Посвящается Ч. У. Чемберлену
Когда прибудете в Шотландию, Вы узрите множество пригожих мужчин и женщин и всякое иное, что доставит Вам удовольствие.
Эта книга явилась результатом долгого и неспешного путешествия, в ходе которого я, так сказать, стряхнул пыль веков и попытался выразить в словах впечатление, какое Шотландия производит на чужака, коему по тем или иным причинам посчастливилось пересечь ее границы.
В определенном смысле на эту книгу меня вдохновили люди, которых я никогда прежде не видел. Когда моя первая книга о Шотландии была опубликована четыре года назад, со всех концов Британской империи на меня обрушилась лавина писем от шотландцев обоего пола — некоторые послания были весьма гневными, — и в них меня упрекали, что я упустил ту или иную деревню, долину, гору или озеро! Я принял все это близко к сердцу и, в ходе моих путешествий, постарался включить в свои планы многие из удаленных мест. И я очень доволен, что побывал там. Было бы неблагодарностью не выразить признательность незнакомым друзьям в Канаде, Австралии и Новой Зеландии, которые давали мне советы и яростно высказывали местную гордость, которая не пропала втуне.
Я хотел бы также поблагодарить шотландских мужчин и женщин, проживающих ближе к дому, делившихся со мной своей дружбой и беседовавших у камина. Чем больше я узнаю о Шотландии, тем лучше понимаю: из всех стран мира эта — самая добрая, самая вежливая и самая деликатная. Грубоватая простота, с которой выражается шотландская гордость, имеет в себе нечто детское; это защитная маска, плохо скрывающая теплоту чувств, искренность настоящих шотландцев и их почти латинскую эмоциональность. Только самая щедрая и гостеприимная нация может так радоваться шуткам по поводу своих традиционных слабостей! Я люблю Шотландию и восхищаюсь ею настолько, что ни за что не хотел бы жить там постоянно, поскольку это привело бы к тому, что я бы стал воспринимать ее как нечто само собой разумеющееся.
Еще я хотел бы поблагодарить великолепного описателя Гэллоуэя мистера Эндрю Маккормика, который был так добр, что взял на себя труд прочесть эту книгу, а также тех друзей, слишком многочисленных, чтобы я мог всех назвать по именам, которые предоставили в мое распоряжение изобилие известных им историй. Глава, в которой я описываю свой опыт путешествия на траулере по Северному морю, в свое время была опубликована на страницах газеты «Дейли геральд».
Библиография включает целый ряд книг, в которых любой, пишущий о Шотландии, может найти справочные материалы; я привожу этот список в надежде расширить круг чтения для тех, кто намерен отправиться в путешествие и провести приятные дни, погрузившись в шотландскую литературу и историю.
Я снова приезжаю в Шотландию. По дороге наблюдаю за смертью одного замка, пересекаю границу в районе Сарк-Бар, исследую романтическую историю Гретна-Грин, посещаю Экклефехан, переживаю потрясение в Дамфрисе и кое-что узнаю об Энни Лори.
Осенняя тишина, словно волшебство, снизошла на землю. На деревьях созрели плоды, на полях — зерно. В траве садов лежали яблоки, по рекам плыли опавшие листья — красные, как кровь, и желтые, как золото, а маргаритки святого Михаила указывали на время года не менее точно, чем календарь. Бледное жнивье тянулось вверх по холмам, устремляясь к голубым небесам, и лишь немногие припозднившиеся фермеры медленно перемещались по полям в лучах солнца, подбрасывая скошенное сено в стога.
День был удивительно теплый, и машина направлялась от Камберлендской возвышенности в сторону плоской зеленой равнины вокруг Карлайла. Эта машина ничем не отличалась от остальных экземпляров того же популярного типа, если не обращать внимания на физиономию водителя. Такие лица являются в видениях. Человек этот не смотрел ни вправо, ни влево. Его не интересовали обширные болота, где великан разлил кларет, он равнодушно скользнул взглядом по девушке в шортах цвета хаки, внезапно вскарабкавшейся на каменную стену, — ее силуэт несколько мгновений вырисовывался на фоне неба, изящный и женственный.
Этим путешественником двигали два мощных чувства, почти инстинкта: голод и предвкушение. Он не ел с самого утра и не бывал в Шотландии вот уже много лет. Он был одержим мыслью, характерной для таких упрямых, одиноких людей, сосредоточенных на самих себе: он поклялся, что в рот не возьмет ни куска, пока не пересечет границу.
Так что, как только он нырнул в долину, перевалив через гряду округлых холмов, его мысли в поисках избавления от ноющей боли в пустом желудке устремились к образам еды, которую он намерен был заказать в самом ближайшем будущем. Он прибыл в Шотландию как раз к тому прекрасному времени дня, которое ознаменовано церемонией, называемой «плотный ужин с чаем». Он представлял, как сядет в сельском отеле, в небольшой комнате, предназначенной для чая и кофе, которая выглядит так, словно в нее в любой момент может войти Чарльз Диккенс с друзьями. Там на широченном буфете красного дерева будет стоять огромный серебряный кофейник. На стене будет красоваться пожелтевшая от времени гравюра с изображением Кромвеля, сокрушающего королевский жезл, или Карла I, выступающего в собственную защиту в Вестминстере: ведь в шотландских отелях принято упиваться самыми позорными и болезненными событиями английской истории. А потом к нему подойдет девушка с типичным для жительницы гор веснушчатым носиком и поинтересуется, что он желает заказать к чаю, и в голосе ее зазвучит ветер, мягко дующий в узких долинах Лохабера. В меню будет непременно пикша из Финдона, жареная камбала, простая яичница, яичница с беконом, возможно, стейк; ведь именно так представляют в этих краях «плотный ужин с чаем». К основным блюдам подадут булочки и пресные пшеничные и ячменные лепешки, белый и черный хлеб, имбирные пряники и хлеб со смородиной, а также яблочное желе и джем. И, разглядывая все это изобилие, путешественник внезапно почувствует желание заказать яичницу из трех яиц. Но обычно заказывают одно яйцо или пару. Да! Он, словно буря, пронесется через границу и потребует яичницу из трех яиц!
«Ох, Дженни, — вздохнет на кухне маленькая горничная, обращаясь к поварихе, — там такой ужасный человек, он заказал три яйца! Ты когда-нибудь слышала о чем-то подобном?»
И сквозь кружевную занавеску он будет смотреть на дорогу и заметит огромную ступку и пестик в витрине аптеки напротив, а когда наестся и оплатит счет, среди сдачи он обнаружит по меньшей мере один трехпенсовик. И все это позволит ему ощутить, что он снова в Шотландии…
Он стремительно мчался по высотам Камберленда, и глаза его с мрачной решимостью были обращены на север.
Вероятно, вы уже догадались, что этот целеустремленный путешественник — я сам. Я был ужасно голоден. И когда холмы остались позади, а передо мной протянулась римская дорога, прямая, как стрела, направленная к городу Карлайлу, я уже понимал, что потребуется немалое самообладание, чтобы пересечь границу на пустой желудок.
Я проехал мимо каменной деревеньки, прижавшейся к приграничным холмам, суровой и агрессивной на вид, приблизился к покрытой мхом стене, окружавшей владения некоего джентльмена. На этой стене виднелось объявление аукциониста, гласившее, что собственность будет продана «сегодня, целиком и полностью». Такие же объявления мелькали между деревьями и были хорошо видны с дороги. В главных воротах пара вставших на дыбы геральдических зверей в отчаянии ожидала посыльного из Карлайла, который — что за странный вид! — сидел в вагоне за столом, заставленным каталожными ящиками.
Трагедия этого благородного дома типична для нашей переходной эпохи, и она изгнала из моего сознания мысли о голоде. Я был расстроен так, словно это был мой собственный дом. По всей стране последние прекрасные светочи воспоминаний о XVIII веке безжалостно задуваются налоговыми инспекторами.
Я проехал через темный, холодный лес и оказался в парке, где, возле озера, вздымались башни и оборонительные стены замка, в котором сегодня никто не смог бы жить или умереть. Его имя сверкает в пограничной поэзии, словно обнаженный меч, а теперь он стоит опустевший и заброшенный, и ряды слепых окон грустно смотрят на окружающие леса. Несколько автомобилей стояли на неухоженной лужайке, а двери были распахнуты настежь, пропуская внутрь отвратительную, жалкую компанию.
Я часто замечал, что аукционный зал способствует проявлению худших свойств человеческой натуры. Даже «Кристис» провоцирует лучших людей на приступы жадности, и от гинеи к гинее нарастает тайное, но настойчивое чувство стыда и неловкости. Бизнес, основанный на том, чтобы завладеть чужим имуществом, определенно нельзя назвать чистым. А в просторном зале, ставшем свидетелем трагедий и триумфов старинных семейств» ныне толпятся люди в котелках и с дорогими трубками. Кажется, что в каждой тени скрывается возмущенный призрак прошлых обитателей и гостей. Ужас смерти и забвения и унижение ощущались в этом замке столь остро, что я едва не поспешил уехать прочь.
Однако я не устоял перед искушением понаблюдать за тем, как прибывшие простукивают дубовые панели, переворачивают вверх ногами стулья или наводят лупы на образы негодующих предков. Невысокий еврей стоял перед каменным резным фамильным гербом, размещенным в бальном зале над камином.
— И какой в этом толк? — недовольно поинтересовался он визгливым голосом. — Это не продашь, даже американцам. Я бы и пяти баксов не дал.
А геральдические звери отважно поддерживали гербовый щит, и в их горделивой осанке ничто не показывало, что битва уже проиграна.
Я бродил по череде пустых комнат, заглянул в просторную спальню, из которой открывался прекрасный вид на озеро, здесь впервые увидели свет многие наследники прославленной фамилии, потом зашел в библиотеку, в которой столетиями сквайры собирали классические труды в переплетах из темной телячьей кожи, а потом спустился в лабиринт подвалов, где поколения дворецких выбирали лучшие вина, снимая пробы. Как любое смертное ложе, этот дом был исполнен печали.
Некие зловредные духи старого замка, вероятно, вошли в меня, и я совершил настолько абсурдный поступок, что мне неудобно даже признаваться в нем. В замке были лифты, доходившие до четвертого этажа, и там, наверху, мрачно осматривая пустующие спальни, ни в одну из которых уже никто больше не приведет невесту, я вдруг услышал голос аукциониста:
— Сейчас мы подошли к лоту восемьсот четыре, — сказал он. — Это великолепный лифт фирмы «Отис» с дубовыми панелями, в прекрасном состоянии.
Среди собравшихся прокатился рокот, а затем я услышал, как аукционист шагнул в кабину и закрыл дверь. Устоять перед соблазном было невозможно. Я осторожно нажал на кнопку и сбежал. Снизу донесся радостный смех, когда аукционист внезапно, на глазах изумленной аудитории поплыл наверх. Через щель приоткрытой двери спальни я видел, как он вышел из лифта на пустую площадку — грубоватого вида мужчина в деловом костюме и с гвоздикой в петлице. Он выглядел так, словно собирался на свадьбу, а не на похороны. Так старинный дом сыграл последнюю шутку с продававшим его аукционистом; и мне показалось, что даже спальня, в которую я зашел, улыбалась мне в ответ, а давно опустевшие детские заливисто смеялись.
— Любопытно, — заметил один из помощников аукциониста, — есть предание, что этот замок будет гореть три раза. С норманнских времен здесь были два пожара, а третий так пока и не случился. Никто не хочет покупать дом. Придется сносить. Местные сочтут взрыв динамита третьим предсказанным пожаром, так что пророчество наконец осуществится… А теперь, дамы и господа, лот одна тысяча сорок два, прекрасная дверь подвала…
После некоторых колебаний один из брокеров произнес:
— Полкроны…
Я миновал ворота и вновь оказался на дороге, опечаленный и встревоженный, ведь эти старинные семьи, которых налоги вынуждают балансировать между жизнью и смертью и отказываться от своей вековой собственности, суть часть корневой системы той Англии, которую я люблю. Они исчезают медленнее, чем отправлявшиеся на гильотину французские аристократы, чтобы освободить пространство для той Англии, которую еще никто не видел. Это конец целой эпохи, даже в худшие времена сохранявшей хорошие манеры.
Когда я тронулся в путь, вернулось чувство голода. Я въехал в Карлайл, где все ужинали. Я видел девушек, объедавшихся в чайных. Перед пивной стоял крупный, рыжеволосый мужчина, поедавший огромный сандвич, он запихивал его в рот и откусывал громадные куски, наблюдая за тем, как отправляется автобус в Дамфрис. Стадо коров брело на север, прямо по улице Карлайла, и одна из них взглянула на меня, не переставая жевать. Но мой разум был сосредоточен на слове «чай» и на том, как бы поскорее заказать яичницу, а потому я нажал на акселератор, уверенно направляясь в сторону Шотландии.
Англия и Шотландия в районе западной границы незаметно перетекают одна в другую. Здесь нет такого явного раздела, как вершина Картер-Бар, здесь только — как же это назвать? — нечто странное в атмосфере. Я не знаю ни одного места, может быть, кроме равнины Тосканы, столь насыщенного призраками прошлого, как шотландская граница. Ветры, проносящиеся над этими краями, несут древние воспоминания. Здесь, на стороне Солуэя, простираются счастливые поля зерновых, леса и мягкие зеленые холмы; но вся эта земля пропитана древней ненавистью и вековыми трагедиями не меньше, чем дикие взгорья восточной границы, где ветры переваливают через вересковые пустоши Картер-Бар с горестным завыванием, а каждый камень может оказаться скорчившимся человеком.
Дикие века оставили свои отметины вдоль границы, придавая любой усадьбе тревожный вид, а любому толстому стогу сена — облик пугающий и неопределенный. Никто не знает, что ждет его у границы ночью; и сегодня я думаю, что настороженность все еще царит в приграничных районах, так что, завидев стог сена с любой стороны от невидимой черты, нельзя не припомнить слова старинного вора.
— Были б у тебя четыре ноги, — грустно обратился он к стогу, мимо которого прогонял украденную корову, — ты бы здесь не оставался!
Я ехал между рядами живой изгороди из боярышника, пока не достиг арочного моста через небольшую речку Сарк. На дальнем конце моста виднелся металлический столб с желтым диском, на котором стояло одно лишь слово: «Шотландия». Я приостановился. Как я был счастлив вновь оказаться на гостеприимном пороге Шотландии! Несколько ярдов — и я уже там. Я вышел из машины и присел на мосту через Сарк, с изумлением наблюдая, как много путников проезжают через границу, не задумываясь. «Шотландия» — гласил дорожный знак; и в этом слове для меня таились новые приключения и впечатления. Как приятно возвращаться…
Я переехал мост и через несколько ярдов снова остановился — на этот раз перед беленой дорожной станцией, высившейся справа от дороги: первое здание в Шотландии. Я остановился, потому что это строение в некотором роде весьма примечательно. В отличие от своих собратьев выше и ниже по дороге, расположенных на перекрестках, как надгробные памятники XIX века, эта станция пережила тяжелые времена. Во дворе я обнаружил табличку с надписью:
ЭТО ЗДАНИЕ, ЗНАМЕНИТОЕ ЗАКЛЮЧЕНИЕМ БРАКОВ
БЕГЛЕЦОВ В ГРЕТНА-ГРИН
Еще одна табличка на двери сообщала:
СВЫШЕ 10 000 БРАКОВ БЫЛО ЗАКЛЮЧЕНО В ЭТОМ ПОМЕЩЕНИИ
Я зашел внутрь, заплатил шесть пенсов за право заглянуть в переднюю комнату, старомодно обставленную и заполненную реликвиями прошлых дней — не таких уж далеких, — когда закон запрещал заключение в Англии браков в нарушение установленных норм, и это побуждало романтично настроенных молодых людей, а также распутников, двоеженцев и всех тех, кто не желал смотреть в лицо честным священникам, спешить к шотландской границе.
Я невольно задумался о том, почему же единственный циничный и лишенный романтики эпизод в истории правонарушений преобразился в романтическое предание? Полагаю, людям нравятся рассказы о непреклонных в своей решимости влюбленных, преодолевающих все препятствия, а не горькая правда о старых развратниках, которые женятся на молоденьких девушках, или об авантюристах, желающих заполучить состояние доверчивых женщин.
Как я уже сказал, в комнате хранились реликвии прошлых времен: пыльные цилиндры, которые якобы предлагали торопливым женихам местные чиновники, старинные черные галстуки, свидетельства о браке, а также гравюры с изображением молодоженов, подбадривающих форейторов, в то время как апоплексические отцы гнались за ними, выглядывая из-за дальнего холма.
Однако больше, чем комната и все эти реликвии, меня заинтересовали объявления на стене, в которых провозглашалась война против «лавки кузнеца» в нескольких милях от Гретна-Грин.
Все это прекрасно соответствовало духу прошлого. Соперничающие «священники» дрались, как коты, за прибыльный бизнес. Это напоминает нынешнее стремление заполучить доходного туриста. Все это немало позабавило меня, так что я решил отправиться дальше на экскурсию по Гретна-Грин, чтобы посмотреть, что это за «лавка кузнеца», о которой идет речь в объявлениях. Вероятно, это место известно тысячам туристов по всему миру. И вскоре я получил подтверждение своего предположения. Все оказалось заклеено плакатами. Весело щелкал турникет, и толпа жителей Северных графств проходила с целью поглазеть на мрачное собрание курьезов и диковинок, в том числе наковальню, на которой якобы подозрительный кузнец скреплял брачные союзы. Один из трех сборщиков платы сказал, что на текущей неделе здесь было заключено восемь браков, и мне даже предъявили в качестве доказательства регистрационную книгу. Инсинуации дорожной станции Сарк тут категорически осуждались.
Однако некоторые факты относительно заключения браков в Гретна-Грин могут показаться любопытными. Первое, что следует помнить, — дорога из Карлайла через брод Сарк и до Гретна-Грин была построена не ранее 1830 года. Ее здесь называют «Английской дорогой». До того основная дорога вела из Карлайла через Лонгтаун и входила в Шотландию севернее Гретна-Грин, направляясь прямиком к Киркпатрику. Так что Гретна-Грин находился в стороне от основной дороги, хотя и был географически самым близким к границе шотландским поселением. Когда закон лорда Хардвика в 1754 году ввел ограничения на скандальные браки, совершаемые в нарушение правил, пары, которые по тем или иным причинам не могли вступить в брак традиционным путем, обычно отправлялись в Кале, на остров Мэн или через шотландскую границу, поскольку закон лорда Хардвика, который с большим трудом прошел через парламент, действовал только на территории Англии. Гретна-Грин расцвел, превратившись в оплот тайных браков к 1771 году, когда Пеннант путешествовал по Шотландии, но не сохранилось никаких записей о том, кто заключал эти браки или в каком здании проводились церемонии. Пеннант сообщает: «Здесь молодые пары могли немедленно пожениться, причем церемонию мог провести рыбак, плотник или кузнец». Необходимо было всего лишь получить письменное подтверждение о том, что брак заключен на шотландской земле, а таковое в качестве свидетельства мог предоставить любой грамотный человек, так что свадьбу можно было сыграть в любой пивной Гретна-Грин.
В 1791 году в этом районе поселилась компания ткачей, создав деревню под названием Спрингфилд, неподалеку от Гретна-Грин, прямо на основной дороге. Со временем оно стало первым поселением на шотландской территории и вскоре перетянуло на себя весь бизнес по заключению скорых браков, лишив Гретна-Грин доходов. Все сделки заключались в маленьком трактире «Королевская голова», который держал некто Дэвид Лэнг. Он так хорошо повел дела, что ему удалось уговорить «священника» Гретна-Грин Джозефа Пейсли, человека весом в 25 стоунов (158,5 кг), насквозь пропитанного бренди, перебраться в Спрингфилд и открыть там офис!
К тому времени бизнес был отлично налажен, и отели Карлайла заключили соглашения с местными «священниками». Один отель посылал клиентов к Лэнгу, другой — к Пейсли. Почтовые служащие превратили браки беглецов в настоящее искусство. Джек Эйнсли, почтальон из Карлайла, вел себя так, словно испытывал яростную ненависть к родителям новобрачных. Стоило упомянуть, что взволнованный отец разыскивает кого-то, как почтальон впадал в раж, проявляя просто чудеса изобретательности, чтобы укрыть беглецов; у него все было основано на научном подходе, точно рассчитаны маршруты отступления через фермы, заготовлены тайные убежища в лесах, секретные тропы, а если преследователи приближались на опасное расстояние, он непосредственно вмешивался в ход дела, направляя погоню в ложную сторону. Он также всегда готов был сыграть роль брачного свидетеля.
Серьезные изменения в матримониальном бизнесе произошли, когда в 1830 году открыли «Английскую дорогу». Она миновала Спрингфилд. Теперь экипажи пересекали пограничную черту в районе брода Сарк, и первым шотландским зданием на их пути была дорожная станция. Вскоре там развернули свою деятельность торговцы от брачного бизнеса, сначала Саймон Битти, а потом предпринимательская контора Джона Мюррея, служащего железнодорожных компаний Глазго и Юго-Западной дороги. Эти два человека обеспечили ситуацию, благодаря которой дорожная станция Сарк специализировалась на количестве заключаемых браков, а расположенная чуть дальше Гретна-Грин — на качестве. Эти два места и, в меньшей степени, старая таверна в Спрингфилде монополизировали заключение браков, и такое положение сохранялось вплоть до начала эпохи железных дорог, когда все ближайшие к границе вокзалы и платформы заполонили энергичные люди, действовавшие, как носильщики из отелей, привлекающие клиентов! Однако весь бизнес рухнул в 1856 году, когда был введен закон лорда Брума, гласивший, что на территории Шотландии могут вступать в брак только те, кто там проживает.
Когда лорд-канцлер Эрскин решился проявить крайнюю эксцентричность и в возрасте 69 лет женился на поварихе, для заключения брака он обратился к Эллиоту из Спрингфилда. Он и его дама навсегда вошли в историю Спрингфилда! Часто рассказывают, что он прибыл, переодевшись в старуху, чтобы обмануть членов своей семьи, категорически возражавших против его женитьбы на поварихе, однако в более ранних историях о его бегстве я читал, что лорд на всем долгом пути до границы развлекал детей, примеряя шляпку их мамы. Этого хватило для создания легенды!
Женитьба графа Вестморленда на мисс Чайлд также была спрингфилдским делом. Граф влюбился в деньги будущего тестя — тот был крупнейшим лондонским банкиром — и сбежал с невестой к границе. Чайлд вихрем помчался вслед за ними, налево и направо швыряясь деньгами, чтобы быстро менять лошадей, и ему удалось нагнать беглецов, когда они сделали вынужденную остановку в Хай-Хэскете. Чайлд выхватил пистолет и застрелил головную лошадь в четверне Вестморленда. Почтальон быстро перерезал поводья мертвой лошади, бросился к карете Чайлда и перерезал ремни, на которых та держалась, после чего вскочил верхом на переднего коня Вестморленда, дал шпоры, и беглецы помчались дальше. Граф выиграл в этой гонке и получил девушку, но отнюдь не банковские счета. Чайлд завещал деньги детям, которые родятся от этого брака, а через год умер от разбитого сердца.
Самый скандальный брак был заключен в городском совете Гретна-Грин. В 1826 году пятнадцатилетнюю наследницу Эллен Тернер похитил вдовец по имени Эдвард Гиббон Уэйкфилд. Этот человек выдумал совершенную небылицу, которой сегодня ни на мгновение не поверила бы ни одна школьница. Он сказал девочке, что ее отец заболел и находится на пороге смерти, а потому послал его, чтобы отвезти дочь в Шотландию. Во время путешествия он довел бедного ребенка до полного отчаяния. Он сообщил, что отец разорен и вынужден скрываться от кредиторов, что его дядя дал ее отцу взаймы 60 000 фунтов стерлингов, и единственный способ спасти отца — выйти замуж за него, Уэйкфилда. Растерянная и перепуганная девочка так и поступила, когда они добрались до Гретна-Грин, и Уэйкфилд немедленно увез ее во Францию. Однако семье удалось отыскать и спасти Эллен. Уэйкфилда арестовали и в суде Ланкастера приговорили к трем годам тюремного заключения за похищение, а брак был аннулирован специальным актом парламента.
Для меня самое странное в этом деле — его продолжение. Если окажетесь в Колониальной конторе Уайтхолла, на почетном месте вы увидите бюст Эдварда Гиббона Уэйкфилда, колониального администратора. После освобождения из тюрьмы он эмигрировал и сделал блестящую карьеру в Австралии, Новой Зеландии и Канаде. На самом деле, он стал апостолом научной колонизации.
Итак, соперничество между бродягами, полунищими обитателями приграничных районов и пьяными торговцами, спавшими чутко, чтобы не пропустить топот копыт и скрип очередного экипажа с беглецами, оставило свою тень в Сарке и Гретна-Грин. Мне искренне жаль. Хотелось показать вам уголок романтического мира, но я чувствую — полагаю, большинство читателей согласятся со мной, — что мы немного бы потеряли, если бы все эти пыльные шляпы, старомодные галстуки, наковальню и другие ветхие реликвии Сарка и Гретна-Грин уничтожили.
В таком вот настроении я покинул Гретна-Грин и взял курс на север, в сторону Киркпатрика и Экклефехана. Я твердо обещал себе «плотный ужин с чаем» в Дамфрисе.
Дорога бежала через тихие поля. По правую руку, где река Сарк петляет по равнине, среди болот Солуэй, на закате ноябрьского дня 1542 года шотландская армия в десять тысяч воинов была разбита и бежала в панике в самую трясину, в заледенелые глубины Солуэйских песков, куда завел их губернатор Уэльса. Как мирно выглядят ныне эти места в сиянии солнца, и небольшая речка сверкает среди зеленых лугов! Но то, что произошло на этих мирных берегах, разбило сердце Якова V.
Я подъехал к маленькой, аккуратной деревушке, вдоль главной улицы которой бежал веселый ручей. В воде резвились утки, а белая корова стояла у кромки воды, глядя в пространство с философской сосредоточенностью, свойственной ее виду. Дети, вырвавшиеся из школы, карабкались на крошечный мостик, а по обеим сторонам дороги строгие дома пристально смотрели вниз глазницами окон, сохраняя облик суровых и неприступных пуритан. Не приходилось сомневаться: это Экклефехан, «Энтепфул» из карлейлевского романа «Сартор Резартус», а ручей, что так спокойно бежал по плоскому руслу, соответственно, — старый добрый «Кубах». Итак, я оказался в деревне, подарившей литературе самую позитивную и примечательную личность со времен доктора Джонсона.
Карлейль покоится ныне под простым камнем на церковном дворе. Ему было гораздо проще оказаться в Вестминстерском аббатстве, однако он всегда был человеком непростого характера, так что предпочел вернуться в Экклефехан.
Вдоль ручья тянулся ряд домов, обращенных к нему фасадами. Один из них выделялся беленой аркой, которая вела во двор. Именно под этой аркой провозили повозки с гранитом каменщики Джеймс, Фрэнк и Томас Карлейли. Сегодня Дом с аркой стал «местом рождения», и вам придется заплатить шиллинг, чтобы попасть в тесные комнатки, где провел детские годы «мудрец из Челси».
Я купил билет и получил два трехпенсовика на сдачу, верный знак, что я уже пересек границу! Я зашел в дом, чтобы медленно побродить в меланхоличной атмосфере, типичной для всех «мест рождения».
В наше время в Великобритании есть дома, где родились пятнадцать, шестнадцать, может быть, восемнадцать или даже двадцать детей, но они никогда не обретут официального статуса «места рождения», которое создает один — единственный ребенок, оставивший заметный след в мире; именно так заурядная сельская постройка вдруг обретает особый ореол. Место рождения Карлейля сродни дому Шекспира в Стратфорде или коттеджу Бернса в Аллоуэе. Оно вызывает ощущения, подобные тому, с каким, верно, мать Наполеона взирала на карьеру своего импульсивного сына. Многие полагают, что почтенная мадам Бонапарт не была удивлена ходом событий, упорно рассматривая хаос, в который поверг Европу ее отпрыск, как результат широкомасштабной демонстрации его дурного нрава. Мне всегда казалось, что все эти убогие «места рождения» ничуть не смущены, как кое-кто предполагает, обрушившейся на них славой и не гордятся ею, а всего лишь пребывают в некотором недоумении среди груды реликвий, словно хотят сказать: «Ах, да; возможно, ему удалось одурачить весь мир, но меня-то он не обманет! Я отлично помню, как его не раз хорошенько отшлепали вот на этой табуретке — той самой, на которую с таким благоговением взирают посетители, — и как его неоднократно запирали вон в том чулане, который теперь называют Уголок Поэта. Добрый старый уголок, в который его посадили, когда он разбил камнем окно в доме мистрисс Макдональд…»
По крайней мере на меня эти «места рождения» производят именно такое впечатление! Почтительный шепоток, пролетающий по их комнатам, робкое покашливание президента библиотечного общества, изредка нарушающее тишину, или восторженный вздох пораженного почитателя кажутся мне совершенно неуместными.
И как нам узнать, что думает «место рождения» о своем прославленном дитяти? Может ли оно забыть о тех, кто не оставил вех в мировой истории и культуре? Откуда нам знать, что думает о Шекспире дом, где он родился? Может, он отдает предпочтение Ричарду! Откуда нам знать, что думает Аллоуэй о Роберте? Может, он лелеет память о его младшем брате Гилберте! А Дом с аркой в Экклефехане — не хранит ли он неприятных воспоминаний о Томе? Ведь тот был шумным, конфликтным ребенком, вызывавшим у многих раздражение, — и в то же время разве должны мы исключать, что дом обожал братьев и сестер великого человека?
В конце концов, есть нечто циничное в том, как вещи знаменитого воспитанника возвращаются в дом его детства и обустраиваются там, занимая пространство. Яркие дарования увели рожденного здесь ребенка далеко от семьи. Пропасть между скромным коттеджем и дворцом и в сравнение не идет с той, что разделяет Экклефехан и Чейн-уок. И все же есть нечто глубоко правильное и утешительное в том, что сплошь и рядом честь, воздаваемая Вестминстерским аббатством, уступает той силе, что тянет человека вернуться к истокам.
Несмотря на голод, энтузиазм погнал меня наверх, чтобы ознакомиться с условиями жизни великого человека, хотя нередко случается, что сама личность постепенно тонет и растворяется в подробностях, ускользая от нас. Перо Карлейля, его чернильный прибор, нож, которым он крошил табак, большая фетровая шляпа, в которой его написал Уистлер, широкополая соломенная шляпа, заварной чайник, две салфетки, пружинный зажим для галстука, который он использовал для скрепления бумаг… Оставалось впечатление, что подбор вещей довольно случаен, и все они свидетельствовали о чрезвычайной скупости их обладателя. Даже нож для табака был самый что ни на есть дешевый. Все это вполне естественно смотрелось в Доме с аркой. И я вдруг подумал, что, вероятно, был слишком торопливым и предвзятым в своих прежних суждениях о «местах рождения». Судя по всему, Карлейль вышел из этого маленького дома в опасную страну успеха, но сохранил драгоценное шотландское чувство сдержанности и суровой бережливости.
Я с большим почтением вернулся на маленькую улицу, где Кубах журчал, пересекая Энтепфул. Свесившись через невысокий каменный парапет, ограждавший с одной стороны ручей, я вспомнил одно из лучших высказываний о Карлейле — несколько фраз, принадлежащих перу профессора Дж. М. Тревельяна и написанных во время Первой мировой:
Когда мы читаем некоторых старых авторов, нам кажется, что они — на нашей стороне, готовы поддержать нас и решить наши проблемы. Среди них Мильтон и Мередит, но прежде всего Карлейль. Каков бы ни был предмет — «Сартор», «Бриллиантовое ожерелье», эссе о шотландцах или Джонсоне, — всегда возникает это чувство. Можно говорить о любой из его тем, сколь угодно далекой от войны; но при этом понимаешь мрачную неизбежность и простейшие суждения об основных качествах людей и наций. Когда читаешь Карлейля, ощущаешь, что никогда не сдашься.
Я продолжил свой путь к Дамфрису, размышляя о Карлейле и о гении Шотландских низин. Число людей, поднявшихся из жилищ, подобных Дому с аркой, и вступивших в большой мир, просто невероятно. Возьмем только графство Дамфрис. Низины Шотландии по праву могут гордиться своими детьми. В этом краю выросли не только Томас Карлейль, но и «Восхитительный Крайтон», родившийся, по воле Джеймса Барри, в Эллиоке в приходе Сан-кухар; Уильям Патерсон, автор проектов Английского и Шотландского банков, родившийся в Скипмире в приходе Тинвальд; Томас Телфорд, великий инженер, родившийся в Вестеркирке в Эскдалемуире; доктор Джеймс Карри, биограф Бернса, родившийся в Киркпатрик-Флеминге; божественный Эдвард Ирвинг, родившийся в Аннане; поэт Аллан Канингем, родившийся в Блэквуде в приходе Киркмаоэ; исследователь сэр Джон Ричардсон, родившийся в Дамфрисе; Джеймс Хислоп, автор «Камеронской мечты», родившийся в Дэмхеде… О да, список этот можно продолжать! Но вполне достаточно, даже для Низин…
Когда солнце уже клонилось к закату, я въехал в Дамфрис.
О вы, кто любит Шотландию! Как рассказать вам о том, в какой шок поверг меня Дамфрис?
Мили назад, среди холмов Камберленда, я рисовал в воображении картины той комнаты, что ожидает меня здесь: старинный тяжелый буфет, ранневикторианские стулья, исторические гравюры, маленькая, веснушчатая горничная-горянка. Ни одна из этих деталей сама по себе не была для меня драгоценной, но все вместе они создавали образ несокрушимой устойчивости древней приграничной гостиницы, навевавшей множество приятных воспоминаний о Шотландии.
Однако я вошел в комнату, которую можно встретить где угодно. Стены обшиты панелями из мореного дуба. Изображения Йорка и несколько красочных канадских пейзажей скалистой местности. Высокая, эффектная официантка, которая могла бы служить где-нибудь в посольстве, положила передо мной напечатанное меню, и только тогда я окончательно осознал — с болью в сердце, — что в отеле провели реконструкцию с учетом современных требований. Исчез огромный буфет красного дерева, исчезли колокольчики для вызова прислуги, которые вечно не звенели, исчезли старинные гравюры и викторианская мебель, а вместе со всем этим исчезла индивидуальность, уступив место царящему ныне повсюду богу Единообразия.
Я был слишком опечален, и особенно удручал меня мореный дуб, вытеснивший следы викторианского стиля в наивной попытке вернуться к эпохе Тюдоров, а потому забыл заказать «яичницу из трех яиц». В легкой панике я заметил, что многообразие булочек и сортов хлеба, которые всегда красовались на приставном столике, теперь заменено мисками с темным, сморщенным черносливом и пестрым фруктовым салатом, нарезанным огромными ломтями. Я испытал то чувство, которое возникает у человека, храбро преодолевшего тяжкие испытания и опасности, чтобы увидеть любимую бабушку, и вдруг увидевшего, как она лихо развлекается в коктейль-баре.
Я могу быть не меньшим сибаритом, чем какая-нибудь американская вдова, и, останавливаясь в одном из отелей сети «Ритц», выступаю в качестве немилосердного критика водопроводной системы и того, что называют загадочным словом «услуги»; однако я остаюсь одним из последних поклонников уродливых, мрачных, неудобных, неэффективных и весьма нелепых старых сельских гостиниц — едва ли не единственного уцелевшего напоминания об эпохе конного транспорта. Если такое могло произойти в Дамфрисе, городе, который я считал одним из самых ревностных поборников мебели из красного дерева и отсутствия центрального отопления, следует с горечью признать, что пора попрощаться с милыми сердцу старинными уголками света, где человек еще недавно имел возможность забыть о глупостях прогресса.
Каким неблагодарным делает человека разочарование! Эффектная официантка подала мне чай невероятной красоты и аромата. Два яйца-пашот, развалившись, брюзгливо взирали на ломтики золотистой пикши. Ярко-желтые, словно глаза среди молочных озер, они напоминали пятна солнца на чешуе форели. А еще был джем из города Данди. В нем с новой силой благоухали заключенные в стеклянные банки роскошные сады Блэргоури! Меня щедро оделили овсяными лепешками. Рядом появился и горшочек меда. А затем, наконец, и хлеб со смородиной!
А потом эта решительная дама стала очищать соседние столы. Она шагала с видом генерала на поле сражения. Я почувствовал себя язычником-завоевателем, которому отдан на разграбление целый город. Передо мной появилась тарелка с белым и черным хлебом. Затем великолепный яблочный джем. Затем треугольные ячменные лепешки, слегка припорошенные мукой и, судя по плоскому виду, почти не содержавшие соды. Все это придавало величественный характер «чаепитию», которое приближалось к кульминационному пункту — незабываемым местным булочкам.
«Можно продать мебель из красного дерева и постелить на пол новый ковер, — подумал я, — но этот прекрасный чай остается неизменной славой Шотландии! Над ним время не властно…»
— Будете холодную ветчину? — прервала мои мысли официантка.
Я оторвался от созерцания стола, взглянул на нее и с благодарностью отрицательно покачал головой.
Потом я вышел на улицы Дамфриса. Солнце зашло, но было еще светло. Я задумался, не пойти ли в таверну «Глоуб», чтобы послушать колоритные беседы завсегдатаев, тянущиеся из вечера в вечер, или лучше отправиться к дому Энни Лори, который, насколько я припоминал, находился в нескольких милях от Максвеллтауна. После короткого колебания я сел в машину.
Я проехал по мосту через Нит и оказался в том районе к западу от реки, который назывался Максвеллтаун, это имя было дано ему в 1810 году в честь местного лорда — Максвелла из семейства Терреглес. Насколько я знаю, «Энни Лори» обычно связывают именно с этим местом, но на самом деле речь идет об Обрыве Максвеллтона, расположенном в восьми милях к западу от Дамфриса.
Я двинулся по длинной, пыльной дороге и обнаружил, что невозможно разглядеть тот самый обрыв, потому что он находится в нескольких милях в стороне; не удалось мне найти и ни одного указателя на дом, где родилась Энни Лори. Как раз когда я решил прекратить бессмысленные поиски и возвращаться в Дамфрис, я заметил проезжавшего по той же дороге типичного для этих мест внимательного и толкового работника на велосипеде. Он сказал, что дом Энни Лори в пяти-шести милях дальше, справа от дороги, поворот сразу после деревни Кроссфорд…
И через шесть миль пути я оказался перед домом, который, в отсутствие любых других указаний, счел тем самым, о котором говорил местный житель. Он стоял чуть в стороне от дороги, на небольшой возвышенности; это был скромный, приземистый сельский дом, от проезжей части его отделяла стена, а к парадной двери вела дорога в три полосы. В окнах сиял свет. Оставалось предположить, что вскоре кто-то пойдет спать в той самой комнате, где голодала непокорная Энни!
«Энни Лори» — вероятно, самая знаменитая любовная песня, связанная с конкретным человеком. Многие англичане считают, что ее написал Бернс, однако она обращена к мисс Энни Лори (которая, кстати, фигурирует в «Книге пэров» Берка как дочь сэра Роберта Лори), а сочинил ее молодой солдат Уильям Дуглас из Фингланда, отпрыск клана Дугласов из замка Мортон.
Он вернулся с военной службы примерно в 1694 году, обосновался в Фингланде и влюбился в Энни Лори. Традиция гласит, что Энни не возражала против того, чтобы стать возлюбленной Дугласа, однако воспротивились ее родители. Они избрали весьма старомодный метод убедить дочь: заперли ее в комнате до тех пор, пока она не даст слово разорвать отношения с юношей. Она подчинилась. Но вместо того, чтобы «умереть за нее», как было обещано в песне, Уильям Дуглас вскоре сбежал с мисс Элизабет Кларк из Грендойха в Ланарке и женился на ней, а сама Энни Лори вышла замуж за Александра Фергюссона из Крэгдарроха! И это те страстные любовники, молва о которых прокатилась по свету!
Впрочем, популярностью песни мы обязаны не самому Дугласу. Леди Джон Скотт из Споттисвуда переделала текст и сочинила новую мелодию, что сделало песню необыкновенно известной. Одна из странностей литературы заключается в том, что три бессмертные песни были созданы тремя шотландками, которые годами скрывали свое авторство. «Лесные цветы» написала Джин Эллиот, дочь сэра Гилберта Эллиота из Минто, а «Старый Робин Грей» — леди Энн Барнард, как она сама утверждала, чтобы улучшить грубую старинную мелодию!
«Энни Лори» едва ли когда-то издавалась или исполнялась в том виде, как ее сочинила леди Джон Скотт.
Чтобы оценить, как именно она меняла текст, чтобы улучшить оригинал, стоит почитать версию самого Уильяма:
Долины и горы
Росою покрылись,
И мы с Энни Лори
Навек обручились,
Чтоб вместе и горе,
И радость встречать.
Я за Энни Лори
Готов жизнь отдать.
Возлюбленную он описывал в терминах, пригодных для естественной истории:
Как пава ступает,
Лебедкой плывет,
Горлицей витает
Весь день напролет,
И что тут сказать —
Я за Энни Лори
Готов жизнь отдать.
Думаю, большинство согласятся, что леди Скотт, которая придала Энни Лори такие черты, как изогнутые дугой брови, лебединая шея, а глаза голубые и не «закатывающиеся», оставила последующим поколениям куда более приятный образ!
Что за странная песня! Что есть в ней, кроме мимолетного настроения? Ни в Энни Лори, ни в Уильяме Дугласе не было ничего примечательного. Их роман был совершенно банальным. Просто однажды вечером Уильям пребывал в сентиментальном настроении, а потому сел и сочинил песенку, обессмертившую его любовь к девушке, которая потом вышла замуж за другого!
Я за Энни Лори
Готов жизнь отдать.
Я вернулся в Дамфрис с тяжелым чувством, постаравшись проделать обратный путь как можно быстрее.
Оказавшись снова в Дамфрисе, я проехал к таверне «Глоуб», самому удачному памятнику в честь Бернса. Я бы предпочел испытать разочарование от встречи с местом рождения поэта в Аллоуэе, чем увидеть исчезновение «Глоуб». Бернс, верно, улыбнулся бы печально, взглянув на дом, где родился; но как бы он порадовался известию, что в «Глоуб» по-прежнему подают портер и эль, причем таким людям, с которыми он сам привык выпивать в этом скромном заведении. Вероятно, это одно из немногих мест в Шотландии, где Бернс сразу почувствовал себя дома, если бы вернулся из царства теней.
Трагичная судьба мертвых поэтов пасть жертвами комитетов и подвергаться в юбилеи — благословенно редкие — напасти долгих и пафосных речей, произносимых духовными лицами и профессорами, в то время как бакалейщики и промышленники стоят с унылыми лицами, зато в парадном облачении; или они становятся естественной добычей скучных и льстивых обществ, которые при жизни вызвали бы у самих поэтов тошноту! Очевидно, нет способа защитить поэта от его почитателей.
Однако таверна «Глоуб» в Дамфрисе каждый вечер заполняется обыкновенными работягами, дорожными и фабричными рабочими, которые пьют, пока влезает, и распевают песни Бернса, так как понимают их и любят. Почтительность — столь пугающий аспект деятельности всех литературных обществ, — к счастью, полностью отсутствует в «Глоуб». Они называют поэта «старина Робби» и помнят о нем все, что Бернсы стараются позабыть. Я бы назвал это реальностью, и было бы настоящим позором для поклонников Бернса и ученых сообществ по всему миру, изучающих его творчество, доведись таверне «Глоуб» исчезнуть.
Я протиснулся в маленькую комнату, где наливали пиво, наслаждаясь взлетающими вверх и падающими голосами жителей Дамфриса, грубоватыми возгласами, взрывами смеха, доносившимися из соседнего большого зала. Я заговорил с краснолицым, голубоглазым молодым человеком о Бернсе и о «Глоуб», прикидываясь полным невеждой и случайным путником. Это единственный способ вовлечь людей в разговор. Мой настрой чуть не был сбит, когда молодой человек посоветовал мне почитать мою собственную книгу о Шотландии. Я пообещал непременно это сделать. Хозяин заведения, в рубашке с закатанными рукавами, облокотился на прилавок бара и доверительно сообщил:
— Эй, он был тут, в этой самой комнате, но никому не признался, кто он такой.
Он сказал, что сразу узнал бы меня, если бы я только вернулся, и выразил надежду, что однажды ему еще доведется угостить меня выпивкой в благодарность за честное описание его заведения.
Я был так тронут его словами и всеобщим доброжелательным отношением собравшихся к моей книге — я ведь всегда думал, что едва ли можно услышать о себе за спиной нечто хорошее, — что поднял воротник повыше, чтобы скрыть лицо.
Какое же это счастливое и веселое место — таверна в Дамфрисе! Ее жизнерадостность сохраняется, словно памятник тому, кто привносил столько радости в жизнь. В определенном смысле, без Бернса «Глоуб» не имела бы ни такой вдохновенной атмосферы, ни традиции. Вечер за вечером жизнь кипит здесь ключом, оставаясь той, что была знакома ему самому, что существовала в его представлениях.
Я чувствовал себя дома. Теплота и дружелюбие Шотландии встретили меня у самого порога. Так что я пожелал всем доброй ночи и покинул «Глоуб», испытывая странное ощущение, что я — мой собственный призрак. Непривычное чувство, когда тебе рекомендуют тебя самого; и еще более дико думать, что если ты скажешь о себе что-нибудь дурное, посторонние люди станут защищать тебя перед тобой!
Когда часы пробили десять, я вернулся в спальню, в которой имелся умывальник с проточной водой. Все стены номера были обшиты дубовыми панелями, выкрашенными в белый цвет. Некоторое время я смотрел в окно, на широкую, мощеную Хай-стрит. Небольшая группа мужчин продолжала горячий спор даже после того, как их выгнали из пивной; они стояли возле экзотического фонтана, который устроен в память о странной дате, свидетельствующей о своеобразном чувстве юмора: открытие водопровода в Дамфрисе 21 октября 1851 года. Это колоссальное событие для шотландского городка. Каменное основание фонтана вздымается, как огромный свадебный пирог. Наверху сверкают позолотой три журавля, ниже видны четыре позолоченных дельфина, а еще ниже четыре фигуры щекастых африканских мальчиков держат маленьких аллигаторов. Достигнув столь фантастических стандартов жизни, жители Дамфриса посадили вокруг фонтана четыре кактуса. Трудно вообразить более нелепый мемориал полезным свойствам воды.
Последние красные автобусы отправились в сторону Локерби, освещая желтым светом, как прожектором, Инглиш-стрит. В конце Хай-стрит темнел обособленный от остальных зданий силуэт Мид-Стипл, и небольшой кругляшок циферблата на этой башне казался желтым, как лимон. Шаги прохожих становились тише и реже. Не было слышно никаких звуков, кроме голосов спорщиков у фонтана.
— Я не поверю в это, пока сам не увижу! — выкрикнул один из них.
Собеседники зашумели в ответ.
— Я не поверю в это, пока сам не увижу, — упрямо повторил он.
Раздался топот, и группа разделилась. Часть спорщиков ушла. Двое оставшихся продолжали горячо препираться.
— Спокойной ночи, Джок.
— Спокойной ночи, Гэм.
Но парочка не обращала внимания на окружающий мир.
— Говорю тебе, не поверю, пока сам не увижу! — В голосе звучала беспредельная решимость, спорщик мрачно смотрел в темноту. Желтые часы на Мид-Стипл пробили час, и я с удовлетворенным вздохом опустил ставни.
Да… Я снова в Шотландии.
Я приезжаю в Гэллоуэй, очаровываюсь странными видами, совершаю бьюкенитское паломничество, вижу место, из которого происходит набережная Темзы, обретаю собственную версию истории о Роберте Брюсе, посещаю старинный замок Трив и, в запутанном церковном дворе, вспоминаю Священную лигу и Ковенант.
Я увидел Гэллоуэй ясным осенним утром, когда краснела рябина, а леса были едва тронуты золотыми и янтарными тонами. Если бы я ехал дальше той же дорогой, она привела бы меня в Далбитти, но где-то возле местечка с симпатичным названием Бизвинг я свернул к северу.
Я пишу на каменном парапете, с которого видна дорога, петлявшая между серыми стенами. Это не главная трасса, и по ней двигалась лишь сельская повозка, да фермер в том, что здесь называли «военным трофеем» — «форд», случайно попавший на просторы Шотландии! Небольшой арочный мост изгибался над речкой с тихой, глубокой заводью. Я не мог оторвать взгляда от этого водоема, так как был уверен, что стоит подождать подольше — и здоровенная пятнистая рыбина, которая высовывалась из-под воды, вот-вот прыгнет вверх и взлетит.
Серые каменные стены разграничивали поля с обеих сторон дороги. На одном из полей паслось стадо «перепоясанных». Если бы между коровами устраивали конкурс красоты, полагаю, гэллоуэйские «перепоясанные» оказались бы победительницами. Это угольно — черные животные со снежно-белой полосой поперек корпуса, которая колеблется по ширине от фута до ярда. Они придают своеобразный колорит ландшафту, точно так же, как маленькие, черные, забрызганные навозом коровы керри в Ирландии или комолые коровы породы ангус в других частях Шотландии. Поля медленно поднимались в направлении неровных силуэтов холмов, покрытых самой зеленой травой, какую я только видел. Холмы эти низкие и создают ощущение волшебной страны. Если бы они находились в Донегале, вы бы поклялись, что в них прячутся лепреконы. Они завораживают. Кажется, они в любой момент могут открыться и выпустить в наш мир нечто, спящее веками в глубине, под густым вереском. Они выглядят неровными и зубчатыми, будто зелень скрывает руины старых замков. Возможно, если бы их просветили, как рентгеном, мы увидели бы шлемы и мечи, утраченные в древних схватках. Не исключено, что там лежат кости пиктов и римлян. За холмами начинаются болота, продуваемые ветрами, покрытые вереском цвета кларета и полные гудящих пчел.
Через небольшие промежутки вдоль дороги стояли невысокие деревянные платформы, а на них — бидоны с молоком. После полудня бидоны загадочным образом исчезли, так как молоко отправили на переработку. Платформы придавали Гэллоуэю облик хорошо организованного хозяйства…
И вот она! Я был прав! Я едва успел заметить ее краем глаза! Из темной воды взметнулся серебряный силуэт, а потом по поверхности побежала рябь.
Гэллоуэй — суровая земля. Упрямая и неподатливая. Таково было мое первое впечатление. Но как в сильных людях удивляют мелкие слабости и внезапные проявления нежности, так и в Гэллоуэе поразительная красота лесистых равнин и рек, зеленых лугов и белокрылых чаек, свидетельствующих о близости моря, контрастирует с дикими болотными участками и жутковатыми холмами.
Гэллоуэй состоит из двух частей: Кирккадбрайт и Вигтаун. Они занимают изрядный кусок юго-западной Шотландии, там, где она врезается в воды Солуэйского лимана и откуда в ясный день можно разглядеть Ирландию и остров Мэн.
Первое, что английский путешественник должен знать о Гэллоуэе: Кирккадбрайт следует произносить здесь как «Кир-кууууу-бри», а второе — под словом «графство» не подразумевают Кирккадбрайт, речь о Вигтауне. А если нужно как-то назвать Кирккадбрайт, его следует называть Стюартри. Поколение назад считалось крайним нарушением приличий говорить о Кирккадбрайте, как о Корнуолле, Норфолке или Саффолке, но поскольку термин «Стюартри» не признавала почта, такого топографического наименования как бы не существовало, так что на конвертах все равно приходилось писать «Кирккадбрайтшир», то есть «графство Кирккадбрайт».
Однако в разговорах использовался старый термин «Стюартри», ведь население этого края любит свою историю и гордится отличием от соседей, населяющих Вигтаун, который имеет не менее древнюю историю.
Вы можете спросить: следует ли называть графство словом «Стюартри»? Вот объяснение, которое дал мне один антиквар-краевед из Гэллоуэя:
В 1124 году, когда Давид I стал королем Шотландии, он принес в нее множество феодальных идей, заимствованных из Англии. Он был воспитан при дворе своего зятя Генриха I. Одним из новшеств было упрощение судебной системы, в том числе создание территориально-административных единиц. В стране появились «графства» по образцу тех, что норманны создали в Англии. Слово «шир» — «графство» имеет англосаксонское происхождение, оно образовано от «ширан» — «резать» или «разделять», и во главе каждого выделенного района ставился «шир-рив», впоследствии шериф. Эта должность стала наследственной. Когда Арчибальд Грозный стал лордом Гэллоуэя, он назначил своего представителя — стюарда, — который должен был собирать подати на востоке Гэллоуэя, то есть в современном Кирккадбрайте, а западный Гэллоуэй остался под прямым управлением королевского шерифа. Отсюда и появилось понятие «Стюартри», как напоминание официального назначения XIV века, сохраняющееся по сей день…
Вероятно, Гэллоуэй — наименее известный регион Шотландии. И хотя он гораздо доступнее Нагорья, или Хайленда, по географическим причинам он бесконечно более удален. Шотландское нагорье вошло в моду в викторианскую эпоху, а Гэллоуэй оставался замкнутым в своей природной изоляции вплоть до сравнительно недавнего времени. В Гэллоуэй не шла железная дорога — он расположен слишком далеко к югу от Глазго! — пока не построили ветку на Инвернесс и Нэйрн! У меня есть карта Англии и Шотландии, озаглавленная «Карта Великобритании Брэдшо, показывающая завершенную железную дорогу и перспективы ее развития». Она датирована 1850 годом. По этой карте видно, что Гэллоуэй оставался вне основных дорог вплоть до второй половины XIX века.
Главный путь в Шотландию, выделенный на карте красным цветом, шел прямиком от Карлайла в Карнфорт и Глазго, а тонкая черная линия, показывает строившуюся тогда железную дорогу из Карлайла в Дамфрис, а потом через Санкухар в Килмарнок. Но и тогда Гэллоуэй оказался не затронут этим новшеством. Только в 1877 году гэллоуэйский бард, подписывавшийся инициалами «О. Б.», с поразительным энтузиазмом приветствовал открытие новой ветки от Ньютон-Стюарта до Виторна:
Часы на башне есть у нас,
Куранты бьют, их громок глас,
И к нам пришла в урочный час
Железная дорога.
Наш лорд зачин свершеньям дал,
За ним пришли и стар, и мал,
И вот легла чредою шпал
Железная дорога.
Затор возник у Сорби-Хилл,
Но Джонстон Стюарт подсобил,
Он средства личные вложил
В железную дорогу.
Далее поэт наслаждался образом реального Гэллоуэя, которому отныне дана железная дорога:
Огни горят на всех холмах,
Унынья боле нет в сердцах,
И эль везет на всех парах
Железная дорога.
Кому ж невместно так гулять,
В сторонке не остались — глядь,
Водою стали восхвалять
Железную дорогу.
А после этого он приветствовал саму железную дорогу, отвечавшую коммерческим интересам Гэллоуэя:
Веселье тут, и деньги тут,
Рекою средства к нам текут,
Богатства наши прирастут
Железною дорогой.
Чего хотим, то обретем;
Достатком полнится наш дом,
Твоя, твоя заслуга в том,
Железная дорога.
Так что ж примолкли мы? Пора!
А ну-ка, все: гип-гип, ура!
Гип-гип, ура, гип-гип, ура,
Железная дорога!
И все эти восторги — по поводу строительства железной дороги на сороковом году правления королевы Виктории!
Сэр Герберт Максвелл, которым справедливо гордится Гэллоуэй, вспоминал время до открытия железной дороги на Гэллоуэй. Ближайшими станциями были Дамфрис на востоке и Эйр на севере. Когда он отправлялся в школу, расположенную на юге, приходилось садиться в дилижанс до станции Дамфрис, который выезжал из Портуильяма в три часа ночи, или на колесный пароход «Графиня Гэллоуэйская», который шел до Ливерпуля. Иногда и настоящая графиня Гэллоуэйская путешествовала на свой тезке, в собственном экипаже, который прочно прикрепляли к палубе.
Так Гэллоуэй, отделенный от остальной Шотландии географически и по составу населения, обойденный железной дорогой вплоть до новейших времен, постоянно оставался вне основных коммуникационных путей. Этот регион никогда не стремился во внешний мир, оставался маленькой, независимой страной внутри страны. Его можно было бы назвать шотландским Йоркширом, потому что это, собственно говоря, квинтэссенция Шотландии в миниатюре, со своими нагорьем и низинами, реками и долинами и зелеными равнинами. По другим причинам я мог бы сравнить Гэллоуэй с Восточной Англией.
Норфолк и Саффолк, как Кирккадбрайт и Вигтаун, были веками отделены от остальной Англии топями и реками, что объясняет их заметное отличие. Житель Норфолка напоминает островитянина, то же можно сказать и о типичном обитателе Гэллоуэя.
Как естественно, что древняя провинция, некогда имевшая собственного короля и всегда остававшаяся «себе на уме» в ходе многовековой борьбы то с Англией, то с Шотландией, сохранила острое чувство границы и местный патриотизм, намного более сильный, чем у остальных шотландцев. Человек из Гэллоуэя в чужих странах рад приветствовать другого шотландца, но если он встречает соотечественника из Гэллоуэя, они образуют настоящее землячество.
Имя было Макгаффог.
Я увидел его на вывеске магазина. Я поинтересовался, что это за неизвестный мне клан; но, казалось, никто не находил имя занимательным. В другом городке я увидел еще одну вывеску, с еще менее вероятным именем — Макхарри.
Все это добрые гэллоуэйские имена. Название региона означает «Земля странника Гэла». Источник названия — Гэлл, странник, и Гойдел, или Гэл; мне было любопытно обнаружить всех этих Мак(ов) — или «странников Гэлов», и множество подобных имен можно найти в местном телефонном справочнике.
Вот небольшой список примеров:
Маккламфа | Макхаффи |
Маккриндл | Маккинд |
Макмикин | Мак-Майкен |
Макскиммин | Маккаббин |
Маккатчин | Макдэвид |
Макфэдзин | Макуиртер |
Макквакер | Макхарри |
Все эти имена с необычным продолжением после приставки «Мак» сформировались в Ирландии, во времена правления завоевателей — норманнов, а потом вернулись и вошли в гэллоуэйскую историю, и их носители гордятся своими фамилиями не меньше, чем потомки древних кланов. Но пока привыкнешь к ним, кажется, что это некий местный каприз или неумелая попытка подражать традиции!
Все эти гэллоуэйские фамилии на «Мак» могли бы пригодиться в комической истории из жизни шотландцев, так странно они звучат.
Жители Гэллоуэя всегда были для историков загадкой. В этом краю проживали пикты, еще в ту пору, когда их южные и северные сородичи давно утратили свою национальную идентичность, растворившись среди ирландцев и скоттов. Разбив пиктов в 844 году н. э. при помощи данов, Кеннет Макальпин, король скоттов Дал Риады, объявил всю центральную Шотландию своим королевством, однако Гэллоуэй остался вне ее границ, как последняя твердыня таинственных пиктов.
О жителях этого региона на протяжении всей истории говорили, что они не сродни другим скоттам. Хартия 1144 года из аббатства Мелроуз была обращена к «норманнам, англам, скотам и галльвегианам всего королевства». Вплоть до XVI века эти люди говорили на совершенно особом языке.
Так что жители Гэллоуэя имеют долгую и почтенную родословную, и я с искренним интересом разыскивал в маленьких городках все новые вывески с необычными именами. Кто знает, какие невероятные следы национального прошлого сохраняются в памяти народа? Если где-то и существует давно утраченный рецепт верескового меда, которым славились пикты, то лишь в глубинах памяти какого-нибудь Макскиммина!
Это суровая земля. Здесь так много случилось, и кажется, она помнит многое, очень многое.
Среди гэллоуэйского вереска стояли некогда римские лагеря, обустроенные на самом краю света для наблюдения за пиктами; из этих лагерей отходили на отдых в Карлайл. Викинги приводили к этим берегам свои корабли, в этих бухтах высаживались ирландские монахи, чтобы просвещать местных жителей и вести к учению Христа. Потом наступил короткий «золотой век», связанный для Гэллоуэя с именем женщины — Деворгиллы, жены Джона Баллиола; под разрушенными сводами аббатства сохранились предания о ее любви.
Норманнская буря разразилась над Гэллоуэем, и небо потемнело от стрел, выпущенных лучниками Уэльса и Селкерка. Первый патриот скоттов, Уоллес, организовывал свой заговор именно в Гэллоуэе. За Брюсом гнались через весь Гэллоуэй, и в Гэллоуэе он нашел ту лохматую, низкорослую лошадку, что унесла его к Бэннокберну. После веков сражений холмы Гэллоуэя услышали пение псалмов и увидели хранителей Ковенанта, собиравшихся посреди болот — это величайшее и самое священное воспоминание этой земли, — а со временем на каждом крошечном церковном дворе появился свой мученик. И среди богатой и изобильной памяти Гэллоуэя это воспоминание — самое крепкое.
Странствуя по дорогам и тропам этого небесного края, я обнаружил, что нахожусь всего лишь в десяти милях от деревни Крокетфорд. Это название пробудило во мне давние воспоминания. Много лет назад я так заинтересовался историей самообмана, что почти убедил себя в необходимости написать об этом книгу. Однако тема оказалась слишком обширной! Пожалуй, такой предмет размышлений стоит отложить на преклонный возраст. Но в заметках, сделанных в тот период, деревня Крокетфорд заняла достойное место в качестве последнего приюта столь великих мастеров построения иллюзий для самих себя, как бьюкениты; их эксцентричное богословие растревожило сонное уединение Шотландии в конце XVIII века.
Итак, я решил направить стопы — или, точнее, колеса — в Крокетфорд, чтобы увидеть, что осталось от одного из самых причудливых эпизодов в долгой истории фанатизма.
Джоанна Сауткотт в Англии и Матушка Бьюкен в Шотландии жили в одно время, и обе были одержимы идеей божественности. Матушка Бьюкен отыскала непреклонного священника — нонконформиста и провозгласила, что он — духовное «Дитя Человеческое», в то время как Джоанна Сауткотт в шестидесятилетием возрасте пришла к убеждению, что вот-вот станет матерью мессии. Обе женщины собрали вокруг себя группы фанатиков, и последователи их существуют вплоть до наших дней.
Элспет Бьюкен, или Симпсон (это ее девичья фамилия), была дочерью владельца гостиницы на дороге между Банффом и Портси. Она родилась в 1738 году. Как и большинство других знаменитых визионеров, в детстве она пасла коров, а когда достигла брачного возраста, вышла замуж за каменщика — неудачника Роберта Бьюкена, невольно даровавшего свое честное имя религиозному фарсу — смехотворному и жалкому одновременно. Элспет была грамотной, умной и обладала даром привлекать людей. Она владела неплохим набором броских библейских цитат, завораживающим талантом предсказывать будущее и поражать воображение слушателей, что — в сочетании с сильным характером — и обеспечило ей успех в качестве «боговдохновенной» личности.
В опасном возрасте — в 45 лет — миссис Бьюкен внезапно обнаружила свои особые отношения с Богом. Это открытие сопровождалось обычными симптомами: постом, видениями и галлюцинациями. Она была невысокой, плотного сложения, внешне довольно симпатичной женщиной со свежим, здоровым цветом лица, а ее голос и манеры отличались, искренностью и убедительностью. Именно в этот период она встретила популярного проповедника, преподобного Хью Уайта из местечка Ирвин в Эйршире. Они восприняли друг друга очень серьезно. Мистер Уайт после некоторых колебаний признал в миссис Бьюкен мистическую женщину из двенадцатой главы Откровения Иоанна Богослова, а она возблагодарила преподобного кощунственным комплиментом — объявила о его божественной природе. После неясного процесса проверки ему присвоили мессианский титул «Дитя Человеческое».
Эта странная парочка начала действовать сообща: Уайт вскоре был лишен прихода, но быстро набирал новых учеников. В работе им помогала миссис Уайт, которая, судя по всему, рассматривала внезапные бурные изменения в прежней мирной семейной жизни как нечто само собой разумеющееся. И обращенных новыми проповедниками становилось все больше! Они собирались по ночам, чтобы послушать Матушку — так теперь называли миссис Бьюкен, — которая активно развивала свои безумные идеи. Она провозгласила себя воплощением Духа Божия и стала учить посвященных правильному дыханию, через которое можно было приобщиться к Святому Духу.
Бернс, по родной стране которого странствовали бьюкениты, встречался с ними; говорят, что он пытался спасти из их сетей девушку по имени Джин Гарднер. Эта Джин, кстати, была предметом восхищения поэта до того, как он познакомился с Джин Армур. Мистер Джон Камерон, написавший замечательный обзор бьюкенизма под названием «Бьюкенитский обман», рассказывал эту историю, настаивая, что именно Джин Гарднер, а не Джин Армур упоминается у Роберта Бернса в «Послании к Дэви, собрату поэта».
Однако поэт не проявил интереса к бьюкенитам, хотя и посетил несколько их собраний — вероятно, из любопытства и, наверное, в обществе «дорогой Джин».
В письме к Дж. Бернессу в 1784 году Бернс писал: «Их сети — это странная мешанина энтузиастического жаргона. Она (миссис Бьюкен) выдает себя за посредника, через дыхание которого можно общаться со Святым Духом, она принимает позы и делает жесты, скандально нескромные. Они напоминают сообщество добродетельных людей, ведут праздную жизнь, демонстрируют нарочитое благочестие, собираясь в амбарах и дровяных сараях, ложатся вместе, подчеркивая, что не совершают смертного греха».
Это достаточно точная констатация фактов. Бьюкениты жили общиной. Отрицали институт брака. О них говорили, что они допускают детоубийство, считая младенцев бездушными животными. Но главное убеждение, вдохновлявшее всю секту, состояло в том, что миссис Бьюкен, минуя предварительную физическую смерть, заберет всех посвященных с собой на небеса.
Кажется невероятным, что эта чепуха могла завоевать большое количество приверженцев, и все же, когда секту изгнали из Ирвина, она насчитывала сорок шесть мужчин и женщин — многие из них были солидными, уважаемыми торговцами и фермерами. Все они отправились вслед за Матушкой и преподобным, известным теперь как «Дитя Человеческое», в неизвестность.
Дороги Шотландии редко видели более примечательную процессию. Первой следовала Матушка Бьюкен в повозке, за ней, также в повозках, бьюкенитки, многие из них совсем юные, розовощекие девицы. Последними ехали мужчины. Матушка Бьюкен обращалась к недоумевающим или даже насмехающимся фермерам и работникам, наблюдавшим за этим необычным шествием.
Например, она сказала садовнику: «Джеймс Макклиш, бросай сад мистера Коупленда, пойди и поработай во славу Господа». — «Спасибо, — отозвался тот, — но Он не слишком был добр к прежнему садовнику».
Они расселились в разных частях Дамфрисшира, снимая амбары и фермы, где их образ жизни, в особенности обычай совместных спален, наряду со слухами о детоубийствах вызвали возмущение соседей — строгих пресвитериан. Как показывает приведенный ниже стих, составленный мистером Уайтом, бьюкениты часто подвергались нападениям:
Стекался приходской народ
Внимать святым словам.
И спорил всяк, и желчь лилась,
И угрожали нам.
Бывало, шли на нас с дубьем,
Швыряли камни вслед,
Но Тот, Кто миром правит, нас
Хранил от худших бед.
Самым необычным примером новообращенного того периода можно считать английского фермера, прибывшего из-за Пограничной черты Шотландии; он продал ферму и принес все полученные деньги в общину бьюкенитов.
В безумной истории бьюкенизма самым заметным событием был сорокадневный пост, за которым должно было последовать переселение всей секты в рай. Он начался в 1786 году. Все члены секты, за исключением миссис Бьюкен и преподобного Хью Уайта, в течение сорока дней воздерживались от еды. Они лишь пили воду, а к концу периода некоторые фанатики были на пороге смерти; Матушка обходила их, подавая в ложке раствор патоки. Однако все выдержали испытание, правда, одна девушка после этого стала подвержена истерическим припадкам.
В июле 1786 года предполагалось коллективное восхождение на небеса. Местом для этого события был избран холм Темпланд на ферме Крэгепатток, где Карлейль написал «Сартор Резартус». Были совершены торжественные приготовления. На вершине холма соорудили деревянную платформу, а в ее центре еще одну, более высокую, для Матушки Бьюкен. За несколько дней до события Уайт появился в полном священническом облачении, с поясом и перчатками; он обошел вокруг холма Темпланд, погруженный в глубокое медитативное состояние, возводя глаза к небу, словно желая убедиться, что дует правильный ветер, который обеспечит грядущий полет. Утром назначенного дня истощавшая до призрачного облика компания с трудом взобралась на вершину холма. Мужчины и женщины едва не падали от голода. Они еле-еле переставляли ноги. Однако им хватило сил, чтобы обрить головы, оставив прядь на макушке — они считали, что ангелы подхватят их за волосы, когда понесут на небеса. Также они надели шлепанцы, которые должны были упасть на землю при вознесении.
Они прибыли перед рассветом. Поднявшись на шаткий помост, они ждали восхода солнца. Пение гимнов разносилось далеко, так что его услышал проходивший мимо фермер, мистер Хоссак из Торнхилла. Он увидел сектантов, лица которых были обращены к солнцу, а руки воздеты к небесам.
«Они кричали и пели, безумно тянули вверх руки, стоя на ненадежной платформе, — пересказывает мистер Патерсон, — а их прославленная Матушка была возбуждена больше остальных, ее величественный облик вырисовывался на фоне утреннего неба, длинные волосы были распущены и экстатически развевались; она казалась воплощением божественной Гебы, окруженная истовыми верующими; внезапно над холмом пронесся сильный порыв ветра; и хрупкое сооружение, ослабленное резкими движениями собравшихся, развалилось на куски, проглотив барахтающихся людей, включая и их главу-самозванку».
Так завершился полет миссис Бьюкен на небеса. После сорока дней сурового поста это оказалось слишком даже для бьюкенитов. Половина последователей Матушки собрали вещи и покинули ее в гневе и разочаровании. Но она сохранила круг наиболее верных приверженцев. Она заявила, что причиной неудачи был недостаток веры — она неизменно использовала этот довод, когда ее встречи с Вечностью заканчивались ничем!
Затем — пять лет спустя — случилась следующая бьюкенитская сенсация. Бессмертная миссис Бьюкен умерла! Ее неутомимые последователи не могли в это поверить! На смертном одре она заявила, что, несмотря на видимость смерти, просто отправляется на небеса, чтобы подготовить прибытие туда остальных, а через шесть дней вернется за ними. Однако, если пресловутый недостаток веры помешает ей вернуться, она будет ждать на том свете еще десять лет. Только после этого она явится вновь. Если же и через десять лет она не придет, значит, событие состоится через пятьдесят лет. Пообещав все это, она мирно упокоилась.
И вот после этого началась самая необычная глава в этой дикой и невероятной истории. Последователи учения не захотели хоронить Матушку. Наиболее истовым почитателем был человек по имени Эндрю Иннес, с самого начала уверовавший в святость миссис Бьюкен. Ничто не могло поколебать его веру. Он вбил себе в голову идею, от которой так и не отказался до конца своих дней: он избрал для себя миссию охранника тела миссис Бьюкен. Начал он с того, что спрятал труп на сеновале. Это вызвало ужасное потрясение. Сектанты обнаружили пустой гроб и впали в экстаз. Матушка вознеслась на небеса! Но вскоре раскрылся трюк Эндрю, тело миссис Бьюкен вновь поместили в гроб, и все члены секты горько оплакивали ее кончину. В течение шести дней, пока бьюкениты ждали ее возвращения, оно там и оставалось. Увы, Матушка не вернулась, поэтому они окутали ее перьями — так как верили, что это поможет в полете на небеса, — а затем похоронили ее под полом кухни на ферме в Окенджибберте.
Даже кости святого Колумбана, которые переносили с места на место в течение нескольких лет, или тело Христофора Колумба, дважды пересекавшее Атлантику, имели более мирную участь, чем останки покойной миссис Бьюкен.
Она упокоилась под могильной плитой лишь после того, как сэр Александр Гордон, лорд-камергер, начал расследование. Странные слухи бродили по сельской местности. Вера в действие «ведьмы» была столь сильна, что собралось немало местных жителей, протестовавших против ее захоронения на церковном дворе, в освященной земле. Однако сэр Александр считал своим долгом точно знать, где погребено тело.
Все это поставило последователей Матушки Бьюкен в затруднительное положение. Они не могли признать, что похоронили ее тело под кухней, следовательно, требовалось срочно найти достойное место, которое можно было бы указать властям. Сэр Александр поведал много лет спустя: чтобы не разжигать местные сенсации, он согласился на то, чтобы расследование проводилось в тайне.
В итоге состоялось собрание, поразительное по своей нелепости.
Оно состоялось в полночь, на старом церковном дворе в Киркганзене. Бьюкениты предварительно осмотрели территорию в поисках свежей могилы, специально выбрали плохо охраняемое сельское кладбище. В Киркганзене нашлось подходящее захоронение. Под покровом ночи они эксгумировали останки миссис Бьюкен из-под кухни, затем вырыли на кладбище гроб с трупом мужчины, заменив его гробом своей предводительницы. После этого поместили гроб мужчины сверху и засыпали все землей.
Когда прибыл сэр Александр, они вновь произвели раскопки могилы. При свете фонаря лорд-камергер наблюдал за ними. Он приказал открыть гроб и удовлетворился, когда эксперты подтвердили, что останки принадлежат женщине. Но как только комиссия уехала, хитрые бьюкениты снова вынули гроб Матушки и захоронили его под той же кухней на ферме. Там он и оставался на протяжении многих лет.
К концу века лидеры движения, прежде всего преподобный Хью Уайт, не выдержали давления и уехали в Америку. Некоторые бьюкениты переселились в Гэллоуэй, в девятимильную полосу Крокетфорда. Недовольство общества против сектантов постепенно улеглось. Остатки общины состояли из солидных фермеров и ткачей. Их женщины первыми ввели в употребление в Гэллоуэе двуручное прядильное колесо. И они неплохо на этом заработали. Среди этих бьюкенитов был и такой давний ревнитель учения, как Эндрю Иннес, теперь уже старик. Он единственный по-прежнему был фанатически предан памяти той женщины, которая для него была Гласом Божиим. Он вызывает искреннюю жалость. Каким бы глупцом ни был Эндрю Иннес, какими бы гротескными ни были эпизоды истории секты, в которых он принимал непосредственное участие, есть нечто от величественной трагедии в том, как старик присматривал за останками пророчицы и верил без сомнений и колебаний, даже когда все остальные верить перестали, что наступит момент, и она исполнит обещание и укажет его слабым, иссохшим ногам тропу к вечной жизни.
С упорством и хитроумием, свойственным старым людям, он сумел перенести ее мощи из Дамфрисшира в Гэллоуэй. К тому времени они напоминали останки Рамсеса или Аменхотепа. Есть свидетельства тех, кто видел ее тело несколько позже, что оно походило на сухую коричневую мумию.
Эндрю держал ее в кухонном шкафу, на верхнем этаже Нового дома в Крокетфорде. Затем, по какой-то загадочной, на первый взгляд, причине, он выстроил нечто вроде домика для мумии снаружи. Это была односкатная пристройка-навес с восточной стороны дома, напротив очага, для любого стороннего наблюдателя она могла показаться обычным строением для хранения садового инвентаря. Однако там имелось тайное отверстие у самого очага, которое сообщалось с пристройкой. Эндрю обычно спал в комнате, где был очаг, который горел и зимой, и летом, причем с очень странной целью. Дважды в день Иннес нагревал на очаге одеяло и просовывал его в отверстие в стене, которое вело в погребальную камеру. Затем выходил наружу, заходил в пристройку и расправлял одеяло так, чтобы оно накрывало гроб миссис Бьюкен. Не очень ясно, зачем он совершал столь диковинный ритуал. Возможно, он придерживался смутного соображения о необходимости согревания реликвий, дабы они оставались способны вернуться к жизни, или считал, что тело так лучше сохранится и послужит Матушке, когда она явится, чтобы отвести его на небеса.
Эндрю постоянно подсчитывал годы до величайшего дня его долгой жизни — пятой годовщины со дня смерти миссис Бьюкен и ее обещанного возвращения. Наступило 29 марта 1841 года. Старый Эндрю совершал тайные приготовления к восшествию на небеса. Он послал за соседом, передал ему целую кучу золота — все свои сбережения, ведь наконец настал день его окончательного освобождения.
Только вообразите себе! Одиноко стоящий каменный домик у дороги на Гэллоуэй. Мартовская ночь. В холмах завывает ветер. И в тишине и уединении этого жилища согбенный старик молится у гроба в абсолютной вере, что с часу на час преодолеет ужас смерти и войдет в сияющее великолепие рая. Он снял крышку гроба и всматривался в сморщенное, усохшее лицо пророчицы в ожидании признаков пробуждения. Каждый звук, раздававшийся в ночи, должно быть, заставлял его старое сердце усиленно биться: всадник проскакал по дороге, прошумел ветер, какой-то зверь прокричал во тьме — все это, вероятно, вызывало у него страх и трепет, казалось знаком мистических перемен. Всю ночь, пока не сгорели свечи и не забрезжил рассвет, он провел в ожидании воскресения. Он вышел навстречу бледному утреннему свету и холодку несчастным, сломленным стариком. Его Матушка позабыла о нем.
Он протянул еще четыре года, и постепенно его непреклонная вера восстанавливалась. Он обвинял себя в том, что оказался недостойным спасения! Он не заслуживал столь блистательной участи. В конце концов пришло время, когда он, проживший рядом со смертью в течение пятидесяти лет и отказывавшийся это признать, ощутил ее присутствие. Он понял, что настал его день. Он пригласил трех друзей, столяра, зеленщика и фермера, попросил их вырыть могилу в саду, позади дома, где уже были похоронены многие бьюкениты. Затем он дал им указания взять мумию миссис Бьюкен и поместить ее в эту могилу, засыпать ее землей так, чтобы, когда придут хоронить его самого, никто не заметил, что она находится там. Таким образом он удостоверился: если она все же воскреснет и вернется за ним, то сразу найдет его.
Все было сделано согласно его пожеланиям; один из первых и самый последний бьюкенит упокоился в той же могиле, что и основательница религиозного движения.
Я направлялся в Крокетфорд, вспоминая по пути обо всем этом. Наконец показалась чистенькая белая деревня, состоявшая из каменных домов и расположенная на перекрестке трех дорог. Живописная таможня высилась на этом пересечении маршрутов к Новому Гэллоуэю. А тот Новый дом, где Эндрю Иннес нес свою долгую вахту, все еще стоял чуть в стороне от деревни. Его расширили и модернизировали. Я убедился, что память о бьюкенитах не утрачена. Эндрю Иннес и его одержимость известны современным жителям этих мест, однако его считают чудаком, слабоумным, достойным скорее смеха, чем сочувствия. И с этим я не могу согласиться. Есть нечто ужасающее и болезненное в этой фигуре, напоминающей персонаж из рассказов Эдгара Аллана По. Но преданность придала ему достоинство, а его фантастическая мечта о преодолении смерти вызывает жалость.
— Что случилось с кладбищем бьюкенитов возле Нового дома? — поинтересовался я.
— Там построили банную комнату.
— Банную?
— Ага, банную… Думаю, это ужасть как страшно для тел, когда придет время воскресения.
С этим комментарием в адрес бьюкенизма со стороны нынешнего обитателя Крокетфорда я покинул его залитые солнцем луга.
Человек на постоялом дворе в Далбитти гордился Гэллоуэем, но ни разу не упомянул Шотландию. Еще он очень гордился самим Далбитти. Он говорил со мной в той обаятельной, чуть агрессивной манере, характерной для некоторых шотландцев, которая кажется почти провокационной, побуждающей вступать в спор, противоречить, искать подтекста в его словах. А названия графств Суррей или Девон вызвали с его стороны залп тяжелой артиллерии, способный стереть чужие владения в прах. Но я ведь тоже не новичок. Мне гораздо больше нравится слушать, чем говорить, и я вскоре заметил, что стоит привыкнуть к такой манере общения, ощущаешь себя спокойно и уверенно, в полном комфорте. Кроме того, уместно слегка направлять беседу в желаемую сторону, как пастух направляет овец, и тогда можно узнать от горячего собеседника поразительные подробности. Я мог наблюдать, как от первого агрессивного выпада («Вот еще один из проклятых англичан явился сюда что-то вынюхивать…») он незаметно пришел к заключению, что я представляю собой замечательную аудиторию. Он сделал третий глоток, поставил на прилавок опустевший стакан и заявил:
— Где я только не бывал. В Лондоне провел год. Слушай, парень, я так тебе скажу: чистая правда, лучше старого доброго Гэллоуэя ничего нет! Это факт! Ничего хорошего в этом Лондоне. Признаешь? Или ты, может, любишь Лондон?
Он уставился на меня с таким видом, будто только что обнаружил мое присутствие.
— Ну, ладно, — икнул он. — О вкусах не спорят.
Затем в его глазах загорелся веселый огонек, и он добавил почти дружелюбно:
— Нужно всякое разное, чтобы составить целый мир. Но я дело говорю.
— Налейте себе еще, — предложил я, чувствуя, что наступил подходящий момент.
— Ладно, пропущу стаканчик… Но я что тебе говорю. Ты когда-нибудь останавливался в меблированных номерах в Патни? Ну, сам знаешь, что они из себя представляют. Я там столько дней провел больной, как пес, и ни капли спиртного, прикинь, в то время и в рот не брал! Но как же я тогда тосковал по Гэллоуэю!
Он сделал паузу, осушил стакан, а я ждал, понимая, что сентиментальный поэт, который живет в душе каждого шотландца, вот-вот явится мне во всей наготе души.
— Мне вспоминались каменные рвы вдоль Мэйденпапа, да еще зеленые поля Моута. Ты соображаешь, о чем я?
Я испытывал к этому человеку искреннюю симпатию и в то же время ощущал неловкость, ведь подобные выплески чувств всегда вызывают смущение слушателя.
— Откуда они берутся?
— От взрывов на каменоломнях.
Все, эмоциональный порыв завершился. Теперь, что бы я ни сказал, даже если бы сделал еретическое предположение, что другие регионы Шотландии по красоте не уступают Гэллоуэю, его ничто не могло вернуть к прежнему вдохновению. Он превратился в угрюмого реалиста. Он не мог говорить ни о чем, кроме гранита! Со стороны разговор мог показаться чрезвычайно скучным. Но я видел: в данный момент мой собеседник напоминал орнитолога с фотоаппаратом, который после ночного бдения в кустах видит, как выводок покидает гнездо.
Единственное, что было интересного в его рассказе, — и я этого прежде не знал, — тот факт, что набережная Темзы сделана из гранита, добываемого в Далбитти. По-моему, он еще говорил, что нижние этажи маяка Эддистоун и ратуша Манчестера тоже выстроены из материалов с окрестных холмов. Но моя надежда, что я стану слушателем рассказа о страданиях уроженца Гэллоуэя в Лондоне, была сметена потоком индустриальной статистики. Так что я искренне обрадовался, когда зашли еще два человека и отвлекли моего собеседника, а разговор перешел на более общие и нейтральные темы.
Я пошел погулять по улицам Далбитти, который напоминал любой другой городок Гэллоуэя: недавно побеленные дома, все выметено, много строений из серого гранита. А еще я увидел за чертой города большой, глубоко прорезанный карьером холм. Словно череда разрушительных насекомых, люди обгладывали его до костей. Половина холма уже исчезла.
На вершине уцелело несколько деревьев, сбившихся в кучку, словно испуганные овцы, которые с ужасом смотрят вниз, на расширяющуюся пропасть. Из этого холма прибыли камни для набережной, по которой я столько раз проходил в счастливом расположении духа и в печали, глядя на темные воды Темзы, устремляющиеся к морю и мелкой волной оставлявшие легкие поцелуи на сером граните из Далбитти.
Курган Урра, который высится среди лугов в двух милях от Далбитти, представляет собой одну из наиболее заметных древних насыпей; считалось, что он относится к доисторическим или римским временам. Однако современные археологи полагают, что это памятник саксонской или норманнской эпохи; впрочем, они не вполне уверены в этом. Мне кажется весьма примечательным, что, благодаря беззаботности и неаккуратности, этим постоянным чертам человеческого поведения, подобные объекты не становятся местом раскопок, которые могли бы разрешить проблемы. Женщины постоянно теряют бусы, а римские коты обладали свойством современных собратьев бить вазы, и нет сомнений, что саксонские служанки так же часто роняли бьющиеся предметы, как и их коллеги много столетий спустя. Однако возникает ощущение, что люди, проживавшие вокруг этих курганов, были какими-то необычайно осторожными в отношении своей собственности или попросту обладали слишком малым количеством вещей.
Невозможно получить представление о кургане Урра по фотографиям или при беглом осмотре с дальнего расстояния. На него необходимо подняться. Это впечатляющая круглая или, скорее, овальная насыпь, состоящая из трех ярусов или платформ, каждый последующий меньше нижнего по площади. Это достаточно редкое исключение среди местных древностей, но трудно вообразить, как выглядел курган в те дни, когда он был одним из величайших укреплений Гэллоуэя. Вероятно, он выглядел наподобие кургана Динана на гобелене из Байо. По этим примитивным рисункам совершенно ясно, что насыпь служила основанием каменного сооружения. Это были укрепленные холмы. Возможно, на их вершинах могли находиться деревянные крепости, а нисходящие по склонам, защищенные стенами проходы соединяли разные уровни-платформы, и, полагаю, люди строили дома вплотную к укреплениям, за исключением самого нижнего, внешнего кольца стен, которое было окружено рвом, заполненным водой. Потребовалось почти сто лет, чтобы классический норманнский замок добрался до шотландской границы; так что мы можем предложить, что если бы один из рыцарей Вильгельма Завоевателя в глубокой древности сумел достичь кургана Урра, эта крепость показалась бы ему весьма старомодной и нелепой.
Единственная примечательная черта кургана Урра — местная легенда о Роберте Брюсе, который странствовал безземельным изгнанником по Гэллоуэю. История эта утверждает, что как-то утром Брюс поднялся на курган Урра, со сбитыми ногами, усталый, и там его неожиданно встретил английский рыцарь сэр Уолтер Селби, бросивший ему вызов. Брюс вызов принял, и началась схватка. А потом случилось нечто крайне недостойное. Старуха, жена человека по имени Спротт, чья крошечная лачуга лепилась к склону кургана, оставила в стороне горшок с кашей и вышла наружу, чтобы посмотреть, что там за шум. Когда мадам Спротт увидела короля-беглеца в смертельной битве с неизвестным ей противником, она, как любая шотландка, решила присоединиться к сражению. Так что, не долго думая, она набросилась на англичанина; одни говорят, она ринулась вперед, словно фурия, ударив головой в живот, другие утверждают, что она схватила его за волосы. Мне вторая версия кажется более вероятной. Как бы то ни было, сэр Уолтер, который чувствовал себя в силах скрестить мечи с Брюсом, мгновенно уступил мадам Спротт. Он беспомощно рухнул наземь. Что бы ни говорили о Брюсе его враги, он был джентльменом. Он отказался — возможно, возмутив этим почтенную мадам Спротт, — воспользоваться преимуществом и добить упавшего рыцаря. Вместо этого он предложил вместе отведать кашу мадам Спротт. Оказавшись в доме, мадам Спротт продемонстрировала, какой упрямой и несговорчивой может быть женщина. Она поставила миску каши перед Боюсом и дала ему одну ложку, категорически не желая снабдить второй ложкой англичанина.
Традиционное предание гласит, что в благодарность за спасение Брюс обещал мадам Спротт участок земли, который она сможет обежать кругом. Мне кажется, что жизнь Брюса должна бы стоить дороже.
А теперь мой вариант истории, основанный на знании непреклонного характера жительниц Шотландии: полагаю, мадам Спротт устроила настоящий скандал, отказываясь давать англичанину ложку, оскорбляя его, ругаясь и ворча, громко фыркая, и поэтому единственный способ спокойно поесть и быть мало-мальски вежливым с сэром Уолтером заключался в том, чтобы избавиться от нее, отослав по какому-либо делу; а потому Брюс предложил старой леди пробежаться, обозначив участок земли в качестве дара, который бы преподнес ей король в случае успешного возвращения на трон Шотландии.
Насколько я понимаю, Спротт — не абердинское имя, так что его носители вряд ли были местными уроженцами, однако матрона мгновенно сообразила, что в предложении есть смысл, а потому помчалась, как сумасшедшая, вокруг соседских лугов. А тем временем Брюс — все еще вооруженный единственном ложкой — накормил сэра Уолтера ее кашей, а потом поел и сам. Весьма примечательная картина.
Исторический факт, что годы спустя Спроттам был выдан дар в виде двадцати шотландских акров земли, которая оставалась в собственности семьи на протяжении пяти сотен лет. У дара были следующие условия: каждый раз, когда король Шотландии будет проезжать по долине Урра, кто-то из Спроттов обязан преподнести ему миску каши.
Если вы сможете отыскать более милую и акварельную легенду, чем эта, буду сильно удивлен. Так приятно находиться на зеленом склоне старого кургана, входившего некогда в систему укреплений, предаваясь воспоминаниям о темных и ужасающих деяниях прошлого.
Вам сразу понравится Касл-Дуглас, если вы увидите его ясным утром, когда он освещен восходящим солнцем.
Мистер Макгаффог стоял в дверях своего магазинчика, задумчиво глядя вдоль главной улицы с той же тоской, что взирает вдаль заточенная в башню девица из волшебной сказки. Его вернуло к реальности стадо коров, которое плелось по самому центру дороги в сопровождении пастуха и собаки, а потом он заметил идущего дальше мистера Макквакера, фермера, который остановился, чтобы решительно поддержать мнение мистера Макгаффога насчет отличного дня. Затем появился священник в компании миссис Маккаббин, а также пара приезжих рыболовов в харрисовских твидовых костюмах, которые широкими шагами вышли из отеля и стали укладывать в машину рыболовные снасти. Мрачный, оборванный тип, типичный персонаж любого шотландского городка, нетерпеливо слонялся возле бара «Герб Дугласов», так как для открытия было еще слишком рано.
В давние времена, когда Касл-Дуглас служил местом остановки дилижансов, следовавших к Порту-Патрику, сюда, с громким цоканьем копыт, прибывала королевская почтовая карета, и зеваки собирались посмотреть на это событие, чтобы разделить радостную и волнующую атмосферу.
«Герб Дугласов» раньше служил местом остановки почтовой кареты, и знаменитая миссис Дуглас тщательно следила за порядком, так как значительная часть корреспонденции имела адрес: «Сэру Уильяму Дугласу из замка Дугласов, в “Герб Дугласов”, попечение миссис Дуглас, Касл-Дуглас!»
Сегодня городок вернул часть оживления и воодушевления тех дней. Здесь развивается торговля, проходит автобусный маршрут.
Осенним утром солнечный свет скользит над крышами крепких каменных домов, над мирной жизнью Касл-Дуглас, в котором нет ничего достаточно малого, чтобы стать непримечательным, и все исполнено ленивого величия. Городок прячет промышленные объекты за безмятежно спокойным обликом. Приходится проводить целое расследование, чтобы обнаружить: в Касл-Дуглас производят мебель и содовую. Забавная примета времени для подобного места: на плоском берегу прекрасного озера Карлингварк, известном как Висельная Поляна, можно нанять прогулочное судно! Тем не менее Касл-Дуглас получил свое название не от прославленного клана Дугласов, чей замок Грив расположен примерно в миле к западу, а от жившего в поздние времена представителя рода Дугласов, бизнесмена, купившего городок в 1789 году.
Неподалеку оттуда, на маленьком острове на реке Ди, есть квадрат из серых камней, чьи стены в восемь футов толщиной все еще хранят следы пушечного обстрела и осады. Там находилось гнездо «диких орлов» — Дугласов, чья история есть история самой Шотландии. Я переправился туда, но нашел пустую скорлупку былой крепости. Ее стены, с которых вооруженные дозорные наблюдали за холмами Гэллоуэя, вздымаются к небу рваными клочьями и уродливыми обломками.
Замок Трив был выстроен Арчибальдом Угрюмым, третьим графом Дугласом, родным сыном того самого Дугласа, что пал при Оттербурне при свете нарождающейся луны, пронзенный тремя копьями, в то время как голову ему размозжил боевой топор. Арчибальд Угрюмый, лорд Гэллоуэя, первоначально вошел в историю самым внезапным и странным для человека той эпохи образом, в битве при Пуатье. Он был смугл и некрасив, так что приятели дали ему прозвище Черный Арчибальд. Однако при Пуатье он был облачен в прекрасные доспехи. Его взял в плен англичанин, но он бежал, благодаря живости ума собрата-шотландца, сэра Уильяма Рэмси из Коллути. Они оба оказались пленниками. Когда привели Дугласа, Рэмси набросился на него, разыграв ярость:
— Ты, подлый предатель! — кричал он. — Как ты посмел украсть доспехи моего кузена! Будь проклят час твоего рождения, весь день мой родич разыскивал тебя, пока его прямо в лагере не поразила стрела! Я видел это собственными глазами! А ну давай! Снимай мои сапоги!
И молодой Арчибальд, представившись слугой, склонился и стал стаскивать сапоги с ног соотечественника, а сэр Уильям ударил его по лицу, пояснив разочарованному англичанину, что взятый в плен парень никакой не дворянин, а простолюдин и слуга, что и по отвратной роже видно. Говорили, что Арчибальд и вправду выглядел «поваренком, а не знатным человеком», так что юношу отпустили на волю за символический выкуп в 40 шиллингов. Для бережливых шотландцев это была отменная проделка, ведь если бы Дугласа опознали, за него потребовали бы огромный выкуп!
В дальнейшей жизни Арчибальд показал себя настоящим лордом Гэллоуэя, так как «перенес немалые тяготы, чтобы очистить страну от английской крови». Нет сомнения, что ему достался крайне тяжелый регион. Из серой каменной башни над рекой он управлял делами всего края, от Нит до Кри.
Жил он по-царски, и маленький остров на реке Ди предоставлял место для целой армии, наводившей ужас на окрестные земли. Из дверного проема я заметил выступающий камень и поинтересовался у человека, который привез меня к руинам замка, что это такое.
— Опора виселицы, — коротко ответил тот. — Граф Дуглас обычно хвастал, что она никогда не стоит без веревки.
Он указал на небольшую насыпь на западной стороне озера, которая предположительно была местом захоронения останков повешенных. И рассказал мне легенду о Моне Мег, в которую твердо верят в этой части Гэллоуэя. Он сообщил, что замок Трив был последним оплотом Дугласов, когда король Яков II конфисковывал все владения семьи. Как утверждает легенда, королевская армия вскоре выяснила, что артиллерии не хватает мощи, чтобы сокрушить стены Трива, и тут один местный житель по имени Брауни Ким, кузнец из деревни Три-Торн в Карлингварке, предложил создать достаточно большую пушку, если его обеспечат металлом. Всех в районе заставили сдавать железо. Пока Брауни Ким с помощью семи сыновей работал над пушкой, другие люди трудились на холме Бреннан, занимаясь подготовкой гранитных ядер. Первым выстрелом из пушки Кима запустили каменное ядро весом с целую корову (на заряд пошла полная мера пороха)! Легенда также гласит, что этот первый выстрел пришелся прямо по стенам Трива и оторвал руку прекрасной даме Гэллоуэя, леди Дуглас, когда та сидела за столом и поднесла бокал с вином к своим нежным губам.
— И вот эту пушку назвали Моне Мег, по имени жены Кима, у которой был ужасно громкий голос, — закончил свое повествование мой провожатый. — Сегодня вы можете увидеть ее в Эдинбургском замке.
Боюсь, историки разгромят эту легенду как несостоятельную. Весьма маловероятно, что сельский кузнец смог соорудить такую пушку, как Моне Мег, в то время как войска Якова II осаждали замок Трив. Полагаю, что сэр Герберт Максвелл имел немало веских опровергающих доводов, помимо этой пушки, но, конечно, я не стал говорить об этом приветливому и искреннему человеку, доставившему меня на остров на своей лодке. Вероятно, я и сам не был в тот день готов навлечь на свою голову гнев вспыльчивого жителя Гэллоуэя!
Церковь Гэллоуэя стоит сегодня без крыши, заброшенная среди давних могил. Уже века не звонят здесь колокола, сама колокольня разрушена, на ее руинах гнездятся птицы, по старым камням карабкается плющ — единственный признак жизни среди полного запустения. Церковный двор, как и большинство церковных дворов Шотландии, заполнен буйно разросшейся травой. Дикий шиповник простер когтистые лапы над могильными плитами и карабкается на пьедесталы мемориальных урн. Дворянин, лежащий в стороне, на огороженном участке, покоится под своим гербом; самые достойные граждане укрыты серыми надгробиями, многие из которых покосились, словно устали в ожидании труб Страшного Суда. Здесь не слышно ни звука, кроме жужжания пчел в кустах шиповника да мягкого воркования голубей, обитающих в кронах деревьев за оградой.
Острая, пронзительная печаль прошлых веков, запечатленная в беспомощной иронии эпитафий, мало-помалу улеглась, ушли в забвение и те, кто в горе писал эти слова, постепенно тающие под ветром и струями дождя, что гораздо продолжительнее слез. Даже семья местного землевладельца давно вымерла. Никто не тревожит крапиву, разросшуюся на фамильных гробницах более чем за сотню лет.
На этих акрах концентрированной печали только один камень выглядит так, словно люди все еще помнят о нем. Трава вокруг примята ногами любопытных. Те, кто посещает эту плиту, иногда соскребают зеленый мох, чтобы разобрать слова, вырезанные на камне, вернуть к жизни то, что говорит лишь о смерти и забвении. Надпись на камне гласит, что люди, лежащие под ним, были «повешены беззаконно за верность Слову Божию». Это случилось в «убийственные времена», когда ковенантеры, шотландские пресвитериане радикального толка, в течение пятидесяти лет сражавшиеся за веру, приняли участие в Трапезе Господа на вересковом поле Гэллоуэя.
И случайный путник, стоя на одном из церковных дворов Гэллоуэя, неизбежно сталкивается со свидетельствами мученичества протестантов и тщетно пытается понять суть религиозной войны, в которой шотландцы, испытывавшие ненависть к папскому престолу, умирали, как католические святые прежних веков. Англичанин подумает, что, несмотря на Смитфилд и его костры, Реформация в Англии бледнеет в сравнении с шотландской Реформацией. У англичан есть забавная песенка о викарии из Брэ, который стал протестантом, а затем католиком, поскольку ему это было выгодно. Но среди могил шотландцев, погибших во имя веры, понимаешь глубокую разницу между двумя нациями: компромисс всегда был второй натурой англичан, а для шотландцев само значение этого слова неведомо.
Через несколько лет после того как Карл I был коронован в Вестминстере, шотландцы узнали, что его величество собирается посетить землю своих предков. Он отправился в путь в июне 1637 года, в сопровождении герцога Леннокса, маркиза Гамильтона, шотландских и английских лордов, общим числом около пяти сотен. Эдинбург пребывал в состоянии волнения. Король проехал в Западный порт, где горы расступались перед королевским величием, а нимфа в бархатном облачении цвета морской волны и зубчатом головном уборе склонилась перед ним, представляя Эдинбург и приветствуя Стюарта на его родине.
Мэр и бейлифы стояли навытяжку в своих отороченных мехом одеждах. Городская стража по торжественному случаю была в дублетах из белого атласа, бриджах из черного бархата и тончайших шелковых чулках. Стражникам вручили парадные мушкеты и пики, которые отличались от обычных позолотой. В таверне «Меркат Кросс» бог Вакх пил за здоровье короля, а в пабе «Трон» девять «хорошеньких мальчиков» составили свиту пастуха Эндимиона, который, как и все жители Эдинбурга, облачился в лучшие одежды, в данном случае — в пунцовый бархат. Так, с герольдами, которые несли штандарты со львами, придворными, копьеносцами и трубачами, король Карл I вступил в Эдинбург, понятия не имея, что церемония обратится в нечто большее, чем пышный, но довольно заурядный и скучный карнавал.
Горожане видели монарха по многим случаям, обычно верхом на прекрасном коне, в пурпурном плаще, отороченном драгоценным мехом и золотыми кружевами, свисавшими до конского хвоста, так что тот приходилось придерживать пяти грумам. Но во все это великолепие вкрадывалась нота страха. Карла короновали в Холируде. Ходили слухи о церемонии, совершенной в аббатской капелле. Говорили, что в нее внесли алтарь с двумя восковыми свечами, что там были дорогие ткани, а священник опускался на колени перед распятием.
Первая волна ропота предвещала начинающуюся бурю, отзвуки которой уже прокатывались по тавернам Кэннонгейта. Карл распрощался с любящими горожанами, кортеж двинулся на юг, и король не подозревал, что с этого мгновения всякий шаг неуклонно ведет его к снежному январскому утру и эшафоту Уайтхолла.
В Англии Карл и архиепископ Лод погрузились в составление сложных планов по восстановлению Шотландского епископства и внедрении английской литургии в практику шотландской протестантской церкви. Был издан указ, согласно которому в употребление вводился служебник, соответствующий английскому молитвеннику, по нему должны были читать тексты во всех церквях Шотландии в воскресенье 23 июля 1637 года. Это стало предвестием настоящей беды для шотландцев. Против выступил Роу: «Сравните эту книгу с католическим требником, и вы найдете крайне мало отличий».
В воскресное утро церковь Сент-Джайлс в Эдинбурге была переполнена. Очевидно, всем, кроме короля и его советников, было ясно, что должно произойти нечто серьезное. Введение литургии не было новостью для Шотландии. Подобная попытка была предпринята в 1549 году, когда Эдуард VI постарался навязать шотландцам английский молитвенник, но столкнулся с сильным протестом. Теперь, в той же напряженной атмосфере, настоятель собора Хэнни прошел к кафедре с книгой в коричневом кожаном переплете. Сам вид книги вызвал бунт. Прихожане отказались выслушать хотя бы слово из нее.
— К нам вторгается Рим! — закричали они.
— К нам приходит Ваал! — вторили другие.
— Ты посмеешь прочесть нам мессу? — донеслось до несчастного настоятеля.
Но в него летели не только слова. Легенда гласит, что служанка Дженни Джеддес нанесла первый удар в защиту Ковенанта: схватила складной стул, на котором до того сидела, и яростно метнула его в голову настоятеля, к счастью, не слишком точно. Кафедра опрокинулась, и настоятель упал, а вооруженные алебардами городские стражники кинулись на его защиту. Так завершилось «черное, мрачное воскресенье» в Эдинбурге.
Со времен Реформации у шотландцев укрепилась привычка противостояния римской церкви, те, кто подписывал Ковенант, прочно утвердили в обществе пресвитерианское учение. Первый Ковенант был подписан в 1557 году, следующий в 1581 году. Документ категорически отвергал католицизм. Король Яков I (он же VI Шотландский) подписал его в 1590 году, а потом повторно в 1596 году.
Теперь вновь возникла угроза, и старые ковенантеры оживились, готовясь сражаться за веру до конца. Дворяне, чиновники, почтенные горожане и торговцы собрались в Эдинбурге, чтобы подписать новый документ. Некоторые делали себе надрезы на руках, чтобы подписаться собственной кровью. Дворяне разъезжали по стране, чтобы знакомить население с Национальным Ковенантом и собирать подписи. Ненависть к епископальной церкви, страх введения папства разожгли в Шотландии настоящее пламя. Каким безумием были одержимы Карл и его советники, когда решили принуждать к новым условиям упрямый и неподатливый народ, называвший епископов «бессловесными псами», «антихристовыми плевелами» и «исчадиями Зверя»? Великий Монтроз, ставший ковенантером, в праведном гневе придумал жутковатое определение. Он заявил, что епископы являются «квинтэссенцией папства», а животворная сила Евангелия «похищена введением в Церковь мертвого служебника, порождение потрохов Вавилонской Блудницы».
Когда шотландцы начинают говорить в таком стиле, кому-то грозит серьезная опасность.
По всей Шотландии появились голубые знамена, на которых было написано золотом: «За веру, короля и королевство», а в восточных портах бросали якоря корабли с грузом оружия из Польши. Была созвана Генеральная ассамблея Шотландской церкви, которая решительно осудила епископальную церковь, заявив об отлучении от церкви ее сторонников и отмене института прелатов. Шотландские войска пересекли границу. Шотландия заключила союз с Францией. В горящее пламя влили масло…
Карл направился на север с плохо обученной и не заинтересованной в победе армией. Один из новобранцев так скверно стрелял, что умудрился попасть мушкетной пулей в шатер самого короля! История не рассказывает о его дальнейшей судьбе. Итак, Карлу пришлось заключить с шотландцами мир. Это привело к первому сближению шотландского и английского народов. Пакт получил название Священной Лиги и Ковенанта.
Карл оказался в ловушке между английскими пуританами и шотландскими ковенантерами. Для шотландцев Лига и Ковенант означали одно и то же; но для англичан между ними существовала очевидная разница. Карл оскорбил конституционное чувство англичан и возмутил здравый смысл шотландцев. Англичане боролись за политические принципы, а шотландцы — за религиозные убеждения. Англичане хотели получить военную помощь, а шотландцы мечтали о пресвитерианском царстве Христа. Англия погружалась в пучину гражданской войны, а Шотландия — в религиозную войну, а между этими двумя странами оказался заносчивый самодержец, который метался по английским графствам в сопровождении длинноволосых «кавалеров». Война продолжалась семь лет. Железнобокие солдаты Кромвеля распевали псалмы, проходя по Англии, а в Шотландии великий Монтроз выиграл шесть битв, возглавив мародеров Макдональдов, Камеронов и бездомных Макгрегоров. Однако его силы были разгромлены при Филипоу, неподалеку от Селкерка: четырехтысячная английская кавалерия наголову разбила его армию, обагрила мечи кровью женщин и детей, следовавших за шотландским лагерем, перерезав всех без милосердия.
Карл проиграл и пуританам, и ковенантерам. Ковенантеры передали его пуританам, а те отправили монарха в вечность. Но отвага, с которой он смотрел в лицо смерти тем снежным январским утром в Уайтхолле, в день казни, была не меньшей, чем храбрость любого из ковенантеров, павшего на вересковом поле Гэллоуэя. В конце пути Карл вспомнил о высоком имени Стюартов, и когда палач с криком: «Смотрите на голову предателя!» высоко поднял над плахой отрубленную голову, знакомую нам по полотну Ван-Дейка, по толпе прокатился приглушенный ропот; возможно, среди зрителей присутствовали старики, за 62 года до того видевшие, как бабушка казненного короля встретила смерть в Фодерингэе.
Но шотландский крестовый поход за Кальвина не начался. Карл II цинично подписывал все, что ему подавали, а впоследствии отрекался от обещанного. Дикая радость, с которой шотландцы приняли одного из «старых Стюартов», вскоре сменилась смятением, когда стало ясно, что Карл II с той же решимостью, что и его отец, намерен утверждать господство епископальной церкви. Прежнее пламя ковенантского движения стало разгораться вновь.
Джеймс Шарп, священник из Крэйла и лицемерный интриган, отправился в Лондон пресвитерианином, а вернулся архиепископом Сент-Эндрю! Это одно из главных предательств в истории Шотландской церкви. Девять других пресвитерианцев также приняли митры. С жестокостью новообращенных они обратились против прежних товарищей. Более 270 священников лишились жизни, отказавшись отречься от своих убеждений и принять мзду Иуды. По всей Шотландии прокатилась волна преследований. Но, хотя религиозное рвение народа дошло до белого каления, церкви пустовали. Ковенантеры ударились в бега. На беглых священников устроили настоящую охоту, как охотились на католических священников при Якове VI. Как только становилось известно, что где-то по соседству появился такой священник, люди собирались со всей округи, чтобы встретиться с ним среди гэллоуэйских холмов. Вряд ли в шотландской истории есть нечто более впечатляющее, чем эти собрания в вересковых полях, на которых присутствовали тысячи верующих, готовых принимать причастие под открытым небом, в то время как вооруженные преследователи сидели в засаде, ожидая команды Тернера по прозвищу Ловец Овец и его приближенных.
Тяжелая ситуация тянулась годами, пока весь юго-запад не оказался на грани безумия. Первым признаком приближающегося восстания явилось ночное убийство Шарпа, ренегата, ставшего архиепископом Сент-Эндрю. Когда его экипаж пересекал болота Файфшира, внезапно на пути показалась группа всадников, которые окружили карету архиепископа.
— Схватить Иуду! — воскликнул один из них.
Нападавшие перерезали постромки лошадей, слуг связали, а потом занялись архиепископом. Вместе со стариком в экипаже находилась его дочь Изобель. Карету обстреляли. Шарп был ранен. Всадники уже собрались уезжать, как вдруг услышали возглас потрясенной и перепуганной насмерть девушки: «Он жив!»
Убийцы с кинжалами проникли в карету. Они добили Шарпа, который пытался выбраться наружу. Они буквально зарубили его, нанося множество ран. Обшарив карманы убитого, они нашли маленькую шкатулку. Когда сняли крышку, оттуда вылетела пчела.
— Дьявол! — закричали испуганные убийцы. — Он связан с дьяволом!
Так исчез со сцены человек, продавший свою совесть, если ему, конечно, было что продавать, и так началось царство террора, известное как «убийственные времена». В Гэллоуэй были введены драгуны Грэма Клеверхауса, они повсюду разыскивали ковенантеров, охотились на них, как на диких зверей. При Драмклоге ковенантеров рассеяли, при Босуэлл-Бридж буквально смяли. Применялись чудовищные пытки, чтобы заставить мужчин и женщин прокричать «Боже, храни короля». В ход шли и тиски для больших пальцев, и «испанский сапожок». Использовали и деревянный обруч с железной оковкой; его надевали на ногу жертвы, а потом вбивали клинья между плотью и древесиной, пока конечность не превращалась в бесформенное, окровавленное месиво.
Среди скал и вересковых пустошей Мюиркирка в графстве Эйр была небольшая ферма, на которой проживал некий Джон Браун. Он был видным участником движения ковенантеров и понимал, что рано или поздно доберутся и до него. Каждый день он жил в состоянии готовности к смерти. И однажды смерть пришла к нему в обличье трех конных отрядов Клеверхауса. Браун резал на брикеты торф по соседству со своей фермой. Его жена вышла взглянуть, что происходит, на руках она держала малыша, а другой ребенок цеплялся за ее юбку.
— Начинай молиться, потому что пришел твой смертный час, — заявил Клеверхаус.
Фермер помолился.
— Пожелай доброй ночи жене и детям, — приказал Клеверхаус.
Браун поцеловал жену и детей и обернулся к своим убийцам.
— У меня больше нет иных дел, я готов умереть, — сказал он.
И его расстреляли.
— Что ты теперь думаешь о своем муженьке? — спросил Клеверхаус у несчастной женщины.
— Я всегда им восхищалась! — воскликнула она пылко. — И теперь восхищаюсь больше, чем когда бы то ни было!
Вот истинный дух ковенантеров.
Клеверхаус и его люди уехали по дороге между холмами, оставив женщину и ее перепуганных, плачущих детей возле тела, которое вдова накрыла пледом.
В 1864 году Маргарет Лахлисон, 60 лет от роду, Маргарет Уилсон, девица 18 лет, ее сестра Агнес, 13 лет, а также служанка по имени Маргарет Максвелл были обвинены в измене за то, что посещали религиозные собрания в Гэллоуэе. Старшую из женщин и двух сестер приговорили к утоплению, а служанку должны были прогнать плетями по улицам Вигтауна. Гилберту Уилсону, отцу девушек, удалось спасти Агнес, выплатив штраф в размере 100 фунтов, но приговоры в отношении Маргарет Уилсон и Маргарет Лахлисон были приведены в исполнение.
В дно Блэдноха во время отлива вбили два столба. В давние дни река была судоходной, и корабли причаливали напротив церкви Вигтауна. Прилив заставлял ее воды медленно наползать на песчаный пляж Солуэй, заполняя Блэднох до верхней кромки берега. Пожилую женщину и девушку привязали к столбам. Вооруженная охрана и, как минимум, еще двое злодеев, приговоривших их к казни, присутствовали на протяжении всей процедуры.
Столб, к которому привязали Маргарет Лахлисон, находился дальше от берега, так что девушка могла наблюдать за смертельной агонией женщины и успеть принести покаяние. Начался прилив. Вода наступала по узкому каналу. Маргарет Лахлисон умерла в мучениях. Когда вода поднялась до уровня груди девушки, та стала распевать 25-й псалом.
— Маргарет, ты молода. Если ты помолишься за короля, тебе даруют жизнь, — сказал ей один из судей.
— Я молюсь о спасении всех избранных, но не о проклятых, — ответила она.
Вода плеснула ей в лицо и на мгновение отступила.
— Маргарет! — кричали из толпы зевак. — Скажи, что просят!
— Господи, даруй им покаяние, прощение и спасение, если будет на то Твоя воля, — был ее ответ.
Роберт Грирсон из Лаг, один из палачей, крикнул ей:
— Проклятая сука, нам не нужны такие молитвы. Принеси присягу королю!
У нее уже не оставалось времени. Вода дошла до подбородка. Она подняла лицо к небу и выкрикнула:
— Никаких греховных клятв и присяг! Я из детей Христовых. Дайте мне…
Один из солдат, стоявших рядом с местом казни, поднял алебарду.
— Сделай еще глоток, дрянь, — бросил он, затолкнув голову девушки под воду.
Так они стали мученицами из Вигтауна.
На каждом церковном дворе Гэллоуэя, каким бы древним и заброшенным он ни был, найдется надгробие, с которого кто-то счищает мох и лишайник. Высоко на холме, если знаете, где искать, вы обнаружите плиту, служившую алтарем, у которого упрямые радикалы собирались на евхаристию в дни правления монарха, вошедшего в историю под именем Веселого короля.
Пожалуй, в Британии не было более яростного взрыва религиозных чувств со времен Первого крестового похода, и человек чужой в этих местах испытает недоумение перед подобными свидетельствами непреклонной веры. Нечто от этой жесткости можно и сегодня почувствовать среди серых холмов и скал Гэллоуэя, продуваемых ветрами и укрываемых туманами вплоть до самого Мэррика. Невозможно проехать Гэллоуэй, ни разу не вспомнив о Ковенанте.
Роберт Льюис Стивенсон передал меланхолию страны ковенантеров в немногих словах, создав одну из прекраснейших песен изгнания:
Веет ветер привольный, и солнце, и дождик льется;
Веет ветер привольный и ворошит жнивье.
Над прахом павших за веру птичий грай раздается;
Их сердце помнит мое!
Могилки их надежно от глаз любопытных скрыты,
Эти камни простые, что вереск кутает рдяный;
В холмах, где когда-то жили те, кто ныне забыты,
Ветер лишь окаянный.
Увидеть край родимый вновь ли мне доведется,
Холмы и вереск рдяный? Там, сколько хватит взгляда,
Над прахом павших за веру птичий грай раздается, —
Иного мне не надо.
Описание Кирккадбрайта и многого другого, включая великолепную энциклопедию Мактаггарта, а также гэллоуэйских мыслителей Билли Маршалла и Пола Джонса. Рассказ о том, как я ловил лосося темной ночью и как Мария, королева шотландцев, покинула Шотландию.
Я прибыл в Кирккадбрайт ночью, во время жесточайшей бури, которую я когда-либо заставал в Шотландии. Дождь лил стеной. От ветра содрогались окна и двери; его порывы вырывались из-за углов с яростью наступающей армии.
Я понял, что город выстроен с учетом таких бурь: улицы низких каменных домов, прижимающихся к земле перед бешенством ночи; рваные контуры разрушенного замка, широкое, грязное устье реки в момент отлива и дождь, который проносится над ним, словно дым. Все вместе это напоминало картинку для старинного биоскопа, виды путешествий часто представлялись именно под дождем, с неясным освещением и размытыми контурами.
Одно здание заставило меня остановиться, несмотря на грозу. Это была старинная таможня: длинное тюдоровское строение с башней, напоминающей церковную. Крыльцо из нескольких ступеней вело к двери. Железные наручники, которые были в ходу в стародавние времена, висели на стене. Редко доводилось мне видеть столь мрачное сооружение.
Такие можно обнаружить в безвестных селах на юге Франции. Оно выглядело так, словно пришло в Шотландию со страниц романов Дюма. В таком месте ожидаешь встречи с разбойниками, вооруженными бродягами и разного рода подозрительными личностями; и если достаточно долго смотреть туда, где дорога сворачивает за угол здания, исчезая во тьме, покажется, что оттуда вот-вот явится д’Артаньян, скачущий галопом по срочным делам, или Дон Кихот, прямо сидящий в седле Росинанта, погруженный в свои мысли и видения, стремящийся вызволить прекрасную даму из заточения в заброшенной тюрьме Кирккадбрайта.
В темной грозовой ночи есть одно неоспоримое преимущество. Если вы припозднились, вас немедленно проведут в маленькую уютную комнату, какая есть в глубине каждого шотландского отеля: там горит камин, и гостя ожидает стаканчик особого виски.
Хозяином этих мест оказался молодой шотландец, сражавшийся при Галлиполи. Мы поговорили о Шоколадном холме и о заливе Сувла, а затем, конечно, перешли к местным темам, и я выслушал предание, что Бернс написал «Брюс — шотландцам» («Вы, кого водили в бой…») именно в этом отеле.
Я не готов высказывать свое мнение по этому поводу. Насколько я знаю, на ту же честь претендует отель «Герб Мюрреев» в Гейтхаус-оф-Флите, а третья версия утверждает, что Бернс создал величайшее произведение шотландской лирики во время путешествия в грозу по болотам в районе Лоханбрек, а потом записал стих в таверне «Бэй Хорс» в Гейтхаусе, здание которой было впоследствии разрушено.
Я отправился в продуваемую сквозняками комнату с высоким потолком. Буря громыхала за окнами. В середине ночи явились три темные тени, и, когда зажег свечу, я увидел, что в мою сторону взлетают от ветра три шторы…
А утром — какая перемена! Я увидел безупречный шотландский городок. Длинный ряд беленых домиков, молочник везет на тележке товар, в конце улицы высится таможня, довольно дружелюбная в свете утреннего солнца.
Кирккадбрайт — один из наиболее живописных и очаровательных городов Низин, которые я посещал. Думаю, если бы мне потребовалось направить иностранца в поселение, которое точнее всего отражает местную специфику, как некоторые английские городки выражают самую суть своих графств, я бы выбрал для этого столицу Стюартри — восточной части Гэллоуэя.
Городок очень симпатичный. Он достаточно маленький, чтобы быть интересным, и недостаточно маленький, чтобы быть скучным. Здесь все друг друга знают: дела, родственные связи, особенности характера видны соседям, как на ладони. Кирккадбрайт изобилует человеческими интересами и связями.
Он знаменит — или, точнее сказать, хорошо известен — колонией художников, обосновавшихся здесь. Они вторглись в размеренную жизнь городка и устроились вокруг давнего ветерана «школы Глазго», покойного мистера Хорнела, владевшего большим георгианским домом, от которого открывался вид на заросшее илом устье реки Ди.
Мне рассказывали, что художники живут в Кирккадбрайте с тем, чтобы наблюдать и фиксировать тонкие цветовые нюансы речной грязи. Я не могу в это поверить. Вероятно, следовало прибыть в городок в другое время, когда все залито волшебным весенним светом, или в разгар лета, потому что, честно признаюсь, нечасто встречал я столь депрессивный пейзаж, как река Ди при отливе. Обнажается ил серого, мышиного цвета. Признаю, кое-где он отливает серебром, если солнечные блики отражаются от влажной земли, переливаясь радужным свечением от бутылочных осколков, утопленных в грязь в стародавние времена. Ил производит впечатление невероятно толстого слоя. Впоследствии я посетил несколько студий в Кирккадбрайте, но ни разу не видел на картинах попытку передать цветовые нюансы местной грязи.
Конечно, Бернс посещал Кирккадбрайт и, как говорят, оставил на стене необычный стих. Гостиница, в которой он останавливался, теперь стала частным домом, но строки сохранились на каминной доске:
Январской стужей в поздний час
Я брел дорогой этой
И находил приют у вас
До самого рассвета.
Возможно, не лучшие строки Бернса, но весьма примечательные.
Мое любимое место в Кирккадбрайте — выходящая к реке беленая стена, выложенная из горшков для ловли омаров. Бывают виды, которые никогда не надоедают, и этот, несмотря на заиленную реку, один из них.
Большинство шотландских городов похожи, но у каждого есть своя выдающаяся личность, пророк и изобретатель.
— Пости Хьюстон был своего рода гением, — сказал мой друг. — Многие менее талантливые и интересные люди стали знаменитыми. У него была одна рука, но он все равно потрясающе играл в крикет. Он обладал поразительным даром предсказывать погоду. Он постоянно что-то изобретал. Он установил лунный циферблат прямо на этой стене — можно было по луне узнавать время. Но самое любопытное — что он сделал с дедушкиными часами. Он наладил их так, что когда они били шесть, маятник задевал пружину, которая запускала специальный механизм, управлявший операциями на конюшне. Например, пружина прикасалась к рычагу, и в кормушку засыпалась мера овса, затем следовало сено, а в поилку выливалось ведро воды, так что к тому времени, когда он вставал и одевался, можно было сразу седлать коня. Он многое изобретал, — продолжал мой друг. — Крысоловку, которая закрывалась, когда в ней оказывалось достаточное количество крыс; ворота, которые впускали посетителя и закрывались, стоило прикоснуться к ним хлыстом; и — поистине амбициозное и важное изобретение — систему, благодаря которой железнодорожные вагоны автоматически расцеплялись в случае столкновения. Пости был великим человеком, но так и не получил признания…
Таможня, которая ночью показалась мне столь мрачной, при дневном свете выглядела далеко не так печально. Это довольно эффектное здание. Оно стоит на одной из главных улиц, напоминая пришельца из средневековья в современности. Если высоко ценить Кирккадбрайт, как это делаю я, следовало бы принять меры по сохранению этого памятника.
В данное время оно заброшено. Его использовали как фабрику и склад. Оно связано с тяжелейшими воспоминаниями из истории Кирккадбрайта, такими как судьба несчастной Элспет Макюэн, старой женщины, которую сожгли в смоляной бочке в 1698 году, последнюю из казненных в Кирккадбрайте. Но она была далеко не последней, кто был заточен и осужден в здании таможни. В 1701 году некую старуху обвинили в связях с дьяволом, в качестве доказательства приводили утверждение, что прялка в ее доме вращалась сама, без человеческого вмешательства, что свеча якобы летала по воздуху, а самое худшее, что к ней будто бы входил незнакомец, сам дьявол, не иначе, и никто не видел, чтобы он выходил. Бедную женщину изгнали из округа Стюартри, и она вынуждена была уехать в Ирландию. Такой же приговор был вынесен в 1703 году в отношении женщины, которая якобы сглазила соседей, а в 1803 году Джейн Максвелл судили в Кирккадбрайте за «ведьмовство, колдовство, чары, заклинания и предсказания», ее приговорили к двенадцати месяцам тюремного заключения, а в дальнейшем она обязана была раз в квартал являться в рыночный день к властям, чтобы некоторое время стоять у позорного столба. Невольно задаешься вопросом, как женщина могла пережить такое унижение.
Но все эти мрачные воспоминания не делают сегодня Кирккадбрайт мрачным городом. Это удивительное место, которое выглядит счастливым и добродушным — городок, в котором любому приятно находиться.
Слово «Кирккадбрайт», такое неуклюжее на слух, местные жители произносят гораздо мягче — «Кир-ку-бри»; когда-то оно звучало как «Килкудбрит»: сочетание двух слов — «кил» и «Кудберт», что означало «церковь (или келья) святого Кутберта».
Это одно из многих мест на Шотландских низинах и на севере Англии, где упокоились монахи Линдисфарна, бежавшие от нашествия данов, и именно здесь сохранились нетленные мощи святого Кутберта. Некогда он был пастухом где-то неподалеку от Мелроуза, но потом превратился в одного из самых почитаемых святых Британии. За полстолетия до норманнского завоевания король Канут в знак покаяния прошел пять миль босиком, чтобы молиться перед святилищем Кутберта в Дарэме. Столица Стюартри обрела отблеск этой святости, поскольку нетленное тело Кутберта покоилось неподалеку от города, но жители Гэллоуэя отмечали свое благочестие на особый, языческий манер: так, мы узнаем от аббата Риво, что среди них был распространен обычай привязывать никудышного быка к столбу и травить его собаками в честь святого. Какие нелегкие времена выпали на долю первых христианских миссионеров, когда они взялись просвещать местное население, пытаясь преодолеть исконную языческую природу!
Стены замка Кирккадбрайт, увитые плющом, выходят на главную улицу города, внутри он совершенно пуст, но снаружи кажется неповрежденным. Я сидел среди его руин и делал заметки о взлетах и падениях лордов Кирккадбрайта, прежде носивших имя Маклеллан из Бомби. Эта семья в период Реформации получила земли францисканцев в Кирккадбрайте и выстроила замок из камней, заимствованных из монастыря «серых братьев» и древних руин Каслдайка. Однако есть сомнения, обставили ли они мебелью весь замок или использовали не более нескольких комнат, поскольку как раз в то время на них, образно говоря, обратилась загадочная улыбка Якова VI, и семейству пришлось покинуть Кирккадбрайт во имя превратностей придворной жизни. Сэр Томас Маклеллан принял участие в первом шотландском вторжении в Англию, когда после смерти великой Елизаветы король Яков VI, а теперь и I, отправился на юг под звон колоколов, чтобы стать первым королем Англии из династии Стюартов.
Когда Карл I нанес свой красочный визит в Эдинбург, он повторил традиционную церемонию коронации правителей Шотландии в надежде тем самым восполнить неудачные нападки на пресвитериан. Среди возвеличенных им шотландских дворян был и сэр Роберт Маклеллан, который стал лордом Кирккадбрайта. Но Карл, как обычно, выбрал неправильного человека. Когда разразилась гражданская война, лорд Кирккадбрайт вошел в число видных ковенантеров. Он собрал конный отряд, стал весьма популярным командиром и разъезжал по Гэллоуэю с бочкой бренди во главе своих эскадронов! Для него существовала прямая связь между войной и алкоголем, так что не стоит удивляться тому, что успех битвы при Филипоу в значительной степени зависел от мужества и бесшабашной отваги его отряда. Бренди Кирккадбрайта обессмертили в народной балладе:
Нас за собой Господь ведет.
Восславим небеса!
А дух мы бренди укрепим,
Творящим чудеса.
Итак, лорд Кирккадбрайт весело скакал со своим бочонком во главе кавалерии среди трагических пейзажей военных времен, пожалуй, являясь единственной жизнерадостной фигурой на мрачной сцене. Хотелось бы узнать о нем побольше. Мне приятно думать, что он задал немало загадок Оливеру Кромвелю!
Но какого бы блеска не достигла эта семья, ее ждала не лучшая участь. Имение было расколото на части по женской линии. Множились долги по закладным. Дела пошли совсем плохо в XVIII веке, так что лорд Кирккадбрайт того времени держал питейное заведение в городе, и, полагаю, завсегдатаи по рыночным дням могли в шутку звать его «лорд Джон», в то время как отпрыски благородного рода чистили башмаки, а леди Бетта стелила постели.
В те дни было немало дворян, выживавших таким образом, зачастую выбиравших и менее достойные источники дохода, чем содержание трактира, так что судьба лорда Джона не была удивительной, однако в XVIII веке это, должно быть, казалось оскорбительным для всех, кого такое положение дел затрагивало. Позднее один из пэров стал перчаточником в Эдинбурге, и хорошо известно, что когда избиралось представительство пэров Шотландии, удачливые дворяне покровительствовали своим невезучим собратьям.
Замок Кирккадбрайта, который выглядит так, словно ему пришлось выдержать немало штурмов на протяжении столетий, глубоко погружаться в кровавые восстания и страсти, которыми изобилует история страны, на самом деле является не чем иным, как простой семейной реликвией угаснувшего рода.
Я взобрался на холм позади церковного двора храма святого Кутберта в сопровождении человека, который изучал традиции Гэллоуэя. Он провел меня через лабиринт надгробий к могильной плите, на оборотной стороне которой я заметил странный символ в виде бараньих рогов и пары перекрещенных ложек.
— Это одно из самых интересных захоронений в Кирккадбрайте, — пояснил мой спутник. — Это могила Билли Маршалла, короля гэллоуэйских цыган, умершего в 1792 году, в возрасте 120 лет. О нем все еще рассказывают на фермах Гэллоуэя. Жаль только, что столь почтенные старцы не могут жить в том мире, где есть железные дороги, газеты, ежедневное почтовое сообщение и телеграф. Мой отец знал множество историй о странных типах, бродивших по Низинам во времена его детства: цыгане, лудильщики, разносчики и другие странники, известные повсюду. Для простых людей они были злодеями и героями, и, полагаю, те времена были намного счастливее наших. Народ в Гэллоуэе уделял им тогда внимание, которое сегодня посвящено кино и воскресным газетам…
— А что за история насчет Билли Маршалла?
