— Холст должен сохнуть двое суток, не меньше.
А на следующий день утром, после развода, начали вызывать на этап. Грузовая открытая машина уже ждала у ворот. Назвали и мою фамилию. Набралось нас немного, двоих принесли на носилках. Когда начальник по надзору увидел меня среди отправляемых, он заметался, подбежал к начальнику спецчасти, что-то говорил, жестикулируя. Подбежал ко мне, я сокрушенно развел руками:
— Что поделаешь — судьба… Нарисую в следующий раз!.. Если придется свидеться… Главное, все исходные материалы собраны и холст загрунтован! Теперь каждый дурак… — дальше лучше бы мне помолчать.
Впереди был этап, а это всегда испытание.
Грузовик подвез нас к вокзалу узкоколейной железной дороги Дудинка — Норильск.
Небольшой вагончик трясло и подбрасывало. Рельсы были уложены прямо на мерзлый грунт. В одном месте они разошлись, и вагончик чуть не перевернулся. Часов через семь езды по тундре вдали показалось много электрических огней. Из тьмы полярной ночи начали действительно вырастать многоэтажные дома и прямые освещенные проспекты. Обогнув город стороной, поезд въехал в промышленную зону со множеством заводских корпусов, высоких дымовых труб и окруженных колючей проволокой лагерей. В ясном ночном небе полыхало и переливалось северное сияние. Его цвет и очертания все время изменялись. Вот оно сделалось одноцветным голубым, напомнило мне пламя горящего в небе фосфора, как тогда в Эссене, во время бомбежки. Потом вдруг наполнилось нежными, слегка размытыми цветами радуги. Таким я увидел Норильск в конце зимы 1949 года.
Я попал в лагерь заводоуправления Норильского металлургического комбината. Через день пришел нарядчик и сказал, что на меня уже есть заявка от заводоуправления. Им требуется художник. Казалось, опять везение…
Я по удивлялся немного, но потом понял, что в этом новом звании я оказался благодаря информации начальника спецчасти штрафного лагпункта. Ему понравились «мишки в лесу», и он, как истинный ценитель и меценат, отметил высокой оценкой не художника Шишкина, а меня, — благородный человек!
Заводоуправление — кирпичное здание на территории промышленной зоны; там мне отвели место в красном уголке. Новым начальником моим стал завхоз управления Кирилл Константинович Мазур. Работы здесь хватало: транспаранты, плакаты, призывы, стенгазеты, даже портреты членов Политбюро, и конечно же, таблички по технике безопасности.
Промышленная зона, огороженная многокилометровым забором из колючей проволоки, примыкала к зоне лагеря. Меня поместили в барак для ИТР. Здесь были собраны видные представители науки и техники. Многие инженеры из нашего барака работали главными специалистами, начальниками цехов, смен У них. у высоколобых зэков, в подчинении были сотни и тысячи вольных и заключенных. В нашем бараке держалась атмосфера редкой доброжелательности И это заметно отличало его от множества других бараков, других лагерей и камер пересылок. Наш барак здесь был явным исключением.
Питание в тот период было сравнительно сносным, да и от вольнонаемных к нам кое-что перепадало. Многие из зэков здесь получали посылки из дома. В том же лагере, но в другом бараке, оказался Побиск Кузнецов, с которым мы подружились еще в трюме баржи (я уже упоминал о нем). Это была большая радость найти давнишнего приятеля — просто подарок!. Побиск был личностью особой… Как-то он зашел к нам в барак Несколько человек играли в шахматы. Моим соперником был сильный шахматист, и я проигрывал… Кузнецов предложил победителю сыграть с ним и обещал не глядеть на доску всю партию. Расставили шахматы Кузнецов сел спиной к доске и попросил меня переставлять его фигуры. Дебют разыграли быстро, как заученный. Затем под боем оказался слон Кузнецова, и я решил, что он зевнул; потом та же участь постигла другую фигуру Побиск продолжал уверенно называть ходы, почти не задумываясь. Вокруг собралось много любопытных. Всю ежеминутно меняющуюся ситуацию шахматной баталии он держал в голове. А противник у него был не пустячный… Еще несколько ходов, и оппонент Кузнецова опрокинул своего короля — мат. Та же участь постигла и еще одного очень сильного шахматиста. Я выразил свое восхищение вслух, а он ответил:
— «Игра вслепую!» — Не такой недоступный для нормального человека способ… — не удержался и добавил: — Да у нас какой уж год вся страна в эту игру играет…
Он стал обучать меня шахматной игре вслепую, перемежая шахматную терминологию с политическими намеками.
