2. Кудрявый

Лето 1946-го. На углу виа Цокколетте Кудрявый увидал под дождем группу людей и не спеша направился к ней. Среди тринадцати или четырнадцати зонтиков выделялся один, гораздо больше остальных, с пришпиленными сверху тремя картами — бубновым тузом, тузом червей и шестеркой. Мешал карты Неаполитанец, народ ставил по пятьсот лир, по тысяче, а то и по две. Кудрявый постоял с полчасика, следя за игрой. Один чересчур азартный синьор все время проигрывал, а прочие — тоже неаполитанцы — то проигрывали, то выигрывали. Когда толпа наконец рассеялась, уже начинало темнеть. Кудрявый подошел к Неаполитанцу, мешавшему карты, и спросил:

— Можно словцо сказать?

Тот вскинул подбородок.

— Ну?

— Из Неаполя, что ль?

— Ну?

— Это у вас в Неаполе так играют?

— Ага.

— И как это?

— Н-ну… враз не объяснишь, но научиться можно.

— А меня научишь?

— Могу, — сказал Неаполитанец, — только…

Он хитровато улыбнулся, словно замышляя какую-то каверзу или намекая: ты мне — я тебе. Потом утер мокрое от дождя губастое лицо, молодое, но уже изборожденное морщинами, и заглянул Кудрявому в глаза.

— Научу, отчего не научить. — И, поскольку тот помалкивал, добавил: — Баш на баш!

— Идет, — серьезно ответил Кудрявый.

Тем временем вокруг зонтика опять начали собираться люди; среди них были те же неаполитанцы, что и в первый раз.

— Обожди пока, — бросил Кудрявому его новый приятель, снова раскладывая карты на зонтике.

Кудрявый отошел в сторонку и стал следить за игрой. Прошло часа два. Дождь стихал; почти совсем стемнело. Неаполитанец наконец собрался уходить: сложил зонт, спрятал карты в мешочек и оглядел товарищей по игре. Их осталось двое: один белобрысый, щербатый, другой низенький, в клетчатых штанах по колено, как у иудея. Они приветливо раскланялись с Неаполитанцем, который сослался на дела, и даже Кудрявому кивнули на прощанье.

— Пошли, — бросил Неаполитанец.

Кудрявый поплелся за ним. Они сели в трамвай, слезли у Понте-Бьянко и вскоре очутились на виа Донна Олимпия. Мать Кудрявого сидела посреди единственной их комнаты с четырьмя кроватями по стенам, которые были даже не стенами, а перегородками. Она поглядела на вошедших и осведомилась:

— А это кто?

— Приятель, — небрежно и властно бросил Кудрявый.

Но мать разбубнилась, а уж если мать начнет нудеть, ее никакими силами не остановишь, поэтому Кудрявый заглянул в соседнюю комнату, где проживало семейство Херувима, — есть ли там кто из взрослых. Там оказалось только трое малолеток, хныкавших и утиравших сопли. Они с Неаполитанцем зашли и уселись на кровать Херувима и его младших братьев, что спали без задних ног, устроившись на одеяле в подпалинах — не иначе, вытащили из-под утюга.

Неаполитанец начал урок:

— Играем впятером: один сдает, остальные толпятся вокруг и делают вид, будто они прохожие и остановились поглядеть. Допустим, я сдающий и начинаю игру, а кореша вокруг зонтика делают толпу. Подходит народ, и тут один кореш вроде бы вспоминает про дела и уступает место кому-нибудь из подошедших… Сперва тот не знает — играть ему или нет. А кореша играют: ставят деньги — кто тыщу, кто две. И когда новенький наконец раскошеливается, сдающий, допустим, я, кидает ему карту. Корешу — то я всегда хорошую карту сдам, а плохую в середину сбрасываю. А тот лопух игры не знает и не видел, что я подменил карту, потому тоже ставит. Тут я говорю: “Только если проиграете, я не виноват”. Мой кореш обижается: “Чего это мы проиграем, с какой стати? А вот и выиграем!” — “Ладно, открывайте карты”. Кореш выигрывает, а тот проигрывает. Когда лопух спустил уже порядком, кореш снова начинает кон и ставит, скажем, тыщу…

Неаполитанец еще долго объяснял правила, а Кудрявый слушал, слушал, как он языком чешет, и ничегошеньки не понимал. Когда тот наконец умолк, он заявил:

— Слышь, чумазый, а ведь я ни хрена не понял. Может, снова объяснишь, а?

Но тут пришла мать Херувима.

— Извините, синьора Челесте, — сказал Кудрявый, направляясь к двери и таща за собой Неаполитанца, — надо было с приятелем словом перемолвиться.

Синьора Челесте, черная, волосатая, словно куст портулака, ничего не сказала, и парни выскользнули наружу, усевшись на ступеньках школы. Неаполитанец вновь пустился в объяснения, вошел в азарт, раскраснелся, словно спагетти в томатном соусе, навис над Кудрявым, заглядывая ему в глаза, и говорил, говорил без умолку, а тот всё кивал. Иногда замолкал на секунду, чтобы подчеркнуть сказанное, расставлял ноги пошире, приседал, выпячивал живот, разводил руками, ловя невидимый мяч, и вопросительно смотрел на собеседника.

Наконец шлепнул губищами и выдохнул:

— Уф!

Казалось, некая просветляющая мысль вдруг пронзила его мозг и непременно должна была осенить Кудрявого. Весь этот цирк он устроил в надежде заработать полтыщи. Но Кудрявый и на сей раз ничего не понял. Стемнело. Вереницами зажигались окна и балконы Гратгачели. Повсюду орали на всю мощь радиоприемники; из кухонь раздавался звон тарелок и женский визг или пение. Перед сидящими в темноте проходили люди — каждый по своим делам. Кто горбился под мешком натыренного добра, кто, освободившись от домашнего гнета, отправлялся погулять с друзьями.

— Пошли пропустим стаканчик, — расщедрился Кудрявый, словно тридцатилетний отец семейства, справедливо полагая, что у нового знакомого пересохло в горле.

При упоминании о стаканчике у Неаполитанца загорелись глаза, но, храня достоинство, он лишь процедил:

— Пойдем. — И, не умолкая ни на минуту, зашагал бок о бок с Кудрявым к Монтеверде — Нуово.

Кудрявый в который раз слушал, как надо обжуливать лопухов на зонтике и как кореш должен делать ставки, то выигрывая, то проигрывая, и как добиться, чтобы лопух — полный кретин, однако человек зажиточный и потому достойный уважения среди прочего сброда — увлекся игрой и широким жестом ставил тысячу, а то и две… Неаполитанец, который на самом деле был родом из Салерно, мастерски изображал жесты и мины лопуха.

