Генерал нес службу отечеству усердно и добросовестно, но не до самозабвения. Полагал, что имеет некоторое право на установленный законом отдых у семейного очага. Однако в том первобытном углу, которым он командовал, культурные взгляды на досуг начальства прививались как-то туго. Серые просители-казаки, по-видимому, полагали, что весь труд представителей власти состоит в том, чтобы с озабоченно-важным видом ничего не делать или отрывать от дела других. Поэтому в соображение не принимали, что есть установленный законом отдых для начальства, и летом, в рабочее время, когда приходилось дорожить каждым часом, не заставши генерала в управлении, беспокоили его п-ство на дому, лезли со своей докукой прямо в генеральскую квартиру — в самое неурочное время. Тогда генерал сердился и пылил. И хотя к прямому членовредительству не прибегал, но взмыливал на совесть, а иногда и в клоповник отправлял: некультурность, в особенности упорствующая и повторяющаяся, справедливо возмущала его до глубины души.
22 июля, в день именин Маруси, старшей генеральской дочери, были гости. Народ все больше юный, без достаточного веса в настоящем, но, разумеется, с великолепными обещаниями в будущем.
Веселый, непоседливый, неосновательный, но милый народ. Жаль только, что для партии в винт некого было набрать, и генерал поначалу чувствовал как будто некоторую брошенность. Потом молодой, неудержимо жизнерадостный шум, смех, бесконечные споры, несвязные и невоздержные политические споры, раздражающие поверхностно-колким отношением к предметам высокой важности, доселе не подлежавшим колебанию, — захватили и его. С неудержимым пылом боевого увлечения генерал сцепился с молодым присяжным поверенным Егорлыцким. Хотя этот молодой человек имел уже блестящую адвокатскую репутацию и считался очень подходящей партией для Маруси (Татьяна Семеновна рекомендовала генералу особенно бережное и внимательное отношение к нему), — генерал не выдержал его цветистого вздора насчет ожидаемой конституции и обрушился на него со всею резкостью непоколебимо верного присяге военного человека. Негодуя и не умея сдержаться в выражениях, он горячо усиливался доказать ему, во-первых, глупость всех этих радикальных разглагольствований, во-вторых, что конституция для России преждевременна. Не доказал только потому, что начались танцы, в которых пришлось принять участие одной из спорящих сторон. После танцев спор не возобновлялся: начали петь. Пели хором. И выходило так красиво, стройно и увлекательно, что генерал не утерпел, стал подтягивать. Немножко мешал, конечно, однако в казацких песнях обнаружил искусство, вызвавшее общий восторг, — может быть, и не совсем искренний, но очень шумный, особенно, когда он исполнил solo любимую, «присяжную», песню 20-го полка, которым когда-то командовал:
Черная ярка в зеленом саду…
А белая над водою… а белая над водою
Об-ли-вается слезою…
Че… чер-ная я-о-арка…
Как раз в то время, когда восхищенные слушатели шумно аплодировали и требовали повторения «Черной ярки», — скорей, как можно скорей, потому что все уже готово было к пикнику: собирались ехать на лодках за реку, — вошел вестовой Терпугов и доложил:
— Ваше п-ство! Казак там… строевую лошадку привел на смотр… просит взглянуть.
Терпугов был человек дрессированный и докладывал по секрету, шепотом. Но было шумно, и шепот поневоле вышел настолько явственным, что его слышно было даже в других комнатах. Генерал, прерванный в самый интересный момент нарастания своего артистического успеха, не мог скрыть досады и через плечо сказал:
— Ну вот… черт!.. нашел время… Почему в управление не привел?
Терпугов почтительно возразил своим гулким шепотом:
— Дальний, ваше п-ство. Из Дубовской. Водил, говорит, в управление, — никого нет.
Генерал сейчас же вспомнил, что день неприсутственный, и в управлении нынче ни он, никто из чинов не были. Ему хотелось сказать: «Тем хуже! Должны знать, что есть дни присутственные и неприсутственные… Нет, непременно прут именно в праздник!»