Вскоре я кое-что освоил и, шагая на работу, мы с Побиском умудрялись сыграть партию без доски и без шахмат. Выиграть у него мне ни разу не удавалось. Впрочем, как и другим довольно хорошим шахматистам. Меня постоянно влекло к этому человеку. От него шел как бы ток высокого напряжения, и этот ток изливался неизвестными тебе доселе познаниями всегда основанными на доскональном изучении предмета, свободе мышления, развитой интуиции. Его интеллект базировался на мощной жизненной энергии — его не сломила ни война, ни репрессивная машина. Все это вызывало во мне жгучую зависть — мне постоянно хотелось достичь его высот и мощи. Только в общении с Побиском Кузнецовым БУДУЩЕЕ прорывалось и присутствовало почти всегда. Он был как бы инициатором этого прорыва. И этим он был действительно уникален.
— Смотреть назад — это смотреть в грязь! — говорил он — Вперед смотри — там подлинный облик человечества. Здесь, в ГУЛАГе, нет будущего. Оно в твоей голове должно сидеть. И тогда состоится обязательно. Носи его в своей башке — расти, пестуй, и оно сбудется!
Мои взгляды часто не совпадали со взглядами большинства окружающих, а с Побиском Кузнецовым было больше всего общности. С ним я не чувствовал себя белой вороной.
Необычно было уже само имя: ПОБИСК. Расшифровывалось оно так: Поколение Октября, Борцов И Строителей Коммунизма. Казалось бы, — бедный сын с изуродованным именем и родители с изуродованной психикой, — но на самом деле — это были люди, желающие поскорее приблизить то, что приблизить нельзя.
Побиск окончил военно-морскую спецшколу уже в военную пору. Просился добровольцем на фронт. Не взяли, не хватило лет. Окончил танковое училище. Воевал в гвардейской танковой бригаде командиром взвода разведки. Подо Ржевом пришлось участвовать в рукопашном бою. Рассказал мне, как однажды среди документов убитого фашистского офицера увидел партбилет члена НСДАП[20]. Задумался. «Какие же они, фашисты, если за социализм, и партия у них рабочая? Мы за социализм и они за социализм. Мы за рабочих и они за рабочих… Почему же мы воюем, убиваем друг друга?»— спрашивал он себя и не находил ответа.
После тяжелого ранения стал инвалидом. Начал истово учиться. Увлекся философией и политикой. Стал все глубже и глубже размышлять… Возникали один за другим вопросы, за ними — сомнения… Хотел понять первооснову возникновения живой материи и жизни в целом… Натура горячая — полемист! Решил создать научно-студенческое общество. Кто-то накатал на него телегу в КГБ. Обвинили в попытке создать антикомсомольское общество!..
Судил его военный трибунал за терроризм (еще с фронта остался пистолет) и за создание контрреволюционной организации…
Так он схлопотал свои десять лет лагерей.
В тюрьмах, на пересылках и в лагерях учителя нашлись получше да покруче, чем в университете — светочи, цвет нации. И каждый готов с тобой одним заниматься от зари до зари — недаром индийская мудрость гласит: «В этом мире всегда хватало учителей, в этом мире всегда недоставало учеников».
Побиск оказался великолепным учеником, а это неслыханная радость для настоящего ученого.
Человек редких математических способностей, он постоянно и глубоко изучал естественные науки, физику самых современных направлений, химию, философию. А там уже пошли социология и политика… — ну, как такого держать на свободе?..
Сосредоточенное лицо русского сильного мужика, по типу ближе к военной интеллигенции, чем к университетской профессуре, высокий лоб слегка нависает над глазницами. Разговаривая, он смотрит в упор на собеседника, словно гипнотизирует. Говорит увлеченно, но без излишних эмоций. Всматривается в глаза собеседника, как бы спрашивает: «Мысль понятна?.. Принята?..». Он не зауживает и не долбит дотошно тему беседы, а, наоборот, постоянно расширяет ее, захватывает близлежащие пласты, но основное направление держит крепко. При этом обнаруживает необычайно широкий диапазон познаний, и в то же время категоричен и уверен в своих убеждениях. Многих это подавляет. Беседы с Побиском были необычайно интересны и всегда открывали для меня что-нибудь новое.