Они двинулись к Монтеверде-Нуово, поскольку виа Донна Олимпия Кудрявому страсть как надоела вместе со всеми ее обитателями.

— Там хоть есть на кого посмотреть, — заметил Кудрявый в оправдание столь дальнего пути — сперва по вздыбленному асфальту грязной улицы, потом по тропке меж замусоренных пустырей, за которыми начинались бараки беженцев.

И в бараках, и в Монтеверде-Нуово субботними вечерами царит шум, суета, веселье. Двое ребят направились в остерию на рыночной площади, где трамвайный круг. Остерия обнесена плетнем, а внутри совсем темно. Они сели на обшарпанную скамью, заказали пол-литра “Фраскати”. Их развезло едва ли не с первого глотка. Неаполитанец в четвертый раз пустился в объяснения, но Кудрявый уже не слушал — осточертело. Да и сам Неаполитанец устал который раз повторять одно и то же. Кудрявый глядел на него со смиренной и чуть насмешливой улыбкой, и тот, заметив ее, тут же умолк. К обоюдному удовольствию, они заговорили о другом. Им было что порассказать о жизни в Риме и Неаполе, об итальянцах и американцах, и делали они это с полным уважением друг к другу — однако нет-нет да и подколет один другого, поскольку в глубине души считает его дубиной, а кроме того, так хочется поговорить самому, а чужих не слушать.

Неаполитанец с каждым граммом выпитого вел себя все более странно: после двух стаканов лицо стало такое, словно по нему прошлись наждаком и стерли все выпуклости, — не рожа, а ростбиф; глаза полузакрыты, будто их слепят несуществующие прожектора, а губищи склеились и свисают чуть не до пупа. Голос у него стал какой-то хнычущий, взгляд остекленел — и то, и другое не под стать многозначительным словам, которыми он сыпал, полностью перейдя на диалект. Весь потный, он скрючился на табурете, улыбался и не сводил с Кудрявого взгляда, полного братской любви.

— Слышь-ка, — говорит он. — Я ща те такое скажу, ей-бо!

— Чего скажешь? — спрашивает Кудрявый, у которого тоже язык заплетается.

Но Неаполитанец лишь грустно всхлипывает, трясет головой и молчит.

— Это, знаешь, такая вещь, — наконец решается он. — Одному тебе скажу, ведь ты мне друг!

Оба до глубины души растроганы этим заявлением. Неаполитанец вновь умолкает, а Кудрявый заговорщицки подмигивает.

— Ну, скажи… Если хочешь, конечно. А не хочешь — не надо.

— Скажу. Токо ты мне обещай!

— Чего?

— Никому! — тихо и торжественно провозглашает Неаполитанец.

Кудрявый строит серьезную мину, выпячивает грудь и прижимает к ней ладонь.

— Слово чести!

После такой клятвы Неаполитанец словно вдруг обрел второе дыхание — глаза-щелочки оживились, забегали — и начал кошмарное повествование о том, как железной лопатой прикончил на виа Кьяйя одну старуху и двух ее дочерей, старых дев, а потом поджег трупы. Полчаса нес он эту ахинею, повторяя одно и то же по два-три раза и все время сбиваясь. Кудрявый хранил невозмутимость: он сразу просек, что это пьяный бред, но слушал внимательно, притворялся, будто верит каждому слову, чтобы заслужить право на свои байки. У него тоже найдется что вспомнить: с тех пор, как в Рим вошли американцы, тут много всякого было.

За два года он стал полным прохвостом. Но ему все равно далеко до того парня, что недавно одернул его на одном сборище:

— Беги домой, сопляк, мамка заругает!

— А твоя?

— Моя гробанулась, — ответил тот с ухмылкой.

— Чего? — переспросил Кудрявый.

— Померла, говорю, — объяснил тот, забавляясь потрясением Кудрявого.

Так вот, если он пока и не стал таким, то скоро станет. В свои годы Кудрявый уже повидал людей всех сортов и понял, что, в сущности, между ними нет большой разницы. Наверно, теперь и он мог бы, как другой его знакомый, который живет у Ротонды, пришить на пару с дружком одного фраерка за какую-нибудь тысячу лир. А когда тот дружок ему сказал: “Кажись, мы его прикончили!” — он, даже не взглянув, передернул плечами: “Подумаешь, делов-то”.

Слушая Неаполитанца, Кудрявый предавался воспоминаниям и, едва тот умолк, перевел разговор на любимую свою американскую тему. В отличие от собеседника, он собирался рассказать чистую правду.

— Ну так вот, — бесстрастно, как на светском рауте, начал Кудрявый.

И поведал две-три истории, одна другой смачнее, из времен, когда в Риме стоял американский корпус. В тех историях, он, естественно, фигурировал в качестве главного действующего лица.

Неаполитанец глядел на него и кивал задумчиво и устало. Потом вдруг набычился и, не меняя выражения лица, выпалил:

— Ну а теперь я!

И опять понес на полчаса про свое преступление. Кудрявый дал ему выговориться, как положено, хотя его уже смех разбирал. И, как только тот в очередной раз выдохся, завел опять про свое:

— Американцы вообще-то добрые… Меня они, правда, бесили, но при них нам хорошо жилось. А поляки, ити их мать, вот уж сволочи, так сволочи! Помню, намылились мы что-то стырить из их лагеря. Идем, значит, и вдруг слышим крики. Подошли — а там в пещере две шмары с поляками базарят, денег требуют. Один вышел — мы, ясное дело, в кусты, — а другой остался с теми шмарами. Они, дуры, небось подумали, что первый за денежками пошел. А он вернулся с канистрой, у входа пробку отвинтил, позвал своего кореша, и как начали они поливать тех шмар бензином. Потом один чиркнул спичкой да и поджег их. Мы услыхали вопли, прибегаем, а они уж заполыхали.

Неаполитанец хотел было вновь взять слово, но уже не смог разлепить налитые свинцом веки, только и выдавил из себя:

— Может, еще по стаканчику?

Кудрявый лишь усмехнулся в ответ и пропустил эту реплику мимо ушей.

— У тебя, видать, дела идут что надо, — отпустил Неаполитанец комплимент новому дружку.

Обоим порядком надоело сидеть в остерии и чесать языками. Кудрявый наконец поднялся и заявил:

— Слышь-ка, не пора ль по домам?

