Когда генерал в начале одиннадцатого подъехал к станичному правлению, майдан гулко гудел от того жужжащего и топочущего многоголосого говора, который напоминает сплошной бег по железной крыше крупного дождя со вздохами ветра, звонко дребезжащим разговором потоков из труб, с далекими, странными, спутанными голосами, тягучими и монотонными, точно кто издали дразнился упрямо и однообразно: а-а… а-а… а-а…
Непорожнев с обычно молодецким видом отрапортовал о благополучии в вверенной ему станице. Генерал, не дослушав рапорта, начальнически-ласково отогнул руку Непорожнева от козырька и, в предшествии Авдюшкина, который благоговейно-испуганным голосом восклицал: «Посторонитесь! посторонитесь!..» — прошел к столу, покрытому красным сукном.
Несмотря на обильную вентиляцию сквозь настежь раскрытые окна и двери, было так жарко и душно в майданной, что генерал сразу почувствовал, как липкий, спертый воздух одел горячей влагой его лицо, шею, забрался за воротник кителя, за рубаху, заставил открыть рот и участить дыхание. Густой лес голов поднялся перед ним и ждал его приветствия. Их было много что-то… Гораздо гуще, чем обычно на станичных сборах. Тем лучше!
Видно было, как большие круги, усеявшие площадь, — в праздничные дни и дни станичных сборов это всегда было, — стали вдруг быстро редеть, и вереницы потянулись к правлению. И вот уже в дверях, по всему крыльцу, на подоконниках, за окнами выросли живые, широкие, колеблющиеся стены, валы, брустверы из тел, от которых пыхал жар. И на всех лицах то поглощающее любопытство и праздно-жадное внимание, которое генерал так привык видеть с тех пор, как носил генеральские погоны.
— Здорово, дорогие станичники! — крикнул он бойко, молодцевато-звучным голосом.
— Здррра… жла-а… вассство!..
На приветствие ответили дружно, громко, весело. О, он знает казаков! Слава Богу, не первый день живет с ними… Дорогой народ! Дисциплина вкоренена в них веками, и никакие анархисты, как ни потей, не вытравят ее.
Он присел на минутку. Так, для проформы, спросил у Непорожнева, в полном ли составе сбор. Очевидно было, что в полном.
Пора начинать. Тихо и торжественно стало, как в церкви. Генерал встал, кашлянул, шумно вздохнул, как пузырь, выпустивший воздух, и сказал:
— Любезные станичники!
Он хотел взять тон скорбной серьезности, но чувствовал, что привычка командовать, кричать перед глубоким строем, так чтобы было слышно далеко, всем шести сотням, всему полку, наложила неизгладимый отпечаток на его интонацию: слова выскакивали сырыми обрубками, коротко-строго, громко, однообразно, без желательной плавности и выразительности.
Речь свою он сочинил еще дня четыре назад. Подзубривал, переделывал, изменял кое-что. Вчера, узнав о роспуске Думы, он решил, что можно усилить ее кое-чем новым, и не удержался: слегка посквернословил над свежей могилой. И ему казалось, что вышла очень убедительная речь, простая, ясная, веская, доступная казацкому пониманию, без того цветистого краснобайства и выкрутасов, к каким прибегали агитаторы, упражнявшиеся при нем в красноречии. Сильная речь… Чтобы показать, что он тоже не лыком шит, генерал не избегал ученых цитат, но главную силу и убедительность полагал все-таки в простоте и ясности.
— Любезные станичники! Я не более как две недели каких-нибудь вернулся из чужих краев… из-за границы… В гостях, как говорится, хорошо, а дома лучше…
— Ишшо бы! — тихо, но явственно сказал тонкий, ехидно-насмешливый голос в неопределенном пространстве.
— И конечно, я всем сердцем спешил сюда, на родное пепелище… Сами знаете: «И дым отечества нам сладок и приятен», как сказал наш Пушкин…
— Чекушкин? — переспросил как будто все тот же тонкий, издевательский голос, но послышался он не там, где в первый раз, а тут, ближе, сбоку. И генерал услышал его.
Кто-то фыркнул в глубине тесно и жарко дышавшей толпы. Короткий шорох сдержанного смеха провеял по ней и упал.
— Потише, господа! Соблюдайте тишину! — сказал увещательным тоном Непорожнев.
