Не знаю, сколько еще они бы стояли там на веранде, охваченные теплыми чувствами. Но я разрушил это настроение, задав вопрос, который сперва показался мне совсем простым, и только когда я договорил, до меня дошло все его значение:
— Отец, и что ты собираешься сказать Флетчеру вечером?
Ответа не было. Да он и не нужен был. Полагаю, именно в этот момент я начал взрослеть. Я знал, что он скажет Флетчеру. Я знал, что он должен сказать. И еще я знал, что именно потому, что это мой отец, он пойдет к Графтону и скажет. И я понял, почему они больше не могут смотреть друг на друга и почему ветерок, веющий с нагретых солнцем полей, вдруг стал таким холодным и безрадостным.
Они не смотрели друг на друга. Они не сказали друг другу ни слова. Но как-то я догадался, что даже в этом молчании они были друг Другу ближе, чем когда-либо раньше. Они знали себя и друг друга, и каждый из них знал, что другой понимает ситуацию всю целиком, до конца. Они знали, что Флетчер сдал себе выигрышную карту и вовлек отца в единственную игру, от которой ему не отвертеться, потому что он не мог позволить себе уйти от такой игры. Они знали, что слова не имеют значения, когда и так все понятно. Молчание связало их крепче, чем любые слова. f
Отец сел на верхнюю ступеньку крыльца. Он вытащил трубку, чиркнул спичкой, затянулся, и глаза его застыли на горизонте, на горах далеко за рекой. Шейн взял стул, на котором я сидел, когда играл с матерью. Поставил к стене дома, опустился на сиденье знакомым машинальным движением и тоже уставился в даль. Мать вернулась на кухню и принялась убирать со стола, кажется, не особенно сознавая, что делает. Я помогал ей мыть посуду, хотя обычное удовольствие от того, что я разделяю с ней работу, исчезло, и в кухне не раздавалось ни звука, только капала вода да брякала тарелка о тарелку.
Когда мы все закончили, она вышла к отцу. Села рядом с ним на ступеньке, опершись ладонью на доску между ними, а он накрыл ее руку своей, и мгновения исчезали, расплываясь в медлительной, все укорачивающейся процессии времени.
Мне стало жутко, одиноко. Я слонялся по дому, не находя себе занятия, выходил на веранду, пробирался мимо них троих и брел к сараю. Искал там чего-нибудь, нашел старую рукоятку от лопаты и начал выстругивать из нее своим новым ножом игрушечную саблю. Я думал об этом уже несколько дней. Но теперь эта сабля сделалась какой-то неинтересной. Я построгал еще немного, а потом бросил эту палку прямо в кучку стружек на полу сарая. Все, что происходило до этого дня, казалось очень далеким, как будто из другого существования. Единственное, что имело значение, это длина теней, которые ползли по двору все дальше по мере того, как солнце опускалось все ниже на послеполуденном небе.
Я взял мотыгу, пошел на мамин огород, где земля запеклась коржами вокруг репы — она единственная была еще не убрана. Но не особенно я был настроен на работу. Меня хватило на два рядка, потом мотыга выпала у меня из рук, и я так и оставил ее там лежать. Я снова приплелся к веранде, а они все еще сидели там, точно так же как раньше.
Я сел на одну ступеньку ниже отца и матери, между ними, и, ощущая их ноги с двух сторон, как будто почувствовал себя лучше. А потом мне на голову опустилась рука отца.
— Похоже, туговато тебе, Боб, — Со мной он мог говорить, потому что я был всего лишь ребенок. А на самом деле он говорил сам с собой.
— Я пока не вижу, чем все закончится. Но вот что я вижу. Когда не станет Уилсона, наступит конец и всему делу. С Флетчером будет покончено. Горожане за этим присмотрят. Я не смогу быстрее Уилсона вытащить револьвер. Но в моем неуклюжем теле хватит силы, чтоб удержаться на ногах, пока я его тоже достану. — Мать шевельнулась, но промолчала, и его голос звучал дальше. — Дела могли сложиться и хуже. Человеку легче, когда он знает, что если с ним что случится, так его семья останется в хороших руках, получше, чем его собственные.
Позади нас раздался резкий звук. Шейн вскочил так быстро, что его стул ударился о стену. У него были крепко стиснуты кулаки, руки дрожали. Он сдерживал себя из последних сил, лицо побледнело, его всего трясло. Душевные муки доводили его до отчаяния, глаза были истерзаны мыслями, от которых он не находил избавления, все это отчетливо проступило у него на лице, но ему было безразлично, что кто-то увидит. Он рванулся к крыльцу, сбежал по ступенькам мимо нас и скрылся за углом дома.
Мать вскочила и бросилась за ним сломя голову. И вдруг остановилась возле угла, схватившись рукой за деревянную стену, тяжело дыша и не зная, на что решиться. А потом медленно пошла назад, широко расставив руки, как будто боялась упасть. Она снова опустилась на ступеньку, совсем близко к отцу, и он прижал ее к себе большой рукой.