В лагерях Норильского горнометаллургического комбината Побиск Кузнецов общался со многими видными учеными: академиком Федоровским Николаем Михайловичем— основателем института прикладной минералогии, другом и соратником академика Вернадского (основатель Норильского Комбината Завенягин был учеником Федоровского); доктором химических наук Фишманом Яковом Моисеевичем (в прошлом начальник химического управления Красной Армии); доктором химических наук Левиным Петром Ивановичем — заведующим аналитической лабораторией (впоследствии заведующий аспирантурой в институте химической физики) и многими другими.
С некоторыми из них Побиск работал над решением актуальных научных проблем, опережающих по своему уровню разработки институтов Академии Наук. Трудом, знаниями, талантом этой группы ученых комбинат в ту пору числился одним из лучших в стране. В Норильлаге была, может быть, самая квалифицированная, самая знаменитая общесоюзная «шарашка». Сам же Норильлаг считался адом.
Наряду с когортой высококлассных специалистов и даже ученых с мировым именем, было много молодых, исключительно талантливых, тех, кому из-за ранних арестов не пришлось еще сказать свое слово в науке, в технике, в организационной деятельности. И не подумайте, что все они находили себе здесь мало-мальски достойное применение. Большинство попадали за малейшую провинность, да и без таковой, на общие работы и там погибали от непосильного, изуверского труда, голода, холода, болезней и пули охранника. Не сразу удалось Побиску приобщиться к научной «шарашке» Норильска. Пришлось ему побывать и в самом страшном норильском штрафнике — Каларгоне (правда, не как проштрафившемуся, а в качестве заведующего санчастью). На Каларгон отправляли зэков, совершивших лагерное убийство, и людоедов (из тех, кого возвращали из побега). Трое, к примеру, идут в побег, а четвертого прихватывают с собой как свинью, чтобы было чего есть в пути. И до поры эта «свинья» сама идет, да еще и нести кое-что может. А там, извините, «на мясо»…
Уникальные способности Побиска обращали на себя внимание не только наших отечественных, но и иностранных ученых, оказавшихся в наших советских концлагерях. Видный немецкий ученый, советник Гитлера по вопросам тяжелой промышленности Борхарт однажды сказал: «Побиск есть очень умный. Если бы он был в Германии, я, не задумываясь, дал бы ему большой институт для реализации его идей». В Норильске Борхарт очутился за отказ от поста министра тяжелой промышленности ГДР. Предложил ему этот пост сам президент Вильгельм Пик! Борхарт тогда заявил, что считал бы это изменой родине. За что и схлопотал «четвертак» (двадцать пять лет лагерей), но почему-то советских… Немцы, которых было здесь довольно много, относились к Борхарту весьма уважительно. Пои встрече вытягивались по стойке смирно, щелкали отсутствующими в «суррогатках»[21] каблуками и провожали гехаймсрата[22] поворотом головы.
Среди норильских зэков было немало людей, обладавших каким-нибудь интересным, а иногда и уникальным качеством. Инженер Давид Малков, автор множества технических идей и изобретений. Он предложил решение, как стабилизировать наклон знаменитой Пизанской башни Это было совершенно новое, ни на что не похожее решение… Не Пизанская ли башня, находящаяся в Италии, погубила его?.. С Давидом Малковым никто не мог соперничать и по мгновенному отгадыванию кроссвордов, ребусов и самых невероятных головоломок.
Собрание таких талантливых и таких умученных людей, помогало не так уж остро переживать всю лагерную безысходность, бессмысленность постоянного угнетения. И все равно придется повторить, что заключенные Норильских лагерей и особенно его научные, инженерно-технические работники были совершенно особым сообществом.
Побиск продолжал поддерживать с этими людьми связь и после освобождения. Вместе с академиком Василием Васильевичем Париным (они познакомились еще в Красноярском пересыльном лагере) работали над созданием систем жизнеобеспечения в космосе Побиску Кузнецову было хорошо известно, как происходило судилище над академиком Париным и какую роль в нем сыграл тогдашний министр здравоохранения Митирев. Перед отъездом на конгресс в Америку Парин согласовал с Митиревым, что можно рассказывать в Штатах, а чего нельзя. В числе разрешенных тем министр назвал работу Клюевой и Роскина по лечению рака. Пока Парин был в Америке, вышел указ: «Двадцать пять лет за разглашение государственной тайны». Работа Клюевой — Роскина попала в число секретных. Парин возвращается домой, а ему говорят: «Пройдемте!.. Вы разгласили государственную тайну». — «Но я согласовал перечень тем с министром. Он разрешил…» Устроили очную ставку с Митиревым. Тот, не моргнув глазом, заявил: «Ну что вы? Я ему ничего подобного не говорил..» Поверили, конечно, министру. Срок дали академику.