— Известный писатель наш Пушкин! — сердито и веско повторил генерал и сделал паузу. «К черту Пушкина! — тут же подумал он. — Ну к чему он этому свиному табуну? Не надо учености… бисер еще буду метать перед ними…»
— Приехал и что же услыхал на первых порах? — продолжал генерал, строго хмурясь. — У меня даже волосы дыбом стали…
Непорожнев кинул осторожный, косвенный взгляд на голую, подчищенную нолевым номером, значительно облысевшую голову генерала и поспешно погладил усы, чтобы скрыть улыбку.
— Вы!.. доблестные донцы!.. герои!.. верные сыны тихого Дона! Защитники отечества!.. родины!.. и веры… вы отказываетесь служить Государю Императору?! Я своим ушам не верил!..
Генерал шумно вздохнул и вытер платком вспотевшую лысину.
— Братцы и станичники! Спрашиваю я вас: что же это такое у нас происходит? И кто возмущает наш тихий Дон?..
Генерал уперся в бока кулаками и обвел вопрошающим взором залитый народом майдан.
— Тьсссс… — раздался звук, исполненный изумления и скорби.
Кто-то оборвался с подоконника. Произошло небольшое замешательство и давка. Опять мгновенной, шелестящей зыбью прошел смех по толпе.
— Господа, потише! — крикнул Непорожнев прискорбным тоном, — какая-то мешанина пошла, — добавил он, строго глядя в ту сторону, где колыхались еще головы, не могшие разместиться удовлетворительно.
— …Если наши же донские члены Госдумы сделали предложение, — продолжал генерал мерным, тяжким, обличающим тоном, — чтобы спустить со службы мобилизованные полки, то, по-моему, они приняли на себя слишком смелую отвагу и решились внушить донцам забыть присягу!.. Не думайте, братцы, иметь покушение на свою родину! Не поддавайтесь разным анархистам и смутьянам, которые так ловко умеют прельстить ораторством и повертывать по-своему!.. Это выйдет глупо… И вышло уже глупо!.. Они публично говорили, что не следует второй и третьей очереди идти внутрь России, а следует только охранять ее от внешнего врага и границы… Но почему они умалчивают о том, что внутренний враг нарушает спокойствие России и приводит ее к разорению?..
— А вы не приводите к разорению? — снаружи из той массы, которая запрудила крыльцо и двери, послышался резкий голос.
— Уж привели! Чего там! — отозвался другой голос. Генерал остановился. Ему показалось, что он ослышался.
— Что-о? — с сердитым изумлением крикнул он.
Застилал ли глаза пот, или это всегда так, но при всем усилии расчленить эту плотную массу, рассмотреть отдельные лица, угадать по движению губ, по выражению глаз зачинщиков и нарушителей он не видел ничего, кроме странной чешуи из голов, однообразной сети пятен телесного цвета, многих глаз, сцепивших его своими лучами отовсюду, и противно-мокрые, слипшиеся волосы. Точно сплошной загон бурьяна или татарника, сорной, густо пахнущей, волосатой травы. И казалась она то близко, — чувствовалось даже шумное, тяжелое, отдающее терпким потом дыхание ее, — то уходила вдаль и сливалась в сетчатый, подвижный узор, в котором бродило и скрывалось что-то враждебное и загадочное.
В другой раз, — да, это в другой, после зимы — толпа показалась ему таким странно-неведомым существом. Он знал ее прежде простой, понятной и совсем не страшной, привыкши видеть, как она беспрекословно шла, говорила, делала по одному знаку, жесту, окрику то, что требовалось. На смотрах, на парадах стоило, бывало, генералу махнуть рукой в сторону напиравшей плотной массы любопытных, — и сейчас же передние ряды давили на следующие и далее, и видно было, как движение быстро передавалось в задние ряды, как, опрокидывая и давя друг друга, отбегали люди, точно от генеральской руки шел всесокрушающий вихрь и сдувал их, как пыль.
Он привык видеть толпу как бы магически околдованной начальническим взглядом, жестом, окриком, даже просто присутствием, даже одним появлением. Когда он входил, бывало, в битком набитую церковь или собрание, то — предшествовал ли ему Авдюшкин или нет — он в первый же момент чувствовал, как, еще не видя, но чувствуя его, толпа раздавалась, очищала ему дорогу, жала друг друга, наступала на ноги, и, куда бы он ни повернулся, она мгновенно делала то, что нужно, как нужно.
