Александр Сотник
ШОУМЭНЪ
(роман)
ПОСЛЕДНЕЕ КУХОННОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
(вместо пролога)
Маша меня жалела. Ласково звала "козюлей".
— Сволочь ты, — говорила она. — Хочешь всех всего лишить! Для тебя важен только ты сам! Кому ты что докажешь?..
— Неважно, — отвечал я. — Достаточно возвысить голос.
— Какой голос? Кто тебя услышит? Тебе все переломают, выбьют и измудохают! На какие шиши тебя лечить? Ты даже на больницу не заработал, не говоря о похоронах!
— Можно подумать, лазарет дешевле морга.
— Тоже мне, Юлиус Фучик! Ну, вякнешь ты пару слов на Лобном месте, ну, загребут тебя в обезьянник… Что, думаешь, на Лубянку? Даже не мечтай! Думаешь, газеты напишут, ящик покажет? Да хрен тебе! А в "мусарне" тебя так оприходуют, что мать родная не узнает. Дадут по чану — ты и сдохнешь. А смысл?
— Тебя послушать, так смысла вообще нет, — сопротивлялся я.
— Конечно! Ты думаешь, что таким образом раскрутишься как артист или писатель? Пойми: это не тот скандальный ход! Вспомни, как бросали в унитаз книги Сорокина!
— Я бы тоже подтирался и бросал. Чрезвычайно мягкая бумага. Но при чем тут раскрутка?! — Я уже почти кричал.
— Только не надо врать. Я все-таки твоя жена.
— Вот именно. Могла бы узнать меня получше.
— Тебя выставят демшизой и упрячут в психушку! — Маша была возбуждена как уголовное дело. — Ты не Ходорковский, чтобы с тобой носились. В твоем случае гораздо честнее прыгнуть с крыши.
— Ненавижу суицидников!
— А то, что ты собираешься сделать — это, по-твоему, не суицид?
— Это позиция.
— В последний раз предупреждаю: плевать им на твою позицию! Хочешь сделать меня несчастной?..
Разговор явно шел по кругу. Признаюсь: границы между упорством и упрямством были стерты для меня всегда. Но люди настолько привыкли уповать на провидение, что почти забыли о собственной воле. Нам выгоднее дробить историю в угоду мнимому сиюминутному спокойствию, трусливо предавая забвению завтрашний день.
В детстве я слышал обрывки отцовских разговоров о мятежном капитане Саблине, что учился с ним на одном курсе в военно-политической Академии, о диссидентах, вышедших на Красную площадь в знак протеста, о Солженицыне, Ростроповиче и Щаранском, и никак не мог понять: чего им не хватает в нашей светящейся счастьем стране? Теперь понимаю: свобода — такая же часть человеческого организма, как и душа.
— Убери кухонный пафос, — посоветовала Маша. — Я это знаю не хуже тебя. Хочешь протестовать — иди к Лимонову.
— Не пойду. Меня смущают его флаги.
— А он и не звал тебя в ЗАГС! Допустим, он тебе противен. Тогда, пожалуйста, Гарри Каспаров!
— Мне кажется, с ним тоже что-то не так…
— Это с тобой не так! У тебя нет работы, вот ты и бесишься! Сядь лучше, книжку напиши, а то тебе читать нечего!..
— И, кстати, почему я — "козюля"?
— Потому что чихаешь по утрам и сморкаешься.
— У меня утренняя аллергия на… жизнь!
Маша еще поворчала, стоя у плиты, а через час принесла обед в комнату: кухонные разговоры не способствуют пищеварению.
С этого момента пошел обратный отсчет дней моей свободы…
Часть первая
ТРЯСКА СТАРИНОЙ
ДЕБЮТНЫЙ МАНДРАЖ
Все артисты волнуются перед выходом на сцену, ведь они выходят на суд зрителя. И не верьте тому, кто утверждает обратное: он либо лжет, дабы вызвать восторг собственной отвагой, либо — вовсе не артист. Для преодоления естественного волнения один выпивает чай с коньяком, второй предпочитает водку, третий банально трясется за кулисами, проклиная однажды избранную профессию.
Певец Саша Белов страдал диареей. Он знал, что от его образа звереют девушки, готовые в порыве страсти порвать в клочья его кожаную куртку; понимал, что обречен на успех посредством многочисленных телевизионных эфиров; осознавал красоту своего голоса, но все равно — страдал.
Перед концертом подходил ко мне с перекошенным лицом:
— Будешь меня объявлять — знай: я в сортире.
— То есть, как?
— У меня тремор. Потяни время.
Я травил анекдоты минут десять. Зрители возмущались: кричали "кончай базарить", "даешь Белова" и "ведущего на мыло". Особенно свирепствовали девушки, скандирующие неприличности в мой адрес. Наконец, на сцене появлялся Белов в неизменной черной кожаной куртке, с саксофоном и туалетной бумагой в руках. Швырял рулон в толпу, подобно серпантину, где его тут же разрывали на части. Концерт был спасен…
…Моя карьера конферансье случилась в восемьдесят девятом: буднично, и как-то сразу. В то время я снял комнату в пятиэтажной "хрущевке" на Кастанаевской улице, в квартире тихого полуслепого алкоголика Валечки. Арендодатель пил не беспричинно, а по случаю обиды. Он ненавидел государство и Людмилу Зыкину. В принципе, сама певица ничего плохого ему не сделала, зато музыкант из ее оркестра посадил Валечку в тюрьму.
Когда-то Валя работал на заводе огранщиком бриллиантов. Его зрение ухудшалось с каждым годом, и однажды упало настолько, что не позволило разглядеть в новом случайном знакомом опасного контрабандиста. Свежий приятель, представившись домристом, предложил огранщику выгодный бизнес: таскать бриллианты с работы и передавать ему, чтобы тот мог их выгодно реализовывать во время многочисленных заграничных турне. Сначала Валечка испугался, но виртуоз медиатора так живо зацепил струны его души, что мастер огранки решился. Первая поездка гастролера увенчалась головокружительным успехом, зато вторая не заладилась уже в аэропорту "Шереметьево — 2". Контрабандист выложил кагэбэшникам все, что знал о происхождении злополучных бриллиантов, и Валечку благополучно накрыли в момент планового выноса очередной партии драгоценных камней. В течение следующих двенадцати лет он тихо ненавидел государство и народные коллективы, неумолимо теряя остатки своего зрения. Вернувшись на свободу, Валентин оформил инвалидность и скромно затаился, предпочитая материть Зыкину и презрительно обходить вниманием последние постановления правительства. Его эскапады в адрес "золотого голоса России" были убийственны:
— Опять что-то сперла и толкнула, — утверждал Валя, видя певицу на экране. — Видишь, какая довольная?
— Откуда такая информация? — робко спрашивал я.
— Дык это… дык, видно же!.. — И метал молнии сквозь толстые линзы очков.
Внезапно в телевизоре нарисовался мой приятель Дима Чумак. Спел что-то про несчастную любовь, и тут же позвонил:
— Ты видел? Как тебе?
— Никак, — говорю. — Плохая песня.
— Напиши лучше, — ничуть не обиделся он. — И вообще, ведь ты актер по образованию?
— Я уж и забыл, что это такое.
— А ты поройся в памяти, тряхни стариной! У меня сольник во дворце АЗЛК, нужен конферансье.
— Их и без меня хватает, — упирался я.
— Они, гады, дорогие, — вздохнул Дима. — Выручишь? Полсотни баксов за концерт. Идет?
Дима был симпатичным двадцатитрехлетним парнем, удачно "зацепившим" сорокалетнюю спонсоршу. Дама была в восторге от его русых кудрей и голубых глаз, в которых отражалась ее ненависть к одиночеству. Даму звали Марина, она торговала морепродуктами. Закармливала Диму черной икрой и свежей осетриной. Ревновала, подозревая в изменах, но неизбежно прощала.
Сначала Дима ей врал о том, что он — родственник экстрасенса Алана Чумака, заряжающего воду и кремы по телевизору. Когда сознался во лжи, Марина раскричалась:
— Не смей никому об этом говорить! Пусть думают, что это так, и все твои песни заряжены.
— Их у меня всего две, — закапризничал Дима.
— Запишем альбом! — Постановила Марина.
Дебютный альбом Чумака попахивал "Ласковым маем", свирепствовавшим на эстрадных подмостках того времени. В нем пелось о тяжелой доле подростка, безуспешно влюблявщегося в нимф-одноклассниц. Одна из песен, носящая пронзительное название "Убитая любовь", доказывала бесперспективность чувств перед буйством страстей мифической девчонки:
Из раны льется кровь,
И я кричу сквозь силу:
"Верни мою любовь,
Ведь ты ее убила!.."
Смертность в его произведениях превышала все мыслимые нормы естественного выживания. Герои песен влюблялись только для того, чтобы после расставания застрелиться, повеситься, утопиться или вскрыть вены. Когда я спросил Диму "тебе их не жалко?", он снисходительно ответил:
— А что? Их у меня полно…
Полсотни долларов могли поправить мое плачевное положение на целую неделю, и я согласился. Нашел в гардеробе приличный костюм цвета гробовой доски, и в назначенный день приехал во Дворец культуры. До начала концерта оставалось два часа, но встретившая меня у служебного входа пышногрудая блондинка возмутилась:
— Почему так поздно? Ведете себя как "звезда"!
— Падшая, — уточнил я.
— Вы что, трезвый?
— Это, — говорю, — легко поправимо.
— Не вздумайте. Почему вы такой молодой?..
— Лет через пятьдесят состарюсь, — пообещал я.
— Безобразие, — заключила она. — Как Марина это терпит?
— Кстати, — спрашиваю, — где она?
— Здесь. Это я. Детский сад, штаны на лямках!..
— Очень приятно! — Я пытался ее успокоить: — Не волнуйтесь, мы знакомы с Димой еще по музыкальному училищу, где я учился на актерском, а он — на струнном отделении. Он знает, кого приглашать, так что — не подведу.
— Еще бы! Только попробуйте! — Заявила она таким тоном, что мне почти захотелось подвести.
Дима ждал меня в гримерке. Он был бледен. Признался:
— Боюсь от стыда провалиться.
— Раньше надо было думать, — резюмировал я.
— Все билеты проданы! — Ужасался он. — Это катастрофа!
Марина строго меня наставляла:
— Димочка — гений, а все гении — трусы. Его надо продать на уровне Шатунова! Сможешь?
— Все так серьезно? — спрашиваю.
— А как же! Ты видел афиши?
— Не посчастливилось.
— Его песни оздоровляют, они заряжены положительной энергией, — тараторила Марина.
— А вас не смущает тема подросткового суицида, превалирующая в творчестве гения? — осторожно спрашиваю.
— Вот именно! — Обрадовалась спонсорша. — Через вербализацию подсознания мы избавляемся от дурных мыслей и возвращаемся к полноценной жизнедеятельности.
— Весьма спорно, — изрек я, чем навлек на себя искренний гнев:
— Вы кто: критик или конферансье? За что вам платят?
Пришлось ретироваться. Оставшиеся полтора часа я был вынужден наблюдать за страданиями солиста. Лицо Димы раз в пять минут регулярно меняло цвет с красного на зеленый и обратно. Иногда ему удавалось окраситься в эти цвета одновременно. Руки его дрожали, из носа текли сопли. Он сморкался и, тряся непутевой головой, повторял:
— Аншлаг — это безумие…
Марина принесла ему валерьянки. Дима выпил и посинел. Поклялся, что умрет на сцене как Мольер. Марина витала над ним подобно фее:
— Димочка, умоляю: любой каприз после концерта!..
Скажу сразу: полуторачасовое выступление — это сложно. Тем более, если у тебя нет ни музыкантов, ни подтанцовки. Ни на то, ни на другое Марина денег не дала. Я вышел на сцену и, стоя в ярком луче прожектора, торжественно объявил:
— Лечение души от суетливой каждодневной муки — вот предназначение автора и исполнителя песен, который сейчас явится вашему взыскательному взору…
Эту абракадабру, написанную на бумажке неразборчивым почерком, заставила меня произнести Марина. Она стояла за кулисами и вслушивалась в каждое сказанное мною слово. Лишь однажды я сбился, назвав красивую любовь "сивой". И вообще: что у Марины было в школе по русскому?
Она встретила меня за кулисами, показывая кулак:
— Ты что, читать не умеешь? Что ты молол?
— Что было, то и молол, — отвечаю.
— Зачем ты назвал Диму каплей свежей волны?
— Ты же сама так хотела! — Я тоже перешел на "ты" без предупреждения.
— Да, но почему — капля? — возмутилась она.
— Это образ, импровизация.
— Больше никаких капель, — приказала Марина. — Все пошлости согласовывай со мной.
Мне было все равно. Правда, спустя минуту мое равнодушие уступило место волнению за артиста. От страха Дима напрочь забыл слова. На сцене он был подобен Тесею, узревшему голову Горгоны. Певец невпопад открывал рот и выкатывал глаза, силясь попасть в фонограмму, звучащую в колонках. Помимо этого, у него развилось общее окоченение. В принципе, трагическая тема композиции соответствовала поведению исполнителя, и поначалу зритель решил, что подобная пластика вполне органична. Но уже на следующей песне первые ряды охватило беспокойство: болезнь Дмитрия Чумака явно прогрессировала, стремясь угробить вокалиста прямо у них на глазах. При этом энергичная мелодия только усугубляла подозрения. Партер сочувственно зашептал, а неблагодарная галерка выкрикнула несколько издевательских реплик. Марина скомандовала:
— Срочно спасай положение.
— Как? — спрашиваю.
— Не знаю. Сделай что-нибудь. Солги или спошли.
По окончании второй композиции я вылетел на авансцену и, отобрав микрофон у полуживого дебютанта, включил магию вранья:
— Да, дорогие зрители, — вещал я, — именно так действует энергетика толпы на подлинного экстрасенса. Не удивляйтесь такому состоянию, ибо оно отражает натиск ваших флюидов!
Зрительный зал недоверчиво загудел. Я продолжил:
— Лечение от стресса несет некий побочный эффект, но не станем рассматривать кухню под микроскопом. В конце концов, таинство ценно тем, что сокрыто под его покровом!
Первые ряды вежливо зааплодировали. Галерка, устыдившись, заткнулась. Я вернул микрофон Диме, шепнув ему "только молчи". Снова заиграла музыка, и певец, обретя второе дыхание, сумел довести концерт до финала. Какая-то хромая девочка преподнесла Чумаку чахлые гвоздики. Заявила, что ей стало легче. Дебютант, заикаясь, ответил:
— Спас! Ибо большое!
Оваций не было, но ощущение катастрофы улетучилось. Марина протянула мне пятьдесят долларов:
— Держи, может, еще пригодишься.