Неаполитанец кивнул, не открывая глаз, потом встал и, шатаясь, широченными шагами двинулся к выходу. Снаружи стояла темень. Народ уже поужинал, многие вышли подышать свежим воздухом. Какие-то парни носились на мотоциклах по площади, обгоняя полупустой трамвай. Пока Кудрявый расплачивался. Неаполитанец совершенно осознанно совершил целый ряд сложнейших операций: пустил газы, высморкался при помощи пальцев, помочился, затем оба направились под навес ждать трамвая, так как Неаполитанцу еще надо было добраться до Рима.

— Ты где живешь? — поинтересовался Кудрявый.

Неаполитанец хитро улыбнулся, но промолчал.

— Не хочешь, не говори! — надулся Кудрявый.

Неаполитанец сжал его руку в горячих, пухлых ладонях.

— Ты мне друг, — начал он с прежней торжественностью и еще несколько минут клялся и божился в вечной дружбе.

Кудрявому эта дружба нужна была как рыбке зонтик: он так устал, что ноги не держали, да и поесть бы чего-нибудь не грех. Положение Неаполитанца в двух словах было таково: он всего несколько дней, как прибыл с компанией таких же бродяг в Рим на поиски счастья, потому, собственно, и согласился учить Кудрявого за полтыщи. Кабы не нужда, стал бы он его просвещать! На карточной игре они миллионы смогут зашибать, да-да, миллионы! А покуда приходится ночевать в пещере на берегу Тибра. Кудрявый тотчас смекнул, что к чему, почуял, так сказать, перспективу и навострил уши.

— Так вам, стало быть, помощник требуется? Чтобы места показать?

Неаполитанец порывисто обнял Кудрявого и тут же приложил палец к губам: дескать, молчок, мы друг друга поняли. Этот жест он повторил трижды — так он ему понравился, — а после схватил Кудрявого за руку и вновь заверил его в своих дружеских чувствах, причем дошел до таких философских обобщений, что Кудрявый, у которого в голове уже созрел вполне конкретный план, с трудом поспевал за его мыслью.

— Ну да, ну да, — твердил он, как попугай.

Прошел один трамвай, другой, третий. В конце концов Неаполитанец с пятисотенной в кармане простился с Кудрявым, условясь на другой день встретиться (место встречи он повторил трижды) у Понте-Субличио.

Наконец-то Кудрявый нашел себе занятие — не то что Марчелло, который подрядился посуду мыть, или Херувим, малярничавший с братом. Он поставил себе целью подняться выше, сравнявшись, к примеру, с Альваро или Рокко, которые после удачного сбыта крышек от канализационных люков решили воровать по-крупному. Кудрявый и рад был попасть в их компанию, но приходилось учитывать разницу в возрасте: им по четырнадцать стукнуло, не могут же они якшаться с таким сопляком! Правда, Рокко и Альваро тоже по большей части сидели с фигой в кармане, но ведь это совсем другой коленкор! Вот именно, совсем другой: Кудрявый лишний раз в этом удостоверился, съездив с ними в Остию.

Честно говоря, с картами поначалу дело не клеилось. Кудрявый и шайка неаполитанцев облюбовали себе несколько милых уголков — на Кампо-дей-Фьори, у Понте-Витторио, в Прати. Порой добирались даже до плошади Испании или устраивались на другом, не менее бойком месте. Там, как правило, вокруг них собиралась целая толпа хорошо одетых, зажиточных людей. С виду Кудрявый был лишь на посылках у банкомета, но на деле его миссия была гораздо сложнее, тоньше и приносила чистоганом по тысяче в день. Но как-то вечером в субботу на виа Петтинари их засек полицейский патруль, направлявшийся к Понте-Систо. Кудрявый первым его заприметил и без лишних слов бросился наутек по виа Цокколетте. Полицейский крикнул ему вслед:

— Стой, стрелять буду!

Кудрявый оглянулся, увидел, что у того и правда в руке пистолет, но подумал: не убьет же он меня, в самом-то деле! — и продолжил путь по виа Аренула, а потом затерялся в переулках, выходящих на пьяцца Джулия. А неаполитанцам не повезло. Их привели в комиссариат и на следующий день волчий билет в зубы и до свиданья — отправили в родную деревню. В тот же вечер Кудрявый, не будь дурак, пробрался в пещеру у Понте-Субличио, (это была даже не пещера, а подвал полуразрушенного палаццо), отшвырнул ногой лохмотья и прочие пожитки троих несчастных и сдвинул с места камень, под которым они припрятали свои сбережения за неделю работы — целых пятьдесят тысяч.

Оттого-то в первое июньское воскресенье Кудрявый был так весел и богат.

Утро выдалось на славу: солнце заливало золотистым светом чистые, заново побеленные фасады многоэтажек, устремившихся в необъятную синеву. Золотистые лучи всюду — на Монте-ди-Сплендоре, на Казадио, на тротуарах, во внутренних двориках. И точно так же сверкают нарядно одетые люди на виа Донна Олимпия — прогуливаются, сидят перед домом, толпятся у газетного киоска.

Кудрявый тоже принарядился и вышел на улицу. Один носок подозрительно раздулся и оттопыривает штанину: туда Кудрявый спрятал свои сокровища. Среди шумной ватаги он тотчас углядел Рокко и Альваро. Немытые, нечесаные, в пыльных штанах, широченных у бедер и сужающихся к лодыжкам, наподобие тех галифе, какие бывают у военных на старых фотографиях, а из штанин, как цветы из горшка, торчат чумазые ноги; да рожи в придачу — точь — в-точь из уголовной картотеки.

Отбросив смущение (издержки возраста), Кудрявый подошел и понял, отчего вокруг поднялся такой шум. Оказывается, они пасовали друг другу мяч, отобранный у сопляка, который утирал в сторонке слезы. Альваро повернул к Кудрявому физиономию, ставшую от ухмылки еще более приплюснутой, и небрежно спросил:

— Никак судьба улыбнулась?

— А то!

Все его существо лучилось таким самодовольством, что Альваро взглянул на него с интересом.

— Какие планы на сегодня? — в свою очередь спросил его Кудрявый.

— Н-ну… — скучающим и одновременно загадочным тоном протянул Альваро.

— Может, в Остию прокатимся? Я нынче при деньгах.

— Да ну? — На плоском лице вздулись желваки. — Сотни две небось у матери выцыганил?

Теперь и Рокко стал заинтересованно прислушиваться к разговору.

