— Нет, — сказал Гвидион. Он следил за мыслью Змейка, и сердце его начинало биться ровнее. — Если бы мне сказали, что поэт, написавший «Письма с Понта», был такого размера, что мне не разглядеть его и в микроскоп, а весь Понт был шириной с волосок, это не изменило бы моего отношения к Овидию.
— Разумеется, — согласился Змейк. — А если бы вам сказали, что некий государственный деятель, действуя в своих масштабах, навел порядок на десятой части поверхности нейтрона?
— Это не уменьшает моего уважения к нему. Что делать, если его народ такого размера! Неважно, в какую из этих концентрических Вселенных ты включен, лишь бы…
— …человек был приличный, — иронически заключил Змейк. — Вы уловили нить. Далее. То, что применимо к пространству, может быть применено и ко времени. Самая короткая жизнь сопоставима со сколь угодно долгой по одному, единственно существенному параметру.
— Добродетели, — догадался Гвидион.
— Если хотите, — сказал Змейк. — Вам полегчало?
— Нет, дорогой учитель, — сказал Гвидион, — но происходящее со мной не стоит вашего драгоценного внимания.
Тут он сел на пол.
— Вы, вероятно, возвращаетесь завтра домой? — спросил Змейк, никак не проинтонировав свое высказывание.
— Да, я… к родителям. Они, наверное, там волнуются. А уж бабушка — та вообще.
— Я также намереваюсь вернуться домой, — бесстрастно заметил Змейк.
— У вас… есть семья? — спросил Гвидион.
— Да, и относительно большая. Я в ней младший. У меня двенадцать старших братьев и сестер, — сказал Змейк. — Родители не видели меня, если я не ошибаюсь, в течение последних ста тридцати лет.
— Они будут счастливы, — предположил Гвидион.
— Несомненно. Полагаю, что мой благословенный отец даст мне десятиминутную аудиенцию. Кроме того, я смогу наконец навестить фамильный склеп, — боюсь, до сих пор я проводил там слишком мало времени, — заметил Змейк естественно и без малейшей горечи, и это заставило Гвидиона думать, что крепкая семья Змейка хранит какие-то чрезвычайно суровые патриархальные традиции.
Преподаватели держались в целом все мужественно, но совершенно по-разному.
Доктор Мак Кехт подозревал, что в ближайшее время от него, возможно, потребуется прекратить несколько истерик, и был в секундной готовности. Все было тихо. Тогда, в ожидании каких бы то ни было происшествий, он отыскал и вымыл заварочный чайник.
«Что до моих дел, — подумал он мельком, — то дела финансовые побоку, многие курсы терапии я не доведу до конца уже никогда… да… что же? Несколько выражений благодарности и одно признание в любви. Ну, это все терпит до вечера. Сейчас мой кабинет открыт для студентов, невозможно отлучиться».
— Боже, как это все некстати! — вздохнул Мак Кехт, имея в виду, конечно, войну. — Сейчас, когда жизнь стала мне дорога… конечно, входите, Финвен, я ждал вас, как узник луч света, я даже… приготовил чай.
…Тем временем Дион всем окружившим его ученикам прежде всего предложил выпить.
— Друзья мои и поклонники, ваш старый учитель всегда держал бочонок фалернского на этот самый случай! — вдохновенно объявил он, почесывая подмышки. — Сейчас следует достать музыкальные инструменты, пригласить какую-нибудь гетеру…
— Скорее, порну, — заметил шедший мимо Змейк. — На гетеру денег не хватит.
Это замечание почему-то совершенно отрезвило Диона, он опечалился и вообще как будто только сейчас понял, что, собственно, происходит.
Вернувшись к себе в кабинет, измученный событиями дня Мерлин побарабанил пальцами по столу и всмотрелся в газету, которая так там и лежала. Он увидел другие заголовки: «Инопланетяне высадились в Девоншире», «Прямой звонок Господу Богу — за 30 пенсов» и «Трехметровый аллигатор терроризирует побережье Атлантики». Директор что-то пробормотал сквозь зубы, вскочил, метнулся туда, сюда, выскочил за дверь и через минуту уже выбегал из школы через арку, ведущую в город.
На этот раз Мерлин решительно загородил советнику Эвансу дорогу и взялся скрюченным пальцем за пуговицу его пиджака.
— Какие именно последние события?
— О Господи! — воскликнул советник Эванс. — Вы что, не знаете? В город пригнали стадо свиней на ярмарку, йоркширских, самая сволочная порода, можете себе представить, и это совпало с днем открытия Летнего фестиваля бардов! Взгляните, я весь в дерьме!..
…Вернувшись из «Старого ворона», Мерлин в гневе пронесся по коридорам школы. Он клекотал от ярости и кипятился ужасно, но не произнес ни слова, пока не разыскал Мак Кархи и не затащил его в темный угол.
— Идиоты! Кретины!.. Старые маразматики!.. — закричал он. — Нас вообще нельзя допускать к работе с детьми! С людьми!!! При слабоумии в такой стадии нужно спешно накрыться крышкой гроба! А не расхаживать, вещая истины!..
Еще некоторое время он рвал и метал, прежде чем высказался членораздельно.
— Газетенка-то… того, — сказал он.
Мерлин снова собрал всех под балкончиком Бранвен и сказал:
— В связи с резким потеплением политического климата мы можем вернуться к повседневным занятиям. Слухи о нашей гибели оказались немного преждевременны. Если вы спросите меня, я скажу, что рано или поздно это с нами все-таки случится, но, похоже, не в этот раз. С четверга учебный процесс восстанавливается в обычном объеме, и давайте, в общем… хм-хм… считать, что мы замяли это недоразумение. Только не рассказывайте об этом никому в городе, не то подумают, что здесь не только я ку-ку, но и вы все.
Преподаватели понимающе кивнули.
— Что вы имеете в виду? — невинно спросил кто-то из толпы студентов.
— Много будете знать, молодой человек, — скоро состаритесь, — сурово сказал Мерлин, показывая тем самым, что время, когда можно было задавать любые вопросы, закончилось. И, смилостивившись, прибавил: — Я, собственно, о том, что люди могут вдруг подумать, будто мы здесь несколько аполитичны.
Шла репетиция. Взбалмошный король Ллейр выспрашивал у дочерей, как они его любят. С видимым удовольствием он выслушал про то, что старшие дочери любят его как свет очей, как солнце ясное, как Божий день, как множество прекраснейших вещей, и в нетерпении обратился к младшей, Крейдиладд, предвкушая продолжение праздника.
— Я вас, отец, люблю, как любят соль, — просто сказала Крейдиладд.
— Как что, как что? Я что-то недослышал, — обеспокоился Ллейр. — Как видно, становлюсь я глуховат.
— Вы все прекрасно слышали, отец, — люблю, как соль. Которая в солонке.
— Отцу родному плюнуть так в лицо! — возмутился старец. — А я еще ее лелеял с детства! И нос, и попу вытирал с усердьем! Пеленками обвешан был весь двор! А сколько раз подвязывал слюнявчик — ведь это ж не сочтешь! И вот теперь в награду мне за тьму ночей бессонных она задрала нос передо мной, своим отцом родным, единокровным! Прочь с глаз моих, долой, сейчас же вон! Не вздумай возвращаться за гребенкой! Навек тебе сюда заказан путь! А вы, зятья любезные, не ждите — приданого за нею будет пшик! Кто хочет, пусть берет ее босую, в рубахе из холщового мешка, а кто не хочет — скатертью дорога!..
— Отец, отец, ну что за безрассудство? — вступилась старшая, Гвинейра. — Ваш зная нрав, нетрудно предсказать, что сами вы за ужином начнете: «А где моя малютка Крейдиладд? Пошлите к ней узнать — вдруг прихворнула? Как нету? Да кто смел ее прогнать?» Одумайтесь скорее, ведь напрасно вы будете искать ее тогда. А тут еще вдобавок женихи… Все понимают, хоть и иноземцы. Вон, глазками китайскими стреляет. И донесет до самой Поднебесной, что здесь британский Ллейр скандалил так, что от него родная дочь сбежала.
— Как соль? — подозрительно переспросил Ллейр, обернувшись к Крейдиладд.
— Как соль, — твердо повторила Крейдиладд.
— Так вот вам мой ответ: хоть в ужин, хоть в обед, я не желаю отныне слышать, видеть, обонять и… словом, не меняю я решенья. Мешок холщовый, грубую веревку — подпоясаться, пару башмаков…
— Зачем же? Я беру ее босую, как вы сказали раньше, перед этим, — проговорил Дилан, подходя. — И здесь ей не понадобятся туфли — я на руках снесу ее на борт. Так башмаки оставьте при себе, вдруг пригодятся — мало ли? — в хозяйстве.
С утра в погожий апрельский день Гвидион хотел было выйти в город за мелкими покупками, но обнаружил, что сделать это невозможно. При самом выходе из школы происходила бурная перебранка Орбилия с Дионом Хризостомом, которые совершенно перегородили дорогу, размахивали руками и пускали в ход один за другим приемы — пока только ораторские. Причиной перепалки было, как обычно, то, что Орбилий, по мнению Диона, превышает свои учительские полномочия и вторгается в чужую область знания. Дело в том, что Орбилий был не ритором, а всего лишь грамматиком, специалистом низшей ступени, поэтому каждый раз, когда он начинал давать ученикам творческие задания и учить их, скажем, составлению речей, это страшно возмущало Диона Хризостома, который считал своим неотложным долгом напомнить Орбилию, что тот не имеет никакого права открывать тут риторическую школу. Сам же Дион был ритором, но очень плохо знал латынь, поэтому вытеснить Орбилия в этой роли при всем желании не смог бы, и вот из года в год, когда на латыни дело доходило до творческих заданий, во дворе Западной четверти разыгрывался традиционный диспут, проводившийся с необыкновенной живостью и виртуозностью, но неизменно заканчивавшийся ничем.
— Ты, друг мой, лезешь в сферу, в которой являешься дилетантом, — внушительно говорил Дион. — Оно, конечно, хорошо, что учитель-грамматик обучает контроверсии, но ведь здесь требуется известная квалификация! Вот он, нынешний упадок нравов: простой школьный учитель мнит себя авторитетом! Послушать его, так он знает всех писателей, все звезды на небе по именам, все страны! А сам только в том и смыслит еле-еле, что архаизм, что узус, как правильно говорить и где ставить ударение! А где же богатство, изобилие и пышность слога, где звучность речи или медоточивая, смотря по обстоятельствам, мягкость? Поистине пожелаешь в сердцах, чтобы со всякого, кто намерен открыть школу, требовали бы лицензию с печатью! Да, сограждане! Уж не лучше ли в более раннем возрасте отдавать детей риторам-декламаторам, чем видеть, как они декламируют непонятно у кого?.. И непонятно что декламируют, добавьте, — с горечью продолжал Дион. — Ну, что это за тема — «уговорить Алкея взять в руки лиру»? Алкей-то — да, всегда ломался страшно. Что было, то было. Уже настроит лиру, почти начнет, и вдруг: «Нет, я не могу! Нет настроения. Ах, да уберите отсюда эту Сапфо, — что она на меня пялится? Увы, я не в голосе сегодня, горе мне!..» Бывало, по целым часам его уламывали, причем ораторы не вам чета! Но только если эту тему дает Орбилий из Беневента, то как хотите, а мне все же видится в ней насмешка над греками и великой эллинской культурой!..
Тут Орбилий порывался что-то сказать, но разошедшийся Дион не давал себя перебить и вел свой обличительный монолог дальше:
— Вообще дерзость грамматиков перешла уже все пределы! Проникают повсюду, подобно удушливой вони. Ремий Палемон, имея 400 тысяч сестерциев доходу, еще называет Варрона свиньей; Верий Флакк, который только в лексикологии что-то и смыслит, да и то не может выразить мысль ясно, учит внуков Августа; Леней на Саллюстия нападает — только за то, что чем-то оскорбил он память его патрона! Сам попробует пусть хоть одну фразу написать с той саллюстианской brevitas, которую образованное ухо одно лишь способно оценить! А Гигин — вообще, да кто он такой? — заведует Палатинской библиотекой; просишь почитать что-нибудь приличное, хоть девятую эклогу с правкой самого Вергилия, — ведь не даст: скажет, в отделе редких рукописей, пошлет прошение оформлять в письменном виде!..
Тут наконец преимущество в споре перешло к Орбилию, и он им воспользовался.
— Что я слышу? — с ехидцей начал он. — Откуда мне знакомы эти расхожие риторические фразы? Не иначе как из уст Квинтиллиана, высокооплачиваемого профессионала из риторической школы! А странствующий бродяга Дион из Прусы, верно, подхватил их где-нибудь на рынке, где пытался стянуть залежалого кальмара?..
Услышав про залежалого кальмара, Дион полез было в драку, однако Орбилий отбежал немного и продолжал:
— …Кальмара, да, и рассчитывал умять его без соуса, втихомолку. Напомню, что я тут единственный латинист, и препятствую я загниванию своего предмета, как могу. А не нравится — так попробуй, сочини по-латински хоть одну какую-нибудь простенькую свазорию, ну хоть речь Юноны к Европе, что ли. Чтобы та держалась подальше от чужих быков и прочей скотины. У меня это всякий школьник делает враз! Вот и послушаем образец высокой элоквенции. Начинай же! А уж я посчитаю, сколько раз ты забудешь поставить конъюнктив в придаточном косвенного вопроса!..
Разумеется, спор Диона с Орбилием, в лучших традициях диспута, должен был закончиться дракой, однако при первых же симптомах драки к ним мягкими шагами подошел огромнейший Курои, разнял их, приподнял обоих за ворот, встряхнул, а затем поставил Орбилия на недосягаемую для Диона высоту — на пьедестал бывшей неподалеку статуи Помпея. На это Дион Хризостом, задирая голову, чтобы посмотреть на ускользнувшего от него Орбилия, невозмутимо заметил:
— Ну, конечно, варвар в шкурах, что с него возьмешь? Только и годится на то, чтобы разнимать людей образованных.
И с этим комментарием он величаво покинул поле боя.
Вечером за обеденным столом собралась тесная и пестрая компания тех, кто не успел пообедать вовремя.