Он не мог не знать, что толпа может быть и злобно возбужденной, способной к натиску, разрушению, как табун лошадей способен разрушить и передавить целый лагерь, испугавшись ночью какого-нибудь пустяка — неожиданного громкого чоха или треска. Но он просто не мог заставить себя вообразить, что та толпа, в которой он привык видеть одну почтительно-робкую, проворно-гибкую податливость, охотную, стихийно-текучую, почти автоматическую покорность, — способна возражать и выражать что-то вроде протеста. Протест требует сознательности, планомерной рассчитанности… Но что такое станичный сбор, как не табун быков, пригодных лишь для ярма? Никто в этой куче не видит дальше спины и затылка своего соседа и способен идти только туда, куда движется эта спина, и сам будет толкать ее в этом направлении. Но чтобы из этого табуна раздался дерзкий, осуждающий звук, когда говорит начальник? Никогда! Он был уверен, что надумавшего раскрыть рот протестанта немедленно взяли бы за шиворот его же соседи и в похвальном усердии немедленно представили бы для расправы.
Но вот раздались эти звуки, и он… смутился вдруг перед ними. Он понимал, что надо сразу, одним взмахом уничтожить этот вздор, но не мог побороть смущения в первый момент. И оттого, что он почувствовал минутную растерянность, а они заметили ее, его сейчас же охватил страх, что все пропало…
«Скорей! Как можно скорей покажи силу! Восстанови значение власти!» — подгонял он сам себя и гневно повторил вопрос:
— Что-о?
Никто не ответил. Безмолвно и выжидательно глядели на него сотни глаз. В глубине, в углах как будто что-то глухо заворчало в несколько голосов, потом подалось влево, к той стене, что была подальше от генерала. Он глянул туда быстрым, строго пронизывающим взглядом, — смутный, сдавленно-протестующий говор улегся. Мелькнула чуть колеблющейся, широкой лентой живая, дышащая стена, плотная и темная снизу, с лоснящимися пятнами телесного цвета под шапкой разномастных волос. И много глаз.
— Ты чего там?
Генерал ткнул наугад, поймав глазами весело-насмешливый взгляд стоявшего впереди смуглого, худого хуторского атамана Жилкина, знакомого ему по разным общественным ходатайствам.
— Я ничего, — бойко ответил стоявший рядом с Жилкиным молодой белокурый казак, улыбаясь серыми, смышлеными глазами.
«М-мерзавец! — подумал генерал, чувствуя особую обиду от того, что казак не прибавил титула. — Его не спрашивают, а он лезет и даже не моргнет глазом! Обнаглели, подлецы. И откуда такой молодой затесался на сбор? По какому это положению?»
— Кто такой? — отрывисто спросил генерал.
— Я? Уполномоченный хутора Горбатого, — ответил казак так же бойко и опять не прибавил: «ваше п-ство».
— Какой, к черту, уполномоченный? Что за уполномоченный? — раздраженно крикнул генерал.
Казак улыбнулся, слегка пожал плечами и насмешливо-спокойно ответил:
— Избран обществом…
— Согласно особому приказанию вашего п-ства, — почтительно прибавил Непорожнев.
— Да вы для чего нас собрали, ваше п-ство? — спросил вдруг Жилкин своим басовитым голосом.
— Что же мы, самозванцы, что ли? Проверять нас? — послышался сейчас же резкий голос в затылке генерала.
И, точно плотина прорвалась, — вдруг весь майдан зашумел слитно-ревущим шумом, загудел, а оттуда, с крыльца и с подоконников, с площади новым валом поднялись и хлынули бурливо крутящиеся крики, в которых генерал ничего не мог разобрать. Он видел шевелившиеся бороды, злобно расширенные глаза, угрожающие быстрые жесты головами и руками, даже сжатые кулаки. От жаркой духоты и терпкого запаха пота он почувствовал, что в голове стало тяжело и мутно, качнулись в глазах окна — раз и другой, — он ухватился обеими руками за стол и напряг все усилия, чтобы не упасть. Устоял. И в следующее мгновение по спине поползло что-то холодное и склизкое, а взмокшая рубаха и китель зябко прилипли к телу…
Что они кричали? И все, все разом, перебивая друг друга, мешаясь, ожесточаясь… Какие упреки изливают они ему? За что? Что он сделал им дурного? В чем виноват? Чего требуют?