— Весьма интересная. Он был из цыган, населявших Гэллоуэй в давние времена. Он часто твердил, что является последним королем пиктов, и, похоже, в это верили немало образованных людей. Маршалл и его родичи были приземистыми, широкоплечими и смуглыми. Говорят, что Билли родился в 1672 году. Молодым человеком он сражался в армии короля Уильяма и в битве при Бойне, еще известно, что он участвовал в континентальных войнах герцога Мальборо. Судя по всему, он дезертировал. Об этом тоже рассказывали целую историю. Вроде как Билли пришел к своему полковнику, тоже уроженцу Гэллоуэя, одному из Макгаффогов из Руско, чтобы узнать, нет ли вестей с родины. Поскольку его часть находилась в то время в Германии, полковник удивился и спросил, как могло быть доставлено послание из Шотландии. «Эй, — ответил Билли Маршалл, — нынче-то как раз канун Кентонхиллской ярмарки; сроду не пропускал ее, с тех пор как ноги научились меня носить, и вовсе не намерен допускать, чтобы этот год стал первым!» Полковник, вероятно, счел его слова шуткой, но напрасно: Билли пересек всю Германию и прибыл как раз к открытию ярмарки…
После этого он забросил солдатскую службу и стал управлять цыганами западной части Низин. Он был поразительной личностью. Он семнадцать раз вступал в законный брак, кроме того, содержал настоящий гарем. Говорят, уже после того как ему исполнилось сто лет, он стал отцом четырех детей. Бараньи рога на могильном камне — символ промыслов по производству роговых ложек, которым занимались Билли и его друзья.
Народ в Гэллоуэе любил старого негодяя, поскольку тот заслужил репутацию Робин Гуда, который грабит богатых и раздает деньги бедным. Какие только проделки он не вытворял, какие махинации не проворачивал, но никогда не нарушал данного обещания и никогда не подводил тех, кто к нему хорошо относился. Он был тщеславным и властным и в свое время выдержал серьезные схватки с цыганами, которые не желали признавать его господство. В этой борьбе погибло немало людей, и также утонуло много ослов и пони.
Во времена Билли в Гэллоуэе проживало множество цыганских семей: Бэйли, Миллеры, Кеннеди, Макмилланы, Маршаллы, Уотсоны, Уилсоны и О’Ниллы. Многие из этих знаменитых цыганских семей постепенно исчезли или вымерли. Но пройдет еще много лет, прежде чем имя Билли Маршалла перестанут упоминать в беседах перед камином зимними вечерами.
Я стал разыскивать дополнительную информацию о Билли Маршалле. Его карьера блестяще описана мистером Эндрю Маккормиком в работе «Цыгане-лудильщики», а также мне удалось найти письмо Джеймса Мюррея Маккаллоха из Ардвалла к издателю «Блэквудз мэгэзин» в 1817 году:
Я принадлежу к одной из старых семей округа Стюартри в Гэллоуэе, с которой Билли почти целое столетие поддерживал тесные отношения. Он регулярно, дважды в год посещал моего прадеда, деда и отца, принимал их гостеприимство и отвечал им полной и щедрой взаимностью; в течение всех дней долгой жизни Билли, и, как покажет дальнейшее, это значило немало, можно было спокойно оставлять постиранное белье на улице, и ни простыня, ни скатерть не подвергались опасности быть похищенными. В течение того долгого периода времени ни гусь, ни индейка, ни утка, ни курица не были украдены, если только на них не нападали лиса, барсук или куница, что было ясно видно по следам; и я слышал от старой служанки, работавшей в нашем доме, что она лично знала Билли Маршалла и его компанию, встречала их многократно, и они чинили по ее просьбе чайники, кастрюли, разделывали поросят в доме, и сделали две или три дюжины роговых ложек для хозяйства, и никогда не взяли ни фартинга хозяйского серебра.
Автор описывал встречу с Билли Маршаллом в 1789 году. Цыгану было тогда 117 лет. Он жил в хижине в Палнуре. Когда экипаж Маккалоха остановился у его порога, старик вышел из дома и, познакомившись с мистером Маккаллохом, попросил «позаботиться о моих курочках, и не позорить народец, который он оставляет». По словам мистера Маккаллоха, он также добавил, что «я был четвертым поколением нашего рода, с которым мы имели дело».
Путники дали старому королю цыган серебряные монеты и отправились дальше. Позднее вечером, когда они вновь проезжали Палнур, они слышали звуки, которые убедительно свидетельствовали: Билли Маршалл не настолько стар, чтобы воздерживаться от спиртного.
Далее мистер Маккаллох рассказывал:
Его долгое правление было если не славным, то, по крайней мере, счастливым для него самого и его народа. Он столкнулся только с одним крупным бедствием за весь длительный период владычества. Вероятно, в силу тщеславия и тяги к власти, характерных для Билли Маршалла, он однажды решил испытать судьбу и расширить свои владения от Вриг-Энд в Дамфрисе до Ньютона в районе Эйр, несмотря на то, что прекрасно знал: его границы простираются на запад лишь до Брэса в Гренаппе и Уотера в Дуне. Он добрался до Ньютона в Эйре, который, как я понимаю, находился где-то в Кайле, но там натолкнулся на противодействие: ему помешал пересечь реку крупный отряд воинственных лудильщиков из Аргайла или Дамбартона. В своих отчетах он утверждал, что их поддержали группы ирландских матросов и горняков из Кайла. У Билли не было артиллерии, но его кавалерия и пехота сильно пострадали. Они вынуждены были бросить значительную часть багажа, провизии и оборудования для лагеря, включая чайники, кастрюли, сковородки, одеяла, посуду, роговой материал для ложек, свиней, кур и т. п. Большое количество ослов и мулов утонуло при спешной переправе, а это привело, в свою очередь, к утере груза — корзин, сумок, молотков, инструментов лудильного дела, утвари. А, кроме того, хотя Билли неплохо разбирался в том, как оказать первую медицинскую помощь, многие его люди получили значительные ранения и увечья, и кое-кто умер.
Однако, добравшись до Мэйбоула со своими потрепанными и приунывшими войсками, он вдруг встретил верного союзника из графства Даун, который, в отличие от других соратников, не предал его в момент бедствия. Объединение сил вдохновило вожака на новую схватку. Следующая битва состоялась где-то возле Брига в Дуне или возле Аллоуэй-Кирк, и обе стороны, как обычно, провозгласили победу, но, как бы то ни было, потери, понесенные народом Билли в 1712 году, сильно умерили его амбиции. Ему потребовалось много лет, чтобы полностью оправиться от большой политической ошибки.
Билли также приобрел определенную известность как «уравнитель». В XVIII веке активно шел процесс огораживания. До того преобладало земледелие на открытых полях, и повсюду простирались широкие, ничем не огражденные пастбища. Когда землевладельцы начали возводить стены и строить изгороди, пастухи подняли громкий крик. В Стюартри было по крайней мере одно восстание, связанное с этим конфликтом:
Сошлись и против бедноты
Злодейство учинили:
Поля отняли и мосты,
Холмы огородили.
Велят нам убираться прочь.
Чужой и дом, и сад.
Куда идти, коль жить невмочь?
Кричат: «Ступайте в ад!»
Вот голос пастуха XVIII столетия. И в лице Билли Маршалла разгневанные бедняки нашли отличного защитника.
Билли возглавил «уравнителей», которые по ночам разрушали стены и сносили изгороди.
Сидя перед осенним камином в дымной комнате таверны, я вспоминал жалобы своего друга на то, что исчезают примечательные фигуры прошлого. Люди вроде Маршалла были продуктом своей эпохи, и их никогда не бывало много. Они придавали жизни остроту и вкус, потому что умели оставаться самими собой, как нам никогда не удается, поскольку нас сдерживают образование и воспитание, общественное мнение и эмоции окружающих.
Я поднял голову и увидел весьма колоритных посетителей заведения с пивными кружками в руках, пожилых людей с темными от загара лицами, словно вырезанными из твердой древесины. Они выглядели живописно. Но над их головами неслась из приемника новейшая танцевальная мелодия, причем у певца был очевидный американский акцент.
Старики ударяли кружками по прилавку в ритме джаза.
Моя комната в Кирккадбрайте находилась под самой крышей отеля. Окно располагалось в V-образном алькове, об острый и жесткий скат которого я ударялся головой каждое утро, потому что недобрая воля тех, кто обустраивал гостиницу, поставила викторианский туалетный столик на полпути к окну внутри алькова, и в таком положении почти невозможно было побриться, не стукнувшись головой. В комнате не было ничего, кроме нескольких потрепанных предметов, которые при ярком свете дня обычно выставляют на распродажу на уличных рынках: унылый стул с плетеным сиденьем, наводивший на мысли о поколениях сирот — служанок, присаживавшихся на него, чтобы снять толстые черные шерстяные чулки с дырявыми пятками, вышарканный ковер, который, как и вся остальная обстановка, имел явные следы упадка, каминный экран, картина, изображающая, как Отелло убивает Дездемону, газовая лампа над камином, двуспальная железная кровать, пережившая немало за тридцать лет своего существования и, очевидно, приобретшая стойкую ненависть ко всем представителям рода человеческого. Не удовлетворяясь предоставлением комковатой и твердой поверхности для тела постояльца, эта злонамеренная мебель выражала протест ржавым визгом и скрипом и тем, что сбрасывала на пол мелкие и острые медные гвоздики, болезненно вонзавшиеся в босые ноги по утрам.
Но в тот вечер я отправился в эту ужасную кровать в невообразимо ранний час с таким рвением, словно юноша, стремящийся к возлюбленной. Я установил голубой эмалированный подсвечник на плетеное сиденье ветхого стула, извлек из кармана и с риском пожара закрепил по углам еще две дополнительные свечи так, что образовалось подобие диковатого святилища. И тогда я улегся с возможным удобством в кровать и приступил к чтению Джона Мактаггарта.
Вы когда-нибудь читали Джона Мактаггарта? Его «Шотландская гэллоуэйская энциклопедия» порадовала бы Бернса, Скотта и Хогга — он же Пастух из Эттрика. Это книга, в которой чувствуется близость коровника и вспаханной борозды, книга, которая могла быть написана вдохновенным крестьянином, чье сердце горит не только великой любовью к своему народу, но и острым, отчетливым пониманием его разнообразных особенностей и причуд.
Мактаггарт пишет с юношеским пылом, доверяя печатному слову и почитая ученость, что передает эксцентричность давней эпохи. Он родился в приходе Борг в Кирккадбрайте в 1791 году, и когда писал свою энциклопедию, ему было всего 25 лет. Это поразительное собрание гэллоуэйских словечек, фраз и обычаев. Мактаггарт, осознавая, что живет во времена, когда люди и манеры разительно меняются, проехал по всему Гэллоуэю, чтобы собрать слова, вылетающие из уст земляков. Введение к этой странной и забавной мешанине сведений — не просто образец честной авторской позиции, но и пример прозы, в которой яростно горит любовь к Шотландии, сочетаясь с полным пренебрежением правилами пунктуации. Удивительно, что составители многочисленных антологий никогда не включали фрагмент из «Введения» Мактаггарта. Вы только послушайте:
Нет ничего чем я гордился бы более чем то что я шотландец, и могу я добавить, также и шотландский крестьянин; ведь где же еще на земле есть страна которую можно сравнить с Шотландией во всем благородном что возвышает нацию? И где класс людей будет найден подобный крестьянству? Они не только честь земли на которой они живут, но и похвала всему миру, хотя я мало что добавляю к их славе.
…Но божественное искусство Бернса, или Пастуха из Эттрика никоим образом не является единственным что они дали, или что было рождено «среди народа Старой Шотландии», в их власти похваляться тем что они произвели ученых мужей и философов; они превзошли Евклидов и Сократов. Также Мунго Парк, знаменитый путешественник, был крестьянином; но, сверх того, из их числа патриот Вулли Уоллес, с которым никто кроме швейцарца Телля не может быть поставлен на одну чашу весов; и что все это против их теплых, честных сердец, их нежных чувств, их простых манер, их сильных независимых умов? Должен быть могучим писателем тот, кто смог бы воздать им достаточную хвалу, и одну из наиболее дерзких несправедливостей совершает тот кто дурно о них отзовется; они, таким образом, ни в чем не нуждаются, ибо они существуют перед лицом всего мира, и говорят сами за себя.
Далее он продолжает, рассказывая, как собирал свою «Энциклопедию».
Немногое в этой несовершенной книге было составлено в кабинете, все это собрано моими собственными глазами и ушами, соединено моим собственным слабым интеллектом во время моих сельских занятий, и записано на клочках бумаги когда я находил это удобным посреди работы на природе, на свежем воздухе, под палящим солнцем, и вероятно на карьерах. Иногда я писал на крутых речных берегах и возможно в «густых лесах», или на спине «седого валуна», в целом, следовательно, имеется здесь аромат Природы, какая она есть; ее грубость присутствует тут, и когда ее плед прикрывает плечи теплом, эта работа представляет удовлетворительной.
Мактаггарт объясняет, что вынужден был осуществлять свой замысел в глубокой тайне, потому что если бы его заподозрили в написании книги, рты друзей мгновенно закрылись бы!
Храня все во тьме, я достиг лучшего; потому что никто не боялся говорить со мной о старых вещах, потому что они не подозревали, что я «делаю заметки»; если бы они так подумали, старые женщины и многие другие стали бы опасаться меня, и на уста их легла бы печать молчания. Даже и так мне потребовалось мастерство чтобы получать желаемые сведения; если ставить вопросы прямо ничего не достигнешь, но разговаривая осторожно на желаемые темы, как будто они меня совсем мало интересуют, делаешь так что все выходит на поверхность.
Это рассуждение вызвало у меня понимающую и сочувственную улыбку! Как бы мне хотелось прогуляться бок о бок с Джоном!
А он заключает: «Благослови Господь моих друзей, и пусть Небеса улыбнутся уроженцам юга Шотландии; ведь нет лучшей человеческой расы нигде между морем и солнцем».
А теперь позвольте мне привести небольшие примеры алфавитных статей из книги Мактаггарта. Вот один такой раздел:
АКАВИТИ, АКВАВИТИ, или АКВА. — Главный из всех спиртовых ликеров, а именно Виски, когда принят чрезмерно, не наносит такого вреда состоянию человека, как другие подобные, такие как ром и бренди, а когда принят умеренно, как и должно быть, нет ничего и вполовину такого доброго. Я далек от мысли чтобы придерживаться чего бы то ни было ведущего ко злу; и если бы виски был таков, как многие мрачные люди о нем думают, у меня было бы мало причин превозносить его, поскольку я не являюсь человеком бутылки: природа дала мне хрупкое тело не способное воспринимать жидкости крепче Адамова вина. Однако, поскольку большинство мужчин сложены иначе, я скажу что глоток доброй аквы освежает ослабевшее сердце в знойный летний день; и то же количество «Фаринтоша» отлично подходит для холодного зимнего утра, в то время как бокал или два «Тодди» прилично принять вечером. Итак я не буду присоединяться к Макнилу и другим в высказывании, что сие есть Щит Шотландии. Я более склонен встать на сторону Бернса до некоторой степени… Многие полагают что виски есть медленный яд, каковым, вероятно, он до некоторой степени и является, в особенности если изготовлен фальшиво. Один человек сказал как-то раз знаменитому Билли Маршаллу, Лудильщику, что это медленный яд.
— Может оно и действует медленно, — ответил вождь цыган, — так что я дую его без всякого вреда уже сотню лет и пока жив-здоров.
Он умер в возрасте 120 лет.
И однажды на извозчика из Киркубри уронил угли один скромный медик, и доктор этот, согласно обычаю нашей страны, в качестве уплаты предложил налить ему глоток виски. Извозчик проглотил одним махом всю порцию лихо опрокинув бокал вверх дном в отличном стиле; и доктор сказал ему этак с нажимом: «Это гвоздь в твой гроб, Сондерс». «Может быть, — ответил пьяница, — но пусть у них будут шляпки пошире».
Я мог бы еще много цитировать из книги Мактаггарта, скажем, статью о «Старом Миллхо», жившем в приходе Борг, но это было бы слишком длинно. Этот старик, очевидно, отличался привычкой нарушать манеры своего времени, так как отдавал предпочтение дням своей юности, и Мактаггарт приводит большие выдержки из его рассуждений.
Черт возьми, но за восемьдесят годков многое изменилось вокруг, и это так далеко, как я могу заглянуть назад. Многое прыгало вверх-вниз в мире, где жил Старый Миллхо, и такие странные штуки с ним приключались, что он только руками разводит да хлопает себя по бокам, когда задумывается о жутком и славном прошлом…
В шотландской простонародной речи есть та живая выразительность и экспрессивность, которую невозможно передать в стандартном английском; последний по сравнению с ним напоминает стершуюся монету. Когда слышишь истинный говор старика, легко воображаешь его морщинистое лицо, обращенное к каминному огню. Но продолжим рассказ.
У человечков-то нет теперь сосуда, чтобы влить вино жизни, как я мог сделать в дни моей молодости; вот уж давно минувшие времена; я вот что имею в виду, это, стало быть, когда я был мальчишкой и бороды не носил, был такой Вулли Кокери, и он пришел в длинный дом уж лет за двенадцать до того. Вулли был в порядке, только тело имел ни на что не годное и мало что мог, разве только пчелиные ульи ладил да плетни — да вот еще трубки из вереска мастерил, такие что зимними вечерами в самую пору — Уотти Беннох до него все это делал. Мы с Уотти много дней проводили вместе, но он был умный парень, острый, как птичий клюв. В те давние дни мы много бродили с ним по югу, до самой Англии, и как-то шли по дороге, и вот пришли (дай-ка припомнить), да, точно: пришли в этот Темплсорби, и на нас там как выскочит здоровенная бульдожина, из кожевни, значит, и как начнет нас трепать, и тут Уотти вытаскивает ореховый прут, гибкий такой, он был, стало быть, засунут у него за пояс, и как начнет хлестать вокруг. Но тут набежал местный народец, и ну шуметь на нас с Уотти, чтобы мы, значит, проваливали к дьяволу. Я упал, и он тоже, вроде как у нас припадок. Мы им внушали, что мы одержимые и можем насылать проклятия; но поскольку и пары нормальных заговоров сказать не умели, так еле ноги оттуда унесли, бежали в тот день, как эти дрянные колли по полям…
Послушайте, как рассуждает Старый Миллхо об упадке, царившем в дни его старости — в самом начале XIX века:
Видал я те дни, когда по всему приходу никаких колесных экипажей и не было, да и бороны с железными зубьями никто не видывал, а тогда зубья мастерили из жестких корней, да и спицы для колес тоже; зато уж еда была да питье — отменные, да и курево было — лучше не сыскать… А эти молотильные машины, железные плуги да тачки для перевозки репы, все это безделушки да мишура, только гниет все от них, заставляют пшеницу уродиться там, где ей Провидение не указывало, а все эти помещики да арендаторы, а все им одно — нипочем не разбогатеть; вот тут у нас нынче доброе хозяйство, а тут, понимаешь, зеленые лужайки для игрищ, а вот мы вина мадейровые пьем… А эти священники, все по латыни читают, а комнаты у самих коврами устелены, да решетки перед камином кованые; а дайте-ка послушать ихнюю проповедь, никакой такой учености, окромя трех правил арифметики; сколько таких елейных типов я повстречал за жизнь… поля надо пахать, как мой отце пахал, а не решетки ставить повсюду, чтобы искры, стало быть, из очага не разлетались, но все эти парни и дамочки, босоногие да с голыми икрами скачут вокруг огня… Нет, не вернуться к прежнему славному Боргу, когда в нем развелось столько задниц да подхалимов; я говорю: держись того, чему отцы учили, а не смейся над добрыми старыми законами.
Если это не прекрасный образчик риторики и великолепного шотландского простонародного языка, каждое слово которого дышит правдой и естественностью, значит, я ничего в таких вещах не понимаю.
А книга Мактаггарта дает целую череду звучных, выразительных, образных и «почвенных» слов и выражений: шоркать (чистить зубы), щелкать зубами (от холода), погремушка (сплетня), ковылять (хромать), трезвонить (распространять пустые слухи), завывать (о ветре в грозовые ночи) или смешное, звукоподражательное название овец — мекалки.
Это название — настоящий триумф народной речи. Оно передает дыхание стада, общий ровный, блеющий шум, оно родственно старому английскому mole, «крот», и другому очаровательному шотландскому слову hoolet, «сова», в котором тоже ощущается голос живого существа. А разве можно найти более точное описание для действия «задуть свечу», чем использование глагола whuff — «пыхтеть, дуть»?
Некоторые объекты, подвергаемые осмеянию или осуждению, особенно хорошо представлены в здешнем языке. Грызун соня определяется как «мелкий, толстый и нахальный тип», а сплетник — «личность, полная низких, подлых историй», кондуктор — «человек в слишком опрятной одежде», коротышка — «невысокая, плотного сложения женщина, чрезвычайно увлеченная мужской частью общества», новичок — «невежа, пребывающий в дурном настроении».
Полагаю, «Энциклопедия» Мактаггарта — одна из величайших достопримечательностей шотландской литературы. Замечательно, что молодой двадцатипятилетний крестьянин обладал достаточной проницательностью и трезвостью ума, чтобы составить такую сокровищницу слов, фраз и коротких биографий. Но бедняге книга принесла печальные плоды. Ее публикация в 1824 году стала настоящей сенсацией в Гэллоуэе, потому что все узнали под именем «Звезда Дангайла» конкретную мисс X., дочь местного землевладельца, о которой Джон Мактаггарт имел что рассказать, в том числе и то, будь правда или нет, что имело явно порочащий характер. Отец молодой леди угрожал судебным преследованием, и чтобы избежать этого, молодой автор уничтожил все доступные ему экземпляры оригинального издания. Вот эта скандальная статья.
Несколько лет назад самой прекрасной женщиной Гэллоуэя была мисс X.; ее отец — помещик. Из-за нее Кентонхиллская ярмарка не раз превращалась в полное разочарование, так как ни одна другая девушка не привлекала взглядов и не вызывала восхищения, за исключением мисс X. Прославленная Мэгги Лаудер никогда не притягивала такого внимания толпы в Энстер-Лоун, что бы там ни возражал Теннант. Вокруг нее было множество Робов Певцов; черты ее лица были точеными и обладали истинной красотой, причем она отличалась живостью и очарованием; ее глаза, волосы, губы были самыми завораживающими, какие только способны вообразить мужчины — многие горели в жестоком огне любви! Каждое ее движение было самой изящной и притягательной природы. Ирландцы из Баллинаслоу отдали бы своих коней и быков, чтобы присоединиться к толпе, следующей за мисс X. с возгласами: «Шутки прочь! Она — это нечто! О, сладкая, если бы ты была моей в сладчайшем городе Лимавади», а кто-то другой откликался: «Клянусь длинным мостом Белфаста, глаза Барни никогда еще не видели такой девушки. Я бы сражался за нее с собственной матерью, пока все мои кости не превратились бы в крошку». Сыны Джона Буля из Твида были поголовно влюблены в мисс X., но лишь хороший боксер или силач имели шанс поговорить с ней, она отдавала предпочтение такого рода парням перед хорошо воспитанными и богато одетыми джентльменами. Короче говоря, при всей своей красоте и элегантности она окружала себя людьми низкого происхождения, и она нимало не заботилась, насколько близко они сходились с ней; лежала с такими парнями на сеновале ночью, ее не смущала нищенская одежда и возможность потери добродетели, кое от кого она прижила внебрачных детей: и, несмотря на это, где бы в Гэллоуэе ни появлялась прекрасная мисс X., все были ею очарованы. Необыкновенная красота, вопреки ее легкомыслию в отношении порока, собирала вокруг толпы поклонников, готовых подчиняться ее кивку или взмаху руки; ее галантная власть была совершенно деспотической. Сильный кузнец, который не мог заполучить ее для себя целиком и полностью, был так измучен этим, что бросил свое хозяйство и из-за нее бежал в дикие земли Канады; он отправился на берега озера Гурон и оставался там, пока его не настигло письмо от мисс X, которая призывала его вернуться в Гэллоуэй и обещала выйти за него замуж. Этот горячий сын Вулкана пересек Атлантику в обратном направлении, верный ее власти; но увы! Как же он был обманут своей драгоценной мисс X.! Она не пожелала видеть его и не удостоила ни словом. Так распоряжалась она скипетром любви! Впоследствии этот парень стал лесником, а она вышла замуж за старого торговца скотом, который много лет увивался за нею; для него она оказалась не такой уж плохой женой — оставила настоящую семью, существующую и поныне; но, как и знаменитая Мэри из Баттермира, Красавица Камберленда, она почти полностью утратила свою красу; ее будут помнить в Гэллоуэе не только по песням лауреатов, но и по преданиям, передаваемым сотнями других людей; в народе ее звали Звезда Дангайла.
Мне кажется, что Джон был уязвлен этой «Звездой». Должно быть, у него были свои личные, горькие мотивы для таких нападок. Он и сам на три года уезжал в Канаду, но уже после публикации «Энциклопедии», так что мы не можем считать его отверженным кузнецом. В Канаде, кстати, он служил клерком на строительстве канала Ридо, но здоровье его было не слишком крепким, и он в 1828 году вернулся домой и скончался в трагическом — для писателя его оригинальности — возрасте 39 лет.
Лучшая история, связанная с «Гэллоуэйской энциклопедией» Мактаггарта, касается Мактаггарта-старшего, от которого тщательно скрывался сам факт работы над книгой. Он впервые узнал о ней, когда увидел экземпляр в витрине книжного магазина в Кирккадбрайте. Вернувшись домой, он приветствовал сына такими словами:
— Джон, до сих пор только семья знала, что ты дурак, теперь об этом узнает весь свет!
Кирккадбрайт — единственное известное мне место, где законной считается варварская форма ловли лосося. Все происходит на участке реки Ди, принадлежащем поместью на острове Сент-Мэри, где с древних времен ловят рыбу, закидывая большие сачки. Местная легенда гласит, что это право — ныне подтвержденное короной — было впервые дано францисканским монахам в XIII столетии.
Однажды меня пригласили принять участие в ночной рыбалке с сачками на лосося. Мне повезло, потому что ловля лосося в реке Ди заканчивается раньше, чем в большинстве шотландских водоемов, и это была одна из последних рыбалок в сезоне.
Было около десяти часов, уже стемнело. Я слышал, как ревели воды реки в миле от нас, на порогах Доучиз. Река в этом месте состоит из десяти или двенадцати протоков, стекающих по склонам Корсерин-Хилл. В начале течения они называются Сауч-Берн, дальше — Куран-Лейн. Пополнившись водами озера Ди, эта водная артерия получает имя «темный поток», или Ди, которое было дано из-за мхов, растущих у ее истоков и сильно затемняющих воду. Говорят, лосось из Ди темнее рыбы в любой другой реке на юге Шотландии.
Примерно в полумиле от Кирккадбрайта крутая дорога приводит к порогам Доучиз. Я на ощупь побрел вниз, в темноту, и вскоре различил три темных неясных силуэта — эти люди ждали меня с подветренной стороны здания, напоминающего своим обликом старую мельницу. Река ревела, как разъяренный зверь. Один из встречавших склонился к моему уху и прокричал как можно громче, что река сегодня слишком полноводная, а потому мы не сможем поймать рыбу. Я взглянул на Доучиз и увидел мощный поток, перехлестывавший через скальные выступы. Сама мысль о том, что на таких порогах может водиться рыба, казалась невозможной.
— Пойдемте! — прокричал мой спутник. — Нам надо пересечь реку.
Пересечь реку? Как? Я знал, что там нет моста; но времени задавать вопросы у меня тоже не было, так как все трое двинулись вперед, закинув сачки на плечи, и оставалось только одно — следовать за ними.
К своему ужасу, я обнаружил — надо сказать, я ненавижу узкие доски и мостки, — что этот бешеный поток (ночью он казался намного яростнее какой бы то ни было виденной мною ранее реки!) пересекала цепочка досок примерно в фут шириной, с одной стороны закрепленная веревкой, которая служила не столько гарантией надежности, сколько чем-то вроде указателя. Она стала раскачиваться, едва к ней притронулись.
Доски тянулись, вероятно, ярдов на пятьдесят, потом меняли направление и наискось пересекали пороги. Местами вода перехлестывала через доски, так что мокрое, скользкое дерево содрогалось под ее натиском. Я порадовался, что почти ничего не вижу.
Было нечто зловещее и очевидно опасное в нашем медленном, осторожном продвижении в ночи, с подозрительными сачками на плечах. Чудилось, что вот-вот появится человек в форме и с ружьем и арестует всех.
Я испытал облегчение, когда мы ступили на островок посреди Доучиз, размером с небольшую гостиную. Мы находились теперь посреди реки. Повсюду виднелись белые буруны там, где вода каскадом срывалась с выступающих камней.
Мои спутники приготовились к ловле. На правом плече рыбака находился деревянный двадцатифутовый шест, на который крепилась большая сеть-сачок; он держался на ремне. Энергичным движением рыбак забросил сачок в воду, словно копье. На островке было так мало места, что нам пришлось лечь на мокрую траву, чтобы избежать удара шестом.
Было нечто восхитительное в том, чтобы лежать посреди бурного потока и смотреть на фоне белых порогов на силуэт рыбака, ритмично забрасывающего сеть в воду, протаскивающего ее и быстро вытягивающего наружу.
— Нет рыбы! Совсем нет! — крикнули мне на пределе громкости. — Хотите метнуть сеть?
Я, конечно же, хотел.
С большим усилием я поднял шест в позицию для метания, но оказалось, что управляться с этой тяжелой штуковиной совсем непросто. Кое-как я уронил сачок в реку, и в то же мгновение, как она коснулась воды, мне показалось, что я поймал кита: сеть буквально вырвалась вверх, подкинув меня в воздух, а потом толкнув на моих спутников. Но они были готовы поймать меня. Они подхватили и меня, и шест. Если бы они этого не сделали, я бы свалился в холодную воду.
Когда я взглянул на рыбаков, то лишь по их лицам смог догадаться, что они смеются. Звука я не слышал.
Для метания сети нужна не только крепкая мускулатура, но и значительные навыки. Рыбаки рассказали мне, что по одному-двум броскам могут сказать, есть рыба на этом участке реки или нет. Они утверждали, что иногда удается вытянуть сачок, буквально заполненный лососем.
Затем они попробовали ловить с другой стороны островка, у основания водопада. Сеть вошла в воду точно и жестко, как нож, и затем, так быстро, что я не успел даже понять, как это произошло, снова появилась на поверхности, на четыре фута полная живым серебряным отчаянием.
Лососи просто сходили с ума! Они высоко подпрыгивали и падали на землю! Я слышал звук борьбы даже на фоне грохота порогов Доучиз. Один из рыбаков торопливо оглушал рыбин ударами деревянного молотка.
Я почувствовал легкую тошноту. С грустью вспомнил я тихих, мирных рыбаков в других частях Шотландии, уплачивающих сотни фунтов за удовольствие стоять по пояс в воде и потихоньку рыбачить час за часом, день за днем, извлекая по одной рыбине за раз. А мы тут глушим рыбу дубиной посреди ночи!
Это просто аморально…
Рыбаки о чем-то посовещались и пришли к выводу, что на эту ночь довольно. В водоеме больше нет рыбы.
Начался мелкий, но весьма настойчивый, затяжной дождик. Доски через реку были совсем мокрыми и скользкими. Возвращаться оказалось труднее, чем идти до островка, притом что я уже знал обо всех поджидавших нас трудных местах. Передо мной шел тот человек, что метал сеть, он по-прежнему нес на плече здоровенный шест с сачком. За мной рыбак нес улов лосося.
В хижине мы взвесили рыбу. Она потянула на 18 фунтов.
— Что вы будете с ней делать? — поинтересовался я.
— Лондон, — коротко ответил один из рыбаков.
Каков же аппетит у Лондона, и из каких странных мест поступают на лондонский стол продукты, удовлетворяющие этот аппетит, и какими причудливыми способами эти продукты добывают в этих дальних краях!
Пола Джонса, сына садовника из Гэллоуэя, основавшего американский военно-морской флот, его поклонники сравнивают с адмиралом Нельсоном и очернителем последнего капитаном Киддом.
Я предпочитаю думать о нем как об одном из самых замечательных и загадочных шотландцев в истории и одном из наиболее эффективных бунтовщиков, когда-либо выступавших против британской армии. Что за колосс, и всего в сорок пять лет!
— Он был пиратом? — спросил я у одного человека в Кирккадбрайте.
— Ну, — отозвался он, внимательно осмотрев каждый камень в кладке таможни, — я бы так не сказал. Он с попутным ветром отправился в море, и, может, потомки к нему не очень-то справедливы. А вы когда-нибудь слышали историю о том, как Пол Джонс устроил переполох в Киркалди, где делают линолеум? Никогда не слышали? Это правдивая история…
Это и вправду оказалась настоящая история!
К тому времени, когда Пол Джонс, первый официальный американский адмирал, нападал на корабли его величества и опустошал прибрежные города на севере, распространились слухи, что он блокировал устье реки Форт и подходит к Киркалди. Горожане были перепуганы. Авторы памфлетов отлично делали свою работу, и Пол Джонс ужасал всех, старых и молодых.
В Киркалди жил эксцентричный пожилой священник-пресвитерианин, имевший манеру обращаться к Богу весьма фамильярно и задиристо. Трудно было понять, он молится или адресует слова кому-то из непонятливых прихожан. Но на самом деле это был хороший и богобоязненный человек, как все люди такого рода.
Горожане бросились на берег, чтобы увидеть смертоносный фрегат, и многие видели, как старый священник со стулом в руках проталкивается сквозь толпу. Наконец он приблизился к воде, сел у самой кромки прилива и начал молиться:
«Ну, дорогой Господь, и Ты не думаешь, что это настоящий позор с Твоей стороны наслать этого злобного пирата и перепугать добрый народ Киркалди? Ведь Тебе ничего не стоит убрать его отсюда, и ничего бы не случилось. Если бы ветра дули иначе, он бы сюда не добрался. И чтобы он тогда поделывал? И посмотри на то безобразие, которое нынче творится. Вся толпа собралась тут, а его банда что вытворяет, а? Пожгли дома, попортили имущество, все подчистую разгромили. И горе мне! Кто, как не кровавый злодей, мог забрать жизни тех людей? Бедные женщины насмерть боятся за своих детей, а их выводки визжат и плачут. Как все это вынести? Я долго был верным Твоим слугой, Господи, но если Ты немедленно не исправишь все это и не сдуешь негодяя прочь от наших ворот, я ногой не ступлю отсюда, и пусть меня затопит прилив. Так что прими к сведению…»
И следует отметить, что поднялся ветер и «сдул негодяя прочь», так что Пол Джонс ушел в море.
В очаровательном домике на острове Сент-Мэри в Кирккадбрайте сэр Чарльз и леди Хоуп-Данбар хранят исторический чайник (с чайными листьями 152-летней давности), серебряный кувшин, солонки и другие предметы столового серебра, увезенного Полом Джонсом во время знаменитого рейда в апреле 1778 года.
Снова и снова сюда прибывают американцы и просят показать серебро; они говорят: «Ну, ну, а так вот и не скажешь…», а потом просят указать то самое место, где Пол Джонс высадился со своего «Странника». Оно находится дальше по берегу, за японским садиком, разбитым на узкой полосе земли, уходящей острием в залив Кирккадбрайт.
Ранним апрельским утром 1778 года трехмачтовый фрегат, замаскированный под торговое судно, проник в этот залив. Этот корабль предназначался для нападений на британские коммерческие суда, и командовал им Пол Джонс. Он высадился на берег с отрядом в сорок человек. Пока они исполняли приказ взять в плен графа Селкерка, чей дом, ныне восстановленный, стоял среди густо растущих деревьев в глубине острова, Пол Джонс ходил туда-сюда и размышлял — о чем?
Вероятно, это было необычное приключение, даже для него. Он был сыном садовника и уроженцем этих мест. Довольно ясно, что он считал себя незаконным сыном графа, хотя трудно сказать почему. Его план состоял в том, чтобы схватить графа и удерживать его в качестве заложника, а затем обменять на американских военнопленных.
Однако графа дома не было, и посланные люди принесли столовое серебро, которое забрали у графини. После чего «Странник» снова вышел в море.
История продолжилась в Чартер-Чест на острове Сент-Мэри, через который проходила вся переписка между Полом Джонсом и графом и графиней по поводу похищения серебра.
Конечно, ни один «пират» не принял бы подобные пустяки близко к сердцу! Пол Джонс выразил свои искренние сожаления в связи с эпизодом, словно удрученный викарий, подопечные которого покинули школу без разрешения и нахулиганили в соседском саду!
Он писал графине: «Невозможно выразить все сожаления в том, что, находясь при исполнении служебных обязанностей, офицер, имеющий тонкие чувства и истинную чувствительность души, вынужден отвечать за действия своих подчиненных, которых он от всего сердца не одобряет».
Затем следует несколько страниц пылких сожалений, а также обещание: когда украденные из дома графини ложки, вилки и кувшины будут выставлены на продажу, купить их и вернуть законным владельцам в знак уважения их прав! Невероятное для «пирата» письмо!
Пол Джонс сдержал слово. Шесть лет спустя он написал графу Селкерку — все в той же подчеркнуто виноватой манере, — сообщая, что отправляет столовое серебро в Лондон.
Также он направил письмо графине, выражая сожаление, что ему позволили заплатить через агентов за доставку груза только до Лондона, потому что «я мог бы пожелать покончить с этим деликатным делом, доставив столовое серебро к вам на остров Сент-Мэри в Шотландию».
Послушайте, что пишет этот человек в разгар американской войны:
Хотя я вооружился мечом в настоящей благородной схватке за права человека, я не могу себя считать военным американцем, и я не преследую богатых. Мое положение довольно свободное, так как я не имею ни жены, ни семьи, и я прожил достаточно долго, чтобы знать: богатство не гарантирует счастья. Я воспринимаю себя как гражданина мира, совершенно свободного от мелких, незначительных различий климата или страны, которые уменьшают благожелательность сердца и устанавливают границы благотворительности. До того как началась эта война, в ранний период жизни я отправился на морскую службу по причине «спокойной созерцательности и поэтической простоты». Я пожертвовал не только излюбленным образом жизни, но и более мягким настроем сердца и перспективами домашнего счастья, и я готов радостно пожертвовать моей жизнью, если эта утрата восстановит мир и добро в человеческом сообществе…
Странные чувства для «кровавого злодея»!
Мне кажется, что правда о Поле Джонсе еще не сказана. Его сложный характер ускользает от биографов, даже от тех, кто хорошо его знает.
В нем было нечто совершенно особенное, фантастическое. После успешного удара по британскому военно-морскому флоту эскадрой из пяти французских и американских кораблей мы можем отметить проявление типичной для шотландского сына садовника галантности в отношении дам иностранного двора. Он повсюду, кроме Британии, был признан величайшим героем морских сражений.
С его странной жизнью отлично согласуется тот факт, что императрица России Екатерина Великая обратилась к нему за помощью в войне против турок. И его сумасшедшая гонка в Россию, где императрица «ждет его со дня на день», тоже отлично демонстрирует его — да и ее! — характер. В то время он был в Швеции. Лед блокировал Ботнический залив. Джонс решился на безумное предприятие, которое до него никто даже не пытался осуществить: пробить лед в южном направлении и выйти в Балтийское море.
Он вышел на рассвете из Гресхольма на тридцатифутовом судне, пустив впереди малый корабль, который должен был разламывать лед. Экипаж понятия не имел, какой опасности подвергается. Однако когда они осознали все безумие предприятия, Пол Джонс достал пистолет и показал им, что такое прямая и явная угроза.
Весь день они медленно продвигались к югу вдоль шведского берега, прокладывая путь среди ледяных полей, и к ночи вышли — Джонс с пистолетом в руках, лицом к лицу с перепуганным экипажем — на чистую воду. Корабль перенес шторм; в течение четырех суток, днем и ночью, над компасом пришлось держать горящую лампу, чтобы прокладывать маршрут. Наконец пересекли Финский залив и причалили в Ревеле.
Вскоре после этого Джонс стал российским контр-адмиралом. Четыре года спустя он умер в бедности, оклеветанный и всеми покинутый, в Париже.
Так в чем правда о Поле Джонсе?
Думаю, есть люди, которые, несмотря на их отвагу и способности, обречены всю жизнь страдать от зависти, клеветы и несчастий. Он был один из таких. Судя по всему, он и сам на протяжении жизни испытывал глубокое недовольство. Может быть, именно оно побудило его поднять бунт или отправиться в рейд к острову Сент-Мэри, чтобы захватить в плен человека, которого он считал своим отцом. Не исключено, что он хотел «вернуть то, что ему причиталось по праву», обращаясь в воспоминаниях к сценам из детства.
Он был человеком, склонным к раздумьям и сомнениям, из числа тех, кто даже в момент успеха ожидает неизбежных неудач, и, безусловно, всегда пребывал в разочаровании, и это стало для него привычкой, укоренившейся меланхолией и непрестанным чувством несправедливости.
Говоря современным языком, он страдал от мании преследования.
Он разделял с Нельсоном многие черты гениальности. Он был невероятно честолюбив, по-детски любил почести. Его вдохновляли действия, бездеятельность же приводила в уныние и меланхолию. Оба эти моряка были несчастны в любви, оба предпочитали не богатство, а славу.
Немногие люди изображались в описаниях в виде такой злой карикатуры, как Пол Джонс; и его это терзало. Помимо всего прочего, он жаждал популярности, похвалы — а его ненавидели и очерняли.
Любопытно, что бунтовщики, не обладавшие его силой характера или способностями, встретили большую благосклонность времени, стали национальными героями. Вероятно, его величайшая вина состояла в том, что он был шотландцем, который никогда не выказывал привязанности к родной земле.
Но рассматриваете ли вы его как «пирата» — хотя я отказываюсь понимать, как первый офицер, вышедший в море под звездно-полосатым флагом, может быть «пиратом», — или считаете бандитом, факт остается фактом: Джонс был потрясающим моряком и, на мой взгляд, одним из самых интересных людей, внесенных в свиток славы Гэллоуэя.
Аббатство Дандреннан вздымает разрушенные арки в нескольких милях от устья Солуэй. Старинные надгробия тонут в траве, они изъедены ветрами и дождем, кое-где жмутся к замшелым стенам, и на них еще можно различить полустертые силуэты мертвецов. Деревня Дандреннан, одинокий ряд домиков, вытянута вдоль невысокого холма и отстоит на двадцать миль от водоема, а вдали синеватыми складками простираются горы Камберленда. Кажется, они совсем близко, так что в ясные дни можно различить на их склонах белые фермерские строения и небольшие, ярко-зеленые поля.
Вы просите ключ и направляетесь по крутой тропинке, чтобы войти в руины великой церкви, которую во славу Божию в 1142 году возвел Фергус, король Гэллоуэя. Здесь обосновалась колония монахов из Риво, Йоркшир. Сторож не побеспокоит вас обычными намеками на то, что пора уходить, так что сможете бродить там, сколько пожелаете.
Думаю, следует посидеть подольше в прекрасном здании, где некогда жили монахи, а теперь через рухнувший потолок видно небо, и вспомнить величайший момент в истории этого аббатства — последнюю ночь, которую Мария Стюарт провела в Шотландии…
Через одиннадцать дней после того, как молодой Уилли Дуглас похитил ключ от замка Лохлевен и перевез королеву, после одиннадцати месяцев заточения, по воде на свободу, вокруг нее собрались дворяне, чтобы дать бой при Лэнгсайде.
Это произошло несчастным утром 13 мая 1568 года. Мария, королева шотландцев, сидела верхом, обозревая окрестности деревни Лэнгсайд, в нескольких милях от Глазго. Через три четверти часа она бросится прочь, в гонке пытаясь сохранить жизнь. Ее армия будет окружена. За ней отправится погоня. Лорд Херриз направит ее в Гэллоуэй. И она увидит эту унылую землю во второй раз и будет смотреть на нее сквозь слезы.
За первый день она проскакала 60 миль. Когда лошади устали, их отпустили, и беглецы прятались в вереске. Они передвигались только по ночам. Они скрывались в узких горных долинах и в пещерах. Голова Марии была выбрита, она носила темный парик. Когда миновали очередной мост, спутники его разрушали; так, мучительно, побежденная королева добралась от высот Гэллоуэя до гостеприимного берега Солуэя.
Не существовало больших оптимистов, чем Стюарты. Даже в тот миг, скитаясь, словно цыганка, по горам, молодая, двадцатишестилетняя женщина была полна новых надежд. Она отправится к своей кузине Елизавете, и вместе они разработают план действий. Мария всегда хотела встретиться с Елизаветой. В поражении и отчаянии ее сердце вновь обратилось к успешной кузине, повелительнице Англии.
Она остановилась в домике, уставшая как собака. Там нашлись только вода и овсянка. Мария позвала бедную женщину, поблагодарила ее за гостеприимство и спросила, что может сделать для нее. (Стюарты всегда вели себя истинно по-королевски в период бедствий.) Женщина ответила, что мечтала иметь собственный дом, и королева сказала, что он будет принадлежать ей.
Историки удивляются, каким образом в канун полного провала, в последние часы пребывания в Шотландии, она могла оказывать подобные милости. Вероятно, лорд Херриз, главный землевладелец региона, присутствовавший при этой сцене, обещал исполнить волю королевы.
В Дандреннане ее встретили монахи. История гласит, что Мария провела последнюю ночь в этом аббатстве, но, согласно легенде, она нашла кров вне стен монастыря. Предание рассказывает, что бедная королева, одинокая, измученная и терзаемая напастями, которые безжалостно преследовали ее, нуждалась в человеческом участии. После битвы при Лэнгсайде при ней не было придворных дам. Она направила их в разные стороны, чтобы запутать преследователей. Теперь она осталась одна, наступала ночь. Она заметила маленького мальчика и попросила о ночлеге. Так что королева шотландцев провела последнюю ночь на своей земле, согреваясь вместе с неизвестным ребенком.
Вероятно, ее последнее совещание состоялось в ныне разрушенном здании аббатства Дандреннан. Можно вообразить, как измотанные гонкой и пешим переходом последователи умоляли ее остаться в укрытии в собственной стране. И можно представить, как она, такая странная после бритья головы, в темном парике, упрямо твердила о новой, засевшей в сознании мечте насчет дружбы с Елизаветой. Неподалеку от аббатства есть место, называемое Порт-Мэри, это большой камень, омываемый приливами. Говорят, от этого камня утром королева отправилась на рыбацкой лодке в Англию.
Мужчины преклонили колена перед королевой шотландцев, которая прощалась с Шотландией. Аббат благословил ее, а монахи молились. Она вернется из Англии с победоносной армией!
Но, должно быть, какой-то намек на ее печальную участь, на девятнадцать предстоящих лет заточения, на плаху Фодерингэя мелькнули перед архиепископом Сент-Эндрюса: когда лодка отчаливала, он по пояс вошел вслед за ней в воду и схватился обеими руками за планшир, умоляя королеву остаться в Шотландии.
Но ветер уже наполнял парус. День был бурный. Приходилось идти против ветра и прилива в течение четырех часов, а затем впереди замаячили синие горы Камберленда. И королева ступила на берег…
Полагаю, что в ясный день прибрежная дорога от Дандреннана до Балкари-Пойнт — одно из самых прекрасных мест в Гэллоуэе. В сторону суши простираются зеленые, волнистые холмы, поросшие вереском, а над водой виднеются контуры гор Англии — мягкие линии, синие, словно дым.
Но, каким бы замечательным ни был день, сколь бы мягко ни дул солоноватый морской бриз, невозможно увидеть лодку, что идет в сторону Англии, и не испытать смутную тоску, не почувствовать укол в сердце.
Я ныряю в Гэллоуэй, слышу о Деворгилле Доброй, влюбляюсь в город Ньютон-Стюарт, взбираюсь на могучий Меррик, вижу Вигтаун и его мучеников, а также «белую церковь» святого Ниниана, а потом, обследуя Малл, нахожу пруд, в котором разводят треску.
Я хотел бы собрать целую толпу людей, которые устали от городов, и провезти их по Гэллоуэю. Там нас ждали бы ясные дни, и мы прогулялись бы по прекрасной дороге вдоль побережья от Гейтхаус-оф-Флит до Ньютон-Стюарт. Мы исследовали бы все боковые ответвления этой дороги, теряли путь, сидели на каменных стенах и рассказывали истории, восхищались проливами, склонялись над перилами мостов и смотрели на коричневую речную воду, текущую под ними.
В Ньютон-Стюарт мы бы прошли по мосту через Кри и завидовали бы тем, кто живет в домах, выходящих на водоем, словно в Венеции. Как замечательно рыбачить не вставая с постели! Мы нашли бы небольшую гостиницу, где симпатичная девушка застенчиво сообщила бы нам, что вода у них не ахти как хороша, зато пиво что надо.
В какой-нибудь из дней мы бы собрались с духом и полезли вверх по ужасной горной тропе, которой пользуются лишь контрабандисты. Она вела бы нас на север, в Эйршир, и с каждой милей пейзаж становился бы все более суровым и диким. Из вереска, прямо у нас из-под ног, вспархивали бы куропатки, и мы видели бы одиноких ястребов, кружащих в облаках. А потом мы бы сделали привал на берегу горного озера, скажем, Макатерик или Лохрекар, и упивались бы уединением, как целительным бальзамом для разума. И мы пришли бы в совершенно заброшенную деревеньку, забытую в вересковых пустошах, затянутую туманом, наползающим с торфяников.
А потом мы бы отправились к замку Трив и вспомнили бы дни, когда дикие Дугласы бурей проносились по этой земле во главе тысяч вооруженных людей.
Но были бы и пасмурные дни, моросил бы мелкий дождик, и серые стены сверкали от влаги, а серые холмы казались бы причудливой паутиной. Церковные дворы Гэллоуэя сочились бы влагой, а серые камни высовывались из высокой, неухоженной травы. Мы бы предавались меланхолии и читали надписи на могильных плитах ковенантеров, глубоко врезанные в неподатливый материал слова эпитафий, заполненные водой, словно над ними кто-то горько плакал.
И еще нас ждали бы росистые утра, и мы вставали бы очень рано и видели тени белых ферм, странным образом лежащие на траве, наши отпечатки — черные на холодном серебре росных лугов, — и нас восхищал бы солнечный свет, пробивающийся сквозь полупрозрачные кроны березовой рощи, сверкающий на кроваво — красных ягодах рябины. Мы молча шли бы по дорогам между серыми каменными оградами, чтобы вернуться к завтраку — обильному, с беконом или последним в этом сезоне молодым лососем.
И мы гуляли бы под дождем, который так часто омывает Гэллоуэй, делает траву ярко-зеленой, а стены более темными, а иногда, поставив рядом тарелку сыра и кружку эля, мы доставали бы из надежно защищенного от непогоды кармана сумки томик Мактаггарта, вытягивали ноги к огню гостиничного очага и читали страничку-другую из его «Энциклопедии».
Мне было всего шесть лет от роду… бегал повсюду, ловил бабочек, строил домики на речных берегах и украшал их белесыми ракушками, принесенными со взморья; переходил вброд ручьи, бежавшие возле дома, и пересохшие русла. Единственной спутницей моей была сова; мне принесли ее птенцом из старого замка; я кормил ее мышами, но потом она нашла местечко на чердаке зернохранилища и стала сама в избытке ловить мышей; однажды она вылетела из своего скверно пахнущего укрытия, чтобы искупаться, она делала это в бочке у двери, и тут вышел петух и вонзил огромные шпоры в череп моей бедной совушки. Я много дней ее оплакивал. Наконец меня решили вместе с сестрами отправить в школу, и тут начались настоящие бедствия. Ничего-то я не мог выучить. Меня отправили на латынь раньше, чем толком освоил английский, позднее я слышал фразу: «Нельзя отправлять ученика изучать латынь, пока он слишком мал». По правде говоря, я был слишком мал для этого, и ничего не мог выучить. Меня то и дело пороли, и спасло меня от безвременной смерти лишь решение родителей покинуть Леннокс-Плантон и отправиться на ферму Торрз в приходе Кирккадбрайт. Сельская школа находилась рядом с нашим домом, надо было только холм миновать. Учитель вообще не учил нас латыни. И там было кое-что хорошее для меня: это был совсем простой, спокойный человек, он хорошо учил счету, мог читать и отлично писал. Если я освоил какую ученость или приобрел талант, так все благодаря ему, я в долгу перед этим учителем за все, в чем преуспел. Был бы он деспотом, который дает задания, обязывает школьников зубрить их, а потом порабощает умы в их нежном состоянии, и который совсем не ценит чувства, тогда про меня, Мака, никто бы и не услышал. Я бы выполз из такой школы, как искусственный червь, слепленный человеком, и искры бы живой во мне не осталось. А когда бы ни случались по соседству охота на лис, кораблекрушение или добрая игра или что еще подобное, школа сразу распахивалась для всех, кто хотел побежать и посмотреть; и я тоже редко оставался в классе. Я не так уж заботился о своих книгах, предпочитая игры и забавы, поиски яиц чаек, карабкался на деревья, чтобы посмотреть на птенцов в гнездах, ходил на рыбалку, посещал все лотереи, чаепития, ярмарки, а почему бы нет? Как только появлялись признаки, что предстоит нечто интересное, я сразу был там; ничто не могло удержать меня, но по мере взросления я находил в этом все меньше новизны.
Я бы назвал этот отрывок хорошим, честным повествованием. В этом человеке определенно сохранилось нечто мальчишеское. Джон продолжает:
На тринадцатом году жизни я вступил в школе в ссору со всеми учителями сразу и в гневе и разочаровании покинул их всех. Этим весьма были недовольны мои родители; однако они позволили мне самому принимать решение, и раз уж я теперь хотел работать, они давали мне небольшие поручения на ферме, и вскоре я стал понимать, что жизнь не так уж легка; тогда я стал учиться ремеслу; мельничное дело считалось хорошим занятием, или профессия корабельного плотника, но я ни с тем, ни с другим жизнь связывать не хотел. Меня больше привлекало книгопечатание. Я написал в фирму «Оливер и Бойд» в Эдинбурге, изложил свою просьбу принять меня учеником. Но мне на письмо так и не ответили. Я написал снова, на этот раз в «Фэйрбейн и К», в том же городе, а также мистеру Джексону в Дамфрис, но не получил ответа ни от одного из них, что повергло меня в уныние. Именно в то время стал я испытывать меланхолию, работая там, откуда мне ужасно хотелось выбраться. Здесь я мог бы упомянуть, что с того вечера, когда мама сказала мне, что рано или поздно я умру и надо мной будет насыпан холмик холодной земли, я так и не смог избавиться от этой мысли. Юный мой ум был повергнут этим в глубокий шок из-за первого столкновения с жестокой правдой. Итак, уяснив, что мне никак не удается пойти учиться на печатника, я сильно жалел себя и стал склонен к детским выходкам; как поется в старинной песне:
Я покупал и брал взаймы,
Учился день и ночь,
О чем священник толковал,
Запоминал точь-в-точь.
Живший по соседству друг показывал мне имевшуюся у него «Британскую энциклопедию»; он всегда, когда я хотел, давал мне том, и я должен признаться, что извлек из его доброты немалую выгоду. Из этой книги я узнал больше, чем в Эдинбургском колледже, куда отправился пешком, с палкой в руках, когда мне исполнилось девятнадцать. До того я успел побродить по Англии, не раз влюблялся, писал стихи и еще черт знает что…
Бедный Джон Мактаггарт! Холодная земля на могиле, которой он так сильно боялся, вскоре накрыла его, и ничего не осталось от него, кроме книги, в которую он с таким блеском собрал местные байки и примечательные факты, эксцентричные истории и словечки.
Итак, вытянув ноги к каминной решетке, слушая, как в окно стучится гэллоуэйский дождь, мы стали бы беседовать о том, как обогатилась бы шотландская литература, если бы эдинбургские издатели ответили на письмо неизвестного молодого человека с грубоватым, жестким для произношения гэллоуэйским именем. Мой восторг перед ним становился все сильнее, по мере того как я читал «Энциклопедию». Он, безусловно, был духовным наследником Бернса, и, читая эти юношеские опыты прозы, я не могу избавиться от чувства, что при удаче и более крепком здоровье Джон Мактаггарт мог бы восполнить пробел в шотландской литературе, которой все еще не хватает прозы на национальном языке. У него был острый, наблюдательный ум, чувство юмора, дар излагать свои наблюдения кратким и живым слогом, мало обязанный искусству, но очень много — личностным качествам автора и его опыту. Кто, например, смог бы лучше описать старинную игру у огня, называемую «Подкладка и одежка»:
Одно из наиболее знаменитых развлечений — огненное кольцо. Чтобы начать игру, один из стоящих кругом игроков произносит следующее:
Далеко ходил,
Целых семь лет бродил,
В пахарях согласья нет —
Кто мне даст совет?
Вместо пахаря можно назвать любую другую профессию; но как только она выбрана, игрок может называть дальше только орудия данного ремесла. Он должен требовать их у других и выигрывать. Но самую важную и необходимую вещь он называет лишь одному человеку по выбору, и тот не может ему ничего предлагать, поскольку знает, что это сразу приведет к «изнанке», то есть к заключению в круг. На первом этапе стоящий слева от «пахаря» делает первое предложение примерно так: «Я дам тебе резак для твоего ремесла». «Пахарь» отвечает: «Я не стану благодарить тебя за резак, у меня он уже есть». Тогда другой предлагает еще один инструмент, соответствующий промыслу, например уздечку, тот снова отказывается, потому что загадал не этот предмет, затем следуют мешок, мотыга, лопата, грабли и так далее; пока кто-то не предложит борону, загаданный предмет, который был заранее назван доверенному игроку. Это сразу переводит «пахаря» внутрь круга, из которого он может выбраться следующим образом.
«Пахарь» говорит одному из игроков: «Есть ли у тебя три вопроса и два приказа или три приказа и два вопроса для меня?» Если ответит на вопросы и сможет выполнить задания, он освободится. Предположим, выбрали первый вариант, два приказа и три вопроса, далее разговор может идти примерно так: «Я приказываю тебе поцеловать посох». И он должен поцеловать грязную, закопченную кочергу. Или еще нечто неприятное.
Вопросы тоже ставятся так, чтобы чувствительно задевать игрока, который должен отвечать на них.
Скажем, его спрашивают: «Предположим, ты оказался в постели с Мэгги Лоуден и Дженни Логан, двумя твоими подружками, одна — с одной стороны кровати, другая — с другого бока, и какую ты станешь первой тискать?» И игрок отвечает, например: Мэгги Лоуден, ко всеобщему восторгу.
«Во-вторых, предположим, ты стоишь голым на холме, и кого ты станешь звать к себе — Пегги Киртл или Нелл О’Киллиминджи?» Игрок снова выбирает одно имя.
«И, наконец, предположим, ты оказался в лодке с Тибби Тейт, Мэри Кайрни, Салли Снэдрап и Кейт О’Миннейви, и кого из них ты захочешь утопить? Кому вдуешь? Кого привезешь на сушу? И на ком женишься?» И он снова отвечает, а компания веселится, когда он произносит, например: «Я утоплю Мэри Кайрни, вдую Тибби Тейт, привезу на берег Салли Снэдрап и женюсь на сладкой Кейт О’Миннейви».
И так заканчивается игра, уступая место другим — «Вилли Вайн», «Плотина» или «Легендарные истории».
И на этом описании доброго старого Гэллоуэя давайте попрощаемся с Джоном Мактаггартом и отправимся дальше, потому что дождь прекратился, выглянуло солнце и снова поют птицы.
В саду сельского дома, выходившего на побережье Гэллоуэя, местный житель рассказывал мне о Деворгилле так, словно встречался с ней за обедом на прошлой неделе или словно некогда был в нее влюблен.
Шотландия — страна романтической верности. Вероятно, это часть национального мягкосердечия. В шотландской верности нет ничего сухого и формального, хотя порой она проявляется довольно беспричинно. Но, с другой стороны, у настоящей любви вообще нет «причин». Гэллоуэй имеет свои формы преданности. Эта провинция в течение долгого времени хранила верность Роберту Брюсу, потому что он вступил в конфликт со старинной верностью, и именно по этой причине здесь отказывались идти за Старшим Претендентом или за Красавцем принцем Чарли; старинное королевство южных пиктов с глубокой древности почитало собственных героев.
Мой знакомый рассказывал о бурных днях короля Алана и Джона Баллиола так, будто это была совсем недавняя история. Он гордился ими, потому что люди Гэллоуэя имели привилегию в битве составлять авангард, и он наслаждался памятью о короле Гэллоуэя, который угрожал королю Норвегии морским сражением. Но когда он упомянул Деворгиллу, в подборе слов, в интонации зазвучало нечто такое, что наверняка вызвало бы ревность у его жены.
— В Гэллоуэе по сей день сохраняется добрая память о Деворгилле, — сказал он, — несмотря на то, что она умерла более шести столетий назад. И правда, подумайте только: как мало людей остались в памяти благодаря их доблестям и благочестию; как мало вдов хранят верность! А эта давно умершая женщина оказала влияние на всю мою жизнь…
Я знал, о чем он говорит. Он был выпускником Баллиола, а ведь именно Деворгилла, а не ее муж, основала колледж Баллиол в Оксфорде.
— Самые счастливые годы я провел в стране Деворгиллы, — продолжал он. — И именно она привела меня в Баллиол. Конечно, каждый житель Гэллоуэя, который посещает Оксфорд, испытывает волнение при мысли, что он стоит у врат колледжа, на котором сохранился герб с коронованным львом Гэллоуэя, словно бы пронзенным геральдическим бордюром Баллиолов в правой половине щита, отступающим от края…
Мы прошли в его библиотеку, чтобы отыскать книги, в которых рассказывается о Деворгилле и ее эпохе. Она родилась примерно в 1210 году в Кенмуре, Гэллоуэй, где сегодня руины замка смотрят на озеро, обозначая место твердыни ее отца, Алана, последнего из королей Гэллоуэя. Он был констеблем Шотландии и, вероятно, самым могущественным дворянином двух королевств. Его женой, матерью Деворгиллы, была Маргарет, дочь Дэвида, графа Хантингдона, брата Уильяма Льва.
Деворгилла вышла замуж за Джона Баллиола в возрасте двадцати лет. Это был союз двух великих домов. Баллиол, один из богатейших баронов своего времени, владел не только половиной Гэллоуэя, но и двадцатью вассальными рыцарскими имениями в Англии, не считая наследственных земель в Пикардии и титулов сюзерена Байоан-Вимо, Домье, Эликур и Орнуа. Когда через год после замужества дочери умер король Алан, владения Баллиола заметно приумножились. Деворгилла принесла ему помимо огромных территорий титул повелителя Восточного Гэллоуэя и замки Лохфергус, Кенмур и Боутел. В течение первых четырех-пяти лет замужества она унаследовала еще ряд имений от родственников, щедро завещавших ей свои богатства, так что их семейная собственность постепенно расползалась по карте Англии, и среди прочего в этом наследии был и замок, сыгравший самую заметную роль в истории Шотландии, — Фодерингэй. В целом, супружеская пара обладала горами, лесами и лугами и вынуждена была проезжать почти пятьсот миль от северной границы своих владений в Шотландии до французских поместий на Сомме.
И они заняли достойное и блестящее место в той значительной эпохе.
Уэнтворт Гюйш в замечательной книге «Деворгилла, повелительница Гэллоуэя» рассказывает:
Это было столетие великих мировых движений, занималась заря свободы в Англии; это был период кульминации власти святейшего престола при папе Иннокентии III; расцвет готической архитектуры. При жизни Деворгиллы был заложен и завершен собор в Солсбери, предмет величайшей славы раннеанглийского стиля, перестроено Вестминстерское аббатство, святой Гуго возвел хоры собора в Линкольне. В это время достигла кульминации арабская архитектура в Альгамбре и Гранаде, начало чему положил еще Мухаммад в 1273 году; были основаны университеты в Оксфорде и Кембридже, а Симон де Монфор открыл первое заседание палаты общин. Это была эпоха святых Франциска и Доминика, их монашеские ордена постепенно утвердились по всей Европе. Ребенком Деворгилла, несомненно, слышала о смерти этих двух святых мужей: святого Доминика в 1221 году и святого Франциска в 1224 году, а в преклонном возрасте она, должно быть, видела, как рос, камень за камнем, большой доминиканский монастырь Блэкфрайрз на участке земли между Ладгейтом и рекой, вплотную прижимавшемся к стене Сити и подаренном монахам гильдиям Лондона. Деворгилла достигла совершеннолетия к моменту смерти святого Антония Падуанского. Жизненный путь святого Фомы Аквинского практически совпадает по времени с ее собственным. В поздние годы, уже овдовев, когда прошлое превратилось для нее в долгую память об умершем супруге, а дни ее шли к закату и были посвящены добрым делам, Иаков Ворагинский составил «Золотую легенду», книгу, к которой королева имела особое пристрастие — один экземпляр она преподнесла в дар библиотеке аббатства Доброго Сердца.
Это было, действительно, столетие великих войн и политических потрясений. Христианские рыцари Европы вели непрестанную войну с сарацинами в Святой Земле. Людовик IX, или Святой, благороднейший и святейший из монархов, завоевал и потерял Дамиетту и в конце концов умер, всеми оставленный, от чумы в Тунисе. Принц Эдуард, впоследствии король Эдуард I, «Молот шотландцев», захватил Назарет и был спасен от удара отравленным кинжалом сарацинского убийцы благородством и жертвенностью своей жены Элеоноры Кастильской. В Испании тоже шла беспрерывная борьба креста и полумесяца; мавры потерпели серьезное поражение при Навас-де-Тулуза в Андалусии в 1212 году, а в 1236 году потеряли Кордову. Это было столетие великих битв, определивших течение европейской истории для многих дальнейших поколений. Английский флот — или, точнее говоря, английская армия на кораблях — триумфально разгромил французские войска в Дамме, на побережье Фландрии в 1213 году, но Филипп Август в следующем году взял реванш при Бувене, наголову разбив объединенные силы английского короля Иоанна Безземельного и императора Оттона. В обеих битвах Годфри, сын Розамунды Прекрасной, был среди первых. Его великолепный портрет в соборе Солсбери демонстрирует первоклассные рыцарские доспехи и одеяния, характерные для эпохи. В это время Восточная Европа находилась под угрозой со стороны турок и татар, но барьером на их пути все еще стояла держава Габсбургов, а основатель династии Рудольф был коронован в Эксе императорским венцом Карла Великого. За несколько лет до того святейший престол торжествовал победу над домом Гогенштауфенов, когда Карл Анжуйский, брат Людовика Святого, сломил силы Манфреда. Два года спустя Конрадин взошел на плаху в Неаполе и бросил в толпу перчатку, прежде чем топор отсек его юную голову. Еще несколько лет тирании и репрессий в Южной Италии и на Сицилии — и карьера Карла Анжуйского подверглась жестокому испытанию «Сицилийской вечерней», страшной резней французского гарнизона, до того пренебрегавшего жизнью местных мужчин и честью женщин, это случилось в пасхальный понедельник 1282 года, когда колокола звали к вечерне, которая надолго запомнилась всем, кто любит свободу.
Деворгилла и ее супруг принимали участие во многих великих событиях своей эпохи. Возможно, она совершила путешествие на юг, в Лондон с мужем, когда того назначили одним из представителей, избранных для обсуждения долга по Гасконской войне. В Шотландии, в замке Боутел, который теперь называется Буиттл, или в Англии, в замке Барнард, Баллиолы правили с роскошью и величием, доступными мелким монархам. Деяние, благодаря которому сохранилась память о Баллиолах, — основание колледжа Баллиол — со временем приобрело больший масштаб, чем в те годы, когда оно представлялось малозначительным событием в жизни влиятельного и постоянно погруженного в политические дела барона.
Землевладельцем по соседству с замком Барнард был Уолтер Чиркэм, палатинский епископ из Дарэма, низкорослый, высокомерный и вспыльчивый. В 1255 году он отлучил от церкви кое-кого из арендаторов Баллиолов в ходе спора о границах. Нет сомнений, что они и вправду проникли на территорию Дарэма. Чаша терпения Баллиола переполнилась. Он устроил Уолтеру Чиркэму засаду, оскорбил епископа и взял в плен часть его свиты. Епископ подал жалобу королю. А сюзерен направил Баллиолу письмо, в котором требовал немедленной выплаты компенсации соседу. В тот раз Баллиол вынужден был признать, что забылся в приступе гнева: оскорбление духовного лица, даже очень могущественным бароном, считалось серьезным преступлением! Даже короли порой надевали рубище, чтобы покаяться в таком грехе! Так что жители Дарэма получили возможность увидеть примечательное зрелище: Джон Баллиол, облаченный в покаянные одежды, стоял на коленях и молил о прощении у дверей собора, перед коротышкой Уолтером Чиркэмом, который держал в руках хлыст. Однако яростный епископ не удовлетворился этим представлением, он настаивал на том, чтобы в качестве покаяния сосед совершил некий крупный акт подаяния. В результате Джон Баллиол снял маленький дом в пригороде Оксфорда, неподалеку от церкви Святой Марии Магдалины, в котором открыли общежитие для шестнадцати бедных студентов, каждый из которых получал 8 пенсов в день. Так вошел в историю колледж Баллиол, ставший ценой покаяния могущественного барона.
Но дальнейшему своему развитию и укреплению колледж обязан не Джону, а его жене Деворгилле. После смерти Баллиола в 1268 году Деворгилла посвятила себя благотворительности, и одним из заметных актов ее милосердия стало открытие самостоятельного колледжа на основе первой общины студентов.
«Поистине велико было бы удивление твердолобого старого обскурантиста, ее супруга, если бы он узнал, что они оба прославятся среди потомства как благодетели нескольких бедных школяров, — пишет Г. У. Ч. Дэвис, автор истории колледжа. — Для него самого гораздо более значительным был момент, когда он оказался регентом Шотландии или когда выступил против узурпатора Монфора. Совсем иное дело — его жена. Школяры Баллиола занимали большое место в ее мыслях; она вкладывала деньги и силы в то, чтобы поддерживать их; она относилась к ним как к настоящим друзьям. И хотя она правила по праву наследства в одном из самых диких и беззаконных районов южной Шотландии, она получила образование при дворе своего деда Дэвида, графа Хантингдона, и в ней ничего не было от сурового нрава гэллоуэйцев. Во вдовстве она уделяла основное время общению с духовными лицами, а главной ее заботой стало планирование добрых дел, которые увековечили бы память о ее супруге».
Сама она помнила о нем днем и ночью.
Она позаботилась о том, чтобы сердце Баллиола было забальзамировано и помещено в шкатулку из серебра и слоновой кости. Говорят, этот сосуд всегда был с ней на протяжении 21 года вдовства.
Когда Деворгилла садилась за стол, шкатулка с сердцем Баллиола стояла рядом. Она обращалась с этим сосудом так, словно ее супруг присутствовал за трапезой. Перед шкатулкой ставили еду, меняя блюда, а когда Деворгилла вставала из-за стола, еду, предназначенную для ее мужа, раздавали бедным.
Она построила величественную гробницу для сердца супруга. Вскоре в аббатстве на реке Солуэй выросли прекрасные стены из красного песчаника, в тени холма Криффел. С его башни открывался вид на синие горы Камберленда. Она нарекла эту церковь аббатством Доброго Сердца.
Можно вообразить, как эта великая женщина посвящала время управлению своими владениями, одобряла план строительства моста, в дальнем замке Буиттл подписывала хартию колледжа Баллиол, совершала путешествие в паланкине, в сопровождении вооруженной охраны, монахов, прислужниц, медленно объезжая южную часть имений, вплоть до английской части своих земель, передвигаясь от одного гостевого дома до другого; и везде и повсюду рядом с ней была серебряная шкатулка с сердцем Джона Баллиола.
Когда она умерла, монахи похоронили ее перед алтарем аббатства Доброго Сердца. Деворгилла скончалась в английском графстве. Похоронный кортеж неспешно продвигался на север, в Гэллоуэй; и, наконец, под торжественное пение, при свете свечей из небеленого воска, ее поместили в родную землю Гэллоуэя, которую она любила больше всех других. На груди ее покоилась шкатулка из серебра и слоновой кости…
Эта история вносит некую цивилизованность в дикую эпоху. И это, безусловно, одна из самых прекрасных и счастливых любовных историй Шотландии.
В капелле колледжа Баллиол по определенным воскресным дням читается особая молитва: «Мы благодарим Господа за Джона Баллиола и Деворгиллу». Сидя среди руин аббатства Доброго Сердца, можно услышать, как выводит свою лирическую песню малиновка под разрушенной аркой, и испытать желание повторить эту молитву, потому что любовная история, свободная от страстей, чистая, как снег, что падает зимой в Меррике, явилась к нам из эпохи войн и убийств.
Он стоял на середине дороги, громким голосом говорил с деревом, садовой стеной коттеджа и бочкой для сбора дождевой воды. На груди его, словно пластина от доспехов, висел плакат, изящными буквами возвещавший, что «Пришествие Господа разгоняет ночь». На нем был аккуратный черный плащ, на брюках, как у городского клерка, тщательно заглажена стрелка, а ботинки, резко отличавшиеся от грубой обуви гэллоуэйских жителей, тоже были элегантными, стильными и черными, какие уместны на мощеных улицах. Он был странным и неожиданным персонажем в пейзаже Гэллоуэя — с загорелым лицом и дорожной пылью на изящных ботинках.
Тот факт, что он обращался в пустоту, его самого явно не смущал. Манеры у него были как у опытного оратора. Он потрясал кистью, сжимал кулаки, резко рассекал воздух рукой, очерчивая ландшафт, словом, совершал все те забавные движения, которые традиционно используются людьми для привлечения внимания аудитории. Но за все свои усилия он не получал никакой отдачи и признательности, лишь трепет листьев и каменное безразличие садовой стены да слепое равнодушие бочки с водой.
Я осторожно приблизился к массивному дубу, растущему в стороне от дороги, и остановился, наблюдая за незнакомцем. Было нечто поистине необычное в том, насколько он независим от аудитории. И в его ораторской манере было нечто новое для меня. Я не раз слушал выступления разного рода личностей в «Уголке ораторов» в Гайд-парке, да и на улицах, где кто-то пытался собрать вокруг себя толпу, но этот человек не делал ни малейшей попытки отыскать слушателей. Я с интересом наблюдал, как он склонился перед кустом в саду, словно то был восхищенный и увлеченный слушатель, сидевший в первом ряду, и как он обратил речь к стае пролетающих ворон. Время от времени он менял объект внимания, будто говорил с обширной группой людей, спасение которых составляло для него насущную задачу.
Речь шла об Армагеддоне и Втором пришествии Христа. Это была весьма высокопарная речь, уснащенная цитатами из Откровения, постоянно перемежающимися статистическими выкладками насчет бомбардировщиков и отравляющих газов, которые, насколько могу судить, казались весьма точными и правдоподобными.
Все это излагалось с хорошим английским произношением, выдававшим человека образованного, может, с легким акцентом северных графств. Я недоумевал, пытаясь понять, кто это. Клерк, страдающий религиозной манией? Человек, разуверившийся в удаче и отправившийся в странствие в ожидании конца света? Он озадачил меня.
Внезапно его голос умолк. Он отер лоб. А затем выпрямился и пропел посреди пустынного переулка на мотив торжественного марша:
Он придет, опять придет,
Он придет, опять придет.
Уходил и возвращался,
Он придет, опять придет.
Он пропел это, по меньшей мере, шесть раз кряду, пока я не поймал себя на том, что невольно начинаю повторять нелепые строки. Когда гимн завершился, он горделиво закинул плакат за плечо, будто триумфально сходил с трибуны Альберт-холла, развернулся и быстро пошел вдоль по переулку.
Я был готов последовать за ним, чтобы спросить, почему он делал все это, но в этот миг с удивлением услышал покашливание, совсем близко. Я обернулся и заметил с другой стороны дуба старика — типаж, какого не отыщешь нигде кроме Шотландии.
Он сидел на маленьком раскладном табурете, почти вплотную к дереву, опираясь на ствол спиной. На нем была старая тряпичная кепка и поношенный твидовый костюм. Маленький, полноватый; борода с упрямой каштановой прядью в седине, которая словно никак не могла обрести чистый белый тон, плотно охватывала лицо, по бокам принимая форму двух редких пучков высоко над скулами. Стальные очки прикрывали пару жестких голубых глаз, смотревших на меня в упор, однако старик не шевельнулся, не изменил судейскую позу — колени широко расставлены, руки скрещены на рукоятке толстой трости. Тыльная сторона ладоней поросла седыми волосками, на пальце было обручальное кольцо полдюйма шириной.
Он, вероятно, был почтенным дедушкой, и весь его облик излучал довольство и благополучие. В отличие от многих сельских жителей Англии, он не был жалкой реликвией ушедшей эпохи: это был довольный собой, уверенный в себе старик, который, казалось, когда-то сказал себе: «Уйду на покой, когда мне стукнет 65» и исполнил обещание. Я взглянул в его голубые глаза и понял, что для него в жизни нет тайн. Ему все было ясно, и он был всем доволен. Мир существовал в соответствии с замыслом, и ему этот замысел был хорошо известен.
— Кто был тот человек? — спросил я, указывая вслед уходившему проповеднику.
— Чокнутый.
— Простите?
— Он чокнутый, — повторил старик. — Немного помешанный.
— Ясно. А откуда он здесь?
— Никогда его прежде не видел.
Старик отрешенно уставился на свои руки, опиравшиеся на рукоятку трости, очевидно потеряв ко мне всякий интерес.
— Удачного дня, — бросил он вслед как-то с неохотой, когда я уходил по дороге.
Примерно милей дальше я снова увидел проповедника. Вокруг него стоял десяток детей. Два маленьких мальчика забрались на дерево, чтобы послушать. Он произносил в точности ту же речь, которую прежде прочитал дереву, стене и бочке с дождевой водой. Малыши слушали очень серьезно. Пара девочек время от времени соприкасалась рыжими головками и коротко хихикала, но мгновенно замирала, как только к ним обращался взгляд оратора.
Я уверен, он не был «немного помешанным». Я уверен, он знал, что делает, вот только неизвестно, знал ли, почему это делает. Его так же устраивала в качестве аудитории маленькая группа детей, как и большая толпа. Затем он запел свой гимн «Он придет к нам вновь», приглашая ребят присоединиться. Его ясный английский выговор вскоре смешался с высокими голосами детей. Когда он двинулся дальше, большинство детей разбежались; несколько человек пошли за ним, потом кто-то отделился, и только два самых упорных мальчика продолжали идти рядом с проповедником. Он нашел двух учеников! Это были всего лишь сельские мальчишки: без головных уборов, в штанах с обтрепанными краями, но они шагали, подняв к нему лица, потому что он говорил с ними о божественном.
Возможно, глупая мысль, но я вдруг подумал, глядя на спины и босые загорелые ноги детей, что это кровь ковенантеров заставляет их брести по дороге за странным чужаком.
Когда они дошли до тропы, что вела к большому дому, частично скрытому деревьями, оттуда вышла пожилая дама и заговорила с детьми. Это была типичная шотландская бабушка.
— Вы уже с Господом, мадам? — спросил проповедник буднично, как говорят бродячие торговцы, предлагающие купить рыбу или что-нибудь еще.
Пожилая дама отвернулась и быстро пошла к дому.
А проповедник и его два юных спутника свернули за угол и вступили в Ньютон-Стюарт. Вероятно, из-за опасения оказаться вовлеченным в миссию спасения мира я помешкал и не стал подходить к нему и задавать вопросы. С тех пор постоянно сожалею об этом.
И кому бы я ни рассказывал позже, никто его не видел и никогда о нем не слышал.
Ньютон-Стюарт, который, как ни странно, находится не в Стюартри, а сразу через границу, в Вигтауншире, — один из милейших городков во всем Гэллоуэе. В него попадаешь по прекрасному старинному мосту через реку Кри. Старые дома на западном берегу стоят прямо у кромки воды, как в Венеции и вдоль каналов Брюгге.
Мост проходит примерно по линии древнего Черного брода, через который в стародавние времена перегоняли огромные стада гэллоуэйского скота на большие ярмарки в Карлайле и дальше на юг. Рядом небольшой сад, его можно рассмотреть, свесившись с восточного края моста; кажется, площадку для него выровняли тысячи копыт, которые как раз в этом месте сходили в воду, — причем их тщательно оборачивали кожаными лоскутами, чтобы предохранить копыта во время длинного перегона на юг.
За мостом начинается городок Ньютон-Стюарт: чистый, ухоженный и нарядный, в нем даже в будние дни царит праздная атмосфера. Он напоминает мне те модели уменьшенного масштаба, которые можно иногда увидеть на столах архитекторов: неестественно аккуратные, маленькие и старательно выточенные. Кто-то установил в Ньютон-Стюарте нечеловеческий стандарт чистоты и гигиены, которого город преданно держится. По крайней мере, таково мое впечатление. Я ни в коей мере не хотел бы оскорбить горожан. Иначе укоризненные взгляды тщательно вымытых окон Ньютон-Стюарта и чопорные дома, ровной линией вытянувшиеся вдоль улиц, будут преследовать меня до конца моих дней.
У города нет впечатляющей истории, но есть нечто получше — один из самых великолепных видов в Гэллоуэе. С дороги позади Ньютон-Стюарта открывается перспектива зеленого пояса лугов в долине и диких холмов. Вдали вырисовываются длинные, округлые склоны Коэгнелдера и Кэйрнсмора у Флита, один за другим, как сложные кулисы. Когда на них падают лучи солнца, можно разглядеть заросли вереска, напоминающие пятна пролитого вина; в пасмурные дни холмы кажутся более удаленными, словно синие тени на небе. У них множество настроений и образов, так что жители этих мест могут провести здесь всю жизнь и вдруг обнаружить, что никогда прежде не видели знакомый пейзаж вот таким или вот этаким. Когда на холмы падают первые утренние лучи солнца и когда светило скрывается за ними вечером, когда на них тает снег и по склонам бегут весенние ручьи и когда осень окрашивает их пурпуром, медью и золотом, они придают Гэллоуэю роскошную красоту, и гость чувствует, что есть в этом пейзаже нечто особое, доступное лишь сердцам тех мужчин и женщин, что родились в этих краях.
Чтобы понять, что представляет и собой Гэллоуэй, необходимо посетить Кирккадбрайт на юго-востоке, Дэлри или Новый Гэллоуэй на севере, но гораздо важнее обосноваться, как дома, в Ньютон-Стюарте, ведь именно отсюда удобно совершать поездки в Стюартри и Вигтауншир, а также в район Малла.
Берега Кри восхищали Бернса, как непременно восхищают любого, кто гуляет у этой реки. Как-то вечером я вышел пройтись в сторону Миннигафа. Подходил к концу жаркий осенний день. Солнце клонилось к закату, ярко озаряя последние мили своего пути к заливу. Я дошел до поворота, там из-за деревьев показалась башня церкви Миннигафа, а вниз и налево вела темная лесная тропа, по которой я пришел к подвесному мосту через реку. Подо мной была естественная заводь, образованная рекой, которая в этом месте пробивала себе путь сквозь скалу. На мелководье торфяные воды Кри отливали густым, теплым цветом, а на глубине казались черными и маслянистыми, как нефть.
Два молодых человека, встав на скалу, распрямились, приготовившись нырять. Они врезались в темную воду прохладного водоема, как два тюленя, еще мгновение я видел их тела, оливково — зеленые в торфяной воде, а потом они вынырнули на поверхность. Наблюдая за ними, я задумался: понимают ли они, что купание в реке Кри в конце жаркого осеннего дня остается в памяти человека, даже когда многие более важные события теряются в тумане лет?
Купальщики выбрались на поверхность, встряхнули мокрыми волосами, которые закрывали им глаза, подняли веер брызг, потрясли головами, выплюнули воду, набравшуюся в рот, а потом широкими взмахами рук — необычайно белых на бурой воде — поплыли ближе к берегу. За ними тянулся долгий след волн. На фоне лимонно-желтого неба, часто махая крыльями, пролетела летучая мышь, потом мелькнула в обратном направлении, совершенно беззвучно; купальщики громко переговаривались, плескались в тихой заводи, в которой отражались небеса цвета расплавленного золота. Я подумал: если вам обоим или хотя бы одному из вас суждено отправиться в дальние края, например в Канаду или Австралию, каким чудесным покажется вам этот миг — миг, который сейчас представляется столь незначительным. Все это время, неосознанно, ваш мозг запечатлевает детали этого мгновения, так что вы навсегда запомните цвета этого вечера и прохладу воды, возможно, даже полет летучей мыши, крики стрижей, и вы будете помнить все, даже когда имена и лица знакомых вам ныне женщин превратятся в вашем сознании в бледные тени. Вы будете недоумевать, почему эта картина казалась вам столь заурядной. Именно яркий узор простейших воспоминаний позволяет нам укореняться на земле, а без них мы становимся потерянными и неприкаянными сердцами.
Маленький церковный двор в Миннигафе граничит с остатками старой церкви и кладбища. Старая церковь укутана плотным сплетением колючих кустов. Плющ покрывает сплошным ковром лишенное крыши здание. Могильные камни покосились, и высокая трава почти полностью скрывает их, словно стыдится неукротимой жажды бессмертия.
Ко мне подошел могильщик, и мы разговорились. Хотя все могильщики, которых я встречал, были вполне приятными людьми, я никогда не мог избавиться от легкой дрожи при встрече с человеком подобной профессии. Когда случайно натыкаешься на их хозяйство, оно поражает убогостью и сумрачностью: по углам стоят и лежат лопаты, обломки негодных погребальных венков; а привычный, профессиональный взгляд, которым такой человек осматривает кладбище, вызывает невольный холодок, пробегающий по спине. У них есть привычка, тоже пугающая, упоминать мертвецов неопределенным «они».
Могу с удовольствием отметить, что этот могильщик оказался не слишком типичным профессионалом, и мы спокойно прошлись по церковному двору, вместе прочитали надпись на могильной плите из красного песчаника, на обратной стороне которой красовался тщательно исполненный герб.
Он изображал ворона, шею которого пронзила стрела, а ниже виднелись два других ворона, шеи которых были пронзены еще одной, общей для двоих стрелой.
— Когда король Роберт Брюс скрывался в горах неподалеку отсюда, — сообщил мне могильщик, широко махнув рукой в сторону Гэллоуэйского высокогорья, — он зашел в дом к одной старой женщине в Крэйгенкалзи. Она трижды выходила замуж, и у нее были три сына, готовых сражаться за короля. Одного сына звали Мэрдок, другого — Маклург, третьего — Макки. Так вот, король Роберт решил испытать их как лучников. Первый парень подстрелил ворона, сидевшего на утесе. Второй подстрелил двух летящих воронов одной стрелой. А третий промахнулся. С тех пор эти семьи всегда изображают воронов на своих надгробных плитах.
Он похлопал плиту и добавил:
— Здесь лежит один из них.
— А что стало с третьим парнем — тем, что промахнулся?
— Ничего особенного, — пожал плечами мой собеседник. — Он пошел сражаться вместе с остальными.
Я покинул церковный двор с ощущением, что в этой истории что-то не так. Мне не хватало морали.
Если отправиться по дороге вдоль ручья Пенкилн, весело журчащего в глубокой, зеленой расщелине, непременно попадешь на мельницу Маккинда, рядом с которой находится маленький старинный мост. Мимо мельницы вода несется стремительно, срываясь под мост бурным потоком, а потом разбегаясь и заполняя несколько скальных заводей бурой, торфяной водой. Это мост Королевы Марии, хотя специалисты хором клянутся, что королева шотландцев никогда на него не ступала. Местная традиция, укоренившаяся в умах поколений, иногда сохраняет детали более точные, чем документы антикваров и историков, которые никогда не покидают тишины библиотек. И это как раз такой случай.
Второй раз Мария прибыла в Гэллоуэй после битвы при Лэнгсайде, случившейся в 1568 году, — прибыла разгромленной, преследуемой беглянкой, полумертвой от усталости, так как не держала в руках поводьев с тех пор, как покинула поле битвы под Глазго. Известно, что она вошла в Гэллоуэй со стороны Дамфриса и прямиком направилась в аббатство Дандреннан на южном побережье и переночевала в Корре, к северу от Далбитти.
Следовательно, как могла королева Мария пересечь реку по мосту в Камлодене, расположенному в 36 милях от ее прямого пути?
Долгие годы историки и антиквары высмеивали название скромного моста, убежденные, что местные жители воспользовались обычным трюком, приписав своей достопримечательности громкое историческое имя. Единственное официальное признание это поименование получило в Картографическом управлении, а картографы интересуются только названиями, а не легендами. Однако в последние годы были найдены свидетельства, рассеивающие сомнения в том, что местная традиция права, и Мария, королева шотландцев, проходила по этому маленькому мосту, однако вовсе не во время своего бегства после Лэнгсайда.
Она нанесла сюда визит раньше, в 1563 году, молодой, веселой, незамужней королевой, над головой которой уже собирались тучи, но гроза еще не разразилась. Официальное описание этого вполне торжественного и государственного путешествия, в ходе которого она проехала через Камлоден и мост, сохранилось в росписях расходов, которые велись на старофранцузском. Они находятся в архиве Эдинбурга и были полностью изучены лишь недавно. Это очень любопытно. Человек, который нашел их, превратив название моста Королевы Марии из легенды в исторический факт, — мистер Эндрю Маккормик, очаровательный гэллоуэйский писатель, чей дом в Ньютон-Стюарте стоит совсем неподалеку от моста. Чтобы сделать изящный реверанс в адрес традиции, характерный для ученых, которые признают ошибку науки, сэр Герберт Максвелл написал в «Шотландском историческом обзоре» в октябре 1920 года:
Изучение маршрута королевы в 1563 году укрепило традицию, которая связывает ее имя со старинным мостом в Камлодене. Она путешествовала там не как беглянка, когда спасалась через Гэллоуэй после Лэнгсайда пять лет спустя, но, так сказать, в почтенном состоянии. Проезд королевы со свитой, восемнадцатью конями и шестью вьючными мулами был достаточно эффектным зрелищем, чтобы привести в восторг местное население; как, без сомнения, было в этом случае, ее личную свиту дополнял эскорт баронов и дворян, через чьи земли она проезжала, и у каждого имелось вооруженное сопровождение, так что зрелище было и вправду таким, что оставляло долгое и сильное впечатление, усиленное красотой и изяществом молодой повелительницы.
В пятницу 13 августа королева покинула Клэри, в трех милях к югу от Ньютон-Стюарта, отправившись в Кенмур. Если, что вполне вероятно, она переправилась через Кри как раз при слиянии реки с Пенкилном, она сама и ее свита должны были проехать по мосту в Камлодене, чтобы следовать прямой дорогой (в то время всего лишь тропой для провоза грузов) через перевал Талнотри, переправиться через реку Ди возле Клаттериншоуз и двинуться дальше по долине Нокнарлинг в Новый Гэллоуэй. Когда блестящая кавалькада заполнила узкий арочный проезд у мельницы Камлодена, зрелище могло так поразить наблюдателей, что они стали связывать имя королевы с мостом, передав эту традицию своим детям…
В тени долины Пенкилн можно посидеть на мосту Королевы Марии, зная, что монархиня проезжала по нему задолго до тех дней, когда сердце ее разбилось. Ее взгляд был обращен в узкую зеленую расщелину, где текла с холмов темная вода, и, вероятно, пели птицы в чаще, как поют и поныне.
Пока я размышлял, как она была одета в тот день и согревали ли ее лицо солнечные лучи в тот миг, когда она проезжала через освещенный участок дороги в тень леса, ко мне приблизились три молодых человека и остановились, облокотившись на перила моста. Они наполнили карманы галькой. Каждый взял по три камня, а затем они стали неспешно и по возможности точно метать их в ручей. Сперва я подумал, что они пытаются потревожить рыбу, но, взглянув через парапет, увидел, что они целятся в каменный провал чуть выше уровня воды. Он был образован одним из камней моста, и внутри отверстия уже скопилось немалое количество гальки. Юноши занимались метанием камней весьма сосредоточенно. Когда им не удалось уложить по три камня кряду в отверстие, они предприняли новую попытку. Наконец одному из парней это удалось, и он явно обрадовался.
— Что вы делаете? — поинтересовался я.
— Это колодец желаний, — застенчиво сказал юноша, стараясь обернуть все шуткой.
— Три камня подряд попадают в отверстие, и желание исполняется? — спросил я.
— Ну, так и есть, — кивнул он.
Я подумал, интересно бы узнать: отверстие, которое может напоминать «колодец» разве что зимой, когда ручей широко разливается, не связано ли с Марией Стюарт? Безусловно, ее присутствие на мосту могло придать этому месту святость в глазах жителей, по крайней мере, выделить этот мост в ряду других в округе. Жизнь то и дело играет с нами подобные шутки, колодец желаний в память о королеве, желания которой не сбывались никогда.
Меррик — это высочайшая возвышенность на юге Шотландии, обычно вершина ее покоится, укрытая белыми облаками, словно старик, уснувший и накрывший лицо платком. Иногда, когда Меррик просыпается и являет макушку солнцу, глупые люди, вроде меня, полагают, что можно перехитрить старого джентльмена, и, схватив трости покрепче, отправляются к нему с решимостью и рвением, однако в мгновение ока Меррик подает знак Атлантике, и оттуда подтягивается огромное облако. Это очень досадно, но, увы, невозможно сердиться на гору.
Высота горы Меррик 2784 фута, звучит не слишком грозно, но в действительности это совершенно нелепая выпуклость на земле — как называл горы доктор Джонсон, — ведь она расположена слишком далеко от любого города или иного населенного пункта, и чтобы добраться туда, проще всего сперва взобраться на другую гору, Бениэллери!
В Баргреннане я свернул направо и оказался в добрых пяти милях от долины Глен-Трул. Узкая, извилистая дорога шла через зеленый лес, и по временам справа, далеко внизу, сквозь листву, можно было разглядеть сверкание серебристых вод озера Лох-Трул. Взгляду открывался роскошный горный пейзаж. Меррик и его массивные отроги лежат к западу, Риннз-оф-Келле плечом выдвигается к северо-востоку; а непосредственно перед удивленным путником простираются мили голых скал, каменные гребни прорезают ландшафт, словно ножи, местами выделяются яркие пятна вереска и темные тени, там, где лощина углубляется, а потом все внезапно исчезает, словно компания испуганных фей.
Когда я ехал по тенистой узкой тропе, дорогу мне перебежал черный кролик. У него не было ни одного белого волоска. Это просто невероятная удача, сказал я себе! Если черная кошка означает удачу, почему в той же роли не может выступать черный кролик?
Поворот — и еще один кролик нырнул сквозь изгородь, спасаясь от машины. Он был снежно-белый! Отменяет ли это удачу, стирая предзнаменование черного кролика? Пока я размышлял об этом, у дороги появился пятнистый черно-белый кролик; и это меня почему-то ужасно расстроило. Глен-Трул становилась слишком фантастическим местом! Я уже приготовился к встрече с Моржом и Плотником.
Примерно через милю я заметил молодого сельского парня и спросил его, видел ли он в Глен-Трул черных или белых кроликов. Он посмотрел на меня чрезвычайно серьезно, подумал, а потом сказал:
— Ага!
— Откуда они взялись? — спросил я.
— Они дикие.
— Но когда-то были домашними?
— Ага, — ответил он.
Вероятно, шотландцы в качестве свидетелей в суде — просто мечта адвокатов. Они никогда не удаляются в пространства неопределенности. Сколь часто в английских судах я слышал, как свидетелей буквально умоляют отвечать просто «да» или «нет». Минут через пять, путем настойчивых расспросов, я получил следующую информацию: некоторое время назад некий человек разводил в Глен-Трул кроликов, вполне ручных и домашних, однако последовательно позволял им сбегать и даже выпускал сам, в результате чего они скрещивались с дикими, и потомство приобретало смешанную окраску, на фоне которой особенно эффектно выделялась черная и белая аристократия, которая, как в Риме, вступала в браки исключительно друг с другом.
Дорога поднялась на верхнюю точку пути, и оттуда открылся великолепный вид на озеро внизу; деревья окаймляли горы на противоположном берегу, на маленьких островках виднелись темные, высокие ели у самого берега, а на возвышенном участке с видом на Лох-Трул торчал огромный валун, на котором можно было прочитать слова:
Вечная память
РОБЕРТУ БРЮСУ,
королю шотландцев,
чья победа в этой долине над войсками англичан в марте
1307 года открыла войну за независимость,
которую он завершил при Бэннокберне
24 июня 1314 года
Я недавно встретил человека, который, когда речь зашла о Шотландии, тут же спросил:
— Кстати, кто выиграл битву при Бэннокберне? Мы или шотландцы?
Англичане редко читают историю — если, конечно, книга не о скачках или о преступлениях, и меня удивляет, скорее, сам факт, что собеседник захотел узнать, чем кончилась битва.
— Дело в том, что вчера я разговаривал с одним шотландцем, — объяснил он, — и тот упомянул Бэннокберн. Он что-то сказал о Брюсе, который разбил нас при Бэннокберне, а я ответил: «О, правда?», а он явно был этим раздражен. Я вот думаю, может, я сказал что-то не то?
Это «О, правда?» в устах англичанина, — вероятно, одна из самых раздражающих наших реакций с точки зрения представителей других национальностей. Хотя у англичан очень сильно национальное чувство, ни один англичанин не думает об Альфреде Великом, как шотландец — о Роберте Брюсе или валлиец — о короле Артуре. Альфред — не герой, который сбросил данов в море, он для англичан глупец, который сжег пироги.
Однажды я с удивлением наблюдал, как два шотландца чуть не подрались у подножия большого и уродливого памятника Уоллесу, расположенного неподалеку от Драйбурга, из-за того что один ошибочно заявил, что Уоллес не доверял Шотландии. Собственно говоря, он просто сказал, что статуя не доверяет Шотландии! И все! Стычка закончилась извинениями и смехом. Такого не могло случиться в Англии. В Англии в голову бы никому не пришло оскорблять общественный памятник. Мы твердо стоим ногами на земле, и это заставляет нас терять чувство прошлого. И при этом ни одна другая нация не пестует столь тщательно реликвии и привычки прошлого. Это загадка; полагаю, суть ее сводится к тому, что наш народ никогда не переживал серьезную угрозу вторжения, так что наши настоящие герои — не националисты, вроде Уоллеса и Брюса, а жизнерадостные пираты, вроде Фрэнсиса Дрейка. Единственный король, которого мы считаем национальным героем, — Ричард Львиное Сердце, который не говорил по-английски и провел почти всю жизнь вне пределов страны!
Памятник Брюсу в Глен-Трул прекрасно расположен, в окружении живописной долины, гор, по которым Брюс скитался изгнанником, одиноким, преследуемым королем без королевства, после знаменитого эпизода с пауком, который, как говорят, произошел в пещере на острове Рахрин.
Брюс дал отличный бой воину почтенных лет, Эдуарду I, заслужившему прозвание «Молот шотландцев», и когда тот умер в доспехах по дороге на север, король Роберт продолжил войну против его сына Эдуарда II. Брюс в Гэллоуэе и принц Чарли на высокогорье — вот два самых романтических персонажа в истории Шотландии. (Вероятно, Монтроз был слишком сложным человеком, чтобы стать настоящим романтиком.)
Брюс скрывался сперва на острове Рахрин, затем в Арране, когда спустился на побережье Гэллоуэя. У него были свои шпионы, извещавшие обо всем; чтобы подать сигнал, они должны были развести огонь, который король мог увидеть от своей пещеры на восточном берегу острова. Было начало весны. Крестьяне собирались сжигать старый вереск. При первых всполохах огня Брюс спустил на воду лодки, уверенный, что это желанный сигнал. Серым мартовским утром он высадился на берег с тремя сотнями диких и оборванных горцев, голодных и доведенных до отчаяния. Они устроили набег на деревушку, а затем устремились в горы. Положение Брюса стало еще более затруднительным. Он начал поход по ошибке, в единственном районе Шотландии, который его ненавидел, на земле Коминов и Баллиолов. Его окружали враждебные шотландцы и англичане. Казалось невозможным прорваться сквозь ограду из стальных копий, поджидавших в горах. Наместник английского короля, Эймер де Валанс, ждал на границе Эйршира с 700 лучниками. Перевал Найтсдейл был под охраной 70 всадников и 200 лучников. Сэр Жоффруа де Мобре с тремя офицерами и 300 воинами направился на поиски беглеца в район Глен-Трул. А по территории Эйршира уже маршировали 800 горцев под командованием Джона Лорна.
Именно благодаря Джону Лорну Брюс сумел осуществить свое самое блестящее спасение. Этот человек привел с собой бладхаунда, принадлежавшего Брюсу и очень преданного хозяину. И тот отпустил пса в горы. Погоня была столь жаркой, что едва ли Брюс и его спутник видели такую прежде. Пять горцев мчались следом, чтобы убить короля, как гласит предание. Трое из них атаковали Брюса, а два других — его товарища. Все пятеро пали, и изможденные беглецы двинулись дальше среди скал, вдоль реки, протянувшейся сквозь лесистые ущелья. Некоторое время они шли по воде, потом перебрались на другой берег, чтобы сбить погоню со следа.
Вновь и вновь в своих странствиях будущий король шотландцев встречал в горах Гэллоуэя друга из народа. Самым знаменитым персонажем такого рода была вдова с тремя сыновьями, жившая на горе, которая сегодня называется Крэгенкалзи — «гора кайлеах», то есть «гора старухи». Если помните, ее историю мне поведал могильщик на старинном кладбище в Миннигафе. Джон Барбур, архидьякон из Абердина, современник Чосера, считался знатоком странствий Брюса. Его эпическая поэма дала мне весьма живописные сведения. Он утверждал, что эта вдова имела лишь двух сыновей, но гэллоуэйская традиция настаивает на том, что их было трое.
История гласит, что Брюс, полумертвый от усталости, явился к лачуге вдовы и взмолился об отдыхе, и тогда женщина сказала: она рада любому страннику во имя одного. Когда он поинтересовался, кто же этот избранный, то в ответ услышал собственное имя. Тогда король открылся вдове. Вскоре вернулись три ее сына. Мать приказала им слушаться короля, и парни заявили, что готовы следовать за ним. Брюс пожелал проверить их навыки стрелков, а потому попросил принести луки и стрелы и продемонстрировать свое мастерство. Макки увидел двух воронов на скале. Он спугнул и подстрелил их одной стрелой. Мердок предпринял нечто более сложное. Он заметил летящего ворона, поднял лук к самому уху и быстро выстрелил; ворон рухнул замертво. Маклург, младший из сыновей, промахнулся, но тем не менее, кажется, тоже присоединился к братьям.
Говорят, когда Брюс пришел к власти, он вспомнил о вдове, которая поддержала его в один из самых критических моментов его жизни, и спросил, чем может вознаградить ее. Она ответила:
— Просто дайте мне тот жалкий клочок земли между Палнуром и Пенкилном.
«Жалкий клочок земли» был пять миль длиной и три мили шириной. Его поделили между тремя сыновьями вдовы, от которых ведут происхождение семьи Макки из Ларга, Мердок из Камлодена и Маклург из Кирухтри. Потомки рода Мердок владели землей вплоть до конца XVIII века, их могилы можно найти на церковном дворе по соседству, они узнаваемы по геральдическим символам, вот описание герба: «Серебро: два ворона, черный: головы птиц пронзает стрела; естественный цвет».
Поворотным пунктом в судьбе Брюса стали его поразительная отвага и готовность рисковать собой в битве при Лоудон-Хилл и смерть великого воина, его главного врага Эдуарда I Английского. Победа Брюса над превосходящими английскими силами при Лоудон-Хилле стала первой в череде побед, которая привела к Бэннокберну. Так Глен-Трул по праву заслужил имя колыбели шотландской независимости.
Кстати, любопытно отметить, что Брюс, как и Уоллес, не был урожденным шотландцем. Имя «Ле Уэли» означала «валлиец», и семья Уоллеса корнями уходит в старый бриттский род из Стратклайда. Что касается Брюса, в нем текла кровь норманнов, а имя происходило от замка Брюс, или Брикс, руины которого находятся рядом в Шербуром во Франции. Предок Брюса, Робер де Брю, привел отряд в 200 человек к Вильгельму Завоевателю во время его вторжения в Англию в 1066 году. Вознаграждением стали 40 000 акров земли в Йоркшире. Сын того Брю, также Робер, подружился с Давидом I Шотландским, которого встретил при дворе Генриха I. Именно Давид предоставил Брю земли на границе Найтсдейла в качестве подарка. Так семья Брюсов перешагнула границу и оказалась в Шотландии.
Увлекшись Брюсом, я совершенно забыл о Меррике или, если хотите, попытался забыть о Меррике! Но больше избегать его не удастся. Он стоит передо мной, словно вызов, и зеленые волосы его трепещут на фоне безоблачного неба.
Мне казали, что подняться на гору Меррик я смогу, только перевалив через соседнюю вершину Бениэллери. Дорога на нее идет вдоль ручья Бьюкен и понемногу вверх. По правую руку от меня Бьюкен весело прыгал по камням, время от времени скрываясь в листве. Рябины росли в изобилии по его берегам, и их алые ягоды сверкали на солнце.
Дорога шла по склону к вершине, а потом передо мной открылась панорама поросшей вереском долины, над которой вздымались к небу массивные горы с широкими основаниями. Окажись день пасмурным, картина была бы просто зловещей. Я мог разглядеть Меррик вдали слева, но по мере продвижения вперед он стал скрываться за Бениэллери, и потом я довольно долго его не видел. В долине Кулсхарг, у подножия Бениэллери, я заметил небольшой пастушеский домик. С дороги мне был виден пастух, занятый своим делом. Очаровательные черно-белые щенки колли лежали на коврике у порога дома под присмотром такой же черно-белой матери. Она бросилась мне навстречу с яростным лаем, вероятно, подозревая, что я могу представлять угрозу для щенков, и пастух, чтобы ее успокоить, отдал приказ, следуя которому она оставила потомство и подбежала к нему, а потом легла среди вереска, так что из травы виднелся только ее черный нос. Пастух подсказал мне короткий путь к Меррику — он сказал, что пользуется им, когда рожаются ягнята; мне следовало двигаться вдоль ручья, который шел слева от Бениэллери, а почти у самой вершины свернуть направо и перевалить через макушку этой горы.
— После этого вы увидите Меррик справа впереди, и больше подниматься уже не надо, можно пройти по склону, который с этой стороны совсем пологий, — пояснил пастух.
Рассказывая о Меррике, он сообщил, что видел там гнездо беркутов. И прибавил, что ни разу не слыхал, чтобы беркуты уносили ягненка, и вообще не верил, что такое возможно.
Я продолжил восхождение, следуя вдоль ручья, тяжело ступая по болотистой почве, состоявшей в основном из торфа и покрытой красными и желтыми пятнами мха, приближаясь к вершине, которая с каждой минутой казалась мне все более далекой. У меня возник соблазн пренебречь советом пастуха и пойти вниз, направо, потому что представлялось нелепым тащиться до самой макушки горы; но здравый смысл подсказал спасительный путь, я подумал, что пастух более сотни раз проходил по Бениэллери зимой и летом. Он знал, о чем говорил, и я должен делать то, что он сказал!
Почти у самой вершины я остановился, прилег в вереск, чувствуя, что легкие у меня горят, и оглядел дикий пейзаж, какой часто встречается в Шотландии. Было слишком жарко, чтобы долго наслаждаться осмотром. Но хребет Келлс, вытянувшийся с другой стороны долины, выглядел великолепно, а к югу я мог разглядеть низкую зеленую равнину и сияние голубого залива Вигтауна. Озера в долине отражали солнечные лучи и сверкали, как кусочки разбитого стекла.
Я перевалил через вершину и оказался на краю серого каменистого русла, сбегавшего вниз по склону Бениэллери. С вершины горы я видел скалистую гору на севере — это был Меррик. Он смотрелся потрясающе. Находись я при смерти, я попросил бы отнести меня к нему. Зеленым плечом вздымался он к голубому небу, а дорога к нему поросла мягкой, сочной травой и была довольно плоской, вытянувшись на две-три мили.
Чтобы перевести дыхание, я опустился на поросшую суховатой и низкой травой вершину Бениэллери. Обычно я беру с собой что-нибудь почитать, если отправляюсь в горы, и на сей раз я захватил в отеле то, что мне показалось наиболее подходящим для такого случая: «Шотландский журнал» за сентябрь 1930 года!
Следует воздать должное качеству журнала: он сохранился в состоянии, вполне пригодном для чтения, словно был выпущен совсем недавно. Статья Р. Дж. Б. Селлара о юморе горцев относительно спорта немало меня позабавила.
Управляющий поместья на Шотландском Нагорье обсуждает с егерями почтенную компанию, которая утром должна отправляться на охоту.
— Там есть херцог, — говорит он, — и маркие, да ищо граф, а ищо бригадный генерал и ректор.
Это перечисление впечатлило всех слушателей, кроме одного.
— Ну да! Вот уж бригада так бригада! — ухмыляется он.
Мне понравилась история об одном заносчивом лондонском спортсмене, который возмущался недостатком почтительности со стороны егерей на охоте. Он не мог добиться, чтобы они обращались к нему «сэр». Наконец, когда его терпению пришел конец, он взорвался:
— Послушайте, человек, где ваши манеры? Вы, очевидно, понятия не имеете, к кому обращаетесь? Вы понимаете, что я стрелял в замке Балморал, в Мар-Лодж, в Мой-Холле и аббатстве Болтон?
— Ага, — преспокойно отвечает егерь. — И ни в один из них не попали, надо полагать.
Или вот еще история.
Во время охоты один из таких напыщенных идиотов получил в качестве помощника высокого, худого, бородатого типа, угрюмого и непреклонного, из числа тех, что регулярно являются на сатирических страницах «Панча».
— Человек, как тебя зовут? — спрашивает спортсмен.
— Томас Робертсон Боджи Макдональд, — невозмутимо отвечает егерь.
— Боже мой! — восклицает лондонец. — Это слишком длинно, такое имя не запомнишь. Я буду звать тебя просто Старина Том.
Через некоторое время егерь, не выказавший ни малейшего неудовольствия, спрашивает с невинным видом:
— А как вас зовут, сэр?
— Ну, если хочешь знать, Николас Фитцпэн Мейнуоринг.
— Ваша милость! — наигранно удивляется егерь. — Ужасно длинно. Я вас буду звать Старина Ник.
А следующая история заслуживает того, чтобы быть напечатанной в «Панче».
Арендатор очень раздражал своих егерей, поскольку надевал на охоту твидовый костюм исключительно яркого рисунка. Однажды он подобрал мертвую куропатку, но не смог обнаружить на ней никаких следов своего выстрела.
— Странно, — говорит он. — Как же она умерла?
— Ну, сэр, — задумчиво отвечает егерь, — думаю, она смеялась до смерти.
Еще мне понравилась такая вот история.
Англичанин взял ружье и отправился на охоту в одиночку, хотя не знал местности и не имел подготовки или охотничьего инстинкта; в итоге он не нашел ни одной куропатки. И вдруг он заметил мальчика школьного возраста, который шел ему навстречу.
— Послушай, мальчик, — говорит англичанин, — здесь есть кто-нибудь, кого можно подстрелить?
— Ах, — трагически вздыхает ребенок, — школьный учитель выйдет на эту тропу минуты через две-три.
Я убрал журнал в сумку, забросил ее на плечо. Пора было идти дальше, однако с обеих сторон меня окружали крутые обрывы в долину. Взглянув на северо-запад, я мог разглядеть скалу Эйлз, укутанную голубым маревом жаркого дня. Видна была и белая линия поперек ее основания, вероятно песок или полоса прибоя. Последняя миля до Меррика представляла собой приятную пологую тропу. Со скалы, нависавшей над нею, я взглянул на могучую долину и узкий водоем Лох-Дун. Но самый прекрасный вид открывался на восток, где протянулась цепочка озер: Лох-Энох, Лох-Нелдрикен и Лох-Вэлли, все они лежали в гордом одиночестве, воды их трепетали под ветром и выплескивались гребешками на серебристый песок. На вершине Меррика осознаешь поразительную удаленность Гэллоуэя от остального мира. Здесь, далеко на юг от Глазго, дикость кажется более глубокой, чем посреди прославленного Нагорья. И все же человек может сегодня позавтракать в Лондоне, а к вечернему чаю успеть добраться до горы Меррик! Можно покинуть вокзал Юстон в десять утра и прибыть в Ньютон-Стюарт вскоре после шести вечера! Трудно поверить, что за несколько часов можно перенестись из Лондона в такое уединение.
Ничего удивительного, что самые экстравагантные слухи и ужасные истории распространялись в этих горах во время войны. Говорили о странных огнях, о германских гидропланах, якобы садившихся на удаленных озерах. И насколько правдоподобным все это казалось — и кажется сегодня, когда сидишь на вершине Меррика и смотришь вниз, в пустынную долину; пропадает желание смеяться при известии о существовании в Глен-Трул военного патруля, который на протяжении месяцев прочесывал эти долины и горы в поисках вражеской авиации. Рассказывали и о странных световых сигналах, замеченных в горах, и о немецких канистрах из-под авиационного бензина, размещенных здесь для обслуживания гидропланов, втайне садившихся на местных озерах.
Капитан Динвидди, сейчас возглавляющий отличный книжный магазин в Дамфрисе, в течение некоторого времени участвовал в таком патруле и может рассказать, насколько реальной была тревога и какие странные слухи бродили в окрестностях. В те времена старый почтальон, много лет разносивший корреспонденцию в районе Глен-Трул, в разговоре с ним как-то заметил:
— Ну, нынче-то огней в долине не видно. Думаю, это оттого, что в сторожке поселился офицер, который присматривает за порядком.
Сегодня легко смеяться над тем, что поперек луга Кэлдонс однажды протянули веревку, чтобы повредить крылья немецких самолетов, или над тем, что в пастушеском домике проживал армейский офицер, передававший информацию о своих наблюдениях по примитивному аппарату Морзе, поскольку никаких других средств оперативной связи в удаленной горной части Гэллоуэя не было, однако вспомните, какое нервное напряжение царило в стране во время войны, и вы поймете, почему подобное могло происходить в Гэллоуэе.
Я посмотрел вниз, на Лум-о-Блэк-Гиттер в надежде разглядеть коршунов; но не обнаружил ничего, кроме голого утеса, а в ушах у меня свистел ветер, который даже в самые жаркие дни дует над горными вершинами.
Не спеша, чувствуя боль в натруженных ногах, я спустился в долину, где мистер Джонстон, пастух из Кулшарга, предложил мне чашку чая и показал кремневый наконечник стрелы, который он нашел во мху.
— Здесь много древних изделий, — сказал он. — Наверное, их кто-то терял; нынче нет людей, способных изготовить такое.
Он почтительно рассматривал тонкий сколок камня, бережно удерживая его массивными пальцами.
На дороге из Нового Гэллоуэя в Нью-Стюарт никого не было, так что мне пришлось подняться повыше, чтобы выяснить, почему на вершине холма воздвигли обелиск. Подниматься было легко, местами почва была сырой и торфяной, но подъем стоил того, чтобы узнать: передо мной памятник в честь Мюррея, который увековечивает одну из величайших историй не только Гэллоуэя, но и всей Шотландии.
Менее чем полтора столетия назад человек, путешествующий по этим горам, мог услышать голос мальчика-пастушка, говорившего с самим собой, а богобоязненный странник бежал бы подальше от этих гор в уверенности, что мальчик одержим демонами, ведь он говорил не по-английски и не по-шотландски. Положив на колени книгу, он читал вслух «Отче Наш» на древнееврейском. Если бы путник задержался достаточно надолго, он мог услышать также греческий, латинский, арабский и англосаксонский варианты. Этим мальчиком был Александр Мюррей, пастух и сын пастуха, который, не имея никакой поддержки и поощрения, исключительно с помощью собственного гения стал одним из ведущих специалистов в области восточных языков и наречий.
Для гения нет правил. Если он достаточно гениален, то проложит себе дорогу, и юный Александр Мюррей, присматривавший за овцами в горах, делал то, что ему велел его гений.
Он родился в старинном поселении Данкиттерик, в приходе Миннигаф, осенью 1775 года. Он был хрупким ребенком, но быстро развивался в интеллектуальном отношении. В шесть лет он упросил, чтобы его научили читать. Зимними вечерами отец с трудом выводил для него буквы алфавита на чесальной машине, используя уголек вместо карандаша. Юный Александр впитывал знания, как иссохшая земля вбирает дождевую воду. Его жадный ум, кажется, с самого начала знал в точности, что ему нужно; но как отыскать это в глине жалкого поселка, среди диких гор Гэллоуэя? Если воля человека достаточно сильна, он всегда найдет дорогу.
Есть нечто пугающее в невероятной тяге Мюррея к обучению, это была природная сила, которая инстинктивно вела его к самореализации. Первым триумфом стало приобретение им экземпляра «Системы географии» Салмона. В этой книге молитва «Отче наш» была напечатана на разных языках мира. И семя упало в готовую почву.
Когда Мюррею исполнилось десять лет, он уже мог читать Цезаря, Овидия и Гомера в оригинале. Он самостоятельно выучил еврейский алфавит по заголовкам, предварявшим 119-й псалом! Гордостью его жизни стала греческая Библия. Когда мальчику было двенадцать, его отец перебрался поближе к Миннигафу, и Александра послали в школу. Приходской учитель был поражен. За несколько недель усердного труда новый ученик освоил французский и немецкий языки. Затем он получил экземпляр Псалтыря на древнееврейском. За несколько месяцев Александр Мюррей выучил древнееврейский, хотя никогда не слышал ни слова, произнесенного на этом языке! Затем наступил черед арабского. Он стал изучать абиссинский на основе нескольких случайных цитат в «Древней всемирной истории»! К шестнадцати годам он уже освоил англосаксонский и гэльский языки.
И тогда он встретил одного из тех людей, которые непременно появляются на пути гениев, чтобы помочь им достичь успеха. Это был контрабандист по имени Макхарг, добродушный и щедрый, на которого ученость юного Мюррея произвела сильнейшее впечатление. Он ехал в Эдинбург с грузом нелегально ввезенного в страну чая и откликнулся на горячую просьбу юноши взять его с собой в столицу.
Ноябрьским утром 1793 года гений и контрабандист вместе двинулись в путь. Макхарг забросил на плечо мешок с чаем, а Мюррей захватил с собой самый драгоценный запас любого шотландца — мешок овсянки. Мюррей был симпатичным юношей с черными волосами, глубоко посаженными светло-карими глазами, решительным подбородком и выступающим, словно устремленным к грядущей славе, носом. Они шли вдвоем по дороге, и те, кто видел их со стороны, никогда бы не заподозрили, что перед ними один из величайших сынов Гэллоуэя; они бы увидели всего лишь бродячего торговца и сельского парня в серой домотканой куртке.
В Эдинбургском университете Мюррея экзаменовали три профессора. Недостаток манер он с избытком компенсировал масштабами познаний. Профессора были изумлены, и Мюррей немедленно получил стипендию на обучение.
В короткой жизни, которая оставалась бывшему пастуху из Гэллоуэя, его ждала европейская известность. Он стал одним из величайших лингвистов своего времени. Он овладел китайским, санскритом, хинди, фарси и исландским. Он специализировался на абиссинских диалектах. Когда губернатор Тыграя, одного из районов Абиссинии, написал королю Георгу III, единственным в Британии, кто смог прочитать послание, был Александр Мюррей.
К тому времени Мюррей, который, как многие выходцы из шотландского простого люда, имел явную тягу к пастырству, возглавлял приход Урр в Гэллоуэе. Там он нашел жену. Там он занимался исследованиями. А еще читал мрачные и ужасно многословные проповеди. А потом умер доктор Муди, профессор восточных языков в Эдинбургском университете. Он был одним из тех, кто экзаменовал юного Мюррея, явившегося из Гэллоуэя в столицу с мешком овсянки. Теперь молодого ученого пригласили на место почившего профессора.
Трудно сказать, что бы успел сделать Мюррей, если бы Господь благословил его здоровьем и позволил дожить до старости, в которой благополучно почили многие университетские профессора, однако, увы, здоровье Мюррея оказалось не слишком крепким. Он скончался от туберкулеза в возрасте 37 лет. Он обрел к тому времени не только множество знаний, но и составил славу Шотландии, стал примером для тех, кто не имел поддержки и удачных обстоятельств, однако обладал отвагой и решимостью следовать по его стопам и устремляться к высоким достижениям.
Я поднялся на холм к памятнику Мюррею, возведенному на пути в Ньютон-Стюарт, размышляя, что отцу любого ленивого и вялого отпрыска стоило бы вместе с сыном взобраться сюда и рассказать историю юного пастуха. Впрочем, полагаю, что современный мальчик без труда сокрушил бы отцовское рвение, заявив:
— Пап, это все очень интересно, но ведь тот парень был гением.
Боюсь, против этого трудно возразить.
На запутанных, как лабиринт, старинных церковных кладбищах Гэллоуэя постоянно думаешь о «старине Смерти», чьи труды запечатлены на многих надгробиях Гиртона, Миннигафа и Киркмайкла. Сам старик покоится, предположительно, под одной из могильных плит на церковном дворе Кэрлаверока, навсегда оставшись жить на печатных страницах.
Реальный Роберт Патерсон, который дал имя литературному герою романа «Пуритане» (дословно «Старина Смерть»), был одним из тех людей, которые словно созданы для Вальтера Скотта. Он родился в местечке Хаггиш неподалеку от Хэвика в 1715 году, женился на женщине, которую звали Элизабет Грей и которая служила кухаркой у сэра Томаса Киркпатрика из Клоузберна, Дамфрисшир. Благодаря влиянию этого человека, Патерсон получил в аренду каменоломню в Гейтлоубриг в приходе Мортон и там занялся унылым ремеслом каменщика. Он был ярым пресвитерианином и антиякобитом. Когда разразилось восстание 1745 года, ему было за тридцать, и он во всеуслышание утверждал, что дом Стюартов — «кровавый» и «безнравственный». К несчастью для него, арендуемая им каменоломня лежала на пути армии Чарльза Эдуарда, которая пришла из Англии. Антиякобитские убеждения Патерсона разъярили горцев, которые разграбили его дом, а самого хозяина взяли под арест.
В следующий раз мы слышим о нем как о последователе Ричарда Камерона, мученика из числа ковенантеров, который погиб в 1680 году и чьи отрубленные голова и руки были выставлены на всеобщее обозрение на Нетер-Боугейт в Эдинбурге. Еще в юности Патерсон задумал план, который в конце концов сделал его знаменитым. Он очистил и восстановил надгробие героев-ковенантеров, и если где-то не хватало могильной плиты, он поставлял таковую со своего склада, украсив ее соответствующей надписью, составленной им самим. Это возложенное на себя задание стало для него настоящей манией. В 1758 году, в возрасте 57 лет, он покинул жену и пятерых детей. Миссис Патерсон отослала своего сына Уолтера, мальчика двенадцати лет, на поиски отца с тем, чтобы умолять его вернуться домой. Парень отыскал родителя, трудившегося над могильной плитой старого церковного двора в Кирккристе на реке Ди, напротив Кирккадбрайта, однако Патерсон-старший остался глух к мольбам отпрыска. В течение сорока трех лет Патерсон странствовал по всей Шотландии, обследуя старые кладбища и разыскивая могилы мучеников. Его печальная фигура верхом на белом пони стала одной из легко узнаваемых особенностей шотландских Низин. Его несчастная жена вынуждена была содержать семью, а потому проявила изобретательность и отвагу, открыв небольшую частную школу.
Скотт, начинающий адвокат 22 лет от роду, прибыл в Гэллоуэй по юридическому делу, над которым работал в то время, и тогда впервые услышал о Роберте Патерсоне. Кстати, судебный процесс, к которому адвокат готовился, был по делу достопочтенного мистера Макнота, священника из Гиртона, который обвинялся Генеральным собранием Кирка в беспробудном пьянстве, исполнении непристойных мирских песен, участии в танцах и в шуточной свадьбе, где «сладкую женушку» изображала женщина, торговавшая имбирными пряниками, и прочих недостойных духовного лица поступках.
Скотт сидел в гостиной и беседовал с гэллоуэйской дамой, и в это время в дверь постучался старый каменщик. Естественно, Скотт поинтересовался, кто это, и дама в момент счастливого вдохновения ответила: «Старина Смерть» — из-за меланхолического образа жизни всем известного Патерсона, которому было на тот момент уже 78 лет. Очевидно, сам Скотт с ним никогда не разговаривал, однако «старина Смерть» и будущий великий писатель действительно оказались на восточном побережье Шотландии в одном и том же году. Локхарт утверждает, что встреча произошла в местечке Данноттар, когда «старина Смерть» расчищал надгробия ковенантеров, погибших в застенках замка Данноттар.
Этот странный персонаж протянул столь долго, что смог заглянуть на год в XIX век, покинув мир в почтенном возрасте 86 лет. Один из его сыновей уехал в Америку и поселился в Балтиморе. По нелепой ошибке иногда утверждают, что он был отцом Элизабет Патерсон из Балтимора, которая вышла замуж за Жерома Бонапарта, впоследствии короля Вестфалии. Но это не так. Отцом мадам Бонапарт был Уильям Патерсон, эмигрировавший из графства Донегал.
Старина Патерсон запечатлелся в истории Гэллоуэя так глубоко, что часто, посещая церковный двор, ожидаешь вот-вот увидеть его, согбенного годами и обдирающего зеленый мох с камня, и услышать звук долота, эхом отзывающийся в голосах черных дроздов, что резко выкрикивают тревожный ритм из крон деревьев.
Вигтаун — тихий, немного мрачноватый городок на холме, с которого открывается вид на залив. Как и все города Гэллоуэя, он невероятно чист и опрятен. В центре находится широкая площадь почти квадратной формы, на которую некогда, в целях безопасности, сгоняли скот, а городские ворота на ночь запирали. Гавань, прежде оживленная, теперь мертва. Полагаю, именно это объясняет странную тишину Вигтауна. Умирание гавани всегда и везде сокрушает портовый город, распространяя по его улицам атмосферу тяжелой утраты. Как мать в молчании скорбит об усопшем ребенке, так и поселения вроде Вигтауна скорбят по исчезнувшим кораблям.
Кажется, сознание Вигтауна навсегда обращено назад, в прошлое. Вероятно, с ним столь многое случалось в юности, что теперь уже ничто не удивляет и не вызывает интерес.
Обычный гость прибывает в Вигтаун с единственной целью: посетить могилы мучеников Вигтауна. Их можно найти за низким железным ограждением старинного кладбища. На широком, горизонтально ориентированном камне выбита надпись:
ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ МАРГАРЕТ УИЛСОН,
ДОЧЬ ГИЛБЕРТА УИЛСОНА ИЗ ГЛЕНВЕРНОХА,
УТОПЛЕННАЯ В ГОД 1685, В ВОЗРАСТЕ 18 ЛЕТ
Земля и камень да хранят
Невинный прах, что небом взят.
Чист дух и непорочна плоть,
И в том порукой сам Господь.
Хранила веру, не лгала,
За это смерть и приняла.
Неправый суд ее судил
И душу Господу вручил;
Морской пучине предана,
Христу вовек она верна.
Свершили казнь Лэгг и Грэм,
Страхан и злобный Уинрэм;
Их злоба такова была,
Что жизнь у многих отняла.
Внутри той же ограды находятся еще два могильных камня: один в память Маргарет Лахлэйн, которую утопили заодно с юной Маргарет Уилсон, другой — в честь трех мужчин, повешенных «без приговора суда», как гласит камень, в 1685 году. Еще одна любопытная надпись — впрочем, не имеющая никакого отношения к ковенантерам, — хранит имя Джона Коуэна и его «честную славу»:
Был ростом невысок и хром.
Он лавкой в городе владел,
Иных за ним не знаем дел.
Дорога ведет на юг по плоской зеленой территории, четырнадцать миль до крошечного мыса с серыми руинами церкви на самом краю суши. Эта церковь отмечает место Кандида Каза — Белого дома, чье имя сияет ярким светом сквозь мглу веков. Святой Ниниан был одной из наиболее значительных персон, когда-либо ступавших на землю Шотландии, и довольно странно, что память о нем не процветает так, как могла бы. На маленьком острове Уиторн он выстроил церковь, которая, судя по всему, была первой каменной церковью, возведенной во славу Господа в Великобритании. Насколько я понимаю, поклонение Христу началось в Британии в районе вдоль Римской стены (Адрианова вала). Все новые религии устремлялись сперва на север и распространялись среди причудливого смешения народов, огражденных западными пределами Римской империи. Небольшие статуэтки Исиды найдены именно возле стены, бык Митры был там крайне популярен, и легко поверить, что и новая вера нашла обращенных в многонациональной среде колониального римского войска. Святой Давид, покровитель и креститель Уэльса, был уроженцем христианской семьи, и святой Ниниан, вероятно, происходил из такого же рода: культурные люди британского происхождения, усвоившие местную интеллектуальную атмосферу окраины римского мира. Считается, что он родился в 362 году н. э., во времена Юлиана Отступника. Бури, потрясавшие империю, все еще бушевали. Оставалось всего полвека римского владычества в Британии — стране, которая считалась римской территорией на протяжении такого же отрезка времени, который отделяет нас от эпохи Генриха VIII.
Когда святой Ниниан отправился в Рим, он проехал полмира по военным дорогам и увидел хорошо организованный римский мир вплоть до самого его исторического центра. Он вернулся в край, которому предстояло вот-вот погрузиться в пучину анархии. Он возвратился святым человеком, миссионером, и принял решение построить церковь на север от стены, в стране, сопротивлявшейся Риму. Он прибыл на маленький остров Уиторн и возвел «белый дом», каменную церковь, прямо над водами. Это произошло в 396–397 годах, еще до того как святой Колумбан, которого иногда называют первым христианским миссионером в Британии, ступил на берег Айоны! Звон колокола в церкви святого Ниниана разносился над водами Солуэя лет на тридцать раньше. Должно быть, до святого человека на острове Уиторн доходили новости о том, что основы знакомого ему мира рухнули. Сам Рим оказался в страшной беде. Великий Адрианов вал зашатался. Пикты Гэллоуэя и скотты ждали своего часа, чтобы перейти границу и разграбить богатые земли к югу от стены. А на скале острова Уиторн святой Ниниан, должно быть, преклонял колени и молился о спасении христианского мира, когда услышал, что легионы, охранявшие Британию более четырех столетий, получили приказ уйти на защиту Рима.
