Сверхиндустриальная революция обречет на забвение большую часть наших представлений о демократии и будущей возможности человеческого выбора.
Сегодня в технологически развитых обществах существует почти нерушимое единогласие относительно того, какой будет свобода. Максимальные возможности индивидуального выбора считаются демократическим идеалом. Но большинство людей пишущих предрекают, что мы будем далеки от этого идеала. Они предсказывают мрачную картину будущего, в котором люди предстают как неразумные создания–потребители, окруженные стандартизированными товарами, получающие образование в стандартизированных школах, вскормленные стандартизированной массовой культурой и вынужденные принимать стандартизированный образ жизни.
Подобные предсказания, как можно было ожидать, создали поколение людей, ненавидящих будущее и технофобов. Один из самых ярких антипрогрессистов — французский религиозный мистик Жак Эллюль, книги которого пользуются широкой популярностью в университетских кругах. По мнению Эллюля, человек был гораздо свободнее в прошлом, когда «выбор для него был реальной возможностью». Напротив, сейчас «человек больше ни в каком смысле не совершает выбора». «В будущем, — считает Эллюль, — человек будет, очевидно, сведен к роли записывающего устройства». Лишенный выбора, он будет не действовать, а подвергаться действиям. Он станет жить, как утверждает Эллюль, в тоталитарном государстве, которым правит гестапо в бархатных перчатках[189].
Та же тема — отсутствие выбора — проходит нитью через большинство работ Арнольда Тойнби[190]. Это же повторяют все — от предводителей хиппи до судей Верховного суда, от издателей бульварных газет до философов–экзистенциалистов. В самой простой форме эта Теория Исчезнувшего Выбора основывается на голом силлогизме: наука и техника способствовали стандартизации. Наука и техника будут развиваться, делая будущее еще более стандартизированным, чем настоящее. Следовательно: человек постепенно утратит свободу выбора.
Однако если не принимать этот силлогизм слепо, а задуматься и проанализировать его, мы придем к необыкновенному открытию. Поскольку здесь не только логика ошибочна, но и сама мысль основана на абсолютном незнании фактов, имеющих отношение к природе, значению и направлению сверхиндустриальной революции.
Вся ирония в том, что люди будущего могут страдать не от отсутствия выбора, а от парализующего обилия выбора. Они могут стать жертвами этой своеобразной сверхиндустриальной дилеммы: сверхвыбора.
Все путешествующие по Европе или Соединенным Штатам Америки отмечают архитектурное единообразие бензозаправочных колонок или аэропортов. Каждый, кто чувствует жажду, обнаруживает, что бутылки кока–колы почти абсолютно похожи. Явное следствие технологии массовой продукции — единообразие некоторых аспектов нашего материального окружения — уже давно возмущало интеллектуалов. Некоторые осуждают «хилтонизацию» наших гостиниц, другие выдвигают обвинение в гомогенизации человечества в целом.
Разумеется, трудно отрицать, что индустриализация дает уравнительный эффект. Наша способность производить миллионы почти одинаковых вещей — это высшее достижение индустриальной эры. Таким образом, когда интеллектуалы оплакивают единообразие наших материальных благ, они размышляют о состоянии дел при индустриализации.
Но при этом они, однако, обнаруживают потрясающее неведение относительно характера сверхиндустриализации. Сосредоточившись на том, каким было общество, они не хотят видеть, каким оно вскоре станет. Общество будущего предложит не узкий, стандартизированный поток товаров, а величайшее разнообразие нестандартизированных товаров и услуг, какое только может представить себе любое общество. Мы движемся не к расширению стандартизации материальных благ, а к ее диалектическому отрицанию.
Конец стандартизации уже близок. Темпы разнятся от индустрии к индустрии и от страны к стране. В Европе пик стандартизации еще не пройден. (Это может занять ближайшие двадцать — тридцать лет.) Но в Соединенных Штатах имеются явные свидетельства того, что исторический поворот пройден.
Несколько лет назад американский эксперт по рынку Кеннет Суортц сделал удивительное открытие. «Нельзя назвать иначе, чем революционным преобразованием, то, что произошло на массовом потребительском рынке за последние пять лет, — пишет он. — Из единого и однородного массовый рынок превратился в ряд отдельных рынков, у каждого из которых свои нужды, свои вкусы и свой образ жизни»[191]. Этот факт положил начало изменению американской индустрии до неузнаваемости. Результатом стали удивительные перемены в существующем потоке товаров, предлагаемых потребителю.
Например, компания «Филип Моррис» продавала единственную ведущую марку сигарет в течение 21 года. С 1954 г. она представила шесть новых марок в 16 вариантах. Сейчас курильщик может выбирать сигареты различных размеров, с разными фильтрами, ментолом и пр. В этом не было бы ничего особенного, если бы то же самое не повторялось фактически в каждой большой области производства. Бензин? Несколько лет назад американский автомобилист выбирал между «обычным» и «первым сортом». Сегодня он, подъезжая к бензоколонке, должен сделать выбор между восемью марками и смесями. Бакалея? В 1950—1963 гг. число различных сортов мыла и моющих средств на полке американского магазинчика возросло с 65 до 200; замороженных продуктов со 121 до 350; муки и смесей для выпечки с 84 до 200. Даже количество сортов корма для животных возросло с 58 до 81.
Большая компания «Корн Продактс» производит сироп для блинчиков «Каро» двух видов, поскольку пенсильванцы по каким–то своим причинам предпочитают менее густой сироп, чем остальные американцы. В области декорирования и меблировки происходит тот же процесс. «Сейчас в десять раз больше новых стилей и красок, чем десять лет назад, — говорит Джон Э. Сондерс, президент «Дженерал Файрпруфниг компани», один из ведущих производителей в этой области. — Каждому архитектору требуется свой собственный оттенок зеленой краски»[192]. Другими словами, компании видят большое разнообразие потребительских нужд и налаживают производство так, чтобы удовлетворить их. Эту тенденцию поддерживают два экономических фактора: во–первых, у потребителя стало больше денег на то, чтобы их тратить на свои индивидуальные желания; во–вторых, и это даже более важно, с совершенствованием технологии стоимость введения различных вариантов снижается.
Вот положение, которое наши социальные критики — большинство из которых не искушены в технологии — не могут понять: только примитивная технология предлагает стандартизацию. Напротив, автоматизация прокладывает путь к бесконечному, ослепительному, сбивающему с толку разнообразию.
«Жесткое единообразие и большие партии одинаковых изделий, которые являются отличительной чертой наших традиционных заводов массового производства, становятся менее значимыми, — сообщает инженер–производственник Борис Явитц. — Станки с цифровым управлением быстро переходят от одной модели или размера к другим простым изменениям программ… малые партии изделий становятся экономически выполнимыми». По словам профессора Ван Курт Хейра–мл. из бизнес–магистратуры Колумбийского университета, «автоматическое оборудование… позволяет производить широкое разнообразие изделий малыми партиями по ценам, не намного отличающимся от массового производства»[193]. Многие инженеры и эксперты по бизнесу предвидят время, когда разнообразие будет обходиться не дороже, чем единообразие.
Обнаружить, что неавтоматизированная технология дает стандартизацию, а развитая технология позволяет разнообразие, можно при беглом взгляде на такое противоречивое американское новшество, как супермаркет. Как бензозаправочные станции и аэропорты, супермаркеты похожи и в Милане, и в Милуоки. Уничтожив тысячи «семейных» магазинчиков, они, несомненно, внесли свой вклад в архитектурное единообразие. Но поток товаров, который они предлагают потребителю, несравненно более разнообразен, чем мог предложить любой угловой магазинчик. Таким образом, содействуя архитектурному однообразию, они в то же время способствуют гастрономическому разнообразию. Причина этого противоречия проста: технология производства пищи и ее упаковки гораздо более развита, чем строительная технология. Строительство едва достигло уровня массового производства; оно остается в большой степени доиндустриальным ремеслом. Местные законы строительства и консервативные профсоюзы тормозят темпы индустриального развития технологического прогресса в строительстве. Чем более развита технология, тем дешевле разнообразие продукции. Поэтому мы можем с уверенностью предсказать, что, когда строительная индустрия достигнет такого же технологического развития, как и сфера производства, бензозаправки, аэропорты, гостиницы и супермаркеты не будут выглядеть так, словно выполнены по одному трафарету. Единообразие уступит место разнообразию. В то время как часть Европы и Япония все еще строят свои первые многоцелевые супермаркеты, Соединенные Штаты поднялись на следующую ступень — создание специализированных супермагазинов, которые еще больше расширяют (во что почти невозможно поверить) разнообразие товаров, доступных потребителю. В Вашингтоне один из магазинов, специализирующихся на продуктах питания из других стран, предлагает такие деликатесы, как стейк из мяса гиппопотама, мясо аллигатора, дикого зайца–беляка и 35 сортов меда.
Мысль о том, что примитивная индустриальная техника приводит к единообразию, в то время как развитая техника отдает предпочтение разнообразию, находит яркое подтверждение в процессах, происходящих в автомобильной индустрии. Широкое распространение европейских и японских автомобилей на американском рынке в конце 50–х годов открыло множество новых возможностей для покупателя, увеличив выбор от полудюжины до полусотни моделей. Сегодня этот широкий выбор кажется узким и ограниченным.
Столкнувшись с конкуренцией иностранцев, Детройт стал по–другому смотреть на так называемого массового потребителя. Был продуман не один единообразный массовый рынок, а целое объединение временных мини–рынков. Выяснилось, как сказал один журналист, что «потребитель хочет машину, как бы изготовленную на заказ, которая дает ему иллюзию обладания единственным в своем роде автомобилем».[194]
Так, прекрасный и эффектный «мустанг» предлагается фордом так: «автомобиль, который вы можете сконструировать сами», поскольку, как объясняет Райнер Банэм, «обычного, повторяющегося «мустанга» больше нет, а есть на выбор варианты в комбинациях из 3 (корпуса) х 4 (двигатели) х 3 (трансмиссии) х 4 (основные комплекты усовершенствованного двигателя) — 1 (базовый шестицилиндровый автомобиль, к которому эти модификации не применяются) + 2 (модели Шелби для дальних путешествий и для гонок подходят только к одному варианту корпуса и не ко всем комбинациям двигатель–трансмиссия)»[195].
Здесь даже не принимаются в расчет возможные варианты окраски, обивки и оборудования по выбору.
Как покупателей автомобилей, так и продавцов все больше смущает обилие выбора. Проблема выбора для покупателя стала гораздо сложнее, появление каждого нового варианта создает потребность в большей информации, в большем количестве решений более и менее значимых. Так, тот, кто пытается в последнее время купить автомобиль (что пришлось сделать мне), скоро обнаруживает, что задача узнать о различных марках, сериях, моделях и вариантах (даже в пределах определенной стоимости) требует нескольких дней чтения и езды по магазинам. Короче говоря, автомобильная индустрия скоро достигнет точки, когда ее технология сможет в экономическом отношении производить больше разнообразных изделий, чем требуется или хочется потребителю.
Но мы только в начале пути дестандартизации нашей материальной культуры. Маршалл Маклюэн заметил, что «даже сегодня большинство автомобилей США в каком–то смысле произведены на заказ. Так, например, сосчитав всевозможные комбинации стилей, вариантов и цветов для новой семейной спортивной машины, компьютер показал 25 000 000 различных ее вариантов для покупателя… Когда автоматизированное электронное производство достигнет полной мощности, сделать миллион различных изделий будет почти так же легко, как миллион точных копий. Единственным ограничением производства и потребления будет служить человеческое воображение»[196]. Многие утверждения Маклюэна в высшей степени спорны. Но это — нет. Он абсолютно прав, когда говорит о направлении, в котором движется технология. Материальные блага будущего велики, но они не будут стандартизированы. Мы движемся к «сверхвыбору» — точке, в которой преимущества различия и индивидуализации будут уничтожены сложностью процесса принятия решений покупателем.
Важно ли это? Некоторые утверждают, что разнообразие материального окружения не имеет значения, поскольку мы движемся к культурному или духовному единообразию. «В расчет принимается только то, что внутри», — говорят они, парафразируя известную сигаретную рекламу.
Эта точка зрения серьезно недооценивает важность материальных благ как символического выражения индивидуальных различий человека и глупо отрицает связь между внутренней и внешней средой. Те, кто боится стандартизации людей, будут тепло приветствовать дестандартизацию изделий, поскольку разнообразием изделий, доступных человеку, мы увеличиваем математическую вероятность различий в образе жизни современного человека.
Однако более важна сама посылка — мы идем к культурному единообразию, — поскольку при ближайшем рассмотрении обнаруживается прямо противоположное. Говорить об этом не принято, но мы быстро движемся к дроблению и разнообразию не только в материальном производстве, но и в искусстве, образовании и массовой культуре.
Один в высшей степени показательный тест культурного разнообразия в любом грамотном обществе связан с числом различных книг, публикуемых на миллион населения. Чем более стандартизованы вкусы публики, тем меньше названий публикуется на миллион жителей; чем более различны вкусы читателей, тем больше число названий. Увеличение или уменьшение этого показателя в определенный отрезок времени характеризует направление культурных изменений в обществе.