Над самым его ухом Непорожнев, надрываясь и махая насекой, кричал:
— Господа! помолчите!.. Позвольте, господа!.. Уймите разговор! Что там за шум! Вам сказано, чтобы потише!.. Нельзя, господа!..
Вскочив на табурет, он отчаянно замотал колокольчиком во все стороны. Колокольчик визгливо заплакал, но шум, то усиливаясь, то отливая, не унимался, копошился и бился о стены, как лязг сыплющихся мелких железных листов.
Вот на табурете сменил Непорожнева студент Сигаев. Почему здесь студент? Откуда он взялся?.. Махая руками, Сигаев кричит что-то, потом шипит, потом делает ладони трубой и опять кричит. В дверях и окнах, на скамьях сдавленно движутся, теснятся, лезут друг через друга любопытные. Вон женщины… Даже подростки какие-то вон, мальчишки… Что такое?.. Почему это? Как это?
Студент снял тужурку и, оставшись в одной блузе, серой и мокрой на спине, замахал тужуркой. Ветерок повеял от нее на генерала. Одно мгновение было почти приятно. И, как будто это маханье имело магическую силу, — стал стихать шум.
— Господа!.. Позвольте изложить его п-ству нашу просьбу! — сделавши ладони трубой, закричал студент. — Чтобы не затягивать времени, господа!..
— Именно!.. Говори!.. — крикнули голоса так, как будто студент был на другом берегу реки.
Но сейчас набежали, спутались и сплелись с ними другие голоса:
— Что с ним язык зря околачивать? Не к чему!.. Плюнь!..
— Позво-ольте, господа…
— Говори! Пора к делу!.. В добрый час! к делу!..
— Уполномочиваете, господа?
— В до-о-обрый час!!
— Говори!..
— Действуй!..
— Мури, брат!..
— Дроби на самые мелкие дроби!..
— Гляди, не фальшивь!..
— Докладывай понятней, повнимательней!..
Студент снова надел тужурку, даже застегнулся. И когда пестрые, разноголосые восклицания, поощрявшие его к роли парламентера, стихли, — обратился к генералу с видом торжественным, хотя несколько комическим:
— Ваше п-ство! Покорнейшая просьба к вам граждан в следующем: во-первых, мы желаем знать, за что арестованы доктор Лапин, священник Диалектов, есаул Карташов и хорунжий Алехин? Во-вторых, так как мы убеждены в том, что они решительно ни в чем не виновны, то просим вас освободить их…
Генерал провел по лицу мокрым платком и, ни на кого не глядя, глухим, слабо слышным, но не потерявшим достоинства голосом сказал:
— Арестованы по предписанию войскового наказного атамана… За что, — мне неизвестно… Освободить не имею права…
— Как неизвестно? — крикнул громкий и резкий голос, и сейчас же его обогнали еще несколько вызывающе-дерзких голосов:
— А по чьему же доносу?..
И снова хлестнул общий крик, и ничего нельзя было разобрать в угрожающем и уличающем гвалте, в напряженных голосах, старавшихся пересилить друг друга, то дробившихся в мелкие осколки, то разом сплетавшихся в странно-уродливый клубок. Неистовые, беспощадно-грубые, сжатые стенами и потому дико-оглушительные, сыпались они на голову, как куча щебня, и захватывали дыхание.
Опять студент снял тужурку и замахал.
— Господа! Позвольте же!.. Гос-по-да!..
— Я не могу… Я задыхаюсь, — сказал генерал страдальческим голосом, обращаясь к Непорожневу и к студенту, — здесь дышать нечем.
Студент поднялся на табурет и продолжал махать тужуркой. Но долго еще видно было, как тряслись озлобленно головы, разевались рты, бороды и усы прыгали в бессмысленно-озлобленном водопаде звуков.
— Господа! дайте воздуху его п-ству! — закричал студент, когда шум упал.
И ответили грубые голоса:
— Ничего! не задохнется!..
— Ваше п-ство! позвольте выяснить этот вопрос: на основании каких данных арестованы совершенно невинные люди? Производилось дознание о составителях наказа. Но мы все — составители, и все мы подписали…
— Арестовывай всех!.. Бери!.. На!..
Вспыхнули крики и снова выжидательно остановились.
— Позвольте, господа! Позвольте одному!.. Ваше п-ство, разрешите нам этот вопрос: почему именно такое исключительное внимание Лапину и Диалектову?