Но он не сказал, потому что невольное малодушие овладело им, когда он подумал, что даст народолюбивому адвокату Егорлыцкому в руки козырь для возражений и поучений. «Вот и давайте им конституции, молодой человек, — мысленно лишь, с упреком, воскликнул он. — Попробовали бы вы потратить столько усилий, столько раздражения, крику и брани на борьбу с некультурностью, на привитие уважения к порядку, посмотрел бы я, как бы вы отнеслись к этой закоснелой несообразительности, упорству, неуважению к досугу других, и без того кратковременному…»
Послать бы к черту и Терпугова, — наверно, подлец, сорвал пятак, чтобы доложить! — и казака с лошадью… Но при гостях, в особенности при этих молодых, фразистых людях в узких штанишках и в воротничках по самые уши, как-то неудобно это, стеснительно, неловко… Не то время. Разговоры пойдут…
— Э, ч-черт! Ну, сейчас… — сказал с раздражением генерал. — Скажи, чтобы к парадному подвел… Извините, господа, — обратился он к гостям и с грустной покорностью развел руками.
И этот жест, и раздраженно торопливые шаги его, и красная толстая шея, наплывшая на воротник кителя, говорили: что делать! долг службы… долг — прежде всего…
Есаул Водопьянов, считавший себя специалистом по оценке строевых лошадей, вышел вслед за генералом. Часть гостей: барышни Савицкие, m-me Водопьянова, ее поклонник — артиллерист Карташов и два студента пошли полюбоваться смотром с балкона. В гостиной стало почти пусто и странно тихо после недавнего шумного оживления. Через минуту с улицы стал залетать сюда сердитый, распекающий генеральский голос. Его быстро перекатывавшийся треск невольно отвлекал к себе внимание вяло беседовавших гостей.
— Но… папочка, конечно, будет теперь полчаса кричать, — сказала Маруся, досадливо сморщившись. — Расстроит себя и пикник задержит.
Генеральша вздохнула, чуть повела слегка подведенной бровью, чтобы не собирать морщин на лбу, и сказала, обращаясь к сидевшим против нее Егорлыцкому и молодому врачу Лапину:
— Почти каждый день вот этакое представление. При полноте Якова Иваныча иной раз даже страх берет: так и ждешь чего-нибудь… этакого… До того раскричится, что и сам не рад. А потом жалуется, что голова болит…
— Да, комплекция у Якова Иваныча опасная, — сказал доктор с бесстрастным видом специалиста.
Маруся подозвала Егорлыцкого и вместе с ним вышла на балкон. Доктор должен был выслушать от генеральши ряд однообразных жалоб на разные ее недомогания, посетовать вместе с ней на станичную жару и скуку, потом, неловко и неумело выдвигая предлог уйти, сказал:
— Да, с Яковом Иванычем надо будет поговорить серьезно. Добродушная генеральша понимала молодого человека и не удерживала его. Когда он присоединился к группе, стоявшей на балконе, и посмотрел вниз, круглая, короткая фигура генерала с высоты второго этажа показалась ему похожей на переспелый арбуз. Она перекатывалась мелкими шажками вокруг рыжей, испуганно топтавшейся на месте лошади с подобранным животом. Лошадь коротко за повод держал старик без шапки, в чириках и в каком-то разноцветном мундире неизвестного ведомства, приобретенном, очевидно, из старья на станичной ярмарке.
— Это — конь?! — восклицал с негодованием генерал, иногда останавливаясь и упираясь в бока кулаками. — Это теленок, а не конь! Смотрите, Иван Порфирыч: передний постав какой! Телячий постав! Под каким углом бабки!..
Юркий, маленький, усатый есаул Водопьянов забежал наперед лошади и, когда она шарахнулась от него, потащивши за собой старика, быстро отскочил в сторону, потом нагнулся, поглядел под брюхо, потом зашел сзади, с почтительного расстояния посмотрел под хвост и покачал головой.
— Совершенно телячий! — кричал генерал, и голос его трещал сердито и жирно, как поджариваемое на сковороде сало.
— Вислозада, — с легким укором, как будто сожалея, прибавил есаул Водопьянов.
— Нет, пах… вы обратите внимание: пах какой! Совсем втянут! И это в артиллерию привел, заметьте!..
— Ваше п-ство, подтощала, — робко и неуверенно сказал старик, держа шапку на молитву. — Мы подкормим, первеющая лошадь выйдет… Подтощала, ваше п-ство, дорога дальняя… полтораста верст…
— Ты меня не учи! — раздраженно крикнул генерал. — Подтощала, подкормим… А что выйдет из твоей подкормки? Тот же теленок… Не приму!