Согласно исследованию, проводимому ЮНЕСКО (исследование возглавляет Робер Эскарпи, глава Центра социологии литературы Бордоского университета), издания книг явно свидетельствуют о мощном возрастании культурной дестандартизации в международном масштабе.
Так, с 1952 по 1962 г. индекс разнообразия возрос в 21 из 29 главных стран–издателей. Среди стран, где отмечено наибольшее повышение литературного разнообразия, — Канада, Соединенные Штаты и Швеция, в них индекс повысился на 50% и выше. В Великобритании, Франции, Японии и Нидерландах индекс повысился на 10—25%. В восьми странах — Индии, Мексике, Аргентине, Италии, Польше, Югославии, Бельгии и Австрии — индекс понизился, т. е. возросла стандартизация литературной продукции[197]. Коротко говоря, чем более развита технология страны, тем больше вероятность того, что она идет в направлении литературного разнообразия, уходя от единообразия.
То же самое стремление к плюрализму заметно и в живописи, где спектр направлений невероятно широк. Реализм, экспрессионизм, сюрреализм, абстракционный экспрессионизм, поп, кинетическое искусство и сотня других стилей существуют в обществе одновременно. То или иное направление может временно преобладать в галереях, но универсальных стандартов или стилей нет. Это плюралистический рынок.
Когда искусство было видом религиозной деятельности в племени, художник работал для всего сообщества. Позже он работал для единой небольшой аристократической элиты. Еще позже его зрители представали как единая недифференцированная масса. Сегодня его зрители составляют множество мелких подгрупп. По словам Джона Макхейла, «наиболее единообразный культурный контекст представляют типично примитивные замкнутые группы. Самая поразительная черта нашей современной масс–культуры — это огромный спектр и разнообразие ее альтернативного культурного выбора… Эта «масса» даже при беглом рассмотрении распадается на множество различных зрительских аудиторий»[198].
Художники больше не пытаются работать для всей публики. Даже если они думают, что творят для всех, на деле их работы, как правило, соответствуют вкусам и стилям, которые предпочитает та или иная подгруппа общества. Как производители автомобилей или сиропа для блинчиков, художники тоже работают для «мини–маркетов». И если число этих «мини–маркетов» возрастает, художественная продукция становится разнообразнее.
В то же время стремление к разнообразию создает острый конфликт в образовании. Даже с возникновением индустриализма образование на Западе и частично в Соединенных Штатах было организовано для массового производства в основном стандартизированных образовательных программ. Не случайно, что именно в тот момент, когда потребитель начал требовать и получать большее разнообразие, в тот момент, когда новая технология обещает сделать возможной дестандартизацию, волна протестов охватила университетские кампусы. Хотя эта связь отмечается редко, события в кампусах и события на потребительском рынке внутренне связаны. Одна из основных претензий студентов в том, что к ним относятся не как к личностям, но как к массовому, а не штучному продукту. Подобно покупателю «мустанга», студент хочет сконструировать себя сам. Различие в том, что индустрия в высокой степени отвечает требованиям потребителя, образование же, как правило, безразлично к желаниям студентов. (В одном случае мы говорим, что «потребитель лучше знает», в другом — настаиваем, что «отец — или замещающий его преподаватель — лучше знает».) Таким образом, студент–потребитель вынужден бороться за то, что–бы образовательная индустрия отвечала его требованию разнообразия.
Большинство колледжей и университетов заметно расширили число предлагаемых курсов, но в то же время они все еще связаны с комплексными стандартизированными системами званий, специализаций и тому подобным. Эти системы определяют путь, по которому должны пройти все студенты. Хотя преподаватели быстро увеличили число альтернативных путей, разнообразие приходит к студентам недостаточно скоро. Это объясняет, почему молодые люди устраивают «парауниверситеты» — экспериментальные колледжи и так называемые свободные университеты, здесь студент свободен выбирать, что захочет, из ошеломляюще обильного «шведского стола» курсов от тактики партизанской войны и техники работы на фондовом рынке до дзен–буддизма и театра андерграунда.
Задолго до 2000 г. вся устаревшая структура званий, специализаций и репутаций превратится в руины. Каждый студент будет идти по собственному пути образования, поскольку студенты, борющиеся сегодня за дестандартизацию высшего образования, выиграют сражение. Знаменательно, например, что одним из основных результатов студенческих забастовок во Франции стала децентрализация университетской системы. Децентрализация создает большее региональное разнообразие, курсы обучения, студенческие уставы и административная деятельность утверждаются на местах.
Параллельная революция происходит в средних школах. Там уже вспыхнул открытый протест.
Как беспорядки в Беркли послужили началом всемирной волны студенческого протеста, так и в школе эта революция, на первый взгляд, началась с чисто локального события.
Так, в Нью–Йорке, где общеобразовательная система охватывает около 900 школ (т. е. ответственна за каждого сорокового ученика), состоялась самая заметная в истории забастовка учителей — именно по поводу децентрализации. Выстроившиеся пикеты учителей, бойкоты родителей и чуть ли не бунт были обычными событиями в школах города.
Разгневанные неэффективностью школы и тем, что они справедливо считали явными расовыми предрассудками, черные родители при поддержке различных общественных сил потребовали, чтобы вся школьная система была разбита на более мелкие, «управляемые общественностью» школьные системы[199].
На самом деле черное население Нью–Йорка, не добившись расовой интеграции и квалифицированного образования, хочет собственной системы школ. Оно хочет курсов негритянской истории. Оно хочет большей вовлеченности родителей в школы, чем это возможно при нынешней огромной бюрократической и косной системе. Коротко говоря, черное население добивается права создать иную школьную систему.
Однако основной предмет спора выходит за рамки расовых предрассудков. До сих пор школьная система большого города в Соединенных Штатах обладала мощным гомогенизирующим влиянием. Фиксированные нормы и учебные расписания, выбор текстов и подбор персонала в рамках города поддерживали относительное единообразие в школах. Сегодня стремление к децентрализации, которое уже распространилось в Детройте, Вашингтоне, Милуоки и других больших городах Соединенных Штатов (и которое также в иных формах распространится по Европе), представляет собой попытку не просто улучшить образование негров, но и подорвать саму идею централизованной школьной политики в рамках города. Это попытка создать локальное разнообразие в среднем образовании путем передачи контроля за школами местной власти. Это, короче говоря, часть большой борьбы за разнообразие образования в последней трети XX в. Это усилие, временно приостановленное в Нью–Йорке по большей части упорным сопротивлением мощных профсоюзов, не означает, что исторические силы, стремящиеся к децентрализации, удастся всегда сдерживать. Неудача попытки разнообразить образование внутри системы просто приведет к росту альтернативных возможностей образования вне системы. Так, сегодня ведущие деятели образования и социологи, среди которых Кеннет Б. Кларк и Кристофер Дженкс, предлагают создать новые школы, конкурирующие с официальной системой общеобразовательных школ. Кларк призывает к созданию региональных и государственных школ, федеральных школ, школ, которыми руководили бы колледжи, профсоюзы, корпорации и даже военные подразделения. Такие конкурирующие школы смогут, утверждает он, создать разнообразие, в котором сейчас отчаянно нуждается образование. В то же время, менее формальным образом, уже создаются различные «парашколы» — общинами хиппи и другими группами, считающими основное направление образовательной системы слишком однородным.
Следовательно, и главную культурную силу общества — образование — подталкивают к разнообразию продукции. И здесь, как и в области материального производства, новая технология не способствует стандартизации, а ведет нас к супериндустриальному разнообразию.
Компьютеры, например, помогают составить более гибкое расписание в большой школе. Они облегчают школе организацию независимых занятий с широким спектром предлагаемых курсов и более разнообразной деятельностью вне обязательного курса. Еще более важно то, что образование с применением компьютера, программных инструкций и тому подобной техники, несмотря на общую недооценку, коренным образом увеличивает возможность разнообразия. Технические средства позволяют каждому студенту продвигаться вперед в собственном индивидуальном темпе. Они позволяют ему следовать «сделанным на заказ», индивидуальным путем к знаниям, а не учиться по жестко установленным программам, как было принято в традиционных классах времен индустриального периода. Более того, в мире образования будущего пережиток массового производства — централизованное место обучения — тоже будет менее значимым. Так же как экономическое массовое производство требует наличия большого числа рабочих на фабриках, образовательное массовое производство требует присутствия большого числа учащихся в школах. Это само по себе, принимая во внимание единую дисциплину, специальные часы, учет посещаемости и тому подобное, служит стандартизирующей силой. В будущем развитая технология внесет изменения и в образование. Обучение будет происходить в основном в комнате учащегося или в общежитии, в часы, выбранные им самим. С огромной базой данных, доступных ему через компьютерные информационные системы, с собственными видеозаписями и видеомагнитофоном, со своей собственной лингвистической лабораторией и собственной кабиной для занятий с электронным оборудованием студент будет свободен большую часть времени от ограничений и прочих неприятностей, ждавших его в замкнутом пространстве классной комнаты. Технология, которая будет лежать в основе этой новой свободы, неизбежно распространится по учебным заведениям в ближайшие годы — ее достаточно активно продвигают такие большие корпорации, как IBM, RCA и «Ксерокс». В течение 30 лет образовательная система Соединенных Штатов и некоторых западноевропейских стран решительно порвет с массовым производством педагогики прошлого и пойдет вперед, в эру образовательного разнообразия, основанную на освободительной мощи новых машин.
В образовании, следовательно, как в производстве материальных благ, общество неуклонно отходит от стандартизации. Это не просто вопрос большего разнообразия автомобилей, стиральных порошков и сигарет. Социальная тяга к разнообразию и росту индивидуального выбора воздействует как на наше ментальное, так и на материальное окружение.
Из всех обвиняемых в унификации современных умов мало что подвергалось такой постоянной и жесткой критике, как масс–медиа. Интеллектуалы Соединенных Штатов и Европы громят телевидение, в частности, за стандартизацию языка, привычек и вкусов. Они представляют его себе огромной газонокосилкой, уничтожающей региональные различия, стирающей последние следы культурного разнообразия. Преуспевающая научная индустрия выдвигает подобные же обвинения против журналов и фильмов. Хотя в некоторых из этих обвинений есть правда, сами обвинители пропускают важные движения во встречном направлении, порождающие не стандартизацию, а разнообразие. Телевидение, требующее высоких затрат на производство и обладающее ограниченным числом каналов, все еще по необходимости зависит от очень большого количества зрителей. Но почти во всех других информационных средствах мы можем проследить уменьшающуюся зависимость от массовой аудитории. Везде действует процесс «сегментирования рынка».
Поколение назад американские любители кино не видели почти ничего, кроме голливудских фильмов, нацеленных на завоевание так называемой массовой аудитории. Сегодня в городах по всей стране к этой «основной» кинопродукции добавились иностранные фильмы, фильмы по искусству, эротическое кино и целый поток специализированных фильмов «движения», сознательно ориентированных на субмаркеты — для любителей серфинга, мотоциклистов, любителей старых автомобилей и так далее. Продукция кинематографа настолько специализированна, что, например, в Нью–Йорке можно найти кинотеатр, постоянные посетители которого почти исключительно гомосексуалисты, которые смотрят специально снятые для них фильмы, главные герои которых трансвеститы или гомосексуалисты, переодетые в женское платье.
Все это помогает объяснить стремление к маленьким кинотеатрам в Соединенных Штатах и в Европе. Согласно журналу «Экономист», «Времена «Трокадеро» на 4000 мест… прошли… Массовая публика прежних дней, регулярно посещавшая кино раз в неделю, совершенно исчезла». Сейчас увеличивается число малых групп зрителей, предпочитающих определенные виды фильмов, и экономика этой индустрии поднимается. Так, «Синесента» открыла комплекс из четырех 150–местных кинотеатров в одном здании в Лондоне, и другие прокатчики планируют открытие маленьких кинотеатров. И в этом случае развитая технология благоприятствует разнообразию: развитие малотиражных фильмов привело к созданию новой дешевой 16–миллиметровой проекционной системы, сделанной для мини–кинотеатров. Они работают без киномеханика, и вместо обычных двух проекторов здесь нужен только один. «Юнайтид Артисте» продает эти «киноавтоматы» на льготных условиях».
Радио тоже, хотя и в большей мере ориентированное на массовый рынок, выказывает некоторые признаки разнообразия. Некоторые американские радиостанции передают только классическую музыку для знатоков, для высокообразованных слушателей, другие специализируются на новостях, а третьи — на рок–музыке. (Рок–станции довольно скоро разделились на еще более мелкие категории: одни адресуются к подростковому рынку, другие к более старшей группе, третьи — к неграм.) Существуют также зачаточные попытки создать радиостанции, рассчитанные только на людей одной профессии — скажем, врачей. Можно предвидеть создание сети вещания для таких специализированных профессиональных групп, как инженеры, бухгалтеры, адвокаты. Далее рынок будет учитывать не только профессиональные, но и социоэкономические и психосоциальные факторы[200].