Генерал приложил руку к груди и голосом, которому он сам удивился, точно это был не его голос, — слабым, обрывающимся голосом подсудимого сказал:
— Господа! Повторяю: мне ничего не известно. Получил предписание — обязан выполнить…
И сейчас же этот голос мгновенно потопили враждебно-подозрительные и ожесточенные возгласы:
— А-а, не зна-а-ешь! ишь ты!.. Нет, ты зна-а-ешь!..
— Чем они виновны?
— Почему именно под ними подозрение? Мы все подписали и все будем отвечать!..
— Зачем людей зря марать? С себя самого… счищаешь да других мажешь?.. Ага-а!..
— Господа! — с горечью воскликнул генерал, еще не теряя надежды добиться спокойного и рассудительного объяснения. — Даю честное слово, что готов за них хоть сейчас ходатайствовать, но… при чем же тут я?
— При че-ем?.. А по какой причине именно они? Покажи предписание! Там должно быть обозначено, за что и почему?
— Вы сами, господа, знаете: я был за границей, и могу ли я знать?..
Какой-то старикашка с скудной бороденкой, похожей на ощипанные перья, в синем халате, тощий и злой, исступленным дребезжащим голосом закричал:
— Бумагу давай! Сейчас на стол бумагу клади!..
И крутил головой, как голодная дворняга, поймавшая курицу. И опять водоворот криков заплясал, закружился, потопил все звуки и бил молотками в виски, в мозг, в сердце.
Когда стихли крики, студент перевел их на человеческий язык:
— Ваше п-ство! Общество желает видеть предписание. В нем, вероятно, должны быть указаны мотивы ареста…
— Дава-ай!.. На стол бумагу!.. — заорало несколько голосов, теперь уже, как показалось генералу, удивительно знакомых, потому что именно они всегда начинали и открывали тот дикий концерт, который сыпался лавиной на его голову.
— Господа! господа! полегче! не все разом!..
— Предписания у меня здесь нет, — отвечал генерал снова упавшим, безнадежным голосом. — Обратитесь к моему помощнику, — это в его заведовании. Можете уполномочить, кого найдете нужным, — я распоряжусь, чтобы им показали предписание. Убедитесь, господа, лишь в том, что предписание есть предписание, и больше ничего… Я даже сам готов поехать с ними…
— Не-ет, вы останетесь!..
— Посылай за помощником! Кузнецова сюда!..
— Вы с нами, ваше п-ство!.. Никого не выпустим, пока не дознаем!..
— Кузнецова потребовать!..
— Будь тут! Все равно не выпустим!..
— Идите за помощником…
— Господа, да не могу же я… — взволнованным голосом воскликнул генерал, со всею ясностью понявши, что он в плену. — Вы сами понимаете… надо же мне наконец для ветра сходить..
Грубые голоса загоготали. Майдан откровенно-весело загудел, закашлял, закричал в ответ:
— Ни-че-го-о!.. Хоть и здесь!..
— Не стесняйся, ваше п-ство!..
Генерал в изнеможении опустился на стул и не выдержал, заплакал. Никогда в жизни он не испытывал такого унижения и обиды. Чувствовать себя совершенно во власти этих бессмысленно озлобившихся людей, стать посмешищем тех, которых он привык видеть перед собой испуганно-почтительными, чуть не пресмыкавшимися в холопском безмолвии, бесславно уронить авторитет положения, по нелепой случайности попасть в нелепую, непредвиденную и безвыходную ловушку, — что может быть горше и несправедливее?.. Нечего было и думать вызвать воинскую команду. Кого послать? Как дать знать? Тут все против него, ни одного человека нет за него. Ни одного!.. Непорожнев? Он и пошел бы, едва ли ослушался бы, да разве его выпустят?.. Авдюшкин? Где он, Авдюшкин? Нет его. Да и воинская команда — подчинится ли, пойдет ли на своих? А если не пойдет? Тогда эта толпа прикончит его, растерзает, затопчет ногами… Но… он предпочел бы даже такой бессмысленный конец теперешнему невыносимому состоянию.
