Глава шестая ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНО ТИХАЯ, БЕЗМЯТЕЖНАЯ

Пасха в Петербурге скучная. Нева прошла. Погода прекрасная, весна в разгаре. Скоро лето, скоро вновь поездка на Валаам. И это единственное, что радовало.

«Надоел нам Петербург, — писал Иван Иванович родителям 9 апреля 1859 года. — Явился этот неумолкаемый гром экипажей по булыжной мостовой, зимой хоть не беспокоит. Вот настанет первый день праздника, явится бесчисленное множество на улицах всего Петербурга, треуголки, каски, кокарды и тому подобная дрянь делать визиты.

Странное дело, в Петербурге, если вы прошли в обыкновенное время, не в праздник, в какое хотите время дня, вы ежеминутно встречаете или пузатого генерала, или жердину офицера, или крючком согнутого чиновника — эти личности просто бесчисленны, можно подумать, что весь Петербург полон только ими, этими животными…»

Усталость чувствуется за строками письма, скепсис и какой-то внутренний протест против столичной жизни. Даже о великой княгине Марии Николаевне — президенте Академии художеств пишет в это время с пренебрежением: «…долго очень ждали пресловутую Марью Николаевну».

А может, это отклик противоречивых размышлений над происходящим, которые овладевали им в это время?

Не мог не знать Иван Иванович, что великая княгиня Мария Николаевна сделала для развития русского искусства. Живя в Италии, серьезно занималась изучением творчества западноевропейских мастеров. Ее коллекция была одной из лучших частных коллекций в Европе. В ней были работы Тициана, Тьеполо, Перуджиио, Боттичелли, Кранаха Старшего…

Умной и образованной женщиной считал ее А. И. Герцен. Едва ли не от великой княгини Марии Николаевны исходило пожелание, чтобы Академия художеств обратилась к византинизму, ибо — так считали при дворе — восприятие византийского наследия после долгого пренебрежения к нему могло помочь выработаться подлинно русскому стилю в архитектуре, живописи, помогло бы необычайно полно и глубоко выявить народный дух, народные понятия и верования.

Размышляя о назначении Академии, великая княгиня приходила к следующей мысли: «Императорская Академия художеств, как и само название показывает, есть высшее заведение для образования художественного, обязанное направлять и поддерживать его в строго классическом духе. Таким образом, Академия должна быть не началом воспитания, а продолжением его. Молодой человек, поступающий в Академию, падет на бесплодную почву, и цель воспитания академического не только не принесет хороших плодов, а, напротив, будет одним из путей к пролетариату».

У этой женщины были свои противники в Академии, куда теперь заглянем и мы.

«Мастерские Академии художеств похожи на мастерские неопрятного ремесленника и битком набиты изнуренными учениками, будущими русскими художниками, — писала газета «Голос». — На… тесном и узком пространстве с неудобными сиденьями ученики притиснуты плотно друг к другу, точно сельди в бочонке. Они сидят поджав ноги или подняв к лицу колено, на которое кладут папку с рисунками; спины их сильно согнуты, а рука и локти плотно прижаты к бокам; концы папок и рисунков иногда поддерживаются спинами или головами сидящих впереди…

Классы освещаются прескверно, лампы задевают за головы учеников последнего ряда; о чистоте воздуха никто не заботится: дыхание присутствующих смешивается с газами от ламп и образует в классе удушливую атмосферу».

Илья Ефимович Репин, обучающийся в Академии несколькими годами позже И. И. Шишкина, оставил такие воспоминания о ней: «В середине 60-х годов Академия была… грязной, закоптелой и душной. Ее грязные холодные коридоры и темные шинельные имели казарменный вид. Там нестерпимо ел глаза запах миазмов от неудобств старого закала. Только в начале да в конце коридора светилась точка у стены, а посередине огромного узкого пространства приходилось шагать, высоко поднимая ногу, чтобы не споткнуться о какое-нибудь полено, оброненное истопником. Почти ощупью добираешься до аудитории». Но, несмотря на большие неудобства и трудности, ученики выказывали прилежное отношение к труду. «Тишина была такая, что скрип ста пятидесяти карандашей казался концертом кузнечиков, сверчков или оркестра малайских музыкантов.

Профессоров ученики боялись как начальства и не знали как художников. Профессора совсем не интересовались учениками и избегали всякого общения с ними. Глядя на их мундиры, никому и в голову не могло прийти дерзкой (и нелепой) мысли обратиться к ним за советом по искусству. Мундиры наводили ужас».

П. П. Гнедич, автор многотомного труда по истории русского искусства, как бы дополняя эту картину, вспоминал о своих студенческих годах: «Сушь, академическая сушь охватывала учеников сразу. Она носилась в воздухе, она слышалась в шипении газа, она чувствовалась на мертвенной массе Геры. Все ждали, что зрелые художники придут делиться своим опытом с молодежью… но вместо этого перед нами стоял чиновник и сразу своими приемами выдавал тайну: он думал о казенной квартире, казенных заказах и месячном жалованье. Он не любил учеников, не любил преподавания. Он не был лицом, которому надлежало просветить неофитов: это был чиновник.

О них же писал и Шишкин в письме к родителям 22 января 1859 года: «…Я теперь работаю картину на выставку; работы пропасть, а время немного. Да еще тут нужно будет хлопотать, чтобы меня назначили конкурентом на золотую медаль; дело, кажется, прямое. Академия назначила, да тут формальности различные, это уже буду дело иметь с чиновничьим лицом, с конторою Академии, а там чиновники, как и везде чиновники!!!!!» (подчеркнуто мною. — Л. А.).