Дима поблагодарил:
— Ты меня спас…
— Ибо не за что, — ответил я.
По крайней мере, неделю можно было жить, перебиваясь с хлеба на консервы. Я тут же метнулся в гастроном. Купил яйца и колбасу. В винном отделе уговорил пожилую девушку продать мне водку из-под полы.
— Не положено: поздно, — сказала она.
— Помогите начинающему алкоголику, — взмолился я. — Вообще-то, я водку не пью: я ею запиваю.
— Смотри, сынок, не скатись по наклонной, — строго улыбаясь, предупредила продавщица, забирая рубль сверху.
Валечка, увидев бутылку, зашептал:
— Не верю, что ты не угостишь!
— Отчего же? — спрашиваю. — Я жмот от природы. Но сегодня присоединяйся.
— Опять я за свое, — вздохнул он, садясь за стол. — Печенка меня не простит. Ну, чтоб не колом, и не проснуться голым!.. — И с вожделением выпил. Поморщившись, сообщил: — Вот мы тут пьянствуем, а французы, между прочим, мучаются, изобретая напиток от бодуна.
— У нас это называется рассол, — говорю. — Его изобрели тысячу лет назад.
— Отстают французы, — расстроился Валечка и загрустил.
…Когда-то шоу-бизнес был экзотическим порождением заграницы. В Советском Союзе активно презирали стиляг, осуждая по партийным разнарядкам. Они подпольно слушали джаз, мечтая выгодно продать Родину. Потом появились битломаны и хиппи. Их мечты оставались прежними и столь же несбыточными. Фарцовщики, неистово пугаясь Уголовного кодекса, бесстыдно наживались на тамошнем "виниле" и джинсах "Ле Купер". Советские же люди упрямо продолжали любить Кобзона и Магомаева, Ротару и Пугачеву. И вдруг все рухнуло. Шоу-бизнес ворвался в "совок" подобно разрушительному торнадо, пронесся по городам и весям страны, собрав, словно опавшие листья прошлой эпохи, шальные купюры, и растворился в атмосфере всеобщего недоумения.
Ваш покорный слуга — обычный конферансье, вышедший из закулисья советской эстрады. А значит, как любому автору и артисту, ему не чужд дебютный мандраж. Совмещение реальности и вымысла — свойство моей профессии, поэтому не обижайтесь. В конце концов, сей роман — не реверанс завтрашнему дню и уж, тем более, — не поклон в адрес прошлого. Скорее, легкий пробег по знакомой клавиатуре…
ГАСТРОЛИ-МАСТРОЛИ
Терпеть не могу, когда артисты обманывают зрителей. Но иногда они все-таки лгут: и чем мельче исполнитель, тем масштабнее ложь.
Дима Чумак любой риск считал авантюрой, а тут еще пригласили в Армению, от чего он пришел в громкий ужас:
— Ну ладно еще Ереван! — Жаловался Дима. — Но Ленинакан — это самоубийство!
— Тебе не привыкать умирать на сцене, — съязвил я. — И потом, им тоже нужен праздник!
После разрушительного Спитакского землетрясения прошло два года, и Дима доказывал, что тамошний народ совершенно одичал:
— Это же семь километров до границы с Азербайджаном! У них там Карабах! Война, трупы и руины! Если ты такой смелый — поехали с нами! И только попробуй откажись — я на всю жизнь покрою тебя пятном презрения!
В минуты испуга Дима становился возвышенным. Позже признался:
— Никто из ведущих не хотел ехать, а ты безбашенный.
За сутки до отъезда спонсорша Марина предупредила:
— Не вздумай строить армянам глазки.
— Договорились: только рожи. Все равно мужики меня не интересуют.
— А кто? — Ужаснулась она. — Только попробуй! — И сообщила, что с нами на гастроли едет группа "Мираж".
В то время по стране гастролировала как минимум дюжина липовых "Миражей", изображающих игру на гитарах и маленьких клавишных инструментах, именуемых в народе "расческами". Неискушенный зритель рыдал от счастья, слыша знакомые аккорды, а эстрадные ловкачи щедро набивали карманы шальными деньгами. В августе девяностого эти бумажки еще кое-что стоили…
Во "Внуково" было много народу. Назойливая суета усугублялась нервозностью Марины.
— Где "Мираж"? — Злилась она.
— Вышел в тираж, — пошутил я.
— Дима, ты глянь: ему еще смешно!
Ох уж мой длинный язык! Именно из-за него я вечно терял в деньгах и перспективе заработка. Люди, что поумнее, еще могли меня простить, но Марина сделала окончательный вывод, что я — принципиальный алкаш.
— Ты — русский лапоть, — пригвоздила она, — и интересы у тебя соответствующие!
— Ты по поводу щей? — спрашиваю.
"Миражисты" явились за пятнадцать минут до окончания регистрации. Марина расцвела. Особенно ее влекло к высоченному парню, затянутому в черную кожу по самое горло. Его невзрачное лицо пересекал длинный глубокий шрам. В принципе, он мог бы без грима сыграть Франкенштейна.
— Володенька! — Заверещала Марина. — Я вся испсиховалась!
— Расслабься, — небрежно отозвался Володенька, изображая широкую улыбку, от чего его лицо едва не раскололось надвое. — Я Натаху в "Интуристе" выловил. Она там с америкосами зависла: напрочь забыла про гастроли.
Франкенштейн вывел из-за спины полупьяную блондинку:
— Вот, полюбуйся…
— Ерунда! — Марина махнула рукой. — За полтора часа протрезвеет. У меня кофе в термосе.
И тут я вновь неудачно встрял в разговор:
— Простите, — говорю, — а где же Гулькина, солистка группы?
— Что это за клоун? — спросил у Марины Франкенштейн.
— Ведущий, — презрительно ответила она.
— Вот и веди нас к самолету, — нагло заключил Володя.
Существует тип людей, убежденных в собственной безнаказанности. До определенного момента им неумолимо везет: их не ловят на мошенничестве, не осуждают и даже не бьют, что внушает им веру в свою исключительность. Но внезапно наступает миг, когда критическая масса сотворенных ими гадостей обрушивается на их головы, обнажив абсолютную беспомощность перед лицом развязки. Тогда они призывают мир к состраданию и благородству, но тщетно: глухое всеобщее безразличие оставляет их один на один с безжалостной судьбой. Года через три я услышал, что Володя обманул люберецких бандитов; некоторое время скрывался, переезжая с одной квартиры на другую, но в итоге его нашли и "замочили по полной программе". Я и процесс убийства-то плохо себе представляю, а уж насчет "полной программы" даже думать не хочу!..
Но в те дни, что я описываю, Володя был полон сил, хамства и преступной энергии. Ко мне он прицепился еще на подходе к трапу:
— Посмеши меня в дороге, а то настроение хреновое.
— Соперничать с твоим зеркалом? — Спрашиваю. — Ни за что!
Как только взлетели, Дима затрясся:
— Мы точно грохнемся. Наши останки разметает у подножья Арарата.
— Ты что, впервые в воздухе? — Поинтересовался я.
— Мне уши мешают летать. У меня же абсолютный слух! Слышишь, как скрипит крыло?
— По-моему, тебе кажется…
— Ты глухой, тебе легче. Оно скрипит в "ми-миноре".
Марина на меня шипела:
— Зачем ты его заводишь? Не видишь, артист в депрессии! Димочка, успокойся: крылья крепкие…
— Ненавижу миноры, — закатывал глаза гастролер.
Посадка была мягкой. Чумак порозовел и отвесил пару неуклюжих шуток. Нас встретили у трапа трое армян. Один из них был весел и разговорчив, двое других оказались бородатыми молчунами.
— Гагик, — представился весельчак. — Ми любим артистов-мартистов, гастроли-мастроли. У вас все будэт: гостиница-мастиница, коньяк-маньяк, все! Идем за мной!
— Маньяка нам еще не хватало, — заворчала Марина, а Гагику невпопад польстила: — Мы знаем, что у вас красивый город.
Гагик грустно опустил глаза:
— Был красивый, э! Сейчас разруха. Горбачев обэщал восстановить, но — э-э! — он хлопнул себя по ляжкам. — Поедем, сама увидишь!..
Из окна автобуса мы наблюдали то, что осталось от когда-то современного города. Половина домов лежала в руинах. Это были страшные и одновременно странные разрушения: если в первом подъезде пятиэтажного дома жили люди, то второго подъезда могло не быть вовсе, либо он пребывал в полуразрушенном состоянии.
— Что тут творилось, э! — подавляя горькие эмоции, рассказывал Гагик. — Земля смэшалась с кровью. Столько молодых погибло! Школьники на уроках, студэнты в институтах!.. Мой сын… — Он едва сдержал слезы.
— Я же говорил: одичали, — шепнул мне Чумак.
— Заткни свой цивильный фонтан! — Разозлился я.
Мы подъехали к старому каменному двухэтажному зданию. Гагик пояснил:
— Это гостиница. Единственная, что осталась в Гюмри.
— Где, где? — переспросил я.
— В Гюмри, — повторил он. — Нэ называйтэ наш город Лэнинакан: у нас нэ любят…
Внутри гостиницы стены были обшарпаны настолько, что я ощутил себя туристом, попавшим в средневековье. Запах лепешек и жареных макарон, приправленных кинзой, проникал в помещение через распахнутые окна: на улице в десятке метров от входа располагалось открытое кафе.
Мы получили ключи от номеров и поднялись на второй этаж. Мне предстояло поселиться с "Миражистами".
Володя был мрачен.
— Стремно, — сказал он. — Надо выпить. — И достал из дорожной сумки бутылку портвейна. Залпом заглотил половину, даже не поморщившись.
В комнату влетела Марина. Затараторила:
— Надо составить программу: кто за кем. Все билеты до единого проданы.
— Когда гонорар? — спросил Володя, меланхолически зевая.
— После концерта.
— Не пойдет. Мы, вообще-то, жопами рискуем. Надо бы вперед.
— Ладно, посмотрим. — Она обратилась ко мне: — Знаешь какое-нибудь приветствие по-армянски?
— Понятия не имею, — говорю.
— Я по-грузински матерюсь, — сообщил один из "Миражистов", невзрачный волосатик. — Прохиляет?
— Боюсь, что нет, — отвечаю. — Вдруг они поймут?
— Зарежут на хрен, — расстроилась Марина.
— Гагик еще здесь? — спрашиваю.
— Кажется…
— У него спрошу.
Теперь я умею красиво сказать "барэв дзэз танкагин барэкамнэр". Это что-то вроде "добрый день, дорогие друзья". Если, конечно, я не ошибаюсь. Ну, а что такое "цаваттанэм" — полагаю, знают все…
Первые два дня концерты проходили на стадионе. Десятитысячная толпа заполнила трибуны и рычала как многоглавый дракон. Среди публики большинство состояло из бородатых мужиков с автоматами. Меня прошиб озноб.
— Зачэм боишься? — Отреагировал Гагик. — Это фэдаины, наши солдаты. Они воюют за Армэнию. Тэбя не убьют, потому что уважают.
— Я для них артист-мартист? — спрашиваю.
— Правильно! — Обрадовался он.
После моего приветствия толпа подняла вверх автоматы и пустила в небо длинную очередь. Странно, но на сцене я никогда не испытывал страха: он полностью оставался за кулисами. Именно поэтому меня не охватила паника — напротив: я помахал рукой автоматчикам и предупредил:
— Если будем так шуметь, не услышим музыки!
И толпа притихла. Дима Чумак, дрожа всем телом, вышел на сцену под бурные аплодисменты. Публика с достоинством вытерпела его песни и проводила, благодарно постреливая вверх. Я объявил "Мираж". После моих слов толпа истошно взвыла и ринулась к сцене, чуть не сметя на своем пути пост звукорежиссера вместе с пультом и кассетником, тщательно спрятанным под столом. У меня за спиной взорвалась граната. Услышав свист осколков, рассекающих воздух, я постарался как можно быстрее покинуть сцену. Музыканты во главе с Володей вышли на площадку под оглушительный рев. Сделав вид, что подключили гитары и электронные барабаны, встали с видом триумфаторов. Клавишник с "расческой" наперевес даже не стал изображать процесс подключения к электричеству. Грянули первые аккорды, и на сцене, пританцовывая, появилась Наташа — вся в черном: короткой юбчонке и жакете. Большие черные очки почти скрывали ее лицо: Марина решила, что так будет лучше во избежание неприятностей.
Наташа пела о том, как узами общих тайн ее связала музыка с каким-то мифическим парнем. Из песни было непонятно, кто он: ее кавалер, поэт или композитор. Но народ бушевал, кричал и подпевал. Бородатые федаины меняли автоматные рожки один за другим. Говорят, канонада была слышна в соседних селах. Эта вакханалия продолжалась сорок минут, пока Наташа не раскланялась, и музыканты не устремились вслед за ней прочь со сцены. Публика выла "давай еще", заглушая саму себя автоматными очередями.
Я должен был выйти в последний раз и объявить об окончании концерта. Уже на подходе к сцене к моему белому пиджаку прильнул мальчик с окровавленным лицом.
— Дядэнька! — Кричал он, расплываясь в счастливой улыбке. — А завтра Наташа будэт?
— Будет, будет, — пообещал я. — Кто это тебя так?
— Это нэчаянно, прикладом, — махнул рукой он и, подпрыгнув от восторга, побежал к ватаге сверстников, стоявших неподалеку: — Ара, ара, она будэт!..
Толпа встретила мое появление с воодушевлением. Однако пришлось ее огорчить. Неодобрительный свист пронесся по трибунам после моих прощальных слов, но я упредил их недовольство — собрал остатки природного оптимизма, бодро сообщив:
— Но мы с вами не прощаемся. Мы говорим "до завтра"! — И рванул со сцены, бегом преодолев расстояние до помещения администрации, где меня ждала Марина, и уже оттуда вместе с ней помчался к выходу. На улице стоял красный туристический "Икарус". Мы влетели в салон, закрыли за собой дверь, и Марина напряженно скомандовала водителю:
— В гостиницу! Быстро!..
В номере нам не позволили расслабиться многочисленные поклонники. Они стучали каждые десять-пятнадцать минут и, краснея от смущения, интересовались:
— А гдэ увидеть Наташу?
— Не знаю, — отвечал Володя. — Этой информацией обладает только администратор.
— А гдэ администратор?
— Где-то здесь… — Он неопределенно пожимал плечами.
— Вы пэрэдадите ей цвэты?
— Если увижу.
— А коньяк?
— Коньяк — обязательно!..
К полуночи мы осушили не менее пяти бутылок "наташиного" коньяка. Собственной выпивки у нас не было: Марина категорически запретила покидать номер после одиннадцати вечера.