— Ага, сотни две! — внутренне ликуя, выкрикнул Кудрявый, затем, чуть понизив голос и поднеся палец к губам, добавил: — А пятьдесят кусков не хочешь?.. Пятьдесят, — многозначительным шепотом повторил он.

Альваро, а за ним и Рокко ошалело плюхнулись на ступеньку, еще немного — и попадали бы прямо в пыль. Кудрявый выждал, когда они чуть придут в себя, двумя пальцами взял Альваро за ворот рубахи и шепнул:

— Айда за мной!

Они свернули за угол, подальше от любопытных глаз, и Кудрявый показал им пятьдесят купюр.

— Да он не брешет! — удивился Альваро.

— Во везуха! — прибавил Рокко.

— Ну так что, едем в Остию?

— Спрашиваешь! — сказал Рокко.

— Сперва надо помыться, переодеться, — забубнил Альваро.

— Ну ступайте, жду вас тут, — благодушно разрешил Кудрявый.

Парни переглянулись.

— Слышь, Кудрявый, — замялся Альваро, — а ты заплатишь за нас в Ости?

— Какой разговор! — проявил великодушие Кудрявый. — Ведь вы мне вернете потом?

— Вернем, не сомневайся! — заверил Рокко.

— Значит, через полчаса на этом самом месте, — подытожил Альваро.

Они юркнули во двор, но вместо того, чтоб идти домой или стрельнуть у кого-нибудь пятьсот лир на билет в кабинку, свернули направо в маленькую арку, выходившую на виа Одзанам, и вошли в табачную лавку с телефоном на самом видном месте. Альваро небрежно снял трубку, набрал номер, а Рокко бросил в щель монетку в пятнадцать лир и стал следить за разговором, боясь пропустить слово.

— Алло! — прогнусавил Альваро. — Попросите Надю, пожалуйста… Да, Надю, это ее знакомый.

На том конце, видно, пошли звать Надю. Альваро тем временем, переглянувшись с Рокко, прислонился к стене с облупившейся штукатуркой.

— Алло! — вежливо произнес он минуту спустя. — Надя, это ты? Послушай, есть дельце… Ты свободна сегодня?.. В Остию не хочешь смотаться?.. Ну да, в Остию… Что?.. Ну конечно, что я, трепач?.. Жди нас в Марекьяро, поняла?.. Да, в Марекьяро… Ну там, на дорожке… Да-да, где в прошлый раз. В три… нет, в три пятнадцать… Ага, пока!

Довольный собой, он повесил трубку и вместе с другом вышел из лавки.

Надя неподвижно стояла на песке и злилась на солнце, ветер и купальщиков, что слетелись на пляж, точно мухи на мед. Тысячи людей от Баттистини до Лидо, от Лидо до Марекьяро, от Марекьяро до Принчипе, от Принчипе до Ондины. Все купальни переполнены, на песке ступить негде: кто разлегся кверху брюхом, кто спину калит, и все больше старики. Хотя и молодежи полно: ребята в семейных трусах или узеньких плавках, ну прямо весь стыд наружу, девчонки в обтягивающих купальниках, с распущенными волосами. И никому на месте сидится, будто у всех нервный тик. Перекликаются, визжат, сквернословят, играют, шастают туда-сюда по кабинкам, зовут сторожа… Отпетая шпана Затиберья, напялив сомбреро, играет на гармониках и гитарах, щелкает кастаньетами. Самбы сливаются с зажигательными румбами; репродуктор разносит их на весь пляж. И посреди всего этого — Надя в черном купальнике; чернущие, точно у дьяволицы, волосы выглядывают из-под пропотевших подмышек, а угольно-черные глаза горят ненавистью.

Ей около сорока, грудь и бедра упругие, мясистые, будто их накачали насосом. Она не в духе: ей надоело валандаться с этими чумовыми молокососами, тем более что в море она не купается, поскольку с утра помылась в тазу синьоры Аниты. Кудрявый, Альваро и Рокко минуты не помолчат, все извертелись. А Наде хочется поскорей выбраться отсюда.

— Ты нынче вроде не с той ноги встала? — невозмутимо спрашивает Альваро, заметив ее настроение.

От этих слов Надя свирепеет.

— Пошли отсюда! По-быстрому дело спроворим — и по домам! Чего мы тут застряли, интересно знать!

— Да куда торопиться-то? — лениво откликается Рокко.

Надя шипит, как змея, уголки губ обиженно опускаются, а глаза от ярости меняют цвет на землисто-серый, как у хронических сердечников.

— Или расхотел? — Она так и сверлит взглядом Альваро.

— Да нет, отчего ж? — пожимает плечами тот.

— Ну так пошли, чего ждать? — Надя яростно выплевывает слова из ярко накрашенных губ, напоминающих адово пламя.

Лицо Альваро расплывается в добродушной усмешке.

— Глянь-ка, неймется ей нынче! Поостынь уже, не маленькая.

— Да пошел ты, сучонок! — шипит она и разражается грязной бранью.

— Ну так и быть, уважим ее, — снисходит Рокко и подмигивает другу. — Да ты не боись, мы не подкачаем!

— И Кудрявый тоже, — добавляет Альваро. — Не гляди, что сопляк, по этой части он кому хошь сто очков вперед даст!

Кудрявый и ухом не ведет — лежит себе на песке, раскинув ноги, будто не о нем речь. На голове — тоже соломенная шляпа, из-под которой выбиваются тугие, непокорные завитки.

— Ладно, пошли, — решается Альваро и кивает на сарай-развалюху вдали.

Надя прячет радость под маской брезгливого равнодушия, упирается руками в песок и, отклячив зад, полегоньку приподнимает свои жирные телеса.

— Стойте! — командует Альваро. — Я первый!

В мгновение ока он скрылся за топчанами, зонтиками и грудой человеческих тел. Немного погодя следом потащилась и Надя, загребая босыми ногами раскаленный песок.

Кудрявый и Рокко остались на берегу ждать своей очереди. Рокко вытянулся, закинул руки за голову; выражение лица, как всегда, дурашливое. Кудрявому немного странно, что ни Рокко, ни Альваро за весь день и словом не обмолвились о том, чтобы искупаться: им только и дела, что пялиться на девиц, стаями налетевших из Затиберья и Прати, из Маранеллы и Куартиччоло, Наконец он набрался храбрости и спросил:

— Рокко, ты плавать-то умеешь?

— Спрашиваешь! — нимало не смутясь, ответил тот. — Да я как рыба плаваю!

— Ну так пошли, окунемся, все равно пока делать нечего.

— Не, я не пойду. — Рокко сладко зевнул. — Сам ступай, коли охота.