Чиновничье обхождение удручало более, нежели тяжелые условия обучения в Академии. Оно-то и порождало нигилизм, скепсис и усмешку в адрес власть имущих.

Академией управляло ведомство императорского двора. Но большую роль, чем президент Академии художеств, в делах, жизни Академии играли вице-президент и конференц-секретарь. Они делали политику. К ним со вниманием приглядывались и прислушивались чиновники.

Императрица Елизавета Петровна и граф Шувалов, учредив в 1757 году «Академию трех знатнейших художеств», задались великой и благородной целью — насадить в России художества и не скупились на средства, привлекая из Европы лучшие силы: скульптора Жилле, братьев Лагрене, де Лорреня.

В царствование Екатерины Великой делу немало способствовали европейские знаменитости: Дидро, д’Аламбер, Гримм, Рейфенштейн. Поток знаменитых мастеров заметно усилился.

Приезжающие оседали в Петербурге. Насколько непопулярна была Москва, можно судить по следующему факту: задуманная Шуваловым Академия художеств при Московском университете не смогла открыться, ибо иностранцы-преподаватели отказывались ехать в первопрестольную.

Не станем забывать и того, что иностранные мастера исповедовали иную религию и многому в России были решительные противники.

Приезжающие стремились попасть в Академию; известно было, что «ученые» художники, состоящие при ней, не подпадали ведению цеха, а это сулило немалые доходы.

По-разному складывалась судьба у них. Появлялись вельможи от искусства. «Штукатур и квадрантный мастер» Джованни Росси под конец жизни становится русским статскпм советником, гравер Антиг — флигель-адъютантом А. В. Суворова, Габриэль Вполлье — секретарем личной канцелярии Марии Федоровны, человеком, близким Павлу Петровичу, тогда еще великому князю. Некоторые попадали в высшие сословные круги благодаря бракам. Сальватор Тончи, к примеру, сделал карьеру, женившись на княжне Гагариной.

Правительство было внимательно к иностранцам, им предоставлялись крупные и выгодные заказы. Томон с русскими мастерами строил Биржу, Кваренги — Смольный и Екатерининский институты, Монферран — Исаакиевский собор. (Воронихин, Шубин, Гордеев, Козловский к другие в это время находились без дела. Шубин со слезами упрашивал дать ему какую-нибудь платную должность при Академии. «Так что воистину не имею чем и содержаться, будучи без жалованья и без работы», — писал он в прошении.)

Талантливые зодчие Ринальди и Кваренги, скульпторы Жилле, Фальконе, Шварц не избегали эмблем своего искусства: циркуля, молота и палитры, как то делали Растрелли и Виолле. Изображали их на портретах и гордились ими.

Не нашедшие заработка принимались за комиссионерство: продавали привезенные с собой работы Гольбейна, картины старых мастеров, статуи и гравюры.

В Петербурге открылись дорогие антикварные магазины.

Модным стало приглашать иностранцев-художников учителями рисования в семье знатных русских вельмож, в чем подражали им и дворяне. У Строгановых значится живописцем Калау, у Гагариных — Фогель…

Некоторые из живописцев принимались за дела, далекие от искусства. Христинек в продолжение многих лег давал деньги в рост, покупая и перепродавая дома, давали деньги в рост также Ротари, Чиполла, учитель рисования Паризо.

Не устроившиеся в столице отправлялись в Москву.

Начиная со времен Екатерины Второй, за столетие» иностранцы наводнили Россию: французы и англичане, немцы и итальянцы. Шведы, заполнившие Петербург, не поддавались учету.

Опытные в житейских делах, они искали связей при дворе, работали над портретами царских сановников, членов императорской семьи и государей. Кабинетные заказы оплачивались особенно щедро. Сколько брал Дау за копию своего оригинала, сказать трудно, известно, что один гравированный портрет оценивался в сто рублей.

А сколько денег заполучили Крюгер, Иебенс, Вихман, Ладюрнер, Орас Верне, писавшие членов царской семьи? Надо ли упоминать здесь Коллучи, Швабе и Френца, изображавших любимых собак Александра Второго и Александра Третьего?..

Немудрено, что множество влиятельных постов в Академии художеств, Кабинете и Эрмитаже, Адмиралтействе и Дирекции Императорских театров было отдано иностранцам..

На Россию они смотрели, как на золотое дно.

Истины ради скажем: среди приезжавших были и такие, которые серьезно интересовались Россией, ее историей, бытом, нравами, народным характером, древней культурой.

Своеобычной, не сравнимой с другими европейскими странами виделась им Россия.

Не могла оставить их равнодушной и природа России. Они зарисовывали увиденное, желая понять его, но для того нужно было время, и время длительное, нужно было жить в России не одно десятилетне, дабы проникнуться духом ее, оценить нравственную красоту людей, ее населяющих.

Существовал и иной взгляд на русских. Француз Анжело, посетив Петербург в 1826 году и любуясь его архитектурой, писал: «На каждом шагу мы находим здесь следы наших соотечественников», и далее с иронией добавлял: «…чтобы наблюдать первобытных людей, переплываются моря и подвергаются тысяче опасностей, а здесь (в России. — Л. А.), в нескольких сотнях лье от Франции, можно наслаждаться интересным зрелищем, видеть первобытного человека среди культурной обстановки». (Такие мысли были сродни мыслям и некоторых русских по рождению. Небезызвестный В. П. Боткин, к примеру, стыдился своей национальности.)