— В период Ся, во время правления Цзе, исчезла гора Лишань, — тихонько говорил Сюань-цзан Афарви, продолжая разговор о знамениях, вписанных в книги историками Поднебесной. — Говорят, что горы могут передвигаться в полной тишине. В старые времена в уезде Шаньинь, в округе Гуйцзи, появилась гора Ушань. Целую ночь стояла восхитительно тихая, безветренная погода и непроглядная тьма, утром же обнаружили, что появилась гора, — тут Сюань-цзан поднял голову и заметил, что весь стол слушает его навострив уши, но все еще не понял, почему. — Первоначально это была гора Ушань в округе Дунъу: как раз в ту самую ночь она оттуда и пропала. Один человек из Дунъу приехал в Гуйцзи торговать шелком, узнал по очертаниям их гору и спросил, давно ли она здесь. Так всем стало ясно, что гора оттуда переместилась сюда. И еще: гора Лянфу из области Цзяочжоу переместилась в область Цинчжоу. В правление циньского Ши-хуана исчезла гора Саньшань. Вообще, перемещение гор нельзя считать чем-то из ряда вон выходящим…
— Да, — громко пробурчал с набитым ртом Курои, насаживая на вилку следующий кусок жаркого, — если только не знать, какой это огромный труд и сколько сил и уменья он требует!
— Да, и сколько людей, и каких людей, — укоризненно сказала Керидвен, подвигаясь вместе со своей табуреткой к Курои, — наполучали по этому предмету пинков, тычков и зуботычин, прежде чем сумели переместить хотя бы маленький, поросший иван-чаем пригорок хотя бы на десять шагов в сторону!
— Прошу прощения. Говорил, не подумав, — смутился Сюань-цзан.
Посреди сцены, на взгляд человека непосвященного, происходила перебранка старого короля Ллейра с его старшей дочерью Гвинейрой. Ллевелис и Энид стояли носом к носу, отчасти даже копируя позу друг друга, и издавали змеиный шип:
— …В собранье знати нужно право слова давать тому, кто старше, кто слывет умом, а молодежь благоговейно внимает пусть речам их и мотает на ус! А вице-канцлера — сместить.
— Распоряжаться хватит здесь, как дома. Вы царство передали нам, отец, и это лучшее из всех деяний, которыми прославлен будет Ллейр. Не надо раздуваться и пыхтеть, как закипающий котел с овсянкой. Пора бы вам к исходному размеру вернуться и забыть про этот вздор — что ваш, мол, долг — ворочать государством. Уже наворотили вы и так, а если говорить о вашем долге, стране его не выплатить лет сто.
— Да как ты смеешь, мелочь, шмакодявка, мне, королю, такое говорить?
— Вот то-то и оно, что королем вы быть перестали в прошлом сентябре. А до сих пор трясете здесь губою. Возьмите свою камфарную грелку, ступайте прочь и позабудьте путь к порогу нашему. Вы здесь ни крова не обретете, ни постели на ночь. Сил нету человеческих терпеть, как вы толкуете о римском праве!..
— Стоп, стоп, стоп, — это возвращался Мак Кархи, который отходил покурить, — прекратите хулиганство! Опять все начали со слов: «Отец мой, вам всего нужнее сон».
Энид и Ллевелис, которые довольно давно и далеко отошли от текста, пользуясь отсутствием Мак Кархи, встряхнулись, встали попрямее, извинились и начали:
— Отец мой, вам всего нужнее сон, а мой супруг так увлечен охотой, и эти вечные его собаки: то дверь скребут когтями, изуверы, то примутся без умолку брехать. А в замке, что ни утро, во дворе аж до небес стоит галдеж и свара: то кони ржут, то гавкают борзые, без удержу гогочут егеря, гремят оружьем, режутся в очко, и каждый шпорой лязгает о стремя, садясь в седло, — и только ты с трудом смежаешь веки, призывая сон, как тут же раздаются звуки рога! И этот ужас каждый Божий день! А герцог Корнуольский как смеется? Ведь вся пшеница в поле полегла, и козы все доиться перестали! А возвращенье вечером с добычей? Псы в тронный зал вбегают, морда в пене, наскакивают лапами на грудь, дохлятину суют тебе в тарелку! Тогда как наша средняя сестра умеет вас принять, как подобает: с фанфарами, герольдами, пажами, глашатаем, цветочным фейерверком; она ковры тотчас велит стелить от пристани до самой вашей спальни! Вас опахалом будут обвевать, чтоб, не дай Бог, на вас не села муха, — тут Энид добавляла в сторону: — Иль моль вас не побила, например.
— Решила ты со стариком отцом — почтенным, убеленным сединою, — разделаться таким простым манером? Не выйдет! Возомнила ты, что я не разгляжу подкладки неприглядной твоей коварной просьбы? Как не так! Я знаю, что народ давным-давно единодушно просит, чтоб на троне я воцарился вновь и вновь бы принял бразды правленья. Вот вам и причина всех экивоков и обиняков, которыми меня ты окружила!.. Но не печалься: я-то не из тех, кто вдруг свое решение меняет пять раз на дню. Сказал, что ухожу и трон передаю тебе с супругом, — да будет так! И этого держусь.
Послышался какой-то тихий звук. Ллевелис присмотрелся. Мак Кархи беззвучно смеялся в кулак.
— Предлагаю оригинальную трактовку этого исторического эпизода: короля Ллейра так и не удалось отправить в изгнание, потому что он заговорил всех до смерти.
Все опасливо посмеялись и вернулись к работе над сценой. К концу вечера Ллейра все же выгнали обе дочери, хотя он немало шумел и возмущался.
К концу апреля старшекурсники, проходящие практику по археологии во дворе школы, откопали уже целые груды бус и ожерелий, палаш легионера, статую Ксантиппы, парную к статуе Сократа, и невероятной красоты колесницу, но Мерлин по-прежнему был недоволен и указывал копать глубже и распространяться в сторону северной стены. Выходило, что снова нужно двигать отвал.
Ллевелис слонялся по школе, страдая, с таким видом, как будто он умирает, и не понимал, чего ему недостает. Он немножко послушал под дверью хранилища.
— Как общее правило следует принять: отсутствие приметы не доказывает, что памятник создан ранее возникновения этой приметы, — бубнил архивариус. — В Ирландии в середине XVIII века стихи поэта с хорошей профессиональной выучкой можно было смело датировать 1300 годом. Со мною в Гейдельберге учился Франц Штучке, который вписал в поэму Тита Лукреция Кара «О природе вещей» несколько прелюбопытных фрагментов. Во многих даже и научных изданиях они до сих пор там находятся.
Тоска Ллевелиса не имела ясных причин. Гвидион был на фармакологии у Змейка, Керидвен пошла подлизываться к Курои, чтобы тот доверил ей произвести небольшой камнепад в одном безлюдном ущелье. Ллевелис поплелся дальше и добрел до моста возле входа в библиотеку, где Сюань-цзан, щурясь на солнце, проверял у учеников знание «Ли Цзи» — «Заметок о ритуале». Ллевелис влез на перила моста и сел там, как на жердочке.
— Следуя за учителем, ученик не перебегает дорогу, чтобы поговорить с другими. Завидев учителя на пути, спешит навстречу, становится прямо, складывает руки в приветствии. Учитель заговорит с ним — отвечает, не заговорит с ним — поспешно отходит назад, — говорил Афарви.
«Ишь, как этому учителю все угождают, — раздраженно подумал Ллевелис. — Ничего. Обойдется».
— Спрашивая учителя о науках, — встают. Спрашивая о постороннем, — встают, — продолжил Эльвин.
«Так всю жизнь простоишь, — критически подумал Ллевелис, — перед этим учителем».
— Завидев равного, не встают. Принесли свечи — встают. Принесли пищу — встают. Свечи не видят догорающими. Перед уважаемым гостем не цыкают на собаку. Отказываясь от пищи, не плюются.
— На боевой колеснице не исполняют поклон, — вздохнув, сказала Тангвен. — Надевая доспехи, не нарушают выражения лица. В повозке не разговаривают громко, не показывают куда попало рукой. Когда подносят в дар пленного, ведут его за правый рукав.
Абсурдность происходящего вяло заинтересовала Ллевелиса.
— Если гость добавляет что-либо в суп, хозяин извиняется: «Прошу прощения, что не смог угодить».
— Когда за дверью две пары туфель: слышны голоса — входят, не слышны голоса — не входят.
«Когда у Мерлина под дверью две пары туфель, — подумал Ллевелис, — это значит, что он где-то по рассеянности надел две пары — свои и чужие».
Ллевелис закусил губу. Отношения с директором у него в последнее время были напряженными. Поскольку ему нужно было почаще наблюдать манеры Мерлина для пьесы, где в исполняемой им роли короля назревала мощная пародия на директора, он, бывало, крался за ним тихой сапой. Мерлин обыкновенно в таких случаях замечал его и отправлял на отработку.
Однажды, когда Ллевелис принес Мерлину заданный им трактат по истории Британских островов, Мерлин скептически оглядел его вместе с трактатом, даже обошел кругом и сказал:
— Что вы мне голову морочите? Из-за ерунды отлыниваете от дела, которое вообще-то могло бы, при известном прилежании, и обессмертить!..
Кого или что оно могло бы обессмертить, Мерлин не сказал. Ллевелис открыл было рот, чтобы пообещать впредь уделять истории больше времени, но Мерлин продолжал:
— Вот вы тут пишете трактаты всякие… не лучше Гальфрида Монмутского, между прочим, пишете… а репетицию-то пьесы вчера и пропустили! Ну, куда это годится?..
— У Мерлина всегда семь пятниц на неделе, — жаловался Ллевелис Гвидиону, — а на этой неделе было восемь!
— Я не могу повиснуть вверх ногами, поскольку в юбке я, то бишь в килте, — напомнил МакКольм в ответ на предложение Мак Кархи повиснуть на верхней декорации с кинжалом в зубах и, раскачавшись, перелететь на декорацию, изображавшую крепостную стену.
— Вы будете в штанах на постановке, — возразил Мак Кархи.
— Что у вас за дикие фантазии?.. Ах, да, тогда же все носили штаны! — хлопнул себя по лбу шотландец. — Да… пещерные люди, — добавил он с порицанием.
— Тогда давайте эпизод с побегом, поскольку вы сегодня без штанов, — предложил Мак Кархи. — Поскольку вы в килте, имел в виду я.
…В полевом шатре Макбеха шел разговор за бутылкой старого шотландского виски. МакБрайд, которого играл Горонви, очень живо, но не совсем уже внятно говорил:
— Мой друг Макбех, о черт! что за победу ты одержал на склонах Кнокан-Бан! Я думал, нас с тобою в этой битве, ей-ей, покрошат в мелкий винегрет! Теперь король наградами осыплет тебя, как пить дать, — будешь весь в парче.
— Какого черта весь в парше я буду? — рассеянно переспросил Макбех.
В шатер засунулся воин — этого безымянного воина играл Лливарх: он очень выкладывался в этой роли.
— Сюда какой-то бешеный гонец примчался вскачь — весь в мыле и без шлема. Меня обдал он грязью, и к тому же в шатер войти он просит дозволенья.
Входил невероятно мрачный и зловещий Гонец, — его играл Клиддно, и играл отлично:
— Привет тебе, Макбех, ковдорский тан! Рассиживаться нечего здесь, в Кнокан. Хватай коня, скачи во весь опор, не нагибайся, обронив перчатку или другую мелочь, не сходи с седла всю ночь, срезай дорогу всюду, где только можно срезать, и прибудешь к рассвету в замок Дункана в Бинн-Шлейве. Подъедешь прямо к дому короля…
— Грязищей всех обдав, как из ушата, — вставил воин.
— …Там ждут тебя с великим нетерпеньем. Сам Дункан повелел тебе сказать, чтобы предстал ты перед ним не позже, чем утром протрубит пастуший рог.
С этим Гонец покидал шатер.
— Послушай, друг МакБрайд, мое чутье мне говорит, что вряд ли старый Дункан внезапной воспылал ко мне любовью; там, верно, всплыло дело то, по пьяни… негоже было пропивать в трактире тот меч, будь он неладен, что король вручил мне в знак признанья и приязни. Проклятье! А что, если те девицы, с которыми поладил я так ловко в Гленнрат, уже дошли до короля и жалобу к его стопам сложили, что я жениться должен на обеих?.. Они из благородного сословья, и как теперь отвяжешься от них?..
— Мне вот что мнится, милый мой Макбех: все дело может быть гораздо хуже, — медленно проговорил МакБрайд, почесывая крепкий затылок. — Сразив МакРори в поединке в Кнокан, ты стал ковдорским таном. Так ведь, брат? А помнишь ли былое предсказанье мегер буйнопомешанных с котлом, которое сперва мы оборжали? Теперь твоя судьба стать королем. А мы с тобой еще на всех попойках болтали вслух об этом прорицанье — вот, мол, умора! Славно упились! Привидится ж такое с перепоя!.. Ну, дело и дошло до короля.
Они синхронно посмотрели друг на друга.
— А Дункан, он характером суров, — медленно проговорил Макбех, — и славится в стране рукой тяжелой…
— Вот именно. И он предупредить намерен исполненье прорицанья. И нас с тобой в солянку покрошить. С тебя начнет, мной кончит, — знамо дело. Твое решенье?
— Так, берем коней, что повыносливей, покрепче в холке, и в точности, как описал гонец, но в противоположном направленье сейчас с тобой поскачем мы, МакБрайд. Чтоб в гривах знай посвистывал бы ветер.
— Куда бежим?
— Махнем-ка на войну. Там армии на юге копошатся, за валом этим… знаешь этот вал… защитный? Вот за ним полно народу, там рубятся все в битвах день и ночь — круитне, кимры, корнцы, Дал Риада… Клубятся стяги, люди, дым костров, в портянках так и хлюпает от крови. Спокойно там мы все пересидим и носу не покажем зря оттуда.
— Вы попадете в подвал под арсеналом, — Курои приблизил свой палец к носу Ллевелиса, чтобы тот сосредоточился. — Я заберу вас из зала парламента, — и через шесть часов, не раньше, мне надо еще извлечь из Фанагории третий курс. В зале парламента поверху идет деревянный балкон, галерка, — там и ждите. Я буду около семи. Ваша задача в месте попадания — определить текущую дату с точностью до года, месяца и числа. Любым способом.
— Судя по тому, как нас нарядили, это пуританский семнадцатый век, — буркнул Ллевелис.
— Как окажетесь на месте, сразу никуда не бегите… с места в галоп. Замрите и осмотритесь, это вам не лужайка перед домом Куланна, — веско прибавил Курои.
Почему, собственно, лужайка перед домом Куланна должна была служить примером безопасного места, Гвидион и Ллевелис так и не поняли, поскольку Курои приложил к ним силу, а когда эта сила перестала действовать, кинетическая энергия уже оказалась такой, что они мигом ощутили себя в очень неприятном месте. Потеки сырости на стенах, дымный свет полутора коптящих факелов, и, как сказал Ллевелис про все остальное, «или здесь очень низкий потолок, или очень высокий пол». За приоткрытой дверью спорили голоса.