— Явите божескую милость, ваше п-ство. Не имею состояния…
На непосвященный взгляд доктора Лапина, эта нервная, тревожно насторожившаяся лошадка казалась и очень красивой, и вполне подходящей для строя. Он не понимал, в чем суть телячьего постава. Хотел спросить у Карташова, но перед этим молодым, преувеличенно думающим о себе офицером стеснялся обнаружить свое непростительное невежество. К тому же Карташов был весь поглощен веселым, немножко двусмысленным разговором с m-me Водопьяновой. Когда есаул Водопьянов поднялся на балкон, Лапин, не медля, спросил у него шепотом, по секрету, что такое телячий постав. Есаул, не отвечая прямо на вопрос, тоже шепотом, по секрету пояснил, что телячий постав в этой лошади выражен, в сущности, очень слабо — это генерал уж придирается, — а вот на левой задней — несомненный признак костяного шпата, но генерал его не заметил.
— Ммм… та-ак, — с понимающим, глубокомысленным видом промычал доктор, внимательно вглядываясь по тому направлению, куда осторожно, по-охотницки прищурив левый глаз, показывал пальцем Водопьянов. И ничего не увидел на левой задней. Но что такое костяной шпат, спросить уже не решился.
— Я не Бог, братец, — сердито говорил генерал, — а в хозяйственной семье состояние должно быть! Как это: нет состояния? Работать не ленись, вот и состояние. А божеской милости я не могу, братец, сделать. Милость вам сделана государем императором: выдается сторублевое пособие. Чего же вам еще? Вы — потомки доблестных воинов, которые никогда никаких пособий не получали, а как служили! Небось они не являлись в таком виде перед начальством, как ты!..
Генерал раздраженно ткнул пальцем в чирики и фантастический мундир старика.
— Не разберешь, казак ты или мужик, дегтярь? Посмотри на себя: что это такое? Ты бы еще лапти надел!..
— Ваше п-ство! — старик жестом извиняющегося человека склонил голову набок. — В покос у нас это — самая форма… В чириках, например, много деликатней в загоне. Нам не писать, а вокруг быков плясать, как говорится, ваше п-ство… извините за выражение…
— А ты на загон пришел? Не к окружному генералу, а на загон?! Эх вы… — Генерал на мгновение остановился, как бы затруднившись в выражении. — Эскимосы, сукины дети! — прибавил он, слегка понизив голос. Он едва не выразился покрепче, но оглянулся, чувствуя за спиной присутствие посторонней публики, и вовремя удержался.
— Помилуйте, ваше п-ство, — тоном странного умиления сказал старик, оправдываясь, — мы и рады бы жить, как наши потомки жили, да ведь… нуждишка, ваше п-ство… Гнет в дугу государева слугу… Сапожишки, конечно, от приличия почему бы не надеть, ну нету, ваше п-ство… воля ваша: внуку отдал… А мундир, точно, не присвоенный мне, но дешево попался. Все поприличнее зипуна… Мы бы и ради… при всей, например, форме… оно и начальству лестно…
— Д-да… Разговаривать вы умеете… Ораторы! — холодно и сердито прервал его генерал. Причислив столь неожиданно старика к ораторам, он как-то невольно перенес на него и то враждебное чувство, которое возбуждали в нем своими крайними суждениями студенты и адвокат Егорлыцкий.
— Жалкими словами, господа краснобаи, меня не проведете, я знаю им цену, — прибавил он и, ткнувши пальцем на холку лошади, взыскательным тоном спросил: — А это что?
— Это — белизна, ваше п-ство.
— Я — не слепой… Вижу, что белизна. Но от чего? От побоин?
— Никак нет, ваше п-ство… Она и природная живет…
— При-род-ная! — сердито передразнил генерал в нос. — Запсовал лошадь… природная! Настоящий казак должен как зеницу ока наблюдать коня, а у тебя небось он из хомута не выходил?
— Да ведь, ваше п-ство, — виноватым голосом сказал старик, — разве ее возле дуги проводишь? Работаем…
— Я сказал тебе: поменьше говори! — выгодней будет! — сердито крикнул генерал и покраснел.
Кроткие, виновато-умиленные возражения старика раздражали его именно потому, что были резонны, а публика на балконе очень стесняла, потому что нельзя было облегчить негодующего сердца пряным словцом.