Мысль о превосходстве европейского над русским, напомним, была едва ли не главенствующей в обществе. Иностранное влияние было значительно на протяжении многих десятилетий.

После смерти основателя Академии графа И. Шувалова, когда президентом стал И. И. Бецкой, она напоминала иезуитскую школу. Множество их открывалось тогда в России. Туда приглашали и детей православных, преследуя определенную цель: обучаясь латинскому языку, ученики осваивали и латинские правила жизни и должны были осознать преимущества католичества перед православием. Воспитанник школы (и на это также рассчитывалось) по окончании курса обучения с некоторым недоверием относился к собственно-русскому.

Из этой среды и выходили вполне русские по крови люди, которые затем надевали мундиры и треуголки, становясь государственными чиновниками, нередко влиятельными. Их отношение к Отечеству становилось источником многих его бед.

Выработанное И. И. Бецким «Генеральное учреждение о воспитании детей» гласило: «Никогда не давать детям видеть и слышать ничего дурного, могущего их чувства упоить ядом развратности, и чтобы даже ближайших своих сродников могли видеть только в самом училище в назначенные дни и не иначе как в присутствии своих начальников, ибо обхождение с людьми без разбора вреди-тельно».

И. И. Бецкой, незаурядный государственный деятель, прекрасно понимал, что искусство является мощным идеологическим орудием. Поэтому и придавал большое значение делу перевоспитания детей. За годы пребывания в Академии ученики, конечно же, в какой-то степени отрывались от родной среды, быта, родительского мировоззрения. Из этих выпускников образовывались в последующем чиновники Академии.

Как метеоры промелькнули в должности президентов Академии А. И. Мусин-Пушкин и Шуазель-Гуфье. О последнем известно: более чем что-либо интересовали его политические и дипломатические интриги. При нем носе вице-президента Академии получил В. И. Баженов, знаменитый архитектор и притом влиятельный член масонской ложи. Впрочем, масонство проникло во все поры бюрократии русского общества. Известно, что ему одно время, будучи великим князем, покровительствовал Павел Петрович, который затем стал гроссмейстером мальтийского ордена. Связь «братьев» с будущим российским императором как раз и осуществлял талантливейший архитектор.

Взгляд на масонство как серьезнейшее и опаснейшее явление высказывается и в наше время. «Известно, — пишет критик М. Лобанов, — что под личиною мистического масонства скрываются его вполне земные планы мирового господства. Это глубоко законспирированная так называемыми степенями посвящения международная тайная организация, разветвленная во множестве стран, ставящая своей целью подрыв в этих странах основ государственной, религиозной, национальной жизни, духовное подчинение и порабощение народов».

Придя к власти, Павел Петрович отойдет от «братьев», но в марте 1801 года погибнет в результате дворцового заговора. Его сын Александр Павлович всерьез одно время увлекался мистическими учениями, но, осознав их главную истину, как серьезный государственный деятель, в 1822 году, подписал указ о запрещении масонских лож в России, что вовсе не означало их полное исчезновение, о чем не мог не догадываться император Николай Павлович, вступивший на престол вскоре после неожиданной для всех кончины старшего брата.

Впрочем, вернемся к Академии. Преемником В. И. Баженова на посту вице-президента оказался А. Ф. Лабзин.

Внешне учтивый, хорошо знающий природу человеческого характера, он умел выгодно отличаться от людей своего круга. Слыл либералом. Приглашал в дом студентов разучивать русские песни. Был внимателен к ним, выпытывал мнения и без устали вербовал «профанов».

Ученик Шварца (тот, напомним, был диктатором, орденским настоятелем всего русского масонства), А. Ф. Лабзин возглавлял одно из течений масонства, а именно мартинизм. Издатель «Сионского вестника», обходительный в общении, человек не без литературные дарований, А. Ф. Лабзин преследовал одну цель — влиять возможно большим образом на деле Академии, подчинить ее веяния своим. В том ему помогал конференц-секретарь В. Григорович.

А. Ф. Лабзин настолько был уверен в себе, своих силах, что весьма решительно однажды усомнился в необходимости избрания общим собранием Академии почетными любителями лиц, приближенных к государю.

Когда же назначение произошло, это взбесило его. Он выразил протест, о чем доложили военному генерал-губернатору графу Милорадовичу, тот поспешил известить о случившемся государя Александра Павловича, находящегося в Вероне, и не забыл прибавить, что А. Ф. Лабзин с возмущением высказался о закрытии масонских лож, заявив: «Что тут хорошего? Ложи вреда не делали, а тайные общества и без лож есть».

Государь нашел время заняться «наглым поступком» А. Ф. Лабзина. Было приказано «немедленно отставить его вовсе от службы, ибо подобная дерзость терпима быть не может».

По отставке А. Ф. Лабзина должность вице-президента занял Ф. И. Толстой (того же поля ягода — в свое время он возглавил масонскую ложу, как пишет о том современная исследовательница Н. Л. Приймак).

Нетрудно предположить, что хорошо поставленное в художественном отношении преподавание в идейном не всегда отвечало русским национальным требованиям и интересам.

В какой-то степени этим можно объяснить, что в Академии, в ландшафтной живописи вершиной считался чисто космополитический пейзаж. Пейзаж выражает особенности национального характера живописца. Русский же характер сковывался самой методой преподавания, системой мировоззрения, проповедуемой чиновниками Академии.