Однако самые неоспоримые признаки дестандартизации мы замечаем в издательском деле. До возникновения телевидения главным средством стандартизации в большинстве стран были массовые журналы. Принося те же самые вымыслы, те же самые статьи и ту же самую рекламу в сотни тысяч, в миллионы домов, они быстро распространяли моды, политические мнения и стили. Как работники радиовещания и создатели фильмов, издатели стремятся получить самую большую, всеобщую аудиторию.
Конкуренция телевидения уничтожила ряд больших американских журналов, таких как «Collier's» и «Woman's Home Companion». Те издания массового рынка, которые пережили шок появления телевидения, создали ряд региональных и сегментированных изданий. В 1959–1969 гг. число американских журналов, предлагавших специализированные издания, возросло со 126 до 235. Таким образом, каждый многотиражный журнал в Соединенных Штатах сегодня печатает слегка отличающиеся издания для различных регионов страны (некоторые издатели предлагают до 100 вариантов). Специальные издания тоже адресованы профессиональным и другим группам. 80 000 врачей и дантистов, получающих «Тайм», каждую неделю берут в руки журнал, несколько отличающийся от издания для учителей, который в свою очередь отличается от того, который получают студенты колледжей. Такие «демографические издания» становятся все более специализированными. Коротко говоря, издатели журналов дестандартизируются, разнообразя свою продукцию, как производители автомобилей и электробытовых приборов[201].
Более того, темпы появления новых журналов возросли. Согласно организации «Американских издателей журналов», за последнее десятилетие на месте одного закрывшегося журнала появилось четыре новых. Еженедельно в киосках или на почте можно увидеть новые малотиражные журналы, журналы, предназначенные для «мини–маркетов» — для любителей серфинга, подводного плавания и людей старшего возраста, для любителей старых автомобилей, владельцев кредитных карточек, лыжников и авиапассажиров. Возникло множество подростковых журналов, и вскоре мы станем свидетелями того, что ни один ученый в массовом обществе не осмелился бы предсказать еще несколько лет назад: возрождения местных еженедельных журналов. Сегодня десятки американских городов, таких как Феникс, Филадельфия, Сан–Диего и Атланта, гордятся своими толстыми, блестящими, выпускаемыми при мощной поддержке новыми журналами, посвященными исключительно местным или региональным проблемам. Это вряд ли можно считать знаком размывания различий. Пожалуй, мы получаем более богатую смесь, гораздо больший выбор журналов, чем когда–либо ранее. И, как показывает исследование ЮНЕСКО, то же самое происходит и в книгоиздании.
Число различных названий книг, выпускаемых ежегодно, так резко возросло и сейчас настолько велико (более 30 000 в Соединенных Штатах Америки), что одна живущая в пригороде дама жаловалась: «Трудно найти кого–нибудь, кто читает ту же книгу, что и ты. С кем же тогда побеседовать о прочитанном?» Возможно, она преувеличивает, но работники книжных клубов тоже говорят, что с каждым месяцем все труднее выбирать книги, интересующие большое число разных читателей.
Процесс дифференциации средств информации не ограничивается лишь коммерческими изданиями. Множится число некоммерческих журналов. «Никогда еще в американской истории не было столько журналов, как сегодня», сообщает «Нью–Йорк тайме бук ревью»[202]. «Газеты андерграунда» возникают десятками в городах Америки и Европы[203]. Их не менее 200 в Соединенных Штатах, многие из них существуют за счет публикуемой рекламы ведущих производителей звукозаписи. Эти газеты, обращенные главным образом к хиппи, университетским радикалам и любителям рок–музыки, стали реальной силой в формировании мнений молодого поколения. От лондонской «IT» до нью–йоркской «East Village Other» и «Kudzu», выпускаемой в городе Джексоне, штат Миссисипи, все они помещают много иллюстраций, зачастую цветных, и набиты рекламой «психоделикатесов» и службы знакомств. «Газеты андерграунда» даже печатаются в высших учебных заведениях. Наблюдать рост этих стихийных изданий и говорить о «массовой культуре» или «стандартизации» — значит закрывать глаза на новую реальность. Знаменательно, что эта тяга к разнообразию средств информации обусловлена не только богатством, но и, как мы уже видели, новой технологией — теми самыми машинами, которые, как предполагается, должны унифицировать нас и уничтожить все следы многообразия. Развитие офсетной печати и ксерографии существенно понизило стоимость малотиражных изданий, понизило до такой степени, что учащиеся высшей школы могут финансировать издание своей андерграундной прессы собственными карманными деньгами (и делают это). Офисные копировальные машины — некоторые их виды продаются всего за 30 долл. — позволяют выпускать настолько малотиражные издания, что, как говорит Маклюэн, каждый сейчас может стать своим собственным издателем. В Америке, где офисные копировальные машины распространены почти так же, как арифмометры, возможно, каждый уже стал. Резко выросшее число газет, которые ежедневно ложатся на письменный стол, яркое свидетельство того, что издание — дело легкое.
В то же время ручные кинокамеры и новое видеооборудование подобным же образом революционизировали кинематограф. Новая технология дала камеру и пленку в руки тысяч студентов и любителей, и андерграундное кино — сырое, кричащее, нарушающее нормы, в высшей степени индивидуальное и специфически местное — расцветает даже больше, чем андерграундная пресса.
Этот технологический прогресс имеет свой аналог в аудиокоммуникациях, где вездесущие магнитофоны позволяют каждому стать своим собственным «радиовещателем». Андре Моосманн, главный эксперт по Восточной Европе французского радио и телевидения, сообщает, что в Польше и России широко известны певцы, которые никогда не выступали на радио или по телевидению, их песни и голоса распространяются только через магнитофонные записи. Например, записи песен Булата Окуджавы переходят из рук в руки, каждый слушатель делает собственную запись; этот процесс трудно прекратить либо контролировать. «Песни распространяются быстро, — говорит Моосманн, — если один делает одну запись, а другой две, то скорость распространения очень велика»[204].
Радикалы часто сетовали, что средства информации монополизированы немногими лицами. Социолог С. Райт Миллс зашел так далеко, если мне не изменяет память, что призывал работников культуры взять на себя руководство средствами информации. Вряд ли это будет необходимо.
Развитие информационной технологии незаметно и быстро демонополизирует информацию без единого выстрела. Результат этого — дестандартизация культурной продукции. Телевидение, возможно, все еще унифицирует вкусы, но другие средства информации уже прошли стадию, когда стандартизация неизбежна. Можно предположить, что когда технологический прорыв изменит экономику телевидения путем введения новых каналов и снижения стоимости производства, то и это средство информации тоже станет поставлять различные виды продукции потребителю, наращивая многообразие. Такие прорывы уже не на горизонте, а ближе. Изобретение электронной видеозаписи, возможность спутникового вещания прямо на систему кабельного телевидения указывают на заметный рост разнообразия программ. Очевидно, что тенденция к единообразию характерна лишь для определенной стадии развития любой технологии. Сейчас происходит диалектический процесс, и мы находимся прямо перед скачком к культурному многообразию различных направлений.
Уже недалек день, когда книги, журналы, газеты, фильмы и другие средства информации, подобно автомобилю «мустанг», будут предлагаться потребителю на основе принципа «сконструируй сам». Так, в середине 60–х годов Джозеф Нотой, математик и компьютерный специалист Питтсбургского университета, предложил систему, которая бы хранила «портреты потребителя» — данные о его занятиях и интересах — в центральном компьютере. Машины могли бы сканировать газеты, журналы, видеозаписи, фильмы и другие материалы, подбирать их по индивидуальным интересам потребителя и немедленно уведомлять его, как только появится что–то, касающееся его. Система соединялась с факсимильными устройствами и телепередатчиками, которые могли бы показывать или распечатывать материалы в собственной гостиной пользователя. К 1969 г. японская ежедневная газета «Asahi Shimbun» публично продемонстрировала низкую стоимость системы «Теленовости», предназначенной для печатания газет на дому, a Matsushita industries (Осака) показала конкурирующую систему, известную как «TV Fax (H)»[205]. Это — первые шаги к газете будущего, в самом деле особой газете, которая предлагает каждому зрителю предназначенный для него вариант. Массовая информация при действии подобных систем становится уже не массовой. Мы движемся от единообразия к разнообразию. Совершенная ерунда — настаивать, видя все это, на том, что машины будущего превратят нас в роботов, украдут нашу индивидуальность, уничтожат культурное многообразие и т. д. и т. п. Примитивное массовое производство действительно вводит некоторое единообразие, однако это не означает, что развитие супериндустриальной техники приведет к таким же последствиям. Дело в том, что само стремление к будущему направлено от стандартизации — от одинаковых товаров, от единообразного искусства, от образования «массового производства» и массовой культуры. Мы достигли диалектического поворотного пункта в технологическом развитии общества. И технология не ограничит нашу индивидуальность, а послужит увеличению нашего выбора и нашей свободы — по возрастающей. Окажется ли человек в состоянии совладать с возросшим выбором материальных и культурных продуктов — это совершенно другой вопрос. Приходит время, когда выбор — одно из условий свободы индивида — станет настолько сложным, трудным и дорогостоящим, что может превратиться в свою противоположность. Приходит время, коротко говоря, когда выбор превращается в сверхвыбор, а свобода в несвободу.
Чтобы понять почему, мы должны выйти за рамки исследования нашего растущего материального и культурного выбора. Мы должны посмотреть, что происходит с социальным выбором.
В тридцати милях к северу от Нью–Йорка, неподалеку от его башен, автомобилей, от его городских соблазнов, живет молодой таксист, бывший солдат, который с гордостью носит на теле 700 хирургических швов. Это швы не от ран, полученных на поле боя, и не последствия автомобильной аварии. Это результат его излюбленного отдыха: состязаний на родео. Из скромных доходов таксиста этот человек ежегодно тратит более 1200 долл. на содержание собственной лошади в конюшне и тренировки. Время от времени, прицепив к машине трейлер для перевозки лошадей, он проезжает немногим более ста миль до городка в Филадельфии под названием Кау–Таун. Здесь вместе с такими же, как он сам, он участвует в ловле диких лошадей арканом, борьбе с бычком, езде на оседланной дикой лошади и других рискованных состязаниях, главный приз в которых — периодическое появление в больнице на машине «скорой помощи». Несмотря на то что Нью–Йорк близко, он не вызывает у этого парня восхищения. Когда мы познакомились, ему было двадцать семь лет, и за всю жизнь он был в Нью–Йорке всего два или три раза. Все его интересы сосредоточены на арене родео, он — член крохотной группы фанатов родео, образующих малоизвестный андерграунд в Соединенных Штатах. Они не профессионалы, которые зарабатывают себе на жизнь, занимаясь этим атавистическим видом спорта. И не простодушные люди, которых пленяют ковбойские сапоги, шляпы, джинсовые куртки и кожаные пояса. Это крохотная, но подлинная субкультура, затерянная в огромном и сложном мире наиболее высокоразвитой в технологическом отношении цивилизации в мире. Этой странной группе отдана не только страсть таксиста, но и его время и деньги. Она оказывает влияние на его семью, его друзей, на его мысли. Она вводит ряд стандартов, по которым он судит себя. Коротко говоря, она дарит ему то, что многие из нас с трудом ищут: самоидентификацию. Технологически развитые общества, далекие от того, чтобы быть однообразными и монотонными, подобны сотам с весьма колоритными группировками — хиппи и любители старых автомобилей, теософы и фаны «летающих тарелок», аквалангисты и парашютисты, гомосексуалы, компьютерщики, вегетарианцы, спортсмены, занимающиеся бодибилдингом, и «Черные мусульмане».
Сегодня сокрушительные удары супериндустриальной революции буквально раскалывают общество. У нас увеличивается число этих социальных анклавов, групп и мини–культур почти так же, как число моделей автомобиля. Те же самые дестандартизирующие силы, которые создают больший индивидуальный выбор продуктов и произведений культуры, дестандартизируют и наши социальные структуры. Вот почему с кажущейся внезапностью появляются такие новые субкультуры, как хиппи. Действительно, мы живем во время «субкультурного взрыва».
Нельзя недооценить важности этого. Поскольку мы все находимся в большой мере под влиянием, наши личности формируются воздействием субкультур, которые мы выбираем, сознательно или неосознанно, чтобы идентифицировать себя. Легко высмеять хиппи или необразованного молодого человека, который готов получить 700 швов на теле в попытке проверить себя и найти себя. Но мы все участники родео или хиппи в одном смысле: мы тоже ищем свою личность, «прикрепляясь» к неформальным культурам, сообществам или разного рода группам. И чем больше выбор, тем труднее поиски.
Рост числа субкультур более всего очевиден в мире труда. Множество субкультур возникает вокруг профессий. Таким образом, по мере того как общество движется к большей специализации, оно порождает все большее разнообразие субкультур.
Научное сообщество, например, делится на все более узкие сегменты. Это накладывается на структуру официальных организаций и ассоциаций, число которых быстро увеличивается, специализированные журналы, конференции и встречи. Но эти «явные» тематические различия сопровождаются также «скрытыми». У исследователей раковых заболеваний и астрономов не просто разная работа; они разговаривают на разных языках, стремятся выработать свой тип личности; они думают, одеваются и живут по–разному. (Эти различия настолько очевидны, что зачастую проникают в межличностные отношения. Женщина–ученый говорит: «Мой муж — микробиолог, а я физик–теоретик, и у меня возникает вопрос, существуем ли мы друг для друга».)