— Не годится лошадь! Не приму! — прибавил он отрывисто и сердито.
Старик, чувствуя на себе праздно любопытствующие взгляды нарядной толпы, стоявшей на балконе, и испытывая особенную неловкость от того, что возбудил неудовольствие генерала при людях, огорченно крякнул и сказал тем же извиняющимся, покорным голосом, каким говорил о своем мундире и чириках:
— Воля ваша, ваше п-ство… Вам дадена власть… Только состояния у меня нет другую справлять…
— Опять?.. Разговоры?..
Генерал быстро и энергично погрозил пальцем около собственного носа.
— В клопы захотел? Смотри у меня!
Потом бросил коротко и безнадежно-обрывисто:
— Ступай!
Круто повернулся и пошел в дом. Есаул Водопьянов делал знаки старику, чтобы он молчал. Старик надел фуражку, вздохнул. Когда генеральская спина скрылась за дверями, он глухим, но ровным, как будто даже довольным голосом сказал:
— Полтораста верст обмолотил, а из чего?
— Подкорми, дед, подкорми, — вполголоса сказал с балкона Водопьянов, в знак таинственности приложив ладонь к губам. — Лошадка пройдет за первый сорт — овсеца не жалей!
Старик нерешительно подвинулся поближе к балкону, хотел, видимо, что-то спросить, но есаулу было некогда: в гостиной хором уже кричали: «Ехать! ехать!» — и он, отмахнув старику рукой, ушел с балкона. Из комнат, в открытые окна, донесся генеральский голос, раздраженно говоривший:
— Все это ерунда, книжные теории… Экономическое положение, экономический упадок… точно я не знаю! Слава Богу, поработал…
Молодые голоса что-то возражали, разом, горячо, беспорядочно мешаясь. Один, особенно задорный, перекрикивая остальных, насмешливо и быстро прокричал:
— Иногда очень почтенные люди только моцион совершают вокруг дела, но воображают, что работают. Российская бюрократия нам много наработала!..
Потом из дома вышел с большим узлом Терпугов, а в ворота со двора выехал на дрожках казак в зеленой рубахе и форменных шароварах с лампасами. Терпугов сначала поместил на дрожки узел, а затем бережно усадил сырую, томную генеральшу, с красным зонтиком, вышедшую впереди веселой, нарядной, пестрой гурьбы барышень и дам. Старик едва успел дать им дорогу. Торопливо-шумной вереницей они мелькнули перед его глазами, смеясь, напевая и перебрасываясь с кавалерами шутливыми острыми словечками. От барышень пахло так чудесно, что старик невольно несколько раз потянул носом воздух, с удивлением глядя им вслед.
Тонкая, перетянутая талия генеральской дочки возбудила в нем искреннее сострадание.
«Какая нежная! Того и глядишь, переломится…» — подумал он.
На балкон вышел генерал и, увидевши его, сказал:
— Не ушел еще?
Старик быстро сдернул фуражку и взял ее на молитву. Генерал громко крякнул и, помолчав, прибавил немножко суровым голосом:
— Н-ну… корми! На сборном пункте посмотрю. Да береги! Береги, говорю! — вдруг грозно закричал он. — И в этом лапсердаке чтобы я тебя больше не видал!
— Слушаю, ваше п-ство…
Генерал был криклив, но не страшен. Конечно, любил хрипеть, пыжиться, обласкать многоэтажным словом. Но считал себя, и вправе был считать, человеком просвещенным и гуманным, потому что не только к членовредительству не прибегал, но и существование подчиненных отравлял лишь постольку, поскольку это неизбежно было при генеральском звании. И, не боясь обвинения в противоестественном грехе, те из его подчиненных, которые стояли поближе к нему и успели изучить его, утверждали, что Барбоса (так снисходительно-фамильярно называла генерала, — за глаза, разумеется, — даже самая мелкая сошка) нельзя не любить.
— Кто и не любит, так подлюбливает: не злой человек, прост, весь на виду…
Генералом он стал не так давно: лет шесть-семь тому назад. И самое это слово «генерал» в приложении к нему как-то незаметно впитало в себя тот отпечаток легкой, благодушной иронии, которым окрашено было наименование «Барбос». Но вместе с тем «генерал» звучало приятнее для уха его сослуживцев, было предметом их кастовой гордости, потому что в станице — и во всем округе, не богатом чиновными лицами, — это был единственный настоящий, военный генерал; председатель суда и директор гимназии, хотя и были превосходительства, но, в сравнении с ним, являли собой что-то жидкое и мало внушительное.