— А я пойду, — в тон ему отозвался Кудрявый, сбросил сомбреро и потрусил к воде.

Но у берега он долго раздумывал — пробовал воду то одним мыском, то другим, затем вошел по колено, всякий раз отпрыгивая от набегавшей волны, будто она давала ему пинка под зад. В море было тесно от купающихся, меж людских голов ритмично покачивалась лодка. Наконец он набрал в легкие воздуху и нырнул, как утка. Но не поплыл, а только лязгал зубами по шейку в воде и смотрел, как мальчишки забираются на корму лодки и ныряют оттуда вниз головой. Когда он вылез из воды, Рокко и Альваро уже освободились. Настала его очередь, но он медлил — нахлобучил шляпу и растянулся на песке. Тогда Альваро пощелкал челюстями и обратился к нему:

— Эй, Кудрявый, пока не ушел, может, угостишь нас чем-нибудь?.. Да нет, если не хочешь, то… Но ведь у нас едва-едва денег наберется на кабинку да на проезд.

— Это пожалуйста.

Кудрявый, сбегал в кабинку, достал из носка одну бумажку, и выглянув, помахал ею приятелям.

Те встали и вместе с ним направились в бар пить кока-колу.

Солнце клонилось к закату, а народу на пляже только прибавилось. Море сверкало, точно клинок в людском муравейнике. Кабинки полнились криками, под душ залезали сразу вдесятером, будто муравьи, облепившие скелет. Оркестр наяривал вовсю, ему вторил фонограф Марекьяро.

— Ну, Кудрявый, — сказал немного погодя Альваро, — давай.

Кудрявый тут же вскочил, и все засмеялись, видя его готовность — даже Надя, которая уселась за столик и слегка оттаяла.

— Только заплати сперва, — добродушно заметил Альваро, считая неуместным насмехаться над приятелем.

— Ой, позабыл совсем, — смешался Кудрявый и хохотнул, хотя в душе ему было не до смеха.

Он расплатился и, подражая Альваро, первым пошел в сарай.

Воздух и песок понемногу остывали, зато старая хибара накалилась, как жаровня. От одежды воняло потом, особенно от носков, но к нему примешивался приятный запах соли и брильянтина. Кудрявый уже успел возбудиться, когда в дверь поскреблась Надя. Сперва протиснула внутрь плечи, потом втянула мощный, на зависть всему Риму, зад. Кудрявый стоял в своем дурацком сомбреро и пялился на нее. Она расстегнула лифчик, стянула трусики с потного тела. Кудрявый, видя это, тоже выскользнул из плавок.

— Ну, пошевеливайся! — вполголоса приказала Надя.

И пока они занимались своим делом, женщина крепко-накрепко сжала грудями его голову, одной рукой сняла носок, висевший на гвозде, вытащила пачку денег и незаметно опустила к себе в сумку.

Кудрявый живет в помещении начальной школы Джорджо Франчески. Если идти от Понте-Бьянко, справа от дороги поднимается откос, на котором теснятся дома Монтверде-Веккьо, а слева в небольшой долине расположился Железобетон, и через него как раз можно выйти на виа Донна Олимпия (еще ее называют Граттачели). Первый дом от угла и есть начальная школа. На обшарпанном асфальте стоит еще более обшарпанное здание с белыми квадратными колоннами и башенками по углам. Кого только не перебывало в этой школе за последние годы: и немцы, и канадцы, и эвакуированные, и выселенные. В числе последних семья Кудрявого.

Семья Марчелло тоже на Граттачели живет, только чуть подальше, в одном из высоченных зданий, окна которых выходят на улицу и во двор, на север и на юг, под палящее солнце и на теневую сторону. Из множества окон одни закрыты, другие распахнуты настежь, одни пусты, другие увешаны сохнущим бельем; одни безмолвствуют, другие звенят женской руганью и детским плачем. А вокруг зеленеют луга в окружении холмов, и туда сбегаются играть полуголые, слюнявые дети.

В воскресенье от этих сопляков спасу нет. Ребята постарше ездят в Рим развлекаться, а разживутся деньжатами, так можно и в Остию сгонять по примеру Кудрявого, — живут же некоторые! А бедняга Марчелло без гроша за душой подыхай со скуки на Донна Олимпия! Слоняйся, засунув руки в карманы, по дворам Граттачели, от нечего делать учи восьмилеток играть в ландскнехт. Впрочем, у мелюзги терпения нет на серьезные игры: сорвались, побежали играть в индейцев на Монте-ди-Сплендоре. И остался Марчелло один-одинешенек под жгучим солнцем. Подумав, он пересек улицу, с маху перепрыгнул четыре выщербленные ступеньки и повернул к правой школьной лестнице. Семья Кудрявого расположилась не в классных комнатах — все классные комнаты до них расхватали, — а в коридоре, который теперь разделили перегородками на клетушки, оставив для прохода лишь узкое пространство вдоль окон, выходящих во внутренний двор. По этому двору и бежал сейчас Марчелло. В так называемых комнатах теснились неубранные койки и лежанки — до уборки ли с таким количеством детей, ведь у женщин только после обеда и выдается минутка-другая посудачить!.. Кругом расшатанные столы, ободранные стулья, печки-буржуйки, ящики, швейные машинки, развешанное на веревках детское белье. В этот час в школе почти совсем безлюдно: ребятишки разбежались кто куда, старики сидят в остерии, в погребках Граттачели, разве что старух застанешь дома.

— Синьора Аделе? — крикнул Марчелло, пробираясь вдоль окон. — А, синьора Аделе?

— Чего тебе? — отозвался сердитый женский голос из-за перегородки.

Марчелло просунул голову в дверь.

— Синьора Аделе, сын ваш не вернулся?

— Нет! — раздраженно буркнула синьора Аделе, поскольку Марчелло уже в третий раз спрашивал про ее сына.

Вся взмокшая от духоты, она сидела, едва поместив на ветхом стуле свой объемистый зад, и причесывалась перед зеркальцем, прислоненным к швейной машинке. Пережженные перманентом кудри спускались ей на лоб, и она яростно их чесала: так безбожно драть волосы могут себе позволить только шестнадцатилетние девчонки. Через полчаса она договорилась встретиться с подругами в пиццерии.

— Ну я пошел, синьора Аделе, — объявил Марчелло тоном желанного гостя. — Передайте вашему сыну, когда вернется, что я тут.

— Как же, вернется он! — проворчала синьора Аделе. — Ищи-свищи!