Я стоял перед маленькой церковью с обрушившейся кровлей, размышляя о том, что это, вероятно, одно из самых поразительных зданий во всей Шотландии. В начале своего существования оно сияло, как свеча во мраке. С почтительностью и благоговейным трепетом я осознавал, что мне представилась удивительная возможность коснуться камней преемника изначальной Кандида Каза.
Малл в Гэллоуэе, в определенном смысле, для Шотландии является концом света.
Это крайняя точка узкой полосы земли, примерно тридцати миль длиной, которая, если бы не перешеек между Гленлюсом и Странрэром, стала бы островком неподалеку от побережья Вигтауна. Как все места в стороне от дорог, он обладает особым, островным духом. Он напомнил мне полуостров Ллейн в Уэльсе.
Я прибыл туда прекрасным ветреным утром, когда соленые волны разбивались о великолепные пески Люса. Я оказался в приятном приветливом краю лесов и широких полей, постоянно продуваемых морскими ветрами. Риннз в Гэллоуэе, как называют этот полуостров, имеет совершенно особенный облик; я ожидал услышать необычный говор, отметить местные привычки, давно исчезнувшие на «материке», но сохранившиеся здесь, в мирном уединении узких дорог и чисто выбеленных фермерских домиков.
Проезжая через Риннз, я двигался на запад полуострова, в местечко под названием Порт-Логан. Там на берегу высится белое башнеобразное здание, к которому ведет длинный проезд, а прямо рядом с постройкой находится пруд с треской. Весьма типично для шотландской щедрости и для простоты нравов Риннза, что здесь не требуют платы за вход, хотя в любом другом краю непременно установили бы оплату, полшиллинга или шиллинг. Вы просто вносите свое имя в книгу посетителей, которую предлагает вам молодой рыбак, и проходите к прекрасному водоему, вырубленному в скальной породе таким образом, чтобы с каждым приливом он пополнялся водой, но рыба не могла бы покинуть садок. Молодой человек берет корзинку с мидиями, которые всегда наготове для кормления рыбы.
Пруд является собственностью местного землевладельца, Макдуалла из Логана, чья семья, по сведениям сэра Герберта Максвелла, единственная в Гэллоуэе ведет происхождение от пиктов и сохранила земли до наших дней. Полковник Эндрю Макдуалл устроил рыбный садок в 1800 году с целью пополнить свои кладовые свежей треской и другими видами морской рыбы. Так или иначе, идея, к счастью для рыбы, не во всем соблюдалась, и в результате с годами многие поколения трески стали совсем ручными и привыкли к кормлению с рук. Этот пруд уникален, и, как мне сказали, сюда приезжают натуралисты со всего мира.
Мы прошли через дверь, потом по каменной лесенке, и тогда я увидел пруд футов 50 шириной. Как только хлопнула дверь, вода буквально вскипела, и поверхность заполнилась зеленоватыми телами рыб, причем некоторые были, очевидно, фунтов по десять весом.
— Они слышат, когда идешь, — пояснил молодой рыбак.
Он подошел к самой кромке воды с корзиной мидий. Пять-шесть рыб высунули головы из воды, словно собаки, рассчитывая на еду. Это было весьма необычное зрелище. Еще какое-то количество рыб кружило чуть дальше, а самые ловкие уже разевали рты, неожиданно огромные. Щелчок, всплеск, и первая треска ухватила свою добычу.
Крупная рыбина выпрыгнула из воды, изогнув тело и подняв брызги. Рыбак сделал шаг назад.
— Как давно они в пруду? — поинтересовался я.
— Некоторые года по три. Но многие здесь новенькие. Они приручаются месяца за три. Мы ловим их сетями в море, а затем выпускаем сюда.
Я заметил рыбину, один глаз которой был слепым. Молодой человек объяснил, что такое иногда случается при поимке. Бывает и так, что рыбы сталкиваются друг с другом, желая ухватить кусок еды, и наносят себе увечья острыми зубами.
— Три месяца назад, — продолжал рыбак, бросая мидию в жадно разверстую, огромную белесую пасть рыбы, — они плавали в море, а теперь ручные, как котята…
Он быстро отдернул руку, чтобы рыбина не схватила его острыми зубами за пальцы. Похоже, кормление трески не всегда бывает приятной забавой!
Сам Малл — небольшой мыс, высокие утесы которого резко обрываются в море. Я понятия не имел, что в Малле может находиться такая прекрасная скала. На краю мыса находится маяк, там есть смотритель, уроженец Аррана, и он рассказал мне, что в ясные дни отсюда можно разглядеть Ирландию, остров Мэн, горы Камберленда и Меррик.
Пока мы разговаривали, на море показалась лодка, двигавшаяся в сторону Портанкилла.
— Снова тот француз, — заметил мой собеседник.
— А что здесь делает француз?
— Он браконьер. Омары.
О да, французы действительно любят есть омаров! Но вообразите путешествие из Франции к западному побережью Англии и мысу Малл в Гэллоуэе! И все из любви к омарам! Впрочем, мне встречались подобные браконьеры в заброшенных частях побережья Коннемары.
— Люди там внизу, в деревне, просили меня записать номер, — сказал смотритель маяка. — Но на море туман, и не удается рассмотреть, так что никак его не получается поймать.
И он пошел прочь, вероятно, чтобы разузнать номер лодки француза…
Традиция гласит, что именно на этом диком участке земли произошла история с вересковым медом. Легенда утверждает, что пикты владели секретом изготовления замечательного вина из верескового меда. Джеймс Логан в «Шотландских преданиях» рассказывает, что слышал — на Нагорье этот исключительный напиток готовили из вереска, меда и сахара. Но в пиктском вине были какие-то дополнительные ингредиенты. После резни пиктов во время Кеннета Макальпина якобы остались два последних медовара — отец и сын. Их осудили на смерть, но пообещали прощение и свободу, если они расскажут скоттам, как готовить знаменитый напиток. После долгих уговоров пожилой отец согласился выдать тайну при условии, что сперва его сына сбросят со скалы Малл в Гэллоуэе. Это быстро и с удовольствием сделали. Как только медовар узнал, что его сын погиб, он заявил скоттам, что теперь они могут убить и его, так как он единственный, кто владеет тайным рецептом, а он никогда не выдаст тайну. Он погиб, и вместе с ним исчез навсегда секрет верескового меда пиктов. Я полагаю, что более достоверно история выглядит так: старик сказал, что выдаст тайну лишь одному члену своего племени, предателю-пикту, который перешел на сторону врагов. На это согласились. Но после этого медовар подошел к предателю и вместе с ним спрыгнул со скалы Малл на острые камни внизу.
Любопытно, что подобная легенда о вересковом меде существует и на острове Эйгг. Мисс М. Э. М. Дональдсон в книге «Странствия по Западному Нагорью и по островам» утверждает, что двести или триста лет назад такой же поступок совершил некий норвежец на острове Сгурр, или Эйгг, но он умел делать ликер из цветов вереска, наподобие бенедиктина. Он тщательно хранил секрет напитка. Однако островитяне намеревались любой ценой узнать тайну. Мисс Дональдсон рассказывает: «Этот человек ответил: "Если вы убьете моего сына, я все вам скажу”. А когда они сделали эго и вернулись к нему, он заявил: “Теперь можете убить меня, потому что я-то никогда не выдам тайну; я боялся, что мой сын уступит угрозам”».
Это совершенно та же история, но связанная с другой местностью. Может быть, эхо древнего предания?
Невозможно не посочувствовать скоттам насчет верескового меда. В размышлениях некоторых шотландцев мне доводилось подмечать веру в то, что давно утраченные легендарные сведения могут чудесным образом стать достоянием нашего времени. Из этого можно заключить, что в попытках заново открыть способ изготовления чудесного напитка из вереска они научились делать то, что всему миру известно как «скотч» — шотландский виски. И его, если уж на то пошло, следует признать вполне достойной заменой вересковому вину.
Рассказ о том, как я встречаюсь с изготовителями тартана из Килбархана, прогуливаюсь по Глазго, посещаю герцогский город Инверэри, направляюсь на север к Обану, сажусь на судно до Малла, странствую по Зачарованному острову, выслушиваю историю о галеоне из Тобермори, а затем вступаю на святой остров Айона.
— Сейчас три часа, — объявил коридорный, устанавливая зажженную свечу на стуле возле моей кровати, — и вот ваша горячая вода, сэр.
Я поспешил подняться, ведь мне предстояли поход через вересковые пустоши к Аррагану и далее паромная переправа на остров Арран. В небе над маленьким гэллоуэйским городком ярко мерцали звезды, свет уличных фонарей бесстрастно освещал беленые стены домов. На улицах царило ночное безмолвие. Таковы шотландские обычаи, размышлял я: один из самых немилосердных фокусов — ни свет ни заря поднять человека с постели и выставить за порог. В результате несчастный путник обречен мерзнуть на забытом богом горном перекрестке (если он странствует по Нагорью) в ожидании маленького выстуженного поезда. Или же — если судьба занесла его на запад Шотландии — простаивать под звездами на стылой пристани, ожидая, когда подойдет крохотное суденышко местного сообщения.
Но в том же заключается и особая прелесть путешествий. Когда я перестану ее ощущать, то пойму, что стал слишком стар для подобных авантюр, и останусь дома. Пять часов утра — таинственное, зловещее время, когда самые обычные человеческие поступки приобретают оттенок рискованной неотложности. Все вокруг погружено в сон. Двери домов накрепко заперты, охраняя своих обитателей от ночных опасностей. Вы бреетесь перед маленьким тускловатым зеркалом, наскоро умываетесь над фарфоровой миской, и вас не покидает чувство, что это не простое путешествие. Ваш перевязанный багаж в свете занимающегося дня выглядит более значительным, чем в любое другое время суток. Тот мальчишка, что живет в вашей душе и олицетворяет остатки давно минувшей юности, устремляется по коридорам вашей памяти. Вы слышите его возбужденный шепоток: он напоминает вам, что именно так начинались все шпионские истории, равно как и похождения мушкетеров, рыцарей, якобитов — всевозможных героев и знаменитых злодеев прошлого. Я отмечаю, что здешняя обстановка вполне соответствует классическим канонам. Коридорный со свечой в руках в точности похож на того лакея, который в сорок пятом году поднимал с постели какого-нибудь заезжего агента якобитов. И пейзаж за окном подходящий — спящий городок под меркнущими звездами. Вот только на месте привычного автомобиля следовало бы стоять оседланному скакуну. А так все на месте.
Я тихо спускаюсь по лестнице, стараясь не потревожить сон соседей по этажу. Внизу выпиваю чашку чая, любезно приготовленную все тем же коридорным. Напротив меня на кушетке сладко спит хозяйский кот. По всей зале раскиданы пустые стаканы. Зловещая атмосфера смерти и прощания разбавляется признаками вчерашнего кутежа и запахом табака. В расположении забытых стаканов чудится некий тайный смысл. Вряд ли кому-либо — вам или мне — удалось бы добиться подобного эффекта намеренно. Ну кому, скажите на милость, придет в голову водрузить перевернутый стакан на голову сэру Вальтеру Скотту? Подобное немыслимо придумать, можно лишь подсмотреть в реальной жизни.
Распахнув передо мною дверь, коридорный неопределенно махнул в сторону темной дороги. Какими же таинственными и прекрасными — с налетом иррациональной жути — кажутся эти предутренние часы, когда ночь незаметно перетекает в день! Самые обыденные предметы и явления выглядят фантастическими, и вы с удивлением взираете на них, словно видите впервые. Вот и сейчас вокруг меня простирается притихшая серая местность, словно утратившая свои природные краски. Горы стоят, окутанные облачной пеленой, и порывам ветра недостает силы, чтобы разогнать ночной туман. Шум ручья сильнее, чем днем, а над кромкой леса светит последняя звезда. Колышется и беспокойно перешептывается серая листва, и вы чувствуете, как угасает потаенная ночная жизнь.
Очень медленно, постепенно — подобно незаметно нарастающему приливу — к окружающему миру возвращаются краски. Серая трава приобретает естественный темно-зеленый оттенок, а на востоке разгорается еще не свет — но обещание света.
Мой путь лежал через Гэллоуэй — на север, в Эйршир. В Ардроссан я прибыл слишком рано, за несколько часов до отправления арранского судна.
Передо мной тянулась длинная безлюдная улица. Поколебавшись, я направился на пристань, туда, где ярко светились огни на корабельных мачтах. Постоял на набережной, полюбовался на безмятежно — спокойную, зеркальную поверхность воды. Единственным судном, подававшим признаки жизни, был бот из Белфаста, причаливший в весьма неурочное время — в 4 часа утра. От него распространялся густой запах трески и лосося.
Поддавшись любопытству, я заглянул в освещенные иллюминаторы и увидел уютный салон, в котором сидели несколько уставших мужчин и женщин, вяло ковырявшихся в своих тарелках. Выглядели они не самым лучшим образом и, похоже, сами о том догадывались.
Внезапно во мне проснулось острое чувство голода.
Прикинувшись пассажиром из Белфаста, я прокрался на борт судна и поспешно проглотил сытный завтрак.
К тому времени небо на востоке окрасилось полосами света. Солнце, казалось, с трудом поднималось над крышами Ардроссана. Кто-то высказал мнение, что нас ждет сильнейший дождь.
Наконец-то к пристани причалило арранское судно под названием «Аталанта». С него высадилась целая группа оживленных туристов. Обращали на себя внимание крепкие девицы, навьюченные не хуже грузовых мулов. За спиной у каждой из них громоздился рюкзак, битком набитый одеждой, косметикой и прочими жизненно важными вещами, без которых женщины не мыслят себе путешествия. Вместе с девушками на берег сошли велосипедисты, дрожавшие от холода в своих шортах цвета хаки. Несколько юношей были одеты в шотландские килты, и выглядели парни невероятно здоровыми и энергичными.
Впрочем, скоро мне стало не до приезжей молодежи. Теперь я уже сам стоял на палубе отправлявшейся в обратный путь «Аталанты» и, затаив дыхание, глядел вдаль. Впереди маячил остров Арран, заключенный в рамку морского порта. Солнце светило вовсю, и, вопреки тревожному рассвету, день обещал быть великолепным. Арран был похож на волшебный остров, который неведомыми силами перенесли из золотого века в Ферт-оф-Клайд. Из морских просторов вздымался величественный горный кряж, окутанный утренним туманом. Облачная пелена образовывала прямую белую плоскость, из которой вырастала вершина Гоутфелл и устремлялась навстречу солнцу.
Издали остров казался темно-фиолетовым, и могу засвидетельствовать, что за все время путешествия по Шотландии я не видал ничего прекраснее. Мне пришли на ум слова Джесси Кинг — художницы, писавшей свои картины на Арране: «Дьявол сотворил остров Скай; и в отместку ему за Кулинз[2] Бог создал Арран».
Пока я любовался завораживающим пейзажем, вдруг, откуда ни возьмись, с запада наползли темные тучи и буквально в пятнадцать минут заволокли мой волшебный остров.
Когда мы прибыли в Ламлэш, там уже вовсю шел дождь. Недаром говорят, что на Арране, как и на острове Скай (да и на всех Западных островах[3]), свой собственный климат.
Остров Арран представляет собой верхушку подводного горного кряжа, пролегающего по дну Ферт-оф-Клайд. Высочайшая точка этого кряжа — огромная каменная тварь по имени Гоутфелл. Гора нависает на островом, воплощая в себе некую угрозу или вызов всему живому на Арране. Как правило, ее вершина, затянутая облаками, теряется в небе. Однако изредка выдаются такие пригожие деньки, когда макушка Гоутфелла ярко сияет на фоне безоблачного неба, и кажется, будто до нее рукой подать. Высота Гоутфелла 2866 футов — то есть в восемь раз выше собора Святого Павла с его крестом. Я понимаю, что подобные сравнения мало осмысленны, ибо легче восемь раз подняться на собор Святого Павла, чем однажды покорить вершину Гоутфелл.
И все же в наше время нет недостатка в доморощенных альпинистах. Что ни день, множество людей покидают после завтрака свои домишки, где ведут повседневную борьбу с жизненными невзгодами, и отправляются штурмовать каменную громаду. Все они одеты соответствующим образом: на мужчинах — шорты цвета хаки и рубашки с открытым воротом; девушки отдают предпочтение юбкам или тем же грязно-зеленым шортам. Хотя, на мой взгляд, подобная деталь одежды дозволительна лишь самым изящным представительницам женского племени.
Люди озабоченно поглядывают на небо, сверяются с барометром и пристают к старожилам острова с неизменным вопросом: «Как вы считаете, сегодня подходящий день для Гоутфелла?»
Как правило, им приходится довольствоваться отрицательным ответом и мудрым советом не соваться в горы. Но время от времени в результате сложных перемещений воздушных масс над Атлантикой на Арране выдается совершенно золотой денек: островерхая макушка Гоутфелла четко вырисовывается на фоне неба и проплывающих по нему серых облаков. В этом случае воодушевленные альпинисты покрепче сжимают свои посохи и смело отправляются в путь.
В один из таких дней и я рискнул сразиться с Гоутфеллом.
Как же я люблю все это! Дайте мне побольше солнечного света, горы, синее море, сухой запах вереска, журчание ручейка, несущего свои коричневые от торфа воды по горному склону, и можете оставить себе остальной мир — с его отелями, шикарными автомобилями и площадками для гольфа.
В каждом горном восхождении существует неизбежный момент — еще до того, как откроется второе дыхание, — когда сердце, как сумасшедшее, колотится у вас в груди, и звук этот отдается в ушах. Больше всего на свете вы мечтаете о том, чтобы упасть и пять минут полежать неподвижно, однако запрещаете себе об этом думать. Вы заставляете себя упорно карабкаться вверх, к заранее выбранной отдаленной цели. «Вот дойду до той скалы, — шепчете вы, — что смахивает на мертвого великана, и тогда отдохну. Не раньше…»
Каждый новый шаг оборачивается великой, нестерпимой мукой. Слабый, избалованный мужчина, который живет в вашей душе, принимается ныть и жаловаться. Он молит, торгуется и придумывает всяческие оправдания — все для того, чтобы сейчас же, незамедлительно устроить себе передышку. Однако сильная, целеустремленная женщина (которая также присутствует в вашем характере) не позволяет ему расслабляться. Вы слышите ее укоряющий голос:
— Я сказала, нет! Ну, и где же твое самоуважение? Как после этого ты можешь называться мужчиной? Вперед и вверх, дружище…
И вот наконец этот миг настал! Вы добрались-таки до намеченной цели, и все в вашей душе ликует. Это чувство сродни тому, что вы ощущали в детстве — когда победный рывок позади, и ваша грудь разрывает финишную ленточку. Вы, как подстреленный олень, падаете в душистый вереск. Все тело болит — даже те мышцы, о существовании которых вы не подозревали. Влажная трава приятно холодит ладони. А если поблизости протекает горный ручеек (что случается сплошь и рядом на склонах Гоутфелла, от самого Корри), то какая же это неземная мука — лежать, прислушиваться к его журчанию и обещать себе глоток холодной живительной влаги!
Я не знаю ничего вкуснее, чем эта вода из горного ручья, который бежит себе, низвергаясь из одной заводи в другую. Вы можете наполнить леденящей прохладой свои ладони либо ловить ее губами — в том месте, где ручей, вытекая из крохотного озерца, образует маленький водопадик. А можно лечь на живот, припасть губами к воде и пить, пить…
Восстановив силы, вы продолжаете путь наверх. Ветер становится заметно прохладнее, и вы понимаете, что поднялись достаточно высоко. В какой-то момент вы попадаете в облако стелющегося тумана, а затем вновь выходите на солнечный свет. Оглянувшись назад, вы видите, как клочья тумана уплывают вниз, скрывая далекую землю. Должно быть, вы прошли сквозь облако.
Для своего восхождения я избрал южный склон Гоутфелла и вскоре очутился в пустынном мире вереска и беспорядочно разбросанных валунов. Выглядели они так, будто остались после оссиановской битвы фантастических великанов. Ветер обжигал своим дыханием, хотя солнце по-прежнему ярко сияло над головой. Тропинка, по которой я поднимался, становилась все круче. Порой она терялась в нагромождении могучих скал, но затем вновь выныривала справа или слева от меня и почти под прямым углом устремлялась к вершине.
Я издали заприметил двух девушек, расположившихся на привал. Они распаковали рюкзаки и с наслаждением поглощали заготовленные бутерброды. Девушки сидели на огромном валуне и любовались видом далекого моря и материковой части Шотландии. Одна из них окликнула меня в той резкой, повелительной манере, которая свойственна девицам, выросшим рядом с младшими братьями.
— Вам лучше бы поторопиться! — крикнула она. — Тучи собираются, но вы еще успеете!
Прибавив шаг, я продолжил путь наверх и через полчаса достиг вершины Гоутфелла. Чувствовал я себя совершенно вымотанным: подъем на эту коварную гору отнял у меня больше сил, чем восхождение на более высокий Бен-Невис.
Мне доводилось читать, что некоторые люди в подобной ситуации чувствуют небывалый прилив энергии. Сам факт покорения горной вершины возвышает их, делает равными богу. У них развивается так называемый комплекс превосходства. Я же, напротив, чувствую себя подавленным. У меня возникает острое ощущение собственной незначительности и уязвимости перед лицом великих стихий. Где-то в глубине души просыпается необъяснимая тревога, может быть, даже страх. Наверное, так должен чувствовать себя человек, в числе немногих уцелевший после вселенской катастрофы. Последние люди на Земле… Ты совершенно по-иному — со жгучим интересом — рассматриваешь тех, кто оказался рядом с тобой на вершине.
Заурядные сами по себе, они приобретают исключительную важность в качестве немногочисленных сохранившихся носителей человечности.
В моем случае их было шестеро — небольшая компания мужчин и женщин, сумевших покорить суровый Гоутфелл. Тесной кучкой они стояли на краю пропасти и смотрели вниз. Земля была так далеко, что окрестные дороги казались тонкими ниточками, а большие озера выглядели крошечными — не больше столовой ложки — лужицами расплавленного серебра.
Люди стояли молча, словно в ожидании конца света. И действительно, в пределах нашей видимости назревало нечто, весьма смахивавшее на конец света. Там, над Атлантикой зарождался грандиозный шторм. Черные грозовые тучи собирались в бесчисленные армии и медленно двигались в нашу сторону. Некоторые из них располагались ниже нашего уровня, и видно было, как колышутся их рваные зазубренные края, время от времени выбрасывая вниз длинные туманные щупальца.
Есть что-то пугающее в том, как грозовой фронт надвигается на вершину горы. Кажется, будто некая зловещая и неодолимая сила собирается поглотить ее…
Однако все эти атмосферные пертурбации нисколько не умаляли грандиозности открывавшегося пейзажа. Лично я считаю, что вид, который в ясный день открывается с горы Гоутфелл, не уступает таковому с Бен-Невиса. Если встать на вершине Бена, то на многие мили окрест простираются горные пики. Здесь же вашему взору предстают земля и вода.
Обратив взгляд в юго-западном направлении, я разглядел вдалеке, на самой кромке моря, Ирландию. Отсюда она выглядела как смутный горный кряж темно-синего цвета. Под ногами у меня распростерся Ферт-оф-Клайд, в этот славный денек блиставший голубизной не хуже Неаполитанского залива. На том конце его, на расстоянии пятнадцати миль, вырисовывалась материковая Шотландия. Ардроссан располагался прямо напротив нас, я даже мог разглядеть крошечные подъемные краны, работавшие в порту.
Эйр скрывался в туманной дымке. Затем уровень местности повышался: прибрежная равнина переходила в смутно голубевшие возвышенности Гэллоуэя. И вдалеке взгляд упирался в Меррик, который выделялся на фоне своих менее значительных соседей.
На севере и северо-востоке открывался вид еще более притягательный, почти невероятно прекрасный — вид на Аргайл. Береговая линия этого графства настолько изрезана, что составляет в длину более 2 тысяч миль — это больше, чем расстояние от Ирландии до Ньюфаундленда. Прищурившись, я разглядывал далекие горы, скрывавшиеся за водной гладью: Бен-Круахан на севере, знаменитые холмы Папс острова Джура на северо-западе, Бен-Ломонд на северо-востоке.
Никогда прежде мне не доводилось наблюдать более совершенного пейзажа, включавшего в себя море, горы и прибрежную местность. Я ничуть не жалел о потраченном времени: подобного дня стоило ждать и целый год. Однако с запада на нас по-прежнему надвигалась буря.
Грозовой фронт приближался к Сэддлу — мрачному горному кряжу, своей варварской изломанностью напоминавшему Кулинз на Скае. Некоторые тучи были угрожающе-черного цвета, но между ними простирались мили серого и мягкого, как овечья шерсть, пространства. Впрочем, не следовало обманываться этой мягкостью: серая пелена представляла собой не что иное, как скопление дождевых облаков. Они клубились, набухали, то наползали, то временно отступали, но в общем и целом гроза неотвратимо приближалась. Неумолимая, как рок, она грозила накрыть и поглотить нас.
Теперь она уже настолько приблизилась, что в разрывах между тучами можно было разглядеть участки долины, простиравшейся далеко внизу. Эти кусочки земли, ярко освещенной солнцем, казались причудливыми картинками, заключенными в облачную раму. Грозовой авангард уже вползал на Гоутфелл в виде легкого тумана.
— Надо бы поторопиться, пока он не окутал нас со всех сторон, — подал голос кто-то из моих спутников. — Негоже спускаться в тумане.
С этим трудно было спорить. Поспешно похватав свои походные посохи, мы ударились в бегство от грозы.
Успокоился я, лишь когда достиг узкой горной лощины, залитой солнечным светом. Я оглянулся на Гоутфелл — тот уже скрылся в облаках.
На глаза мне попалась группа пасущихся вдалеке оленей. Я долго сидел на скале и наблюдал за ними. Олени казались совсем ручными. Они, похоже, тоже заметили меня. Во всяком случае, в какой-то миг все стадо замерло и изготовилось бежать. Однако самцы, внимательно изучив, очевидно, посчитали меня неопасным. Они продолжали беспечно пастись, и самки с детенышами, которым вначале передалась настороженность самцов, тоже успокоились и вернулись к своим повседневным занятиям.
По-моему, олень — великолепное, гармоничное создание. Мне нравится изящный изгиб его шеи, когда олень вскидывает свою ветвистую голову, и то, как он ловко и аккуратно переступает своими тонкими ногами.
Вдруг прогремел выстрел. Один из самцов споткнулся и рухнул в вереск. Мне было видно, как он судорожно бил ногами в воздухе, пытался приподнять голову, а затем затих. Переполошенное стадо бросилось наутек, оставив своего товарища лежать в траве — просто еще одно неподвижное коричневое пятно на серебристом вересковом фоне.
Час спустя, когда мой гнев уже немного улегся, я снова натолкнулся на бедолагу-самца, чья жизнь оборвалась у меня на глазах. Спускаясь в долину, я нагнал белого пони, который перевозил добычу неведомого охотника. Это был мой красавец-олень, но, бог мой, как же он переменился! Вываленный язык болтался на ходу; прелестные тонкие ноги вытянулись и задеревенели — сейчас они больше всего напоминали ножки стула; на носу у оленя застыла кровь. Безжизненной тушей лежал он на спине у рабочего пони, который невозмутимо тащил свою ношу в долину.
Я шел по широкой прибрежной дороге, огибавшей весь Арран, и неподалеку от Ламлэша решил передохнуть. Присел на каменную стену какого-то полуразрушенного строения, внутри которого буйно разрослась колония чертополоха. С сельскохозяйственной точки зрения подобная картинка, конечно же, не может вызвать ничего, кроме сожаления, но с эстетической — трудно не залюбоваться этими великолепными растениями. На мой взгляд, чертополох — с его мощными зелеными стеблями и нарядными красно — фиолетовыми розетками — является одним из достойнейших представителей растительного царства.
Странное дело, подумалось мне, хотя всем известно, что чертополох является государственной эмблемой Шотландии, мало кто связывает его с данной страной. Я и сам, анализируя свои дорожные впечатления, вынужден был признать, что гораздо чаще встречал это растение в Ирландии, чем в Шотландии или, скажем, Англии. Если говорить о Шотландии, то с ней, скорее, ассоциируется вереск. Именно вереск в полной гармонии красок или, возможно, уже отцветший — поблекший и потемневший под дождем.
И все-таки, почему же эмблемой Шотландии считается чертополох?
Его историю проследить труднее, чем в случае прочих наших государственных символов — розы, лука-порея или трилистника. Всякий знает, что английская роза взята из гербов Ланкастеров и Йорков. К помощи трилистника прибегал святой Патрик, дабы проиллюстрировать своей пастве таинство Святой Троицы. По преданию, валлийские воины, участвовавшие в битве при Мейгене (VII век), прикрепляли лук-порей к шлемам, чтобы в бою отличить своих от врагов. С этим все ясно, но вот проследить пути, которыми в шотландскую геральдику проник чертополох, весьма затруднительно.
Прежде всего, давайте разберемся, какая именно разновидность чертополоха используется в качестве национального символа. Обычный ли наш чертополох, тот самый, который в ботанических словарях именуется мудреным названием «онопордум колючий»? Или же речь об испанском золотом корне? А может, о чертополохе Термера? Или расторопше пятнистой? Должен признаться, сам я не знаю ответа на этот вопрос. Некоторые из названных разновидностей чертополоха достаточно распространены в Англии, но в Шотландии практически не встречаются. К примеру, расторопша пятнистая произрастает, по слухам, всего лишь в нескольких районах страны. Одним из таким мест является Дамбартонская скала, причем, как утверждает легенда, расторопшу туда завезла Мария Стюарт. Казалось бы, с какой стати королеве Марии высаживать чертополох в Дамбартоне? Или же Красавцу принцу Чарли проделывать то же самое с морским вьюнком на острове Эрискей? Подобные интригующие загадки способны поставить в тупик самые пытливые умы.
Лично я убежден, что чертополох как государственный символ возник гораздо раньше, чем полагают наши ученые педанты, — еще до того, как он появился на шотландском флаге. На сей счет существует легенда, относящаяся к тем далеким временам, когда викинги совершали свои набеги на западное побережье Шотландии. Якобы как-то раз коварные даны глухой ночью пытались окружить лагерь шотландцев. И им бы это наверняка удалось, если бы один из викингов не наступил в темноте на куст чертополоха. От неожиданной боли он так громко вскрикнул, что перебудил всех шотландцев. Те успели похватать оружие и оказали врагу достойный опор. Таким образом, колючий цветок оказал Шотландии ту же услугу, что и знаменитые гуси Капитолию.
Рассказанная мною история неоднократно всплывала в шотландском фольклоре. По одной из версий, это случилось во время битвы при Ларгсе; по другой, произошло в эпоху войн Роберта Брюса.
Во время своего недавнего пребывания в Испании я получил довольно любопытное свидетельство живучести подобных легенд. В монастыре при Барселонском кафедральном соборе я заметил шесть или семь исключительно упитанных гусей. Естественно, меня заинтересовало присутствие гусей в столь неожиданном месте, но я так и не сумел добиться объяснений от обитателей монастыря. Потребовалась целая неделя, чтобы раскопать старинную легенду о том, как в незапамятные времена шум, вовремя поднятый этими птицами, спас Барселону от вражеского нападения. В знак благодарности отцы города издали декрет, согласно которому гуси получали бессрочное право обитать на монастырских землях. И я подумал: если подобное возможно в наше время — чтобы шесть или семь жирных гусей жили и кормились за счет своих далеких предков, умерших много веков назад, тогда почему бы не поверить в легенду о чертополохе? Вот и выходит, что босая нога давно сгинувшего безвестного дана отпечатала этот цветок на государственном стяге Шотландии.
Но если мы хотим удовлетворить взыскательных пуристов по части геральдических прав чертополоха, нам следует оставить туманную область легенд и перейти к относительно недавним временам с их историческими свидетельствами и документами. Первое официальное упоминание о чертополохе относится к эпохе правления Якова III. В инвентарной описи от 1488 года мы находим такой пункт: «Покрывало из лиловой шотландки различных тонов с каймой в виде цветов чертополоха и единорогов».
В последующие годы чертополох, очевидно, становится уже вполне признанным национальным символом. Об этом свидетельствует тот факт, что свою поэму, посвященную бракосочетанию шотландского короля с Маргаритой Тюдор, Уильям Данбар назвал «Чертополох и Роза».
Еще совсем недавно, менее чем сто лет назад, на Арране говорили по-гэльски, в ходу была система ранрига[4], не существовало ни стен, ни изгородей, пони вышагивали с корзинками на спине, а салазки служили основным средством перевозки грузов. Люди ходили в кожаных мокасинах — вроде тех, что сейчас носят на островах у западного побережья Гэллоуэя, а в безветренные дни можно было видеть, как с холмов то там, то здесь поднимается в небо тонкий дымок, обозначая место незаконного самогоноварения.
На первый взгляд может показаться, что сегодня Арран совершенно переменился. Старые «черные дома» уступили место уродливым белым строениям. Появились качественные дороги, по которым разъезжает небольшое количество автомобилей. Повсюду открыты почтовые отделения; и ежедневно на протяжении всего судоходного сезона корабли Дэвида Макбрайна — продолжателя дела генерала Уэйда — снуют между Внешними Гебридами и заливом Ламлэш или же выполняют более обыденные рейсы, доставляя на берега Аррана ежегодную квоту любознательных иностранцев.
Однако по сути Арран остается неизменным. Хотя современная транспортная система связала его с материком, в духовном смысле он остается частью Внешних островов. Долгими зимними вечерами, когда над проливом Килбраннан завывают атлантические ветры, арранцы собираются у своих камельков, и я уверен, что там, как встарь, звучит гэльская речь.
Этот остров чудом уцелел. Вполне могло бы статься, что он исчез с современной карты Шотландии. Достаточно было клану Гамильтонов хоть на время ослабить хватку или же дать больше воли земельным спекулянтам, чье понятие о красоте определяется размерами дневной выручки, — и нам пришлось бы навсегда распроститься с Арраном. Он превратился бы для нас в место, которое лучше обходить стороной. В Шотландии столь часто ругают землевладельцев, что думается, будет справедливо сказать несколько теплых слов в их адрес. От имени всех, кто любит и ценит природу Шотландии, я хочу принести благодарность владельцам Аррана за их твердую и принципиальную позицию в вопросах застройки острова. Именно их стараниями удалось спасти прекрасные арранские берега от незавидной участи парка развлечений.
Гордостью и красой острова является долина Сэннокс. Представьте себе три мили самого дикого хайлендского пейзажа. По обеим сторонам долины вздымаются крутые холмы, голые и суровые. В первый момент на ум приходит сравнение с Гленко, но стоит присмотреться, и вас осеняет: да это же копия долины Слайгахан на острове Скай! То же величественное уединение и жутковатое ощущение, что вы очутились на краю мира. Мне трудно передать это впечатление словами. Когда вы находитесь в Гленко, то осознаете, что тамошняя дикость и бесприютность — при всем ее давящем и пугающем воздействии — не бесконечна. Подобно путнику, идущему по темному туннелю, вы знаете, что скоро все окончится, и вы выйдете на свет. Так и в Гленко: вас согревает знание, что суровая долина скоро выведет вас в гостеприимную местность Баллахулиш, где вы отдохнете душой. В Слайгахане все обстоит совсем иначе. В этой долине присутствует нечто гипнотическое. Перед вашим внутренним взором постоянно маячит призрак ужасных гор Кулинз, и вас не покидает чувство, будто ваше путешествие если и завершится, то неведомо где. Скорее всего, это будет озаренная призрачным светом голубая земля, где обитают фантастические звери и птицы. Крохотная арранская долина Сэннокс производит столь же тягостное впечатление. Так и кажется, будто некие сверхъестественные силы похитили ее из Валгаллы и перенесли на остров Арран.
На исходе дня мы вышли из Корри — я и мой знакомый, который ловил макрель на удочку. Стоял тихий вечер, ни малейшего дуновения ветерка. Мы пересекли прибрежную галечную полосу, по которой были разбросаны огромные валуны. Должно быть, эти камни попали сюда из Скандинавии еще во времена ледникового периода. Мы погрузились в лодочку моего приятеля и вышли в зеркально спокойное море. Всякий раз, когда весла поднимались в воздух, с них падали блестящие капли расплавленного серебра. Солнце уже опустилось за горизонт, на небе пламенела вечерняя заря.
Пока мой товарищ забрасывал леску в неподвижные воды, я правил ближе к берегу. Слева от нас вырисовывались очертания Аррана. С каждой минутой — по мере того, как меркнул дневной свет — остров казался все темнее и массивнее. Цвета теряли свою мягкость и постепенно перерастали в беспощадный черный. Остроконечные вершины холмов четко выделялись на фоне неба. Откуда-то издалека доносился лай собаки, слышно было, как на берегу поют дети. Внезапно в воде возникло какое-то конвульсивное движение, и рыбак, быстро перебирая руками, стал тянуть лесу. На конце ее металось нечто серебряное, и его безумные движения разрушили безмятежное спокойствие морской глади. Вот оно взлетело наверх в пылу схватки и с плеском шлепнулось обратно. А уже через секунду рыбак снял макрель с крючка и бросил на дно лодки. Я посмотрел на нее — чудесное серебристое создание, чья чешуя отливала голубым и золотом. Тем временем окончательно стемнело. Над морем взошла огромная желтая луна (своими неправдоподобными размерами она напоминала луну из местных легенд), и в ее призрачном свете рыбак вытаскивал одну рыбину за другой. Каждая из них блестела серебром, подобно детищу лунного света. Мы не говорили ни слова, тишину нарушал лишь скрип весел в уключинах да тихий плеск воды о борт лодки.
Вскоре рыбалка была окончена. Все так же молча, не нарушая очарования этой ночи, мы заскользили по неподвижной поверхности воды к острову — туда, где лунный свет падал с неба подобно зеленому дождю. Раздался короткий скрежет — это лодка прошлась килем по прибрежной гальке. И вновь наступила тишина.
Рано поутру я направился на пирс и сел на судно, которое должно было доставить меня на материк.
Очутившись в Ардроссане, я задумался, каким образом лучше добираться до Глазго. Следует ли избрать долгий окружной путь по прибрежной дороге через Гринок и Клайд или же двигаться напрямик через Пейсли? После недолгих колебаний, подгоняемый неотложной необходимостью попасть в Глазго еще до закрытия магазинов, я остановился на втором варианте. Моей поспешности существовало весьма простое объяснение: дело в том, что за время путешествия я израсходовал весь свой запас носков. Не сомневаюсь, что когда-нибудь — в прекрасном, но далеком будущем — наша наука шагнет вперед, и благодаря ее достижениям мужчины смогут перемещаться по миру без обременительной необходимости запихивать целую кучу личных вещей (а сюда входят: крахмальные воротнички, рубашки, галстуки, носки, гетры для гольфа, костюмы, пижамы, туфли и проч.) в чемоданы, которые подозрительно день ото дня сокращаются в размерах. Должно быть, во мне есть нечто такое, что заставляет раздвижные саквояжи — даже самых разумных конструкций, включая те, которые названы в честь уважаемого мистера Гладстона — сжиматься и с каждым разом вмещать в себя все меньше вещей. Возможно, впрочем, это объясняется степенью твердости и упругости материала. Но вот что, безусловно, раздражает, так это когда наглаженные брюки и свежие носки исчезают по чьей-то беспечности и глупости. Странное дело, в маленьких дешевых гостиницах у вас ничего не теряется. Но стоит вам попасть в первоклассный отель, и целая армия вышколенных слуг накидывается на ваш гардероб и, подобно сорокам, растаскивает его по всяким неподходящим местам, чем доставляет массу неудобств несчастным клиентам. Что касается меня, я абсолютно убежден, что все шкафы следует снабдить стеклянными дверцами. Впрочем, прошу прощения за свое ворчание…
Приближаясь к Пейсли, я вспомнил обещание, которое давным-давно дал одному пожилому, умудренному жизнью шотландцу.
— Если вы когда-нибудь окажетесь неподалеку от Пейсли, — сказал он мне тогда, — вам следует развернуться к нему спиной и со всех ног бежать в Килбархан. Представьте себе, эта деревушка располагается всего в нескольких милях от Глазго, и никто о ней не знает. А ведь это одно из интереснейших мест в стране! Пообещайте мне побывать там.
Вот так и получилось, что я вышел в Джонстоне и направился туда, где заканчивались трамвайные пути города Пейсли. Моим глазам предстал длинный холм с крутыми склонами, на самой вершине которого притулилась деревушка Килбархан. Это последнее место в Шотландии, где еще сохранились традиции ручного ткачества знаменитых семейных тартан.
Я разглядывал узенькие улочки, которые карабкались вверх и вниз, повторяя контуры холма. Вдоль них плотными рядами выстроились крепенькие, беленые домики, фасадами выходившие прямо на мостовую. Внешний вид деревушки красноречиво свидетельствовал: восемнадцатый век не ушел безвозвратно, что-то от него сохранилось в нашем двадцатом столетии. Действительно, Килбархан — удивительное место, и весьма символично (и приятно), что городские трамвайные пути кончаются на его пороге. Все то, что формирует внешний облик Глазго, Пейсли и прочих ланаркширских городов-спутников, становится ненужным и посрамлено замирает у подножия холма Килбархана. Наверху же живет своей жизнью маленький городок, одной ногой стоящий в восемнадцатом веке. Сам факт его выживания тем более замечателен, что географически Килбархан располагается в самом сердце крупнейшего индустриального района Великобритании. Я до сих пор не понимаю, как жителям Килбархана удается сопротивляться дешевым и доступным соблазнам нашего времени.
В небольшой нише церковной колокольни установлен памятник самому знаменитому жителю здешних мест. Он является покровителем Килбархана, так сказать, воплощая лар и пенатов в одном лице. Это Хэбби Симпсон, местный волынщик. В 1660 году Роберт Семпилл из Белтреса сложил о нем поэму, первую из тех непритязательных элегий, которые затем развил и довел до совершенства в своем творчестве Роберт Бернс. Фигура Хэбби вырезана из дерева, он стоит с волынкой на плече и взирает на родной город. Надо сказать, вполне подходящая кандидатура в святые покровители городка, который живет в прошлом.
Проходя по улице, я заглянул в окно одного из домов, которое, подобно другим окнам, располагалось низко над мостовой. Перед ручным ткацким станком сидела пожилая женщина. Слышно было клацание, которое издавал движущийся челнок. Последние лучи заходящего солнца освещали полоску красной тартаны, над которой трудилась ткачиха. Я долго наблюдал за нею. Время от времени мастерица сверялась с образцом, который висел перед ней на станке, и меняла челноки. Вместо одного — заряженного красной нитью — устанавливался челнок с зеленой нитью, и снова раздавалось мерное клак-клак, клак-клак: по краю красной полосы появлялась тонкая зеленая линия, которая постепенно расширялась и образовывала рисунок.
Я зашел в дом и поздоровался с ткачихой. Она посмотрела на меня поверх очков в простой оправе и вернулась к работе, попутно отвечая на мои вопросы. Женщина рассказала мне, что Килбархан — последний оплот ручного ткачества в Шотландии, единственное место, где тартаны изготавливаются по старинке, вручную. Жители городка, занимающиеся этим ремеслом, как правило, уже пожилые люди, всем далеко за пятьдесят. Большинство из них — женщины, но есть и один мастер — мужчина, которому перевалило за восемьдесят.
— Рано или поздно мы помрем, — говорила ткачиха со своим неповторимым шотландским акцентом, — и никого больше не останется. Ведь нонешняя молодежь не желает учиться ремеслу!
Она поведала мне, что полвека назад в Килбархане насчитывалось восемьсот ткацких станков, и все они день и ночь трудились над тартанами для шотландских кланов. Сегодня же таких станков осталось всего двадцать, и, что еще хуже, у старых мастеров совсем нет учеников. Сегодняшние юноши и девушки любят деньги и совсем не уважают тяжкий труд.
Поговорив с ткачихой, я отправился на поиски мистера Джона Борланда — человека, который знал все о ткачах Килбархана. Он оказался семидесятилетним стариком, чьи ярко-голубые глаза смотрели по-прежнему живо и ясно, как и сорок лет назад. Одет он был в твидовый пиджак, брюки с алым кантом и форменный жилет почтальона. Джон Борланд подтвердил мне, что все это правда. Очень скоро ручным тартанам придет конец — как только умрут двадцать мастеров из Килбархана. Пока еще в Шотландии есть «большие шишки» — хиеланмены, — которые желают во что бы то ни стало носить сделанные вручную тартаны. Они настаивают, чтобы все было, как во времена их отцов и дедов. Материя должна изготавливаться на ручных станках. И чтобы никакой химии, красители должны быть обязательно природного происхождения. Тогда и тартана выйдет на славу — плотная, прочная, вовек не сносится. Короче, не хуже, чем в старые времена.
Так говорил Джон Борланд.
Я с большим удовольствием вспоминаю свой визит к последним мастерам Килбархана. Это стало одним из самых приятных впечатлений за все путешествие по Шотландии.
Меня ввели в маленький домик. Гостиная была заполнена ткацкими станками. Хотя уже наступили сумерки, все они щелкали и клацали, как сумасшедшие. Ведь, как пояснила одна из старушек, «никто из ткачей не упустит дневного света». В углу сидела седовласая женщина (большинству местных ткачих от пятидесяти до семидесяти лет) и ловко крутила колесо прялки. Выходившая из-под ее рук шерстяная нить сразу поступала на ткацкий станок подруги.
Легкий характер, добрый юмор и ненавязчивая учтивость, равно как и простота этих людей навсегда завоевали мое сердце. Они знали лишь одно — как изготавливать тартаны, которые затем перейдут в руки торговца материей. Он был их заказчиком, он же снабжал их шерстью и образцами узоров. От ткачих требовалось точно следовать полученным инструкциям: столько-то нитей зеленого цвета, столько-то — красного, белого и так далее. Проворная мастерица обычно изготавливала от семи до десяти ярдов в день. Мисс Белла Борланд — одна из самых опытных ткачих — вырабатывала по десять ярдов ежедневно. За ярд платили одиннадцать с половиной долларов или один шиллинг.
Эта цифра показалась мне непомерно малой, ведь изготовленная вручную тартана уходит по цене пятнадцать или двадцать шиллингов за ярд, а может быть, и дороже. Однако здешние ткачихи не чувствовали себя обделенными.
— Это ведь самая лучшая мериносовая шерсть, — говорили они, — знаете, какая она дорогая! И потом, у нас ведь никакой ответственности. Знай себе сиди за станком и тки…
С заметной гордостью они выложили передо мной свою продукцию — пять различных кусков материи: тартаны кланов Манро, Маккензи, Маклинов из Дуарта, кричаще-желтый тартан Бьюкененов и самый сложный из всех — Огилви.
В тот день я познакомился с Сэнди Грэем — ткачом, которому уже перевалило за восемьдесят. Заниматься своим ремеслом он начал семьдесят лет назад. Грэй стоял на Челночной улице (лучше названия не придумаешь!) и рассказывал мне, как звучал Килбархан во времена его молодости, когда в городе работало восемьсот ткацких станков. «Шум стоял от зари до зари, — говорил он. — На каждой улице было слышно клак-клак, клак-клак…»
Также мне представили и «молодежь» Килбархана в лице Уильяма Мейкла, которому только-только исполнилось пятьдесят. Пройдет не так уж много лет — ткацкие станки один за другим умолкнут, и великое историческое производство неминуемо умрет.
— Да что там и говорить-то, — вздохнул Уильям Мейкл, — беда, да и только. Посудите сами, разве сыщется другое такое ремесло! Чтобы человек зарабатывал деньги прямо на дому: сидит себе у станка, одним глазом на работу поглядывает, а другим цветочками во дворе любуется…
С Уильямом Мейклом произошло нечто странное: искусству ткать тартаны он обучился лишь после войны. Вернувшись из армии — а служил он в частях горцев Аргайла и Сатерленда, — Уильям решил приобщиться к ремеслу своих предков. На сегодняшний день он является единственным человеком в Шотландии (а, возможно, и в целом мире), кто умеет ткать две тартаны одновременно.
Его «конек» — двусторонние дорожные пледы.
С одной стороны он выводит тартану мужа, а с другой — жены. Я наблюдал Мейкла за работой: он изготавливал плед с узором Грантов, а на изнанке получалась тартана Маклинов. Могу засвидетельствовать, это исключительно сложный процесс.
— Во имя всего святого, как вы это делаете? — поинтересовался я.
— Ну, я смотрю на узор Маклина, а в уме держу Гранта.
Полагаю, это одна из самых трудных операций в ремесле ткачей.
— Наш Килбархан во многих отношениях странное место, — разоткровенничался со мною Уильям Мейкл. — К примеру, если девушка из соседнего городка выйдет замуж за уроженца Килбархана, то она так и будет до конца своих дней считаться здесь чужой. Опять же, если кто из наших девушек выйдет замуж на сторону, то никто не станет ее называть по фамилии мужа. Где-то там она может быть миссис Блейк, но когда идет по улице Килбархана, все говорят: «О, смотрите, Джанет Мур вернулась домой…»
Мне довелось выслушать из уст Уильяма Мейкла немало обличительных речей в адрес больших городов. Наверняка подобные диатрибы порадовали бы тех патриотов, которые полагают, что нация черпает свою силу не в огромных мегаполисах-космополитах, а в исконных маленьких городках и деревеньках.
— Эти большие города пьют из нас все соки, — доказывал Уильям Мейкл. — Я помню время, когда мы устраивали у себя концерты, на которых выступали наши местные килбарханцы. До двадцати человек собирались запросто — пели песни, читали стихи и все такое прочее. А сейчас? Хорошо, если один такой артист сыщется… А посмотрите, что на уме у молодых парней и девушек! Им бы только на танцульки сбежать. Или вот еще… повадились кино смотреть, ездят за этим в Глазго или Пейсли. Теперь ведь все просто — трамваи до самого холма доходят, садись и езжай. Килбархан, видите ли, уже недостаточно хорош для молодежи. Работают на стороне, развлекаются там же, сюда только спать приходят. Я так думаю, в прежние времена люди были лучше. Мы, например, любили свой город и гордились им…
И Уильям Мейкл с досадой грохнул кулаком по столу.
Меня покорило то доверие и безудержное дружелюбие, которое я обнаружил в Килбархане. Я просто не находил в себе сил расстаться с ним и уехать в Глазго. Новые друзья повели меня смотреть гордость и красу Килбархана — древний пожарный насос. Это экспонат, доложу я вам, который не стыдно выставить в музее науки Южного Кенсингтона. Насос купили сто лет назад в Лондоне, и он до сих пор работает — на радость горожанам, почти его современникам. Насос можно перевозить вручную или при помощи лошади. И, как сказали мне, если приложить побольше рук и качать как следует, то ветеран пожарного дела выдает струю высотой до макушки самого Хэбби Симпсона!
К тому времени меня уже окружала плотная толпа возбужденных старичков и старушек. Со всех сторон слышались шутки и смех. Сколько радости и беззубого веселья! Как мило они подтрунивали друг над другом, похлопывая соседа по плечу или подталкивая локтем в бок. В какой-то момент вся компания очутилась в жарко натопленной гостиной одного из домиков. Шум разбудил детвору, и над встроенными в стену кроватями показались несколько взъерошенных головок. Меня радушно пригласили остаться к чаю, попутно представили хозяйкам дома — миловидным и острым на язычок пожилым леди. Все было так просто и естественно, что через полчаса я почувствовал себя старожилом здешних мест. Килбархан завладел мною, мне казалось, будто я живу здесь всю жизнь. И еще мне подумалось: а ведь подобное было бы, пожалуй, невозможно у нас в Англии. Можете себе представить, чтобы некий любопытный иностранец забрел в английскую деревушку и услышал от местного жителя: «Да ладно, приятель! Ни за что не поверю, будто ты англичанин по фамилии Мортон». А именно так меня приветствовали в одном из домов Килбархана, и я почитаю это за величайший комплимент, какого когда-нибудь удостаивался. В другом месте меня провели в глубь дома. Из теплой, пропахшей сдобными булочками кухни я попал в сумрачные комнаты, полные колченогих стульев, кружевных салфеточек и семейных портретов на стенах. Со старых увеличенных фотографий на меня смотрели строгие джентльмены в жестких крахмальных воротничках и с козлиными бородками. Рядом стояли не менее суровые пожилые леди с волосами на прямой пробор и в черных, наглухо застегнутых платьях. В этих мрачных, не располагающих к уюту комнатах (настоящее преддверие кладбищенского склепа) моему вниманию было предложено изображение престарелого хозяина дома в спортивном костюмчике времен его молодости, и я искренне залюбовался его атлетическим телосложением.
Затем все общество перекочевало в уютную залу сельской гостиницы. Здесь мы расположились перед очагом вокруг просторного стола из сосновых досок. Чем дальше, тем больше восхищения вызывали у меня собеседники, я и не подозревал, что на земле сохранились такие колоритные характеры. Рядом со мной сидел невысокий мужчина в мешковатой визитке и черной фуражке яхтсмена. Он важно кивал всем присутствующим и задумчиво расчесывал свои топорщащиеся седые усы мундштуком трубки. Как выяснилось, он много лет провел в море (отсюда и форменная фуражка), и сей факт давал ему основания претендовать на роль оракула во всем, что касалось жизни за пределами Килбархана. Тут были тощие угловатые старики — седобородые, но с пронзительными голубыми глазами. Были и медлительные увальни сельской наружности, способные своими однообразными «ну да» и «да нет» кого угодно довести до отчаяния. На фоне этого сборища Уильям Мейкл выглядел неприлично молодым, почти подростком.
Старый Джон Борланд изложил нам свои политические взгляды. Он заявил, что никогда еще консервативные речи не заканчивались в Килбархане, хотя многие из них начинались здесь. Борланд продемонстрировал столь пламенный радикализм, что посрамил бы самого Железного герцога Веллингтона. Мне даже показалось в какой-то миг, что сквозь его вдохновенные речи пробивается гул разгневанной толпы, спровоцированной биллем о реформе. Но нет, все присутствующие одобрительно кивали, и я подумал: если наш отечественный радикализм достаточно долго выдерживать, он превратится в весьма плодотворный консерватизм. Очередная смена напитков, очевидно, сбила настрой Джона Борланда, и он резко сменил тему разговора. Прихлебывая из своего стакана, он поведал мне, что ему стукнуло — ни много ни мало — сто двадцать лет.
— Да-да, сэр, — важно кивал он, — я старше любого ирландца на земле. Посудите сами: тридцать лет я трудился ткачом и еще тридцать фонарщиком — в сумме шестьдесят. Затем по тридцать лет я был сельским почтальоном и капитаном пожарной команды — это еще шестьдесят!
Борланд победоносно взглянул на меня и азартно хлопнул по столешнице:
— Так что сами можете подсчитать. Сто двадцать лет, и никак не меньше!
Его тирада вызвала взрыв дружного смеха, и в залу вошел молодой человек в фартуке, чтобы снова наполнить наши кружки и стаканы.
Беседа становилась все более шумной и несвязной. Подчас она принимала и вовсе забавный оборот. Маленький тихий старичок в фуражке яхт-клуба все порывался мне что-то рассказать, но всякий раз, когда он нагибался и тянул меня за рукав, кто-то вмешивался и прерывал наше общение. Старичок недовольно морщился и вновь принимался расчесывать свои седые усы. Уильям ударился в социологические рассуждения, в Джоне проснулся шотландский патриотизм, что вызвало немедленный отклик у компании… В воздухе витал дух любви и единения. Все просто источали добродушие и дружелюбие. Казалось, вот-вот наступит тот кульминационный момент, когда, как в былые времена, кто-нибудь выхватит нож и воткнет его в своего соседа. По счастью, закон — в лице все того же молодого человека — положил конец нашей вечеринке и обязал всех покинуть помещение. После короткой уличной сцены прощания (когда все уверяли друг друга в любви и желали спокойной ночи) я обнаружил, что медленно бреду по улице в обществе старичка в визитке и морской фуражке. Он все еще был преисполнен желания общаться, причем немедленно. Добравшись до вершины пологого холма, он остановился и заглянул мне в лицо. Наконец-то я был в его полном распоряжении. Теперь никто не мог мне помешать выслушать его историю, но старичок почему-то медлил. Он посмотрел на меня сияющими глазами и приподнял над головой фуражку с эмблемой яхт-клуба — волосы у него были такие же серебристо — белые, как и усы. Затем произошло нечто неожиданное: старик начал отбивать ритм своей палочкой и вдруг запел высоким надтреснутым голосом:
В небесах сияли зори,
В рощах пели соловьи
Там, где с милой Энни Лори
Мы дали обет любви.
На этом месте он остановился, посмотрел себе под ноги и взмахнул в воздухе фуражкой, от чего над узкими улочками Килбархана, казалось, повеяло экзотическим океанским бризом. Затем продолжил песню, но уже понизив голос:
И в радости, и в горе,
В аду, да и в раю
За нее, за Энни Лори
Я жизнь отдам свою.
Тут старик сделал драматическую паузу, шагнул ко мне поближе и повторил угасающим, почти неслышным шепотом: «…я жизнь отдам свою».
Ну, что тут скажешь? Я молчал, хотя и чувствовал себя растроганным.
— Ну, как? Вам понравилась песня? — спросил старичок.
— Да, я слышал ее раньше.
— Доброй ночи, — оборонил он, резким движением протягивая мне руку.
Затем отвернулся и, тяжело опираясь на трость, побрел вверх по холму.
— Н-да, — вздохнули за моим плечом, — сдает старикан. Ему ведь уже за восемьдесят. А был великим путешественником, поколесил по всему белу свету.
— Он спел мне «Энни Лори».
— Вот как? Можете считать это комплиментом.
Спускаясь по залитому лунным светом холму, мы повстречали высокого, сухопарого мужчину с весьма примечательной внешностью — спокойное, умиротворенное лицо, прямой нос и коротко стриженая седая борода. Он смахивал не то на поэта, не то на святого. У меня возникло такое чувство, будто здесь, на узкой улочке Килбархана, я увидел Марка Аврелия в домотканом плаще. Под мышкой он нес объемистую стопку книг. Как выяснилось, это был Дэниел Борланд, возвращавшийся из вечерней школы. Ах, как же мне в тот миг не хватало Уильяма Орпена, дабы его гениальная кисть смогла увековечить местную знаменитость. Вы бы видели просветленное лицо Борланда, когда он задумчиво стоял в лунном свете — истинное воплощение стремления шотландского народа к знаниям. Кто-то из моих новых знакомых шепотом поведал мне, что Борланд — ботаник, орнитолог и вообще великий ученый.
— Он знает латынь, — сообщили мне в качестве последнего сногсшибательного довода.
Если смотреть на Килбархан снизу, от подножия холма, то кажется, будто городок притаился в темноте. Я шел осторожно, не спеша, чтобы (как заметил сам себе с улыбкой) «не наступить случайно на призрак Рэбба[5]».
Довольно скоро я вошел в ночной Глазго.
В Глазго располагается фабрика по производству волынок, которую мне давно хотелось посетить. Здешние волынки пользуются огромной популярностью, их экспортируют во все уголки мира. Если взять только три страны — Канаду, Индию и Новую Зеландию, — то в них можно насчитать больше волынок, чем во всей Шотландии.
Немного истории. Волынка — очень древний музыкальный инструмент, возможно, один из старейших в мире. Его азиатское происхождение сегодня уже считается доказанным. Наверное, именно этим объясняется тот факт, что из всех западных музыкальных инструментов на Востоке любят и признают одну лишь волынку. Как-то раз в Сахаре, неподалеку от мечети Сиди-Окба я наткнулся на черного, как уголь, нубийца, который восседал на песчаном бархане и играл на волынке. К ней были привязаны лоскутки, в которых я узнал тартану королевской ветви Стюартов. Мне доводилось слышать испанские волынки; а в некоторых отдаленных областях Италии до сих пор в ходу классический инструмент, изготовленный из натуральной овечьей кожи.
В Древнем Египте, Древней Греции и античном Риме тоже играли на своеобразных волынках (известно, что император Нерон даже намеревался принять участие в соревнованиях волынщиков). В Англии этот музыкальный инструмент получил популярность еще в Средние века, он упоминается в произведениях Чосера и Шекспира. Однако сегодня редко можно встретить малую южно-шотландскую (или нортумбрийскую) волынку, снабженную ручными мехами. Не часто удается послушать и ирландскую волынку с ее сладостным, похожим на орган звучанием. Если кому и повезло уцелеть в веках, так это «большой волынке» шотландских горцев, или пип-вор.
Я готов пройти многие мили, чтобы насладиться ее игрой на лоне природы, среди пустынных холмов. Но точно также я готов бежать на край света, лишь бы не слышать волынки в стенах Альберт-холла!
Я не знаю лучшего средства облегчить шаг марширующих, чем звуки волынки. На мой взгляд, пип-вор — это инструмент, идеально приспособленный для передачи двух базовых человеческих эмоций: гнева и печали.
Прогулка по фабрике волынок на Норт-Уоллес-стрит весьма познавательна. И первый вывод, который вам предстоит сделать, таков: в современной волынке практически не осталось ничего шотландского. Ну, может, за исключением того ветра, что наполняет ее сумку. А так — все компоненты заграничного производства. Для изготовления вдувной трубки волынки, ее чантера, басового и тенорного дронов используется африканское черное дерево или же орешина из Вест-Индии. Звуковые трубки (то есть сами дудочки) делают из испанского тростника, а костяной мундштук из африканской слоновой кости. Сама сумка изготавливается из кожи австралийских овец. Тартана, которой ее обтягивают, конечно же, шотландского производства; но вот шелковые ленты (все они различных цветов — в соответствии с клановой принадлежностью), которыми украшают волынки, привозят из Швейцарии!
Лично меня подобное положение вещей уязвило и расстроило: все-таки волынка — национальный музыкальный инструмент, в каком-то смысле воплощение души шотландского народа. Но все мои сентиментальные доводы оказались бессильными перед непоколебимой логикой современного производства.
— Вы хотите невозможного, — заявили мне на фабрике. — Нынешняя волынка — инструмент неизмеримо более тонкий, чем ее предшественница. Собственно, между собой они соотносятся примерно так же, как современное фортепиано и старинный спинет. Сегодня для изготовления качественной волынки требуется самое высокопробное сырье, а достать его можно лишь за границей.
Меня познакомили с первым этапом изготовления трубок для волынки. Африканское черное дерево нарезают и грубо, в первом приближении, растачивают. После этого заготовки отправляют в сушку (иногда процесс длится целые годы). Высушенные детали поступают в специальную мастерскую, где мастера вручную, но с использованием специальных режущих станков изготавливают трубки для волынки. Особая осторожность требуется при сверлении отверстий чантера и дрона.
Я прошелся по фабрике, и у меня создалось впечатление, что это место, где производится большое количество мелких вещей. В состав волынки входят четырнадцать основных деталей из дерева. Собранные соответствующим образом, они формируют большой басовый дрон, два тенорных дрона, чантер и вдувную трубку. К ним прилагаются еще тридцать одна деталь — всякие трубочки, мундштуки и прочее.
В отдельном помещении сидит шорник, который шьет мешки для волынок. Перед ним лежит целая кипа особым образом обработанных овечьих шкур. Для того чтобы мешок получился воздухонепроницаемым, мастеру приходится использовать нитку более толстую, чем иголка. Работа с таким инструментом очень ответственна и требует высокого мастерства. Любая ошибка шорника может иметь фатальные последствия для изделия.
Впрочем, строгий контроль ведется на каждом этапе производства. В конце концов все детали собираются воедино, и специальный человек проводит окончательную проверку — играет на волынке.
Однако наиболее сильное впечатление на меня произвело помещение, где происходит упаковка товара для экспорта.
— Вот эти волынки мы изготовили для Шотландской гвардии, — пояснил мне служащий. — А те двенадцать штук поедут в Индию, в тамошние пехотные полки. Эту волынку мы отправляем в Марокко, а вот эта красавица (она, кстати, самая дорогая) предназначена для личного волынщика индийского принца…
Ежегодно Глазго выполняет ряд заказов от зарубежных высокопоставленных клиентов. Мне припомнилась забавная история, которую я прочитал в книге Фрэнка Адама «Кланы, септы[6] и полки шотландских горцев». Дело происходило во время британской оккупации Египта. Местному правителю так понравились оркестры волынщиков, состоявшие при шотландских полках, что он захотел завести такие же в египетской армии. Для консультации он пригласил волынщика — шотландца. Пашу интересовало, сумеют ли его подданные освоить этот инструмент.
— Кто ж его знает, — глубокомысленно заявил шотландец. — Может, да, а может, и нет. Но вот что я вам скажу, ваше величество. Чтобы играть на волынке, требуются хорошие легкие. Ведь мало наполнить мешок воздухом, приходится все время дуть в него. Так вот, если ваши ребята надумают играть на волынке, вам придется перебинтовывать их — ну, навроде того, как вы поступаете со своими мумиями. Иначе музыканты могут взорваться.
Паша воспринял это предостережение настолько серьезно, что навсегда отказался от своей идеи. Так египетская армия осталась без волынок.
— А вот этого экземпляра, — продолжал мой гид, — ждет не дождется один шотландец из австралийского буша. Мы часто получаем подобные заказы от наших соотечественников, оказавшихся на чужбине.
Я невольно проникся пафосом ситуации и подумал: «А ведь работники этой фабрики делают великое дело!»
Вы только представьте себе чувства тех несчастных шотландцев, которых судьба закинула в Австралию. Они очутились на другом конце света — так далеко, что даже в Каледонский клуб и то вступить не могут. Мне явственно видится, как эти бедолаги скорбно маршируют под звуки волынки… Наверное, таким образом они пытаются обмануть время и пространство и вернуть себе маленький кусочек родины — милой Шотландии с ее скалистыми берегами и сумрачными долинами.
Побочной линией на фабрике (или, может, ее особым отделением) является производство сопутствующих аксессуаров — разнообразных брошей, кинжалов, пряжек, короче, всех тех колоритных мелочей, которые неимоверно повышают стоимость традиционного костюма шотландского горца. Здесь сидят люди, которые монтируют дымчато-желтые камни (долженствующие изображать топазы) в фибулы и рукоятки знаменитых ножей «скин ду». Еще одна развенчанная иллюзия!
— А откуда берутся эти камни? — поинтересовался я.
— Которые натуральные — те наши, шотландские; а подделки из Австрии.
Один из мастеров корпел над «скин ду», который выглядел так, будто побывал во многих боевых схватках. Кожаные ножны были изодраны в клочья, лезвие — мало того что зазубрено, так еще и перепачкано чем-то, подозрительно смахивающим на кровь.
— Что это такое с ножом? — не удержался я от вопроса.
— Да вот, требуется ремонт. Его доставили из Америки.
— Но это едва ли объясняет его внешний вид.
— Видите ли, он принадлежал странствующему торговцу. Парень расхаживал в костюме горца, а его товарищ — чтобы привлечь покупателей — наяривал на волынке…
Я был заинтригован. Даже покидая фабрику, все продолжал размышлять над судьбой этого «скин ду» и его хозяина. Вполне возможно, что на ноже следы крови какого-нибудь твердолобого фермера с американского Среднего Запада!
Я отправился в контору судостроительных верфей на Клайде, где у меня была назначена встреча с другом. Он задерживался, и меня попросили подождать в приемном зале. Это была солидная — чтоб не сказать величественная — комната, отделанная полированными панелями из красного дерева. В ее стенах посетитель чувствовал себя спокойно и надежно, на время забывая о том хаосе, который царит в окружающем мире. Здесь по-прежнему витал дух богатства и процветания — как в эдвардианскую эпоху, — когда джентльмен в шелковом цилиндре мог запросто заглянуть в контору и тут же, на месте зафрахтовать пару прогулочных лайнеров. Во всяком случае, именно так мне представлялось. Помещение заинтересовало меня и как осколок давно исчезнувшего мира. Если уж говорить о чувстве защищенности, то трудно представить себе другое такое место, как этот приемный зал в судостроительной компании Клайда. Даже клубы на Пэлл-Мэлл (с которыми данная комната имела явное сходство) со временем потихоньку меняются. Здесь же, на берегах Клайда — ныне оказавшихся за бортом событий — сохранялась видимость былого оживления, успеха и благополучия.
Одну из стен комнаты занимали высокие застекленные шкафы, в которых хранились шестифутовые модели лайнеров и военных кораблей. Подразумевалось (и вся атмосфера приемной залы к тому располагала), что посетитель непременно ознакомится с выставленными экспонатами, выразит свое восхищение и вообще будет вести себя так, будто для него заказать пару-тройку лайнеров — обычное дело. Наверняка именно так и происходило в старые добрые времена.
В центре залы располагался огромный полированный стол с массивными мягкими стульями вокруг. На блестящей столешнице красовались старинные чернильницы объемом по полпинты каждая. Одного взгляда на эти монументальные канцелярские приспособления достаточно, чтобы представить себе респектабельных джентльменов — иностранных эмиссаров, подписывающих миллионные чеки.
Ах, какая же это была блестящая и значительная эпоха — годы, предшествующие Первой мировой войне! И эта зала для приема высоких гостей — чиновников адмиралтейства и директоров судоходных компаний — в полной мере отражала величие того периода, когда Британия владычествовала на морях и во всем мире. На мой взгляд, эту комнату следовало бы превратить в музей, дабы сохранить для истории и эти великолепные модели кораблей, и этот стол с величественными стульями, и все остальное. Вокруг стола можно было бы рассадить восковые манекены во фраках и шелковых цилиндрах. Придать им естественные позы — будто люди ведут деловые переговоры — и выставить на всеобщее обозрение, чтобы наши обедневшие потомки могли воочию увидеть, как все выглядело в те далекие дни.
На стенах залы висели обрамленные в рамки фотографии знаменитых кораблей, построенных на здешних верфях. Некогда они бороздили необъятные морские просторы и наводили ужас на многочисленных врагов и соперников Британской империи. Интересно, подумалось мне, а кто придумывал имена для наших эсминцев? Не иначе, как в недрах адмиралтейства затесался некий безвестный поэт — уж слишком правильными и уместными казались названия судов, почти как клички любимых охотничьих псов. «Спиндрифт», «Сардоникс», «Морнинг Стар», «Парагон», «Юнити», «Свифт», «Мисчиф», «Майндфул»… Удивительные, безупречные имена.
Двери распахнулись, и в комнату вошел мой приятель.
— Как поживаешь? — приветствовал я его.
— Да неплохо, — ответил он. — Вот только работы нет.
— А что, положение не обещает выправиться?
— Спроси меня о чем-нибудь другом.
Я подхватил его под руку и вывел наружу — туда, где пустующие стапеля сиротливо маячили над водами Клайда. Мне не хотелось нарушать покой этой комнаты, оскорблять ее великолепие разговорами о наших бедах. Пусть себе и дальше дремлет в тиши и видит сны о былом величии, о прекрасных кораблях… и полновесных чеках той эпохи.
Надеюсь, что когда я состарюсь, жажда странствий покинет меня. Я смогу тихо-мирно сидеть дома и предаваться воспоминаниям. Сколько же ранних утренних путешествий довелось мне совершить за свою жизнь! В детстве меня рано укладывали спать. Возможно, поэтому я часто поднимался на рассвете и отправлялся на прогулку — исследовать просыпающийся, омытый утренней росой мир, который, как я верил тогда, принадлежал исключительно мне. Наверное, именно тогда закладывались мои нынешние привычки и предпочтения. Во всяком случае любовь к утренним прогулкам я сохранил и сейчас, в зрелые годы. Одно раннее утро способно доставить мне больше удовольствия, чем тридцать полновесных летних дней.
Анализируя свои детские воспоминания, я пришел к выводу, что на период от десяти до четырнадцати лет приходится самая волшебная пора жизни. В это время особенно остро ощущаешь красоту окружающего мира, в котором еще нет места злу. Это единственный момент в жизни, когда на земле ненадолго воцаряется рай, и мы — благодаря потрясающей самоуверенности юности — оказываемся в самом его центре. Именно так: в центре рая и, следовательно, в непосредственной близости от Бога. Сегодня я часто наблюдаю за подростками и гадаю, насколько им близко мое тогдашнее восприятие мира. И посещают ли их такие же чудесные грезы, какие были свойственны мне в их возрасте?
Отблески той далекой магии нет-нет да и озарят мой жизненный путь. Какой-нибудь неожиданный поворот на дороге или полузабытый запах фенхеля возвращают ощущение того нечаянного счастья. Или вот еще — вид пчелы, копошащейся в цветке львиного зева. Или же гнездо с неоперившимися птенцами, которые тянут свои голые шейки и демонстрируют серый пушок на головах. Подобно тому, как некоторые высокие ноты способны резонировать и заставить треснуть стекло, точно так же эти смутные ассоциации заставляют вибрировать мой мозг — разрушая взрослый цинизм и на несколько кратких мгновений возвращая миру его чистоту и сияние. Делая его в миллион раз прекраснее реального современного мира. Увы, эти мгновения длятся так недолго! Они проносятся быстрее, чем тень скользнет по траве, и я снова остаюсь один на один с реальностью повседневной жизни.
Так бывает со всеми и в любом возрасте, даже тогда, когда человек совершенно к этому не готов (и не расположен): ранним утром его вдруг пронзает странное, почти пугающее ощущение счастья. Во всяком случае, со мной это точно случается. Как в тот раз, когда рассвет застиг меня на пути в Хайленд, на западном берегу озера Лох-Ломонд.
Я проделал изрядный путь по северному берегу Клайда, миновав уродливые городские улицы, ведущие к Дамбартону. Пересек Боулинг, оставив слева от себя обелиск, посвященный Генри Беллу, создателю «Кометы». Бедняга Белл был одним из представителей многочисленной армии шотландских изобретателей. Если даже формально его и нельзя назвать изобретателем парохода — ведь тот появился на свет еще в XVIII веке (по крайней мере, на бумаге), — то уж он точно стал первым европейцем, который построил и запустил в плавание реальное судно с паровым двигателем. Фултон (который, по моему убеждению, являлся учеником Белла и восприемником его идей) умудрился опередить своего учителя: его пароход был спущен на воды Гудзона за пять лет до того, как «Комета» начала курсировать между Глазго и Гриноком. Так или иначе, Генри Белл открыл эру пароходной навигации в Европе. Между прочим, тот первый паровой двигатель мощностью в три лошадиные силы сегодня хранится в музее Виктории и Альберта.
Скала Дамбартон, ярко освещенная первыми утренними лучами, явственно вырисовывалась посередине реки. Это одна из самых живописных шотландских скал. Глядя на нее, я принял решение когда-нибудь подняться на ее вершину. Мне хотелось проверить, не осталось ли наверху каких-нибудь исторических свидетельств о том далеком знаменательном дне 1548 года, когда французская флотилия бросила якорь у берегов Клайда. В тот день шестилетняя девочка по имени Мария Шотландская покинула свое убежище на скале Дамбартон и взошла на борт французского корабля. Ей предстояло проделать морское путешествие, чтобы встретиться со своим женихом, юным дофином Франциском.
Пока же я обогнул зеленые холмы Олд-Килпатрика и направился к нижнему берегу озера Лох-Ломонд, где на приколе стояло множество жилых лодок и гребных судов. Что за чудесное утро! Поверхность озера у берегов была спокойной и гладкой, словно затянутой отполированным льдом, и лишь вдалеке, на расстоянии пятидесяти ярдов, играла легкая зыбь, нагоняемая свежим утренним ветерком. С вершин холмов струился туман, оседавший на берегах озера. На его фоне вздымался ярко блестевший на солнце Бен-Ломонд, который словно глядел в северном направлении, на своего старшего собрата Бен-Невиса. На полпути к вершине зеленые склоны холма опоясывало облако, напоминавшее дымное кольцо. Облако медленно, как бы нехотя, таяло в тепле наступавшего дня.
На берегу озера обильно краснела рябина, а вереск уже пожух и приобрел коричневую окраску. Почти у самой воды белели стройные стволы берез. С поверхности озера поднялись две утки. Они набирали высоту, уходили в полет, оставляя за собой тонкую полоску вспененной воды, которая постепенно расширялась и превращалась в едва заметную зыбь. В аккуратных белых домиках Лусса просыпались жители, до меня доносился запах дыма из печных труб.
Своей прелестью озеро Лох-Ломонд в известной степени обязано многочисленным лесистым островкам, которые, подобно драгоценным изумрудам, разбросаны по его поверхности. Мне кажется, что озеро без островов таит в себя какую-то тоску по морю. Оно похоже на кусочек плененного океана. Другое дело — острова; они привносят в пейзаж элемент романтики и красоты, ибо каждый кусочек земли (пусть самый маленький) обладает своей историей.
Из всех островов прежде всего хочется назвать Инхмуррин — заросший густой травой остров, с которым связано множество исторических воспоминаний. На одном из его холмов стоят заброшенные развалины замка Леннокс. Это тот самый замок, куда в 1425 году удалилась с внуками графиня Леннокс после того, как Яков I казнил в Стерлинге практически всю ее родню мужского пола — отца, мужа и двоих сыновей.
В 1617 году на острове Инхмуррин побывал Яков VI — во время своего первого (и единственного) визита в родную страну после восшествия на английский престол. В тот раз король проехался по всем главным городам Шотландии, и Уильям Драммонд посвятил ему хвалебную оду под названием «Пиршество Форта». В ней поэт характеризовал Якова (на мой взгляд, довольно-таки неприятную личность) как «короля совершенства, совершенство среди королей!» Когда Яков не воевал с непокорными пресвитерианами (бунтовавшими против новых церковных порядков), он развлекался охотой. Сохранилось письмо лорда Леннокса от 23 июля 1617 года, где он предупреждал хранителей острова Инхмуррин, чтобы те припасли достаточно еды «для изрядного числа голодных желудков».
Неподалеку от восточного побережья озера лежит остров Инкайлох, или «Остров старух», как его окрестили местные жители. Это название сохранилось с тех пор, как на острове располагался женский приют. Среди членов клана Макгрегор Инкайлох почитается священным островом, поскольку здесь, среди зеленых рощ и колючих зарослей ежевики, они издавна хоронили своих мертвецов. Здесь же, «под серым камнем Инкайлоха» находится святилище, на котором Макгрегоры приносили свои клятвы. Кроме названных островов имеется Инхфад — «длинный остров», Инкруим — «круглый остров», Инхмоан — «торфяной остров», Инконнахан — «собачий остров» и Инклонайг — «болотистый остров». О последнем рассказывают, что деревья на нем насадил сам Роберт Брюс для своих лучников.
Я знаю немного мест, которые выглядели бы столь же зловеще, как северная оконечность Лох-Ломонд — там, где озеро сужается перед тем, как окончиться у Ардлуя. Замечательная перспектива на него открывается с острова Инхмуррин. Вы видите резкие очертания холмов, которые высятся по обоим берегам озера. А в отдалении вырисовываются еще более дикие и ужасные холмы над Крианларихом. Они напоминают страшное чудище на привязи. В этом нагромождении холмов имеется расщелина — там, где дорога проходит через Глен-Фаллох. Если смотреть на нее с одного из островов Лох-Ломонда, то возникает острое ощущение незащищенности. Так и кажется, что здесь следует выставить охрану. Эта щель, уходящая на север, выглядит как распахнутые ворота. В некотором смысле это и есть ворота, ведущие к Нагорью. Думаю, если бы судьба забросила меня на озеро Лох-Ломонд, мне понадобилось бы немало времени, чтобы привыкнуть к местному пейзажу. Особенно неспокойно я чувствую себя в вечернее время, когда двери запираются на запоры и люди готовятся отойти ко сну. И не важно, насколько хороши мои собственные замки — я бы все равно чувствовал, что вход на Лох-Ломонд защищает лишь слабенькая щеколда. В любой момент могут раздаться воинственные звуки волынки, и через ненадежную дверь хлынут полчища враждебных горцев.
Я свернул налево к Тарберту и вступил в восхитительную долину, узкую полоску земли длиной в две мили, которая разделяет пресное озеро Лох-Ломонд и соленые воды Лох-Лонга. Затем передо мной открылся суровый и негостеприимный на вид горный перевал Гленкро. На входе в него по правую руку возвышался потрясающий великан Кобблер, а слева стоял Брэк. Дорога круто уходила вверх. Тишину нарушал лишь шум горного ручья, протекавшего по дну долины. Отвесные склоны темно-коричневого цвета устремлялись в небо, по ним в беспорядке были разбросаны камни. Чем выше я поднимался, тем более пустынным и диким казался пейзаж. Оглянувшись назад, я бросил взгляд на горный перевал, уводивший к Хайленду. Величественное зрелище! По крайней мере, мне показалось, что эта суровая горная долина ничуть не уступает другой шотландской достопримечательности с созвучным именем — Гленко. Наверх вела извилистая дорога, название которой — «Отдыхай и будь благодарен» — с поразительной точностью отражало ее предназначение. Далее дорога плавно спускалась через Глен-Кингласс в зеленую долину, лежавшую на берегу соленого озера. Идти было несложно и, затратив не так уж много времени, я очутился в Инверэри. Здесь я изменил своему давнишнему правилу и позавтракал овсянкой, хотя это единственная вещь, которая мне не нравится в Шотландии. За сей подвиг я вознаградил себя двумя кусочками копченой селедки, которая выглядела неимоверно соблазнительно. Официант клялся и божился, что рыбу выловили в озере Лох-Файн, хотя чем она лучше любой другой, объяснить так и не сумел.
Городок Инверэри, расположенный на берегу Лох-Файна, является своеобразным пережитком феодальной эпохи. Он служит резиденцией (едва не написал «королевской резиденцией») клана Кэмпбеллов из Аргайла. Здесь стоит родовой замок Кэмпбеллов — величественное серое здание с четырьмя башенками. Когда герцог находится у себя дома, над замком поднимают штандарт Аргайла.
Сам городок раскинулся на закругленном мысе, далеко выдающемся в воды озера. Аккуратные домики выстроились вдоль набережной, обратив свои строгие беленые фасады к озеру. Городок настолько маленький, что теряется в окружении гладких зеленых холмов, которые чередой тянутся до самого горизонта. В Инверэри одна главная улица, на которой можно найти парочку магазинов, торгующих обрезками тартан и прочей туристической дребеденью. Как правило, все это добро скупают пассажиры с прогулочных пароходов — исключительно для того, чтобы потом продемонстрировать друзьям, как далеко они забрались от дома. У меня создалось впечатление, что над Инверэри постоянно висит почтительное молчание, какое устанавливается после чьего-то многозначительного покашливания. Подобный эффект мне доводилось наблюдать в Балморале и (в меньшей степени) в Сандрингэме.
Думаю, что большинство туристов именно в Инверэри впервые сталкиваются с такой традиционной деталью шотландского быта, как килт. Это и неудивительно, поскольку все сторонники дома Кэмпбеллов щеголяют в зеленых тартанах с тонкой желто-белой клеткой, один вид которого вызывает приступы бешенства у представителей клана Макдональд. Странно другое: на витринах магазинов Инверэри с трудом отыщется имя Кэмпбелл. Вы встретите здесь Макларена, Дьюара, Малькольма, Макинтайра, Макнотона, Робертсона, Манро и даже Роуза (факт, показавшийся мне совершенно неуместным на исторической родине предка нынешних Кэмпбеллов — Маккалана Мора). С Кэмпбеллами ведь как? Приезжаешь в любой уголок земного шара и тут же наталкиваешься на представителя этой славной фамилии. При таком положении вещей естественно было бы предположить, что уж в Инверэри-то имя Кэмпбелл будет красоваться на каждой магазинной витрине. Но нет, владельцы магазинов, словно сговорившись, избегают использовать столь популярную фамилию. У меня есть объяснение этому феномену, хотя кому-то оно может показаться весьма сомнительным. Тот факт, что Кэмпбеллы всегда и всюду приходят, подразумевает также, что они откуда-то уходят. Так, возможно, они попросту ушли и оставили витрины Инверэри другим кланам? А сами в это время продвигаются в те места, которые — со свойственной им проницательностью — сочли более заманчивыми?
Как бы то ни было, но ничто не способно умалить энтузиазм жителей по поводу появления герцога Кэмпбелла в Инверэри. «Галера Лорна»[7] реет над башнями замка — значит, его светлость прибыл в город! В любую минуту глава клана может появиться в поле зрения горожан. И в этом почитании нет ничего рабского, ничего постыдного. Подобное преклонение основывается на многовековом авторитете клана. Ведь, по сути, вся история города тесно переплетена с историей Кэмпбеллов. Лично мне трудно понять, почему в Инверэри придают такое огромное значение периодическим приездам герцога. Ведь, скажем, в Уорике не происходит ничего подобного, когда потомок легендарного «делателя королей» объявляется в своем великолепном замке. Аналогично и визит герцога Девоншира в Чатсворт не вызывает такого ажиотажа. Возможно, все дело в том, что в Англии историю делали короли, а в Шотландии — выдающиеся аристократы? Реакция формируется на бессознательном уровне. Представьте, что вы сидите в зале, дверь внезапно распахивается и… Если при вас торжественно провозгласят: «Кэмпбелл из Аргайла!», то вы почувствуете трепет, не сравнимый с тем, какой возникает при словах «герцог Норфолк».
Преданность, которую жители Инверэри питают по отношению к Кэмпбеллам, нашла свое выражение — на мой взгляд, весьма непосредственное и забавное — в местном путеводителе, откуда я почерпнул следующее драгоценное описание:
На главной улице располагается уютная и комфортабельная гостиница под названием «Джордж». Посетителя здесь ждет самое учтивое гостеприимство и внимательное отношение ко всем его пожеланиям. В этой гостинице останавливался лорд Малькольм из Полталлоха, когда он приехал оспаривать право на графство Аргайл у лорда Колина Кэмпбелла. Надо ли говорить, что чужеземец проиграл соревнование — он оказался лишь вторым. Объявление вердикта сопровождалось взрывом ликования среди жителей Инверэри. В результате лорд Малькольм понес не только имущественные потери, серьезный ущерб был нанесен и его достоинству. Из гостиницы он съезжал под гром насмешливых аплодисментов. Его экипаж, равно как и дома его немногочисленных сторонников (расположенные в основном на центральной площади) подверглись нападению — на них обрушился град камней.
Мне неизвестно (да это, впрочем, и не важно), когда именно имел место описанный инцидент — вчера или столетия назад. Но одно я знаю точно: любой, кто побывал в Инверэри и познакомился с этими строками, должен снять шляпу перед безрассудной смелостью лорда Малькольма из Полталлоха.
Я не спеша прошелся по Инверэри, наслаждаясь безмятежным спокойствием озера, мягкостью очертаний окрестных холмов и тишиной, царившей на главной улице. Попутно осмотрел старое здание суда, тюрьму и дом, в котором некогда один из Кэмпбеллов приговорил к смертной казни Стюарта из Аппина. После этого я решил прогуляться по заросшим лесом склонам холмов. Нигде в Шотландии мне не доводилось видеть таких деревьев. Огромные вековые дубы напомнили мне своих собратьев из Большого Виндзорского парка, а березы и ясени не уступали в красоте тем, что растут в Нью-Форесте. Липы и ели плотной стеной обступали лесную дорожку, но если бросить взгляд вниз, то там, на берегу озера просматривался Инверэри — освещенный солнечными лучами маленький белый городок, в котором чудилось что-то французское.
Я прилег на мягкий ковер вереска с книжкой Джеймса Босуэлла «Дневник путешествия на Гебриды с доктором Джонсоном». По словам автора, здесь, в Инверэри доктор впервые попробовал виски. В октябре он прибыл в городок со своим верным спутником:
Мы приехали в Инверэри поздним вечером и устроились на ночлег в превосходной гостинице. Но даже здесь доктор Джонсон отказался снять свою мокрую одежду.
Нас несказанно порадовала перспектива приятного размещения. Мы отменно поужинали. После ужина доктор Джонсон, который за все время путешествия, по моим наблюдениям, ни разу не прикасался к местному алкогольному напитку, заказал четверть пинты виски. «Должен же я познакомиться, (сказал он), с тем, что составляет счастье всякого шотландца». Он выпил все без остатка, мне плеснул лишь капельку виски на дно стакана — чтобы потом я мог подтвердить, что мы пили вместе.
Во время пребывания в Инверэри путешественники получили приглашение на обед от герцога Аргайла и его супруги. «Что меня восхищает, — заметил доктор Джонсон, озирая герцогский замок, — так это полное пренебрежение к расходам». Обед прошел замечательно, если не считать тех шпилек, которые герцогиня постоянно отпускала в адрес не понравившегося ей Босуэлла. Между прочим, эта герцогиня, в прошлом вдова герцога Гамильтона, являлась одной из знаменитых «Богинь» Ганнинга[8], Доктор, несмотря ни на что, был в отличной форме и охотно изрекал свои великолепные, претендующие на непогрешимость сентенции — к вящей радости своего обожателя. «Никогда еще я не видел его таким мягким и обходительным, как в тот день», — отмечал Босуэлл.
Перелистывая его книгу, я сделал одно очень интересное наблюдение. То уважение, которым окружено имя Кэмпбеллов в Инверэри, судя по всему, носит характер инфекционного заболевания. Оно не только передается всем приезжим, но и явственно ощущается в простой, бесхитростной прозе Босуэлла. Для меня, во всяком случае, было очевидно: и сам автор, и, в некоторой степени, доктор Джонсон ходили на цыпочках вокруг главы прославленного клана.
Отдохнув, я двинулся в обратный путь — в маленький городок с его пустынной главной улицей. Инверэри, казалось, замер в ожидании торжественного выхода герцога — в сопровождении личного ансамбля волынщиков, с развевающимися стягами и блестящими на солнце клейморами. Я же пошел на почту отправить кое-какие телеграммы. Пока девушка за стойкой отсчитывала мне сдачу, я подошел к открытой двери и выглянул наружу. Улица по-прежнему оставалась безлюдной, единственное, что оживляло пейзаж — велосипедист, который беззаботно катил по склону холма. На нем был килт. Велосипедист в килте — подобное я видел впервые.
— Кто это такой? — спросил я у работницы почты.
— О! — откликнулась девушка. — Так это ж его светлость.
На сосне возле моста я увидел надпись: «Выставка рогатого скота». Снизу была пририсована маленькая ручка, которая неопределенно указывала куда-то за мост, в направлении удаленных холмов.
Я последовал за разношерстной толпой горцев и их жен, которые двигались в указанную сторону. Надо сказать, мои попутчики представляли собой достойное зрелище. Горцы, принарядившиеся для похода в церковь или на выставку скота, служат живой иллюстрацией для понятия «респектабельность» — так, как его понимали во времена доброй королевы Виктории. Пожилые женщины медленно шествовали по переулку, все как одна одетые в платья мрачных расцветок и черные перчатки. Мальчишки выглядели так, будто им строго-настрого запретили насвистывать по воскресеньям. Местные девушки вполне соответствовали международным стандартам красоты, радовали глаз, и все — благодаря унификации женских мод и развитию производства дешевого конфекциона.
Однако истинной трагедией любого общественного события в провинции является такая деталь мужского костюма, как котелок. Что в Англии, что в Шотландии этот нелепый черный предмет, напоминающий перевернутую форму для пудинга, служит насмешкой над природой. В Ирландии мужчины вообще презирают шляпы. Если уж ирландец и наденет котелок, отправляясь на развеселую вечеринку, то проходит в нем до первой чарки. После этого вы найдете злосчастные головные уборы валяющимися под столом или мокнущими под дождем. В результате подобной де-шляпизации страны котелок в Ирландии обретает — весьма неожиданно — даже некоторое патетическое благородство.
Увы, в английской и шотландской глубинке дела обстоят совсем иначе! Здесь мужчины очень серьезно относятся к своим котелкам. Вот почему сейчас передо мной — на фоне чудесных голубых холмов, краснеющих кустов рябины и желтеющей листвы — торжественно двигалась процессия резонерских колпаков. И под каждым из них — взъерошенная шевелюра шотландского горца.
Мероприятие происходило на территории одного из местных жителей: фермер по имени Кэмпбелл выделил под ярмарку собственное поле. Сейчас он стоял у ворот и собирал с посетителей плату за вход. Он представлял собой типичного шотландского увальня — светловолосого, с пучками волос, пробивающихся не только на широких скулах, но и на носу. Он педантично требовал по два шиллинга с каждого автомобилиста, который намеревался изуродовать своими шинами его владения. Когда один из них отказался платить, фермер расшумелся. Про себя я отметил, что у местного Кэмпбелла высокий, почти женский тембр голоса и повадки напористого разбойника.
— Плата два шиллинга, — внушал он недовольному автомобилисту, — хоть ты на два часа въезжаешь, хоть на две минуты…
Сами по себе эти слова — если бы хозяин поля оставался невидимым — показались бы любовной лирикой и, скорее всего, остались бы без последствий. Но выражение бесцветных глаз Кэмпбелла и вся его угрожающая поза произвели должное впечатление. Хозяин машины быстро, не мешкая, расплатился!
Ах, если б только вы могли побывать на подобной выставке скота! Это же настоящий гимн истинному, простонародному Хайленду.
Фермеры с чадами и домочадцами прибывают со всей округи. На своем пути они преодолевают высокие холмы. Едут на всевозможных машинах и повозках. Оркестр волынщиков в парадных одеждах наигрывает национальные мелодии, бросая дерзкий вызов окрестным холмам. Коровы мычат, овцы блеют. К этому шуму примешивается собачий лай. По всему полю разбросаны загоны для скота, вокруг каждого из них — плотная толпа зрителей, рассматривающая обитателей загона с напряженным вниманием, характерным для крестьян в подобной ситуации. А запертые коровы и овцы, в свою очередь, глазеют на обступивших их людей и пытаются разглядеть среди них своих хозяев. Это непросто, ведь все по поводу ярмарки обрядились в непривычные чопорные одежды.
«Так-так, — думают коровы, рассматривая даму в черных перчатках, опирающуюся на прутья загородки, — а вдруг это не миссис Макдональд?»
Над колышущимся строем черных котелков возникает приглушенный одобрительный гул:
— Да, — кивают фермеры.
— Да, о да, — говорят они.
— Оч-чень хорошее животное…
— Да, о да…
Коровы молчат, но, кажется, думают:
«Ух ты, Арчи Кэмпбелл! Что это ты, дружище, напялил старую черную шляпу?»
Я присоединился к толпе, наблюдавшей за выступлением пастушьей собаки. Хозяин в праздничной одежде (аккуратный синий костюм и черный котелок) стоял к нам спиной и подавал команды — серию коротких и длинных свистков. А вдалеке, на расстоянии двухсот ярдов, маленькая черно-белая колли внимательно следила за сигналами. Я залюбовался этой демонстрацией изумительного, прямо-таки невероятного сотрудничества между человеком и животным.
Вот поступила команда отыскать трех овец, спрятанных за гребнем холма. Собака сидела на траве, тяжело дыша и сторожко прислушиваясь к свисту хозяина. Со своими навостренными ушами она была похожа на черную лису. По сигналу пастуха собака сорвалась с места. Вскоре она вновь появилась в поле зрения — уже с овцами.
Длинный свисток. Колли легла на землю, несчастные овцы сбились в кучку и наблюдали за собакой.
Три свистка. Колли скользнула по траве, подобно хорьку. Она начала перегонять овец.
Один длинный, один короткий сигнал. Собака обогнула свою мини-отару и завернула ее в нужную сторону.
Три коротких свистка. Колли погнала овец перед собой.
Создавалось впечатление, будто хозяин по телефону управляет своими овцами. Собака понимала язык свиста не хуже, чем мы понимаем человеческую речь. Время от времени, если сигналы были недостаточно громкими или нечеткими, колли останавливалась и, склонив голову набок, напряженно прислушивалась. Затем, заметно расслабившись и даже вроде бы удовлетворенно кивнув — клянусь, я видел это собственными глазами! — кидалась выполнять приказ хозяина.
Все это напоминало цирковую программу. Сначала колли собрала всех овец в левом конце загона. Затем, маневрируя, перегнала их в центр поля и выстроила слева от загона. Фермер наметил одну из овец. Маленькая колли сидела, не сводя глаз с отары. Она в точности знала, что надо делать. Вот собака припала к земле, казалось, она гипнотизирует овец. Те стояли перед ней, сбившись в кучу и дрожа всем телом. Колли подползла ближе, еще ближе… Она подкрадывалась, как хорек к кролику. В толпе овец возникло нестройное движение: они вроде бы хотели бежать, но не могли отвести глаз от четвероногого пастуха. Затем последовал молниеносный рывок — собака метнулась в самый центр отары и отделила намеченную овцу. Она отогнала жертву подальше на поле и там заставила остановиться. Перепуганное животное сделало попытку вернуться к своим собратьям, но колли, бегая кругами, держала овцу на месте. Казалось, будто она читает мысли своей подопечной и предупреждает любое ее намерение.
И вот прозвучала последняя команда — загнать овец обратно в загон. Собака с блеском исполнила приказание. Она не кусала овец, ни разу не залаяла. Это было настоящее чудо! Триумф пастушеского искусства!
Мужчины могут без устали наблюдать за соревнованиями собак. Чего нельзя сказать об их женах. Некоторое время спустя женщины разбрелись по палаткам с домоткаными чулками, баночками меда, конфитюра и печеньем.
Ежегодная выставка представляла собой кульминационный момент в жизни всех этих людей, поэтому фермеры относились к ней со всей серьезностью.
Два молодых корреспондента — один с равнин, а другой из графства Аргайл — с озабоченным видом расхаживали вокруг ярмарочных палаток. Они что-то писали в своих блокнотиках, отмечая каждую пару вязаных носков, каждый горшочек меда, баночку варенья и форму с фруктовым желе. Не забывали записывать и имена производителей всего этого богатства.
— Эй, а где же яблочный джем миссис Макферсон? — вдруг заволновался горец.
— Я что-то его не видел, — откликнулся его товарищ.
— Ну нет, дружище, так не пойдет. Мы должны непременно его отыскать!
И оба паренька принялись методично обходить палатки в поисках предмета, которому предстояло стать главной новостью готовящегося отчета. И поверьте, во всем Аргайле эта новость вызовет у публики больше интереса, чем сообщение о правительственном кризисе.
Овцы и коровы по-прежнему стояли на поле, задумчиво и флегматично рассматривая хозяев; волынщики, похоже, обрели второе дыхание и теперь наяривали, как безумные; очередная собака (двадцать пятая по счету) демонстрировала свои гениальные способности, а солнце тем временем неотвратимо спускалось к горизонту и окрашивало склоны холмов в розовый цвет.
У меня было такое чувство, будто мне довелось побывать у кого-то в гостях. Вот так — шел мимо и ненароком заглянул в чей-то дом. И до чего же он мне понравился, этот дом, раскинувшийся у подножия горы! Добрый, чистый и опрятный, где все так разумно организовано. Всякой вещи свое место: овцы гуляют по склону холма, коровы пасутся на равнине. Я уходил, унося теплые воспоминания об этом милом шотландском доме — с его молоком и маслом, с его горшочками меда и шерстяными носками, а также о его хозяевах в торжественных и немного смешных праздничных одеждах.
В разгар сезона витрины обанских магазинов производят столь же истерическое впечатление, как и приветственная речь Вальтера Скотта, адресованная его благодетелю Георгу IV. В глазах рябит от разноцветных тартан, дымчатые топазы загадочно светятся в солнечных лучах, их затмевает блеск многочисленных ножей «скин ду», а рядом с ними — целые горы юмористических открыток, напечатанных в Англии и высмеивающих национальные недостатки шотландцев. Полагаю, по данному виду продукции Обан держит пальму первенства среди прочих городов мира (во всяком случае, среди городов такого же скромного размера).
Обан, подобно Стратфорду-на-Эйвоне, обладает двойственной природой. С одной стороны, это туристический городок, который с жадностью поглядывает на приезжих гостей и не стесняется себя рекламировать. Но есть и другой — зимний Обан. Он менее броский, менее «тартанный» и предназначен для теплых встреч с друзьями и долгих задушевных посиделок у камина. Такого Обана я не видел, но нисколько не сомневаюсь, что это милый и дружелюбный городок.
На мой взгляд, Обан вообще самый прекрасный из всех прибрежных городов Шотландии. Ясным солнечным днем в нем просматривается нечто средиземноморское. Невысокие западные холмы плавно спускаются к воде, вдоль набережной выстроились нарядные здания, выше по склону разбросаны виллы. Мне не раз доводилось слышать критические замечания в адрес римской арены, нависающей над городом. Эта миниатюрная копия Колизея — дань увлечению классической архитектурой — была выстроена местным преуспевающим банкиром в качестве фамильного мемориала. Она действительно дисгармонирует с общим обликом города — достаточно бессмысленное и неуместное строение. Но, с другой стороны, то же самое можно сказать о большинстве мемориалов.
Зато нигде в мире вы не увидите такого идеального морского порта, как в Обане. Все неприятные и неряшливые аспекты судоходства заботливо спрятаны от глаз стороннего наблюдателя. Мне кажется, что именно такой морской порт соорудил бы для себя какой-нибудь миллионер, если б ему в голову пришла подобная фантазия. Даже южный пирс — где обычно швартуются исключительно коммерческие суда — в разгар рабочего дня выглядит так, будто за его работой следит соответствующий комитет Королевской академии. В ожидании рабочей смены девушки с рыбного склада сидят на аккуратных ящиках и ловко вяжут свитера и носки.
На этом складе происходит сортировка местной сельди и подготовка ее для отправки в Америку и, наверное, в Россию. Девушки стоят у длинного корыта и потрошат целые косяки рыбы. Изо дня в день они производят одни и те же механические движения: чик-чик-чик-шлеп — и очередная серебристо-серая рыбина, лишившись головы и внутренностей, падает в корзину.
Возле пристани покачивается целый флот маленьких выносливых траулеров, потемневших от долгого пребывания в море. Это живописное нагромождение труб и мачт; сквозь открытые люки трюмов видны тонны красноглазой сельди, складированной среди колотого льда.
Обан — в большей степени, чем любое другое место западного побережья Шотландии — заслуживает звание города счастливых воспоминаний.
Именно отсюда, из Обана, тысячи британцев начинали свой путь на Внешние Гебриды. Ах, эти волшебные Западные острова, затерянные на просторах Атлантики! Порой кажется, что они и вовсе лежат за пределами обитаемого мира. И сюда же, в Обан, ежедневно прибывают небольшие пароходики, которые привозят путешественников, уже побывавших на западе. После недель, проведенных на чудесных маленьких островах, Обан — с его лихорадочным блеском магазинных витрин — воспринимается как своеобразная метрополия.
В самом Обане также присутствует некое обещание запада. Аналогичное ощущение возникает в Ирландии, когда таинственные ветры Коннемары гуляют по серым улицам Голуэя. На всем лежит налет чего-то гэльского. Если же дождаться заката, когда небо на западе окрашивается в багровые тона, и обратить взор в сторону гор Малла, то может показаться, будто вы стоите на границе нового, неизведанного мира.
Выйдя из Обана, я направился на северо-восток и вскоре пришел к развалинам замка Данстаффнэйдж. Знаменитая крепость стоит на небольшом мысе, образованном при слиянии Лох-Линнхе и Лох-Этиве. От ее названия произошел и древний титул, который носит владетель Данстаффнэйджа. Местный путеводитель допускает досадную неточность, когда утверждает, что наследственным хранителем крепости является глава клана Кэмпбеллов, герцог Аргайл. На самом деле это не так. В 1910 году герцог действительно попытался получить это звание, но Ангус Джон Кэмпбелл — нынешний хранитель и двадцатый по счету владетель Данстаффнэйджа — сумел доказать в Сессионном суде, что его предки с 1436 года владели данным титулом.
Некогда это был величественный замок, теперь от него остались лишь стены толщиной в девять футов, с которых открывается чудеснейший вид на западное побережье.
Я всем предлагаю поступить, как я. А именно — выбрать один из тех пригожих октябрьских деньков, когда, благодаря ветрам с Атлантики, лето ненадолго возвращается в свои права — и подняться на один из бастионов Данстаффнэйджа. Обещаю, вы никогда не забудете вид, который откроется перед вами. Если посмотреть на восток, там, за голубой гладью Лох-Этиве, виднеются два пика-близнеца Бен-Круахан. На западе узкая полоска моря отделяет вас от голубых гор Малла и Морвена. А на севере раскинулось озеро Лох-Нелл с тонкой каемкой шафрановых водорослей.
Вокруг стоят леса в осеннем разноцветье: кусты рябины окрасились в малиновый цвет, каштаны выделяются светлым золотом на желтовато-коричневом фоне засохшего папоротника. А позади них серебрятся последним вереском холмы.
Внутри крепости я заметил великолепную пушку, вполне достойную того, чтобы быть выставленной в музее, а не валяться забытой под стеной полуразрушенного замка.
— Эта пушка осталась от Непобедимой армады, — сообщил мне молодой человек, у которого хранились ключи от Данстаффнэйджа. — Ее подняли со дна залива Тобермори, но, похоже, никому нет до нее дела…
На пушке с трудом можно было разобрать имя человека, который его изготовил: Асуэр Костер из Амстердама.
Величайшая легенда Данстаффнэйджа связана с знаменитым Коронационным камнем (он же Камень судьбы), который в настоящее время хранится в Вестминстерском аббатстве под сидением деревянного трона. Того самого, на котором десятки английских школьников при помощи перочинных ножиков увековечили свои имена. В прошлом на этом камне короновались все ирландские монархи. Согласно преданию, библейский персонаж Иаков использовал камень в качестве подушки во время своих странствий по равнинам Луца.
Когда скотты перебрались из Ирландии в Каледонию, они перевезли камень с собой — сначала на остров Айона, а затем в Данстаффнэйдж, который в то время был столицей королевства Дал Риады. Впоследствии столица переместилась в Скун, соответственно, и Камень судьбы оказался в этом городе (посему его часто называют Скунским камнем). Здесь он находился с 850 по 1297 год, когда английский король Эдуард I захватил камень и в числе прочих военных трофеев перевез в Вестминстерское аббатство.
С замком Данстаффнэйдж связан еще один исторический эпизод. В 1746 году сюда прибыло судно с Внешних островов, на борту его находилась молодая женщина по имени Флора Макдональд. Даму эту везли в Лондон, дабы допросить по делу Молодого, или Младшего, Претендента. В вину ей вменялось содействие побегу Чарльза Эдуарда после поражения при Куллодене. В качестве государственной преступницы Флора Макдональд провела десять дней в Данстаффнэйдже…
В роще неподалеку от замка я набрел на старое полуразрушенное кладбище. Обычное сельское кладбище, каких немало в Шотландии: могилы густо заросли кустарником и сорной травой, надгробия растрескались и покосились, стены склепов покрыты зеленеющим мхом, а дорожки между ними затянуты осенней паутиной. Тишина нарушалась лишь шепотом листвы да одинокой песней малиновки, которая то взлетала до самых высоких нот, то почти затихала в неподвижном воздухе.
Подобные места повергают меня в состояние светлой меланхолии. Будь я свободным от всяких дел человеком, то отправился бы бродить по Шотландии. Подобно старине Смерти в краю ковенантеров, я бы ухаживал за старыми могилами, поправлял покосившиеся надгробия и очищал их от наросшего мха.
Я повстречался с ним на судне, которое ранним вечером вышло из обанской гавани и направилось в сторону Малла. Моими попутчиками были в основном фермеры и перегонщики скота, возвращавшиеся с ярмарки. Они везли с собой различную поклажу, включая спеленатого и засунутого в мешок теленка. Несчастное животное смотрело на всех влажными темными глазами и напоминало юную ассистентку фокусника, которая позволяет связать себя на глазах у всей толпы.
Невысокий худощавый мужчина привлек мое внимание, поскольку смотрелся совершенно неожиданной фигурой на борту лодки, совершающей плавание на Гебриды.
У него был такой вид, словно еще сегодня утром он разгуливал по Чипсайду. Могло показаться, будто некий могущественный ураган подхватил его где-то на Куин-Виктория-стрит и аккуратно перенес на палубу нашего судна. Короче, он выглядел как стопроцентный коренной лондонец. Когда он шел по палубе, у меня в ушах явственно стоял стук садовой калитки. Вот он остановился у поручней и устремил взор на далекие холмы, смутно темневшие на горизонте. Забавно, но даже эти холмы — благодаря визуальному соседству с его тщедушной фигуркой — теряли свои неясные очертания и превращались в нечто, подозрительно смахивавшее на собор Святого Павла.
Меня совсем не прельщала перспектива более близкого знакомства. Я опасался, что он окажется болтливым умником — из тех, кто охотно берется вас просвещать относительно всего на свете, от почтовых марок до сортов садовых георгинов.
Наш пароходик миновал Керреру и теперь направлялся к Маллу. Несколько чаек неотвязно следовали за нами, то и дело мелькая на фоне закатного неба. Вдалеке по-прежнему маячили лиловые холмы, погруженные в вечернее безмолвие. Сквозь деловитое гудение двигателя доносились голоса матросов, они шутили и о чем-то переговаривались по-гэльски.
Итак, мы следовали своим курсом к Западным островам — почти на край света.
— Какая красота, — проговорил маленький человечек, выколачивая трубку о борт парохода.
Взглянув на него искоса, я обнаружил, что мужчина разглядывает закат, догорающий над замком Дуарт. Море казалось блестящей полосой серебра, которая шевелилась и подрагивала, словно миллион живых рыбок. Я чувствовал себя под действием гипнотической магии этой дикой местности. Она сулила долгие и приятные прогулки по далеким холмам и уединенным долинам, располагала к тихому созерцанию, миру и покою. Светская беседа со случайным попутчиком никак не вписывалась в мои планы, поэтому я промолчал. Однако мужчина проявил настойчивость.
— Я говорю: красота-то какая, — повторил он, откашлявшись.
Вначале я намеревался более или менее вежливо отделаться от нежелательного собеседника. Но затем я присмотрелся к нему внимательнее и почувствовал неожиданный прилив симпатии.
— Вы сами живете здесь, в Шотландии? — поинтересовался он.
— Нет.
— И я нет, — просто сказал он.
— Вы, наверное, из Лондона?
— Откуда вы знаете? — удивился мужчина.
— О, просто догадался. Интуиция, знаете ли.
— Вы ведь знаете Брикстон, да? Как интересно… Рад познакомиться. Так забавно стоять здесь и вспоминать о третьем номере автобуса… ну, том, что ходит мимо ратуши, мимо Тулс-Хилл — вы же знаете Тулс-Хилл? — и мимо Херн-Хилл, по Крокстед-роуд. Вам знакома эта часть города? Терлоу-парк-роуд, Дулвич… Милый райончик. Я всегда говорил, что это самая приятная часть города. Но как странно думать обо всем этом здесь! Вы понимаете, о чем я?
— Полагаю, что да.
Закат окрасил небо над Бен-Мором в багрово-золотые тона.
Я вновь задался вопросом: что такой парень, как этот славный лондонец, делает на полпути к Гебридам? Каким ветром его занесло в эту глушь? Впрочем, не важно. В настоящий момент я чувствовал себя слишком расслабленным и умиротворенным, чтобы проявлять любопытство.
Просто удивительно, каким миром и покоем веяло от здешних холмов. На меня снизошло ощущение вечных каникул, когда можно ничего не делать, просто стоять и наслаждаться проплывающим мимо пейзажем. Эта атмосфера счастливого безделья, подобно густому туману, обволокла меня и проникла в каждую пору, в каждую клеточку моего тела. Сомневаюсь, чтобы подобное было возможно где-то еще к востоку от Балкан.
Тем временем пробили склянки, шум мотора стих. Теперь наш кораблик медленно дрейфовал, а к нему приближался баркас с тремя островитянами — их фигуры казались угольно-черными на фоне серебряного моря. Часть пассажиров — пятеро фермеров и с ними несколько пастухов — приготовились к выходу. Остаток пути до острова им предстояло проделать на этом баркасе. Один из пастухов был настолько пьян, что поскользнулся и упал. Раздался дружный смех. Все пассажиры несли с собой объемистые бумажные пакеты. Вот на борт баркаса бережно сгрузили новенький блестящий велосипед. За ним последовала торба с почтой — размерами она не превышала обычную дамскую сумочку. Так, теперь скромная стопка утренних газет. И вот уже прозвучал сигнал к отправлению.
Мы поплыли дальше, а баркас заспешил к ближайшему острову, призывно помигивающему разрозненными огоньками.
Маленькое островное сообщество исчерпало ежедневный лимит общения с внешним миром. Оно получило свои письма, свои утренние газеты, новый велосипед для Дженни и кучу таинственных пакетов из магазинов Обана.
Мы тихо двигались по проливу. На небо выплыла луна, и ее лучи ярко освещали топ мачты «Лохинвара».
Приблизительно через двадцать минут в машинном отделении снова пробили склянки. Наше судно остановилось возле новой пристани. Здесь мы избавились от теленка.
В темноте мне удалось разглядеть старенький навес со спасательным кругом и цепочку холмов, загораживавших полнеба.
На пристани собралось все население острова. Старики, опиравшиеся на палочки, молодые девушки с непокрытой головой, здоровые неуклюжие парни — все они жадно глазели на наш пароход и шепотом обсуждали увиденное. Островитяне внимательно рассматривали меня, маленького лондонца и остальных пассажиров. Было ясно, что разговоров им хватит надолго. Судя по всему, каждое прибытие судна с материка становилось настоящей сенсацией для поселка.
Жители острова громко переговаривались со своими земляками, находившимися на палубе — как и в любом маленьком местечке, все друг друга прекрасно знали. Затем раздался звук ожившего мотора, толпа на берегу заволновалась, посыпались слова прощания на английском и на гэльском. За бортом возник пенный след — мы удалялись, оставляя островитян коротать дни в тени холмов.
— А вы могли себе представить, — обернулся ко мне мой попутчик, — что такое происходит всего на расстоянии суточного перехода от Лондона? Нет, я не хочу сказать, что слишком далеко уехал на запад за эти дни, но как вспомню Пиккадилли-Серкус… Вы только подумайте!
Я чувствовал, что уже устал от подобных рассуждений, но мне не хотелось обижать своего собеседника. Он мне по-прежнему нравился. Этот человечек был полон восторженного удивления. Он постоянно хотел что-то высказать, но ему не хватало слов. Я, наверное, мог бы помочь ему, но мне мешала моя лень.
— Становится холодно, — сказал я наконец. — Не хотите ли спуститься в каюту и что-нибудь выпить?
— Я не пью, — ответил маленький лондонец.
— Тогда, может быть, чаю?
— Вот это было бы отлично.
Мы прошли в крохотную каюту и уселись на плюшевом диванчике. Искусственные цветы в вазочке покачивались в такт движению парохода. На стене висело панно на тему известной баллады: бесстрашный Лохинвар скачет верхом, за спиной у него — похищенная невеста.
— Вы сейчас в отпуске? — поинтересовался я.
— Да. Вы, наверное, скажете: что за странное место он выбрал для отпуска! Ехать в такую даль, да еще в одиночку. Мои родственники считают меня ненормальным, они-то все предпочитают отдыхать в Истбурне. Но знаете, я чувствую, что Лондон начинает действовать мне на нервы. Думаю, время от времени надо выезжать за его пределы. Разве это не естественное желание? Если б у меня были деньги, я бы отправился в кругосветное путешествие.
— Но почему вы выбрали Гебриды?
— Понимаете, я люблю одиночество. Мне нравится стоять на палубе (я, кстати, уже приезжал сюда в прошлом году, но пораньше) и думать, что вот, Лондон живет своей жизнью, а меня там нет. Я, конечно, всегда рад возвращению домой. Но как подумаю: всего один день пути от Лондона… и тут такое!
Он махнул рукой в сторону иллюминатора, за которым как раз проплывал эффектный склон горы.
— Насколько я понимаю, подобные поездки помогают вам вернуть… как бы это сказать… душевное равновесие?
— Вот именно, — обрадовался мой собеседник. — Понимаете, я каждый день езжу на работу, одной и той же дорогой в одно и то же место. Полагаю, так оно и будет продолжаться — пока я не состарюсь и не помру. Казалось бы, тоска! Но я не слишком расстраиваюсь, даже если мне случается пропустить свой поезд или, скажем, всю дорогу от Брикстона простоять на ногах. В подобных ситуациях спасают мысли о… обо всем этом. Ну, вы понимаете. Здесь так тихо… и покойно. Нет, конечно, всему есть мера. Я хочу сказать: если б мне пришлось пробыть здесь слишком долго… да к тому же, одному, я бы, наверное, устал, а так… Три-четыре дня — как раз то, что мне надо. Я снова чувствую себя бодрым и веселым.
Он еще долго продолжал в том же духе. Я слушал его и думал: а ведь он прав! Нет, уж кем-кем, а сумасшедшим его не назовешь. Напротив, очень здравомыслящий человек. Да, он бежит из Лондона, ищет уединения. Но, может, это помогает ему выжить в огромном перенаселенном городе со всеми тамошними проблемами. Не исключено, что он нашел лекарство, в котором так нуждается большинство лондонцев.
Мы медленно вошли в залив Тобермори.
Лунный серп четко выделялся на фоне темного неба. Он заливал белым светом ряд домов, полукругом выстроившихся вокруг гавани. Дальше притаились спящие холмы. Над городом царила тишина, глубокая, как океан.
Фермеры и гуртовщики топтались на палубе, вглядывались в темноту, пытаясь отыскать свет в окнах своих домов. Они чувствовали себя великими путешественниками. Ну как же! Они ведь провели целый день в Шотландии. Продали скот, закупили все, что заказывали жены. Выпили совсем немного и имели полное основание гордиться собственной добродетелью.
Пароход пришвартовался возле маленькой пристани. На берегу собрались встречающие — человек, наверное, пятьдесят. Они стояли в свете масляных фонарей и всматривались в лица тех, кто спускался по сходням. Нас с лондонцем никто не встречал. Поэтому мы спокойно сошли на пристань и углубились в пустынные улочки, начинавшиеся сразу за территорией порта. Тишину спящего города нарушал лишь шум реки, очевидно, протекавшей где-то поблизости. Вот мы и очутились в ином мире, «там, далеко-далеко за холмами».
Маленький лондонец восторженно посмотрел на меня.
— Клянусь небом! — произнес он. — Это трудно выразить…
— Просто невероятно, — мгновенно согласился я.
Два дня я бродил по острову Малл, и за все это время мне встретилось не больше десятка человек. Я наслаждался видом высоких холмов, все еще покрытых зеленью, и возвышавшимся над ними Бен-Мором — главным великаном Малла. Эта величественная гора, видная со всех точек острова, является потухшим вулканом. В свое время из его огромного жерла извергались расплавленные массы, которые, застывая, сформировали причудливого вида колонны в южной части Малла.
Я исходил множество безлюдных дорог. Они ныряли в темные долины, поднимались по склонам холмов к диким вересковым пустошам, огибали крохотные озерца, собиравшиеся в естественных углублениях. И повсюду, куда бы ни вели эти дороги, меня не покидала мысль: все здесь несет на себе отпечаток Божьей десницы.
Тут не удастся уйти далеко от соленой воды. Подниметесь ли вы на холм или свернете на развилке — отовсюду открывается вид на залив Малла и горы Морвена, вздымающиеся на севере. С высоты хорошо виден скользящий по глади залива маленький — словно листок ивы — пароходик, который раз в день отправляется в материковую Шотландию.
Малл — прекрасное, торжественное место. Он словно бы специально создан для того, что у католиков называется испытанием совести. В острове Малл нет ничего языческого, и в этом его отличие, скажем, от Ская. Там, прогуливаясь по склонам холмов или в тенистых долинах, вы так и ждете, что из-за очередного нагромождения валунов появится фигура кровожадного скандинавского бога. Здесь же если кого и можно встретить, так это привидение какого-нибудь ирландского святого, который, как и сотни лет назад, топчет вересковые пустоши своими веревочными сандалиями.
Айона навечно запечатлела знак креста над Маллом.
Неотъемлемая деталь островного пейзажа — развалины, они тут встречаются на каждом шагу. Оно и понятно, ведь на Малле множество заброшенных деревень. Порой лишь пара камней, установленных один на другом, или вытоптанный участок земли обозначают то место, где каких-нибудь сто или пятьдесят лет назад стояло селение шотландских горцев.
Дело в том, что остров серьезно пострадал от проводившейся правительством политики выселения. Это одна из самых печальных страниц в истории Шотландии, когда целые семьи лишались пристанища: людей сгоняли с исконных земель, а жилища сжигали.
В результате большое количество Маклинов (и Маклейнов) вынуждены были покинуть родной Малл и разъехаться по всему миру. И сегодня представители этого рода живут в Канаде и Новой Зеландии, свято храня память о далеком острове, которого они даже не видели.
Этот клан — один из самых древних и интересных в Хайленде. Если говорить о фамильной гордости и чувстве родственной сплоченности, то Маклины не уступят никакому другому клану. А весь остров Малл является их родовым поместьем. Он буквально пропитан воспоминаниями о тех или иных военных подвигах членов клана. Вряд ли здесь сыщется хоть одна квадратная миля, с которой не был бы связан (хотя бы предположительно) рассказ о дерзких деяниях Маклинов, их доблести и хитрости.
Не могу без улыбки вспоминать объявление, которое не так давно видел на дверях одного из ресторанов Глазго. Там сообщалось о ежегодном традиционном сборе Маклинов: «Встреча будет носить неофициальный характер; после ужина — современные и горские танцы». Современные танцы! Как нелепо это звучит здесь, на Малле, где славное имя Маклинов ассоциируется с боевым кличем и свистом меча. Увы, увы…
Далее в объявлении говорилось, что «представители клана Маклинов могут привести с собой столько гостей, сколько пожелают». Вот это уже больше похоже на правду! В истории клана зафиксировано немало случаев, когда гости — ровно «столько, сколько пожелали Маклины» — оказывались на весьма неприятных вечеринках! Хотя члены клана никогда открыто не нарушали законов гостеприимства, нередко бывало, что они приглашали как можно больше врагов на «неофициальные приемы». И хорошо, если тем хватало ума не расставаться со своими кинжалами за обеденным столом.
Первое, что бросилось мне в глаза по прибытии на Малл, — замок Дуарт, который угольно-черным контуром вырисовывался на фоне закатного неба. Так уж сложилось, что на протяжении двух столетий он стоял заброшенным. Дело в том, что хозяева замка — доблестные Маклины — изрядно пострадали во всей этой «заварушке» со Стюартами. Они попали в опалу и в 1691 году были лишены своих владений. В результате сэр Алан Маклин, двадцать второй по счету в своем роду, стал последним обитателем замка. Это тот самый Маклин, который принимал у себя в гостях на маленьком островке Инкеннет знаменитого доктора Джонсона, когда тот путешествовал по Внешним Гебридам.
Казалось бы, ничто не могло спасти Дуарт от печальной судьбы прочих шотландских замков: он пустовал и медленно превращался в груду развалин. Однако история получила неожиданное развитие уже в наши дни — и за все следует благодарить романтический характер Маклинов. Примерно восемьдесят лет назад один юный шотландец совершал морской круиз по островам в обществе своего отца. Они приплыли на Малл и посетили полуразрушенный замок. Этим мальчиком был сэр Фицрой Дональд Маклин, двадцать шестой в роду Маклинов из Дуарта и нынешний глава клана. В тот день, стоя среди покосившихся камней, юноша поклялся, что когда-нибудь он вернется сюда и возродит фамильный замок. Сейчас этому великому человеку уже девяносто шесть лет, и шестьдесят из них у Маклина ушло на то, чтобы исполнить свое обещание. Военная карьера позволила ему объехать весь мир. В 1852 году он вступил в Тринадцатый гусарский полк, герцог Веллингтон лично присвоил ему офицерское звание. Маклин принимал участие в битве при Альме и осаде Севастополя. Здесь он был тяжело ранен — так, что фронтовой врач определил ему срок жизни в десять часов. Однако Маклин не только выжил, но и укрепился в своем намерении восстановить замок Дуарт.
В 1912 году, уже 77 — летним стариком, он снова приехал на Малл. Более чем почтенный возраст не отвратил Маклина от исполнения его клятвы. Он выкупил развалины замка и начал восстановительные работы. По окончании строительства он бросил клич всем членам клана, рассеянным по разным уголкам планеты. Он заклинал сородичей приехать в Шотландию и присутствовать на церемонии его вступления во владение замком.
И Маклины откликнулись на зов. Они приехали из Германии, Голландии, Америки, Канады и даже из далекой Австралии. Теплым августовским днем 1912 года члены клана собрались перед замком Дуарт, и глашатай задал традиционный вопрос:
— Могу ли я доложить главе клана, что вы желаете его увидеть?
Громкий крик был ему ответом. Маклин из Ардгура поднял свой посох и постучал в ворота. Дуарт собственноручно отворил их и остался стоять на пороге — семидесятисемилетний старик, потративший шестьдесят лет жизни на осуществление заветной мечты. Грянула музыка: волынщики заиграли «Приветствие главы». Над замком развевалось знамя Маклинов — впервые за последние двести лет.
Маклины вернулись домой.
Вот такая история со счастливым концом из жизни Нагорья. Думаю, никто из шотландцев не сможет пройти мимо этого массивного замка на высокой скале и не ощутить в душе трепет восторга и ликования.
Нечасто случается, чтобы человек сумел достичь цели в столь преклонном возрасте. И еще реже бывает, чтобы кто-то на протяжении целых шестидесяти лет хранил верность своей мечте.
Пожалуй, эта история ничуть не хуже тех легенд, которые рассказывают о Маклинах на Малле. А возможно, и самая лучшая из них.
Как бы мне хотелось, чтобы кто-нибудь наконец отыскал сокровища с Тоберморского галеона. Пусть счастливчик забирает себе испанское золото и отправляется с ним восвояси. Тогда бы мы, по крайней мере, перестали мучиться этой загадкой.
Ну ладно, пусть не все сокровище целиком. Да если бы нашлась хоть какая-то мелочь — скажем, пять фунтов золотом, — и это был бы обнадеживающий знак. Так ведь нет же! Почти каждый год в Тобермори прибывает новая партия охотников за сокровищами — энтузиасты с чистыми лицами и надеждой во взорах. С собой они привозят водолазов и землечерпальную технику. И что же? Тобермори наблюдает за подобными попытками с 1640 года — с тех пор, когда и самого-то Тобермори как такового не было, на берегу бухты стояло всего лишь несколько рыбачьих хижин. Так что прибрежный городок наперед знает результаты. Улыбается себе в усы да помалкивает. Испанский галеон в бухте Тобермори — всего лишь долгоиграющая шотландская шуточка!
Улов последней группы искателей составлял несколько кусков твердой древесины и еще какой-то хлам — все как обычно, ничего нового. А главное сокровище — сундук с золотом Непобедимой армады (стоимость которого по оценкам специалистов колеблется от полумиллиона до тридцати миллионов фунтов стерлингов), по-прежнему не дается в руки.
Занесенные песком и илом, остатки галеона лежат на большой глубине, но всего лишь в нескольких ярдах от Тоберморского пирса. Пока охотники за сокровищами ищут спонсоров и готовят новые экспедиции, река Тобермори делает свое дело — заносит древние обломки новыми слоями песка и грязи.
В 1588 году, когда испанская Армада потерпела поражение, ее могучие галеоны расшвыряло штормом вдоль всего побережья. Это усложняет этнологическую проблему, которая уже не один год развлекает ученых из Голуэя и Корнуолла. Несколько парусников потерпели крушение у берегов Шотландии.
Один корабль и поныне лежит на дне Лох-Дона, прямо напротив Обана — кажется, он ждет охотников за сокровищами. Еще одно судно потерпело крушение у самого входа в залив Малла, в месте, которое называется Руна-Ридир.
Однако судьба этих двух галеонов никого не волнует. Почему-то считается, что главные сокровища Армады находились на палубе большого корабля под названием «Флорида», который — усилиями штормового ветра и жестоких Маклинов — затонул в бухте Тобермори. Как все произошло, я расскажу чуть позже.
Пока же меня интересует вот что: а действительно ли на дне залива лежит «Флорида»? И если да, то каковы шансы, что на момент крушения сундук с золотом находился на ее борту? Мне лично кажется сомнительным, чтобы любой уважающий себя горец допустил бы подобное — позволил затонуть столь ценному галеону!
«Флорида» была итальянским судном, построенным и оснащенным в Тоскане. В испанских записях она фигурирует под разными названиями — «Galeon del Duque de Florencia» (галеон герцога Флорентийского), «Almiranta de Florencia» (флорентийский флагман) или, наконец, «San Francisco» («Святой Франциск»).
Армада представляла собой священный флот. Там присутствовало три корабля с названием «Святой Франциск», помимо них было одиннадцать «Консепсьон», то есть «Непорочных зачатий», и по меньшей мере восемь «Сан-Хуанов».
В связи с этим возникает вопрос: а какой именно из «Святых Францисков» находится на дне Тоберморского залива?
Если это «Святой Франциск», то где доказательства, что именно он перевозил сокровища? А если не «Святой Франциск», а, скажем, «Сан-Хуан» (а такая версия тоже существует), то тем более есть основания сомневаться по поводу клада.
Хотел бы я, чтобы искателям сокровищ наконец-то улыбнулась удача. Пора в конце концов разрешить эту проблему!
До сих пор много людей верят в то, что испанское золото стоимостью в миллионы фунтов стерлингов преспокойно лежит на дне залива в неповрежденном трюме галеона. Их аргументация сводится к следующему: все знают, что у Карла II был фантастический нюх на деньги. Так вот, как только стало известно, что герцог Аргайл приобрел у шведов водолазный колокол и намеревается исследовать дно залива, английский король сразу же направил в Тобермори свои мановары с целью воспрепятствовать операции!