— Это чистая формальность. Преступник слишком высокого рода, мы должны сопроводить его смерть всеми бумагами, — дребезжал кто-то.
— Я не могу констатировать смерть, если он жив. Добейте его, и я констатирую, — возражал ровный голос.
— Где жив, где он жив? — стук чего-то об пол. — Чем я, по-вашему, здесь занимаюсь — клопов давлю?
— В самом деле, вы сомневаетесь в профессионализме… мастеров этого цеха? — спросил тихий голос.
— Нет, я не хочу давать повод усомниться в моем профессионализме, — холодно отвечал все тот же голос, который рекомендовал добить.
— Господи, ну что за щепетильность! За моим личным врачом послали?
— Уже идет, милорд.
Ллевелис с Гвидионом тоже услышали шаги и только-только успели втиснуться за пирамиду из бочонков. Исполненный важности личный врач просеменил по коридору и скрылся за дверью. Через минуту из-за двери послышалось:
— Ну что ж, я готов констатировать смерть.
— Да, это в русле вашего метода, доктор Гленворт: недавно вы, помнится, определили чуму при сенной лихорадке. Конечно, продолжая эту традицию, очень уместно будет констатировать смерть, имея перед собой живого индивида.
— Это смешно, милорд: ну да, сейчас он жив, но сколько, по-вашему, он протянет, в его состоянии? Две, три минуты?..
— Да, в ваших руках он действительно протянет примерно столько, сколько вы говорите. Я даже не дам ему и двух минут, — с неописуемым злорадством сказал другой медик.
Последовала быстрая и непонятная медицинская латынь, с обеих сторон прозвучавшая довольно резко.
— Нам нужно заключение о смерти, — умоляюще прервал палач.
— Ну что ж, я очень рад. У вас есть доктор Гленворт, он все подпишет. И заключение о смерти живого пациента, и отчет о состоянии здоровья трупа. А я с вашего позволения удалюсь, — и быстрые шаги направились к приоткрытой двери.
— Я не позволю бросать мне такие обвинения! — вскипел Гленворт. — Можно подумать, что вы способны продлить это номинальное состояние жизни!..
— Это вы продлеваете номинальное состояние жизни, — с сарказмом возразил другой врач. — Я же, говоря о жизни, обычно подразумеваю полную репрезентацию всех жизненных функций.
— То есть он у вас сейчас станет ходить, разговаривать?.. — Гленворт сказал это настолько язвительно, что Гвидион и Ллевелис переглянулись в темноте за бочонками, пытаясь отогнать мысль о том, как же должен выглядеть предмет спора.
— Именно, — хладнокровно сказал второй врач.
— Ну это уже, знаете, слишком!..
— Отчего же слишком? — перебил всех долго молчавший тихий голос. — Пусть наш новый лекарь продемонстрирует, о чем он говорит. Лично мне тоже кажется, что этот человек мертв, но я рад буду ошибиться. В конце концов, может быть, Богу не угодно, чтобы этот заключенный умер!..
— Если я преуспею, смогу я рассчитывать на должность вашего личного врача? — с холодным интересом спросил второй медик.
— Тогда мы рассмотрим этот вопрос.
— Если вы преуспеете, я сам откажусь от должности в вашу пользу, — хмыкнул личный врач. — Передам вам всю свою лондонскую практику… и выдам за вас свою дочь впридачу.
— Последние две вещи излишни, — после некоторого обдумывания сказал второй медик. — Принесите мне, пожалуйста, магнезию, беладонну, три унции марганца, мои инструменты, пятипроцентный раствор шеффилдской соли, пчелиный воск, лахезис, травяные экстракты из левого ящика бюро и коробочку из-под мыльного корня, там же.
По коридору прошел слуга. Он бормотал вслух, повторяя весь список, чтобы не забыть.
— Это смехотворно, — говорил тем временем за дверью доктор Гленворт. — Что это за средства? О доброй половине из них я впервые слышу. Что это за шарлатанство?
— Если все, о чем вы не слышали, считать шарлатанством, доктор Гленворт, то девять десятых человечества должны сидеть за мошенничество.
— Мы никогда не вылезем из-за этих бочек, потому что они все время будут ходить туда-сюда, — прошептал Ллевелис. Действительно, по коридору засновали слуги, выполняя новые распоряжения:
— Киноварь не нужно. Виола одората и арсеникум не в той концентрации. Это вообще унесите. Бриония, гидроциан, эквизетум, тринадцатипроцентный раствор. Отойдите, милорд.
— Представляю себе, как вы заинтересованы в моей должности, если готовы кривляться и разыгрывать тут перед нами чудо святого Антония, хотя исход заранее известен!
— Прошу заметить, не я затеял этот спор. Лично мне одинаково противны вы, противен этот пациент и противно здесь находиться. Теллюриум, аурум йод и сангвинария, не смешивая. Физостигма ортика, спигелия, селениум. Что вы мне даете? Я сказал «селениум»? Оговорился. Литиум.
Через какое-то время тот же голос спросил:
— Как его зовут?
— Лорд Чарльз Хьюго Кэмпбелл, — услужливо подсказал палач.
— Милорд Кэмпбелл, как вы себя чувствуете?
— Превосходно, — ответил новый голос. Раздался резкий стук табуретки об пол, шорох и противоречивые возгласы. — Я бы съел чего-нибудь.
— В этой обстановке? — брезгливо удивился исцеливший его. — Она не отбивает у вас аппетит?
— Что это значит? — спросил искаженным голосом доктор Гленворт.
— Это значит, дорогой коллега, что я в таком случае могу провести процедуру асфацелляции тканей, восстановление кровообращения, обычного цикла обмена веществ и работы всех жизненно важных органов, в то время как вы можете констатировать смерть. С чем вас и поздравляю, — отозвался его соперник.
— Слушай, это Змейк! — сказал вдруг Гвидион.
— Где?
— Второй лекарь, не Гленворт, это Змейк. Это его голос.
— Да ты что, не может быть.
Немного погодя из двери вышло трое людей.
— А признайтесь все-таки, — игриво говорил тот, что шел впереди, — как вам это удалось? Может быть, палач небрежно отнесся к своим обязанностям и плохо поработал?..
— Палач поработал превосходно, я лично могу это засвидетельствовать, — брезгливо сказал Тарквиний Змейк, потому что это был он, и он очень мало с тех пор изменился. — Дело не в том, что у вас плохой палач, а в том, что у вас неплохой лекарь.
— Да, должен признать. Что же до палача, то, по-моему, он вовсе не был превосходeн. Откровенно говоря, это отвратительная жестокость, — отозвался его небрежно одетый собеседник. Лицо его, в особенности рядом с правильными чертами лица Змейка, да и Гленворта, могло бы показаться резко непривлекательным, но оно все освещалось внутренним светом: сияющие глаза, казалось, никогда не гасли, отсвет этого блеска ложился на весь его облик; щеки его пылали, и каждый раз, когда он говорил, в голосе его звучала непреодолимая, непоколебимая страсть.
— Но… что теперь делать с Кэмпбеллом? Ведь он все ж таки государственный преступник, враг республики! — сдавленно сказал Гленворт.
— Я понимаю, что вам хотелось бы избавиться от всякого напоминания о том, как вы были посрамлены, — язвительно сказал Змейк. — Один человек тратит уйму времени и сил на сборку сложнейшего механизма, а другой придет и шарахнет по нему кувалдой. А впрочем, делайте, как знаете. Милорд, мне хотелось бы поговорить о моем новом назначении.
— Нет-нет! — воскликнул неопрятно одетый человек с оригинальной внешностью. — Разумеется, не трогать. Вернуть, что было конфисковано, и отпустить. Ведь это было чудо! Это Провидение Божие!
— Да, несомненно, — сказал Змейк. — Давайте скорее покинем это место.
— Слушай! Это Кромвель! — шепотом воскликнул вдруг Гвидион, тыча Ллевелиса в бок.
— Да? — ужаснулся Ллевелис.
— По поводу должности вашего личного врача, милорд, — продолжал Змейк. — Хотелось бы увидеть вашу подпись на указе.
— Вообще я собираюсь ревизовать тюрьмы, потому что там слишком много жестокостей и злоупотреблений, — перебил его Кромвель. — Сама мысль о каком-либо акте насилия для нас нестерпима. Видит Бог, это во сто крат хуже, чем любое сражение, в котором мы когда-либо участвовали. Сейчас у нас слушание в парламенте, — да, и я намерен взять там слово и предложить беспрецедентный акт милосердия… О, я заставлю их меня выслушать… Сегодня сам Господь моими устами… Убирайтесь, Гленворт. Вы нам больше не нужны, — он сделал нетерпеливое движение локтем, и неудачливый врач Гленворт испарился. — Я вручаю вам свое шаткое здоровье, Тарквиний, а вместе с тем и судьбу страны, ибо вы сознаете, что без меня Англия немедля будет ввергнута в пучину бедствий. Отныне мой личный врач вы, и только вы. Обещаю слушать вас беспрекословно и пить все, все, буквально все, что вы пропишете. А впрочем, — топнул ногой Кромвель, — послушайте! Зачем мне врач? Мы зря только тратим деньги, столь нужные нашей бедной республике, на жалованье разным там врачам, звездочетам, дармоедам!.. Мой отец — в смысле, Отец Небесный, — сказал бы мне: очистись духовно — и очищение телесное не замедлит; разгони всю эту свору прихлебателей и шарлатанов, ибо, как говорит Павел в послании к галатам…
— Боюсь, что я вам совершенно необходим, — заметил Змейк.
— Ах, вот как! А я в этом сомневаюсь! — капризно заявил Кромвель, и глаза его засияли, как звезды.
— Прекрасно. В таком случае давайте рассмотрим последовательно и трезво обычное ваше поведение, — сурово сказал Змейк.
— Ах, я сейчас в таком блаженном настроении, — ну, зачем вы снова начинаете!.. — простонал Кромвель.
— Итак, вчера, — неумолимо продолжал Змейк. — С утра в беседе с Лавкрофтом и Айртоном вы поначалу очень серьезно и нудно перечисляли все ситуации, в которых вы выступали как орудие Божие, потом внезапно посреди этой самой обычной, в общем-то, беседы запели религиозный гимн — очень длинный, замечу вскользь, — а затем как ни в чем не бывало вернулись к фамильярному светскому разговору. Ответьте мне положа руку на сердце: это, на ваш взгляд, нормально, Оливер?
— Я совершенно откровенно могу сказать перед Господом, — серьезно отвечал его поразительный собеседник, — что я безошибочно знаю и чувствую те минуты истории, когда мной движет Провидение. Да вам и самому следует это знать: ведь там, в Ирландии, где мы с вами познакомились, я уж конечно выступал как орудие Божие?
— Вне всякого сомнения. Позвольте, я посмотрю ваши глазные яблоки, — Змейк потянулся пальцами к верхним векам собеседника, который на мгновение замер. — Что-то они мне сегодня не нравятся. Далее. Ваше последнее публичное выступление.
Кромвель стиснул зубы.
— Оно заключалось в том, что вы разогнали парламент. Само по себе это благое дело, но я напомню вам сейчас, как это происходило.
— Ах, ну зачем вы опять изводите меня!.. — страдальчески воскликнул Кромвель.
— Итак, 20 апреля после полудня вы внезапно вмешались в слушание и высказали, что думаете о каждом из парламентариев, крича одному, что он распутник, другому — что он пьяница, и так далее. Некоторое время вы, прервав заседание, грязно ругались, затем призвали мушкетеров и приказали им стрелять, но по какой-то причине они вас не расслышали и стали очищать помещение другими, более мягкими способами. Потом вы с горьким смехом схватили скипетр, который обычно лежит на столе посреди зала и является, если не ошибаюсь, символом парламентской власти, закричали: «Что нам делать с этой игрушкой?» — и швырнули его в окно. Сразу после этого вы вцепились в горло спикеру парламента, который был виноват только тем, что не сразу вышел, со словами: «Долой его! Уберите его!». Затем вы вырвали у спикера злополучный билль о правах, — кстати, с тех пор этого билля никто не видел, — перевернули стол и искали, чем бы еще запустить в окно. А ведь мы с вами, Оливер, собирались делать это хладнокровно и обдуманно. Разве это, по-вашему, хладнокровно и обдуманно?
Его необычный собеседник слушал, низко опустив голову и, видимо, болезненно переживая каждое слово.
— Тут вы увидели Мартена и бросили ему в лицо, что он старый развратник. Это была правда, но она никак не относилась к делу. Потом вы сели на пол и бормотали со слезами, что вы не хотели, что вас нарочно довели до этого, что это было какое-то затмение, наущение дьявола, что вы недостойны жить… и так далее. Так вот, Оливер, поверьте мне: причиной всему этому не просто наущение дьявола или ваше моральное несовершенство, а совершенно конкретная болезнь, которую нужно лечить. Записи о ходе вашей болезни, — Змейк на ходу раскрыл записную книжку, — также малоутешительны. «Размышление об адских муках рождает у него лихорадку, когда он весь покрывается потом, его трясет, он чувствует, как холодеют его члены и не может встать. Наяву он видит пылающий крест, который наводит на него такой ужас, что он теряет сознание. Причиной долгих и мучительных припадков бывает у него раскаяние оттого, что он в молодости играл в карты. Ведет свою речь бессвязно, поминутно ссылаясь на апостолов». И так далее. Все это вместе безошибочно указывает на диагноз…
На какой диагноз это указывает, первокурсники так и не услышали, поскольку Змейк с Кромвелем завернули за угол, и их голоса по законам акустики исказились и рассеялись. Впрочем, Гвидион и так мог сказать, что эти симптомы указывают даже не на тяжелейший невроз, а, скорее всего, на одну из форм психопатии — параноидную.
Хотя движение в подземелье затихло, первокурсники все еще оставались за бочками. Гвидион медленно сполз по стенке до положения сидя на корточках и молчал.
— Выходит, Змейк здесь действительно есть, — сказал Ллевелис. — И, ты извини… но по-моему, он очень целеустремленно пропихивается к должности первого лейб-медика. А чем его место второго-то не устраивает?..
Гвидион только и сказал:
— Ну, ты же — не он.
— Брось. Правы старшие преподаватели. Старый ворон мимо не каркнет. Змейк — правая рука Кромвеля, да, по-моему, и левая, — продолжал Ллевелис. — Ладно. Нас не за этим вообще сюда послали, — буркнул он.