Марчелло сбежал по ступенькам и снова очутился на пустынной улице. Чуть не плача от злости, начал футболить ногой камешки. Чтоб его черти разобрали, прохвоста этого! — думал он. Запропастился куда-то и ни слова не сказал! Разве так делают? Разве так поступают с друзьями?.. Вот появись только, сукин сын! Он присел на ступеньку в тени. На всей улице только стайка недоростков играет в ножички с той стороны школы, что ближе к Железобетону. Марчелло после недолгих колебаний засунул руки в карманы, подошел к ним, и стал заглядывать через головы. Мелюзга спокойно продолжала свое занятие, как будто его и не замечала. Немного погодя, один поднял голову и обратил взгляд к Монте-ди-Сплендоре. И тут же, просияв, крикнул:

— Гляньте-ка, Клоун щенков притащил!

Все мигом повскакали и со всех ног понеслись к Монте-ди-Сплендоре. Марчелло, не теряя достоинства, двинулся следом. Он поднялся на вершину позже других, те уже уселись, выбрав местечко потенистей на склоне холма, откуда, если смотреть направо, видно пол-Рима, до самого Сан-Паоло.

Клоун дал ребятишкам подержать щенков, но бдительно следил за каждым. Сорванцы вели себя смирно — не гомонили, только смеялись, да и то негромко, если кутенок откалывал какое-нибудь смешное коленце. Время от времени Клоун брал одного из щенят за шкирку, вертел так и эдак, заглядывал в крохотную пасть, потом бросал на колени какому-нибудь мальчишке. Щенок встряхивался, скулил, начинал семенить кривыми лапками по голым коленкам. Или же вырывался — и бежать вниз по склону.

— Куда, куда, сучонок?! — смеясь, приговаривали ребята.

Кто-то вставал и вприпрыжку, точь-в-точь как щенок, бросался его ловить. Забавлялся, играл с ним, то прячась, то внезапно выскакивая, потом наконец хватал щенка и ласково, неуклюже прижимал к груди, стыдясь своей нежности.

Марчелло, подойдя к ним, напустил на себя высокомерие взрослого, но и он не мог скрыть интереса и симпатии к собачьему семейству.

— Чьи щенки?

— Мои, — буркнул Клоун.

— А тебе кто их дал?

— Косой. — Клоун деловито поднял щенка, почесал ему брюшко. — Видите — сучка.

Ребята загоготали. Сучка вся сжалась и запищала, тонко, как комарик.

— Ну все, — отрезал Клоун, забрал всех щенков и подсунул под брюхо матери.

Кругленькие, пухлые, точно поросята, малыши тут же прилипли к соскам, а ребята столпились вокруг и смеясь подзадоривали их.

— Мне одного дашь? — с притворным безразличием спросил Марчелло.

Клоун, занятый процессом кормления, недовольно покосился на него.

— Поглядим. — И тут же добавил: — Пять сотен есть?

— Спятил? — Марчелло постучал пальцем по лбу. — В зоосаде задаром щенка овчарки дают.

— Вот и ступай туда. — Клоун снова сосредоточился на своих питомцах. — Так уж и овчарки!

Остальные навострили уши, а Марчелло не растерялся, будто ждал этого вопроса.

— Что я, врать буду? Поди спроси на виа Обердан у сапожникова сына, он тебе скажет.

— А мне все одно. Собака лает — ветер носит!

Два щенка тем временем начали рычать друг на друга, как настоящие хищники, один грыз другого за морду. Ребята, наблюдая за ними, катались со смеху по траве.

— Давай за сотню, — предложил Марчелло.

Клоун ответил не сразу, но было видно, что цена его устраивает.

— Ну что, по рукам? — настаивал Марчелло.

— Так и быть, — уступил наконец Клоун.

— Беру вот этого. — Марчелло указал пальцем на толстого, черного, самого нахального щенка, который все отпихивал других от сосков матери — видно, хотел, чтобы молоко ему одному досталось.

Ребята глядели на Марчелло с завистью и подталкивали черного щенка, чтоб еще покусался. Марчелло вытащил из кошелька одну из двух сотен, имевшихся у него в наличности.

— На, держи.

Клоун протянул руку, и сотня исчезла в его кармане.

— Обожди меня тут, я щас, — сказал Марчелло и бегом спустился к начальной школе. — Синьора Аделе?! — закричал он снова, врываясь в коридор. — А, синьора Аделе?

— Ну? — рявкнула женщина. Она уже закончила прихорашиваться и напялила праздничное платье, обтянувшее ее, как колбасу. — Опять ты здесь, черт бы тебя побрал! — Но тут же сменила гнев на милость. — Я б на твоем месте знаешь куда послала этого паршивца? Чего он тебе так занадобился?

— Мы в кино сговорились вместе идти, — нашелся Марчелло.

— В кино-о? — Синьора Аделе недоверчиво приложила руку к груди и наклонила голову отчего подбородок ее совсем исчез в складках жира. — Да этот сукин сын до ночи не вернется, голову даю на отсечение. Это ж такой прохвост, весь в отца.

— Ну ладно, я, может, еще загляну, — сказал Марчелло, радуясь своему приобретению (теперь у него щенок получше, чем у Херувима). — До свиданьица, синьора Аделе!

Синьора в перчатках и сером платье, готовом треснуть по всем швам, с туго закрученными кудельками, обрамляющими лоб, вернулась в комнату попудрить нос и взять сумочку. А Марчелло слетел вниз по оббитым, почерневшим ступенькам, меж стен, из которых торчали покореженные трубы, и выбежал на улицу. Но не успел сделать и нескольких шагов, как сзади послышался оглушительный треск и будто кто — то вдарил ему кулаком промеж лопаток. “Ах, сучьи дети!” — подумал Марчелло, падая ничком. Барабанные перепонки едва не лопались, и глаза вмиг запорошило белой пылью.

У Кудрявого осталась кое-какая мелочь, чтобы купить три сигареты и билет на трамвай. Один, словно побитый пес, он дотащился пешком до трамвайного кольца, где подождал тринадцатого. Трамвай полупустой, хотя на улице совсем светло, и жара стоит, как в полдень, а уж почти шесть вечера. Кудрявый уселся в хвосте вагона, высунулся в окошко, чтобы побыть наедине со своими невеселыми мыслями. Ветерок вдоль набережной и бульвара ерошил вихры на лбу и за ушами, хлопал выбившейся из штанов рубахой. Невидящим взглядом смотрел он на проплывавшие мимо фасады; воспаленное лицо обдувал ветер, в глазах стояли слезы. Воровато озираясь, он сошел у Понте-Бьянко и застыл на месте от неожиданности. Всегда пустынный бульвар Куаттро-Венти и улочка, ведущая вверх к Железобетону и Граттачели, где ходили только местные, да и те мозолей на пятках не набивали, теперь были забиты народом.