Ученые одной специальности стремятся держаться вместе, образуя тесную маленькую субкультурную «ячейку», к которой они обращаются за одобрением и поддержкой, которая определяет и манеру одеваться, и политические взгляды, и стиль жизни.
По мере развития науки появляются новые специальности и соответственно новые неформальные группы. Коротко говоря, специализация порождает субкультуры. Этот процесс клеточного деления внутри профессии ярко виден в финансах. Уолл–стрит был когда–то относительно однородным сообществом. Один выдающийся социолог, наблюдающий финансистов, говорил: «Обычно бывало так — вы приходили сюда из собора Святого Павла, зарабатывали много денег, были членом теннисного клуба, владели домами на Северном побережье, а ваши дочери начинали выходить в свет. Вы добивались всего этого, продавая акции своим бывшим однокашникам». Это, возможно, несколько утрированная картина, но Уоллстрит был действительно одной большой белой англо–саксонской протестантской (WASP) субкультурой, и его члены стремились ходить в те же самые учебные заведения, заниматься теми же видами спорта (теннис, гольф, сквош), посещать те же самые церкви (пресвитерианские и епископальные) и голосовать за ту же партию (республиканскую).
Если кто–либо до сих пор представляет себе Уолл–стрит так, то, значит, он черпает эти представления из старых романов, а не из новой, быстро меняющейся действительности. Сегодня Уолл–стрит раздроблен, и у молодого человека, начинающего заниматься этим бизнесом, есть выбор среди целого ряда конкурирующих субкультурных групп. В банковском деле по инвестициям все еще сохраняются группы прежнего консервативного толка WASP. Еще проводится прежняя консервативная линия в фирмах, о которых говорят: «У них скорее будет черный партнер, чем они наймут на работу еврея». Но в части инвестиционного фонда, сравнительно нового специализированного сегмента финансовой индустрии, встречается множество греческих, еврейских и китайских фамилий, есть несколько ведущих брокеров–негров. Здесь весь стиль жизни, подразумеваемое влияние группы совершенно иные. Инвестиционный фонд — это совершенно отдельное племя.
«Не всякому даже хочется оставаться WASP», — пишет один из ведущих финансовых журналистов. Действительно, множество молодых, активных финансовых деятелей, если даже они WASP по происхождению, отказываются от классической субкультуры Уолл–стрита и стремятся идентифицироваться с одной или несколькими плюралистическими социальными группировками, которыми переполнены каньоны Южного Манхэттена.
По мере того как специализация продолжается, по мере того как исследования захватывают новые области и все больше углубляются в них, по мере того как экономика продолжает создавать новые технологии и службы, количество субкультур будет продолжать увеличиваться. Социальные критики, которые яростно выступают против «массового общества» и в то же время обличают «сверхспециализацию», занимаются просто болтовней. Специализация означает движение от единообразия.
Несмотря на множество пустых разговоров о нужде в «специалистах общего профиля», мало что свидетельствует о том, что завтрашняя технология сможет обходиться без армии высокообразованных специалистов. Нам требуются все новые и новые виды специального знания, все большее число «мультиспециалистов» (людей, которые обладают глубокими знаниями в какой–то области, но могут также работать и в другой), а не закосневших «моноспециалистов». Но нам будут требоваться все более узкие специалисты по мере усложнения технической базы. По одной этой причине мы должны ожидать возрастания разнообразия и численного роста субкультур в обществе.
Даже если технология освободит в будущем миллионы людей от необходимости работать, мы обнаружим все то же движение к многообразию среди тех, кто будет иметь возможность развлекаться. У нас уже есть множество «мастеров развлечений». Мы быстро увеличиваем не только виды работ, но также и виды развлечений.
Число доступных развлечений, хобби, игр, видов спорта быстро растет, и рост различных субкультур вокруг, например, серфинга демонстрирует, что по крайней мере для некоторых свободное времяпрепровождение тоже служит основой всего образа жизни. Субкультура серфинга — указатель будущего.
«Серфинг уже развился в нечто символическое, что придает ему характер тайного братства или религиозного ордена, — пишет Реми Надо. — Отличительными признаками служат зуб акулы, медаль Св. Христофора или мальтийский крест, которые носят на шее… В течение долгого времени самым распространенным видом транспорта был фордовский «универсал» устаревшей модели с деревянной обшивкой»[206]. Серфингисты с гордостью, как доказательство своей причастности к этому братству, демонстрируют синяки и царапины. Загар de rigeur. Стрижка определенного фасона. Члены этого братства проводят целые часы за обсуждением мастерства таких героев этой группы, как Дж. Дж. Мун, его последователи покупают футболки с его портретом, серфинговые доски и становятся членами клуба. Серфингисты — одна из многих субкультур, основанных на развлечениях. Парашютистам, например, имя Дж. Дж. Муна неизвестно, так же как и особые ритуалы и обычаи покорителей волн. Зато парашютисты толкуют об искусстве Рода Пэка, который не так давно прыгнул с самолета без парашюта, затем в воздухе взял приготовленный парашют у своего товарища, надел его и благополучно приземлился[207]. У парашютистов свой собственный маленький мир, как и у планеристов, аквалангистов, любителей старинных машин, гонщиков и мотоциклистов. Каждый из этих мирков представляет субкультуру, основанную на развлечениях, организованную вокруг технического устройства. Поскольку новая технология делает возможными новые виды спорта, мы можем ожидать образования весьма разнообразных новых субкультур, основанных на развлечениях.
Занятия в свободное время будут приобретать все большую важность как основа различий между людьми, по мере того как общество само перейдет от ориентации на труд к большей вовлеченности в отдых. В Соединенных Штатах только с начала века трудовые обязательства сократились по времени на треть[208]. Это большое высвобождение времени и энергии общества. Когда эти обязательства еще уменьшатся, мы приблизимся к потрясающей специализации развлечений, основанной на сложной технологии.
Можно предвидеть создание субкультур, построенных вокруг космической деятельности, голографии, воздействия на мозг, глубоководного погружения, подводного плавания, компьютерных игр и тому подобного. Мы можем даже предугадать создание неких субкультур антисоциальных развлечений — крепко организованных групп людей, стремящихся разрушить работу общества не ради материальных благ, но ради чистого спортивного желания «разбить систему» — подобный ход событий предсказали такие фильмы, как «Даффи» и «Дело Томаса Крауна». Эти группы могут подделывать компьютерные программы правительства или корпораций, запутывать работу почты, перехватывать или давать другие радио и телевизионные передачи, устраивать детально разработанные мистификации, мешать работе на биржевом рынке, фальсифицировать случайные выборки, на которых базируются политические или другие списки избирателей, и даже, возможно, совершать хитро задуманные разбои и убийства. Писатель Томас Пинчон в романе «Крик Лота 49» описывает вымышленную андерграундную группу, организовавшую собственную частную почтовую систему и содержавшую ее в течение нескольких поколений[209]. Писатель–фантаст Роберт Шекли в страшном коротком рассказе «Седьмая жертва» пишет о возможности существования в обществе легализованного убийства в среде неких своеобразных игроков, охотящихся друг за другом, за ними в свою очередь тоже ведется охота[210]. Эта рискованная игра позволяет тем, кто опасно агрессивен, освободиться от агрессии в пределах определенных правил.
Как ни странно это звучит, здесь не следует исключать ничего кажущегося невозможным, поскольку сфера развлечений в отличие от сферы труда редко сдерживается какими–либо практическими соображениями. Здесь свободно играет воображение, и человеческий разум может изобрести невероятное разнообразие развлечений. При достаточном количестве времени и денег, а для некоторых вариантов — и технических навыков — люди будущего будут развлекаться так, как никому раньше и не снилось. Они будут играть в непривычные сексуальные игры. Они будут играть с разумом. Они будут играть с обществом. И в процессе этого, выбирая среди невообразимого числа возможностей, они будут создавать субкультуры и все дальше отстоять друг от друга.
Субкультуры множатся, общество раскалывается — в том числе и по возрастным линиям. Мы становимся «специалистами по возрасту», как по работе или по развлечению. Было время, когда людей делили грубо на детей, «молодых людей» и взрослых. С 40–х годов расплывчатое понятие «молодые люди» стало заменяться более точным понятием teenager, которое охватывало возрастную категорию от 13 до 19 лет. (До окончания Второй мировой войны это слово не было известно в Англии.)
Сегодня это грубое деление на три части явно не отвечает требованиям, и мы вводим гораздо более точные категории. В имеющейся сейчас классификации обозначены «pre–teens», или «sub–teens» — возрастная категория между детством и подростковым возрастом. Мы также начинаем встречать обозначение «post–teens» и далее — «молодые супруги». Каждый из этих терминов представляет собой языковое признание факта, что мы не можем больше смешивать в кучу всех «молодых людей». Всевозрастающее глубокое разделение ставит границы между возрастными группами. Различия между ними очевидны, и социолог Джон Лофленд из Мичиганского университета прогнозирует, что они могут привести к «конфликтам, равным конфликтам между северянами и южанами, капиталистами и рабочими, иммигрантами и «аборигенами», суфражистками и мужчинами, белыми и неграми»[211].
В доказательство своего поразительного предположения Лофленд говорит о возникновении того, что он называет «молодежным гетто» — больших сообществ, почти целиком состоящих из студентов колледжей. Как для негритянского, так и для молодежного гетто характерны убогое жилье, непомерная квартирная плата, весьма высокая мобильность, беспорядки и конфликты с полицией. Как и негритянское гетто, оно тоже совершенно разнородно, с многими субкультурами, каждая из которых борется за расширение сферы своего влияния в гетто.
Дети из четко организованных «семей–ячеек», не имея других взрослых героев и ролевых моделей, кроме своих родителей, все больше подпадают под влияние единственных доступных им людей — других детей. Они проводят больше времени друг с другом и становятся более подверженными влиянию сверстников, чем когда–либо ранее. Вместо того чтобы поклоняться собственному дядюшке, они поклоняются Бобу Дилану, или Доновану, или кому–либо другому, кого группа сверстников выбирает как модель стиля жизни. Таким образом, мы начинаем создавать не только гетто студентов колледжа, но даже полугетто pre–teen'oв и teenager'oв, каждое со своими особыми клановыми характеристиками, собственными увлечениями, модами, героями и злодеями.
Одновременно мы также наблюдаем деление взрослого населения по возрастным линиям. Пригороды населены в большинстве случаев молодыми супружескими парами с маленькими детьми, или парами среднего возраста с подростками, или более пожилыми парами, дети которых уже покинули дом. Существуют специальные «сообщества пенсионеров». «Возможно, настанет день, — предупреждает профессор Лофленд, — когда некоторые города обнаружат, что их политики учитывают при выборах гетто возрастных категорий, подобно тому, как чикагские политики уже давно учитывают этнические и расовые анклавы».
Это возникновение субкультур, основанных на возрастном делении, можно рассматривать как часть поразительного исторического сдвига в основах социальной дифференциации. Время становится более важным источником различий между людьми, пространство — менее важным. Теоретик коммуникаций Джеймс У. Кэри из Иллинойсского университета указывает, что «среди первобытных обществ и на ранних стадиях истории западных стран относительно малые разрывы в пространстве вели к огромным различиям в культуре… Племенные сообщества, отделенные сотней миль, могли иметь… совершенно непохожие системы внешней символики, мифов и обычаев». В тех же самых сообществах, однако, существовала «неразрывная связь… поколений… огромные различия между сообществами, но относительно малые различия между поколениями внутри данного сообщества».
Сегодня, продолжает он, пространство «по нарастающей исчезает как различающий фактор». Но хотя в региональных различиях наблюдается некоторое ослабление, Кэри предупреждает: «Не следует полагать, что различия между группами будут уменьшаться… как считают некоторые теоретики массового общества». Скорее, указывает Кэри, «ось многообразия переместится от пространственного… к временному или поколенческому измерению»[212]. Таким образом, у нас образовались резкие разрывы между поколениями, и Марио Сэвио подвел этому итог революционным лозунгом: «Не доверяй никому старше тридцати!» Ни в одном из предыдущих обществ подобный лозунг не мог бы так скоро стать модным.
Кэри объясняет этот сдвиг от пространственных к временным различиям, ссылаясь на прогресс коммуникационных и транспортных технологий, которые покрывают большие расстояния и, по существу, покоряют пространство. Но есть и другой действующий фактор, который легко не заметить: ускорение изменений. По мере роста скорости изменений во внешней среде внутренние различия между молодежью и стариками неизбежно становятся более заметными. Темп изменений настолько ошеломляющ, что даже несколько лет разницы дают большие различия в жизненном опыте человека. Вот почему некоторые братья и сестры, возрастная разница между которыми три–четыре года, субъективно ощущают себя принадлежащими к совершенно разным «поколениям». Вот почему среди тех радикалов, которые участвовали в забастовке в Колумбийском университете, старшие студенты говорили о «разрыве поколений», отделившем их от первокурсников.