Затем последовало долгое судебное разбирательство, в ходе которого герцог сумел отстоять свое единоличное право на владение затонувшим кораблем (это право и поныне сохраняется за семейством Аргайл).
Самая ценная вещь, которую второй герцог поднял со дна залива в 1740 году, сейчас хранится в саду герцогской резиденции — замка Инверэри. Она представляет собой великолепную бронзовую пушку длиной около десяти футов. На ней сохранились монограмма Бенвенуто Челлини и герб французского короля Франциска I.
Согласно испанским записям, несколько подобных пушек, и впрямь, находились на борту корабля, построенного в Тоскане. На этом основании энтузиасты делают вывод, что у берегов Малла действительно затонуло судно с названием «Флоренция» или «Флорида».
Еще одна более поздняя находка может быть использована в качестве доказательства.
Это фрагмент серебряного блюда, который, очевидно, использовался капитаном затонувшего корабля. На нем явственно различим фамильный герб. Герцог Аргайл, которому посчастливилось обнаружить драгоценную пластину, связался с испанскими и португальскими властями с просьбой идентифицировать герб. Какова же была радость герцога, когда те подтвердили, что герб принадлежит семейству то ли Фарейга, то ли Перейра. Если верить местной легенде, то именно так звали человека, командовавшего знаменитым испанским галеоном.
Вот, собственно, и все данные в пользу версии о Тоберморском кладе. Немного, но их хватает, чтобы ежегодно привлекать все новых оптимистов. Пока поиски не увенчались успехом, но, честно говоря, я далек от того, чтобы жалеть этих людей. Тобермори — прекрасное место для летнего отдыха.
— А почему этот галеон взорвался? — поинтересовался я у старика, знакомого с местными преданиями.
— На его борту находилась женщина, — начал он рассказывать, — дочь испанского короля. Она пустилась в плавание с Непобедимой армадой, потому что во сне увидела лицо мужчины, в которого сразу влюбилась. Девушка мечтала о замужестве, и ее отец принял решение: пусть принцесса поплывет в дальние края и отыщет своего суженого. Итак, корабль прибыл в гавань Тобермори, и глава местных Маклинов явился с визитом к принцессе. Как только она взглянула на Дуарта, так сразу признала в нем мужчину из своего сна.
Вскоре слухи дошли до жены Дуарта. И ей сильно не понравилось, что ее муж каждый день ходит на большой корабль и встречается там с принцессой. Но поделать с этим она ничего не могла, вот и решила обратиться к колдовству. Сначала она пошла к колдунье с Ислея, затем к ее подруге с Тири и наконец к знаменитой Дойтег Вуйлеах. Никто не мог помочь бедной женщине! Наконец Гормсуйл Вор из Лохабера ее пожалела и потопила испанский корабль, потянув за якорь. Вот такая история…
Я бы сказал, не история, а сплошная фантазия. Это весьма характерно для народного фольклора: когда красивыми сказками пытаются приукрасить (а то и подменить) исторические факты. Наверняка на Малле существует огромное множество подобных легенд. Я, например, слышал версию, согласно которой ревнивая жена тайком пронесла порох на борт галеона в клубке шерсти.
На самом же деле, полагаю, произошло следующее. Когда галеон прибило штормом к Тобермори, он был еще вполне в состоянии вернуться обратно в Испанию. Все снаряжение было в порядке, не хватало только воды и пропитания для команды.
Глава клана Маклинов пообещал доставить все необходимое, если капитан выделит ему сотню людей для нападения на острова Рам и Мак. По завершении этой маленькой войны Маклин вернулся вместе с наемниками на галеон, и тут возник конфликт. Маклин отказался отпускать испанцев, пока не получит плату за еду. Капитан судна вынужден был согласиться.
Но, когда член клана по имени Дональд Глас прибыл на следующий день за деньгами, испанцы связали его и бросили в трюм. Корабль был уже готов к отплытию, но в этот момент пленник добрался до порохового склада и взорвал галеон.
Вот вам еще одна версия случившегося — по-моему, ничуть не хуже любой другой.
— Что и говорить, не везет парням, — вздохнул старик. — Год за годом ищут, а весь улов — старые бревна да пара ржавых железяк. Прямо сердце кровью обливается смотреть, как они трудятся понапрасну.
Тут он понизил голос.
— Вы знаете, — сообщил он заговорщическим тоном, — я уж не раз подумывал: а что, если подплыть ночью на лодке да и подкинуть им что-нибудь интересненькое? Так сказать, для поднятия духа.
— У меня есть испанский кинжал, — осторожно проговорил я.
— Правда? — оживился старик.
Однако, подумав, мы решили отказаться от этой идеи. Мой кинжал вряд ли удовлетворил бы этих людей. Они искали золото, причем в огромных количествах. И они его заслуживали.
— Если тебе все равно надо задержаться на неделю, — сказал мой друг с Малла, — то я бы на твоем месте съездил на Айону. Ты обязательно должен осмотреть этот остров при свете дня.
Я решил воспользоваться его советом. Дождался славного денька (знаете, на Западных островах такое бывает — в середине осени океан вдруг дарит вам настоящий июньский денек) и засобирался в дорогу. Малл казался истинным раем на земле. Голубые холмы, четко выделявшиеся на фоне безоблачного неба, были окружены коричневым ореолом, который казался пылью, поднятой боевыми колесницами (таковы уж ассоциации, которые будят во мне эти героические острова).
Итак, решено: я еду на Айону!
Боже мой, какое чудесное имя! Айона, Линдисфарн и Тинтагель — это, по-моему, самые прекрасные названия во всей Великобритании. И самое сладкое среди них — Айона. В этом имени чувствуется дыхание западного ветра. Но не того, что шумит в листве деревьев, а ветра, который дует над прибрежными скалами. А еще в названии этого острова мне чудится колокольный звон. Нет, не церковных колоколов, а тех маленьких бронзовых колокольчиков, которые вешали на шею овцам и которыми пользовались святой Патрик и ирландские святые на заре христианства.
Одна из самых замечательных страниц в истории христианской религии связана с приходом Слова Господня из Ирландии в Шотландию, а оттуда на север Англии. В те времена над всеми островами только и было слышно, что треск сучьев — это вооруженные банды саксов ломились через ослабевшие римские города. А на морском побережье раздавались крики древних бриттов, которые высаживались со своих кораклов на шафрановые берега западных озер.
И в это самое время ирландские монахи бродили по свету, неся благую весть о Христе. Они шагали нехожеными тропами Европы. Они основали церкви в Кельне, Намюре, Льеже, Страсбуре и Швейцарии. Они перешли через Альпы и собственными глазами узрели Рим.
Колумкилле, или святой Колумба, тоже отправился в 563 году за море, чтобы передать тамошнему населению истинную веру.
Он обосновался на маленьком пустынном острове Айона. Вслушайтесь в звучание этого имени! В нем и зловещее завывание морского ветра, и монотонные песнопения первых христиан, и звук бронзового колокольчика.
Я пересек остров Малл, двигаясь сначала по Глен-Мор, затем по дороге вдоль Лох-Скридайн. Здесь местность выровнялась, стала менее гористой; пейзаж казался не таким диким, в нем появилось нечто неуловимо ирландское: поля пересекали черные торфяные рубцы, на склонах холмов лепились маленькие белые хижины. Я вышел к Фионфорту, где скалы спускаются к самому морю, и передо мной — всего на расстоянии какой-нибудь мили — возник остров Айона.
Есть нечто на свете, что не подвластно забвению и что вы никогда не пожелаете повторить. Потому что не существует стопроцентного повторения, всякий раз все происходит по-новому. Я смотрел на Айону и осознавал: это самое прекрасное зрелище во всей Шотландии. Такое впечатление, будто природа сотворила особые чудесные декорации для прихода христианства в этот северный край. Подводная дорога на Айону вообще уникальное явление, я не видел ничего подобного на этих островах.
Берега Малла представляют собой сплошной массив красного гранита, испещренного белыми прожилками кварца и полевого шпата. У самой воды он переходит в песчаную косу, которая на целые мили уходит в море. Этот белый песок состоит из раздробленных панцирей земляных улиток и в ясный день хорошо просматривается на дне залива Айоны. Достаточно вглядеться в зеленоватую воду, и вы увидите белое дно, на фоне которого колеблются темно-фиолетовые водоросли. Только на Балеарских островах, возле побережья Испании, мне доводилось видеть такую чистую воду. Поднимаете взор, и перед вами открывается незабываемый пейзаж. Солнце ослепительно сияет над красными гранитными утесами и белым песком, вдалеке виднеется маленький, покрытый холмами остров Айона с его миниатюрными горами, с собором и развалинами кельтского монастыря.
Взойдя на борт крохотного парома, я занял место у поручней и стал разглядывать белевший под нами песчаный пласт. Вода была настолько прозрачной, что позволяла разглядеть во всех подробностях каждую выемку, каждый гребень на дне. Время от времени под нами проплывали целые сады из водорослей, а как-то раз промчался крупный косяк серебристых рыбок.
По пути паромщик поведал мне, что население острова составляет две сотни человек, и все эти люди относятся к прогибиционистам. Закон о запрете спиртных напитков был принят на Айоне в результате всеобщего голосования. Трактир закрылся два года назад за ненадобностью.
— Жители острова прекрасно обходятся без него, — заявил паромщик. — А ежели кто захочет выпить, то ему придется переплыть залив и прогуляться шесть миль до Бунессана. Впрочем, никто и не хочет, разве что в зимнее время…
Айона не похож ни на один остров в мире. Даже если не знать его священной истории, то достаточно приехать сюда, и вы сразу проникаетесь странной мистической атмосферой. Здешние холмы с изъеденными временем склонами напоминают предгорья Коннемары: они кажутся необычными, будто перенесенными из волшебной страны эльфов. Каждый ярд этой святой земли хранит воспоминания о былых временах.
Мне не раз доводилось слышать, что, когда больной мир снова исцелится, будет готов к воплощению план создания Гэльского колледжа на Айоне. Полагаю, в этом заключается особая ирония судьбы и времени, что земля Колумба может послать свою миссию на остров святого Колумбы. Курирует проект знаменитый гэльский ученый Энгус Робертсон, и его идеи находят понимание у людей, осознающих важность кельтского послания для нашего далекого от совершенства мира. Они полагают, что данный проект поможет снова возродить светоч христианской веры, некогда зажженный Колумбой на этом острове.
Собор на Айоне отреставрирован, причем, на мой взгляд, архитекторы перестарались. То, что у них получилось, соответствует более древней Айоне — той самой, от которой уже не осталось видимых следов и которую вряд ли желают видеть посетители. Вполне возможно, что то, за чем сюда приезжают люди, легче найти на диких холмах острова или в маленьких каменистых бухточках, чем под этой орнаментальной аркой или в пустых стенах часовни.
На острове в разное время были погребены шестьдесят королей, из них сорок восемь шотландских, восемь норвежских и четверо ирландских. Хоронили их в трех больших часовнях, которые не сохранились до наших дней. Остались только длинные ряды надгробных камней — позеленевших, со стершимися от времени надписями. Считается, что где-то здесь лежит прах Макбета, как и его несчастной жертвы — короля Дункана.
Глядя на эти древние плиты, я живо себе представил, как именно все происходило.
Скорее всего, погребальная ладья причаливала в маленькой бухте в нескольких сотнях ярдов от королевского кладбища. Она медленно скользила по водам залива под жалобные звуки арфы. На белых песчаных берегах ее встречали ирландские монахи с тонзурами от уха до уха. В воздухе стоял запах фимиама. Под горестные причитания тело умершего проносили по мощеной дороге. Сегодня эта дорога почти исчезла, остались лишь фрагменты да название — «Улица мертвых».
Будучи на Айоне, мыслями все время возвращаешься к святому Колумбе. Этот человек покинул Ирландию — то ли по доброй воле, то ли в качестве изгнанника. По одной версии, его изгнали в наказание за участие в битве за Калдремн в 561 году. По другой, это стало результатом ссоры из-за какой-то копии священной книги. Так или иначе, Колумба ушел странствовать. Он стремился найти такое место, откуда бы не была видна его родина.
Согласно легенде, вначале он высадился на одном из внешних островов или, может, на полуострове Кинтайр — не суть важно. Но когда Колумба поднялся на холм, он обнаружил, что Ирландия все еще в поле зрения. Поэтому он сел в лодку и снова вышел в открытое море. Спустя какое-то время его прибило к Айоне.
Мало кто из людей того времени столь же сильно повлиял на будущие поколения, как Колумба. В особенности это относится к Ирландии. Рассказы о Колумкилле, или Колумбе, как мы его сейчас называем, передавались из уст в уста на протяжении тринадцати столетий. Я сам слышал, как простые крестьяне из Донегала, которые и читать-то по-английски не умеют, рассказывали о Колумкилле так, будто только на прошлой неделе встречались с ним на ярмарке.
Колумба был высоким, загорелым, бородатым. Человек необыкновенной физической силы, неутомимый и решительный, он обладал таким громким голосом, что когда читал псалмы, его было слышно на другом конце острова. Сохранились истории, доказывающие, что Колумбу отличал не только крутой нрав, но и недюжинное чувство юмора. Полагаю, он был типичным ирландцем.
Больше всего мне нравится легенда о часовне Святого Орана. Она забавная, хотя и несколько мрачная. Рассказывают, что как-то раз при строительстве часовни Колумбе было видение: голос свыше велел ему принести человеческую жертву, точнее, замуровать кого-нибудь живьем в основании часовни. Как только об этом стало известно, тут же нашелся доброволец — один благочестивый монах по имени Оран (впрочем, по другой версии, его выбрали по жребию). Итак, предначертание было исполнено — несчастного монаха замуровали в основании часовни.
Прошло три дня. Колумба, который был сильно привязан к Орану, не находил себе места. Наконец он решился вскрыть могилу друга, чтобы в последний раз взглянуть на него. Однако он обнаружил Орана вполне живым и здоровым.
— В смерти нет никакого чуда, — заявил тот. — И ад совсем не такой, как его описывают.
Эти кощунственные слова настолько ужаснули Колумбу, что он тут же схватил лопату и поспешил снова закопать своего друга. При этом он якобы приговаривал:
— Земля, земля, заполни рот Орана, чтобы он не мог больше богохульствовать!
Умер Колумба в 597 году, вскоре после того, как святого Августина послали в Кент для обращения англосаксов в христианство. Колумбу похоронили на Айоне, но столетие спустя перевезли тело в Ирландию. Что с ним случилось впоследствии, достоверно неизвестно. Кто-то утверждает, будто останки святого снова вернули на Айону и там тайно перезахоронили. Однако более вероятным кажется, что прах Колумбы попросту затерялся. Затерялся и рассеялся на просторах кельтского королевства — косточка здесь, косточка там.
Остров Айона — серьезное, населенное призраками место. Оно в значительной мере определило судьбу христианского мира на ранних этапах его развития. Недаром его называли ирландским Римом. И когда вы стоите на холмах Айоны и смотрите на запад — туда, где над водами Атлантики, словно корабли на приколе, возвышаются далекие острова, или когда наблюдаете тихий закат, окрашивающий теплыми красками гранитные склоны и песчаные пляжи, в такие мгновения вы не можете не чувствовать, что Айона — совершенно особенное место. Маленькое святилище, навечно посвященное Богу.
Я покидаю Малл, пытаюсь разгадать тайну убийства в Аппине, миную паромную переправу, путешествую в Мойдарт, обозреваю монумент Красавцу принцу Чарли (тут же приводятся мои размышления по поводу восстания 1745 года) и посещаю гэльский Мод.
Дождь лил целый день. Он шел и шел с выматывающей надоедливостью зубной боли. Порой ливень слегка утихал — словно бы дразнил, обещая вот-вот кончиться, но тут же вновь припускал с удвоенной силой. Казалось, небо опрокинулось на землю, и та до предела напиталась влагой. Разбросанные валуны блестели, как коричневое стекло. Клочья тумана падали с неба и превращались в серую пелену, которая обволакивала весь мир. Ручьи с шумом низвергались со склонов холмов, реки набухли и поднялись до самых мостов. Все лужи и заводи переполнились водой, а исстрадавшаяся земля извергала новые неожиданные потоки. Резкий порывистый ветер решил, очевидно, внести свою лепту в творившееся светопреставление: в безумной попытке опровергнуть все законы земного тяготения он обрушивался на водяные капли и подбрасывал их вверх, к изливавшемуся дождем небу. При взгляде на все это безобразие становилось абсолютно ясно, почему шотландцы изобрели виски.
Время от времени на размокших дорогах Малла появлялась фигура какого-нибудь древнего, насквозь промокшего старика. Дождевые капли висели у него на бороде, на кустистых бровях и на бакенбардах — той рыжей поросли, которую истинные горцы считают своим долгом отращивать на скулах. Обычно старик останавливался и после короткого мрачного молчания изрекал с непререкаемым видом:
— Дождливый сегодня выдался денек!
Чтобы не разочаровать собеседника, следует тоже остановиться, наклониться против ветра и, стоя по щиколотку в новорожденной речке, прокричать в ответ:
— Да уж, точнее и не скажешь!
После чего старик, укрепившийся в сознании собственной правоты, зашлепает по лужам дальше.
На мой взгляд, существуют две совершенно разные Шотландии: Шотландия в хорошую, солнечную погоду и Шотландия под дождем. И если первая — одна из самых прекрасных стран в мире, то вторая внушает (причем в той же самой мере) благоговейный ужас. У меня лично мысль о притаившихся в сером тумане холмах Малла будит первобытный, иррациональный по своей природе страх. Наверное, именно в такие кошмарные дни и выковывался традиционный характер шотландских кельтов — впечатлительный и склонный к мрачной романтике.
Дождь шел весь день и всю ночь. Утром же в гавани Тобермори появилось маленькое судно, доставившее пассажиров с Внешних островов. Сейчас они плотной кучкой сгрудились на палубе, и их бледные, измученные лица смутно маячили над поручнями корабля. На самом деле это был обанский — или «материковый», как здесь говорили — пароход, и сегодня ему предстояло держать путь на тот самый материк. Я пробирался к нему, низко склоняясь под резкими, сбивающими с ног порывами ветра. Вскоре наш пароход уже скользил по свинцовым с белыми барашками водам Тоберморского залива. Обан нас тоже встретил неласково — пустынные, словно вымершие улицы, перечеркнутые косыми струями проливного дождя. С сомнением рассматривал я дорогу на Форт-Уильям, которой мне предстояло двигаться дальше — она больше напоминала русло небольшой, но бурной речки.
О самом путешествии я могу рассказать совсем немногое: со всех сторон нас окружал густой туман, но, насколько я мог судить, день был холодным и дождливым. На протяжении миль двадцати или около того слева от нас пробивалось тусклое свечение: там плескались серые воды залива Лох-Линн. После Дурора я стал внимательнее вглядываться в окрестности в поисках маленького белого дома. Мне удалось его разглядеть возле Кенталлена — там, где узкая дорога сворачивает налево и уводит сквозь лес к Ардшилу. Интересовавший меня дом стоял прямо напротив церкви — обычный сельский домик с белеными стенами и тронутой ржавчиной железной крышей. Именно в этом доме проживал некий Джеймс из Долины, несправедливо обвиненный (и впоследствии казненный) за Аппинское убийство.
Заговор Гоури и убийство в Аппине — две самые большие загадки шотландской истории. Хотя со времени описываемых событий прошло уже более ста пятидесяти лет, но в здешних местах по-прежнему горячо обсуждают убийство в Аппине. В чем же причина столь горячего интереса, да еще у жителей страны, чья история прямо-таки изобилует убийствами? Причина заключается в некоторых таинственных обстоятельствах, сопутствовавших этому делу, а также в стойком убеждении (которое лично я поддерживаю), будто имя настоящего убийцы было известно — и, более того, передается из поколения в поколение — внутри клана Стюартов из Аппина. Во время моих путешествий по Шотландии я неоднократно встречал людей, которые намекали, что они владеют тайной Аппинского убийства. И я никак не мог решить, стоит им верить или нет. Эндрю Лэнг сделал первую робкую попытку пробить этот заговор молчания, сознавшись: «Мне известно, кто убил Рыжего Лиса, однако на моих устах печать. Я знаю, но не могу сказать». Из более поздних хранителей секрета следует назвать преподобного Рэтклиффа Барнета, чьи прелестные книги о Шотландии должны понравиться всем поклонникам этой страны.
Доведись мне встретиться с мистером Барнетом, я непременно бы расспросил его об Аппинском убийстве. И не столько из любопытства, сколько ради удовольствия окунуться в ту атмосферу таинственности, которую напускают на себя все, причастные к разгадке этой давней тайны.
Я бродил в окрестностях Аппина, — пишет мистер Барнет в своей книге «Дорога на Раннох», — и повстречал одного замечательного старика, которого отличала преданность гэльским традициям и истинно кельтская долгая память. Так вот, этот старик открыл мне тайну, которая мучила меня на протяжении многих лет. Теперь я знаю имя убийцы Рыжего Лиса. Мне известен дом, где до недавнего времени хранилось gunne dubh a mhifhortain — злополучное черное ружье. Я знаю также, почему оружие никогда не будет найдено. Однако — и это самое странное — если теперь кто-нибудь спросит меня об этом секрете, то я тоже смогу лишь улыбнуться, как это делают жители Лохабара и Аппина, и ответить: «Не имею права говорить».
Все это позволяет сделать заключение, что истинный убийца имеет отношение к ныне живущим членам клана — возможно, к главе клана, к какой-то женщине или же к одному из сыновей покойного Джеймса Стюарта. Однако кем бы ни был этот человек, из-за которого Джеймс Стюарт отправился на виселицу, я все равно не могу понять, какой смысл так рьяно охранять тайну полуторавековой давности?
Тем не менее я чувствовал себя настолько заинтригованным, что решил вскарабкаться по тропинке, проходившей рядом с Кенталленом. Я надеялся обнаружить груду камней, обозначавшую место того давнего убийства. Вскоре я набрел на старую дорогу, но мне объяснили, что искомый знак располагался в стороне от нее, гораздо выше по склону. В этот дождливый день дорога казалась малоприятным местом, так что я без сожаления покинул ее и направился в сторону маленькой гостиницы в Баллахулише.
Дождь прекратился, и я поднялся на небольшой холм, известный в народе как Висельный холм. На нем стоял монумент с надписью «Возведен в 1911 году в память о Джеймсе Стюарте из Ахарна, или же Джеймсе из Долины, который 8 ноября 1752 году был казнен на этом месте за преступление, которого не совершал».
Наверное, к этому времени мой читатель уже терзается вопросом, что там приключилось и кого же якобы убил Джеймс Стюарт? Вот вам история, как я ее знаю.
Четырнадцатого мая 1752 года Колин Кэмпбелл из Гленура по прозвищу Рыжий Лис миновал переправу возле Баллахулиша. Вместе с ним ехали трое — помощник шерифа-судьи по имени Кеннеди, молодой эдинбургский адвокат Стюарт и слуга, которого звали Маккензи.
Кэмпбелл был управляющим и в таковом качестве собирал плату с нескольких семейств горцев, оказавшихся «вне закона» за то, что в восстании 1745 года поддержали Красавца принца Чарли. Сам Кэмпбелл, как и остальные члены его клана, сражался на стороне английской короны, за что и удостоился должности сборщика ренты. Понятно, что якобиты считали его предателем и своим личным врагом. Со времени битвы при Куллодене прошло каких-нибудь шесть лет. Зверства герцога Камберленда лишь добавили соли на раны шотландских патриотов. Бунтовщики подверглись страшной казни, известной под названием «волочение, повешение и четвертование». Килты и волынки стали запрещенными в краю горцев, оружие приходилось прятать в соломенных крышах или других надежных местах. Ганноверские власти были настороже, ведь до них постоянно доходили слухи о новом вторжении в Хайленд, которое принц Чарли якобы готовит при поддержке Фридриха Великого. Понятно, что в такой ситуации Кэмпбелл чувствовал себя очень неуютно, когда ехал к озлобленным и угрюмым «должникам». Как же иначе, ведь он был «предателем Кэмпбеллом», возвеличенным новыми хозяевами. И он прекрасно осознавал, как к нему относятся соотечественники. Он знал, что люди, к которым он ехал, на самом деле платили две ренты: одну ему, а вторую (добровольную и тайную) — опальным вождям кланов, которые вынуждены были бежать во Францию. До Кэмпбелла также наверняка доходили слухи, что многие горцы грозились убить его, и он осознавал серьезность своего положения.
А в тот майский день Кэмпбеллу предстояла крайне неприятная работа, одна из самых неприятных в гэльских краях, а именно выселение арендатора с земельного участка. На сей раз под удар попал очень достойный и уважаемый человек — Джеймс Стюарт, или Джеймс из Долины, как его называли. Он тоже сражался при Куллодене на стороне Чарльза Эдуарда и теперь должен был понести за это наказание. Дело осложнялось и тем, что, по слухам, Джеймс являлся родственником вождя клана, его незаконнорожденным братом. Кэмпбеллу доносили также, что этот Стюарт позволял себе крайне нелестные замечания в его адрес. У Джеймса было два сына (один взрослый, а второй совсем молодой парнишка) и дочь. Кроме того, в его доме проживал еще один юноша — Алан Брек по прозвищу «Алан Рябой». Он являлся сыном старого друга семейства, который перед смертью препоручил своего отпрыска заботам Стюарта, парень успел доставить немало хлопот опекуну, он вел себя как авантюрист и прожигатель жизни. Вначале поступил на службу в английскую армию, под Престонпэнсом попал в плен и, недолго думая, перешел на сторону якобитов. После битвы при Куллодене Брек бежал во Францию, однако время от времени появлялся в Аппине с секретной миссией. Он служил курьером у находившихся в изгнании вождей клана, а попутно рекрутировал местных жителей в шотландские войска, входившие в состав французской армии. Вот как описывалась внешность Брека в полицейском отчете, составленном уже после убийства: «Рост 5 футов 10 дюймов, лицо со следами оспы, черные густые волосы, которые он обычно убирает со лба, плечи покатые, слегка сутулится, на вид примерно тридцать лет, одет в голубую куртку, короткие штаны и жилет, носит шляпу с пером, впрочем, одежду может менять».
Во время кратковременных визитов в Шотландию Бреку приходилось скрываться, поскольку его могли арестовать за дезертирство из английской армии.
В четверг 14 мая только и было разговоров, что о несправедливости предстоящего выселения. Кэмпбеллы намеревались выселить Стюартов и завладеть их землей, а роль исполнителя в этом неблаговидном деле отводилась Колину Кэмпбеллу из Гленура. Около 5 часов вечера он со своими спутниками переправился через реку и начал подниматься по старой дороге, которая вела в Кенталлен. Внезапно, когда они проезжали по лесу в Лейтир-Мор, раздался выстрел, и Кэмпбелл воскликнул: «Меня убили!» Его спутники немедленно поскакали вверх по склону холма, чтобы настичь убийцу. Когда они вернулись, Кэмпбелл все еще сидел в седле и пытался расстегнуть рубашку на груди. Затем он покачнулся и упал на землю. Две пули попали ему в спину и вышли спереди, повредив брюшную полость. Он умер на месте.
Слугу Маккензи отправили за помощью, а помощник шерифа и адвокат остались возле тела Кэмпбелла. Маккензи доскакал до Ахиндароха, там его послали в Ахарн. Здесь он увидел Джеймса Стюарта, который по одной версии сеял овес, а по другой — беседовал с Робертом Стюартом со старой мельницы в Дуроре и его сыном Дунканом. Когда Джеймс услышал издали стук копыт, он якобы сказал:
— Кем бы ни был этот всадник, он скачет не на своей лошади.
У знав от Маккензи о случившемся, Джеймс обернулся к Роберту Стюарту и тихо произнес:
— Ах, Роб, помяни мое слово: кто бы ни совершил это преступление, жертвой окажусь я.
Так оно и вышло. Сначала подозрения пали на Алана Брека. Но Брек на тот момент находился в отъезде, и уже на следующий день арестовали несчастного Джеймса Стюарта — как соучастника. На самом деле Стюарты сразу поняли (и заявили вслух, а многие люди и сегодня это повторяют), что все было проделано с целью мести: жизнь Стюарта за жизнь Кэмпбелла. Джеймса отвезли в Инверэри, в столицу кэмпбелловской вотчины. Там его судили, причем одиннадцать из пятнадцати судей были Кэмпбеллами. Главенствовал на суде герцог Аргайл, председатель Сессионного суда Шотландии и глава клана Кэмпбеллов. Надо ли говорить, что беднягу Джеймса признали виновным и приговорили к смерти?
Те, кому довелось ознакомиться с полным отчетом о том злополучном судебном заседании, утверждают: смертный приговор был вынесен несправедливо. В наши дни любой шотландский суд — если бы ему представили улики, на которые опирались Кэмпбеллы — оправдал бы обвиняемого с официальной формулировкой «за недоказанностью вины». Да думаю, и в ту эпоху — если бы дело рассматривалось в Эдинбурге, перед непредвзятыми судьями — участь несчастного Джеймса Стюарта сложилась бы совсем иначе. А так весь процесс строился на клановой основе. Как видно из речи его светлости, подсудимому вменялось в вину не соучастие в убийстве, а принадлежность к мятежному клану Стюартов.
«В 1745 году, — зачитывал обвинение герцог Аргайл, — бунтарский дух непокорных и нелояльных горцев вновь подвиг их на восстание, уже третье по счету. Вы вместе с другими членами вашего клана организовали незаконное вооруженное объединение и сражались в нем до самого конца. На первых порах Божий промысел позволил вам добиться некоторого превосходства — возможно, для того, чтобы у вас было время одуматься. Но кто способен проникнуть в помыслы Всемогущего? В конце концов небеса послали нам великого принца, сына нашего всемилостивейшего короля, который — с отвагой, достойной его доблестных предков, и с удивительной мудростью — одним решительным ударом пресек все ваши преступные поползновения».
Воздав таким образом дань талантам «мясника Камберленда», герцог перешел к заключительной части своей речи:
«Если бы вы добились успеха в том восстании, то сейчас бы правили со своими мятежниками, попирая законы нашей страны, свободы подданных и догматы протестантской религии. Вы могли бы вершить суд там, где сейчас судят вас. Мы, нынешние ваши судьи, могли бы стоять перед вами со склоненной выей и участвовать в жалкой пародии на истинное правосудие. О, как бы вы торжествовали! Вы бы сполна утолили свою жажду крови, мстительно уничтожая неугодных вам людей и целые кланы… Но все вышло иначе. И сейчас, в течение того короткого времени, что вам осталось жить, вы можете сослужить великую службу своим друзьям и соседям. Вы обязаны предупредить их против тех порочных принципов и беззаконных поступков, которые привели вас к столь бесславному концу. И да смилостивится Господь над вашей душой!»
Джеймс из Долины с полным самообладанием выслушал эту гневную филиппику, а после вынесения смертного приговора произнес:
«Милорды, я покорно принимаю ваш жестокий приговор. Я прощаю членам суда и тем свидетелям, которые, вопреки присяге, несколько раз лжесвидетельствовали против меня. И я заявляю — перед Всемогущим Богом и всеми присутствующими, — что я понятия не имел о готовящемся убийстве Колина Кэмпбелла из Гленура и что я чист, как неродившийся ребенок. Я не боюсь смерти, но что меня печалит сверх всякой меры, так это моя репутация. Я не хочу, чтобы последующие поколения шотландцев считали меня виновным в столь ужасном и варварском преступлении».
Ветреным ноябрьским днем солдаты вывели Джеймса на небольшой пригорок неподалеку от переправы Баллахулиша. Ему дали возможность произнести последнее слово, и Джеймс ею воспользовался. Он говорил долго. В своей тщательно выверенной и аргументированной речи он изложил все обстоятельства судебного дела, еще раз заявил перед Богом о своей полной невиновности, упомянул о случаях взяточничества и лжесвидетельства, которые и привели его к столь печальному концу. С оттенком того, что при иных обстоятельствах мы бы трактовали как черный юмор, Джеймс посетовал, что ему, очевидно, пришлось отвечать не только за смерть Кэмпбелла, но и за грехи отцов, принимавших участие во всех якобитских восстаниях. В завершении речи он обратился к опечаленным членам клана, собравшимся на казнь. Повысив голос, чтобы перекрыть завывание ветра над долиной, он прокричал:
«Мои дорогие друзья и родственники, я от всего сердца прощаю свидетелей и членов суда. Во имя всего святого заклинаю вас не держать на сердце обиду и ненависть против людей, ставших причиной моей безвременной кончины. Лучше пожалейте их и помолитесь за этих несчастных, ибо за свое бесчестье им придется держать ответ перед Господом Богом. И хотя вам пришлось выслушать немало лжи и клеветы, на ваших глазах мое честное имя было растоптано и опозорено, прошу вас: отнеситесь к этому спокойно. Утешением вам пусть будет ваша собственная вера в мою невиновность. И да послужит моя смерть ко всеобщему благу! Забудьте все раздоры и междоусобицы и объединитесь во всеобщей братской любви и милосердии…»
В пять часов вечера все было кончено. Мертвое тело Джеймса Стюарта свисало на цепях с виселицы. Рядом стоял караул из английских солдат — чтобы члены клана не могли забрать тело и похоронить его по христианским законам. Место казни охранялось целых три года! В январе 1755 года останки Стюарта сами выпали из поддерживавших их цепей, но и тогда их не разрешили захоронить. Кости связали веревками, и восстановленный таким образом скелет заново повесили. Не прошло и года, как он снова упал — на сей раз прямо на руки членам клана. Если верить молве, родственники бережно собрали косточки Стюарта и тайно захоронили на маленьком кладбище Кейла, среди других Стюартов из Ардшила.
Но кто же все-таки стрелял в Рыжего Лиса?
Этим вопросом задаются с тех самых пор, как несчастного Джеймса Стюарта арестовали за преступление, которого он не совершал. Утверждают, будто вышеупомянутый Алан Брек, несомненно, был замешан в преступлении, но сам он якобы не стрелял в Кэмпбелла. В тот вечер рядом с ним находился еще один человек, который и произвел злополучный выстрел. Так кто же этот незнакомец?
На протяжении многих лет в Аппине бытует легенда, согласно которой в тот самый миг, когда проходила казнь Джеймса Стюарта, подлинный убийца лежал связанным, с кляпом во рту, в одном из близлежащих домов. Будто бы друзьям его пришлось пойти на крайние меры, чтобы удержать его от ненужного признания. Логика их была проста и вполне соответствовала духу того времени: бедняге Джеймсу уже не поможешь, а сам можешь поплатиться жизнью за подобную откровенность. Но представьте, в какой ярости пребывал тот человек, если членам клана пришлось его связать и обездвижить!
В своей книге «Суд над Джеймсом Стюартом» мистер Дэвид Н. Маккей пишет:
В ходе моего недавнего визита в тот район я обнаружил, что лишь немногие жители Аппина и Баллахулиша видели печатный отчет о суде над Джеймсом Стюартом, большинство же даже не подозревает о существовании подобного документа. Данный факт, прискорбный сам по себе, тем не менее доказывает, что те рассказы, которые передавались от отца к сыну, никак не могли быть пустыми слухами, почерпнутыми из печати… Но что же это за слухи? Что говорит народная молва о личности предполагаемого преступника? За время своих странствий между Гленко и Обаном я побеседовал со многими людьми, друзьями и просто знакомыми и в результате этих бесед пришел к следующему убеждению: если уж при таком широком круге осведомленных предпринимаются подобные меры секретности, тогда верны следующие мои предположения.
Во-первых, Джеймс Стюарт не принимал никакого участия в подготовке и осуществлении преступления.
Во-вторых, Алан Брек, хоть и был замешан в деле, не производил этого рокового выстрела.
В-третьих, в заговоре против Гленура помимо Алана Брека участвовали еще несколько молодых людей.
И, наконец, в-четвертых, обстоятельства убийства были хорошо известны определенному кругу лиц накануне казни Джеймса Стюарта; и по крайней мере одного из этих людей родственники связали и держали под замком, чтобы он во имя истины не попал сам на виселицу.
Что касается личностей заговорщиков и самого убийцы, то здесь существуют различные взаимоисключающие друг друга версии. Многие люди, убежденные, что именно они владеют разгадкой тайны, на самом деле введены в заблуждение праздными слухами. Я уверен, что истинная правда известна немногим членам клана Стюартов, и только им одним.
Попробуем подвести итоги этой таинственной истории. А они таковы: Алан Брек вынужден был бежать из Шотландии — специально чтобы навлечь на себя подозрения и таким образом выгородить своего друга и опекуна Джеймса Стюарта. Увы, Джеймсу Стюарту это не помогло, и человек, который ни сном ни духом не знал о готовящемся убийстве, понес за него незаслуженное наказание. Его сознательно обрекли на гибель, чтобы выгородить (и сохранить жизнь) некоторых членов семьи или клана.
Много лет спустя некая девушка по имени Джанет Макиннес пасла скот на холме за Баллахулиш-хаус и в дупле старого дерева обнаружила древнее ржавое ружье. Она отнесла находку старому мистеру Стюарту из Баллахулиша и тот с уверенностью заявил: «Это то самое злосчастное ружье!» До недавнего времени мрачная улика хранилась в одном здешнем доме. Ружья такого вида называли An t-slinneanach — то есть «лопатка»: это ружье из-за его непомерного веса можно было переносить только на плече.
Следующее упоминание об этой истории встречается в приложениях к роману «Роб Рой». Автор пишет:
Как-то раз, находясь в Париже, мой друг получил послание от своих знакомых: те приглашали его прийти на квартиру к одному бенедиктинскому священнику и полюбоваться из его окон на заинтересовавшую его процессию. Придя по указанному адресу, друг среди прочих гостей застал там незнакомого мужчину, мрачно сидевшего у камина. Мужчина был уже сильно в летах — высокий, худой (откровенно говоря, просто кожа да кости), на груди у него поблескивал малый крест Святого Людовика. В его лице в первую очередь привлекали внимание сильно выступающие скулы и подбородок. У старика были серые глаза и седые волосы, в которых, тем не менее, угадывался природный рыжий цвет. Обветренное, загрубевшее лицо было густо усеяно веснушками. Между моим другом и стариком завязалась ни к чему не обязывающая беседа по-французски. Они обсуждали улицы и площади Парижа, пока наконец старый вояка — он выглядел как старый солдат и, как оказалось, и был таковым — не произнес со вздохом (при этом в его речи проступил сильный хайлендерский акцент): «Да что там говорить, ни одна из них не стоит Хай-стрит в Эдинбурге!» Как выяснилось, этот страстный поклонник «Старого дымокура»[9] (который ему так и не довелось еще раз увидеть) носил имя Алана Брека Стюарта. Он скромно доживал свой век в Париже, получая небольшую пенсию и ничем не напоминая того горячего и вспыльчивого молодого человека, который, по распространенной версии, когда-то убил обидчика своей семьи и своего клана.
Со своей стороны, мне хотелось бы сделать два замечания. Во-первых, в официальном полицейском рапорте, составленном по горячим следам убийства в Аппине, преступнику приписывались не рыжие, а черные волосы. И во-вторых, не мог же друг Вальтера Скотта принять следы от оспы за веснушки на лице у Брека? Вот на этом месте — на встрече со старым, явно разочарованным жизнью (а, может, и мучимым призраками) человеком — мы закончим рассказ о таинственном убийстве в Аппине и поспешим на паромную переправу.
Профессия паромщика — нечто совершенно особенное. Паромщик похож на лифтера — он едет и едет, но никогда не приезжает. Стоит только его судну пристать к берегу, как тут же раздается окрик с противоположного берега, и паромщик — с неподражаемым, одному лишь ему присущим терпением — отправляется в обратный путь.
Однако, в отличие от лифтера, образ паромщика окутан дополнительным, уходящим корнями в мифологию флером важности и таинственности. Я не знаю другого ремесла (кроме разве что могильщика), которое бы навевало столь мрачное и раздумчивое настроение на любого человека. Покажите мне хоть одного путника, который при взгляде на перевозчика не вспомнил бы Харона! Бьюсь об заклад, что когда каждый из них выкладывает положенные шиллинги, то мысленно добавляет к ним жуткий невидимый обол.
Шотландия — страна, которая как нельзя больше подходит для таких унылых и мрачных путешествий. Вы только представьте себе, как серый туман опускается над озером и утлая посудина медленно движется к едва видимому, призрачному противоположному берегу. А горец-паромщик, облаченный в темную непромокаемую штормовку, лишь усугубляет эту гнетущую иллюзию своими скупыми односложными репликами — мрачными «ну-ну», сдержанными «может быть», редкими «да» и безнадежными «нет».
В Англии путешественник может месяцами не вспоминать о пароме. Максимальное наказание, которое его ждет, — несколько лишних миль за рулем автомобиля. По сути, я знаю лишь одну неизбежную переправу — на Линкольнширском побережье. Когда возникает необходимость попасть из Нью-Холланда в Гулль, без парома действительно не обойтись. Шотландия совсем иное дело! В этой стране с ее причудливыми полуостровами и широкими заливами путнику надо держать в уме по меньшей мере двенадцать паромных переправ (если он, конечно, хочет избежать долгих и весьма неприятных объездов). Одно из таких мест, обеспечивающих кратчайший путь в Форт-Уильям, — переправа через Лох-Левен, что в Баллахулише.
Представьте себе темные горы, вздымающиеся из озера; черные очертания деревьев, которые, подобно марширующим солдатам, маячат на вершинах холмов; горные хребты, нагроможденные на подступах к туманным цитаделям Гленко и Лохабера — и все это, как в зеркале, отражается в слякотно-серой поверхности воды, тронутой лишь легкой рябью по краям и бурлящей в центральной полосе приливной волны. Моросит мелкий дождик, превращая противоположный берег в зыбкое, двоящееся марево.
Паром представляет собой видавшее виды плоское, похожее на таракана судно, внутрь которого добавлен (должно быть, к вящему негодованию самого парома) старенький мотор. Управляют всей этой конструкцией двое — мужчина и мальчик, оба говорят на двух языках. Между собой они изъясняются на блестящем, взрывном гэльском, и лишь когда обращаются к пассажиру, переходят на медленный старательный английский.
Как только становится ясным, что вы вместе с вашим автомобилем намереваетесь воспользоваться стареньким паромом, перевозчик громко кричит:
— Оставайтесь, где стоите! Мы сейчас.
Похвальная, хотя, возможно, и небезопасная поспешность. Подозреваю, что суета, внезапно возникшая на борту парома, может окончиться на дне Лох-Левена. Однако перевозчика, похоже, не волнуют меры предосторожности. С помощью мальчика он споро крутит тяжелый деревянный барабан, направляя судно к берегу. Здесь они сооружают из нескольких досок приблизительное подобие сходней. Раздается команда:
— Теперь прошу на борт!
И вы с тяжелым скрежетом заезжаете на палубу скромного парома.
Судно отталкивается от берега и энергично врезается в воды Лох-Левена: старенький мотор, похоже, работает на полных оборотах. Судно ловит течение и с вежливым «извините» пристраивается в его струю — на некоторое время нам по пути. Затем паромщик выполняет ловкий маневр, и мы разворачиваемся в сторону Форт-Уильяма, пункта нашего назначения.
В какой-то момент я ловлю на себе испытывающий взгляд Старого Морехода и уже знаю, что сейчас произойдет. Таинственный незнакомец, чей образ во все времена (начиная с самой первой переправы) маячит за спиной каждого паромщика, вот-вот обозначится на горизонте и попросит его подвезти. Ну точно, так и есть! Я оказался прав.
Не стану ли я возражать, интересуется паромщик шепотом, если он захватит в Форт-Уильям одного отличного парня, коммивояжера? Бедняга пропустил поезд из Баллахулиша и ни за что не попадет на место, если я великодушно не соглашусь его выручить. Ха, хотел бы я посмотреть на человека, которому придет в голову добираться до Форт-Уильяма на поезде! Дорога через озеро составляет примерно восемь миль, в то время как по железной дороге через Обан и Крианларих потянет на все восемьдесят пять миль!
Мне тут же представляют маленького бойкого шотландца, который, как оказалось, уже сидит в недрах судна. Отличительные черты — неизменный котелок и выражение терпеливого оптимизма на лице. С собой коммивояжер везет объемистый коричневый портфель, и вид у него такой, словно вот сейчас — как по мановению волшебной палочки! — оттуда появятся невиданные товары: пара корсетов или какой-то новый, незнакомый мне сорт табака.
Итак, теперь уже вчетвером мы продолжаем путь в Форт-Уильям, оставляя светящийся Лох-Линнх слева от себя.
Незнакомец оказался одним из непризнанных героев нашего мира — торговый представитель, которому полагалось поездом «путешествовать» по Хайленду. Однако данный способ передвижения оказался малоэффективным, поскольку моторизованные омнибусы бегают лишь вдоль центральных дорог, а моему новому знакомому требовалось по долгу службы посещать множество захолустных городков и деревень.
С некоторой горечью коммивояжер поведал мне, что он думает по поводу жизни вообще и торговых поездок в частности, просветил относительно товаров длительного пользования, галантереи и текстильных изделий, а также рассказал много интересного обо всех шотландских фермерах и (отдельно) о жителях острова Скай, предпочитающих изъясняться непечатными словами.
Я тем временем, в соответствии с усвоенной в Шотландии привычкой, внимательно прислушивался к его речи и пытался по акценту определить, из какой области он родом.
— Вы, должно быть, из Ренфрушира, — напрямик (как истинный шотландец) заявил я. — А ваш отец был горцем!
— И как вы догадались? — опешил собеседник.
Я не без гордости объяснил ему свою методику. Выяснилось, что мое предположение оказалось верным.
От своего нового знакомого я услышал удивительную историю. Она как-то естественно всплыла после обсуждения трудностей путешествия в некоторых областях Хайленда. Коммивояжер заверил меня, что все его проблемы (как-то: капризы погоды и упущенные поезда) — ничто по сравнению с тем, что пришлось пережить шотландским войскам после окончания наполеоновских войн.
Французские власти расплатились с горцами в Дувре и предоставили им самостоятельно добираться на родину. Делать было нечего. Ветераны Ватерлоо поплотнее запахнули свои килты и пустились в путь. Им предстояло пересечь весь Хайленд. Многие местные жители из числа фермеров и крофтеров (мелких арендаторов) жалели странствующих солдат и подкармливали их. Так, один старик каждую ночь выставлял на окно миски с овсянкой, располагая их повыше, чтобы собаки не добрались. И так — целых два года! Все время, пока части горцев двигались к себе домой.
— Подумайте только, — покачал головой мой собеседник, — каждую ночь на протяжении двух лет. И всякий раз наутро находил чистые миски, ни капли каши не оставалось…
Вот так они шли… Горцы, бывшие солдаты Наполеона. Они пробирались по ночам, подобно кладбищенским призракам. Их башмаки прохудились, килты износились.
А в довершение ко всем бедам, добравшись домой, они узнали, что их дома сожжены, а крохотные земельные участки, которые они оставили годы назад, разорены в ходе «чисток».
Я расстался с коммивояжером в Форт-Уильяме, но его рассказ — о демобилизованной армии в килтах, обо всех тех людях, которые поодиночке или небольшими группами возвращались в родные края, крались в темноте, чтобы раздобыть еды, питались кашей с чужих подоконников, мерзли в горах, — этот рассказ надолго запал мне в душу.
В Форт-Уильяме царила предпраздничная суета. На главной улице какие-то люди развешивали приветственные транспаранты. В залы стаскивали деревянные неудобные стулья из тех, что обычно используются на общественных мероприятиях. Со дня на день должен был начаться гэльский Мод — шотландский эквивалент айстедвода. Я решил задержаться в городе и сравнить эти два праздника.
Однако утро выдалось такое пригожее, что я встал пораньше и отправился в Арисайг. Мне хотелось попасть в Гленфиннан и посмотреть памятник принцу Чарли. Сколько удовольствия доставила мне дорога! Восемь миль по северному берегу Лох-Эйл — это путешествие по сказочной стране высоких холмов и соленых озер, уединенных пустошей и темных лесов. Белые фермы и маленькие каменные домики прятались в лощинках и под склонами холмов, чтобы защититься от холодных зимних ветров. Каждое такое строение уходило корнями в далекую романтическую эпоху, все здесь дышало воспоминаниями о том времени, когда Молодой Претендент — без армии, без денег, вооруженный лишь жаждой справедливости и неотразимым шармом Стюартов — высадился на этих берегах.
Справа по ходу я заметил стоящее среди деревьев здание Фассиферн-хаус, резиденцию Джона Камерона, брата Лохиела. Здесь принц Чарльз провел ночь — случилось это через четыре дня после того, как он высадился в Шотландии и поднял свой фамильный штандарт. В самом конце Лох-Эйла я выбрался на превосходную горную дорогу, уводившую в сторону Лох-Шиела. По обеим сторонам от дороги громоздились разнокалиберные холмы, в этот час окрашенные во все оттенки голубого и коричневого. Длинное узкое озеро извивалось в изрезанных берегах, так что затруднительно было найти достаточно долгий прямой участок. Дальний, выходящий к морю конец скрывался за горными вершинами Сунарта. Сейчас, солнечным утром и озеро, и окружавшие его холмы создавали неповторимый пейзаж, радующий глаз спокойствием и уединением. Но я легко могу себе представить, что стоит солнцу спрятаться, и картина коренным образом изменится. В иные дни с Атлантики наползает гряда туч, они скрывают верхушки холмов, отбрасывают зловещие тени на поверхность озера — и перед вами уже расстилается совсем иной пейзаж: мрачный и дикий, словно он только вчера вышел из-под резца Создателя.
В стороне от дороги, отделенная от нее неглубоким болотцем, стоит высокая, похожая на маяк башня. Со всех сторон ее окружает невысокая стена. На вершине башни расположена статуя принца Чарльза в костюме горца. Лицом он повернут на юг, спиной к озеру. Монумент был возведен в 1815 году Макдональдом из Гленаладейла, внуком старого Макдональда, одного из самых горячих приверженцев принца. Памятник установили на том самом месте, где в 1745 году молодой Чарльз Стюарт стоял с гордо развернутым знаменем восстания. До начала строительства монумента на этом месте была пирамидальная груда камней. В 1815 году — в год закладки фундамента памятника — еще оставались в живых старики из Гленфиннана, которым повезло в раннем детстве видеть Красавца принца Чарли. Они присутствовали при исторической встрече Молодого Претендента с членами своего клана и надолго запомнили его пламенную речь.
Мне хотелось рассмотреть монумент поближе, поэтому я решительно пересек заболоченную полосу, набрав при этом полные ботинки жидкой грязи. При моем приближении чайки, сидевшие на стенке, дружно поднялись в воздух и улетели в сторону озера. Шлепая по болотной жиже, я восхищался выбранным местоположением памятника — он был единственным рукотворным созданием в этой суровой глуши. При ближайшем рассмотрении становилось ясно, что здешние ветры и непогода сделали свое черное дело: башня нуждалась в серьезной реставрации. И вообще, на мой взгляд, это не самый удачный памятник Молодому Претенденту. Вознесенная на слишком большую высоту (а высота башни восемьдесят футов), фигурка принца в шотландском килте кажется маленькой и незначительной нашлепкой на вершине маяка. Нижняя часть башни выполнена в виде охотничьего домика, но, насколько мне известно, никогда не использовалась по этому назначению. Внутри башни построена винтовая лестница, которая поднимается на самый верх.
По моему глубокому убеждению, памятники — причем даже наиболее блистательным и успешным героям — очень быстро теряют свое величие и становятся самым печальным зрелищем в мире, если за ними не следить и не ухаживать должным образом. Сидя на замшелой стенке, окружавшей монумент в Гленфиннане, я думал, что он выглядит так же грустно, как могила Чарли в склепе римского собора Святого Петра. А ведь восстание сорок пятого года — одна из самых романтических страниц шотландской истории. Этот почти непостижимый ореол романтики, который окружает не столь отдаленные события, возвеличивает едва ли до эпических размеров все, что тогда происходило. Мне доводилось встречаться с суровыми пресвитерианами, которые не задумываясь отказались бы преклонить колени перед алтарем. Так вот, эти непрошибаемые люди впадали в самую романтическую чувствительность и едва ли не плакали при одном только воспоминании о Красавце принце Чарли. Конечно, в жизни все было далеко не так идеально. Чем больше мы узнаем о том восстании, чем глубже проникаем в замыслы заговорщиков, тем больше всплывает неблаговидных подробностей. Зависть, ложь, корыстолюбие и безразличие руководителей — все это, казалось бы, не оставляет места для романтики. И все же, все же… Несмотря на все вышеперечисленное, две черты не подлежат сомнению: героизм юного принца, который явился восстановить справедливость, и беспримерная преданность местных кланов. Вот где самая суть романтики! Много принцев приплывали на эту землю во главе сильных (и не очень) армий с одной целью — сокрушить соперника и отвоевать свое наследство. Но где еще — если не считать, конечно, поэзии и рыцарских романов — вы встретите такого принца, который явился бы фактически с пустыми руками, вооруженный лишь фамильной гордостью, стремлением к справедливости и верой в свой народ? И я, сидя в Гленфиннане возле уродливой разрушающейся башни, невольно отдался на волю грез — столь понятных и естественных в подобном месте.
Дело происходило 9 января 1744 года. Незадолго до рассвета из Рима выехал небольшой экипаж. Он миновал Порта-Капена и не спеша поехал по той дороге, что через несколько сот ярдов разветвляется на Виа Латина и Виа Аппиа. Экипаж свернул направо и продолжил свой путь по призрачной Аппиевой дороге, вдоль которой выстроились кипарисы вперемежку с гробницами. В эти предутренние часы стояла студеная погода, холодный ветер вышибал слезы из глаз и напоминал беспечным путешественникам (если они сами об этом забыли), что на далеких тосканских холмах уже выпал снег.
Внутри экипажа уединились двое — молодой человек и его наставник. Нагруженные слуги скакали следом, подслеповато и сонно таращась на дорогу, чтобы, не дай бог, не угодить копытом в колдобину. Молодой человек, страстный спортсмен и охотник, направлялся в Чистерну пострелять диких уток на окраине Понтийских болот.
Пока экипаж неспешно ехал по древней дороге, бывшей свидетельницей столь многих исторических событий, молодой человек, который славился своим импульсивным и необузданным нравом, обсуждал с наставником детали предстоящей охоты. Условились, что в какой-то момент юноша объявит, будто страшно замерз и потребует себе лошадь. Наставник будет его отговаривать, но безуспешно. Юноша станет настаивать на своем, в конце концов ему подадут лошадь, и он ускачет вперед. Вперед, но не в Чистерну. Он объедет стороной озеро Альбано и помчится на север, мимо Тосканы, в один из прибрежных городов, где можно нанять корабль до Франции. Подобная секретность была вполне оправдана, ибо молодой человек являлся личностью весьма знаменитой, и множество глаз следило за всеми его поступками. Итак, он скроется, а охотничья группа как ни в чем не бывало продолжит свой путь на болота.
Сидя в полумраке кареты, юноша вновь припомнил сцену расставания с отцом. Он еще не знал, что больше никогда его не увидит. Однако все произойдет именно таким образом.
— Я свято верую, — сказал молодой человек на прощание, — что с Божьей помощью скоро смогу сложить три короны к ногам вашего величества.
А отец, обладавший на редкость трезвым взглядом на мир, грустно посмотрел на юношу и ответил:
— Береги себя, мой мальчик! Ибо ты самое дорогое, что у меня есть, и никакие короны в мире мне тебя не заменят.
И вот теперь, трясясь по темной Аппиевой дороге, молодой человек почувствовал, что им овладевают кураж и жажда немедленных действий. Он остановил карету, дождался слуг. Как и было условлено, поднял шум по поводу холода. Наставник возражал, он настаивал. В конце концов пересел на коня и поскакал прочь. Он удалился на несколько миль, пока стук копыт не смолк в студеном воздухе. Тогда молодой человек спешился, скинул свою куртку и парик, переоделся в костюм испанского курьера — теперь на нем была широкополая черная шляпа, скрывавшая черты лица. После этого юноша поспешил в стоявший на отшибе сельский домик, который принадлежал кардиналу Аквавиве (знаменательное имя!). Здесь он задержался всего на минутку, чтобы сменить лошадь. Безмолвный слуга передал заранее заготовленные документы, и юноша — также не говоря ни слова — галопом ускакал в предрассветный сумрак.
Он ехал к Массе. Снег толстым ковром лежал по обочинам дороги, покрывал вершины холмов. Эту ночь юноша спал, не раздеваясь. Он достиг Массы. Еще одна ночь в дорожной одежде. Далее путь лежал в Геную. Пять дней он провел в дороге: скакал весь день напролет, вечером едва живой покидал седло и замертво засыпал, завернувшись в черный плащ. Наконец он прибыл в Геную. Немного передохнув, двинулся в Савону. Здесь ему пришлось задержаться на целую неделю, прежде чем удалось найти подходящий корабль. И вот теперь, лежа в каюте судна, которое плыло в Антиб, юноша смог наконец расслабиться и передохнуть — впервые с тех пор, как покинул Рим. Кораблик весело скользил по волнам — мимо средиземноморских берегов, мимо английских морских дозоров — и нес молодого авантюриста вперед, к его мечте. Ему предстоял долгий путь через всю Францию, но и тот остался позади. Ровно через месяц после таинственного исчезновения из Рима юноша появился в Париже.
Понятно, что он не мог долго оставаться неузнанным. Во время путешествия по Италии и Франции многие влиятельные лица внимательно следили за его передвижениями. Вот строки из письма Хораса Манна, британского посланника при флорентийском дворе. За девятнадцать дней до того, как юноша достиг Парижа, мистер Манн писал своему другу Хорасу Уолполу в Лондон:
Старший сын Претендента покинул Рим. Это известие я получил через посыльных от верных людей в Италии. Говорят, он передвигается тайно, под видом неаполитанского курьера. У меня нет сомнений в правдивости данных сведений, посему спешу передать их в Англию, где думается, они наделают много шуму. По моим сведениям, он движется на борту брестского корабля и имеет намерение высадиться в Шотландии.
Именно таким мелодраматическим образом (ночное бегство, маскировка, путешествие втайне) начинает разворачиваться долгая череда событий, которая — через нагромождение драмы на мелодраму, а местами и добавляя оперные эффекты — завершится кульминационной битвой при Куллодене и бессрочным изгнанием Красавца принца Чарли.
Целых полтора года Чарльз вынужден скрываться в Париже — этакий туз в рукаве у Людовика XV. И вся Европа с нетерпением ждет, когда же он наконец сыграет. На континенте гессенские наемники и английские солдаты Георга II лицом к лицу сходятся с армиями Людовика XV и Фридриха Великого: эхо орудийной пальбы докатывается даже до далеких берегов Южной Америки, где британские мановары ведут охоту за испанскими кораблями с награбленными сокровищами. А в Лондоне один молодой человек (который позже станет епископом Хердом) пишет своему другу, приходскому священнику: «У нас никаких новостей нет, кроме предстоящего вторжения из Франции. Претендент находится в Париже, но мы ожидаем его здесь в самом ближайшем времени. Что из этого выйдет, неизвестно, но сама таковая возможность страшно нервирует кабинет. Власти втрое усилили охрану Тауэра, то же самое можно сказать и о дворце Сент-Джеймс. Солдаты имеют на руках приказ выступить через час после предупреждения». Однако не только английские министры боялись французского вторжения, ужас охватил все слои общества. Вот что писала своей деревенской подруге простая женщина, служанка миссис Доннеллан из Фулема: «Я боюсь, что на самом деле Всевышнему нет никакого дела до нас: пусть французы хоть живьем нас слопают. Лично я не решаюсь даже ходить на Темзу, а ну как нарвусь на супостатов. Веришь ли, как увижу лодку, груженую морковкой, так едва в обморок не грохаюсь — все кажется, что это уже французы нагрянули».
А в уединенных сельских домах английские католики поднимали традиционный тост «за здоровье короля, который за морем», и в неверном свете свечи возникали кривые, циничные усмешки — как на портретах предков Претендента кисти Ван Дейка или Лели.
Принц Чарльз по-прежнему находился в Париже, он все ждал обещанный флот, который доставит его в Дувр. Граф Мориц Саксонский — опытный и успешный военачальник — был занят разработкой плана, в который входили захват Дувра и Чатема с последующим молниеносным марш-броском на Лондон. Из-за пролива то и дело поступали донесения шпионов, одни из них адресовались маршалу, другие — молодому принцу. Что интересно, они разительно отличались по содержанию. Саксонского предупреждали, что появление иностранного флота окажет негативное воздействие, вместо того, чтобы сплотить якобитов, оно, скорее, восстановит их против Франции и подтолкнет в объятия ганноверцев. Принцу же рассказывали совсем другую историю, о чем свидетельствует выдержка из его письма.
Я получаю в высшей степени обнадеживающие известия от английских друзей короля. Они настолько меня вдохновляют, что я готов ринуться туда, не дожидаясь никакой армии — лишь бы поскорее оказаться в Англии и принести освобождение подданным его величества… или же погибнуть вместе с ними.
Однако маршал, опираясь на собственную информацию, весьма критично воспринимал энтузиазм Молодого Претендента. Он лишь мрачно усмехался и снова возвращался к работе, изучал географическую карту Кента и описание отмелей на Темзе.
Наконец в начале марта, когда в проливе бушевал яростный шторм, семитысячная французская армия погрузилась на транспортные корабли в Дюнкерке. От французской эскадры, находившейся в разведывательном рейде у Спитхеда, поступали оптимистичные донесения: берег чист, и следует поторопиться с выступлением экспедиционной армии. Принц наблюдал за армадой, и сердце его билось от радостного предвкушения. В своем воображении он уже рисовал три короны, которые он гордо положит к ногам отца. Ах, этот неисправимый романтизм Стюартов! Ведь юноша мечтал не возложить короны на голову — что было бы правильно и естественно, — а именно так: бросить к ногам!
А тем временем французские корабли — разведчики, рыскавшие у английского побережья, заметили британскую флотилию, которая как раз огибала Саут-Форленд. Расстояние между ними не превышало двух лиг, и сражение казалось неминуемым. Но в этот момент направление приливной волны изменилось, и противники благополучно разошлись в разные стороны. Затем с северо-востока подул ганноверский ветер. Он достигал штормовой силы, и вода за бортом бурлила и кипела. Французы ударились в бегство. Ветер швырял их из стороны в сторону, и моряки предпринимали героические усилия, чтобы удержаться на плаву. Они шли со скоростью четыре лиги в час на одних бизанях, от которых остались лишь разодранные клочья, когда корабли достигли родных берегов. Тот же самый протестантский ветер подхватил одиннадцать кораблей из дюнкеркской флотилии и кинул их на прибрежные скалы. Большая часть экипажа погибла. Шатры, которые намеревались растянуть на английских лугах, унесло ветром. Пушки, которые должны были палить по Лондону, пошли ко дну. Все погибло, все потеряно безвозвратно! Армия принца Чарльза развернулась и покинула Дюнкерк, маршала Саксонского отозвали во Фландрию — «английское вторжение» откладывалось на неопределенный срок. И все это происходило на глазах у католического принца. Он стоял с разбитым сердцем — и все еще на французском берегу! Однако стоял он недолго. Ибо Чарльз — активная натура, бездействие для него равносильно смерти. У принца созрел совершенно безумный план: в одиночку отправиться к британским берегам и осуществить-таки долгожданное вторжение. Людовик предал его! Пусть так, но что из того? У него в кармане лежит бумага, подтверждающая его полномочия в качестве регента католического монарха. Бумага, выданная его отцом, королем Яковом VIII. Божий промысел на его стороне. Почему же не попробовать?
Все это случилось в марте 1744 года. А в апреле принц (он снова скрывается и живет в Париже инкогнито) пишет своему отцу: «Я вынужден часто и подолгу отсиживаться в своей комнате, чтобы никто не увидал моего лица. Представляю, как Вы бы смеялись, если б увидели меня в Париже — живу с одним слугой, сам хожу на рынок за рыбой и отчаянно торгуюсь за каждый пенни. И все же я надеюсь, что Ваше Величество ни на секунду не усомнится в своем сыне. Никакие препятствия — ни моральные, ни физические — не помешают мне выполнить мой долг. Клянусь сделать все, что может послужить к Вашей пользе или Вашей славе».
Бедный Яков Стюарт! Он так устал от этих амбиций, ему надоели заговоры и обманы… И он пишет своему отпрыску, буревестнику грядущих переворотов, философское письмо, главная цель которого — «предостеречь от скоропалительных и опасных поступков», по возможности «удержать от поспешных и непродуманных планов», которые грозят окончиться катастрофой не только для его мальчика, но и для всех, кто встанет на его сторону.
В июне 1744 года молодой человек, который называет себя шевалье Дугласом, переезжает на окраину Парижа, в маленький славный домик на Монмартре. У него есть небольшой садик, из окон комнаты открывается прелестный вид. Юноша живет очень замкнуто, и местные девушки сгорают от любопытства, пытаясь отгадать, кто же этот таинственный незнакомец. Время от времени к нему наведываются люди в перепачканных белой пылью дорожных сапогах. Они подолгу шепчутся — так, что ничего не разберешь. Слышно лишь то «да», то «нет». И все они кланяются шевалье Дугласу и ведут себя очень почтительно. Затем возвращаются на побережье и садятся на корабль, отплывающий в Лейт.
На мой взгляд, этот чрезвычайно интересный период в жизни Чарльза Эдуарда Стюарта. Потом, когда решение уже было принято и он один отправился к берегам Шотландии, ему стало проще, чем в тот период, пока он скрывался на маленькой вилле в Монмартре и ежедневно, ежечасно мучился проблемой выбора. Имеет ли он право (и обязан ли) идти на такой фантастический риск? Ведь Чарльз вполне мог жить легкой и приятной жизнью. Просто пожать плечами и от всего отказаться. Разве он виноват, что план вторжения сорвался? Значит, так тому и быть. Теперь можно спокойно жить в веселом и беззаботном мире. Однако этот странный молодой человек, обладавший гордостью Карла 1 и характером Карла II, был создан для великих авантюр. В душе его кипела горячая обида на тех, кто лишил его законного трона. В активе у Чарльза были молодость, вера, кураж и амбиции. И когда он беседовал со своими шпионами и пил терпкое, пьянящее вино оппозиции, ему казалось, что за этот блестящий приз стоит побороться.
Примерно в то же самое время леди Клиффорд, сестра герцогини Гордон, писала из Парижа Якову, который по-прежнему находился в Риме: «Разве Вы не понимаете, что пока принц общается с такими людьми, ничего не изменится? Он может годами и веками заниматься тем же — и с тем же ничтожным результатом, — что и в последние дни и месяцы, проведенные во Франции». Она доказывала, что принца окружают «неизвестные люди низкого происхождения — лишенные какого-либо веса в обществе, а посему совершенно бесполезные». И она абсолютно права. Чарльз вынужден был полагаться на горстку ирландских авантюристов, а его советники — своекорыстные или попросту робкие люди.
Так прошел год. В январе 1745 года принц пишет отцу: «Сам не понимаю, откуда у меня берется терпение выносить столь скверное отношение французского двора и кучу мелких неприятностей (tracasseries) со стороны моих собственных людей». В марте новое письмо: «Я хочу, чтобы Вы заложили все мои драгоценности, ибо я все равно не смогу с легким сердцем носить их по эту сторону пролива». И добавляет, что с радостью отдал бы последнюю рубашку, дабы собрать необходимые средства. А в июне — очередное послание, и в нем ошеломляющее известие. Вот строки из этого письма: «Полагаю, Ваше Величество не ожидали никаких курьеров в такое время, и уж меньше всего — курьера от меня. Тем большим сюрпризом станет для Вас то, что я хочу рассказать. Примерно полгода назад я получил весточку от своих друзей из Шотландии. Они приглашали меня приехать с теми деньгами и войсками, какие удастся заполучить. По их словам, это единственный способ (и они на том настаивают!) вернуть Вам Вашу корону, а им их свободы». В своем воображении он видит доброе и грустное лицо отца, на которое ложится тень озабоченности при этих словах, и принц делает попытку оправдать свою поспешность. «Предназначенная для продажи лошадь, — пишет он, — должна под шпорами скакать или, по крайней мере, подавать какие-то признаки жизни. В противном случае можно быть уверенным, что никто и никогда не купит ее, даже по дешевке. Так и я вынужден как-то проявить себя, доказать, что я чего-то стою. Иначе кому я нужен? Боюсь, что после того пренебрежения, которое я вынужден сносить на глазах у всего мира, мои друзья попросту отвернутся от меня». И вновь печальное лицо отца встает перед мысленным взором принца, и из-под его пера выходят следующие пронзительные в своей искренности строки: «Надеюсь, Ваше Величество не осудит сына, следующего примеру отца. Вы сами поступили точно так же в 15-м году».
Немудрено, что пресвитериане, суровые приверженцы шотландской церкви, не могут сдержать слез при воспоминании об этом славном, пусть и сумасшедшем принце! Храбрый рыцарь, юный Дон-Кихот, выступающий в странствие… И как трогательно звучит в его устах эта мольба: «Вы сами поступили точно так же в 15-м году!»
Итак, Чарльз тайно едет в Нант. Его команда «бесполезных, низкорожденных людей» следует за ним, но пробирается другим маршрутом. Встретившись на улице, они не подают вида, будто знают друг друга. (Александра Дюма тоже ожидают в Нанте!) Но все они приходят на набережную, чтобы посмотреть на маленький, оснащенный 18 пушками бриг под названием «Дютель». Корабль проходит ремонт и оснащение на правах французской собственности. Кроме того, в Нанте стоит (под видом частного судна) французский мановар «Элизабет» с 68 орудиями. Пока на борт «Дютель» подвозят все новые и новые партии таинственного груза, Чарльз для отвода глаз охотится на оленей в загородных владениях герцога Бульонского. Ему не впервой вести двойную жизнь: днем он Чарльз, принц Уэльский, а по ночам он тайком отправляется в нантский порт — совсем под другим именем. В это время он пишет огромное количество писем. В одном из них — к отцовскому секретарю Эдгару Джеймсу — Чарльз подробно излагает свои планы, хвастается удачными покупками. В общем-то, его письма не сильно отличаются по духу от посланий любого молодого человека, вырвавшегося на каникулы. Он сообщает, что приобрел «полторы тысячи пушек и тысячу палашей… Порох, ядра, кремни, кинжалы, бренди и т. д. И еще сотни легких мушкетов и палаши, в количестве, которое я затрудняюсь сейчас назвать… двадцать легких полевых орудий — настолько легких, что один мул может перевозить два таких орудия, и при том в моем кошельке еще остается четыре тысячи луидоров. Все эти полезные вещи в ближайшее время будут погружены на борт фрегата, на котором я и сам поплыву в Шотландию. Вы бы видели этот корабль! Он несет двадцать пушек и при том сохраняет превосходные судоходные качества. Вам, наверное, покажется странным, как я умудрился приобрести все эти вещи без ведома французского двора? Дело в том, что мне повезло: я нанял некоего Ратледжа, а также человека по фамилии Уолш. Первый из них имеет на руках разрешение французского короля на плавание к берегам Шотландии. По счастью, нам оказалось с ним по пути: он намеревается плыть в северные районы Шотландии, что меня вполне устраивает.
А второй, Уолш, прирожденный моряк и отлично знает свое дело. Он сам напросился плыть со мной на своем мановаре… Прощайте, мой друг, надеюсь, вскорости смогу Вам сообщить более приятные новости. P. S. Забыл сказать: я намереваюсь высадиться где-нибудь в районе острова Малл».
И вот пригожим июньским вечером 1745 года молодой человек с легкой бородкой (последнее приобретение принца) взошел на палубу «Дютель», стоявшей на рейде в устье Луары. С ним семеро спутников. Решили, что Чарльз будет изображать молодого аббата, намеревающегося посмотреть мир. Пусть так, ему не в первый раз играть чужую роль. Принц был одет в прямой черный сюртук, простую рубашку, на шее батистовый шарф, на ногах — черные чулки и черные туфли с медными пряжками. Простая черная шляпа крепилась тесьмой к одной из пуговиц сюртука. Бриг спустился ниже по течению Луары, где встал на прикол и целую неделю простоял в ожидании запаздывающего мановара. В те дни молодой священник пишет еще одно письмо секретарю своего отца: «Благодарение Богу, я чувствую себя отлично. Правда, у меня был приступ морской болезни и, боюсь, следует ожидать его повторения. Но я стараюсь не лежать в постели, поскольку обнаружил, что чем больше сопротивляюсь болезни, тем лучше мое самочувствие».
Наконец корабли вышли в открытое море. На четвертый день случилось несчастье: английский мановар атаковал «Элизабет». Завязалась ожесточенная схватка, которая длилась шесть часов. Юный священник сходил с ума, наблюдая сражение со стороны. Он бесновался на палубе — молился, умолял, приказывал, чтобы маленький бриг поддержал своими орудиями гибнущую «Элизабет». Однако капитан «Дютель» посоветовал не в меру воинственному аббату попридержать эмоции. На правах командира корабля он запретил вступать в бой, а юношу — ежели тот будет мешать — пообещал запереть в каюте. Сражение продолжалось до самой ночи, и залпы бортовых орудий ярко освещали морскую гладь. К десяти часам все закончилось. Оба корабля серьезно пострадали. Английский мановар удалялся, кардинально поменяв курс. Плачевное состояние «Элизабет» не позволяло ей продолжать плавание, и капитан принял решение на тихом ходу идти в близлежащий Брест. Молодой человек в одежде аббата стоял на палубе и со слезами на глазах наблюдал, как уплывала большая часть его оружия и припасов. Может, «Дютель» тоже следует повернуть назад? Нет! Юный священник ни минуты не колебался. Он отправится в Шотландию один! И маленький бриг продолжал двигаться прежним курсом. В целях безопасности они шли в кромешной тьме, лишь крошечная лампа освещала компас. Да и этот неверный огонек загородили со всех сторон, чтобы ни один лучик не пробивался наружу. В какой-то момент в поле зрения появились два британских мановара, но «Дютель» спас опустившийся туман — под его покровом маленькое судно незаметно проскользнуло к каменистому острову. Высоко в небе над ним парил беркут, и один из спутников аббата обратился к нему с такими словами: «Король птиц приветствует ваше высочество. Он рад вашему появлению в Шотландии».
«Дютель» встала на якорь в маленькой гавани. На воду спустили баркас, который и доставил группу на берег. В воздухе разносился запах горящего торфа. Тяжелые облака пролились дождем. Путникам посчастливилось изловить несколько камбал, и они зажарили рыбу прямо в белой золе торфяного кострища. Так, спустя восемнадцать месяцев после своего тайного бегства из Рима, принц Чарльз впервые ступил на землю предков. Это стало началом восстания сорок пятого года.
С этого мгновения Чарльз упрямо следовал намеченным путем — у всех на виду, под беспощадными прожекторами истории. В предыдущие восемнадцать месяцев фигура принца скрывалась в полумраке безвестности, мы могли наблюдать за ним лишь опосредованно — через пару-тройку строчек в письме, какую-то фразу в мемуарах, протоколы министерства иностранных дел или обрывочные записи в дневнике. Прибыв в Шотландию, он вступил в полосу ослепительного света. Отныне каждый его шаг на виду. Мы знаем, как он обрабатывал и склонял на свою сторону Лохиела. Нам известно, как он сбросил ненужные уже одежды священника и, облачившись в килт, произнес по-гэльски тост за здоровье своего отца. И мы читали, как ранним утром 19 августа 1745 года Чарльз сел в гребную шлюпку, поднялся по Глен-Шиел и высадился на заболоченном берегу Гленфиннана. Он ждал, что его будет встречать толпа, а обнаружил всего несколько человек из клана Макдональдов. Чайки кружили над головой принца, как сейчас кружат над его монументом. Два долгих часа пришлось ему провести в ожидании: с тяжелым сердцем и недобрыми предчувствиями Чарльз мерил шагами берег. Затем разнесся звук волынок, из-за холмов появился Лохиел с Камеронами. Принц распорядился развернуть отцовское знамя. Вперед кое-как вышел маркиз Таллибардин: старый, немощный, он ковылял, с обеих сторон поддерживаемый молодыми горцами. Красное шелковое знамя с белым пятном посередине развевалось и трепетало на горном ветру. Маркиз Таллибардин, все так же опираясь на помощников, слабым дребезжащим голосом зачитал прокламацию, подписанную в Риме Яковом VIII. В ней монарх развенчивал германского узурпатора и призывал всех своих верноподданных присоединиться к штандарту законного короля. Затем слово взял Чарльз. Он произнес страстную речь. Говорил, что приехал потому, что знает: истинные горцы готовы жить или умереть за него. Он, в свою очередь, тоже принял решение бороться до конца — победить или умереть вместе со своими людьми. Среди собравшихся присутствовал один невольный слушатель — капитан английской армии по имени Суитенгем, которого захватили в плен в ходе одного из первых столкновений возле Спин-Бриджа. Принц Чарльз обращался с пленным весьма корректно, затем и вовсе освободил его, сказав на прощание: «Ступай и расскажи обо всем, что здесь видел. И передай своему генералу: я пришел, чтобы сразиться с ним».
Ну, и скажите, какой драматург смог бы лучше выстроить эту мизансцену, чем принц Чарльз?
Сидя на невысокой ограде монумента в Гленфиннане, я пытался представить себе те чувства, которые принц возбуждал в людях. Прежде всего, он был Стюартом и в полной мере обладал роковым обаянием, присущим этому семейству. Кроме того, принц представлял собой великолепный образчик романтического анахронизма. Когда Дон-Кихот, облаченный в потертые латы, ехал верхом на верном Росинанте, он едва ли вызывал сочувствие у окружающих — люди смеялись над ним. Ну что ж, их можно понять: он видели старого, малопривлекательного и к тому же наполовину помешанного чудака. В отличие от него, Красавец принц Чарли, сердце которого пылало той же самой старомодной жаждой рыцарских приключений, был молод, красив и — самое главное — являлся Стюартом. Его поступки и устремления несли на себе печать старинной романтики — исключительное явление в мире, который почти созрел для парового двигателя (Джеймсу Уотту исполнилось девять лет в тот год, когда принц развернул свое знамя в Гленфиннане). В Англии у Чарльза не было никаких шансов. Он напоминал ребенка, затеявшего рискованную романтическую игру, для которой тамошние якобиты оказались слишком старыми. Большая часть представителей шотландской знати — той самой, что в 1715 году участвовала в восстании Старшего Претендента — либо состарилась, либо попросту умерла. Так что в распоряжении у Чарльза была всего горстка ирландских авантюристов. Но Хайленд разительно отличался от остальной страны — он не принадлежал к современному миру, и здесь принц сумел отыскать струны, созвучные своей духовности. В Хайленде Чарльз не выглядел таким безнадежным анахронизмом, как в Лондоне Хораса Уолпола и леди Мэри Уортли Монтегю. Если у английских якобитов имя Стюартов было связано с некими сентиментальными чувствами, то для горных кланов это имя олицетворяло религию. То, что судьба привела Чарльза именно в Хайленд, следует рассматривать как исключительную удачу: это было единственное место во всей Великобритании, где принц не выглядел вышедшим из моды романтиком. Ступив на землю Эрискея, он снова попал в Средние века. И я расцениваю как особую издевку судьбы тот факт, что со временем это место высадки юного принца стало вратами, через которые современный мир повел нападение на Хайленд и его средневековую замкнутость.
Вы только подумайте, насколько редкий шанс выпал принцу Чарльзу! Странствующие рыцари — донкихоты и мечтатели — безнадежно устарели к 1745 году. И даже Лохиел оказался чересчур старым, чтобы играть в древнюю игру. И все же… Покажите мне католика, да еще живущего в атмосфере давно минувших дней (когда и мир, и люди были храбрее и благороднее), который отказался бы последовать за юным принцем, который не принял бы участия в самоубийственной авантюре, окончившейся на обледенелой пустоши Куллодена.
Дорога из Кинлохайлорта в Арисайг тянется сначала вдоль воды, затем, изгибаясь, карабкается по склонам холмов, и каждый ее ярд завораживает своей необычной, почти сверхъестественной красотой. Подобное я видел лишь на западном побережье Ирландии, где прибрежные холмы столь же непостоянны и переменчивы, как нрав у капризной девушки.
Здесь, по пути в Арисайг, перед вами открываются неповторимые виды. Если подняться повыше, можно разглядеть множество странных крохотных островков, разбросанных по поверхности моря. Остров Эгг выделяется среди них своими отвесными, как стена, холмами. На юге темнеют крутые горные кряжи Малла, а под ногами расстилается водная гладь Лох-Айлорта.
Одна из самых прелестных деталей пейзажей Западного Хайленда — это заросли шафрановых водорослей, которые более или менее широкой полосой окаймляют все соленые озера. Существует три различных вида водорослей, и все они, как я полагаю, богаты йодом. Недаром местные жители использовали их в былые времена для изготовления краски. В Ирландии и сегодня можно видеть девушек, которые таскают полные корзины этих водорослей на картофельные грядки.
Невозможно выразить словами ощущение тишины и покоя, которое охватывает в здешних местах! И тем более сильное впечатление производит одинокий камень у дороги, который «установлен в память о Сьюзен Маккалум, семнадцать лет содержавшей постоялый двор в Кинлохайлорте».
В уютных, обжитых местах подобные памятники не возводят. Именно здесь, где путникам зачастую приходится идти, согнувшись в три погибели под штормовым ветром, или преодолевать завесу проливного дождя, возможно оценить мужество и благородство женщины, которая на протяжении целых семнадцати лет предоставляла всем нуждающимся тепло, кров и еду.
Я долго стоял, глядя на Лох-Нан-Уав — широкий рукав морской воды в окружении неизбежных золотых водорослей, а перед моим мысленным взором вставал «Дютель», медленно выплывающий из-за холмов, чтобы бросить здесь якорь. И я подумал: какой великолепный получился бы мемориал, если б на одном из этих островков установили реконструированный бриг принца Чарльза. Чтобы люди поднимались на прибрежный холм и замирали в безмолвном удивлении — так, как это происходило в далеком 1745 году!
Уже несколько часов я шел и не встречал ни единой живой души. В очередной раз свернул за валун и вдруг увидел в двадцати ярдах от себя огромную птицу, сидевшую на сломанном дереве. Она тут же снялась с места и, расправив мощные крылья, улетела за холмы. Канюк.
Добравшись до Бойсдейла, я встретил первого человека. Это был молодой мужчина, он лежал на животе возле ручья и брился, глядя в воду, как в зеркало. Стоило ему раскрыть рот, как я сразу определил, что он родом из Гэллоуэя. На земле рядом с ним стояла большая корзина, накрытая черным дерматином. Парень был коробейником.
В его корзине обнаружилось множество мелких грошовых предметов, отсутствие которых затрудняет развитие нашей цивилизации: рулетка, английские булавки, гвозди с большой шляпкой, пуговицы, шпильки для волос. Коробейник оказался странным молодым человеком. Мне всегда казалось, что бродяги и коробейники либо зануды, либо философы. Увы, очень трудно соблюсти золотую середину между этими двумя градациями.
Парень рукой вытер мыло с подбородка и ополоснул бритву в ручье, от чего вода на мгновение сделалась мутно-молочной. Затем уселся, окинул взглядом вершины холмов и сплюнул. Он заявил, что это собачья жизнь — изо дня в день топать по дорогам с корзиной за плечами.
— А к чему же вы стремитесь? — поинтересовался я.
— Свалить с этой проклятой дороги, — горько вздохнул парень. — Да только не выходит. Ежели б я мог зарабатывать фунт в неделю, да прикопить деньжат… Эх, закинул бы я корзину в озеро, да только меня и видели.
Затем он сообщил еще кое-что интересное. Оказывается, он служил во флоте, а сейчас мечтает написать книгу.
— Я вот все хожу туда-сюда и много чего насмотрелся, — улыбнулся он. — Вся эта суматоха у меня перед глазами проходит. Ей-богу, вы бы не поверили, если б я вам порассказал обо всем, что видел, и о людях, которых встречал. Такие ворюги и душегубцы, что не приведи Господь. Все бродят по дороге… Уж чем живут, не знаю, а только в города возвращаться не хотят. Вот вы бы поверили, если б я рассказал, что целую неделю прожил рядом с миллионером? То-то и оно! А ведь я чистую правду говорю. Так оно и случилось! Он был из этих…
Здесь коробейник поднял руку и изобразил, будто опрокинул в горло невидимую бутылку пива.
— Ну, знаете, такие всегда немного с перепою. Так вот, заходит он как-то в бар и смотрит, с кем бы выпить. И тут замечает меня! А я могу так завернуть историю, что будь здоров… Ну вот, он и захотел, чтобы я остался с ним. Ну, а я что? Я не против — целую неделю с ним проваландался. Боже ж мой, сколько мы пили-то, сколько пили! У меня до сих пор, как вспомню, голова гудит! Эх, если б была машинистка, чтобы записать все, что у меня есть рассказать… А каких людей я встречал! Вы просто не поверите!
— Интересно, почему же так получается, что всякие грабители, бродяги и цыгане чаще встречаются в Хайленде, чем в Низинах?
— Видите ли, горцы такие люди… Они никогда не откажут вам в куске хлеба, да и на ночлег всегда можете рассчитывать. Пусть спать придется на мешке сена в старой конюшне. Душевные люди… Но когда дело доходит до того, чтобы продать им безопасную бритву — о боже, вот тут горец превращается в настоящего дьявола. А самые скупердяи — до чего ж жадные до денег! — проживают на острове Скай…
Коробейник рассказал мне, что уже семь лет бродит по здешним местам, и во всей округе — наверное, в радиусе двухсот миль — не сыщется дома или амбара, где бы он не ночевал. А еще сообщил, что ненавидит католиков. Тут он разгорячился не на шутку:
— Я сам из Гэллоуэя! — кричал он. — И придерживаюсь старой веры, той самой, за которую сражались наши отцы и деды…
Коробейник поднялся, с видимым отвращением закинул корзину на спину, сплюнул еще раз в ручей Бойсдейл и, махнув мне на прощание, потопал в сторону холмов — раздраженный, недовольный человек, который вынужден заниматься нелюбимой работой.
Я тоже пустился в путь. Шел почти весь день и, когда взобрался на холм над Тойгалом, увидел целое море серебристого песка — это был знаменитый пляж Морар-Сэндс, расположенный в устье реки Морар. Я сидел, завороженный открывшимся зрелищем. По-моему, водопады Морара одни из красивейших в Шотландии. Река на тот момент казалась особенно полноводной, она медленно и тяжело несла свои воды, напоминая полоску стекла, приставленную к глади озера. В какой-то миг течение реки нарушалось: вода взлетала в воздух, словно нарочно подброшенная, и снова устремлялась вниз, распадаясь на длинные кипенно-белые струи.
Уже темнело, когда я вошел наконец в Маллайг — аванпост этого мира. Здесь располагается порт с диковинной флотилией небольших кораблей — издалека виден длинный ряд фок-мачт. Отсюда, с палуб, разносятся всевозможные гастрономические запахи: здесь и гороховый суп, и баранина, и бекон. Благодаря этой флотилии жители Внешних островов вынуждены поверить, что где-то на свете действительно существует место под названием Британия. Пункты назначения у судов различные, они ходят в Портри на Скае, в знаменитый своим твидом Харрис, в Сторноуэй на острове Льюис, где последний лорд Леверхум пытался модернизировать гэльскую культуру.
Издали стоящие на приколе корабли кажутся игрушечными — просто скоплением мигающих точек на фоне грозового неба. Но подойдите поближе, присмотритесь к ним, и вы ощутите дух приключения, который незнаком тяжеловесной компании «Кьюнардс».
Утром я той же самой дорогой вернулся в Форт-Уильям.
Форт-Уильям совершенно преобразился. Несколько дней назад я покинул обычный сонный городок Хайленда, сейчас же не мог прийти в себя от удивления. По улицам разгуливали толпы мужчин, обряженных в килты. Гранты прогуливались рядом с Фрэзерами, Маклины с Маккиннонами, Маккензи с Макинтошами. Казалось, что кровная вражда на время забыта и все кланы примирились, не считая, конечно, Макдональдов и Кэмпбеллов.
Гостиная отеля, еще недавно мнившаяся сонной обителью покоя, внезапно наполнилась горцами. О баре и вовсе говорить не приходилось. Повсюду слышались разговоры о Моде, о выступлении хоров и конкурсах декламаторов. В глазах рябило от тартан различных расцветок, все знали всех — это было веселое сборище шотландских кланов.
Я считаю, что килт способен облагородить любую ситуацию. Даже толстяк, роющийся в своем спорране[10] в поисках шиллинга, чтобы оплатить чашку чая, не выглядит смехотворно. В то время как валлийский айстедвод приводит на память сотни людей в лучших костюмах из голубой саржи, гэльский Мод — это истинный праздник различных тартан. Лично я (как совершенный чужак) не испытывал никакого дискомфорта на этом разноцветном фестивале — в отличие от парочки жителей Низин, которые случайно оказались в отеле и явно ощущали себя не в своей тарелке. Наверное, им чудилось, что они попали во вражескую страну! Подозреваю, в душе каждого лоулендера живет нечто такое, что съеживается от страха при виде величия горцев.
Мы, англичане, не делаем различия между жителями равнинной и горной частей Шотландии — для нас они все шотландцы. Данная точка зрения привилась во всем мире стараниями сэра Вальтера Скотта и, надо отдать должное, принесла Шотландии много пользы. Однако прогуливаясь по Форт-Уильяму во время праздника Мод, я начал понимать, что граница Хайленда проходит по всей стране незримой, но вполне ощутимой стеной, и мы здесь находимся по одну сторону этой стены, а весь мир — по другую. Забавно, но возможность находиться на этой, нашей стороне, воспринималась мною как великая привилегия. Во всяком случае я с известной долей высокомерия посматривал на двух бедных шотландцев с Низин. У них взрывы хохота, доносившиеся из бара, и гортанные крики «Слайнт!» вызывали натянутые улыбки, хотя, судя по всему, чувствовали они себя весьма неуютно. Парни явно не вписывались в обстановку. Они по-прежнему находились в Шотландии, но это была не их Шотландия. В конце концов, не прошло еще и двух столетий с тех пор, как любой житель равнин — если ему приходилось в силу каких-то обстоятельств ехать в Хайленд — предусмотрительно оставлял завещание. Еще живы в памяти лоулендеров события 1745 года, когда их сердца трепетали от страха при звуке волынок и при виде разъяренной толпы горцев, сопровождавших принца Чарльза.
По этой причине мне было очень жаль тех двух безобидных шотландцев, приехавших в Форт-Уильям торговать ведрами (или чем-то там еще), а попавших в самую гущу агрессивных горцев, каждый из которых носит свое племенное имя обернутым вокруг талии.
Позже выяснилось, что некоторые из гэлов — кстати, самые серьезные на вид — только сегодня утром прибыли из Лондона. В большинстве своем это были мужчины средних лет в прекрасно пошитых костюмах горцев, с огромными дымчатыми топазами на рукоятках «скин ду» и кожаной шнуровкой на черных башмаках.
«Интересно, — думал я, — они что, забавляются, словно дети на костюмированных вечеринках? Или все это всерьез? Еще вчера эти мужчины ходили по Лондону, одетые в пиджаки и брюки, и вели себя, как все прочие горожане. Ничто не выдавало в них шотландцев, если не считать, конечно, легкого гэльского акцента. А сегодня… Вы только поглядите, как они расхаживают, завернувшись в тартаны своего клана!»
В баре моим глазам предстала замечательная картина — круг лиц, разгоряченных выпивкой и приятной беседой. Со всех сторон доносились громкие голоса: кто-то спорил, кто-то рассказывал захватывающие истории. Причем, споры велись на абстрактные темы, а героями историй, как правило, являлись давно умершие люди! Вот он какой, Мод, сказал я себе. Он гораздо интереснее валлийского айстедвода в силу того, что здесь присутствует не только культурное, но и социальное единение. В Уэльсе люди не тратят время на сидение в барах и пустопорожние споры: это бы разрушило настроение мероприятия. Но здесь, на Моде, как мне показалось, встреча и общение членов клана не менее важны, чем собственно музыка, ради которой и устраивался фестиваль.
Читателя, наверное, заинтересует: что же такое Мод и как он начинался?
В переводе с гэльского это слово обозначает «сборище», причем любое. Фестиваль возник как ежегодное собрание «An Comunn Gaidhealach» — общества, основанного в 1891 году в Обане с целью сохранения и развития языка, музыки, народного искусства и ремесел шотландских гэлов. Другими словами, для Хайленда Мод — то же самое, что айстедвод для Уэльса. Это ежегодный праздник песни, на который люди, говорящие на двух языках — английском и своем родном, — собираются, дабы приобщиться (и погреться душой) у неугасающего огня общей национальной культуры.
Тот факт, что гэльский как разговорный язык сумел выжить в современном мире, на мой взгляд, представляет собой чудо из чудес. В 1745 году, когда принц Чарльз поднял местные кланы на восстание, очень немногие горцы могли говорить по-английски. В Британском музее сохранилось множество курьезных документов, доказывающих, с каким ужасом и непониманием относились англичане и лоулендеры к «дикой тарабарщине» горцев. Пожалуй, даже если бы племя зулусов спустилось с холмов, это не вызвало бы большего переполоха.
Одна из рукописей представляет собой письмо дочери некоего мистера Хьюита из Карлайла. Девушка рассказывает о своей встрече с незнакомым горцем. Они с матерью были одни дома, когда «это чудовище» вломилось в их комнату, да еще с обнаженным мечом в руках. Женщины завизжали во весь голос. Горец заговорил с ними успокаивающим тоном, но они, естественно, не поняли ни слова. Тогда незваный гость — дабы доказать, что не собирается причинить им вреда — вложил меч обратно в ножны, достал из-за чулка кинжал и водрузил его на стол рядом с пистолетом. Однако все эти манипуляции лишь ухудшили ситуацию. То, что с точки зрения горца выглядело демонстрацией миролюбивых намерений, женщины приняли за подготовку к убийству и раскричались пуще прежнего. Горец, с присущим ему юмором, решил хоть как-то разрядить обстановку. Он пустился в пляс, время от времени подбадривая себя веселыми выкриками «ху-уч»! Зрелище это привело бедных женщин в совершеннейший ужас: они решили, что горец исполняет ритуальный военный танец! «В руках этот дьявол держал оружие, и по всему было видать: настал наш смертный час!» — писала мисс Хьюит. Ее чудовищная грамматика свидетельствует, что с английским языком девушка была не в лучших отношениях, чем с гэльским! Однако, оставив в стороне грамматику, пожалеем бедного горца: ведь он ничего подобного и в мыслях не держал. Отчаявшись объясниться с глупыми курицами, он плюнул и вышел вон.
История эта — забавная на первый взгляд — является удручающей по сути, ибо подобное восприятие горцев (не только ошибочное, но и несправедливое) царило во всей стране. И описанный эпизод, напомню, происходил менее чем двести лет тому назад!
После рокового поражения принца Чарльза под Куллоденом правительство решило напрочь выкорчевать из Хайленда все элементы гэльской культуры. Варварские методы герцога Камберленда были бы уместны разве что в отношении племени воинственных дикарей. Когда добрейший председатель Сессионного суда Форбс рискнул выступить против зверств, чинимых ганноверской армией, и пожаловался на попрание «всех законов этой страны», Камберленд в гневе прорычал: «Законы этой страны? Я вам покажу законы! Отныне мои бригады будут устанавливать здесь законы. Клянусь Богом!» Гэльский язык, килты, волынки — все было объявлено атрибутикой неудавшегося восстания и запрещено под страхом смертной казни. Человека могли расстрелять — без всякого суда и следствия — только за то, что он осмелился появиться на людях в килте.
Горцы оказались в непереносимом положении: им приходилось жить в краю, опустошенном огнем и мечом. Руководители кланов либо сложили головы, либо оказались в изгнании. Древние обычаи подвергались осмеянию как проявление варварства и наказывались как политическое преступление. Сам родной язык оказался под запретом. И, повторюсь, это невероятное чудо — что в подобных условиях хоть что-то исконно шотландское сохранилось, пережив жуткие годы гонений.
Сегодня, слава богу, все изменилось. Члены королевского семейства во время своих визитов в Шотландию щеголяют в фамильных тартанах Стюартов. В тех самых тартанах, которые некогда служил красной тряпкой для «мясника Камберленда». В современной Шотландии тысячи людей с увлечением изучают гэльский язык. Более того, нынешние жители равнин — потомки тех самых лоулендеров, что трепетали за свою жизнь во время восстания 1745 года — испытывают законную гордость, если в их лексиконе отыщется хоть несколько слов на гэльском. Язык, который в восемнадцатом столетии называли варварским, сегодня стал пропуском в волшебный мир песен и легенд. У современной молодежи появилась новая мода — выезжать в сельскую местность в поисках редких, разрозненных остатков народной мудрости и фольклора. Они разыскивают местных жителей (из тех, что постарше), часами беседуют с ними, тщательно отсортировывая и отбирая нужную информацию. С этими драгоценными образчиками они возвращаются в города — гордые, как павлины, — чтобы писать умные книжки или использовать свои находки в музыкальных произведениях. С началом Гэльского возрождения Хайленд превратился в объект массированного исследования. Стариков чуть ли не насильно заставляют петь песни, старух — декламировать стихи. Теперь уже практически каждый фермер с Внешних островов безошибочно определяет энтузиастов от культуры. Все это — часть реквиема по уходящей эпохе.
Общество «An Comunn Gaidhealach» ставило своей целью оттянуть (а по возможности, и отменить) отмирание всего гэльского. Оно сделало невероятную вещь для родного языка — возвело его на почетный пьедестал. Молодежь перестала рассматривать гэльскии язык как пережиток прошлого, язык исключительно дедушек и бабушек. Общество в значительной степени способствовало принятию в 1918 году закона об образовании, который узаконил изучение гэльского языка в учебных заведениях.
Вдобавок оно укрепило связь Западных островов с той частью материка, где говорили на гэльском, и объединило многочисленных знатоков и поклонников этого древнего языка.
После двух дней, проведенных на Моде, я стал обнаруживать у себя признаки интеллектуального пресыщения! Слишком уж многое мне довелось увидеть и услышать, причем, все волнующие мероприятия происходили одновременно.
Так, в первом зале, куда я заглянул поутру, проходил конкурс самобытной гэльской поэзии. Впервые я получил живые и наглядные доказательства различия между кельтской и саксонской культурами. Большинство выступавших поэтов были простыми фермерами или мелкими арендаторами с Гебридских островов.
Можете себе представить какого-нибудь фермера из сассекской глубинки, который рискнул бы предстать перед авторитетной комиссией с собственными поэтическими творениями? А здесь подобное считалось в порядке вещей. Недаром говорят: загляни в душу любого гэла, и ты обнаружишь поэта. Возможно, не самого лучшего поэта, не самого образованного, но уж безусловно искреннего и влюбленного в свою поэзию.
На моих глазах седовласый старик в грубых, подбитых гвоздями башмаках на протяжении получаса читал вдохновенную поэму о собственной женитьбе. С подкупающей откровенностью он рассказывал, как это счастливое событие изменило его жизнь, как мир вокруг осветился внутренним светом и заиграл новыми красками.
Вслед за ним выступал огромный фермер с поэмой, посвященной приходу весны в его родные края. Третий конкурсант оказался худосочным и нервным молодым человеком. На суд общественности он представил оду о Западной Атлантике. Он в красках описал, сколь многообразен и переменчив бывает океан — от безмятежно — спокойного до угрожающе — штормового. В заключительных строках (воистину потрясших меня) юноша объявил, что, несмотря на многочисленные жертвы водной стихии — тех несчастных моряков, которые нашли свою смерть на дне, и печальные обломки кораблекрушений, — он, поэт, не находит в своем сердце ненависти к великому и могучему океану.
Однако больше всего меня поразил очень энергичный молодой человек в голубом саржевом костюме. Видели бы вы его потрясающее выступление! По мере декламации его голос все набирал силу. В конце концов юноша впал в своеобразный экстаз: пламенным жестом он простер руки в зал, голубые глаза светились непоколебимой верой в то, что он воспевал.
Я подумал, что это, должно быть, какое-то великое патриотическое сочинение — так оно и оказалось!
Один из судей пояснил мне, что поэма посвящена крохотному островку Исдейл, расположенному у берегов Аргайла и знаменитому своими сланцевыми карьерами. «Кто еще может, — вопрошал поэт, — так резать сланец, как мастера с Исдейла?»
Если правда, что патриотизм начинается у родной околицы, то этот юный конкурсант, несомненно, был одним из величайших патриотов Шотландии.
Я перешел в следующий зал и как раз поспел к началу соревнования по «Puirt-a-beul», или так называемому «инструментальному пению».
На сцене стоял смешанный хор, который исполнял а капелла произведения на гэльском. Певцы с удивительной, прямо-таки виртуозной точностью воспроизводили звучание волынки. Эффект достигался благодаря многократному повтору одних и тех же бессмысленных строчек, по сути, мелодических скороговорок. Делалось это в невероятном темпе: если вначале исполнители придерживались ритма стратспея, то затем переходили на сногсшибательный зажигательный рил. Я слушал как завороженный, раньше мне не доводилось слышать ничего подобного. По-моему, этот номер стал гвоздем программы всего фестиваля.
Трудно передать на словах весь шарм этих музыкальных импровизаций, но одно скажу наверняка: когда они исполняются, усидеть невозможно. Ноги сами начинают притоптывать в такт исполняемой мелодии. Лучшего аккомпанемента для танцев и не придумать. Ниже я привожу текст одного стратспея, который я услышал на частной вечеринке в исполнении молодого человека, на мой взгляд, просто великолепного певца. Песня называлась «Брохан лом, тана лом» и исполнялась на мелодию знаменитого шотландского марша «Оранжевый и голубой» (он же «Смертельный строй» или «Разбитое банджо»).
Brochan lorn tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Brochan tana tana tana, brochan tana sughain,
Brochan tana tana tana, brochan tana sughain,
Brochan tana tana tana, brochan tana sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Thugaibh aran dha na Gillean leis a’ bhrochan sughain,
Thugaibh aran dha na Gillean leis a’ bhrochan sughain,
Thugaibh aran dha na Gillean leis a’ bhrochan sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
So an rud a gheibheamaid о Nighean Cobh’ an Duine,
So an rud a gheibheamaid о Nighean Gobh’ an Duine,
So an rud a gheibheamaid о Nighean Gobh’ an Duine,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain,
Brochan lom tana lom, brochan lom sughain.
Здесь мелодия менялась на «Миссис Маклауд из Расея», исполняемую в ритме рила:
Gur e’m fear odhar biorach adhar gobhain Chillechreanain,
Gur e’m fear odhar biorach adhar gobhain Chillechreanain,
Gur e’m fear odhar biorach adhar gobhain Chillechreanain,
‘s dona chairich e mo chlobha gobhain Chillechreanain,
О gur biorach odhar e gobhain Chillechreanain,
О gur biorach odhar e gobhain Chillechreanain,
О gur biorach odhar e gobhain Chillechreanain,
‘s dona chairich e mo chlobha gobhain Chillechreanain.
Мне трудно предположить, какой эффект этот текст произведет на английского читателя, но если он когда-либо слышал мелодию рила, то, несомненно, уловит ее ритм в приведенных выше строчках.
Как мне говорили, инструментальное пение появилось в глубокой древности, когда именно, никому неизвестно. Существует ошибочная теория, что данный вид музыки возник в Шотландии после Куллодена, когда волынки оказались в числе запрещенных предметов. Якобы танцоры изобрели это звуковое сопровождение, чтобы иметь возможность плясать свои рилы, не нарушая закон. Лично мне кажется сомнительным, чтобы у горцев было такое уж желание веселиться после Куллодена. Но даже оставив в стороне данное соображение, хочется высказаться в пользу более древнего происхождения «Puirt-a-beul». По-моему, этот вид музыки столь же древен, как и сама волынка, которой он подражает.
Говорят, что некоторые по виду бессодержательные строки, столь часто встречающиеся в рефренах английских народных песен — типа «hey-down-derry», — на самом деле восходят к глубокой древности. Существует мнение, что это видоизмененная песня «Hai down, ir derry danno», при помощи которой друиды созывали народ на культовые церемонии в дубовые рощи. Почему бы тогда не предположить, что и слова, использующиеся в гэльском «инструментальном пении», имели некий смысл в незапамятные времена?
Мне кажется, что гэльское «инструментальное пение» произвело бы настоящий фурор, если б его услышали в современных концертных залах. Надеюсь, рано или поздно Би-би-си уговорит какой-нибудь из гэльских хоров (а таких немало в Глазго) выступить на большой сцене с программой «Puirt-a-beul».
Пока же «инструментальное пение» остается уникальной принадлежностью гэльского фестиваля Мод. Данный вид искусства тем более интересен, что для его понимания не требуется знание гэльского языка. Все вышесказанное ни в коей мере не умаляет красоты и значения традиционных гэльских песен, каждая из которых, на мой взгляд, представляет собой бриллиант чистейшей воды. Все они обладают особой — близкой к совершенству — прелестью, присущей таким созданиям природы, как цветы или морские раковины. По сравнению с ними лирические баллады, которые обычно звучат в наших английских гостиных, кажутся пресными и безжизненными.
И еще одно хотелось бы отметить в отношении гэльского народного творчества. Лично меня всегда завораживала мысль, что произведение, которое я слушаю, никогда не было записано. На протяжении многих столетий эти перлы передавались от поколения к поколению исключительно в устной форме. Исполнители на конкурсах Мод не имели с собой никаких нот, и бедный аккомпаниатор, как правило, оказывался в сложном положении. Как он мог воспроизвести гармонию, которая жила лишь в уме у какого-нибудь приезжего фермера с Гебрид? Забавно было наблюдать, как очередной певец то и дело наклонялся к музыканту и напевал ему нужную мелодию. Что ж, нужно отдать должное бесстрашному аккомпаниатору: он делал все, что мог.
Горцы, не хуже других, способны наслаждаться выпивкой в кругу друзей; но, хотя виски занимает в их жизни довольно большое место, запойное пьянство крайне редко в Хайленде. Существует даже народная поговорка, осуждающая тех, кто приходит на встречу с друзьями исключительно с целью напиться. Знаменитый Фингал, который, к слову сказать, перенес свои жизненные принципы в триады, утверждал, что хуже некуда, если человек с утра пьет курми[11]. Мисг, «смесь» — ныне произносится как «мейсг» — обозначает состояние опьянения, вызываемое одурманивающим эффектом, которое достигается при смешивании различных алкогольных напитков. Некий джентльмен, приехавший из Лайрга в графстве Росшир, уверял меня, будто в его родном приходе живет только один безнадежный пьяница. Точно так же и житель Лаггана в графстве Инвернессшир рассказывал, что среди его земляков был всего один человек, злоупотреблявший спиртными напитками. Как правило, такие люди оправдывают свои извращенные вкусы вынужденным одиночеством: якобы, они не могут найти себе товарищей. Горцы редко собираются на пирушку, но когда уж это случается, то веселятся от души. Оплачиваются подобные мероприятия в складчину, для чего пускают по кругу чей-нибудь берет. Надо признать, что в тех нечастых случаях, когда горцы собираются выпить вместе, эти посиделки затягиваются надолго — иногда на несколько дней и ночей… Известна такая история. Как-то раз лэрд Ассинта собирался ехать в Данробин. Он уже садился на своего жеребца, когда его остановил местный кузнец. Оба они — и кузнец, и лэрд (как и Макнаб, как, впрочем, и все истинные горцы) — не видели ничего зазорного в том, чтобы принять приглашение-ghob и промочить горло на дорожку. Так сказать, поднять прощальный кубок, опрокинуть стаканчик, выпить на посошок — называйте как хотите, ибо для этого действа имеется множество названий, и все они верны. Итак, приятели вошли в дом, и кузнец тут же потребовал большой кувшин виски — емкость, в которую помещалось не меньше двух галлонов. Наверняка, ему хотелось продемонстрировать лэрду, что он не допустит, чтобы недостаток спиртного испортил расставание друзей. «Таким образом, — говорит Дональд, — они продолжали сидеть, выпивать и беседовать о всякой всячине. И чем дольше они говорили, тем больше всплывало тем для обсуждения. Лишь на четвертый день кузнец вспомнил о своей мастерской, а лэрд — о поездке».
Эту историю я почерпнул из книги Джеймса Логана «Шотландские гэлы» и, полагаю, она заслуживает внимания каждого шотландского студента, посещающего Мод. Традиция «сборищ» живет в душе у всякого горца: чем больше он пьет — подобно кузнецу и лэрду, — тем больше говорит и тем больше находит тем для разговора!
Англичане, у которых трактир всегда располагался на ближайшей лужайке за углом, в этом отношении очень отличаются от шотландских горцев: тем-то, чтобы посидеть в достойной компании, приходилось преодолевать горные кручи. Наверное, поэтому любую шотландскую вечеринку (независимо от того, где именно пьют горцы — в Лондоне, Париже или Нью-Йорке) отличает особая, я бы даже сказал, исключительная атмосфера. В поведении гуляк ощущается некая поспешность и мрачная решимость — будто им, чтобы собраться, пришлось преодолеть неимоверные трудности, и будто впереди маячит скорое расставание… возможно, навсегда. И в самом ближайшем будущем их ждет такое же длительное и трудное путешествие.
Никто не спешит оканчивать вечеринку, изыскиваются всяческие поводы для ее продления. Тот же бедолага, кто рискнет первым покинуть компанию, столкнется со стеной ледяного осуждения — а как еще прикажете относиться к предателю боевого братства? Постепенно всеми овладевает состояние лихорадочного возбуждения, подогреваемое ожиданием скорого конца — тут и желание его оттянуть, и боль от предстоящего расставания. Даже выпивая в лондонском пабе, где за окном проносится поток автомобилей, горцы ощущают себя сидящими в маленькой хижине, затерявшейся среди горных перевалов. И нежелание покидать вечеринку сродни тому чувству, какое должен испытывать человек, собирающийся с духом, чтобы оставить теплое местечко у очага и выйти в зимнюю вьюгу.
Джеймс Логан — на мой взгляд, самый честный и добросовестный исследователь традиций хайлендерского застолья — рассказывает, как все происходило в прежние времена. Любой гость, оказавшийся за столом хозяина-горца, поступал в распоряжение бах-лавала, то есть виночерпия. Тот для начала подносил огромную порцию виски («uisge beatha», или «чудесной воды», как его здесь называли) в фамильном кубке. После того как гость справится с этой задачей, ему немедленно вручали рог с элем емкостью не меньше кварты, который также требовалось осушить до дна — если, конечно, вы не желаете обидеть хозяев.
Вам это ничего не напоминает? Как насчет непременного стаканчика эля, которым любой шотландец запивает рюмку спиртного?
Тем, кто желает самостоятельно (и всесторонне) познакомиться с культурой пития в Шотландии, надо обязательно побывать на Моде и непременно заглянуть в тамошние бары. Мне за мою жизнь довелось наблюдать, как напиваются люди различной национальности, и должен сказать: никто не держится при этом с таким добродушием и тактом, как шотландские горцы.
Поздно вечером я сидел в гостиной отеля. Кроме меня здесь были две пожилые леди: каждая из них сидела в своем углу и листала какой-то журнальчик. Вдруг дверь с шумом распахнулась, и на пороге появилась весьма примечательная парочка. Судя по всему, перед тем они обмывали то ли успех, то ли неудачу на конкурсе — причем с такой самоотдачей, что сейчас буквально ног под собой не чуяли. Один из вошедших представлял собой тип состарившегося Фальстафа с круглым лицом и пухлыми младенческими коленками. Второй, напротив, был худощавого телосложения, с рыжеватыми волосами. Они вошли медленно, бережно поддерживая друг друга. Толстяк озирал зал полуприкрытыми глазами, в то время как его приятель сосредоточенно таращился, пытаясь сфокусировать взгляд. Очевидно, мы им показались невидимыми, поскольку здоровяк разочарованно вздохнул и констатировал:
— Никого нет.
Мужчины уселись за столик и продолжали сидеть в полном молчании. Я начал испытывать смутное беспокойство: что-то сейчас произойдет? У нас в Англии подобную парочку сразу бы взяли на заметку и в случае какого-либо конфликта немедленно выставили за дверь. Здесь, однако, практиковалось куда более терпимое отношение к клиентам. Подобная стадия подпития трактовалась как «чуток перебрал» и ни у кого не вызывала опасений.
В этот миг одна из пожилых леди перелистнула страницу и привлекла внимание приятелей: глаза их вспыхнули нездоровым блеском. Им требовалась аудитория! Чудесным образом они прозрели и обнаружили, что в зале кроме них находятся еще люди. Моя скромная персона их не заинтересовала, они поднялись и, нетвердо держась на ногах, устремились к дамам. Те взирали на них с удивленным, но тем не менее терпеливо-благожелательным видом. Толстяк первым достиг цели и обратился к старушке с такой речью:
— Вы слышали, как я пел сегодня? Не слышали?! о, мадам, вы многое потеряли. Я был просто великолепен. Исполнял вот эту песню…
На мгновение здоровяк застыл на месте (в тот момент он больше всего напоминал исполинскую статую мамонта в зеленом пледе). Стоял, опираясь на суковатую палку и в задумчивости облизывая губы. Затем запел неожиданно высоким надтреснутым голосом.
— Вам нравится песня? Там говорится…
Он зажмурился, прижав свою лапищу к сердцу, и продекламировал:
— Твои глаза подобны маленьким звездам, что сияют над Сгурр-на-Ута, твои волосы темны и легки, как воды Лох-Беорайда… Так оно и есть, мадам. Да-да…
Пожилая леди милостиво улыбнулась. Думаю, прошло уж много лет с тех пор, как мужчина делал ей комплименты.
— Я спою вам еще раз.
И, забыв об остальном мире, он снова запел свою серенаду маленькой чопорной старушке. Толстяк пел с такой подкупающей искренностью, что вовсе не казался смешным. Наконец он закончил. Лицо его приняло трагическое выражение. Он склонился к своей слушательнице и дрожащим голосом пожаловался:
— И я проиграл! Можете себе представить?
— О, мне так жаль! — сочувственно улыбнулась маленькая шотландская старушка.
— Вы правда мне сочувствуете? — серьезно спросил толстяк. Затем, видимо, уверовав в ее искренность, он смахнул невидимую слезу с глаз, наклонился — настолько осторожно, насколько это было возможно в его состоянии — и бережно пожал старушке руку. В этот миг он, очевидно, вспомнил о своем приятеле. Он выпрямился и огляделся. Увидел, что его друг что-то проникновенно декламирует второй даме, и мгновенно позабыл о собственном горе. В его сонных голубых глазах вспыхнул озорной огонек. Толстяк вдруг превратился в огромного проказливого мальчишку! Оставив старушку и дальше прозябать в углу, он поскакал вприпрыжку к своему приятелю.
Тут двери внезапно распахнулись и впустили внутрь целую толпу припозднившихся гостей — наверное, это были участники вечерней сессии фестиваля. Толстяк горестно переглянулся со своим спутником. Видно было, что такое неожиданное многолюдье пришлось им не по вкусу. Друзья взялись за руки и, двигаясь удивительно невпопад, покинули залу.
Должен отметить, что на протяжении всей этой эскапады — о которой они, скорее всего, и не вспомнят утром, а если вспомнят, то будут горячо отпираться — два подвыпивших шотландца вели себя с удивительным достоинством. Их поведение отличала та грация, которой им, возможно, недостает в иные, более серьезные моменты жизни. Виски не унизил горцев, не сбросил в канаву. Напротив, благодаря ему эти двое обрели крылья.
Хотя мало кто из участников фестиваля позволяет себе напиться до такого блаженного состояния, следует признать: Мод и выпивка неотделимы. Трудно представить себе непьющий Мод. Да и любая встреча горцев не обходится без горячительных напитков: какое же веселье без стаканчика — другого виски! И вот тут-то с людьми происходит удивительная метаморфоза: обычно суровые и молчаливые горцы обнаруживают, легкий и веселый нрав. Если человек был стеснительным, он превращается в компанейского парня. Если страдает комплексом неполноценности, становится уверенным в себе мужчиной. Неисправимые молчуны обретают замечательный голос и артистизм. А самое любопытное заключалось в том, что женщины — которые обычно не принимали участия в выпивке — и не думали сердиться и хмуриться. Думается, именно благодаря такой женской реакции все вечеринки в Хайленде — независимо от количества выпитого»— проходят на высокой ноте, никогда не вырождаясь в пьяное безобразие.
На Моде я познакомился с мужчиной, которого вначале принял за мелкого землевладельца. В килте он выглядел так, будто носил его всю жизнь. Представьте себе мое удивление, когда выяснилось, что мой новый знакомый проживает в Лондоне и является выдающимся профессионалом в своей области.
— Большую часть времени я обычный зануда, — признался мужчина. — Но раз в год я позволяю себе выбраться на Мод. Я надеваю килт, приезжаю сюда и напрочь забываю о Лондоне. Здесь я встречаюсь со своими земляками, теми, кто знает меня еще со школы. В моих жилах течет гэльская кровь, и мне это нравится! Однако все имеет свой конец. На следующей неделе я снова буду в Лондоне… И клянусь, дружище, вы меня не узнаете.
— Другими словами, вы возвращаетесь к родным корням.
— Именно так! — воскликнул мужчина. — Я возвращаюсь на свои родные вересковые пустоши. Видите ли, внутри каждого горца — независимо от того места, которое он занимает в обществе — живет этакий гордый и непокорный дикарь. Этот парень просто обожает чувствовать ветер на голых коленях, ему нравится запах горящего торфа. Ему просто необходимо идти наперекор, пускаться во все тяжкие — хотя бы выпить лишнюю рюмку виски.
— Если я напишу об этом в своей книжке, боюсь, на меня обрушится лавина возмущенных протестов!
— Но вы все равно напишите, потому что все это — правда… Слайнт!
Ближе к вечеру Мод превращается в одну большую вечеринку. Дневные творческие конкурсы завершены. Самодеятельные хоры отпели свои песни, отдельные исполнители закончили выступления — те самые, над которыми работали целый год. Жюри пребывает в мрачной задумчивости, ему предстоит сделать нелегкий выбор. А всех остальных ждет распрекрасная ночь, потому что впереди — ceilidh.
Это слово, которое произносится как «кейли», является одним из самых прекрасных в гэльском языке. Оно переводится как «встреча друзей», и вам — чтобы в полной мере понять значение этого слова — следует представить, будто живете вы в маленькой хижине на одном из западных холмов. Ближайшие соседи находятся за четыре мили, на другом склоне горы. И все ваши друзья разбросаны по стране, прозябают в тех же условиях, что и вы. Единственная возможность встретиться с ними — это вот такой ceilidh, то есть встреча у очага, где жарко горят торфяные брикеты. Здесь каждый из присутствующих получит возможность высказаться, проявить себя: хочешь — пой песню, хочешь — рассказывай историю. Лучшие поэты кланов дают волю воображению; звучат легенды, которые на протяжении веков передавались от отцов к детям; слух собравшихся услаждают самые романтичные баллады. У нас в Англии не существует ничего, приближающегося по своим масштабам и значению к ceilidh. Объясняется это иным типом общественного уложения: встреча с друзьями никогда не составляла проблем для англичанина, вот и не возникло необходимости в редких — как по времени, так и по атмосфере — мероприятиях. Шотландский ceilidh является способом приобщения к совокупной сумме народных воспоминаний. И в основе этого праздника лежат вековые традиции клана и трепетное отношение к родному дому.
Каждый вечер единый Мод распадается на целый ряд отдельных ceilidh. Ничего не подозревающий путешественник входит в отель и попадает в самый разгар дружеской пирушки. Со всех сторон его окружают веселые, разгоряченные лица: кто-то сидит у огня, кто-то расположился прямо на полу. Добровольный аккомпаниатор играет на фортепиано, и участники праздника по очереди поднимаются со своих мест и исполняют какую-нибудь песню. Здесь царит атмосфера всеобщей любви и дружелюбия, и любой, попавший на ceilidh, немедленно решит, что шотландские горцы — самый милый и великодушный народ во всем мире.
Нечто, похожее на здешние ceilidh, существует и у ирландцев (сказываются общие традиции жизни в горах). Однако ирландские гэлы приправляют свое остроумие изрядной долей язвительности, что совершенно чуждо жителям Хайленда. В Ирландии очень забавным считается посмеяться над чужими чувствами, а самые остроумные шутки касаются чьих-то недостатков. Согласитесь, это сильно отличается от шотландских ceilidh, где правят бал доброта и великодушие. Шотландские горцы собираются вместе для того, чтобы порадоваться самим и порадовать других.
А сколько энергии и жизненных сил обнаруживают участники ceilidh! Конкурсанты Мода могут всю ночь провести, переходя из одной компании в другую — так что до постели добираются лишь под утро, часа в 4–5. И при этом они умудряются не опоздать к раннему завтраку, а в 9 утра уже выходят на сцену!
Но вот настает последний день фестиваля.
Какое уныние воцаряется на улицах Форт-Уильяма! Такое впечатление, будто погас свет, а вместе с ним угас и живой дух Хайленда. Песни, которые прежде звучали день и ночь, смолкают, им на смену приходят разговоры о работе, о том, как и на чем добираться домой. Некоторым — тем, кто живет на Внешних Гебридах — предстоит путешествие на пароходе. Другие отправятся по железной дороге или автомобильным шоссе: их ждет долгий путь в родную деревушку, затерянную в горах Хайленда. Так или иначе, но вечеринка окончена.
Подобно детям, не желающим расставаться с веселой игрой, они бестолково топчутся на месте, переходят от одной группки к другой. Звучат слова прощания, обещания приехать на следующий год. Несколько дней все эти люди были членами одной веселой, беззаботной семьи, и вот теперь настал момент расставания — неизбывная трагедия всех гэлов. Есть что-то трогательное и одновременно величественное в том, как они прощаются, поднимают последние тосты, обмениваются теплыми (последними!) рукопожатиями.
— Ну бывай, Дональд, встретимся в следующем году.
— Да, дружище, до следующего года.
Они прощаются по-гэльски и расходятся в разные стороны.
Форт-Уильям, заметно уставший после пережитых треволнений, возвращается к своей обычной жизни.
Я пересекаю Корриярик, читаю старый судебный отчет по делу сэра Джона Коупа, посещаю монастырь в Форт-Огастесе, прихожу в Гленгарри, присутствую при смерти оленя, наблюдаю закат с Мам-Раттахан и отправляюсь на охоту на оленей без ружья.
На мой взгляд, нет ничего скучнее, чем вникать в технические подробности чужого путешествия. Поэтому не буду утомлять читателей, просто скажу (и прошу принять на веру), что по окончании Мода я отправился на восток, к озеру Лагган. Поскольку в мои планы входило побродить по Корриярику, то машину я отослал в Форт-Огастес (упоминаю об этом, чтобы какой-нибудь дотошный читатель не удивился, как это я намеревался пересечь Корриярик на машине).
День обещал быть чудесным. В Хайленде так бывает: семь дней идет мелкий моросящий дождик, а затем вы вдруг просыпаетесь, а на дворе — тихое солнечное утро. Просто не день, а подарок судьбы, который моментально стирает воспоминания о предыдущей дождливой неделе.
Это как с невралгией: стоит ей перестать вас мучить, и вы тут же забываете о перенесенных страданиях. В Глен-Спин вовсю пламенела рябина — красная, как кровь. Река, извивавшаяся меж замшелых валунов и пенившаяся на каменистых порогах, на мелких участках текла спокойно, напоминая расплавленное зеленое стекло. Солнце освещало увядающие вересковые пустоши за Рой-Бриджем: большая часть растений уже имела желтовато-коричневый цвет.
Однако некоторые участки на склонах холмов были неправдоподобно голубого и фиолетового цвета. Глядя на это буйство красок, я мысленно вознес благодарность Господу за то, что я не художник. Ведь попробуй я запечатлеть это чудо на холсте, мне бы ни за что не поверили — на свете есть вещи, в которые просто невозможно поверить, а тем более убедить в них других. Несколько миль я шел вдоль побережья озера. На полпути, в самой верхней точке дороги я оглянулся и замер в восхищении. Передо мной открывался один из самых величественных видов Хайленда: могучие великаны горного кряжа Бен-Невис подпирали друг друга, как волы, сбившиеся в стадо. В этот ранний час на озере Лох-Лагган не было ни малейшего волнения, лишь легкая рябь по краям — там, где водную гладь тревожил легкий утренний ветерок. Веселые горные ручейки бежали с высотных пустошей, они спешили вниз, чтобы излиться в озеро. В дальнем конце Лох-Лаггана маячила громада дамбы, которая запирала воды озера и направляла их в туннель диаметром пятнадцать футов и длиной пятнадцать миль. Строители проложили этот туннель в массиве Бен-Невис, чтобы обеспечить электроэнергией алюминиевый комбинат в Форт-Уильяме.
Двигаясь в направлении Стратспи, я постоянно возвращался мыслями к книжке, которая лежала у меня за спиной в рюкзаке. Книгу эту я купил в букинистическом магазине на Чаринг-Кросс-роуд, кажется, за шесть шиллингов, и до сих пор радуюсь своему приобретению.
Она датировалась 1749 годом и представляла собой судебный отчет трибунала по делу Джона Коупа. Полное название книги звучит так: «Отчет о судебном разбирательстве и судебное решение, принятое правлением генералов в связи с их расследованием служебной деятельности и поведения генерал-лейтенанта сэра Джона Коупа, рыцаря ордена Бани, а также полковника Перегрина Лэскеллса и бригадного генерала Томаса Фоука в период восстания 1745 года на севере Британии вплоть до операции у Престонпэнса. Дело рассматривалось публично в 1746 году в Большом зале Конной гвардии. В предисловии приводятся мотивы, которыми руководствовались авторы данной публикации. Напечатано в Лондоне, в типографии У. Уэбба, что рядом с собором Святого Павла, 1749 г.»
Помнится, когда я увидел ее на прилавке у букиниста, то подумал: «Вот та единственная книга, которую мне бы хотелось перелистать, валяясь в вереске на вершине перевала Корриярик. Только ее, и никакую другую!»
Так что я без колебаний приобрел этот судебный отчет. Однако, окинув свою покупку жадным взглядом коллекционера (думаю, любой, кто имеет несчастье болеть этой болезнью, поймет мои чувства в тот миг), я не стал углубляться в чтение. Мне было известно, что книга посвящена военному провалу Джона Коупа: в его задачу входило встретить армию принца Чарльза в горах Корриярика, но он этого не сделал. Посему я решил отложить знакомство с ней до более подходящего момента, а именно до того момента, когда я окажусь на упомянутом перевале.
Невыполнение боевой задачи в Корриярике и бесполезный марш-бросок Коупа на Инвернесс (который, между прочим, открыл мятежникам дорогу на юг) выглядели столь явными и нелепыми просчетами, что англичане заподозрили сэра Коупа в сочувствии якобитам. Бедный честный и простоватый Джон Коуп! Совершенно несправедливое обвинение. Следует, однако, признать, что одна эта ошибка ганноверского генерала принесла гораздо больше помощи восстанию принца Чарли (во всяком случае, теоретически), чем вся деятельность английских якобитов.
Узкая тропа заканчивается у Гарва-Бриджа — там, где неглубокий горный ручей устремляется вниз по склонам валунов, а впереди расстилаются обширные заболоченные вересковые пустоши. Старую дорогу невозможно не заметить. Участок примерно шести футов в ширину вымощен огромными каменными плитами, которые и сейчас явственно просматриваются сквозь торфяную жижу и болотную траву. Стоило мне только подумать о тех усилиях, которые двести лет назад затратили английские солдаты, протягивая эту дорогу через Корриярик, как мышцы моей спины мучительно заныли. Этот горный перевал считался одним из самых недоступных в Шотландии. Дорога петляла, взбираясь вверх, порой исчезала, затем снова появлялась — подобно альпийским тропам, которые проходят по самому краю пропасти. В конце концов уводила в глубь вересковой пустоши и дальше — к голубым небесам, простиравшимся за могучим склоном Гарв-Бейнна.
Грустно смотреть на старые, мертвые дороги. Помнится, где-то я прочитал, что цивилизация — это транспорт. Если это правда, тогда мертвая дорога символизирует конец всего на свете. При взгляде на нее невольно понимаешь, что ничто в этом мире не может устоять против крапивы и чертополоха. Хотя надо отметить, что старая дорога в Корриярике выглядит не так жалко, как, скажем, Аппиева дорога или Педдарс-уэй в Норфолке. Ведь она изначально строилась как военная дорога, и единственные призраки, которых здесь можно встретить — это красномундирники, устало марширующие под бой своих барабанов. Сооружение этой дороги описано в замечательном романе Нейла Манро «Новая дорога». Вот что говорит о ней один из персонажей книги, выходец из шотландского Хайленда:
— Душой мы пребываем в наших диких горах. Ведь прошло не так уж много времени, как мы их покинули. Но я знаю, скоро настанет конец всему, что нам так дорого. И имя человека, который все это погубит — и тебя, и Ловата, и меня (да-да, и меня тоже!) — всех, кто, подобно нам, любит борьбу и заговоры, кто дорожит нашей дикостью… имя этого человека — Уэйд. Ты видел дорогу? Вот эта дорога и есть наша смерть! Римляне не сумели нас прикончить, Эдуард тоже. Но вот теперь это случилось: они подбираются к нам вплотную со своими мерными палочками и мечами…
Глядя на эту заброшенную дорогу, начинаешь осознавать два обстоятельства: во-первых, трудность проведения военной кампании в условиях Хайленда, а во-вторых, гигантский масштаб работы, проделанной фельдмаршалом Джорджем Уэйдом. Ведь это его усилиями были построены те самые горные дороги — ныне полуразрушенные, заросшие травой, — которые на официальных картах Шотландии обозначаются как «дороги генерала Уэйда». Полагаю, каждому шотландцу следовало бы знать это имя, ведь именно через дороги Джорджа Уэйда Шотландия пришла от своей традиционной дикости к институту премьер-министров, банкам, компаниям с ограниченной ответственностью, инженерным проектам, редакциям газет и всем прочим приметам современного цивилизованного мира! Уэйду было 53 года, когда в 1724 году его назначили главнокомандующим шотландской армии. Страна только-только оправилась после восстания 1717 года под предводительством отца принца Чарли. Первое, что сделал Уэйд, — провел инспектирование Хайленда и подготовил для правительства отчет, в котором наметил ряд мер, необходимых для освоения и «окультуривания» горной Шотландии. Подобный документ вполне мог бы появиться из-под пера какого-нибудь генерала в Северо-Американских штатах времен освоения индейских территорий или, скажем, в современном Афганистане. Уэйд убедительно доказывал, что ключом к решению задачи являются дороги. Генерал сформировал специальный полк из пятисот английских солдат, которых в шутку называл «хайвэйменами», то есть «дорожными людьми». Эти солдаты получали дополнительно по шесть пенсов в день за то, что работали на строительстве дорог Уэйда. В следующих строчках оживают воспоминания о героических усилиях строителей:
Вспомни, что было, и погляди, что стало,
И помяни добрым словом достойного генерала.