— Чего это? — спросил Кудрявый у прохожего.

— Шут его знает, — ответил тот и огляделся, сам ничего не понимая.

Кудрявый протиснулся вперед. Толпа спустилась было по откосу на площадку, но сразу повернула обратно. Со стороны дороги, что опоясывает Яникул, откуда-то от вокзала, доносился вой сирен. Кудрявый покрутил головой и снова стал пробиваться в волнующемся людском море. Он подоспел к Понте-Бьянко как раз вовремя, чтобы увидеть пожарные машины и скорую помощь, что мчались на всех парах к Монтеверде-Нуово. Мало-помалу рев стих среди недостроенных домов.

Кудрявый опять пробрался на площадку и увидел там Херувима на велосипеде. Вдвоем они стали прокладывать себе путь в толпе.

— Чего там стряслось? — сгорая от любопытства, спросил Кудрявый у другого прохожего.

— Небось пожар на Железобетоне, — пожал плечами тот.

Но на следующей площадке путь им преградили полицейские. Сколько ни толковали им ребята, что живут на Донна Олимпия, те и слушать не стали: дескать, у них приказ не пропускать ни единого человека. Кудрявый с Херувимом попробовали спуститься по откосу со стороны бульвара и обогнуть площадку, но и там наткнулись на полицейское оцепление. Ничего не оставалось, как идти в обход через Монтеверде-Нуово. Ребята вернулись к Понте-Бьянко, где все еще толпился народ, вышли на окружную и покатили на велосипеде, спрыгивая, когда спуск становился чересчур крутым. Чтобы попасть на виа Донна Олимпия через Монтеверде-Нуово, надо отмахать километра два да еще с полкилометра по лугам, мимо строек и бараков. Первый отрезок пути они одолели быстро, затем продвижение поневоле замедлилось, поскольку у подножия Монте-ди-Сплендоре, перед Граттачели собралась огромная толпа. Слышались крики, вопли, впрочем, не слишком отчетливые в таком скоплении народа. Кудрявый и Херувим слезли с велосипеда и, ни слова не говоря, устремились в людскую гущу.

— Чего там? Что стряслось-то? — спрашивал Кудрявый у всех знакомых.

Но все только растерянно смотрели на него и не отвечали. Тяжело дыша, они все протискивались вперед, как вдруг кто-то схватил за рукав Херувима и крикнул:

— Ты куда, полоумный? Или не слыхал — начальная школа рухнула!

В этот миг со стороны Монтеверде-Нуово примчались новые пожарные машины. Народ расступился. Когда сирены смолкли, стали слышны разговоры в толпе. На правом крыле школы, там, где была башенка, теперь проглядывался ее дымящийся остов; улица вокруг была засыпана известкой и обломками. Колоннада в центре совсем скрылась из виду за развалинами. На месте происшествия уже работал пожарный кран, и десятка три людей орудовали лопатами в быстро спустившихся сумерках. Вокруг школы выставили полицейские заслоны, и толпа на расстоянии следила за работой пожарных. В доме напротив уже зажглись окна; в них стояли женщины, кричали и плакали.

Марчелло привезли в больницу на скорой помощи. Он был весь в известке, словно обвалянная в муке рыба. У него нашли два сломанных ребра и поместили в палату, выходящую окнами в садик, где грелись на солнышке выздоравливающие. Соседями его оказались болтливый старый печеночник, что без устали ворчал на монахинь, и человек средних лет, по счастью молчаливый, но этого дня два спустя без всяких объяснений перевели умирать в отдельную палату в другом конце коридора. Вместо умирающего на следующее же утро привезли другого старика, который стонал и жаловался день и ночь, что донельзя раздражало соседа справа, и тот материл его почем зря. Так что скучать Марчелло не приходилось. Дни протекали в основном в ожидании приема пищи — не потому, что он был так уж голоден, а просто не мог отделаться от привычки вечно быть голодным. Лицо его светлело всякий раз, как он слышал в конце коридора грохот тележки с пищевыми бидонами. Он моментально поворачивал туда голову и, принюхавшись, безошибочно определял, что нынче будет на обед, чтобы потом, едва плеснут поварешку горячей бурды в железную миску больного с первой койки, утвердиться в своих догадках. Вся палата начинала сосредоточенно есть, отчего в белых металлических тумбочках мерно позвякивали пузырьки с лекарствами. Челюсти работали, глаза разгорались, хотя вслух больные считали своим долгом выразить недовольство пищей, привередничали и поглощали положенную им порцию с видом истинного мученичества и смирения. Марчелло, разумеется, от них не отставал, и главной темой бесед с навещавшими его родными было именно плохое качество больничного питания, как будто те не знали, чем он питается обычно. Почти все, что ему приносили из дома, оставалось несъеденным; Марчелло оправдывал это тем, что в больнице ему испортили аппетит, что монахини его невзлюбили и нарочно подсовывают самые дрянные куски. На деле же аппетита у него не было отчасти из-за того, что малейшее движение вызывало боль в сломанных ребрах, а отчасти потому что всякая еда вызывала у него отвращение, подай ему хоть блюда из лучшего ресторана, о которых он всю жизнь мечтал.

С течением дней боль в ребрах и отсутствие аппетита увеличивались. Марчелло стал бледным и тщедушным, как привидение, и еле-еле ворочался под одеялом, только глазами водил. Однако ни на боль, ни на слабость не жаловался.

Тем временем по приказу мэрии развалины вокруг школы кое-как разгребли, проход расчистили, похоронили мертвых и пристроили оставшихся без крова. Правда, пристроили относительно: десяток семей загнали в одну келью в монастыре Казалетто, остальных разбросали по пригородам — в Тораманчо или в Тибуртино, где полным-полно бараков и казарм. Недели через две жизнь на Донна Олимпия вошла в привычное русло. Молодежь ездила кутить в Рим, старики иной раз позволяли себе уговорить литр вина в местной остерии, армия шпаны вновь оккупировала дворы и пустыри.