Общество, разделенное по профессиональным, «развлекательным» и возрастным линиям, также делится и по семейно–половым линиям. Даже сейчас мы уже создаем различные новые субкультуры, основанные на супружеском статусе. Когда–то людей расплывчато классифицировали как одиноких, состоящих в браке и овдовевших. Сегодня это деление на три части не отвечает требованиям. Доля разводов в большинстве высокоразвитых стран так велика, что возникла определенная новая социальная группа — те, кто больше не состоит в браке, либо те, кто находится в периоде между браками. Мортон Хант, специалист в этой области, так описывает «мир людей, состоявших прежде в браке».
Эта группа, говорит Хант, представляет собой «субкультуру… со своими собственными механизмами объединения людей, собственными моделями регулирования раздельной жизни или жизни в разводе, собственными возможностями дружбы, социальной жизни и любви»[213]. Поскольку ее члены отходят от своих женатых или замужних друзей, они все более изолируются от тех, кто состоит в браке, и состоявшие ранее в браке люди, подобно teenager'aм или серфингистам, стремятся образовать социальные анклавы с собственными излюбленными местами встреч, собственным отношением ко времени, собственными различными сексуальными кодексами и соглашениями.
Заметные тенденции указывают на то, что эта социальная категория разрастется в будущем. И когда это случится, мир «состоявших прежде в браке» в свою очередь расколется на множество мирков, на все большее число субкультурных групп. Поскольку чем больше субкультура, тем больше оснований думать, что она распадется и даст жизнь новым субкультурам.
Следовательно, если первый ключ к будущему социальной организации общества лежит в идее увеличения количества субкультур, то второй — в их размере. Этого основного принципа часто не замечают те, кто наиболее реализовался в «массовом обществе». Данный принцип помогает объяснить существование различий даже при самом сильном стандартизирующем давлении, поскольку при неизбежных ограничениях социальных коммуникаций сам размер действует как сила, направленная на многообразие организации. Например, чем больше население современного города, тем более многочисленны — и различны — в нем субкультуры; чем больше субкультура, тем выше отличия, которые приведут ее к делению и многообразию. Прекрасным примером этого могут служить хиппи.
В середине 50–х годов небольшая группа писателей, художников и их разнообразных прихлебателей объединилась в Сан–Франциско и около городков Кармел и Бит–Сер на Калифорнийском побережье. Их очень скоро окрестили битниками. Они вели своеобразную жизнь.
Наиболее отличительной их особенностью было прославление бедности — джинсы, сандалии, лачуги и хибарки; пристрастие к негритянскому джазу и жаргону; интерес к восточному мистицизму и французскому экзистенциализму; общее неприятие общества, основанного на технологии.
Несмотря на большое внимание прессы, битники оставались крошечной сектой до появления на сцене технологического открытия — лизергиновой кислоты, больше известной как ЛСД. Прокламируемый мессиями Тимоти Лири, Алленом Гинсбергом и Кеном Кизи, свободно раздаваемый тысячам молодых людей безответственными энтузиастами, ЛСД вскоре начал завоевывать приверженцев в американском кампусе и почти так же быстро распространился в Европе. Увлечение ЛСД сопровождалось вновь возникшим интересом к марихуане — наркотику, с которым битники долго экспериментировали. Из этих двух источников — субкультуры битников середины 50–х и «наркотической» субкультуры начала 60–х — возникла большая группа — новая субкультура, которую можно определить как корпоративное объединение двух названных групп: движение хиппи. Смешав джинсы битников с бусами и браслетами группы наркоманов, хиппи стали самой новой и самой широко рекламируемой субкультурой на американской сцене.
Вскоре, однако, обнаружилось, что влияние новых приверженцев стало чрезмерным. Ряды хиппи пополнились тысячами teenager'os; миллионы pre–teen'oв смотрели телевизионные передачи, читали журнальные статьи об этом движении и проникались к нему сочувствием; даже некоторые взрослые жители пригородов сделались «поддельными» хиппи или хиппи на уик–энд. Результат был предсказуем. Субкультура хиппи — как «Дженерал Моторз» или «Дженерал Электрик» — была вынуждена разделиться, распасться на дочерние субкультуры. Таким образом, из субкультуры хиппи вышло множество ее последователей[214].
Для непосвященного все длинноволосые молодые люди похожи. Но внутри движения возникли важные подгруппы. Согласно Дэвиду Эндрью Сили, проницательному молодому обозревателю, в период расцвета этого движения существовало, «возможно, десятка два опознаваемых различных групп». Они отличались не только мелкими расхождениями в одежде и интересах. Так, Сили сообщает: их деятельность простиралась от «вечеринок с пивом до поэтических вечеров, от курения марихуаны до современного танца; и часто те, кто получал удовольствие от одного из видов деятельности, не имели никакого отношения к другому». Затем Сили объясняет отличия таких групп, как фанаты рок–н–ролла (теперь по большей части исчезнувшие со сцены), политически активные битники, фолк–битники и потом, только потом, оригинальные хиппи per se[215][216].
Отличия членов этих дочерних субкультур были значимыми для посвященных. Фанаты рок–н–ролла, например, были безбородыми, многие из них зачастую были слишком молоды, чтобы бриться. Сандалии носили только в группе фолк. Облегающие или не облегающие брюки носили в зависимости от субкультуры.
На уровне идей было много общего недовольства господствующей культурой. Но по отношению к политической и социальной деятельности возникли резкие различия. Взгляды разнились от сознательного ухода наркоманов–хиппи, невежественного равнодушия фанатов рок–н–ролла до деятельной вовлеченности новых левых активистов и политически абсурдной деятельности групп, подобных «Датч провос», «Крейзис» и группы театра партизанской войны.
Корпорация хиппи, назовем ее так, стала слишком большой, чтобы управлять всеми своими делами стандартизированно. Она должна была расколоться и раскололась. Она породила вполне оперившуюся субкультурную стаю[217].
Когда это случилось, движение начало умирать. Самые страстные вчерашние защитники ЛСД стали утверждать, что «наркотики были скверным эпизодом», а различные андерграундные газеты начали убеждать последователей хиппи против одержимости наркотиками. В Сан–Франциско состоялись пародийные похороны субкультуры хиппи, и излюбленные места хиппи, Хейт–Эшбери и Ист–Виллидж, превратились в туристские мекки. Изначальное движение корчилось и распадалось, образуя новые и многообразные, но более мелкие и слабые субкультуры и мини–кланы. Затем, как бы для того чтобы процесс начался заново, появилась другая субкультура — «бритоголовые». Их отличает особое снаряжение — подтяжки, высокие ботинки, короткая стрижка — и вызывающая тревогу склонность к насилию[218]. Смерть движения хиппи и возникновение «бритоголовых» дает совершенно новое понимание субкультурной структуры завтрашнего общества. Ведь не только увеличивается количество субкультур. Они сменяют одна другую с большей скоростью. Принцип быстротечности здесь прослеживается тоже. По мере возрастания темпа изменений во всех других сферах общества субкультуры тоже становятся более недолговечными.
Свидетельством уменьшения срока жизни субкультур может послужить исчезновение агрессивной субкультуры 50–х, шаек уличных бойцов[219]. В течение этого десятилетия определенные улицы в Нью–Йорке регулярно опустошались в результате особого вида городской войны — драки между подростками. Во время такой драки десятки, если не сотни молодых людей дрались друг с другом цепями, ножами с выкидными лезвиями, разбитыми бутылками и самодельными пистолетами. Драки случались в Чикаго, Филадельфии, Лос–Анджелесе и даже в Лондоне и Токио.
Никакой прямой связи между этими вспышками насилия в так далеко отстоящих друг от друга городах, разумеется, не было, но драки ни в коем случае не были случайными явлениями. Они планировались и осуществлялись с военной точностью высокоорганизованными «боп–бандами». В Нью–Йорке эти банды зачастую носили живописные названия — «Кобры», «Вожди пиратов», «Апачи», «Египетские цари» и т. п. Они воевали за господство в своих кварталах — особых зонах, которые они закрепляли за собой.
В момент расцвета в одном Нью–Йорке было около 200 таких группировок, и за один 1958 г. они совершили не менее 11 убийств. Но в 1966 г., по данным полиции, боп–группы фактически исчезли. Только одна группа осталась в Нью–Йорке, и «Нью–Йорк тайме» сообщала: «Никто не знает, на какой усыпанной мусором улице… состоялась последняя драка. Но это случилось четыре–пять лет назад (что позволяет датировать прекращение драк всего двумя–тремя годами позже 1958 г., времени расцвета). Таким образом, вдруг, после десятилетия нарастания насилия, эра уличных боев в Нью–Йорке кончилась». То же самое, очевидно, произошло в Вашингтоне, Нью–Арке, Филадельфии и других местах. С исчезновением уличных бойцов эра спокойствия в городах, разумеется, не наступила.
Агрессивные страсти, которые заставляли бедных пуэрториканцев и молодых негров в Нью–Йорке вести борьбу соперничающих друг с другом группировок, теперь направлены на саму социальную организацию, в гетто возникают субкультурные группировки. Итак, продолжается процесс, в результате которого субкультуры множатся во всевозрастающем темпе и поочередно умирают, чтобы освободить место для все большего количества новых субкультур. Происходит некий метаболический процесс в кровообращении общества, и он ускоряется точно так же, как ускоряются остальные аспекты социального взаимодействия.
Для индивида возникают проблемы выбора на совершенно новом уровне. Дело не просто в том, что число кланов быстро увеличивается. И даже не в том, что эти кланы или субкультуры вливаются одна в другую, изменяя взаимоотношения все более и более быстро. Дело в том, что многие из них недолговечны, человек не может оценить предполагаемые преимущества или ущерб от членства в них.
Человек, ищущий некий смысл в принадлежности к субкультуре, ищущий социальных связей для самоидентификации, движется сквозь туман, в котором его возможные цели членства движутся с высокой скоростью. Ему приходится выбирать из всерастущего числа движущихся мишеней. Проблемы выбора в таком случае возрастают не в арифметической, а в геометрической прогрессии.
Когда увеличиваются возможности выбора материальных благ, образования, культурного потребления, отдыха и развлечения, человеку предлагается и ошеломляющее изобилие возможностей социального выбора. И как существуют границы желаемого выбора при покупке машины — в известный момент увеличение вариантов требует больше затрат на принятие решения, чем это того заслуживает, — точно так же мы можем скоро приблизиться к моменту социального сверхвыбора.
Уровень нервного расстройства человека, неврозов и простого психологического дистресса в нашем обществе свидетельствует, что многим уже сейчас трудно создать разумный, интегрированный и постоянный личный стиль. Но существуют доказательства, что тяга к социальному многообразию так же, как в сфере потребления и культуры, только началась. Нам предстоят искушающие и ужасающие просторы свободы.
Чем больше субкультурных группировок существует в обществе, тем выше потенциальная свобода личности. Именно поэтому доиндустриальный человек, несмотря на романтические мифы, горько страдал от отсутствия выбора.
Сентименталисты лепетали о предполагаемо неограниченной свободе примитивного человека, но данные антропологов и историков говорят об обратном. Джон Гарднер пишет: «Примитивный клан доиндустриального сообщества обычно требовал гораздо более глубокого подчинения человека группе, чем любое современное общество»[220]. Одному австралийскому социологу человек из племени темне в Сьерра–Леоне сказал: «Когда люди темне выбирают себе какую–то вещь, мы все должны согласиться с решением — и это мы называем сотрудничеством»[221]. Мы, разумеется, называем это подчинением.
Причиной гнетущего подчинения, которое требовалось от доиндустриального человека, причиной того, что человек племени темне должен «идти вперед» вместе со своими соплеменниками, является то, что больше идти ему некуда. Его общество монолитно, еще не раздроблено на несущее освобождение множество составляющих. Социологи называют такое общество «недифференцированным».
Как пуля, ударившаяся в оконное стекло, индустриализм раскалывает такие общества, разбивая их на тысячи специализированных учреждений (школы, корпорации, правительственные учреждения, церкви, армии), каждое из которых делится на все более мелкие и более специализированные субобъединения. То же самое деление происходит на неформальном уровне, и возникает множество субкультур: участники родео, «Черные мусульмане», мотоциклисты, «бритоголовые» и многие другие.
Это раскалывание социального порядка аналогично процессу роста в биологии. Эмбрионы по мере развития становятся все более различными. Весь ход эволюции, от вируса до человека, показывает беспрерывное движение к все более высокой степени дифференциации. Очевидно, это движение живых существ и социальных групп ко все более дифференцированным формам непреодолимо.