Сам он, надев шаровары с двойными лампасами и пальто на красной подкладке, не выиграл ни в росте, ни в значительности. Атмосфера сугубой, безмолвно-торопливой почтительности, граничащей как будто даже с испугом, готовности и преданности, окружавшая его, особенно с тех пор, как он стал генералом, сообщила, конечно, его пухло-округленному лицу твердо-каменный вид и глазам — взыскательность без послаблений. Но в действительности он как был, так и остался простым, старательным, крикливо-добродушным Барбосом.
Был он в своем деле старателен до чрезвычайности, а потому пылил. А главным делом, главной задачей своей деятельности считал то, что считала и стоящая над ним власть, — взять с вверенного ему округа возможно большее количество людей для военной службы, с лошадьми и безупречным снаряжением. Это была важнейшая, лежавшая на казачестве государственная задача. Но выполнить ее год от году становилось труднее. Обедневшее население, выворачивая гроши из скудного своего хозяйства, изощрялось в уклонениях, в ухищрениях, в стараниях сократить расходы на военный блеск. Он, как старательный служака, в свою очередь изощрялся в способах извлечь из населения все, что можно, чтобы заслужить признательность сверху и безупречно выполнить служебный долг. Он напоминал о заветах предков, подгонял, увещевал, предписывал и описывал. Описывал и продавал «лишнюю» овцу, коровенку, самовар, садишко…
Не без слез все это обходилось, соком доставалось это радение об исправном снаряжении потомкам доблестных предков, но зато выходившие в полки казаки сидели на прекрасных лошадках.
Лошади — это была родная стихия генерала. Он интересовался ими больше, чем людьми, любил делать им смотры, испытания, учения. Гармонические лошадиные формы производили на него впечатление чарующей музыки.
— Стройная, густая лошадка, да если на ней ловкий казачок, это — чудо, не коленкор!..
И он любил самолично прощупать мускулистый крестец, полюбоваться крепким копытом, пошлепать глубокую подпругу. И всегда при этом горячился, кричал, уставал, накричавшись до хрипоты и поту, громко пыхтел от усталости, и ни разу не приходило ему в голову, что он топчется лишь около дела. Никогда бы не поверил он, если бы ему стали доказывать ненужность его неусыпных стараний, как мурлыкавший перед ним толстый сибирский кот Езоп не поверил бы в то, что без него можно обойтись в генеральском доме.
«Моцион около дела совершают… — вспомнил генерал задорную фразу. — Скажите на милость, поучают!..»
Покачал головой, презрительно хмыкнул. Забытая обида опять прошла по сердцу. Уже не в первый раз приходилось слышать колкости в этом роде — и не только от посторонних, плохо воспитанных людей, — от собственных детей: Маруся была заражена этим же духом. Да что Маруся! Карташов — уж на что основательный офицер, стоит на хорошей дороге, побывал на войне, ранен (генерал питал слабость к Карташову и считал его более желательным женихом для Маруси, чем адвокат Егорлыцкий), — Карташов — и тот достает где-то нелегальщину, якшается все время со студентами, заразился легковесно-самоуверенною, огульной бранью существующего порядка, правительства, за каждым словом у него: экономическое положение, закрепощение, раскрепощение, совокупность угнетающих условий… Тьфу, прости Господи!..
«Экономическое положение… Знаю! Без вас знаю, господа ораторы! — мысленно возражал кому-то генерал, шагая по гостиной. — Вам хорошо критиковать, а попробовали бы вы делом… да-с, делом! — Он остановился и ногой поправил завернувшийся ковер. — Вы думаете, я не понимаю экономического положения и прочей сути? Знаю-с. Понимаю-с. И скорблю… Я, может быть, больше, чем вы все, вместе взятые, скорблю об оскудении казачества… Я сердцем болею… сердцем своим… Расползается старый уклад, надвигается измельчание, вырождение молодецкого типа. Это неизбежно, это фатально. Идет… медленно, но неуклонно и грозно идет… Сколько ни ломай головы, как остановить, а что поделаешь? Придумайте вы что-нибудь, а я… делал все, что мог…»
«Что же ты делал? — спросил он, становясь на точку воображаемых оппонентов, и тотчас же почувствовал насмешливый взгляд прищуренных глаз адвоката Егорлыцкого. — Что делал?»