— А зачем? — тупо спросил Гвидион.
— За другим чем-то… дай соображу. Мы должны что-то такое… другое сделать. А! Определить сегодняшнюю дату. Пошли на заседание этого парламента, — там наверняка объявляют, от какого числа слушание. Объявят — и молотком таким деревянным — хрясь!.. Да пошли же! — и он чуть не за руку потащил Гвидиона за собой вдоль бочек параллельно движению Кромвеля и Змейка. Оказалось, что через каждые двадцать ярдов те останавливаются, и между ними происходит новый взрыв истеричной беседы.
— Бочки вот эти вот, вдоль которых мы ползем, если ты обратил внимание, — пороховые, — вскользь заметил Ллевелис.
— Любая болезнь — это Божье благословение, — утверждал Кромвель, — и я с полной уверенностью заявляю, что во время моих приступов меня посещает Господь, являя мне силу Отца своего! Вот только, боюсь, я слишком впечатлился этой историей с Кэмпбеллом, — его уверенность внезапно сменилась тихим тоном обреченного, — и уж конечно, ночью меня будут мучить призраки.
— У меня есть прекрасное успокоительное. Оно помогает и в случаях куда более тяжелых, чем ваш. Еще Нерон Август принимал его в периоды обострений, — сказал Змейк. — Однако оно у меня наверху. Хотя нет, постойте, — продолжал он, сунув руку за пазуху, — почему-то оно у меня с собой. Вероятно, это знак.
Кромвель трясущейся рукой взял склянку.
— А вечером я вам отворю кровь, милорд, и вам станет гораздо легче, — добавил Змейк.
— Кровопускание же ни от чего не помогает! — возмутился за бочками Гвидион. — Это не метод лечения!.. Змейк не мог сказать такое всерьез!
— А почему нет? — пожал плечами Ллевелис. — Змейк консервативен во всех своих проявлениях.
…Очутившись наконец в Палате общин, вскарабкавшись по лестнице, которую Ллевелис обозвал «витиеватой», и юркнув на балкон, на задние лавки галерки, они смогли отдышаться и усесться на длинную скамью, отшлифованную за много лет простонародьем. Кромвель со Змейком, разумеется, не воспользовались витиеватой лестницей, а прошли вперед и поднялись на возвышение, где уже беседовали какие-то суровые законники. Генерал-майор Ламберт, как две капли воды похожий на себя самого, точно списанный с картинки в энциклопедии, забавлялся в углу с котенком. Кругом целыми стаями слонялись собаки и еще какая-то непонятная живность. Один из членов парламента был даже с совой на поводке, и притом жирнющей. Часть бумаг была почему-то разложена не только на столе у спикера, но и на полу перед этим столом. «Чтобы Евангелие цвело во всем его блеске и чистоте, как теперь принято выражаться, — издевательски говорил кто-то, — вовсе не нужны такие жестокие казни». «У вас такой вид, Флитвуд, словно вы уже обрели спасение и теперь свысока поглядываете на других», — пошутил Кромвель, пробираясь за его спиной к своему креслу. Флитвуд перекосился. Позади заседающих было огромное окно. Лавки поднимались амфитеатром. Именно там, в Палате общин, Гвидион вынырнул из тихой задумчивости и высказал предположение:
— Может быть, Змейк хотел спасти Кэмпбеллу жизнь? Просто он по каким-то причинам не мог этого обнаружить. Я… почти уверен в этом, потому что… потому что у него доброе сердце.
— А по-моему, Змейк готов был выбросить Кэмпбелла хоть в мусорный ящик. Знаешь, чтобы твой акт милосердия так мерзко выглядел, надо быть поистине великим человеком, — отозвался Ллевелис.
На стене справа от них висела не очень искусная картина, от которой, однако, если долго к ней присматриваться, со временем делалось не по себе. Там изображено было очень большое дерево, под которым паслись жирные овечки. Пас их пастушок, с лицом, сильно напоминающим Кромвеля, и с посохом.
— А посох он держит так, как будто собирается сейчас поддать какой-нибудь овце, — заметил Ллевелис, и тут его осенило. — О Боже! А развесистое дерево — это олива.
— Почему? — не понял Гвидион, поглощенный своими горькими мыслями.
— Потому что он Оливер.
— Э?..
— А ты еще вон туда посмотри, — предложил Ллевелис.
На второй стене была еще более безобразная, но менее аллегоричная картина. Это был опять же Кромвель, в железном облачении, в одной руке — Библия, в другой — жезл. Над головой у него летал откормленный голубь. В клюве у голубя была ветвь; в видовой принадлежности ветви Гвидион с Ллевелисом уже не сомневались.
— Гораздо лучше было бы сделать Кромвеля в виде статуи, — рассудил Ллевелис. — Он должен стоять в величественной позе и указывать всем на дверь. А у ног его… ты видишь? — вернулся он к картине.
— Он попирает кого-то ногами, — сказал Гвидион, силясь разглядеть, в чем там дело. — Какую-то женщину с хвостом. Видимо, этому есть какое-то объяснение, — призвал он на помощь здравый смысл. — Погоди… может быть, даже это не женщина… а мужчина… но кто-то с хвостом.
— Ну, это да. А еще ниже-то, совсем у него под ногами… ты видишь? — не отставал Ллевелис.
У ног железнокованного Кромвеля обретались мелкие людишки, ужасно мелкие.
— Много мелких человечков, — прошептал Ллевелис.
Потом они принялись рассматривать людей в парламенте.
— Не думал, что эти штаны у них так резко заканчиваются, — простодушно прошептал Гвидион.
— А на нас-то что надето? — напомнил Ллевелис. — Нас-то Курои в какие, по-твоему, штаны облачил?
— Да, действительно, — сказал Гвидион, опуская взгляд на собственные штаны. — Слушай, а почему все без париков? Я всегда думал, что в XVII веке…
— Да, но не при Кромвеле, — путем некоторого напряжения вспомнил Ллевелис. — Пуританское же правление. Парики запрещались, но длинные волосы разрешались, просто считалось неприличным чересчур за ними ухаживать: слишком часто мыть или еще что-нибудь такое.
Тем временем внизу началось заседание парламента. Зал очистили от собак и прозвонили в колокольчик, но дела как-то быстро пошли вкось и вкривь. Не успел спикер объявить, какое сегодня число, на что очень рассчитывал Ллевелис, как слушание было прервано приходом каких-то крайне неприглядно одетых людей. Поднялся шум, кто-то кого-то отталкивал.
— Вы не должны здесь находиться, вы нарушаете неприкосновенность парламента! — кричал кто-то.
Навстречу оборванцам вышел офицер мушкетеров, обязанных поддерживать порядок в зале, и спросил:
— Что вы здесь делаете?
— Мы ищем Господа, — был ответ.
— Поищите его где-нибудь в другом месте. Не видите, его здесь нет? — дружески посоветовал офицер.
Новоприбывшие не успокаивались и продолжали протискиваться к столу спикера. Между скамьями и столом, где сидел спикер, была деревянная перегородка, похожая на прилавок. Они перелезли через перегородку и подступили к Кромвелю поближе. Кромвель отшатнулся от них.
К этому времени стало ясно, что это просители. Из их собственных выкриков следовало, что они выступают от имени народа, а из выражения лица Кромвеля — что то ли он их народом не считает, то ли он не очень хорошего мнения о народе в целом.
Просители велели одному из своих зачитать бумагу. Слова были слышны и наверху.
— «Мы, веря в вашу искренность, избрали вас в качестве наших поверенных и защитников, и вы, призывая Бога в свидетели, клялись со слезами на глазах не обмануть нашего доверия. Мы предоставили в ваше распоряжение то немногое, чем владели, и вы ограбили и разорили нас. Мы доверили вам свою свободу, и вы поработили нас, мы доверили вам свою жизнь, и вы убиваете и истязаете нас ежедневно».
Пока все это звучало под сводами зала парламента, Кромвель не раз и не два оборачивался на Змейка. Змейк сидел безучастно.
— Слушай, это известный очень какой-то документ, знаменитый. Это исторический день какой-то, — зашептал Ллевелис. — Помнишь: просители, петиция…
Внизу стоял гул от многих голосов.
— Вглядитесь внимательно в наши лица; попробуйте жить, как мы, на два пенса в день!..
Кромвель в очередной раз обернулся взглянуть на Змейка, как бы ища поддержки. Змейк кивнул ему.
— Довольно. Я положу этому конец, — вскричал Кромвель, сбежал с возвышения, выхватил кинжал и ударил им читавшего петицию. Тот упал. — Я отучу этих мерзавцев устраивать здесь погромы! Смерть…
— Боже мой! Это знаменитый день, точно. Это… это… 12 июля 1653 года! Травля собаками просителей в парламенте!.. Там же был и голод, и тяжелое положение, и действительно пришли люди с отчаяния!.. — потерянно говорил Гвидион, перегибаясь через балюстраду и стараясь разглядеть, что сталось с упавшим.
Змейк стоял, наблюдая за происходящим с некоторого расстояния. Затем он поднялся, легким шагом пересек возвышение вроде кафедры, спрыгнул с невысокого края и встал у Кромвеля за спиной. Затем появились собаки, явно ища, чем они могут быть полезны лорду-протектору, и подтверждая, что Гвидион помнит правильно.
— Я… совершенно не боюсь собак, — деревянным голосом сказал Ллевелис. — Но…
— Гоните вон весь этот сброд, — Кромвель слабо протянул руку вперед, указывая на жертв. Затем он пошатнулся. Змейк твердо взял его под руку и повлек прочь, попутно говоря ему что-то на ухо, и то, как Кромвель вис на нем, наводило на мысль, что без Змейка он, скорее всего, не может ступить ни шагу.
Гвидион открыл глаза. На огромной высоте у него над головой перекрещивались древние потолочные балки, каждая толщиной с дуб. Между балок царила тьма. Их зашвырнуло при возвращении в самые недра башни Курои, где на полу камнями был выложен очаг, над огнем кипел подвешенный на скрещенных копьях громадный котел и жарился на вертеле кабан. В углу, однако, стоял огромный канцелярский шкаф, куда следовало складывать письменные работы по пребыванию в прошлом.
— Зачем профессор Курои нас туда послал, как ты думаешь? — спросил Гвидион у Ллевелиса.
— Может быть, он хочет нас предупредить, что Змейк — страшная личность, запятнавшая себя многими преступлениями, и ученикам его следует быть осторожными? — предположил Ллевелис.
— Что ты говоришь? — возмутился Гвидион. — Это Змейк, который… столько с нами возится? Так старается для нас?..
— Знаешь, давай-ка я напишу за тебя отчет. А ты отдыхай. Прислонись вот тут к стенке, — заботливо сказал Ллевелис.
Он, тыча пером в полувысохшую чернильницу, нацарапал отчет, кинул его на стопку других отчетов и затем, очень оберегая Гвидиона, вывел его под руку из логова Курои.
Гвидион, который все это время что-то себе думал в своей упрямой голове, сказал:
— Я хочу увидеть Змейка.
— Ты не хочешь увидеть Змейка, — заверил его Ллевелис. — У тебя временный шок. Ты сядь вот тут на бортик у фонтана, я сейчас.
Пока Ллевелис бегал искал, из чего можно сделать компресс, к Гвидиону успел подсесть проходивший через южный двор Кервин Квирт. Между ними произошел загадочный разговор.
— Мы только что с практических приложений. Видели заседание парламента от 12 июля 1653 года, — сказал Гвидион.
— Когда мы в свое время изучали раздел о протекторате Кромвеля, я там видел публичную казнь, — сказал Кервин Квирт. — Черт его знает, от какого года и числа, не помню. Что вы думаете о профессоре Курои?
— Он замечательный человек. Он хочет, чтобы мы знали историю, — твердо сказал Гвидион. — Ну… кто не видел реакции алюмотермии, тот сберег зрение…
— Но кто видел алюмотермию, не забудет уже никогда, — закончил Кервин Квирт.
…Во дворе Западной четверти в разгаре была игра в три эпохи. Показывалось таинственное понятие: сначала в Древнем Египте для кого-то притащили саркофаг. Долго на него этот саркофаг примеряли, хорошо ли ему там лежится, не жмет ли, не натирает ли. Потом похлопали его по плечу и радостно начали пировать. В первобытном обществе Homo sapiens sapiens, 40 тысяч лет назад, изображая все то же понятие, человеку нанесли на лицо яркую раскраску, привязали его на ночь к дереву, сами ушли и сели пировать. В третьей сценке опять-таки многие набросились на одного, крепко ухватили его за уши и принялись подтягивать кверху, хором считая вслух. Жертва жмурилась и визжала, но в целом не очень сопротивлялась. Удивляло то, что последняя сцена насилия, несмотря на явное варварство, была заявлена как «Европа, двадцать первый век».
— Я сам европеец, и век этот мне вроде знаком, но я жертвоприношений не одобряю, — строго сказал Мерлин.
— Может, лечат? — неуверенно предположила Энид.
Это был явный тупик. Ллевелису не терпелось поддержать отгадывающую команду.
— Погодите, я сейчас провожу Гвидиона в комнату и приду, — крикнул он. — Он немножко… ему лучше лечь полежать.
— Это день рождения, — замедляя шаг, сказал Гвидион. — Ну, за уши тянут столько раз, сколько тебе лет. Чтобы рос большой.
— Это где это тянут? — с подозрением спросил Мерлин.
— Ну, у нас, в горных районах Уэльса, — пожал плечами Гвидион.
— А-а. А больше нигде не тянут? — беспокоился Мерлин, трогая себя за уши.
— Может, и еще где, — туманно сказал Гвидион.
— Не нравится мне этот обычай, — решительно объявил Мерлин. — Я бы запретил этот обычай. Да. А что в Египте?
— В Древнем Египте на 25-тилетие дарили саркофаг! — объяснила загадывающая команда, видя, что понятие все равно отгадано.
— Ну, это… — сказал Мерлин. — Мода ведь может поменяться. На тип захоронения. Пока суд да дело. Да. А что это с деревом было?
— Ну, тоже день рождения, только мы показали совершеннолетие, когда подросток в первобытном обществе проходит испытание. Могли привязать к дереву в лесу до рассвета, или послать в одиночку на медведя, или отправить добывать что-нибудь редкое… ну, чтобы молодой человек подтвердил звание взрослого.