Таким образом, мы не случайно наблюдаем параллельные движения к многообразию — в экономике, в искусстве, в образовании и массовой культуре и в самом социальном порядке. Эти движения вместе образуют часть необыкновенно большого исторического процесса. Супериндустриальная революция может быть рассмотрена как продвижение человеческого общества к следующей, более высокой степени его дифференциации. Вот почему нам часто кажется, что наше общество трещит по швам. Так и есть. Именно поэтому все усложняется. Где когда–то было 1000 организационных единиц — сейчас 10 000, связанных между собою все более кратковременными узами. Где когда–то существовало несколько относительно постоянных субкультур, с которыми человек мог идентифицироваться, сейчас тысячи временных субкультур, сгруппировавшихся вокруг, сталкивающихся и увеличивающихся в числе. Мощные узы, которые связывали индустриальное общество — узы закона, общих ценностей, централизованного и стандартизированного образования и культурного производства, — сейчас разорваны. Все это объясняет, почему города вдруг «не поддаются контролю», а университетами «невозможно управлять». Прежние пути интеграции в общество, методы, основанные на единообразии, простоте и постоянстве, более не эффективны. Возникает новый, более тонко фрагментированный социальный порядок — сверхиндустриальный порядок. Он основан на гораздо более многообразных и краткосрочных составляющих, чем любая предшествующая социальная система. Мы еще не научились, как связывать их вместе, как интегрировать целое. Для человека этот скачок на новый уровень дифференциации имеет пугающие последствия. Но большинство людей боятся не их. Нам так часто говорили, что мы идем к безличному единообразию, что мы недооцениваем фантастические возможности, которые несет человеку сверхиндустриальная революция. И мы едва ли задумываемся о скрытых в ней опасностях сверхиндивидуализации.
Теоретики «массового общества» говорят о мире, который уже исчезает. Кассандры, которые слепо ненавидят технологию и предсказывают будущее–муравейник, все еще рефлекторно реагируют на условия индустриализма. Но эта система уже вытесняется. Разоблачать условия, порабощающие индустриального рабочего сегодня, замечательно. Но проецировать эти условия в будущее и предсказывать исчезновение индивидуальности, многообразия и возможности выбора — значит пускать в обращение опасные клише.
У человека прошлого и настоящего относительно немного выбора. Люди будущего, число которых возрастает с каждым днем, столкнутся не с выбором, а со сверхвыбором. Для них наступит взрывное расширение свободы.
И эта свобода придет не вопреки новой технологии, а в большой степени благодаря ей. Если для ранней технологии индустриализма требовался бездумный, роботоподобный человек, чтобы исполнять бесконечно повторяющиеся задания, то технологии завтрашнего дня выполнят эти задания более точно, оставив человеку только те функции, которые требуют решений, искусства общения и воображения. Супериндустриализм требует, и он создаст, не одинаковых «массовых людей», а людей, глубоко отличных друг от друга, индивидуальных, не роботов. Человеческая раса не будет втянута в монотонное подчинение, она станет гораздо более социально многообразной, чем когда бы то ни было. Новое общество, сверхиндустриальное общество, которое сейчас начинает формироваться, станет поощрять пестрые, как лоскутное одеяло, быстро меняющиеся стили жизни.
В ресторанах Сан–Франциско, куда служащие приходят на ленч, их обслуживают официантки с обнаженной грудью. А в Нью–Йорке эксцентричная девица–виолончелистка была арестована за то, что исполняла авангардную музыку в костюме «топлесс». В Сент–Луи ученые, занимающиеся психологией оргазма, нанимают проституток, чтобы заснять акт на камеру. Но в Колумбусе, штат Огайо, разгорелась городская дискуссия по поводу продажи кукол «маленький братец» с мужскими гениталиями. В Канзас–сити конференцией гомосексуальных организаций объявляется кампания за отмену запрета гомосексуалистам служить в армии, и Пентагон в самом деле осмотрительно идет на это. Но в американских тюрьмах сидит множество людей, которые арестованы за гомосексуализм.
Редко в какой стране проблема сексуальных ценностей так запугана. Но то же самое можно сказать и об остальных видах ценностей. Америка мучается неопределенным отношением к деньгам, собственности, закону и порядку, расовым вопросам, религии, Богу, семье и самой личности. Но не одни Соединенные Штаты мучаются головной болью при определении ценностей. Во всех технологически развитых обществах царит такая же путаница. Крах ценностей прошлого вряд ли прошел незамеченным. Каждый священник, политик, каждый родитель озабоченно качает головой по этому поводу. Но большинство дискуссий об изменении ценностей бесплодны, так как в них отсутствуют два основных пункта. Первый из них — это ускорение.
«Оборот» ценностей сейчас происходит быстрее, чем когда–либо в истории. В прежние времена человек, выросший в каком–либо обществе, мог ожидать, что общественная система ценностей останется в основном неизменной в течение его жизни; гарантировать такое утверждение сейчас нельзя, разве что в самых изолированных дотехнологических сообществах.
Это подразумевает временный характер структуры как общих, так и личностных ценностных систем. Каково бы ни было содержание ценностей, которые возникают взамен ценностей индустриальной эры, они будут менее долговечны, чем ценности прошлых времен. Нет никаких доказательств того, что ценностные системы высокоразвитых технологических обществ могут вернуться к «устойчивому» состоянию. Если говорить о предвидимом будущем, следует предполагать еще более быструю смену ценностей.
В этом контексте, однако, раскрывается другое мощное направление. Ведь фрагментация общества приносит с собой многообразие ценностей. Мы становимся свидетелями раскола консенсуса.
Большинство предшествующих обществ имело обширный основной набор общепринятых ценностей. Теперь этот набор сократился, и мало оснований предполагать, что формирование нового широкого консенсуса случится в грядущие десятилетия. Здесь действуют центробежные силы, а не центростремительные, силы, направленные к многообразию, а не к единству.
Это объясняет фантастически разноречивую пропаганду, которая обрушивается на людей, живущих в высокотехнологических обществах. Дом, школа, корпорация, церковь, сословные группы, средства массовой информации и мириады субкультур — все рекламируют различные наборы ценностей. Результатом для многих стала позиция «все проходит» — что само по себе тоже некая позиция. «Мы, — заявляет журнал «Ньюсуик», — общество, утратившее консенсус… общество, которое не может найти согласия в отношении стандартов поведения, языка или манер, всего, что можно увидеть или услышать»[222].
Картина расколотого консенсуса подтверждается открытиями Уолтера Грузна, руководителя научных социальных исследований в Род–Айлендском госпитале. Он провел серию статистических исследований того, что он называет «стержнем американской культуры». К своему удивлению, Груэн обнаружил не монолитную систему убеждений, какую приписывали среднему классу предшествующие исследователи, а «различие в убеждениях гораздо более поразительное, чем статистически подтверждавшееся однообразие. Возможно, — делает он вывод, — уже заблуждение говорить об «американском» культурном единстве».
Груэн полагает, что, в частности, в группе богатых, образованных людей консенсус уступил место тому, что он называет «карманным набором» ценностей. Можно ожидать, что по мере того, как количество и разнообразие субкультур будет возрастать, «карманный набор» тоже будет увеличиваться[223].
Оказываясь перед различными противоречащими одна другой ценностными системами, сталкиваясь с ослепляющим изобилием новых потребительских товаров, услуг, различными вариантами образования, занятий и развлечений, люди будущего должны будут совершать выбор по–новому. Они станут «потреблять» стили жизни примерно так, как люди прошлого, менее богатого выбором, потребляли обыкновенные продукты.
В елизаветинские времена понятие «джентльмен» определяло весь образ жизни, а не только факт рождения. Соответствующая генеалогия могла быть предварительным условием, но быть джентльменом означало: получить лучшее образование, иметь лучшие манеры, носить лучшую одежду, чем массы; участвовать в определенных (а не каких других) развлечениях; жить в большом, хорошо обставленном доме; держаться на расстоянии от подчиненных; короче, никогда не терять вида классового «превосходства»[224].
Класс купцов обладал своим собственным предпочитаемым стилем жизни, а крестьянство — своим. Эти жизненные стили, как и стиль жизни джентльмена, слагались из многих различных составляющих, начиная от места проживания, занятий и одежды и кончая жаргоном, характерными жестами и религией.
Сегодня мы еще создаем свой стиль жизни из мозаики составляющих. Но многое уже изменилось. Стиль жизни больше не просто демонстрация классовой принадлежности. Сами классы разбились на более мелкие группы. Экономические факторы стали значить меньше. Таким образом, сегодня важнее не классовая принадлежность, а связи с субкультурой, определяющей стиль жизни человека. У хиппи из рабочего класса и хиппи из Экзетера или Итона общий стиль жизни, хотя они принадлежат к разным классам.
Поскольку стиль жизни стал способом самоидентификации с той или иной субкультурой, подобное взрыву увеличение числа субкультур в обществе принесло с собой так же подобное взрыву увеличение числа жизненных стилей.
Таким образом, иностранец, оказавшийся сегодня в американском, английском, японском или шведском обществе, должен выбирать не между четырьмя–пятью стилями жизни, основанными на классовой принадлежности, а буквально между сотнями различных возможностей. Завтра, поскольку субкультуры множатся, это число еще увеличится.
Следовательно, то, как мы выбираем стиль жизни и что это означает для нас, оказывается одним из основных вопросов психологии завтрашнего дня, поскольку выбор жизненного стиля, сознательный или неосознанный, в огромной степени предопределяет будущее человека, внося в его жизнь определенный порядок, определенные принципы и критерии выбора. Посмотрим, как такой выбор совершается в настоящее время. Молодая пара, намереваясь обставить квартиру, может просмотреть буквально сотни светильников: в скандинавском стиле, в японском, светильники в стиле французской провинции, лампы Тиффани, лампы — «молнии», светильники в американском колониальном стиле — десятки, дюжины ламп различных размеров, моделей и стилей, — прежде чем остановит свой выбор, скажем, на светильнике Тиффани. Пройдя целую «вселенную» возможностей, они выбрали одну вещь. В отделе мебели они опять просматривают множество вариантов, затем останавливаются на викторианском столике. Эта процедура просмотра–и–отбора повторяется — ковры, диваны, драпировки, стулья для столовой и т. д. В действительности нечто подобное той же самой процедуре происходит не только в отношении меблировки их дома. Они совершают просмотр–отбор идей, друзей, лексики, которую они употребляют, и ценностей, которые они признают.
Поскольку общество бомбардирует человека головокружительным, беспорядочным на вид набором альтернатив, сделанный выбор может быть только случайным. Потребитель (столика или идей) приходит вооруженным сложившимся набором вкусов и предпочтений. К тому же ни один выбор не может быть совершенно независимым. Каждый обусловлен предшествующим выбором. То, что молодая пара остановилась на викторианском столике, обусловлено сделанным прежде выбором лампы. Коротко говоря, существует некая последовательность, попытка личного выбора во всех наших действиях — сознательного или неосознанного, не важно.
Некоторые мужчины–американцы носят строгие рубашки, длинные носки, туфли и берут с собой атташе–кейсы. Если присмотреться повнимательнее, можно обнаружить, что выражение лиц и манеры выдают их желание приблизиться к стереотипу чиновника. Вероятность, что такой человек отрастит шевелюру в стиле рок–музыканта Джими Хендрикса, необычайно мала. Он знает, как знаем мы все, что определенная одежда, манеры, речь, мнения и жесты сочетаются, а другие — нет. Он может знать это только интуитивно, «по ощущению», наблюдая за другими людьми, но этим знанием определяются его действия. Мотоциклист в черной куртке, который носит украшенные стальными пластинками краги и оскорбляющую взгляд свастику, свисающую с шеи, дополняет свой костюм грубыми ботинками, не мокасинами и не строгими туфлями. Он идет преисполненный самодовольства и бормочет банальности, направленные против властей. Для него тоже важна последовательность. Он знает, что любой намек на элегантность или членораздельность разрушит цельность его стиля.
Почему же мотоциклисты носят черные куртки? Почему не коричневые и не синие? Почему чиновники в Америке предпочитают атташе–кейсы, а не обычные портфели? Как будто они следуют одному и тому же образцу, пытаясь достичь некоего идеала, установленного свыше. Нам мало что известно о происхождении моделей стиля жизни. Однако мы знаем, что популярные герои и знаменитости, включая героев вымышленных (например, Джеймса Бонда), имеют к этому отношение.
Марлон Брандо, сыграв самоуверенного мотоциклиста в черной куртке, возможно, создал и, несомненно, разрекламировал некую модель стиля жизни. Тимоти Лири, в свободном одеянии, украшенном бусинами, бормочущий мистические псевдомудрости о любви и ЛСД, ввел модель для тысяч молодых людей. Такие герои, по словам Оррина Клэппа, помогают «кристаллизовать социальный тип». Он ссылается при этом на покойного Джеймса Дина, который сыграл отчужденного от общества юношу в фильме «Бунтовщик без идеала», или на Элвиса Пресли, который изначально закрепил за собой образ рок–н–ролльного гитариста. Затем появилась группа «Битлз» с чрезмерно длинными (по тем временам) волосами и в экзотических костюмах. «Одна из главных функций любимцев публики, — говорит Клэпп, — это делать типы видимыми, что в свою очередь делает видимыми новые стили жизни и новые вкусы»[225].
Но законодатели стиля не обязательно должны быть идолами массовых коммуникаций. Они могут быть почти неизвестными за рамками отдельной субкультуры. Так, в течение многих лет Лайонел Триллинг, профессор Колумбийского университета, был образом отца для вестсайдских интеллектуалов, субкультуры Нью–Йорка, хорошо известной в литературных и академических кругах Соединенных Штатов[226]. Мэри Маккарти воплощала образ матери еще задолго до того, как к ней пришла слава.