Уже в Москве, через своих норильских коллег, Побиск познакомился с Робертом Людвиговичем Бартини, легендарным авиаконструктором. Роберто Бартини был сыном одной из богатейших и влиятельных фамилий Италии. Барон. Красавец. Светлейшая голова. Получил блестящее техническое образование. В ранней молодости увлекся коммунистическим движением, был его активным участником, оказался замешанным в убийстве австрийского офицера, из-за придирок которого повесили капрала Позднее принял решение перебраться в Советский Союз. Он тогда еще заявил: «Красные самолеты будут летать быстрее и выше черных» (имелась ввиду авиация Гитлера и Муссолини). Первый в мире цельнометаллический самолет сконструировало и выпустило в небо конструкторское бюро Роберта Людвиговича Бартини. А потом пришла пора…
Сначала его приговорили к расстрелу, как шпиона. Потом передумали. Отправили в лагерь. В конце концов он оказался в «шарашке», в одной компании с Сергеем Павловичем Королевым и выдающиеся математиком Юрием Борисовичем Руммером, другими конструкторами и учеными весьма высокого уровня.
Иногда Берия устраивал в шарашках банкеты с обильным угощением для ученых зэков. Об одном из них Бартини рассказал Побиску Кузнецову В застольной беседе возник следующий диалог:
Бартини спросил — Лаврентий Павлович, почему я здесь? Я же не враг?
Берия ответил: — Ну какой ты враг? Врагов мы расстреливаем. А как еще вас всех, таких ученых разных профессий, таких умных собрать под одну крышу?.. Как заставить работать всех вместе?.. Вот взлэтит твой самолет в небо, и ты сам вылэтишь отсюда на свободу.
Он всем здесь говорил «ТЫ».
Излюбленным приемом Берии для решения технических задач был метод всеобщего устрашения. Стало известно, что Япония опередила нас в производстве кобальта, необходимого компонента для получения броневой стали. Состоялось совещание у самого Сталина! Решили в течение года разработать проект и построить новый завод. Контроль за выполнением решения взял на себя Берия. Он собрал руководителей ведомства и сказал:
— Чтобы через три мэсяца выпуск кобальта был увеличэн в дэсять раз.
Начальник комбината Ивановский, увенчанный многими орденами, заикнулся было о сроке, принятом на совещании Сталиным. Берия прервал его:
— А я сказал — Через три мэсяца — в дэсять раз!»
— Да как же так… попытался возразить Ивановский.
— Ты что это свой иконостас нацэпил? — Берия указал на ордена. — Кабулов, запиши: если через три мэсяца производство кобальта нэ будет увеличено в дэсять раз — расстрелять.
Тогда хотел что-то возразить Логинов, координатор, представлявший науку…
— А ты кто такой, молодой?.. Кабулов, запиши: расстреливать нэ надо. Пусть дэсять лет голой жопой морошку в тундре подавит, сразу умнее будет![23]
Угроза была настолько реальной, что приказ был выполнен. Но мало кто догадывается, какой ценой. И никто нам не расскажет, какими разрушительными последствиями все эти эксперименты обошлись и еще обойдутся. Кобальт кобальтом, броня — броней, а потом натужные волевые методы обернулись тупоумием и тотальными разломами страны. Ибо подобные трюки применялись не только в лагере, по и повсеместно, а их результаты — Чернобыль.
После возвращения из заключения Побиск окончил за три с половиной года заочный политехнический институт. Одновременно с дипломным проектом готовил защиту кандидатской диссертации Тема была значительная Заместитель директора института вызвал своего снабженца и распорядился обеспечить все заявки Кузнецова по первому же требованию. Хотел их познакомить, а Побиск говорит:
— Не надо. Мы старые знакомые (Полковник госбезопасности Сарычев был «кумом» Норильского горлага и обещал сгноить Кузнецова в штрафном изоляторе).
Из кабинета вышли вместе. Обалдевший Сарычев поинтересовался:
— Откуда у Вас орден Красной звезды?
— Вернули после реабилитации, — ответил Побиск — А ношу, чтобы не задавали лишних вопросов.
Это обескуражило бывшего полковника и сильно огорчило… Вскоре он повесился. Возможно, на почве хронического алкоголизма, а может быть, потому, что пришлось обслуживать бывшего зэка. Но. скорее всего, побоялся, что призовут к ответу за совокупность всех и всяческих его собственных безобразий.