На следующий день концерт повторился с предельной точностью — словно кто-то перемотал пленку фильма назад: те же стрельба, рев толпы и даже мальчик, — только лицо его на сей раз было не окровавленным, а банально грязным. До гостиницы нас довез уже знакомый красный "Икарус".
В номере Володя куда-то засобирался: нервно посматривал на часы и что-то бубнил себе под нос.
— Нам же запрещено выходить, — робко начал я.
— Провел концерт — заткнись, — грубо оборвал меня он.
В половине двенадцатого он вышел из номера и не появлялся до утра. Явился часов в семь абсолютно пьяный. Повалился на кровать, заржал:
— Ну, башлевые мудилы!.. — И тут же отрубился.
Где-то в восемь прискакала Марина. Ее глаза остекленели от ужаса:
— Это звездец, — шепотом кричала она. — Это полный звездец!
— Что случилось? — Спрашиваю.
— Ты должен что-то сделать, иначе первым зарежут тебя!
— Да что произошло?!
— Сегодня последний концерт в здании драмтеатра.
— Спасибо, я в курсе.
— Мы специально это сделали, чтобы пресечь ажиотаж. Но теперь ничто не поможет.
С трудом я добился от нее дельной информации. Наш концерт был запланирован на пять часов вечера, а двумя часами позже в Ереване начинался концерт настоящего "Миража". Короче, авантюра приобретала очертания плачевного финала. И, какой бы глупой ни была Марина, она говорила правду: первым за обман всегда достается тому, кто объявляет артистов. Главным лжецом оказывался я — а, стало быть, и львиная доля праведного гнева должна была неизбежно обрушиться на мою голову. Мне взгрустнулось. Марина потрясла меня за плечи:
— Что ты встал как чурка? Шевели мозгами, пока они еще есть!
Я сел за стол, налил воды из графина. Выпил. Обуздал надвигающийся страх. Постарался взять нейтральный тон:
— Значит, в Ереване? В семь часов? Это точно?
— Я же тебе говорю!.. Ну, ты дубина!
— Давай без оскорблений. Предлагаю сообщить об этом публике.
— Ты что, психически рожденный? Они же тебя гранатами забросают! — Вопила Марина.
— Насколько мне известно, до Еревана полчаса лету, — втолковывал я. — Исходя из этого, предлагаю: группа "Мираж" работает первым номером, раскланивается и как бы едет в аэропорт, а на самом деле прячется в гостинице и сидит тихо. Мы спокойно заканчиваем концерт и так же, шурша, возвращаемся. А утром свинчиваем, пока нас не прибили.
Марина помолчала, потом кивнула:
— А ты не идиот. Рискнем. А Володю я лично пришибу. Он Наташку федаинам продал.
— В смысле?
— Вывез ночью в горы. Уж что они там с ней делали — не знаю, но в городе уже говорят…
— Что именно?
— Вплоть до суммы. Жадная сволочь. Мы с ней об этом не договаривались! Когда проспится, пусть ко мне зайдет.
— Наташа?
— Да ну тебя!..
За час до начала представления мы уже сидели в гримерках. Заглянула Наташа. Ее левый глаз был тщательно загримирован от следов ночного ущерба. Спросила:
— Где Марина?
— Не знаю, — говорю. — Глядя на тебя, подумал, что вы с ней уже виделись…
— Хохмач хренов, — фыркнула она, поспешно надевая черные очки.
Дима Чумак, как всегда, страдал. Поклялся, что ноги его не будет на Кавказе.
— Не торопи события, — мрачно отозвался Володя. — Для этого их еще нужно унести.
Как я и предполагал, мое объявление о концерте "Миража" в Ереване не вызвало никаких подозрений — напротив: публика воодушевилась и потребовала немедленного появления своих любимцев, что те и сделали. Солистка выглядела слегка утомленной, но лошадиные взбрыкивания гитаристов удачно переключали внимание зрителей. По окончании их выступления, я еще раз напомнил, что артисты торопятся на самолет. Наташа послала в зал воздушный поцелуй и скрылась за кулисами. Чтобы как-то остудить толпу, я рассказал пару политических анекдотов, после чего ввернул неуместный пассаж о философии жизни и призрачности бытия. Таким образом, я подвел публику к неизбежности появления на сцене Димы Чумака. Вручив солисту микрофон, я удалился за кулисы. Посмотрел на часы. Было ровно шесть вечера. У меня оставалось полчаса до окончания концерта, и я мог вполне позволить себе попить чай.
Войдя в гримерку, я взял в руку электрический чайник и налил в чашку кипяток. Поставил чайник на стол. Тот отъехал в левую сторону. Удивившись такой самостоятельности неодушевленного предмета, я вернул его на прежнее место. Чайник упрямо отъехал туда же. Я услышал надвигающийся гул, сопровождаемый звоном хрусталя. Звон исходил от люстры, что свисала с потолка, а вот гул… На стене треснула штукатурка, и тонкой острой змейкой поползла вверх к потолку…
Дверь в гримерку распахнулась, и в проеме показалось бледное лицо Чумака:
— Саня! Землетрясение! Валим отсюда!..
Солист исчез так же молниеносно, как и появился. Я бросил чашку с кипятком на пол и метнулся к выходу. Между тем, справа и слева от меня зашатались стены; раздался жуткий треск, словно кто-то прошибал их танковой броней. Со стороны фойе послышался звон бьющихся витринных стекол. Я бежал по длинному коридору, который двигался и стонал как в комнате ужасов. Следом за мной вереницей бежали люди. Наконец, я оказался на лестничной площадке, и уже хотел двинуться вниз, на первый этаж, но слева на меня навалился двухметровый мужик. Его лицо белело как свежевыстиранная простыня, глаза были закрыты. Я схватил его под мышки и потащил вниз. Мимо пробегали люди, и у меня от ужаса не хватило сил позвать на помощь. Уже спустившись на первый этаж, я увидел, что по фойе навстречу мне бежит Гагик. Что он кричал, я не понял, но, подбежав, ловко подхватил бесчувственного мужика за ноги и потащил вместе со мной к выходу. Витрины фойе были разбиты, и мы выбрались на улицу в считанные секунды…
Спустя пару минут гул прекратился. Гагик хлестал мужика по щекам:
— Ара, э… Вставай, ара, э… — И добавлял что-то по-армянски.
Наконец, тот очнулся. Повращал глазами и, слегка приподнявшись, что-то сказал. Гагик указал на меня. Мужик вскочил на ноги и сгреб меня в охапку, приговаривая:
— Шура-джан, брат!.. Цаваттанэм, Шура-джан!..
— Пусть будет цаваттанэм, — тупо соглашался я.
— Не уходи! Стой здесь, я сейчас вернусь! — Он кричал мне в ухо, рискуя оглушить.
— Не уйду, — говорю, — даже если все провалится!..
Я и сам плохо соображал. Понимал только, что нам крупно повезло: ведь могли бы и накрыться медным тазом. Или театром, что, впрочем, не легче…
— Люди телами витрины разбивали, э… — Рассказывал Гагик. — Я сам видел. Как никого нэ разрубило?
К нам подбежал Дима Чумак. Его лицо было перекошено от пережитого страха. Мое, наверное, выглядело не лучше.
— Я думал, что завел публику! — Сообщил он. — Они сперва были веселые, а потом точно озверели. Поперли всей толпой на сцену, и погнали меня за кулисы. Думал, затопчут.
Уже потом Гагик объяснил, что зрители обратили внимание на бешено раскачивающийся над сценой зеркальный шар. В зале мгновенно возникла паника, породившая животный страх толпы…
К нам подъехала черная "Волга". Из передней двери выскочил уже знакомый мне двухметровый и закричал:
— Шура-джан, Гагик-джан, поехали! Будэм пить, кушать, все что хотите!..
— Неудобно как-то, — говорю, — я без администратора ничего не решаю.
— Гдэ администратор? Всэ поедут! Всэ будут пить и кушать!
— Нэ обижай человэка, — шепнул мне Гагик, а вслух сказал: — Ара, сейчас поедем! Артистов забэрем и поедем, да?
"Миражистов" пришлось оставить в гостинице, а мы с Чумаком, Мариной и Гагиком сели в предоставленный нам микроавтобус. Двухметровый, усевшись напротив меня, говорил без умолку:
— Я ничего нэ помню. Наверное, упал. Как ты мэня тащил? Ты малэнький, слабый. Тэбэ кюшать надо! Ничего, Шура-джан, сэйчас приэдем, будет шашлык-машлык, вино-мино, водка-модка, все будэт. Мэня Вазген зовут! Мой отэц — дирэктор спиртзавода! Его все знают! Гагик-джан, знаэшь мой отец?
— Ара, ну? — воздел руки Гагик, исключая всякие сомнения.
— А коньяк-маньяк будет? — уточнил я.
— Э, как не будэт, слюшай? — подтвердил Вазген.
Мы подъехали к каменному забору. Водитель посигналил, и открылись железные ворота. Оказавшись во дворе внушительного двухэтажного дома, мы вышли из машины. Вазген не унимался:
— Ужэ все готово, дарагиэ! Проходитэ в дом, будьте моими гостями!..
На первом этаже в большом зале был накрыт огромный стол. Никогда в жизни я не видел такого количества выпивки и фруктов одновременно. Хозяин рассадил нас вдоль стола, знакомя с друзьями и родственниками.
— Это мой брат Армен, — представлял он. — Он мастер по шашлыку, у нэго свой бизнес. Садись, Ара, да?.. А вот мой дядя Гамлет Вазгенович. Большой человек, слюшай! Начальник милиции, понимаешь. Отэц в Ереване сейчас, но как приэдет — познакомлю. Я хочу сказать тост про моего русского брата. Шура-джан, мы теперь — братья!..
Гагик наполнил вином большой бокал: настолько большой, что я даже испугался.
— Пей, дарагой, — улыбнулся Гагик.
Тост в свою честь я не запомнил — тем более что повторять его бессмысленно. Далее последовали речи гостей. Брат Вазгена Армен выпил за новых друзей, Марина не придумала ничего лучше, чем брякнуть про нерушимые культурные связи. В принципе, я — только "за", но к чему так официально? Следом за ней слово взял Гамлет Вазгенович. Начальник милиции был фундаментален. Его объемный живот навевал мысль о мощи сумиста.
— Друзья, — начал он. — Вэсь мир трясет. Но ни одно потрясэние нэ страшно, если рядом дарагой человэк. Сэгодня русский, не могу сказать богатырь, но настоящий сударь-мударь вынэс моего плэмянника из самого ада. — Он обратился ко мне: — Как смог, слюшай?
— Мне, — говорю, — Гагик помог.
— В знак моего к тэбэ глубокого уважения, — продолжил дядя Гамлет, — хочу подарить тебе пистолэт. Чтобы никто в Москвэ не смог тебя обидэть!
И начальник милиции протянул мне "Макарова", шепнув на ухо:
— Осторожно, заряжэн, слюшай…
— Спасибо, — смутился я, — но на досмотре его все равно отберут.
— Шура-джан, какой досмотр? — искренне удивился дядя Гамлет. — Я уже тэбя досмотрэл!..
В ответном слове я попытался раскрыть тему великого армянского народа, что вызвало бурный интерес у его представителей. По их словам выходило, что все гении — армяне. По крайней мере, Гагик поручился за Пушкина, а Гамлет — за Наполеона. Кандидатуру Гитлера с презрением отмели.
Мы пировали до утра, и мне стоило немалых дипломатических усилий, чтобы вернуть Гамлету его "Макарова". Странно, но никто не обсуждал последствия минувшей стихии: либо не оказалось пострадавших, либо сыграла странная привычка. Даже Гагик не захотел об этом говорить:
— Баллов сэмь, — вяло констатировал он. — Ерунда…
А на рейс мы действительно попали без досмотра: нас довезли до самого трапа. Дима Чумак сокрушался:
— Зря ты пистолет не взял!
— И что бы я с ним делал? — спрашиваю.
— Не знаю. Мне бы подарил: от Маринки отстреливаться…
— Поэтому, — говорю, — и не взял.
До Москвы летели как в трамвае: в салон набились многочисленные родственники пилотов. Они стояли, держась за спинки кресел, и время от времени предлагали в пластмассовых стаканчиках алкогольный "Тархун":
— Дима-джан, дарагой, ты так поешь, э! Выпей, да?.. Твое здоровье!..
Во "Внуково" веселая армянская толпа мгновенно рассеялась, и я вновь ощутил привычное тоскливое одиночество. Москва смотрела на меня подозрительно и вприщур. Иногда осекала словами "куда прешь?". Впрочем, спустя полчаса я уже не обращал на это внимания: природная способность к ассимиляции взяла свое.
Прощаясь, Чумак не упустил шанса пожаловаться:
— Тебе хорошо: завтра отоспишься, а у меня съемка в восемь утра. Как бы не проспать…
— А ты, — говорю, — заведи будильник-мудильник!
На память от Вазгена у меня долгое время хранилась бутылка "Наири". Правда, лет пять назад ее пришлось выпить в связи с каким-то жизненно важным событием. С каким именно и с кем — уже и не помню.
ЛЕПОТА НА ПАРУ ЛЕТ
Народ травил политические анекдоты. В принципе, это нормально: во всем мире вассалы рефлексируют своих сюзеренов. Однако в России носитель властных полномочий свят и неприкасаем, и проклят тот, кто плюнул в его позолоченный нимб!
Мои родители жили в Вязьме. Это в двухстах километрах от Москвы. Разумеется, в шестидесятитысячном городе меня знали многие. Знали, к примеру, что я не чужд шоу-бизнесу; сочиняю злободневные песенки под гитару, веду концерты и гастролирую. Знал об этом и директор местного клуба Витя Малиновский. Он позвонил мне как земляк:
— Саня, что ты делаешь двадцать третьего февраля?
— Вроде бы, ничего, — говорю.
— Приезжай к нам, у нас тут банкет намечается. Поздравишь ветеранов, что-нибудь споешь. Извини, но заплатить мы не сможем. Ты ведь наш земляк!..
Институт землячества, насколько я понял, исключает финансовые отношения. А в связи с отцом-военнослужащим, ведшим кочевую жизнь по разным гарнизонам страны, мне с легкой душой могут звонить земляки из Магнитогорска, Новосибирска, Челябинска, Уфы, и еще полдюжины городов. Так что милости прошу! Но в тот момент я подумал, что торчать в Москве без дела бессмысленно, и согласился.
— Будут ветераны, — обещал Малиновский. — Будет секретарь горкома!
Последнюю фразу он произнес так, словно речь шла о мэре Парижа. Взволнованно поинтересовался:
— У тебя есть в репертуаре что-нибудь патриотическое?
— Да! Кантата о крушении статуи Свободы.
