, напоследок и убедив себя в том, что она и впрямь взбалмошна, капризна, барыня и хватит ему с ней, уже скучно, учинил скандал. Скандал мерзкий. Но все как будто бы у них (или с ними) закончилось. И ладно. Что же теперь-то произойдет при его явлении? Вот отчего конвой бабки Старохановой не повредил бы…

Темень не рассеивалась, и в Шеврикуку вошла тревога. Апартаментам четвертой сотни положено было быть, но их не было. Шеврикука шагал и шагал и мог никуда не прийти. Но не растяжение истоптанного им пространства было причиной его тревоги. «Чудовище! – будто кто-то шипел в нем. – Чудовище! Всюду и вокруг Чудовище!» Какое чудовище? И что значит – всюду и вокруг? И кто шипит в нем? Проносились мимо него серые пятнистые силуэты, кривые плоскости, свитки, чьи-то руки, или глаза, или рыла проступали из тьмы, кто-то кашлял, бранился невнятно, хрюкал, стонал или выл, но все это было знакомо, объяснимо и не несло ни зла, ни предупреждения, хотя Шеврикука, как и прежде, рисковал. Это были блики быта Дома. Нет, чувства возникали новые. В них скребло предощущение Ужаса. Душно стало Шеврикуке, душно! Рука его рванулась к горлу, надо было отодрать давящее. Но не отодрала. И почувствовал Шеврикука, что его, сдавливая уже всего, вбирает в себя нечто живое, страшное и огромное, дышащее жарко и смрадно, и он уже внутри, в чреве Ужаса…

Отпустило. Смрад пропал. И возник свет. Тусклый, словно от двадцатипятисвечовой лампы, но свет.

Шеврикука тяжело дышал. Потом закашлялся. Глазам стало больно, и потекли слезы. Будто его травили газом. Ни Бойс, ни бабка Староханова не могли позволить себе таких развлечений. Кто-то другой. Что-то другое. И своего, похоже, добились. Испугали. Но, может, ничего и не добивались?

Идти назад было бы бессмысленно. Шеврикука и не пошел бы. А вот уже и потянулись Апартаменты четвертой сотни. Дыхание его восстановилось, а глаза не слезились. Шеврикука нащупал невидимый гвоздь и повесил на него воронью лапу с алюминиевым ромбом.

– Войдите, – лениво или вовсе нехотя соизволили пригласить.

И будто зевали.

Шеврикука плечом проткнул стену и вошел.

Пригласили его нынче войти в спальную. Кроме Гликерии, находилась здесь совсем необязательная сейчас Невзора, она же Прилепа, она же Дуняша Отрезанная Голова, она же Копоть. Можно было и еще припомнить имена или прозвища, связанные с той или иной историей этой вертлявой прохиндейки. В Апартаментах Гликерии она просила называть себя камеристкой чудесной госпожи. Хотя ее следовало бы списать из кухарок в посудомойки.

Гликерия была уже одета, сидела на мягком пуфе вблизи корабля-алькова, почти под самым темно-синим с золотыми блестками балдахином, Невзора причесывала ее. Впрочем, сегодня она была не Невзора, а Дуняша. Стояла в грубой ночной рубахе со следами угля для сонных грез на рукаве, а когда наклонялась, открывала взглядам оранжевые толстые панталоны из байки с начесом, голова же ее, вся в бумажных папильотках, лежала метрах в пяти на стуле.

– Добрый день, – с тихой вежливостью подтвердил свое присутствие Шеврикука.

– Батюшки! Шеврикука! – Длинные руки Невзоры-Дуняши взлетели вверх, костяной гребень выпал из них. – А я неодетая и простоволосая! Срамота какая!

Невзора-Дуняша-Копоть подхватила со стула голову, сунула под мышку, папильоток стараясь не повредить, и понеслась прочь. Перед самым исчезновением она, явно для Шеврикуки, проделала несколько энергичных, кариокских карнавальных движений бедрами, знала, в чем ее сила.

Гликерия повязала волосы зеленой шелковой лентой, встала. Синяка под левым глазом ее не было, а прошла лишь неделя, и синяк обязан был цвести. День она начинала в полупрозрачном турецком костюме с шуршащими шальварами.

– По делу, милостивый государь? – спросила Гликерия, надменно улыбаясь. – Или забрать игрушки?

– Игрушек здесь не держу. Шел мимо и зашел.

– Стало быть, по делу.