Как-то в воскресный день отец и мать Марчелло со всем выводком отправились в больницу Сан-Камилло. Шли пешком: идти-то всего ничего, вверх до Монтеверде-Нуово, потом по кольцу вокруг Яникула и на виа Одзанам — потихоньку, по солнышку. Муж, жена, старшие дети шагали молча, свесив головы, а малышня прыгала и галдела. Гуськом они миновали подножие Монте-ди-Сплендоре, где на небольшом загаженном пустыре местные ребятишки собрались играть в мяч. Среди них были и Херувим с Оберданом. Они расселись на траве, рискуя зазеленить штаны, и свысока посматривали на остальных. Увидев проходящее семейство, Херувим толкнул Обердана в бок и во внезапном приливе чувств воскликнул:

— Слышь, чего бы и нам не проведать Марчелло?

— А пошли! Делать-то все равно не хрен, — с готовностью откликнулся Обердан, вскочил и состроил мину, присущую доброму христианину.

Пробираясь между куч мусора, они покинули пустырь и сразу же столкнулись с ватагой, спустившейся с Монте-ди-Сплендоре.

— Куда намылились? Айда с нами! — пригласили их те.

Соблазн был велик. Но Херувим удержался и серьезно ответил:

— Мы в больницу — Марчелло навестить.

— Это какого Марчелло? — спросил Волчонок.

— Портнихина сына, — пояснил его приятель.

— Иль не знаешь, он скоро Богу душу отдаст? — сказал Херувим.

— Как это? — удивился тот. — Ведь он ребро сломал, от сломанного ребра не помирают.

— А вот и помирают, — со знанием дела заявил Херувим. — Мне сестра его сказала, что ему одно ребро в печень вошло иль в селезенку, я уж не помню толком.

— Ну пошли, Херувим, — поторопил его Обердан, — а то отстанем.

— Ну бывайте, — кивнул им Волчонок, и ребята гурьбой двинулись к Донна Олимпия.

Херувим и Обердан бегом нагнали семью Марчелло, которая уже свернула на тропку, выходившую через луг прямо к площади Монтеверде-Нуово, и молча последовали за ней по безлюдным в этот воскресный полдень улицам до самых ворот больницы.

Марчелло очень им обрадовался.

— Не хотели нас пускать! — с порога объявил Херувим, все еще злясь на привратников.

Больной не преминул высказаться по этому поводу:

— Чего ты? здесь все носы задирают! А хуже всех монашки, ну чистые ведьмы!

Ему трудно было говорить — от усилия он стал белее простыни, но его это не останавливало.

— Вы Клоуна часом не встречали? — полюбопытствовал он, сверля Херувима и Обердана лихорадочно блестящими глазами.

— Да где мы его встретим? — хмыкнул Херувим, ничего не знавший про щенка.

— А вы разыщите! — настаивал Марчелло. — Да скажите, чтоб хорошенько за собакой моей смотрел. Тогда я, как выйду, еще сотню ему накину. Он знает.

— Ладно, — пообещал Херувим.

— Да помолчи ты ради Христа! — сказала мать, видя, что разговоры его утомляют.

Марчелло через силу улыбнулся.

— А не знаете, — продолжал он, не обращая внимания на отца и мать, стоящих в изножье кровати, — может, мне страховка положена?

— Какая такая страховка?

— Ну, страховка за поломанные ребра. Ты что, про страховку не слыхал?

При мысли о том, как он распорядится страховкой, Марчелло заметно повеселел, даже на щеках румянец выступил. Со своими он заранее договорился и теперь лукаво подмигнул им.

— Я себе велосипед куплю, еще получше твоего! — похвастался он перед Херувимом.

— Да иди ты! — У Херувима взлетели брови.

В этот момент старик справа завел свои жалобы, держась рукой за живот. Старик слева, который, как ни странно, до сих пор молчал, сразу словно очнулся, состроил гримасу беззубым ртом и начал его передразнивать:

— Бе-бе-бе!

Марчелло скосил глаза на приятелей, как бы спрашивая: “Видали?” и прошептал:

— Вот так все время.

У него вдруг закружилась голова, и он сам тихонько застонал. Мать подошла к нему поближе, подоткнула простыню.

— Угомонишься ты наконец?

Сестрицы Марчелло, будто по молчаливому знаку, столпились вокруг него. Младшие, которым уже надоел этот визит, прекратили возню и тоже облепили больничную койку.

— А Кудрявый что поделывает? — спросил Марчелло, как только боль немного отпустила.

— Кто его знает? — сказал Херувим. — Недели две уж не показывается.

— И где он теперь живет? — расспрашивал Марчелло.

— В Тибуртино вроде, или в Пьетралате.

Марчелло задумался.

— А что он сказал, когда узнал, что мать умерла?

— Что тут скажешь? — пожал плечами Херувим. — Заплакал.

— Ах ты, Господи! — Марчелло вновь почувствовал колотье в боку и скривился от боли.

Мать перепугалась, схватила его за руку, стала вытирать платком пот, выступивший у него на лбу и на шее.

Марчелло впал в забытье. Родители уже знали от врачей, что жить ему осталось дня два — три, не больше. Видя, как он побелел, отец сходил за сестрой, а мать опустилась на колени у кровати и, не выпуская руки Марчелло, стала тихонько плакать. Вернулся отец с монахиней; та пощупала лоб Марчелло и, уходя, тихо обронила:

— Терпеть надо.

Услышав это, мать вскинула голову, огляделась и зарыдала в голос:

— Сынок мой, сынок, бедный мой сыночек!

Марчелло открыл глаза, увидал, как мать плачет и кричит, посмотрел на остальных: кто утирал слезы, кто смотрел на него совсем другими глазами, не как обычно. Херувим и Обердан отошли в сторонку, уступив место родным.

— Вы чего это? — слабым голосом спросил Марчелло.

Мать зарыдала еще отчаяннее в уткнулась в подушку.

Марчелло еще раз обвел глазами палату.

— Вот оно что, — наконец проговорил он. — Так я все-таки умру?

Ему никто не ответил.

— Значит, так? — качнул он головой, пристально вглядываясь в лица окружающих. — Значит, не жить мне больше?

Херувим и Обердан испуганно притихли. Немного помолчав, Херувим набрался храбрости, подошел к кровати, тронул Марчелло за плечо.

— Ну пока, Марче, — сказал он. — Нам пора, а то мы там с друзьями уговорились.

— Пока, ребята, — тихо, но твердо ответил Марчелло. Потом подумал немного и добавил:

— Раз уж я больше не вернусь, передайте от меня привет всем на Донна Олимпия… Скажите, чтоб не грустили.

Херувим толкнул Обердана в плечо, и оба, не сказав больше ни слова, вышли из палаты, в которой стало совсем темно.

Загрузка...