— Это не нужно: ветераны не поймут. А, скажем, о героизме солдат и матросов?
— Ну конечно: "Злые трезвые матросы затащили в винный погреб экстремистку Коллонтай"…
— Черт с ним, на месте разберемся…
И я поехал в Вязьму. Через четыре часа зашел в родительскую квартиру. Отец удивился:
— С чего это вдруг?
— Тебя поздравить приехал, — говорю. — С днем советской армии.
— Не издевайся над геморроем моего прошлого, — нахмурился папа. — Лучше расскажи, как дела.
А дела обстояли кисло: уже месяц как я сидел без работы, проедая последние гастрольные деньги. Разумеется, Валечка мне в этом активно помогал. В том смысле, что — пропить. Сообщил отцу про Малиновского.
— Я слышал, что готовится ветеранский шабаш. — Батюшка был категоричен. — Там будет ветеран НКВД Лепота. Стукач с большой буквы. Так что выступай без политических деклараций, а то я тебя знаю.
Я пообещал. В назначенное время пришел в клуб. Малиновский встретил меня широкой улыбкой трезвого неврастеника. Он напоминал проснувшегося от страха суслика. Но при этом пытался изобразить светского льва. Его густая грива была выкрашена в черный цвет. Вообще-то, от природы он был рыжим, но свое естество предал давным-давно. На лацкане его синего пиджака алела гвоздика — спутница тревог. А причина для беспокойства была очевидной: секретарь горкома отказался от увеселительных мероприятий.
— Он какую-то древнюю бабку обнял в доме престарелых, — объяснил директор клуба. — И вот теперь запаршивел. Подцепил чесотку или что-то вроде этого. Я считаю: это — осознанная диверсия.
— Несомненно, — отвечаю. — Чесоточный секретарь — враг народа по определению.
— Ты меня не понял: я про бабку говорю! — И тут же предупредил: — Только не надо антисоветщины. Я понимаю, семидесятую статью отменили, но мало ли. Слышал стишок: "не до оргазма крановщице — на стройке может все случиться"? Мудро замечено.
В клубном фойе кучковались пенсионеры. Многие из них надели ради такого случая юбилейные и фронтовые награды. Ветераны активно говорили о политике. Иногда робко хихикали над анекдотами. Я подошел к ним, поздравил.
— Что нам ваши поздравления и цацки? — Сердито сказал один из них, седой старик с деревянной палкой вместо ноги. — За что воевали?
— Вы меня с кем-то путаете, — говорю. — Я в бункере Гитлера не был.
— Нынче все сами по себе, — проворчал он и отвернулся. Похоже, он был ярым оппозиционером.
Малиновский всех пригласил в зрительный зал. Объявил начало праздничной программы. Пионеры плохо поставленными голосами прочитали "поэтический монтаж". Всегда ненавидел этот рифмованный коллаж, склеенный из умерщвленных цитат в угоду случаю. Местный балалаечник задорно исполнил "Яблочко", а сам Малиновский взял в руки баян и спел "Темную ночь". В его интерпретации поющий так радовался свистящим пулям и гудящему в провода ветру, что создавалось впечатление, будто песня поется от имени биатлониста-олимпийца. Наконец, он пригласил на сцену меня. Всучил в руки клубную гитару.
Я вышел из-за кулис, встал напротив микрофонов. Поинтересовался у зрителей, "как ваше здоровье".
— Хреново, — ответил с первого ряда хриплый голос, и все присутствующие захохотали.
— Надо себя беречь. — Я пытался нейтрализовать хмурое настроение зала.
— Ты президенту об этом скажи! — отозвался все тот же голос, вызвав повторный взрыв смеха.
И я спел им песню о президенте. Вообще-то, она была о простом русском мужике, вернувшемся с работы и узревшем в "ящике" президента. На фоне державной речи главы государства жена работяги начинает его бранить за то, что он, пялясь в экран, ни черта не делает по дому. Мужик не выдерживает и смело заявляет:
"Вот уже пять с лишним лет
Длится эта мука!
Выключай: мне президент
Надоел как…"
Прерву цитату. Короче, все завершалось тем, что жена "настучала" на мужа, и его, бедолагу, "замели" по статье за оскорбление чести и достоинства президента. Поводом для написания этой однодневной, в общем-то, безделушки, явился процесс против арбатских матрешечников, посмевших запечатлеть на своих изделиях светлый лик Михаила Горбачева. "Ну, фельетон как фельетон. Что здесь такого?" — думалось мне.
Закончив выступление, я зашел за кулисы. Малиновский встретил меня кислой миной:
— Зря ты это. Я и сам предпочитаю вольные позиции, но публично избегаю.
На банкет меня не пригласили, и я поспешил домой. Уже и забыл об этом инциденте, но спустя пару дней в дверь позвонили. На пороге стоял участковый лейтенант Савельев. Сдержанно поздоровался. Я его впустил, проводил на кухню. Предложил чаю. Савельев был старым "ментом" — тем, кого еще уважали за то, что не брал взяток. Любил выпить, но однажды дал обещание жене бросать пить и курить раз в году на целый месяц. Этим месяцем он определил себе февраль, мотивируя тем, что в феврале единственный праздник, который он, хотя и с трудом, но может проигнорировать. Жители Вязьмы с наступлением Савельевской трезвости прятались по подъездам: вспыльчивый участковый мог и побить. Я и сам видел, как лейтенант наказал местного алкаша, справляющего малую нужду у трансформаторной будки. Савельев незаметно подошел, вежливо снял с него кроличью шапку, подставил под струю и, немного подождав, надел нарушителю на голову, назидательно погрозив пальцем: "Ай-яй-яй".
Мне повезло: близился финал Савельевской трезвости, и участковый пребывал в торжественном предвкушении встречи весны.
Я поставил перед ним чашку с чаем.
— Ты вот что, — сдержанно начал Савельев. — Отличился, так сказать…
— Чем? — спрашиваю.
— Я, конечно, тебя понимаю, но Лепота стучит только по принципиальным вопросам. Ты на торжественном мероприятии президента оскорбил. — И он достал из внутреннего кармана шинели вчетверо сложенный лист бумаги. — Вот, полюбуйся.
Это был классический донос в стиле тридцатых годов. Бенефис энкавэдэшника и увертюра "Эгмонт".
"Молодой и тем более опасный враг, затесавшийся среди поздравляющих, а именно (далее следовало мое имя) публично совершил подлую по своему замыслу акцию, оскорбив Президента СССР Михаила Сергеевича Горбачева. В своем, с позволения сказать, выступлении, сопровождаемом шестиструнной гитарой, являющейся, как известно, западным порождением, вышеназванный гражданин назвал Президента нашей страны собакой женского пола, презрительно именуемой в народе "сукой". Эта политическая провокация вызвала суровое возмущение в моей душе, и причинила моральные страдания моей же партийности. Обращаю Ваше внимание на то, что данный субъект гастролирует по всей территории СССР, сея недоверие к партии и преступно возбуждая". Ниже стояли число и подпись.
— Глупо, конечно, — вздохнул участковый, — я и сам в антиалкогольную кампанию пострадал. Но отреагировать обязан.
— Чепуха какая-то, — говорю. — Это же частушки, литературные комиксы.
— Вот и пошутил на два года, — ответил Савельев со знанием дела. — Есть постановление прокурора о твоем задержании. Так что я тебя не видел и к тебе не приходил. Советую немедленно смыться из города.
— А нельзя ли изъять сей подметный листок? — глупо спросил я.
— Это копия. Оригиналы в горкоме, Смоленском КГБ и в Политбюро.
Мне стало не по себе. Савельев пожал мне руку и полушепотом повторил:
— Смывайся, сынок, и лучше — сегодня.
Отец с матерью меня не одобрили.
— Вечно ты лезешь, куда не надо, — сказала мама.
— Я тебя предупреждал: там будет Лепота, — с горечью добавил отец. — Ты же опять все сделал по-своему…
Оправдываться было ни к чему. Бдительность древнего партийца напрочь вытесняла меня из родительского дома. И я отправился к друзьям в Ленинград. Тем же вечером сел в поезд, а утром прибыл на Московский вокзал.
Моя давняя подружка Люба Волкова уже много лет работала на ленинградском радио. В свое время она окончила журфак ЛГУ, вышла замуж за молодого радиожурналиста Славу Немчинова, и включилась в семейный медийный подряд. Я заявился к ним домой без предупреждения — благо, жили они неподалеку: на Марата. Люба как раз пекла блины.
— Что же ты не предупредил? — Воскликнула она, вытирая руки о цветастый кухонный фартук. — Я бы встретила.
— Это не телефонный разговор. А где Славик?
— За сахаром ушел. Уже часа два как его нету. Наверное, в очереди стоит. Да ты раздевайся!..
Мы прошли на кухню. Люба распахнула окно, и принялась выпытывать у меня новости. Пришлось рассказать и покаяться.
— Да ты что?! — Воскликнула она. — Правда, что ли?
— Вспомни, когда я врал?
— Возможно, у меня амнезия. Надо непременно сделать с тобой интервью!
— С ума сошла? Его же в эфир никто не пропустит.
— Еще как: у нас демократия покруче европейской!
Через час явился Слава. Увидев меня, огорчился:
— Это ты? А я думал, любовник… Как раз вина купил…
— Это он ревнует, — объяснила Люба. — Втирает очки цивилизации: я, мол, современный шовинист. Славик, поздравь нашего Саньку: его скоро посадят.
Славик невозмутимо выставил на стол две бутылки "Каберне":
— Давно пора. А за что?
Пришлось повториться. Славик посерьезнел:
— Завтра как раз понедельник, и мы пишем интервью, во вторник монтируем, а в среду они идут в эфир. У нас рейтинговая утренняя программа, ее пол-Питера слушает. Так что подготовься, чтобы внятно сформулировать. Сможешь?
— Оскорбить же смог! — Ответила за меня Люба.
Вечером Славик заставил меня написать об этом статью для какой-то демократической газеты. Сказал, что завтра же отправит с работы по факсу. Резюмировал:
— Будешь молчать — точно загремишь. А так, может, и не тронут.
— Тебе не кажется, что мы раздуваем? — спрашиваю.
— Не кажется. Уверен. — Твердо ответил он. — А по другому они не поймут…
— Кто "они"?
— Те, кому заняться больше нечем, кроме как начальству жопу вылизывать. То-то Горбачев ночами не спит, переживает: "Давно Санька меня не обкладывал!" Завтра же во "Взгляд" позвоню: пусть о тебе сюжет сделают.
Люба предупредила:
— Не переусердствуй, а то внимание ООН привлечешь.
— Надо подумать…
Славик был деятельным всегда. Его энергичность импонировала друзьям и пугала начальство. Последнее предпочитало с ним не связываться: тем более что он поступил в ЛГУ на юридический, мечтая стать правозащитником. Он постоянно с кем-то носился, что-то доказывал и проявлял бурную политическую активность. Познакомился с Собчаком, но тут же разочаровался: "у него только деньги на уме". Детей Славик не хотел, мотивируя это ограничением свободы творчества и "меня-то кто от них защитит?".
В понедельник мы записали интервью. В среду оно прозвучало в эфире. В четверг вышла статья в газете "Голос". В пятницу Славику позвонили "взглядовцы" из Останкино. В субботу я уже был в Москве и давал пространное интервью перед камерой на фоне останкинской телебашни. Словом, маховик, запущенный Славиком, раскрутился на полную мощь. В воскресенье в квартире на Кастанаевской раздался телефонный звонок. Отец был взволнован:
— Слава Богу, ты в порядке…
— Что случилось? — спрашиваю.
— Вчера по радио "Свобода" передали, что ты арестован.
— Вражьи голоса опять клевещут. — Я еще пытался шутить.
— Час назад приходил майор КГБ, хотел с тобой поговорить. Короче, он просил, чтобы ты все это прекратил.
— А то — что?
— Ничего. Он даже не угрожал. Сказал, что вышло недоразумение: они же не знали, что ты такой вонючий…
— А что они хотели? Чтобы я, облившись одеколоном, прибежал к тюремным воротам? Надеюсь, ты ничего ему не обещал?
— Абсолютно.
— Берегите себя…
Чумак, увидев сюжет во "Взгляде", восхитился:
— Отличный ход! И главное — бесплатно!
Марина высказала свое презрение:
— Идиотская идея. Из области глубокого похмелья. Ты становишься одиозным.
Через пару лет на одном из светских приемов меня подвели к экс-президенту СССР Михаилу Горбачеву. Человек как человек, ничего особенного. Только грусть в глазах создавала ощущение земной усталости. И еще знаменитое родимое пятно: оно мне показалось таким исторически значимым, что захотелось к нему прикоснуться и проверить — не нарисовано ли…
Горбачев пожал мне руку, и какой-то неприметный человек в сером костюме негромко сказал ему из-за спины:
— Михал Сергеич, этот человек когда-то публично вас обозвал.
— Как? — заулыбался Горбачев, и мне стало совестно.
— Не вас, — ответил я. — Систему. Я бы все равно уже вышел на свободу…
— Это другое дело, — кивнул Михаил Сергеевич. — Желаю успехов.
Теперь народ почти не травит политических анекдотов. То ли политики утратили индивидуальность, то ли нам отказало чувство юмора.
СТРАСТИ ПО КАЦАПЕТОВКЕ
Провинциалы стеснительны. Они опускают глаза, боясь оказаться не в курсе. Лично мне это импонирует, и раздражает, когда "столичные штучки" намеренно вводят провинциалов в краску. Презрение к провинции сродни предательству собственной природы, своеобразная форма ханжества.
Тем не менее, гастролеры, подобно кочевникам, пренебрегают местами временного обитания. Так на свет появился Урюпинск. Я бы дал этому городу звание героя за нарицательность. Хороший, кстати, город — тихий; живут в нем милые люди, вяжут изделия из козьей шерсти, и — ничего такого.
Давно заметил: выдуманная нарицательность, подобно пресловутому Васе Пупкину, приклеивается по нескольким признакам. Например, по принципу забугорья как зоны отчуждения. Вспоминаются столкновения "стенка на стенку" и междоусобицы с "задунайскими". Отсюда берут историческое начало мифические Зажопинск, Запердянск и Задрищенск. Иногда в стремлении особенно унизить, добавляется приставка "Верхне-"…
Отдельное место занимает отношение к нечистоплотности аборигенов, и на виртуальной карте смело отмечаются Тьмутаракань и Мухосранск.