– От скуки, – сказал Шеврикука. И посмотрел по сторонам, предлагая Гликерии о делах не упоминать.

– И какое же у тебя дело? Излагай. И проходи дальше. Куда шел. Здесь еще скучнее. С тобой тем более.

Шеврикука смутился. Врезать ей, что ли, снова, дурной бабе? Рука не поднялась. А Гликерия прошествовала мимо него барыней. Какой и была. Барыней! А он стоял перед ней лакеем. Штаны бы на него надеть короткие, чулки и туфли с пряжками, а в руки вместить поднос с чашкой кофе. Идти, идти надо было отсюда, вернуть Горю Бойсу сушеную воронью лапу и более в Дом Привидений – ни ногой! Никогда. Но вдруг опять по дороге станут душить, сдавят и вберут во чрево? Не с монетой ли Капсулы и лошадиной головой связано это?

– Ну, милостивый государь Шеврикука? – сказала Гликерия и пилкой убрала нечто лишнее с розового ногтя. – Я жду.

Тут и влетела Дуняша-Невзора-Копоть. Голова ее была на месте, папильотки сняты, волосы, густые и пышные, подняты вверх для дневных развлечений. Барышня надела кроссовки, джинсы, белую майку с английскими словами и видом кораллового атолла меж грудей. На шее ее висела цепочка желтого металла и не имелось никаких шрамов. Дуняша жевала бублик. Обрадовала:

– Во бублик! Горячий! Гликерия Андреевна, я на кухне их бросила. Хотите принесу?

– Нет, Дуняша, – сказала Гликерия. – Не надо. Сейчас мы закончим с посетителем, и я пройду завтракать в столовую.

– Мне уйти?

– Нет. Разговор пустой и недолгий.

– А чего он притащился, идол-то этот, Шеврикука? – осмелела Невзора-Дуняша и заглотала бублик. Пар пошел из ее рта и ноздрей.

При этом она и глазищами своими будто бы готова была столкнуть Шеврикуку в пропасть. Прежде он сам отправил бы ее в дальние края, а теперь промолчал. Промолчала и Гликерия, хотя дерзость Невзоры-Дуняши по отношению к гостю, какому-никакому, вышла не по чину. А та, не дожидаясь слов Гликерии или Шеврикуки, поспешила поделиться неотложными чувствами:

– Эта отставная прокурорша опять развесила кошачьи штаны и платья как раз в тех местах, где мне летать, ползать и вопить. Отстирать как следует не может, выжать как следует не может, они мокрые, вонючие, тыкайся в них мордой!