— Вот это верно. Молодежь, ее нужно держать в руках, — обрадовался Мерлин. — Устраивать им испытания разные, трудности… да хоть просто мелкие пакости!.. Находить для этого время. Юных членов общества, их нужно не забывать стращать и запугивать. Дело трудное, неблагодарное, но… приносит свои плоды. А куда мой шарф переходит?
Все переглянулись. Понятие отгадал Гвидион, но он не играл этот кон, просто шел мимо. Выходит, шарф не доставался никому.
Таким образом Мерлин, страшно довольный, получил назад свой шарф.
— Так-то, — сказал он неизвестно к чему и ушел.
После экскурсии по Уайтхоллу Ллевелис не заговаривал с Гвидионом ни о чем, связанном с фармакологией, химией, металлами и лабораторными работами: он его берег. Все было ясно как Божий день: они видели не что иное, как убийство человека и травлю людей собаками, Змейку, видимо, все это было не в диковинку, так как он не повел и бровью, напротив — все время поддерживал лорда-протектора, самым буквальным образом поддерживал — под руку. В общем и целом, это не оставляло радужных надежд на то, что Змейк вдруг расправит крылья и из противной гусеницы превратится в неземной красоты бабочку. Но по закаменевшим в упрямстве чертам лица Гвидиона легко было определить, что он, с его крепкими представлениями о том, что такое преданность учителю, никогда не признает этого вслух. Около трех дней Ллевелис ходил вокруг Гвидиона на цыпочках и, если кто-нибудь заходил пообщаться, немедля утаскивал его за дверь и там объяснял, что Гвидиону нужен покой. Наконец, видя, что Гвидион уже порозовел и перестал надолго задумываться в промежуточной позе — не донеся чашки до губ или чулка до босой ноги, Ллевелис решил приступить к нему со словами утешения.
— Ты вот что: не беспокойся ни о чем.
Гвидион посмотрел на него с интересом.
— Смотри: тебе сколько осталось этих понедельников у Змейка? Четыре, от силы пять. И все! И с твоей стороны вся лояльность соблюдена! Посещать ты посещал, все перед ним реверансы делал исправно, годичный спецкурс отработал… дождь, снег, чума, холера, — ты все со спринцовкой и хинином в самом эпицентре бедствия, так сказать, — возле Змейка. К тебе никаких претензий. Придется потерпеть, конечно, зато потом… «дорогой учитель, не смею отнимать вашего времени», — и рванешь от него со скоростью ветра. И так он целый год тебе отравил, куда еще? А потом заведете с Мак Кехтом стадо овец прямо в школе, будете их наблюдать… Ну? Хочешь, я помогу тебе с заданиями? — ляпнул Ллевелис, не подумав. — Ну, может, не с заданиями, а чай принесу из кухни. А хочешь какао? Ты, главное, потерпи, ведь совсем чуть-чуть осталось!..
— Да, — радостно-мечтательно согласился Гвидион. — Если я выдержу еще одиннадцать курсов, я буду первым учеником Тарквиния Змейка за последние триста лет.
Дело шло к экзаменам, и по школе распространялась обычная предэкзаменационная суета. Первому курсу задано было написать астрономический трактат в стихах. Стихи проверял Мак Кархи, а астрономию — Мэлдун. Семикурсники, двигавшие во дворе отвал в рамках семинара по археологии, наткнулись в одном из слоев на очки Мерлина. Мерлин подошел, протер свои очки, удовлетворенно насадил их на нос, проставил всем практику по археологии и велел все закапывать. Седьмой курс долго еще после этого спорил, ко времени какого римского императора принадлежал слой, в котором нашлись очки.
МакКольм, долгое время неизвестно что себе думавший, порядком набычившись, подошел однажды к Финтану и с места в карьер сказал:
— Во время тектонического сдвига четыре миллиона лет назад, когда образовалось русло Аска.
— Что? — спросил Финтан.
— Край камня был отбит в результате того тектонического сдвига, — терпеливо повторил МакКольм. — А небольшой скол справа сбоку оставило копыто коня короля Георга IV, когда он охотился в этих местах. Ну, что скажете? Кто меня учил, что дикие камни, мол, не запоминают людей по именам? Что для них вся наша история — блошиная возня?
— Я пока еще ничему не учил вас, Фингалл, — с расстановкой сказал Финтан. — А что, хорошо Георга помнит?..
— Отлично помнит, — с жаром подтвердил шотландец. — И надеется как-нибудь хорошенько его споткнуть… если выпадет удобный случай.
— Да, ошибся, признаю, — сказал Финтан. — Редкий случай злопамятности.
— Ну, так я теперь вроде как у вас в учении? — сурово уточнил Фингалл, который за весь последний месяц, как ни бился, ни на йоту не продвинулся в английском.
…Словом, у всех хватало дел к тому времени, когда в школу пришло распоряжение Министерства о закрытии школы.
Распоряжение о закрытии школы выглядело как обычная гербовая бумага с печатью. В ней не было сказано ни слова о Змейке, но, тем не менее, глаза всех здравомыслящих людей обратились немедленно на него. Он как раз стоял неподвижно под сводами галереи, поставив правую ногу на низенькую скамеечку. Вокруг суетились хлебопечки, которые снимали с него мерку для обуви.
— А теперь, Тарквиний, вы отчитаетесь на педсовете о вашей работе с комиссией, — ядовито сказал Курои. — Видимо, это была большая и трудная работа.
— Позвольте я лучше сделаю на заседании научный доклад на тему «Об умственной деятельности Курои, сына Дайре», — не менее учтиво ответил Змейк, снимая ногу со скамейки.
Начались крики. Вдруг, посреди всеобщей сумятицы, Мерлин хлопнул себя по лбу.
— Можете топтать меня ногами! — заявил он. — Ничего, что я старейший преподаватель школы, не стесняйтесь. Где только была моя голова! Ведь триста пятьдесят лет у меня вылетал из поля зрения один простой очевидный факт! Собираем педсовет. Через три дня, на заре, все как один, в тронном зале!.. То есть не в тронном, а в этом… где изразцы починки требуют… где гобелены пятьсот лет не стираны… ну, вы меня поняли. Ай-яй-яй, какой стыд!.. Тарквиний, но вы-то как могли?.. Ведь я-то считал вас образцом… всего на свете! Пойдемте, у меня к вам серьезный разговор. Вон там, за углом. Да, и то, что вы шьете обувь дорожную, — это очень правильно. Вот эта вот обувь вам очень скоро пригодится.
Таким образом внеочередной педсовет был назначен на 14 мая, старый праздник начала лета, — именно на тот день, когда профессор Курои традиционно сражался с чудовищем.
— И вы приходите, — настойчиво сказал Мерлин Курои. — Не беспокойтесь вы об этом вашем чудовище. Я найду кому его препоручить. Вы куда нужней на педсовете, поверьте мне.
Курои был очень доволен. Собственно, он догадывался, что на замену ему будет послан Гвин-ап-Нудд, который страдал от подобного же циклического мифа, только со своим собственным чудовищем ему приходилось встречаться каждый год в начале января. «Одним чудовищем больше, одним меньше… ну что, в самом деле, считаться по мелочам?» — пробурчал Курои и позволил Мерлину уладить это дело. Он и сам чувствовал, что предпочитает сидеть на педсовете, где будет разбираться предательство Змейка, чем тыкать в это время клинком в омерзительную пасть.
…Зловещим, но, по крайней мере, недвусмысленным знаком всем собравшимся показалось то, что Змейк на этот педсовет не пришел.
Мерлин, видя, что никто другой не берет слова, начал все-таки речь:
— Я вот хочу, кстати, сказать о Тарквинии. Привыкли чуть что все на Тарквиния вешать. Все время слышишь о нем какую-то ерунду: и Кромвелю-то он служил, и Лукрецию изнасиловал…
В дальнем углу завозился Морган:
— Э-э, позвольте… Лукрецию, если я не ошибаюсь, это все-таки не наш Тарквиний?.. — громким шепотом спросил он Финтана.
— Все мне как-то недосуг собраться с мыслями и положить конец этому безобразию, — продолжал Мерлин, повысив голос. — Триста лет уже это тянется! Нет, пора всем наконец узнать правду. Значит, так: несколько лет назад… то есть триста пятьдесят лет назад… как раз при короле Чарльзе… то есть нет, что я говорю? при Кромвеле… к нашей школе стали подбираться… враги. Ну, я врагов-то чую за версту. Одним словом, к тому времени, когда Кромвель отдал приказ закрыть нашу школу, я еще заранее говорю Тарквинию: «Тарквиний, голубчик, поезжайте-ка вы к этому Кромвелю… и нейтрализуйте его как-нибудь, ради Бога». А Кромвель в это время в Ирландии куролесил. Крушил там все.
— Но почему Тарквиний? — перебил Финтан.
— А потому Тарквиний, — вскипел Мерлин, — что он один из немногих, кто отнюдь не считает, что обстоятельства всегда обязаны складываться так, как тебе хочется. Он получил аристократическое воспитание, и он не изнежен, вот как некоторые. Да. О чем это я? Так вот, он присоединился к Кромвелю в Ирландии, там, под Дрохедом, и немножечко… напустил на него такую болезнь, с необычными симптомами. Что-то там у него холодело, руки, ноги… не помню. Словом, не в том суть. Далее он явился к нему… на бивуак и намекнул, что воздух в Ирландии нездоровый. Что делать ноги, мол, пора из Ирландии. И затем в Лондоне вылечил, ясное дело, эту напускную болезнь. Но у Кромвеля-то оказался еще целый букет разных болезней! И вот тут-то сработал наш план! Змейк предложил ему свои услуги лекаря с одним условием: он находится при Кромвеле, лечит там его, снимает приступы… а Кромвель оставляет в покое школу. Этот договор действовал до самой смерти милейшего Оливера…
— Пять лет, — подсказал Курои, так как Мерлин защелкал пальцами.
— Тарквиний говорил, что ему они показались за сорок, ну да не в этом суть, — сурово осадил его Мерлин. — Значит, он там его поддерживал в относительно приличной форме… А Кромвель-то еще все время норовил взбрыкнуть! У него ведь как? Утром обострение, к вечеру — рецидив!.. Это же железная выдержка нужна, железная!.. Какие шутки, Тарквиний говорил, что иногда Кромвель надоедал так, что он просто делал ему кровопускание, чтобы хоть немножко отдохнуть от него… Представляете, каково пришлось человеку? До чего тошно было? А к тому же правду-то мы всю скрывали долго, сначала потому что нельзя было, кругом же уши, а потом я и сам подзабыл немного, в чем эта правда-то состояла… ну и вот. Как услыхал, что бранят Тарквиния, — о, думаю, самое время. Вы не поверите, коллеги, но я своими ушами слышал сквозь замочную скважину… э-э… кхм… да… что Тарквиния обвиняют не в чем-нибудь, а в пособничестве англичанам в деле уничтожения школы! Как вам это нравится? Тарквиния, который, можно сказать, пожертвовал собой, точнее, пожертвовал-то им я, но ведь с какой пользой!.. Вот посидели бы там сами у Кромвеля, разом бы поняли, почем фунт лиха!.. Так вот, хочу сказать обо всех этих клеветнических слухах: я это все прекрасно вижу и намерен одним махом пресечь! С какой стати Змейк, который пять лет подряд присутствовал чуть ли не на всех публичных казнях и потом еще подписывал чуть ли не заключение о смерти ради того, чтобы школу НЕ закрывали, станет после этого сотрудничать с комиссией? Да протрите глаза! Ведь чуть какое-нибудь тонкое, щепетильное дело — и, кроме Тарквиния, его просто никому невозможно поручить. Все перезабудут, напутают, сболтнут Макферсону про Оссиана, да еще порекомендуют его как специалиста, из деликатности постесняются предложить Ричарду своего коня!.. Вот и теперь. Тарквиний опять взял на себя самую сложную и неприятную из всех задач — общение с англичанами. Ну, давайте теперь будем его за это травить! Тогда уж и меня заодно! Потому что не кто иной, как я, поручил ему это, а поручил я ему это потому, что только у него одного здесь мало-мальски приличный английский!..
В это мгновение открылась дверь, вошел Змейк, быстрым шагом пересек зал педсовета и бросил к ногам Курои окровавленную голову чудовища со словами:
— Ну, чудовище у вас еще ничего… довольно терпимое. По сравнению с вами, коллега.
У Курои отнялся дар речи.
— А, это вот Люций Тарквиний, — сообщил Мерлин так, как будто присутствующие не были с ним знакомы. — Я тут его, знаете… пока мы здесь с вами заседаем… словом, чтобы лишний раз не трепать ему нервы, отослал сражаться с чудовищем.
— Ну, сражаться — громко сказано, — спокойно заметил Змейк. — Одна небольшая инъекция и сражение — это все-таки разные вещи.
Финтан, кряхтя, тяжело встал с лавки, подошел к Змейку и молчаливо выполнил какой-то очень древний жест, по-видимому, извинения. Змейк этот жест, по-видимому, принял, во всяком случае, выполнил какой-то ответный жест, который вполне удовлетворил Финтана.
Мэлдун порывисто поднялся с места, за ним Морган, Орбилий и другие, и все окружили Змейка.
— А я-то думал, чего все так на Тарквиния косятся? Представляете, я-то сам ни о чем понятия не имел. Ну и история!.. Спросили бы у меня, я бы давно вам сказал, что он ни в чем не виноват, — раздался веселый голос Диона Хризостома.
Курои пошевелил ногой голову чудовища.
— Кстати, вынужден напомнить, коллеги, — донесся из толпы голос Змейка, — что, несмотря на то, что лично я, как было остроумнейше подмечено, в этом не виноват, над школой по-прежнему висит угроза закрытия.
— Заметьте, что, хотя общее отношение к Тарквинию изменилось, сам он не изменился нисколько, — с удовольствием сообщил Мерлин в дверях проспавшему весь педсовет Гвину-ап-Нудду.
В самый разгар четверга на пороге лаборатории, бывшей царством Змейка, возник немного выбитый из колеи великий чародей Курои и рассеянно открыл рот.
— Предупреждая ваш вопрос, дорогой коллега, — мягко среагировал Змейк, — в химической лаборатории никогда ничем НЕ ВОНЯЕТ.
— А, да, да, — спохватился Курои. — Я и забыл. Я, собственно, не только с этим вопросом…
— Минуту, — прервал его Змейк. — Горонви, сын Элери! Я сам не видел, но говорят, что у людей, которым из-за их небрежности оторвало руку или ногу взрывом, непосредственно после этого события почему-то всегда бывает очень удивленное лицо.
Горонви живо отставил колбу и стал смотреть тетрадь с записями.