Они торжествуют, да. Смеются, осыпают его тем переливчато-издевательским, зло-остроумным говором, в котором теперь звучит уже не столько вражда, сколько насмешка. Слышны крики и споры там, за стенами; в окна все напирают, налезая друг на друга, головы любопытных, на его позор любуются…
Доставили войскового старшину Кузнецова. Он, как вошел, сразу стал так громко отдуваться и пыхтеть, как будто только что вынырнул из воды и опять готовился погрузиться в нее: п-пуфф, п-пу-ф-ф!..
— Предписание! предписание давай! — шарахнулись на него крики.
— Я не могу… Я задыхаюсь… — с трудом поворачивая красную шею и изумленно озираясь, хрипло вскричал Кузнецов. — У меня порок сердца… я не могу!
Грубый, многоголосый, обрывающийся звонкой лавиной вал голосов заглушил его. Когда Кузнецов понял, в чем дело, он, задыхаясь и готовый упасть, прохрипел:
— У секретаря предписание… у секретаря!.. Воды, ради Бога!
Ему предупредительно подали воды. Дрожащими руками он жадно поднес ее ко рту и, стуча стаканом по зубам, начал громко глотать. Добровольцы между тем отправились за секретарем. К столу протискался полицейский пристав Чертихин, тощий, серьезный, но не очень храбрый человек. Он страдал за генерала и не знал, чем помочь. Преодолевая робость духа, он решился показаться на глаза пленному начальнику, выразить угнетенным своим видом сострадание и готовность немедленно исполнить всякие инструкции, а там… воля его п-ства.
В дверях его немножко помяли. Костлявый кулак базарного сторожа Игната, имевшего много причин сердиться на него, достал его в затылок. Приблизившись к столу, Чертихин перегнулся к генералу, хотел спросить, не будет ли каких указаний, но толпа закричала, заулюлюкала на него. Генерал отмахнул рукой: «Не до вас тут, Чертихин!» Чертихин откланялся и сделал попытку уйти. Но его сейчас отбросили снова к столу.
— Шалишь! — закричали голоса. — Побудь тут!..
— Садись, брат, гость будешь!..
— А водки купишь, так и за хозяина почтем!..
И зубоскалили над ним до тех пор, пока в майданную не доставили секретаря. Маленький человечек с брюшком, лысый, словно молью подъеденный, возбудил благодушный смех своим испуганно-недоумевающим видом. Он, держа руки по швам, глядел на генерала и видел перед собой только генерала и никого больше.
— Предписание об аресте Лапина и священника Диалектова нужно, Степан Семеныч. Желают знать, почему они арестованы…
Секретарь не сразу ответил. Подумал. Потом с расстановкой, вразумительно, мягко, при водворившейся общей тишине сказал:
— Арестованы, руководствуясь § 6 обязательного постановления от 14 января 1906 года, за № 208, как виновные в нарушении § 3 того же положения…
Подействовала ли на толпу кристальная ясность и отчетливость этого сообщения, устала ли она кричать, или кроткий вид секретаря внушил ей чувство умиротворения, но она лишь смутно зажужжала, и только несколько громких одиночных голосов крикнули по адресу секретаря:
— У, седая крыса!..
— Взятки брать небось умеешь!..
— Хомяк толстопузый!..
На этот раз даже Непорожнев своим звонком скоро водворил тишину. Когда смолкли, генерал сказал:
— Господа, даю вам честное слово, что буду хлопотать об их освобождении, но освободите же и нас, наконец! Какой смысл, что вы нас держите? Ведь это просто бесчеловечно…
Но опять вспыхнуло яростное пламя криков:
— Аг-а!.. бесчеловечно!..
— А ты с нами, ваше п-ство, по-лошадиному не поступал?..
— Не показалось? Нет, ты покушай!..
Было что-то оголтелое и безудержное в этом исступленном галдении. Генерал уже различал теперь, что начинают два-три голоса. За ними сыплется каскад пестро-звонких голосов, сливающихся потом в однотонно-дикую песню диковинного зверинца. Пронесется, как вихрь, который разваливает трубы, срывает крыши, хлопает воротами, опрокидывает пустую бочку с дрог, несет обгоняющиеся клочки. И упадет разом, словно обессилев от напряжения и усталости.
Снова студент Сигаев, вскочив на табурет, замахал своей тужуркой.
— Господа! потише: Сигаев говорить будет!..
— Говори, Сигаев!.. Отчитывай их бабушку!..
— Звякни, брат, во все колокола! Заяви ему торжественно!..