Об отставной прокурорше знал и Шеврикука. Дуняша Отрезанная Голова служила в коммунальной квартире на Знаменке, бывшей Фрунзе, возле Румянцевской библиотеки, в угловом доме с башней, 8/13, выстроенном Шехтелем для доходной дамы Шамшиной. Прокурорша держала семнадцать кошек и двух котов, а чтобы не увеличивалось поголовье, надевала на зверей штаны и платья с застежками и раз в три дня меняла им костюмы. Прежде, имея силу в руках, сносно стирала и отжимала. Развешанные тряпки, будто цирковые, нисколько не мешали Дуняше являться, скорее оказывались уместной декорацией. Соседи, правда, порой связывали выходы привидения именно с сушившимися в ванной или в коридоре нарядами, ворчали на прокуроршу, но негромко. Побаивались Салтычьих окриков и историй ее прошлых заслуг. К тому же прокурорша приводила в квартиру активистов общества поощрения котов, и те разъясняли жильцам, что привидения, пусть и без голов, но вызванные котами или их костюмами, чаще полезны, нежели вредны. Нельзя сказать, чтобы эти разъяснения льстили Дуняше, но из снисхождения к полосатым и пушистым она терпела тряпки. Но теперь, мокрые и вонючие, они стали ее раздражать. Гликерия, а иногда и Шеврикука давали Дуняше советы – не ныть, а реже брать назначения на Знаменку или вовсе туда не ходить. Это было бы разумно при шести совместительствах барышни. В них она наводила тоску или буйствовала не Дуняшей, а кем – будет случай, расскажу. Но квартира на Знаменке вызывала у Невзоры-Дуняши особенные чувства. И дело было не в любви ее к эффектам. Конечно, ей нравилось вызывать острые ощущения, обмороки, колики совести, прилеты карет из дурдома, восторги уфологов. Она бралась являться и расчлененным телом, и мумией в бальзамах, и обугленной, и еще чем похлеще. Что ей одна отрезанная голова! Но там чаще всего были именно совместительства и чужие истории. А из квартиры на Знаменке, если верить Дуняше, она происходила. В этом столетии, звучало уточнение, в этом столетии! В двадцать шестом году всю квартиру (ныне в ней шесть жилых ячеек, было больше, доходило до четырнадцати) занимал зубной врач Ценципер с кабинетом. Дуняша служила у него кухаркой, скорее даже домохозяйкой, он ее ценил. Вообще был хороший человек. А в двадцать седьмом году Дуняшу убил негодяй Варнаков. Говорил впоследствии, что в состоянии душевного потрясения и прочее. И не помнит. Сам же клялся в любви. Ходил, ходил, лечил зубы, вот и вылечил. Отрезал голову. Поначалу, может, и любил. И позже, может, любил, но Дуняша ему стала мешать. Соблюдать же «конспирацию по соображениям дела» из гордости она не согласилась. А был он красавец. Бывший матрос. Бей по груди кувалдой – отскочит. И вот зарезал, мерзавец. Грустная вышла история. А потом зубного доктора с его машинами куда-то переместили. Перед войной квартиру занимал генерал Власов. Этот исторический факт отчего-то тоже волновал Дуняшу. «Ну и что? Ну генерал Власов, и что?» – спрашивали Гликерия и Шеврикука. «Как же! Да вы что! – недоумевала Дуняша, глазища таращила. – Ну вы даете! Сам генерал Власов!» Дуняша боялась являться генералу, являлась только его жене. (И мне волнения Дуняши по поводу генерала малопонятны. Впрочем, для меня куда более существенно, что в квартире, в одной из комнат ее, в семидесятые годы проживал мой приятель адвокат Кошелев с семьей, и я у него бывал. У Кошелевых завелись мыши, прокуроршу милостиво попросили выделить на ночь, на две полосатых воинов в штанах. Прокурорша отказала, сославшись на опасность предприятия. Про белую бабу с отрезанной головой от Кошелевых я имел смутные сведения. Легенда о кухарке была. Была. Или о посудомойке. Может, и являлась та, но в другом конце коммунального коридора – эвон он какой длинный, две кухни и две ванные, может, и мышей она оттуда пригоняет.)

– Прекрати ходить на Знаменку, – предложила Гликерия.

– Если только из Москвы убуду, – воскликнула Невзора-Дуняша, – прекращу!

– Тогда не ной, – сказала Гликерия. – Или выкинь все тряпки и веревки. Такой сюжет позволителен. Тебя даже поощрят.

– А животные?

– Ну сама и стирай.

– И поплакаться нельзя. И поныть нельзя. Конечно, мы особы простые. Кухарки, а не урожденные Тутомлины. И поселены не в Апартаментах с анфиладами, а в номерах тридцать шестой сотни.

– Жалобы младой кухарки, – сказала Гликерия. – Слышали. А куда же ты сможешь убыть из Москвы?

– Так я и скажу! – Невзора-Дуняша чуть ли не кукиш хотела предъявить, но раздумала. – Особенно при Шеврикуке.

– Тут ты права, – кивнула Гликерия. А Шеврикука стоял в прежней позе на прежнем месте. Можно было предположить, что теперь Гликерия соизволит уделить ему внимание, а Невзора-Дуняша опять на время исчезнет. Но Шеврикука уже расхотел просить Гликерию о чем-либо. Ей не стоило доверять вещицы. Шеврикука чувствовал, что Гликерию так и подмывает сейчас учудить. Или ему назло. Или по настроению. Из каприза. Или просто так. Тонкие крылья ноздрей ее были сжаты, и в глазах мелькало желание куролесить.

– Большой вам поклон, – сказал Шеврикука. – А мне двигаться дальше.

– Ему, Дуняша, наша компания противна.

– Не противна, – сказал Шеврикука. – А малоприятна. И стоять мне тут бессмысленно.

– Ах вот как! – рассердилась Гликерия.

– Конечно! – Дуняша, напротив, обрадовалась. – Небось завел новые шашни. Или его увлекли. Ведь сколько вокруг наглых баб! Вот и у меня, на Знаменке, две комнаты занимает одна такая наглая. Совокупеева!

Шеврикука взглянул на Невзору-Дуняшу с подозрением. Совпадение или произнесено не зря?

– Во! Во! – воскликнула Дуняша. – Сразу напрягся!