Надо сказать, что голландцы, немцы, французы, итальянцы, принесшие на чужую почву традиции своей родины, оказали несомненную пользу русскому искусству (ни одно направление в искусстве, заметим в скобках, не минуло России). Эти традиции впитывались нашими художниками, которые на основе православной нравственности прокладывали путь к национальному русскому искусству.

Раздвоение России коснулось и художников. Долгие годы они смотрели на родной пейзаж как бы «двойным» зрением. В реальной жизни чувствовали его и воспринимали как русские, но при воспроизведении, связанные условностями, смотрели на холст глазами англичан, французов, немцев, голландцев.

Трудно утверждать, что создание национального пейзажа тормозилось влиянием таких людей, как А. Ф. Лабзин, но и невозможно отрицать, что осознание художником себя как частицы России, стремление к познанию ее настораживало вице-секретаря и он всячески гасил подобные тенденции, возникающие в степах Академии, хотя и пел с ее учениками русские песни.

В русском же человеке и особенно художнике, не порвавшем со своей средой, вызревал бунт против этого раздвоения. Индивидуальные всплески бунта можно увидеть в работах М. Лебедева, С. Щедрина, в работах преподавателей Академии, обращавшихся к русским сюжетам и пейзажам.

Происходили перемены в обществе, и они не могли не отразиться на мировоззрении художников. Если в XVIII веке своеобразие развития русской культуры виделось в отрицании всего самобытного, народного, то теперь, наоборот, вызревала тенденция к переоценке ценностей. Культура народа начинала ставиться во главу развития русской национальной культуры.

«Коренная Россия не в нас с вами заключается,, господа умники, — скажет Н. А. Добролюбов. — Мы можем держаться только потому, что под нами есть твердая почва — настоящий русский народ».

Всеобщий пробудившийся интерес к русской истории свидетельствовал о национальном самосознании. Впрочем, поворот не был всеобщим, скорее намечалась тенденция.

Так или иначе нельзя не упомянуть о настоятельном требовании К. Брюллова обратиться к натуре. Напомним и несколько резкие слова протеста Н. А. Рамазанова, записанные в дневнике: «Когда художники оставят в покое Олимпийскую сволочь? Когда перестанут они обезьянничать бессмысленно? Когда обратятся к предметам, которые должны быть близки их сердцу?»

Реализм, русская тема прорывались сквозь плотные стены Академии.

Напомним, к русским, историческим сюжетам прибегали такие преподаватели, как В. Шебуев, но в изображаемых ими русских людях пока не было русского характера, была иностранная заученная надуманность. Сказывалось господство чиновничества в Академии, порожденное длительным пребыванием на своих постах И. И. Бецкого, затем А. Ф. Лабзина.

Этот дух чиновничества претил и Шишкину, угадывающему это чиновничество во всей системе бюрократического аппарата России (вспомним слова его: «…а там чиновники, как и везде чиновники!!!!»).

Настроение его заметили родители.

«Меня удивляют ваши опасения касательно моей нравственности. — напишет он им в сентябре 1860 года, — вы боитесь, что, проживши в Петербурге четыре года, я переменился или даже мог испортиться нравственно. Относительно первого я действительно переменился, но не думайте, чтобы перемена эта вела к худшему— нет! Относительно второго, т. е. что я могу испортиться, я вам на это тоже скажу, что нет. Словом сказать, я все тот же, что и был в Москве и дома, и такой же точно и здесь. Петербургская жизнь с ее мишурой и прежде на меня не производила ровно никакого действия. Но в этой же самой жизни есть великолепные стороны, которые нигде у нас в России покамест встретить нельзя, и действие их так сильно и убедительно, что невольно попадешь под их влияние, и влияние это благотворно. Не принять и не усвоить и — значит предаться сну, и неподвижности, и застою».

Был Петербург чиновников, и были люди, болеющие за судьбу России.

Протест против чиновничьего, мертвого духа порождался знанием другой жизни — наполненной нравственными идеалами, искони народной. Не о том ли говорит и статья «Художники и студенты», хранящаяся в архиве Шишкина, которая, замечает искусствовед И. Н. Шувалова, «возможно, явилась плодом коллективного творчества группы студентов университета и учеников Академии, среди которых мог быть и Шишкин. В статье содержится призыв к молодым художникам войти в жизнь русского общества, заинтересоваться его судьбой…».


«Правду сказал один известный мыслитель, живопись есть немая, но вместе теплая, живая беседа души с природою и Богом», — думалось Ивану Ивановичу, и потому не терпелось выехать из города и оказаться на Валааме. Жизнь среди природы — жизнь прекрасно тихая и безмятежная.

18 апреля 1859 года, на экзамене, Шишкин получил золотую медаль второго достоинства. Воробьев наговорил ученику кучу комплиментов. Через три недели в актовом зале, в торжественной обстановке, под музыку, медаль была вручена ученику Академии. На медали было выбито: «Достойному».

«…2-я золотая медаль есть уже награда значительная и весьма важная к Вашему будущему, она допускает Вас к соревнованию достигнуть первой золотой, которая, можно сказать, для художников есть золотой ключ к дверям земного рая… соберите же теперь все Ваши силы и сделайте последний важный шаг, чтобы окончательно и навсегда упрочить за собой то, о чем Вы стремились в мечтах своих и к чему направлена была вся Ваша деятельность», — писал из Москвы Мокрицкий. Он верно угадывал состояние молодого человека. Достигнутый успех поощрял к новому успеху. Надежды волновали кровь, мечты возбуждали воображение, а страх за будущее заставлял удвоить, утроить силы в работе.