Стоит ли говорить, что деятельность Уэйда не нашла понимания у вождей кланов? По словам Эдуарда Берта, современника тех событий, многие из них полагали, что дороги и мосты приведут к «изнеженности нравов».
Эти вожди, да и другие джентльмены, — пишет Берт, — жаловались, будто подобные нововведения открывают дорогу в страну для нежелательных чужестранцев, которые своими идеями о свободе разрушают вассальную преданность горцев. Ту самую преданность, которую, напротив, надо всячески охранять и крепить. Вожди сетовали на то, что страна потеряла свою неприступность и стала уязвимой для вторжения извне, следовательно, о былой безопасности уже и речи не идет.
Особенно много нареканий вызывали мосты, которые якобы развращают нравы простых горцев. Эдак, пожалуй, они привыкнут и не смогут уже без них обходиться. А ведь далеко не на каждом перевале существуют мосты!
Народ побогаче возмущался проложенными дорогами, которые плохо вписывались в их традиционный образ жизни. Дело в том, что жители Хайленда не имели привычки подковывать своих лошадей, и эта метода вполне себя оправдывала на вересковых пустошах с одиночными валунами. На новых же дорогах с каменным покрытием копыта быстро изнашивались, и лошади выходили из строя. В результате вместо обещанных удобств дороги Уэйда создали для горцев неожиданные проблемы.
Самые бедные жители Хайленда — те, что в целях экономии вынуждены были большую часть года ходить босиком — жаловались, будто гравий слишком ранит их ноги и наносит непоправимый вред тонким подошвам драгоценных башмаков. Поэтому им приходится передвигаться кружным (и весьма неудобным) путем — лишь бы избегать вновь построенных дорог. Любопытно, что и крупный рогатый скот поступает так же и, очевидно, по тем же самым причинам.
Если Джордж Уэйд и вошел в память потомков, то именно как строитель дорог, а отнюдь не как выдающийся солдат. В его оправдание можно сказать, что шанс проявить свои военные таланты представился ему слишком поздно. Уэйду было уже семьдесят лет, когда в 1744 году его послали командовать британскими войсками на континенте. Здесь ему пришлось противостоять блистательному маршалу Морицу Саксонскому (как мы помним, того отозвали во Фландрию после гибели транспортных кораблей возле Дюнкерка и неудавшегося вторжения в Англию). Бедняга Уэйд настолько уступал в квалификации более молодому и талантливому сопернику, что сам попросил освободить его от этой должности. Однако несчастный старик попал, что называется, из огня да в полымя: король вернул Уэйда домой и назначил его главнокомандующим британской армией в самый разгар восстания 1745 года! Участие в судилище над Джоном Коупом стало одним из последних деяний Джорджа Уэйда (два года спустя он скончался). Трудно представить себе более подходящего человека для проведения расследования инцидента в Кор-риярике, ведь Уэйд сам строил эту дорогу!
Джордж Уэйд похоронен в Вестминстерском аббатстве. На его могиле стоит пышное надгробие, которое скульптор Рубийяк почитал вершиной своего творчества. Он часто приходил в аббатство и простаивал перед памятником. Известно, что скульптор неоднократно выражал недовольство (а порой и проливал слезы) по поводу безграмотной установки надгробия. По его мнению, скульптура расположена чересчур высоко, чтобы можно было в полной мере насладиться ее великолепием.
Пока я с трудом тащился по дороге Уэйда, я начал уже сожалеть о том, что захватил отчет о деле Джона Коупа с собой. При объеме в 194 страницы и формате ин-кварто книжка почти ничего не весила, но тем не менее весьма чувствительно впивалась мне в спину. Такова цена, подумалось мне, эксцентричности (о, это неудобопроизносимое слово, столь милое сердцу издателей и оформителей). У меня лично оно всегда ассоциируется с одной и той же картиной: некий книголюб сидит в состоянии полного экстаза в комнате, буквально забитой экземплярами первого издания «Питера Пена». Однако сейчас, штурмуя перевалы Корриярика с неудобным томиком за спиной, я ощущал себя именно эксцентричным — в самом негативном смысле этого слова! Извинением мне, пожалуй, могло служить лишь то соображение, что все остальное время я был слишком занят, чтобы выкроить время для судебного отчета по делу Джона Коупа.
Воздух по мере подъема становился все более прохладным, а ветер, который даже в самые жаркие дни ощущается в горах, разошелся не на шутку и тоскливо завывал в вересковых зарослях. Первые шесть миль подъема дались мне довольно тяжело. Я познал поистине танталовы муки, глядя на обманчиво близкие, но по-прежнему недоступные вершины. Однако в конце концов перевал высотой в 2510 футов покорился мне.
И вот я лежу, раскинув руки, на мягкой влажной подстилке из вереска и озираю оставшуюся позади безлюдную долину. Выше по склону холма пасется стадо оленей. Внезапно из зарослей вереска появляется граус, шотландский тетерев. Потревоженный, очевидно, моим вторжением, он издает характерное гуканье, затем снимается с места и перелетает вниз, к подножию холма. Я с завистью слежу за его полетом: тетерев за несколько секунд одолел расстояние, которое у меня заняло целый час. Утешаю себя тем, что птица-то летит по прямой, я же был вынужден следовать всем изгибам старой дороги, которая змеей ползла по склону.
Я достал книгу о Джоне Коупе и осторожно перелистнул старые пожелтевшие страницы. Когда мистер Уэбб утверждал к печати эту книгу, здешний вереск еще хранил следы повстанцев. Название «Корриярик» было у всех на слуху, и разгоряченные завсегдатаи лондонских кофеен всячески склоняли имя Джона Коупа: кто обвинял его в трусости, а кто — и в откровенном пособничестве якобитам. В своем обращении «К читателю» безымянный редактор объяснял, что решился обнародовать подробности расследования, поскольку убежден, что Джона Коупа незаслуженно оклеветали. Он признавался, что до того, как познакомился с материалами дела, и сам считал Коупа виновным — если не в трусости, то уж точно в отсутствии здравого смысла. Однако после посещения судебного разбирательства он пришел к мнению, что генерал вел себя как истинный джентльмен и офицер.
Находясь в Далвинни, — писал редактор, — он (Джон Коуп) получил информацию о мятежниках, которые на тот момент полностью контролировали цитадель Корриярика; ему сообщили, где предположительно мятежники будут поджидать его; на основании этих сведений и после серьезных размышлений и взвешенной оценки любого другого хода, члены Военного совета единодушно проголосовали за бросок на Инвернесс. Чтобы в должной мере оценить разумность принятого решения, следует описать сам переход через горы, дабы таким образом верно оценить величину риска продвижения через них.
Вслед за этим пассажем следует описание Корриярика, которое, по моему разумению, было составлено (либо, как минимум, откорректировано) генералом Уэйдом, ибо он, как никто другой, знал эту дорогу.
Южная сторона Корриярика, — говорится в отчете, — столь круто поднимается вверх, что дорога семнадцать раз делает траверс на всю ширину холма прежде чем достигает вершины. Дорога, спускающаяся по северной стороне, на значительном расстоянии окружена лесом и пересекается большой лощиной, по дну которой протекает ручей. Берега его столь круты, что форсировать ручей можно единственным способом — по мосту, который также находился в руках у мятежников и в любой миг мог быть ими разрушен. Из всего вышеизложенного становится ясно, что даже маленькое войско со стороны хозяев холма могло остановить и, паче того, разбить значительную армию, рискнувшую пройти по перевалу. Фактически на каждом траверсе южной, подъемной, стороны справедливо утверждение: положением властвует тот, кто находится выше. Таким образом, даже один безоружный мятежник способен доставить массу неприятностей наступающей армии. Если же учесть, что таких траверсов семнадцать и на каждом из них наши войска могли подвергаться серьезному риску, то становится ясно, что подобное мероприятие граничило бы с подлинным безумием. Кроме того, следует учесть ряд менее значимых, но все же важных преимуществ нашего противника, как то: хорошее знание местности, его подвижность и традиционную склонность горцев к партизанским методам ведения войны — засадам и случайным стычкам. Все это вместе превращает мятежников, теоретически менее сильных, чем наши войска, в весьма опасного и грозного противника. Кроме того, следует помнить, что если даже — благодаря отваге наших солдат и при наличии удачного стечения обстоятельств — удастся очистить южный склон перевала и достичь вершины Корриярика, то еще остается задача спуска по северному склону. Мероприятие, еще более сложное и рискованное, чем подъем. Если же предположить, что мятежники все-таки разрушат вышеупомянутый мост, то задача и вовсе превращается в невыполнимую, поскольку без моста ни экипажи, ни вьючные лошади не имеют возможности пересечь лощину.
Ознакомившись с приведенными соображениями, я огляделся вокруг и понял, что каждое слово в этой книге — истинная правда. Приняв же во внимание слабую подготовку войска Коупа — а ему, по сути, приходилось командовать толпой совершенно зеленых новобранцев, — остается лишь посочувствовать незадачливому генералу.
В самом начале расследования ему задали вопрос: «Когда вы получили первые сообщения о готовящемся восстании, и какие шаги были вами предприняты по получении этих известий?»
Коуп ответил: «Впервые я узнал о готовящемся восстании от лорда-председателя Сессионного суда (Форбса). Второго июля он уведомил меня, что получил известие от некоего высокопоставленного горца: якобы в стране ходят слухи, будто сын Претендента намеревается летом высадиться на шотландских берегах с целью осуществления государственного переворота. По словам сообщившего, он сам не придавал значения этим слухам, поскольку полагал, что намерения Молодого Претендента вряд ли найдут поддержку у населения страны».
Далее Коуп сообщил, что в тот же день отправил соответствующее донесение в Лондон и получил ответ от маркиза Твиддейла с призывом быть настороже.
Затем комиссия поинтересовалась, что происходило после того, как в Эдинбурге узнали наверняка (это случилось примерно девятого августа) о прибытии принца Чарльза в страну. В ответ Коуп предоставил письмо, отправленное им в Лондон. В этом послании он извинялся, что не может собственноручно написать, поскольку в тот день ему пустили кровь! Бедняга Коуп! К тому времени тревога уже поднялась нешуточная. Из письма мистера Кэмпбелла из Эйрда, служившего управляющим у герцога Аргайла на Малле, стало известно, что принц высадился в Арисайге. По словам Коупа, он тут же начал собирать войска «для дальнего похода». В донесениях, которые он слал в Лондон, чувствуется крайняя озабоченность. С Западных островов приходили сведения о высадке французского десанта численностью в тысячу человек. Коуп, под началом которого было всего тысяча четыреста необстрелянных новобранцев, осознавал, насколько слабы окажутся его позиции в случае серьезной заварушки. А подкрепление из Стерлинга придется ждать не менее одиннадцати дней.
«По моему настоянию, — сообщал он, — лорд-адвокат направил приказы в магистратуру Стерлинга и Перта, предписывавшие всем городским пекарням работать круглосуточно (не исключая воскресений), дабы обеспечить достаточные поставки хлеба. Двенадцатого августа я велел вышеупомянутому интенданту заключить договор с пекарями Лейта (поскольку их эдинбургские коллеги не взялись за это дело) на поставку десяти тысяч фунтов сухих галет еженедельно, вплоть до поступления новых распоряжений».
Затем был призван главный интендант мистер Гриффит. У него спросили, что делается для покрытия недостатка в лошадях. Он пояснил, что, хотя помощнику шерифа с утра до ночи твердят об этом, он так ничего и не сделал для улучшения положения. I!о-прежнему не хватает как минимум ста лошадей. К тому же транспортные животные поступают нерегулярно.
«Хотя сегодня не было марша в Далвинни, — пожаловался мистер Гриффит, — мне тем не менее пришлось до одиннадцати или двенадцати часов ждать лошадей. И с местным населением просто беда. Мы уже установили охрану лошадей, а все равно крестьяне умудряются их уводить по ночам».
В заключение интендант пояснил, что, очевидно, из-за этих сложностей сэр Джон вынужден был ограничить свои передвижения.
Джона Коупа снова пригласили и попросили рассказать о конных патрулях.
«Мы всегда охраняем хлеб и вьючных животных, — сообщил он. — Если по дороге нам встречаются огороженные пастбища, мы пускаем туда своих лошадей и обязательно выставляем часовых. Беда в том, что таких пастбищ крайне мало, и лошади вынуждены пастись на открытых пространствах. А чтобы обеспечить надежную охрану в таких условиях, и всей моей армии не хватило бы».
Я продолжал читать отчет, и перед глазами у меня вставала картина: плохо обученная и экипированная армия пытается пробиться через Хайленд, испытывая нужду практически во всем. Впечатление было настолько сильным, что я даже удивился, почему это никто из авторов, писавших о восстании 1745 года, не заострил внимания на данном вопросе. Тем временем допрос Коупа продолжался.
«Поясните, какими соображениями вы руководствовались, когда отказались от попытки занять проход через Корриярик. Почему вы не закрепились в Далвинни с целью наблюдения за передвижением мятежников или не отступили к Стерлингу? Почему вместо того решили двигаться на Инвернесс?»
«Моя разведка в Далвинни, — отвечал сэр Джон, — донесла, что силы мятежников возросли до трех тысяч человек, в то время как в моем распоряжении не было и полутора тысяч боеспособных воинов. Мне стало известно, что противник готовится напасть на нас где-то выше Снагборо — это местечко на северном склоне Корриярика, через которое проходит прямая дорога на Форт-Огастес. В то же время другой отряд мятежников намеревался пройти по долине на западном склоне и, когда мы углубимся в переход, ударить нам в тыл».
Я перерыл всю карту в поисках местечка с названием Снагборо, но нигде не нашел ничего похожего.
«Далее, — продолжал Коуп, — мне доложили, что у мятежников были на вооружении фальконеты. Даже небольшому отряду с такими пушками по силам взорвать мост через глубокую лощину, и тогда овладеть горой станет невозможно — и для более многочисленной армии, чем была под моим началом. Кроме того, я имел сведения о предполагаемой вражеской диспозиции: мятежники намеревались расположить в нескольких местах отряды, вооруженные все теми же фальконетами, и обстреливать продольным огнем дорогу, по которой мы поднимались бы».
И как вы думаете, кто был столь ценным информатором Джона Коупа? А не кто иной, как капитан Суитенгем — тот самый пленный англичанин, который находился с принцем Чарли в Гленфиннане и был отпущен с дерзким сообщением к Коупу.
Сэр Джон продолжал давать объяснения. Как выяснилось, его офицеры, члены Военного совета, были против операции под названием «Корриярик». Все они, за единственным исключением, настаивали на походе в Инвернесс (один хотел вернуться в Стерлинг). Очень интересно, как Коуп объяснял то, что во все времена трактовалось бы как грубейшая тактическая ошибка:
«Поскольку мне была знакома местность, где расположились мятежники, — говорил он, — то я понимал: овладеть проходом на Форт-Огастес через Корриярик совершенно невозможно. Горцы отказали нам в поддержке, на которую мы так рассчитывали. А атаковать своими (весьма незначительными) силами засевшего там неприятеля означало обречь людей на верную погибель. Не буду отрицать, что на помощь нам пришли два местных соединения — полк горцев лорда Джона Мюррея и небольшой отряд лорда Лудона. Однако среди них был очень высокий процент дезертирства: каждую ночь кто-нибудь из горцев бежал вместе с оружием. О масштабах говорит следующий факт: если в начале операции одно из этих подразделений было полностью укомплектовано, то на Инвернесс с нами выступили лишь пятнадцать человек… Если мятежники намеревались двинуться на юг, то мы им никак не могли помешать. Даже если бы мы захватили проход через Корриярик, они вполне могли бы обойти нас с запада — по горным дорогам, которые были закрыты для регулярной армии с ее артиллерией и обозами, но вполне удобны для их небольших отрядов. Воспользовавшись одним из этих маршрутов, они все равно бы переиграли королевскую армию и заявились бы в Стерлинг раньше нас».
Таким образом, сэр Джон Коуп посчитал, что будет разумнее совершить марш-бросок на Инвернесс, по пути вербуя себе пополнение и предоставив якобитам следовать в Низины! Он надеялся, что в Инвернессе к нему присоединится большое число горцев. К тому же он вынашивал еще один план — довольно глупый и, судя по всему, внушенный ему Уайтхоллом: уговорить новоприобретенных «рекрутов» совершить вылазку в тыл принцу Чарльзу, на территорию тех кланов, которые поддержали Молодого Претендента. Он рассчитывал угнать у них скот — главное богатство клана — и «настолько расстроить их семьи, что это вынудит мятежников вернуться домой».
Увы, сэра Джона ждало горькое разочарование! Добравшись наконец до Инвернесса, он нашел там весьма жалкое пополнение — всего две сотни членов клана Манро. Да и те выставили жесткие условия: во-первых, они рассчитывали на ту же оплату, что и в 1719 году, а во-вторых, соглашались воевать лишь две недели, поскольку на носу было время сбора урожая!
Коуп настолько нуждался в людях, что согласился на оба условия. А якобитская армия, пока он терзался в Инвернессе, продолжала свой победоносный поход на юг, и ни один человек не смел им противостоять.
И тут я буквально ахнул от изумления, поскольку в конце книги, в традиционно занудном приложении, неожиданно обнаружил рассказ о человеке, который, по моему мнению, заслуживает звания «неизвестного героя» 1745 года. И нашелся этот человек не где-нибудь, а фактически в армии Коупа. Интересно, слышал ли кто-нибудь о сержанте Моллое? Уверен, что нет, ибо в то время было как-то не принято рассуждать о мужестве и отваге простых сержантов. Поэтому тешу себя надеждой, что этот человек — моя персональная находка. Когда Коуп двинулся с войсками на север, он оставил в форте охрану из двенадцати человек во главе с сержантом Моллоем. Развалины форта, а вернее, редута, в Рутвене и сегодня можно обнаружить на берегах Спея возле Кингусси. Сержанту Моллою предстояло охранять кучу амуниции и запасы мяса, которые Коуп не имел возможности взять с собой в поход. Поскольку нападение мятежных горцев не исключалось, мясо сбросили на дно колодца — чтобы в случае чего оно не досталось врагам. Понятно, что положение Моллоя было не из приятных, и, несмотря на свои воинственные ирландские корни, чувствовал он себя очень подавленным. Однако все в том же приложении обнаружилось письмо (издатель явно не придал ему должного значения и даже не включил в общую нумерацию) с кратким описанием дальнейших событий в форте Рутвен. Письмо это, написанное по совету некой миссис Макферсон, обозной маркитантки, и адресованное Коупу, на мой взгляд, является одним из самых занимательных документов, которые мне когда-либо доводилось читать в связи с мятежом 1745 года. Привожу его целиком:
Редут Рутвен
30 августа 1745 г.
Досточтимый генерал,
Пишу, дабы довести до Вашего сведения, что не далее как вчера в здешнем городке Рутвене объявился неприятельский отряд численностью в триста человек. Они имели наглость сделать мне предложение — сдать без боя редут при условии, что мне дадут возможность уйти со всеми моими пожитками. Я ответил бунтовщикам, что я старый солдат и не намереваюсь сдавать гарнизон такой силы без боя. В ответ они пообещали повесить и меня, и моих людей. Я ответил: на все воля Божья.
Тем же утром, примерно в двенадцать часов, мятежники атаковали меня. Нападавших, по моим сведениям, было около ста пятидесяти человек. Они попытались прорваться через главный вход и одновременно через задние ворота, причем здесь они устроили взрыв, использовав спирт и другие взрывчатые вещества. Возник пожар, в ходе которого погиб горец, закладывавший взрыв. Видя такое дело, неприятель отступил. Случилось это примерно в половине четвертого. А через два часа прибыл гонец и сообщил, что со мной желают говорить двое из их вождей. Я согласился подняться на бруствер и поговорить с ними. Они снова предложили мне свои условия — я отказался. Тогда они попросили разрешения вынести своих мертвых, и я им позволил.
Они подобрали в городе двух человек, погибших от ран, и вывели еще троих, насколько мне известно, тоже раненых. Сегодня, примерно в восемь часов утра мятежники отбыли в западном направлении. Вчера после обеда они якобы выступили куда-то маршем, но к ночи снова вернулись. Они забрали у жителей всю еду, какая нашлась в городе. Миссис Макферсон, маркитантка, которая ведет торговлю в городе, рассказала мне, что прошлой ночью видела свыше трех тысяч мятежников в полях к западу от города. По ее словам, главный лагерь у них находится в Далвинни. Кроме того, миссис Макферсон сообщила, что бунтовщики увели с собой Клюни Макферсона в качестве пленника. Она же посоветовала обо всем известить Вашу честь.
Во время столкновения я потерял одного человека: он получил пулю в голову оттого, что, вопреки всем приказам, высовывался над бруствером. Пожар у задних ворот мне удалось затушить, для этого пришлось лить воду через парапет. Я получил весть, что нынешней ночью следует снова ждать мятежников с их пушками. Смею уверить Вас, что я не дрогну и со своей слабой группой окажу им самый теплый прием. Продержимся, сколько сможем. На сим заканчиваю свое донесение и выражаю Вам свое глубочайшее уважение.
Находившийся в Инвернессе Джон Коуп получил это послание на следующий день. Он переслал его в Лондон маркизу Твиддейлу, снабдив припиской, которая, на мой взгляд, делает честь генералу: «Я только что получил данное сообщение от сержанта, которого рекомендовал бы за проявленную доблесть произвести в офицерский чин».
Меня очень заинтересовала судьба сержанта Моллоя. Получил ли он свое офицерское звание? И если да, то что с ним сталось дальше? По правде говоря, данный эпизод — когда он с дюжиной солдат противостоял полутора сотням мятежников — является единственным славным деянием за всю эту позорную военную кампанию. А его письмо «досточтимому генералу» — маленький бриллиант в многотомной литературе, посвященной 1745 году.
Разгромному поражению под Престонпэнсом отводится в судебном отчете не одна страница, но я опускаю их, ибо читатель не найдет там ничего нового для себя. Я и сам с тяжелым сердцем перелистал пожелтевшие страницы. Мне казалось, что я воочию вижу, как на рассвете наступают горцы и как вся армия генерала Коупа бежит, поджав хвост.
— Но почему они побежали? — спросили у генерала.
— Под воздействием мгновенно возникшей паники, — просто ответил тот.
В результате расследования комиссия вынесла вердикт, что «причиной злосчастного поражения в тот день является постыдное поведение личного состава, а никак не просчеты или недостойное руководство со стороны сэра Джона Коупа и его офицеров».
Что ж, оставим на совести комиссии эти выводы. Вот только хочется спросить: а кто же виноват в той нерасторопности, которую войско сэра Коупа обнаруживало с самого начала? Кто в ответе за безобразное обеспечение армии? За недостаток дисциплины, из-за которого наемные части морских канониров беспробудно пьянствовали на протяжении всего похода? Кто позволил им бежать без оглядки еще до начала военных действий под Престонпэнсом? Почему подполковник вынужден был собственноручно стрелять из пушки (и продолжал это делать до тех пор, пока трое солдат — подносчиков не бежали с поля боя вместе с запасами пороха)? И как объяснить тот факт, что вся артиллерия застряла и не могла сдвинуться с места без лошадей, которые безвозвратно затерялись где-то в тылу? Думаю, любой, кто прочтет эту книгу, придет к собственным выводам: даже если сам Коуп и его офицеры и проявили себя истинными героями, то вся операция в целом служит примером беспорядка и бестолковщины. Увы, Престонпэнс войдет в нашу военную историю одной из наиболее позорных страниц.
В утешение хочется сказать: слава богу, что у нас есть не только генерал Коуп под Престонпэнсом, но и героический сержант Моллой из редута Рутвен!
Я уложил книгу обратно в рюкзак и бросил взгляд на расстилавшуюся вокруг пустошь. Мертвая дорога бежала по ней, изгибаясь и петляя. Она то исчезала, то вновь выныривала из зарослей вереска. Пока я читал, стадо оленей не спеша спустилось со склона и теперь безмятежно щипало траву по обеим сторонам от дороги. Они были по-прежнему далеки от меня и казались коричневыми пятнышками. Издалека их можно было принять и за пони. Однако даже без очков мне удалось разглядеть одного самца, пасшегося в стороне от остальных. Время от времени он вскидывал голову, увенчанную великолепными рогами, настороженно вслушивался, готовый в любую минуту удариться в стремительное бегство. Однако все было тихо, лишь вдалеке негромко токовал уже знакомый тетерев. А может, и другой… Затем мое внимание привлекла картина, всегда восхищавшая меня в горах: на Корриярик надвигалась огромная (площадью, должно быть, в несколько миль) дождевая туча. Она была серо-стального цвета с каким-то голубоватым оттенком, вызывавшим в памяти броню эсминцев. Туча двигалась в моем направлении и довольно быстро, поглощая из поля зрения один холм за другим. Я видел густые тени, которые бежали вслед за ней по светлой пустоши. Вокруг заметно холодало, все застыло в каком-то мрачном оцепенении, грозившем вот-вот вылиться в бушующую грозу. В наступившей тишине токование тетерева звучало неестественно громко, а ветер все нарастал и теперь уже зловеще свистел и завывал, пробираясь по лощине и ударяя в горные склоны.
Я поспешно поднялся и быстрым шагом направился к вершине перевала. Туча, будто сказочный великан-людоед, двигалась за мною вслед. Мне говорили, что в ясный день с вершины Корриярика можно разглядеть Морей-Ферт на востоке и Кулинз на западе, где темнел остров Скай. Однако меня ждало жестокое разочарование: погода резко изменилась, и вся западная сторона была обложена стеной дождя, на востоке же клубился серый туман. Зато прямо передо мной открывалось достойное зрелище — за бурым склоном перевала лежала долина Глен-Тарфф, напоминавшая кусочек Херефордшира, а за ней зеленел Форт-Огастес.
Спуск оказался нетрудным. Старая дорога, несмотря на все свои изгибы, была видна хорошо. Уэйдовские мосты сохранились в приличном состоянии, так что с переходом через два горных ручья сложностей не возникло. Мельком я еще успел поразиться тому, что два века хайлендской непогоды пощадили эти давние строения.
Задолго до того, как я достиг брода через Тарфф, начался мелкий дождик. Темная грозовая туча наконец-то настигла меня, и я с ужасом думал: что же сейчас творится на Корриярике? Мне представлялся оставшийся позади перевал — мокрый и темный, с одинокой старой дорогой, петляющей среди вересковых пустошей и торфяных болот.
Добравшись до Форт-Огастеса, я вздохнул с облегчением. Звук монастырских колоколов, как обычно отмерявших время дня, ласкал слух и изгонял воспоминания о далекой грозе.
Вдоль набережной Каледонского канала Форт-Огастес выставил свои лучшие магазины. Здесь представлен самый разнообразный и причудливый ассортимент товаров — надежная приманка для туристов, вынужденных пережидать в городе, пока их пароходы преодолевают озера. Странно, что по улицам Форт-Огастеса не разгуливают толпы счастливых обладателей оленьих рогов или овечьих шкур, приобретенных в местных лавках. Наверное, подобные покупки (как и традиционные пастушьи посохи с крюком на конце) тайно переправляются в дома покупателей.
Я заглянул в магазинчик, чтобы приобрести один из тех дурацких наборов комических открыток, посвященных Шотландии и горцам, которые заприметил еще в Обане. У меня вдруг возникла идея написать очерк об этих шедеврах почтово-карикатурного жанра (по счастью, вскоре я потерял купленные открытки, а с ними вместе испарилось и само желание). Итак, я зашел в магазин, владелец которого в отсутствие покупателей занимался какой-то плотницкой работой. Увидев меня, он отложил в сторону молоток и принялся отсчитывать открытки. Я же, утомленный переходом через Корриярик, с нескрываемым блаженством привалился к объекту его плотницких усилий. Однако отдых мой оказался не долгим. Я тут же отпрянул, ибо разглядел, что это гроб. Своим приходом я оторвал хозяина от процесса обивки гроба черной материей.
Форт-Огастес произвел на меня странное впечатление. Мне показалось, что в нем присутствует нечто иностранное. Этот городок был бы вполне уместен во Франции. Полагаю, причина кроется в непривычных для Шотландии звуках — я имею в виду звон монастырского колокола. Да и вид монахов, шествующих по переулкам, смущает взор заезжих туристов своей необычностью. Дело в том, что в 1867 году правительство продало здание старого форта лорду Ловату, а тот в 1876 году передарил его бенедиктинскому ордену, который некогда владел зданием до Реформации.
Старое кладбище на окраине Форт-Огастеса живо напомнило мне сцену из «Синей птицы» Метерлинка. Подобно большинству шотландских кладбищ, оно выглядело неухоженным и заброшенным. Шотландцы имеют обыкновение возводить массивные памятники своим усопшим, а затем либо забывают о них, либо сами умирают. Во всяком случае, никто не приходит подстригать траву на могилах. В результате на всех сельских кладбищах царит почти непереносимо мрачная атмосфера. Надгробия покосились, а то и завалились прямо на землю, трава буйно разрослась, сорняки цветут пышным цветом. Так что, если, путешествуя по Шотландии, вы почувствуете необходимость предаться грусти, направляйтесь прямиком на кладбище — тут вам обеспечены идеальные декорации для самого мрачного состояния духа.
В Англии сельские кладбища производят не столь гнетущее впечатление: вид любой захудалой церквушки смягчает мысли о неотвратимости смерти. Уж церковь-то, по крайней мере, продолжает жить, и люди в ней молятся, пусть и раз в неделю. Однако на шотландских кладбищах мне не доводилось видеть церквей, разве что в виде заброшенных развалин под кронами деревьев.
Прогуливаясь по этому мрачному месту и предаваясь размышлениям о давно умерших горцах и их женах, я натолкнулся на надгробие Джона Андерсона, умершего в Инвергарри 4 мая 1832 года. Здесь же, на этой плите, упоминалась его дочь Кэтрин, почившая в 1852 году — «вдова последнего Джеймса Грирсона, 21 октября 1825 года погибшего на “Комете” возле Гурак-Пойнт».
— Джон Андерсон?!
В памяти всплыли строки Бернса, облетевшие в свое время весь мир:
Джон Андерсон, мой старый друг,
Подумай-ка, давно ль
Густой, крутой твой локон
Был черен, точно смоль.
Теперь ты снегом убелен, —
Ты знал немало вьюг.
Но будь ты счастлив, лысый Джон,
Джон Андерсон, мой друг![12]
Возможно ли, чтобы здесь был похоронен тот самый Джон Андерсон?
Это казалось мне маловероятным, поскольку могила человека, воспетого самим Бернсом (больше, насколько мне известно, Джон Андерсон ничем не прославился), должна быть хорошо известным и почитаемым местом. Уж, во всяком случае, не может она иметь столь жалкий и заброшенный вид.
Загадка мучила меня, и я отправился в бенедиктинский монастырь. Однако отворивший мне дверь сухопарый монах не принадлежал к поклонникам Роберта Бернса. Другой брат погрузился в недолгие раздумья, но и он ничего не слышал о Джоне Андерсоне, похороненном в Форт-Огастесе. Мы поднялись в замечательную библиотеку и обшарили все шотландские полки в поисках хоть какого-нибудь упоминания о Бернсе и Джоне Андерсоне из Инвергарри. Увы, нам не удалось найти ни строчки, ни словечка.
Монастырь я покинул, чувствуя себя разочарованным и даже несколько обиженным. Конечно, что за глупая идея идти в библиотеку! Лучше уж обратиться к первому встречному на дороге. Ведь Шотландия славится своим трепетным отношением к великому Бернсу. Здесь каждый шаг его — даже если поэт и не удосужился оставить автографа на окне местного бара — хранится в памяти благодарных потомков. И «Джон Андерсон, мой друг», если он когда-нибудь и жил в Инвергарри, должен обязательно быть знаком жителям Форт-Огастеса.
Я увидел высоченного горца, курившего трубку в воротах собственного сада.
— Да, в самом деле, — охотно откликнулся он на мой вопрос, — это тот самый Джон Андерсон. Он и впрямь был другом Бернса. Сам-то он не местный — пришел от-куда-то с юга, кажись, из Эйршира. И он оказался тем самым человеком, который изготовил для Бернса гроб. Да-да, гроб… Причем сделал его по личной просьбе Бернса и задолго до его смерти. Да вы войдите в дом, посидим…
И старик провел меня в маленькую гостиную. Там он поведал, что раньше служил дорожным рабочим, и пересказал одну из местных историй, на протяжении многих лет передававшихся от отца к сыну. По словам старика выходило, что у Форт-Огастеса в прошлом случилось два знаменательных события. Воспоминания об этих событиях со временем обросли подробностями и превратились в городские легенды. Одна из легенд повествует о приключениях Красавца принца Чарли — когда несчастный беглец явился сюда из Глен-Мористона. Второе воспоминание связано с визитом Бернса в Хайленд.
Если верить молве, то Джон Андерсон жил в Эйршире и занимался там плотницким делом. После смерти жены он покинул свой дом на юге и переехал к дочери Кейт, которая была замужем за содержателем постоялого двора в Инвергарри. Путешествуя по Хайленду, Роберт Бернс специально заехал в Инвергарри, чтобы навестить старого друга.
— Да-да, так все и было, — покивал старик. — И Бернс им так полюбился, что они взяли да и отпустили его лошадь. Чтобы он не смог уехать от них! Люди потом видели эту лошадь где-то в долине Гарри. Да, это самый большой комплимент гостю…
Распростившись со стариком, я посетил местного архивариуса, ведавшего регистрацией рождений и смертей в Форт-Огастесе. Он показал мне старую книгу, которую его предшественник вел еще сто лет назад. Запись 1832 года удостоверяла кончину упомянутого Джона Андерсона, равно как и тот факт, что он был «изготовителем гроба для Бернса».
Хотя могила Джона Андерсона находится в столь плачевном состоянии, я уверен, что она известна некоторым подлинным знатокам и ценителям творчества Бернса. Ведь они собирают информацию о мельчайших подробностях из жизни поэта, а также о каждом шотландце, упомянутом в его стихах.
Остается только надеяться, что какое-нибудь из многочисленных обществ Бернса вовремя спохватится и приведет в порядок могилу человека, которому посвящена одна из прекраснейших шотландских баллад.
Отправляясь вечером в постель, я захватил с собой прелюбопытнейшую книгу, купленную в том монастыре, куда заходил в поисках информации о Джоне Андерсоне. Она была написана одним из братьев-бенедиктинцев и отпечатана на маленьком печатном станке, установленном в подвале монастыря. Называлась книга «Глен-Альбин», а что касается имени автора, то, увы, оно осталось неизвестным. А жаль! Я с удовольствием бы выразил свое восхищение безымянному монаху, собравшему великое множество историй — как комических, так и трагических — из жизни центрального Хайленда. Автор, несомненно, обладал завидным чувством юмора, о чем свидетельствует приведенный ниже рассказ о местном ясновидце.
Это приключилось в начале прошлого столетия. Некий помещик, протестант по вероисповеданию, вел в молодости очень беспорядочную жизнь. Однако к старости он раскаялся в прошлых грехах и заделался ярым ревиталистом. Он поселился в здешних местах и стал активно проповедовать свое учение тем, кто еще пребывал в тенетах греха. Он даже пользовался определенным успехом у публики, ибо расцвечивал свои проповеди множеством примеров — ярких, хотя и не всегда назидательных — из прошлой жизни. Как-то вечером наш уважаемый ревиталист проходил мимо постоялого двора и обратил внимание на странный свет, струившийся из окна кухни. Он заглянул в окошко и тут же побежал за своим другом. Вскорости они вернулись уже вместе, причем проповедник все приговаривал взволнованным тоном: «Сейчас ты увидишь самую чудесную картину в своей жизни: три небесные феи в прозрачных драпировках резвятся возле огня. Ступай тихо, дружище, иначе ты спугнешь их, и они снова упорхнут на свои небеса». Друг прильнул к щели в ставнях и к своему ужасу опознал в «прекрасных феях» собственную жену и двух ее приятельниц. Дамы, очевидно, попали в грозу и теперь сушили исподнее у камина. Надо ли говорить, что он таки «спугнул» прелестниц, однако волшебные нимфы почему-то не улетели на небеса. Поговаривали, будто проповедник был совсем не так прост и устроил этот спектакль, чтобы подшутить над приятелем.
А вот история совсем другого плана. Ее герой — полковник Алан Камерон, который в 1793 году сформировал из горцев 79-й пехотный полк, получивший название «Собственные Ее Величества горцы Камерона». Лишь благодаря личному авторитету полковнику удалось за полгода собрать тысячу человек. В боях на континенте полк понес такие потери, что его хотели расформировать, а уцелевших горцев раскидать по другим воинским соединениям. Однако ганноверский принц, являвшийся главнокомандующим британских вооруженных сил, не принял во внимание упрямства Камерона.
— Ни вы, ни ваш венценосный отец не посмеете расформировать 79-й полк! — заявил полковник.
— Ах так! — вспылил принц. — В таком случае король, мой отец, пошлет вас в Вест-Индию!
И тут полковник Камерон проявил свой хайлендский характер.
— Передайте королю, своему отцу, что он может послать нас куда угодно — хоть к черту на рога, но расформировать нас он не смеет! — отчеканил он с подчеркнутым горским акцентом.
И Камерон добился своего! Полк сохранили, и он продолжал воевать под прежним 79-м номером.
Или вот еще. Одну женщину, жительницу Хайленда, спросили, сколько у нее было мужей. Оказалось, что три. На вопрос, хорошо ли они к ней относились, она ответила так: первые два были честными людьми и очень заботились о семье. И пояснила, что оба умерли по закону, то есть были повешены за воровство. «А что же последний муж?» «О, этот оказался сущим паразитом: умер, как пес шелудивый — дома, на соломенной подстилке».
В книге мне довелось прочитать одно из самых замечательных описаний битвы между кланами Фрэзеров и Макдональдов, которая состоялась в 1544 году к югу от Форт-Огастеса, на узкой полоске суши между озерами Лох-Ойх и Лох-Лохи.
В начале шестнадцатого века случилось так, что Кланранальды из клана Макдональдов отказали в доверии своему законному правителю — малолетнему Ранальду, и передали власть другому — опытному воину и уважаемому всеми горцу Джону из Мойдарта. Мать Ранальда приходилась родной сестрой лорду Ловату, поэтому в соответствии с обычаями горцев мальчика отослали на воспитание к материнской родне. На какое-то время о нем все забыли. Годы шли, Джон Мойдарт успешно правил кланом. Но затем он попал в плен: Яков V захватил его в качестве заложника. Клан остался без вождя, и вот тогда повзрослевший Ранальд решил заявить свои права на освободившееся место.
Он прибыл в Тиррим — родовой замок Кланранальдов — и был принят весьма и весьма радушно. Следуя обычаям, члены клана стали готовить пир, да такой щедрый, чтобы надолго запомнился — даже в славном своим гостеприимством Хайленде.
Проходя по двору, Ранальд увидел жарившихся на вертелах овец и быков и поинтересовался, что все это значит.
Ему ответили, что готовится праздник по поводу его возвращения. Эх, видно, бес попутал юношу в тот миг, потому что он возьми да и скажи: «К чему такая суета? Чтобы отпраздновать событие, вполне хватило бы и пары-тройки куриц». Члены клана восприняли его слова как смертельную обиду и меры в своем гневе не знали. Они единодушно постановили, что юноша — малодушный глупец (что, кстати, совсем не соответствовало истине), окрестили его «куриным вождем» и с насмешками прогнали прочь. Такого позора Ловат снести не мог! Он решил силой восстановить племянника в его законных правах.
Заручившись помощью и поддержкой Хантли, Фрэзеры ринулись в Большую долину. Они добрались до самого Инверлохи (нынешнего Форт-Уильяма), но их враги к тому времени уже успели скрыться. Фрэзеры, посчитав преследование бесполезным, решили сыграть отбой и вернуться в родные края.
Объединенный отряд добрался до Гэйр-Лохи и здесь разделился. Хантли со своими людьми отправился долиной Спина, по которой нынче проложена железнодорожная линия. Он и Ловата уговаривал двигаться тем же путем, но тот — горячая голова! — решил поехать напрямик через Большую долину к Бьюли. Это опрометчивое решение подарило его врагам возможность, которой грех было не воспользоваться.
Джон Мойдарт, который только что бежал из темницы, поспешил на восточный конец Лох-Лохи, где его ожидало подкрепление из Камеронов и Гленгарри. Здесь в лощине, у подножия островерхого Бен-Тая, притаилось маленькое озеро, которое до сегодняшних дней сохранило свое название — «Лохан нан Диота» или же «Лохан нан Бата», что переводится как «озеро трапезы» или «озеро посохов». Сборное войско расположилось на отдых на берегу озера, тут же и перекусили: каждый из воинов носил с собой небольшое количество овсяной муки, завернутой в угол пледа; оставалось только развести ее водой из озера. После трапезы каждый горец воткнул в землю (благо почва была здесь мягкая, поросшая мхом) свой дорожный посох. Это был еще один старинный хайлендский обычай, который имеет своеобразную аналогию в современной армии с ее именными солдатскими жетонами. Всякий раз, собираясь на битву, горцы оставляли свои посохи воткнутыми в землю. Те, кому посчастливилось выжить, забирали их по пути домой; по остальным вели счет убитым.
Итак, армия Джона Мойдарта построилась на берегу маленького ручья, который и поныне называется «ручьем боевого сбора», и стала ждать. Как только на другом конце долины показались Фрэзеры, горцы ринулись вперед, и завязалась жаркая схватка.
За минувшие века вода в Лох-Лохи поднялась на несколько футов и образовала обширную заводь с песчаными берегами, заросшими травой и кустарником. Раньше же на том месте была отмель, и вот на этой-то отмели разгорелось сражение. Не стоит принимать на веру строчки из старинной баллады, где говорится, что там гремели оружейные выстрелы. В Хайленде в ту пору еще не пользовались огнестрельным оружием. Нет, горцы сошлись лицом к лицу, но не с мушкетами в руках и даже не с луками и стрелами. Бились врукопашную — клинок на клинок, топор на топор. Со стороны Фрэзеров присутствовал весь цвет клана — примерно три сотни отборных воинов. Сколько людей было у Мойдарта, доподлинно неизвестно, но его войско явно превосходило по численности противника.
Ловат, видя, что угодил в ловушку, решил прорываться. Он произнес краткую вдохновенную речь перед своими соплеменниками и бросился в атаку, увлекая за собой остальное войско. Несколько мгновений безумной скачки, и вот враги сошлись лицом к лицу. Стоял жаркий июльский полдень, солнце палило нещадно, и воины скинули не только дорожные пледы, но также и короткие куртки и жилеты. Сражались в одних рубашках и килтах, отсюда и название битвы — «Блэр нан Лейн», то есть «Битва рубашек».
Вскоре после начала схватки на сцене объявился и старший сын Ловата, которого отец намеренно оставил дома перед началом рейда в Долину. Юноша лишь недавно вернулся из Франции, где прошел курс обучения в Парижском университете. Судя по всему, его ждала блестящая участь. Накануне описываемого сражения он отсутствовал дома — охотился где-то на холмах, но по возвращении узнал обо всем от своей мачехи. Леди Ловат принялась насмехаться над юношей (причем, скорее всего, делала она это умышленно), упрекать его в трусости: мол, он-де тут прохлаждается, в то время как его отец и настоящие мужчины бьются за честь клана. Уязвленный юноша собрал дюжину верных людей и со всей поспешностью выступил на помощь соплеменникам. При виде подоспевшего сына лорд Ловат испытал не радость, но смятение — ведь положение его на тот момент было отчаянным. И действительно, юноша бросился в самую гущу схватки и несколько мгновений спустя пал от руки безжалостного врага. Охваченные яростью Фрэзеры бились, как тигры: теперь они стремились не к победе, а к отмщению. Ряды сражавшихся сомкнулись так тесно, а ожесточение схватки столь возросло — никто уже и помыслить не хотел об отступлении, — что, по словам древнего хрониста, «воины и с той и с другой стороны падали один за другим — как деревья при вырубке леса — до тех пор, пока не поредели их ряды, и горцы не принялись биться на кулаках».
В ходе схватки один из Макдональдов бросился на здоровенного врага со словами: «Это тебе от кузнеца из Кланранальдов!» Фрэзер ловко парировал удар своим лохаберским топором и прокричал в ответ: «А это тебе от кузнеца Макшими (то есть Ловата)!» По окончании битвы обоих противников обнаружили бездыханными — страшно изрубленные тела лежали рядом.
День шел к концу, сражавшихся становилось все меньше. Да и те, что остались, уж не имели сил держать в руках клейморы и перешли на кинжалы. Какая-то группа, не прекращая схватки, переместилась на берег озера, дабы воины имели возможность по ходу дела напиться и освежить измученные тела в живительной влаге. Тут, на мелководье их и нашли после боя: горцы лежали попарно, не размыкая смертельных объятий.
В пылу сражения воины уже не обращали внимания на раны. Даже те, кто не имел сил подняться, старались хоть как-то помешать врагам, нанося им случайные удары кинжалом — по ногам, по рукам, куда доведется. Сам Ловат был страшен в бою, и, наверное, многие, глядя на него, поминали Симона де Монфора в битве при Льюисе. Орудуя двуручным мечом, он буквально прорубал себе путь в гуще врагов. Но в конце концов и он упал бездыханным, и тут же над полем боя разнесся клич: «Thuit a cruaidh chascar!» («Кровожадный рубака пал!») Это стало сигналом к концу схватки, и скоро все было кончено. Лучи заходящего солнца освещали страшное побоище. В одной сохранившейся хронике Фрэзеров записано, что из их клана в живых остался лишь один человек — горец по имени Джеймс из Фойерса, да и тот должен благодарить за спасение своего молочного брата, который на собственных плечах вынес Джеймса с поля боя. Если хронист не ошибся, то можно вести речь о полном истреблении клана, ибо несколько дней спустя этот самый Джеймс скончался от полученных ран. По другим, более точным, данным, не более полудюжины воинов добралось до Бьюли; они-то и рассказали обо всем случившемся. Версия Макдональдов — что их люди, подобно котам из Килкенни, сражались, пока все не погибли — мне видится очевидным вымыслом.
Что касается Ранальда Галлды, «куриного вождя» — того самого, который стал первопричиной всех бед, то он тоже сражался, как герой. Враги получили возможность в полной мере ощутить его мастерство мечника: один за другим они падали у ног непобедимого Ранальда. Так продолжалось до тех пор, пока он не сошелся лицом к лицу с одним жителем Стронциана[13], известным под именем «сын маленького Рыжего Дональда». Тот, чувствуя, что его вот-вот постигнет участь соплеменников, пустился на хитрость. Он крикнул, указывая пальцем за спину Ранальда, словно оттуда приближалась опасность. Ранальд резко обернулся, чтобы встретить несуществующего врага, и в этот момент коварный стронцианец со всего маху проткнул его мечом. Из последних сил, не глядя, умирающий герой нанес удар своему убийце: он глубоко ранил того в голову, но, увы, не убил. Однако Божья кара настигла подлеца. Несколько дней спустя, когда «сын маленького Рыжего Дональда» уже благополучно вернулся домой, к нему заявился на перевязку доктор. Очевидно, он допустил какое-то неловкое движение, которое потревожило рану и вновь вызвало кровотечение. Подозрительный стронцианец тут же выхватил кинжал, который лежал у него в изголовье, и вонзил врачу в сердце. Усилие это дорого обошлось убийце, и через несколько мгновений он и сам испустил дух. Хотя есть основания предполагать, что непомерное хвастовство «сына маленького Рыжего Дональда» вкупе с недостойной уловкой, которую он применил во время поединка с Ранальдом Галлдой, настолько возмутили односельчан, что они решили избавиться от этого типа. Вполне возможно, что и рана у него открылась не случайно. Так или иначе, но его похоронили в Эйлеан-Фионнане. И еще совсем недавно можно было отправиться на развалины маленькой часовни и там под алтарем увидеть пожелтевший череп со следами боевого ранения.
А еще хочется рассказать о судьбе меча погибшего Ранальда Галлды. Если верить преданию, он долгое время хранился в одном из домов Стронциана. Хозяева демонстрировали зарубку на лезвии меча — в доказательство того, что стронцианцы неспроста издавна славятся своей твердолобостью.
Комментарии монаха — автора книги восхитили меня своей сдержанностью и почти академической отстраненностью:
Главная же прелесть этих схваток между кланами заключалась в том, что они, как правило, не оказывали никакого (или почти никакого) влияния на общий ход истории… Данная система имела свои преимущества и предлагала простое и действенное решение важной проблемы, которая в современных экономических терминах именуется проблемой перенаселения страны.
Не могу удержаться, чтобы не привести еще один отрывок из книги, автор которой обнаруживает близкое знакомство с историей страны и ее преданиями. Это история неудавшейся попытки покушения на «мясника» Камберленда. Как известно, поражение при Куллодене сопровождалось жестокими гонениями на мятежные кланы. Кровавая расправа, которой руководил Камберленд, вселила чувство негодования и жажду мести в сердца горцев. И вот был найден подходящий человек — местный житель по имени Корри, промышлявший кражей овец, — который согласился осуществить убийство ненавистного герцога. Все должно было произойти возле старого моста на окраине Форт-Огастеса.
В те времена направление дороги несколько отличалось от нынешнего, и человек, занявший позицию в углу моста, мог держать под прицелом довольно длинный ровный участок пути. Вот здесь-то и расположился Корри, выкопав предварительно неглубокую канавку. В его короткоствольное ружье с раструбом был засыпан полновесный заряд пороха, а поверх него — почти до самого дульного среза — любимая смесь браконьеров: кусочки свинца и ржавые гвозди вперемешку со всяческим железным ломом. Подготовленное таким образом оружие он укрепил в развилке дерева. К несчастью для всего предприятия, Корри в своей далеко не такой уж праведной жизни никогда не доводилось сталкиваться с регулярными войсками. Мерный шаг солдат, громыхание их снаряжения и, главное, холеные разукрашенные жеребцы — все выглядело необычно, а вид важного герцога, прогарцевавшего мимо на своем боевом коне, буквально деморализовал бедного воришку. Выстрелить-то он выстрелил, но промахнулся и тут же кинулся наутек — под громкие крики преследовавших его солдат.
Как ни странно, но Корри удалось пересидеть погоню в одной из пещер неподалеку от Форт-Огастеса (ее и до сих пор показывают гостям города). Куллоден стал триумфом Англии, и вся страна с подкупающей искренностью праздновала победу над проклятыми якобитами. Повсюду — на витринах магазинов, на вывесках многочисленных таверн, красовалось лицо героя дня, герцога Камберленда. Более того, имя кровавого герцога было увековечено в названии прелестного садового цветка — камберлендской, иначе турецкой, гвоздики. Недаром в ту эпоху чрезвычайную популярность получило стихотворение, в котором говорилось, что лилия, «гордость Франции», роза, цветок якобитов, и шотландский чертополох — все пали жертвами «мясника» Камберленда и его цветка, что
Сияет ярче всех во мгле,
Подобно лавру на челе.
На мой взгляд, есть что-то чрезвычайно неуместное в такой сладости герцога! Цветок, изначально названный в честь Вильгельма Оранского, был перепосвящен и превратился в символ вигов в дни шумных празднований, сопровождавших возвращение Камберленда из Куллодена.
Если вам вздумается посетить самый глухой и дикий уголок Британских островов, то, выйдя из Форт-Огастеса, сверните направо, на ту дорогу, что уходит в Инвер-гарри. Прошагав по ней миль сорок или около того, вы попадете в Гленгарри, а через нее в Глен-Шиел.
Гленгарри — нечто исключительное! Позади спокойного голубого озера простирается зеленая долина, по которой течет река с березовыми рощами по берегам. Даже невнимательный наблюдатель сразу же заметит на равнине темные пятна — заросшие крапивой развалины старых ферм. Особенно много их по берегам реки, но и на склонах холмов встречаются темные проплешины — как следы от ожогов на молодой зеленой поросли. Это все, что осталось от былых деревень, либо сожженных, либо просто брошенных хозяевами в процессе того позорного и варварского эпизода, который в истории Шотландии получил название «чисток».
Сомнительно, чтобы в аграрной истории хоть одной европейской страны присутствовал период, который по своей жестокости и бездушности мог сравниться с хайлендскими чистками. Целые семьи лишились крова и средств к существованию и, как следствие, были вынуждены эмигрировать в заморские края. И все это для того, чтобы освободить место для пастбищ и охотничьих заповедников. Описываемые чистки, конечно же, были следствием неудавшегося восстания 1745 года. Недаром один старый вождь клана сказал в 1788 году: «Мне довелось жить в несчастливые времена. Помню, в молодости каждый землевладелец задавался вопросом: сколько человек способна прокормить его земля. Позже приходилось думать, сколько крупного рогатого скота можно на ней содержать. Теперь же единственный вопрос — сколько овец выдержит его земля?»
Насильственное разоружение горцев после поражения принца Чарльза, отмена феодальной власти и наследственного права привели к уничтожению старой системы кланов, господствовавшей в Хайленде. В былые времена каждый вождь мог по праву гордиться своим положением, ведь в рамках клана он был, пусть и маленьким, но настоящим королем. Он обладал богатством и властью, за его спиной стояла собственная армия, составленная из ближних и дальних родственников. Эти люди готовы были не рассуждая идти за своим вождем — хоть скот красть у соседей, хоть рубиться с ними на мечах. Затем горцам навязали законы Низин и подобное объявили вне закона. Теперь рядовой член клана, чтобы не становиться обузой для своего главы, вынужден был превратиться в мелкого арендатора, а сам вождь стал именоваться лэрдом.
Былое феодальное великолепие исчезло, растворилось в пошлой современной погоне за деньгами. Кому же в таких условиях придет в голову жалеть людей? Гони всех — мужчин, женщин, детей — и освобождай место для овец! Вот девиз нового времени, приведший к катастрофическому сокращению населения Хайленда. И внуки знаменитых вождей — тех самых, которые когда-то вели кланы в битвы и заботились о них, как о ближайших родственниках — так вот, эти самые внуки, подобно тиграм, набросились на свой народ. И спокойно смотрели, как их соотечественники — гонимые, сломленные, бездомные — тысячами уезжали за океан. Если вы желаете в полной мере ощутить ужас того периода, прочитайте книгу Александра Маккензи «История чисток в Хайленде». Уверяю, вам станет не по себе.
Сегодня, проходя по дикой долине Гленгарри, я пытаюсь представить себе, какой была эта местность до того, как сломали клановую систему. Может, горцы жили тут в нищете и скученности? Или же действительно здесь в лунные летние ночи раздавались звуки волынок, и народ веселился до рассвета? Все-таки ужасно, что этот край, когда-то бывший домом для великого и многочисленного народа, превратился в безлюдную пустыню. В 1745 году эта долина дала не менее шести сотен воинов, которые последовали за своим вождем к Куллодену. В 1777 году майор Джон Макдоннел из Лохгарри сформировал из местных жителей первоклассный полк под номером 76, да и горцы Макдональда в основном оказались выходцами из этой долины. В 1794 году был создан еще один полк — и тоже из жителей Гленгарри. И что же увидели эти люди, вернувшись после демобилизации в родные края? Неблагодарные и жестокие власти выгнали их из дома, и горцы Гленгарри вынуждены были эмигрировать — главным образом в Канаду. С собой они захватили двоих священников, говорящих по-гэльски, и там, на чужбине, назвали поселение в провинции Онтарио именем Гленгарри. Так они выразили свою любовь к далекой утраченной родине.
Полтора столетия назад в этих краях проживали тысячи Макдональдов, сегодня же едва ли встретишь человека с такой фамилией. Теперь в безлюдной долине Гленгарри хозяйничают овцы и олени. Но если заглянуть сюда в летние месяцы, то нет-нет да и увидишь какого-нибудь канадца, который в одиночестве прохаживается по долине. Иногда он на несколько мгновений останавливается, словно бы припоминая, куда надо идти, и бредет себе дальше. Он непременно постоит возле каких-нибудь заросших мхом и крапивой развалин. Этот человек вернулся к себе домой — под действием той толики хайлендской крови, которая сохранилась, несмотря на пролетевшие годы. Наверное, ему следовало бы проклинать и ненавидеть эту долину… Но он так не делает. И хотя, возможно, в душе у него все клокочет при мысли о том, как несправедливо когда-то поступили с его предками, однако здесь, в Гленгарри, он нашел нечто большее, чем печаль и ненависть. Он обрел здесь любовь. Ведь это — земля его предков.
Далее дорога вела вверх, к Томдауну. Стало заметно холоднее. Облака у меня под ногами лениво наползали на склоны холмов. Временами они истончались, рассеивались, или же ветер проделывал в них бреши, и тогда я видел переливчатый блеск реки — там внизу, где Гарри серебряной лентой змеилась по темной долине.
Я ощущал себя последним человеком, уцелевшим на Земле. Куда ни кинь взгляд — везде мрачное величие дикий природы, не смягчаемое никакими признаками человеческого присутствия. Не слышно привычных звуков, лишь с окутанных туманом холмов доносится далекий рев оленя-самца. Кажется, все застыло в неподвижности: статичную картину нарушают лишь горные ручейки, весело сбегающие по склону холма, неспешная процессия наплывающих облаков, да гордый орел, парящий высоко в небе.
На память мне пришла история последнего из Гленгарри — полковника Аластера Ранальдсона Макдоннелла, умершего в 1828 году. Трудно даже представить, как подобный тип мог сохраниться в современную эпоху. Он был, наверное, единственным из вождей кланов, который, как и встарь, разъезжал по стране в сопровождении личной дружины, собранной из его верных вассалов и получившей название «хвоста Гленгарри». Создавалось впечатление, будто полковник Макдоннелл не желает признавать хода времени, закрывает глаза на смену эпох. Во всяком случае, он жил, одевался и вел себя так, будто в Хайленде все еще длился шестнадцатый век. Вальтер Скотт был близко знаком с полковником, более того, получил от него в подарок своего любимого пса — дирхаунда по имени Майда.
«Похоже, что со своим рождением он запоздал на целое столетие, — писал Вальтер Скотт о своем друге, — поскольку жил в полном соответствии с правопорядком древнего Гленгарри, когда его воля почиталась законом для всего септа». Считается, что автор использовал полковника в качестве прототипа для Фергюса Макайвора, героя романа «Уэверли».
Макдоннелл повсюду расхаживал в традиционном костюме шотландских горцев и вел себя как могущественный властелин (пусть и местного масштаба). Естественно, что во время нашумевшего визита Георга IV в Шотландию полковник не мог остаться в стороне. Вместе со своим «хвостом» он с большой торжественностью и помпой двинулся на юг, навстречу английскому королю. Смею предположить, что Георг IV немало встревожился, ибо все члены дружины Гленгарри были назначены в личную охрану короля! Во время бала, состоявшегося в Форт-Уильяме, полковник жестоко поссорился с внуком Флоры Макдональд, младшим офицером по имени Норман Маклауд. Ссора вылилась в дуэль, на которой юный Маклауд был убит. Против Гленгарри выдвинули обвинение в умышленном убийстве, но полковнику повезло: проходивший в Инвернессе суд вынес оправдательный приговор.
Упоминание о Макдоннелле встречается и еще в одной книге, боюсь, не слишком известной биографам знаменитого полковника. Я имею в виду воспоминания Шарля Дюпена, французского математика и механика, в 1819 году служившего в Лондоне в составе морских инженерных войск. Небольшого формата книжка называется «Экскурсии по морским портам Англии, Шотландии и Ирландии». В ней автор излагает впечатления от посещения Форт-Огастеса в связи с сооружением Каледонского канала. Судя по всему, Хайленд произвел на француза впечатление совершенно дикого, нецивилизованного края. Вот как он описывает свою поездку:
Я пересекал долину (или глен, как она здесь называется) реки Гарри. По дороге мне встретился неприметный домишко, возведенный неподалеку от развалин старого замка Макдоннеллов, некогда правивших этой местностью. Над дверью домика я разглядел приколоченные оленьи рога и чучела диких птиц. Как выяснилось, эти символы былых триумфов являлись охотничьими трофеями главы местного клана. Ежегодно он собирает своих людей и гостей из соседних кланов — все, естественно, в килтах, с голыми лодыжками — на охоту. Обычно охотничьи выезды длятся по трое суток. Участники ночуют в лесу, а под конец возвращаются на развалины замка, чтобы зажарить и съесть добычу, а также от души напиться своего любимого виски. Подобные вечеринки, как правило, грешат всяческими излишествами и нередко выливаются в шумные ссоры.
Бедный француз даже не пытался скрыть тот ужас, который в него вселял полковник Макдоннелл со своими присными! Однако еще больший шок ему довелось испытать вблизи озера Лох-Ойх при виде памятника со зловещим названием «Родник семи голов»[14]. Монумент был возведен в 1812 году по приказу Аластера Макдоннелла, он же распорядился сделать надпись на четырех языках с описанием давних событий. Возмущенный Шарль Дюпон писал: «Надеюсь, мой слабый голос донесет до цивилизованной Европы рассказ об этом постыдном монументе!»
Гленгарри погиб в 1826 году в результате крушения парохода неподалеку от Форт-Уильяма.
Похороны полковника стали выдающимся событием, которое надолго запомнилось в Хайленде. Сообщение о похоронном катафалке вызвало у членов клана бурю негодования. Они пообещали разбить повозку вдребезги, если та посмеет появиться в долине. «Старому вождю надлежит прибыть к могиле на руках и на плечах своего народа, — говорили они. — Не бывать такого, чтобы доблестного Аластера везли в Килфиннан на телеге!»
Они все сделали по обычаю. В день похорон с самого утра с холмов стали спускаться члены клана. Они двигались маленькими и большими группами, перед каждой шел волынщик. Собравшиеся члены клана выстроились на лужайке перед замком. Посередине лужайки, прямо напротив открытых дверей развевался желтый штандарт, увенчанный терновым кустом, символом клана Дональдов. Четверо мужчин вынесли гроб, еще четверо несли горящие факелы. К оленьим рогам, украшавшим фасад замка, были прикреплены восковые свечи. Затем «ceann-tigh» (главы младших семей клана) приняли гроб на плечи и понесли его со двора. В это время волынщик Гленгарри занял свой пост рядом со штандартом и начал играть печальный марш «Cille-Chriost». Дело происходило в середине января, погода стояла просто ужасная. Над долиной дул штормовой ветер. Когда гроб проносили через замковые ворота, ударила молния и раздался раскатистый грохот. Ему вторил старый слепой бард Гленгарри, он размахивал над головой беретом и горестно кричал: «Охо! Охо!»
Наконец траурный кортеж достиг кладбища. Чтобы пройти к разрытой могиле, требовалось преодолеть ручей, который в это время года разлился и превратился в бурный поток. В то время на нем не было моста, и горцы, несущие гроб, вступили прямо в ледяную воду. На полпути вдруг возникло ощущение, что стремительное течение смоет и носильщиков и их драгоценную ношу. Потянулись жуткие мгновения: гроб накренился и застыл посередине потока, люди боролись со стихией, пытаясь найти опору для ног. Казалось, еще мгновение, и они упадут! И тут с противоположного берега раздался звонкий детский голос — Энгус, старший сын вождя выкрикивал боевой клич клана: «Lamh dhearg bhuadhach Chlann Dhomhuill!» Услышав его, горцы словно обрели новые силы и с честью преодолели остаток пути.
Вот так проводили последнего вождя Гленгарри. Он упокоился рядом со своим знаменитым предком, «Черным Джоном» из Киллекранки. Отцовский титул унаследовал мальчик, которому в ту пору едва исполнилось десять лет. Очень скоро ему предстояло сделать неприятное открытие: попытки отца сохранить блеск и великолепие шестнадцатого столетия в весьма неприглядных условиях девятнадцатого века обошлись Гленгарри в колоссальную сумму. Долг в восемьдесят тысяч фунтов в те времена был действительно огромен, и клану ничего не оставалось, как продать семейные земли. В 1840 году их продали снова, и в третий раз это пришлось сделать в 1860 году.
В наше время традиции этого некогда великого клана бережно сохраняются в Канаде. По слухам, здесь, в городе Гленгарри провинции Онтарио, проживают около двадцати тысяч Макдональдов. И если я хоть что-то понимаю в характере хайлендских горцев, то канадские Макдональды выросли на преданиях далекого горного края.
Сотни юных канадцев из провинции Онтарио могут заткнуть за пояс любого историка, когда речь заходит о легендах долины Гленгарри.
Я продолжал восхождение на «крышу» Хайленда. Ощупью карабкался по затянутому туманом склону холма, пока наконец не вынырнул из облаков и не очутился в следующей долине с названием Глен-Клюни.
Я остановился, завороженный окружающим пейзажем. Леса стояли в разноцветном уборе, здесь присутствовала вся палитра оттенков — от багрово-красного до желто-фиолетового. По склонам холмов стелился ржаво-коричневый ковер из папоротника-орляка. Воздух был по-осеннему прохладен, но в нем уже ощущался намек на близкую зиму. Постояв немного, я начал спускаться: все вниз и вниз, туда, где меня ждала одна из самых очаровательных долин Шотландии — Глен-Шиел.
Эту долину неспроста называют «дорогой на острова». Именно таким путем в далеком 1773 году ехали верхом доктор Джонсон и Босуэлл, когда повстречались с местным населением. Можно представить себе, как горцы толпой обступили незнакомых путников, как они — на манер краснокожих индейцев — принимали из рук Босуэлла нехитрые дары: кусочки хлеба, табачные самокрутки. Доктор же в это время обходил детвору и раздавал им мелкие монетки в полпенни. Босуэлл тоже не удержался от сравнения с американскими индейцами, на что Джонсон ответил:
— Да, сэр, вы правы, но выглядят они не столь устрашающе.
Полагаю, среди тех нищих «маков» было немало предков нынешних канадских миллионеров.
У этой дороги имеется собственный призрак, и принадлежит он испанскому полковнику. В 1719 году испанские войска высадились на здешних берегах, но возле моста были атакованы и взяты в плен. Та скоротечная схватка не оставила заметного следа в истории якобитского движения. По сути, единственным ее видимым результатом стало появление этого привидения, о котором мне рассказывали местные старожилы. Впрочем, они вообще склонны верить в ясновидение, привидения и блуждающие огни на склонах холмов.
Каждый шаг по Глен-Шиел дарит новые, все более захватывающие ощущения. Эта долина из тех, что раскрывают свою красоту постепенно. Когда шагаешь по извилистой дороге, расположенной на уровне моря, вздымающиеся по обочинам горы кажутся невероятной высоты. Вы то и дело останавливаетесь, чтобы поглазеть по сторонам. Даже не верится, что впереди ожидают еще более величественные виды. Справа от меня река Шиел стремительно катила свои воды в каменистых берегах. На склоне холма я углядел огромный черный валун, под которым, по слухам, укрывался принц Чарльз. Голодный и озябший, в истрепанных одеждах, он провел здесь ночь, прежде чем двинуться дальше. Погоня шла за ним по пятам, за голову принца была объявлена награда в тридцать тысяч фунтов стерлингов.
Я наконец добрался до вершины, и в самой верхней точке долины моему взору открылся неожиданный вид на Лох-Дьюх. Соленое озеро врезается в материк, прокладывая себе дорогу среди горных кряжей. Берега его кажутся золотистыми от морских водорослей — они играют и бликуют на солнце. Вода в озере голубая, как небо над ним. А вокруг высятся горы более темного, синего тона. Оглянувшись назад, я и там, в начале долины увидел горы, наползающие друг на друга. В ярком солнечном свете хорошо видны их глубокие лощины, наклонные возвышенные участки, леса, где разгуливают олени, маленькие затененные долины, куда никогда не заглядывают солнечные лучи, крутые обрывы, испещренные блестящими ниточками горных ручьев.
Сейчас я находился в самой глухой и уединенной точке Великобритании; невозможно дальше спрятаться от человеческой цивилизации. Ближайший город Инвернесс находился на расстоянии пятидесяти миль.
Солнце уже опускалось за горизонт, когда я начал восхождение на большой холм, стоявший на берегу озера Лох-Дьюх. Я двигался дорогой, которая взбегала на вершину Мам-Раттахан и затем уводила в сторону маленького прибрежного городка Гленелг.
Вот и вершина. Она возвышается на 1116 футов над уровнем моря, и отсюда открывается один из самых великолепных видов, какие мне довелось наблюдать в Шотландии. По своей волшебной красоте и вселяющему почти суеверный трепет величию этот пейзаж вполне может сравниться с панорамой Кулинз на острове Скай…
Солнце садилось. Далеко внизу лежало голубое озеро с золотистой каемкой по краям. В нем отражались облака, отливавшие желтым и светло — розовым цветом. Я забрался так высоко, что мог заглянуть поверх горных вершин — тех, что пониже — и увидеть коричневые громады, окружавшие Бен-Аттоу и доходившие до самой Глен-Аффрик. На юге мой взгляд переползал через Сгурр Вик Баррах и упирался в могучий Сэддл, возвышавшийся не только над темными долинами, но и над младшими собратьями.
Чтобы понять мои ощущения, вообразите себя стоящим на границе совершенно иного, чуждого мира (например, подойдет лунный пейзаж). Представьте себе горные цепи, вздымающиеся одна за другой, и каждая из них по причудливой, извилистой траектории перечеркивает небо. Горные пики громоздятся друг на друга подобно замерзшим раскатам грома. Они вырастают над гладкой равниной и достают до самого неба — точь-в-точь как мифические великаны, могучими плечами подпирающие небесный свод. И вы глядите поверх голов этих горных монстров: вдоль долин, где текут порожистые реки, минуя глубокие ущелья, в которых ели и березы укрываются от ярости здешних ветров, через мили и мили блеклых, бесцветных пустошей, все дальше и дальше… До тех пор пока ваш взгляд не упирается в очередного гиганта, заслоняющего и подавляющего все вокруг.
Я не представляю пейзажа прекраснее, чем тот, что открывается с Мам-Раттахан. Разве что только вид с вершины Бен-Невиса. На мой взгляд, именно этот пейзаж (а не какой-нибудь, скажем, остров Скай) воплощает истинно шотландский дух — сочетание двух таких несовместимых явлений, как сила и нежность. Это та картина, которой всякий человек готов любоваться на протяжении всей жизни с неослабевающим чувством любви и почитания.
По мере того как мерк дневной свет, горы становились все темнее, пока не обрели темно-лиловый оттенок. По долинам поползли серые туманы, а вершины холмов окутались темной дымкой, которая протянулась в воздухе от одного хребта к другому. Высоко в небе загорелась первая звезда, и горы притихли, погрузились в ночной мрак и безмолвие.
Вот уже много часов я не встречал ни единого человека. И вдруг я увидел его. Он лежал на островке влажного вереска на обочине дороги — крупный мужчина с рыжеватой бородой. Одет он был в ворсистый костюм с брюками гольф и охотничью войлочную шляпу с водоотталкивающим покрытием. В левой руке он сжимал дорожный посох, рукоятка которого служила опорой для подзорной трубы. Мужчина держал ее правой рукой и направлял на склон противоположной горы.
Звук моих шагов отвлек огромного горца от его занятия. Не без усилия он поднялся и обернулся в мою сторону. Меня поразили его глаза — пронзительно-голубые, с открытым и искренним взглядом. Одарив меня неким подобием улыбки, горец спросил:
— Вам доводилось когда-нибудь видеть, как убивают оленя?
— Да, — ответил я, — в Арране.
— Ну, ясно, — кивнул мужчина. — Примерно через полчаса сможете снова полюбоваться мертвым оленем. Они как раз подбираются вон из-за того холма.
И передал мне свою подзорную трубу.
Отыскать коричневого оленя на коричневом склоне — доложу я вам, непростое дело. Особенно для человека, непривычного к охоте на оленей. Я щурился и жмурился, елозил на месте и корчился от стыда, но в этом скоплении смутных пятен размером в полкроны мог разглядеть все что угодно, кроме оленя.
— Он лежит вон там, — настаивал мой зоркий собеседник, — и голова у него высоко поднята! Он пролежал так все утро! Видите то темное пятно недалеко от лощины?
Мне было ужасно стыдно, но я не видел никакого оленя! Лично я в подобной ситуации поступил бы так же, как большинство жителей Низин и практически все жители моей родной Англии, а именно — обозвал бы дураком такого недотепу и затоптал бы насмерть своими дорожными башмаками. Однако огромный горец проявил по отношению ко мне поистине ангельское терпение.
На берегу ручья он вырвал клок мха, затем прошел к мосту и укрепил его наподобие мишени. Должным образом наведя подзорную трубу, он допустил к ней меня и предупредил, чтобы я ни на миллиметр не смещал устройство. Я прильнул к окуляру и — увидел оленя!
Он лежал высоко на горном склоне, примерно в трех милях от нас. Это был светло — коричневый самец, который почти сливался с вересковой подстилкой…
— Стоунов на девятнадцать потянет, — предположил мой новый знакомец.
Олень лежал неподвижно, словно изваяние. Голова высоко вскинута, над ней темнели раскидистые рога. Он был просто великолепен! И я не имел никакой возможности предупредить его о грозившей опасности.
Разволновавшись, я придвинулся слишком близко к трубе и нечаянно сбил прицел. Он переместился на дюйм вверх, и я увидел кое-что еще. Трое мужчин осторожно крались по склону горы! Их одежда почти не выделялась на фоне вереска, лишь светлые лица и медленное перемещение выдавали охотников. Они подбирались к оленю. Видеть его они пока не могли, но, судя по зловещим и аккуратным движениям, абсолютно точно знали, где находится добыча.
— Надеюсь, он успеет убежать, — прошептал я.
— Небось, вы б так не говорили, — хмыкнул горец, — если б с самого утра его выслеживали!
Я снова посмотрел на оленя — он лежал все так же неподвижно, с высоко вскинутой головой. Охотники бесшумно ползли в траве. Через несколько мгновений они доберутся до выгодной позиции, и тогда…
А олень по-прежнему находился в блаженном неведении. Черт бы побрал его беспечность! Я готов был поклясться, что животное дремлет с полузакрытыми глазами.
Ему и невдомек, что трое мужчин с самого раннего утра готовились его убить. Олень не знал, что пока он мирно отдыхал на ковре из вереска, смерть подкралась совсем близко. Я не мог без волнения смотреть на трагедию, которая разыгрывалась у меня на глазах. Есть ли у него хоть какой-нибудь шанс? А может, олень просто дурачит охотников?
— Они уже его видят? — услышал я спокойный голос горца.
— Пока нет! — ответил я. — Хотя подождите! Похоже, что видят. Один охотник залег! А тот, что с ружьем, держится у него за спиной! Вот теперь они остановились! Олень…
— Он по-прежнему спокоен… Он не знает!
Лесной красавец лежал с высоко поднятой головой.
Трудно представить себе больший контраст: с одной стороны — абсолютная безмятежность существа, даже не догадывающегося о приближении смерти, а с другой — сосредоточенные, выверенные движения убийц.
Я пытался убедить себя, что олень чутко следит за происходящим. Вот сейчас охотник допустит какое-нибудь неверное движение, или просто дуновение ветерка донесет до оленя едва уловимый запах человека, и он молнией метнется прочь! Медленно, болезненно медленно охотники перемещались вперед — они осторожно ползли, подобно червям, извивались в засохшем вереске. И олень ничего не замечал!
И вдруг все пришло в движение! Олень исчез, скрылся. Мне показалось, он отпрянул назад! На том месте, где он сидел, осталось лишь легкое облачко пыли! Он перекатился, как лошадь! Я с облегчением улыбнулся. Ну надо же, чтобы для своего фокуса он выбрал именно этот критический момент!
Кр-рах!
С дальнего холма донесся звук выстрела. Теперь я понял, что две секунды назад наблюдал сцену смерти оленя. Просто звуку понадобилось время — эти две секунды, чтобы дойти до нас со склона горы.
К своему собственному удивлению, я почувствовал, что страшно зол. Встреть я сейчас того охотника, наверное, убил бы без сожаления. Того, который застрелил лежащего оленя! Прошу понять меня правильно, это была не простая сентиментальность. Человек с ножом, терзающий картину в Национальной галерее, вызвал бы у меня точно такой же гнев. Мне, подобно фурии, нестерпимо наблюдать, как прекрасное создание превращается в кусок мяса. По сути, меня взбесила не смерть оленя, а гибель красоты.
Затем я увидел сквозь подзорную трубу, как трое мужчин ринулись к месту преступления. Они подбежали к оленю. Держа за рога, приподняли его голову, потом отпустили, и голова несчастного животного безжизненно шлепнулась на землю. О боже, а всего несколько мгновений назад он был таким гордым и красивым! Затем охотники достали ножи и склонились над трупом.
Я шел своей дорогой, когда навстречу мне из вереска выбрался высокий невзрачный англичанин. Я сразу же узнал охотника.
— Вы его убили мгновенно?
— Так точно, — произнес он с мягкой улыбкой. — Я бы не позволил себе мучить оленя.
Тут на дороге показался пони, который вез на спине лесного красавца. Рога волочились по земле, на морде застыла кровь, и его тонкие, такие шератоновские ноги одеревенели и торчали в воздухе. Я отметил стальные мышцы под тонкой бархатистой кожей — олень еще не успел полностью остыть.
— Девятнадцать стоунов, — произнес чей-то голос. — Великолепное животное!
Как бы мне хотелось видеть в олене просто животное, дичь, на которую можно охотиться. Пожалуй, тогда я тоже мог бы полдня подкрадываться к нему. Может быть, даже сумел бы убить. Хотя нет… не знаю. Я оглянулся, окинул взглядом горы. Меня не покидало мучительное сожаление, я не мог отделаться от мысли, что нечто прекрасное без всякой нужды и цели покинуло эту землю.
Сэр Джон мой старый друг, но временами он раздражает меня — почти так же, как и я его. Джон высокий и тощий, с блекло-голубыми глазами. Лицо его испещрено густой сеточкой кровеносных сосудов и из-за этого постоянно кажется слегка обмороженным. А может, дело вовсе не в плохом кровоснабжении, а в холодной природе тех предубеждений, которые отличают моего приятеля. Одевается Джон обычно в твидовые костюмы кричащих расцветок, укрепленные кожаными накладками на плечах.
Во что верит сэр Джон? Прежде всего, в божественное право королей, тут его вера непоколебима. Следующая позиция в этой иерархической системе отводится Итону и Кембриджу, за ними следует «Карлтон-клуб». Кроме того, он верит в величие Лондона времен империи, ну и, наконец, в англиканскую церковь. Моему другу около шестидесяти, но выглядит он моложе. Полагаю, данный эффект объясняется исключительно консервативным мышлением сэра Джона — за последние сорок лет он не породил ни единой свежей идеи. В общем и целом, он производит впечатление счастливого человека и вполне достоин зависти окружающих. Лично мне сэр Джон нравится — я нахожу его забавным.
Правда, боюсь, что он-то меня недолюбливает, причем по той же самой причине: считает меня смешным.
— Нет, вы мне объясните, — негодует сэр Джон, — с какой стати вы решили разыгрывать из себя этакого отъявленного сентименталиста, своими глупыми предрассудками разрушающего сельскую старину! Пойдем сегодня поохотимся на оленя!
— Я не стану стрелять в оленя, поскольку когда-то считался неплохим стрелком и боюсь попасть в него. Однако — чтобы доказать, что я не против сельских традиций — я пойду с вами на охоту. Буду выслеживать оленя и обещаю не кричать, не петь, не размахивать руками и не кидать камни. Короче, никак не мешать убийству, которое вы замыслили.
— Ах, вот как вы это называете! Убийство! Неужели вы не понимаете, дружище…
— Я все прекрасно понимаю. Вы полагаете, будто олени ваша собственность; к тому же (и в этом ваше оправдание), вы обожаете оленину. Вот поэтому вы и стреляете в оленей — все предельно ясно. Но я-то ненавижу оленину! Это с одной стороны; а с другой, мне нравится любоваться живыми оленями. Так что, как ни крути, а для меня неприемлемо их убивать. На мой взгляд, это преступление, да еще и нарушающее все эстетические нормы.
В ответ сэр Джон лишь раздраженно цокнул языком.
Если в охоте на лис присутствует азарт и возбуждение кавалерийской атаки, то выслеживание оленя равносильно долгому и утомительному марш-броску пехоты.
Мы только приступили к завтраку, когда явился один из разведчиков сэра Джона. Из его донесения следовало, что этим утром «на холме» замечен неприятель. Это так характерно для Хайленда! Подобной туманной фразой — «на холме» — обозначают местоположение объекта в пределах нескольких квадратных миль. Какой-нибудь несведущий иностранец может решить, что к северу от Каледонского канала существует всего один холм!
Итак, завтрак немедленно прервался, и столовая сэра Джона уподобилась ставке главного командования во время внезапного нападения врага.
Надо отдать должное хозяину: уже через несколько минут паника улеглась, и войска были выстроены возле конюшен. Вперед мы отрядили боевой авангард — парочку молодых серьезных парней, вооруженных подзорными трубами. Вслед за ними отбыл и основной отряд, куда кроме нас с сэром Джоном входили двое ловчих: они тащили ружья и вели под уздцы двух мохнатых пони, оседланных для перевозки добычи.
В таком составе мы протопали по берегу лесного ручья, затем стали подниматься вверх по пустоши на тот самый заветный «холм». Наконец местность приобрела отчетливо выраженный холмистый характер: впереди вздымался коричневый холм, за ним еще один, и так далее до самого горизонта. Неподалеку шумел ручей, прокладывавший себе дорогу меж скал.
Мы углубились в заросли вереска, распаковали свои оптические приборы и улеглись на спину, исследуя склон холма, находившегося примерно в четырех милях от нас.
— Скверный день, — проворчал сэр Джон. — Ветер дует не в ту сторону.
— Они могут убежать?
— Могут! Вы-то, небось, порадуетесь?
— Ну, я улыбнусь.
— Ладно, там посмотрим. Может, удастся пострелять.
— Ах вы, старый кровожадный злодей!
Сэр Джон бросил на меня возмущенный взгляд, лицо его покраснело от злости. Никогда не позволяйте себе подобных замечаний в адрес охотников на оленей. Обвинение в кровожадности выводит их из себя. Они ни в коей мере не считают себя кровожадными — по крайней мере, до тех пор пока соблюдают правило «не больше одной смерти в день».
Я без труда рассмотрел стадо оленей, пасшихся на склоне холма. Сзади они напоминали обычных сельских пони. Я насчитал примерно тридцать светло — коричневых самочек. На некотором расстоянии от них стоял великолепный самец с грациозно изогнутой шеей и горделиво посаженной головой.
Один из егерей объяснил мне, что сейчас наступил брачный период, когда самцы разгуливают по холмам в окружении самок. Ну чем не султан со своим гаремом! Иногда им случается повстречаться с чужим, пришлым самцом, который осмеливается бросить вызов хозяину. Тогда разгорается битва. Если новичок побеждает, то прежний султан бросается наутек, покинув свой гарем на милость победителя. Но бывает и так, что в пылу схватки олени насмерть сцепляются рогами. По весне, когда с холмов сходит снег, можно увидеть два трупа, которые так и лежат рядом.
— А что происходит с самками, если оба самца погибают?
— Они просто уходят. Бродят по холмам, пока не найдут нового хозяина.
На моих глазах олень решил проявить свою власть. Несколько самочек отбились от стада, и он тут же ринулся к ним, угрожающе наклонив голову с великолепными рогами. Вся его поза красноречиво говорила: «А ну-ка, быстро на место! Девушки должны держаться в куче». Восстановив порядок, олень гордо вернулся на прежние позиции.
— Ай да красавец! — восхищенно прошептал сэр Джон. — Крупный парень!
С этого момента и началась собственно охота. Оставив позади егерей и пони, мы с моим другом выступили в погоню.
Процесс занял у нас два часа — два часа утомительного, но захватывающего преодоления трудностей. Если вы наивно полагаете, будто охота на оленя заключается в том, чтобы обнаружить его местоположение, осторожно пройти милю или две, а затем просто подстрелить лесного красавца, мой вам совет: попробуйте все это проделать. А я на вас посмотрю. Нет, в этом деле (как и в охоте на лис) необходим особый дар предвидения. Охотник должен быть всегда на шаг впереди жертвы. От него требуется заранее (и с приличной долей вероятности) предугадать, как именно поведет себя животное примерно в трех сотнях неожиданных ситуаций. Каждая пара рогов — это беспроводная антенна, которая таинственным образом доставляет своему хозяину последние сводки событий с окрестных холмов.
Охотнику вовсе не обязательно «засветиться», чтобы олень узнал о его приближении. Ведь это животное — просто комок обостренных нервов и инстинктов. Олень чувствует опасность за милю, если не больше. Так что у неуклюжего охотника нет никаких шансов. Более того, успех предприятия зависит от массы случайных факторов. Охотник может все делать правильно, оставаться невидимым и неслышимым, и ветер будет дуть в нужную сторону, но какое-то малейшее дуновение отразится от края скалы и донесет запах до настороженного оленя. А далее — только его и видели…
Незаметно я проникся азартом преследования. Были моменты, когда требовалось падать ничком в лужу холодной болотной воды; порой приходилось неподвижно лежать, уткнувшись лицом в подкованные стальными гвоздями подошвы впереди идущего егеря; иногда мы застывали, не смея вздохнуть, чтобы не потревожить ненадежный камень, который мог ухнуть в глубокий овраг и стать причиной лавины, а следовательно, и краха всей охоты сэра Джона.
Наконец-то — после двух часов перешептываний и подглядываний, передвижения ползком и лежания в ржавых лужах — мы, вымокшие насквозь, усталые и голодные, размазывая кровь из случайных царапин, добрались до вершины холма и оказались на расстоянии выстрела от нашей добычи. На последнем этапе нам пришлось подниматься по некоему подобию узкой лощинки, а попросту говоря — расселины в склоне холма, забитой буреломом и валежником, оставшимся с прошлой зимы.
Неимоверным усилием воли сэр Джон сдерживал возбуждение. Его голубые глаза приобрели стальной оттенок. Уж не знаю, каким образом ему удавалось хранить достоинство на протяжении всех наших мытарств. Лично мне он виделся старшим офицером командной ставки, замыслившим отчаянную операцию на нейтральной территории. Вслух не было сказано ни слова. Со своими ловчими он объяснялся кивками, быстрыми взглядами, движением бровей.
И вот мой друг взял в руки заряженную винтовку. Наступил волнующий миг — венец напряженнейшего дня. В тот миг я готов был признать: да, сэр Джон заслужил своего оленя. Едва удержался, чтоб не нацарапать на случайном конверте: «Вперед и вверх, и да поможет вам Бог». Однако одного взгляда на сосредоточенное лицо моего друга хватило, чтобы оставить мысль о подобном мальчишестве. Вокруг царила гробовая тишина, ветер по-прежнему дул в нашу сторону. Сэр Джон начал медленно подползать к гребню холма. Мы залегли внизу и не сводили с него глаз. Каждое движение могло стать роковым.
Он почти достиг вершины, когда это случилось! С изумлением, не веря своим глазам, я увидел, как из-за гребня холма показалось нечто. Оно остановилось и уставилось на сэра Джона. Это была овца! На протяжении одного ужасного мгновения двое — сэр Джон и овца — смотрели друг другу в глаза. Каждый, казалось, думал: «Ну ты, идиот! И что ты здесь делаешь?»
Затем голова овцы исчезла из поля зрения, а сэр Джон бросился к гребню холма. Он заглянул за него, обернулся к нам и безнадежно махнул рукой. Мы поспешили к тому месту, где он стоял. Противоположный склон был пуст!
Ни самочек! Ни красавца-оленя! И бесполезно даже спрашивать, что произошло. И так все ясно. Бестолковая овца, в испуге отпрянувшая от гребня, подала сигнал тревоги! И тут же самец сорвался с места, на ходу подгоняя своих подруг: «Скорее, скорее, девочки! Сэр Джон рядом!» В доли секунды все стадо скрылось за горизонтом. Я восхищался своим другом: он все сделал правильно, не допустил ни малейшей ошибки. Но я восхищался и оленем: он тоже не оплошал. И победил!
— Ну что ж, — вздохнул сэр Джон, пока егерь наскоро готовил бутерброды. — Вы сами все видели.
— Вы настоящий спортсмен, дружище, — признал я. — Я ожидал, что вы сорветесь. Или подстрелите проклятую овцу.
— Не будьте идиотом, Генри, — отмахнулся он. — В конце концов, важен не результат, а сам процесс выслеживания. А олень… Бог с ним. Ушел и ушел. Он заслужил право жить… до следующего раза. Может, тогда удача будет на моей стороне.
Меж холмами раскинулись пятнадцать миль красоты. Они носят название Глен-Мористон. В этой долине лежит озеро Лох-Клюни, за ним тянутся негустые леса, где водятся олени, а вслед за тем тропа ныряет в березовую рощу и внезапно оглашается шорохами и шумом — здесь полным-полно кроликов самых разных размеров. С этой долиной связано одно из самых романтических приключений злополучного принца Чарли. Настало время поведать историю Восьми горцев из долины Мористон…
Это произошло в июле 1746 года. Вот уже несколько месяцев Чарльз вынужден был скрываться от «красных мундиров», рыскавших по всей округе. Это тянулось с середины апреля — с того самого студеного и мокрого дня 16 апреля, когда горцы последовали за своим принцем на роковую куллоденскую пустошь. Сам Чарльз укрылся на острове Скай. Оттуда он бежал, переодевшись в женское платье, под видом ирландской служанки Флоры Макдональд. Ему довелось прятаться в лесах и пещерах, голодать и холодать, но в конце концов он благополучно добрался до большой земли.
Увы, радоваться было рано. Принц, что называется, попал из огня да в полымя. Вся западная часть Хайленда была наводнена солдатами Ганноверца. Днем они прочесывали местность, а по ночам грелись у походных костров и мечтали, на что потратят тридцать тысяч фунтов — награду, объявленную за голову Красавца. А принц Чарли в это время был совсем рядом: прятался в гротах и окрестных лесах. Настолько близко, что как-то поутру обнаружил, что ночью фактически забрел в расположение английских войск и спал на расстоянии выстрела от своих врагов.
Как-то он пробирался по долине Глен-Шиел в сопровождении одного из своих сторонников. Никто не узнал бы в этом грязном, изможденном беглеце блестящего молодого принца, который несколько месяцев назад объявился в замке Холируд. Куда подевались звезда и крест Святого Андрея, сверкавшие тогда на груди у Чарльза! Сейчас на голове у юноши красовался перекошенный желтый парик и шотландский боннет, на шее был повязан шейный платок. Костюм принца тоже не отличался особым изяществом: помимо грубого камзола с тартаной Стерлингов на нем был подпоясанный дорожный плед, клетчатые гольфы и грубые башмаки, настолько изношенные, что едва держались на ногах. Его рубашка, некогда ослепительно белая, приобрела желтоватый оттенок.
Двадцать четвертого июля, когда принц вошел в долину, он уже с ног валился от усталости и голода — миновало двое суток, как он в последний раз ел мясную пищу. Вдалеке Чарльз заметил дымок, поднимавшийся над крышей какой-то лачуги. Он решил отправиться туда и попросить еды. Его спутник по имени Глендайл всеми силами пытался отговорить принца. Он знал, что даже самый бедный горец устоит перед соблазном получить тридцать тысяч за голову беглеца, но где гарантии, что они не нарвутся на правительственных солдат?
— Пусть лучше я умру, как человек, — ответил Чарльз, — но не буду голодать, как последний дурак.
И с этими словами он направился к хижине.
Он вошел без стука и застал следующую картину: вокруг обеденного стола сидели восемь человек довольно сурового вида, на столе же лежал изрядный кус вареного мяса. Все эти люди были отъявленными ворами, вынужденными скрываться от правосудия. Появление неожиданного гостя их явно удивило. Один из горцев в прошлом служил в армии и признал принца Чарли. Не желая выдавать его своим товарищам, он обратился к Чарльзу как к старому знакомому:
— Хей, Дуглас Маккаллони, дружище! Рад тебя видеть!
Принц понял, что его инкогнито раскрыто, но решил идти ва-банк. Он весело поблагодарил честную компанию и уселся за стол.
После обеда принц и узнавший его мужчина уединились и стали держать военный совет. Они решили во всем сознаться остальным, и не ошиблись! Пусть эти люди были бедны, как церковная мышь, пусть у них на всех не набралось бы и шиллинга, но они без колебаний принесли клятву верности принцу. К вящей славе местного населения и кельтского характера в целом следует сказать: пока принц Чарльз блуждал по вересковым пустошам, а над головой его висела объявленная награда в 30 тысяч фунтов, никто его не выдал. Во всем Хайленде не сыскалось ни единого Иуды!
Далее действие переместилось в пещеру под названием Корридоу (вы и сейчас можете посетить ее, если подниметесь на две с половиной мили вверх по течению Доу). Сюда в целях безопасности восемь горцев из долины Мористон доставили принца. Они приготовили ему постель из мягкого папоротника и верхушек вереска. Они выставили стражу у входа и выхода из долины. Они регулярно организовывали рискованные вылазки и обеспечивали своего подопечного продуктами. Как-то раз, желая порадовать принца деликатесами, они даже осмелились наведаться в Форт-Огастес и с риском для собственной жизни принесли ему имбирных пряников.
Английские солдаты продолжали патрулировать долину. Всего в нескольких милях от той пещеры, где прятался принц, они задержали эдинбургского торговца по имени Родерик Маккензи, который отчасти походил на принца Чарльза. За свое сходство бедняге пришлось поплатиться жизнью — недолго думая, патрульные его расстреляли. Примечательно, что Маккензи, желая отвести угрозу от принца, выкрикнул перед смертью:
— Вы убили своего принца!
Палачи обезглавили труп и поспешили в Форт-Огастес, захватив голову в качестве доказательства (и основания для получения 30 тысяч фунтов). Герцог Камберленд отправил голову в Лондон и вздохнул с облегчением: он тоже поверил в смерть Молодого Претендента и посчитал свою задачу по наведению порядка в Хайленде выполненной. Новость о расстреле принца быстро распространилась по горам, и английские войска ослабили бдительность. Это оказалось как нельзя более кстати для Чарльза и восьмерых горцев из долины Мористон.
На мой взгляд, это прекрасная картина — принц Чарльз в окружении своих верных стражей из Глен-Мористон. Она куда выгоднее отражает его благородную суть, чем тот официальный портрет, который имел широкое хождение по Шотландии. Там принц выглядит довольно комично — в героическом наряде шотландских горцев и с орденами на груди. В какой-то момент восьмерка контрабандистов узнала, что принц собирается перебраться под защиту джентльменов из соседних Низин. Они явились к нему и убеждали Чарльза не делать этого. Доказывали, что для него будет безопаснее остаться с ними. Если они предадут принца, объясняли горцы, то для них это будет равносильно изгнанию из родной страны. Ведь они перестанут существовать для своих соотечественников: никто из горцев никогда с ними не заговорит, разве что пошлет проклятие вслед. В то же время для мелкого джентльмена-лоулендера объявленная награда в 30 тысяч фунтов станет большим искушением. С такими деньгами он легко сможет скрыться в Лондоне и жить до конца своих дней припеваючи.
Каков конец этой истории? Восемь горцев на протяжении недель охраняли и опекали принца Чарльза. Затем, когда волнение улеглось, они тайно переправили его к друзьям. Стоило посмотреть на принца, когда он наконец добрался до Лохиела. Чарльз отрастил бороду, ходил босиком в старом темном камзоле, килте и дорожном пледе. В одной руке он нес ружье, в другой — пистолет, из-за пояса торчал кинжал. Он сердечно попрощался с восемью горцами из долины Мористон — вот тоже достойная тема для живописца!
В сентябре того же года частное французское судно, вооруженное дюжиной фальконетов, тайно пробралось в залив Мойдарт. Вскоре к нему подошла небольшая лодка, которая доставила на борт судна принца Чарльза. Таким образом, его шотландские приключения завершились там же, где и начались.
Вы спросите, что сталось с восьмеркой из Глен-Мористон? Много лет спустя в Эдинбурге объявился человек по имени Хью Чизхольм — он был одним из тех восьмерых горцев. Чизхольм наделал много шума в Эдинбурге, всем хотелось послушать историю злоключений принца Чарльза, так сказать, из первых уст. Бывшему вору так и не удалось разбогатеть, но тем не менее люди относились к нему с большим уважением, многие предлагали деньги. Интересно, что Чизхольм со всеми здоровался левой рукой. Объяснял, что после прощального рукопожатия принца он поклялся больше никому не подавать той руки, которая хранила воспоминание о Молодом Претенденте.
Думаю, будет справедливым привести в этой книге имена восьми горцев из долины Мористон. Среди них было два Макдональда, три Чизхольма, один Макгрегор, один Гран, а также Макмиллан.
Я верю, что имена эти навечно войдут в историю героического якобитского движения.
Некоторое время я шел по тенистой, погруженной в таинственный сумрак Глен-Мористон и вдруг очутился в полосе яркого солнечного света. Что за чудо эта долина! Если вам захочется испытать шок от внезапного переключения с сурового, девственно-дикого пейзажа Хайленда на мягкую и мирную пасторальную картинку — милости просим в Глен-Мористон. Трудно вообразить себе более резкий контраст, чем в этой долине. Олений заповедник внезапно кончается, и вы оказываетесь в смешанных березово-еловых лесах. Река Мористон образует здесь эффектные водопады, которые затмевают и Киллекранки.
Здешние леса кишмя кишат кроликами. Нигде, ни в одной области Шотландии мне не доводилось наблюдать подобного количества этих диких животных. Такое впечатление, что они организуют клубы самоубийц и делегируют их членов для пробежки по дороге. Огромные кроличьи семейства сидят на пригорках и хладнокровно наблюдают за вашим приближением, лишь в последний момент срываются с места и ныряют в невидимые убежища, махнув напоследок куцыми белыми хвостами.
Заканчивается Глен-Мористон на берегах озера Лох-Несс. После короткого раздумья я выбрал дорогу на Инвернесс, ту, что огибает озеро с севера. Поскольку было уже довольно поздно, я решил заночевать в одной из маленьких гостиниц, предназначенных в основном для английских туристов — любителей рыбной ловли.
Гостиница стоит прямо на берегу реки, в которой, однако, рыбачить запрещалось. А жаль, это было бы так удобно. Окажись у меня под рукой удочка, я мог бы закидывать ее прямо из окна спальни.
Колорит гостиницы безошибочно угадывается по ее интерьеру. В холле выставлена на обозрение огромная жирная форель. Надпись на застекленной витрине гласит, что рыба была выловлена полковником Таким-то в тысяча восемьсот таком-то году. Выглядит форель как легендарная праматерь всех тех рыбин, о которых любят судачить фанатичные рыбаки. В курительной комнате еще один диковинный экспонат — гигантский лосось, подобно аэростату, возлежащий на зеленой искусственной травке. Над ним на стене изображение королевы Виктории в окружении отставных генералов и бывших губернаторов, перед гневом которых трепетали целые провинции. Кажется, что седовласые джентльмены с детским обожанием смотрят на это чудо природы.
Вокруг все дышит провинциальным уютом. У подножия лестницы на второй этаж обычно дремлет старый спаниель шоколадного окраса. По стенам развешаны оленьи головы с ветвистыми рогами. Кажется, будто они следят за вами круглыми черными глазами, обвиняя в своей безвременной кончине. Каждый вечер в холле выставляется массивное серебряное блюдо, подозрительно смахивающее на катафалк. На нем — очередной экземпляр пятнистой форели. Таковы традиции гостиницы для рыбаков: самый знатный улов выставляется на всеобщее обозрение.
Хочу сразу же дать несколько полезных советов для новичков. Спускаясь к обеду, обязательно задержитесь у блюда и вполголоса произнесите что-нибудь вроде: «Клянусь небесами, ну и рыбина!»
Вполне возможно, что автор этого шедевра маячит где-то поблизости. Точно так же тщеславные художники ходят вокруг своих полотен в Королевской академии и жадно ловят благожелательные отзывы зрителей.
А вот чего делать ни в коем случае нельзя — это отпускать пренебрежительные замечания за вечерней кружечкой пива. Самый надежный способ заполучить злейшего врага — обронить фразу типа: «О боже! Да как-то в Ирландии я поймал рыбу, вдвое крупнее этой… причем крючка под рукой не оказалось, пришлось использовать согнутую булавку».
В те дни, когда вода в реке стоит слишком высоко (или, наоборот, недостаточно высоко), и единственное, что котируется неизменно высоко — это право на рыбную ловлю, сотни рыбаков по всей Шотландии выходят на охоту за форелью.
Гостиница, куда меня занесло, находится в настоящей хайлендской глубинке. До ближайшего магазина пятнадцать миль. Выглядываешь в окошко и видишь реку и холмы, подходишь к окну на противоположной стороне — там снова холмы и холмы.
Сама гостиница представляет собой весьма примечательное заведение. Своим возникновением она обязана романам об Уэверли: после знакомства с ними королева Виктория прониклась любовью к Хайленду и ввела моду на здешние места. В числе первых постояльцев гостиницы были дамы в турнюрах и джентльмены с длинными пушистыми бакенбардами. Благодаря Вальтеру Скотту и Балморалу вся эта публика внезапно открыла, что «дикий и варварский край горцев» обладает неповторимым очарованием.
Таким образом, данная гостиница, духовная наследница Блумсбери и Стритэма, является одним из последних оплотов викторианской эпохи. Где еще вы увидите, чтобы раскрашенные дренажные трубы использовались для хранения дорожных тростей? Или сможете полюбоваться трогательным рисунком речного камыша в левом углу гардеробного зеркала? Хотя в наше время тысячи мужчин по всей стране пользуются макассаровым маслом для волос, здесь все еще в ходу анти-макассар. Только в этой гостинице вы обнаружите на бамбуковом столике коробочку со стереоскопическими видами Швейцарии!
Здесь по-прежнему сохраняется обстановка начала девятнадцатого века: красный плюш, испанское красное дерево и застекленные книжные шкафы, в которых «Книга пэров» Берка соседствует с романами Золя и, конечно же, полным собранием сочинений Вальтера Скотта. Стены увешаны портретами королевы Виктории, которая благосклонно взирает на этот заповедник древностей.
Достаточно посидеть часок-другой в такой гостиной, и вы, наверное, уже воспримете как должное, если за окном прогрохочет допотопный кэб и остановится перед входом в отель!
Вы спускаетесь к обеду и не верите собственным глазам. Как такое может быть? Вы снова попали в благословенные викторианские времена. Здесь собралось общество, характерное для сельской Англии той эпохи. Эти пожилые джентльмены с пышными седыми бакенбардами и глазами, как у английской гончей, в ту пору были молодыми поручиками. Именно с них Редьярд Киплинг писал своих героев — ну, знаете, Ви-Вилли-Винки и всех остальных. И эти старые дамы с характерным неодобрительным взглядом — они тоже принадлежат той далекой эпохе. Только не вздумайте их жалеть. Эти люди вполне довольны своей жизнью. Такое впечатление, будто они слыхом не слыхивали о гибели правящего класса.
Тут вы встретите баронета с необыкновенно красным носом и неизменной бутылкой портвейна на столе, а также всевозможных армейских офицеров (отставных, естественно). В другом углу обосновался преуспевающий священник со своей худосочной дочерью. И не важно, что девица дурно одета: благодаря подозрительной молодости и оценивающему взгляду серых глаз она вносит некое оживление в давно устоявшийся ритуал вечера. Незнакомец, затесавшийся в эту компанию, вряд ли может рассчитывать на теплый прием. По крайней мере до тех пор, пока не будет установлена его принадлежность к Итону или Сэндхерсту. Он вынужден сидеть в сторонке, скованный льдом светских условностей, и потихоньку наливаться ненавистью к этому сборищу высокомерных старых ослов. В душе он мечтает, чтобы баронет вдрызг напился и запел что-нибудь бессмысленное типа «Та-ра-ра-бум-де-эй!» (А ведь наверняка так оно и будет!) Или, может, лелеет и вовсе безумную надежду, что в один прекрасный день искра человечности вспыхнет в этой затхлой гостиной.
Каждый столик демонстрирует отдельную модель общественного поведения. Например, баронет ведет сердечную беседу со своим сотрапезником:
— Ну как, повезло?
— Нет.
— Отвратительная погода.
— Да.
Верхушка общества сгруппировалась за соседним столиком — это очевидно даже стороннему наблюдателю. Здесь сидит совсем уж древний джентльмен в клетчатом костюме столь кричащей расцветки, что кажется, будто его пиджак затеял игру в чехарду с брюками. Старичок тянет на колониального губернатора, не ниже. Компанию ему составляют три дамы величественной наружности.
— Джордж! — визгливым голосом говорит одна из женщин. — Сходи наверх и принеси мои желудочные капли! Они на столике рядом с кроватью. Только капли, не пилюли. Смотри не перепутай!
Его превосходительство послушно поднимается и марширует вверх по лестнице — с тем же усердием, с каким в свое время маршировали под его началом гвардейцы.
После обеда незнакомец бесцельно слоняется по гостиной, переходя от одного бриджевого столика к другому. Он рассматривает литографии, прислушивается к чужим разговорам, но сам остается абсолютно невидимой и неслышимой персоной. Бедняга даже начинает всерьез подозревать, что ненароком превратился в призрака и заблудился среди других призраков. Понятно, думает он, отчего другие нации так нас ненавидят.
Комната управляющего (с табличкой на дверях «Личный кабинет») представляет собой святая святых, куда допускаются лишь ветераны гостиничного общества. В качестве особой привилегии они получают возможность укрыться здесь от своих жен. Джентльмены сидят, потягивают настоящий виски и рассказывают друг другу захватывающие истории, героями которых являются олени и форель. Простые смертные могут видеть их сквозь застекленные двери кабинета. Это самый закрытый клуб во всей Шотландии. Чтобы попасть сюда, необходимо долгие годы посещать гостиничные вечера или же поймать лосося, превосходящего по своим параметрам того мамонта, что выставляется в курительной комнате.
Пристыженный и повергнутый в отчаяние незнакомец отбывает в бар, где шумная компания егерей обсуждает недостатки и промахи своих хозяев: как полковник профукал огромную рыбину и проявил себя «полным ослом»; как баронет упустил красавца-оленя, ну, и далее в том же духе.
Здесь его тоже принимают с холодным безразличием. Чужак — он и есть чужак. Ему ничего не остается делать, как удалиться в свою спальню и слушать шум реки, доносящийся сквозь открытое окно. Присев на постель, он любуется репродукцией картины Маркуса Стоуна, висящей на противоположной стене. На ней молодой красавчик в старомодных бриджах готовится сделать предложение девушке, которая сидит в неприступной позе на ржавой садовой скамейке — вычурной, но явно неудобной для использования по прямому назначению. На лице юной жеманницы застыло выражение «Я только что слышала небесных ангелов!»
В этот миг на лестнице раздается громкий топот. Где-то рядом открывается и захлопывается дверь. Вслед за тем — оглушительный грохот, это баронет скинул свои массивные башмаки. А потом наступает тишина, нарушаемая лишь тихим плеском реки, которая блестит в лунном свете как жидкое, текучее эбеновое дерево.
Трудно объяснить, что произошло за ночь.
Приняв поутру ванну (все в той же ржавой торфяной воде), незнакомец вышел прогуляться перед завтраком и уточнить метеорологические прогнозы на грядущий день. Неожиданно к нему подошел баронет.
— Ну, и как погодка? — завел он разговор. — Кажется, облака низковаты, а?
Вскоре подошел и пастор.
— Ветер сильный, — уточнил он, — и дует из правого квадранта.
Затем, к полному изумлению незнакомца, к ним присоединилась одна из троянских дам — в необъятном твидовом жакете и с тросточкой в руке.
— Вы собираетесь сегодня рыбачить? — поинтересовалась она со слащавой улыбкой.
Чужаку показалось, будто откуда-то доносится звук труб — это на крыльцо выглянул престарелый губернатор. Бросив озабоченный взгляд на небо, он провозгласил:
— Будем надеяться, ветер разгонит облака!
Вконец оторопевший незнакомец про себя отмечает:
«Какие они, оказывается, любезные и очаровательные люди! Сколько простоты и искренности в их поведении! Какая жалость, что мне нужно покидать гостиницу! И как же вчера я мог так ошибаться в них? Вон баронет даже пригласил меня поохотиться в Шропшире. Как мило с его стороны! Какими славными становятся англичане, как только сподобятся вас разглядеть…»
Несколько миль незнакомец проделывает в подобном умиротворенном и размягченном состоянии. А затем вспоминает торчащие из стен оленьи головы, невероятного лосося, возлежащего в курительной комнате, красный плюш и камыши на зеркале. В памяти встает гробовая тишина, которой английский свет встречает незнакомого (и еще не оцененного по достоинству) путешественника.
По крайней мере, именно так происходило со мной, пока я двигался берегом Каледонского канала в Инвернесс.
Я путешествую к мысу Джон-о’Гроутс через страну Саймона Фрэзера. Я обозреваю холмы, на которых был пленен великий Монтроз, и предаюсь размышлениям о тайне его души. Вечером я прибываю на Джон-о’Гроутс и выслушиваю историю о местных ведьмах, затем продолжаю свое путешествие по безлюдному северному побережью, любуюсь дикой кошкой и возвращаюсь в Инвернесс.
В Инвернессе я принял твердое решение отправиться на север и поглядеть на Джон-о’Гроутс. Это название всегда будоражило мое воображение. Мне представлялся продуваемый всеми ветрами берег и, возможно, маленький домик, одиноко стоящий у самой кромки моря. В отличие от других географических объектов, которые довольствуются обычными безликими названиями, этот прославился своим провокационным выбором имени «Джон».
Ранним утром я вышел на дорогу, тянувшуюся вдоль южного берега Бьюли-Ферт, причем так близко, что мог слышать плеск волн, набегавших на поросшие морскими водорослями прибрежные валуны. Бьюли-Ферт был как никогда красив: синее море, белые чайки, желтые водоросли, и вдалеке маячили холмы дымчато-голубого цвета.
Возле Лентрана дорога резко сворачивала и уходила в глубь плоской зеленой равнины, где в солнечном свете желтели последние неубранные снопы. Неподалеку от моста через реку Бьюли я увидел знаменитый замок Бофорт, чьи башни возвышались над зелеными кронами деревьев. Этот замок связан с одним из самых ярких персонажей в истории Шотландии, имя которому Саймон, лорд Ловат. Даже странно, что сегодня, в эпоху повального увлечения биографиями знаменитостей, никто из писателей так и не заинтересовался этим выдающимся архизлодеем — личностью, безусловно, порочной, но такой яркой и притягательной. Хотелось бы посоветовать мистеру Комптону Маккензи, большому знатоку здешней жизни, обратить свое искусное и легкое перо к этой волнующей теме. Старый Ловат, безусловно, заслуживает внимания потомков. Его жизнь во время восстания 1745 года наполнена всеми волнующими атрибутами современного триллера: здесь присутствуют заговоры и антизаговоры, шпионы и «двойные» агенты, а также многое и многое другое.
Увы, политическая карикатура сыграла злую шутку с этим человеком. Сейчас, если речь заходит о Саймоне Фрэзере, сразу же вспоминается злобный портрет Хоггарта. На нем престарелый Фрэзер — гнусный, обрюзгший, обезображенный подагрой и ревматизмом, с трудом всходит по ступенькам эшафота.
Печальное зрелище. Я бы с большим удовольствием увидел портрет Саймона Фрэзера в юности. Он, несомненно, являл собой образец чрезвычайно привлекательного авантюриста. Природные таланты этого человека поставили его вне рамок собственного класса. Фрэзер был в некотором роде гением. Он обладал феноменальной способностью выпутываться из, казалось бы, безнадежных ситуаций. Фрэзеру не исполнилось еще и шестнадцати, а его уже трижды арестовывали за приверженность якобитскому движению. Фрэзер сидел во французской тюрьме, был объявлен вне закона (с назначенной наградой за его голову) и держал ответ в суде по обвинению в измене. Тем не менее всякий раз ему удавалось, проявив фантастическую изворотливость, выйти сухим из воды. Этот человек обладал незаурядным личным обаянием, и я убежден, что, если б ему добавить честности и целеустремленности, Фрэзер мог бы стать звездой первой величины на политическом небосклоне Шотландии — под стать самому Монтрозу.
Родился он приблизительно в 1667 году, а в 1683 году окончил Абердинский университет. Его познания в античной литературе оказались настолько стойкими, что на протяжении всей жизни (включая и последние мгновения на плахе) он сыпал цитатами на латыни. После окончания университета Фрэзер намеревался заняться юриспруденцией, но тут перед ним открылись новые блестящие перспективы. Полагаю, требуется прояснить социальное положение молодого Саймона: являясь всего лишь двоюродным братом лорда Ловата, он не мог претендовать на фамильные земельные владения и солидное состояние. Поэтому, когда юношу пригласили сопровождать богатого родственника в Лондон, Фрэзер сразу же ухватился за эту возможность. Он рассчитывал за время поездки расположить к себе лорда Ловата и добиться завещания в свою пользу. По свидетельству самого Фрэзера, лорд Ловат являлся человеком «весьма ограниченного ума», так что, возможно, задача оказалась не такой уж и сложной, как могло показаться с первого взгляда. Так или иначе, молодой Саймон вернулся в Шотландию, довольно потирая руки.
Нужная бумага была у него, а это означало, что если лорд Ловат умрет, не оставив наследника мужского пола, то таковым наследником станет отец Саймона, Томас Фрэзер из Бофорта. И надо же было так случиться, чтобы дьявол, который распоряжается людскими делишками — персонаж не менее умный и обаятельный, чем сам Саймон Фрэзер, — постановил, что лорду Ловату пора завершить свой жизненный путь.
Итак, отец Саймона получил титул лорда Ловата, а сам юноша стал именоваться мастером Ловатом. Однако все было не так просто, как хотелось бы предприимчивым Фрэзерам. Дело в том, что у покойного лорда Ловата осталась дочь и, согласно брачному контракту, она являлась наследницей отца. При поддержке влиятельных родственников ей удалось получить титул баронессы Ловат, что теоретически позволяло претендовать на наследство. Молодой Саймон посчитал, что самым простым решением задачи будет женитьба на девушке. Однако он натолкнулся на непреодолимое препятствие: молодая баронесса наотрез отказалась выходить за него замуж — даже под угрозой применения силы. Подобный афронт глубоко опечалил Саймона Фрэзера. Он даже перестал улыбаться, а ведь в прошлом улыбка никогда (даже в самые черные дни) не покидала его лица. И тогда охваченный гневом Саймон замыслил ужасный план: если он не может получить девушку, то силой возьмет ее мать. Приняв такое решение, он отправился в замок Дун, где проживала вдовствующая леди Ловат. Здесь под покровом ночи свершилось злодеяние, в которое трудно было бы поверить, если бы не соответствующая запись в «Хронике судебных заседаний»:
Вместе со своими сообщниками он запер леди в ее собственных покоях и выставил вооруженную стражу. Затем, часа в 2 или 3 утра, он вошел к ней в сопровождении двух злодеев и мистера Роберта Манро, служившего священником в имении Абертарфф. Вытолкав вон прислугу — Агнес Макбрайер и некую Фрэзер, — он объявил даме о своем намерении немедленно жениться на ней и приказал священнику начинать службу. Леди Ловат принялась плакать и громко стенать. Она протестовала против такого беззакония, обещала любой выкуп, грозилась лишить себя жизни. И тогда, чтобы заглушить ее причитания, Саймон велел играть на волынке. Под эти громкие тоскливые звуки мистер Манро провел ритуал бракосочетания и объявил их мужем и женой. Как бы в насмешку, двое злоумышленников — Хью Фрэзер из Килмонавика и Хатчеон Ойг (оба убийцы и воры) были назначены на эту ночь горничными «невесты». Во время церемонии леди Ловат продолжала плакать, неоднократно лишалась чувств, но никакие ее мольбы не смягчили сердца преступников. Волынка по-прежнему завывала в ночи, а двое вышеназванных злодеев сорвали с несчастной женщины одежды и при помощи кинжалов загнали ее в постель.
Полагаю, даже в истории Шотландии, которая изобилует мрачными и кровавыми эпизодами, едва ли сыщется другое столь же жестокое преступление. Вы только представьте себе состояние женщины, претерпевшей страшное надругательство под громкие звуки волынки. Невероятное по своему цинизму злодеяние! Тем удивительнее кажется дальнейшее развитие событий. После этой ночи леди Ловат увезли на маленький уединенный остров, где она в течение долгого времени пребывала в состоянии полной прострации — как физической, так и моральной. Каково же было удивление всех окружающих (и ее собственное), когда, немного оправившись от нанесенного оскорбления, леди Ловат обнаружила в своем сердце не злобу, но любовь к обидчику! Лично я не берусь комментировать подобную парадоксальную ситуацию. Позволю себе лишь одно умозаключение: судя по всему, Саймон Фрэзер обладал фантастическим — прямо-таки на грани колдовства — обаянием.
Тем не менее Саймона в очередной раз объявили вне закона, и ему пришлось скрываться в холмах с горсткой таких же, как он сам, отщепенцев. Всякий раз, как им в руки попадался представитель вражеской армии, они заставляли его принести страшную клятву на боевом кинжале:
«Да утрачу я упование на загробную жизнь и на защиту Иисуса Христа, да предамся в руки дьявола и пойду на адские муки, если когда-нибудь вторгнусь в земли лорда Ловата и — вольно или невольно — причиню ему хоть малейший вред».
Земля горела у преступников под ногами, оставаться в родных краях было для них небезопасно. Престарелому отцу Саймона пришлось покинуть свой дом и бежать на остров Скай. Здесь, в древнем замке Данвеган, он и скончался. Так в 1699 году Саймон стал полновластным лордом Ловатом. Казалось бы, сбылась мечта честолюбца, однако положение его выглядело почти безнадежным. Над ним тяготел заочный смертный приговор, и новоявленный лорд Ловат по-прежнему вынужден был скрываться в горах и прилагать неимоверные усилия, чтобы не умереть с голоду. Однако сколь блистательно он справлялся со своей задачей! Фрэзер в совершенстве постиг тонкое искусство интриги: повсюду он сеял рознь, сталкивал лбами влиятельных членов различных кланов и с невинной улыбкой вливал им в душу яд ненависти и подозрений. Он восстановил друг против друга издавна соперничавших герцогов Атолла и Аргайла. К последнему Фрэзер настолько втерся в доверие, что Аргайл взялся ходатайствовать за него перед Уильямом III. Король в то время находился за границей, и Ловату — чтобы встретиться со своим благодетелем — пришлось пересечь Ла-Манш. И что же делает этот непостижимый человек по прибытии во Францию? Прежде всего он навещает в Сен-Жермене Якова II и клянется ему в верности. Затем отправляется к Уильяму III и приносит ему аналогичную клятву. И все это со своей дьявольской усмешкой на устах! Впрочем, надо признать, у Ловата были все основания для радости. У Якова он выманил обещание истребить под корень вероломный клан предателей Атоллов — как только изгнанный король вернет себе трон. От Уильяма он получил отпущение своих многочисленных грехов. Так что, как ни крути, Саймон остался со всех сторон в выигрыше и мог без опаски возвращаться домой. Вот такая это была личность!
Он принадлежал к тем людям, которые умеют убеждать, не имея при этом собственных убеждений. Безмерный эгоизм заменял ему все моральные принципы. Можно сказать, что Ловат являлся идеальным образцом бессовестного авантюриста. В 1703 году он снова приезжает во Францию, на сей раз шпионить за якобитами. Однако они обнаружили измену и заключили Ловата в тюрьму. Он умудрился сбежать и вернулся в Англию как раз накануне восстания 1715 года. Говорят, это ему пришло в голову собрать кланы на крутых берегах реки Мар под предлогом охотничьего выезда. Однако Ловат не был бы Ловатом, если бы одновременно не втерся в доверие к противоположной стороне, сыграв решающую роль в подавлении восстания! Можно с уверенностью утверждать, что своим захватом Инвернесса он переломил хребет якобитам. Такая двуличная позиция — когда он одновременно и поддерживал друзей-якобитов, и работал на ганноверскую власть — помогла Ловату заложить основу его благосостояния, к чему он, собственно, и стремился. В качестве награды от английской короны он получил земельные владения в Хайленде и многие другие почести. Ловат стал весьма влиятельным человеком в Инвернессе. В замке Дун — том самом, где имела место насильственная женитьба на леди Ловат — он держал некое подобие королевского двора.
За его столом, — писал сэр Вальтер Скотт, — собирались во множестве Фрэзеры, коих он именовал своими кузенами. При этом Ловат строго следил, чтобы угощения, которыми он потчевал гостей, распределялись не по предполагаемому достоинству, а по истинной важности гостей.
Во главе стола подавали кларет и французскую еду, далее — говядину и баранину, а в самом дальнем («нижнем») конце ставились бараньи головы и эль. Ежедневно в замок завозили огромное количество еды в расчете на целую толпу, но вся она уничтожалась еще до полуночи — так что опоздавшим ничего не оставалось. Ловат правил на манер феодального лорда, и нередко можно было наблюдать, как провинившиеся висят на садовых деревьях, подвешенные за пятки.
Многие упрекали лорда Ловата в том, что он окружил себя поистине варварским богатством и блеском. Несмотря на это, сам он слыл чрезвычайно образованным и культурным человеком. Письма, которые он отправлял из замка Дун сильным мира сего, отличались изысканностью и теплотой. Можно смело утверждать, что в свою эпоху лорд Ловат был главным экспортером такого товара, как «лесть». Даже к сэру Джону Коупу он обращался не иначе как «мой дражайший генерал»! Стоит ли удивляться, что этот человек играл с правительствами, как кошка с мышкой. Свою библиотеку в замке Дун он превратил в своеобразный мозговой центр, откуда правил людьми и событиями.
По мере того как власть Ловата укреплялась, а положение упрочивалось, он был склонен переоценивать прошлые взгляды и поступки. В частности, злополучная женитьба на вдовствующей леди Ловат теперь ему виделась легкомысленным поступком, так сказать, грехом молодости. Без малейших сожалений он освободился от несчастной женщины и женился на Маргарет, дочери Людовика Гранта из Гранта. Когда от этого брака родился сын, крестным отцом к нему был приглашен сам король Георг I!
Однако на том матримониальная история Ловата не закончилась. В третий раз он женился, будучи уже совсем старым. Дабы устроить этот брак, ему пришлось немало потрудиться. Дело в том, что Ловат вознамерился породниться с герцогами Аргайлами. Предвосхищая методы современных радиоведущих, он послал мисс Примроуз Кэмпбелл, дочери Джона Кэмпбелла из Мамора, послание с просьбой срочно явиться по указанному адресу в Эдинбурге, где ее дожидается якобы опасно больная мать. Мисс Кэмпбелл поспешила в столицу, но вместо больной матери нашла Ловата, который огорошил ее весьма неприятной информацией. Оказывается, дом, куда ее заманили, широко известен в Эдинбурге как место с весьма дурной славой. И теперь, дабы спасти свою репутацию, ей следует как можно скорее выйти замуж за лорда Ловата. Бедной обманутой девушке ничего не оставалось, кроме как принять предложение. Она прожила с Ловатом достаточно долго, чтобы родить от него сына, после чего покинула нелюбимого мужа.
Когда разразилось восстание 1745 года, лорд Ловат — самый влиятельный властелин Северной Шотландии — был уже 78-летним стариком, страдавшим от подагры и ревматизма. Однако физическая немощь не ослабила его ума, который оставался острым, точно бритва, и не изменила его характера — о коварстве и хитрости этого человека по-прежнему ходили легенды. Хотя со временем Ловат довел свое искусство интриги до совершенства, но, как говорится, и на старуху найдется проруха. Похоже, удача отвернулась от него, и старый лис в кои-то веки ошибся — поставил не на ту лошадь. Еще в 1737 году он встал во главе якобитской группировки глав кланов, которые плели нити заговоров с целью реставрации монархии Стюартов. Естественно, Ловат хранил в тайне свои воззрения и внешне разыгрывал из себя вернейшего слугу Ганноверской династии на севере Шотландии. Однако власти проведали о его подпольной деятельности и лишили должности шерифа. Ловат пришел в совершенную ярость и теперь, уже не скрываясь, принимал у себя шпионов и якобитских агентов. Победа под Престонпэнсом сыграла решающую роль: Ловат поверил, что принц Чарли выиграл войну. Забыв об осторожности, он скинул с себя маску верного слуги правящего режима.
И вот представьте, как беспомощный старик (а он в то время был уже не способен передвигаться без посторонней помощи) сидит в гортулегском доме одного из членов клана и дожидается известий из Куллодена. Внезапно вся долина заполнилась скачущими всадниками. У нас сохранились свидетельства одной дамы, которая присутствовала в том же доме. При виде всей этой массы конников, мчавшихся по улицам Гортулега, она впала в некую суеверную оторопь. Ей показалось, что это какие-то сказочные существа, и дама не отрываясь смотрела в окно. Она боялась, что стоит моргнуть, и волшебное видение исчезнет. Увы… Для принца Чарльза это было вовсе не видение! И старый лис Саймон Ловат сразу же распознал мрачную реальность происходящего. Однако он не спешил отчаиваться. По его приказу слуги соорудили некое подобие носилок и перенесли хозяина через холм и далее — почти семьдесят миль по долине, к истоку Лох-Аркайг. Здесь Ловат — единственный из всех якобитских вождей — разработал план. Если бы его удалось реализовать, это, возможно, спасло бы кланы от полного поражения. Схема была проста и не раз в прошлом использовалась горцами: на холмах собирается, скажем, трехтысячная армия, причем каждый клан обеспечивает определенную квоту, и таким образом осуществляется ротация в войсках. Идея настолько понравилась лорду Мюррею, что он предложил всем вождям подписать традиционный договор, однако Ловат и тут умудрился отвертеться: уж он-то знал, как важно не оставлять письменных доказательств!
Положение его и так было незавидным. Открыто выступив на стороне якобитов, он отрезал себе все пути к отступлению. А герцог Камберленд сжег за это его замок. Старый хитрец готовился перебраться в надежное укрытие, которое, по его словам, «будет защищать сотня преданных людей — так что оно устоит против всех солдат, которых король Георг сумеет набрать в Шотландии». Убежище, о котором говорил лорд Ловат, находилось на острове посреди озера Лох-Морар. Поэтому он бережно разместил свое тучное и болезненное тело внутри паланкина и отдался на волю носильщиков из числа мужчин клана, которым предстояло перенести его с Лох-Аркайга на Лох-Морар. Однако, как выяснилось, укрытие оказалось не таким уж и надежным. Вскоре на озере объявился английский мановар, к острову отправили лодку с солдатами. Старый Ловат спрятался в дупле старого могучего дерева. Но один из солдат случайно заглянул в трещину в коре и, к своему изумлению, увидел чьи-то колени, укутанные шерстяным пледом. Старика немедленно извлекли из его убежища, а вместе с ним и кубышку с 6 тысячами золотых гиней.
Пленника снова погрузили на носилки и доставили в Форт-Уильям. Однако старый хитрец не думал сдаваться даже в этих, казалось бы, безнадежных обстоятельствах. Внутри изнуренного тела все еще горела жажда жизни, и лорд Ловат решил воспользоваться последним шансом. Он отправил письмо герцогу Камберленду.
«Я помню наши совместные прогулки в парках Кенсингтона и Хэмптона, — писал он в своих лучших традициях. — Мне не раз доводилось брать на руки Ваше Королевское Высочество, дабы передать Вас в объятия Вашего августейшего деда, который, помнится, был без ума от Вас и от юной принцессы».
На сей раз Ловат просчитался. Если он надеялся при помощи детских воспоминаний смягчить сердце герцога Уильяма, то его ждало жестокое разочарование. Тем не менее он продолжал:
«Что я еще могу сказать в столь прискорбных обстоятельствах, в каких оказался по воле злой судьбы? Только то, что всецело надеюсь на Ваше великодушие и сострадание. И если бы Ваше Королевское Высочество предоставили мне возможность припасть в Вашим ногам, то уверяю, я сумел бы доказать, что могу еще оказаться полезным королю и правительству. И речь идет не просто об уничтожении сотни таких же слабых и немощных стариков, как я. Весь я — с моими больными руками, ногами и коленками — был бы в Вашем распоряжении».
Нет, что за возмутительный, закоренелый злодей! Оказавшись в столь затруднительном положении в самом конце своей жизни, Ловат изъявлял готовность стать предателем! Трудно проникнуться жалостью к подобному человеку — даже принимая во внимание достоинство, которое он проявил непосредственно в момент казни.