– Нам что до этого? – пожала плечами Гликерия.

Шеврикука не был намерен ввязываться в прения с Дуняшей, но ввязался. И по-базарному:

– Ты лучше расскажи, где сейчас твой красавец Варнаков, бывший матрос?

– Сам знаешь где, – строго сказала Дуняша. – В Таинственных Чертогах. В Палате Людских измерений. Там.

И пальцем вниз указала. Но тут же и ойкнула, рот захлопнула ладошкой, будто открыла лишнее и нарушила предписание.

Тихо стало в Апартаменте. Тихо. Но ненадолго.

– Слушай, Шеврикука. – Невзора-Дуняша заговорила уже деловито. – У тебя есть кто-нибудь знакомый в «Интуристе»? Или в «Национале»? Или у Хаммера?

Шеврикука, все еще в базарном волнении («Совокупееву приплела!»), чуть было не поинтересовался, уж не каждую ли неделю, принимая во внимание заслуги и труды Невзоры-Дуняши, допускают ее «туда», «вниз» («Таинственных Чертогов», «Людского измерения» упоминать, понятно, не стал бы) навещать любезного бывшего матроса Варнакова, как он там, на крюке висит или ходит, и не придумала ли Дуняша ради удовольствий новые виды терзаний? Но удержался и сказал:

– У Хаммера никого нет. А в «Национале» и в «Интуристе», может, кто и есть. Не знаю. Надо уточнить, кто и на каком этаже.

– Вот и уточни, сделай одолжение. И чем быстрее уточнишь и замолвишь слово за меня, тем благороднее поступишь. Меня трудно сбить с панталыку, но после «Метрополя» я в расстройстве. Каковы хамы! А сегодня попробую на Тверской, в «Интуристе».

Дуняша принялась тараторить далее, но Шеврикука слушал ее рассеянно, о сути просьбы ее он догадывался. При либеральных послаблениях привидениям, как и домовым, было дозволено свободное, в человечьем обличье, посещение людей. В случаях, разумеется, когда эти прогулки или общения не могли повредить служебным усердиям и благу. Ну и конечно, соответствовали распорядку дня. При обретении свобод и часов независимости первым делом, как известно, требуется насладиться ими. Некоторые, особо голодные, так бросились в наслаждения, что подорвали здоровье, по легендам и без того хлипкое. Или были определены за проказы в холодную. Иные особы наслаждения для себя отложили, посчитав, что не все завоевано. Эти еще продолжали борьбу. В частности, за сокращение рабочего времени привидений и призраков. За внеурочные. За прогрессивную оплату вредных дежурств в рассветную пору. И прочее. Требований было множество. И теперь случались голодовки привидений. Гликерия ко всяческой суете относилась надменно. А Невзора-Дуняша была бузотерка и с охотой участвовала в борьбе. Встревала как-то и в голодовку, но, увы, способностью к голоданию ее натура была обделена. Неунывная и пылкая московская жизнь увлекла Дуняшу. Многое, ранее недоступное, хотелось примерить на себя и испытать. Приятельница ее Квашня уговаривала пойти в цыганки. Дуняша рассмеялась. А Квашня пошла, нанимала на сроки ребенков, рядилась в старушку, собирала копеечку. Дуняша же после нескольких приключений решила определить себя в путаны и отправилась, то ли по неосведомленности, то ли обнаглев, прямо в «Метрополь». Имела сеанс. И следующий сеньор манил ее усами. Тут Дуняшу настигли враги. Били, как самозванку, зонтами, тыкали в бок ножницы. Таксисты ее, выгнанную и помятую, проводили дальше, назвав «сукой рязанской». А смуглый шмыгало, глаза кому при явлении на свет продирали осокой, пообещал, если она еще раз забредет в чужой огород, отрезать голову.