— Господа! — кричал Сигаев, прижимая руку к груди. — Предложение его п-ства, действительно, целесообразно. В самом деле: проходит драгоценное время, нашим узникам от этого не легче…
— Освободить!..
— Зараз же выпустить!..
— Замки сбить!..
— Господа, позвольте!.. Крайние средства на край оставим! А сейчас давайте просить его п-ство тут же, при нас, составить срочную телеграмму войсковому наказному атаману. При нас же!.. Сами отнесем на телеграф, а ответа подождем… тут же, вместе… и его п-ство также…
Не сразу и не так дружно, но с видимой готовностью отозвались голоса:
— Ну, в добрый час!..
— Отбивай телеграмм самой большой скоростью!..
— Просим, ваше п-ство! Уважьте!..
— Ваше п-ство! — склонив голову набок, тоном самой убедительной, нижайшей просьбы обратился к генералу студент, а в глазах его прыгали огоньки веселого смеха. — Уважьте покорнейшую просьбу… телеграфируйте, что станичный сбор требует освободить арестованных…
Генерал встал, шумно вздохнул, помахал платком в лицо и осторожно-сожалеющим голосом сказал:
— Так не могу.
— А-а… не можешь?.. — посыпалась лавина криков на его голову. — Ну, сиди тут!..
— Чтобы не скучно было!..
— Не мо-жешь? Ну, заночуешь!..
— Не могу, господа… Как хотите…
Генерал развел руками, хотел прибавить что-нибудь убедительное, но не мог, — мысль остановилась: все равно… бесполезно…
— Я не ожидал от вас, господа…
Не договорил. Слезы перехватили голос.
— …Я всегда… старался… — всхлипывая и размазывая мокрым платком слезы по мокрому лицу, с трудом выговорил он. — …И меня все-таки… Я не могу… как хотите… Вы обвиняете меня… подвергаете незаслуженным оскорблениям. Сила на вашей стороне… Пусть. Но видит Бог, господа…
Видно, тронули слезы: стали стихать. Смолкли. И стало слышно лишь, как генерал хлюпал носом и сморкался в мокрый платок.
— Ваше п-ство! — сказал студент сострадательно и серьезно. — Не согласитесь ли выработать текст телеграммы совместно?..
Генерал молчал. Говорить не было сил. Он долго утирался мокрым платком, продолжая размазывать слезы по лицу. Доносился глухой, ровный говор с площади.
— Все, что могу, это — просить, — сказал генерал новым, изменившимся от слез голосом, как будто страдая насморком, — просить, господа!.. Требовать?.. Но как же я могу согласиться на это: требовать? Я — человек подчиненный, обязанный исполнять. Исполнитель. Не верите… что ж делать… больше не могу: просить от своего имени и изложить желание сбора — только… За успех не ручаюсь. Но попробую. Воды, пожалуйста…
Текст телеграммы выработали довольно скоро. Отправили на телеграф Непорожнева и двух доверенных. Генерал просил позволения выйти хоть в канцелярию отдохнуть. Но вокруг здания и в майданной стояли непроницаемо-плотные, все-таки подозрительно-враждебные людские стены.
Войсковой старшина Кузнецов, в изнеможении опустившись на стул, отдувался, как кузнечный мех: п-пуф-ф… пуф-ф-ф… И молчал. Молчал и генерал. Точно совестились говорить и не глядели друг на друга. Лишь один секретарь спокойно моргал глазками и чувствовал себя, по-видимому, безмятежно. Он поглядывал в окно и изредка вслух передавал свои наблюдения.
— …Господ агитаторов Детистов к себе повел… кучкой…
— Чай пить, должно быть, — не без ядовитости заметил пристав Чертихин. В присутствии генерала он не решался присесть без приглашения от начальника и почтительно стоял в дверях.
— …Непорожнев идет… Ага, бабы… бабы до него добираются за что-то… Грозят…
— …Татьяна Семеновна подъехала, ваше п-ство. Беспокоятся, вероятно… Эх-хо-хо…
Генерал подошел к окну, — не очень близко, а так, чтобы лишь видеть площадь. Двигался в разных направлениях пестрый, оживленный муравейник. Громкий, взволнованный говор колыхался над стоявшими кругами, и все было необыкновенно и диковинно.