Тишина распространялась все шире, пока не заполнила всю долину, а тени ползли через двор все дальше. Вот они коснулись дороги и слились с более глубокой тенью, которая означала, что солнце уже скрылось за горами далеко позади дома.
Мать выпрямилась и, пока она поднималась, отец встал тоже. Он взял ее за обе руки и задержал перед собой.
— Я рассчитываю на тебя, Мэриан… верю, что ты поможешь ему победить и на этот раз. Уж если кто и сумеет ему помочь, так это ты. — Он улыбнулся — странной такой, чуть печальной улыбкой, он возвышался надо мной, самый большой человек на всем белом свете. — Ты мне сейчас ужин не готовь, Мэриан. Чашка твоего кофе — вот все, что мне нужно.
Они прошли в дверь вместе.
Но где Шейн? Я поспешил к сараю. Я уже почти добежал, но тут увидел, что он снаружи, на пастбище. Он глядел поверх травы, поверх пасущихся коров на великие одинокие горы, позолоченные у вершин солнцем, садящимся у них за спиной. Я смотрел на него, а он поднял руки кверху, вытянув пальцы до самого крайнего предела, и как будто пытался ухватить все великолепие, сияющее в небесах.
Он резко повернулся и пошел прямо назад, длинными ровными шагами, с высоко поднятой головой. Теперь в нем была какая-то новая, едва уловимая, но непоколебимая уверенность. Он подошел ближе, и тогда я увидел, что лицо у него спокойное, ничем не омраченное, а в глазах пляшут крохотные искорки.
— Беги в дом. Беги, малыш. И улыбайся. Все будет хорошо. — Он прошел мимо меня, не замедлив шага, и свернул к сараю.
Но я не мог уйти в дом. И не решался шагу сделать за ним после того, как он велел мне уйти. Во мне закипало неистовое возбуждение, пока я ждал возле угла веранды, следя за дверью сарая.
Минуты уходили в прошлое, сумерки все густели, из кухонного окна упал сноп света, когда там зажгли лампу. А я стоял и ждал. Наконец он появился и быстро пошел в мою сторону, а я все смотрел и смотрел, а потом сорвался и понесся в дом, и кровь колотилась у меня в голове.
— Отец! Отец! Шейн надел револьвер!
А он был тут же, прямо за мной. Отец с матерью едва успели глаза от стола поднять, а он уже возник в дверях. Он был одет как в самый первый день, когда Он въехал верхом на своем коне в нашу жизнь, во всех этих темных поношенных изысканных вещах, начиная с черной шляпы с широкими подогнутыми полями и кончая мягкими черными сапогами. Но глаза сами прикипали к единственному светлому пятну — обращенной наружу щечке из слоновой кости на рукоятке револьвера, выделяющейся резко и отчетливо на темном фоне одежды. Тисненый пояс-патронташ лежал у него на бедрах, высоко с левой стороны, чуть ниже с правой, где его оттягивала кобура, повисшая вдоль бедра точно так, как он говорил — рукоятка револьвера находилась примерно посредине между локтем и запястьем правой руки, свободно свисающей вдоль тела и готовой к действию.
Пояс, кобура, револьвер… Это не были вещи, которые он надевал на себя или носил. Они были частью его, частью этого человека, слагаемым полной суммы слитых воедино сил, суммы, которую он собой и представлял, Шейн. Вот теперь стало видно, что в первый раз этот человек, который жил с нами вместе, который был одним из нас, стал завершенным, полным, стал самим собой, таким, каким отшлифовала его жизнь.
Теперь, когда на нем больше не было неуклюжей рабочей одежды, он снова казался тонким, почти хрупким, как в самый первый день. Но разница была не только в этом. То, что раньше казалось железом, снова стало сталью. Он был тонкий — как закаленный и отточенный клинок, как лезвие бритвы. Он стоял в дверях, тонкий и темный — и все же как-то заполнял собой весь дверной проем.
Это был не наш Шейн — и все же это был он. Я вспомнил, как Эл Хауэлз говорил, что это самый опасный человек, какого он в жизни видел. И сразу же вспомнил, как отец говорил, что более безопасного человека у нас в доме не бывало. Я понял, что оба были правы, и что вот этот человек, стоящий здесь, это и есть наконец настоящий Шейн.
Он уже находился в комнате и разговаривал с ними обоими тем добродушно-шутливым тоном, каким раньше говорил только с матерью.
— Ну, славная из вас родительская пара! Даже Боба до сих пор не покормили. Набейте ему брюхо хорошим ужином. Да и себе тоже. А мне надо уладить в городе небольшое дельце.
Отец пристально глядел на него. В его лице вспыхнула внезапная надежда — и так же быстро исчезла.
— Нет, Шейн. Ты не должен. Даже если ты думаешь, что это самое благое дело, какое мне человек может сделать. Но я тебе не позволю. Тут я сам должен встать. Флетчер затеял всю свою игру против меня. И уклониться нельзя. Это — мое дело.