Шишкин так рвался на Валаам, что не счел нужным остаться на званый обед, который устраивал новый вице-президент, князь Гагарин, для знакомства с медалистами. Иван Иванович еще не подозревал, что с приходом этого человека многое изменится в жизни Академии. Да что там Гагарин, ему и до государя нет дела. («В воскресенье ждут государя. Он-то чем порадует?»)

О князе Григории Григорьевиче Гагарине Шишкин перед отъездом из Петербурга упоминает вскользь, но мы позволим себе несколько подробнее рассказать об этом человеке.

В молодости Г. Г. Гагарин пользовался советами К. Брюллова, с которым находился в дружеских отношениях. Жанрист и пейзажист, он много писал из кавказской жизни, проходя военную службу на Кавказе. Там же подружился с М. Ю. Лермонтовым. Серьезно изучал историю искусства, опубликовал ряд трудов. С конца пятидесятых годов проявил большой интерес к византийской живописи.

Сложившимся человеком пришел он в Академию и решительно принялся за ее реорганизацию. Именно Г. Г. Гагарин сурово обойдется с Ф. П. Толстым. Искусствовед Э. В. Кузнецова, автор книги о Ф. П. Толстом, вышедшей в наше время, выражая недоумение действиями нового вице-президента, делая вид, что не понимает существа происходящего, так пишет о последних месяцах пребывания Толстого в Петербурге перед вторым путешествием за границу: «Неудачи следовали одна за другой: балеты, отнявшие у художника много здоровья, сил и времени, так и не увидели свет; многие скульптурные и восковые работы, находившиеся в мастерской Толстого в Академии, были разбиты, так как без ведома художника князь Гагарин по неизвестным причинам распорядился освободить его мастерскую и выкинуть все произведения в коридор».

Причины известны. Мастерские чиновников от искусства Г. Г. Гагарин передавал ученикам. Он брался изгнать чиновничий дух из Академии.

Можно понять, какую тайную злобу и интригу породили в среде профессорского состава действия князя. О новом вице-президенте начали распускать нелепые слухи. Немудрено ли, сколько их — сторонников А. Ф. Лабзина и Ф. П. Толсгого — оставалось в Академии!

Слухи преследовали одну цель — породить неверное представление о новом вице президенте и его действиях. И, надо сказать, на первых порах, они достигали цели. Свидетельство тому письмо И. И. Шишкина от сентября месяца 1860 года, в котором он напишет родителям: «Князь Гагарин, этот дурак — наш вице-президент — бурбон, солдат, офицер и все военные привилегии, страшно на меня зол…»

Осерчать на молодого художника доброжелательный к молодым художникам князь мог за одно: за стремление Шишкина уклониться от официальных приемов и встреч с высокопоставленными чиновниками руководителями.

Впрочем, мы забежали вперед и вернемся на Валаам, куда отправился с товарищами Иван Иванович.

Местность ему показалась в этот раз еще лучше прежнего, и работал он много. Мысли приходили в порядок, наступало успокоение.

Иногда непогода давала о себе знать. Тучи закрывали солнце, море начинало волноваться и накидывалось на остров. Высота волн пугала. Жуть брала видеть их. Ветер валил деревья.

Воистину жизнь прекрасно тихая, безмятежная.

В такую непогоду приплыл из Петербурга игумен Дамаскин. Сам посетил художников, посмеялся над своими страхами (кому в удовольствие в бурю на волнах оказаться?), увлек беседой.

Со вниманием слушал Иван Шишкин глуховатый голос игумена. Бил в окна дождь, барабанил по крыше. Вспыхивали зарницы.

— Время не знает покоя, и для человека нет покоя, — говорил настоятель. — Кто не сделал ближним своим никакой пользы в один день, тот уже повредил им, лишив добра. Истинное величие, понимаешь на склоне лет, в том состоит, когда ты делал добро на твоем месте. Ну-с, будем пить чай. Надеюсь, угостите старика?

— Как же, как же, — принимались суетиться художники и доставали кружки и сахар.

Дамаскин же просил ознакомить с работами. Особо приглядывался к шишкинским.

— Дух наш, помните, говорил вам не раз, Иван Иванович, проявляется через наши мысли и слова, — обратился игумен к Шишкину. — Вашу душу я хорошо вижу.

— А я памятую другие ваши слова, — отвечал Иван Иванович. — Природа есть проявление мысли слова Божия к человеческому духу.

Дамаскин, поглаживая бороду, согласно кивнул. По душе ему были чащобы, изображенные на этюдах Шишкина. Ландыши, купена, копытень с блестящими темно-зелеными листьями.

Северные ветры и дожди зачастили не на шутку и заставили уехать с Валаама в то лето много раньше. Расставались с ним не без сожаления.

В Академии узнали о переменах. Готовился новый устав, («…все это для блага нас, учеников, и вообще всего мира художественного, перемена эта нужна была, она, слава Богу, и делается».)

Зимой Гине, Джогин и Шишкин принялись за изучение литографии и много работали для альбома литографии, думая сделать его выпусками. В деле участие принял Иван Васильевич Шишкин, через него сын просил у Д. И. Стахеева средств для этого издания.

Интерес к офорту у Ивана Ивановича проявился еще во время обучения в Училище живописи и ваяния. Там им сделан офортный оттиск «Горная дорога». Искал он возможности заняться станковыми видами печати и в Академии. («Хочу попробовать гравировать на меди», — сообщал родителям в декабре 1857 года.)

Теперь же, убежденные в том, что гравюра и литография способны донести до большего числа людей мысли художника, товарищи с усердием занялись литографией.