Кое-кого из встретивших ее в «Метрополе» недружественно Дуняша запомнила, и Шеврикука им не завидовал. Нынче она отправится в «Интурист» и там снова будет бита зонтами. Или чем покрепче. Хотя как знать. Шеврикука наблюдал теперь за барышней и видел, как она собирает себя. Ночью, на Знаменке, она была Дуняша, в Останкине проснулась Дуняшей, сейчас же в ней происходило соединение свойств из разных ее историй и совместительств. Дневная Дуняша и при тонкой ее кости могла показаться женщиной здоровой, крепкой, знакомой с крестьянскими работами. Длинное лицо ее, скуластое, с долгим прямым носом, вполне приглядное, виделось грубовато-загорелым. Крупные руки и крупные же ноги, в ступнях, в подъеме, словно бы подтверждали земную надежность натуры. Не наблюдалось в ее движениях основательности, вертлявая была Невзора-Дуняша. Но вертлявость эта могла возбудить ложные предположения. Ушлый мужик должен был бы сообразить, что с этой бабой лучше не связываться. Но вот бывший матрос связался. То есть не со всей ее, а с частью ее, называемой Дуняшей. И что вышло?.. Прежде чем пойти в путаны, Невзора-Дуняша, наглядевшись телемиражей, захотела попробовать себя фотомоделью или манекенщицей. Однако не нашлось стоящего человека, чтобы выделить ее из толпы и оценить. Лишь однажды на мелком конкурсе надевали на нее брезентовый комбинезон под девизом «А я поеду в деревню к деду», и он на ней лопнул. И ведь не так могуча она была, не из жарких ядер состояла, как Совокупеева. «Фу ты! Опять Совокупеева!» – поморщился Шеврикука.

– А вообще все это дерьмо! – заявила вдруг Невзора-Дуняша. – Все, что вокруг! И Увека Увечная права!

– С чего это, – спросила Гликерия, подняв левую бровь, – последовало такое постановление?

– Со всего! – утвердила правоту – свою и Увеки Увечной – Невзора-Дуняша. Но тут же добавила: – А может, я просто невезучая. Не фартит. И любви нет. Хоть бы познакомили с кем настоящим. А, Шеврикука? Или не слышишь? Вот на Башне и вблизи нее завелись богатые и выгодные духи. Для балов снимают Итальянский зал во дворце. Сведи меня с кем-нибудь из них. Поценнее. Я его охмурю. Или он меня. Ну?

– Не имею чести ни с кем из них быть знакомым, – сказал Шеврикука. – И не видел из них никого.

– Врешь! Вре-е-ешь! – Невзора-Дуняша всплеснула руками. – Такой проныра, как ты, и никого не видел? Врешь! Нет, скучно с вами, скучно! Вот брошу вас и убуду отсюда!

– Увека Увечная уже убывала, – сказала Гликерия, но без назидания и без ехидства, и глядела она не на Невзору-Дуняшу, а внутрь себя. Свое перебирала…

– Увека – дура! – сказала Невзора-Дуняша. – Она в привидения пробилась из кикимор. Неугомонная дура! А я…

– А ты угомонная? Или ты тоже пробилась из кикимор?

Невзора-Дуняша не ответила Гликерии, она, опять ойкнув, прикрыла рот ладошкой и стояла сама собой напуганная. «Вот оно что… – Шеврикука принял во внимание интонации Гликерии и испуг Невзоры-Дуняши. – Всерьез, выходит, обе…» Мещанское привидение (тоже, стало быть, тридцать шестой сотни) Увека Увечная, весной объявившая себя Веккой Вечной или просто Веккой, неделю назад была задержана на таможне в Бресте и возвращена в Москву. Она и впрямь была взята из кикимор, могла являться лишь тенью, скрюченной тенью, с горбом и в чепце, сбитом на ухо. Но себя она понимала высоко, кокетничала напропалую, лезла во все дыры и во всякие приключения, порой и с безобразиями. Была из тех, кто на гаданиях, оборачиваясь к бане голой задницей, просил протянуть по ней куньим хвостом и, уверив себя, что почувствовал мохнатое, ожидал богатств и фавора. Не раз ее укоряли за злое дыхание, за шипение, за распутство, за простое нарушение женской благопристойности. Но она выкручивалась. Может, на самом деле жила под опекой куньего хвоста. Еще раньше Невзоры-Дуняши, раздосадовав ее и многих, Векка бросилась в фотомодели, и в мисс, и в миссис, была удачлива, жгучие брюнеты и шатены целовали ей ручки. Пробовала себя и в путанах, зонтами ее никто не бил. Все ей было мало, здешняя местность стала ее удручать, для начала Векка наметила себе Лихтенштейн. Быстро оформить документы не смогла, терпения не имела никогда, приглядела некоего джентльмена и после взаимных удовольствий улеглась в его портсигар заменной сигаретой. Таможня в Бресте посчитала джентльмена контрабандистом, и вещи его были отправлены в Москву на экспертизу. А Увеку Увечную давно уже хватились в Доме Привидений и Призраков. Отловили и доставили. Куда определили – Шеврикука мог предположить.