На это трудно сразу ответить. То, что требовалось служебным долгом, то и делал. Законом предоставлены ему надзор, контроль… руководство «всеми важнейшими проявлениями станичной жизни» и необходимая для сего карательная власть. И он надзирал, контролировал, руководил. Понуждал к исправному исполнению повинностей. Требовал, чтобы вверенный ему округ твердо верил в Бога и не накоплял недоимок. Неослабно сохранял и утверждал древние обычаи, т. е. со всею строгостью следил, чтобы казаки носили только присвоенные им чекмени и шаровары с лампасами…
Что же еще он мог делать? Сколько мог, и об экономическом положении беспокоился. Когда осматривал по станицам тощие от бескормицы конские табуны, — предмет его особых попечений, — говорил старикам о пользе травосеяния, о том, что лошадка корм любит, с корму и прирост дает хороший…
Он вспомнил унылые, выжженные степи, унылое выражение на лицах стариков и вздохнул.
— Да, все-таки надо, надо… Дальше так оставаться не может. Экономический упадок — это верно. Пропадем. Обезлошадеют казаки. А что казак без лошади? Ноль… Грош ему цена. Нельзя не согласиться с господами радикалами: экономическое положение того-с… — говорил он вслух.
И долго один, в тишине обезлюдевшей квартиры, шагал из угла в угол, из комнаты в комнату, бессильно выдумывая и отвергая, приходя к безнадежным заключениям и все-таки поддаваясь наивным мечтаниям, которые воскрешали старые ковылистые степи и простор, и сказочные урожаи, и то обилие, которое он еще застал в своем детстве.
— Надо что-нибудь придумывать, — советовал он сам себе, — экзамен серьезный наступает, а мы не готовы… нет, не готовы…
На другой день, когда явился к нему с докладом заполянский станичный атаман, генерал, вместо обычных вопросов о готовности мобилизуемой команды, озабоченно сказал:
— Надо, атаман, заботиться об экономическом преуспеянии…
Бравый урядник со знаком трезвости на груди, похожим на академический, деревянно-торопливым тоном послушного исполнителя отвечал:
— Слушаю, ваше п-ство!
Эта торопливая, не задумывающаяся готовность не доставила генералу никакого удовольствия, даже разозлила, потому что вместе с нею он почувствовал носом густой запах водочного перегара. С большим усилием удержал он себя от крепкого выражения, сморщился и досадливо крякнул.
— Ну, как урожай у вас? — заботливо спросил он после длинного, сердитого молчания.
— Да плохо, ваше п-ство, — быстро и с видимым удовольствием отвечал атаман.
— Почему?
— Дожжу нет, ваше п-ство.
Генерал сердито покраснел. Почему-то объяснение атамана показалось ему недостаточно основательным, а самое отношение к неурожаю слишком легковесным. Он враждебно-испытующим взглядом окинул кирпично-красное, подпухшее от похмелья лицо атамана и встретился с его преданными, настойчиво евшими начальника глазами, в которых слегка блестела пьяная влага.
— Так ты бы того… черт! — раздраженно воскликнул генерал, — позаботился бы все-таки… ну, Богу помолиться обществом! Нельзя же так… сложа руки… Нужны меры!
— Молились, ваше п-ство, — несколько оробевшим голосом сказал атаман, — ходили по всей степи.
— Ну, что же?
— Да нету.
— Так еще надо. Еще помолитесь… Необходимо все-таки…
— Да и то думаем, ваше п-ство…
— Травосеяние надо бы, — грустно прибавил генерал после томительной паузы, — лошади у вас ни на что не похожи.
— Так точно, ваше п-ство. Да у нас негде, позвольте доложить. Все запахано. Шпили, солонцы остались, но там земля клёклая. Свинец, а не земля… ничего не вырастет…
— Так искусственное орошение надо! — воскликнул генерал с сердцем.
Атаман понял, что генералу необходимо ругнуть кого-нибудь: такой стих нашел, — и уныло-покорным тоном, осторожно жестикулируя одними пальцами, не отводя руки от лампас, ответил:
— Слушаю, ваше п-ство.