Работалось споро. Они ощущали прилив душевных сил. Еще задумывая выпуск альбома, Иван Иванович писал родителям: «Некоторые рисунки и картины, писанные с натуры, профессор наш советует издать, т. е. нарисовать на камне самим же, и издать альбом, который будет иметь значительный успех, потому более, что таких изданий у нас еще нет, а пользуются заграничными. Но в этом мы чувствуем уже силу, что можем сравняться». В работе помогал конференц-секретарь Академии художеств Ф. Ф. Львов, но, несмотря на помощь, выпущено было лишь несколько превосходных литографий. Альбом света не увидел. Литография Монстера вскоре закрылась. Ознакомившись же с первыми литографиями, Мокрицкий поспешил написать Шишкину: «Это лучшие литографии, какие доселе были у нас в России».

Суровая природа русского Севера начинала теснить «облегченные красивости» иноземцев. Национальный пейзаж пробивал дорогу и в литографии.

В марте 1860 года в Академии открылась выставка работ Л. Ф. Лагорио, вернувшегося после семилетнего пребывания за границей в Россию. Выставка имела успех среди учеников Академии. Хорошо отозвался о ней и Шишкин. Лагорио считал необходимым для художника правдиво отражать реальный мир, и это было близким для Шишкина.

Нельзя не привести одного любопытного суждения, высказанного А. Н. Мокрицким в ту пору и которое, конечно же, запомнит И. Шишкин: «Таинственность и обворожительность дает пищу воображению и прибавляет интересу. Отчего на фотографию смотрим мы холодно и с меньшим интересом, чем на мастерское произведение искусства или даже удачный эскиз? Оттого, что фотография дает нам все, не оставляя ничего воображению. Отчего сумерки и лунные ночи так много имеют интереса для души поэтической? Оттого, (что) в них есть много таинственного, есть много для нас скрытого, что может нас поразить неожиданностью».

Оценивая же работу Ивана Шишкина, учитель отметил, что в картине недостает только того, что дается опытностью и наглядною.

С марта годовой экзамен и академическую выставку перенесли на сентябрь, и было время поработать над конкурсной работой.

На лето Шишкин отправился на Валаам, где кончил большую картину «Кукко» (название одного из урочищ на острове). За картину в сентябре получил большую золотую медаль.

С Академией он рассчитался совсем, и решено было им непременно ехать в Елабугу. («А там уж посмотрим и за границей что поделывают».)

Надо сказать, заграница пугала и интересовала его. От нее ждал многого. Но ехать туда страшился. Страшился оттого, что казалось ему, работы его несовершенны, слабы. Он даже порывался писать новую конкурсную работу, считая, что получил золотую медаль незаслуженно. («Вы сетуете на какую-то тяжеловатость и грубость коры, которой при всем усилии не можете сбросить, и вините в этом Север, — писал Мокрицкий. — И в этом вижу я признак болезни, а следственно, и отсутствие здравого мышления. Впечатления окружающей Вас природы в детстве имели, конечно, влияние на направление Вашего таланта к предметам суровым, мало встречающим симпатию, но в способе воззрения Вашего на предмет и в изображении его проглядывает глубокое эстетическое чувство, обещающее дальнейшим произведениям Вашим достоинства, способные удовлетворить требования самого утонченного вкуса».)

Позволим высказать свою догадку. Человек самолюбивый, Иван Иванович всего больше боялся суждений западных мастеров, умаляя собственные достоинства, и желал еще и еще работать в России, дабы ехать в Европу мастером.

Пугали его и рассказы людей, приезжающих из Европы. О тамошних мастерах слушал со вниманием и все более подумывал о качестве своих работ, своем мастерстве.

Особо коротко в ту пору сошелся с А. П. Боголюбовым, пенсионером Академии, возвратившимся после шестилетнего пребывания в Швейцарии, Италии, Турции, Франции, Германии, Голландии в Россию.

Выставка работ Боголюбова, устроенная в пользу вдов и сирот художников, произвела на всех видевших ее ошеломляющее впечатление. Уезжающий из Петербурга скромный ученик М. Воробьева вернулся зрелым мастером, усвоившим европейскую технику живописи. Обилие же выставленных работ свидетельствовало о необычайной работоспособности художника.

В Европе он внимательно знакомился с работами Рубенса и Ван-Дейка. В Швейцарии пользовался советами Калама. В Риме судьба свела его с художником Франсуа, и тот познакомил его с работами французских пенсионеров Академии «Villa Medici», что произвело в нем переворот и, по собственному выражению его, он принялся вглядываться, как этот народ, выросший в школе Энгра, Руссо, Коро и прочих новых светил, тогда только открывших новую эру французского пейзажа, глядят на натуру.

В работе же собственной А. П. Боголюбов следовал советам, полученным от А. Иванова, с которым был знаком и национальную самобытность которого защищал всегда.

Обожал С. Щедрина. Картину «Вид Сорренто» писал с того же места, что и Сильвестр Щедрин. Увидев картину, А. Иванов попросил уступить ее ему. То было признание мастера.

Выставка Боголюбова в Петербурге посещалась бойко. Государь Николай Павлович купил «Ярмарку в Амстердаме» и все картины из истории Крымской войны, щедро оплатив работы художника.

После закрытия выставки, принесшей ему такой успех, он получил звание профессора и вошел в круг художников, группировавшихся вокруг Академии и Общества поощрения художников.