Гордым особняком стоят уже давно признанные Шепетовка, Сплюйск, Усть-Пердюйск и Пырловка. О Крыжопле не буду: реально я там не был…
Марина бесчинствовала по телефону:
— Народу не угодишь: раскапризничался! Ездили тут с "Ласковым маем" — едва ноги унесли. Зритель нынче нервный: им, видите ли, настоящего Шатунова подавай! А где я его возьму за такие деньги? В итоге облепили наш автобус и принялись раскачивать. Чуть не убили. Ты бы точно в штаны наложил. Поэтому на сей раз берем тебя с собой.
— Ладно, — говорю, — поеду на пустой желудок. Куда именно?
— В какой-то Задроченск Неурожайного района.
— Ты случайно с Кацапетовкой не путаешь?
— Какая разница? У них повсюду одинаковые сараи под названием ДК! Кстати, ты еще не сменил сексуальную ориентацию?
— Нет. А что, надо? — Спрашиваю с ужасом.
— Мы везем эротическое шоу "Коррозии металла". Голые девки, восемь штук. Справишься?
— Пожалуй, воздержусь.
— На фиг ты им нужен! Концерт провести сможешь?
— Лосось икру метал-л! — Отвечаю.
— Там бесспорно будет опасно. Все билеты проданы, тысячный зал, народ дикий, никогда стриптиза не видел. А тут наши девки: они их заведут — бесспорно!
— Бес с чем? — уточнил я.
— Умник! — Разозлилась Марина. — Не делай вид, что оглох!
Это был небольшой городок в Тверской области. Не помню, как он назывался, да и к лучшему: по крайней мере, никого не обижу. Весь город был обклеен кричащими афишами: "Металлический стриптиз". Я представил себе голых мускулистых сталеваров и ужаснулся. Но рядом со мной в автобусе ехали ничем не примечательные девчонки, и их глупое щебетанье никак не вписывалось в заявленную "жесть". Правда, их сопровождали четыре бритоголовых типа. Раздеваться они явно не собирались. Двое сидели на задних сиденьях и угрюмо помалкивали, еще двое расположились впереди меня и постоянно спорили между собой. Один говорил:
— Тридцать два и тридцать два — это сколько будет?
— Два, — отвечал второй.
— А два по шестнадцать и два по шестнадцать?
— Четыре.
— Так что проще? — Допытывался первый.
— Да нет разницы! — Упрямился второй.
— Две сложнее, чем одна, — утверждал первый.
Наконец, я понял, что они говорили о гирях.
Гостиница под названием "Мечта туриста" не навеяла ощущений торжества. Тем более что на дверях местной столовой синим по белому было написано: "Есть нет". Вообще, с объявлениями в городе царила беда: помимо "ворца культуры" в городе процветал дворец "ракосочетаний", а в магазине "Ритм", торгующем музыкальными инструментами рядом с виолончелью выделялась надпись: "вело-анчель" (вероятно, здесь также наличествовали "мото-" и "авто-анчели"). Я уж не говорю о прилавке в гастрономе. На нем кто-то давным-давно забыл ценник, гласивший: "мастурба". В принципе, гастрономические оговорки по Фрейду не возбраняются… Бастурмы в магазине не было, как впрочем, и старой доброй "Докторской". Зато процветал ресторан: здесь продавали слегка подкрашенный чай и абсолютно не сладкий кисель.
Меня поселили в отдельный номер, пышно именуемый "люксом". Ночью я почувствовал, что живу не один: клопы искусали меня с ног до головы. Наутро встретил в коридоре вялого Чумака с опухшей физиономией: ему посчастливилось еще меньше.
— У тебя та же беда? — Спрашиваю.
— Хуже. Мне чуть мошонку не отъели!
Первое представление начиналось в три часа. К двум нас привезли во дворец культуры. Стандартное сталинское здание с колоннами, зал на шестьсот мест, глубокая сцена, красный бархатный занавес — словом, все как везде. Я инстинктивно поискал глазами транспарант "Народ и партия едины".
Марина собрала всех за кулисами. Предупредила:
— Будет много местной пьяни, так что сохраняйте трезвость ума.
— Мы без выпивки не работаем, — заявила одна из стриптизерш: пухлая девица с ярко накрашенными синими губами.
— Девчонок это не касается, — уточнила Марина. — Охрана, будьте на стреме!
Бритоголовые, меланхолично жуя, переглянулись между собой. "Стрем" был им чужд…
Чумак надоел публике уже после первого куплета. Зритель посвистывал, срочно требуя "голых баб". Дима же упорно не покидал сцену. Его громко обкладывали матом обитатели галерки, им вторил партер, но исполнитель упрямо твердил о неразделенной любви. Он буквально врос в сцену как гигантский гриб-паразит. Наконец, отзвучал последний аккорд, и солист, снисходительно поклонившись, удалился за кулисы под оживленные аплодисменты.
Ко мне подскочила та, что с синими губами и сообщила:
— Первая композиция "Рашен водка". Иди, объявляй.
Первые ряды, увидев меня, заерзали. Я поднял правую руку, успокаивая толпу:
— Друзья! Будучи уверенным в вашем патриотизме, я предлагаю послушать и посмотреть композицию о любимом национальном напитке. — И объявил.
Колонки брызнули гитарным пассажем; по ушам прошлась барабанная дробь. На сцену, едва не сбив меня с ног, вывалились три полуголые девки с бутылками водки в руках. Они матерились и пили из горлышка. Время от времени снимали с себя то, что на них было. Партер вжался в кресла; галерка притихла. Пары сотен глаз вылезли из орбит, зрительские рты распахнулись, обнаружив полнейшую беззубость перед лицом публичного разврата. Девицы принимали откровенные позы и показывали языки, целовались друг с другом, изображая лесбийскую любовь — словом, разрушали моральные устои граждан, как только могли. Музыка стихла. Танцовщицы показали залу средний палец и ускакали, сверкая толстыми ляжками. В зале послышались первые робкие хлопки.
— Не давай им опомниться, — рявкнула мне в ухо все та же синегубая. — Следующая композиция "Факел милиции".
— Факел чего? — переспросил я.
— Милиции, чего же еще!
В принципе, мне было все равно: факел или фонарь. Я произнес, как было сказано:
— Господа, — говорю, — вы видели когда-нибудь факел милиции? Я — тоже нет. Но сейчас у нас с вами появился шанс его лицезреть.
— Какой факел, глухомань?! — Донеслось из-за кулис. — Фак ин! Трахать! Вот село!..
Лучше бы я не вносил поправок, ибо зал сошел с ума: он принялся дружно скандировать полюбившееся слово "фак", словно речь шла о чемпионстве "Локомотива". На сцене воцарилась разнузданная оргия. Голые стриптизерши трясли грудями, напоминавшими обвисшие уши спаниеля, вытаскивали с первых рядов мужиков, раздевали их до трусов и сталкивали в партер. В Америке подобным представлением наверняка бы заинтересовалась полиция нравов…
На обратном пути в Москву я ехал в автобусе абсолютно пьяный. Сзади меня полураздетая девица лобызалась с охранником. Я попросил приглушить звук.
— А тебе что, завидно? — заржали они.
— Нет, — говорю, — просто из-за ваших поцелуев мне Брежнев приснился.
— Рассуждаешь как Пырловчанин, — пристыдили меня, а я решил не связываться.
Играя "на понижение", бессмысленно рассуждать о потере каких-то там ориентиров. Низводя жизнь до уровня комиксов, мы убиваем в себе лучшую часть природы. Меня больше не шокирует призывная надпись "Рождественский стриптиз", что висит у ресторана напротив. Вальпургиеву ночь никто не отменял. Сегодняшний день — лишь плод вчерашних зерен, рукотворный итог всеобщего инфантилизма. И причем здесь Урюпинск?
СОБАЧИЙ ВАЛЬС
Рихтера просили сыграть "Дорожную песню". Он сел за рояль, неторопливо поднял пальцы над клавиатурой, и — грянул собачий вальс…
Стук колес не успокаивает меня. Зачем я здесь, в этом темном вагонном пространстве? Что заставляет меня высматривать в грязном окне холодные огни пробегающих мимо станций, чужих домов, силуэты случайных людей?
Когда-то я любил поезда; мне нравилось залезть на верхнюю полку и смотреть оттуда на разбегающиеся стрелки дорог; обожал грузинский чай в подстаканниках и рафинад в хрустящей упаковке. Но жизнь текла; точнее, она рассыпалась, как соль из спичечного коробка. И я поссорился с дорогой, навсегда возненавидев ее романтику…
Мы ехали в Севастополь. Марик — друг и учитель всех начинающих, остепенившийся остряк-конферансье, вытащил меня на гастрольную презентацию. С нами ехали актер Лев Прыгунов, театралка Лена и Инга, юная актриса с одною ролью в кино. У нее были жгуче-черные волосы, крыжовниковые глаза, очерченные резкими стрелками казачьих бровей, пухленькие капризные губки, и что-то мальчишеское в сдержанных намеком движениях. Я тайком разглядывал ее, покуда Марик любезничал со свирепой проводницей. Это была утомленная дорогой женщина. Марик знал как дважды два: все женщины, неудовлетворенные жизнью, страдают бессонницей. Его благородная седина располагала к доверию. Он понизил голос до интимного полушепота:
— Я открою вам один секрет. — Мифический секрет он открывал часто, и всем подряд. Внутри него зияла загадочная пустота. — Я экстрасенс. Вы плохо спите…
Под его искренним, как бескорыстная ложь, взглядом, женщины смущались и краснели. Он обволакивал их речью, как удав цыпленка.
Душа проводницы по-весеннему потекла:
— Вы — правда экстрасенс?
— Конечно. Я вам помогу. Сегодня вы будете хорошо спать.
Счастливая, она отплыла к другому купе. Вскоре принесла чай:
— Только для вас. — И зарделась, как солнце, опоздавшее к закату.
Взгляд Марика излучал свет небесной благодарности:
— Спасибо. Спите спокойно, гражданка…
Едва она ушла, Прыгунов назидательно произнес:
— Учитесь, господа. Перед вами катастрофический усыпитель проводниц и машинистов.
— Как ты умело наносишь мне раны! — возмутился Марик. — Но я подстерегу тебя и ударю так, что ты даже не заметишь!
Театралка Леночка весь вечер цитировала Надежду Хазину, вдову поэта Мандельштама. Она знала ее мемуары наизусть. Про Мандельштама говорила:
— Осип Эмильевич был беззащитный человек. Его пинали. Особенно Горький. Он штаны Мандельштаму не выдал. Мандельштам просил, а тот не выдал. А Маяковский — исполнитель приказов. Правда, писать он умел. Моча у него была в норме. Так говорила Ахматова…
Время тянулось медленно. Мы с Ингой вышли в тамбур, закурили.
— Ты, — говорю, — что-нибудь понимаешь? Горький, Маяковский. Не купе, а пен-клуб.
— Марик просил присматривать за тобой, — виновато призналась она. — Говорит, презентация ответственная, а ты пьешь.
— Я еще и ем. Кстати, тут рядом вагон-ресторан…
— Нет, спасибо. Имей в виду.
— Ты меня не выдашь?
— Нет. Ты хорошо поешь. Ты пел в театре на презентации. Мне понравилось.
Помню, как Марик привел меня в театр Киноактера на репетицию, предупредив:
— Там будет Лидочка Лагутенко. Не бойся ее.
— Почему я должен ее бояться?
— Потому что она тебя ненавидит.
— За что? — удивился я.
— Это нормально. Она ненавидит всех талантливых людей. Но ты ее все равно не бойся. Бойся ту, которая напротив нее.
— Это театр, — спрашиваю, — или комната ужасов?
— Театр, театр. А театр — это пауки в банке. В общем, бойся ту, другую. Она пытается протолкнуть своего мужа.
— Естественно, — говорю, — она же его любит.
— Да, но мы его не любим. Мы за тебя.
Ох уж эти детские интриги!
Когда я вошел в зал, "та, что напротив" воспитывала несчастного Прыгунова:
— Как вы смеете утверждать, что в нас живет палач и жертва? — кричала она. — Это чудовищно цинично!
"Да, — думаю, — если Прыгунов — циник, кто тогда я?.."
Лева со щедростью жертвы помалкивал. Ее уничтожающий монолог был прерван Мариком:
— А вот и Санечка. Ирочка, давайте послушаем его песню.
Ирочка ощупала меня презрительным взглядом:
— С меня хватит. Я уже слышала эту пошлость на магнитофоне. Все ларьки верещат его голосом!
Мне стало не по себе. Марик знал, что еще одной такой же реплики я не скощу. За меня вступился Лева:
— Зато он талантливый…
— Сколько вам лет, молодой человек? — с нетерпением спросила Ирочка.
— Двадцать четыре.
— Закончили консерваторию? Нет? О чем мне с вами говорить?
Она отвернулась. Я перестал для нее существовать. И все же мне позволили спеть на презентации. Но вначале по настоянию Ирочки солировал батюшка. Внешне он напоминал Герасима, скорбящего по Муму. У него дрожала рука; его внутренний мир извергал плотное амбре. Побеждая похмелье, он освящал черный символический деревянный камень с кровавой надписью "жертвам ГУЛАГа". Хотелось вызвать психиатра.
Я спросил у Лидочки Лагутенко:
— Не этим ли орудием убили Кука?
Она дико посмотрела на меня и отшатнулась. Спустя минуту, она уже выводила на сцену своих малолетних внуков. Активно жуя, мальчики преподносили камню гвоздики…
…Севастополь встретил нас уютным апрельским солнцем. Повсюду зеленели тополя, и я подумал, что природа — единственная в мире вещь, не изменяющая самой себе. Ей незачем лгать и притворяться.
Презентация прошла по-будничному просто. Полупустой зал населяли курсанты и пара гражданских лиц. Дамам подарили цветы, мужики довольствовались комплиментами.
Настроение уплывало за горизонт вместе с закатом. Трезвая ярость философским камнем давила душу.
— По "Голосу Америки" передали, что ты собираешься напиться, — мрачно сообщил Марик.
— Да, мои замыслы масштабны.
— Я открою тебе секрет. У Левы сегодня день рождения. И у него есть подружка Тереза.
— Какая прелесть!
— В некотором смысле — да. Она миллионерша. Содержит приют для собак чиновников.
— Чиновники, действительно, — собаки, — соглашаюсь.
— Не остри. Тереза приглашает нас в пансионат, и все. Поедем на ее "Мерседесах". Так что соответствуй…
Чресла и душа — две вещи несовместные. Душа противится комфорту, в то время как задницу неудержимо влечет в "Мерседес". По этому поводу Марик сказал: "Где гуляют доги, там дворняжкам делать нечего". Я, бесспорно, был дворняжкой: мой безродный рыжий хвост презрительно отмахивался от предметов роскоши.
Пансионат "Южный" был построен по приказу Брежнева в сорока километрах от Севастополя, чуть дальше знаменитого "Фороса", где когда-то томился президент Горбачев.