— Да? — Змейк обернулся к Курои, сыну Дайре.
— Я тут… немного, возможно, погорячился, — сказал Курои громовым голосом. — Но я собираюсь извиниться так же громко, как и обвинял вас в разных пороках, Тарквиний.
— Так же громко не надо, — сказал Змейк. — Не стоит.
— А что все-таки за вещество так пахнет? — с изысканной вежливостью поинтересовался Курои.
— Тетрагидроксодиаквагексацианоферрат (III) бериллия, — сказал Змейк.
— Как вам удалось такое получить? — озадаченно буркнул Курои, понимая, что названо соединение достаточно незаурядное, точнее, что рядовое железо, будучи в своем уме, вряд ли могло столько всего к себе присоединить.
— Это я уговорил железо… по личной дружбе, — объяснил Змейк. — Простая любезность с его стороны.
— Честно говоря, ваши методы всегда вызывали у меня уважение.
— Честно говоря… собственно, я никогда этого и не скрывал, но просто как-то к слову не пришлось… ваши у меня тоже.
Мерлин в некотором недоумении рассматривал лондонскую бумагу, вертел ее так и сяк, но, как ни крути, получалось, что от него требовали школу закрыть.
Вскоре после появления этой недвусмысленной бумаги к Мерлину наведался советник Эванс. Он, испытывая крайнюю неловкость, намекнул директору, что, хотя сам-то он всей душой на их стороне, но как официальное лицо он просто вынужден задать вопрос: когда они освободят здание? Сам бы он ни в коем случае не спешил выселять их из этого здания, но дело в том, что его как главу городского совета торопят с ответом на очень сложный, скользкий и в какой-то мере даже чешуйчатый вопрос: что именно он намерен устроить в этом здании? Мерлин понимал беспокойство Эванса. Но ему было не до городских проблем. Одно он знал твердо: нельзя ничего говорить студентам, особенно младшим. Видимо, именно поэтому он собрал первый курс и довольно громко поведал им о происходящем.
— Но… ведь вы говорили… — растерялись девочки.
— Ведь вы сами говорили, — поддержал их Фингалл, — что закрыть школу у них пороху не хватит!..
— А кто думает, что учителю надо лизать ботинки и все, что он сказал, считать святой непреложной истиной, тот сильно ошибается, — с досадой проговорил Мерлин. — Это вообще ущербная очень позиция, — пояснил он. — Так вот, я к чему веду: вы готовы со своим спектаклем?
— Да, — твердо ответил Ллевелис.
— Чудно. Где вы собирались этот спектакль играть?
— Н-ну… там же, где репетировали, на школьной сцене.
— Черта лысого вы будете играть его на школьной сцене! Вы сыграете его под открытым небом, в городе, прямо на главной площади Кармартена!..
— Но… там нет занавеса! — ляпнул Ллевелис первое, что ему пришло в голову.
— Будет, — потирая лоб, ответил Мерлин.
— Но почему?..
— Потому что это наш последний шанс сказать вслух все то, что мы хотим сказать людям! — резюмировал Мерлин. — Потому что если мы уйдем, то мы уйдем с треском!..
Многие преподаватели толпились группками на западной галерее в ожидании конца перемены. Ллевелис всматривался в лицо Мак Кархи. Поймав его взгляд, Мак Кархи ответил улыбкой, по которой Ллевелис, если бы не знал, что все плохо, мог бы подумать, что все хорошо. Вообще преподаватели держались безупречно: как если бы никто из них и слыхом не слыхивал о том, что школа должна быть закрыта. Их теплые беседы между собой, — в том случае, если их могли слышать студенты, — носили лирический оттенок.
— До того, как поступить сюда, — светски заметил Мак Кархи, — я отучился девять лет в колледже у иезуитов. Там у нас тому, кто сбивался при ответе, полагалось десять ударов словарем Дю Канжа по пальцам, а в обычной национальной школе так просто колотили веслом.
— В монастырской школе, где я заканчивал свое образование, — отозвался профессор Мэлдун, — провести в наказание ночь на дереве вместо кельи было самым обычным делом. «Посиди в дупле и подумай о своем поведении», — так нам говорили.
— Когда я учился и прислуживал при храме Немезиды, — пожал плечами Змейк, — у нас неуспевающих учеников приносили в жертву. Не торжественно, конечно: просто бросали львам.
— При храме Немезиды? — воззрился на него Курои. — Да ведь это же лучшая элитная школа! Вы там учились? Невероятно!..
— Но Тарквиний же из очень хорошей семьи! — напомнил Финтан.
— О, я не сомневаюсь, — сказал Курои с уважением.
В это время подошел как раз преподаватель-медик шумерского происхождения со старших курсов, имя которого, хотя и не все его помнили, было как-то связано с солнцем.
— У вас — львам? — радостно переспросил он, расслышав слова Змейка про жертву. — Надо же, как интересно! А у нас — крокодилам. А яма для cдачи экзамена по математике была?
— Была, — глаза Змейка блеснули. — Девять локтей глубиной.
— Один к одному! У нас сажали в яму, давали задачи и тех, кто не решал, наверх уже не вытаскивали. Должен сказать, что вид побелевших костей твоих предшественников чрезвычайно способствует мыслительному процессу.
— Да, у нас тоже никто не утруждал себя тем, чтобы вытаскивать из ямы малоспособных экзаменуемых, — сказал Змейк.
И, просветлев от школьных воспоминаний, покивав друг другу, преподаватели разошлись.
После того, как Ллевелис очень внимательно подслушал под дверью все, что говорилось на последнем педсовете, прибежал и пересказал это Гвидиону, и Гвидион ничуть не удивился, Ллевелису начало казаться, что Гвидион все знал о миссии Змейка у Кромвеля давно. Тогда Ллевелис решил немножко этого Гвидиона потрясти.
— Послушай, ты ведь знал раньше, что Змейк ничего такого не совершал! Ты знал всю историю — зачем он у Кромвеля и почему? И мне — ни слова?
— Я ничегошеньки не знал, Ллеу, вот честное слово, — поклялся Гвидион. — Я просто чувствовал. До того, как мы увидели его на службе у Кромвеля, еще можно было как-то подумать, что он служил Кромвелю, но после этого-то все стало ясно! — воскликнул он.
— Ну, кому ясно, — замялся Ллевелис, — а кому и облачно.
— Я всегда был уверен, что Змейк — хороший человек. Но там, у Кромвеля, я… поразился, на какие он способен пойти жертвы. Ты ведь видел, каково ему приходилось. Он же из последних сил терпел всю эту обстановку, а все-таки оставался там… ради чего-то очень важного.
— Да как же из последних сил-то? — недоумевал Ллевелис. — Выглядел он превосходно, разговаривал, как обычно, был даже не в опале, по служебной лестнице поднялся… прямо на наших глазах…
— Да нет же, ты вспомни: он обещал сделать Кромвелю кровопускание!
— Ну и что?
— Но ведь если такой врач, как Змейк, собирается сделать пациенту кровопускание, это означает, что он доведен до последней крайности!
Совершенно случайно получилось, что пьесы первого курса вобрали в себя именно то, что следовало успеть сказать всему миру, пока еще школа существует. Взвалив эту ответственность на плечи первокурсников, Мерлин радостно оживился. Все, кто только попался ему под горячую руку, уже были засажены им шить занавес. Сначала его шили Рианнон, Блодвидд и Арианрод, которые искололи себе все пальцы. Потом на помощь явилась Лютгарда и, грубовато-добродушно отодвинув всех, сказала, что ей обметать этот носовой платок ничего не стоит. Расшивать его она, однако, не взялась, сказав, что так мельчить не умеет, поэтому сделали это Мак Кехт и невозмутимый шумерский доктор — они шили хирургическими иглами и хирургическим шелком, а когда нужно было обрезать нить, по привычке лаконично говорили друг другу: «Скальпель».
Кервин Квирт пришел на репетицию, смотрел не отрываясь, в одном месте даже заплакал, поправил спецэффекты и ушел.
Архивариус Хлодвиг с Элисом-ап-Гриффидом вывесили у входа в школу афишу. Это был шедевр средневековой миниатюры, над которым они трудились, не покладая рук, не одну ночь. Достаточно сказать, что образцом им послужило Евангелие из Келлса.
Накануне генеральной репетиции все, кто участвовал в пьесах, получили из рук Мак Кехта снотворный отвар, — чтобы хоть как-то проспать ночь, а не вскакивать и не мчаться босиком в одних рубашках друг к другу с криками: «Смотри, в той сцене лучше сделать так!!!»
На генеральной репетиции всплакнули хлебопечки, да так, что от сырости рухнул потолок в нижнем этаже. Мерлин только довольно кивал и говорил, что этой постановке предстоит потрясти основание мира, — что там какие-то потолки и перекрытия!
— А от хохота, это… ничего не обвалилось? — ревниво спрашивал он. — Нет? Что ж вы так? Недоработка.
Наконец наступил назначенный день. Все население Кармартена сошлось на главную площадь, где обещали театр. Первокурсники объявили, что будут показаны две пьесы — «О дочерях Ллейра, который вовсе не сошел с ума и не скитался безумный под дождем» и «О Макбехе, который вовсе не убивал короля Дункана», — и представление шло четыре часа подряд. Они вышли на сцену, где высоко над ними хлопал подобранный занавес, как будто огромная хозяйка развешивала у них над головой огромное белье. В первой пьесе по-всякому чудил старый взбалмошный король Ллейр: отдав кучу несообразных приказаний и много напутав и напортачив, он принимался вдруг спрашивать трех своих дочерей, кто из них как его любит. Старшие преувеличенно льстили ему, младшая же, Крейдиладд, отвечала, что любит его, как соль. Ллейр в гневе лишал ее приданого и изгонял.
— А ты не торопись, — говорил он французскому жениху, вставшему на защиту Крейдиладд и объявившему о своей готовности жениться на ней, — сперва послушай, чего лишаю я дрянную дочь! Теперь за ней не дам я Глиннский замок и замок в Пенфро. И, само собой, прекраснейших охотничьих угодий, где что ни шаг, то или порскнет заяц, иль куропатка из-под ног метнется, — от Тайна и до Пенгвайда, не дам. Не дам я стад овечьих, в изобильe покрывших все луга в Мохдреф-Эмрисе, да кстати, и лугов не дам. Еще не дам я мельниц, риг и сыроварен. И табуны коней на Аберфрау — сплошь белоснежных, с гривой шелковистой, — она теперь получит черта с два!..
Во время этой гнетущей речи француз тихо отходил и становился позади двух других женихов.
— Еще не дам я никаких служанок — ни швей, ни прачек, ни ткачих, ни птичниц, — и золота, которого полно в подвалах, в чанах там оно хранится, — так вот: ни чана золота не дам. Испанского вина не дам я тоже.
— О солнце мудрости, попутный ветер мой звездочет мне предсказал. Боюсь, что волею Аллаха нужно нынче мне отплывать. Душевно благодарен за истинный родник гостеприимства — и в Басре счастлив видеть вас всегда, — говорил араб, прикладывал пальцы ко лбу, к губам и к сердцу и быстро исчезал, бросив в сторону: — Три дочери в семье и нету сына — есть от чего рассудок потерять!
— Где ритуал извечный не блюдется, напрасно процветания искать, — обтекаемо начинал китаец. — Мне больно видеть, как ученье Дао здесь грубо попрано и дочь отцу перечит, словно Сунь У-кун Ша-сэну[39]! Я не могу здесь доле оставаться и, сунув руки в рукава, смотреть, как оскверняются законы Неба! Сверчок мой тоже здесь затосковал.
Сверчок оказывался загнан в домик из тыквы-горлянки, оправленный серебром, и запрятан в рукав. Китаец с поклонами отступал к выходу.
Затем наставала очередь француза, который, переждав всех, трепетно подтверждал свое желание составить счастье Крейдиладд.
— Я честно размышлял, пока внимал речам с подробным перечнем всего, чего лишились мы по воле Божьей. И понял: без всего мы обойдемся, лишь друг без друга трудно нам прожить.
Затем Ллейр делил королевство между двумя старшими дочерьми и вскоре оказывался на улице. Ллевелис играл старого Ллейра, сильно намекая манерой игры на Мерлина, копируя и походку, и все ухватки. Весь город млел от счастья, потому что Мерлина так же хорошо знали в городе, как и в школе. Но почему-то после первой минуты пребывания Ллейра в изгнании всем становилось до слез жалко упрямого вздорного старикашку. Было что-то пронзительное в том, как он поднимал из пыли медную монетку и огорчался, видя на ней свой собственный профиль — монеты такой чеканки были выведены из обращения. Все его несусветные глупости начинали казаться безобидными чудачествами, его изгнание — страшной несправедливостью и большим личным несчастьем каждого. Ллейр пробовал полученную в качестве милостыни похлебку и понимал, что это очень невкусно без соли. Тогда, разочарованно опуская ложку, он говорил:
Ах, старый я дурак! Ну и хорош!
Как я ее изгнать-то умудрился?..
Ну да, понятно: я слегка вспылил,
Услышав, что меня равняют с солью.
Ведь соль — малоприятная довольно
Субстанция. Сама-то по себе.
В отрыве от всего. Вот я и это…
Погорячился малость. Но теперь
Смотрю я — дело-то совсем другое!
Соль — это сущность, смысл, душа всего,
Она, подобно мне, привносит вкус,
Дарит отраду, лечит, возвышает,
Вселяет дух… Ну в точности, как я.
…Хотя я сам-то по себе не сахар.
Тут на лице Ллевелиса появлялось такое выражение, что начинали рыдать все, от мала до велика. После многих странствий старому королю удавалось разыскать Крейдиладд, ставшую королевой Франции, французы посылали войска, чтобы приструнить злых дочерей, и в конце концов Ллейр водворялся было вновь на троне, некоторое время ерзал там и наконец сползал со словами: «Ну ладно. В государственных делах, конечно, смыслю я поболе зятя, однако дождь моих благодеяний не может вечно орошать поля народа моего, а посему я перейду, пожалуй, на лежанку». Бешеные хлопки были наградой Ллевелису за эти слова. В финале пьесы не было ни одного убийства, ни одного самоубийства и ни одной смерти от естественных причин.