– Нет, хоть бы скорее наступила зима, – заговорила Невзора-Дуняша, будто упоминаний Увеки Увечной перед тем и не было, – и опять бы переехали из этой постылой лыжной базы в Оранжерею!

– Чем тебе плоха лыжная база? – спросила Гликерия.

– Всем! – решительно сказала Невзора-Дуняша. – Всем! Всем! Всем! Это общежитие! Я что – лимитчица? Я – коренная москвичка! А это вахтовый сарай-балок для тех, кто добывает газ! Нет! Даже и не общежитие, и не сарай. Ночлежка! Хитров рынок! Барон и пьяная Настя! И все провоняло лыжной мазью.

– Ну, Дуняша, ты несправедлива, – позволила себе улыбнуться Гликерия. – Какая уж тут лыжная мазь?

– Одна лыжная мазь! И гуталин! Крадется за тобой старуха Смазь с насморком – от нее за километр все воняет лыжной мазью. Всю ночь тыкаешься мордой в мокрые и вонючие тряпки, придешь сюда – и на тебе: снова вонь и слежка!

– И у вас в номерах сносно, – не выдержал Шеврикука. – Бывали…

– Во-о! – было указано длинным пальцем в сторону Шеврикуки. – И это полено еще шипит. Отчего, милая Гликерия Андреевна, нельзя было быть вам зорче и предусмотрительнее и не вытаскивать из дров полено сучковатое и с трещинами?

– Полено, как известно, выбирают в темноте.

– Тем более что в темноте, – сказала Невзора-Дуняша.

– То полено, – сказала Гликерия, – вернулось в поленницу.

– Оно так, – сказал Шеврикука. – Но, может, его оттуда и вовсе не вытаскивали.

И снова стало тихо. Невзора-Дуняша серые глазища свои в тревоге переводила с Гликерии на Шеврикуку, будто ощущала себя виноватой в возникшей неловкости. Потом сказала:

– Вот. А в Оранжерее все было бы куда веселее… И будет! Будет! Там, говорят, змей объявился.

– Какой змей? – рассеянно спросила Гликерия.

– Большой. Лежит в задумчивости вблизи водяных растений теплых стран.

– Ты сама его видела? – спросил Шеврикука.

– Я говорю: говорят! – фыркнула Невзора-Дуняша уже сердито. – Ладно. Вы мне надоели. Мне все надоели. Я голодная. А мне к шести в «Интурист». Я иду на кухню. Какие тебе, Лика, готовить сегодня костюмы?

– Через час я должна быть на корте, – сказала Гликерия. – Потом в манеже – верховая езда. Потом преподаватель восточных языков. Пусанский диалект корейского.

– Большая жизнь! – вздохнула Невзора-Дуняша. – А Увека Увечная хотела дунуть без языка. Конечно, которые живут в Апартаментах с анфиладами…

Она уже уходила, но обернулась и сказала:

– Но притом вы все же, Гликерия Андреевна, хоть и урожденная, – частное привидение, а не историческое. Да!

То ли она высказывала сожаление. То ли желала уколоть Гликерию. Или поставить ее на место. Шеврикука не понял.

– Я помню, Дуняша, – мягко сказала Гликерия. – Но иные исторические пребывают сейчас по соседству с Увекой. В узилище Таинственных Чертогов.

– И Батищева там?

– И Батищева.

– И Чулкова?

– Чулкова нет. Чулкова в Апартаментах первой сотни.

– Какая Чулкова? – встревожился Шеврикука.

– Та самая! – сказала Невзора-Дуняша. – Та самая! А тебе бы помолчать. Не ваше поленье дело! Но где бы кто ни находился, мне на это наплевать!

«Монкураж! – вспомнилось Шеврикуке. – Монкураж!»

А Невзора-Дуняша удалилась, опять ради него произведя кариокские движения бедрами.

– Ну что? – сказала Гликерия и гордо вскинула голову. – Проси.

– Глупости, – сказал Шеврикука. – Ни ты ни о чем не можешь у меня просить. Ни я у тебя.

– Проси, – сказала Гликерия.

– Ладно. Прошу принять, – сказал Шеврикука. И протянул ей мелкие вещи опущенного в прошлое Пэрста-Капсулы.

– Иди, – сказала Гликерия.

– Как скажешь, – поклонился Шеврикука.

– И более не приходи.

– Но если…

– Не пропадут. А коли потребуются, возникнут сами…

Загрузка...