Солнце уже село за горизонт, и он наплывал на небо темными сумеречными сводами. За окнами машины беззаботно пробегали высокие кипарисы. Внезапно из хаоса деревьев выросло тяжелое больничного цвета здание. Лязгнули железные ворота.
— Приехали, — сказал водитель, — прошу-с.
Он щедро благоухал фальшивым аристократизмом. Давно замечено: лакей всегда высокомернее хозяина.
Мы вышли из машины. Нас встретила моложавая женщина. На вид ей было от двадцати до семидесяти. Это была Тереза. Широким жестом она пригласила нас войти.
Заведение напоминало экологически чистый террариум. Судя по рассказу Терезы, Брежнев любил нырнуть в теплый бассейн или подремать у психологического фонтана. В тропических кущах повсюду подстерегал свежий воздух.
— Отчего вы такой робкий? — спросила Тереза.
— Это неправда, — отвечаю. — Я умею хорошо хамить.
Марик шептал:
— Ты ей понравился. Смелее!..
На стенах висели картины Рериха и Айвазовского. Каким-то чудом в их компанию затесался Налбандян.
— Вы любите живопись? — спросила Тереза.
— Абстракционизм, и все связанное с экскаваторами.
Она ввела нас в просторный зал. В центре стоял широкий стол с выпивкой и закусками; под потолком в тысячу свеч горела хрустальная люстра. Играла легкая музыка. Мы расселись. Торжественный голос Терезы разливался затрапезной арией. Марик отодвинул от меня бутылку:
— Ты нам нужен живым. Улыбайся Терезе. Инга, проследи…
Я изобразил оскал сытого паразита.
Лева Прыгунов славился своей добротой. Он обладал широкой, как проспект, душой, и мягким, как у коалы, характером. Однажды спас Василия Шукшина от мордобоя. Они жили по соседству. Возвращаясь домой, Лева встретил у подъезда субъекта с повадками невольника магаданских просторов. Тот узнал Леву:
— Вы, — спрашивает, — Бонивур?
— Покойный, — уточнил Лева. Он очень гордился этой комсомольской ролью, сыгранной в советском сериале.
— Я к Шукшину, — продолжал невольник. — Морду ему хочу набить. Будь другом, проводи. Ты "Калину красную" видел? Он же все наврал!..
Лева дал ему трешку. Тот успокоился:
— Если бы, — говорит, — не ты, я бы его покоцал. Я человек нервный, восемь лет мышку гладил.
Из-за своей доброты Лева долгое время считался не выездным. Но после роли комсомольца Бонивура власти обнаружили в актере лояльность, и осторожно стали выпускать: поначалу в Польшу и ГДР, потом — в капиталистические дебри Франции. В Париже он послушно избегал красных фонарей и идентичного цвета флагов. Словом, он жил в согласии с судьбой, что позволяло ему утверждать:
— Я просуществую сто двадцать шесть лет: сто двадцать полноценно, и последние шесть — в маразме…
После третьей рюмки Терезе захотелось танцевать вальс. Ее взгляд жадно поглощал мою скромность. Она подвалила ко мне, раскрепощенно виляя бедрами:
— Потанцуйте со мной.
Я смущенно встал, она властно меня подхватила и повела в танце. Начала светский треп:
— Что же вы не пьете?
— Предпочитаю сок, — соврал я.
— Играете в блэк-джек?
— Да. А что это такое?
— Вы действительно не знаете? Я вас научу. Кстати, меня зовут Тереза.
— Ничего, — говорю, — не расстраивайтесь.
— Вы зажаты, поэтому все время шутите. Я вас расслаблю. Давайте перейдем на "ты"?
Я покосился на Марика. Он показывал мне "о'кей".
— Попробуем, — согласился я.
— Ты поселился в гостинице? Там нет горячей воды, — ужаснулась она.
— У меня кипятильник. Мощный. Воду в ванной кипятит за минуту…
— Можешь остаться здесь, если хочешь.
— Музыка, — говорю, — кончилась.
Она кокетливо улыбнулась и, как ни в чем не бывало, повернулась к Леве:
— Хочешь выиграть состояние?
— В валюте? — уточнил он.
На втором этаже располагалось казино. Тереза раздала нам жетоны. Мне никогда не везло в азартные игры, и я быстро все спустил. Инге везло больше. Дилер трижды менял колоду. Я сказал ей:
— Имей совесть, ты оставишь парня без штанов.
— Наденет другие, — сердито сказала она. — И вообще: иди к своей Терезе.
В следующем зале был уютный бар. Я заказал виски со льдом. Потом еще. Приятно пел Армстронг. Его треснутый голос плавал в голубых разводах табачного дыма. Я захмелел быстро и неожиданно. Все, что грозило безысходностью и катастрофой, казалось теперь смешным и беспомощно-жалким. Окружающее приобретало черты заурядности. Сквозь дым я слышал тревожный голос Марика:
— Куда он подевался? Только что был здесь…
Тереза вела меня под руку. Ее речь закрадывалась мягкой щекоткой:
— Ты ничуть не азартный. И слабый. Зачем ты напился?
— Я пил за здоровье Левы. Пусть он доживет до маразма. Он обеспечил себе счастливое детство. Инга выиграла?
— Ей повезло.
— Я за нее тоже выпил. Где Марик?
— Они уже пошли к машине.
Я резко протрезвел:
— Мне надо ехать.
— Ты уверен?
— Простите…
Она отпустила мою руку:
— Я провожу. Там сторож спускает на ночь собак. Меня они не тронут.
Мы вернулись в гостиницу.
— Леночка в одноместном номере спит с Мандельштамом, — объявил Марик, — мы с Левой. Ваш номер двести третий. Алкоголиков прошу не причащаться.
Пьянея от легкости мыслей, я решил залезть под душ. В ответ на это гостиничный сервис оскалился навязчивым сервисом: из холодного крана пошел кипяток. Горячий же, напротив, бурлил пустым весенним мотивом. Я вышел из душа, лег в постель. Инга лежала напротив.
— Почему ты не остался? — спросила она.
— Я с теми, кому везет.
— Не подлизывайся, хамелеон. Ты хотел, просто не решился. Ты не решился взять даже то, что само идет в твои руки. — Ее голос в темноте звучал резко, как расстроенный рояль.
— Что ж, — согласился я, — лень спасает меня как художника: я не делаю лишнего.
— Ты просто трус, — заявила она, — а искусство для тебя — одеяло, которым удобнее всего прикрыться.
Странная вещь: первые сутки знакомства дают повод для решительных суждений, вторые приносят глубокое разочарование, а уже на третьи мы совершенно не знаем друг друга…
В Москве я расстался с Ингой на станции "Комсомольская".
— Спешишь? — спросила она.
— Куда? Ах, да, очень…
Я ужасно устал от правды. Мои губы скользнули по ее капризным губам, но лишь в один миг; и, краснея ото лжи, я перевел поцелуй на ее бледную щечку:
— Я был счастлив…
— Никаких телефонов. Извини. — И уже совсем свободно: — Ой, моя электричка. Бай!..
Двери электрички с грохотом закрылись…
…Голос Марика неестественно метался между пустыми стенами. За последние дни здесь перебывало много народу, и он даже радовался этой грустной опустошенности.
— Я дам знать, как меня найти, — говорил он. — Не сомневаюсь, что это будет Бруклин.
— Когда самолет? — спросил я.
— Завтра в семь. Моя семья там уже больше суток. Теперь, наконец, и я…
Марик бестолково суетился, переставлял чемоданы, бегал взад-вперед по комнате. Это спасало его от никчемной ностальгии.
— Никто не посмеет меня осудить! Кому здесь нужны мои репризы? — оправдывался он. — Кстати, почему ты до сих пор не освоил английский?
— Боюсь, когда приеду, Америку поглотит Китай, а мне будет лень переучиваться.
— Ты всегда был легкомыслен. Мне Инга звонила. Какой-то твой однофамилец пьяный попал под поезд. Она думала, что ты.
— Не стоило ее разочаровывать.
— А Лева Терезу видел. Недавно, в Париже… Слушали на магнитофоне твои смешные песни. Она даже расплакалась… Тебе нужна собака? У моего соседа пудель сдох. А щенки остались.
Он вернулся с маленьким трепетным черным комочком:
— Вот, держи. У тебя молоко есть?
— Попробую нацедить, — говорю.
Марик сел на чемодан. Внезапно преобразился: с лица исчезли морщинки, в глазах блеснуло торжество позднего прозрения:
— Послушай, босяк… Хочешь, я открою тебе один секрет?..
ИЩИТЕ СПОНСОРА
Газеты пестрели объявлениями: "Ищу девушку для отношений. Не спонсор"…
Друзья говорили: "Ты талантлив. Найди спонсора и раскрутись". Как будто речь шла о червонце у порога винного магазина.
Я и сам понимал, что деньги нужны. Они необходимы для эфиров, записей, рекламы…
Дима Чумак пожимал плечами:
— Какие вопросы? Существует масса дамочек с кучей валюты и сексуальных проблем. Как ты смотришь на Маринкину подругу Изольду?
— Искоса и с состраданием, — говорил я.
— У нее же бесконечно длинные ноги!
— Вот именно, а это уже — патология.
— Твои принципы — предлог для оправдания привычной нищеты, — заключал он. — Могу подогнать Ксюху из "Внешторгбанка". У нее необъятная, как Родина, "жэ"!..
Словом, ничего не получалось. И как-то раз меня пригласили выступить в недавно открывшемся ночном клубе. Он назывался "Экспресс". Менеджер, молодой рослый парень с прилизанными черными волосами и снисходительной улыбкой мудрого швейцара, многозначительно пообещал:
— Будет много богатых людей. Главное — понравиться.
Чумак оживился:
— Возьми меня с собой!
— А где Марина?
— В печенке!
— Пожалуйста, — говорю. — Начало в семь.
— А контрамарка?
— Извини, нету…
— За чей счет выпивка?
— Не наглей!..
Он явился в половине седьмого. На нем была яркая гавайская рубашка и полосатые брюки, как у начинающего сутенера. Дима нашел меня у барной стойки, хлопнул по плечу:
— Хай. Что будем дринчать?
— Лично я — воду без газа: мне же еще работать.
— Ах, да, — спохватился он. — Ну, и где обещанные львицы и акулы?
— В зверинце и аквапарке.
К нам подсела высоченная девица с черным каре и ярким макияжем. Ее губы блестели от красной помады, зеленые глаза призывно щурились. Дама достала из сумочки длинную сигарету и потянулась к Чумаку:
— Я тебя узнала. Ты такой секси, а я — Джулия.
— Простите, — говорю, — мне на сцену пора.
Пока я пел свои "гламурные частушки", Джулия охаживала Диму, как Багира — Маугли. Она положила голову на его плечо и лениво хихикала, томно прикрыв глаза. Ее грациозность граничила с развратом.
Спев последнюю песню о неизбывной любви и сорвав аплодисменты, я спустился со сцены в зал, где меня тут же подхватил под руку мужчина лет сорока. Он был невысок ростом, в синем бархатном костюме; его раскрасневшееся лицо напоминало маску конферансье из знаменитого кукольного спектакля.
— Аркадий, — мягким баритоном представился он, пожав мне руку. Рукопожатие оказалось мягким и теплым, как свежее кошачье дерьмо.
Я ощутил неловкость, но Аркадий удержал меня обеими руками:
— Не стесняйтесь, составьте мне компанию! Люблю талантливых мальчиков.
Это прозвучало двусмысленно, но не настолько, чтобы сразу нагрубить, поэтому я лишь пожал плечами:
— В принципе, есть пять минут…
Аркадий увлек меня за столик слева от сцены, усадил за него и принялся мурлыкать:
— Вы пробуждаете чувства, в вас что-то бурлит…
— Это живот, — говорю. — Я не ел перед выступлением.
— Голодный художник — это плохо, — заключил Аркадий. — Но я вас накормлю. Желаете филе ягненка? Официант!..
Мой новый знакомый оказался владельцем нескольких закрытых клубов. Когда речь зашла о бизнесе, признался:
— Все сугубо специфично, как у Фрейда. Вы признаете его правоту?
— Не совсем…
— А я — да. Все сугубо. — И тут же сделал вывод: — Вы не должны быть одиноки. Вам необходимо развернуться во всю ширину.
Я невольно оценил свои габариты: масштабы, которых требовал собеседник, явно им не соответствовали.
— Не скромничайте, — убеждал Аркадий. — Я узрел вашу искру. Ее надо раздуть воздухом моих финансовых возможностей.
— Когда, — спрашиваю, — начнем раздувать?
— Сейчас же, немедленно! После ужина поедем ко мне. Это мой шанс послужить искусству! — И мягко погладил меня по спине.
Что-то неприятное поднялось из глубины моего подсознания: настолько мерзкое, что я вскочил из-за стола и сдавленно шепнул:
— Мне необходимо в туалет.
— Пойдемте вместе! — Обрадовался он и привстал со стула. — Познаем естество друг друга!
— Ни в коем случае! Я бурлю и раздуваюсь!
— В таком случае я вас подожду, — улыбнулся Аркадий.
Я выскочил из клуба через служебный вход (слово "задний" кажется здесь неуместным)…
На следующий день Чумак набросился на меня с проклятиями:
— Ты куда меня привел, извращенец? Меня там чуть не трахнули!
— Ты же сам этого хотел, — удивился я. — И Джулия тебе понравилась…
— Никакая это не Джулия, а переодетый в бабу пидор!
— Странно, — говорю, — с виду не подумаешь.
— А тебя весь вечер какой-то хмырь искал. Тоже не лучше. Ты что, сменил ориентацию?..
Поиски спонсора — дело не столько трудное, сколько опасное. Все зависит от комплекса желаний, совместимых с запретами, и готовности далеко зайти. Ищущий должен обладать определенным набором способностей, не противоречащих притязаниям бизнес-партнера: мягкость фекальной массы в сочетании с твердостью засохших испражнений — вот эталон спонсируемого индивидуума. В противном случае, крах и фиаско будут преследовать повсюду…
После описанных выше событий прошла неделя. Мне удалось провести какой-то концерт и даже бесплатно поучаствовать в радиопередаче. И, пока я был в эфире, Валечку напугали. В квартиру явился звероподобный "шкаф" и с порога потребовал меня.
— Нету, — промямлил Валечка. — Его по радио показывают.
— Ты что, дебил? — Спросил "шкаф".
— Инвалид я, — уточнил Валечка. — После ходки…
— Тем лучше, — смягчился посетитель. — Я его на кухне подожду, а тебя уважу. — И достал из кармана бутылку водки.
Вернувшись домой, я обнаружил, что Валечка сидит за кухонным столом, обхватив голову руками, и жалуется:
— Кругом сплошная чернота: и в магазинах, и на рынках!