Содержание второй пьесы было еще проще. Во времена шотландского короля Дункана отчаянно бесстрашный и обаятельный военачальник Макбех с своим кузеном Артуром МакБрайдом услышали в нехорошую ночь прорицание ведьм, из которого следовало, что одному из них суждено в будущем стать королем, а другому — породить еще каких-то знаменитых королей. Они приписали все это своему пьяному бреду и некоторое время потешались над происшедшим, в шутку обращаясь друг к другу с соответствующими титулами, прежде чем совершенно выкинули это из головы. Вскоре Макбех одержал для короля Дункана победу над повстанческим кланом во внутренней распре и ожидал награды. В это время король Дункан, думая о том, что он уже стар и скоро будет не в состоянии править, решил сделать Макбеха королем и передать ему трон. Для этого он срочно призывает его к себе. Такая срочность пугает Макбеха. Он вспоминает разные свои прегрешения и шалости, уверенный, что король собрался покарать его за прежние неблаговидные поступки. Затем они с МакБрайдом припоминают, что могли навредить себе в глазах короля тем, что трезвонили повсюду о дурацком пророчестве, согласно которому Макбеху суждено занять трон Дункана. Король Дункан вызывает у них суеверный страх. Они бегут на войну за южные рубежи и проводят там несколько лет. Все эти годы Макбех совершает неслыханные подвиги, захватывает целые поселения и проявляет ошеломляющий героизм, однако сам в душе считает себя трусом, поскольку бегает от короля. Наконец, освободив из плена одну королевскую родственницу, он твердо решает, что долее скрываться не по-мужски, и заставляет себя шагнуть навстречу опасности: сопровождая девушку, он возвращается в замок Дункана в Бинн-Шлейве.
— A Mhòrachd[40], к вам Макбех, ковдорский тан, — громогласно объявил Лливарх.
Макбех вошел и на всякий случай рухнул к ногам короля.
— А что, по-прежнему я тан ковдорский? — спросил он. — Я думал, что меня лишили здесь давно заслуг, регалий, привилегий, а вскорости лишат и головы.
— Я рассмотрю, что это за деянья, которые тебя так тяготят, — изрек Дункан, — и в меру тяжести твоих проступков назначу место голове твоей. Пока же голова пусть излагает.
— Тому лет восемь я бежал на юг и дрался там со всеми племенами за честь и славу Дункана знамен, — пробормотал Макбех. — Во многом преуспел, был трижды ранен и чуть не помер от душевных мук.
— Да, очень интересно. Эти муки чем вызывались, если не секрет?
— Ну… это… одним словом, я боялся… панически боялся я взглянуть тебе в лицо. Предстать перед тобою — и взгляд твой с должным мужеством принять.
— Час от часу рассказ все интересней. Мой взгляд острее пиктского копья? Ты что-то не договорил как будто.
— Ну, там… за мною водится грешков, — замямлил Макбех, — с большую гору и еще с пригорком. Я в юности то-се, любил гульнуть… и девушек… не так чтобы чурался.
— Так, так… прилюдно кается Макбех. Медведь в лесу, как говорится, помер. Теперь послушай: знаешь, для чего я призывал тебя тогда из Кнокан? Шотландский трон хотел я передать достойному преемнику, поскольку сам стал я стар, глаза уже не видят, замучил ревматизм, ни к черту память. Единственный в моих глазах король, который сможет усидеть на троне, — Макбех, ковдорский тан. Но как назло, той ночью ты пропал. Я всех извел, посыльных регулярно снаряжая искать тебя повсюду. Восемь лет тебе хотел сказать одну я фразу: «Приди и правь Шотландией, Макбех!» А ты дрожал в Нортумбрии, в болотах: а ну как я сыщу вас невзначай? А кстати, где МакБрайд?
— Да тут он, тут. Он там, за гобеленом, притаился.
— А что же вас заставило вернуться?
— Да совесть лишь нечистая, клянусь! И дельце мелкое, размером с ноготь. Я девушку одну освободил из плена в битве при Друмгильском замке: она родней назвалась королю. И вот, ее я охраняя, прибыл в Бинн-Шлейве — из рук в руки передать.
— Довольно зыбка эта безопасность, — усмехнулся Дункан, слезая с трона, — для девушки — с Макбехом разъезжать. Ну, как она — рожать еще не время?
— Клянусь богами всеми, в этом я пред вами чист, — и пальцем не коснулся!.. — воскликнул Макбех.
— Да ладно, ладно… Где ж она?
— Я вот, — входила Гвенллиан.
— Кого я вижу! Уна, дочка брата! Воистину как роза расцвела! Ведь никогда не навестишь без дела!.. Нет чтобы заявиться просто так — мол, повидаться с дядей захотелось!.. Ай-яй-яй-яй! А ты чего стоишь? — оборачивался он к Макбеху. — Какого тебе нужно приглашенья? Дай руку. Вот, — он соединял руки Уны и Макбеха, — и с завтрашнего дня вот эту тяжеленную корону… — он, кряхтя, снимал с себя королевский венец, — пусть возлагают на тебя, Макбех.
По окончании второй пьесы все стерли грим и вышли на поклон, и Ллевелис, в своем обычном виде, откинул со лба волосы и сказал:
— Мы благодарим за эти пьесы студентов, которые учились в нашей школе в XVII веке и оставили нам их в наследство. В то время они не могли поставить их по причине нездоровой политической обстановки. Во времена Кромвеля мы бы стояли сейчас повыше, чем на театральных подмостках, и из-под нас уже выбивали бы скамьи. Сегодня же мы вольны разыгрывать любые пьесы и говорить все, что считаем нужным, уж в этом-то все мы свободны, и школу нашу закрывают вовсе не за это. Уже много лет весь мир узнаёт нашу историю не из наших уст и считает, что биографии всех наших королей состоят из предательств, кровавых убийств, самоубийств, безумия и членовредительства. Мы, младшие ученики школы в Кармартене, осмеливаемся слегка возразить на это, в надежде внести некоторую ясность. То, что мы показали вам сегодня, напрямую взято из наших исторических хроник. И если когда-нибудь вы усомнитесь в том, что король Ллейр был нормален, а Макбех не был предателем и убийцей, вспомните слова самого Ллейра:
…А ведь наврут с три короба, потом
Не расхлебаешь. Вы меня спросите,
Кем был я, что, зачем и почему.
И Ллевелис отходил назад так, как будто делал шаг в небо.
— Ну, в целом я доволен постановкой. Хотя, конечно бы, туда побольше перцу!.. — сказал Мерлин и стушевался.
— А может, соли? — спросили все. — Или чеснока?
— Ну ладно, ладно, — примирительно сказал Мерлин. — Держались молодцом. А что это за мерзкий старикашка служил вам образцом, дитя мое?
— Ну, это вроде как… один знакомый, — уклончиво ответил Ллевелис.
— Дитя мое! Вам от таких знакомств держаться надо бы как можно дальше, — наставительно сказал Мерлин.
Ранним-преранним утром, когда все еще спали, дверь в школу распахнулась так, что со стены осыпалась штукатурка. Во двор школы вбежала и налетела с разбега на вышедшего ей навстречу Мак Кехта девушка, подобная солнечному лучу, с тем только, что луч нельзя ухватить, а эту девушку доктор Мак Кехт долго и крепко обнимал. Это приехала его дочь Аирмед.
На третий день после приезда Аирмед Гвидион, прийдя после уроков к Мак Кехту в лабораторию, застал там Зигфрида и какие-то сборы. Аирмед один за другим швыряла в мешок медицинские инструменты.
— Гвидион, вы не согласились бы ассистировать мне сегодня при осмотре? — со свойственной ему деликатностью спросил Мак Кехт.
Гвидион, полагая, что речь идет об осмотре пациентов городской больницы, удивленно кивнул. Зачем спрашивать о само собой разумеющихся вещах?
— Это не совсем рутинный осмотр, нужно одеться… определенным образом, — пробормотал Мак Кехт. — Наденьте, пожалуйста, на себя вот это.
Он достал из сундука и протянул ему заботливо сложенную накидку. Гвидион, уверенный, что чем ответственней осмотр, тем стерильнее костюм, был несколько выбит из колеи видом этой древней и засаленной одежды, однако, ни слова не сказав, переоделся.
— И сполосните, пожалуйста, руки… в этом настое трав… вот здесь, — попросил Мак Кехт, подвигая к нему миску с травяным настоем.
Аирмед подошла к Гвидиону, бегло оглядела его, иначе уложила у него на плечах воротник, отстегнула одну из застежек капюшона и внесла в его облик еще несколько столь же неуловимых и бессмысленных изменений. Зигфрид в нетерпении расхаживал от дверей к окну. Мак Кехт занят был пересчитыванием инструментов.
— Еще можно натереть цветом шалфея за ушами, — быстро сказала она. — Все-таки хоть какая-то гарантия. Если нюх у него прежний…
— Да, лучше натереть, — согласился Зигфрид, явно бывший в напряжении.
— Булавку, — произнес, не оборачиваясь, Мак Кехт, углубленный в ревизию инструментов.
Гвидион по привычке хотел было найти и подать ему булавку, так как за последние полгода приучился беспрекословно подавать Мак Кехту все, что вылетало из уст того в винительном падеже без предлога. Но оказалось, что в данном случае его порыв напрасен. Напротив, Аирмед сама разыскала, достала и приколола на накидку Гвидиона потрясающую старинную фибулу в четверть килограмма весом, отчего у Гвидиона взгляд медленно начал становиться вопросительным. Но ему не дал опомниться Зигфрид, который опустил руку ему на плечо со словами:
— Ну что ж, Гвидион. Если школа до июня не просуществует, вам грозит опасность остаться без практики по моему предмету. Теперь, так или иначе… что ни говори… гм… вам такая опасность не грозит.
От всего этого у Гвидиона осталось твердое впечатление, что ему грозит какая-то опасность, но вера его в Мак Кехта была столь велика, что он так и не задал ни одного вопроса.
С моста возле библиотеки они свернули в хранилище манускриптов и какое-то время шли между шкафов и подставок с нестандартного формата — то есть чудовищного размера — фолиантами. Откуда-то вынырнул заспанный архивариус, спросил: «Вы в леса?» «В какие леса?» — угрюмо сказал Зигфрид. Архивариус исчез, бормоча, что если в леса, то он хотел только попросить еще кедрового масла, а если не в леса, то и нечего кидаться на людей. Гвидион не знал, что из хранилища есть еще два выхода. Тем более он не знал, куда они ведут.
Зигфрид долго возился с каменной дверцей, вполголоса ей что-то объясняя и проклиная при этом не свою непредусмотрительность, но напротив — свою предусмотрительность. Мак Кехт стоял, низко опустив голову, и что-то себе думал. Наконец, когда Зигфрид вспомнил тринадцатый пароль, они шагнули за дверь, прошли коридор и подошли к терявшейся в высоте готической двери с выпуклыми фигурами людей и зверей. За готической дверью оказалась поразительной красоты страна, раскинувшаяся под летним небом. Вдаль уходили холмы, покрытые звенящим золотистым вереском, от пения пчел, запаха меда и звона тишины Гвидион совершенно потерял дар речи. В небе кувыркался жаворонок. Тропинка уходила в холмы.
Они шли минут двадцать, пока не поднялись на гребень близлежащего холма. Открылись более далекие горизонты.
— Замрите здесь, дальше ходить не надо. Постойте полчаса, я спущусь и разбужу Гензеля, — нервно сказал Зигфрид, машинально опуская правую руку на левое бедро, где отсутствовал меч.
Мак Кехт, Аирмед и Гвидион стояли цепочкой на гребне холма вполне неподвижно. Аирмед взяла обоих своих спутников за руки. Над колыханьем трав, над тихим, упорным звоном пчел взмыл ястреб, и ветер принес откуда-то запах хвои реликтовых красных сосен.
Из пещеры выполз громадный, как грозовая туча, угольно-черный дракон, некоторое время злобно присматривался к ним, после чего перевернулся и улегся на спину, лапами кверху.
— Ну вот, — облегченно вздохнула Аирмед. — Чувствую, что профилактический осмотр туши состоится. А я уже думала, не придется ли брать ноги в руки.
И она, насвистывая и напевая, первая зигзагами сбежала с холма.
— Гвидион, пройдите вдоль хвоста, пожалуйста, — деловито распорядился Мак Кехт. — Проверяйте: острота шипов должна быть такая, чтобы при обычном прикосновении у вас выступала капля крови. Если где-то шип затупился, запомните, какой это по счету позвонок. Хвостовые позвонки нумеруются от копчика. И молоточек возьмите. При простукивании броня должна звенеть, как металл. Если где-то размягчение, обведите мелом, потом мне покажете. Нужно будет лечить.
Сам Мак Кехт тоже взял молоточек и полез в пасть простукивать зубы. Стоя на языке и придерживаясь за один из клыков, он осматривал соседний с ним зуб.
— Отец, — сказала Аирмед, — я очень рада за вас с Рианнон. Доктор Рианнон — чудесная пара для тебя. Она тебя обожает.
Мак Кехт от неожиданности поскользнулся и соскользнул под язык. Там он с трудом выпрямился, закатал рукав и долго шарил в озерце драконьей слюны, чтобы отыскать молоток.
— Займись лучше пальпацией внутренних органов, — пробормотал он смущенно.
— Я серьезно, — сказала Аирмед. — Точно уже нужно отстирывать пятна, пора. Ради Рианнон, я думаю, стоит.
— Многие из моих коллег говорили мне, что эти пятна… навевают меланхолию, — тихо согласился Мак Кехт. — Я подойду к Рианнон, только расставшись с этими печалями прошлого, или не подойду вовсе.
— Решено, — сказала Аирмед, похлопывая дракона по жировой складке на брюхе. — Знаешь, Рианнон тебя любит, и на твоем месте… уж я бы не пожалела стирального порошка.
Гвидион дошел до конца хвоста и вернулся с исколотыми пальцами.
— Совершенно здоров, — сказал он. — Нигде ничего. Хвост как железный.
Через три часа Мак Кехт подозвал Зигфрида.
— Для своего возраста дракон в отличной форме, — сказал он, убирая стетоскоп.
— Диан, — с неожиданным нежным беспокойством погладив идолище по ближайшей лапе, сказал Зигфрид, — он… взлетает с трудом.
Аирмед расхохоталась.
— А вы бы его еще сильнее откармливали, — улыбнулся Мак Кехт.
…По пути назад в школу Гвидион шел рядом с заметно повеселевшим и разговорчивым Вёльсунгом.
— О-о, Гензель старый, подслеповатый, злобный. Никого к себе не подпускает. Никого не признает, кроме тех троих врачей, что лечили его когда-то давно. Вели, так сказать, с детства. Причем поодиночке их он тоже не признает. Ему надо только, чтобы они были все трое вместе. Вот тогда он подставляет свое брюхо для осмотра. Зрительный образ у него должен совпасть, видите ли. Тысячу лет не могли ему организовать осмотр, этому гаду.