Ловата отправили в конном экипаже в Форт-Огастес, а оттуда в Эдинбург. Спустя какое-то время карета, запряженная шестеркой лошадей, прибыла в Ньюкасл, оттуда неспешно двинулась в сторону Лондона. Жители окрестных деревень с удивлением наблюдали, как распухшее неподъемное тело выгружали на ночлег возле сельских постоялых дворов, как этот безобразный старик с трудом ковылял к дверям: и хотя конвойные драгуны вынуждены были поддерживать его с обеих сторон, злобные старческие глаза беспокойно шарили по толпе, выискивая хорошенькие девичьи лица. По прибытии в Сент-Олбанс он повстречался в «Белом олене» со старым знакомым, который тут же углем набросал его портрет на листе бумаги. Вы, наверное, уже догадались, что этим знакомым был Хоггарт. Его набросок пользовался такой популярностью (и расходился с такой скоростью), что печатникам приходилось работать день и ночь, дабы удовлетворить спрос на портрет злодея Ловата.
На суде Ловат держался с насмешливым достоинством, отпускал шуточки в адрес судей, в частности, высказывал предположения, сколько им заплатили за нужный приговор. Когда повозка с осужденным медленно катила к месту казни, какая-то злобная старуха приблизилась к ней и выкрикнула Ловату в лицо:
— Ужо тебе сейчас отрубят голову, старый уродливый шотландский пес!
На что лорд Ловат с полным самообладанием ответил:
— Все так и будет. Истину вещаешь, уродливая английская шлюха.
Вокруг эшафота колыхалось море взволнованных, любопытных лиц.
— Отчего такая шумиха? — с усмешкой поинтересовался приговоренный. — Неужели все эти люди горят желанием увидеть, как снимут седую голову с туловища, неспособного самостоятельно преодолеть три ступеньки на плаху?
Давка была такая, что под напором толпы эшафот рухнул. Это вызвало новую злорадную усмешку со стороны Ловата.
— Ну правильно, — прокомментировал он. — Чем больше бед, тем успешнее потеха!
Он проверил лезвие топора, придирчиво оглядел собственный гроб и, как положено, расплатился с палачом. Затем с очередной цитатой из Горация: «Dulce et decorum est pro patria mori»[15] положил голову на колоду, и палач одним махом отсек ее. Лорд Ловат стал последним человеком, обезглавленным в Англии.
В 1815 году умер последний потомок Ловата, и его земли перешли к Фрэзерам из Стрихена — тем самым, из которых происходит нынешний лорд Ловат.
Я распростился с утопавшим в зелени замком Бофорт и, пройдя по мосту Ловата, попал в очаровательную деревушку Бьюли. Первый встреченный мною человек, как водится, оказался не местным, зато второй порадовал меня новыми подробностями из жизни лорда Ловата. С его слов выходило, что после куллоденской катастрофы Ловат едва успел ускользнуть из лап Камберленда. Якобы, сидя на носилках, он оглянулся и увидел, как горит его замок, подожженный людьми герцога. Если это и неправда — тут я затрудняюсь сказать, — то, значит, порождение людской молвы. И я подумал, сколько же легенд оставил после себя сей непостижимый человек. Эти истории живут веками в краю Фрэзеров, они передаются из уст в уста, но увы, скорее всего так никогда и не будут напечатаны.
Джон-о’Гроутс отстоит от Инвернесса на 153 мили, и дорога почти все время тянется вдоль побережья. С географической точки зрения здешняя береговая линия является почти точной копией шотландского побережья от Данбара до Питерхеда. Надо только сменить глубокие Ферт-оф-Форт и Тэй на Ферт-оф-Морей и Дорнох, и плавная прямая линия Данди — Питерхед практически продублирует береговую линию на участке от Бонар-Бриджа до Джон-о’Гроутс.
На этом, однако, сходство и кончается. Вместо плодородных приморских долин Файфа, Энгуса, Кинкардина и Абердиншира здесь, на севере, простираются бурые вересковые пустоши и могучие холмы Росса и Сазерленда, вздымающиеся почти у самой кромки моря. По мере продвижения в глубь суши холмы уступают место безлюдным оленьим заповедникам, которые тянутся на многие мили. Ближе к северу это редколесье разнообразится небольшими очаровательными гленами и реками. Все они — Флит, Брора и Уллие — берут начало на высокогорных пустошах и несут свои воды в море.
Три самых северных шотландских графства — Росс-и-Кромарти, Кайтнесс и Сазерленд — одновременно являются и самыми малоизученными. Достаточно взглянуть на карту железнодорожных путей Шотландии, и вы обнаружите, что на всей этой обширной территории имеется лишь одна железнодорожная ветка: она проходит вдоль восточного побережья и ведет от Инвернесса до Уика и Турсо. Между тем общая площадь Росс-и-Кромарти составляет 3260 квадратных миль, Сазерленда — 2028 квадратных миль, а Кайтнесса — 701 квадратную милю. Таким образом, территория примерно в 6 тысяч квадратных миль, расположенная на крайнем севере Шотландии, оказывается вне зоны основных человеческих коммуникаций. Если в наше время — когда в Хайленде осуществляется экскурсионное автобусное обслуживание — какую-то часть Шотландии и можно назвать «неизвестной», то это право, безусловно, принадлежит северным графствам.
Через зеленую низину протянулась прямая дорога от Бьюли до Мур-оф-Орд, и в паре миль от последнего стоит замок Брахан, в прошлом принадлежавший Маккензи из Сифорта. Вряд ли в Хайленде сыщется хоть один человек, который не знал бы о злом роке клана Сифортов и страшном проклятии Брахана Сира. Мне тоже доводилось слышать эту историю, и потому я с особым интересом рассматривал замок.
Побывав в долине Глен-Шиел, я выяснил, что местные горцы до сих пор верят в феномен «второго зрения» — явления, столь заинтересовавшего доктора Джонсона (и наверняка заинтересовавшего бы любого серьезного исследователя). Брахан Сир был одним из самых прославленных и почитаемых чародеев своего времени. Все, что он предсказывал, сбывалось. Посему в Хайленде и на Внешних островах люди и поныне помнят и обсуждают пророчества великого Брахана Сира. Кеннет Маккензи, или Койнних Овар в гэльском варианте, родился в начале XVII века на острове Льюис. Судя по всему, он был талантливым прорицателем, и молва о нем катилась по всему гэльскому королевству. Наиболее же знаменитое его пророчество — то, из-за которого погиб сам предсказатель — касалось семейства Сифортов.
Если верить легенде, то история эта приключилась во времена правления Карла II. Так вышло, что местному лэрду, третьему графу Сифорту, пришлось уехать по делам в Париж. Жена его, леди Сифорт, осталась дома, в замке Брахан. Прошло несколько месяцев, от графа не поступало никаких известий. И тогда обеспокоенная женщина призвала к себе Брахана Сира и попросила «посмотреть», что с ее мужем. Похоже, в той ситуации здравый смысл изменил великому волшебнику, ибо он после недолгого созерцания своего магического кристалла объявил со смехом, что леди может быть спокойна: ее супруг не только жив, здоров, но и «весел». Данное слово в контексте парижской жизни трактовалось однозначно, и леди Сифорт все сразу же поняла. Понять-то поняла, однако неизвестно зачем — и с чисто женской настойчивостью — стала выспрашивать у прорицателя подробности. Бедняга Брахан Сир! Он так много знал о будущем и при этом абсолютно не разбирался в женской психологии. Ему бы солгать или промолчать, на худой конец. Так нет же, он снова повторил: «Довольно расспросов, женщина! Я же сказал: твой муж здоров и весел». И тем самым накликал на свою голову худшие из бед.
Ослепленная ревностью графиня продолжала допытываться, и в конце концов Брахан Сир выложил все как есть. С честностью, достойной лучшего применения, он рассказал леди Сифорт, что ее муж сидит в позолоченной зале, богато разодетый в бархат и шелка, и держит на коленях роскошную красавицу.
Думаю, уважаемый читатель, вам не потребуется второго зрения, чтобы предугадать ближайшее будущее незадачливого прорицателя. Графиня чрезвычайно разгневалась, но не на мужа, а на Брахана Сира. Она назвала его лжецом и грязным клеветником, обвинила в том, что он опозорил высокопоставленного лэрда не только в глазах вассалов, но и перед лицом славных предков. Смыть подобное оскорбление можно лишь смертью лжеца.
Так решилась судьба несчастного пророка. Однако прежде чем принять смерть от руки палача, он успел провозгласить свои ужасные предсказания для клана Сифортов. Он объявил, что сей род окончит дни в великой печали. Последний из его предводителей будет глухонемым, и на его долю выпадет похоронить четырех сыновей. Более того, после смерти самого предводителя в Британии не останется правителя с именем Маккензи. Земельные владения клана отойдут к «девушке в белом головном уборе, которая придет с востока». Брахан Сир назначил также время исполнения пророчества. По его словам, глухонемой Сифорт в свои последние дни будет окружен четырьмя знатными соседями с бросающимися в глаза недостатками. У одного из них будут торчащие зубы, у другого — заячья губа, третий будет полоумным, а четвертый заикой.
Теперь самое время перейти к современной эпохе. Барон Сифорт и Маккензи, в 1783 году унаследовавший имение, был выдающимся военным и вообще личностью вполне достойной, однако с одним досадным недостатком: он был глух как пень.
Кстати, с его глухотой связана удивительная история. В детстве он был вполне нормальным ребенком, но в школьном возрасте заболел корью. В спальне, где он лежал, находились еще пятнадцать мальчиков, страдавших той же хворью. Как-то раз поздним вечером ухаживавшая за ними сестра услышала доносившиеся из спальни громкие крики. Кричал лорд Сифорт. Взволнованный мальчик поведал сиделке жуткую историю. Он якобы увидел, как в комнату вошла отталкивающей наружности старуха. На груди у нее висела какая-то торба. Незнакомка остановилась у ближайшей постели и долго рассматривала лежавшего на ней ребенка. Затем она перешла к следующей кровати, поглядела и на этого мальчика. По словам лорда Сифорта, женщина прокралась к изголовью постели, достала из торбы деревянный молоток и колышек и начала вколачивать его прямо в лоб больного. Сифорт рассказывал, что он явственно слышал треск лобных костей, хотя лежавший в беспамятстве мальчик даже не пошевелился. Далее старуха пошла вдоль ряда кроватей: каких-то детей она пропускала, у других останавливалась и проводила ту же кошмарную процедуру. Когда она приблизилась к постели лорда Сифорта, он в ужасе хотел закричать, но не смог издать ни звука. К его огромному облегчению, незнакомка прошла мимо. Закончив обход, она еще раз окинула взглядом большую полутемную спальню и так же молча выскользнула в дверь. Вот тогда к лорду Сифорту вернулся голос, и он закричал.
Сестра передала доктору эту жуткую историю в качестве горячечного бреда ребенка. Тот не поленился прийти в спальню и заставил мальчика еще раз повторить рассказ. Более того, доктор слово в слово записал все услышанное. Каковы же были его ужас и удивление, когда все дети, отмеченные Сифортом, вскоре умерли от лихорадки. Что касается лорда Сифорта, то он выздоровел, но до конца жизни утратил слух.
Сама по себе глухота не слишком волновала членов клана и его предводителя. Если бы не зловещее пророчество Брахана Сира… Со временем лорд Сифорт женился, у него было четыре сына, и все они умерли раньше отца. Похоронив последнего из сыновей, несчастный лорд онемел от горя и, по слухам, до конца жизни не произнес больше ни слова.
Что интересно, в тот период среди вождей соседних кланов действительно существовали четверо с предсказанными недостатками. Вот их имена: Гейрлох, Чизхольм, Грант и Расей. Одиннадцатого января 1815 года лорд Сифорт скончался в своем замке Брахан, не оставив наследников мужского пола. Так пресекся этот некогда богатый и могущественный род. Предсказания относительно «наследницы с востока» тоже нашли свое подтверждение, и весьма скоро. Согласно закону о майоратном наследовании, земельные владения лорда Сифорта перешли к его старшей дочери, бывшей замужем за адмиралом Сэмюелом Худом. На тот момент женщина как раз овдовела и вернулась в родной замок из Ост-Индии, где они с мужем проживали по роду его деятельности. Что касается слов о «белом головном уборе», то здесь пророчество Брахана Сира оправдалось вдвойне. Мало того, что наследница носила столь подходящую фамилию[16], она еще и приехала в белом вдовьем чепце.
Гакова трагическая история рода Сифортов. Я изложил ее в том виде, в каком услышал сам. А вы можете попытаться убедить жителей Хайленда в том, что все это — не более чем цепь странных совпадений. Может, и получится…
Я находился в графстве Росс-и-Кромарти — единственном графстве с двойным именем на всех Британских островах. Его граница проходит чуть севернее Бьюли. Откуда взялось двойное название? Оно возникло в результате слияния двух областей, каждая из которых прежде находилась в ведении своего судьи-шерифа. В прошлом Кромарти включала в себя небольшую наследственную шерифскую территорию, прилегающую к одноименному городу, и 8—10 разбросанных тут и там кусочков северного Россшира. В 1891 году специальная комиссия пограничных комиссаров исправила подобное не слишком удобное положение, сформировав новую административную единицу — графство, куда дополнительно входил удаленный остров Льюис (Внешние Гебриды). Довольно странное и неожиданное решение, если принять во внимание, что теперь, чтобы добраться до Дингуолла — столицы графства, жителям Льюиса приходится сначала несколько часов путешествовать морем, а затем ещё и прибегать к помощи железной дороги!
В старинном городке Дингуолл я увидел военный мемориал — пожалуй, самый интересный из всех, что мне доводилось встречать во время многочисленных странствий.
Замысловатой формы крест, выполненный из грубо отесанных камней, стоит на привокзальной площади. Интересно, что изначально он был возведен во французской деревушке под названием Фонтейн Нотр-Дам. Инициаторами его строительства стали ветераны 4-го батальона горцев Сифорта, которые посвятили памятник своим товарищам, павшим в сражении при Камбре.
Шесть лет этот крест простоял на французской земле. Надпись на нем, высеченная французскими каменотесами, гласила:
Mort Pour La Patrie
4 eme Batallion
Les Seafort Highlanders
Honneur aux Hommes
Mobilises dans cet village
Pour La
Batailly de Cambrai
1917
В 1924 году по решению Клуба ветеранов батальона монумент перенесли в Шотландию. И вот теперь он стоит в Дингуолле — тот же самый (если не считать незначительных реставрационных работ) крест, который когда-то был вырезан во Франции и установлен «в память о горячо любимых товарищах».
По всей нашей стране — в Англии, Шотландии и Уэльсе — разбросано множество подобных памятников. Большая часть из них — безликая штамповка дежурных комитетов; попадаются и отдельные творения, изготовленные с любовью талантливыми мастерами. Но ни один из этих памятников не трогает душу так, как дингуоллский монумент. По сути, это единственный в Великобритании военный мемориал, созданный непосредственно солдатами как выражение их личной боли. Грубый каменный крест был установлен на чужбине, где никто, кроме горстки крестьян, не мог его видеть. Французы каждый день проходили мимо памятника и, возможно, рассказывали своим детям о шотландских солдатах, которые когда-то ушли сражаться под Камбре.
Мне видится абсолютно правильным, что этот крест сейчас находится в краю Сифортов. Я верю, что жители Дингуолла, имеющие все основания гордиться этим памятником, постараются сохранить его в веках.
Дорога проходила неподалеку от Кромарти-Ферт, где можно было рассмотреть несколько серо-стальных эсминцев, стоявших на якоре. Далее дорога убегала к Олнессу и Тэйну, чье имя представляет собой искаженное норвежское «тинг» — место для собраний. Между прочим, название «Дингуолл» тоже получилось в результате искажения норвежского слова «тингвалла», то есть площадка для собраний. В этой части Шотландии вообще сохранилось множество следов скандинавских поселений. Чем дальше на север, тем меньше чисто гэльских названий. Их сменяют такие имена, как Дибидейл, Амат, Лэнгуэлл, Кэдболл и Кулбо. Все они остались нам в наследство от безвестных пиратов-викингов, которые столетия назад приплывали сюда на своих длинных хищных челнах. Они использовали устья рек и морские заливы для проникновения на шотландскую землю. Но гэлам, похоже, удалось закрепиться на вершинах холмов. Во всяком случае, в географических названиях Росса гораздо чаще встречаются гэльские «бены», чем скандинавские «сгурры».
Возле Бонар-Бриджа я распрощался с графством Росс-и-Кромарти и вступил на территорию Сазерленда. Некоторое время дорога следовала по самому краю Дорнох-Ферта, затем удалялась от побережья и снова к нему возвращалась. Если вам когда-нибудь доведется следовать этим путем, обязательно отыщите развалины старой мельницы под названием Спиннингдейл. Примерно в полумиле от них сойдите с дороги, опуститесь в заросли мягкого папоротника и посмотрите на юг, поверх Дорнох-Ферта. В Шотландии немало чудесных пейзажей, где зеленые холмы сочетаются с голубой морской гладью. Но вид, открывающийся с этой точки, по праву может считаться одним из лучших. Вы увидите дорогу, по которой пришли — поскольку она совершает петлю и тянется вдоль северного берега залива; а на юге перед вами открывается величественная панорама Россширских холмов. Возможно, дело в каких-то особенностях освещения, но мне подумалось, что нигде в Шотландии я не видел такой голубой воды, как в Дорнох-Ферте. Покрытые папоротником склоны холмов плавно спускаются к заливу, они служат отличным фоном для густых сосново-березовых зарослей. На противоположном берегу залива тоже стоят холмы, окрашенные во все оттенки голубого и коричневого — цвета здешней осени. А за ними виднеются новые холмы, еще более угрюмые и дикие. И эта нетронутая, безлюдная красота простирается до самого Бен-Уайвиса — многие квадратные мили оленьих заповедников, где можно бродить неделями и не встретить ни единой живой души.
Я вглядывался в голубые воды залива, где подводные течения отмечались более темным, почти фиолетовым цветом. И мне пришло в голову, что в нашем сознании определенные области Шотландии прочно связываются с именами великих людей. Так, говоря о Бордерс, шотландском Пограничье, мы неминуемо вспоминаем Вальтера Скотта; дух Бернса витает над юго-западным побережьем; в Гэллоуэе чаще всего вспоминают Клаверхауса, на западе — принца Чарльза, а Марию Стюарт — в Эдинбурге. Кажется, будто вся страна поделена на части, и каждая из них персонально принадлежит своему герою. Их имена напоминают мне маленькие флажки, навечно пришпиленные к карте Шотландии — вроде тех, которыми военные стратеги отмечают ход сражений. И вот, стоя посреди сурового края оленьих лесов и затерявшихся в них рек, сумрачного края, где плещется изумительно-голубая морская вода, я вспомнил еще одного великого шотландца — возможно, самого совершенного рыцаря в долгой и славной истории страны. Имя этого человека не связано с каким-либо конкретным географическим регионом. Память о нем живет здесь и там — по всей Шотландии. Вы, вероятно, уже поняли, что я говорю о великом Монтрозе. Этот человек был сыном своей дикой страны: она породила его, сформировала его личность и в нужный момент призвала. Наверное, потому я и вспомнил Монтроза, стоя над заливом Дорнох-Ферт, протянувшимся до самого Кайл-оф-Сазерленда и вересковых пустошей вокруг Карбисдейла.
Мне хочется задать вопрос: если бы в наших силах было остановить ход времени — хоть ненадолго, на считанное число лет — и отвести жестокие удары судьбы от чьей-то головы, то кого бы вы, уважаемый читатель, облагодетельствовали своим милосердием? Я бы не задумываясь выбрал Монтроза. Я бы пришел на помощь этому человеку, пока он скитался по здешней глухомани, и уберег бы его от алчных рук лэрда Ассинта — этого гэльского Иуды, единственного горца, который пошел на предательство ради золота. Я бы подарил Монтрозу несколько лет жизни, дабы он мог заглянуть в будущее и собственными глазами увидеть, как с приходом Стюартов воплотятся в жизнь его идеалы — все, во что он верил и за что боролся. Правда, боюсь, Карл II в роли короля изрядно разочаровал бы Монтроза. В любом случае, подобный эксперимент оказался бы чрезвычайно интересным. Пользуясь правилами этой безобидной игры — «что было бы, если бы», — берусь утверждать, что великий Монтроз оказался бы весьма неудобным (и неприятным) лицом при дворе Веселого короля.
Мне известно, что некоторые историки склонны рассматривать ту войну, в которую ввязался Монтроз — в которой он все поставил на кон и все потерял, — прежде всего как схватку между ковенантерами во главе с герцогом Аргайлом и их исконными врагами из клана Кэмпбеллов. И пусть их! Подобная позиция нисколько не умаляет роли и значения такой фигуры, как Монтроз. Я по-прежнему считаю: неизменное чувство долга и верность принципам, само поведение в ходе сражений — все это возвышает Монтроза не только над его окружением, но и ставит на голову выше всех прочих фигурантов многовековой шотландской истории.
Вот что пишет полковник Джон Бьюкен, автор замечательной биографической книги «Монтроз»:
Любой, кто пускается в непростое путешествие по страницам шотландской истории, неизбежно сталкивается с призраком этого человека. Мы видим его в парадных одеждах, тех самых, что ослепляют нас на его портретах; видим длинное породистое лицо северянина, густые брови и непроницаемые серые глаза. Этот человек размышляет над судьбами своей страны, болеет и мучается ее проблемами — в то время как все остальные извлекают из них выгоды. Придя к каким-то умозаключениям и выработав план — порою отчаянный, невыполнимый, он немедленно приступает к его исполнению, демонстрируя одновременно и решимость зрелого мыслителя, и энтузиазм горячего мальчишки. Мы видим его в пылу схватки: горячечный румянец на щеках, в глазах горит юношеский задор, но губы при этом плотно сжаты. Мы видим его в кругу друзей: он легко завоевывал людские сердца умом и тактом. Он предстает перед нами в мгновения триумфа и в горькие минуты неудач: безразличный к собственной судьбе, он неуклонно стремится к достижению своих целей, к воплощению мечты. Говоря словами Китса, он нес «ужасный жар в душе, подобный невыносимому бремени вечности». Он всегда был чрезвычайно человечным — можно сказать, являлся человеком в высшей степени. Ведь сомнительно, чтобы отряд Аласдера[17] последовал за пустым мечтателем и прожектером. И в самом конце жизни, когда на него обрушился последний удар судьбы, он не роптал, не выказывал страха. Четко и разумно проводил он линию защиты. Когда же судьи отвергли его доводы и приговорили к позорной смерти, он принял приговор смиренно и с достоинством — ибо знал, что людям свойственно ошибаться. Толпа, бушевавшая на улицах Эдинбурга, при его появлении впадала в благоговейное молчание. Недоброжелатели приписывали сей факт его аристократическому виду и богатым одеждам, но мы-то знаем, что люди были потрясены чистотой и внутренним светом, который излучала его душа.
В моем понимании Монтроз должен стать любимым героем всей молодежи — независимо от возраста, пола и эпохи, в которую они живут. Ведь вся его жизнь была гимном идеализму и юношеской чистоте.
Он принимал самое активное участие в ковенантском движении. Но настал момент, когда этот молодой человек (а казнили его в тридцать восемь лет) осознал, что затянувшаяся война пресвитерианской церкви против короля несет угрозу его родной стране и всему тому, во что он сам верит. И тогда он порвал с бывшими единомышленниками и превратился в их злейшего врага. Монтроз стал самым верным и надежным из всех защитников Стюартов, а ведь среди роялистов насчитывалось немало доблестных воинов. Период 1644–1645 годов назван «годом Монтроза»: двенадцать месяцев, когда маркиз шел от одной блистательной победы к другой, стали самым невероятным событием в шотландской истории. За это время Монтроз совершил, казалось бы, невозможное — объединил враждующие кланы центрального Хайленда, продемонстрировав при этом выдающиеся способности полководца. Недаром сэр Джон Фортескью назвал его «самым ярким военным гением гражданской войны».
Смерть Карла I, наполнившая сердца многих современников суеверным ужасом, подтолкнула Монтроза к осознанию его личной священной миссии. Если раньше он являл собой тип прекраснодушного идеалиста, то теперь превратился в безжалостного крестоносца. «Не было и не будет у меня более важного дела на Земле, чем беззаветно служить королю, Вашему отцу!» — писал он принцу Чарльзу за два дня до казни монарха. Непосредственно в день казни Карла I он поклялся кровью из вражеских ран написать эпитафию погибшему монарху.
В апреле 1650 года он возвратился с континента на шотландскую землю, на сей раз в качестве королевского наместника, в чем удостоверяла бумага, выданная Карлом II. С небольшой группой иностранных наемников он высадился на Оркнейских островах и стал планировать одну из своих молниеносных военных кампаний. Монтроз вторгся на территорию материковой Шотландии в районе Гурсо и направился на юг, рассчитывая пополнить войско за счет местных кланов. Однако он обманулся в своих надеждах: никто не пришел к нему на помощь. Все северные замки находились в руках ковенантеров. Монтроз оказался в отчаянном положении и посему решил искать укрытие в диких холмах Сазерленда. На берегах Дорнох-Ферта он столкнулся с превосходящими силами противника и вступил в неравный бой. В результате его крохотная армия, почти целиком состоявшая из немцев, датчан да небольшой горстки оркнейских моряков, была практически уничтожена.
Монтрозу пришлось бежать. Зашвырнув подальше в вереск свою перевязь и почетный орден Подвязки, он ускакал на чужом коне (его собственный конь был убит под ним). В сопровождении двух боевых товарищей он пересек реку Ойкелл и, переодевшись в поношенный килт, углубился в вересковые пустоши. Никто из беглецов не знал местности, и потому они вскоре сбились с пути. Вместо того чтобы двигаться на север, они пошли в западном направлении. Двое суток беглецы плутали среди холмов: голодали, ночевали под холодным апрельским небом. Затем группа решила разделиться. Один из спутников Монтроза, сэр Эдвард Синклер, бесследно сгинул в безлюдных пустошах Сазерленда. Тайну его гибели знают лишь неприветливые окрестные холмы. Монтроз продолжал путь в одиночку, и в конце концов судьба свела его с Маклаудом из Ассинта. Зная о награде, объявленной за голову мятежного маркиза, этот человек давно уже охотился за Монтрозом. Блеск золота ослепил Маклауда, и он передал беглеца в руки врагов.
«Имя лэрда Ассинта, — пишет полковник Бьюкен, — столь же печально знаменито в шотландской истории, как и имя Джона Ментейта, продавшего Уоллеса. Его запомнили как единственного гэла, который презрел священный долг гостеприимства и ради денег предал доверившегося ему человека… Его награда составила 25 тысяч фунтов стерлингов, из которых 20 тысяч он должен был получить золотом, а остальное овсяной мукой. Не думаю, однако, чтобы эти деньги когда-либо дошли до Маклауда. Расписки же на муку сохранились, но, если верить молве, две трети всей муки оказались испорченными».
А как дальше сложилась судьба Монтроза? Крофтеры, жившие вдоль южной дороги, рассказывали о странной процессии, которую им довелось наблюдать. Они вспоминали человека с внешностью принца, который ехал на маленьком шетландском пони. Седлом ему служила охапка соломы, покрытая каким-то тряпьем, стременами — петли из грубой веревки, ноги мужчины были связаны под животом у лошадки. Это был не кто иной, как гордый маркиз Монтроз. Судя по всему, его мучила жестокая лихорадка. Он сидел неподвижно и никак не реагировал на людей, стоявших вдоль дороги. Он не мог не слышать проклятий в свой адрес, но ни разу выражение его лица не изменилось. В конце концов, миновав множество окрестных ферм и деревень, процессия прибыла в Эдинбург.
Казнь была столь же быстрой, как и поспешная расправа над злополучным Риччо[18], хотя убийцы и попытались придать ей вид законности. Ковенантеры поддерживали связь с Карлом II, и король — получив от них известия — мог появиться в стране буквально со дня на день. Монтроза, наместника короля, следовало казнить немедленно, пока вся Шотландия не стала роялистской. Итак, маркиза встретили на окраине Эдинбурга, пересадили на ломовую лошадь и повезли в центр города, где его уже поджидала виселица. Глаза Монтроза сверкали лихорадочным блеском, и, по словам свидетелей, он был похож на святого великомученика. Враги Монтроза специально наняли простых женщин, чьи мужья совсем недавно погибли на войне, чтобы эти несчастные осыпали камнями и проклятиями ненавистного маркиза. Но при виде его бледного лица и вдохновенного взора женщины застывали вдоль дороги. Камни падали из их рук, а проклятия застывали на устах. Бедные вдовы, как завороженные, следовали за всадником, и слезы текли по их огрубевшим морщинистым щекам.
Через несколько дней Монтроза доставили к Меркаткроссу, где была возведена 30-футовая виселица. Усилиями друзей в этот последний час маркиз выглядел достойно. На нем были черный кафтан и великолепный малиновый плащ, черная бобровая шапка с серебряной лентой и шелковые чулки. Туфли с лентами и белые перчатки дополняли костюм. Священник, посетивший Монтроза в камере, осмелился сделать ему замечание по поводу прически и услышал в ответ:
— Оставьте, святой отец. Моя голова пока еще принадлежит мне.
Огромная толпа заполняла рыночную площадь. В благоговейном молчании выслушали короткую предсмертную речь маркиза: «Я буду молиться за вас всех! Вручаю душу свою Господу Богу и остаюсь преданным слугой своего принца. Друзьям я оставил завещание, вам же достанутся мои любовь и сострадание. И значит, могу с чистой совестью покинуть этот мир».
Со связанными руками Монтроз поднялся по лестнице. Последними его словами были: «Да смилостивится Господь над этой несчастной землей!» Палач со слезами на глазах приступил к исполнению своих обязанностей. Когда тело Монтроза повисло на веревке, из груди сотен горожан вырвался дружный вздох. По окончании казни толпа сразу же разбрелась по домам.
Тело провисело три с половиной часа, после чего его сняли и довели до конца варварскую экзекуцию, предусмотренную приговором. Голову отделили от туловища и насадили на шпиль Кэннонгейта. Руки и ноги отсекли и разослали по четырем городам королевства: в Перт, Глазго, Стерлинг и Абердин. А то, что осталось от великого Монтроза, под покровом ночи закопали под виселицей на Боромуре…
Три недели спустя Карл II действительно высадился в Шотландии. Находясь в Абердине, он наверняка видел ужасные останки Монтроза. А еще через девять лет (шел первый год Реставрации в Англии) один маленький лондонец записал в своем дневнике 30 января: «Сегодня утром я лежал в постели, не успев еще толком проснуться, и вдруг поймал себя на том, что напеваю про себя известные строки “Великий, добрый и справедливый”… ну, и далее по тексту. И тут же сообразил, что это неспроста. Ведь сегодня особый день — прошло ровно десять лет со дня гибели его величества». Вот фрагмент того стихотворения, которое Сэмюел Пипс положил на музыку:
Великий, добрый, справедливый,
Судьбой низвергнутый кичливой.
От слез, коль горе не прейдет,
На землю вновь потоп сойдет.
О, смерть твоя к отмщению взывает
И яростью мне сердце наполняет,
И слово памяти я с полным правом
На камне начертаю росчерком кровавым.
Само стихотворение написано Монтрозом в тот переломный момент, когда он получил известие о казни Карла I. Представив себе, как поверженный монарх идет под мелким мокрым снегом на установленную в Уайтхолле плаху, маркиз пересмотрел свое отношение к борьбе Стюартов и, соответственно, свое место в этой борьбе. Десяток поэтических строк… И два человека, имеющих к ним отношение. Как странно и непредсказуемо судьба свела вместе этих, столь непохожих людей. Один из них отдал жизнь за Карла — в лучших традициях рыцарского жанра, а другой — милый, но заурядный сплетник, посвятивший жизнь тому, чтобы наблюдать и записывать, как новый король Карл наслаждается теми правами, за которые страдал и погиб великий Монтроз.
Дорога изгибается, повторяя очертания мыса на озере Дорнох, а затем уводит в глубь берега. Путнику открывается волшебный вид на замок Скибо. Замок этот в настоящее время принадлежит семейству Карнеги, и последний мистер Эндрю Карнеги провел здесь немало времени, планируя благотворительные мероприятия. Некоторое время я колебался, а не заглянуть ли в Дорнох, который лежал в двух милях от основной дороги. В наши дни городок уже не является епископской резиденцией, теперь на эту честь претендует Сент-Асаф в Уэльсе. Но если бы прежнее положение вещей сохранялось, то Дорнох с его населением в 725 человек стал бы самым маленьким кафедральным городом на всех Британских островах. Еще о нем мне известно, что в 1722 году здесь сожгли на костре последнюю шотландскую ведьму. То есть ведьмы-то, возможно, еще и были, но вот жечь их перестали. Несчастную старуху, жительницу Дорноха, обвинили в том, что она якобы превратила свою дочь в пони и призвала дьявола, чтобы тот ее подковал. Заманчиво было бы посмотреть на этот городок, но, вспомнив, что до Джон-о’Гроутс еще невероятно далеко, я сделал над собой усилие и решительно зашагал дальше по дороге.
Я никак не мог отделаться от мыслей о Монтрозе. В уме крутились строки из его стихотворения (кстати сказать, это единственное из известных мне стихотворений, которое сочетает в себе политическую направленность и подлинное поэтическое совершенство), а также различные факты его биографии. В числе всего прочего мне припомнилась необычная история, связанная с сердцем Монтроза. Интересно, подумал я, где оно сейчас и найдется ли когда-нибудь снова? Полагаю, не каждый шотландец знает эту историю, и уж точно она неизвестна большинству англичан.
А дело было так. Минуло двое суток после казни Монтроза, и двое его друзей (честь и хвала их храбрости!) отважились под покровом ночи пробраться к могиле на Боромуре. Они пришли, чтобы унести с собой сердце Монтроза. Это древний обычай, весьма популярный в Шотландии: тела королей и великих героев обычно хоронили в разрозненном виде — сердце в одном месте, голову в другом и так далее. Делалось это для того, чтобы как можно больше людей в разных местах молились за усопшего. Так, например, Брюс изъявил желание, чтобы его сердце погребли в иерусалимском храме Гроба Господня. Точно так же и Деворгилла, жена Джона Баллиола, основала аббатство, дабы похоронить там сердце своего супруга. Впрочем, я уже говорил об этом, когда описывал свое путешествие в Гэллоуэй. Что касается сердца Монтроза, то у его друзей имелась особая причина охотиться за этой реликвией, и связана она была с преждевременной кончиной маркиза.
У гробокопателей не было времени держать гроб открытым, им приходилось работать очень быстро. Поэтому они просто проломили доски на уровне груди покойника и, вскрыв ему грудь, достали сердце. После того поспешно забросали могилу землей. Извлеченное сердце доставили к хирургу и аптекарю, которые его забальзамировали.
Эта неприятная по форме, но глубоко благочестивая по сути акция была проведена по просьбе молодой леди Непер. Ее муж, второй лорд Непер, относился к числу самых пылких друзей и сподвижников Монтроза. После казни маркиза он вместе с сыном Монтроза вынужден был скрываться на континенте. Леди Непер, глубоко переживая смерть героя, решила переправить драгоценную реликвию его сыну, молодому маркизу. Она распорядилась, чтобы из переплавленного меча Монтроза отлили стальную коробочку, размером и формой напоминавшую яйцо. Открывалась коробочка при помощи маленькой незаметной кнопки сбоку. Внутрь коробочки и поместили забальзамированное сердце, предварительно обернув его куском грубой ткани, пропитанной специальным составом. Для транспортировки драгоценного груза была изготовлена золотая резная шкатулка, которую вручили Джону Неперу. Этот шотландский джентльмен, изобретатель логарифмов, намеревался ехать в Италию по приглашению венецианского дожа и мог, таким образом, передать посылку сыну маркиза. Все прошло по плану: шкатулка благополучно пересекла Ла-Манш и была передана в руки юноши. И с этого момента начинается история ее удивительных приключений.
В то время (то есть, в 1650 году, самое позднее в 1651-м) молодой Монтроз находился в Голландии, но вскоре вернулся на родную землю, чтобы принять участие в восстании графа Гленкарна. Надо думать, в ходе этих драматических событий шкатулка с сердцем Монтроза затерялась или была похищена. Во всяком случае, в Шотландии ее больше не видели, и никаких упоминаний о ней в документах той поры также не осталось.
Однако много лет спустя шкатулка вновь всплыла, причем самым неожиданным образом. Пятый лорд Непер — правнук той самой леди Непер, чьими стараниями сердце героя сохранилось для потомков — путешествовал по Голландии в обществе своего близкого друга, уроженца тамошних мест. Лорд Непер поведал ему старинное предание о маленькой стальной коробочке, хранилище семейной реликвии. Каково же было его удивление, когда голландец припомнил, что точно такую же коробочку он видел у одного своего знакомого, коллекционировавшего всевозможные древности. Лорд Непер поспешил к антиквару и убедился, что друг не ошибся: это оказалась заветная шкатулка. Он выкупил ее у голландского коллекционера, и вот так — волею невероятного случая — сердце Монтроза снова вернулось в семью Неперов. Неизвестно, какие испытания выпали на долю золотой резной шкатулки, но она осталась целой и невредимой. Внутри нее по-прежнему лежал стальной футлярчик с потайной кнопкой. При нажатии на нее крышка откинулась, и взорам присутствующих предстало коричневое сморщенное сердце, завернутое в клочок материи.
Лорд Непер привез сокровище в Шотландию. Все были поражены этой находкой, и тот факт, что шкатулку обнаружил именно член семейства Неперов, многим показался знаменательным. Однако на этом история странствий реликвии не кончается.
За два дня до своей смерти лорд Непер призвал к себе любимую дочь Хестер (девушке в ту пору едва минуло шестнадцать) и торжественно вручил ей шкатулку с сердцем Монтроза. Году этак в 1776 она вышла замуж за Сэмюела Джонстона и отправилась вместе с ним в индийский город Мадрас — на новое место службы мужа. Среди семейных сокровищ, которые везла миссис Джонстон, находилась и резная золотая шкатулка.
Возле островов Кабо-Верде корабль Ост-Индской компании, на котором плыли супруги, столкнулся с французской эскадрой. Завязалась перестрелка. Мистер Джонстон взял на себя командование четырьмя орудиями, установленными на квартердеке. Миссис Джонстон тоже стояла на палубе, не желая покидать мужа в минуту смертельной опасности. К груди она крепко прижимала большой бархатный ридикюль, в котором хранились все семейные ценности, в том числе сердце Монтроза.
Меткий выстрел с французского фрегата вывел из строя одно из палубных орудий, убил двух канониров и обрушил на всех присутствующих целый фонтан металлических осколков и деревянных щепок. Миссис Джонстон была ранена, драгоценный ридикюль вырвало ударной волной у нее из рук и швырнуло на другой конец палубы. Как только отважная женщина пришла в себя, она первым делом бросилась к сумке и проинспектировала ее содержимое. Хрупкий золотой ларец оказался разбит вдребезги, но стальная коробочка осталась невредимой. Тем временем атака французов была отбита, и супруги благополучно продолжили плавание. В положенный срок они достигли берегов Индии и привезли с собой сердце Монтроза.
Первое, что сделала доблестная хранительница сокровища по прибытии в Мадрас, — отыскала среди местных жителей золотых дел мастера и вручила ему осколки разбитой шкатулки. Следуя ее указаниям, он изготовил новую шкатулку, ничуть не уступавшую по красоте оригиналу. В дополнение он отлил серебряную урну, на которой выгравировал историю жизни и смерти великого Монтроза. Миссис Джонстон поставила урну на столик из эбенового дерева в своей гостиной и в ней хранила драгоценную реликвию. Но однажды сокровище бесследно исчезло. Хозяйка дома была безутешна. Весть о ее несчастье быстро распространилась по городу, по пути, как водится, обрастая новыми деталями. Местные жители стали поговаривать, будто в урне хранился могущественный талисман и что его обладателю гарантирована неприкосновенность в бою: он якобы сумеет избежать не только гибели, но и позорного плена. Стоит ли удивляться, что похитители не пожелали расставаться с таким ценным талисманом! Итак, сердце Монтроза снова исчезло — уже во второй раз — и отсутствовало почти двадцать лет. Ходили слухи, будто его приобрел некий раджа, но все поиски и расследования остались безрезультатными.
За это время сын Джонстонов вырос и стал выдающимся колониальным чиновником. К числу заслуг сэра Александра Джонстона относится реорганизация правительства Цейлона и основание королевского Азиатского общества. Ему же посчастливилось снова отыскать сердце Монтроза и вернуть реликвию в семью. Вот как он сам рассказывал об этом в 1826 году:
У моего отца была привычка ежегодно во время охотничьего сезона отсылать меня в гости к одному из местных правителей. Как-то раз мне довелось охотиться с раджой, который, по слухам, приобрел нашу урну. Я ехал на лошади, когда меня атаковал дикий вепрь — тот самый, которого мы преследовали. Мне посчастливилось серьезно ранить его, так что раджа вскоре подъехал и прикончил зверя. Он был доволен моей помощью и во всеуслышание объявил о своем желании меня отблагодарить. Он так и спросил при всех слугах: «Что я могу для вас сделать?» И тут я рискнул: поинтересовался, правда ли, что он недавно купил серебряную урну? Объяснил, что вещь эта принадлежит моей матери и она очень ею дорожит. Я дал понять, что мы были бы счастливы вернуть урну и пересказал ему старую историю, ставшую нашим семейным преданием. Раджа подтвердил: он действительно приобрел подобную урну за большие деньги, но, к сожалению, не знал, что вещь украдена из нашего дома. Он тут же заявил, что один храбрец должен всегда идти навстречу пожеланиям другого храбреца, независимо от их национальной принадлежности и вероисповедания. Посему, сказал раджа, он считает своим долгом выполнить волю храбреца, чье сердце спрятано в урне, а тот, несомненно, желал бы, чтобы его сердце хранилось у его потомков. Таким образом вопрос с урной был решен. На следующее утро раджа распрощался со мной, преподнеся в подарок шестерку своих лучших собак и парочку фитильных ружей. Он просил передать моей матери драгоценную урну, присовокупив к ней платье из золотой парчи и несколько роскошных шалей. В сопроводительном письме он извинялся за то, что стал невольным виновником ее огорчения, и уверял, будто никогда не купил бы урну, если бы знал, что она украдена у моей матери.
Итак, сердце Монтроза снова было утеряно, а затем вновь обретено. Однако и это еще не конец истории. В 1782 году Джонстоны решили покинуть Индию и вернуться домой. Они благополучно добрались до Булони, и здесь, в порту, узнали о постановлении французского революционного правительства, запрещающем вывозить из страны золото и серебро. Увы, серебряная урна подпадала под это распоряжение. Расстроенная миссис Джонстон обратилась к одной из своих подруг — жившей в Булони англичанке по имени миссис Ноулс. Та пообещала надежно спрятать урну, а когда политическая обстановка немного разрядится, тайно переправить реликвию в Шотландию. Однако политическая ситуация так и не улучшилась. Англия и Франция оказались втянуты в наполеоновские войны, которые завершились лишь в 1815 году после сокрушительного поражения Наполеона при Ватерлоо. Джонстоны предпринимали неоднократные попытки вернуть семейную реликвию, но все они оказались тщетными. Урна бесследно исчезла. Более того, за годы войны миссис Ноулс умерла, унеся с собой в могилу тайну выбранного убежища. Долгие годы сэр Александр Джонстон не оставлял надежды вернуть сердце Монтроза. Он обшарил всю Булонь, но поиски не дали результата. В 1849 году он скончался, так и не отыскав реликвию.
Знаю, история эта кажется невероятной, но тем не менее каждое слово в ней истинная правда. Упоминания об утерянном сердце Монтроза нет-нет да и всплывают в переписке того времени, а также в двухтомнике Марка Непера «Воспоминания о Монтрозе». Большое впечатление на меня произвела недавно вышедшая книга Дж. Г. Локхарта «Вот такие тайны». Свое произведение мистер Локхарт завершает следующим волнующим пассажем:
Прошло уж более ста тридцати лет с момента исчезновения сердца Монтроза, и мы вправе сомневаться: а удастся ли когда-нибудь найти его снова? Тем не менее я не теряю надежды, ведь в жизни случаются и более удивительные события. Не исключено, что в один прекрасный день кто-нибудь от нечего делать зайдет в маленький магазинчик на одной из булонских улочек и где-то в пыльных закутках натолкнется на индийскую золотую шкатулку. Заглянув внутрь, он обнаружит стальную коробочку, «размерами и формой напоминающую яйцо». Хочется надеяться, что этот неведомый посетитель со всей осторожностью и бережностью отнесется к своей находке. Ведь вполне возможно, что он держит в руках величайшее сокровище нашей эпохи — сердце великого Монтроза.
Дорога привела меня в Брору, которая — как и все прибрежные городки шотландского крайнего севера, — казалось, служила прибежищем исключительно для рыбаков, игроков в гольф и родителей, наслаждавшихся незатейливым отдыхом. Здешняя дорога чрезвычайно напоминала южную дорогу Абердин — Монтроз. Она петляла по вершинам прибрежных утесов, пересекала небольшие ручейки и многочисленные лесистые долины, по дну которых, словно в зеленых туннелях, неслись стремительные горные речки.
В нескольких милях от деревушки с названием Лот на обочине дороги я увидел памятный знак, удостоверявший, что на этом самом месте некий охотник по имени Полсон в 1700 году убил последнего шотландского волка.
Правдивость данного утверждения вызвала у меня сомнения. Помнится, я где-то читал, что честь эта принадлежит сэру Эвану Камерону из Лохиела — якобы именно он в 1680 году убил последнего в Шотландии волка. С другой стороны, в Хайленде много диких, нехоженых уголков, и волки могли еще долго обитать в одном из них после того, как их официально объявили вымершими. Вполне возможно, что тот волк оказался действительно последним — в западной части Инвернесса, в то время как его серые собратья продолжали рыскать в остальной части страны.
Согласно широко известной версии, последний волк был убит только в 1743 году знаменитым охотником по имери Маккуин из Палл-а-Хрокайна, и произошло это в Тарнавэйском лесу графства Морей. Данная история приводится в книге братьев Стюарт «Предания оленьего Заповедника».
В один из зимних дней Маккуин получил послание от лэрда Макинтоша, в котором говорилось, что в гленах объявился огромный «черный зверь», не иначе как волк. За день до того он убил двоих детей, которые вместе с матерью пробирались через холмы. В связи с этим объявлялся «Tainchel», то есть общий сбор для совместной охоты, на который и приглашался Маккуин со своими собаками. Ему передали все необходимые сведения: где именно погибли дети, где в последний раз видели следы зверя и где предположительно может находиться его логово. Обдумав все, Маккуин пообещал помочь.
В назначенное утро все собрались в условленном месте и долго ждали Маккуина. Лэрд Макинтош был чернее тучи. Он нетерпеливо ходил взад и вперед, откровенно злился, но ничего поделать не мог: слишком большие надежды возлагались на Маккуина и его собак, чтобы отправляться без них. Так, в ожидании прошло все утро — лучшее время для выступления. Когда, наконец, охотник из Палл-а-Хрокайна появился, лэрд Макинтош набросился на него с упреками.
— Ciod е a’ chabhag? Что за спешка? — хладнокровно поинтересовался Маккуин.
Макинтош ответил в резком тоне, и все присутствующие его поддержали.
Тогда Маккуин достал из-под пледа и показал всем огромную голову волка.
— Sin у dhuibh! А это я принес для вас! — произнес он и бросил окровавленную голову к ногам изумленных охотников.
Послышались удивленные крики, радости лэрда Макинтоша не было предела. Он пожаловал доблестному охотнику землю под названием Шин-ахан, чтобы тот мог прокормить себя и своих собак.
Жаль, что я так мало знаю об охотнике Полсоне и сазерлендском волке. Этот дикий и суровый край вполне мог стать последним местом обитания шотландских хищников. Здесь на Кулине до сих пор существует брод с названием «Pait nam Madadh» — то есть Волчий.
Я продолжал свое путешествие по графству Сазерленд и думал, что не могу безмятежно наслаждаться окружавшими меня красотами. Восприятие этой земли для меня навечно испорчено воспоминаниями о «чистках», проводившихся здесь в XIX веке. На память пришел разговор с потомком одной из гэльских семей, вынужденных эмигрировать в Канаду. С горечью рассказывал этот человек, каков раньше был сей край. Земля, где колосилась рожь, где звуки волынки разносились над холмами, по которым бродили тучные стада, и где жили воинственные люди, готовые по первому зову своих вождей взяться за оружие. И вот за каких-нибудь восемь лет эта благодатная земля превратилась в дикое безлюдье. Глядя сегодня на заброшенные долины Сазерленда, трудно поверить, что некогда они были обитаемы. Скорее подумаешь, что, создав этот край, Господь забыл заселить его людьми и навсегда оставил в первобытной дикости. Тем не менее сохранились ведь старинные записи, где рассказывается о корабле, который заблудился в море и не мог найти дорогу из-за обильного дыма, окутывавшего берег: это горели разоренные фермы. Морякам пришлось дожидаться ночи, и лишь тогда они сумели сориентироваться по пламени пожарищ. Местные жители искали убежища на холмах, но голод гнал их вниз. И тогда они сотнями — мужчины, женщины и дети — спускались на берег, чтобы искать в прибрежной тине съедобные раковины. Они пускали кровь скотине и смешивали эту кровь с овсяной мукой, из полученной массы делали лепешки и жарили их на кострах. Социальные перемены, особенно такие значительные, как массовая демобилизация и разрушение традиционной системы землевладения, всегда сопровождаются трудностями. Нередко возникают осложнения в виде перенаселения. Но то, что приключилось с Сазерлендом, напоминает злую месть разбушевавшихся демонов.
Я часто думал, как же так вышло, что этот гордый и воинственный народ смирился? Почему горцы не объединились и не дали достойного отпора чужеземным притеснителям? Возможно, неблаговидную роль сыграла религия? Может, в те нелегкие дни священники выступили на стороне тиранов, осуществлявших насильственное выселение?
После Хелмсдейла идти стало значительно сложнее. Зеленая низменность сменилась труднопроходимыми холмами. Дорога петляла по безлюдным вересковым пустошам, то карабкалась на продуваемые всеми ветрами вершины, то снова спускалась вниз. Так продолжалось миля за милей. Я чувствовал, что приближаюсь к границе, впереди меня ждал Орд-оф-Кайтнесс — горный перевал, отделяющий Сазерленд от его северного соседа. Существует поверье, что Синклерам не следует ходить этой дорогой по понедельникам. Оно возникло в тот далекий понедельник, когда клан Синклеров отправился в поход на Флодден: многие тогда прошли этим перевалом, а обратно вернулся лишь один. В зимнюю пору Орд-оф-Кайтнесс представляет собой, наверное, одну из самых ужасных дорог Шотландии. Местные жители обычно забивают вдоль нее столбы, чтобы обозначить путь среди снежных заносов, полностью скрывающих дорогу. Если посмотреть с вершины, кажется поразительным, насколько разная местность лежит по обе стороны перевала. С одной стороны виден утопающий в зелени Берридейл, а с другой расстилается голая, безлесая местность, окаймленная суровыми утесами. Над этой странной землей беспрепятственно гуляют ветры с Оркнейских и Шетландских островов — так что даже в ясный осенний полдень кажется, словно каждый кустик, каждая копна сена сиротливо жмутся к земле.
Кайтнесс — удивительное графство, сильное и самоуверенное. Оно несет на себе печать минувших дней. Таинственные пикты оставили после себя полуразрушенные башни, которые одинокими клыками торчат посреди полей. Затем пришли викинги, давшие ущельям, заливам и холмам свои названия. Так, Уик, куда я направлялся, — бывший Вик, то есть залив. А имя Турсо образовалось от «Торс-а», что означает «река Тора». Иногда я с улыбкой думаю: если бы остров Скай надумал искать себе невесту среди различных областей Шотландии, то он наверняка бы выбрал Кайтнесс. Это идеальная подруга — спокойная и безмятежная — для штормового Ская. Многовековое владычество викингов не прошло даром. Воображение услужливо рисует мне образ могучего бородатого воина — таков он, наш Скай. А рядом с ним я вижу Кайтнесс — склонившуюся над прялкой светловолосую и пышнотелую северную деву.
Когда я наконец добрался до Уика, затянувшиеся сумерки уже гасли и превращались в ночную тьму. Центральная городская улица, длинная и изогнутая, была заполнена гуляющей молодежью. Мужскую половину представляли в основном молодые плечистые парни, судя по синим свитерам, местные рыбаки. Девушки же благодаря развитию индустрии моды (ну, знаете, всякие там шляпки, юбки, туфли, шелковые чулки и прочий ширпотреб) выглядели так же, как и в любом европейском городе. Изредка среди прохожих попадались старухи: пергаментно-желтые, изрезанные морщинами лица в обрамлении черных вязаных шалей, бесформенные фигуры в черных юбках и фартуках — все это делало их похожими на призраков минувшей эпохи.
На мосту я задержался, разглядывая изломанную линию городского горизонта: церковный шпиль в окружении множества крыш с торчащими трубами аспидно-черным контуром выделялся на фоне алеющего неба. Вечерний полумрак был насыщен таинственной жизнью. Вода, которая с шумом текла под мостом, местами образовывала заводи, и они тоже оживлялись каким-то внезапным блеском. Затем в их глубине мелькали случайные тени — что-то там двигалось и перемещалось, как в кипящем котле. С удивлением я прислушивался к своим ощущениям: почему мне все здесь кажется странным? Разве Уик не похож на десятки других прибрежных шотландских городов? Наверное, это глупые иллюзии, возникшие в моем мозгу под действием усталости и предвзятого мнения. Однако я чувствовал, что это не так. Глядя на зловещие черные силуэты зданий, явственно вырисовывавшиеся на фоне ночного неба, я точно знал, что это заколдованный город. Один только вид пустынной набережной порождал мысли об изменах, обманах и дележе добычи. Видно, в длинной череде моих неведомых предков где-то затерялись коварные заговорщики. И вот теперь при виде ночного города они пробудились и толкали меня на странные поступки. Мне хотелось поглубже запахнуться в плащ, надвинуть шляпу на глаза и крадучись следовать по узким улочкам Уика, свернуть в глухой переулок и условным стуком постучать в темную дверь.
Пока же я посетил великолепный порт с огромным волнорезом — у него был вид пустой конюшни, как всегда бывает в порту в отсутствие траулеров. На набережной громоздились ящики и стояло видавшее виды оборудование для местного рыбоконсервного производства. У берега болталась пара рыбацких лодочек, и их якорные огни покачивались в такт с приливной волной. А поверх всего плыл насыщенный запах крепкого табака, смешанный с ароматом недавно поджаренного бекона…
Я чувствовал себя смертельно уставшим, и мне стоило больших усилий оторваться от Уика. Но разве я не пообещал себе заночевать в Джон-о’Гроутс? А ведь до него еще целых семнадцать миль — ужасное расстояние в такое время суток (да еще после целого дня, проведенного в пути), когда каждая миля кажется втрое длиннее. Тени на дороге напоминали мне причудливые фигуры злобных демонов, а беленые стены окрестных домиков вызывали чувство бешенства и желание их разрушить.
Я ощущал свежее дыхание морского ветра, видел мерцающий свет Дункансби-Хед, который желтым лезвием прорезал тьму над Пентленд-Фертом. Он перекликался с другими маяками, установленными чуть ли не на всех острых, выдающихся в море мысах: они включались и выключались с периодичностью в минуту, предупреждая невидимые корабли о грозящей им опасности.
Я шел по длинной прямой дороге, которая упиралась непосредственно в здание гостиницы Джон-о’Гроутс. Собственно, кроме этой гостиницы да пары примыкавших к ней коттеджей, вокруг ничего больше и не было. Меня захватил дух приключения. Не помню, когда бы это чувство было столь сильным, как в тот миг, когда я очертя голову ринулся в крохотное местечко на самом краю Шотландии.
Наконец-то семнадцать миль остались позади. Я миновал оклеенную открытками прихожую и вошел в комнату, где застал совершенно неожиданную картину. Священник в компании еще одного пожилого джентльмена и двух леди играл в какую-то карточную игру. Судя по довольному виду стариков, они только что приятно отужинали и теперь наслаждались вечерним отдыхом. Я чувствовал себя крайне усталым и голодным, однако задержался на несколько минут, чтобы полюбоваться этим неожиданным зрелищем. Пастор с его пеньковой трубкой, да и вся милая компания старичков, казалось, перенеслись сюда прямо из традиционной гостиной Южного Кенсингтона. Вот вам и Джон-о’Гроутс — заброшенная шотландская деревушка на самом краю земли!
За время своих многочисленных странствий я стал крупным специалистом по маленьким сельским гостиницам и постоялым дворам. Отличить хорошую гостиницу от плохой совсем несложно: достаточно заявиться в десять часов вечера и робко спросить насчет ужина. Плохая гостиница сурово хмурит брови (порядочные люди, мол, по ночам не бродят!), выставляет форпост в виде недовольной заспанной горничной и спешит захлопнуть буфет прямо у вас перед носом. В отличие от нее хорошая гостиница встречает радушной улыбкой и сокрушается по поводу утомительного путешествия, которое вам довелось проделать. Она тут же спрашивает, что вы желаете на ужин — яичницу или жареную треску? А может, сэр предпочтет кусочек ветчины или немного супа, все разогреется буквально в две минуты! Именно такой прием ждал меня на самом кончике этого скалистого шотландского носа. Поужинав, я поднялся в свой номер — маленькую опрятную комнатку, где в камине уже жарко пылали торфяные брикеты. Они наполняли помещение чисто гэльским запахом, живо напомнившим мне Коннемару и Арисайг. А еще на память пришли все те славные черноглазые люди, мужчины и женщины, которых я встречал в пути. Так что, несмотря на усталость, я сел поближе к огню и углубился в свои записи.
Над каминной доской висела картина, которую я не видел уже много лет. На ней была изображена коленопреклоненная женщина, горько рыдавшая у ног мужчины. Красавец с волевым подбородком, похоже, не обращал никакого внимания на ее страдания; он рассеянно смотрел куда-то в пространство. Картина называлась «Поверженный кумир». Полагаю, в свое время это «проблемное» полотно поставило в тупик не одного викторианского джентльмена, члена Королевской академии. Но еще больше оно интриговало и озадачивало меня, ибо в детстве я принужден был часами рассматривать его репродукцию на стене своей детской. Помню свое искреннее волнение: почему женщина плачет? И почему мужчина так суров к ней? Прошло много лет, и вот в маленькой уютной комнате я снова гляжу на эту картину, но уже без прежнего недоумения.
Было чуть больше шести, когда я вышел из гостиницы и огляделся. Погода стояла солнечная, но ветреная. Здание было построено на склоне холма, а всего в нескольких ярдах от него плескались волны Пентленд-Ферта. Прямо по курсу на севере маячили Оркнейские острова, издалека они напоминали стоящие на якоре корабли. Я знал, что крайний слева остров — это Хой, справа, соответственно, Саут-Роналдсей. Отсюда я мог разобрать зеленые долины и блестевшие на солнце прибрежные утесы. Гораздо ближе, всего в миле или двух от берега виднелся чудесный зеленый остров Строма.
Сам Джон-о’Гроутс расположился в довольно уютной, хоть и продуваемой всеми ветрами местности. Все вокруг чистенькое, подстриженное. Ровные дорожки ведут через поле, где стоят аккуратные стога сена, обвязанные веревками и для надежности обложенные камнями. Плоский пейзаж, особенно в сочетании с тяжелыми облаками, наверняка, должен был напоминать старому Йону де Грооту его родную Голландию.
Удивительно, что мы практически ничего не знаем о человеке, имя которого известно всему миру. Говорят, будто Йон де Гроот, в честь которого названа деревушка, был голландцем, который поселился в здешних местах — на самой оконечности Кайтнесса — во времена короля Якова IV. По слухам, он обслуживал паромную переправу на Оркнейские острова и прозвище свое «Джон-о’Гроутс» получил, поскольку плату брал в размере грота[19]. Однако по-настоящему голландец прославился благодаря своему необычному дому: рассказывают, будто он выстроил восьмиугольный дом с восемью дверями, и внутри якобы стоял восьмиугольный стол. Согласно легенде, сделал это бедняга Йон, чтобы положить конец бесконечным спорам между сыновьями (а их, как вы уже догадались, было восемь). В новом доме все сыновья могли одновременно войти в дом и сесть на равноценные места за столом, не оспаривая ничьего главенства. Другое объяснение, более приемлемое с точки зрения современного практицизма, гласит, что Йон де Гроот просто выстроил для своих пассажиров (напомню, дом стоял возле переправы) восьмиугольное убежище от местных суровых ветров.
Впрочем, не столь уж важно, какие функции исполняла первоначальная постройка, поскольку до наших дней от нее не сохранилось ни камня. Полагаю, нынешнее здание гостиницы было возведено много позже на месте разрушенного дома Йона де Гроота.
Недалеко стоит небольшая церквушка с белеными стенами. Говорят, именно там похоронен знаменитый голландец. Я не поленился осмотреть местную реликвию, которую мне представили как подлинный надгробный камень Йона де Гроота. Камень, по слухам, подняли с могилы и вмуровали в церковную стену. Что ж, все возможно, хоть я и не нашел тому подтверждения в неразборчивой надписи на плите. По правде говоря, я вообще не разобрал ни слова. Зато мне удалось обнаружить надгробие, удостоверявшее, что семейство Гротов действительно существовало и относительно благоденствовало в семнадцатом веке. Надпись гласила: «Здесь лежит Финдлей Грот. Дункансби. Похоронен 18 мая 1601 г. Spes altera Vita»[20].
Хочется отметить, что в Джон-о’Гроутс нет того ощущения «финальности», которое присуще другим знаменитым мысам — Лендс-Энду или, скажем, Малл-оф-Гэллоуэй. Строго говоря, он и не является самой северной точкой Шотландии. По крайней мере, расположенный неподалеку мыс Даннет-Хед на милю дальше выдается в пролив Пентленд-Ферт. По слухам, в тех краях бушуют настолько сильные штормы, что подхваченные волнами камни выбивают стекла в окнах местного маяка, расположенных на высоте 346 футов.
Я прогулялся по тропинке, которая убегала от гостиницы в поля. Привела она меня к зданию маяка на Дункансби-Хед, откуда открывался незабываемый вид на Оркнейские острова и Пентленд-Скерриз. Темно-голубые воды пролива местами вспенивались белыми волнами, по ним скользили фантастические тени от облаков. Воздух был настолько чист, что мне даже удалось разглядеть белую полоску прибоя у Оркнейских островов. Знаменитые Стэкс-оф-Дункансби, напоминающие по виду «Иглу Клеопатры», представляют собой три колонны из песчаника, стоящие в воде на некотором расстоянии от берега.
Я беседовал с одной дамой, приехавшей погостить в Кайтнесс. И хотя сейчас она проживала в Эдинбурге, детство провела в здешних краях и хорошо знала округу — от Джон-о’Гроутс до мыса Кейп-Рат. Мы сидели с ней на невысокой каменной стене неподалеку от Дункансби-Хед.
— Возможно, старые суеверия и вымерли во всей остальной Шотландии, — говорила она, — но здесь-то они процветают по-прежнему. Хотя железная дорога проходит всего в семнадцати милях от Уика, но сотни местных жителей никогда ею не пользовались и, откровенно говоря, не имеют к тому ни малейшей склонности. Помнится, не так давно двое наших знакомых из этой части Кайтнесса приехали в Эдинбург, и мой муж вызвался показать им город. А, надо сказать, люди эти никуда прежде не выезжали и поезда в глаза не видели. И как вы думаете, что их больше всего впечатлило в Эдинбурге? Слон в зоопарке! Смотрели как завороженные. Железная дорога, трамваи, толпы на улицах — все это оставило их равнодушными. Они целый день провели в зоопарке перед клеткой со слоном.
Пока мы беседовали, из-за холма появился немолодой рыбак. Увидев нас, он остановился и что-то крикнул. Моя собеседница рассмеялась.
— Вот вам пожалуйста! — пояснила она. — Характерный пример. Местные рыбаки считают: если, собираясь в море, встретил женщину — жди несчастья. И уж совсем плохо, если она первая с тобой заговорит. Этот бедняга специально шел кружным путем, чтобы избежать несчастливой встречи, и на тебе — натолкнулся на меня! Он потому и крикнул, что хотел опередить меня.
— Ну и ну, — поразился я. — Этак вы меня и в ведьм заставите поверить!
— Ведьмы! — рассмеялась дама. — Здесь их не один десяток! Да вот тут неподалеку живет одна. Хотите, познакомлю? Местные рыбаки боятся ее, как огня; считают самой опасной из всех местных ведьм. Если, не дай бог, встретят по пути на рыбалку, тут же возвращаются домой и весь день на улицу глаз не кажут.
Она бросила взгляд на видневшийся вдалеке островок Строма.
— А тамошние жители до сих пор верят в сглаз. На острове живет одна старуха (скорее всего, обычная безобидная женщина), но местные крофтеры почему-то решили, что она может сглазить их скот. Стоит ей появиться на улице, как они тут же загоняют своих коров в хлев или еще куда подальше, лишь бы ей на глаза не попасться. Вам обязательно надо посетить Строму. Можете себе представить, зимой эти островитяне устанавливают дежурства и по очереди следят за морем — высматривают кораблекрушения. Просто безумие какое-то! Они почему-то вообразили, что обломки кораблекрушений — это Божий дар, который небо посылает им специально, чтобы помочь в тяжелые зимние месяцы. И пренебрегать дарами грех. Сколько уж пробовали переубедить их, все бесполезно! Как только обломки доплывут до скал, они тут же тянут с них все, что под руку попадется. Недавно, например, прихватили чужую вставную челюсть.
Мне вспомнился случай, рассказанный Аланом Стивенсоном, инженером из Комиссии по маякам. В середине девятнадцатого столетия он путешествовал по Шотландии, подыскивая подходящие места для установки новых сооружений.
— Почему у вас вместо парусов сплошные лохмотья? — спросил он у старого моряка, встреченного на каменистом побережье.
— Если б вы, с Божьей помощью, не построили такую прорву маяков, — отвечал старик (естественно, на своем диалекте), — то у меня б еще прошлой зимой были бы новые паруса.
И я подумал, что жители Стромы, теперь уже привыкшие жить в окружении маяков, наверняка вначале рассматривали их строительство как бессовестное ущемление своих законных вековечных прав.
Кстати о диалектах. Обитатели Джон-о’Гроутс говорят на своем особом языке, разительно отличающемся от того, которым пользуются остальные шотландцы — как горцы, так и жители равнин. Прежде всего мне бросилось в глаза, что при встрече мужчины нередко обращаются друг к другу со словами: «О бой!» Вначале я, по своему невежеству, недовольно морщился, поскольку считал данную фразу досадным заимствованием из американской речи. И лишь потом выяснил, что это вовсе не так. Оказывается, приведенные слова являются местной формой приветствия, издавна бытовавшей в этих краях.
Мне посчастливилось собрать неплохую коллекцию фразочек и восклицаний, особо поразивших меня за время странствий. Однако все они бледнеют перед следующим образцом кайтнесского диалекта, который я почерпнул из местного еженедельного издания. Увы, боюсь, он слишком сложен для моего понимания. Хотя я установил, что широко распространенное тут слово «boy» является сокращением от «boyag».
Удивительный самобытный диалект, но, увы, мало понятный для иностранца. Смельчаку, который надумает расшифровывать речь местных жителей, я бы посоветовал предварительно накопить колоссальный багаж отдельных слов и выражений.
Северное побережье Кайтнесса — это плоская зеленая и плодородная земля, отделенная от моря цепочкой суровых утесов. Впервые с тех пор, как я покинул Инвернесс, у меня перед глазами не маячили неизменные шотландские холмы. Возможно, поэтому возникло странное чувство, будто бы я нахожусь в Восточной Англии. Этот край сильно отличается от остальной Шотландии, и люди, которых я встречал на пути к Турсо, выглядели непривычно — высокие голубоглазые блондины. Как и большинство жителей Восточной Англии, своими светлыми волосами и голубыми глазами они обязаны викингам.
В Кайтнессе в глаза сразу же бросаются, во-первых, стоячие камни-плитняки — они торчат на каждом поле и играют весьма прозаическую роль оград; а во-вторых, многочисленные курганы, так называемые «дома пиктов».
О кайтнесском камне могу сообщить следующее: он серый, твердый и очень прочный. Помнится, я где-то читал, что этим камнем были вымощены мостовые Парижа. Что касается «домов пиктов», то их не следует путать с каменными крепостями, или дунами, как их здесь называют (постройку дунов почему-то тоже приписывают таинственным пиктам). Да здесь практически любой зеленый курган, стоящий посреди поля, считают «домом» пиктов. В Кайтнессе — как и в любой другой части страны, где некогда обитали пикты — сохранились легенды о маленьких человечках, якобы живших под землей. Что ж, наверное, это свойственно каждой расе завоевателей: покорив новую землю, они склонны умалять и приуменьшать своих предшественников. В ирландском фольклоре легендарные пикты и вовсе со временем переродились в эльфов, или Малый народец.
Однако, оказавшись в Кайтнессе, в первую очередь вспоминаешь не пиктов, а викингов. Северные пираты оставили множество названий на географической карте данной местности. Соседнее графство — самое северное графство Великобритании — они назвали Сазерлендом, то есть Южной землей. И это понятно, ибо Сазерленд лежал к югу от родины викингов. Постепенно влияние викингов распространилось на всю территорию, за исключением холмов. Холмы им были не нужны, этого добра и в Норвегии хватало! Зато остальной Кайтнесс был воистину лакомым кусочком: плоские равнины, желанная пахотная земля, которой так недоставало в родных краях. Ради этого любой северянин пошел бы в викинги. Поразительны масштабы разразившегося в восьмом и девятом веках нашествия морских грабителей. Оно волной накрыло Шетландские и Оркнейские острова, захватило все западное побережье Шотландии и добралось до острова Мэн, который стал своеобразной морской базой для прибрежной империи викингов. Не обошли они стороной и Ирландию: там викинги заложили города Дублин, Корк, Лимерик, Уиклоу и Уотерфорд. Затем волна обратилась на восток, прокатилась по территории Англии и наконец достигла французских берегов, где викинг Роллон основал герцогство под названием Нормандия. Нигде в Великобритании так не ощущается влияние северных соседей, как в Кайтнессе. Вплоть до самого одиннадцатого века оно играло роль своеобразного ускорителя прогресса, источника живительной силы для этого шотландского графства. Достаточно взглянуть на экономическую карту Кайтнесса: все главные сельскохозяйственные районы буквально испещрены скандинавскими названиями. Гэльские же корни сохранились лишь в наименованиях холмов да бесплодных вересковых пустошей, куда викинги оттеснили коренное население.
Турсо оказался небольшим серым городком с длинной центральной улицей и портом, откуда открывался замечательный вид на залив Турсо-Бэй. Перед церковью я увидел памятник сэру Джорджу Синклеру, знаменитому хозяину замка Турсо. Надпись на постаменте гласила, что упомянутый Синклер скончался в 1868 году. Этому человеку шотландцы обязаны фундаментальным трудом под названием «Статистические сведения о Шотландии». Издание содержало огромное количество информации, собранной приходскими священниками Шотландии и сведенной воедино сэром Джорджем. Его по праву называли «самым всеобъемлющим собранием статистических данных, когда-либо собранных в отдельной европейской стране». И сегодня (да простит мне Лига Наций) я берусь утверждать, что труд Джорджа Синклера стал самым полным компилятивным сборником после знаменитой Книги Судного Дня.
Однако сэр Джордж прославился не только как автор статистического издания. Он вообще был интересной личностью. Начать с того, что Синклер учился вместе с Байроном и Робертом Пилем, и Байрон характеризовал его как «чудо нашей школьной поры». В шестнадцать лет Синклер окончил школу Харроу и отправился в Геттинген. Тамошним властям он показался подозрительной личностью, Синклера арестовали и доставили на допрос к самому Наполеону. Собеседование закончилось вполне благополучно для молодого шотландца. Синклер освободился и позже описал эту памятную встречу в книге, которую в 1826 году издал за собственный счет (замечу, что книга является библиографической редкостью, и я страстно мечтаю заполучить ее в свою коллекцию), Подозреваю, что и мое восхищение статуей Джорджа Синклера подогревалось таким сомнительным чувством, как жадность библиофила. Синклер сделал блестящую карьеру в парламенте. Он достиг значительных высот и в свое время наделал много шума, отказавшись от субботнего обеда с королем Пруссии Вильгельмом IV!
На главной улице Турсо меня ждало неожиданное зрелище: я увидел молодых симпатичных девушек — торговок рыбой. Они были одеты в юбки из грубой ткани и фартуки, каждая несла на голове большой и плоский плетеный поднос с рыбой. В Эдинбурге и Лейте мне неоднократно доводилось видеть уличных торговок рыбой, но все они были либо безнадежными старухами, либо женщинами средних лет. Здесь же совсем еще юные создания! Я не мог отвести глаз от этой прелестной картины: смеясь и болтая, девушки шли по улице и несли на голове серебристый груз.
Мое путешествие продолжалось. Дорога, которой я следовал, карабкалась на вершину Скрабстер-Хилла, затем вновь спускалась и бежала меж полей. С правой стороны тянулась неизменная череда скал, резко обрывавшаяся в море. Нигде в Британии мне не доводилось наблюдать, чтобы прибрежные утесы образовывали такую ровную, непрерывную линию. Я даже подумал, что это должны быть какие-то особо прочные скальные породы — иначе как им удавалось столько лет держать оборону на крайнем севере Шотландии, сопротивляясь реву, пене и натиску морской стихии? Я продолжал двигаться вперед: пересек невысокий горный кряж и снова оказался на территории Сазерленда. Через сорок миль на моем пути встретилась очаровательная деревушка с названием Танг, стоявшая на берегу узкого морского пролива Кайл-оф-Танг. Мне показалось, что я оказался в иной вселенной. Представьте себе мир, который состоит из озера с золотыми водорослями, высокого неприступного холма и темного ущелья. В комплект декораций входили также буро-коричневая вересковая пустошь и дикий лес.
Чтобы попасть на другой берег озера, нужно воспользоваться нехитрой лодочной переправой: всего несколько минут, и вы у цели. Проблема состояла в том, что переправа эта годилась только для пеших путников; автомобилистам же приходилось делать изрядный крюк, огибая озеро. Итак, мне предстояло проехать двенадцать миль по берегу озера, о чем я вовсе не жалел. Живописные окрестности стоили того, чтоб на них полюбоваться.
Далеко впереди тянулась вереница холмов, образуя одно из самых величественных зрелищ во всей Шотландии: слева громоздились Бен-Лоял и примыкавший к нему Бен-Хоуп. Меня поразило: до чего же непохожи два гиганта! Бен-Лоял, этот сазерлендский Кулин, представлял собой группу крутых, обрывистых скал, достигавших в высоту 2505 футов и переходивших затем в одиночные утесы (каждый в отдельности напоминал гордый шпиль кафедрального собора). И рядом с ними Бен-Хоуп: он на пятьсот футов выше соседа, но более гладкий и округлый, смахивает на купол собора. У него два отрога — один круглый, как Гламайг, а второй, подобно Сгурр нан Гиллеан, торчит вверх обломанным клыком. Бен-Лоял представляется мне холмом, на котором скандинавские боги могли бы затачивать свои мечи. Им надо было только прийти сюда из Турсо и воспользоваться этим роскошным точильным камнем, который создала для них природа.
Я смотрел на пик Бен-Лояла, вздымавшийся выше облаков, и думал, что редко мне доводилось видеть более грозные горы. Его склоны были испещрены пугающими лощинами и темными оврагами. Обшаривая взглядом мрачную громаду, я отмечал все укромные впадины и все возвышенности, увенчанные обломками скал, все темные пещеры и ненадежные выступы… Воистину, эта гора стала бы идеальной игровой площадкой для юных бесенят или колыбелью для валькирий.
До чего же диким и неприступным выглядело северное побережье Сазерленда! Здесь я ощущал себя более одиноким и оторванным от цивилизации, чем когда пересекал Сьерра-Неваду по пути из Гранады в Альмерию. И с каждой пройденной милей это чувство только усиливалось. Я сам себе казался непрошеным гостем, случайно забредшим в мастерскую Господа Бога. Холмы — холодные и безразличные в своем величии — нависали над морем, толкались боками, наползали друг на друга. Узкие соленые озера извивались, с трудом прокладывая себе путь в горные долины. Они выглядели лазутчиками водной стихии, которые тайком просачивались в земную твердь. Чаще всего их берега были абсолютно безлюдны, но иногда там лепились два-три домика. Приземистые и неказистые, они, казалось, и сами осознавали свою неуместность в этом краю желтых водорослей и папоротников. Здесь не было места для людей — только ветер да волны, да еще молчаливые, погруженные в задумчивость холмы, которые отражались в водной глади. В эти края забредало так мало путешественников, что сочли нецелесообразным строить настоящую паромную переправу и решили ограничиться небольшой лодочкой. По этой причине мне пришлось проделать лишние двенадцать миль по горной дороге: сначала вдоль восточного берега озера Лох-Эриболл, а затем в противоположную сторону по западному берегу. И все ради того, чтобы преодолеть путь, который по воде занял бы менее пяти минут.
Дальше дорога пролегала сквозь буйные зеленые заросли, которые были бы вполне уместны где-нибудь в Уорикшире. Выехав из этого зеленого лабиринта, я снова увидел озеро, пустошь и бесконечные холмы. Мимо проплывали склоны, и поросшие сосняком, и абсолютно голые, мелкие речки в каменистых берегах и лесные ручейки весело журчали под сенью листвы. Порой на пути ручья встречалась скала, и тогда, падая с ее края, он образовывал крошечный белый водопадик. Все это многообразие раскинулось на фоне одной и той же величественной картины открытого моря, его рокот — то громче, то тише — сопровождал меня всю дорогу.
Длинное и узкое озеро Лох-Эриболл уютно угнездилось среди холмов, воды его казались темными из-за громоздившихся на левом берегу гор. Двадцать миль я ехал вдоль озера, и за это время мне встретились всего две или три фермы: скромные постройки под низкими, словно съежившимися от ветра крышами. Перед каждой из ферм небольшой участок расчищенной земли, на котором колосился будущий урожай. Тем временем холмы окутались вечерним туманом. Я ехал по совершенно безлюдной местности — лишь в небе парила какая-то крупная, неведомая мне птица, да порой в папоротнике мелькал заячий хвост. Становилось все темнее, на Лох-Эриболл опускались долгие северные сумерки. Внезапно я почувствовал, что радость путешествия покинула меня. Возникла острая потребность услышать человеческую речь, увидеть свет. Мне хотелось как можно скорее уехать отсюда, от окружавших со всех сторон холмов. Казалось, они неодобрительно смотрят на меня — жалкого представителя человеческого племени, вторгшегося в их владения.
С чувством облегчения я въехал в беспорядочно раскинувшуюся деревушку под названием Дарнесс. Увы, здесь негде было остановиться на ночлег, и мне предложили проехать в сельскую гостиницу, в нескольких милях оттуда, на берегу Кайл-оф-Дарнесс. Уже почти стемнело, и я поспешил в указанном направлении. Въехав на вершину холма, я невольно поежился при виде открывшейся моему взору панорамы: на фоне закатного неба темными силуэтами выделялись все те же мрачные, окутанные туманом холмы.
Гостиница для рыболовов стояла почти у кромки воды. Видно было, что поздние визиты усталых путников здесь не в новинку. Мне сразу же предложили ужин и свободное местечко возле жарко натопленного камина. Собственно, кроме меня в гостиной сидел всего один человек — унылый краснолицый англичанин с седыми усами. Одет он был в твидовую куртку с кожаными заплатами на локтях. На мое появление он отреагировал недовольным взглядом, каким обычно окидывают неожиданного попутчика в купе первого класса. Я его вполне понимал: он так уютно устроился — в своих брюках гольф и теплых домашних туфлях. Судя по стаканчику виски в руке и бутылке содовой на подлокотнике кресла, англичанин рассчитывал провести вечер в приятных мечтах о завтрашней рыбалке.
Вначале он молча наблюдал, как я жадно поглощаю яичницу с беконом. Но затем, очевидно, подумал, что мы вполне могли быть выпускниками одной школы, и решился со мной заговорить. И, как всегда это происходит со старыми неприступными с виду англичанами, разговорившись, он оказался отличным парнем и милым собеседником.
— Уединенное местечко, — обронил я.
— О да, — ответил он, — одна гостиница на восемьдесят миль.
— Шестьдесят миль от железнодорожной станции.
— Да. А вы, позвольте спросить, рыбак?
Тут передо мной встала дилемма. Сказав «нет», я рисковал нарваться на презрение, но, с другой стороны, утвердительный ответ мог возбудить в моем собеседнике неприязнь к нежелательному сопернику.
— Вообще-то да, — наконец нашелся я, — но в настоящий момент не рыбачу.
— Небось, проезжали мимо на машине?
— Именно.
На лице англичанина отразилось откровенное разочарование. Он искренне не понимал, как можно быть рыбаком и не рыбачить, а вместо того разъезжать на идиотской машине! В его глазах я сразу упал до положения человека, у которого не все в порядке с головой. Наша дружба умерла, так и не родившись. Она тихо испустила дух под недоумевающим взглядом англичанина.
Мне не оставалось ничего другого, как откланяться и подняться к себе в номер. По дороге пришлось обходить имущество моего соседа — болотные сапоги, прорезиненный дождевик, удочки и верши, плетеную корзину для рыбы, а также пару огромных подбитых гвоздями башмаков.
Утром я съел обильный завтрак в обществе все того же рыболова (когда я спустился, он уже сидел в гостиной и, судя по всему, был готов к выходу).
За едой я рассматривал чучело дикой кошки в застекленном ящике на каминной доске. Это был солидный зверь ростом с крупного фокстерьера, с маленькой головой и неожиданно массивным задом. На морде застыло выражение крайней ярости. Сосед мой пояснил, что кошку эту подстрелили в окрестностях гостиницы в 1931 году.
— И что, их много здесь водится? — поинтересовался я.
— Полагаю, немало, — ответил мой собеседник. — Пастухи жалуются, что они таскают ягнят, а зимой чуть ли не в открытую нападают на людей.
Как выяснилось, он был не только рыболовом, но и большим знатоком диких кошек. Во всяком случае, много лет назад он подстрелил одну из них на холмах.
— Вы бы посмотрели на это чудовище после того, как мы ее освежевали! — сказал он. — Ни грамма жира, одни мышцы.
Он рассказал мне, что большинство зверей, которых в Хайленде держат за диких кошек, на самом деле являются одичавшими домашними животными. Хотя, несомненно, существуют и настоящие дикие кошки — вот как тот экземпляр на камине.
— Если уж домашняя, ручная кошка ушла охотиться в лес, — рассуждал он, — то все, пиши пропало. Она никогда не бросит это дело. Я знавал одного пастуха, у которого жила такая кошка. Можете себе представить, она каждое утро приносила ему добычу — то тетерева, то фазана… а как-то раз даже зайца притащила! Хозяин ни за что на свете не желал с ней расставаться, но беда в том, что подобные животные становятся неуправляемыми и рано или поздно совершенно дичают. Лучше уж сразу пристрелить… Есть, правда, один испытанный способ избежать крайности: надо вывернуть кошке уши и прикрепить их к голове. Кошки, знаете ли, терпеть не могут, когда вода попадает им в уши. Поэтому после такой экзекуции ваша киска будет сидеть дома…
Тут мы заметили возле крыльца молодого парня в охотничьей шапке. Одет он был в костюм из ворсистого твида и черные башмаки. Судя по тому, что в руках парень держал удочки и сети, это был подручный нашего рыболова. Англичанин тотчас прервал беседу, тщательно вытер усы и, топая не хуже подкованного першерона, покинул столовую.
Над Кайл-оф-Дарнесс вовсю сияет солнце. Верхушки холмов четко вырисовываются на фоне неба. Сегодня, когда я продолжаю свой путь в западном направлении — еду мимо озера, пересекаю пустошь, — трудно уже понять, чем, собственно, эти холмы так напугали меня вчера.
Я оглядываюсь вокруг и нахожу, что здешняя долина очень напоминает Гленко. В ней царит та же атмосфера мрачной, сосредоточенной задумчивости. С обеих сторон от дороги поднимаются высокие холмы; с одной стороны они достигают высоты 1700 футов, с другой попадаются великаны вроде Бен-Спионайха (2537 футов) и Гранн-Стаках (2630 футов). Временами между холмами открываются просветы, и заглядывая в них, я наблюдаю все ту же картину — мили и мили дикого, безлюдного великолепия. Вся десятимильная поездка от Дарнесса до Рикониха протекает в подобной местности — одной из самых девственно — прекрасных в шотландском Хайленде. Примерно на полпути встречается камень с выгравированной надписью, которая сама по себе свидетельствует о дикости и труднодоступности этого района:
1883 год
Посвящается жителям Дарнесса и Эдрахиллиса.
В знак великой благодарности и уважения
за их гостеприимство,
проявленное в ходе сооружения этой дороги.
Надпись сделана их покорным слугой
ПИТЕРОМ ЛОУСОНОМ,
землемером.
В наши дни многое изменилось, и судьба нечасто заносит государственных служащих в столь дикую и суровую местность. И все же, думаю, всякий, увидевший данный камень, оценит по достоинству такт и благородство мистера Лоусона, выразившего таким необычным образом свою благодарность.
Пересекая эту долину, чувствуешь себя так, будто играешь в прятки со сказочными великанами. Уже подъезжая к Рикониху, я замер в удивлении при виде огромного холма, в гордом одиночестве возвышавшегося слева от дороги. Эта гигантская, причудливо изогнутая громада высотой 2580 футов носит название Аркл, или Аркуйл, и по виду чем-то напоминает Гибралтар.
Дальше местность претерпевает заметные изменения. От Рикониха, где воды Атлантики вторгаются в сушу длинным извилистым рукавом Лох-Инхарда, и до самого Лаксфорд-Бриджа простирается удивительная зона — шесть миль заколдованной страны, принадлежащей не иначе как гномам. Дорога тянется на уровне моря в окружении целой сети мелких озер. Они разбросаны здесь сотнями — самых разнообразных форм и размеров. Напрасно я обращал взор к горизонту в поисках океана: повсюду, куда ни посмотри, простиралась испещренная озерами земля. Я невольно сравнивал здешнюю местность — неисследованную и неиспорченную — с другими дикими уголками Западного Хайленда: с Мораром, Арисайгом, окрестностями Гленелга и, в особенности, с Норт-Уистом. Когда ажурная сеть озер осталась позади, передо мной открылась еще одна потрясающая долина, пролегавшая меж двух гигантов — все тем же Арклом слева и погасшим вулканом (практически идеально конической формы) Бен-Стэк справа. Если бы среди многочисленных живописных пейзажей Хайленда мне пришлось выбирать какой-нибудь один — скажем, чтобы продемонстрировать заезжему иностранцу, — то я, несомненно, остановился бы именно на этом…
Дорога огибала подножье Бен-Стэка вдоль побережья одноименного озера, и неизменно на его противоположном берегу вырисовывался огромный и переменчивый силуэт Аркла. Эх, даже жаль: такая красота, а любоваться некому. В подобных местах если кого и встретишь, то случайного охотника на оленей или же фургон с оленями, который спешит к назначенному месту охоты.
К сожалению, этот удивительный, самобытный район, овеянный романтикой Атлантического побережья, не имеет собственной задокументированной истории. Местное население хранит память о происходивших в прошлом войнах между кланами и деяниях отдельных героев, но рассказы эти передаются от поколения к поколению в устной форме.
Я долго ехал по долине, тянувшейся вдоль озера Лох-Мор, затем проделал еще шестнадцать миль вдоль озера Лох-Шин и в конце концов — изрядно утомленный всеми этими долинами в духе Гленко — прибыл в деревушку по имени Лэрг.
Зато поздним вечером того же дня я добрался до Инвернесса и заночевал в настоящей городской гостинице.
Я принимаю решение пройти по Лариг-Гру, выхожу из Авьемора вместе с миссис Мюррей из Кенсингтона, провожу ночь на полу охотничьей хижины, пересекаю Глен-Тилт, сообщаю полезные сведения о происхождении традиционного шотландского напитка «Атоллское зелье» и наконец, проделав сорок миль, добираюсь до Блэр-Атолла.
Итак, я снова очутился в Инвернессе, который теперь казался мне настоящей южной метрополией. Несколько дней я бродил по городу в полной нерешительности. Дело в том, что я уже пообещал заехать в Абердин к своему знакомому браконьеру и отправиться с ним порыбачить на некую секретную речку. Кроме того, очень хотелось пройти по перевалу Лариг-Гру, но я сомневался, хватит ли мне сил для 40-мильного пешего похода. Именно в таком малоприятном состоянии духа я и свел знакомство с достопочтенной миссис Мюррей из Кенсингтона.
Боже, что за женщина!
Я встретил ее в букинистическом отделе инвернесского магазина и уже не захотел расставаться — приобрел, так сказать, в двух томах и принес с собой в гостиничный номер. На самом деле эту даму звали миссис Сара Ост, но она, очевидно, предпочитала использовать более аристократическое имя одного из своих бывших мужей — достопочтенного Уильяма Мюррея, родного брата графа Данмора. Означенный Мюррей умер в 1786 году, и его вдова, которой в ту пору едва минуло сорок два года, поспешила снова выйти замуж, на сей раз за мистера Джорджа Оста. А еще тринадцать лет спустя 55-летней миссис Ост внезапно пришла охота прокатиться по Шотландии. С этой целью «достопочтенная миссис Мюррей из Кенсингтона» заказала специально оборудованную карету. Обладая зорким (я бы сказал, орлиным) глазом и неукротимым духом военачальника (тут она могла бы посрамить Ганнибала, Цезаря и Наполеона, вместе взятых), эта дама отправилась не куда-нибудь, а в Хайленд. И никакие препятствия не могли устрашить неукротимую миссис Мюррей и умерить ее любознательность. Свои впечатления она изложила в книге, вышедшей в свет в 1799 году. Отзывы были настолько лестными, что миссис Мюррей посчитала необходимым включить их во второе издание. Нет, ну что за женщина!
Книга называлась «Путеводитель по красотам Шотландии, и т. д., снабженный более подробным описанием страны, в особенности той ее части, что называется Хайлендом».
И начиналась она следующим образом:
Позаботьтесь, чтобы ваш экипаж был достаточно вместительным. Убедитесь, что рессоры хорошо подтянуты; захватите с собой шесток для остановки и крепкие цепи. Не забудьте также запасные чеки для колес и специальные крепления: они обеспечат дополнительную устойчивость экипажа при езде по плохим дорогам. В комплекте с ними вам потребуется гаечный ключ для подтяжки креплений, ну и, наконец, не помешают молоток и крепкие веревки. Внутри кареты полезно иметь легкий плоский ящик, причем установите ящик поближе к дверям, чтобы можно было легко вносить и выносить его из кареты. Этот ящик следует установить перед сидением вместо багажной корзины. По длине он должен соответствовать внутреннему пространству кареты и быть как можно глубже. Верхняя часть стенки, обращенной к пассажирам, должна откидываться на петлях как раз на уровне их колен, чтобы образовывать некое подобие столика. В нижней части целесообразно сделать отверстия для винных бутылок — чтобы они могли стоять вертикально. Над бутылками можно разместить продукты: чай, сахар, хлеб и мясо. Не забудьте стаканы для вина, нож, вилку и солонку, а также несколько салфеток. Ящик должен надежно запираться. Я бы еще посоветовала захватить с собой постельное белье, полдюжины полотенец, тонкое одеяло и пару подушек.
Застращав таким образом слабонервных читателей, миссис Мюррей продолжает давать полезные советы. Слугу, оказывается, ни в коем случае не следует сажать верхом на лошадь. Лучше поместить его на специальном сидении на запятках кареты. Вот как она это объясняет:
Я проехала почти две тысячи миль, и лишь однажды мой экипаж чуть не перевернулся. Вряд ли это было бы возможно, если бы мой слуга не сидел на запятках. Находясь там, он сразу заметил, что крепление одной из рессор сломалось, и доложил об этом форейтору. Благодаря его бдительности экипаж немедленно остановили, в противном случае нам бы не миновать беды. Поломка приключилась неподалеку от озера Лох-О, где помощи ждать было неоткуда, да еще под проливным дождем.
Миссис Мюррей выехала — естественно, из Кенсингтона — 28 мая 1796 года. Ее сопровождали горничная, которая ехала с ней в карете, и горемычный слуга на запятках. Если бы учреждали приз для самого необычного путешественника по Шотландии, то миссис Мюррей могла бы, сама о том не ведая, побороться за этот титул с доктором Джонсоном. И, уж конечно, она стала первым представителем Англии — как среди мужчин, так и среди женщин, — который проник в самые глухие и неисследованные уголки Хайленда. Можно представить, сколь сенсационное впечатление она производила на местных жителей, когда — презрев опасность подхватить пневмонию или и вовсе найти безвременную смерть — устремлялась в самые труднопроходимые места. Приводимый ниже отрывок служит отличной иллюстрацией беспечного и неустрашимого нрава этой женщины:
Миссис Мюррей, — пишет она о себе в третьем лице, — появляется в сопровождении дам и джентльменов. Одета она в красную кожаную шапочку на темном меху и в костюм из тартаны, какие носили горцы из 42-го пехотного полка. Она едет верхом на белом жеребце, в руках у нее фенианский стек, вырезанный в лесах Морвена.
Однако не всегда леди Мюррей блистала столь экстравагантной экипировкой. Как правило, она предпочитала путешествовать в своем экипаже, при этом безжалостно помыкая несчастным кучером. Она заставляла везти себя через Корриярик или же странствовать по таким глухим дорогам, которых обычно и мужчины-то стараются избегать. Она любила неожиданно выскочить из кареты и на глазах у изумленных горцев устремиться к бездонной пропасти — ей, видите ли, хотелось заглянуть в нее собственными глазами! — или же прогуляться под живительным ливнем. Могу представить, как проклинали эту поездку ее горничная и слуга! Как они ворочались без сна в какой-нибудь горной хижине, вспоминая свой родной Королевский боро[21] и мечтая, чтобы их неугомонная хозяйка наконец-то образумилась и вернулась домой.
Так или иначе, миссис Мюррей из Кенсингтона помогла мне преодолеть то состояние нерешительности, в котором я пребывал с момента прибытия в Инвернесс. Я заразился авантюрным духом и неуемной энергией этой невообразимой женщины и, устыдившись собственной лени, решил идти на Лариг-Гру. И обязательно взять с собой книгу миссис Мюррей, чтобы полистать в дороге.
Но сорок миль без всяких гостиниц. Выдержу ли я?
«Ерунда, молодой человек! — раздался у меня в уме голос достопочтенной миссис Мюррей из Кенсингтона. — Конечно же, выдержите! Вот послушайте… Как-то раз мы ехали узкой горной тропинкой вдоль озера Лох-а-Храви. С обеих сторон нас обступали поросшие деревьями скалы, там и здесь высились острые и зазубренные утесы, а за ними, я знала, открывались глубокие ущелья, настоящие бездонные пропасти. И вот в скалах раздается непонятный грохот, что-то там трясется, будто какая-то адская бестия подбирается к нам. Вокруг ни души, вообще не видно ни единого живого существа, только звук отражается от скал. В первый миг у меня сердце сжалось от ужаса, а уж о моем кучере и говорить не приходилось. До того он шел впереди и вел за собой лошадей, чтобы осторожно преодолеть опасный участок пути. А тут он останавливается, с вытянувшимся лицом оборачивается ко мне и говорит: “Мадам, вы слышите шум? В этих местах, верно, сам дьявол живет!” Над горами разносилось эхо, в котором все смешалось — птичий пересвист, шаги зверей, шелест листвы на деревьях, журчание ручья и звук падающих камешков. Я прислушалась к этому глубокому, многосложному звуку — он то удалялся, то снова приближался, в том же самом ключе. Но страх уже испарился из моего сердца, я приказала своим людям двигаться дальше. Однако скоро дорога совсем испортилась. Я вышла из экипажа, посчитав, что безопаснее идти пешком, чем сидеть взаперти в неустойчивой карете. И что же в результате? Я — очевидно, как самая бесстрашная и наиболее подготовленная к встрече с дьяволом — возглавила шествие, а мои верные слуги тащились за мной…»
Просто потрясающая женщина!
Разве мог я после такого описания отказаться от перехода через какой-то там Лариг-Гру и навеки признать свое поражение перед достопочтенной миссис Мюррей из Кенсингтона?
Итак, я вышел вечером из Инвернесса и направился в Авьемор. Дорога привела меня в безлюдный район холмов и вересковых пустошей. Я постоял в голой, безлесой долине Финдорн, полюбовался на закат солнца, затем поднялся на перевал Слодх-Вуик. Мне не понравилось это мрачное, продуваемое холодными ветрами место — настоящее логово дикого вепря.
Я подумал, что, наверное, и сама миссис Мюррей из Кенсингтона устрашилась бы при виде этой тянущейся на многие мили пустынной дороги. Но тем не менее тронулся в путь. Вокруг высились сплошные холмы и горы, их склоны были устланы коричневым увядающим вереском. Мое приближение спугнуло тетерева, он с шумом вспорхнул и, раскинув неподвижные крылья, перелетел дальше на пустошь. Я шел и наблюдал, как закат крадется по узким горным гленам. Добравшись до Авьемора, я направился к ближайшей гостинице в охотничьем заповеднике.
Там мне рассказали, что где-то на середине Лариг-Гру, примерно на двадцатой миле, есть маленькая хижина — ее построил охотник на оленей. Если мне повезет и хозяин окажется дома, то я смогу в ней заночевать. Это меня обрадовало, ведь, воодушевленный подвигами достопочтенной миссис Мюррей, я уже смирился с перспективой провести ночь под открытым небом.
Перед сном я заново упаковал припасы, которые закупил для своего похода, и, прихватив карты, отправился в постель. Вот что мне удалось выяснить о Лариг-Гру.
«Ни один горный перевал в Шотландии не сравнится с Лариг-Гру», — писал мистер Сетон Гордон.
«Это один из самых величественных и самых диких перевалов горного хребта Каирнгорм, — вторит ему мистер Мюирхед и добавляет: — На всем пути следования вы не найдете ни дома, ни гостиницы, ни какого-нибудь укрытия».
«Это самый протяженный из всех однодневных маршрутов Хайленда», — заключает мистер Бейдли.
Сорок миль! Серьезное испытание, правильнее сказать — безумная авантюра для человека, который не совершал длительных пеших переходов со времен Первой мировой войны. Однако перед глазами у меня возник образ неукротимой леди в красной кожаной шапочке, подбитой темным мехом, и тартане, «какую носили горцы из 42-го пехотного полка». Он поднял мне настроение и укрепил мой дух. С тем я и заснул,
На следующее утро меня разбудили звуки волынки. Я выскочил из постели и подошел к окну. Моим глазам предстала неожиданная картина: самый живописный горец из всех, что я видел за долгое время, медленно прохаживался по лужайке под окнами и наигрывал «Вставай скорее утром». Его массивные башмаки оставляли темные следы на росистой траве. На горце были голубой боннет, желтовато-коричневая куртка и килт с мюрреевской тартаной.
За спиной его виднелся зеленый лес Ротимурхус, все еще окутанный утренним туманом (клочья тумана на верхушках сосен издалека напоминали компанию старых ведьм в причудливых лохмотьях). Дальше, за лесом темнело нагорье, окружавшее Глен-Мор, а справа высилась сумрачная горная гряда Каирнгорм. Стекавшие по ее склонам реки и ручьи легко угадывались по длинным извилистым полосам тумана, который в этот ранний час стоял над водой. Облака, собравшиеся за ночь на горных склонах, еще не успели рассеяться и продолжали висеть в воздухе, подобно пороховым дымам от былых сражений. Воздух был напоен осенней сладостью и запахами сырой земли, хотя в нем уже ощущалась морозная свежесть.
Внезапно волынка смолкла — бодрый марш завершился на высокой ноте, которая затем перешла в стон недорезанной свиньи. Я терялся в догадках: откуда взялся этот волынщик? Может, какой-нибудь эксцентричный вождь местного клана развлекался, играя утреннюю побудку для постояльцев отеля? Или это сам хозяин гостиницы?
Пока я пытался установить личность волынщика, который казался мне смутно знакомым, тот увидел меня у окна и радостно поприветствовал. Да это же гостиничный портье! Опережая события, мои мысли устремились к тому мгновению, когда придется с ним прощаться и что-то оставлять «на чай». Мыслимо ли сунуть жалкую мелочь человеку с такой роскошной внешностью! Правильнее уж расплатиться с ним при помощи кинжала.
После завтрака я вскинул на плечо рюкзак, покрепче сжал свой ясеневый посох и зашагал к выходу. Неловко маневрируя в толпе рыболовов, игроков в гольф и автомобилистов, я чувствовал себя Христианом из знаменитого «Пути паломника». Вскоре мы с достопочтенной миссис Мюррей из Кенсингтона уже шагали по дороге, ведущей к Лариг-Гру.
Если смотреть на Лариг-Гру из Авьемора (то есть с расстояния в семь с половиной миль), то при определенном освещении он напоминает ад — такой, каким его себе представляли итальянские художники раннего Возрождения. Это огромная расщелина в массиве Каирнгорм: страшная, темная, с крутыми склонами. При взгляде на перевал возникает мысль: если где-нибудь и еще и можно встретить дракона, то наверняка здесь.
Лариг-Гру является самым протяженным горным перевалом Великобритании. Восемь миль его пролегают на высоте 2 тысячи футов над уровнем моря, причем местами высота достигает 2800 футов. Раньше считалось, что его название переводится как «Мрачный перевал». Однако позже гэльские исследователи вроде бы доказали, что подобное толкование ошибочно, и слова «Лариг-Гру» означают что-то другое — что именно, я запамятовал. А впрочем, подозреваю, они и сами толком не знают.
Направляясь к мосту Койлум-Бридж, я отметил, что утро выдалось замечательное. Солнце сияло вовсю, и если бы мы находились в Англии, я нисколько бы не сомневался, что и день будет таким же хорошим. Но в шотландском Хайленде многообещающее утро, как правило, заканчивается дождем.
По дороге я набрел на дом — последний, который мне предстояло увидеть на протяжении ближайших двадцати миль. Прости-прощай, цивилизованный мир! Я решительно свернул на заросшую травой тропу, которая проходила через небольшую рощицу и дальше вела вверх в нужном мне направлении.
Примерно через шесть миль я почувствовал, что дыхание у меня сбивается. Рюкзак, который почти ничего не весил на старте, странным образом превратился в неподъемную гранитную плиту.
Тропа неуклонно поднималась вверх по склонам голых холмов. Солнце куда-то спряталось, зато взору предстало плотное скопление облаков, наползавших на верхушки гор. Оглядываясь назад, я видел далекий, окутанный голубой дымкой Стратспи. Временами туман рассеивался, и тогда в просветы проглядывали симпатичные белые домики.
С наслаждением упал я в мягкий вереск и позволил себе немного отдохнуть: лежал и жевал припасенный бутерброд. Передо мной был вход на Лариг-Гру.
Тем временем тучи все темнели и сгущались. Когда я вступил на узкую каменистую тропу, тянувшуюся вдоль горного склона, пошел легкий дождик. Горизонт заволокло облачной завесой, и я шел, полностью доверившись тропе. Она извивалась, огибая огромные валуны и мелкие обломки, которые свалились с вершин во время бури, да так и остались лежать у подножия холма. Надо признать, что такая комбинация — дождь и туман — никоим образом не улучшила моего настроения. Я находил, что Лариг во время дождя представляет собой весьма унылое зрелище. Мне казалось, что окружающий полумрак засасывает меня и превращает в сумрачную тень. Перед глазами стояла безотрадная картина — одинокая, потерянная душа с трудом бредет по бескрайним просторам чистилища.
Прошагав некоторое время, я снова устроил себе передышку: пристроил рюкзак на макушку валуна и замер, прислушиваясь к звукам Ларига. Сначала я услышал шум ручья, текущего по дну долины. Затем откуда-то из-за ближайших скал донеслось хриплое карканье, похожее на крик дергача. Впрочем, сходство было весьма приблизительным; звук, повторявшийся снова и снова, казался каким-то странным и неестественным. Лишь несколько минут спустя я понял: это кричали горные куропатки.
Вскоре мне удалось не только услышать, но и увидеть их в полете — темные тела с белыми отметинами то ли на крыльях, то ли под ними. Эти птицы производили впечатление на редкость беспечных — полагаю, подстрелить их не составило бы ни малейшего труда. Однако стрелять я не собирался. Вместо того я пытался придумать, чем бы могли питаться куропатки в этой каменистой лощине, со всех сторон окруженной горными склонами, столь же голыми и бесполезными, как стальная обшивка линкора. Загадка какая-то!
К тому моменту я уже страшно, просто невообразимо устал. Дождь на мгновение прекратился, и я, отыскав сухое местечко под нависающим валуном, устроился на обед.
Поглощая бутерброд с сыром, я решил укрепить свой дух чтением отрывка из миссис Мюррей. С удовлетворением отметил, что Лариг-Гру оказался одним из немногих мест, устоявшим против решимости этой потрясающей путешественницы. Ей удалось добраться лишь до озера Лох-Эйних в предгорьях Каирнгорм. Там она сделала запись:
Отсюда можно разглядеть труднодоступный перевал под названием Лаирг-Круайд — узкий каменистый проход между двумя холмами. Со всех сторон, куда ни кинь взгляд, вздымаются великолепные скалистые вершины. Ах, как бы мне хотелось пройтись этим перевалом, ведущим к Мар-Лоджу, имению графа Файфа.
Миссис Мюррей описывала неприятный инцидент, приключившийся с ней, пока она любовалась величественной красотой Ларига. Она в тот момент ехала верхом на пони:
Пастух, который вел на поводу моего пони, как раз объяснял мне названия окружающих холмов, когда животное подо мной оступилось, и передняя нога его застряла меж камней. Почувствовав себя в ловушке, пони начал отчаянно брыкаться и сбросил меня со спины. По счастью, приземлилась я на кучу мягкого торфяника и, не утратив самообладания, тут же откатилась в сторону — чтобы укрыться от опасных копыт животного. Так что в результате все окончилось благополучно, и я нисколько не пострадала.
Далее миссис Мюррей излагала любопытную историю времен восстания 1745 года, которую мне раньше не доводилось слышать:
Во время последнего мятежа поэту Робертсону из Стрована было уже около восьмидесяти лет, однако он сохранял тело здоровым и сильным, а дух живым и энергичным. Он участвовал в битве при Престонпэнсе, где горцы разбили сэра Джона Коупа, и в качестве своей доли добычи получил карету означенного Коупа со всем ее содержимым. После битвы Строван отправился домой и ехал в карете, покуда позволяла местность. Когда же дороги стали совсем непроходимыми, он бросил клич среди своих вассалов, и те понесли трофей в Раннох на плечах. Между прочим, среди всего в карете находилось некоторое количество шариков незнакомого коричневого вещества. Посоветовавшись, горцы решили, что это, очевидно, особая целебная мазь от ран, которую Коуп возил с собой на всякий непредвиденный случай. Особо же радовало то, что мазь уже была полностью готова к употреблению, поскольку каждый шарик оказался упакован в отдельную бумажку. Чудодейственное средство очень быстро распродали на улицах Перта: «А вот, кто желает купить волшебный бальзам от Джона Коупа?» Как выяснилось позже, шарики оказались обычными шоколадными конфетами.
Дождь возобновился с новой силой. Я убрал миссис Мюррей из Кенсингтона подальше в рюкзак и снова пустился в путь. Теперь уже все холмы были окутаны густым туманом. Я услышал доносившийся издалека хриплый рев и понял, что это красавец-олень бродит в тумане в поисках самочки.
Весь первый день у меня оказался поделенным на две части: первая, когда я старался не намокнуть под дождем, и вторая, когда я — махнув на все рукой — стремился вымокнуть как можно больше. На самом деле в этом есть особое удовольствие. Стоит только осознать бесполезность борьбы с этим погодным явлением, как вами овладевает некое озорное безрассудство. Со мной такое случилось, когда первые капли влаги просочились в мои ботинки. Едва дождь проник сквозь дырочки для шнурков, я скинул свою дорожную шляпу и предоставил дождевым струям свободно стекать по моим волосам на лоб, глаза и остальное лицо. А начав мокнуть, уже не мог остановиться. Хотелось вымокнуть с головы до пят.
Теперь, чтобы форсировать какой-нибудь ручей, мне не приходилось больше перепрыгивать с камешка на камешек. Я смело шлепал по воде в своих промокших ботинках! Отшагав таким образом три часа, я почувствовал, как болят не привыкшие к нагрузкам мышцы. И все же — я был счастлив, как никогда…
А впереди меня ждала самая неприятная часть Ларига — хаотическое нагромождение красных гранитных глыб. Здесь тропа заканчивалась, и приходилось карабкаться с одной скалы на другую. Зато по окончании этого тяжелого участка пути ждала награда — прелестные заводи Ди. Река образовывала здесь три озерца с кристально чистой ледяной водой. В этой местности подземные потоки находили себе выход среди мшистых кочек и скапливались в небольших водоемах. Местами в почве образовывались прорехи, и сквозь них можно было видеть, как под землей струится вода. Ее течение сопровождалось нежным звуком — будто звенели хрустальные японские колокольчики, которые обычно вешают в открытых окнах.
Одолев несколько миль, я решил отдохнуть на берегу Ди. За плечами у меня осталось двенадцать или тринадцать миль. От вожделенного охотничьего домика меня отделяли еще восемь. Я забрался уже достаточно высоко, и Глен-Ди открывалась передо мной во всей своей красе. Напротив высились Каирн-Тоул и огромный, усеянный разбросанными валунами Девилс-Пойнт. Я лежал в мокром вереске и наблюдал, как на холмы наползают туманы из широкой долины Лен-Гуисахан. Именно здесь, поднявшись выше туманов, я увидел орла. Лежа на спине, я заметил в небе парящую точку и затем достаточно долго следил в полевой бинокль за его величавым полетом. Орел летел медленно, широко раскинув хищно изогнутые на концах крылья.
У меня было сильнейшее искушение хоть на время скинуть осточертевшие ботинки (думаю, люди, которым доводилось одолевать Лариг в плохую погоду, легко смогут меня понять). От этой затеи меня удержала лишь трезвая мысль, что потом мне не удастся втиснуть свои уставшие, натруженные ноги обратно в башмаки. Те же самые люди могут представить, каких неимоверных усилий стоило мне снова подняться и двинуться к безнадежно далекой сосновой роще в долине Глен-Луи-Бег.
Тяжело ступая, я побрел по мокрому лугу. На полпути оглянулся и бросил взгляд на высившиеся позади холмы Лариг-Гру. При этом я подумал, что никакая сила на земле не заставила бы меня сейчас развернуться и пройти по своим следам обратно. На лугу я обнаружил маленькие кочки, поросшие сфагнумом, иначе белым торфяным мхом. Я запустил пальцы в подсохшую красноватую массу и выдернул кустик мха. Поднес его к носу: он пах сырой землей и одновременно чем-то чистым и приятным. Затем я спустился к Ди, которая в этом месте представляла собой стремительный поток шириной примерно двадцать футов. В моем нынешнем положении мне незачем было искать брод, поэтому я просто вошел в речку и побрел к противоположному берегу. Вода поднялась до колен, затем стала снова спадать. Скоро я уже стоял на относительно сухой почве.
Каждый шаг теперь был мучением. За этот день я проделал почти двадцать миль и чувствовал себя совершенно выбившимся из сил. Взглядом я обшаривал окрестности в поисках хижины, которой полагалось быть где-то поблизости. Одна только мысль, что ее хозяин может оказаться «на холме» (как изволил выразиться авьеморский портье), повергала меня в состояние, близкое к панике. Я чувствовал: если его действительно не окажется дома, то я свалюсь прямо здесь, на мокром вереске. Пусть я лучше схвачу пневмонию (а это виделось мне более чем вероятным), пусть замерзну ночью и умру — все лучше, чем протопать еще двадцать миль, отделяющие меня от Блэр-Атолла.
И тут вдалеке справа я разглядел маленький белый домик — слава тебе, Господи! — над крышей которого курился тонкий дымок! Добрый знак, хотя я и не замечал никаких признаков жизни вокруг хижины. К ее стене были приколочены шесть лисьих хвостов. Я понимал, что животные эти подстрелены хозяином (недаром же я некоторое время прожил в Уорикшире), потому отогнал прочь страхи и решительно забарабанил в дверь. Из домика донесся собачий лай, затем на пороге возник высокий крупный мужчина. Он невозмутимо выслушал мои объяснения и отступил в сторону, приглашая войти внутрь. И все без единого слова, будто для него было обычным делом принимать незваных гостей, насквозь вымокших, можно сказать, наполовину утопленников. С чувством огромного облегчения я шагнул в жарко натопленную комнату.
Хижина охотника стояла под укрытием холмов неподалеку от реки Ди. Рядом протекал маленький ручеек. Это было первое человеческое жилье, которое я встретил, отмахав двадцать миль от Койлум-Бриджа.
В пути я вымок до последней нитки, и никогда еще огонь в очаге не казался мне столь прекрасной и желанной вещью. Комната, в которой я очутился, могла служить прекрасной иллюстрацией к биографии ее хозяина. Чувствовалось, что здесь живет человек, привыкший большую часть года проводить в одиночестве среди диких холмов. Подобные жилища можно встретить где-нибудь в канадской глубинке или на границе австралийского буша. По стенам были развешаны несколько ружей, под потолком висел непромокаемый чехол для оружия. Возле огня лежала разложенная для сушки одежда (как выяснилось, мой хозяин за сегодняшний день дважды основательно вымок под дождем). Над очагом была протянута веревка, на которой сохли две пары носков грубой вязки. Перед огнем стояли перевернутые башмаки с металлическими набойками. Я с одобрением отметил, что они плотно набиты газетой — насколько мне известно, это самый правильный способ сушки мокрой обуви.
На столе возле окна я увидел радиоприемник — чудесное изобретение цивилизации, позволяющее поддерживать связь с окружающим миром в таких глухих местах.
Я много побродил по свету и могу с ответственностью заявлять: ничто не сравнится с тем искренним и исполненным достоинства гостеприимством, с которым вас встречают в самой скромной хижине любой гэльской страны. В Ирландии мне доводилось гостить у беднейших крестьян. Эти люди с радостью предоставляли мне кров и стол, и поверьте: они были бы возмущены и оскорблены, если б я попробовал предложить им денег. Здесь, на шотландском Нагорье, я столкнулся с той же благородной щедростью, которая являлась характерной приметой давно минувших времен.
Моему хозяину на вид было от пятидесяти до шестидесяти лет. Лицо его — характерного красного цвета — выдавало человека, близко знакомого с ветрами и дождями. После приветственного рукопожатия он сочувственно улыбнулся (еще бы, ведь я выглядел как бедолага, только что выловленный из реки) и махнул в сторону очага:
— Поживее снимайте одежду и раскладывайте на просушку. А я пока поищу чего-нибудь поесть.
Он ненадолго отлучился в кладовку, а затем накрыл на стол. И хотя это была трапеза истинного холостяка, но я уверен, нигде во всем мире — ни в Лондоне, ни в Париже или Нью-Йорке — не было в тот вечер более привлекательной еды, чем та, что стояла передо мной на столе: простой хлеб, масло на блюдечке, банка консервированного молока и большая кружка крепко заваренного чая.
Я извлек из своих припасов банку мясных консервов, которую мы тоже пустили в дело.
Приблизительно на полчаса я выпал из светской беседы, поскольку все мое внимание было занято едой. Хозяин в это время сидел в темном углу, попыхивая трубкой и исподволь разглядывая меня своими пронзительными голубыми глазами. Затем он обронил привычное в здешних местах замечание: «Н-да, скверный сегодня выдался денек», после чего сообщил, что молодые олени спускаются с Мара в поисках самок.
В комнате сгущались сумерки. Хозяин зажег парафиновую лампу и подбросил торфяных брикетов в огонь. Ветер тем временем стих, и небо над холмами приобрело невинный желтоватый цвет угасающей зари. Все это выглядело вполне обнадеживающе. Природа словно раскаивалась за учиненное днем безобразие.
Беглый осмотр хижины убедил меня (а я в таких вещах разбираюсь, уж вы мне поверьте), что это дом католика. Католицизм в Хайленде сохранился еще с дореформационных времен. Яростная борьба, которая наложила столь заметный отпечаток на шотландскую историю и на шотландский характер, так и не докатилась до уединенных горных долин и западных островов. Здесь и поныне господствует та вера, которую принес с собой святой Колумба (помните, он искал место, откуда не была бы видна его родина, и так дошел до самой Айоны). Пожар кальвинизма не добрался до здешних мест, а потому маленькие католические общины осели на холмах, как нерастаявший по весне снег.
Я лежал у огня, подобно старому псу. Меня переполняло чувство мира и покоя. Сначала я попробовал было послушать радио, но очень скоро отложил наушники в сторону. Слишком уж не вязалось то, что я слышал (шла какая-то музыкальная передача из Стокгольма) с окружавшей обстановкой. Совместить два этих мира казалось невозможным.
Лариг-Гру!
Мыслями я вновь и вновь возвращался туда, на дикий и суровый горный перевал. Сидел, беседовал со старым охотником, а сам все перебирал в памяти детали сегодняшнего дня. Забавно, но чем дальше, тем грандиознее виделся мне мой собственный подвиг. Я поведал хозяину об олене, которого слышал в тумане, и о величественном полете орла.
Он, в свою очередь, рассказал мне, что видел на холмах. Его рассказ был хорош — как только может быть хорош рассказ простого охотника, который не тратит время на чтение книг, а вместо того ходит по горным дорогам и все подмечает. Наверное, поэтому все, что он говорил, звучало так убедительно и жизненно. Слушая его, я вновь почувствовал себя окутанным осенним туманом и инстинктивно передвинулся ближе к огню. Охотник рассказывал, как в октябре олени выходят на поиски самок, как они ревут в тумане. А иногда два самца, по-прежнему невидимые в тумане, затевают драку, и тогда раздается звук, будто трости тарахтят на вешалке.
Пару раз ему довелось наблюдать, как орел нападал на стадо оленей. Он долго кружил почти над самыми головами, чем привел стадо в состояние панического ужаса. Олени сбились в кучу и боязливо жались друг к другу. Лишь одна самочка — видно, самая боязливая — вдруг вскинула голову и бросилась наутек. Орел, видимо, того и добивался: он тут же оставил стадо и полетел за перепуганной самкой.
Это история чрезвычайно заинтересовала меня. Я только что вернулся с Лариг-Гру, и рассказ старого охотника волновал меня куда больше, чем вечерние новости из радиоприемника. В тот миг я был готов (ну, или почти готов) пройти лишние пять миль, чтобы увидеть подобное зрелище собственными глазами. И что же, поинтересовался я, орел убил самочку? Нет, он преследовал ее почти целую милю — бедная олениха была ни жива ни мертва от страха, — а затем преспокойно развернулся и улетел прочь…
Я подошел к двери и выглянул наружу. Луна только-только выплывала на небо — огромная осенняя луна. Узкая каемка медового цвета появилась над темной главой Карн-Вора, и золотое свечение разлилось по вершине горы. Каждый утес, каждый камень обрели свою тень, и это было фантастическое зрелище. Казалось, вся красота и вся грусть ночи сосредоточились здесь, в этом месте…
— А теперь пойдемте, я покажу вам вашу постель, — сказал старый охотник.
Я сдвинул наушники. Оркестр в одном из лондонских отелей как раз завершил очередную танцевальную композицию. Мне было слышно, как танцоры, шаркая ногами, возвращаются к своим золоченым стульям! Никогда еще огромный блестящий Лондон не казался мне столь выморочным и нереальным, как в ту осеннюю ночь на шотландских холмах.
Вместе с хозяином я поднялся на второй этаж. Выяснилось, что он уступил мне собственную спальню. Я попытался было протестовать, но без особого успеха. Нет, он предпочитает лечь внизу и самолично проследить, чтоб мои башмаки не загорелись и не спалили ему дом. Он был столь великодушен и при том столь непреклонен, что я сдался. Навсегда запомню, как этот простой охотник стоял на лестнице со свечой в руке и глядел на меня с улыбкой барона, полновластного хозяина замка.
Несколько минут спустя раздался стук в дверь. Хозяин вернулся с двумя оленьими шкурами и форейторским полушубком, на пуговицах которого красовался герб герцога Файфа.
— Ночью может быть холодно, — сказал он. — Думаю, это вам пригодится.
Я расстелил на полу матрац, залез под шкуры и задул свечу. В окно светила полная луна, которая к тому времени успела выплыть на середину небосклона. Весь мир погрузился в полную, прямо-таки неправдоподобную тишину. Лунный свет падал мне на лицо и мешал заснуть. Несмотря на всю усталость, я довольно долго лежал и прислушивался к непривычным ночным звукам. Вот потрескивают поленья в очаге, вот охотник тихо ходит по комнате. Один раз я услышал в ночи тонкий отчаянный крик, который внезапно и зловеще оборвался. Должно быть, какой-то мелкий зверек вышел прогуляться при лунном свете и неподалеку от нашего дома встретил свою смерть.
Проснулся я рано утром.
За окном было серо и холодно. Я увидел, что лежу, откатившись в угол и наполовину высунувшись из-под шкур. Лениво глядя на скупой солнечный свет, падавший в наклонное окошко, я пытался определить, какая часть тела болит у меня больше всего. Тем не менее я знал, что когда-нибудь буду с удовольствием вспоминать эту историю, не без гордости рассказывать, как без всякой подготовки отшагал сорок миль. Наверное, к тому времени позабудется и мое безрадостное пробуждение, и то, как болели все мышцы тела — от головы до ног.
Но сейчас — под крышей охотничьего домика, завернувшись в розовато-коричневый кафтан кучера, который некогда служил последнему герцогу Файфу, и принюхиваясь к слабому запаху, исходившему от оленьих шкур — я отчаянно жалел себя. Интересно, что же за организм был у принца Чарльза Эдуарда, если он столько месяцев бродил по этим горам?! Или, может, он заранее, еще до приезда в Шотландию, готовился к восстанию 1745 года? И его увлечение охотой во Франции и Италии было как раз частью такой подготовки?
Так или иначе, я вылез из постели и спустился вниз. Охотник приветствовал меня скупой улыбкой и, еще раз продемонстрировав врожденную вежливость горцев, поинтересовался, как мне спалось. За окном дул холодный ветер, бледное осеннее солнце с трудом поднималось над холмами. Вчера я натемно пристроил свои бритвенные принадлежности на узком подоконнике в прихожей и сегодня с удивлением обнаружил, что моя кисточка стоит по соседству с разделанной трахеей оленя.
Позади хижины протекал маленький ручеек с ледяной водой. Я направился к нему, наскоро умылся и побрился.
— Ну вот, на сегодня осталось еще двадцать миль! — сказал я, входя в комнату и стараясь придать своему тону побольше оптимизма.
— Да-да, — рассеянно откликнулся хозяин, добавляя концентрированное молоко в чай и помешивая его ложечкой. Мне стало смешно. Что такое двадцать миль для старого охотника!
В очаге ярко пылали торфяные брикеты. Должно быть, этот огонь погаснет лишь тогда, когда хозяин навсегда покинет свою хижину. На полу перед очагом дремал пес, отблески пламени плясали на ружейных стволах, на подсохшей за ночь одежде. Мне захотелось потолковать с хозяином о женщинах, ибо я в жизни не видел дома, который бы больше нуждался в женском присутствии. Женщины часто раздражают нас своей мелочной опекой, своей фанатичной тягой к порядку. Но надо отдать им должное: они обладают какой-то мистической, непонятной властью над неодушевленными предметами, в то время как нам, мужчинам, эти самые предметы решительно отказываются подчиняться. Мужчины, одиноко живущие в такой глуши, чаще всего представляют собой жалкое зрелище. Накопленный опыт позволяет им худо-бедно обслуживать себя, но вот окружающей обстановке отчаянно не хватает того уюта и разумной организации, которые женщина привносит в любое помещение, где мужчина живет и умирает. Лишь попав в такое неухоженное холостяцкое жилье, мы начинаем понимать, сколь многим обязаны женщинам. Тем самым женщинам, которые благодаря своим неприметным талантам делают нашу жизнь столь приятной и необременительной.
Однако ни о чем таком мы не говорили за завтраком. Если и беседовали, то все больше об оленях, тетеревах и форели. Наконец я собрался с духом и встал из-за стола. Пора было в путь.
На прощание мы обменялись рукопожатием, и я пошлепал прочь по мокрой росистой траве.
День выдался настолько же прекрасным, насколько предыдущий день на Лариге был ужасен. Несмотря на раннее утро (а часы показывали только девять), солнце припекало не на шутку.
Что-то непонятное творилось с моим правым коленом: каждый шаг на спуске отдавался невыносимой болью, в то же время по ровной местности я шел вполне сносно.
Я пересек Ди неподалеку от того места, где еще в детстве едва не утонул лорд Байрон. Затем тропа привела меня на обширную, заросшую сухим вереском пустошь. Теперь вокруг преобладал безжизненный коричневый цвет, деревья и зеленая трава остались позади.
Если вам когда-нибудь придет охота совершить незабываемую обзорную экскурсию по Хайленду, послушайте доброго совета: пройдите вслед за мной эти сорок миль — от Авьемора, через перевал Лариг-Гру и Глен-Тилт, до селения Блэр-Атолл. Перед вами откроются замечательные горные пейзажи, возможно, самые эффектные во всей Европе. Я знаю, о чем говорю: мне доводилось совершать горные восхождения в швейцарских Альпах, и я до сих пор не могу понять, почему тысячи британцев забираются так далеко (и платят так дорого), когда всего в нескольких часах езды от Лондона находятся великолепные Кулинз на Скае и величественные вершины Грампианских гор. Будь я заядлым скалолазом, я бы — вместо того чтобы вступать в какой-нибудь континентальный клуб — обязательно стал бы членом Шотландского клуба альпинистов…
Где-то возле Байнак-Шиелинг я упал на мягкую подстилку из вереска и оглянулся на проделанный путь. Сейчас я находился на высоте 1600 футов, и перед моими глазами разворачивалась потрясающая панорама: кругом сплошные холмы — крупные и еще крупнее, гигантские творения природы, подпирающие своими вершинами небеса. Местами коричневые от увядшего вереска, а местами голые, будто только вчера вышли из чрева матери-Земли. Я окинул взглядом весь массив Бен-Макду с эффектным великаном Девилс-Пойнт на заднем фоне. Его боковые отроги казались серыми от разбросанных валунов. Позади них виднелся необъятный Каирн-Тоул и гора Браериах, на которой никогда не тают снега.
Налюбовавшись вволю, я повернулся в другую сторону и снова замер в восхищении. Здесь меня ждало не менее грандиозное зрелище: в центре долины высилась громада Бейн-А-Гло, что в переводе означает Туманная гора. Правда, сегодня утром туманы обошли гору стороной, и я мог во всех деталях разглядеть ее головокружительные обрывы и пропасти. Собственно гора включает в себя три отдельных пика, между которыми пролегают девятнадцать глубоких узких лощин. Местные жители рассказывают, что если в любом из этих ущелий стрелять из ружья, то уже в соседнем ничего не будет слышно.
Я добрался до водопадов Тарфа, которые пенными каскадами низвергались под старым мостом. Мост, кстати, назван в честь некоего англичанина по имени Бедфорд, который в 1886 году имел несчастье утонуть в этом месте, когда пытался перейти реку вброд. Доски моста подозрительно дрожали и прогибались у меня под ногами. Полагаю, через несколько лет он станет не менее опасным, чем сама река.
Медленно, очень медленно я возвращался к человеческой цивилизации. Изучая карту, я наткнулся на название Фалар-Лодж и в этой связи вспомнил одну весьма любопытную историю. Фалар-Лодж располагается на высоте 1750 футов над уровнем моря, и уже одно это делает его заметной достопримечательностью (на самом деле это не только самое высокогорное, но и самое уединенное строение Шотландии).
События, о которых мне хотелось бы поведать, произошли в августе 1822 года. Лорд Кеннеди, который приехал поохотиться в здешних местах, заключил пари на 2 тысячи гиней, что за одни сутки сумеет подстрелить сорок пар тетеревов. Мало того, он брался за тот же срок сгонять верхом в замок Даннотар и обратно. И он выиграл пари! На охоту лорд Кеннеди вышел рано поутру, если быть точным, в четыре пятнадцать. К девяти часам обещанная добыча уже лежала у него в сумках. После этого он вскочил на лошадь и в два часа дня был уже в замке. Вы только подумайте: проскакать семьдесят миль за четыре с небольшим часа! Там лорд отдохнул часок и помчался обратно в Фалар, куда поспел еще до восьми вечера. Полагаю, он честно заслужил свои две тысячи гиней.
Я стоял у входа в долину реки Тилт. Передо мной простиралось узкое прямое ущелье с крутыми, обрывистыми склонами. Тропа проходила по самому верху ущелья, а его каменистое дно служило руслом реки. Странное дело, но Глен-Тилт выглядела, скорее, искусственным сооружением, чем природным явлением. Во всяком случае, она гораздо больше напоминала канал, чем Каледонский канал.
Казалось, что в каменных плитах специально прорублена аккуратная ровная траншея, чтобы обеспечить реке кратчайший путь к Гарри у Блэра.