— Мы — русские, — внушал "шкаф", — и будем действовать. Ты опускаешь руки, а надо поднять голову.
Валечка поднял:
— Дык… Я действовал, — зашептал он. — Напился армянского коньяка и заблевал дверь квартиры азербайджанца! И это только начало!
— Правильно, — похвалил его собутыльник. — И не останавливайся.
Они явно уважали друг друга.
Наконец, "шкаф" заметил мое присутствие. Неуклюже встал со стула и протянул мне широкую, как ласта, ладонь:
— Рома, Платон. Собирайся, брателло, поехали.
— Куда? — Спрашиваю.
— В Смоленск, к Сократу. Уважь его, и он тебя уважит.
— А Плутарх уже там? — Не выдержал я.
— Какой? Солнцевский?
— Неважно, — говорю.
— Не томи, тачка ждет…
…По дороге в Смоленск Рома поведал мне о широкой душе вора в законе Сократова по кличке "Сократ". Выяснилось, что бандит заинтересовался моей скромной персоной, услышав песни на магнитофоне. Сегодня же у Сократа семидесятилетие, и юбиляр изъявил желание видеть меня на своем празднике жизни.
— Не обидим, — пояснил Рома. — Сократ ценит таланты: картины там, песни, девочек… Тыщи баксов хватит? Только не наглей.
— Хватит, — вздохнул я.
— Молодец, что не жадный, — улыбнулся "шкаф" и возмечтал: — У нас там красота. Природа, и все такое. Очень удобно: чуть что — лес рядом.
— Как же вы меня нашли? — Я начинал трепетать.
— Это "менты" ищут, а мы — находим, — ответил он со снисходительным величием.
До Смоленска домчались часа за четыре: Платон обогнал всех водителей страны, приговаривая "говно ваш Шумахер". Мы остановились у высокого бетонного забора с железными воротами. Впрочем, ничего иного я и не ожидал. Рома предупредил:
— Ты — братишка культурный, поэтому по "фене" не пи…и. Сократ дешевых фраеров не любит.
Въехали во двор. Здесь не было ни души, и только густые деревья шумели зелеными кронами. Мы вышли из машины, прошли по длинной узкой дорожке, выложенной розовой фигурной плиткой. По бокам дорожки цвел аккуратно подстриженный кустарник. Вероятно, Сократ был большим ценителем природы. Наконец, мы подошли к длинному двухэтажному особняку, построенному в стиле усадьбы XIX века. Перед центральным входом стояли белые колонны, сам особняк был выкрашен в желтый цвет.
Смеркалось. В аллее зажглись "Петербургские" фонари.
Платон ввел меня в холл, где тут же сам и обыскал.
— Так положено, — извинился он. — А вдруг ты успел ссучиться?
— Естественно, — согласился я. — Четыре часа — огромный срок.
Мы поднялись по мраморным ступенькам на второй этаж. По стенам были развешаны портреты. Сначала я подумал, что это — знатные предки "Сократа": сплошь князья да графы. Но Рома с видом экскурсовода объяснил:
— Это — Витька-халява. Его в прошлом году "айзеры" на разборке замочили. А это — Димон-белочка. Он сейчас в психушке: от белой горячки лечится. Даже там в авторитете…
Словом, иконописные лица изображенных, выставленные в классическом интерьере, совершенно не соответствовали роду их занятий.
Мы поднялись на второй этаж. Здесь было шумно. За большой белой, с позолотой, дверью слышались полупьяные голоса и громкая музыка.
— Это местные музыканты, — сообщил Платон и остановился. Дал последнее наставление: — Не ссы, все будет пучком. Ведь для тебя что главное по жизни?
— Доказать теорему Ферма, — смело предположил я.
— Не обосраться, — уточнил он.
Я понял, что естественные отправления в этой компании не приветствуются.
Рома распахнул передо мной двери. Стоя на пороге, я увидел длинный широкий стол, накрытый более чем на сто персон, и, собственно, самих приглашенных. К моему удивлению, среди них я не обнаружил ни одной бандитской физиономии: сплошь интеллигентные лица. Хоть сейчас пиши портреты, и — в Эрмитаж. Надо ли говорить, что обстановка здесь царила почти аристократическая?
Платон ввел меня в зал и усадил за стол напротив благообразного вида седовласого дедушки в пенсне. Дедушка при этом внимательно посмотрел на меня и слегка наклонил голову. Я тоже не удержался от поклона.
Музыканты перестали играть. Рома преобразился. Стоя за моей спиной, изрек:
— Господа, прошу любить и жаловать: наш земляк Александр. Он покорнейше согласился принять приглашение, и прибыл из Москвы.
Сидящие за столом зааплодировали. Дедушка еще раз наклонил голову и, пристально глядя мне в глаза, спросил:
— Так это ваши произведения я давеча имел честь слышать?
— Вероятно, — ответил я, начиная сходить с ума.
— Премило, — улыбнулся он. — Кстати, весьма рекомендую: изумительное французское вино урожая шестьдесят восьмого года. Это напоминает мне о семи годах, проведенных… впрочем, неважно. Не откажите юбиляру в любезности, попробуйте!
— Покорнейше благодарю, — сказал я, подозревая себя в галлюцинациях.
Мне наполнили бокал, и я тут же залпом его осушил, обнаружив собственное невежество: кто же так жрет вино черт знает какого урожая?..
Дедушка кивнул кому-то в сторону, и мне принесли гитару.
— Потешьте старика, — попросил он.
— Просим! Просим! — Закричали присутствующие.
Рома тихо шепнул мне на ухо:
— Пой, блинах, не кобенься…
Я лихорадочно перебирал в памяти свои старые песни, пытаясь вспомнить слова той, давней, единственной блатной, коей согрешил много лет назад, и что теоретически могла бы понравиться юбиляру. Наконец, в голове всплыли первые строчки. Дальнейшее было делом техники, ведь главное — начать. И я взял первые аккорды:
Снова вдоль берега снег белый стелется
Снова над пропастью воет метель:
Это решеткою в жизнь мою целятся,
Это тюремная плачет постель…
Дедушка снял пенсне и прикрыл глаза, скрывая за ними видеоряд воспоминаний. Я перешел на припев:
Ах, эти древние окна тюремные,
Двери Бутырские, стены острожные!
Где ты, азартная жизнь доэтапная,
Жизнь позапрошлая, неосторожная?!
Эти суровые вопросы едва не добили деда. Он достал носовой платок и уткнулся в него, как голодный младенец — в пышную грудь матери. Возвышенные лица гостей напоминали портреты декабристов, отсидевших "от звонка до звонка". По моей щеке катилось что-то мокрое и теплое: это Рома Платон обронил скупую слезу "откинувшегося" политкаторжанина.
На последнем аккорде я подергал гриф гитары, имитируя абсолютную тоску. Эффект превзошел ожидания: крики "браво" заглушили аплодисменты. Сократ мгновенно высушил слезы и лично налил мне вина:
— Вы, юноша, образно отразили наши честь и достоинство. Выпьем за талант!
Все чокнулись, и я вместе с ними…
Юбиляр, между тем, и не собирался уходить от проблем искусства. Он вещал:
— Милостивые государи и государыни! Я рекомендую нашему юному другу… — Он указал перстом на меня. — …принять мое предложение и выпустить цикл романсов на мои стихи. Будьте так любезны, послушайте…
Дедушка снова надел на нос пенсне, неторопливо достал из внутреннего кармана пиджака вчетверо сложенный лист бумаги, развернул его и, глубоко вздохнув, прочел:
У медведя глаза человечьи,
И пупырчатый кожаный нос.
Человек в этом мире не вечен,
И тебя завалить — не вопрос!
Будь я автором данных строк — немедленно завершил бы произведение, однако дедушке было чем продолжить:
Из медвежиных глаз не по-детски
На подушку скатилась слеза.
Он висит на стене, как советский
Неизвестный герой-партизан!
Его успех среди слушателей превзошел мой. Полагаю, что сам Пушкин проиграл бы Сократу в рейтинге популярности.
Автор устало опустился на стул и пристально посмотрел мне в глаза:
— Вам понравилось?
Что мне оставалось делать? Тем более, что лес — рядом…
Сократ откинулся на спинку стула и утомленно изрек:
— Я беру на себя обязательство по выпуску своего альбома. Напишите музыку и спойте. Этот клад не должен пропасть. Через месяц Платон оплатит студию…
Я понял, что пора смываться.
На обратном пути Рома не закрывал рта. Интересовался:
— Как думаешь, кто победит на ринге: Тайсон или Льюис?
— Чарли Чаплин, — говорю.
— Это кто? Клоун?
— Почему "клоун"? Он в кино боксировал.
— Так то — кино…
Жаль, что маленькие люди побеждают лишь на экране, да и то все реже…
Дней десять я страдал сомнениями: ввязываться ли в эту авантюру? Кому нужен бандитский альбом, и как выкрутиться? Я даже подумывал о том, чтобы съехать на другую квартиру, так ведь все равно найдут…
Но Рома больше не появился. Позже я узнал, что через неделю после своего юбилея Сократ объелся возбуждающих средств и умер, не успев доползти до любовницы. По Смоленску ходили упорные слухи, что вора "в законе" отравили грибным жульеном, но это никому не интересно.
А красавицы и артисты все продолжали искать спонсоров. И кое-кто весьма преуспел.
ПРАПОР НА СЕВЕРЕ
— Разябай ты, разябай! — орал прапор Величко, — Цани носочек, шибче цани!..
Величко был лингвист по призванию и прапор по рождению. Всю мощь русского языка он сводил к производным от слова из трех букв. Например, к нему обращались:
— Товарищ прапорщик…
— …уяпорщик! — отвечал он игриво и жестко.
— Тряпочка…
— …уяпочка!
— Тумба…
— …уюмба!
— Клумба…
— …уюмба!
— Румба!
Тут Величко погружался в глубокие мысли о досадной бедности доступного ему лексикона. Однажды в запале вербальной перепалки ему издевательски крикнули: "…уй!". Лицо его исказилось в мучительном интеллектуальном труде, после чего мозг выдал единственно верное: "…уюй!"
Вообще, Величкино лицо напоминало прапора с детства: круглое и красное, оно не дотягивало до майорского в силу узости глаз и глупости улыбки; голова же идеально подходила к фуражке и носила ее с офицерским задором. Величко служил в военном оркестре, и обожал похороны: за траурный марш ему доплачивали пять рублей. Утром, приходя на службу, он докладывал:
— Саводня башлевый жмур. Поздравляю! — И его глазенки излучали жизнелюбие. Правда, иной раз было иначе, и тогда прапор пребывал в скорби.
— Зажмурился вяцаран, — сообщал он, — жмур дубовый.
Это означало, что проводы в последний путь будут бесплатными, как и положено по Уставу. В такие дни Величко был суров и не музыкален, а игра его лишалась вдохновенной чистоты.
Надо ли говорить, что я служил в том самом оркестре?..
И тут появился Вовка Котов, его прислали к нам из интерната. Двенадцатилетний лопоухий пацан сразу прапору не понравился. Мало того, что Величко грустил по вышеизложенному поводу, так Вовка еще задал ему глупый вопрос:
— Дядя, а где моя кровать?
— У Лос-Анжелосе! — зарычал дядя. — Не хрен спац, саводня жмур. Шопена знаешь?
— Сонаты? — сглупил Вовка.
— …уяты. Марши "Из-за угла" и "Лучша нету таво свету".
Вовка достал из футляра беспомощную флейту. Величко с пренебрежением оценил ее размеры, и вдруг лицо его озарила нежная улыбка молодого подонка. Прапор решил оптимизировать настроение.
— Слушай, — похабно щурясь, сказал он, — а ты жмуров ня боишься?
— Никак нет. А кто это?
— Запомни, Кот: жмур — это покойник. Сыний, холодный и вонючый. Страшно?
Вовка обалдел, но признался:
— Так точно.
— Имей у виду, Кот: хоронить жмуров — твоя прамая обязанносц. А саводня он у цабя первый. Праздничный. Так что готовься.
— К чему?.. Учить ноты?..
— …уеты. Подойдешь к жмуру и попрощаешься. Поцалуешь от имени оркестра. Цаловаться умеешь?
— Никак нет…
— Тады транируйся. Прядставь, что днявальный Дурдыев — жмур. Подойди и поцалуй.
Котов выронил флейту.
Туркмен Дурдыев целоваться не хотел и юмора Велички не оценил, а по сему самым мягким его ответом было "пусть сам салуэт мою джобу". Вовка туркменского не знал, но выражение "джеба" ему понравилось, и он передал речь дневального слово в слово. И теперь голос Велички повелительно разносился по плацу, долетая до казармы комендантской роты:
— Разябай ты, разябай! Цани носочек, шибче цани!…
Котов ревел, но повиновался.
После воспитательных занятий прапор подобрел. Вовка же пожаловался Дурдыеву:
— Он что, дурак?
— Нэт, он — джоба, — уточнил дневальный.
Был полдень, когда в казарму вошел дирижер капитан Смирнов. Котов заплакал:
— Товарищ капитан! Я не хочу на жмура! Я не поеду!..
Смирнов нахмурился:
— Во-первых, товарищ воспитанник, не на жмура, а на похороны, во вторых, доклад не по форме, а в-третьих, почему?
Котов вытянулся, как гусь перед атакой:
— Товарищ капитан, разрешите обратиться?
— Обращайтесь, — смягчился Смирнов.
— Разрешите мне не целовать жмура, меня тошнит.
— То есть, как это: целовать?
— Прапорщик Величко приказал.
— От вить прапорюга, — молвил с досадой Смирнов, — позови-ка мне его.
Величко оправдывался:
— Я яму не дзяцка! Я его шаренгой по плацу водзил. Он плохо ходзит! Да я в его годы мог скрыпычный ключ на снягу высцать!..
Все было тщетно. Капитан отстранил Величку от игры на коммерческих похоронах с явной перспективой гауптвахты. Так в прапорском сердце взошли зерна классовой ненависти к детям вообще и к Котову в частности. Он стал банально придираться ко всему, включая Вовкину анатомию. Особенно раздражали уши. Котов чистил сортир и красил бордюры, драил полы и зубрил Устав, но всякий раз Величко обрануживал новый изъян. Котова жалели всей казармой.
— Что делать? — философски вопрошал он, утирая сопли.
— Мстить, — учил Дурдыев.
Случай представился неожиданно. Второго мая Величко пьяный приполз в казарму: жена не пустила его ночевать. Он рухнул к ногам дневального, испустив триумфальное "и-итесь все конем!" Это был подарок. Дурдыев поднял Котова с кровати торжественной речью:
— Вставай, Кот, мстя пришел!