В статье Джона Спейчера в молодежном журнале «Cheetah» перечислено несколько наиболее известных молодежных стилей жизни конца 60–х годов. Они колеблются от Че Гевары до Уильяма Бакли, от Боба Дилана и Джоан Баэз до Роберта Кеннеди. «Круг интересов американской молодежи, — пишет Спейчер, — переполнен героями». И добавляет: «Где есть герои, там есть и поклонники, последователи»[227].
Для человека, принадлежащего к определенной субкультуре, герой, по словам Спейчера, становится «критической экзистенциальной необходимостью психологической самоидентификации». Разумеется, это не ново. Предыдущие поколения идентифицировались с Чарлзом Линдбергом и Тедой Бара. Новое и значимое здесь, однако, сказочное изобилие таких героев и мини–героев. По мере того как субкультуры множатся и ценности разнятся, мы обнаруживаем, пишет Спейчер, что «национальный смысл самоидентификации безнадежно раздроблен». У человека, подчеркивает он, большой выбор: «Существует огромный диапазон доступных культов, огромный диапазон героев. Можно сравнить это с покупками в магазине».
В то время как харизматические фигуры становятся законодателями стилей, стили обретают плоть и продаются публике через субобщества или небольшие кланы, которые мы назвали субкультурами. Беря сырой символический материал из средств информации, они каким–то образом составляют вместе разрозненные фрагменты одежды, мнений, выражений и сооружают из них нечто связное: образец стиля жизни. Как только модель готова, они действуют, как любая хорошая корпорация, — продают ее. Они ищут на нее покупателей.
Любому, кто сомневается в этом, следует почитать письма Аллена Гинсберга Тимоти Лиру. Эти два человека больше чем кто–либо ответственны за создание стиля жизни хиппи с его отличительной чертой — употреблением наркотиков.
Поэт Гинсберг пишет: «Вчера выступал на ТВ вместе с Н. Мейлером и Эшли Монтэгю, произнес большую речь… советуя всем «балдеть»… Общался со всеми либеральными сторонниками наркотиков, о которых знаю, что они опубликовали и распространили [228]… Я написал пятистраничный отчет об этой ситуации Кении Лаву в «Нью–Йорк тайме», и он сказал, что, возможно, напишет статью… которую затем может подхватить один парень из «Юнайтед пресс», который даст информацию по всей стране. Я послал копию Элу Ароновичу в «Нью–Йорк пост», Розалинд Констейбл в «Тайм» и Бобу Силверсу в «Харперс»…»[229] Неудивительно, что ЛСД и все события, связанные с движением хиппи, получали немедленную огласку в средствах массовой информации. Этот небольшой отчет об энергичном взаимодействии Гинсберга с прессой читается просто как памятная записка какой–то огромной корпорации по связи с прессой из числа тех, что хиппи любили бичевать за манипуляции с общественным мнением. Успешная «распродажа» модели жизненного стиля хиппи молодым людям всех технологически развитых обществ — это одна из классических торговых историй нашего времени. Не все субкультуры так агрессивны и так талантливы в рекламной шумихе, но их совокупная сила в обществе огромна. Эта сила происходит от нашего почти универсального безумного желания «принадлежать». Человек племенного общества чувствовал сильную привязанность к своему племени. Он знал, что «принадлежит» племени, и с трудом мог вообразить себя отдельно от него. Однако технологически развитые общества настолько велики, сложны и недоступны пониманию человека, что, только «воткнувшись» в одну или несколько его субкультур, можно ощутить некоторую самоидентификацию и свою связь с целым. Неудача в попытке самоидентификации с какой–либо группой или группами заставляет нас ощущать одиночество, отчуждение и свою бесплодность. Мы начинаем задаваться вопросом: кто же мы?
Напротив, чувство принадлежности, ощущение себя частью социальной ячейки, которая больше нас (но достаточно невелика, чтобы быть понятной), зачастую настолько вознаграждает нас, что мы чувствуем глубокую приверженность, иногда противоречащую нашим собственным суждениям, к ценностям, позициям и предпочтительному стилю жизни группы.
Однако мы платим за преимущества, которые получаем. Потому что если мы психологически принадлежим субкультуре, она начинает оказывать на нас давление. Мы обнаруживаем, что нужно «идти вперед» вместе с этой группой. Нас вознаграждает теплом, дружбой и признанием наше согласие с ее моделью жизненного стиля. Но она безжалостно карает нас насмешками, остракизмом или каким–то иным образом, если мы отдаляемся от нее.
Распространяя свои излюбленные модели стиля жизни, субкультуры требуют нашего внимания. В процессе этого они непосредственно воздействуют на нашу самую уязвимую психологическую собственность, на наш собственный образ. «Присоединяйся к нам, — нашептывают они, — и ты станешь больше, лучше, сильнее, более уважаемым и менее одиноким человеком». Выбирая между быстро возникающими субкультурами, мы можем только неясно ощущать, что наша самоидентификация приобретет избранную нами форму, но чувствуем жаркую требовательность их призывов и призывов других. Нас притягивают и отталкивают их психологические обещания. В тот момент, когда между ними приходится выбирать, мы напоминаем туриста, прогуливающегося по Бурбон–стрит в Новом Орлеане. Когда он проходит мимо кабаков и притонов, швейцар хватает его за руку, тянет за собой и открывает дверь, так что ему удается увидеть дразнящее зрелище обнаженной плоти стриптизерш на подиуме за баром. Субкультуры распространяют свое влияние, чтобы привлечь нас, и взывают к нашим самым интимным фантазиям гораздо сильнее и тоньше, чем любое изобретение Мэдисон–авеню. Они предлагают не стриптиз и не новое мыло, и не стиральный порошок. Они предлагают не продукцию, а суперпродукцию. Они обещают человеческое тепло, дружеские отношения, уважение, чувство общности. Но то же самое обещают и те, кто рекламирует дезодоранты или пиво. «Чудесный ингредиент», особый компонент, единственное, что предлагают субкультуры и не могут предложить остальные торговцы, — это передышка от напряжения, вызванного сверхвыбором. Они предлагают не один продукт или идею, а способ организации всех продуктов и идей, не отдельное удобство, а целый стиль, комплекс предписаний, которые помогут человеку свести всевозрастающую сложность выбора к поддающимся контролю размерам.
Большинство из нас отчаянно хочет найти именно такие предписания. В путанице сталкивающихся друг с другом нравственных позиций, в сумятице, вызванной сверхвыбором, самым мощным, самым полезным «суперпродуктом» из всех является организующий принцип жизни человека. Именно это предлагает стиль жизни.
Разумеется, не каждый стиль жизни может оказаться подходящим. Мы живем на восточном базаре конкурирующих моделей. В этой психологической фантасмагории мы ищем способ упорядочить свое существование, ищем стиль, соответствующий нашему собственному темпераменту и нашим обстоятельствам. Мы ищем героев и мини–героев для подражания. Человек, выбирающий себе стиль, подобен даме, которая листает страницы модного журнала, чтобы найти подходящий фасон платья. Она просматривает один журнал за другим, останавливается на привлекательной модели и решает сделать платье на ее основе. Затем она начинает подбирать необходимые материалы: ткань, нитки, отделку, пуговицы и т.п. Точно таким же образом создатель стиля жизни собирает нужные предложения. Он отращивает волосы. Он покупает плакаты в стиле арт–нуво и статьи Че Гевары в мягкой обложке. Он учится спорить о Маркузе и Франце Фаноне. Он усваивает определенный жаргон, в его лексиконе появляются такие слова, как «релевантный» и «истеблишмент».
Это вовсе не означает, что его политические действия несущественны или что его мнения несправедливы или глупы. Он может быть (или не быть) справедлив в своих взглядах на общество. Но тот особый способ, который он выбирает, чтобы выражать их, неизбежно представляет собой часть его поисков собственного стиля.
Дама, моделируя свое платье, изменяет его там и тут, слегка отклоняясь от образца, чтобы оно больше подходило ей. Конечный продукт — настоящее сшитое на заказ платье; но оно разительно похоже на другие, сшитые по той же модели. Почти так же мы индивидуализируем наш стиль жизни, но это обычно завершается явным сходством с некоторой моделью стиля жизни, которая еще до этого была упакована и продаваема субкультурой.
Зачастую мы не осознаем момента, когда отдаем предпочтение определенной модели стиля жизни перед остальными. Решение «быть» Чиновником, или Черным активистом, или Вестсайдским интеллектуалом редко бывает результатом чисто логического анализа. Принятое решение не всегда бывает ясным сразу. Ученый–исследователь, который перестает курить сигареты и начинает курить трубку, может сделать это по соображениям здоровья, не зная, что трубка — часть целого стиля жизни, который привлекает его. Семейная пара, выбравшая светильник Тиффани, думает, что обставляет квартиру; они могут и не видеть, что их действия — попытка воплотить всеобъемлющий стиль жизни.
Большинство из нас в действительности не думает о своей жизни в терминах стиля жизни, и у нас часто бывают трудности при объективном разговоре об этом. Еще больше трудностей возникает, когда мы пытаемся сформулировать структуру ценностей, заключенных в нашем стиле. Задача становится вдвойне сложной, поскольку в стиле жизни многих из нас сочетаются элементы нескольких различных моделей. Мы можем подражать Хиппи и Серфингистам. Мы можем выбрать среднее между Вестсайдским интеллектуалом и Чиновником — слияние, довольно распространенное среди издательских работников Нью–Йорка. Когда стиль человека представляет собой гибрид, довольно трудно различить множество моделей, на которых он основывается. Однако после того как мы выберем себе определенную модель, мы энергично боремся за ее создание, а еще сильнее за то, чтобы охранить ее от перемен. Стиль становится для нас необыкновенно важен. Это вдвойне справедливо в отношении людей будущего, когда забота о стиле станет просто неистовой. Эта чрезмерная забота о стиле вовсе не то, что литературные критики называют формализмом. Это не просто интерес к внешнему виду. Ведь стиль жизни включает в себя не просто внешние формы поведения, но и ценности, подразумеваемые под этим поведением, и никто не может изменить свой стиль жизни, не изменив свой собственный образ. Люди будущего станут не «осознавать свой стиль», а «осознавать свой стиль жизни».
Вот почему различные мелкие вещи будут иметь для них большое значение. Любая небольшая деталь жизни может обладать большим эмоциональным воздействием, если она изменяет с трудом выработанный стиль жизни, если она угрожает разрушить целостность стиля. Тетушка Этель дарит нам свадебный подарок. Мы приходим в замешательство, потому что он в стиле, чуждом нашему собственному. Это раздражает нас и сбивает с толку, даже если мы знаем, что «тетушке Этель ничего лучше не придумать». Мы быстро запихиваем эту вещь на верхнюю полку кладовки. Тостер или скатерть тетушки Этель не важны сами по себе. Но это послание из другого субкультурного мира, и пока мы слабы в том, чтобы придерживаться нашего собственного стиля, подарок представляет мощную угрозу. Психолог Лайон Фестинджер ввел в оборот понятие «когнитивный диссонанс» для обозначения следующей тенденции: человек опровергает или отказывается принять информацию, которая меняет уже сложившееся у него мнение. Мы не хотим слышать то, что может нарушить нашу старательно выработанную систему представлений. Подобным же образом подарок тетушки Этель представляет собой «стилистический диссонанс». Это угрожает подорвать наш старательно разработанный стиль жизни.
Почему стиль жизни обладает такой силой самосохранения? В чем источник его силы? Стиль жизни — это механизм, через который мы выражаем себя. Это способ сказать миру, какой именно субкультуре — или субкультурам — мы Принадлежим. Но это едва ли объясняет его огромную важность для нас. Подлинная причина, почему стили жизни имеют такое значение (и значение это возрастает по мере того, как общество становится разнообразнее), прежде всего в том, что выбор модели стиля жизни для подражания — решающая стратегия в нашей частной войне с ощутимым со всех сторон гнетом сверхвыбора[230].
Решая, сознательно или неосознанно, быть «похожими» на Уильяма Бакли или Джоан Баэз, Лайонела Триллинга или равного ему по значимости для серфингистов Дж. Дж. Муна, мы спасаемся от необходимости принимать миллионы сиюминутных решений. Следуя стилю, мы можем отмести многие виды одежды и поведения, многие идеи и позиции как неподходящие для избранного нами стиля. Ученик колледжа, который выбирает модель Протестующего студента, не тратит зря энергию, мучаясь, голосовать ли за Уоллеса, носить ли атташе–кейс или вкладывать деньги в инвестиционный фонд.
Присмотрев для себя определенный стиль жизни, мы исключаем из дальнейших размышлений огромное количество альтернатив. Парню, выбравшему для себя модель Мотоциклиста, не нужно больше интересоваться сотнями типов перчаток, которые доступны ему на рынке, но разрушают дух его стиля. Ему нужно только выбрать из того типа перчаток, которые кажутся подходящими в рамках, поставленных этой моделью. То, что сказано о перчатках, в равной степени применимо также к его идеям и социальным отношениям.