Среди обычных личностей лагеря нельзя не вспомнить об одном дневальном-уборщике в конторе пром-зоны Некоторые подробности о нем дошли до меня уже после его загадочного исчезновения. Знаком с ним я не был и видел всего раза два или три. В нем была какая-то подчеркнутая замкнутость. Молчаливость» граничащая с немотой. Среднего роста, коренаст, с волевым типом, никогда не улыбался Взгляд предельно внимательный, даже цепкий.
Рассказывали, что во время войны он оказался в плену. Был вывезен в Германию и помещен в концлагерь, Его освободили американцы. Какое-то время находился у них. Потом вернулся домой. Итог известен: осужден «тройкой», как шпион и изменник Родины, отправлен в Норильск.
Часто, особенно в пургу, закончив уборку помещения конторы, он надевал на плечи вещмешок с камнями и уходил. Возвращался к середине ночи. Никто не знал, где и лак он проводил это время. И вот однажды он исчез. В бараке надзиратели перевернули все вверх дном. Допросы продолжались несколько дней. В конторе, где он работал, произошло то же самое. Его вольнонаемного начальника выгнали с работы и отправили на материк. Репрессии шли одна за другой. Все понимали, что гулаговскне чины всполошились неспроста. Дошли слухи, что дневальный был американским шпионом, и что за ним прилетал специальный самолет оттуда!.. Всем нужны сказки и легенды. Тогда я не поверил этим слухам. Впрочем… без легенд и сказок, в которых вся система ГУЛАГа и вся его иерархическая лестница вместе с ее макушкой, была бы посрамлена, нельзя было бы выжить. По крайней мере — дышать.
Мне довелось слышать от знакомых вольнонаемных, что «Голос Америки» в своих передачах не раз упоминал Норильские лагеря заключенных. Сообщения отличались глубокой осведомленностью, подробно и точно отражали лагерную жизнь и повседневную хронику событий. Многие недоумевали, откуда они это знают. Точно— не в бровь, а в глаз, как от собственного корреспондента…
Примерно за год до происшествия с дневальным, среди серого заполярного дня, у меня на глазах произошел случай, которому я так и не смог найти объяснение. Возможно, он имел какое-то отношение к загадочному исчезновению дневального (ведь его так и не нашли). Это произошло, когда нас вели под конвоем рыть очередной котлован в тундре. Начиналась весна — длинную полярную ночь сменял день. И, хотя солнце еще не появлялось, видимость была вполне приличная. Неожиданно на небольшой высоте показались два самолета без опознавательных знаков. Их преследовали три наших истребителя. Расстояние между ними сокращалось. Вдруг один из преследующих резко пошел вниз. Раздался взрыв и из-за невысокой сопки поднялось облако серого дыма. Вслед за первым то же самое произошло и со вторым нашим истребителем. Никаких выстрелов при этом не было слышно. Два неизвестных самолета резко увеличили скорость и скрылись. Все это произошло фантастически быстро на глазах у сотни людей, и никто ничего не мог понять…
Несмотря на преимущества моего положения художника, писание бесконечных призывов и лозунгов все больше и больше угнетало меня. Особенно трудно эта выносить, когда уже понимаешь всю абсурдность того, что так старательно выписываешь своей рукой, и потом Целая комиссия принимает у тебя, с ученым видом, эту галиматью. Да еще вносит уточняющие поправки…
К этому времени я познакомился с еще одним замечательным человеком — это был эстонец Альберт Труусс. Он, как и Побиск Кузнецов, работал в Опытно-металлургическом цехе (ОМЦ). Альберт был высоко порядочным человеком (даже трудно было себе представить, как он живет в этом мире и не погибает…), всегда собранный, подтянутый, добр, честен, умен — ну что еще нужно для человека?..
Мы чувствовали взаимную симпатию и быстро сдружались. Он постоянно рассказывал о работе в лаборатории и о своей начальнице, очень толковой и милой женщине, Ольге Владимировне Балабановой. Однажды я попросил Альберта переговорить с ней: возможен ли мой перевод в ее лабораторию? Конечно, мой прямой начальник Мазур возражал, ему позарез нужен был художник, но в конце концов не устоял против напористости и обаяния Ольги Владимировны. Я был зачислен лаборантом. В ее лаборатории царила деловая и дружеская атмосфера. Слово «зэк» было наглухо забыто. Здесь занимались исследованием и отработкой новых химико-технологических процессов в металлургии цветных металлов. По результатам работы лаборатория была на хорошем счету у начальства. Пользуясь этим, Балабановой удавалось не допускать вмешательства чинов ГУЛАГа в дела лаборатории. Да и сам начальник ОМЦ постоянно защищает Ольгу Владимировну и ее лабораторию. Еще бы! Ведь на достижениях и научных открытиях таких ученых и зэков он строил свое благополучие, за их труды получал ордена и лауреатские звания.