Величку подняли на руки и положили на ковровую дорожку. Прапор не сопротивлялся, изредка морщась и облизываясь. С него сняли сапоги, достали из кармана кителя початую бутылку "Пшеничной". Величко воинственно захрапел. Дневальный возмутился:
— На хрена он тут нужен? Даже не прикемаришь. Закатать его в ковер, да на второй ярус закинуть!
Плавно вращаясь в пыльном ковре, он лишь однажды назвал жену "ятью". Его водрузили на второй ярус, где и оставили в объятиях Морфея. Сапоги же и бутылку приклеили авиационным клеем к полу рядом с кроватью, после чего Дурдыев хлопнул Котова по плечу:
— Дэмбель стал на дэнь короче. Дэмбелям спокойной ночи.
К утру у Велички затекли ноги. Снилось, что на него обрушилась снежная лавина и сковала все члены. Прапор проснулся и открыл глаза. Повернуться на другой бок не получилось: члены вновь ответили отказом.
"Хана, — подумалось ему, — допился. Парализовало."
Однако, пошевелив пальцами ног, Величко обнаружил, что если паралич и наступил, то лишь частично. Он вспомнил Павку Корчагина и президента Рузвельта, присовокупил к ним Сакко и Ванцетти, и решил бороться и искать, найти и не сдаваться. Борьба и поиск выразились в бешеном дерганьи и истошных криках. Перед болящим собралась вся комендантская рота. Солдатское сострадание больно ударило по величкиному самолюбию.
— Чо вы ржеце? — возмущался он. — Помогице! Ня то я вам устрою киркуду!
Величку развернули, поставили на ноги. Первым его желанием было немедленно опохмелиться. Однако бутылка словно примерзла к полу, и оторвать ее не было никакой возможности. То же самое стряслось с сапогами.
— Кто это сдзэлал? — орал прапор. — Покажице мне, и я его зажмурю!
Сапоги от пола отодрали, но лишили их подошв. Пришлось выдать новые из каптерки. К бутылке же прапор никого не подпускал. Ему дали узкий шланг, посредством которого стало возможным добраться до содержимого. Но и тут Величку ждало разочарование: какой-то мерзавец налил в бутылку воду; хмельной же напиток бесследно исчез.
Прапор негодовал:
— Ладно, суки. Я живу, но ня радуюсь. Зато потом буду радоваться, но ня жить с вами, подонками!..
Неделю Котов спал спокойно. Однако вскоре Величкина рана затянулась, и в его душе расцвел талант Макаренки. Проверяя Вовкин дневник, воспитатель наткнулся на "неуд" по поведению.
— За шо? — мягко спросил Величко, млея от восторга.
— Я на перемене это… курил, — шмыгнул носом Котов.
Великий педагог достал из кармана пачку "Беломора" и протянул Вовке:
— На, кури.
Котов, почуяв опасность, замотал головой.
— Кури, нах, — угрожающе повторил учитель. — Все щас и выкуришь.
После третьей папиросы Вовке стало плохо. Всю ночь солдаты таскали ему таз, то и дело проклиная педагогику…
…За день до строевого смотра Котов вновь пожаловался Дурдыеву. Сидя на корточках в курилке и размеренно потягивая "Беломор", туркмен философски изрек:
— Эй, мырры, вот тебе папиросы. Из Туркмэнии. Положь ему в китель. Покурит, успокоится.
— И что будет? — хныкал Вовка.
— Будэт, — пообещал Дурдыев, — вот увидишь…
Котов так и сделал.
Смотр проводил начальник штаба полковник Хаваев. Прохаживаясь вдоль строя, он изредка останавливался и строго замечал:
— Обр-росли, бар-рбосы. Р-распустились…
Хаваев был не в форме: в смысле, с бодуна. Накануне он хлебнул лишнего, а опохмелиться не успел.
Величко стоял в сторонке и нервно курил. Его проблемы были куда масштабнее: утром жена назвала его висячей дудкой, и теперь его мысли метались между долгом семейным и государственным. Вкус табака поначалу казался странным.
"Глотку сушит и воняет — думал Величко. — Довела, сцерва. Жалезные нервы расшатала. А шатац такие нервы — это скока ж сил надо имец!"
Прапор бросил папиросу и снова закурил.
"Хоц бы завтра Америка напала, — мечтал он, — я бы нашел, где погибнуц. Хаваева бы спас цаною жизни. А у оркестра был бы дубовый жмур. Пусц бясплатно тащут и хоронят. А жане — звязду на подушке и хрен у сумку…"
Героические мысли прервал дирижер Смирнов.
— Отставить курение, — скомандовал он. — Равняйсь. Смирно!
Хаваев приблизился к оркестрантам. Начищенные трубы и белоснежные аксельбанты не впечатляли, а рапорт дирижера лишь усилил раздражение.
— Вольно, — отмахнулся он. — Где старшина?
Величко сделал шаг вперед. Он был суров и монументален. Хаваев потрепал его по плечу, улыбнулся:
— Хорош. Только глаза красные. Не высыпаешься?
— Так точно. Служба, товарищ полкоуник.
Величкины слова смягчили военную душу; Хаваев перешел на приятельский тон.
— Давай-ка покурим, — покровительственно предложил он.
Величко протянул свой "Беломор". Хаваев глубоко затянулся. Вдруг глаза его вылезли из орбит, лицо обрело малиновый оттенок.
— Эт-то что?! — взревел Хаваев. — Анаша? Нар-ркоман в оркестр-ре?!!
И это прозвучало, как "измена"…
Папиросы изъяли, а Величку отвели в штаб. Хаваев метал молнии:
— Где и у кого приобрели дурь?
— У военторге, — мямлил прапор.
— Ты мне голову не морочь. Я про анашу спр-рашиваю!
И тут Величко заартачился: наркотик взял верх над разумом.
— Я вас спасац ня буду, — дерзко заявил он. — Сначала хоцел, цаперь уж дудки. И звязды вашей сраной мне ня надо. А подушку засуньце сябе в задницу!
— Бредит, товарищ полковник, — шепнул Смирнов. — Кайфует, гад. В санчасть бы его, промыть как следует.
— На "губу" его, а не в санчасть, — грохотал Хаваев. — Развели курильню! Джаз они играют, негры хреновы. Апартеида на вас не хватает!
Дело имело широкий резонанс. Объяснительной никто не поверил, и Величку уволили из армии с драконовской формулировкой "за действия, не совместимые с Уставом". А оркестрантов, включая и меня, еще долго таскали к начальнику штаба для воспитательных бесед.
Спустя неделю Величко появился в казарме, одетый в серый гражданский костюм; голова была взлохмачена, глазки воспалены. Он словно искал оправдание роковому случаю. Навстречу вышел Дурдыев.
— Закурить нэ найдется? — нагло спросил он. Из-за широкой туркменской спины выглянула ехидная ушастая мордочка, сияющая счастливой улыбкой. Под глазом честно дозревал зеленый фингал. Величко все понял. Он хотел схватить Котова за шиворот, заставить во всем признаться, но его остановила жгучая усталость от вчерашнего забытья.
— Разябай ты, Коцик, — скорбно сказал он, — я за дудкой пришел.
Уходя, он еще раз взглянул в сторону смущенного Вовки и безнадежно махнул рукой:
— Цани службу. Шибче цани…
…Я не люблю вспоминать "боевую молодость" — тем более что и боев-то никаких не было: просто два потерянных года жизни. А тут минут за десять до начала очередного концерта ко мне за кулисами подвалил развязный мужичонка и изрек:
— Здоровченко, разябай!
Величко невозможно было узнать: дорогой черный костюм, жидкие седые волосенки, прилизанные назад, на пальце — перстень с бриллиантом.
— Привет, — сказал я, икнув от неожиданности. — Как дела?
— Бульбу варим, бульбу жарим, бульбу так сыру х…ярим, — весело отозвался Величко и одухотворенно заржал. Солдафонский юмор невыносимо живуч.
Выяснилось, что почти сразу после увольнения он развелся с женой и уехал в Москву, где неплохо устроился в одном из оркестров Москонцерта. Потом, правда, коллектив распустили, но солист вовремя вложил средства в осветительную и звуковую аппаратуру, основал свою фирму, набрал рабочих и стал ездить по стране вместе с артистами, обслуживая их концерты. Доходы фирмы неуклонно росли, Величко стал крупным боссом, и теперь на него работало около сорока человек.
— Скоро приедет Майкл Джексон, — сообщил он, — и я буду его освещать. А то без меня — кто увидит этого негра?
— По-моему, он уже выбелился, — возразил я.
— Одзин хрен! Коцик, иди сюда!
Предо мной возник повзрослевший Вовка Котов. Смущенно поздоровался. На нем была рабочая одежда: серый халат, грязные матерчатые перчатки…
— Вот, принял на работу, — гордо сказал Величко. — Люблю спасац разябаев. Ну, шо встал как сломанный вибратор? Цани кабель!.. — И пояснил: — Я исповедую военные нравы…
Котов виновато улыбнулся и нырнул за декорацию. Величко хлопнул меня по плечу:
— Есць прядложение! Завтра мы лятим в Певек. Нужон вядущий. Билетом обяспечу.
И я согласился. А зря. Гастроли не задались с момента посадки вертолета в Певекском аэропорту. Если вообще можно назвать аэропортом одноэтажный сарай с единственной обледеневшей вертолетной площадкой. Величко выскочил из салона и, придерживая руками бобровую шапку на голове, бодро побежал в сторону мусорной свалки, расположенной справа от входа в аэропорт. Котов, хлопая покрывшимися инеем ресницами, буднично пояснил:
— Его в воздухе на срач пробивает…
Пока мы вытаскивали из вертолета аппаратуру, Величко отсутствовал. Вероятно, срастался с землей. Спустя полчаса вернулся: злой и расстроенный. Шапки на нем не было.
— Эскимосы вонючие, — сообщил он. — Усе сорциры позакрывали! Пришлось срац за мусоркой.
— Шапка где? — спрашиваю. — Простынешь ведь!..
Величко раздосадовано махнул рукой. Только в гостинице признался:
— Пристроился я, значит, за помойкой. Сижу, думаю. А думац тяжело: со всех сторон вецер свистит, мысль перебивает. Так холодно, что тяжело пасту давиц! И тут чую: сверху чья-то рука на меня опускается, и со словами "цябе и так заябись" — хвать с меня шапку!.. А пока я дярьмо вытирал да штаны нацагивал — он, сволота чукотская, уже и смылся!..
..На этом неприятности не закончились. Утром по местному радио объявили: "В город вошел белый медведь". Величко нервничал:
— Это кранты! Если мядвец вошел — то все.
— Что именно? — спрашиваю.
— Пока кого-нибудь не загрызет — не уймется!
До полудня прапор бродил по обшарпанному коридору гостиницы и потрясал кулаками:
— Будь проклят этот север — обледзеневшая жопа человечества!..
Потом уполз в свой номер, и часов до двух его не было слышно. В начале третьего гостиничное здание потряс нечеловеческий вопль:
— Изы-ыди, бляц, чудовищ-че!..
Мы повыскакивали из комнат, собравшись у Величкиной двери. За ней творилось нечто невообразимое. Создавалось впечатление, что осветитель, сойдя с ума, преодолел земное притяжение и принялся бегать по стенкам, борясь с неведомым соперником. Минуты три в закрытом помещении продолжались дикие скачки, сопровождаемые не менее безумными криками, потом все стихло. Наконец, дверь приоткрылась, и в проеме показалась всклокоченная голова борца. Прохрипела:
— Бля-ац, какой он большой…
— Кто? — робко спросил Котов.
— Мядвец. Он ко мне мордой ломился.
Как выяснилось позже, раненая охотниками медведица доковыляла до здания гостиницы, и, из последних сил встав на задние лапы, заглянула в первое же попавшееся окно второго этажа, чем смертельно напугала постояльца. Последний так дико кричал, что сорвал голос. Животное, испугавшись еще больше, не выдержало столь глубокого потрясения и издохло прямо под Величкиным окном…
Концерт в Певеке прошел вяло: многие зрители, опасаясь повторного медвежьего визита, проигнорировали культурное мероприятие. Осветитель молча стоял за кулисами и, кусая губы, думал о чем-то своем…
С тех пор неутомимый прапор стал тихим и смиренным. Зычный голос к нему так и не вернулся. Величко сидел дома, меланхолично отказываясь от выгодных предложений, а вскоре и вовсе продал оборудование какому-то оборотистому москвичу.
ВСЕГДА ХОРОШЕЕ НАСТРОЕНИЕ
Марина испугала Валечку. Ворвалась в квартиру как взбесившаяся львица и зарычала:
— Где этот имитатор дружбы?
— Сложно ответить, — промямлил Валечка, щурясь сквозь очки. — В смысле, я не понял…
— Где ваш квартирант?
— Дык это… в своей комнате… На гитаре сочиняет…
— Гитараст!
Я выскочил в коридор, заранее трепеща:
— Марина, что стряслось?!
— Меня Димка бросил. Это ты виноват: наплел интриг, поганый паучище! — Она схватила меня за грудки и принялась трясти. Валечка смотрел на все это с нескрываемым ужасом. Потом, набравшись смелости, осторожно тронул ее за плечо:
— Уважаемая, вы это…
— Я не уважаемая! Я Марина! — Рявкнула она, даже не поворачиваясь в его сторону.
Наконец, мне удалось вырваться из ее цепких рук:
— Да перестань же! Пойдем в комнату, там все расскажешь.
Перед Валечкой пришлось извиниться. Тот лишь пожал плечами:
— Дык баба… Она на "зоне" не сидела?..
— Нет, — говорю, — только готовится.
Оставшись со мной один на один, Марина разрыдалась:
— Я ему посвятила душу и финансы, а он все разрушил! Подцепил в клубе какую-то фотогеничную бестолочь и теперь из ее койки не вылезает.
— Извини, — отвечаю, — а я-то тут причем?
— А притом, что считаешь меня вздорной и глупой!
— Я и о президенте не лучшего мнения, так что с того? А глупость опасна тем, что, минуя стадию кровообращения, всасывается непосредственно в мозг.
— Ты говоришь как Димка.
— Разумеется, — соглашаюсь, — весь мир его цитирует.
— Я ему говорю: "Ты сперва возлюби, а уже потом паразитируй на моих недостатках и слабостях!", а он смотрит на меня бесчувственно, как вирус, и отравляет мое здоровое состояние. А вчера заявил: "Продажа принципов подразумевает получение комиссионных". Что он имел в виду?
— Что вы квиты.
— Ах, так? — Возмутилась Марина, вмиг позабыв о слезах. — Я его раскрутила, я и закручу! Я закачу его карьеру!