Вспоминая о возвращении своем в Россию в 1860 году, А. П. Боголюбов писал: «Я пошел в Академию. Августейший президент В(еликая) Кн(ягиня) Мария Николаевна предложила мне безвозмездно брать учеников Академии пейзажистов на выучку. Молодежь стала ко мне ходить — я им проводил мои европейские взгляды на искусство, рекомендуя главное писать поболее этюдов с натуры и не набросками, как у нас называется работа художников, а окончательно и серьезно. Из всех молодых людей я встретил талантливого одного Ив(ана) Ив(ановича) Шишкина… Остальное все было посредственно».

Боголюбов по матери доводился внуком А. Радищеву. В свое время учился в Морском кадетском корпусе. Был «отчаянной веселости и нрава».

Мичманом ходил в заграничные плавания. Посетил музеи Амстердама, Роттердама, Гарлема, Лондона.

Как-то член российской императорской фамилии герцог Максимилиан Лейхтенбергский, в то время президент Академии художеств, путешествуя на пароходе, обратил внимание на молодого лейтенанта, ознакомился с его рисунками и посоветовал серьезно заняться живописью.

— Заместо того, чтобы быть дюжинным офицером, — сказал он, — будьте лучше хорошим морским художником, знатоком корабля, чего у нас нет в России.

Благодаря ему было получено у Государя разрешение принять Боголюбова в Академию художеств с оставлением его на флоте.

В 1853 году за три вида Ревеля и за «Вид С.-Петербурга от взморья» А. П. Боголюбов получил золотую медаль и право на заграничную поездку.

Занимательный рассказчик, живой души человек привлек внимание и Шишкина. Со вниманием слушал он рассказы его о европейских художниках Коро, Тройоне, Добиньи.

— Старик Коро часто бывал у меня, — рассказывал Боголюбов. — Покуривал свою коротенькую трубку, которую в виде лакомства набивал турецким табаком. Крайне симпатичный человек. Давал советы, садясь за этюд, всегда думать о его картинности, дабы, поставя фигурку, был интерес…

Запоминались фразы, оброненные Боголюбовым в разговоре, характеристики, даваемые художникам.

— Когда отправлялся в Дюссельдорф, Изабе напутствовал меня словами: «Вспомните меня, не оставляйте долго у вашего Ахенбаха в немецкой школе, или вы будете черствы, как три немца, — с улыбкой рассказывал Боголюбов и добавлял серьезно: — Довелось мне работать в парижской и дюссельдорфской мастерских. Сравнивая, приходишь к мысли о преимуществе реалистической школы французского пейзажа. Впрочем, у немцев музыка… все покрывает. Ахенбах ввел меня в дом Шумана и жены его — пианистки Клары Шуман. Запомните эти имена. Этот композитор не оставит и вас равнодушным.

Боголюбов как в воду смотрел. Много позже Шуман станет любимым композитором Шишкина.

По поручению гидрографического департамента морского министерства Боголюбов приступал к работе над атласом берегов Каспийского моря. Надлежало совершить поездку по Волге, и он, по всей вероятности, звал Шишкина с собой. Известно, в апреле 1861 года Шишкин просил разрешения Совета Академии художеств о предоставлении ему пенсионерского содержания на один год для путешествия по восточной России вместе с Боголюбовым для художественных занятий по рекам Волге, Каме и Каспийскому морю. Но, получив разрешение на поездку, отказался от нее и в мае отправился в Елабугу, где не был более пяти лет.

(С Боголюбовым останутся добрые отношения. Надеясь создать пейзажный класс в Академии художеств, ратуя за это, А. П. Боголюбов предложит на роль преподавателей И. И. Шишкина и себя.)

* * *

…Весна в разгаре. Запахи черемухи и сирени разливались в воздухе. Менялись на станциях ямщики, все больные числа значились на верстовых столбах. Появлялись и исчезали по дороге деревни, часовенки со скрипучими воротами. До Елабуги оставалось несколько верст.

Знакомые перелески, пригорки — все наводило на воспоминания прошлого. Ивану Ивановичу казалось, что медленно ползут лошади, и он поторапливал ямщика.

И екнуло сердце, когда завиднелись вдали сверкающие под солнцем купола елабужских церквей.


На дворе никого. Двое щенков, играющих в траве, тявкнули на подъехавший экипаж и тут же забылись в игре.

Иван Иванович пересек двор и отворил дверь дома.

Домашних не было. Видимо, ушли в церковь.

Окна распахнуты. Видно Тойму, Каму, заливные за-камские луга. Доносились с улицы веселые переливы птичьих голосов. Все в доме как и прежде.

Мальчик, служивший в доме «на побегушках», кинулся за хозяевами в церковь, а Иван Иванович опустился в глубокое кресло около письменного стола отца. Знакомые до боли вещи лежали на столе. Фотографии сестер, чернильница, амбарная книга. Все на своих местах, никакой перемены не было в постановке мебели. И вновь кинул взгляд на отдаленный лес, луга, реку.

Услышал стук хлопнувшей двери и возбужденный голос маменьки:

— Да где же он?

Следом за ней спешил папенька и любезные сестрицы.

В «Записках достопримечательностей разных» Иван Васильевич сделает помету: «Сын Иван Иванович из Питера через шесть годов приехал 21 мая классным художником первого разряда».

«Можно себе представить, — писала Комарова, — с какой жадностью слушал его рассказы отец, как все родные присматривались к этому новому для них, веселому и неисчерпаемому рассказчику, в котором трудновато было узнать прежнего молчаливого набожного и сторонящегося от всех неудачника Ваничку».

А он ревниво подмечал, как постарели родители.