Предпочтение одного стиля жизни другому, таким образом, представляет собой суперрешение.
Это решение более высокого порядка, чем обычные, каждодневные. Это решение суживает диапазон будущих альтернатив. Пока мы действуем в границах избранного нами стиля, наш выбор относительно прост. Предписания ясны. Субкультура, к которой мы принадлежим, помогает нам ответить на любой вопрос; у нее есть руководящие принципы.
Но когда наш стиль неожиданно меняется, когда что–то вынуждает нас пересмотреть его, нам приходится совершать другое суперрешение. Мы сталкиваемся с тяжелой необходимостью изменить не только себя, но также и свой собственный образ.
Это трудно, потому что, освободившись от какого–то стиля, оказавшись отрезанными от субкультуры, породившей его, мы перестаем «принадлежать». Хуже того, под вопрос поставлены наши основные принципы, и мы вынуждены заново принимать каждое решение, в одиночестве, без поддержки определенной, постоянной линии поведения. Коротко говоря, мы снова сталкиваемся с полным, гнетущим бременем сверхвыбора.
Оказаться «между стилями» или «между субкультурами» — значит находиться в жизненном кризисе. Люди будущего посвятят больше времени поискам стиля, чем люди прошлого или настоящего. Изменяя свою самоидентификацию, человек супериндустриального общества прочерчивает собственную траекторию в мире противоречивых субкультур. Такова социальная мобильность будущего: не просто движение из одного экономического класса в другой, но от одной клановой группировки к другой. Беспрестанное движение от одной кратковременной субкультуры к другой прочерчивает дугу жизни человека.
Существует множество причин этого беспрестанного движения. Не просто психологические потребности человека меняются чаще, чем в прошлом; меняются также и субкультуры. По этим и другим причинам, поскольку принадлежность субкультуре становится даже менее стабильной, поиски индивидуального стиля будут все более интенсивными, можно сказать, неистовыми в ближайшие десятилетия. Снова и снова мы будем чувствовать себя огорченными или утомленными, смутно неудовлетворенными тем, «как идут дела», — другими словами, сбитыми с толку нашим собственным стилем. И тогда мы снова начнем поиски нового принципа, руководствуясь которым сможем совершить выбор. Мы снова приходим к моменту суперрешения.
Если кто–нибудь станет подробно изучать наше поведение в этот момент, то обнаружит резкое возрастание того, что можно назвать Индексом Быстротечности. Темп оборота вещей, мест, людей, организационных и информационных отношений резко возрастает. Мы ощущаем, что нам надоело шелковое платье, или галстук, или старый светильник Тиффани, ужасный викторианский столик на ножках–лапах — все эти символы наших связей с субкультурой прошлого. Мы начинаем, шаг за шагом, заменять их новыми вещами, символическими для нашей новой самоидентификации. Тот же самый процесс происходит и в нашей социальной жизни — «пропускная способность» людей увеличивается. Мы начинаем отказываться от идей, которых придерживались (или объяснять, или осмыслять их по–новому). Мы вдруг оказываемся свободными от всех ограничений, которые накладывали на нас наша субкультура или стиль.
Индекс Быстротечности окажется чувствительным индикатором тех моментов в нашей жизни, когда мы наиболее свободны, но в то же время наиболее потерянны.
Именно в такие периоды мы демонстрируем огромные колебания, которые инженеры называют «поисковым поведением». Сейчас мы наиболее чувствительны к призывам новых субкультур, к их требованиям и требованиям других, которые сотрясают воздух. Мы склоняемся то к одному, то к другому. Могущественный новый друг, новое увлечение или идея, новое политическое движение, некий новый герой, возникший из недр средств массовой информации, — все это в такой момент затрагивает нас с особой силой. Мы более «открыты», более неуверенны, более готовы к тому, чтобы кто–то или какая–то группа говорила нам, что делать, как вести себя.
Решения — даже мелкие — приходят труднее. Это не случайно. Справляясь с давлением повседневной жизни, мы нуждаемся в большей информации о гораздо более банальных делах, чем тогда, когда мы были ограничены заданным стилем жизни. И поэтому мы чувствуем себя беспокойными, задавленными, одинокими, и мы движемся вперед. Мы выбираем новую субкультуру или позволяем втянуть себя в нее. Мы обретаем новый стиль.
Следовательно, по мере движения к супериндустриализму люди принимают жизненные стили и отбрасывают их в масштабах, которые поразили бы людей предыдущих поколений. Стиль жизни сам стал неким предметом, который можно отбросить.
Это большое и нелегкое дело. Это объясняется наиболее оплакиваемой «утратой следования», характерной для нашего времени. Когда люди переходят от субкультуры к субкультуре, от стиля к стилю, они должны охранять себя от неизбежной боли «непринадлежности». Они научатся справляться со светлой печалью расставания. Необыкновенно преданный католик, который бросает свою религию и погружается в жизнь активиста Новых левых, затем бросается в другое дело, движение или субкультуру, не может заниматься этим всегда. Он становится, если приложить сюда понятие Грэма Грина, «пепелищем». Он учится на прошлых разочарованиях никогда не вкладывать себя прежнего во что–либо целиком.
И таким образом, даже когда он, как кажется, принимает какую–то субкультуру или стиль, он сохраняет некую часть себя. Он подчиняется требованиям группы и получает удовлетворение от принадлежности к ней. Но эта принадлежность уже не бывает такой, как прежде, и тайно он готов переметнуться. Это означает, что даже когда он, кажется, крепко «вбит» в свою группу или клан, он прислушивается в ночной темноте к коротковолновым сигналам конкурирующих кланов. В этом смысле его членство в группе поверхностно. Он постоянно пребывает в позиции «неследования», и без точного следования ценностям и стилям группы он лишается явного набора критериев, необходимых, чтобы пробираться сквозь дремучие джунгли сверхвыбора. Супериндустриальная революция, следовательно, ставит всю проблему сверхвыбора на новый уровень. Она заставляет нас теперь совершать выбор не просто между лампами и абажурами, но между жизнями, не между составляющими стиля жизни, но между стилями жизни в целом. Эта интенсификация проблемы сверхвыбора толкает нас к непрерывному самоизучению, поискам души и сосредоточенности на самом себе. Она сталкивает нас с наиболее распространенной из современных болезней — с «кризисом самоидентификации». Никогда раньше перед массой людей не стоял более сложный выбор. Поиски самоидентификации возникают не из–за предполагаемого отсутствия выбора в «массовом обществе», но именно из–за обилия и сложности возможностей нашего выбора.
Всякий раз, когда мы выбираем стиль, принимаем суперрешение, всякий раз, когда мы связываем себя с некоей определенной субкультурной группой или группами, мы что–то меняем в своем собственном образе. Мы становимся в каком–то смысле другими людьми, и мы воспринимаем себя иначе. Наши давние друзья, те, кто знал нас в предыдущих «воплощениях», при встрече только удивленно поднимают брови. Им все труднее и труднее узнавать нас, и мы тоже испытываем всевозрастающие трудности в идентификации себя с нашими прежними, пусть даже вызывающими симпатию «я».
Хиппи становится добропорядочным чиновником, чиновник становится парашютистом, не замечая ступеней перехода. В этом процессе он отказывается не только от внешних проявлений стиля, но также и от многих основных позиций. И однажды он задаст себе вопрос, который будет, как пригоршня холодной воды в заспанное лицо: «Что остается?» Что сохранилось от «я» или «личности» в смысле постоянной внутренней структуры? Для некоторых ответа практически нет, потому что они уже имеют дело не с «я», а с тем, что можно назвать «серийными я».
Сверхиндустриальная революция также требует новой концепции свободы — признания, что свобода, дошедшая до пределов, отрицает сама себя. Скачок общества на новый уровень дифференциации неизбежно приносит с собой новые возможности индивидуализации, и новая технология, новые временные организационные формы требуют новой породы человека. Вот почему, несмотря на «люфты» и временные отступления, линия социального прогресса ведет нас к большей терпимости, более легкому принятию все более и более разнообразных человеческих типов.
Внезапная популярность лозунга «делай свое дело» отражает этот исторический момент. Поскольку чем более фрагментировано или дифференцировано общество, тем большее число различных стилей жизни оно предлагает. И чем больше социально принятых моделей стиля жизни продвигает общество, тем ближе оно само к условиям, в которых и в самом деле каждый человек делает свое собственное, неповторимое дело.
Таким образом, несмотря на всю антитехнологическую риторику эллюлей, Фроммов и мамфордов, ясно, что сверхиндустриальное общество — наиболее развитое, чем когда бы то ни было, в технологическом отношении общество — расширяет возможности свободы. У людей будущего станет больше возможностей самореализации, чем когда–либо прежде в истории.
В новом обществе мало условий для истинно устойчивых отношений. Но оно предлагает более разнообразные жизненные ниши, больше свободы для продвижения внутри и из этих ниш и дает больше возможности создавать собственные ниши, чем все существовавшие ранее общества, вместе взятые. Оно также предлагает самое потрясающее удовольствие — одолеть изменение, достичь его вершины, изменяясь и вырастая вместе с ним, — вот процесс несравненно более увлекательный, чем кататься на доске по волнам, бороться с рулем, затевать опасные гонки на восьмиполосном скоростном шоссе или получать кайф от наркотиков. Это дает человеку возможность помериться силами с тем, что требует владения собой и высокого ума. Человеку, который вооружен этим и который делает необходимое усилие, чтобы понять быстро возникающую структуру супериндустриального общества, человеку, который находит «верное» жизненное место, «верную» последовательность избираемых им субкультур и моделей стиля жизни для подражания, обеспечен триумф.
Безусловно, эти высокие слова неприменимы к большинству людей. Большинство людей прошлого и настоящего остаются заключенными в жизненных нишах, которые не они создали и на которые они не очень надеются при нынешней ситуации вечного бегства. Для большинства возможностей по–прежнему мучительно мало.
Тюрьма прошлого должна быть — и будет — уничтожена. Но ее не уничтожить тирадами против технологии, «ощущением» или «интуицией» нашего пути в будущее, пока эмпирические исследования, анализ и рациональное усилие находятся в забвении. Те, кто действительно хочет разбить тюрьму прошлого и настоящего, должны не бичевать машины на манер луддитов, а содействовать контролированному — выборочному — внедрению завтрашних технологий. Для того чтобы заниматься этим, интуиции и «мистических озарений» вряд ли достаточно, нужно точное научное знание, квалифицированно применяемое к решающим, наиболее чувствительным точкам социального контроля. Здесь не поможет принцип максимализации выбора как ключ к свободе. Мы должны учитывать возможность, о которой здесь говорилось, возможность, что выбор превратится в сверхвыбор, а свобода — в несвободу.
Несмотря на романтическую риторику, свобода не может быть абсолютной. Ратовать за тотальный выбор (бессмысленная идея) или тотальную индивидуальность — значит ратовать против любой формы сообщества или общества в целом. Если каждый человек, трудолюбиво делая свое дело, будет совершенно иным, чем любой другой, не найдется двух людей, у которых была бы хоть какая–то основа для общения. Ирония в том, что те, кто громче всех сожалеет, что люди не могут «относиться» один к другому или не могут «общаться» друг с другом, зачастую являются сторонниками большей индивидуальности. Социолог Карл Манхейм сознавал это противоречие, когда писал: «Чем более индивидуализированы люди, тем труднее достичь идентификации»[231].
Если мы не готовы буквально вернуться назад, в примитивную дотехнологическую эру и принять все последствия этого — более короткая, более грубая жизнь, больше болезней, боли, голода, предрассудков, ксенофобии, фанатизма и тому подобного, — мы пойдем вперед ко все более и более дифференцированным обществам. Это ставит трудные проблемы социальной интеграции. Каким образом мы должны скрепить узами образования, политики, культуры супериндустриальный порядок, чтобы получить функционирующее целое? Выполнимо ли это? «В основе такой интеграции, — пишет Бертрам М. Гросс из университета Уэйна, штат Мичиган, — должны лежать некие общепринятые ценности или некая осознанная взаимозависимость, если не совместно принятые задачи»[232].
Общество, быстро расколовшееся на уровне ценностей и стиля жизни, изменяет все прежние интегративные механизмы и требует совершенно новой основы для воссоздания. У нас нет иного выбора, мы должны найти эту основу. Но при том, что мы столкнемся со сложными проблемами социальной интеграции, нас ожидают еще более болезненные проблемы индивидуальной интеграции, поскольку множественность стилей жизни изменяет нашу способность удерживать целиком собственное «я».
Какое из многих потенциальных «я» мы выберем? Какая последовательность серийных «я» составит наш портрет? Как, коротко говоря, мы должны поступать со сверхвыбором на наиболее явно личностном и эмоциональном уровне? В нашем опрометчивом стремлении к разнообразию, возможности выбора и свободе мы не успели осознать весь ужас, заключенный в многообразии.
Когда же многообразие сойдется в одной точке с быстротечностью и новациями, мы дадим обществу толчок вперед, к историческому кризису адаптации. Мы создаем окружающую среду настолько мимолетную, незнакомую и сложную, что она угрожает миллионам людей адаптивным нервным расстройством. Это нервное расстройство — шок будущего.