Зигфрид, видимо, хотел сказать «рептилии», но перепутал слово.
— Но меня он подпустил, а он меня совершенно не знает, видел впервые, — начал было Гвидион и осекся. Он вдруг понял, о чем говорил Зигфрид. Дракона лечили три врача, и этих трех врачей он признавал — Мак Кехта, Миаха и Аирмед. Гвидион вдруг понял, чье место он занимал сегодня рядом с Мак Кехтом, пусть лишь в сознании, в злобных глазках старого вздорного дракона.
— Он думает, что это одно существо, — сказал он, подумав. — Он воспринимает троих людей как звенья одного дракона.
— Наверное, вы правы, — помолчав, согласился Зигфрид. — Мне это не приходило на ум. И все-таки это не причина для того, чтобы почти откусить голову делающему мне такую любезность Авиценне!..
Назавтра Аирмед весело, привычными движениями, замочила с утра все рубахи и туники Мак Кехта, долго терла их в корыте, хорошенечко взбивая пену, пока не отстирала добела и не вывела начисто все кровавые пятна. Затем она развесила все это на веревке, вытерла руки о передник, переоделась, повисла у Мак Кехта на шее, попрощалась со всеми и уехала. Брызги пены и мыльные пузыри долго еще оседали в воздухе.
…Рано утром на следующий день Мак Кехт спустился с башни, снял с веревки свою высохшую одежду, в раздумье оглядел двор и вновь поднялся к себе. Там он немного постоял, посмотрел за окно, достал с полки плошку с соком костяники, опустил в нее кончики пальцев и начал методично набрызгивать на свою светлую одежду кровавые пятна. Очень тихо, почти ничем нигде не скрипнув, вошла Рианнон. Она немножко постояла за плечом у Мак Кехта, потом тоже опустила пальцы в отставленную им плошку и молча помогла набрызгивать пятна на оставшиеся две рубахи, три туники и лабораторный халат. Когда их пальцы в плошке соприкоснулись, Мак Кехт счел возможным поднять глаза: интересно же посмотреть на человека, который вполне тебя понял.
Светловолосая Лютгарда в пушистой кофте собственной вязки подвинула ближе к классу свой массивный сосновый стул с ножками из целых стволов сосен, собираясь проверять сокровенное знание. Лично Лютгарду разгон школы никак не мог коснуться, потому что, говорила она, «я всегда прекрасно могу уйти на север и превратиться там в скалу». Похожая в профиль на заснеженный склон, великанша уселась поплотнее и занудно начала:
— Прежде чем в дом
К другу войти,
Очень внимательно
Выходы все
Ты огляди,
Ты осмотри…
— Не сидят ли там враги на лавках по углам? — радостно выпалил Ллевелис.
— По сути верно, — согласилась Лютгарда. — А все ж заучите, запомните в точности, как это было, как это сказано в речах бога Одина, предвечного скальда. Речи Высокого было б негоже прозой цитировать.
Ллевелис на минуту отвлекся, чтобы нарисовать в тетради карикатуру «Лютгарда вбивает в учеников речи Одина молотом Тора», но снова настроил уши, едва понял, что великанша дает задание на сообразительность.
— Атли и Сёльмунд, сыновья Торгрима с Крутого Склона, отправились собирать лекарственное растение арнику. Пока Сёльмунд смотрел в другую сторону, Атли случайно сорвался с обрыва и упал бы в море, если бы не повис на одной руке, уцепившись за стебель арники. Там висел он совершенно молча. Через некоторое время Сёльмунд окликнул его и спросил, много ли набрал он арники. «Не сказать чтобы много, — отвечал Атли сквозь зубы, — в особенности если та единственная, за которую я держусь, выскользнет». Вопрос ко всем: почему Атли, сын Торгрима, не считал нужным позвать на помощь?
— Ну, вероятно, он не хотел привлекать внимания к тому, что находится в таком глупом положении? — предположил Дилан.
— Чепуха, — пресекла эту версию Лютгарда.
— А может быть, мужчине не пристало?.. — начала тоненьким голоском Крейри.
— Ерунда. Мужчине все пристало, — трубным голосом сообщила Лютгарда.
После совершенно уже диких предположений, вроде того, что по каким-то ритуальным причинам Атли не мог заговорить с братом первым, Лютгарда добродушно провозгласила:
— Потому что Атли, как и другие, верил в судьбу. И если ему суждено было соскользнуть в море, он вовсе не хотел этому мешать. Он ждал, чтобы спокойно, без суеты, выяснить, что ему уготовано. А сейчас пойдет к доске писать по девятичленному кеннингу для корабля, копья, берсерка, бога Фрейра и шумовки… пойдет… что с вами, Ллевелис? Что вы на меня смотрите?
— Вы хотите сказать, что мы все здесь висим на стебле арники и ждем, как сложится судьба? Ну нет! — возмутился Ллевелис и выбежал из класса.
Охваченный чувством творящейся несправедливости, он сделал то, чего никогда бы не сделал в здравом уме и твердой памяти, в отглаженной рубашке и в брюках со стрелками: он прибежал к кабинету Мерлина на башне Парадоксов и замолотил кулаками в дверь. Дверь медленно приоткрылась.
— Ну, — послышался голос Мерлина.
— Я не хочу, чтобы нашу школу закрыли! — выпалил Ллевелис. — Может быть, можно что-то сделать? Может быть, я могу?.. Нельзя же сидеть сложа руки! Я, лично я хочу учиться! И, кстати, я хотел бы учиться у вас. Вот, — выболтал он неожиданно свою самую заветную тайну, осекся, оробел и сел — как выяснилось, на старшую и самую большую из расписных черепах. Та слегка присела на четырех лапах.
— Слезьте с черепахи, — велел Мерлин. — Ну, учиться у меня — это естественное желание каждого… — начал он в нос.
— Нет. Я хочу так… как Гвидион.
— Что Гвидион?.. — ворчливо переспросил Мерлин, явно собираясь развернуть всю панораму неуспеваемости Гвидиона по некоторым предметам.
— Как Гвидион у Змейка, — быстро сказал Ллевелис.
Мерлин фыркнул.
— Гвидион каждый понедельник сидит у ног Змейка, смотрит ему в рот и строчит в тетради. Вы хотите того же самого?
— Ну, нет… — замялся Ллевелис, невольно представив себе, как он сутками строчит в тетради полную белиберду. — Но я хочу пойти к вам в ученики… только к вам… и быть у вас в обучении.
— Вы и так уже у меня в обучении, — рявкнул Мерлин. — Причем давно! И надоели мне хуже горькой редьки!
— Но я говорю об индивидуальном ученичестве! — в отчаянии воскликнул Ллевелис.
— Да вы в индивидуальном ученичестве уже у меня давно! — завопил Мерлин. И, немного смилостивившись, объяснил: — Примерно с начала осени. Да, примерно с сентября я глаз на вас положил. С тех пор вот пасу. Где ваша голова, если вы до сих пор этого не заметили?
— А я думал, вы просто меня ненавидите, — чистосердечно сказал Ллевелис. — То есть… недолюбливаете, — поправился он. — Да, но школу-то должны закрыть! — вспомнил он с ужасом, так как это полностью разрушало только что обретенное им счастье. — Ведь делать же нужно что-нибудь!..
— Вы… вот что, — взвешивая слова, сказал Мерлин. — Отправляйтесь-ка и садитесь зубрить спряжения глаголов.
— Каких глаголов?
— Да неважно каких. Небось хвостов полно по всем предметам! Тут такие умы размышляют над этой проблемой — не вам чета! Ваше дело — тихо сидеть, заучивать, что велено! Будет тут какая-то мелюзга вертеться под ногами и мне указывать!..
…Самая большая черепаха была также еще и самой расписной. Она давно уж подталкивала Ллевелиса к двери. Наконец он внял намеку и убрался. Мерлин долго еще бушевал за дверью.
Небрежно одетый и встрепанный Морган-ап-Керриг в расстроенных чувствах зашел утром к Мерлину.
— Представляете, мне ночью ясно привиделся выход из создавшегося положения! Я вдруг понял во всех деталях, как сделать, чтобы школу не закрывали. И это оказалось совсем просто, так просто, что и вообразить нельзя.
— Без членовредительства? — быстро спросил Мерлин.
— Ах, ну конечно же, без!..
— Без привлечения других измерений, времен, подземных вод и архиепископа Кентерберийского?
— Господь с вами, Амброзий, это был способ, который был совершенно под силу даже мне!.. Он занимал каких-нибудь три минуты!.. Но… вы меня сейчас убьете, коллега.
— Ну? — выжидательно спросил Мерлин.
— Я напрочь забыл, что это было!.. — повинился Морган.
— Ну конечно же! — воскликнул Мерлин в восторге и бросился обнимать растерявшегося Моргана. — Забвение!.. Как же я раньше не подумал! Обычный акт забвения!.. Морган, приступайте. Это по вашей части.
Морган-ап-Керриг при этих словах переменился прямо на глазах.
— Так, а где здесь какие стороны света? — спросил он тоном профессионала, которому не обеспечили условий для работы.
— Э-э… Ну, как где? Вон там запад, — неопределенно махнул рукой Мерлин.
— При чем тут запад? — возразил Морган. — Мне нужен восток.
— Ну, это уж я не знаю, — сказал Мерлин.
Общими усилиями они разыскали Мэлдуна, и тот определил им все с точностью до градуса. И тут Морган-ап-Керриг, собравшись с мыслями, сделал несколько пассов руками. После этого в Министерстве вся документация по делу школы в Кармартене сама собой сложилась стопками в шкаф и на глазах затянулась сверху толстым слоем пыли. Заместитель министра зевнул и сказал, потягиваясь: «Коллеги, мы серьезно поработали, не стыдно и уйти в отпуск. Проделана огромная работа по инспектированию в регионах. Жаль, конечно, что мы так и не сумели посетить в этом году школу в Кармартене, но ничего. Теперь какое уж инспектирование? Липы вон зацвели».
В городском совете Кармартена совершенно забыли о том, что им нужно что-то решать со школой, и советник Эванс с Мерлином под ручку прошлись по городской площади, направляясь выпить в таверну «У старого ворона».
На стене школы, выходящей на рынок, в ряду мемориальных табличек разной степени древности, сообщавших, что король Артур даровал школе какие-то земли, король Ричард удостоил школу многих привилегий и тому подобное, появилась новехонькая табличка — с красивой надписью сильно готическим шрифтом и очень неудобочитаемая. Она гласила, что Министерская комиссия, побывав в этом году в школе в Кармартене, приняла единодушное решение… тут глаза уставали от готических букв, однако всякому было очевидно, что школу решено было, понятное дело, наградить, объявить ей благодарность и так далее. Под стеной стоял Дион Хризостом и подогревал уверенность горожан в том, что табличка содержит похвальные слова в адрес школы; бросая благоговейный взгляд на табличку, тоном сдержанной гордости он говорил: «Да, вот, побывали, удостоили… Теперь на новом уровне преподаем…».
На самом деле, если преодолеть сложности шрифта и вчитаться в надпись, выяснялось, что школа решением инспектирующих комиссий от такого-то числа должна быть закрыта. Но, поскольку никто не в состоянии был прочесть больше двух строк, все с уважением кивали и говорили: «Да, такое солидное учебное заведение!.. Вот бы и нашего туда отдать…». А поскольку новая табличка висела в ряду других позеленевших, запавших глубоко в стену бронзовых и медных табличек и даже вскоре уже ничем не отличалась от них, то напрашивалось подозрение, что все древние таблички тоже на самом деле примерно такого же содержания, просто никто никогда в них не вчитывался.
В первых днях июня профессор Орбилий собрался наконец открыть обещанный песочного цвета кувшин с записью речи из покоев Цезаря. Он уже протянул руку вытащить втулку, когда заглянувший к ним Мерлин опрометчиво сказал:
— Ну, что ж у вас все так буднично? Ведь это же экзамен, конец года. Да и кувшин этот… давно вы его приберегали.
— Вы хотите, чтоб я обставил это поторжественнее? — уточнил Орбилий. — А что вы посоветуете?
— Ну, вы хотя бы, что ли, речь произнесите, — посоветовал Мерлин и ушел, не подозревая о последствиях своего мимолетного вмешательства. Он ведь не знал, что Орбилий будет строить речь по всем правилам, и поэтому она продлится три часа.
Студенты, должным образом подготовленные этой речью к торжественному событию, предвкушали его с отчаянным благоговением и трепетом. Все твердо знали имена всех соратников Цезаря и были знакомы с текущими политическими событиями так, как если бы провели годы в пересудах возле Колизея, где римские граждане злословили, перемывали косточки своим политикам и разбирали каждый их чих. Орбилий провел рукой по шероховатому боку кувшина, еще раз полюбовался надписью, нацарапанной на нем старшекурсниками, и величественным жестом вынул затычку.
Сначала было тихо. Затем кто-то капризным голосом попросил заменить ему постельную грелку, так как прежняя уже остыла.
— Это не Гай Юлий Цезарь, — быстро сказал Орбилий. — Это Гай Юлий Цезарь Октавиан, что, впрочем, тоже прекрасно. Слушайте во все уши!
Через несколько секунд Орбилий распознал и собеседника Августа и оповестил быстрым шепотом:
— Он говорит с Азинием Поллионом. Это историк, умница, энциклопедист, автор исторического труда о гражданских войнах. Вам повезло. Слушайте!
— …гладкая, сочная, с пышными формами, — говорил Октавиан Август.
Все некоторое время послушно вдумывались в его дальнейшую речь.
— Uber — это какая? — прошептал Горонви.
— По-моему, пышногрудая, — отвечал Дилан. — Во всяком случае, uber — это вымя. В общем, с роскошным бюстом.
— Они хвалят какую-то гетеру. Говорят, что услаждает не хуже, чем сама Сапфо, — прошептала старательно вслушивающаяся Керидвен.
Тут вмешался Орбилий.
— Они используют эти термины: и lenitas — гладкость, и ubertas — сочность, и gracilitas — изящество, — как риторические эстетические категории при оценке писательского стиля. Они говорят о Вергилии.
— А как же gravitas? — с недоверием переспросил Ллевелис.
— Весомость, значимость, — отрезал Орбилий, краснея, как рак.
— А-а… а я уж думал — ядреная эта гетера, — искренне сказал Ллевелис.
— Какая гетера? — простонал Орбилий. — Они обсуждают достоинства поэмы!..
Азиний Поллион опять что-то сказал.