Много было переговорено. О Петербурге, Академии, елабужских новостях. Несколько раз приносили и ставили на стол самовар.

Когда же первые волнения улеглись и надобно было время привести мысли и впечатления в порядок, Иван Иванович вышел из дому покурить табачку. Сестры не отпускали его.

Не слышал Иван Иванович, как папенька дрогнувшим голосом неожиданно произнес, обернувшись к Дарье Романовне:

— Жизнь, матушка, вел воздержанную, вина не пил, табаку не курил, рысистыми лошадьми не увлекался, а экого вон сына вырастил.

На ступенях Покровского собора отдыхали старушки, греясь на солнце. По реке тащились баржи и пароходы. Прошумит, просвистит пароход, стуча колесами, застелет черным дымом гористый берег, подплывая к пристани, а через несколько минут отчалит, забрав пассажиров и огласив окрестность резким гудком.

— Ну, сестрицы любезные, каково живется-можется? — спрашивал Иван Иванович, а те принимались рассказывать о потаенном. Можно ли от братца любимого скрыть что-либо?

Катится к лесу солнце. Вытягиваются тени. Свежеет заметно. И пахнет, и пахнет черемуха.

И явно слышны голоса проходящих по набережной купцов:

— Что, Лексеич, с пристаней-то пишут? Каково там?

— Будто бы хорошо.

— Гм… Хорошо-то оно хорошо, да поднять бы еще на полтину — тогда бы можно из убытков выкрутиться. Пожалуй, и барыш бы остался.

— Не без того…

И затихают голоса. И зажигают свет в окнах домов. II ударяет колокол, сзывая к вечерне…


С утра он отправился на этюды.

Вьется по подгорью малоприметная тропинка. Вдруг вовсе из виду скроется, будто в прятки с путником играет и вынырнет неожиданно где-нибудь на ровном месте.

В лесу тихо. Сонно. Вроде и птиц не слышно. И спадает напряженность, которую испытывал последнее время, и радость охватывает от увиденного, подзабытого за много лет.

Нет, нет, живет лес. Вон дятел застучал, зашуршала мышь, напуганная шагами, и юркнула через тропку в густую листву.

За лесом поле бескрайнее, а чуть в стороне видны крыши домов деревни.

Зной, жара. Белесые тучки на небе. Глаза слепит от солнца. Но вот подул ветерок. Заметно потемнело небо на горизонте. Издалека донеслись раскаты грома. Повеяло свежестью. И первые тучи тенью проплыли по земле.

— Что, будет дождь? — поинтересовался Шишкин у крестьянина, работавшего в поле.

— Господь его знает.

— Ты-то как думаешь?

— Може и будет…

И глянув на небо, на горизонт, направился все же в сторону деревни.

В то лето наработано было много. Написаны «Шалаш», «Мельница в поле», «Болотистая местность при закате солнца», «Речка».

«В продолжении бытия написал разных картин до пятидесяти штук клеевыми и масляными красками», — запишет Иван Васильевич в своих достопримечательных записках.

Съездил Иван Иванович в Сарапул к Ольге, взглянуть на молодоженов (вышла сестра замуж за купца Ижболдина и покинула родительский дом). С карандашом не расставался и по дороге зарисовал лодку, везущую местную чудотворную икону. Отмечал красивые места, «надеясь когда-нибудь тут быть и работать — или иметь возможность указать другому пейзажисту характер местности в также где, в какой местности или деревне можно жить».

Надо сказать, по совету Шишкина на следующий год в Елабугу приедет работать Гун и братья Верещагины.

Лето пролетело незаметно. Жизнь прекрасно тикая, безмятежная подошла к концу. 25 октября Шишкин уехал в Питер.


Покрылась Русь осенним дымом. Дождь, ветер косой, холодный. Серые тучи растянулись меж голых сучьев. Промокшая озябшая земля. Кусты трясутся на ветру. Стучат. Низко стелется дым над землею, горько кашляется в красный от ветра кулак. Нет ни леса, ни луга, только ветки по степи. Одинокие, к земле прижавшиеся, подмерзают стога. Ветер и тучи — осень. На деревне ни души. В окнах коптилки. Из труб — дым к земле. Гниют завалинки. Скрипят петли у двери. Выглянет кто-то на беспутную дорогу и захлопнет дверь…

В такую-то слякоть и возвращался Шишкин в Петербург на перекладных.

«В Казани скука, осень глухая. Казань мне не понравилась, может быть, тому причиной холод и грязь, которые здесь свирепствуют… Монашки поют приятно; видел много молодых людей — неужели не из ханжества ходят?»

От Казани свернул в сторону, посетил развалины Великих Болгар, зарисовал малый минарет, белую палату. (Позже этюды попадут в собрание казанского коллекционера А. Ф. Лихачева. Шишкин приедет погостить к нему в имение Березовка на Каме, несколько раз навестит его в Казани. Ему уступит одну из своих работ — «Швейцарский пейзаж», выполненную вскоре по возвращении из-за границы, но это в последующем.)

В Васильсурске перебирались через Суру по льду, которым схвачена была река. В Нижнем прислушивался к разговорам мужиков, толковавших о посредниках.

Он завел дневник, исподволь готовя себя к поездке за границу. Нельзя же совершать поездку, не отмечая памятного.

В Москве пробыл довольно долго, словно оттягивал отъезд. В Петербурге хлопотал по делам В. Г. Перова и наконец начал собираться в дорогу, да и то потому только, что все вокруг твердили: де пора, пора ехать.

Загрузка...