Глядя по тому направлению, куда осторожно тыкал пухлым указательным пальцем секретарь, генерал отыскал глазами Татьяну Семеновну, — пролетку свою он еще раньше увидел. Да, она… Бабы окружили ее… Жестикулируют, по-видимому, враждебно, качают головами укоризненно. Очевидно, пререкаются. И лицо у Татьяны Семеновны взволнованно и испуганно. Присутствие ее здесь, в этой толпе, показалось ему совершенно неуместным. Он хотел уже подойти к окну и крикнуть ей: «Уезжай-ка, голубушка, домой, — нечего тебе здесь делать…» Но… не подошел. Еще при ней начнут улюлюкать на него… Да! кто бы это мог предположить? кто бы знал?.. А может быть, сейчас идет то же и по всей России?.. И втайне генералу очень хотелось, чтобы не он один пережил теперь такую передрягу.
В шесть часов вечера был получен ответ на телеграмму. Разрешалось освободить арестованных.
Генерал хотел что-то сказать, но восторженный рев заглушил его.
— Пок-корнейше благодарим, ваше п-ство!
— Спасибо вам!..
— Молодец генерал!.. Вот так генерал!.. Урра-а!.. А-а-а!..
А-а-а!..
И перед его глазами, теснясь, налезая, давя друг друга в дверях, все эти взмокшие, недавно озлобленные люди, теперь бурно обрадованные, добродушные, шумно-веселые, ринулись вслед за приставом Чертихиным к окружному управлению освобождать арестованных. Было даже удивительно, как могла уместиться здесь такая масса народа. Она запрудила всю улицу, растянулась на полверсты, шумно-торжествующая, многоголосая, спешащая. Белая известковая пыль вилась над нею длинной полосой, как фантастический воздушный мост. Крик стоял в воздухе и, удаляясь, походил на глухой звон бубенцов.
И какие добрые, почтительно-предупредительные стали все, как мягко преобразилась вся недавно дикая толпа, как будто новая стала у ней душа, расположенная, благодарная и благожелательная…
Когда сторож Игнат, одним из последних, подошел к генералу и поклонился ему в ноги, со слезами извиняясь за причиненное огорчение, — генерал расплакался сам и пожал Игнату руку. Игнат, в порыве восторженного чувства, поцеловал руку генерала.
— За невинных страдальцев, ваше п-ство! — сказал он растроганным голосом. — Честь вам и слава!..
«За невинных страдальцев… — грустно подумал генерал. — Кого же он разумеет под невинными страдальцами? Кто, в сущности, из нас больше невинный страдалец: я или те… в кутузке?.. Эх, как все бессмысленно и жестоко!»
Даже дома, переодевшись, отдохнувши, как будто даже успокоившись, окруженный любящим попечением семьи, старавшейся деликатно и осторожно отвлечь его от невеселых мыслей, он долго не мог отрешиться от этого ужасного кошмара нелепой действительности, которая оглушила его таким неожиданным крушением и унижением, — долго не мог забыть это дикое представление. Минутами ему казалось, что произошло нечто непоправимое, безнадежное, убийственно-срамное, точно в одном белье прошел он по людной площади… И — будто сам сделал это, по своей воле, пренебрегши всеми правилами приличия, в слепо-надменной уверенности, что раболепная толпа не посмеет этого отметить… А она посмела, она кричала, хохотала, показывала на него пальцами… Ее улюлюканье начинало плясать у него в ушах, и, дрожа от негодования, в воображении своем он сейчас же вызывал воинскую команду, командовал: «Марш-марш!..» — слышал свист нагаек, крики ужаса и боли, видел давку, панику, бегство… Немое бешенство молотами ударяло ему в голову, перехватывало дыхание… сердце останавливалось… в мстительном упоении он шептал: «Жарь!..»
Но когда приходил в себя, оглядывался, — грустно крякал и, мысленно увещевая кого-то, шептал:
— Но при чем же я тут, скажите, пожалуйста?..
А восторженный шум толпы долго дразнил его. Даже ночью он кружил по станице. В генеральский дом глухо звенящими отрывками залетали мотивы революционных песен, клочки какой-то убогой музыки. Иногда где-то далеко мягко раскатывался вширь крик «ура».
Хотелось уйти куда-нибудь от этих досадных, торжествующих и ущемляющих его сердце звуков, но некуда было уйти: везде роились и блуждали они с веселыми группами, ходившими по улицам, — в оживленном говоре их, в женском заливчатом смехе, во всем праздничном шелесте и движении ночи…