Я размышлял над тем, какой разительный контраст являют собой Лариг-Гру в дождливую погоду и Глен-Тилт при солнечном свете. Вчера мне пришлось целый день брести в таком плотном тумане, что он позволял рассмотреть лишь смутные контуры гигантских холмов. Потоки дождя струились по склонам и на манер водопадов обрушивались в глубокие расселины, откуда им навстречу поднимался все тот же курящийся туман. Сразу после обеда начало быстро темнеть, и я мог только догадываться, что где-то там, над облаками, громоздится гора-великан. Гора, которая превосходит своих соседей не только по высоте, но и по бессознательному пренебрежению к роду человеческому. Этот монстр ничего не знал (да и не желал знать) о моем существовании и ничего не мог мне дать, кроме смерти. Таков Лариг-Гру в плохую погоду — преисподняя, Валгалла, где кровожадные древние боги бродят меж холмов в поисках жертвы.
Сегодня же над Глен-Тилт вовсю сияло солнце, и оттого казалось, будто окружавшие меня холмы улыбаются. Речка бежала по своему ровному каменному руслу, смеясь и отфыркиваясь. Иногда на ее пути встречались темные заводи с клочьями пены, плавающими по поверхности, и тогда красотка Тилт приостанавливалась, но затем, стряхнув с себя задумчивость, вновь радостно, словно молодой жеребенок, мчалась дальше.
Кое-где на склонах гор паслись отары овец, а один раз я заметил на фоне голубого неба чеканный, будто вылитый из бронзы, силуэт оленя.
Сегодня я получал удовольствие от дороги. Позабыв о больном колене, я бодро шагал по краю обрыва и поглядывал на деревья, живописно свешивавшие ветви над рекой. В основном преобладали березы, среди которых нет-нет да и мелькала одинокая ольха, и все они своими скрюченными, искореженными стволами напоминали стариков, согнувшихся под тяжестью прожитых лет. Нет, что ни говорите, а Тилт — одна из самых очаровательных речушек Хайленда.
На память мне пришел судебный процесс, который наделал много шума в сороковых годах. Он был связан с попыткой тогдашнего герцога Атолла закрыть долину Тилт для посещений. Увы, он только напрасно потратил деньги. Эта юридическая схватка подвигла сэра Дугласа Маклагана на создание юмористического стихотворения. В нем рассказывается о группе ученых-ботаников под предводительством профессора Бейли Балфура, которые шли по долине, направляясь к Бен-Макду, и вдруг по дороге натолкнулись на разъяренного герцога:
Тут герцог сорвался на крик
И бранью их осыпал вмиг.
И брань лилась
С сановных уст,
Как будто грязь
На свежий куст
Среди холмов, хей-хо.
Балфур же осадил его,
Не лез в карман за словом:
«Напялил килт, и что с того?
Я что ему, корова,
Чтоб сей же миг умчаться прочь?
Уйдем, когда наступит ночь.
Заведено
Для всех одно:
Где мы хотим, там и сидим,
И ходим там, где мы хотим,
И будет так, хей-хо.
Жизнь подтвердила их правоту. И доказательством тому — моя сегодняшняя прогулка по прелестной долине Глен-Тилт. Кстати, мне припомнилось и еще кое-что, связанное с этими местами. Речь идет о напитке под названием «атоллское зелье», чрезвычайно популярном среди подданных герцога. Если верить рецепту, вычитанному мною в одной из книг, то он представляет собой смесь виски, меда и сырых яиц.
Но для начала процитирую достопочтенную миссис Мюррей из Кенсингтона.
Этот напиток является изысканным угощением для всех любителей виски, а жители Атолла его особо почитают, и полагаю, у них есть на то веские причины. В качестве доказательства его эффективности приведу любопытную историю. Один из атоллцев отправил свою дочь на учебу в эдинбургский пансионат, весьма почтенное заведение. Здесь девушка опасно заболела: несколько дней ее мучила жесточайшая лихорадка. Поскольку ее состояние стремительно ухудшалось, послали за отцом. Мужчина приехал и узнал, что его дитя при смерти. Врачи якобы перепробовали все известные средства, но не смогли помочь девушке. Выслушав эти неутешительные известия, отец серьезно поинтересовался, давали ли больной «атоллское зелье»? Получив отрицательный ответ, мужчина немедленно приготовил целебный напиток и заставил дочь выпить несколько глотков. Через несколько дней девушка поправилась.
Мне тоже довелось как-то услышать весьма забавную и интересную историю о происхождении «атоллского зелья». Давным-давно, в незапамятные времена в Хайленде жила-была одна знатная дама, наследница рода Таллибардин. Она любила совершать длительные прогулки по своим владениям — от местечка Данкелд на реке Тэй до деревни Блэр-Атолл на реке Гарри. И все бы ничего, но в своих странствиях она подвергалась серьезной опасности со стороны огромного дикаря, который проживал в тех же местах. Этот великан имел дурную привычку внезапно нападать на бедных путников и грабить их. Впрочем, грабежом это можно назвать весьма условно, поскольку дикарь (неискушенная душа!) не интересовался ни золотом, ни драгоценностями. Ему нужна была только еда, в особенности же он любил фрукты. Но все равно подобные инциденты не радовали наследницу Таллибардина, и она объявила, что выйдет замуж за рыцаря, который сумеет убить или хотя бы пленить докучливого дикаря.
Весть эта дошла до одного молодого горца, который жил в Атолле и на всю округу славился своей смелостью. Он подошел к делу основательно: выследил великана и детально изучил его повадки. Среди прочего юноша выяснил, что тот всегда приходит на водопой в одно и то же место — к большому камню с углублением, куда набирается вода из ручья. Хитрый горец отвел воды ручья в сторону, осушив таким образом каменную чашу, а затем наполнил ее смесью меда и виски. Ничего не подозревающий великан, как обычно, явился на водопой. Он лег на живот и стал пить. Сладкоежке так понравилась смесь, что он выпил все до последней капли. Вскоре после того его сморил сон. А уж тут молодой горец не мешкал: он навалился на спящего великана и надежно его связал.
Наследница Таллибардина выполнила уговор и вышла замуж за юношу. Сделала она это тем более охотно, что давно уже была тайно влюблена в него (во всяком случае, так утверждала молва). На гербе вновь образовавшейся семьи был изображен огромный дикарь в оковах. Эта счастливая пара дала начало роду Мюррей из Таллибардина, которые позже стали маркизами Таллибардин, а затем и герцогами Атолла. Интересно, что на гербе герцогов Атолла и поныне красуется фигура скованного дикаря, а их девиз звучит как «Вперед за удачей».
А напиток, который помог одолеть дикаря, был назван впоследствии «атоллским зельем». Все это, конечно, может оказаться сплошным вымыслом, ибо подобные истории всегда нуждаются в морали.
Каль разрушать красивую легенду, но вполне возможно, что плененный дикарь на гербе Атоллов вовсе и не имеет отношения к тому лесному страшилищу. Любой, кто знаком с шотландской геральдикой, не мог не отметить, сколь часто обнаженные дикари или же дикари с дубинками встречаются на хайлендских гербах (причем, чаще всего они трактуются в положительном смысле, как сторонники носителя герба). Думаю, не ошибусь, если скажу, что мода на дикарей пошла с 1503 года, когда король Яков IV играл свою свадьбу и устроил по этому поводу рыцарский турнир. Сам король, участвовавший в турнире, переоделся тогда диким рыцарем. И многие лорды, сражавшиеся на стороне короля, выставили в качестве охраны горцев, тоже в виде лохматых дикарей. Впрочем, кто-нибудь может напомнить, что некто Джон, граф Каррик, еще в 1369 году использовал дикарей как своих сторонников. Увы, мне нечего на это возразить!
Наконец я добрался до местечка под названием Форест-Лодж, где ложе реки Тилт состоит из невероятно красивого красного гранита, к тому же еще и увенчано изогнутым мостом. Если бы мне надо было присудить приз за красоту какой-нибудь реке Хайленда, я бы не задумываясь отдал его этому участку Тилт.
Вперед, вперед, подбадривал я себя, хотя сил уже почти не осталось.
Вперед по тропе… вверх на холм… ужасный холм… бесконечный холм… такой болезненный холм. Каждая миля казалась теперь вдесятеро длиннее. Я чувствовал себя смертельно уставшим. Перевалив через вершину холма, я увидел вдалеке долину Атолл. Там меня ждала гостиница — с душем, с горячей водой, с вкусной едой и пивом. На дороге показалась машина. Мне так хотелось остановить ее и рассказать, что я одолел сорок миль пешком.
И вот последний мучительный спуск к Блэр-Атоллу. А там уже… Боже, какими словами описать мою радость при виде гостиницы?! Наверное, я не погрешу против истины, если скажу, что мне она показалась самым прекрасным зданием на свете.
Женщина за стойкой бросила на меня строгий взгляд.
— Распишитесь в книге! — велела она, и тут только я вспомнил, что сегодня воскресенье.
Мне не оставалось ничего другого, как проковылять до столика с книгой и, в соответствии с абсурдными шотландскими законами относительно выходных дней, удостоверить своей подписью, что я — человек, отмахавший сорок миль, да-да, сорок миль до последнего ярда — являюсь честным путешественником. Ничего более смешного и нелепого со мной за всю жизнь не приключалось.
Назавтра я с трудом поднялся с постели. Но тем не менее нашел в себе силы выйти на улицу и бродить по Блэр-Атоллу до тех пор, пока не нашел человека, знакомого с рецептом «атоллского зелья». Спешу поделиться им с вами, дорогой читатель:
Возьмите фунт жидкого меда, налейте в миску, добавьте полпинты воды и помешивайте до получения однородной смеси. Ложка должна быть обязательно серебряной. Затем осторожно влейте полторы пинты виски. Помешивайте до образования пены. Перелейте смесь в бутылку, хорошенько укупорьте и дайте настояться.
На мой взгляд, подобная порция способна и мертвого поднять из могилы — ничуть не хуже пресловутого «улюлюканья Джона Пила»[22].
Мне сказали также, что вместо меда можно использовать разведенную овсяную муку, а некоторые еще добавляют сырой желток одного яйца. Что ж, дело вкуса.
Ближе к вечеру я сел на поезд и отправился обратно в Авьемор, где меня дожидалась моя машина. Далее, описав широкий полукруг через Грантаун, Кейт и Хантли, я добрался наконец до Абердина.
Горец (благослови, Господь, его душу), который обещал взять меня на браконьерскую рыбалку, очевидно, совсем о том позабыл. Во всяком случае, когда я заглянул к нему на квартиру, мне сказали, что мой приятель «в отлучке». Именно так — не «вышел», не «в отъезде» или «в отпуске», а «в отлучке». Это один из неистребимых шотландизмов, который можно трактовать как угодно. Я вполне мог вообразить себе, что он бродит по джунглям Центральной Америки или плывет на каноэ по Амазонке. На самом деле он всего-навсего закидывал сети в пятидесяти милях от Абердина. Но когда его домовладелица произнесла магическое слово «в отлучке» — у нее это прозвучало как «в отлу-уке», — предполагалось, что перед моим внутренним взором встанет бесконечная дорога, ведущая на край света.
Я выхожу в море на абердинском траулере, ненадолго становлюсь членом странного сообщества, помогаю вести корабль в рыбные угодья, встречаю «старину Джорджа», наблюдаю, как вытаскивают сети, сплю в барсучьей норе, узнаю о трудностях рыбной ловли и схожу на берег с чувством глубокого уважения к людям, бороздящим просторы Северного моря.
Со Шкипером я повстречался на рыбном рынке Абердина. Случилось это ранним утром: солнце еще не взошло, и все вокруг казалось серым в предрассветной мгле. Он дымил трубкой и время от времени покрикивал на палубных матросов, которые разгружали улов.
Рынок жил привычной жизнью и шумел десятками голосов: звонко шлепалась рыба на каменный пол, кричали голодные чайки, глухо рокотал мотор и натужно скрипел ворот лебедки, хрипло выли сирены траулеров, плотно притертых борт к борту и пытавшихся хоть как-то выбраться из этой толчеи.
Шкипер был невысоким седовласым уроженцем Йоркшира с могучими, как у буйвола, плечами. Одет он был в голубое джерси и видавшую виды фуражку. Незаметно мы разговорились. Беседа шла, естественно, о рыбе и рыболовах. Я слушал и думал, насколько странную и непостижимую для нас, сухопутных жителей, жизнь ведут эти люди. Миллионы домохозяек ежедневно приходят за товаром в рыбные лавки и даже не задумываются, откуда он берется.
В одном только Абердине насчитывается триста траулеров, на которых трудятся три тысячи рыбаков. Днем и ночью, зимою и летом они без устали бороздят холодные воды Северного моря, чтобы мы — те, кто о них не думает и не вспоминает — могли полакомиться за завтраком кусочком рыбы.
— И когда вы снова выходите в море? — поинтересовался я.
— Завтра утром, в восемь.
— А можно мне с вами?
Шкипер сверкнул на меня своими холодными голубыми глазами.
— Я уж зарекся брать гостей на судно, — мрачно ответил он, — они мне испортили не один лов. Стоит только закинуть сети, как их скручивает морская болезнь, и нам приходится ни с чем возвращаться в порт!
— Со мной такого не произойдет, — уверил я моряка. — Если уж мне суждено умереть, клянусь сделать это тихо. Хотя, вообще-то, я неплохой мореход!
— Если вы сумеете продержаться на траулере, вам потом никакие суда не страшны, — задумчиво произнес Шкипер.
После долгих и настойчивых уговоров он наконец пообещал, хоть и очень неохотно, взять меня в рейс.
— Но предупреждаю, — сказал он, — на особые условия не рассчитывайте. Вам придется жить, как все. У нас, знаете ли, не «Савой». Пижамы мы не носим и по утрам не бреемся. Штормовку я вам дам, так что приходите без багажа… И не забудьте, ровно в восемь. Если в восемь вас не будет, я пойму, что вы проявили благоразумие и все-таки передумали.
На следующее утро ровно в восемь я, одетый в рыбацкое джерси, дожидался на набережной. Траулер уже готовился к отплытию. Выглядел он уродливо, хотя в этом уродстве было нечто притягательное. Сразу было видно, что строили его для работы в суровых условиях. Форштевень задран высоко в воздух, а корма низко уходила под воду. Из-за этого судно напоминало наседку, сидящую на яйцах. Рулевая рубка (или мостик) была устроена посередине палубы, перед черной, как смоль, дымовой трубой. Сама палуба блестела от жира непонятного происхождения. За кормой висела небольшая и какая-то несерьезная на вид спасательная шлюпка.
— Значит, все-таки пришли, — ухмыльнулся Шкипер.
Я спрыгнул на палубу.
Мужчина в поварском колпаке и в рубашке с засученными рукавами чистил картошку. Все остальные были заняты починкой сетей, развешенных по правому борту. Пахло горящим маслом, рыбой, луком и варящимся супом.
— Вот это наша каюта, — сказал Шкипер.
Я спустился вниз по отвесной лесенке, по дороге основательно приложившись лбом о металлическую балку, и очутился в маленькой продолговатой конуре, освещавшейся светом ацетиленовой лампы. Мое первое впечатление от каюты траулера было ужасным. Там стоял запах мужских тел, табака, рыбы, ацетилена и шотландской похлебки.
Почти все помещение занимал V-образный стол со скамьями. Сзади в стене были сделаны четыре темных ниши, по сути, стенных шкафа. В одном из них лежал, как мне сначала показалось, мертвец. Затем обнаженная рука с голубой татуировкой в виде якоря слегка пошевелилась, на широком лице псевдо-покойника появилось раздраженное выражение. Мужчина что-то проворчал во сне и тяжело повернулся к нам спиной.
В этой крохотной барсучьей норе команда траулера ела и отдыхала. Дискомфорт здесь был почти возведен в принцип. Думаю, любая женщина упала бы в обморок при виде подобного помещения. Фактически это было элементарное убежище от дождя и ветра, которое неизбалованные жизнью моряки выкроили для себя из внутренностей судна, занятых более полезными вещами. Ни малейших попыток хоть как-то приукрасить помещение. Все напоминало о том, что траулер не создан для развлечений.
— Кладите свои вещички на мою койку, — великодушно распорядился Шкипер.
В маленько отсеке, где едва можно было стоять разогнувшись, я пристроил свою сумку с полотенцем, бритвой и зубной щеткой.
— Думаю, вам здесь будет удобно, — удовлетворенно кивнул мой провожатый.
— Не сомневаюсь, — ответил я, постаравшись придать голосу максимум сердечности.
По судну пробежала легкая дрожь, и мы тронулись. Шкипер стоял наверху у штурвала. Он умудрился провести траулер в каком-нибудь ярде от другого судна, так что мы даже не успели унюхать запаха его краски. Этот парень творил со своей лодчонкой настоящие чудеса, вряд ли кому-то удалось бы повторить его трюки. Не прошло и нескольких минут, а мы уже были в открытом море. Нос судна еще больше задрался, а корма, соответственно, опустилась. Казалось, оно твердо решило не пропустить ни одной волны!
Я присел на кучу сетей, складированных на корме, и подумал, что впервые со времен Первой мировой войны мне предстоит провести три ночи подряд не раздеваясь. Ближайшие полчаса принесли радостное открытие: оказывается, мой организм не намеревался бунтовать! Долой морскую болезнь!
Рослые матросы в тяжелых ботинках сновали мимо по палубе, но все они предпочитали отделываться односложными репликами в ответ на мои вопросы. Я даже всерьез засомневался в их принадлежности к мыслящим существам. Пожилой мужчина возился возле паровой лебедки и не переставая бранился вполголоса. Я подумал, что в жизни не видел более тоскливого выражения лица. Так я впервые встретился со стариной Джорджем, одним из самых бывалых моряков Северного моря. Тогда я еще не знал, что он не имеет привычки беседовать с кем бы то ни было.
— Доброе утро, — прокричал я. — Отличная погода, не правда ли?
Ответом мне был взгляд, исполненный неприкрытой ненависти.
«Какого черта тебе от меня надо?» — читалось в этом взгляде.
Старик снова склонился над лебедкой и продолжал браниться с удвоенной силой.
«Да, — подумалось мне. — Похоже, здесь собралась не слишком дружелюбная компания».
— Шкипер зовет вас на мостик! — прокричал один из матросов, и я побрел в указанном направлении.
Волны шипели и бились о борт траулера, нос судна то задирался вверх, то глубоко зарывался в кипящую пену.
Рулевая рубка возвышалась посреди палубы. Стекла в ее окнах дребезжали, как в старом такси. Шкипер стоял, одной рукой придерживая штурвал — жест был бережным, почти любовным. С потолка свешивался компас, но ни карт, ни диаграмм я не увидел.
— А они мне не нужны, — пожал плечами Шкипер. — Я пятьдесят лет хожу по Северному морю, все помню наизусть.
Я узнал, что в годы войны Шкипер первым из абердинских моряков начал водить минные тральщики. Он познакомил меня с распорядком жизни на судне.
Команда включает в себя десять человек: сам шкипер, первый помощник, два механика, кочегар, кок и четыре рыбака, или «палубные». Тянут сети и потрошат рыбу все, кроме механиков. За свою работу рядовые члены команды получают 9 шиллингов 6 пенсов в день, а также дополнительный бонус в размере 5 шиллингов, 7 шиллингов 6 пенсов или 10 шиллингов по завершении рейса, если выяснится, что улов достигал соответственно 30, 40 и 50 фунтов в день. К сожалению, это бывает далеко не всегда! Лов ведется круглые сутки: сети забрасывают и вытягивают каждые три часа. В промежутках между этими двумя операциями команде удается поспать час или полтора. Никто никогда не сидит без дела.
— Да уж, тяжелее, чем у нас, жизни не придумаешь, — вздохнул Шкипер.
Затем я встал к штурвалу, и на протяжении двух часов вел вихляющий и ныряющий траулер сквозь бурные волны Северного моря.
— Держите курс на юго-запад, — велел Шкипер.
Это оказалось нелегким делом. Требовалось поворачивать штурвал до тех пор, пока не совместятся две отметины на компасе. Добившись равновесия, я должен был следить за колебаниями этих штрихов и при необходимости возвращать их в установленное положение. Я чувствовал, как ветер бьет в борт судна, а волны раскачивают его на ходу.
Время от времени траулер содрогался и делал попытки выскочить из воды. Оказывается, это чрезвычайно захватывающее занятие — управлять судном. Я чувствовал себя настоящим капитаном, наблюдая, как металлическая махина поворачивается то влево, то вправо, повинуясь почти неуловимым движениям моих рук на штурвале.
Два часа пролетели незаметно. Голубые глаза Шкипера неотрывно следили за морем, которое он знал не хуже, чем иной полицейский свой район патрулирования. В следующие полчаса, объяснил он, нам предстояло снизить скорость до минимальной и заняться забрасыванием сетей.
На мостик поднялся первый помощник, чтобы сменить Шкипера.
— Обед, — объявил тот, и мы направились на корму, где в каюте уже собралась остальная команда.
По лесенке спустился кок (по-прежнему в колпаке), неся в руках полную кастрюлю какого-то варева, которое заставило бы человека с более чувствительным желудком умереть на месте. Это была шотландская похлебка с неснятой пеной и золотистой пленкой жира, на которой всплывали небольшие пузырьки! Я разглядел в кастрюле горох, морковь, лук-порей, бобы и репу… да много чего еще было в этой объемистой, на всю команду, кастрюле. Вскоре кок появился снова, на сей раз он принес в судке жареное мясо. На десерт был огромных размеров пудинг с жидким заварным кремом.
Пока в каюте разворачивался этот праздник обжорства, наше судно, похоже, преодолевало полосу препятствий. Моя кружка отъезжала на шесть дюймов — то влево, то вправо. Или же полная ложка, предназначенная для моего рта, вдруг неожиданно отклонялась в сторону левого уха. Короче, эта трапеза стала для меня серьезным испытанием. Но она же и порадовала меня, ибо вторично доказала, что мои опасения насчет морской болезни оказались напрасными.
Обед проходил в полном молчании и без соблюдения церемоний. Мне запомнились крупные мужские руки, черные от въевшейся грязи, которые кромсали ножами общий кусок масла на столе. Теперь-то я понял, что имел в виду Шкипер, когда говорил о привередливости посетителей, испортившей ему не один лов. Но меня это не смущало. Напротив, мне нравилась атмосфера, царившая на судне. Я находил ее волнующей и радовался, что напросился в рейс!
Здесь собрались настоящие мужчины, которые в поисках заработков регулярно выходили в Северное море и трудились в режиме, который бы свел в могилу девять из десяти обычных людей. В их усилиях было что-то героическое и настолько необычное, что не укладывалось в рамки привычных представлений. Я знал, даже когда ловил злобный взгляд старины Джорджа, что передо мной команда первоклассных парней. Недалек уже тот миг, когда мы преодолеем взаимное недоверие и перейдем к задушевному общению — с солеными шуточками и фантастическими историями. Рыбаки один за другим покидали стол, чтобы приступить к повседневным обязанностям.
— Время спускать сети, — объявил Шкипер.
И почти сразу же гул мотора стал тише, изменил свою тональность — мы вдвое сбросили скорость. Я поспешил на палубу, чтобы понаблюдать, как в Абердине ловят рыбу траловыми сетями.
Наш корабль медленно двигался посреди бурного моря. Члены команды занимались тем, что распутывали сеть, которая занимала почти весь правый борт.
Сеть сконструирована таким образом, чтобы она могла свободно двигаться вдоль дна. В ней имеется широкое отверстие, которое при движении захватывает рыбу и загоняет ее в «мешок» (это такой карман, достаточно просторный, чтобы там могла поместиться лошадь), откуда рыба уже не может выбраться. На каждом траулере имеются два деревянных щита — траловые доски — размером с входную дверь, которые крепятся в подвешенном состоянии на носу и на корме судна. После того как сеть заброшена, эти щиты равномерно опускаются на стальных тросах с тем, чтобы держать открытым вход в «мешок».
Стоя в рубке, Шкипер руководил операцией.
— Забрасывай! — скомандовал он.
Сеть вместе со всеми поплавками и бегунками перевалилась через борт и с громким плеском погрузилась в воду. В ту же секунду заработала лебедка на полубаке, и обе траловые доски отправились вслед за сетью. Пока стальной трос разматывался, наше судно двигалось со скоростью четыре мили в час по волнам загадочного Северного моря. Что-то оно нам готовит? Что мы найдем в своих сетях по истечении отпущенного времени?
Эти три часа — между моментами, когда сеть закидывают и когда вынимают — составляют единственный период времени, в течение которого команда траулера может себе позволить небольшой, с позволения сказать, отдых. Люди покидают раскачивающуюся мокрую палубу и спускаются в каюту. Четверо из них занимают свои места в крошечных темных каморках, чтобы мгновенно погрузиться в сон.
В этом отношении рыболовы с траулера обладают прямо-таки наполеоновским талантом. Они приходят с холодного пронизывающего ветра, после напряженного физического труда и засыпают, едва голова коснется подушки.
Но при первых же звуках рынды, оповещающей, что пора тащить сеть, они мгновенно просыпаются и приступают к работе. Я поражался невероятной выносливости этих людей, пока не понял, что большую часть своих обязанностей они выполняют автоматически. Они занимаются подобной работой всю жизнь и не мыслят для себя никакого другого труда. На протяжении многих лет они спят урывками, независимо от времени суток, затем просыпаются и поднимаются на палубу, чтобы проделать ряд привычных манипуляций: вытянуть сеть, вышибить кофель-нагель[23] и поднять траловые доски.
На мостике посреди опустевшей палубы стоял Шкипер с трубкой в зубах и выполнял свою часть работы: вел корабль по одному ему известному маршруту. Где-то вдалеке справа обозначилась цепочка едва заметных огней.
— Монтроз! — лаконично пояснил Шкипер.
Я еще раз окинул взглядом пустынную палубу. Все, за исключением механиков, спали в каюте. Даже «старина Джордж» прикорнул где-то в уголке и дремал, сохраняя все то же раздраженное выражение лица, которое, я уверен, являлось его пожизненной визитной карточкой. Даже Алек, корабельный кок, наверняка, спал, не снимая своего белого колпака.
— Откуда вы знаете, куда плыть? — спросил я у Шкипера.
— Ну… просто знаю, и все, — пожал тот плечами.
И легким, почти незаметным движением руки подправил курс траулера. Я нисколько не сомневался, что мы не пропустим рыбный косяк. Ведь, как мне говорили, ярко-голубые глаза Шкипера обладают почти магическим свойством: глядя вперед, они не только видят, что творится за кормой, но и способны заглянуть прямо на морское дно!
— Цены нынче упали, — пожаловался он, — и рыбная ловля стала убыточным делом. Многие мои знакомые по уши в долгах.
Каждое судно флотилии, по сути, представляет собой индивидуальное производство, которое работает либо с прибылью, либо с убытками. И хотя формально они могут принадлежать одной крупной компании, все же в море каждый выходит на свой страх и риск. И маршрут каждый для себя определяет сам. Хорошо, если там окажется рыба, иначе ни о какой прибыли речи не идет. Когда я узнал, какой годовой план устанавливается для среднего 80-тонного траулера, у меня волосы дыбом встали.
— Эта лодка начнет приносить мне деньги лишь после того, как мы сдадим «обязательный» улов — на 6 тысяч фунтов стерлингов в год, — пожаловался Шкипер.
Мы продолжали беседовать о рыболовах и их нелегкой жизни. Я начинал понимать, что эти люди, ведущие свой нелегкий промысел на просторах Северного моря, представляют собой совершенно особое племя — наподобие шахтеров. Они никогда не осядут на берегу, любовь к морю и рыбной ловле у них в крови. Я с удивлением узнал, что, оказывается, все члены команды (за исключением, кажется, одного) люди семейные. В сказках и народных легендах моряки если и женятся, то только на русалках. В действительности же, наоборот, жены моряков оказываются обычными женщинами, связавшими свою жизнь с какими-то легендарными, неуловимыми созданиями — типа водяных! Странно было думать, что эти люди, женатые, казалось бы, исключительно на своей бесконечной работе, имеют друзей, любимых, семьи на берегу.
— Н-да, рыболовы, конечно, особый народ, — сказал Шкипер. — Я еще помню, как плавали в старину. В те времена верили в приметы и магию. Например, многие команды отказывались выходить в море по пятницам: считалось, что не будет удачи. Ну, а коли уж ты вышел в море, то упаси тебя Бог помянуть вслух священника или некоторых животных — лосося, скажем, кролика или свинью. Иначе жди беды! Если же кто-нибудь произнес эти слова на берегу, то рыбаки считали своим долгом поскорее коснуться металлической набойки на каблуке. Якобы это снимало заклятие.
Шкипер снова слегка подправил курс, и мы перешли на следующую тему — о войне и искусстве траления мин.
— На минных тральщиках попадались по-настоящему крутые парни, — начал Шкипер. — Но и чудиков всяких хватало. Порой такое случалось, что прямо обхохочешься! Помню, был у нас один типчик, ну ни к чему не пригодный. Абсолютно бесполезный человек. Естественно, мы всеми правдами и неправдами старались от него отделаться! И вот как-то раз во время ланча приходит к нам комендант по береговым складам и спрашивает: «Есть у вас кто на примете для особого дела?» Мы тут же решили: вот он, наш шанс, грех не воспользоваться. Говорим: «Да, есть отличный работник!» и называем фамилию этого парня. Ну, думаем, наконец-то освободились от своего недотепы — радовались, как дети. И что бы вы думали? Приходит приказ: на следующий день явиться при полном параде. Ну, мы приходим, как велено. Наступает опять обеденный перерыв, и угадайте, что происходит! Появляется комиссия, и прикрепляет чертову медаль на грудь этому придурку! Им, видите ли, некогда было разбираться, кто какой работник, взяли кого посоветовали. Просто в голове не укладывается! Так, время тащить сеть…
Снова зазвенела корабельная рында. Члены команды один за другим появлялись из недр траулера и собирались на правом борту. Сеть пошла вверх!
Небо, которое до того выглядело таким же пустынным, как и море, вдруг заполнилось трепещущими крыльями. Как по мановению волшебной палочки, появилось сначала двадцать, затем тридцать, а потом и добрая сотня чаек всевозможных размеров и расцветок. Скоро вокруг траулера собрались уже тысячи жадных, голодных птиц. Они описывали круги над нашими головами, пикировали, плавали на воде. Кого здесь только не было: и обычные чайки, и седлистые гуйи, и очаровательные, похожие на голубок моевки с клювами нежного фисташкового цвета, и крупные серебристые чайки, и красавицы олуши с длинными шеями и желтыми ястребиными глазами.
Вся эта птичья братия слетелась на звук лебедки, а вид поднимавшейся сети поверг их в состояние лихорадочного возбуждения. Вот на поверхности воды показались траловые доски. Члены команды покрепче ухватились за сеть и начали тянуть. Тем временем птицы тоже не теряли времени даром. Сначала один баклан камнем шлепнулся на воду, вслед за ним другой. Через пару секунд обе птицы вынырнули с бьющимися рыбками в клювах.
Как только сеть поднялась настолько, что стал виден улов, морская поверхность пришла в движение. По меньшей мере двадцать олуш нырнули одновременно — сквозь толщу зеленой воды я видел их белые тела. Там, на глубине они сражались за право первым выдернуть рыбу сквозь ячейки трала. Это были, так сказать, ударные части огромной и голодной птичьей армии.
Еще несколько усилий команды, и гигантский мешок с рыбой повис на подъемной стреле. Сеть медленно раскачивалась над палубой, с нее струйками стекала морская вода, а внутри билась, прыгала, пыталась выскочить пойманная рыба. Целый мешок морской жизни, выловленной на дне. Я видел бьющиеся хвосты камбалы, распахнутые рты трески и сельди, извивающиеся кораллово-красные тела морских ежей. Кто-то потянул за веревку, и вся гора рыбы с грохотом обрушилась на палубу.
Невероятная куча мала! Казалось, пришел конец какому-то знаменитому аквариуму. Палтус, камбала, треска, пикша, полосатая зубатка, морской черт, угорь, хек и еще десятки неизвестных мне сортов рыбы устилали палубу слоем толщиной в два фута.
Уловом пока никто не занимался, все это богатство лежало забытым, казалось, никому не нужным. А команда тем временем закидывала трал для нового трехчасового лова. Один только Шкипер остановился над кучей рыбы и принялся изучать улов. Он подцеплял треску за хвост и внимательно ее разглядывал, взвешивал на руке палтуса, выбрасывал бесполезную мелочь за борт, где она сразу же становилась добычей крикливых и жадных бакланов.
— Хороший улов?
— Неплохой, — сдержанно ответил Шкипер. — Камбалы бы побольше.
— Господи, да у вас горы камбалы!
— Могло быть и лучше…
Как только сеть вновь оказалась за бортом, команда приступила к работе. Шкипер снова встал к штурвалу. Все остальные — за исключением двух механиков, защищенных своим положением от неквалифицированной работы — уселись рядком вокруг «рыбьего садка» и вооружились ножами. Даже кочегар покинул жаркое чрево корабля и поднялся на продуваемую палубу. Даже кок оставил камбуз, чтобы принять участие в общем деле. И началась форменная резня. Люди доставали из кучи еще живую рыбу, вспарывали ей брюхо, вычищали внутренности и тянулись за следующей. Выпотрошенные тушки тщательно сортировались: камбала плюхалась в одну корзину, треска в другую, зубатка летела в третью и так далее. В какой-то момент Джордж извлек из рыбной кучи осьминога, мрачно изучил его и вышвырнул за борт. Ну надо же! Единственная рыба (знаю, знаю!), чью смерть я бы приветствовал, поскольку подозревал, что в один прекрасный день это чудище может объявиться у берегов Борнмута.
Самой необычной рыбой, на мой взгляд, является морской черт, или удильщик. Представьте себе непомерно большую пасть, сразу переходящую в жирный съедобный хвост. Обычно удильщик лежит на морском дне, прикрыв усиками свой чудовищный, похожий на пещеру рот. На конце этих усиков — или удочек, как их еще называют — имеются фосфоресцирующие пятнышки, которые светятся в темноте. Привлеченные этим свечением, мелкие рыбешки подплывают поближе и оказываются в пределах досягаемости жуткой пасти морского черта. Что происходит дальше, рассказывать не надо.
А самая злобная рыба — зубатка полосатая. Широко разинув свои мощные челюсти, эта хищница застывает с выражением, какое обычно появляется на морде у кошки при виде собаки. Бросок, и зубатка насмерть смыкает свои клыки на ближайшем твердом предмете. Вот уж недаром эту рыбу в простонародье называют «каменным лососем».
— Эта красавица самая чистая из всех морских рыб, — пояснили мне моряки. — Она питается исключительно моллюсками и рачками.
Через полтора часа вся пойманная рыба была выпотрошена и упакована в лед. Шкипер раскурил свою трубку и не спеша продолжал тралить район лова. Члены команды снова побрели в крохотную каюту, и десять минут спустя темнота огласилась дружным храпом.
Так прошел час. Склянки пробили:
— Выбирать трал!
И снова на палубу, чтобы поднять со дна Северного моря второй за день улов. Солнце клонилось к горизонту, и я уже гадал, какой же выдастся ночь на этом странном корабле.
Граулер покачивался на волнах в полной темноте. Ночь опустилась на мир, и я знал: все прочие давно уже завершили свой рабочий день. На заводах и шахтах заступила на работу ночная смена. Однако здесь, на рыболовецком судне, ночь ничем не отличалась от дня. Круглые сутки действовал один и тот же режим.
Последний дневной улов был выпотрошен и обложен льдом. У команды наступил очередной двухчасовой «перерыв». На мостике дежурил первый помощник. Кок перемывал посуду. Один из двух механиков — молодой жизнерадостный шотландец — сидел в жарких недрах судна, прислушиваясь к звуку работающего мотора. А Северное море неутомимо перекатывало свои волны, время от времени орошая палубу фонтанами брызг.
Я рискнул спуститься в тесную, душную каюту. Здесь еще витали запахи последней трапезы, но все перешибал тяжелый табачный дух. Клетушки были забиты спящими людьми. Старина Джордж сидел за столом, мрачно уставившись в свою кружку с чаем. Этот человек, похоже, вообще никогда не спал: вместо того он предавался глобальным мечтам. Вот и сейчас его взгляд был устремлен сквозь вибрирующие стенки каюты, куда-то за пределы Северного моря, за пределы Шотландии, Ирландии, а может, и далекой Америки. Своим внутренним взором он обозревал просторы сумрачной Валгаллы, доступной лишь ему одному. Я подумал, что если бы его фуражку заменить на остроконечный шлем, то он бы немного смахивал на Бисмарка. В этот момент за спиной у старины Джорджа что-то застучало, захрипело. Затем из этого невнятного шума выкристаллизовался громкий голос с изысканным произношением:
— Поэзия… тук-тук-тук-шух-шух… является… бз-з-з-з… тук-тук… неизбежно выделяются три основных направления… шух-шух… его стихи представляют собой пример чистого и безупречного вкуса… шух-тук-тук… например, его… бз-з-з-з-з-з… тук-тук… использует слова столь точно, столь любовно, можно сказать, подбирает их, как цветы на обочине… тук-тук…
Это был «Голос мира», приглашавший нас побеседовать на литературные темы, в то время как мы болтались по волнам, занятые поисками завтрака мира. Шкипер свесился со своей койки:
— Ярмутские цены на селедку еще не передавали, Джордж?
Джордж издал ворчание, которое при желании можно было трактовать как отрицательный ответ. Шкипер вновь отвернулся и моментально заснул. В каюте по-прежнему царила тишина, нарушаемая приглушенным шумом работающего двигателя (его «пф-чук-чук» напоминало сердцебиение), поскрипыванием древесины, плеском волн о корпус судна и все тем же невероятным «Голосом мира»:
— …его талант к совершенному выражению прекрасно иллюстрируют следующие бессмертные строки…
Старина Джордж сидел с лицом низложенного императора и проклинал все на свете, он ругался и ругался с таким «талантом к выражению», какой и не снился «Голосу мира»… этакий морской черт — зеленоглазый, чешуйчатый с белым животом, который вгрызается в свои новые резиновые сапоги за тридцать шиллингов.
Я решил подняться на палубу и полюбоваться на звезды. Луна на небе напоминала ущербную половинку апельсина. Ее тусклое свечение наводило на мысли о тлеющих углях в остывающей печи. Затем луна и вовсе спряталась за наплывшие облака, и морские волны приобрели серо-стальной оттенок. Я сидел на корме на кипе свернутых сетей, наслаждался покачиванием нашего судна и думал, какой же простой и естественной может быть жизнь. Достаточно провести день на таком вот рыболовецком траулере, и начинаешь понимать, что все нарочитые сложности, все мировые проблемы теряют свое значение в ходе непрерывной борьбы с непреходящими трудностями. Я, наверное, никогда не пошел бы замаливать грехи в монастырь, а вот на такой корабль — другое дело. Сюда я, пожалуй, мог бы удалиться. Во всяком случае, мне так кажется.
Я обдумывал перспективу ночевки на палубе: устроиться прямо здесь, на сетях, и избежать таким образом духоты и дискомфорта барсучьей норы. Если натянуть штормовку с капюшоном, которую одолжил мне Шкипер, то, возможно, будет не так уж холодно. Как давно мне не приходилось засыпать под звездным небом!
Мои размышления прервал звон корабельного колокола.
Члены команды медленно выползали на палубу. «Отдых» окончен, снова предстоит вытянуть сеть и посмотреть, чем на сей раз одарило их великодушное море. Ярко горят ацетиленовые лампы, они заливают белым безжизненным светом весь правый борт и полубак. По мере того как трал приближается к поверхности, морские воды начинают слабо флюоресцировать. Рыба вспыхнула на свету и исчезла. В следующее мгновение она уже бьется на поверхности — тысячи живых ртутных сгустков. Их глаза отливают зеленью, как у кошек в темноте, и кажется, будто море усеяно зелеными светящимися точками. Натужно скрипит лебедка. Огромный мешок с живым урожаем на мгновение зависает в воздухе, а затем с влажным всплеском опорожняется на палубу.
Потрясающий улов! Он превосходит всю дневную добычу. С мостика раздается бодрое пение:
Дейзи, Дейзи, любовь моя.
Жду ответа по-прежнему я.
Ворот крановой стрелы освободился как раз вовремя: еще чуть-чуть, и чертова деревяшка очутилась бы в море!
А голос тем временем продолжал выводить:
На свадьбе немодной этой
Не будет, увы, кареты, —
Но будешь прекрасна
На первоклассном
Двухместном велосипеде!
Очевидно, я не ошибся в оценке улова: судя по песне, он действительно хорош!
— О да, — подтвердил кто-то невидимый в темноте, — однако это еще не предел. Вот если б сеть была заполнена камбалой, тогда бы Старик исполнил свой коронный номер!
— И что же это за шедевр?
— Песня называется «Я танцую со слезами на глазах».
Вдруг ни с того ни с сего пошел ледяной дождь. Я невольно съежился, плотнее кутаясь в свой непромокаемый плащ. Рыбаки же сгрудились на корме, их руки были красны от рыбьей крови.
— Эй, друг! — громко окликнули меня. — Шел бы ты отсюда, пока не замерз до смерти.
Я намеревался остаться на палубе, демонстрируя свою выносливость. Но меня решительно прогнали вниз. Вот теперь каюта показалась мне уютным оазисом в ледяной пустыне. Здесь было тепло, на столе дымились кружки с чаем, в придачу к ним полагались джем и банка горячего рубленого мяса. Часы показывали одиннадцать, и это была наша последняя трапеза, четвертая по счету за сегодняшний день.
«Голос мира» объявил:
— Вы слушаете трансляцию из лондонского отеля «Дорчестер». Для вас играет оркестр под управлением Джека Брауна.
Каюта наполнилась громкими звуками фокстрота. Когда композиция завершилась, я услышал шарканье десятков ног и голоса людей, покидающих танцевальную площадку. Интересно, кто сегодня вечером сидит за тем маленьким столиком рядом с золоченым экраном? И соблаговолит ли Хьюго допустить посетителей на кухню, чтобы те смогли полюбоваться на живую форель?
— А что, у вас там танцуют до самой полуночи? — поинтересовался один из моряков, серьезно глядя поверх своей кружки с чаем.
— Бывает, что и дольше.
— Бедные, они же, наверное, устают ужасно…
И ни тени иронии в голосе! Этот здоровяк, который двадцать четыре часа в сутки сражается с тяжеленными сетями, действительно жалел лондонских прожигателей жизни! Мне захотелось снова подняться на палубу, чтобы там вволю посмеяться при свете холодных звезд. Ей-богу, ничего смешнее не слыхал!
Тем временем ужин подошел к концу. Моряки один за другим выколачивали свои трубки и забивались в тесные спальные каморки. Судя по всему, громкая энергичная мелодия, доносившаяся из радиоприемника, им нисколько не мешала. С одной полки торчал огромный башмак, с другой свешивалась волосатая рука, на третьей маячили потертые синие штаны.
Я почувствовал, что глаза у меня слипаются, и полез на койку, любезно предоставленную Шкипером. Скинул надоевшие за день ботинки и кое-как умостил свою бедную голову на свинцовой подушке. Какое-то время я прислушивался к плеску волн, которые рождались под носом судна и мягко катились к водным впадинам за кормой. Шум работающего двигателя напомнил мне перестук вагонных колес… в точности как поезд. О, сколько я их повидал за свою жизнь — грустные поезда и счастливые поезда…
Внезапно над моей головой разразился сущий ад! Похоже, в наше судно — в самую его середину — угодил артиллерийский снаряд! Я резко сел, со всего маху ударившись головой о низкий потолок. Вокруг ни души. Проклиная все на свете, бросил взгляд на циферблат часов. Пять утра! Так значит, я все же заснул! Команда снова была на палубе, готовая тянуть вечную, нескончаемую сеть. А разбудивший меня грохот исходил от поднятой траловой доски. Слышно было, как моряки топают по палубе, громко перекликаясь между собой. Я натянул морские сапоги и поспешил наверх.
Действительно, все они были там: низко согнувшись под резким, порывистым ветром, члены команды рассредоточились вдоль правого борта и мокрыми, задубевшими на холоде руками подтягивали сеть. И-и раз! Взяли! Е-е-ще! Взяли! Сеть медленно вползала на палубу, издавая противный скрежещущий звук — это терлись о металл песок и мелкие ракушки со дна моря.
Поистине героический труд — но они об этом даже не задумывались!
В восточной части неба появилась тревожная, как скрытая боль, красная полоска, нарушавшая безупречную синь ночи. Нарождался новый день.
Вот и утро — на часах половина восьмого. Дул свежий ветер. Чайки с громкими криками носились над палубой, где громоздилась очередная гора рыбы — содержимое последнего опорожненного трала.
Я смотрел на бьющуюся, задыхающуюся рыбу и думал, почему вид столь массового страдания не вызывает у меня должного сочувствия. Возможно, если бы это зрелище сопровождалось какими-то звуками — писком, стонами, криками боли, — оно было бы для меня непереносимым. Но рыба живет по своим законам в абсолютно чуждой для нас стихии. Наверное, поэтому мы, люди, не ощущаем никакого родства с нею и хладнокровно наблюдаем за ее смертью. Вы никогда не задумывались, почему большинство людей с интересом ходят по рыбным рядам, в то время как один вид мясной лавки вызывает у них отвращение?
Моряки с траулера — народ, не склонный к сантиментам. Они без сожаления давили пойманную рыбу, шлепая в своих огромных сапогах. И хотя я не мог смотреть на это без содрогания, должен все же сказать: на месте рыбы я бы предпочел, чтобы на меня внезапно обрушилась гора весом в пятнадцать стоунов, чем чтобы меня выпотрошили заживо.
Меня ужаснуло количество отходов, ежедневно образующихся на траулере. Сам Шкипер вынужден был признать, что подобная неэкономная ловля играет не последнюю роль в уменьшении количества рыбы в море. Однако все продолжают ловить по старинке, никому и в голову не приходит отсортировывать негодную мелочь и выпускать ее обратно в море.
Помнится, я здорово насмешил всю команду, когда в первый день начал подбирать отбракованную камбалу и осторожно перебрасывать ее через левый борт — именно левый, чтобы рыбешки сразу же не попали в клюв к прожорливым чайкам. Наверное, это действительно смешно — думать о том, что рыбки вернутся в свой подводный дом, к своим рыбьим семьям. Тем более что все мои усилия оказались напрасными! Попав снова в море, спасенные мною рыбки превращались в «утопленников». И немудрено: большая часть рыбной мелочи попадала на палубу уже бездыханной. Пребывание в трале — когда ее несколько миль тащат по морскому дну — оказывается слишком травматичным для мелких рыбок. Девять из десяти представительниц отряда камбалы — треска и пикша проявляли большую жизнеустойчивость — попросту переворачивались вверх белыми животиками и медленно дрейфовали вокруг судна.
На палубе появилась фигура в поварском колпаке и с оловянной кастрюлей в руках. Окинув критическим взором улов, кок выудил из кучи парочку камбал, одного хека, нескольких окуней и бросил их в кастрюлю. Всего через каких-нибудь полчаса этой рыбе предстояло превратиться в наш завтрак.
Поверьте, непередаваемое ощущение — есть рыбу, только что выловленную из моря!
Вместе с остальными членами команды я поспешил вниз, в каюту. За несколько часов пребывания на соленом ветру мы все успели проголодаться. Вскоре появился наш кормилец — он нес рыбу, поджаренную все в той же кастрюльке, в которую он собирал ее на палубе. Получился этакий сборный рыбный гриль. На время в каюте воцарилась мертвая тишина: все мы уткнулись в свои тарелки и сосредоточенно работали вилками. Поверите ли, обычная свежая камбала — только-только из сетей, приготовленная самым примитивным способом на далеком от совершенства камбузе Алека, показалась мне вкуснее, чем самые изысканные рыбные блюда — такие как sole bonne femme или sole Colbert, — которые я пробовал в знаменитых отелях и ресторанах. Она была белой, хрустящей и имела привкус моря. Разделка такой рыбы — сущее удовольствие: мякоть легко отходила от костей и обнажала чистый, отполированный скелет.
После этого наступил благословенный миг, когда мы раскурили свои трубки и, прихлебывая крепкий ароматный чай, приготовились внимать Шкиперу. Все его байки начинались примерно так:
— А вы слыхали об одном парне из Йоркшира, который…
В этот момент раздался грохот тяжелых кованых башмаков, и в каюту кубарем скатился один из рыбаков. Шкиперу да и всем прочим членам команды достаточно было одного взгляда, чтобы сориентироваться в обстановке.
И действовать они начали чуть ли не раньше, чем услышали истошный крик:
— Застряла!
Все поспешно ринулись к выходу. Шкипер вскочил на скамью, тянувшуюся вдоль всей каюты, и, перепрыгнув через стол, оказался в числе первых. Остальные гурьбой последовали за ним. Разбуженный этой суматохой механик высунул голову из спального отсека.
— Что стряслось-то? — спросил я у него.
— Вы же слышали: она застряла…
— Кто она? И где застряла?
— Сеть, — коротко пояснил механик. — Зацепила какой-то обломок или еще что. Дружище, если вы хотите услышать новые выражения, сейчас самое время подняться на палубу…
Наверху царило крайнее возбуждение — такого мне и впрямь раньше не доводилось видеть. Вся команда сгрудилась у правого борта. Люди напряженно вглядывались в глубину, на лицах у них застыло озабоченное выражение. Первый помощник остановил двигатель, и наше суденышко застыло на месте, покачиваясь с боку на бок. Старина Джордж, привычно ворча себе под нос, тянул веревку. Спасательными действиями руководил Шкипер.
Как выяснилось, трал зацепился за что-то на дне и основательно запутался. Такая ситуация случается нередко и определяется всегда безошибочно: судно перестает слушаться руля. Мощности двигателя не хватает, чтобы преодолеть огромный вес самой сети вкупе с траловыми досками, и траулер застревает на месте. Иногда ущерб бывает незначительным, иногда перекрывает стоимость дневного улова. А порой случается и так, что приходится жертвовать сетью, траловыми досками и всем прочим.
Шкипер нанес небольшое количество смазки на свинцовый груз и спустил его за борт. Тот остановился на глубине пятнадцать фатомов. Вытащив груз обратно, Шкипер критически оглядел его и вздохнул:
— Так и есть, обломок…
Затем он поднялся на капитанский мостик и взял штурвал в свои руки. В деле управления траулером Шкипер был подлинным виртуозом. Мне он напомнил вездесущего лондонского таксиста, которого судьба закинула на морские просторы. Он мог развернуть судно почти на сто восемьдесят градусов. Мог подать вперед или назад, мог заставить гарцевать, как цирковую лошадь на манеже. И в данном случае ему пришлось проделывать все эти трюки. Мы кружились, вытанцовывая в ритме джаза, вокруг застрявшего трала. Разок-другой затарахтела лебедка, пытаясь подтянуть сеть, но нет — та держалась крепко! Наконец после получаса всяческих ухищрений мы двинулись вперед на самом малом ходу, и где-то там, на глубине, сеть прорвалась о злополучный обломок и… пошла вверх!
Она оказалась в ужасающем состоянии. От «мешка» вообще ничего не осталось, остаток сети был весь в дырах и прорехах. Это извечная трагедия тралового рыболовства! Забрасывая сеть, ни один рыбак не может наверняка сказать, попадет ли она на чистый участок дна или зацепится за обломок скалы.
Однако рыболовы — подобно земледельцам и всем прочим, кто по роду своей деятельности сталкивается с вечными истинами — усвоили философское отношение к жизни. Что толку плакать над порванным тралом! Надо трудиться дальше, благо есть запасная сеть. Изуродованный трал остался лежать на правой половине палубы, а вся команда бросилась к левому борту забрасывать новую сеть. Четверть часа спустя судно уже двигалось привычным курсом.
Наблюдая за этими людьми, которые много и тяжело трудятся, спят урывками на протяжении нескольких суток, да еще и сталкиваются с подобными неприятностями (а не забудем: порванная сеть — еще больше работы и меньше сна), вы, наверное, подумаете, что все они поголовно озлобленные и ворчливые пессимисты. Ничуть не бывало! Приступая к починке разодранного в клочья трала, они обсуждали происшествие — конечно, с сожалением, но почти весело, с добрым шотландским юмором. И, когда новая сеть с громким всплеском ушла в зеленоватую воду, рыжая всклоченная голова склонилась над перилами, и я услышал:
— Спускайся ко всем чертям и возвращайся полная рыбы!
Так местные моряки напутствуют новый трал!
Я пришел к мнению, что вся ненависть и недоверие в нашем мире проистекают от неспособности (или же объективной невозможности) постичь человеческую сущность.
Когда я в первый раз увидел траулер, он ужаснул меня. Про себя я окрестил судно плавучей развалиной и рассматривал его как нечто промежуточное между деревянным башмаком и угольным ведром. Дискомфорт, царивший на траулере и почти возведенный в абсолют, виделся мне своеобразным проявлением снобизма. Я долго не мог привыкнуть к корзинам с овощами, беспечно оставленным в том месте, какое я педантично называл ютом. Меня возмущали отсутствие туалета и привычка мыть руки в ведре с коричневой водой, в которой плавали морской ил и кровь потрошенных рыб (я догадывался, что эта, с позволения сказать, «чистая» вода после примитивной фильтрации используется вновь и вновь).
Первые несколько часов на судне я был занят тем, что в уме перестраивал его на свой лад, все чистил и красил, а также строил планы реконструкции кошмарной каюты под рулевой рубкой. Я хочу сказать, что вначале рассматривал траулер отстраненным, критическим взглядом — глазами случайного пассажира.
Но после нескольких дней, проведенных в море, я всем сердцем полюбил этот корабль и смотрел на него взглядом моряка. Теперь меня вполне устраивала корзина с картошкой на палубе. Я понимал, что дело не только в нехватке места на камбузе: на свежем воздухе, при содействии легкого дождичка и прохладного ветерка овощи дольше останутся свежими.
И теснота уже не так возмущала. Что поделать, перенаселенность неизбежна на 80-тонном судне, когда десять человек вынуждены непрерывно находиться здесь, чтобы сражаться с морем за лишний стоун рыбы — они ведут борьбу за существование в полном соответствии с экономическими теориями. Ведь траулер по сути являлся плавучим цехом. И, как на любом производстве, здесь всякая мелочь, всякая конструктивная деталь — сколь бы нелепой и отталкивающей она ни казалась непосвященному наблюдателю — диктовалась рабочей целесообразностью. Все было проверено на практике, выстрадано в ходе долгой и нелегкой работы. В некотором отношении траулер напоминал мне женщину — с ее суровой непреложностью, узкой специализацией и, как следствие, высокой эффективностью.
Например, я очень скоро обнаружил, что расположенный в носовой части судна трюм (место, где хранилась обложенная льдом рыба) куда просторнее нашей крошечной каюты. И сей факт тоже объяснялся требованиями экономической целесообразности. Ведь траулер — это прежде всего приспособление для прочесывания морского дна в поисках вожделенной рыбы. Во-вторых, это складское помещение для хранения улова. И только в-третьих (если не в-десятых), это место, где мы, экипаж судна, могли поесть, а временами даже и поспать.
Кроме того, кажется странным, насколько быстро привыкаешь к судну, на котором плаваешь. Буквально уже на второй день ты начинаешь любить его, во всяком случае, относиться как к одушевленному существу. Причем я заметил, что чем меньше корабль, тем легче ты к нему привязываешься. Трудно себе представить, чтобы кто-то всем сердцем возлюбил громаду вроде «Маджестика». Это так же сложно, как полюбить городскую ратушу. Некоторые вещи оказываются слишком большими и безликими, чтобы вызывать человеческие чувства. То ли дело маленький траулер: когда наблюдаешь, как он мужественно скачет и переваливается по волнам Северного моря, начинаешь невольно испытывать к нему уважение и сострадание.
Лично я нисколько не сомневался, что мне посчастливилось оказаться на самом лучшем траулере из всех, что ходят по Северному морю. Уверен, что он самый искусный и эффективный в своем деле. Очень скоро я почувствовал, что разделяю ту молчаливую, невысказанную (а может, и невыразимую в принципе) гордость, которую испытывали все члены команды по отношению к своему судну. И, по-моему, это неизбежно: люди, которые всецело зависят от корабля, которые двадцать четыре часа в сутки тяжко трудятся на его палубе, должны быть спаяны общим (пусть и неосознанным) чувством преданности. И чувством гордости за свою посудину, сколь бы старой и неказистой она ни казалась стороннему наблюдателю. Это прекрасное и чистое чувство! И пусть по общепризнанным стандартам рыбаки с траулера ведут совсем не завидную жизнь, но она полна достоинства, чтобы не сказать — своеобразного величия. Этим они выгодно отличаются от какого-ни-будь лаборанта, который механически запускает одну перфокарту за другой в вычислительную машину. Да, там чисто, сухо и тепло, но о каком достоинстве может вести речь такой работник — незначительный придаток к бездушной машине, которая никогда не ошибается?
С другой стороны, любой траулер — плавучая сцена, на которой разыгрывается жестокая драма рыбацкой жизни, во всем ее духовном и мистическом значении. Жизнь на корабле не содержит в себе ничего обыденного и второстепенного. Постиг я это в те ночные часы, когда стоял на палубе — один на один с далекими звездами, ощущая всю ярость дождя и ветра. Более того, долгое пребывание в море может оказаться даже опасным, ибо порождает привычку к размышлениям. Другое дело, что моряки не склонны к высокопарным выражениям. Гордость за свое маленькое грязное суденышко они обычно прячут за весьма прозаическими рассуждениями.
— До войны оно стоило шесть тысяч фунтов, — говорил Шкипер. — Но разве сегодня вам удастся купить такое же отличное судно (да еще с довоенной оснасткой, которая не чета нынешней) за двенадцать тысяч? Черта лысого…
Я с готовностью соглашаюсь со шкипером, светясь отраженным чувством гордости за наш замечательный траулер. А механик, любовно протирая замасленной тряпицей детали двигателя, сообщает:
— Я могу выжать из него одиннадцать узлов…
И я, совершенно не покривив душой, реагирую: «Чертовски здорово!» При этом я имею в виду именно то, что сказал.
Наш последний улов на палубе. Корабль движется со скоростью четыре узла в час. И в этот момент с капитанского мостика доносится голос Шкипера. Он поет:
Прелестная Долли Дэйдримс,
Гордость всего Айдахо!
Ведь знаете вы…
Ла-ди-да-ла-ди-да,
Пом-пом-пом-пом-пом-пом…
Никто не сорвет поцелуй у нее,
Ведь девушка эта навечно моя…
Мужчины на палубе потрошат рыбу и улыбаются себе под нос. Ага, Старик доволен! Сегодня у нас хороший улов. По итогам трех дней мы наполнили рыбой сотню ящиков по восемь стоунов каждый. И это совсем неплохо! А ведь поначалу все выглядело безнадежно. В первый день мы не выполнили норму. Помнится Шкипер тогда сказал мне:
— Сдается мне, что я взял на борт Иону!
Но затем повалила камбала! «Мешок» выползал из воды круглый, пузатый, не то что вначале, когда он смахивал на тощую воронку. И с капитанского мостика полились звуки песни, которая уж не один десяток лет жила в душе у старого капитана. А как-то раз в ночи мы услышали долгожданные слова:
Я танцую со слезами…
Исполнит ли Шкипер свой шедевр? Станцует ли со слезами на глазах? Споет ли песню, которая предназначена лишь для самых исключительных случаев? У вы, наш Шкипер не был бы прирожденным йоркширцем, если бы все не перепроверил. Он выглянул из рубки и бросил критический взгляд на палубу, где в свете ацетиленовых ламп билась и трепыхалась свежевыловленная рыба, и… так и не закончил строчку! Улов был неплох, но не идеален… не вполне идеален! Он потянул всего лишь на «Ты моя жимолость, я твоя пчелка»!
Наша ежедневная рулетка продолжала раскручиваться. Пятьдесят полных ящиков… шестьдесят… семьдесят. Теперь, когда в трюме стояла сотня полнехоньких ящиков с рыбой, Шкипер разразился песней. Затем прозвучала команда для машинного отсека: «Полный вперед». Маленькое суденышко содрогнулось и изготовилось, задрав нос и утопив корму. В следующий момент оно рвануло вперед, окатив палубу фонтаном соленых брызг.
Старина Джордж, на свою беду оказавшийся без штормовки, скорчил одну из своих непостижимых мин и разразился бранью в адрес извечного врага — паровой лебедки.
Я же, подобно броненосцу, упакованный с ног до головы в толстую, негнущуюся клеенку, прошел на нос и встал там, держась за веревки. Я наслаждался стремительным бегом корабля и нечаянными волнами, которые время от времени окатывали меня. На память мне пришли деревянные носовые фигуры, которые украшали старинные суда. Интересно, почему всем им придавали такое значительное и мрачное выражение лиц? На мой взгляд, они должны бы радостно кричать или петь удалые песни. Ведь ничто так не горячит кровь, как возможность стоять на носу судна. Какое это наслаждение — взлетать на гребень волны, а затем стремительно нестись вниз, слышать шум ветра и шипение волн, ощущать на лице соленую морскую влагу!
Когда я оглядывался и бросал взгляд поверх крутого юта, то видел корму, низко утопленную в море, а вокруг восхитительные бушующие волны. Нас сопровождали низко летящие, кричащие чайки и мечущиеся в вышине олуши, которые время от времени камнем падали вниз. Шкипер вынул трубку изо рта и что-то прокричал мне, но что именно, я не разобрал. В следующий миг все и так стало ясно: судно пошло вниз, вниз, в самые пенные глубины, а затем резко взлетело вверх, я оказался парящим в небе, и вдруг — бах! Меня окатило с ног до головы!
С левой стороны, далеко-далеко, вздымались крыши Абердина. Их вид пробудил во мне воспоминания о горячей ванне, и я почувствовал, как все мое существо потянулось туда, в объятия цивилизации. Но одновременно возникло и сожаление: мне не хотелось расставаться с траулером. Если бы я провел на его борту еще месяцок, может, мне удалось бы разговориться со стариной Джорджем. Впрочем, что толку жалеть понапрасну.
Однако до чего же крепкая и спаянная команда на этом судне! Теперь всякий раз, проходя мимо рыбной лавки, я буду вспоминать этих замечательных людей. Их и других таких же рыбаков, которые день и ночь без устали бороздят просторы Северного моря. В отличие от нас, горожан, они простые люди и имеют дело с простыми, изначальными ценностями. Они моряки в подлинном смысле этого слова.
Внизу в каюте, как всегда, бубнил «Голос мира», по нему шел детский час. Команда траулера не слишком-то прислушивалась к радио. Они часто чего-то не понимали — когда шла передача из Испании, Германии или Рима, и оживлялись лишь когда передавали сводки погоды, штормовые предупреждения или индекс цен на рыбу.
— Ого, — говорили они, — этот парень, что предсказывает погоду, наверное, очень умный. Он всегда оказывается прав…
А как-то раз вечером, когда господин премьер-министр произносил взволнованную речь и судьба нашей бедной страны, казалось, висела на волоске, кто-то из команды попросту выключил радиоприемник, оборонив при этом:
— Ты слышал, Алек? Пятнадцать шиллингов за крэн[24]. Для селедки это не слишком-то хорошо, а?
И вот настал момент, когда я снова стоял в своем синем джерси на абердинской набережной и энергично жал крепкие мужские руки.
— Давай как-нибудь снова к нам.
— С радостью. Как-нибудь…
Я сказал Шкиперу, что хотел бы угостить выпивкой членов экипажа.
— Никакой выпивки на корабле, — твердо ответил он.
— А что вы будете делать сегодня вечером?
— О, сегодня мы все идем в кино!
Я попытался представить себе эту картину — десяток здоровенных мужчин сидит в темном зале и следит за глупым, неправдоподобным сюжетом из совершенно чуждой им жизни. Это показалось мне абсурдным. Зрелище, столь же нелепое, как компания древних викингов, поглощающая шоколадное мороженое!
— Ну, удачи вам!
Я повернулся и с чувством смутного сожаления побрел прочь. В ушах у меня по-прежнему стоял неумолчный шум морского прибоя.
Как были спасены знаки королевской чести Шотландии; описание церемонии вступления в должность нового капитана гольф-клуба «Ройал энд Эншент», равно как и любопытные сведения о Сент-Эндрюсе, Стерлинге, острове Инхмахолм и мои размышления по поводу выражения «проклятие Шотландии».
Абердин я покидал с четким ощущением, что зима уже на подходе. Штормовые ветры, основательно потрепавшие меня на просторах Северного моря, теперь добрались и до суши. Все дороги были засыпаны опавшими листьями, а ветер дул с неослабевающей силой. В нем чувствовалось леденящее дыхание севера, предвещавшее близкие морозы и обильные снегопады.
— Кусачий ветер, — сказал о нем один из жителей Абердина, и я в очередной раз подивился богатству и меткости шотландского диалекта. Именно кусачий! От этого слова веяло беспощадным холодом морозильной камеры — да так, что мурашки пробегали по коже. Будь моя воля, я бы выгравировал это жуткое слово на табличке и поместил на Северном полюсе.
Дальше мой путь лежал на юг, вдоль побережья Северного моря. Здесь было значительно теплее. Осень еще чувствовала себя полноправной хозяйкой на тихих полях, усеянных аккуратными стогами сена, и в лесных дубравах, где деревья по-прежнему щеголяли багряно-золотым убором.
Отъехав на четыре мили от Абердина, я вспомнил о маленькой прибрежной деревушке с названием Финдон. Она получила всемирную известность благодаря вкуснейшей рыбе — финдонской пикше (она же финнан), которую коптили в тех краях. Сами понимаете, обойти стороной подобное место я просто не мог.
Посему я без раздумий свернул на проселочную дорогу, которая вскоре привела меня к вышеупомянутому Финдону. Деревушка представляла собой кучку домов, стоявших на пригорке, под которым плескались пепельно-серые волны Северного моря. Единственный человек, которого мне довелось встретить, был мужчина в темно-синем рабочем комбинезоне. Стоя у покосившихся ворот, он сосредоточенно замешивал бетон. Мой вопрос о знаменитой пикше, похоже, его немало озадачил. Никакой пикши сегодня в Финдоне нет! Раньше да — раньше в каждом сельском доме была своя коптильня. Но теперь все производство переместилось в Абердин.
Разочарованный, я двинулся дальше на юг, и вскоре вдалеке показался могучий утес, на вершине которого стоял Даннотарский замок. Замок этот знаменит прежде всего тем, что в годы английской революции стал пристанищем (и хранилищем) для королевских регалий Шотландии — короны, скипетра и меча. На сей счет существует множество историй. По одной из версий, страна обязана их спасением простой женщине — жене местного рыбака. Якобы она тайно вынесла регалии из осажденного замка в своей плетеной корзине для рыбы. Однако существует и другая точка зрения, в которой центральное место отводится миссис Гранжер, жене приходского священника из соседнего Кинеффа. Сторонники этой версии утверждают, будто именно миссис Гранжер пронесла священные предметы через английские кордоны, спрятав корону у себя под подолом, а королевские меч и скипетр замаскировав под ручную прялку и сверток со льном.
Это очень романтическая история, однако, боюсь, что всякий, кто видел королевские регалии в Эдинбургском замке, усомнится в ее правдивости. Дело в том, что это весьма громоздкие предметы. И если даже допустить, что миссис Гранжер действительно получила у генерала Монка разрешение на вынос каких-то вещей из замка, то кажется весьма сомнительным, чтобы ей удалось пронести шотландскую корону, скипетр и меч мимо часовых, пусть даже и самых беспечных. А если еще учесть крайнюю заинтересованность генерала Монка в данных предметах — а он особо настаивал на их передаче английской стороне и даже включил отдельный пункт в договор о сдаче крепости, — подвиг миссис Гранжер покажется и вовсе невозможным. А ведь молва утверждает, что генерал Монк якобы собственноручно помог женщине сесть на коня!
Более вероятным видится вариант, когда регалии просто спустили на веревке с высокой скалы, а там их подобрал какой-нибудь случайный собиратель морских водорослей.
Так или иначе, является установленным фактом, что регалии были тайно вынесены из Даннотарского замка и переданы на хранение преподобному Джеймсу Гранжеру, приходскому священнику из соседней деревушки Кинефф. Сначала он спрятал драгоценный груз в изножии собственной кровати, а затем подыскал ему более надежное укрытие. Все это преподобный Гранжер подробно описал в письме от 4 июня 1642 года, составленном на тот случай, если он сам не доживет до того дня, когда появится возможность вернуть регалии шотландской короне.
Я, Джеймс Гранжер, настоятель Кинеффа, беру на себя попечение над знаками государственной чести, а именно: короной, скипетром, и мечом. Что касается короны и скипетра: ночью я поднял плиту пола прямо за кафедрой, вырыл яму, положил туда вещи и заделал плиту так, что никакой работы не видно; унес выкопанный грунт, и теперь никто не догадается, что камень поднимали. Что до меча: я спрятал его в западном конце церкви среди скамей прихожан: вырыл яму промеж двух первых рядов сидений, уложил клинок в ножнах в землю, закопал, убрал все следы, и ни одна живая душа не найдет его. Если Богу угодно будет призвать меня до сроку, Вы, Ваша светлость, найдете все в указанных мною местах.
Ее светлость, которой Г ранжер адресовал свое письмо — это вдовствующая графиня Маришалл, супруга наследного хранителя драгоценностей шотландской короны и феодального владельца замка Даннотар из рода Кейт. После того как Карл II был восстановлен на троне, эта дама поспешила в Уайтхолл, дабы рассказать о тайнике, а заодно востребовать достойную награду для себя и своего сына за спасение и сохранение королевских регалий. Все это выглядит чудовищной несправедливостью, ибо истинными героями, спасшими регалии, были комендант замка, сэр Джордж Огилви из Барраса, его жена Элизабет Дуглас и их ближайшая родственница по имени Энни Линдсей. Вполне возможно, что вдовствующая графиня Маришалл также состояла в заговоре, однако основная честь спасения драгоценного груза принадлежит именно Огилви и этим двум отважным женщинам.
Результатом подобного недоразумения стала жестокая ссора, разгоревшаяся между семействами Кейтов и Огилви. Прискорбно, но благодарность короля Карла также распределилась весьма несправедливо. Молодой сэр Джон Кейт (который вообще во время всей этой истории находился во Франции и, следовательно, не принимал участия в спасении королевских регалий) был пожалован титулом графа Кинторского и рыцаря Маришалла с годовым жалованием 400 фунтов стерлингов. В то же время Огилви стал всего лишь баронетом и вынужден был довольствоваться незначительным расширением своих наследных владений в Баррасе.
Хочется сказать несколько слов благодарности последнему лорду Коудрею, который унаследовал Даннотарский замок. Этот человек потратил небольшое состояние на восстановление исторической постройки. Его усилиями замок вернули к жизни, причем замечу, что никогда прежде мне не доводилось видеть столь грамотной и бережной реставрации древней крепости. В здании имеется одна комната, обычно запертая, окна которой выходят на крутой обрыв. Здесь лорд Коудрей устроил столовую для приглашенных гостей замка. Их взорам предстает надпись, расположенная на самом видном месте — над каминной доской.
В ПАМЯТЬ О ДОБЛЕСТНОМ ДЕЯНИИ — ЗАЩИТЕ КОРОЛЕВСКИХ РЕГАЛИЙ ШОТЛАНДИИ, СОВЕРШЕННОМ В ПЕРИОД С СЕНТЯБРЯ 1651 ГОДА ПО МАЙ 1652 ГОДА ДЖОРДЖЕМ ОГИЛВИ, ЛЕЙТЕНАНТОМ-ГУБЕРНАТОРОМ ДАННОТАРА, И ЕГО ЖЕНОЙ ЭЛИЗАБЕТ ДУГЛАС,
А ТАКЖЕ ИХ РОДСТВЕННИЦЕЙ ЭННИ ЛИНДСЕЙ
Боюсь, что это посвящение — благородное по сути — послужит слабым утешением людям, которые проявили столько мужества и отваги в деле сохранения символов независимости Шотландии и были столь несправедливо обижены государственной благодарностью.
В стороне от прибрежной дороги высится великолепная колокольня. Это Монтроз — маленький провинциальный городок с весьма примечательной главной улицей. Это ныне Монтроз тих, а в прошлом он служил центральной ареной для разнообразных исторических событий. Именно здесь произошло отречение Джона Баллиола от шотландского трона, и здесь сэр Джеймс Дуглас взошел на борт корабля, отправлявшегося в Святую Землю. С собой он вез забальзамированное сердце Роберта Брюса, которое предстояло захоронить в храме Гроба Господня. И именно сюда, в морской порт Монтроза, пробирался тайком Джеймс Фрэнсис Эдуард, Старший Претендент, чтобы зимней ночью навсегда покинуть Шотландию и тем самым положить конец восстанию 1715 года.
На витрине одного из монтрозских магазинов я увидел пирог под названием «Форфар бриди» и не смог устоять перед искушением. Это исключительно вкусное кондитерское изделие, которое надо есть обязательно горячим. Его изготавливают из рубленого бифштекса, нарезанного кусочками в дюйм длиной и приправленного солью, перцем, по желанию — мелко нарубленным луком. Изобрел эти пироги некто мистер Джолли, булочник из Форфара, и вот уже полвека его изделия радуют заезжих гурманов…
В тринадцати милях от Монтроза стоит город Арброт.
Что за прелестное местечко! В путеводителе о нем сказано: «Главной достопримечательностью является великолепное аббатство. Известен также как прообраз городка Фэрпонт из романа Вальтера Скотта “Антикварий”. Более ничем не примечателен».
Вот уж я бы взялся поспорить с автором путеводителя! Мне, напротив, Арброт показался одним из самых интересных и привлекательных городов на всем восточном побережье Шотландии. Чего стоит одна чистота на его улицах! Такое впечатление, будто к каждой улочке прикреплен собственный лакей, который без устали метет и чистит мостовые, добиваясь идеального порядка и блеска. С каждого уличного фонаря свешиваются кашпо с цветами. Возможно, этот обычай арбротцы позаимствовали у жителей Данди — единственного города, где мне довелось наблюдать столь же привлекательные уличные украшения. В Данди, если мне не изменяет память, в висячие горшки высаживают настурцию и герань. Здесь же, в Арброте, отдают предпочтение розовой герани и маргариткам.
Эти цветочные корзины придают городку веселый и праздничный вид. Они наполняют душу ощущением легкости и беспричинного счастья. Лично я бы посоветовал всем английским и шотландским городкам брать пример с Арброта и украшать свои улицы цветами.
Сложенные из красного песчаника стены Арбротского аббатства представляют собой самые величественные развалины во всей Шотландии. И заботится о них, на мой взгляд, самый лучший и преданный смотритель. С каким увлечением говорил он, стоя на фоне освещенного вечерней зарей фасада! Ему удалось оживить эти древние стены, наполнить их запахом фимиама и голосами давно умерших монахов. Оживленно жестикулируя, мистер Уилсон как бы заново реконструировал для меня старый Зал королевских привилегий, где в 1320 году была подписана Шотландская декларация независимости (любопытно, многим ли шотландцам известен сей исторический факт?).
Он продемонстрировал мне знаменитое «О» Арброта — прелестное окошко в южном трансепте, которое в былые дни специально подсвечивалось фонарем, дабы служить маяком для проплывавших кораблей. Затем мистер Уилсон провел меня в помещение капитула, где я смог полюбоваться на огромную бедренную кость короля Уильяма I Льва.
Декларация, принятая в 1320 году шотландским парламентом, не только стала важной вехой в борьбе Шотландии за свою независимость, но и являла собой образец великолепного стиля. Я не знаю в Европе другого такого убедительного и проникновенного документа, посвященного национальному вопросу. Поводом для его возникновения стал отказ римского папы признать Роберта Брюса в качестве короля Шотландии. И вот какой ответ он получил из Арброта:
Если бы наш избранник, — говорилось в послании, — отступился от тех принципов, коим ныне столь благородно следует, и согласился бы, чтобы мы и наше королевство подчинились английскому королю или английской державе, то мы бы немедленно добились его изгнания — как нашего врага и предателя наших и его собственных прав, и нашли бы себе короля, который защитил бы наши свободы; ибо доколе хоть сотня из нас останется в живых, никогда и ни в коей мере не покоримся мы английскому владычеству. Не ради славы, богатства или почестей боремся и сражаемся мы, а единственно во имя свободы. Той свободы, с которой ни один честный человек не согласится расстаться иначе, как вместе с жизнью.
Недалеко от порта протянулась улица, беленые домики которой выходят фасадами прямо на Северное море. Здесь живут женщины, владеющие искусством приготовления чрезвычайно вкусной рыбы — копченой пикши, которую сами местные жители называют «арбротской копчушкой». Знаете, это нечто неподражаемое. По сравнению с ней копченый лосось кажется грубым, а «финнан», о котором я рассказывал выше, пресным и неинтересным. Способ приготовления нехитрый: пикшу ловят на крючок, ненадолго засаливают, а затем коптят.
Я познакомился с этими женщинами, и они посвятили меня в секреты своего ремесла. Мужчины ловят рыбу, а ее приготовлением занимаются женщины. Позади каждого дома имеется большой черный котел, наполовину закопанный в землю. На дне бочонка поджигают дрова (причем, предпочтение отдается молодой, не смолистой древесине), спустя некоторое время сверху добавляют влажную щепку — чтобы повалил густой дым. Обезглавленную и вычищенную пикшу ненадолго опускают целиком в рассол. Затем связывают попарно за хвосты и в таком виде подвешивают над дымящимся котлом. Чтобы дым не рассеивался, сверху все накрывают мешковиной и оставляют рыбу коптиться. Примерно через полчаса «арбротская копчушка» готова. Она чудесного бронзово-коричневого цвета и совершенно изумительна на вкус.
Я слышал, что ее можно купить и в Лондоне — существует по крайней мере один крупный кооперативный магазин, где торгуют арбротской копченой пикшей, но у нас она почему-то не пользуется широкой популярностью. По достоинству этот деликатес оценен лишь в Шотландии. А жаль! На мой взгляд, любой, кто попробует «арбротскую копчушку», никогда уже не сможет забыть ее вкус.
Мне рассказывали, что особенно хорошо готовят эту рыбу именно в Арброте. В Абердине тоже есть достойные мастера, но по-настоящему умеют коптить пикшу лишь жены арбротских рыбаков.
У этих людей всегда хватает работы, и занимаются они ею с удовольствием. Любимая работа — это, согласитесь, редкая вещь в условиях современного города.
Из разговора с полицейским я узнал, что прежде рыбацкая община жила довольно замкнуто и с остальными горожанами поддерживала минимальные контакты. Однако сейчас все изменилось. Теперь девушка, целый день таскающая за плечами плетеную корзину для рыбы, вечером наряжается в шелковые чулки, нарядное платье и выходит в город.
— Но, знаете, — добавил полицейский, понижая голос, — этих девушек всегда можно узнать по походке. Они слегка наклоняются вперед, будто тащат на спине свою корзину. Привычка, знаете ли…
В Данди я повстречал знакомого, у которого были какие-то дела на местной мармеладной фабрике, и он пригласил меня отправиться туда вместе с ним. Пока мой приятель улаживал в управлении свои вопросы, мне разрешили побродить по фабрике и понаблюдать за процессом производства печенья, конфет и мармелада. Я зашел в первое попавшееся помещение и сразу понял: здесь творится нечто совершенно необычное. Девушки изготавливали конфеты по рецепту, которому было по меньшей мере два столетия. Лично я уже и забыл, когда видел подобные конфеты. Помнится, официально они назывались «любящие сердца», но в деревне, где я рос, все детишки называли их «словесами». Вот уж не думал, что когда-нибудь мне доведется снова держать в руках эти сладости. Один их вид пробудил в моей душе давние воспоминания: витрина деревенской бакалейной лавки, на которой вперемешку выставлены почтовые открытки, башмаки, липкая бумага от мух, фланелевые сорочки, бутылки с чернилами и те самые конфеты. «Любящие сердца» обычно делались круглыми, размером с пенни. Они были белые, голубые или розовые, и поперек каждой конфеты шла какая-нибудь надпись, выполненная синей или красной глазурью.
— Эти конфеты всегда пользовались большим спросом в шотландских городках, — пояснили мне работницы фабрики. — У нас это, наверное, самое древнее кондитерское изделие: мы выпускаем их с 1793 года.
Изречения оставались более или менее неизменными на протяжении столетий. Разглядывая каскады конфет, сыпавшихся на конвейер, я успел прочитать:
Ты любишь дразниться,
Но время за нас.
Храни, как зеницу,
Любовь, редкий дар.
А рядом суровое предупреждение — вполне в духе провинциальной шотландской морали: «Держи руки при себе, пока как следует не познакомишься».
— И кто же их покупает? — поинтересовался я.
— О, да все сельские лавки их расхватывают.
«Любящие сердца» подкупают своей безыскусностью, послания на них простые и наивные. Зато в следующем зале я обнаружил совершенно отличный вид изделий. То есть, по сути они были те же, но рекламировали в корне иное отношение к жизни. Как и «любящие сердца», эти конфеты радовали глаз разноцветьем — голубые, розовые, белые. Форму они имели также разнообразную: квадратики, треугольнички и даже полумесяцы. А надписи преобладали следующего содержания:
Приятель, ты полный улет.
Детка, я тащусь.
Бэби, это джаз.
Заметано, детка.
— Эти конфеты мы называем «Шепот Купидона», — пояснила девушка.
— И почему же ваш Купидон изъясняется на языке американских подростков?
— Ну, понимаете, трафареты для надписей поступают к нам из Штатов.
— И что, эти конфеты покупают на Малле или Скае? Или, скажем, к северу от Каледонского канала?
— Нет. Они популярны лишь в тех местах, где есть кинотеатры.
— Другими словами, там, где их могут перевести на нормальный язык?
— Ну да.
Какой разительный контраст! В первой комнате штамповали тысячи и тысячи конфет с нежными посланиями для наших прабабушек, а за соседней дверью станок выплевывал американизированную банальщину, ориентированную на молодое поколение.
Что интересно, популярность этих изречений подчиняется собственным, необъяснимым с точки зрения здравого смысла закономерностям. Одни входят в моду, а другие на время забываются с тем, чтобы потом когда-нибудь снова вернуться. Надо сказать, что большая часть этих виршей существует еще с незапамятных времен Гретна-Грин.
— И какие же надписи сейчас в ходу? — поинтересовался я у работницы фабрики.
— Как ни странно, самые старые и простые, типа «Годы не разлучат нас». Ну и, конечно же, традиционное «Я люблю тебя».
Вскоре я уже сидел на пароме, отправлявшемся в Сент-Эндрюс.
В солнечный день Сент-Эндрюс представляет собой типичный прибрежный городок — такой же милый и симпатичный, как все прибрежные города Европы. При этом он обладает собственным лицом и очарованием. Хотя в свое время я и не научился играть в гольф (а сейчас чересчур занят, чтобы хоть как-то восполнить этот пробел), уверен: я бы никогда не заскучал в Сент-Эндрюсе. Ну, разве что уж в совсем дождливый день, да к тому же если б его пришлось провести в местном гольф-клубе с названием «Ройал энд Эншент» (или просто «РЭЭ»). Подобное испытание я считаю непомерно тяжелым для людей, не играющих в гольф.
Сент-Эндрюс даровал Шотландии ее покровителя, святого Андрея, но, похоже, со времен Реформации страна сменила свою тягу к канонизации на увлечение гольфом. Во всяком случае, для Сент-Эндрюса гольф означает больше, чем для любого, даже самого фанатичного в отношении этой игры города. Многочисленные поклонники гольфа сегодня стремятся в Сент-Эндрюс с тем же самым пылом и рвением, с каким прежде толпы паломников тянулись к гробнице святого Андрея. Некоторые гости города находят время преклонить колени в гробнице, но большинство обходится без этого — они смущены и взволнованы одним сознанием, что ступают по святой земле.
В прошлом я совершенно спокойно, как само собой разумеющееся, воспринимал тот факт, что святой Андрей является покровителем Шотландии. Но недавно, находясь на отдыхе в Италии, я случайно попал в городок Амальфи. За обедом я познакомился с молодым итальянским экскурсоводом, который, скорее всего, даже не слышал о Шотландии. Так вот, этот парень повел меня в усыпальницу святого Андрея в Амальфийском соборе. Мощи святого апостола захоронены в мрачном склепе, они покоятся в золотой раке в окружении целого ряда зажженных свеч. И мне показалось довольно странным, что святой покровитель страны, которая никогда не испытывала недостатка в дождях, лежит здесь, в выжженном солнцем городке, а люди приходят к нему и на коленях молят о небесной влаге. Набожно перекрестившись, молодой итальянец признался, что со всеми своими проблемами он обычно приходит к святому Андрею, потому что считает его одним из самых трудолюбивых и отзывчивых работников небесного ведомства. Он поведал мне о чудодейственной «манне Сант-Андреа», которую источают кости святого. Чудо сие происходит раз в год, в ноябре, когда архиепископ спускается в склеп со стеклянной чашей, а по возвращении демонстрирует всем желающим собранную в нее жидкость. Между прочим, подробный феномен отмечен и в других усыпальницах Италии. Народ верит, что это кровь святых превращается в жидкость.
И вот тогда я задался вопросом: как же так получилось, что святой Андрей, чьи мощи захоронены в Италии, оказался покровителем далекой Шотландии? Вот что гласит на сей счет история.
Святой Андрей был братом апостола Симона-Петра. Он неспроста зовется Первозванным, ибо стал первым из призванных учеников Христа. Еще о нем известно, что он был «самым мягкосердечным из всех апостолов». После Вознесения Христова Андрей пошел бродить по землям Скифии и Руси, став первым миссионером среди московитов. Он ненадолго вернулся в Иерусалим, а затем отправился с миссией в Грецию. Здесь он обратил множество язычников в истинную веру. Среди новообращенных оказалась и жена римского проконсула, правителя города Патры. Разгневанный муж решил покарать проповедника и повелел предать его крестной смерти. Если верить легенде, то Андрей сам выбрал для казни X-образный крест, поскольку считал себя недостойным умереть на таком же точно кресте, на каком страдал его учитель Иисус Христос. Чтобы продлить мучения святого человека, палачи не приколотили его к кресту, а лишь привязали веревками за руки и за ноги. Два дня провисел на кресте апостол, и все это время он не умолкая продолжал проповедовать собравшимся людям. Такова была мученическая смерть Андрея Первозванного.
После снятия с креста тело его похоронила собственноручно жена проконсула. Позже мощи Андрея перенесли в Константинополь и поместили в храм Святых Апостолов рядом с мощами святого Луки. Там они оставались до 1208 года, когда кардинал Пьетро Капуано, уроженец Амальфи, принес святые мощи в дар родному городу.
Однако, если верить католическому требнику Амальфи, то перенес он не все кости, а лишь их часть. Шотландские монахи утверждают, что еще до первого перенесения в дело вмешался некий монах по имени святой Рул (или Регул), отвечавший за сохранность мощей в Патрах. Якобы ему явился ангел и велел взять часть останков святого Андрея — а именно три пальца, кость руки и коленную чашечку — и укрыть их «на западных пределах света». Там же он должен был заложить город в честь святого апостола Андрея. Далее в монашеских рукописях описывается (впрочем, весьма приблизительно) путешествие Рула в Шотландию и основание города Сент-Эндрюс.
Считается, что в давние времена, о которых не сохранилось документальных свидетельств, на месте нынешнего Сент-Эндрюса стояла церковь. В этой церкви хранились некие мощи — по слухам, кости святого Андрея. Хранившиеся в усыпальнице чудодейственные реликвии привлекали множество паломников, и в скором времени поселение вместе с его церковью приобрело статус религиозного центра и духовной столицы Шотландии.
Ко времени норманнского завоевания гробница святого Андрея получила широкую известность в Европе. В городской часовне висела памятная табличка, строки из которой напоминают отрывок из современного путеводителя:
Залив и крутые, труднопроходимые берега охраняют в высшей степени плодородный край. Некогда он был пустынным, бедным и заброшенным, теперь же превратился в богатую, процветающую местность. В Сент-Эндрюс стекаются толпы народа из самых отдаленных сторон. Болтливые франки, воинственные римляне, фламандские ткачи и полудикие германцы, англы, саксы, голландцы, также как и обнаженные пикты и дикие анжерийцы, выходцы с берегов Роны и Тибра — все приходят сюда дабы принести молитвы святому Андрею.
Наплыв паломников был столь велик, что специально для них — дабы облегчить последний участок многотрудного пути — пришлось устраивать переправу через реку Форт.
Вот таким образом апостол Андрей и стал святым покровителем Шотландии. Англичане часто насмехались над своими северными соседями, утверждая, что те попросту не знали других святых. Более того, «заклятые враги» шотландцев не останавливались и перед клеветой на самого апостола. Якобы Андрей получил звание святого в награду за овсяную лепешку, которую он поднес Иисусу Христу после сорокадневного поста (многие здесь усматривают намек на ставшую притчей во языцех прижимистость шотландцев!).
Если бы кафедральный собор Сент-Эндрюса в свое время не разрушился, то городок вполне мог бы претендовать на славу шотландского Оксфорда или Кентербери. Насколько мне известно, он единственный из всех шотландских городов обладает тихой и спокойной миловидностью, присущей Оксфорду. А разрушенный собор, хоть и уступал в размерах Честерскому кафедральному собору, являл собой великолепный образец готического стиля в Шотландии.
Джон Нокс, которого часто обвиняют в непримиримой борьбе с римско-католической церковью (и подстрекательстве к разрушению папских храмов), на самом деле неоднократно пытался обуздать неистовство черни, развязанное его же проповедями. Когда в 1559 году он появился в Сент-Эндрюсе с обличениями «дьявольских священников, чревоугодников и бритоголовых», его гневные речи и впрямь побудили горожан разорять католические храмы, в частности сбросить иконы со стен кафедрального собора. Но надо отдать должное Ноксу, он был далек от огульного отрицания и повсеместного вредительства. И сегодня собор лежит в руинах просто потому, что ему позволили разрушиться. Поверьте, если уж в таком большом здании, как готический собор, обрушилась крыша, то гибель всего здания не за горами. И размеры приходской церкви Сент-Эндрюса сыграли в этом процессе разрушения не меньшую (а куда большую) роль, чем ярость последователей Джона Нокса. Ибо, как только хозяева католического собора бежали, новые протестантские священники сочли за благо перебраться в городскую церковь. Пустующее же здание собора осталось стоять без присмотра, медленно, но неотвратимо разрушаясь под воздействием естественных причин.
Я обошел развалины храма, постоял под великолепной романской аркой западных врат, а затем решил подняться на вершину высокой каменной башни Святого Рула. Эта непривычно узкая башня высотой 108 футов на удивление хорошо сохранилась. В тени ее похоронены совершенно непохожие личности: с одной стороны, Сэмюел Рутерфорд, божество шотландских ковенантеров, а с другой — выдающийся игрок в гольф Том Моррис. Поблизости находится могила человека, перед которым должен склонить голову любой шотландский писатель — я, конечно же, имею в виду Эндрю Лэнга. Для меня всегда оставалось загадкой, как могло случиться, чтобы этот величайший мастер пера не получил должного признания в Шотландии — в стране, которая трепетно, я бы даже сказал, с преувеличенным восхищением относится к своим литературным деятелям. Лэнг был гением в своей области, которую я определил бы как литературное расследование. Практически все его произведения — за исключением, пожалуй, книги, посвященной его любимому Сент-Эндрюсу — построены по одной схеме: они подробно освещают, разъясняют, истолковывают любой вопрос, к которому обратился мощный, пытливый ум этого человека. Лэнга можно с полным основанием назвать журналистом, поэтом, антропологом и историком. Но, наверное, слово «лоялист» является для него самой лучшей характеристикой. Этот человек просто обожал исторические загадки, то, что мы определили бы как безнадежно запутанные дела. Лэнг был беззаветно предан делу якобитов. И хотя мне кажется, что он всегда предпочитал Старшего Претендента его сыну, тем не менее одним из его лучших произведений стала книга «Принц Чарльз Эдуард». Являясь гением литературного детектива, он охотно обращался к информации, добытой другими писателями. Так, самое знаменитое «дело» Лэнга посвящено тайнам якобитского движения. В книге с названием «Шпион Пикл» он — на основании расследования Роберта Луиса Стивенсона — выдвинул обвинения в измене против молодого Гленгарри, Аластера Руада Макдоннелла, чем заслужил стойкую ненависть многих горцев. Было бы чрезвычайно интересно и поучительно ознакомиться с историей жизни самого Эндрю Лэнга, но здесь, боюсь, нас ожидают непреодолимые трудности. Дело в том, что писатель запретил публиковать собственную биографию, равно как и личную переписку.
На вершину башни Святого Рула ведет узкая винтовая лестница, сырая и промозглая. Подъем не из приятных, но его скрашивает неумолчное воркование голубей, которые с давних пор стали постоянными обитателями башни. И какая безусловно роскошная награда вас ждет наверху! На юго-западе простираются два зеленых горных массива, которые хорошо просматриваются в ясную погоду. Один из них — Ломондские холмы Файфа, возвышающиеся возле Лох-Левена; к северу от Данди располагаются Сидлоу-Хиллз. Этот пейзаж, возможно, и не самый величественный в Шотландии, стране, славящейся своими потрясающими панорамами. Однако он демонстрирует нам беспроигрышное сочетание извечных компонентов — моря и суши. А если к этому добавить кафедральное кладбище у вас под ногами, налезающие друг на друга крыши Сент-Эндрюса и великолепный, напоминающий сломанный меч замок на скале, то поверьте: вы не пожалеете о потраченном времени.
Однако должен предупредить: если вы излишне чувствительны к силам гравитации или страдаете боязнью высоты, то здесь, на вершине башни Святого Рула, у вас может случиться приступ головокружения. Лучше спуститесь вниз и остановитесь на минутку перед разрушенным алтарем собора. Это историческое место: именно здесь стоял Роберт Брюс во время церемонии освящения здания. Сама церемония была проведена в память о победе шотландцев при Бэннокберне. А позже, в XVI веке, перед этим же самым алтарем «сочетались браком с великой славой» король Яков V и Мария де Гиз. От этого брака появилась на свет Мария Стюарт, будущая королева Шотландии.
Сент-Эндрюсский замок был выстроен на крутом утесе, нависающем над морем. Сейчас замок лежит в руинах, более или менее сохранились входные ворота, донжон и система подземных ходов, способных порадовать сердце любого мальчугана. Ведь здешние катакомбы, в отличие от прочих подобных мест, открыты для посещений. Вас не только пропустят внутрь, но еще и светильником снабдят, чтобы было удобнее осматривать древние осадные туннели, вырытые укрепившимися в замке протестантами.
Экскурсовод провел меня к «Бутылочной камере» — ужасной подземной темнице, выдолбленной в твердом скальном грунте. Выполнена она действительно в форме бутылки, где узкое горлышко играло роль входа. Эта темница оказала значительное влияние на жизнь города. Собственно, все мрачные события многовековой истории Сент-Эндрюса в воображении его жителей так или иначе увязывались с «Бутылочной камерой». Экскурсовод живописно расписывал страдания несчастных жертв, которых на веревках спускали в темноту мрачнее, чем самая черная ночь.
Затем мы прогулялись к входным воротам замка, и здесь я услышал историю гибели Джорджа Уишарта, великого протестантского реформатора, друга и соратника Джона Нокса. В марте 1545 года его сожгли на лужайке перед замком, а кардинал Битон, по чьему приказу свершилось это злодеяние, наблюдал за казнью, сидя у окна на бархатных подушках. Легенда гласит, что перед самой смертью Джордж Уишарт, уже успевший отпустить грехи палачу, случайно поднял взгляд и в окне башни увидел улыбающееся лицо своего врага. Он предсказал, что кардиналу осталось недолго радоваться, ибо его самого ждет скорая и жестокая кончина.
Далее экскурсовод перешел к истории убийства кардинала Битона, которая совершенно не вязалась ни с мирными окрестностями замка, ни с компанией престарелых англичан в брюках гольф, стоявших поблизости. На лицах у этих джентльменов было написано, что если им и знакома фамилия Битон, то лишь по кулинарным книгам бессмертной миссис Битон, а никакого кардинала они знать не знают.
Убийство, о котором повествовал наш гид, стало, наверное, самым ужасным во всей шотландской истории. Конечно, двадцать один год спустя случилось нашумевшее убийство Риччо, которое также следует отнести в разряд политических акций. Но не будем забывать: Риччо был всего лишь заезжим итальянским менестрелем и по своему социальному статусу никак не мог сравниться с Битоном, официальным представителем папы в Шотландии.
Несмотря на свой сан, кардинал не отличался ни особой святостью, ни аскетизмом. Скорее, он принадлежал к той категории не обремененных строгими принципами жизнелюбов, к коей относились Уолси и Ришелье. Женолюбие Битона вошло в поговорку. Мало того, что он прижил несколько детей с Мэрион Огилви, так еще, если верить политическим оппонентам кардинала, содержал целый гарем любовниц. После смерти Якова V Битон захватил верховную власть в стране, объявив себя регентом при малолетней Марии Стюарт. Ходили упорные слухи, что все это он проделал, подменив завещание короля. Кардинал вел упорную борьбу с протестантизмом в Шотландии и чинил всяческие препятствия Генриху VIII, который планировал устроить династический брак своего сына — юного Эдуарда, принца Уэльского, с Марией Стюарт.
У Джорджа Уишарта нашлись друзья и последователи, которые поклялись во что бы то ни стало отомстить убийце-кардиналу за смерть своего духовного учителя. Братья Джон и Норман Лесли, Уильям Керколди и Джеймс Кармайкл замыслили злодеяние, не менее святотатственное, нежели убийство Томаса Бекета. С этой целью они сколотили группу из шестнадцати человек и через пару месяцев после казни Уишарта привели их в Сент-Эндрюс. Битон, опасавшийся покушения на свою жизнь, заблаговременно укрепил и надстроил стены замка, сделав их практически неприступными. Поэтому заговорщики вынуждены были рассредоточиться в окрестностях замка и дожидаться, когда опустят подъемный мост. Как только это произошло, они всей гурьбой ринулись к воротам. Прошло всего несколько минут, и дело было сделано: тело мертвого охранника валялось на дне крепостного рва, а заговорщики уже мчались к покоям кардинала.
Здесь они наткнулись на запертую дверь и остановились, решая, что делать дальше.
— Что там за шум? — послышался недовольный голос кардинала Битона.
В ответ раздался нестройный хор голосов:
— Владетель Ротсея захватил ваш замок!
Напуганный кардинал попытался бежать по боковой лестнице, но наткнулся на Керколди и Грейнджа — они поджидали его с мечами в руках. Тогда Битон укрылся в спальне. С помощью мальчика-пажа он забаррикадировал дверь и стал молиться, чтобы помощь подоспела вовремя. Напрасные надежды! В это раннее майское утро Сент-Эндрюс спал и не подозревал о том, что творится в замке.
— Открывай! — горланили убийцы, колотя в дверь.
Кардинал решил тянуть время.
— Кто со мной говорит? — спросил он, стоя под дверью и судорожно сжимая двуручный меч.
— Меня звать Лесли!
— Лесли? — переспросил Битон. — Который из двоих? Это Норман?
— Нет, мое имя Джон.
— Я хочу услышать Нормана! — крикнул кардинал. — Позовите Нормана — он мой друг!
— Довольствуйся тем, кто есть — других все равно не будет!
Сердце Битона сжалось от этих зловещих слов, и он без сил опустился в кресло. На дверь обрушился новый шквал ударов. Заговорщики пытались высадить ее с наскока, но пока безуспешно. Кардинал услышал, как кого-то послали за огнем, а вскоре действительно потянуло дымом. Осаждающие разожгли под дверью костер, не пожалев угля и вязанок хвороста. Битон вскочил как ужаленный и жалобно воззвал:
— Господа, вы обещаете сохранить мне жизнь?
— Может, и сохраним! — отвечал насмешливый голос.
— Поклянитесь муками Христа, и тогда я вам открою!
Получив какие-то обещания, Битон впустил заговорщиков. Собрав остатки воли, кардинал предстал перед незваными гостями во всей значительности высокого священного сана. Заговорщики даже смешались на мгновение. Они вдруг осознали, что пришли убить самого могущественного человека в стране, кардинала святого Стефана, легата Павла III и лорда-канцлера Шотландии. Битон стоял перед ними, сжимая в руке огромный старинный меч.
— Я священник! — напомнил он. — Неужели вы посмеете убить меня?
Но, видно, одна мысль о смерти лишила кардинала остатков напускного мужества: побледнев как смерть, он в ожидании ответа переводил взгляд с одного сурового лица на другое. Тем временем убийцы преодолели минутное замешательство и бросились к жертве. Джон Лесли на ходу выхватил кинжал, за ним последовал Питер Кармайкл с мечом, а за спиной маячили Джеймс Мелвилл и все остальные с оружием на изготовку.
— Эта смерть является богоугодным делом, — торжественно объявил Мелвилл. — А посему мы должны исполнить задуманное со всей подобающей решимостью.
Кардинал, уже истекавший кровью, съежился под взглядами безжалостных убийц.
— Обращаюсь к тебе, нечестивый кардинал! — продолжал Мелвилл. — Покайся перед смертью! Признайся во всех своих грехах, самый тяжкий из которых — убийство добродетельного Уишарта, говорившего от имени Господа нашего. Его кровь требует отмщения, и мы посланы Богом, дабы привести в исполнение заслуженное наказание. Принимая удар моего меча, помни: это меч не наемного убийцы, но орудие справедливого возмездия!
С этим словами он вонзил свой меч в грудь Битона. Кардинал упал навзничь и простонал:
— Я же священник! Тьфу, тьфу, изыди, сатана… все погибло.
К тому времени над Сент-Эндрюсом уже разносился зловещий колокольный звон. Горожане просыпались и выбегали на улицу. Они присоединялись к толпе, которая следовала за городским охранником и лордом-провостом[25] к замку. Добравшись туда, они остановились, громкими криками требуя к себе кардинала. Эта задержка оказалась роковой. Некоторое время спустя притихшие горожане увидели, как из окна главной башни свесилось нечто, при ближайшем рассмотрении оказавшееся телом мертвого кардинала. Битона подвесили за ногу и за руку. Дружный вопль ужаса, прокатившийся по толпе, эхом отозвался во всей Европе. Для католиков все случившееся стало страшным злодеянием, апофеозом святотатства. Английские и шотландские протестанты, напротив, расценили это как великую, вселявшую надежду победу.
На первых порах позиции мятежников были достаточно сильны. Под их знамена стекались протестанты со всей страны, и среди них Джон Нокс. Но затем регент Арран начал осаду замка. Ее защитники обратились за помощью к Генриху VIII, который пообещал прислать на выручку английский флот.
Однако Англия была далеко, а регент рядом и к тому же не медлил. Он установил перед замком шотландский штандарт и начал массированную артиллерийскую атаку. Обстрел медными ядрами продолжался с семи утра до четырех вечера. Трудно поверить, но крепость выстояла. И продержалась больше года! Но затем на горизонте показалась эскадра из шестнадцати военных кораблей. На их парусах красовались королевские лилии Бурбонов — это была запоздалая месть французского двора за пролитую кровь католического кардинала. Командовал флотом Леон Стронциус, известный итальянский наемник. Корабли бросили якорь в бухте Сент-Эндрюса, с них сгрузили боевые орудия и покатили по направлению к осажденному замку. Пушки установили на старой башне университетского колледжа Сан-Сальвадор, на стенах кафедрального собора и вообще на всех выгодных позициях, откуда можно было вести обстрел.
Положение мятежных протестантов выглядело почти безнадежным. А Джон Нокс лишь ухудшил ситуацию, объявив во всеуслышание, что атака французов — божья кара за ту неправедную жизнь, которую вели солдаты замкового гарнизона.
Итак, сдача крепости была неминуема. Дерзких мятежников заковали в цепи, бросили на галеры и отправили во Францию. Среди них оказался и Джон Нокс. На протяжении девятнадцати месяцев этот человек — чей голос в прошлом сотрясал Шотландию до самого основания — вел жизнь бесправного раба на французской галере.
Как-то раз их судно проходило неподалеку от Сент-Эндрюса, и один из товарищей Нокса поинтересовался у него, знакомо ли ему это место. Да, отвечал Нокс, это Сент-Эндрюс — город, где он произнес свою первую проповедь. И добавил, что нисколько не сомневается: Господь выручит его из нынешнего бедственного положения и даст возможность снова проповедовать на улицах Сент-Эндрюса.
После захвата Сент-Эндрюсского замка солдаты исследовали подземные казематы и были потрясены жуткой находкой в «Бутылочной камере»: они обнаружили тело его преосвященства кардинала Битона, погруженное для сохранности в крепкий солевой раствор.
Мария Стюарт считала Сент-Эндрюс самым милым и привлекательным городом своего королевства. Она неоднократно приезжала сюда, причем первый визит состоялся во время 18-дневного ознакомительного путешествия, которое молодая королева совершила сразу же по приезде из Франции. Марии в ту пору едва минуло девятнадцать лет, и в памяти ее, наверное, еще сохранялись детские воспоминания. Во всяком случае, королева проявляла большой интерес к местам, где прошло ее раннее детство. Верхом на лошади (а Мария стала первой дамой в Шотландии, которая рискнула ездить в мужском седле с высокой лукой) она посетила Линлитгоу — город, где она родилась; Стерлинг, где ее в детстве короновали; Перт, Данди, Сент-Эндрюс и Фолклендские острова, на которых скончался ее отец, Яков V.
В Сент-Эндрюсе до сих пор сохранился прелестный старый дом, в котором обычно останавливалась Мария Стюарт. Сейчас в нем располагается библиотека школы для девочек Святого Леонарда. Мне продемонстрировали маленькую уютную комнатку, любовно отреставрированную в соответствии с канонами XVI века. В нем находится снабженный окном альков, отгороженный от остальной комнаты декоративными перегородками. Внутри стоит кровать, так что королева могла уединиться в своем уголке и любоваться видом на сад, который открывался из окна.
Именно этот дом (или часть его) занимала Мария в 1573 году, когда решила провести скромные буржуазные каникулы в обществе своих придворных дам. Единственным мужчиной, допущенным в этот узкий кружок, был английский посол Рэндольф, на тот момент по уши влюбленный в Мэри Битон. В редкие минуты, когда посол вспоминал о своих государственных обязанностях, он пытался осторожно выведать матримониальные планы королевы (а именно, кому она отдает предпочтение — Дарнли или Лестеру). Однако Мария ловко уклонялась от ответа, ссылаясь на то, что не желает обсуждать политические проблемы во время отдыха.
После этого юная королева затворялась в расписном алькове и, возможно, предавалась мечтам о браке с лордом Дарнли, который рисовался ей будущим Генрихом IX, католическим королем Англии. Ах, эти честолюбивые грезы набожной католички, преданной дочери своей церкви!
И хотя в Сент-Эндрюсе Мария, как правило, бывала весела и беспечна, но время от времени она впадала в тоску: плакала в голос и жаловалась на одиночество, говорила, что ей не хватает надежных и преданных друзей. Однако приступы уныния скоро проходили, королева снова смеялась и резвилась. Вообще, можно сказать, что нигде более в Шотландии Мария не чувствовала себя такой счастливой, как в Сент-Эндрюсе. По утрам она трудилась в маленьком садике за домом, а после обеда проводила часы за чтением Тита Ливия. Руководил этими занятиями Джордж Бьюкенен, директор колледжа Святого Леонарда. Как-то раз Рэндольф явился к королеве с визитом и застал ее в саду: девушка с увлечением фехтовала.
Мария Стюарт прожила бурную и нелегкую жизнь. Назовите любой шотландский город, и почти наверняка с ним будет связана какая-нибудь драма из ее жизни. Лишь в Сент-Эндрюсе мы можем представить себе Марию Стюарт веселой и безмятежной. Юная улыбающаяся королева — один из самых чудесных образов в долгой и мрачной истории Сент-Эндрюса.
Вы никогда не задумывались, почему девятку бубен называют не иначе как «проклятием Шотландии»?
Некоторое время я собирал различные легенды, связанные с данным вопросом. И вот в Сент-Эндрюсе мне довелось услышать еще одно, новое объяснение, которым я хотел бы поделиться с читателями. Однако начать я предполагаю с беглого обзора своей коллекции.
По одной из версий данное выражение имеет отношение к геральдическому гербу Джона Далримпла, второго виконта и первого графа Стэйра — «или девять голубых ромбов, образованных андреевским крестом», то есть все та же девятка бубен. Общеизвестно, что Джон Далримпл имел непосредственное отношение к резне в Гленко, за что его имя было проклято по всей Шотландии. Посему и соответствующую карту окрестили «проклятием Шотландии».
Существует еще одна — более ранняя и, с моей точки зрения, менее убедительная — легенда о происхождении данного выражения. Якобы в правление Марии Стюарт некий человек по имени Джордж Кэмпбелл решил, предвосхищая «подвиг» полковника Блада[26], завладеть королевскими регалиями Шотландии. Ему удалось похитить девять камней из короны (в инвентарной описи 1539 года среди украшений короны числились двадцать бриллиантов). Утраченные камни следовало возместить, и, чтобы обеспечить средства на их приобретение, в стране был введен новый налог, легший тяжелым бременем на плечи населения. Так что, эти девять бриллиантов (как известно, так называют и карточную масть) стали подлинным национальным проклятием Шотландии.
Гросс предлагает иное объяснение. Бриллианты он связывает с королевской династией и доказывает, что каждый девятый правитель Шотландии являлся тираном и, следовательно, проклятием для своего народа.
Доктор Хаустон тоже касается этой темы. В своих мемуарах, опубликованных в 1747 году, он вспоминает, что в его время карточные игроки называли девятку бубен «клерком правосудия». В этом названии содержится намек на лорда-судью Ормистона, сыгравшего зловещую роль в жестоком подавлении восстания 1715 года и заслужившего за это прозвище «проклятия Шотландии».
Пятое объяснение звучит следующим образом: якобы Мэри Лоррейн, одна из придворных дам Марии Стюарт, завезла в страну карточную игру под названием «корнет», где главной выигрышной картой была как раз девятка бубен. Непомерное увлечение этой игрой разрушило жизнь многих шотландских дворян, за что игра (и ее главная карта) заслужили название «проклятия Шотландии».
Существует и шестое, сходное объяснение, и связано оно с карточной игрой, называвшейся, по одной версии, «папа Юлий», по другой — «папесса Иоанна». В этой игре девятка бубен обозначала папу, который с точки зрения шотландских пресвитериан олицетворял собой антихриста и вполне заслуживал звание «проклятия Шотландии».
История, рассказанная мне в Сент-Эндрюсе, касалась печальных событий, последовавших за разгромом якобитов под Куллоденом. Будто бы герцог Камберленд начертал свой знаменитый вердикт «Никакой пощады» на обороте карты, валявшейся у него под ногами. А карта, как нетрудно догадаться, оказалась девяткой бубен.
Некоторые исследователи предполагают, что изначально в данном выражении фигурировало не «проклятие» (curse), а «крест» (cross) — «Крест Шотландии». Они доказывают, что изображение девяти ромбиков (бубен) на игральной карте повторяет начертание диагонального креста святого Андрея. Каждый из читателей волен сам решать — верить или не верить, но лично мне эта версия видится притянутой за уши.
Меня удивляет другое: неужели никому не приходило в голову, что само выражение «проклятие Шотландии» достаточно древнее, во всяком случае, оно существовало задолго до возникновения всех этих версий? Так, например, Эдуард I (а это XIII век!) носил прозвище «Бич Шотландии». На его гробнице в Вестминстерском аббатстве высечена надпись: «Здесь лежит Эдуард Длинноногий, бич шотландцев». Если бы удалось установить какую-то связь между английским королем Эдуардом и девяткой бубен, полагаю, эта версия была бы ничуть не хуже, чем те, что предлагают современные легенды.
Небывалое возбуждение охватило Сент-Эндрюс, когда настало время для вступления в должность нового капитана гольф-клуба «РЭЭ».
Гольф — действительно очень древняя и поистине королевская игра. В качестве доказательства приведу лишь несколько исторических фактов. Известно, например, что враги Марии Стюарт обвиняли молодую королеву в бессердечии на том основании, она играла в «гойф» вскоре после убийства своего супруга лорда Дарнли. Есть документальные свидетельства, что ее видели в Сетоне «на полях для игры в шары и гольф». Карл I тоже играл в гольф в Лейте, когда ему доставили вести о разразившемся Ирландском восстании. Яков, герцог Йоркский (принявший впоследствии титул Якова II и VII) был известен как страстный игрок в гольф. Он, очевидно, и стал устроителем первых международных соревнований (Англия — Шотландия) на Лейт-Линкс. Король Вильгельм IV, хоть сам и не играл в гольф, многое сделал для развития этой игры. С его высочайшего одобрения сент-эндрюсский гольф-клуб получил в 1834 году свое название, в переводе означающее «Королевский и старейший». Он же подарил клубу золотую медаль, на которой оказалась увековечена грамматическая ошибка: лондонский мастер написал слово «гольф» через «ph» вместо обычного «f».
Связь королевского семейства с этим видом спорта сохранялась и в дальнейшем: король Эдуард VII, еще в бытность принцем Уэльским, стал капитаном клуба «РЭЭ». Правда, церемония вступления в должность проводилась в его отсутствие — так сказать, по доверенности. Нынешний принц Уэльский, как и его брат герцог Йоркский, оба занимали этот пост: принц в 1922 году, а герцог в 1930 году.
Я поднялся ни свет ни заря, чтобы присутствовать на торжественной церемонии вступления нового капитана в должность. Утро выдалось замечательным. Волны Северного моря ласково плескались у песчаных дюн, а Старая площадка выглядела так, будто служители всю ночь напролет ее выметали и утрамбовывали. Вот и сейчас какой-то старичок прохаживался по площадке с длинной орешиной в руке: он разравнивал молодую травку, все еще поблескивающую утренней росой, уничтожая следы преступной деятельности земляных червей (буде такие нахалы сыщутся). Вслед за ним показался одетый в униформу служащий клуба, перед собой он катил маленькую старомодную пушечку — из тех, какими любят украшать свои лужайки отставные морские капитаны. На этом приготовления окончились. Безукоризненные декорации для самой важной и торжественной церемонии сезона были установлены.
Я уже упоминал, что не играю в гольф, и наверное, по этой причине чувствовал себя в Сент-Эндрюсе не вполне уютно. Примерно так же, как чувствовал бы себя христианин в Мекке или же неверный в центре Иерусалима. Я был здесь чужаком, человеком, который не помнил, что делал Том Моррис много лет назад или что совсем недавно сделали Гарри Уордон или Бобби Джонс.
Я мог только с почтением взирать на клуб, который возвышался на берегу моря, подобно кусочку Пэлл-Мэлл, выехавшей на каникулы. Но, даже будучи непосвященным иностранцем в этом королевстве гольфа, я невольно проникся важностью момента. Мне уже не казалась странной та торжественная серьезность, с которой обставлялось в общем-то простое действие — первый, «церемониальный» удар по мячу нового капитана.
Толпа тем временем росла. Казалось, все население Сент-Эндрюса собралось в это утро на территории гольф-клуба. Люди толпились вокруг поля, стояли на ступеньках здания, тихо переговариваясь в ожидании предстоящей церемонии. Это был самый важный день в жизни города, и никто не хотел пропустить столь значительное событие. В городе, где все и вся связано с гольфом, каждый горожанин — будь то мужчина или женщина — чувствовал себя обязанным увидеть, как новый капитан взмахнет драйвером и пошлет мяч на фервей первой метки. Вокруг поля собралось огромное количество кэдди, представителей особого племени, чем-то напоминающих мальчиков из беговой конюшни или ассистентов профессиональных рыболовов. На церемонии вступления в должность нового капитана кэдди нередко устраивают настоящую свалку за мяч, ведь тот, кто принесет его, станет обладателем золотого соверена. И вот они стоят, перетаптываясь на утренней прохладе, сосредоточенные, безразличные ко всему остальному — так, будто им заранее известны все язвительные шуточки, которые завтра появятся на страницах «Панча».
Терраса постепенно заполняется людьми. Мужчины и женщины стоят, с удовольствием глядя на площадку для игры и земляные скамьи, устроенные вокруг. Наконец появляется новый капитан — пожилой мужчина в ярком костюме с брюками гольф. Он идет в сопровождении своего предшественника, человека, который на протяжении предыдущего года исполнял функции капитана гольф-клуба. Теперь внимание публики разделяется между этой парочкой и служителями клуба, которые закладывают заряд в допотопную пушку.
Старина Эндрю Керколди, профессионал «РЭЭ», чье имя известно во всем мире, наклоняется и устанавливает мяч на первом ти. Этот человек на короткой ноге с коронованными особами, те называют его попросту «Эндрю». Керколди славится своей прямолинейностью, и не раз высказывал нелицеприятное мнение в адрес палаты лордов. Когда несколько лет назад принц Уэльский прибыл в Сент-Эндрюс, чтобы занять пост капитана гольф-клуба, Керколди презрительно осмотрел его снаряжение и заявил, что с такими клюшками впору только в детский хоккей играть! Он является своеобразной легендой Сент-Эндрюса. Город гордится тем, что этот человек уже на протяжении двадцати двух лет выставляет мяч для «церемониального» удара.
Вот и сейчас все затаили дыхание. Кэдди поспешно рассредоточились по площадке, приготовившись к решающему броску. Толпа горожан глядела на нового капитана с тем благоговением, с каким верующие в прошлом наблюдали за жертвоприношением верховного жреца.
Капитан размахнулся, репетируя предстоящий удар. Затем окинул внимательным взглядом поле.
Я подумал, как будет ужасно, если он сейчас промажет! Перед моим мысленным взором возникла жуткая картина: десятки баронетов, умерших от позора; старинные помещичьи семьи, лишившиеся своих наследников; серые камни, которые выпадают из здания «РЭЭ» — словно на город нежданно-негаданно обрушилось землетрясение.
— А так случалось, чтобы капитан промахнулся? — шепотом спросил я у стоявшего рядом друга.
— Нет, — строго ответили мне, — но неоднократно бывало, что он «срезал» мяч или портил подачу.
Это прозвучало ужасно. Я умолк, не желая развивать тему. Просто стоял и молился в душе, чтобы нынешний капитан ничего не испортил и не «срезал».
Вот он вскинул руку в предупреждающем жесте. Грохнула маленькая морская пушечка, белый мячик взмыл в воздух и полетел в тот конец площадки, где замерла в ожидании толпа кэдди. Когда он преодолел больше половины траектории и пошел на спуск, все кэдди сорвались с места. Церемония, которая начиналась как степенная игра в гольф, мгновенно превратилась в свалку, обычно сопутствующую регби. Кэдди сражались за мяч, как стая голодных чаек за рыбу. Все перемешалось, образовалась форменная куча-мала: взлетающие руки, брыкающиеся ноги. Время от времени кто-то откатывался в сторону, бережно баюкая пораненные пальцы. Наконец из общей массы вывалился взъерошенный молодой человек с мячиком в руках и ринулся в нашу сторону. На него сразу же налетела толпа репортеров.
— Как вам это удалось? — наперебой спрашивали они.
— Я оказался в самом низу, — отвечал паренек с подкупающей искренностью, — и кто-то толкнул мяч ко мне. Так что я просто лег на него и не вставал.
В сопровождении репортеров он подошел к капитану, обменялся с ним рукопожатием и получил свой золотой соверен. На этом собственно церемония окончилась. Сент-Эндрюс получил нового капитана. Парламент, регламентирующий законодательство гольфа, приветствовал своего временного премьер-министра. Во всем мире игроки в гольф могли спокойно проводить подачи, промахиваться, зная, что где-то в Шотландии, в священной столице гольфа, установилась новая власть, которая распространяется на все, даже самые удаленные площадки.
И новый капитан, порадовавший публику хорошим ударом и получивший свою порцию поздравлений, мог с чувством исполненного долга удалиться и приступить к «срезанию» традиционного яйца всмятку.
Я направлялся к Стерлингу кружным путем, оставляя в стороне Купар и Кинросс. По дороге я размышлял над правописанием слова «гольф». В Сент-Эндрюсе мне доводилось слышать три различных варианта произношения: «гофф», «гауфф» и «го-ль-ф».
Интеллигентные шотландцы исключают сочетание «ль» из этого слова, необразованные говорят «гауфф», а англичане настаивают на букве «л».
Лично я категорически не согласен с последним вариантом. И вот почему: по правилам английской грамматики в словах наподобие «calf» и «half» звук «л» опускается, и нет причин делать исключение для «golf». Следовательно, слово надо произносить как «гофф», а поклонников этой игры называть не иначе как «гофферами».
Во времена правления Марии Стюарт слово звучало как «гойф» — то есть без всякой буквы «л». В 1669 году увидела свет трагикомедия Т. Шэдуэлла «Королевская пастушка», в которой есть такая песенка:
Так жизнь проводим мы, веселью предаемся,
Повсюду и везде играем и смеемся;
Ловитвы, мяч, шары и кегли у канавы,
А с ними гойф и прочие забавы.
Xор: Веселимся, не грустим и уныния не знаем
И девиц пригожих мы в наши игры вовлекаем.
Бейли включает данное слово в свой словарь, изданный в 1728 году, и поясняет: «Гофф — разновидность игры в мяч».
Возможно, звук «л» проник в это слово в результате интенсивного влияния культуры Нидерландов. В англо-голландском словаре Гексама, изданном не позднее 1658 года, мы находим следующую статью: «Een Kolve — особый посох, предназначенный для того, чтобы бить по мячу». А в 1754 году вышел аналогичный словарь Уильяма Сьюэла, где указывается: «Kolf — дубинка для удара по шарикам или мячикам».
Как бы то ни было, а я буду настаивать на варианте произношения «гофф», пока кто-нибудь из «гофферов» не убедит меня в противном.
Стерлинг видится мне наилучшей отправной точкой для знакомства с одной из самых интересных областей Шотландии. Имена наиболее ярких персонажей шотландской истории — Брюса, Уоллеса, Марии Стюарт — связаны с этой местностью: неподалеку находится Бэннокберн, сразу за чертой города располагается знаменитый мост Стерлинга, да и озеро Ментейт недалеко. Путь в несколько миль на восток приведет вас к древней столице Данфермлин, а то же расстояние на западе отделяет Стерлинг от Троссахса. К этому перечню следует добавить замок Стерлинг, который, наряду с Эдинбургским, является самым романтичным и прекрасным замком Шотландии.
Рано утром я оправился к мемориалу Уоллеса. День выдался как раз подходящий: ветреный, прохладный, с высоко плывущими по небу облаками. Мемориал представляет собой величественную башню (живо напомнившую мне замок на Рейне), которая стоит на самой вершине вулканической скалы Эбби-Крэйг. Она построена примерно шестьдесят лет назад в память о национальном герое Шотландии — Уильяме Уоллесе.
Заплатив три пенса за вход, я отважно вступил на каменную винтовую лестницу, которая уводила ввысь. Чем выше я поднимался, тем холоднее становился ветер, задувавший в узкие викторианские бойницы. Приблизительно на полпути располагался «Зал героев», в котором выставлены мраморные статуи шестнадцати наиболее известных шотландцев. С героями ссориться небезопасно, однако порой трудно противиться искушению. Список, естественно, возглавляет Вальтер Скотт. За ним следуют: Джеймс Уотт, Аллан Рамсей, Роберт Таннахилл, Адам Смит, сэр Дэвид Брюстер, Хью Миллер, Карлейль, Уильям Мердок, Джон Нокс, Дэвид Ливингстон, Роберт Бернс, Томас Чалмерс, Джордж Бьюкенен, Брюс и — Уильям Гладстон!
При всем моем уважении к устроителям выставки никак не могу согласиться с подобным списком. Иерархия героев, как и все на этом свете, требует периодического переосмысления. То, что казалось справедливым в девятнадцатом столетии, безнадежно устарело в наши дни. Помнится, я от кого-то слышал, что Стерлинг очень хотел бы привлечь к себе внимание. Так вот, мне кажется, что лучшей рекламой для города стало бы проведение всенародного референдума на предмет реорганизации «Зала героев».
В маленьком путеводителе после списка героев шла многообещающая фраза: «Наиболее интересной частью экспозиции является рака, в которой хранится подлинный меч Уильяма Уоллеса».
Не знаю, право, сколько всего мечей было у прославленного героя, но если хотя бы половина из тех экспонатов, что выставляются по всей Шотландии, истинна, то, думаю, перед беднягой Уоллесом вставал нелегкий выбор всякий раз, когда он собирался зарубить какого-нибудь англичанина. Относительно здешнего меча сомнений вроде бы не возникало — это действительно меч из Дамбартона. Всем известна история гибели Уильяма Уоллеса: он стал жертвой предательства. В 1305 году он был схвачен англичанами и предан жестокой казни. Согласно легенде, когда враги ворвались в маленький амбар на окраине Робройстона и схватили спящего Уоллеса, рядом с ним лежал этот самый меч.
Осмотрев «Зал героев», я двинулся дальше по винтовой лестнице. Вот, наконец, и вершина башни. Отсюда, с продуваемой всеми ветрами площадки, открывался потрясающий вид — один из самых великолепных, какие мне доводилось наблюдать.
Внизу лежал окутанный голубым туманом Стерлинг, вокруг которого змеей изогнулась линия фортов. А на северо-западе непреодолимым барьером громоздилась гряда Грампианских гор. Моему взору предстали Бен-Ломонд, Бен-Венью, Бен-Леди, Бен-Мор и далеко на востоке сияющий на солнце, великолепный и зловещий Бен-Ворлих.
В поле моего зрения оказались пять знаменитых полей сражений: Бэннокберн и неподалеку от него Сочиберн; лежащий за грядой Пентлендс-Фалкерк; Шерифмур, расположившийся на возвышенности рядом с Черным холмом, и, естественно, прямо подо мной мост на окраине Стерлинга, где произошла решающая битва Уоллеса с англичанами. Шотландцы устроили засаду примерно в том месте, где сейчас стоит «Мемориал», и обрушились на врагов, разбив наголову и глупого Суррея, и еще более глупого толстяка Крессингема.
В Великобритании, возможно, нет другого такого места, которое хранило бы столько исторических воспоминаний.
Постояв на вершине башни, я вернулся на узкую винтовую лестницу, вновь миновал «Зал героев» и, преодолев неудобную каменную трубу, очутился перед старичком, торговавшим входными билетами.
— А вы-то сами верите, что там, наверху, лежит подлинный меч Уильяма Уоллеса? — спросил я у него.
— Надо быть полным дураком, чтобы не верить, — ответил он и презрительно отвернулся.
Ну что тут скажешь? Шотландцы славятся своим умением уничтожить собеседника одной фразой.
Правда, позже мы разговорились и даже подружились. Я узнал, что старик родом из Файфа, что сейчас ему семьдесят три года, а пятьдесят лет назад он служил в лондонской полиции. Он как раз дежурил в Тауэре во время «динамитной субботы», в памятный день 1885 года, когда там прогремели взрывы.
С тех пор прошло уже полстолетия. Старик больше не возвращался в Лондон и, насколько я понял, не имел к тому ни малейшего желания.
— Я слышал, построили новый мост через Темзу, недалеко от Тауэра, — сказал он. — В те времена там тоже был какой-то мост — вроде Лондонский. Но, говорят, этот новый может пропускать корабли.
— Да, Тауэрский мост.
— Точно, точно.
Мы потолковали о двухколесных экипажах, омнибусах на конном ходу, лондонских официантках, шелковых цилиндрах и королеве Виктории. После этого я оставил стража башни наедине с его воспоминаниями и иллюзиями, а сам спустился в ветреную долину. Туда, где притаился Стерлингский утес, напоминавший изготовившегося к прыжку льва.
В воздухе ощущалось жаркое и сырое дыхание осени, и пение малиновки напоминало предсмертную песню. Иногда она замолкала — на самой верхней, отчаянной ноте, — и тогда в наступившей вязкой тишине было слышно, как падает лист с дерева. Вид этого красного кружащегося листа завораживал, отчего-то казался важным и значительным событием.
Сквозь темно-коричневые деревья и заросли пожухлого папоротника-орляка просматривалась полоска воды — серой, как грудь голубки. Она смахивала на дымчатую поверхность старого, помутневшего от времени зеркала. Притихшее, одинокое, оно, казалось, было не от мира сего. Внезапно с поверхности озера взмыла утка и, оставив за собой серебряный след, растворилась вдали. Передо мной лежало озеро Ментейт.
Вдалеке, на середине озера виднелся заросший зеленью островок. Окутанный причудливыми тенями, он казался каким-то неземным — словно мираж, внезапно реализовавшийся на поверхности озера. Священный остров Инхмахолм — вот как назывался этот мираж.
Этот крохотный островок является шотландской святыней, связанной с именем великой королевы Марии Стюарт. Именно здесь она когда-то жила, проведя счастливые дни в «том первом саду своего простодушия»[27].
В тревожную годину, когда англичане уже стояли у ворот Стерлинга, верноподданные слуги королевы забрали венценосное дитя, эту игрушку в руках грозной судьбы, и спрятали на уединенном острове Инхмахолм. И сегодня, в осеннюю пору — когда озеро напоминало серую дымную полоску в окружении умирающего леса, — одинокий голос малиновки, казалось, оплакивал горестную судьбу той девочки. Я вслушивался в печальную историю, увы, столь же старую, как и весь наш мир.