— Вот в этом ты ошибаешься, Джо, — мягко сказал Шейн. — Это мое дело. Это — мое занятие. Мне казалось забавным побыть фермером. Однако ты показал мне новое значение этого слова, и я горжусь, что за это время, может быть, кое-чему научился. Но мне пришлось бы учиться еще очень долго, ибо на свете мало таких дел, с которыми не может справиться фермер.
Напряжение долгого дня сказалось на отце. Он отодвинулся от стола.
— Чёрт побери, Шейн, рассуждай разумно. Мне и так тяжело — не добавляй мне трудностей. Ты этого не можешь сделать.
Шейн подошел ближе, встал сбоку стола, посмотрел на отца.
— Смогу, и с легкостью, Джо. Я сделал это своей профессией.
— Нет. Не позволю я тебе этого. Допустим, ты уберешь Уилсона с дороги. Но это ничему не положит конец. Это только сравняет счет, и дело обернется еще хуже, чем раньше. Подумай, что это будет означать для меня. И в каком положении я останусь? Я уже не смогу ходить здесь с поднятой головой. Все будут говорить, что я струсил, — и будут правы. Ты ничего не можешь тут сделать — вот в чем загвоздка.
— Нет? — голос Шейна стал еще мягче и вежливее, но в нем появилось спокойное, несгибаемое достоинство, какого никогда не было раньше. — Ни один человек на свете не будет мне указывать, что я могу делать и чего не могу. Даже ты, Джо. Ты забываешь, что есть еще и другие способы…
Он продолжал говорить, чтобы отвлечь внимание отца. А тем временем в руке у него оказался револьвер, и, прежде чем отец шевельнуться смог, Шейн взмахнул им, быстро и резко, и ствол ударил отца по голове сбоку, чуть подальше виска, над ухом. Удар был сильный, кость тупо загудела под ним, отец сложился и упал на стол, но стол под его тяжестью наклонился, и он соскользнул на пол. Рука Шейна подхватила его снизу, не дав удариться, Шейн повернул безвольное тело отца кверху, поднял его на стул и поправил стол — а тем временем кофейные чашки тарахтели по доскам пола. Голова отца откинулась назад, Шейн подхватил ее и осторожно наклонил вперед, пока голова и широкие плечи не оперлись на стол, лицом книзу, улегшись в сложенные обмякшие руки.
Шейн выпрямился и посмотрел на мать. Она не шелохнулась с того самого момента, как он появился в дверях, даже когда отец свалился и стол у нее под руками перекинулся набок. Она смотрела на Шейна, подняв голову, шея изогнулась красивой гордой линией, глаза расширились, и в них светилась нежная теплота.
Темнота давно сомкнулась над долиной, а они все смотрели друг на друга через стол, и только лампа, слегка покачивающаяся у них над головами, освещала их, заключив в круг ровного света. Они были одни в эту минуту, которая принадлежала только им двоим. И все же, когда они заговорили, речь пошла об отце.
— Я боялся, — пробормотал Шейн, — что он все именно так воспримет. Только он и не мог думать иначе — и оставаться Джо Старретом.
— Я знаю.
— Он отдохнет немного и придет в себя — может быть, в голове пошумит немного, но в остальном он будет в полном порядке. Вы ему скажите, Мэриан. Вы ему скажите, что никакому человеку не надо стыдиться, что его одолел Шейн.
Странно было слышать это имя, когда человек говорил сам о себе. Никогда он не был ближе к хвастовству. А потом я понял, что тут не было ни малейшего намека на хвастовство. Он всего-навсего констатировал факт, простой и элементарный, как сила, которая жила в нем.
— Я знаю, — сказала она. — И мне нет нужды говорить ему. Он тоже знает. — Она поднялась, серьезная и сосредоточенная. — Но есть кое-что кроме этого, что я должна знать. Мы тут говорили всякое… слова, которые нам можно было произносить между собой, и с этим все нормально. Но я имею право знать теперь. Я тоже принимаю в этом участие. И то, что я сделаю, зависит от того, что вы скажете мне сейчас. Вы делаете это только \ ради меня?
Шейн колебался долго. Очень долго…
— Нет, Мэриан.
Его взгляд как будто расширился и охватил нас всех — мать, и неподвижную фигуру отца, и меня, съежившегося на стуле у окна, и как будто эту комнату, и дом, и всю ферму. А потом он уже смотрел только на мать, и она была единственное, что он мог видеть.
— Нет, Мэриан. Могу ли я разлучить вас хотя бы в мыслях и после этого считать себя человеком?
Он оторвал глаза от нее и посмотрел в ночную тьму за открытой дверью. Лицо его окаменело, мысли обратились к тому, что предстояло ему в городе. Так спокойно и легко, что я едва уловил его движения, он вышел наружу и исчез в темноте.