Я взял напрокат лодку и отправился по серым водам озера на остров Инхмахолм. В жизни каждого из нас порой выдаются такие моменты, когда мы, погруженные в свое одиночество, вдруг осознаем, что прошлое, настоящее и будущее перестали существовать. Время представляется нам запутанным лабиринтом, в котором мы блуждаем наугад. И одному богу известно, что ждет за очередным поворотом. С равной вероятностью мы можем оказаться как в прошлом, так и в будущем. А наше настоящее теряет привычную надежность и превращается в ничего не выражающую, маловероятную условность. Ах, этот волшебный остров Инхмахолм! Он излучал свои колдовские чары на окружающий мир. Чары эти струились над серыми водами озера Ментейт, впитывались в окрестные леса и ползли дальше, до склонов холмов. Я слышал шепот, который шел, казалось, отовсюду: зачарованный остров Инхмахолм…
Шотландия — страна узких морских заливов, затерянных озер, называемых здесь словом «лох». Но настоящее озеро здесь только одно — Ментейт. В нем присутствует какая-то мягкость и нежность, чего лишены все прочие водоемы. В лесах, окружающих шотландские «лохи», вы постоянно ожидаете встретить сурового воина с мечом. Однако в негустых березовых рощицах, окаймляющих озеро Ментейт, вы если кого и встретите, так это человека с арфой.
На острове не осталось ничего, кроме древнего монастыря. Управление общественных работ — на мой взгляд, единственная государственная служба, заслуживающая нашей любви и признательности — приложило немало усилий, дабы сохранить в достойном виде эти старые камни.
Здесь все пропитано воспоминаниями о Марии Стюарт. Буквально каждый квадратный ярд так или иначе связан с жизнью королевы. На Инхмахолме вы найдете «Королевскую беседку», «Королевский сад», «Королевское дерево» и «Королевский дом».
История гласит, что здесь, на острове, у юной королевы был свой собственный (почти настоящий) двор — ее четыре верные Марии. Кроме того, известно, что здесь же девочка начала постигать иностранные языки и обучаться вышиванию.
На Инхмахолме вы увидите странный круг, образованный самшитовыми деревьями примерно четырнадцати футов в вышину. Если верить легенде, деревья эти посажены лично Марией Стюарт. В центре темного круга располагается мемориал королевы, воздвигнутый в прошлом году усилиями Холирудского клуба из Глазго.
Наверное, цинично и бессердечно подвергать сомнению легенды, связанные с именем Марии Стюарт! Но лично мне кажется маловероятным, чтобы маленькая девочка (а ведь в то время, когда она жила на Инхмахолме, ей было всего пять лет!) могла собственноручно посадить самшитовую изгородь, освоить иностранные языки или изготовить великолепный гобелен. Если кто-нибудь сумеет доказать мне, что она действительно проделала все это, я буду только рад униженно извиниться за свой скепсис. Мне тоже хотелось бы верить в красивую легенду, но… Истина превыше всего.
В то время тучи уже начали сгущаться над головой юной королевы. Генрих VIII, одержимый идеей объединить два королевства через женитьбу своего хилого, болезненного сына Эдуарда на Марии Стюарт, умер, так и не успев реализовать свой план. Однако перед смертью он оставил ясные и недвусмысленные распоряжения: объединение двух стран должно быть достигнуто любой ценой. Исполняя его волю, герцог Сомерсет, «протектор королевства», вторгся в Шотландию с большой армией наемников.
Вся страна поднялась на борьбу с захватчиками. В ход пошел «Горящий крест» — этот безотказный сигнал SOS шотландских горцев. Для несведущих поясню: «Горящий крест» — крест, сооруженный из двух орешин, которые сначала поджигают, а затем окунают в кровь свежезарезанной козы. Его прикрепляют к концу копья и отправляют с гонцом по всем городам и весям в качестве призыва к экстренному сбору боеспособных мужчин. Подобный сигнал неоднократно использовался вождями горных кланов в случае военной угрозы, но на сей раз — впервые за всю историю Шотландии — «Горящий крест» отправился путешествовать не только по Хайленду, но и по равнинной части страны. И шотландцы не ударили в грязь лицом: в кратчайшие сроки собралась 36-тысячная армия, которая встретила врага у южных границ королевства.
А затем наступила «Черная суббота». Шотландцы пережили сокрушительное поражение под Пинки-Клей, и тела их остались лежать в клубах пыли на красной от пролитой крови земле. Именно в тот момент смертельной угрозы юную Марию в спешном порядке вывезли на уединенный остров посреди острова Ментейт.
Если Англия пыталась заполучить шотландскую королеву при помощи военной силы, то Франция делала ставку на щедрые предложения. В то время как ничего не подозревавшая девочка играла в монастырском саду и наблюдала, как наступала осень, в высших кулуарах власти решалась ее судьба. Шотландские бароны согласились на брак юной Марии Стюарт с дофином Франции.
Итак, если я и подвергаю сомнению способность пятилетней девочки насадить самшитовую изгородь, то прекрасно могу себе представить, как это невинное дитя с золотисто-каштановыми волосами бегает за опавшими листьями и не ведает, что где-то в неведомой дали уже задуманы и написаны первые строки ее жизненной драмы.
После недолгого пребывания на острове Инхмахолм (полагаю, срок этот исчислялся несколькими неделями) девочку тайно вывезли в укрепленный замок Стерлинг, а оттуда в еще более неприступный Дамбартон. Так или иначе, лорду Сомерсету не удалось воспользоваться плодами своей победы при Пинки-Клей. Через пять месяцев у берегов Шотландии появились французские корабли, и шестилетняя Мария Стюарт взошла на борт чужеземного мановара, чтобы отбыть к жениху в далекую и блистательную Францию. Ее сопровождали верные подруги — четыре Марии — и свита из двухсот слуг и шотландских аристократов.
Прошло еще двенадцать лет, и вновь Мария Стюарт, теперь уже восемнадцатилетняя вдова, стояла на палубе корабля и с тоской смотрела, как скрываются в вечерней мгле гостеприимные берега Франции.
— Тьма, поглощающая милую Францию, — произнесла девушка, — подобна той тьме, что воцарилась в моем сердце.
Ранним туманным утром ее галеон бросил якорь в гавани Лейта. Мария Стюарт, королева Шотландская вернулась в родную страну…
Воспоминание об острове Инхмахолм в этот тихий осенний день с рвущей сердце песней малиновки навсегда останутся в моей душе как нечто, напрямую связанное с трагедией рода Стюартов.
Я сообщаю читателям некоторые гастрономические секреты, прибываю в Хаддингтон и провожу ночь в постели Карлейля, затем посещаю Данбар и Аймаут, где выслушиваю историю жуткого «Бедствия»; вслед за тем приезжаю в Берик, чтобы послушать «вечерний звон» и понаблюдать за ловлей лосося в устье реки Твид; далее посещаю Флодден, совершаю прогулку по эттрикскому лесу, которая заканчивается экскурсией в Абботсфорд и осмотром рабочего кабинета Вальтера Скотта; а в самом конце я, увы, вынужден попрощаться с Шотландией.
Сумерки опустились на скалу, увенчанную замком, как короной. Эта скала напомнила мне кусочек Гленко, чудом перенесенный в самое сердце Эдинбурга. Склон ее, плавно спускавшийся к Холируду, был плотно утыкан шпилями и бельведерами, которые при определенном освещении смахивали на копья и штандарты боевой армии.
Внизу на плоской равнине раскинулся современный Эдинбург с его регулярной планировкой, где все улицы пересекаются под прямыми углами. Трамвайные линии бодро бегут вдоль городских улиц, толпы праздношатающегося народа заполняют северный конец Принцесс-стрит. Однако фоном для городской суеты служит все та же темная и нахохлившаяся скала, в мрачной задумчивости устремляющаяся прямо в небо.
Помнится, как-то раз мне довелось жить в комнате, выходившей окнами на морской порт. В то время там стоял пришвартованный океанский лайнер. Я часто себя ловил на том, что подхожу к окну посмотреть: на месте ли лайнер или же внезапно исчез? Этот огромный корабль представлялся мне чем-то невероятным, фантастическим — он принадлежал и одновременно не принадлежал суше. Нечто подобное пришлось мне пережить и в Эдинбурге. Подобно многим иностранцам, очутившимся в этом старинном, аристократическом городе, я то и дело выглядывал в окно, чтобы убедиться, что замок по-прежнему венчает скалу, что он не уплыл вместе со своими бойницами и зубчатыми стенами в края, где творились «далекие бедствия»[28] и где ему, судя по всему, надлежало пребывать.
С некоторым удивлением я обнаружил, что смотрю на скалу, к которой прилепился старый Эдинбург, глазами художника. Мне так хотелось бы изобразить ее на холсте, передать все переменчивые настроения: вот скала прохладным осенним утром, а вот она же в разгар солнечного полудня, но более всего меня прельщал тот непонятный, переходный момент — ни день, ни ночь, — когда вечерние тени лишь опускаются на скалу и, как шайка разбойников, крадутся по улочкам старого города.
Я вскарабкался на вершину скалы с намерением еще раз осмотреть Национальный военный музей Шотландии. Когда-то я уже пытался облечь в слова чувства, которые эта национальная святыня пробуждает в любом неподготовленном посетителе. Сейчас, во время своего второго визита, я окончательно укрепился в убеждении, что это самый великолепный мемориал во всем мире.
Нет, определенно эта скала несет на себе печать гениальности. Ранее мне казалось, что возведенный мемориал — само совершенство, что называется, ни прибавить ни убавить. И вот теперь я с удивлением взирал на происшедшие изменения: неподалеку от прежнего ансамбля выросла новая постройка — Военно-морской музей Шотландии, в котором, несомненно, чувствовалась все та же бережная и любовная рука. Новый музей построили люди, которые с гордостью относятся к «старой и горделивой нации, прославившейся своими военными победами».
За возведение этого впечатляющего памятника национальной доблести Шотландия должна благодарить троих достойнейших людей — герцога Атолла, майора Маккея Скоби и мистера Уилсона Патерсона.
Менее чем за три года они подготовили великолепную живописную коллекцию военных и морских реликвий. Этот богатый урожай они по крупицам собирали на многочисленных полях сражений, где шотландцы — и горцы, и жители равнин — скрещивали свои мечи с противником. Как правило, музеи подобного рода представляют собой патетическое, но угнетающе скучное зрелище. Должно быть, очень трудно избежать леденящей атмосферы кладбищенского склепа в таком месте. И несчастные посетители — вместо того чтобы восхищаться славными деяниями и великими порывами — ощущают разлитый повсюду запах смерти и разложения. Однако Эдинбургский военно-морской музей стал счастливым исключением. Я считаю, его организаторы блестяще справились со своей задачей, и результат превзошел все ожидания. Здесь не только собраны и систематизированы свидетельства былых войн, но им придана возвышенная, героическая окраска. В результате гости музея не только знакомятся с долгой и славной историей войн, но и приобщаются к ней на эмоциональном уровне — проникаясь теми чувствами и идеалами, которые жили в сердцах шотландских воинов, сложивших головы на полях сражений. И в ушах посетителей наверняка звучит не похоронный марш, а волнующие кровь бой барабанов, скрип стремян и звон мечей.
Трудно подобрать слова, чтобы выразить мое восхищение коллекцией деревянных статуэток, выполненных мистером Пилкингтоном Джексоном. Они изображают членов шотландских полков в различные исторические периоды. Все фигурки разные — на одних длинные парики времен герцога Мальборо, у других короткие стрижки периода Ковенанта, а третьи щеголяют длинными париками с косой в сетке, которые были в моде в георгианскую эпоху. Но у всех этих миниатюрных воинов славные шотландские лица. И выглядят они, как живые. Если я когда-либо встречу мистера Джексона, обязательно поинтересуюсь, сколько из этих чудных статуэток сохраняют портретное сходство со своими прототипами. Да только одной этой замечательной коллекцией Военно-морской музей полностью оправдывает свое существование! Галерея дает возможность современным шотландцам увидеть своих далеких предков такими, какими они были в реальной жизни — во всем великолепии старинных мундиров, вооруженных забытыми ныне пиками, мечами и мушкетами.
Здесь собрано огромное количество реквизита: шотландские боннеты, шлемы, туники. А чего стоит великолепная Колвилловская коллекция старинного оружия! И ведь страшно подумать: если бы не патриотизм маркиза Бьюта, эти бесценные предметы вполне могли бы уплыть за океан и стать украшением американских музеев.
Среди наиболее интересных экспонатов я бы назвал костюм, в котором принц Чарли появился на Куллоденской пустоши. Принц, должно быть, представлял собой весьма живописное зрелище, ибо весь ансамбль — рубашка, штаны и куртка — выдержан в цветах различных тартан. Даже зная, что костюм этот является священной реликвией для шотландцев, что многие поколения передавали его от отца к сыну, трудно сдержать ироническую улыбку при виде столь свежего цветового решения.
Шотландия может похвастать богатейшей коллекцией военных реликвий! Только здесь, в залах Военно-морского музея, мне открылось, насколько ценными становятся самые простые вещи. Какая-нибудь заурядная пуговица или пропылившийся плюмаж могут рассказать о многом! Сколько воспоминаний о былых свершениях, о мужестве и отваге шотландских воинов хранят детали этих архаичных костюмов!
Королевская конная гвардия, созданная на основе 2-го драгунского полка, была единственным кавалерийским подразделением, которому дозволялось носить меховые кивера пехоты. Это почетное право кавалеристы завоевали в 1706 году в битве под Рамильи, когда они окружили и разоружили французский Королевский полк. Тогда было захвачено не менее семнадцати штандартов. И меховые кивера, которые носят шотландские кавалеристы, — это кивера личной гвардии французского короля!
Или взять, к примеру, «Королевских шотландцев». Этот полк является старейшим в британской армии, а возможно, и во всем мире. Находясь в Эдинбурге, загляните в Королевский Шотландский клуб, и кто-нибудь обязательно помянет при вас прозвище «Королевских шотландцев» — «Личная охрана Понтия Пилата». Согласитесь, это о многом говорит! За долгие годы существования форма их одежды претерпела ряд удивительных изменений. Подобно многим своим соотечественникам, «Королевские шотландцы» охотно выступали в роли наемных солдат и в таковом качестве неоднократно сражались против Англии на заморских полях сражений. Так продолжалось до тех пор, пока Карл II не призвал их обратно в Шотландию. Это событие отразилось на цветах, используемых в их мундирах. В частности, изменился цвет королевского вензеля на воротнике и значок ордена Чертополоха. Карл II пожаловал звание полковника «Королевских шотландцев» графу Дамбартону. Тогда же в качестве полкового марша была принята мелодия «Дамбартонские барабаны».
Однако в тех случаях, когда в полк приезжают с инспекцией особы королевской крови, исполняется другой марш — «Дочь полка». Причина в том, что королева Виктория имела самое непосредственное отношение к этому воинскому подразделению: в 1819 году, когда родилась будущая королева, ее отец, герцог Кентский, являлся полковником «Королевских шотландцев».
Собственные Его Величества шотландские пограничники также имеют за плечами длинную и сложную историю. Это бывший 25-й полк. Он возник в 1689 году, причем, по слухам, граф Левен собрал весь полк буквально в течение четырех часов. Королевские пограничники — единственное шотландское подразделение, которому дозволяется первого августа носить на своих головных уборах красную розу, являющуюся, как известно, государственным символом Англии. Это почетное право они завоевали в 1759 году благодаря своему участию в памятной битве у Миндена (сражение состоялось именно 1 августа).
Камеронцы, или «Шотландские стрелки», получили свое название от старого убежденного ковенантера Ричарда Камерона, который погиб, сражаясь против короля в Эйрсмоссе. Камеронцы приняли боевое крещение в 1689 году, когда им пришлось защищать старую церковь в Данкелде от отрядов виконта Данди. Камеронцы, как и другие шотландские полки, отличались крайним благочестием. Поэтому при поступлении на службу к Вильгельму III они поставили условием, чтобы в каждой их роте присутствовал священник-пресвитер, который осуществлял бы правосудие в сотрудничестве с полковым капелланом. Причем, в его юрисдикцию включались все правонарушения военнослужащих — включая сквернословие!
Думаю, не ошибусь также, если скажу, что камеронцы были единственными в британской армии воинами, в чей походный комплект обязательно входил экземпляр Библии! Среди особо ревностно отстаиваемых привилегий полка — право горнистов носить по две нашивки на рукаве и право офицеров на марше носить мечи на манер кавалеристов. Почему, я и сам не знаю.
«Черная стража», или «Доблестный Двадцать второй», — старейший шотландский полк. Отдельные его роты создавались в течение 1729 года — из членов различных кланов и независимо друг от друга. Когда встал вопрос о единой форме для полка, пришлось разрабатывать новую тартану, ныне известную под названием тартаны «Черной стражи».
Любопытная история связана с красным пером на боннетах «Черной стражи». Это деталь в прошлом являлась принадлежностью 11-го полка легкой кавалерии. Но в 1795 году в ходе битвы у Гулдермалсена кавалеристы проявили себя не лучшим образом, и если бы не «Черная стража», сражение было бы проиграно. Дабы пристыдить осрамившихся драгун, сэр Джордж Дандас передал красное перо, их традиционный знак отличия, отличившимся горцам.
«Горн», который носит на воротнике и на головном уборе шотландская легкая пехота — подразделение, снискавшее больше боевых почестей, чем любое другое в британской армии, — отличается от подобных нашивок такого рода. На самом деле этот горн представляет собой французский рожок, и стал он наградой за храбрость, проявленную 71-м полком в ходе войны на полуострове.
«Горцы Сифорта» являются единственными из шотландских полков, кто носит на воротнике по две нашивки. Одна из них — буква «F», являющаяся инициалом герцога Олбани и Йорка; а другая — изображение слона, полученное за особые заслуги в сражениях при Ассае. Именно резкие пронзительные звуки волынок Сифорта предупредили защитников Лакнау, что подмога близка.
«Собственные Ее Величества горцы Камерона» стали последним британским полком, который шел в бой со знаменем. Произошло это в 1898 году в битве за Атрабу, когда камеронцы атаковали заребу (лагерь) махдистов. Флаг Соединенного Королевства нес штабной сержант по фамилии Уайт. Когда он упал, раненный в колено, другой сержант подхватил знамя и ринулся вперед.
Шотландские войска отличились и в ходе Крымской войны. В качестве «тонкой красной линии», остановившей натиск русской кавалерии под Балаклавой, выступал 93-й шотландский полк, «Горцы Аргайла и Сазерленда». И в 1852 году, когда тонуло беркенхедское транспортное судно, нашлись мужчины, которые отправили женщин и детей на спасательных шлюпках, а сами остались стоять по стойке «смирно» на палубе гибнущего корабля. Этими мужчинами были все те же «Горцы Аргайла и Сазерленда», а также шотландская легкая пехота.
Вот лишь некоторые из воспоминаний, которые разбудила во мне прогулка по залам Военно-морского музея Шотландии. В этом сугубо шотландском музее начинаешь осознавать, как нигде в другом месте, сколь значительную роль играла Шотландия в военной истории Британских островов.
А всего в нескольких ярдах отсюда стоит Шотландский мавзолей, который с неповторимой убедительностью, простотой и красотой демонстрирует вклад Шотландии в величайшую из всех войн.
Покинув Военно-морской музей, я направился в Национальную галерею Шотландии — один из самых великолепных и изысканных британских музеев. Моей целью было полюбоваться на портрет «достопочтенной миссис Грэм».
Она стоит возле георгианской колонны в парадном одеянии тех лет: нарядное платье топорщится на пышной нижней юбке, на тонкой шее таинственно мерцает нитка жемчуга, одно страусиное перо замерло в правой руке, остальные едва заметно колышутся на шляпе, которая, подобно паруснику на гребне волны, венчает прическу. На тонком, породистом лице застыло холодное выражение — строгое, но с намеком на прощение, — словно она уже на протяжении трех минут вынуждена дожидаться не слишком воспитанного джентльмена.
В свое время Гейнсборо попеняли, что главная прелесть портрета заключается в пышных одеяниях Мэри Грэм. Решив опровергнуть это мнение, художник изобразил ту же женщину стоящей в дверном проеме с метлой в руках. И к чести Гейнсборо надо признать, что он оказался прав: в затрапезных одеждах Мэри Грэм выглядит не менее прелестной (можете сами в том убедиться — результат эксперимента хранится в лондонской Национальной галерее).
Я всегда восхищался портретом из эдинбургской галереи. Помню, в детстве миссис Грэм олицетворяла для меня идеал великосветской леди. Прошло немало лет, прежде чем я осознал, что в пору написания картины она была всего-навсего восемнадцатилетней девчонкой, усвоившей манеры герцогини.
Мэри Грэм и Энни Лори — вот две шотландки, чьи имена гарантированы от забвения. Одной за это следует благодарить популярную песню, другой — вот этот портрет. В основу песни «Энни Лори», как я уже упоминал в начале книги, легла история романтической любви. За портретом Гейнсборо тоже стоит история, но куда более печальная.
Мэри была дочерью лорда Каткарта. В 1774 году в возрасте семнадцати лет она вышла замуж за Томаса Грэма из Балгована. Брак получился исключительно удачным. После семнадцати лет совместной жизни эти двое продолжали писать друг другу трогательные письма — словно юные любовники. Однако на восемнадцатом году стряслось несчастье: Мэри заболела и во время оздоровительного круиза по югу Франции скоропостижно скончалась. Муж ее в тот момент находился в Шотландии. Он настолько погрузился в пучину отчаяния, что не имел ни возможности, ни желания заниматься какими-либо делами. Лишь благодаря стараниям друзей гроб с телом миссис Грэм проделал путь через всю Францию, охваченную революционным брожением, и добрался до дома. Хотелось бы сказать «благополучно», но увы! По роковой случайности гроб в дороге взломали, и в Шотландию он прибыл в открытом виде.
Чтобы как-то отвлечься от своего горя, Томас Грэм уехал за границу и в конце концов завербовался в армию. Он был абсолютно уверен, что в сорок четыре года ему уже нечего ждать от жизни. Тем не менее он сделал замечательную военную карьеру, дослужившись в 1809 году до чина генерал-майора. Грэм был одним из немногих, кто присутствовал на похоронах сэра Джона Мура. Он стал правой рукой герцога Веллингтона, исполнял обязанности заместителя командующего британскими войсками в Испании. В битве при Виттории под его началом находилась 40-тысячная армия. На пике военной славы Грэм отказался от испанского герцогства и возвратился в родную Шотландию, где был вознагражден званием пэра и титулом лорда Лайнедоха из Балгована.
«Что толку во всех этих почестях? — писал новоявленный пэр в письме к другу. — Ведь я чувствую себя самым одиноким человеком на свете».
Он продолжал тосковать по женщине, которая умерла двадцать два года назад. Время не уменьшило горечи разлуки. Грэм так страдал, что не мог держать перед глазами портрет возлюбленной. Вскоре после смерти миссис Грэм ее портрет куда-то исчез. В свете поговаривали, будто безутешный супруг велел замуровать картину в стену одного из своих особняков. Однако слухи не подтвердились. После смерти мистера Грэма портрет обнаружился в какой-то лондонской кладовой, где он — забытый и потемневший от времени — провел без малого полстолетия.
Лорд Лайденох прожил долгую жизнь — скончался он в возрасте девяноста пяти лет, оставив после себя множество свидетельств своей замечательной военной карьеры. Одно из них — Объединенный армейский клуб на Пэлл-Мэлл, учрежденный отставным генерал-майором для того, чтобы «офицеры имели возможность встречаться в приличном месте, не прибегая к помощи таверн».
В 1843 году Томас Грэм скончался, и это событие вернуло к жизни его молодую прелестную жену. Наследовавший Грэму кузен по имени Роберт Грэм был наслышан о картине, которая якобы хранится где-то в Лондоне. Неужели это действительно знаменитое полотно Гейнсборо, о котором уже пятьдесят лет ни слуху ни духу? Роберт Грэм был настолько взволнован, что не мог дождаться прибытия картины. Узнав, что карета с находкой уже приближается к Лайнедоху, он выехал верхом навстречу. Проскакав несколько миль по Пертской дороге, он встретил карету на мосту через Далкру и настоял, чтобы багаж вскрыли немедленно. И вот настал волнующий момент: после пятидесятилетнего забвения на свет явилась молодость и красота, увековеченная художником ровно семьдесят лет назад.
Вот такая грустная история со счастливым концом. Мэри Грэм снова вернулась в Шотландию, чтобы остаться в ней навсегда. Этот великолепный портрет кисти Гейнсборо стал даром Роберта Грэма шотландскому народу (единственным, но непременным условием акта дарения были гарантии, что картина никогда не покинет пределов страны).
А теперь настало время для кулинарной беседы.
Когда в своей книге «В поисках Шотландии» я описывал — с максимально доступной мне тщательностью и достоверностью — процесс приготовления «шотландской похлебки», я даже не мог предположить, сколько радости доставлю различным людям во всех уголках земли. С тех пор я получил множество писем из самых удаленных мест — в особенности из Канады и Австралии — с изъявлением благодарности и похвалами моему кулинарному рецепту. Люди писали, насколько вкусным получился мой суп и как грамотно и точно я описал процесс его приготовления. Среди обширной корреспонденции попадались также письма от наших британских шотландцев: эти люди великодушно предлагали познакомить меня с рецептами разнообразных блюд шотландской кухни, не исключая даже хаггис (!). Подобные письма меня очень напугали. Из них следовало, что люди принимают меня за опытного шеф-повара, этакого кудесника, который устраивает представления перед гостями: подбрасывает в воздух идеальные омлеты на своей чудо-сковородке и на глазах у восхищенной публики из тривиальных компонентов смешивает экзотические соусы. На самом же деле трудно найти человека, более далекого от кулинарных таинств, чем ваш покорный слуга. На кухне я чувствую себя абсолютно беспомощным и бесполезным, а вид сырых продуктов повергает меня в ужас (единственное, но существенное исключение составляют горох, ячмень, лук-порей, морковка и прочее, то есть то, что после ряда чудодейственных манипуляций способно превратиться в «шотландскую похлебку»).
Как бы то ни было, но среди вороха полученных писем нашлось одно, автор которого, житель Эдинбурга, предлагал моему вниманию рецепт любимого блюда шотландских королей. Называется оно «цыпленок по-монастырски». Вначале я безоговорочно отклонил сие щедрое предложение, полагая, что это выше моих возможностей. Своему неведомому адресату я написал, что чувствую себя польщенным оказанным доверием. Одна мысль, будто кто-то считает меня способным приготовить «цыпленка по-монастырски», добавляет мне веса в собственных глазах, но… Истина заключается в том, что уже приготовление «шотландской похлебки» полностью исчерпало мои способности к детализации и организации процесса и превратило кухню, на которой творилось это чудо, в форменный ад.
Как ни странно, на том наша переписка не закончилась. Несколько дней спустя мне по почте доставили бутылку с широким горлышком, внутри которой плавала какая-то устрашающего вида гадость. Щадя чувства читателей, я воздержусь от подробного описания этого неповторимого зрелища. Скажу только, что больше всего это напоминало дохлую лягушку, законсервированную в желе из белого торфяного мха. Прилагавшаяся записка подтвердила мои самые худшие подозрения — это был пресловутый «цыпленок по-монастырски»! Мне предлагалось довести содержимое бутылки до кипения и съесть. Вы не поверите, но я это сделал. Проглотив первую ложку, я сказал себе: «Вот самое грандиозное и романтическое блюдо, которое я когда-либо пробовал! Это еда, начисто отвергающая меланхолию». Я не берусь охарактеризовать тот изысканный и причудливый вкус. Что так украшало блюдо — может, привкус мускуса, или шафрана, или амбры? Право, не знаю… Но я принял решение разузнать это во что бы то ни стало. Прошло всего несколько дней, и я затосковал по неповторимому вкусу. Мне хотелось вновь попробовать «цыпленка по-монастырски». А еще через пару недель я решился приготовить его самостоятельно! Как выяснилось, уже в восемнадцатом веке «цыпленок по-монастырски» считался архаичным блюдом. В своем романе «Приключения Найджела» Вальтер Скотт упоминает его как любимое блюдо Якова VI, а этому человеку — невзирая на все его недостатки — в гастрономических вопросах я склонен доверять.
Так или иначе, но я списался со своим респондентом и отправился к нему в гости. После нескольких часов, проведенных в старом эдинбургском доме, я вышел, обогащенный новыми бесценными знаниями: к моей «шотландской похлебке» добавился еще и «цыпленок по-монастырски». Я намереваюсь пересказать вам этот рецепт без тех неясностей и недомолвок, которыми грешат все кулинарные книги. Я поведаю вам тайну этого божественного блюда так, чтобы исключить все возможные ошибки.
Итак, прежде всего возьмите два фунта телячьих голяшек. Поместите их в кастрюлю среднего размера. (Пожалуй, следует пояснить, что я понимаю под средним размером. В кастрюлю, которую я использовал, входило шесть пинт воды, если наполнять емкость до самой кромки.) Поместите телятину на дно кастрюли и залейте ее водой — так, чтобы над мясом образовался слой воды в один дюйм. Накройте крышкой и кипятите в течение двух часов. Небольшое замечание: когда вода закипит и пар начнет с сердитым шипением вырываться из-под крышки, убавьте огонь — чтобы вода в кастрюле тихо и ласково побулькивала. По истечении полутора часов загляните под крышку. Вы увидите два-три облачка пенистой зеленоватой накипи, которая плавает по поверхности. Вооружитесь ложкой и аккуратно удалите накипь. Пока бульон кипит, проделайте следующее.
Возьмите тушку молодого цыпленка и разделайте ее. Под этим термином я понимаю расчленение цыпленка: отдельно две ножки, два крылышка, поделенная пополам грудка, ну, и так далее. (Эта часть процесса выглядит отвратительной, но поверьте: во имя конечного результата стоит потерпеть.) Итак, на тарелке у вас окажутся шесть или семь кусочков цыпленка. Вам предстоит удалить с них кожицу. Непростая задача. Особенно много возни с нижней частью ножек и наиболее потаенными местами крылышек. Зато с крупных кусков кожа сходит, как кора с дерева.
Далее возьмите петрушку и мелко порубите. В результате у вас должна получиться полная столовая ложка зелени. Разыщите на полке банку с корицей (это такой коричневый порошок вроде табака). Также подготовьте соль и белый перец. Тем временем два часа варки истекают, и наступает кульминационный момент в приготовлении «цыпленка по-монастырски».
Снимите кастрюлю с огня. Достаньте мясо из бульона, а сам бульон (то есть, попросту говоря, суп) процедите. После этого снова поставьте кастрюлю с бульоном на огонь и добавьте заготовленные кусочки цыпленка. Заправьте бульон солью, перцем, нарубленной петрушкой и оставьте кипеть на тихом огне. Количество приправ каждый определяет в соответствии с собственным вкусом. Я бы посоветовал понемножку солить и перчить бульон и постоянно снимать пробу — пока не достигнете желаемой концентрации. Теперь настала очередь корицы: добавляйте ее в микроскопических количествах и продолжайте пробовать! Помешайте бульон и продолжайте варить, пока цыпленок не станет мягким. Сколько на это потребуется времени, сказать заранее невозможно. Все зависит от исходного материала — то есть от самого цыпленка (единственный известный мне способ контроля заключается в том, чтобы регулярно тыкать в цыпленка вилкой).
Пока цыпленок варится, возьмите два яйца и взбейте их в миске. Когда цыпленок будет готов, осторожно влейте приготовленную смесь в бульон при постоянном помешивании. Прошу обратить внимание, что помешивать следует строго в одном направлении! Результат может вас слегка обескуражить, поскольку яйца в кипящем бульоне сразу же свертываются. Не переживайте, это в порядке вещей. Вот теперь можно окончательно снять кастрюлю с огня — ваш «цыпленок по-монастырски» готов!
Я буду очень удивлен, если он вам не понравится. Это в высшей степени необычное блюдо. Оно обладает неповторимым вкусом и ароматом, и это выгодно отличает «цыпленка по-монастырски» от большинства блюд современной кухни. Сегодня, полагаю, готовят его нечасто. В прошлом же, когда шотландские фермеры и крофтеры часть ежегодной ренты выплачивали домашней птицей, «цыпленок по-монастырски» был популярен во всех уголках страны. Не спрашивайте меня, кто изобрел это блюдо — я и сам не знаю. Возможно, его привезли из Франции повара Марии Стюарт, а может, оно существовало и до того. По одной из версий, честь открытия этого рецепта принадлежит монахам аббатства Мелроуз. В конце концов, не столь важно, кто был автором блюда. В любом случае мы должны преклонить колени перед этим безвестным мастером кулинарного искусства: его стараниями шотландская кухня обогатилась подлинным шедевром!
В заключение хочу поделиться еще несколькими соображениями по поводу приготовления «цыпленка по-монастырски». Лично мне доводилось готовить его трижды. В первую и в третью попытку для ароматизации блюда я использовал корицу. Раз я решил продемонстрировать творческий подход и заменил корицу на шелуху сушеного мускатного ореха. С тех пор я теряюсь в догадках, какой же вариант лучше. Оба они вполне могли применяться в древности. Порой мне кажется, что корица лучше, а иногда я отдаю предпочтение мускатному ореху. Мнение же тех, кто пробовал приготовленного мною «цыпленка по «монастырски», можно не принимать в расчет, поскольку эти несчастные люди пребывали явно в неуравновешенном состоянии. Изначально мучимые дурными предчувствиями, они были совершенно сбиты с толку моими тирадами относительно исторических и романтических ассоциаций, связанных с этим блюдом. Чудо, что они вообще смогли хоть как-то оценить (и похвалить) творение моих рук.
И, наконец, последнее, что хотелось бы сказать о «цыпленке по-монастырски». Одна из моих знакомых — весьма умная женщина — попробовала это блюдо и, ознакомившись с рецептурой, заметила, что подобным образом вполне можно готовить и кролика. В принципе, я склонен ей верить. А коли так, то полагаю, что я оказал неоценимую услугу человечеству. Ибо, на мой взгляд, тушеный кролик — это самое скучное и невкусное блюдо на свете.
До Хаддингтона я добрался уже затемно и сразу же отправился спать. Кровать, которая оказалась в моем распоряжении, представляла собой огромный помост под балдахином цвета бордо. Утром горничная занесла мне чашку чая и поинтересовалась:
— Вы хорошо спали?
— Да. А почему вы спрашиваете?
— Да потому, что вы спали на кровати Томаса Карлейля, — ответила она. — Американцы приезжают со всех концов света, чтобы переночевать в этом номере.
Да уж, американцы удивительный народ! Лично мне смешно представлять, как некий человек в очках с роговой оправой клюет носом над книгой «Герои и почитание героев» и изо всех сил старается не заснуть. Тем не менее это роскошное ложе заинтересовало меня, ведь «мудрец из Челси» пребывал на нем в смятенном состоянии ума. На этой кровати Карлейль спал в весьма знаменательную пору своей жизни — когда ухаживал за очаровательной Джейн Уэлш, уроженкой Хаддингтона, проживавшей на главной улице.
Часы показывали семь утра. Я с любопытством выглянул в окно. Вот он, Хаддингтон! Этот город я бы прописал как тонизирующее средство неуверенному в себе миру. Хаддингтон — символ постоянства в нашей жизни. Чего только стоит его центральная улица — просторная, длинная, с массивными домами из серого замшелого камня. Казалось, все здесь построено на века. Мы много говорили и писали о солидности и респектабельности провинциальных английских городков. Но все они выглядят безобидными декорациями — улыбчивыми и безмятежными — по сравнению с аналогичными шотландскими городами. Здесь в реальности мрачных каменных строений не приходится сомневаться. Они стоят свидетелями многовековой истории, успешно конкурируя в своей неизменности с окружающими их древними холмами.
В Хаддингтоне перед каждым домом или магазинчиком на краю тротуара притулился мусорный ящик. По улице брела небольшая отара овец, которыми управляла черно-белая овчарка. Ее хозяин следовал в отдалении и лишь время от времени подавал колли условные сигналы. Первые лучи солнца освещали крыши домов. А сами дома стояли молчаливые и угрюмые, с затворенными ставнями, как с плотно зажмуренными глазами — словно зрелище мусорных баков оскорбляло их взыскательный вкус.
Именно в таком месте моралист Карлейль должен был встретить свою любовь.
Вокруг Хаддингтона простираются плодородные сельскохозяйственные угодья Восточного Лотиана. На мой взгляд, во всем королевстве не сыскать лучших ферм и более успешных фермеров, чем в здешних краях. Кажется, будто Хаддингтон распространяет вокруг себя атмосферу богатства и респектабельности.
Как известно, фермерство — традиционно неприбыльное дело. По крайней мере, на моей памяти шотландские фермеры никогда не могли похвастать высокими заработками. Но если бы они и могли зарабатывать бешеные деньги, то в Восточном Лотиане. Зарабатывать в Лотиане и хранить деньги в Хаддингтоне, в том солидном сером здании, которое одним своим внешним видом декларирует надежность и устойчивость. Глядя на хаддингтонский банк, понимаешь, что фунт и есть фунт и таковым всегда останется (во всяком случае, в Хаддингтоне!). В тот благословенный и длительный период истории, когда Франция пылала страстной любовью к Шотландии, эта маленькая северная страна — в качестве ответного комплимента — платила ей дань городскими площадями. Подобные свидетельства былой привязанности можно наблюдать по всей стране. Одна такая площадь украшает Келсо, другая Стерлинг, третья находится в Джедбурге. Хаддингтон тоже внес свою лепту в виде парадной центральной улицы. Этот проспект — с незначительными изменениями — вполне мог бы красоваться где-нибудь в Нормандии.
На Хардгейт-стрит стоит замок Босуэлл, где необузданный фаворит Марии Стюарт совершил один из своих наименее известных подвигов.
Захватив обоз с казной, Босуэлл сам оказался в роли преследуемой жертвы. Он тайком прокрался в этот дом, принадлежавший Кокбурну из Сэндибеда, и нос к носу столкнулся с перепуганной служанкой, которая в тот момент насаживала мясо на вертел. Лорд Босуэлл поменялся одеждой со служанкой и, если верить легенде, три дня жарил мясо в замке, пока ему не представилась возможность бежать.
Среди шотландских городков такого размера (а в Хаддингтоне проживает около 4 тысяч человек) нет другого, который мог бы похвастаться столь внушительным и разнообразным списком знаменитостей. Начать с того, что в Хаддингтоне родились Джон Нокс и Джейн Уэлш, жена Томаса Карлейля. Их земляком является и Сэмюел Смайлс, автор нашумевшей книги «Самоусовершенствование». А Джон Браун Хаддингтонский, известный богослов, хоть и не был уроженцем этого города, но прожил в нем большую часть своей жизни.
Еще один выдающийся хаддингтонец, увы, так и не получивший должного признания, — это Джордж Миллер, основатель «Чип мэгэзин». Если бы этот человек жил в наше время — а еще лучше, если бы ему повезло оказаться соучеником последнего лорда Нортклиффа, — он неминуемо стал бы миллионером. В 1795 году он установил в Данбаре первый в Восточном Лотиане печатный станок. В 1804 году он перевел свое печатное производство в Хаддингтон, и девятью годами позже здесь вышел первый номер «Чипа». Фактически Миллер стал родоначальником популярной литературы достойного качества. Его идея имела колоссальный успех: журналы покупали едва ли не в каждом шотландском доме. Издание выходило тиражом 20 тысяч копий в месяц — и это в пору, когда в стране отсутствовало железнодорожное сообщение! Полагаю, сегодня оставшиеся экземпляры «Чипа» должны храниться как драгоценные раритеты, ведь издание стало важной вехой на пути развития массового чтения.
Хотя, по логике вещей, Миллер должен был бы делать ставку на контакт с читающей публикой, своему журналу он предпослал посвящение, нравоучительное по содержанию и недопустимо резкое по форме:
ЖУРНАЛ
Скромное по сути издание,
которое, однако,
претендует на внимание всех слоев населения,
поскольку имеет своей целью
ПРЕДОТВРАЩЕНИЕ ПРЕСТУПНОСТИ,
а также обеспечение
МИРА, СПОКОЙСТВИЯ и БЕЗОПАСНОСТИ
В ОБЩЕСТВЕ
путем привлечения молодых и неразумных
к чтению истинно полезной литературы,
противодействующей
ГУБИТЕЛЬНОМУ ВЛИЯНИЮ ПОРОЧНЫХ
НРАВОВ;
пропагандирует интересы религии,
добродетели и гуманности;
поощряет дух трудолюбия, скромности и
умеренности;
А ТАКЖЕ
рассеивает мрак невежества, предубеждений и
заблуждений, в особенности среди низших слоев
человеческого общества.
Тот факт, что «низшие слои человеческого общества» простили издателю этот возмутительный титульный лист и продолжали покупать журнал, красноречиво свидетельствует о качестве миллеровского детища! Однако даже это не спасло предприятие от краха. Издание погибло вследствие несовершенной системы распространения. Вскоре после этого скончался и сам издатель — грустный и разочарованный человек. Однако я считаю, что он заслуживает памятника за то, что превратил Хаддингтон в родину популярной литературы.
Украшение города — старый мост через полноводную (и часто разливающуюся) реку Тайн. Один из пролетов моста был узурпирован местными органами правосудия. Воров и прочих правонарушителей подвешивали на железных крючьях и оставляли болтаться над водной гладью, пока не помрут.
— В последний раз этот способ казни использовали во время восстания 1745 года, — рассказывал знаток местной истории. — На мосту вывесили руку одного из сторонников Красавца принца Чарли, и на протяжении десяти лет она так и висела — сморщенная и почерневшая…
На берегу Тайна стоит старая церковь аббатства, которая унаследовала от своей предшественницы — еще более древней церкви — название «Лотианская лампада». Ее ажурный шпиль вызывает в памяти шпиль эдинбургской церкви Святого Жиля или же знаменитое «Око Севера» в Ньюкасле.
В Хаддингтоне я повстречался с могильщиком, который — в лучших шекспировских традициях — оказался улыбчивым, жизнерадостным человеком.
— Так все-таки Джон Нокс родился здесь или в Морэме? — поинтересовался я у него.
Мой собеседник ткнул пальцем в сторону могучего дерева на противоположном берегу реки. Считается, что его посадили по велению Карлейля на том самом месте, где некогда стоял дом знаменитого проповедника.
— А как вы считаете, — хитро сощурился могильщик, — стал бы Томас Карлейль тратиться на то, чтобы посадить дерево и возвести вокруг него ограду, если бы не был в этом уверен? Как вам известно, Джейн Уэлш являлась прямым потомком Джона Нокса…
Поговорив о смерти вообще и смертности в частности (беседа протекала все в той же шутливой манере), я распростился с этим жизнерадостным оптимистом и направился к могильной плите, которая более всего трогает сердце в Хаддингтоне. В разрушенном нефе церкви Святой Марии покоится прах блестящей красавицы Джейн Уэлш Карлейль. Полагаю, пятьдесят лет совместной жизни со столпом философии нелегко дались этой женщине. Даже если учесть, что замуж она выходила, по ее собственному признанию, движимая честолюбивыми устремлениями, у Джейн все же был собственный характер, который постоянно приходилось смирять в угоду знаменитому мужу.
Следует сказать, что в конце жизни Карлейль сильно тосковал по жене. Он приходил под ее окна — старый человек с разбитым сердцем — и часами простаивал в ожидании, словно надеясь, что милая рука, как прежде, раздвинет занавески. Подобно беспокойному призраку, он наведывался в сумерках в старый разрушенный неф для того, чтобы запечатлеть поцелуй на холодном камне и излить свое отчаяние в строках, возможно, самых трогательных, какие муж когда-либо посвящал жене.
За время своей светлой жизни она пережила больше горестей и печалей, чем любая другая женщина. Однако она неизменно проявляла редкостную непобедимость духа, способность разбираться в людях и благородную сердечную преданность. На протяжении сорока лет она была любящей помощницей своему мужу, словом и делом поддерживая его во всех достойных начинаниях. Она умерла в Лондоне 21 апреля 1866 года, и вместе с ней ушел свет из его жизни.
Таким образом, на долю могильной плиты пришлась та толика теплоты и нежности, которые — будь они выражены раньше — могли бы украсить жизнь его милого «пересмешника» и сделать бедную Джейн куда более счастливой.
Мне кажется, что иные места (как и некоторые люди) на самом деле вовсе не существуют. Часто заранее сложившееся мнение или впечатление оказывается куда более привлекательным, чем грубая реальность. Так, у меня давным-давно сложилось определенное представление о Данбаре. Я воображал его в виде романтического утеса — нечто вроде шотландского Тинтагеля, — который стоит, окутанный туманом, среди седых волн Северного моря. Картину дополняли шум прибоя, завывание ветра и тоскливые крики чаек, прячущихся в сером мареве. В моем представлении на вершине утеса громоздились развалины величественного замка: высоченные стены, возникающие ниоткуда и уходящие в никуда; каменные ступени, уводящие в звездное небо; высокие оконные проемы, где темными ночами зажигаются призрачные огни. Таким мне виделся замок, в котором давным-давно искала прибежище (и, возможно, спасала свою жизнь) несчастная Мария Стюарт.
Очутившись впервые в Данбаре, я сразу же поинтересовался, где же замок. И человек, оказавшийся поблизости, ответил мне с тем великолепным, неподражаемым юмором, что отличает всех шотландцев:
— Эй, парень, да ты смотришь прямо на него.
Да, я смотрел, но не видел никакого замка! На моих глазах три милые девушки в зеленых купальных костюмах плескались в круглом бассейне, построенном прямо на берегу моря. Доска объявлений бесстрастно сообщала, что температура воздуха составляет всего пятьдесят восемь градусов по Фаренгейту[29]. К тому же шел дождь. По громкоговорителю передавали веселую мелодию, очевидно чтобы подбодрить купальщиков.
В растерянности устремив взгляд за бассейн и примыкавший к нему павильон, я разглядел наконец обломок ржаво-красной скалы, и на ней — остатки невысокой стены, подобной тем, что можно наблюдать в заброшенных деревнях. Даже самый робкий мальчишка без усилий преодолел бы такое препятствие. Время и неприятельские пушки поработали на славу. Эти жалкие обломки — все, что осталось от некогда неприступной твердыни. Вот она, крепость, в которой скрывалась Мария Стюарт и откуда она вышла, чтобы разыграть последний акт трагедии…
Невидимый граммофон вдруг взвизгнул и завел последнюю танцевальную мелодию над трупом Данбарского замка.
Чему же, собственно, удивляться? Такие вещи неизбежны, если исторический город превращается в модный курорт. А почему бы и нет? Мария Стюарт, наверное, порадовалась бы юному смеху, который сегодня звучит среди развалин бастионов и крепостных стен!
Больше всего в Данбаре мне понравился старый рыбацкий квартал, который явно знавал лучшие дни. Мне он напомнил прибрежный район Кэннонгейт в Эдинбурге. Редкие обитатели этого некогда процветавшего местечка делали вид, что занимаются рыбной ловлей. Построенный Кромвелем морской порт мертв. Да и более поздние портовые постройки тоже мертвы. А старики и старухи, которые насаживали мидии на крючки и, смотав леску, аккуратно укладывали ее в свои ветхие корзинки, двигались как во сне.
На мой взгляд, есть что-то щемяще-грустное, может, даже трагичное, в таких вот осколках исчезнувшей Шотландии. Пройдет несколько лет, и всего этого не станет. Кажется, будто жизнь с ее молодостью и весельем навсегда покинула здешние края. Стоит последнему старику покинуть свое место на набережной, и в порту воцарится вечная тишина.
Миновав порт, я прошел пешком к развалинам замка. В свое время Данбарский замок славился как самая неприступная крепость на восточном побережье. Многие события шотландской истории связаны с этими стенами. Именно здесь в далеком июне 1314 года зародился оксфордский Ориел-колледж. В тот злосчастный день Эдуард II проиграл сражение под Бэннокберном и вынужден был искать убежища в стенах Данбарского замка.
Король чудом избежал гибели на поле боя. Четверо шотландских рыцарей перехватили поводья его лошади, и Эдуард с трудом отбился от них боевым топором. В ходе схватки лошадь под ним пала, и благодарение Богу, что ей тут же нашлась замена. Вскочив в седло, король поскакал на юг. А по дороге дал клятву: если ему удастся выбраться живым из этой передряги и вернуться в Англию, он обязательно построит кармелитский монастырь и посвятит его Богоматери. С небольшим отрядом охраны Эдуард добрался до Данбара, затем бежал в Берик. Вот и выходит, что Ориел-колледж точно также уходит корнями в руины Данбарского замка, как колледж Баллиола — в зеленые холмы Гэллоуэя.
Пока я стоял перед этими красноватыми камнями, меня мучил один вопрос, и я пытался получить на него ответ у древних развалин. Что скрывалось за скоротечным романом шотландской королевы с Босуэллом? Действительно ли Мария любила своего дикого, необузданного телохранителя, или же он взял ее силой? На эту тему можно спорить до скончания веков, но истины мы, скорее всего, так и не узнаем.
Наверное, это самая необычная страница в многовековой истории Данбара — когда всего через пару месяцев после убийства лорда Дарнли шотландская королева прибыла сюда под покровом апрельской ночи в обществе убийцы своего мужа.
Этому предшествовал не менее загадочный эпизод. Мария Стюарт ехала в обществе дюжины слуг, когда на дорогу выскочил Босуэлл во главе восьми сотен вооруженных людей. Он перехватил поводья королевской лошади и просто увел ее за собой. Что происходило дальше — в течение двенадцати дней, которые Мария провела в Данбаре, — покрыто мраком тайны. Но не прошло и трех недель, как она сочеталась браком с «насильником» в королевском дворце Холируд. Напомню, в ту пору она еще не успела снять траурного наряда!
Как бы то ни было — любила она Босуэлла или нет, — но судьба Марии Стюарт уже была предрешена. И этим старым камням в скором времени предстояло стать свидетелями начала ее конца. Шотландские бароны сплотились против своей королевы, и той пришлось срочно прервать медовый месяц в замке Бортвик. Босуэлл вынужден был спешно бежать, предоставив Марии самостоятельно спасать свою жизнь. Переодетая в мужское платье Мария выпрыгнула в окно — расположенное на высоте двадцати восьми футов — и в одиночестве унеслась галопом во тьму июньской ночи. Можете ли вы себе представить более невероятную (и более прискорбную) картину?
Если она надеялась спастись от Босуэлла, то рассвет принес ей горькое разочарование. Но если Мария Стюарт мчалась к своему возлюбленному, то должна была испытать подлинное счастье. Ибо Босуэлл разыскал ее — всего в нескольких милях от замка — и снова увез в Данбар. И вновь древние таинственные стены Данбарского замка встречали шотландскую королеву — растерянную, насмерть уставшую женщину в мужской одежде.
Ей отыскали простое крестьянское платье, и в этом одеянии (с юбкой, едва прикрывающей колени) она выехала к Кэрберри-Хилл бок о бок с человеком, который был ее любовником, ее тюремщиком — ее всем. Потом было полное и безоговорочное поражение.
И вот сегодня я стою на одиноком утесе над просторами Северного моря и гадаю, что же было тогда на сердце у этой женщины, какие бури бушевали в ее душе? В ответ я слышу лишь плеск волн, разбивающихся о красные камни, крик чаек и шепот ветра, в котором мне чудится: «Сколь невероятным бы это ни казалось, но, похоже, она действительно его любила».
Если вас утомил этот накал страстей — я-то, грешным делом признаюсь, наслаждался ими, — предлагаю спуститься на побережье моря, пройтись совсем немного и заглянуть в маленькое каменное строение, датирующееся 1913 годом. Толкните вечно открытую дверь и войдите в заставленную — астрономическими, топографическими или даже, может, медицинскими — приборами комнату. Вы увидите человека, склонившегося над диаграммами. Игла самописца беспрерывно выводит волнистую линию на вращающемся цилиндре.
Это лаборатория по изучению приливов и отливов — одна из двух, существующих на Британских островах (вторая находится возле Пензанса). Два этих центра — в Данбаре и Пензансе — помогают установить, казалось бы, простой и незыблемый факт, именуемый уровнем воды в океане.
Как выяснилось, точка на входе в Данбарскую гавань является одной из немногих, где уровень приливной волны сохраняет постоянное значение. Здесь кипит круглосуточная работа: каждый час контрольный лот погружается в морскую воду. И еженедельно приливные карты отправляются в Лондон, в картографическое управление Британских островов (вот, пожалуй, и все, что мне удалось понять из объяснений лаборанта!).
А непосредственно над лабораторией, изучающей тайны приливов, высится скала с руинами замка, хранящего не менее темную и интригующую тайну сердца Марии Стюарт.
В нескольких милях от Берика дорога резко сворачивает в сторону моря и уходит к маленькому рыбачьему городку под названием Аймаут. Это местечко не отличается от сотен других таких же, разбросанных по всей Шотландии: серый, угрюмый поселок, чьи старые домишки клонятся в одну сторону — словно бы вспоминая о контрабандном бренди.
Аймаут — богом забытое место. Здесь не увидишь толп туристов, городок не упоминается в рекламных путеводителях, и художники не собираются на его «Морском променаде» с целью запечатлеть стоическое терпение Аймаута, которое тот проявляет в бесконечной борьбе с Северным морем, год за годом вгрызающимся в сушу. Короче, большой мир ничего не знает об Аймауте. Городок стоит, обратившись лицом к морю — как часовой, который всегда настороже и в любую минуту готов отразить вражеский удар.
Мне всегда было любопытно приезжать в подобные места. Достаточно провести здесь полдня — присмотреться, прислушаться, — чтобы убедиться, что город живет не менее интенсивной жизнью, чем его более удачливые собратья. За ним тянется такой же длинный шлейф воспоминаний. В частности, Аймаут — это город «Бедствия».
С 1881 года немало бедствий, крупных и мелких, свалилось на наш мир: земля содрогалась в конвульсиях, корабли уходили на дно морей, миллионы людей сгинули на полях сражений, рушились троны, смертоносные эпидемии опустошали страны. Но в Аймауте существовало только одно настоящее бедствие, о котором говорили уже полвека.
Война, конечно же, тяжелой ношей легла на город, но истинной катастрофой стало «Бедствие».
Впервые я услышал о нем на пристани. Я сидел на ящике из-под сельди и прислушивался к разговору, из которого выходило, что в наши дни не стоит обзаводиться дрифтером[30]. Даже если команда будет укомплектована вашими сыновьями, все равно вы не сможете бороться с нынешними ценами.
По соседству со мной сидел старик с удочкой, который сосредоточенно насаживал приманку на крючок. На нем были остроконечная рыбацкая шляпа, голубое джерси и синие брюки. В какой-то момент он присоединился к общей беседе, и я обратил внимание, что все с большим уважением прислушиваются к его замечаниям. Я поинтересовался, кто этот старик.
— Он один из немногих, кто уцелел в Бедствии, — ответили мне громким шепотом.
— Каком Бедствии?
И тут я поймал взгляд, который красноречиво свидетельствовал, что если я и успел приобрести какое-то уважение в среде местных жителей, то сейчас его явно поубавилось.
— Эй, парень, ты что, никогда не слышал о Бедствии?
— А какое Бедствие вы имеете в виду?
— Бедствие 1881 года.
После этого я услышал историю, которую вот уже пятьдесят с лишним лет пересказывают в Аймауте. Историю, которая до сих пор наводит ужас на женщин, чьи мужья вынуждены выходить в море.
В 1881 году Аймаут представлял собой процветающий рыбацкий городок. Местная община была первой, у кого появилось судно с крытой палубой для ловли рыбы в глубоких водах. Здешний промысел славился по всему восточному побережью, от Питерхеда до Ярмута не было лучшей флотилии, чем аймаутская.
В ту «Несчастливую пятницу», 14 октября 1881 года, погода выдалась на редкость тихая.
Старый Томас Бергон, тот самый «выживший», оторвался от своего занятия и произнес:
— В воздухе не чувствовалось ни малейшего ветерка, и барометр упал как никогда низко.
В море вышли сорок пять лодок. На них было двести семьдесят девять человек, из которых сто двадцать девять аймаутцев. Они отошли от берега примерно на восемь миль, когда на море опустилось вдруг зловещее безмолвие. Откуда ни возьмись наплыли черные тучи, подул сильный ветер.
Старый Томас Бергон внезапно хлопнул в ладоши.
— Вот так все и случилось! — пояснил он.
Он имел в виду, что шторм разразился с внезапностью хлопка. Самый страшный шторм, который помнят все моряки — от Оркнейских островов до Английского канала! Поднялись волны невероятной высоты. Некоторые лодки погнало к берегу и забросило на верхушки скал. Их-то потом хоть отыскали, но большая часть флотилии исчезла бесследно.
Через несколько часов на берегу узнали о катастрофе, которая постигла флотилию. В тот день погибли сто восемьдесят девять рыбаков, из них сто двадцать девять человек были жителями Аймаута. Такова история этого маленького городка. За какой-нибудь час — пока бушевал шторм — процветающая рыболовецкая коммуна фактически перестала существовать.
— Не было ни одного дома в поселке, чтобы у его дверей не стояли похоронные дроги, — завершил свое повествование рассказчик. — Аймаут так и не сумел оправиться от этого треклятого Бедствия.
Пока мы беседовали, на дороге показались два грузовика, груженые ящиками с сельдью. Как выяснилось, это единственное событие, которое хоть как-то нарушает погребальную тишину на улицах города.
Аймаутские женщины — все в сапогах и резиновых фартуках, с защитными накладками на пальцах — собрались во дворе рыбозаготовительной фабрики и выстроились вдоль длинных корыт, куда сгружали рыбу с грузовиков. Они терпеливо ждали; очевидно, им запрещалось приступать к работе до окончания процесса разгрузки. Наконец прозвучал условный сигнал, в воздухе блеснули сотни ножей, и работа закипела.
Разделка сельди — это тяжелый, кропотливый и низко оплачиваемый труд. Женщины работали в бригадах по трое и, насколько я мог судить, с невероятной скоростью и профессионализмом.
Однако и здесь сказывался общий застой, который, похоже, воцарился во всей рыбной промышленности. Во всяком случае, мне показалось, что экспортный рынок не успевает поглощать рыбу, выловленную шотландскими моряками. Дневной улов местных дрифтеров доставлялся на рыбозаготовительную фабрику, аймаутские женщины обрабатывали рыбу и помещали ее в специальный раствор. В таком виде емкости с рыбой складировались на пристани и месяцами дожидались, когда их отправят в другой район Шотландии, в Гамбург или еще куда-нибудь.
Аймауту следовало бы произвести на свет собственного Барри. Этот городок отличается ярким своеобразием и потаенным, тонким юмором. Однако первое впечатление, которое он производит на приезжего человека, я бы определил как довольно мрачное и даже трагическое.
Здесь располагается самое необычное в Великобритании кладбище. В какой-то момент, когда встала проблема новых захоронений, городские власти решили засыпать старое кладбище шестифутовым слоем земли, чтобы можно было повторно использовать ту же площадь. Сохранившиеся памятники и надгробные плиты были изъяты и пущены на строительство караульного помещения. Трудно представить себе более отвратительное сооружение: из могильных плит восемнадцатого столетия, покрытых изображением символа смерти — черепа и скрещенных костей.
Это место наводит на мысли о «денди-докторах», или похитителях трупов, которые обеспечили Роберту Льюису Стивенсону материал для, возможно, самой страшной истории, когда-либо им описанной.
Однако в прошлом Аймаута существовали и счастливые страницы. Одна выпала на май 1787 года, когда в город верхом на упитанной кобыле въехал симпатичный молодой человек по имени Роберт Бернс. В Аймаут он приехал, чтобы сделаться масоном Королевской ложи. Местная ложа, посовещавшись, решила, что, «учитывая исключительный поэтический талант Р. Бернса», его следует освободить от обязательного вступительного взноса в одну гинею.
Можно представить, чего стоило это решение экономным старейшинам Аймаута! Но оно окупилось с лихвой. Пребывая в своем обычном веселом настроении, Бернс написал в дневнике, что его хозяин «очень добродушный и общительный человек, который охотно поддержит любой тост и споет добрую песню».
Вот на таком светлом воспоминании я бы и закончил рассказ об Аймауте. Попрощаемся с этим маленьким шотландским городком, с его опустевшим портом, с его трагедией пятидесятилетней давности, и двинемся дальше.
Вольности Берика заканчиваются у Ламбертонской заставы. Но это место ничем не напоминает границу. Вы покидаете одну страну и переходите в другую, сами того не заметив. И я бы не понял, что пересек границу, если бы не покосившийся транспарант на обочине дороги.
Он гласит: «Шотландия».
Значимость этого объявления несколько умаляется поведением самого транспаранта, который тяжко склоняется вправо — подобно патриотически настроенным шотландцам во время традиционного вечера в честь Бернса. Я попытался выровнять табличку, но безуспешно. Тут явно требовалась лопата.
Так я и стоял: одной ногой на шотландской земле, другой на английской. Забавно, но линия границы проходит через свинарник, который фактически располагается в обеих странах. Причем внутри так все устроено, что едят животные в Англии, а спят в Шотландии. В своей книге «Пограничная линия» мистер Логан Мак описывает ситуацию. Некий фермер купил свинью на английской территории, в полумиле от этого места. Он поместил свое приобретение в свинарник и вынужден был уплатить штраф в пять фунтов стерлингов за то, что без лицензии провез животное в Шотландию. Если бы спальное место хрюшки было оборудовано на другой половине помещения, штрафа удалось бы избежать.
Я смотрел на маленькие белые домики на обочине дороги и вспоминал, что один из них в прошлом служил Ламбертонской заставой. В старину сборщик платы за проезд просыпался, заслышав стук копыт на Берикской дороге, и выходил из дома за причитавшейся мздой. Наверное, не раз ему доводилось наблюдать, как пролетали почтовые кареты, из которых доносились возбужденные голоса — мужской и женский. Это ссорились будущие новобрачные, обсуждая детали предстоящего обряда бракосочетания.
Вплоть до 1856 года — когда брачный закон лорда Брума положил конец романтическим бракам в Шотландии — ламбертонский заставщик не хуже пресловутого «кузнеца» из Гретна-Грин наживался на нетерпении английских возлюбленных. Я так и вижу объявление в окошке его дома: «Здесь вы можете купить имбирного пива и заключить брак. Все на самых выгодных условиях».
Если свернуть по переулку налево и пересечь сельский двор, вы окажетесь перед незабываемым шотландским мемориалом. Увы, в этих развалинах сегодня трудно разглядеть Ламбертонскую кирку. А ведь на этом месте свершилось событие, которое через длинную цепь романтических и трагических перипетий привело шотландского короля Якова VI на английский трон. Представляю, в каком приподнятом настроении он ехал на юг, чтобы стать Яковом I Английским.
За столетие до того пышная кавалькада пересекла границу и свернула к Ламбертону. Многолетняя война между Англией и Шотландией завершилась перемирием по поводу бракосочетания дочери Генриха VII, Маргариты Тюдор, и шотландского короля Якова IV. В Ламбертоне юную невесту — а на тот момент ей исполнилось лишь четырнадцать лет — встречали шотландские эмиссары.
После этого был Эдинбург, шумно радовавшийся предстоящему событию. Над улицами плыл колокольный звон, городской фонтан бил вином, на Кэннонгейт старые каменные стены были увешаны гобеленами. И знаменитый поэт Уильям Данбар читал вслух свою оду «Чертополох и Роза».
Так среди ламбертонских кустов крапивы было посеяно зерно, которое со временем дало судьбоносные всходы. Среди них — и жизненная драма Марии Стюарт, и неслыханное возвышение ее сына, Якова VI и I, и нелегкая участь всех изгнанников Стюартов.
Наверное, я мог бы добраться до Селкерка другой дорогой, но искушение проехать по английской территории оказалось сильнее. Я чувствовал, что просто обязан провести ночь в Берике. Формально этот населенный пункт принадлежит Англии, но только формально. Во всех своих внешних проявлениях Берик не менее шотландский город, чем, скажем, Келсо или Джедбург.
Я взобрался на крепостной вал с намерение прогуляться вокруг города. Берик, Честер, Йорк и Лондондерри — четыре британских города, которые изначально были полностью обнесены стенами. Сегодня крепостной вал Берика густо зарос травой, и время от времени в высокой траве мне попадались старые проржавевшие пушки. Странные зеленые пригорки, казалось, скрывали следы былых сражений. Остановившись над Шотландскими воротами, я бросил взгляд вниз и увидел широкую Хай-стрит. У этой улицы до сих пор такой вид, словно она замерла в тревожном ожидании: не донесется ли с севера звук боевых шотландских волынок? Одной стороной город обращен к Северному морю. Оттуда дует резкий порывистый ветер, и мощные морские валы накатывают на Фенам-Флэтс. А неподалеку золотым кораблем на водной глади вырисовывается Линдисфарн — остров с самым очаровательным на свете именем.
Сполна насладившись прогулкой по городским стенам, я решил подняться на колокольню городской ратуши. На Берик уже опустился вечер, в домах растопили камины, и в воздухе ощутимо пахло дымом. Ратуша встретила меня темными окнами — судя по всему, там никого не было. Я заглянул в старое здание суда, полюбовался на резное, с филенками кресло судьи, скамью для подсудимых и галерею для публики. Здесь мне встретился молодой человек по имени Уильям Ормстон. Как выяснилось, он работал звонарем в ратуше и, следовательно, имел доступ на колокольню.
— Пойдемте, я проведу вас наверх, — предложил он на добром лоулендерском наречии, отпирая дверь в башню.
— Вы шотландец или англичанин? — поинтересовался я.
— Серединка на половинку, — усмехнулся парень, — как и все в Берике.
Мы поднялись — сначала по винтовой лестнице, затем по приставной деревянной — и попали на пыльный чердак, где висели колокола Берика. В темноте виднелись еще какие-то лестницы, но мое внимание привлекли часы, которые отсчитывали минуты с 1756 года. Постояв возле них, мы поднялись на крышу, и тут я замер, пораженный открывшейся панорамой. Внизу, у нас под ногами стелились, наползая друг на друга, красные черепичные крыши Берика-на-Твиде, между ними просматривалась река с тремя великолепными мостами. К северу от города подымались зеленые холмы Шотландии, а к югу — английские Чевиот-Хиллс.
Боже, что за вид! Дома старого Берика теснятся внутри городских стен, подобно овцам в загоне. Вы можете неделями бродить по городу и ни разу не заглянуть в эти странные, потаенные местечки, что в Англии называются «задними дворами». Отсюда же, с колокольни они все у вас как на ладони. Внутрь каждого ведет узкий проход, который, должно быть, доставлял немало хлопот шотландским захватчикам! Поставь в такое место одного человека с луком или мечом, и он успешно сможет сдерживать целую толпу нападающих.
Еще одна деталь, которая неминуемо бросается в глаза при взгляде сверху — обилие А-образных свесов крыш, которыми славится нориджский городской пейзаж. Эти венчающие карнизы остались городу в наследство от фламандских ткачей. В прошлом на чердаках Берика хранилось зерно с полей Восточного Лотиана.
— Да, было время, — вздохнул звонарь, — когда в Берик свозили зерно со всей округи. Затем его грузили на корабли и отправляли на юг. Теперь же все чердаки стоят пустые…
Часы пробили без четверти восемь.
— Мне надо вниз, — заторопился Уильям Ормстон.
— А что за спешка?
— Так скоро вечерний звон!
Я тоже не стал задерживаться. Вместе мы спустились по лесенкам, чтобы в очередной раз провозгласить всему Берику-на-Твиде волю Вильгельма Завоевателя: пора гасить огни!
Мы снова очутились на деревянном чердаке, где с крыши свешивались веревки от колоколов. Уильям Ормстон (который в свободное от колокольного звона время подрабатывал городским трубочистом) остановился возле «вечернего» колокола и терпеливо ждал восьми часов. В прежние времена этот звон раздавался еще и в пять утра — как сигнал к открытию городских ворот.
— А до войны, — ударился в воспоминания мистер Ормстон, — здесь висел «Колокол мертвых», он звонил на похоронах. Для нас, звонарей, это было очень выгодно, поскольку оплата входила в общий счет похоронного бюро. Знай только ходи и собирай денежки. Да, очень выгодно… Но уж больно действовало на нервы горожанам.
В этот миг что-то в темноте над нашими головами пришло в движение: зажужжало, зашелестело — будто мимо пролетела гигантская летучая мышь, — и куранты принялись отбивать восемь часов.
Уильям Ормстон взялся за веревку «вечернего» колокола и тянул до тех пор, пока ее хвост не заскользил по деревянному полу. Затем он резко отпустил, и раздался колокольный перезвон.
— Да, так уж у нас заведено с незапамятных времен. Вы, может быть, подумаете, что сегодня это никому не нужно… Но я-то знаю: многие люди ждут этого момента — ну, там часы завести или детей в постель отправить. Уж вы мне поверьте…
Колокольный звон плыл над городом, и я знал, что это голос границы.
Распрощавшись с мистером Ормстоном, я спустился вниз. Сумерки окутали серые улицы Берика. Скрипучие повозки возвращались домой, в окнах зажигались огни. Английский Берик говорил «спокойной ночи» с явным шотландским акцентом. Последние звуки вечернего звона стихли на ветру, и в небе появились первые звезды. Как и столетия назад, они лили свой свет на старый серый город с боевым прошлым.
Для лосося в Шотландии настали скверные времена. Сегодня все охотятся за этой рыбой. Для него единственная возможность выжить — удалиться куда-нибудь в горные реки Хайленда, где самую большую опасность представляют пара-тройка отставных полковников с удочками, купленными на Сент-Джеймс-стрит. Здесь при известной доле везения и сохранении естественного благоразумия у лосося есть неплохие шансы выжить и совершить одну из тех таинственных ежегодных миграций, которой никто не может дать вразумительных объяснений.
Самое же страшное для лосося место — устья шотландских рек, где на несчастную рыбу обрушивается куча бед! Поднявшись на уступ над Солуэй Ди, я наблюдал, как рыбаки с западного побережья ловят лосося в так называемую йерскую сеть. Помнится, я уже рассказывал, как присутствовал на ночном лове в Кирккадбрайте, однако самую большую опасность для рыбы представляют низовья Твида возле Берика.
Вечером я поднимался на холм, направляясь в сторону Берика. Передо мной ехала повозка, тяжело груженная рыбой. Возница ненадолго остановился, чтобы дать отдых несчастному жеребцу, и я хорошо рассмотрел поклажу. Повозка была до самых краев заполнена рыбой, о которой мужчины плетут небылицы во всех хайлендских пабах. (Огромные рыбины лежали без движения, лишь изредка одна или другая ударяла хвостом.
— Откуда такие красавцы? — поинтересовался я.
— С рыбного промысла на Твиде.
— Сетями ловили?
— Ну да.
Я обмолвился, что хотел бы взглянуть на это организованное убийство.
— Тогда вам надо поторопиться, — откликнулся возница. — Потому что сегодня последний день, когда ловят лосося. В полночь все кончится.
Послушавшись совета, я спустился к узкой полоске берега. В этом месте великая река Твид, которая на протяжении семидесяти пяти миль разделяет Англию и Шотландию, впадает в Северное море. На берегу было страшное столпотворение — здесь собралась добрая половина Берика. Я узнал, что в этом году сезон выдался «так себе», но вот в последний день улов просто феноменальный, и весь город об этом только и говорит.
В толпе преобладали опытные рыбаки, и даже собаки, казалось, лаяли с пониманием дела.
В Берике рыбу ловят очень просто. Для этого используют период, когда лосось идет на чистую воду, чтобы метать икру. Любой, кому доводилось наблюдать с Голуэйского моста идущего на нерест лосося, знает, что под действием могучего инстинкта рыба движется плотной стаей — что называется, бок о бок, — и достаточно бросить в воду палочку, чтобы наверняка угодить в рыбину.
Аналогичная картина наблюдается и в Берике. Рыбакам надо просто перегородить гигантской сетью этот рыбный поток. Однако по закону сеть нельзя держать в воде больше двадцати минут. И потому, чтобы сэкономить время и наловить больше рыбы, рыбаки использую две сети: пока одну из них вытягивают из воды, вторую в то же время забрасывают. Рыбный промысел под Бериком — беспрерывная драма, продолжающаяся двадцать четыре часа в сутки.
Вот на берегу возникло движение: двадцать минут истекли, и рыбаки приготовились вытаскивать сеть!
Как только мужчины взялись за веревки, тут же от берега отчалила лодка со второй сетью (по виду она напоминала сабо — этакий деревянный башмак с хищно заостренным, как у викингской ладьи, носом). Она плавно заскользила по длинным морским волнам и остановилась, отойдя на нужное расстояние. С кормы в воду шлепнулась огромная сеть, которая опоясала уже загруженную рабочую сеть. Это была своеобразная подстраховка: если какому-нибудь не в меру шустрому лососю и удалось бы выскользнуть из плена, то он бы неминуемо угодил во вторую сеть.
Однако сейчас никто даже не смотрел в сторону лодки. Все взгляды были прикованы к первой сети, вернее, к водному пространству, отмеченному чуть подрагивающими поплавками. С начала там ничего не происходило. Затем, когда рыбаки подтянули сеть почти к самой поверхности, вода забурлила, заходила ходуном, словно в процессе кипения.
— Вот это рыбина! — завопил какой-то мальчишка.
— Да-да! Фунтов на двадцать потянет! — поддержал его стоявший рядом мужчина.
В бессознательном волнении он вцепился мне в руку, но, кажется, сам того не заметил. Пожилой джентльмен в брюках гольф, державший в руках шляпу с наживкой для лосося, вдруг побледнел, будто ему стало дурно. И тут вся толпа, собравшаяся на берегу, пришла в движение: мужчины кричали, указывая в воду и хлопая друг друга по плечу, собаки истошно лаяли. Тем временем сеть подтащили на мелководье, и мы смогли разглядеть ее нижнюю часть, которая на профессиональном жаргоне рыболовов именуется «пазухой». Она была полна серебристой рыбы — прыгавшей, бившей хвостами, отчаянно сражавшейся за жизнь. Это выглядело ужасно! Своей решимостью они могли бы посрамить и акул.
Вот уже половина сети на берегу. Угодившие в нее лососи, казалось, чувствовали смертельную угрозу. Минут двадцать они активно боролись, а затем, сдавшись, сникали и лежали неподвижно. Люди вытаскивали рыбу из сети и раскладывали на берегу. Оказавшись на камнях, лососи в последний раз ударяли разок-другой хвостом и замирали.
Но на другом конце сети, в «пазухе» продолжалась отчаянная схватка за жизнь. Не осознавая власти невидимой сети, лососи подпрыгивали в воздух. Один такой четырехфутовый красавец угодил головой в ячейку сети, да так и застрял в ней.
Вытащив сеть на берег, рыбаки подсчитали улов: тридцать два лосося весом от пятнадцати до тридцати фунтов.
Старый рыбак с наживкой теперь уже выглядел определенно больным…
Я обратил внимание, что у многих рыбин виднелись более или менее свежие царапины на брюхе. Мне подумалось, что это результат недавней борьбы.
— Ничего подобного, — сказали мне, — это следы от тюленьих укусов. Каждый из этих лососей с красными отметинами в свое время едва избежал гибели…
Тем временем почти стемнело, и я почувствовал, что сыт по горло этим спектаклем. Каждый раз повторялось одно и то же: сеть забрасывали, затем вытягивали. Иногда в ней было десять лососей, иногда двадцать или даже больше.
Однако энтузиазм рыбаков не угасал, и они намеревались продолжить лов до самой полуночи. С полдюжины мужчин всем весом навалились на весла, пытаясь вывести лодку на глубину вопреки сопротивлению накатывавших волн. Я же смотрел издали на их силуэты, четко вырисовывавшиеся на фоне жемчужно-серого моря, и думал, что это самое живописное зрелище в Шотландии. Объединенные общим трудом люди — это всегда достойно уважения. Но рыбаки и хлебопашцы виделись мне ключевыми фигурами в нашем мире. Две профессии, которые живут вечно и сохраняют свою значимость на протяжении веков.
Серым дождливым днем я выехал из Берика и направился в королевский город Селкерк.
Это выдающееся место с богатейшей историей. Его рыночная площадь — треугольная, с увенчанным шпилем зданием ратуши — несет отпечаток чего-то французского. Лично я бы не удивился, если бы на моих глазах выехали Атос, Портос и Арамис и, спешившись, отправились бы опрокинуть стаканчик-другой во «Флисе».
Невзирая на противный дождь я прогулялся по городу, за что и был вознагражден массой полезных сведений. Оказывается, Эндрю Лэнг родился в Селкерке. Известный исследователь Мунго Парк тоже был уроженцем этого города, о чем свидетельствовал памятник на одной из улиц Селкерка. Если верить памятной табличке, Роберт Бернс как-то останавливался в старой (ныне исчезнувшей) гостинице под названием «Форест Инн». А перед зданием городской ратуши стоит памятник Вальтеру Скотту, и однажды возле него появился старик с волынкой в руках. Это был некто Джон со Ская, в свое время служивший волынщиком в Абботсфорде. Он долго и пристально разглядывал статую бывшего хозяина, затем принялся маршировать вокруг нее, наигрывая любимые напевы Вальтера Скотта. Однако силы у старика уже были не те: на середине «Земли верных» он сбился и замолчал. После этого старый Джон опустился у ног любимого хозяина, и из груди его вырвались рыдания.
И все же самое сильное впечатление на меня произвел мемориал, посвященный битве при Флоддене. Это памятник, на котором высечено всего два слова: «Флодден-Филд». И все. Нигде в мире мне не доводилось видеть более трогательного и красноречивого посвящения. Несмотря на свою простоту (а может, как раз благодаря ей), памятник воплощает квинтэссенцию человеческой скорби. Мне бы очень хотелось познакомиться с автором мемориала — человеком, написавшим эти два гениальных слова. Пока я стоял перед памятником, в голову мне пришла безумная идея посетить знаменитое поле боя. Я никогда не бывал там. Но идея действительно отдавала безумием, ибо дождь к тому времени разошелся не на шутку и, судя по всему, в ближайшие два часа не собирался заканчиваться.
И тем не менее я решил рискнуть. Свернул в узкий переулок, по центру которого тянулась глубокая колея, доверху заполненная дождевой водой. Миновав деревянные ворота в конце переулка, я оказался у подножия зеленого холма. Перспектива подъема по скользкому, размокшему склону меня не радовала, но отступать не хотелось. Пришлось карабкаться по мокрой траве. Забравшись наверх, я постоял перед мемориальным каменным крестом и окинул взором пейзаж, открывавшийся с вершины холма. Вдалеке слева виднелись Эйлдон-Хиллс — на фоне плоской равнины они напоминали корабль, захваченный врасплох отливом. А позади этих холмов маячили следующие — Ламермурские, чьи округлые вершины терялись в серых облаках. Это и был Флодден.
Существуют такие места на свете, которые не слишком надеешься обнаружить на географической карте мира. А обнаружив, удивляешься. Помнится, нечто подобное я испытал, когда подъезжал на поезде к Риму. Или в Вифлееме… Или в Тинтагеле… То же самое у меня приключилось и с Флодденом. Странно было видеть, что Флодден — знаменитый Флодден, возвеличенный вековыми стараниями поэтов и летописцев — на поверку оказался обыкновенным зеленым холмом, на склонах которого флегматичные овцы щипали мокрую траву.
Я бы сказал, что из всех битв, случившихся на британской земле, лишь две — на Флодден-Филд и под Куллоденом — вызывают искреннюю скорбь у наших современников. На счету у Англии много великих сражений, но все они смахивают на верховую охоту на лис — в них нет подлинного трагизма. Даже войны Алой и Белой Розы больше напоминали развлечения высокопоставленных аристократов, не находившие отклика в душе простого народа. В лучшем случае английский фермер придержит своих быков и, утирая пот со лба, посмотрит вслед промчавшимся господам. Сегодня вместе охотятся, завтра воюют — ну, чисто малые дети!
В отличие от английских, шотландские битвы проникнуты подлинным отчаянием. Они стали национальным бедствием и затронули весь шотландский народ. Поражение у Флоддена привело страну на край гибели.
Не так давно появилась интереснейшая книга, посвященная Флоддену. Это «Загадка Флоддена» У. Маккея Маккензи. Полагаю, никто не станет подвергать сомнению патриотизм автора. Однако Маккензи хватило смелости продемонстрировать совершенно новый, непредвзятый подход к рассматриваемой проблеме. Он считает, что у шотландцев были все основания выиграть в этой битве. Они имели преимущество и в численности войска, и в артиллерии.
Большинство военных историков называют битву у Флодденских холмов последней победой лучников. Мистер Маккензи с ними не согласен. Он доказывает, что в условиях дождя и слякоти английские лучники оказались малоэффективными, и сражение быстро переросло в рукопашную. Основную причину поражения Шотландии Маккензи видит в неудачном вооружении шотландских воинов: они использовали немецкие пики — громоздкое 18-футовое оружие, которое в ближнем бою явно уступало более легким и удобным алебардам англичан.
Жаль, что у шотландского короля Якова IV, одного из самых доблестных Стюартов, не нашлось достойного помощника.
Подобно всем Стюартам, он не терпел советов со стороны. История знает немало таких людей, и не раз случалось, что подобные независимые военачальники выигрывали сражения. Мы все помним, как Нельсон поднес подзорную трубу к незрячему глазу. Уверен, если бы Якову IV посчастливилось в тот день выиграть Флодденскую битву, он прославился бы в веках как величайший шотландский воин. Так всегда бывает: если человек рискнет и выиграет, его объявляют гением. Но если его постигнет неудача, то на его голову посыплются обвинения в «поспешности» и «непродуманности решений».
Здесь, на вершине зеленого Флодденского холма, легко себе представить, как все происходило в тот далекий сентябрьский день 1513 года. Две армии стояли под проливным дождем друг против друга: шотландцы заняли позиции наверху, а англичане дожидались, когда Яков спустится на равнину и вступит в бой. Взгляните на Туизел-Бридж — один из красивейших шотландских мостов — и вообразите, как английские войска пересекают реку по этому мосту, чтобы атаковать неприятеля с тыла. Прошло уж много лет, а имя «Туизел-Бридж» до сих пор болью отзывается в сердце каждого шотландца.
К вечеру все было кончено. Король Яков сложил свою буйную голову среди зеленых шотландских холмов. Вместе с ним остались лежать десять графов, одиннадцать баронов и семьдесят шесть рыцарей. В той же битве погибли государственный казначей, архиепископ Сент-Эндрюсский, три епископа и другие высокопоставленные церковные сановники.
Лорд Дакр разыскал на поле боя тело шотландского короля. Его перенесли в Берик, где была произведена процедура опознания. Вслед за тем тело забальзамировали и перевезли — сначала в Ньюкасл, а затем в Лондон, где его поместили в картезианский монастырь. Хотя Яков IV был отлучен от церкви, папа дал разрешение похоронить его в стенах собора Святого Павла. Увы, у нас нет никаких документальных доказательств, что Генрих VIII исполнил папскую волю.
По свидетельству Стоу, во время разграбления монастырей тело шотландского короля было обнаружено на чердаке собора: упакованное в свинцовую оболочку, оно валялось посреди ненужных досок и прочего хлама. Стоу описывает, как рабочие «ради своего глупого удовольствия» отрезали голову Якова, и стекольщик королевы Елизаветы — человек по имени Янг — забрал ее домой на хранение. Некоторое время спустя он, очевидно, устрашился и захоронил жуткую реликвию в чипсайдской церкви Святого Михаила.
Под дождем я пустился в обратный путь…
Долгое время шотландцы верили, что королю Якову удалось избежать гибели в этом сражении. Подобные слухи нередко возникают в связи со смертью великих героев. Рассказывали, будто на Флодденских холмах было десять человек, обряженных в королевские доспехи — специально, чтобы ввести англичан в заблуждение. Некий слуга клятвенно заверял, что на следующий день после битвы он видел, как Яков IV пересекал реку Твид. По всей Шотландии шептались, будто король отправился с паломничеством в Палестину.
Я оглянулся на зеленый холм, оставшийся позади.
Ветер, который гулял над его вершиной той страшной сентябрьской ночью, и поныне дует в сердце Шотландии. И называется он «Цветы леса».
Я не знаю другой такой песни — в ее скорбных звуках излилась печаль целой нации. И слушая «Цветы леса» в исполнении волынки, мы ощущаем извечную боль человеческого сердца.
Я умудрился подхватить простуду и два дня провалялся в постели с томиком стихов Хогга. На третий день мне все надоело. И впрямь, какой смысл страдать, если рядом нет никого, кто бы тебя пожалел? Итак, я поднялся и с энергией десяти тысяч человек отправился осматривать окрестности. Дождь наконец закончился, выглянуло солнце. Весело журчал Ярроу, впитавший в себя воды с холмов. Мне подумалось, что редко я видел Шотландию такой веселой и очаровательной.
Благодаря Хоггу я знал, что Селкеркшир буквально наводнен историями о призраках, феях, гоблинах, колдунах и колдуньях. Здесь и по сей день верят в силу заговоров и магических заклинаний. Доказательством тому служит Дубовая башня, которая возвышается над Эттрик-Уотер, неподалеку от Селкерка. Некогда здесь жил Майкл Скотт, знаменитый колдун, который расколол Эйлдон-Хиллс на три части и ездил верхом на дьяволе во время ежегодных Всеобщих скачек в Селкерке.
Особое очарование местности придают два ручья — Ярроу и Эттрик, которые соединяются на равнине Филипхох, как раз там, где ковенантеры разбили армию маркиза Монтроза. Дорога, ведущая к Сент-Мэриз-Лох, здесь расстается с Эттрик-Уотер и следует вдоль Ярроу. Постепенно повышаясь, она углубляется в зачарованную страну, где нет ничего, кроме наползающих друг на друга холмов и протекающего между ними ручья. Безлюдную картину оживляют лишь изредка пролетающая птица да овцы, медленно переходящие с места на место в поисках корма. Этот край — неоценимая находка для любителя диких пейзажей. Здесь все радует глаз: и узкие лесистые долины, внезапно открывающиеся за поворотом тропы, и широкие каменистые отмели на реке, и фантастической формы облака, окутывающие вершины холмов. Полное безмолвие, лишь изредка откуда-то издалека доносится крик невидимого кроншнепа, да овцы, пасущиеся на коричневых вересковых склонах, время от времени подают голос. В Ярроу присутствует простой, непритязательный уют — возможно, благодаря тому, что линия горизонта смягчается еще более удаленными и дикими пустошами, которые вносят в рельеф красоту «Доуи Дэнс»[31].
Ярроу-Уотер — настоящий край легенд. Любой ребенок, родившийся в этой части Шотландии, получает в наследство целую коллекцию баллад и романтических историй. За каждым камнем здесь прячется эльф, у каждых развалин есть свой призрак. Здесь повсеместно можно видеть остатки укрепленных пограничных башен: то они укрываются в негустых рощицах, то одиноко торчат посреди вересковых пустошей. Как правило, это мощные каменные сооружения со стенами в двенадцать футов толщиной и дозорными башенками. На камнях до сих пор сохранились железные крепления для сигнальных огней, с помощью которых передавались сообщения об опасности. Иногда в крепости возводились специальные сигнальные башни с жаровнями. Огонь ночью или дым днем являлись знаком, по которому защитники границы хватались за оружие.
Одна такая укрепленная постройка стояла среди деревьев на излучине Ярроу, совсем недалеко от дороги. Это был замок Ньюарк, снискавший заслуженную славу в западном пограничье. Именно он послужил Вальтеру Скотту прообразом замка, описанного в «Песне последнего менестреля». Изначально замок строился как охотничье поместье шотландского короля Якова II, позже он перешел в собственность «отважному Бакклеуху». Говорят, что это семейство получило свое имя от красавца-оленя (по-английски «бак»), убитого в той местности. Однако замок Ньюарк, мирно дремлющий на берегу Ярроу, трудно удивить сценами убийства и насилия. Именно здесь происходила кровавая резня после Филипхоха. Ковенантеры хладнокровно уничтожали пленников-роялистов, а один из их священников, наблюдавший за казнью, весело заметил: «Отличная работа!» Место, где тогда захоронили изувеченные тела, до сих пор называется «Полем убитых», а Скотт рассказывал о человеческих останках — костях и черепах, которые в его время попадались на этом поле.
Чем дальше я углублялся в Ярроу-Уотер, тем больше поддавался очарованию этого края. Я дважды пересек реку, потом заглянул в Ярроу, где на старом церковном кладбище похоронен дед Вальтера Скотта по материнской линии. С каждым пройденным ярдом местность становилась все более пустынной и суровой. Леса закончились, на смену им пришли дикие высотные пустоши. Временами мне казалось, что я снова вернулся в Хайленд, и лишь ласковый блеск ручья смягчал и оживлял окружавший меня пейзаж. А затем все внезапно изменилось: я вышел к изысканно-чистой полоске воды в окружении невысоких деревьев; по берегам рос какой-то особенно высокий и мягкий вереск. Это было озеро Сент-Мэриз-Лох — пожалуй, самое знаменитое в южной Шотландии (конечно, за исключением Лох-Ломонд). Огромное число поэтов вдохновлялись красотой «уединенного Сент-Мэриз», но, к сожалению, никому из них не удалось создать шедевр, подобный якобитскому «Милые берега Лох-Ломонд». Этому озеру посвящено немало музыкальных произведений в минорном ключе, одно из них принадлежит Александеру Андерсону:
На бережку Сент-Мэриз-Лох
Прилег я как-то, и помнилось
Мне, будто небо в сей же час
В холмы окрестные спустилось.
Однако даже Хогг, у которого было безошибочное чутье на окружавшие его звуки и краски, не сумел по достоинству оценить загадочное очарование Сент-Мэриз-Лох. Пожалуй, ближе всего к разгадке этой тайны подошел Вордсворт, когда написал, что озеру свойственна некая «пасторальная меланхолия». Действительно, Сент-Мэриз-Лох выглядит грустным и сумрачным даже в солнечный день. А многочисленные ручьи и речушки, которые стекают в озеро с окрестных холмов и пустошей, похожи на слезы всех женщин Ярроу. Если верить балладной поэзии, то эти несчастные дамы только и делали, что оплакивали своих мужей и возлюбленных, убитых при свете полной луны.
На берегу озера я обнаружил то, что осталось от маленькой церкви Святой Марии — несколько покосившихся могильных камней, разбросанных в траве и среди кустарника. Где-то в этой зеленой поросли лежат тела двух несчастных любовников, героев великолепной баллады «Трагедия Дугласа». Между прочим, это одна из немногих баллад пограничья, развитие действия которой можно четко проследить по карте. Вот место под названием Блэкхаус-Тауэр, расположенное на ручье Дуглас-Берн, откуда сбежали «леди Маргарет» и ее возлюбленный. Лунной ночью они ехали верхом через пустошь. Однако отец девушки проснулся среди ночи и обнаружил отсутствие дочери. Он кинулся будить сыновей:
«Проснитесь скорее, мои сыновья,
Спешите доспехи надеть,
И в оба глядите за младшей сестрой,
За старшей поздно глядеть».
Она скакала на белом коне,
На сером в яблоках — он,
И рог висел у него на боку,
И быстро темнел небосклон.
Итак, семеро братьев вскочили на коней и вместе с отцом пустились в погоню за сестрой. Скоро они настигли беглецов. На пустынной вершине холма завязалась яростная схватка, и девушка увидела, как ее родственники один за другим упали в мягкий вереск.
Она достала белый платок
Голландского полотна
И осушила раны отца,
Что были краснее вина.
«О леди, теперь навсегда выбирай,
Остаться иль сесть на коня».
«Я еду, лорд Вильям, я еду с тобой,
Нет больше родных у меня».
Юноша снова подсадил ее на белого жеребца, и парочка медленно продолжает путь. Они останавливаются у ручья напиться, но тут смертельные раны, полученные юношей в драке, открываются, и воды ручья окрашиваются в красный цвет. Любовники скачут дальше, они спешат в дом его матери:
«Вставай, вставай, о леди-мать,
Вставай и двери открой!
Мою подругу, мою любовь
Я нынче привез домой.
Пошире нам стели постель,
Стели повыше нам,
И утром долго меня не буди,
Пока не проснусь я сам»[32].
Увы, наутро оба были уже мертвы. Возлюбленных похоронили рядом на кладбище старой церкви Святой Марии. На могиле девушки вырос чудесный розовый куст, на его могиле — колючий шиповник. Ветви растений переплелись и росли так, пока Черный Дуглас (именно так он именуется в последнем куплете баллады) не вырвал шиповник и со слезами ярости не зашвырнул его в Сент-Мэриз-Лох.
Ничто не может сравниться с шотландскими балладами по силе чувств и наивной простоте. Они поражают своей безыскусной красотой, подобно скромному цветку, выросшему в горной расщелине. И, пожалуй, во всей Шотландии не найдется другого такого края — столь богатого на романтические баллады, как долины Ярроу и Эррика. Если бы мне предложили назвать три величайших творения, то я бы выбрал уже названную «Трагедию Дугласа», «Доуи Дэнс из Ярроу» и неподражаемый «Плач вдовы». Вчитайтесь в эти строки! Можно ли вообразить что-то более искреннее и трогательное, чем жалоба женщины, рассказывающей о смерти любимого мужа?
Мой муж убит в своем дому,
И все добро в огне, в дыму,
Сбежали слуги, ночь темна,
С убитым милым я одна.
Вдыхая холод мертвых губ,
Я в саван обрядила труп
И причитала день и ночь,
И не пришел никто помочь.
Я тело на плечах несла,
Сидела я и снова шла,
И лег он в земляной чертог,
И дерн зеленый сверху лег.
Но не понять вам, каково
Мне было хоронить его,
Как было мне дышать невмочь,
Когда я уходила прочь.
Не улыбнусь я никому
С тех пор, как он ушел во тьму, —
Сумела сердце мне связать
Волос его златая прядь[33].
Наверное, вот такие трагедии и формируют атмосферу Сент-Мэриз-Лох. Если принять во внимание все соленые вдовьи слезы, выплаканные за столетия, всю горечь загубленных молодых жизней, весь ужас неожиданных вражеских набегов и ответных рейдов, становится понятно, почему это озеро даже в самый пригожий солнечный день выглядит сумрачным и задумчивым. Или, как выразился Вордсворт, погруженным в «пасторальную меланхолию».
На пригорке неподалеку от Сент-Мэриз-Лох я обнаружил бронзовую статую. Она изображала сидящего мужчину в перекинутом через плечо шотландском пледе. У его ног примостилась пастушья собака. Задумчивый взгляд мужчины устремлен на озеро и далекий водопад с названием Хвост Серой Кобылы. Это памятник Джеймсу Хоггу, Эттрикскому пастуху, как он сам себя называл. Один из величайших певцов Шотландии являл собой — наряду с Робертом Бернсом — классический пример природного гения. И памятник задуман так, чтобы увековечить Джеймса Хогга на фоне его родной природы — так сказать, в естественных декорациях, в которых разыгрывалась история его жизни.
Хогга по праву можно считать одной из самых выдающихся личностей своей эпохи. А ведь судьба не радовала его подарками, и возможностей у простого мальчика из англо-шотландского пограничья было куда меньше, чем у того же Бернса. Хогг родился в бедной семье пастуха, читать и писать он выучился самостоятельно. По собственному признанию поэта, он и года не проучился в школе. В семь лет он уже пас овец, в двадцать стал профессиональным пастухом у мистера Лэдлоу из Блэкхауса, в тех самых местах, которые описываются в балладе «Трагедия Дугласа». Юноша не только выучился грамоте, но и начал складывать стихи. Можно сказать, что Хогг, как и Роберт Бернс, всю жизнь провел в нескончаемой борьбе с окружающим миром. И хотя, полагаю, он многое отдал бы за то, чтобы вырваться из этой суровой и негостеприимной среды, но надо признать: именно она, эта неблагоприятная среда, вдохновила Хогга на создание его лучших произведений. Он был уникальным поэтом. Мог на протяжении нескольких страниц рассуждать о какой-нибудь банальной чепухе, а результатом становились безупречно прекрасные стихи. В отличие от Бернса, он не любил тратить время на рефлексию и самокритику. В глубине души он всегда оставался крестьянином, правда, не в том традиционном смысле, как его понимали шотландцы. Вальтер Скотт был очень дружен с Хоггом и прощал ему многие странности характера. Вообще, мне кажется, что отношение Скотта к этому человеку свидетельствует о мягкости и широте души мэтра шотландской литературы. Хогг, в свою очередь, тоже восхищался талантом Вальтера Скотта и даже — сознательно или бессознательно — копировал творческую манеру своего знаменитого друга. Но особой благодарности за помощь (причем, не только материальную) не выказывал. Скорее, воспринимал его великодушие как должное, чем нередко обижал Скотта. В натуре Хогга присутствовала какая-то грубость, что вообще-то не свойственно шотландским крестьянам. Рискну предположить также, что ему была знакома и некая извращенная форма профессиональной ревности и даже зависти. Хогга неоднократно (и вполне справедливо) упрекали в чрезмерном тщеславии. Но мне кажется, что пастух, сочиняющий бессмертные строки, имеет все основания собой гордиться. Во всяком случае, нельзя судить его за это слишком строго. Зато никто не посмеет обвинить Хогга в мелочности и скупости. Напротив, это был открытый и великодушный человек, и двери его дома всегда были распахнуты для друзей и соседей. Скромная ферма в Элтриве стала не в меньшей степени центром общественной жизни, чем знаменитый Абботсфорд.
Если Бернс в своем творчестве воспевал род человеческий, то Джеймса Хогга можно назвать певцом природы во всех ее таинственных проявлениях. Ему, как никому другому, было свойственно острое чутье на все сверхъестественное. Магия и чародейство были у Хогга в крови. Долгие годы он бродил с овцами по зачарованным пустошам Эттрика, ночевал на берегах ручьев, которые облюбовали для себя местные призраки. Думается, за это время он перезнакомился со всеми эльфами в округе и стал знатоком волшебного мира приграничных легенд. Однако время от времени в его балладах проскальзывали задушевные, человечные нотки, характерные, скорее, для поэзии Роберта Бернса. Показательно в этом отношении стихотворение, которое Хогг посвятил своей старой овчарке. По моему глубокому убеждению, эта поэма достойна занять место во всех поэтических антологиях. Никогда еще ни один человек не писал с такой нежностью о своей собаке.
Да за одно только это трогательное стихотворение, посвященное собаке, я готов простить Хоггу всю его грубость (вольную или невольную) по отношению к людям. И пастух, написавший такое, страдал оттого, что в свои двадцать пять лет ему не хватало «образованности», чтобы записать стихи на бумаге! Он изучал алфавит рядом с овцами на пастбище. Вырезал буквы в дюйм высотой, а для своей книги использовал сланцевые породы на склонах холмов. Бедный честолюбивый Хогг! И позже мы видим его за работой: он сидит, скрючившись, у замшелого валуна на берегу Ярроу-Уотер. В руках перо, в петельку камзола вставлена чернильница. Хогг пишет — он поверяет бумаге детали видимого и невидимого мира, который его окружает. Признание пришло к нему гораздо позже, уже в сорокапятилетнем возрасте. Но даже и тогда неудачи преследовали Хогга во всех его начинаниях. Если ему удавалось заработать какие-то деньги, то он обязательно их терял. Вышедшая в свет книга стала предвестником банкротства издателя. Казалось, в его жизни наметились изменения к лучшему, когда он получил в аренду ферму на берегу Элтрив-лейк. Это был подарок его покровительницы герцогини Бакклеух. Дальнейшая жизнь Хогга предстает перед нами в воспоминаниях Аллана Каннингема. Он описывает Эттрикского пастуха как владельца «самой лучшей в Ярроу форели, самых замечательных овец на ее берегах, самых жирных тетеревов на склонах окрестных холмов, а также тишины и покоя вокруг». Читатель мог бы вздохнуть с облегчением. Но вот вопрос: а какой прок от этой форели, тетеревов и баранины, также как и от «тишины и покоя», если в ваш дом постоянно ломится толпа, которую надо любыми средствами развлекать?
Еще совсем недавно Хогг благоденствовал под крылышком у своего знаменитого друга Вальтера Скотта. Он сумел идеально вписаться в идиллический пейзаж Абботсфорда, заняв место среди тех, кто грелся в лучах славы великого шотландского писателя. И вот теперь он лишился этого теплого и удобного пристанища и вынужден был один на один противостоять своей неожиданной славе и холодному, оценивающему взгляду потомков. Нежданно-негаданно он приобрел вес и значимость, куда большие, чем имел при Скотте — почти такой же, каким обладал в глазах своих бывших односельчан. Задумаемся, легко ли внезапно вознестись на вершину литературного Олимпа, завоевав звание второго (после Бернса) национального поэта. Если вы хотите познакомиться с лучшими образцами творчества Хогга, почитайте его поэтические сборники «Килмени», «Колдунья из Файфа», «Пробуждение королевы» — это действительно маленькие шедевры.
Однако Хогг был не только самобытным поэтом, он писал также и великолепную прозу. Чего только стоит его живое и остроумное описание первой встречи с Вальтером Скоттом, опубликованное уже после смерти великого мэтра.
Впервые я встретился с сэром Вальтером чудесным летним днем 1801 года. Помнится, я работал в поле возле Эттрик-хаус, когда увидел запыхавшегося Уота Шила — тот шлепал, не разбирая дороги, прямо по лужам. Старик сказал, чтобы я все бросал и поскорее бежал в Рамсей-Клаф. Якобы там дожидаются некие важные джентльмены, которые хотят меня видеть немедленно.
— Да что ты такое несешь, Уот? Кому я мог понадобиться в Рамсей-Клаф?
— Понятия не имею, дружище. Сам я с ними не говорил, просто проходил мимо, но думаю, это Ширра[34] или кто-то из его шайки-лейки.
Это известие меня очень обрадовало, поскольку раньше я уже имел удовольствие видеть первый том «Песен шотландской границы». Более того, я записал со слуха кое-какие баллады из репертуара моей матушки и отослал их в редакцию для подготовки второй книги. Короче, я тут же бросил мотыгу и поспешил домой, чтобы переодеться в выходную одежду и иметь достойный вид перед дорогими гостями. Но не успел: по дороге мне встретились Ширра и мистер Уильям Лэдлоу, которые направлялись к моему дому. Они просидели у нас, наверное, около двух часов, и с самой первой минуты мы почувствовали взаимное дружеское расположение. Оно и неудивительно, ведь Скотт очень честный и прямой человек. Он всегда говорит то, что думает. Моя мать продекламировала для него балладу «Старый Мэйтленд». Стихи пришлись ему по вкусу, и Скотт поинтересовался, не печатались ли они раньше. Мать уверила его, что это невозможно.
— Нет-нет, сэр, их никогда не печатали. Мы с братьями услышали их от старого Эндрю Мура, а тому их рассказала старая Бэби Меттлин, которая служила экономкой у первого лэрда Ташилоу. Хозяйкой-то она, говорят, была неважной, да и вообще о ней болтали всякие странности… Но не о том речь. Зато она знала великое множество старинных песен и баллад. А уж как пела! Тут со старой Меттлин никто сравниться не мог.
— Постойте, Маргарет! — прервал ее Скотт. — Вы сказали, первый лэрд Ташилоу? Тогда это и в самом деле очень старинная баллада.
— Так оно и есть, сэр. Очень старая. А насчет моих песен я вот что скажу: до вас их никто и никогда не печатал. Ни Джордж Уортон, ни Джеймс Стюарт. А вы вот пропечатали их все вместе, да и сглазили. Видите ли, сэр, у всякой вещи свое предназначение. Эти песни придуманы для того, чтобы их петь, а не читать в книжках. Вы вот нарушили предназначение, и теперь их никогда больше не будут петь.
— А я вас предупреждал, мистер Скотт, — вмешался Лэдлоу.
В ответ Скотт лишь добродушно рассмеялся, он явно не принимал этот разговор всерьез. Но моя мать, простая женщина, похлопала его по колену и сказала:
— Все так и будет, как я говорю. Сами увидите…
Как ни странно, но слова ее оказались пророческими.
С того самого времени ее песни, которые раньше распевали на всех семейных посиделках перед камельком, оказались прочно забыты.
Мы собирались все вместе пообедать в Рамсей-Клаф у преподобного Брайдена, но Скотт и Лэдлоу ушли раньше — они хотели осмотреть какие-то памятники на церковном кладбище Эттрика. Я вышел позже и направился в Рамсей-Клаф. Проходя через гумно, я повстречался с конюхом мистера Скотта. А надо сказать, человек этот слыл еще большим оригиналом, чем его хозяин. Я поинтересовался у него, вернулся ли Ширра.
— Так точно, парень, Ширра вернулся, — ответил он. — А ты, небось, тот самый малый, который пишет старинные баллады и потом сам же их поет?
Я ответил в том смысле, что да, наверное, я тот самый человек.
— Ну тогда, дружище, бери ноги в руки и беги скорее в дом. Спросишь Ширру, и тебя сразу к нему проведут. Бьюсь об заклад, он будет страшно рад тебя видеть.
Я обогнул озеро и прошел по мосту к маленькой гостинице с названием «У Тибби Шил», в которой когда-то собирались Хогг с друзьями. Несмотря на незначительные переделки, гостиница и поныне сохранила вид «старой глиняной постройки». Кухонные стены до сих пор скрывают в себе старинные кровати-альковы.
Тибби Шил была из местных, но вышла замуж за уроженца Уэстморланда — кротолова по имени Ричардсон. После смерти мужа у Тибби на руках остались шестеро детей. Чтобы как-то их прокормить, женщине пришлось сдавать комнаты в своем доме. Первым ее жильцом стал Роберт Чамберс, за ним потянулись и другие. Вскоре гостиница Тибби приобрела известность во всем шотландском Лоуленде, а ее хозяйка прославилась как отменная повариха. Ее форель, жаренная в овсяном кляре, ее непревзойденная ветчина и яичница из свежих яиц привлекали многих литературных гениев. Днем эти джентльмены бродили по берегу озера, а к вечеру — как проголодавшиеся школьники — спешили к хлебосольной Тибби. Постепенно она постигла нравы литературной элиты и весьма умело управлялась со своими знаменитыми постояльцами. Нередко возникали и комические ситуации. Как-то ночью, когда веселая компания засиделась за долгой беседой, а все бутылки уже были пусты, Хогг умолял хозяйку «принести ему озеро».
На обратном пути я решил осмотреть гостиницу «Гордон Армз». Для этого мне пришлось свернуть с дороги на Тракуэр и пройти примерно милю. На стене здания я увидел мемориальную табличку, гласившую: «В этой гостинице осенью 1830 года состоялась последняя встреча сэра Вальтера Скотта с Эттрикским пастухом».
В тот момент Скотт, вконец измученный своим четырехлетним литературным донкихотством, уже стоял на пороге смерти. В феврале он перенес удар и до сих пор страдал от последствий. Он шел, тяжело опираясь на плечо друга.
«Меня глубоко обеспокоило его состояние, — писал позже Хогг. — В его поведении появилась некая странность: Ширра часто менял темы беседы, мог внезапно и надолго умолкнуть… И он совсем перестал смеяться».
Бедняга Скотт! Он стал таким сентиментальным. Он разражался рыданиями всякий раз, когда читал «Оттерберн» и доходил до строк:
Увы! Оставь со мной троих —
Как рана глубока! —
И спрячь меня под тем кустом,
Вон там, с мечом в руках.
Напротив Ярроу дорога сворачивает на юг и углубляется в долину, прорезанную водами Эттрик-Уотер. Она выглядит уменьшенной копией соседней долины. Следуя течению реки, я миновал небольшое горное ущелье и вскоре пришел к месту, где располагалась самая очаровательная сельская кирка во всей равнинной части Шотландии.
Если вам когда-нибудь захочется посмотреть на идеальную шотландскую кирку, приезжайте сюда, в Эттрик. Старое, увитое плющом здание стоит посредине тенистого дворика. Внутреннее убранство почти целиком состоит из древних скамеек, на которые льется свет из высоких окон. Здесь явственно ощущается атмосфера пресвитерианства — вековой дух богобоязненных суббот, дух предостережения и укора. И еще мне показалось, что сквозь застарелый запах нежилого помещения (а ведь даже в лучшие времена люди сюда приходили лишь раз в неделю) пробивается тонкий, но неистребимый аромат перечной мяты.
В мирной тени церковных стен захоронен и Джеймс Хогг, и Тибби Шил, и дедушка Хогга по материнской линии, на чьей могиле мы найдем такую эпитафию:
ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ УИЛЬЯМ ЛЭДЛОУ, ПРОСЛАВЛЕННЫЙ УИЛЛ О’ФАУП,
КОТОРЫЙ НЕ ИМЕЛ СЕБЕ РАВНЫХ ПО СИЛЕ, ЛОВКОСТИ
И ВЕСЕЛЬЮ.
На этом же кладбище упокоилась и мать Хогга — женщина, которая познакомила его с прекрасным и романтическим миром народных баллад.
Огромное впечатление на меня произвел рабочий кабинет Вальтера Скотта в Абботсфорде. За минувшие годы здесь ничего не изменилось. Все осталось так же, как и столетие назад — в тот тихий сентябрьский день, когда измученная тяжелой борьбой душа великого шотландского писателя отлетела в лучший мир.
Его литературное мученичество заслуживает быть воспетым в эпической поэме. Это отдельная история, как пятидесятипятилетнему писателю свалился на плечи огромный издательский долг в 117 тысяч фунтов стерлингов, как он нещадно эксплуатировал свой мозг на потребу кредиторам, как стал заложником чести и как в результате рабского труда заработал огромное состояние и все до последнего пенни вынужден был раздать в счет долгов. Скотт построил себе имение в Абботсфорде, надеясь в этом уединенном месте обрести убежище от враждебного мира. Но вместо приюта нашел здесь дыбу, на которой истязал свой могучий интеллект до самой смерти.
В тот роковой день стояла тихая и теплая погода. Все окна в Абботсфорде были распахнуты настежь. По просьбе Скотта его кровать перенесли в столовую, и все, кто собрался вокруг ложа умирающего, могли слышать веселое журчание Твида по каменистому ложу.
— Да благослови вас всех Господь, — произнес Скотт.
И с этими словами человек, насмерть замучивший себя непосильным литературным трудом, испустил дух…
А сейчас мне хотелось бы описать рабочий кабинет Вальтера Скотта — то самое место, где он на протяжении шести ужасных лет вел свою непосильную борьбу. Это маленькая комната, до потолка заставленная полками с книгами. Десять ступенек ведут на круговую галерею, которая открывает доступ к верхним полкам. Через маленькую дверь можно попасть в пристроенную башню. Если подняться по винтовой лестнице, то оказываешься в скромной спальне писателя. Как часто он просыпался ни свет ни заря, спускался по этим ступенькам и усаживался за рабочий стол, торопясь приступить к дневному уроку.
За окном кабинета открывается вид на зеленую поляну, огороженную тисовой изгородью. В большом камине разложены дрова — точно так же, как во времена Скотта. Их всегда заготавливали заранее, ведь хозяин, поднимаясь раньше всех в доме, не желал будить прислугу и сам растапливал камин.
Я не мог побороть искушения посидеть в рабочем кресле Скотта. Это древнее кресло с высокой спинкой, чья черная кожаная обивка порядком истерлась. И немудрено: сколько дней и ночей провел в нем писатель, сколько раз в бессилии откидывался на эту высокую спинку. За минувшее столетие никто не пользовался кабинетом, однако комната сохранила жилой вид. Признаться, я не очень уютно чувствовал себя в кресле Скотта. Мне все время казалось, что вот сейчас послышатся шаги на лестнице и в дверном проеме покажется высокая фигура сэра Вальтера.
Ежегодно свыше двадцати тысяч человек посещают имение Скотта в Абботсфорде. Так что эта комната широко известна во всем мире. Однако и у нее есть свои секреты. Вот, скажем, никому не известно, что хранится в рабочем столе писателя, ибо ящики его всегда заперты.
Генерал-майор сэр Уолтер Максвелл Скотт — праправнук великого писателя и нынешний владелец Абботсфорда — любезно согласился отпереть их для меня. Я заглянул внутрь и поразился. Трудно поверить, что хозяина этого стола уже сто лет как нет на свете. Все личные вещи Скотта, которыми он так дорожил при жизни, собраны в этом столе и лежат в том же виде, как он их оставил в далеком сентябре 1832 года.
Вот справа небольшой мешочек, в котором хранятся волосы его детей. Каждый локон обернут в клочок бумажки и снабжен соответствующей надписью. «Моя драгоценная Энни», — прочитал я над одной из них.
Здесь же хранится связка гусиных перьев — новеньких, ни разу не использованных. Скотт заготовил их для новых творений.
Внезапно мое внимание привлекли несколько пятнышек на одном из перьев. Ну, уж это перо, как минимум, окунали в чернильницу! Как выяснилось, я не ошибся. Пером действительно воспользовались — но всего дважды и при особых обстоятельствах. В первый раз это сделала королева Виктория, которая много лет назад посетила Абботсфорд. И вторично перо доставали из ящика во время визита нынешней королевской четы.
А вот блокнот с промокательной бумагой, он тоже принадлежал Вальтеру Скотту. Я подержал в руках толстую книжечку ин-фолио со многими сотнями листков. Если поднести их к зеркалу, то, наверное, можно прочитать записи, выполненные рукой писателя. Хотя полагаю, никому и в голову не приходило это сделать.
Тут же лежат бухгалтерские книги за долгие годы. Скотт очень аккуратно вел свою финансовую документацию, его записи напоминают современные банковские расчетные книжки. Вот пометки от 1799 года, когда Скотт, никому еще не известный писатель, только начинал собирать материал для своей книги «Песни шотландской границы». Семья нуждалась в деньгах, и Скотт вынужден был считать каждый пенс. «Десять фунтов — на хозяйство миссис Скотт», «Работнику — 2 шиллинга 6 пенсов» — вот они, свидетельства абботсфордской бухгалтерии. Еще в столе обнаружились три пары очков в кожаных футлярах. Все вещи лежат на своих местах, там, где их сто лет назад оставил хозяин.
Боюсь, что некоторые читатели мне не поверят. Разве возможно, спросят они, чтобы на протяжении столетия комната сохраняла свой первоначальный вид? Ведь последующие поколения обычно стремятся внести свои изменения и «улучшения». Как же так вышло, что эта всеобщая тенденция пощадила кабинет Скотта? А я объясню. Дело в том, что сэру Вальтеру посчастливилось обрести прижизненную славу. И слава эта была столь велика, что рабочий кабинет писателя превратился в «местную достопримечательность» задолго до его смерти. В 1833 году, то есть через год после печальной даты, была заведена первая «Книга посетителей» — для авангарда той несметной армии поклонников, которая на протяжении столетия приходит почтить память писателя. Я, естественно, заглянул в эту любопытную книгу. Самая первая запись принадлежит миссис Рассел Элиот из Чифсвуда и датируется 5 февраля 1833 года. Здесь же на первой странице стоит подпись первого американского гостя Абботсфорда. Им стал Джордж Торберн, который в качестве своего адреса указал: «Нью-Йорк, Северная Америка».
Короче, как только Вальтер Скотт скончался, члены его семьи обнаружили, что кабинет великого писателя принадлежит не им, а всему просвещенному миру.
Сегодняшний Абботсфорд — это милый сельский замок, стоящий на излучине Твида. Наверное, ни один другой писатель не может похвастать тем, что он придумал и построил для себя такой прекрасный дом. Если в глазах всего мира Вальтер Скотт является автором романов об Уэверли, то он сам рассматривал себя в первую очередь как автора Абботсфорд-хауса. Он начал с того, что купил пустой участок земли, на котором не было ни камня. И здесь он выстроил настоящий баронский замок. Происходило это постепенно, по мере поступления гонораров. Писатель жил и работал в скромной хижине на собственной земле, наблюдая, как растут стены и башенки замка. Стук плотницких молотков и мастерков каменщиков заглушал скрип золотого пера, которое оплачивало все строительство. Скотт безропотно терпел неудобства — он наслаждался воплощением своей прекрасной мечты.
Однако были люди, которых этот процесс лишал покоя. Еще один шотландец (но совсем другого типа) по имени Томас Карлейль развернул настоящую войну против Вальтера Скотта. Он обвинял его в «амбициозности», пенял за то, что «не успеет поступить золото за очередной роман об Уэверли, как оно превращается в новые акры вересковой пустоши, в камень и вырубленный или, наоборот, насаженный лес». Строительство в Абботсфорде он трактовал как «маниакальный бред больного человека».
Однако Скотт вовсе не был сумасшедшим. Просто он не укладывался в привычные мерки обывательского мнения. Он был, скорее, солдатом, чем писателем. Более того, скорее, приграничным лэрдом, чем всемирно прославленным автором романов. Что поделать, в мире немало людей, которые вынуждены заниматься не тем, чем им хотелось бы. Они честно (и вполне успешно) выполняют свою работу, но мечтают совсем о другом. Скотт как раз и был одним из таких людей. Деньги сами плыли ему в руки, а он пускал их на возведение Абботсфорд-хауса. Сам дом и обустройство в нем любимой семьи значили для Скотта больше, чем одобрение Европы. Он искренне любил свое Приграничье и, подобно дереву, чувствовал необходимость пустить в нем корни. Без этого он не мог жить.
Думается, если бы сегодня Вальтер Скотт воскрес, то больше, чем литературная слава, его порадовал бы тот факт, что в Абботсфорде живет его потомок — еще один сэр Скотт.
Генерал Уолтер Максвелл Скотт является потомком старшей дочери писателя, Софии Скотт. В свое время она вышла замуж за Локхарта, известного писателя и биографа. Если бы сэр Вальтер мог заглянуть в будущее, он наверняка бы гордился своим праправнуком. За плечами у генерала Скотта выдающаяся военная карьера, которая порадовала бы его знаменитого предка. Полагаю, первый сэр Вальтер одобрил бы и внешний вид, и внутреннее содержание своего потомка.
В наше время человек может считать себя счастливым, если дети его не разочаровали. Что ж тогда говорить, если праправнуки — эти далекие, мифические создания — окажутся сделанными по его образу и подобию! Я бы определил это как высшее благословение судьбы.
Нынешний сэр Скотт бережно хранит память своего великого предка. Он знает историю каждого камня в Абботсфорде. Пока я ходил за ним по поместью и слушал его рассказы, проникнутые любовью и уважением к этому месту, меня не покидало ощущение, что ему под силу повернуть время вспять. Я бы не удивился, если б двери библиотеки распахнулись и на пороге показался сам основатель замка.
— Наверное, сэр Вальтер работал при свечах? — спросил я.
— Вовсе нет, — ответил мне генерал. — Он был одним из первых энтузиастов газового освещения в Шотландии. И использовал его в Абботсфорде. Правда, это было не слишком надежно. Газ получали из нефти, и так уж выходило, что в самый неподходящий момент запасы истощались. Что касается леди Скотт и девочек, они просто ненавидели этот газ! Впрочем, их можно понять: запах от него шел преотвратительный.
Сэру Уолтеру знакома история всех реликвий и сокровищ, которые так долго и кропотливо собирал его предок.
— Вот тот каменный цоколь, — кивнул он в сторону лужайки, когда мы прогуливались вокруг сада, — служил фундаментом для старого Меркат-кросса в Эдинбурге. В день бракосочетания Якова V и Марии де Гиз из этого креста били фонтаны из вина.
Мы прошли в обнесенный стенами сад. Я обратил внимание на саму стену: в ней попадались необычные камни — с неразборчивыми надписями, посвящениями, гербами.
— Эти камни когда-то были частью старой эдинбургской тюрьмы, — пояснил хозяин имения. — Сэр Вальтер Скотт выудил их из кучи мусора. На центральном камне изображена прежняя версия городского герба, еще до Реформации. Обратите внимание на фигуры, поддерживающие герб: раньше слева в этом качестве фигурировал монах с веревкой на поясе. А после Реформации монаха заменили на девушку!
Мы подошли к двери, которой пользовался сэр Вальтер Скотт. Рядом с ней стоял своеобразный памятник — каменная плита, а в ней вырезана шотландская борзая. На плиту можно было подняться по двум низеньким ступенькам. Хозяин пояснил мне, что Вальтеру Скотту из-за его хромоты трудно было садиться на лошадь. Чтобы облегчить себе этот процесс, он изобрел вот такую хитрую подставку. Местные жители называли ее «лаупинг-он-стейн», что в переводе означало «прыжок на камень».
Под этим памятником похоронена любимая охотничья собака Скотта. Звали ее Майдой и была она, наверное, самой знаменитой собакой во всей Шотландии. Майду неизменно изображали на портретах рядом с хозяином. Бедную собаку так часто заставляли позировать, что она начинала рычать и скалить зубы при одном только виде мольберта. Скотт вообще был большим любителем собак, а в Майде он просто души не чаял. Он утверждал, что это «самое благородное животное, какое только существовало в пограничье». Если говорить о породе, то Майда представляла собой помесь шотландской борзой и волка. Вообразите себе чудовище длиной шесть футов от носа до кончика хвоста и такой высоты, что оно легко могло хватать еду прямо со стола. Теперь любимица сэра Вальтера спит под каменным плитой, на которой он велел выгравировать следующие строки:
Под камнем холодным, склепа внутри,
Покойся, о Майда, близ нашей двери.
Когда Майда состарилась и начала болеть, Скотт очень переживал по поводу ее приближающейся кончины. Свои чувства и размышления он изложил в письме к Марии Эджуорт:
Иногда я задумываюсь: почему собакам отпущен такой короткий век? В чем конечная причина этого явления? И вот к чему я пришел. Полагаю, подобным образом Господь проявляет свое сострадание к роду человеческому. Подумайте сами, если мы так страдаем, потеряв животное, которое знаем всего десять или двенадцать лет, то что бы мы чувствовали, когда бы оно жило рядом с нами вдвое дольше?
В зале выставлена коллекция оружия и прочих реликвий, которую Скотт любовно собирал на протяжении всей жизни. Он оказался в числе первых гражданских лиц, которым удалось посетить Ватерлоо после знаменитой битвы. В качестве памятных сувениров он привез оттуда мундиры французского кирасира и солдата наполеоновской Старой гвардии. Пожалуй, самым трогательным экспонатом в этом зале являлся костюм, который сам Скотт носил перед смертью. Он включает высокую касторовую шляпу и пару черных башмаков с тупыми носами и высокой набойкой на правом каблуке, призванной компенсировать хромоту Скотта.
Я уверен, что ни один дом-музей великого человека не сможет превзойти Абботсфорд по части бережного и любовного отношения к его основателю.
Сидя в рабочем кабинете Вальтера Скотта, я обнаружил, что мне как-то не хочется размышлять о его месте в литературе. Если я о чем и думал, так это о человеке по имени Вальтер Скотт — человеке с золотым характером. У нас давно уже вошло в привычку задним числом оправдывать великих художников, прощать им все недостатки. Так вот, Скотт не нуждается в подобных уловках, ибо нам нечего ему прощать. Он был идеальным человеком!
Если вы спросите, что произвело на меня наибольшее впечатление в Абботсфорде, то я укажу на нечто такое, что могут видеть все двадцать тысяч ежегодных посетителей. В библиотеке, расположенной по соседству с кабинетом, установлен знаменитый бюст писателя работы Чентри. Его выбрали на семейном совете, как наиболее полно отражающий внешнее и внутреннее сходство с оригиналом.
Бюст был создан в 1820 году, когда Скотт находился в зените литературной славы. Он был известным автором романов, он был богат и знатен (совсем недавно Георг IV возвел его в рыцари), и, что самое главное, он был владельцем Абботсфорда.
Взгляните на работу Чентри! Скульптор изобразил веселого и довольного жизнью человека. И хотя Скотту на тот момент было уже далеко за сорок, выглядит он гораздо моложе. По словам самого Чентри, так и кажется, будто «Скотт намеревается рассказать какую-то веселую шутку». А теперь пройдите несколько ярдов и снова загляните в кабинет Скотта. Здесь в углу комнаты имеется небольшой альков, в котором выставлена посмертная маска писателя. Этой маске сто лет, и изготовлена она всего через двенадцать лет после бюста Чентри. Но какая потрясающая разница! Перед нами лицо изможденного и измученного тревогами человека. Впалые щеки, скорбные морщины под глазами и в уголках рта. Печаль, разочарование и самоотречение — вот что читается на этом лице.
Оно выглядит таким грустным и усталым, что, глядя на него, мы с облегчением приветствуем смерть, которая явилась, дабы освободить гордый дух из этой бренной оболочки. Кажется невероятным, чтобы человек мог так измениться за короткий срок в двенадцать лет.
Перед нами драма Абботсфорда и драма Вальтера Скотта. В одной комнате победоносный «Волшебник Севера», а в другой — изможденный и сломленный жизнью «Раб лампы».
И мы не имеем права забывать об этом разительном контрасте. Этот человек силой своего таланта создал целый мир, населенный благородными героями. Его творческий гений воспламенял воображение не одного поколения потомков. Но, восхищаясь силой его мощного интеллекта, мы должны также воздать должное мужеству, с которым Вальтер Скотт вступил в борьбу во имя спасения чести. Он боролся, трудился изо дня в день — пока хватало сил. Пока смерть не настигла его…
Я покидал эту тихую, застывшую во времени комнату со странными мыслями. Мне казалось, что если бы дух великого писателя вернулся на землю, то, скорее всего, пришел бы в свой старый кабинет. Он уселся бы в потрепанное кресло, еще раз прошелся вдоль книжных полок. И я верю: на губах его играла бы довольная улыбка. Сэру Вальтеру наверняка бы понравилось, что здесь ничего не изменилось с сентября 1832 года.
Говорят, на севере уже выпал снег. Здесь, в Приграничье тоже ударили первые морозы, и природа замерла в ожидании прихода зимы. Так жители пограничного городка могли бы ждать наступления вражеской армии — она еще далеко на севере, но слухи ползут впереди войска и сеют тревогу. Лазутчики зимы были повсюду. Бледное солнце освещало изгороди, уже тронутые изморозью, в полях каждая выемка, каждый след от каблука мгновенно схватывались и затягивались льдом.
Это была новая для меня Шотландия, совсем не та греющаяся на сентябрьском солнышке страна, в которую я вошел несколько месяцев назад. Сегодняшняя Шотландия лежала притихшая под низкими, нагруженными еще не выпавшим снегом небесами. Когда солнечным лучам удавалось пробиться сквозь облака, земля с благодарностью ловила их: она искрилась и поблескивала, подобно елочной мишуре. Мне кажется, это состояние ожидания зимы выпячивает и акцентирует все те черты, которые мне больше всего нравятся в Шотландии. Это тепло разожженного камина, бодрящий вкус горячего чая, великолепие обжигающего виски и радость задушевной, дружеской беседы. Все это меня удерживало, и я медлил, подогреваемый надеждой увидеть Приграничье в убранстве первого снега. Однако дни тянулись один за другим, а зима упорно не хотела приходить, задержавшись где-то в Блэйргоури. Я начал ощущать беспокойство, неотложные дела звали меня обратно в Англию.
Навсегда останутся в памяти мои утренние прогулки. Помню алеющий восход над аббатством Мелроуз, могильные плиты, выглядывающие из побелевшей травы, прозрачный морозный воздух и облачко пара, при дыхании вырывавшееся изо рта. И весь долгий день от рассвета до заката мир освещался жалобной песней малиновки, точно светом миллиона крохотных звездочек.
Помню, как я взобрался на Эйлдонский холм и стоял там, глядя на замерзшие поля и пожухлые пустоши, наготой своей напоминавшие толпу оборванных нищих. Взгляд мой следовал за темной, как Ахерон, рекой Твид, которая медленно катила свои воды на восток, чтобы там встретиться со своей подругой Тевиот. Мне подумалось, что всякий человек видит окружающий мир через призму своего воображения и воспринимает чужую страну в соответствии со своим внутренним состоянием. И с какой готовностью эта страна откликается на ваше настроение, как великодушно она сдается на милость победителю! Я в тот миг пребывал во власти грусти, поскольку мое путешествие близилось к концу, и совсем скоро мне предстояло попрощаться с этой прекрасной страной, которую я успел полюбить. Мне неоднократно доводилось встречать путешественников, у которых окружающий мир не вызывает ничего, кроме раздражения. Я вообще не понимаю, зачем они путешествуют, ведь гордыня заслоняет для них радость от знакомства с чужими краями. От таких людей все страны, даже самые простодушные и гостеприимные, прячутся. Нет, если вы хотите увидеть чужие страны, вам нужно идти к ним с открытым сердцем, стараясь подмечать все самое лучшее. И тогда они тоже потянутся к вам и раскроют все свои секреты. Как легко и просто произошло мое знакомство с Шотландией!
Зима все мешкала, снег не выпадал. Поэтому в один из дней я сел за руль автомобиля и покатил по дороге, что вела из Джедбурга в Картер-Бар. Ненадолго остановился на вершине холма, где бок о бок стояли два шеста с табличками. На одной из них было написано «Шотландия», на другой значилось «Англия». Я оглянулся и бросил прощальный взгляд на голубую землю, которая расстилалась под северными небесами.
— До свидания, Шотландия! Спасибо за все то доброе и хорошее, что ты явила мне. Спасибо за твою красоту и дружелюбие, за твой непередаваемый юмор…
И я начал спускаться с холма. Впереди ждала Англия — мили и мили мертвого вереска и пожухлого папоротника.
Мост через р. Сарк
Дамфрис. Центральная площадь
Малл, Гэллоуэй. Маяк
Памятник Р. Брюсу в замке Стерлинг
Экспонаты музея Р. Бернса в Дамфрисе
Собор Св. Андрея, западный вход
Замок Дуннотар
Форт-Огастес
Остров Айона. Монастырь
Замок Трив
Памятник принцу Чарльзу Эдуарду в Гленфиннане
Мемориал Стюартов в римском соборе Св. Петра
Озеро Лох-Ломонд и гора Бен-Ломонд
Черная гора
Указатель расстояний на мысе Джон-о’Гроутс
Селение Джон-о'Гроутс
Траулеры в Форт-Уильяме
Рыбаки в Уэймуте
Ярроу. Башня Ньюарк
Абботсфорд, поместье В. Скотта