При центре была очень хорошая техническая библиотека. Нам разрешалось пользоваться ею. Это давало возможность постоянно изучать что-то новое — в химии, металлургии, с которыми мне раньше сталкиваться не приходилось.
Как-то, просматривая старую подшивку журналов «Химия», в одном из номеров, на первой странице я увидел большой портрет и сразу узнал работавшего в нашей лаборатории Алексея Александровича Баландина. Под портретом перечислялись все сто многочисленные титулы: доктор химических наук, член многих академий мира… Не. хватало только последнего звания — зэк и должности — дневальный по цеху — так он числился по штатному расписанию в зоне.
В одной из лабораторий работал еще одни зэк — Пиотровский (за точность фамилии не ручаюсь) — личность, весьма загадочная. Ни с. кем не общался. Говорил по-русски плохо, с сильным польским акцентом. Работал постоянно только в ночную смену. Подчинялся лично начальнику ОМЦ, лауреату сталинской премии Черниенко. Чуть ли не каждую ночь к нему приходила из города молодая женщина с маленьким ребенком. Поговаривали, что это его жена и что ее посещения разрешены самым высоким начальством. Иначе бы им непоздоровилось: его отправили бы в штрафной лагпункт, се — в двадцать четыре часа из Норильска.
Никто толком не знал, чем занимается Пиотровский, но, судя по сногсшибательным привилегиям, был он очень нужным специалистом и занимался очень важным делом. Работали мы в разных лабораториях, но в одном здании. Познакомился я с ним, когда стал работать в ночную смену. Но сблизиться с ним не удавалось. Он был, как говорится, на все застежки, и избегал каких бы то ни было контактов и общений. Это был крупный польский ученый-химик, автор нового способа эффективного получения кобальта, за который Черниенко получил лауреата сталинской премии. Видимо, было за что оберегать ученого. Все это сообщил по секрету и мой приятель, бывший студент химико-технологического института, который в нашем цехе выполнял черновую работу по поручениям Черниенко и Пиотровского.
Теперь Пиотровский работал над очередной «лауреатской» темой. Студент, несмотря на меры предосторожности и секретность, разгадал сущность процесса. Прикидываясь простачком, он сумел ускорить процесс и получил результат раньше, чем планировалось. Цель опыта, который осуществлял Черниенко с помощью Пиотровского (или наоборот — тут черт голову сломит), — получение в чистом виде золота и платиноидов, содержащихся в шламе (переработанной руде), путем спекания и активного воздействия высококонцентрированными хлоридами (вот приблизительно так). Студент первым узнавал о результатах успешного эксперимента, потому что проводил их сам, и не торопился радовать шефа приятными новостями. Он сумел наскрести с килограмм крупинок чистого золота. Все это студент равномерно распределил в вате своей телогрейки и проходил в ней почти год. Благополучно отсидел срок, освободился и уехал домой в своей старой телогрейке. Не захотел поменять ее на новую…
Когда пришел изуверский приказ: всю 58 статью отправить под землю! (58-я — это «контрреволюция» во всех ее видах и разновидностях), Пиотровского куда-то отправили с первой же партией. О дальнейшей судьбе этого уникального ученого не знаю.
Сплошное горе, а не воспоминания…
В лагерь мы возвращались поздно вечером, а иногда оставались на вторую смену, чтобы меньше находиться в проклятом бараке. На работу приходили в бушлатах, там надевали белые или синие халаты, в зависимости от характера работы. Альберт, мастер на все руки, придумал способ превращения списанных халатов в непромокаемые плащи. Делалось это так: кусок черной «сырой» резины растворяли в бензине и наносили кистями на ткань несколькими слоями. Ткань приобретала глянцевитую поверхность. Издали можно было подумать, что на нас импортные макинтоши, такие как у моряков дальнего плавания.
Однажды Альберт предложил сделать для лаборатории большое зеркало. Все необходимые реактивы для этого имелись. Не хватало только одного, но самого главного компонента — серебра. А я вспомнил, что на свалке видел выброшенные магнитные пускатели и реле от импортного оборудования с контактами из серебра. Эти самые контакты мы растворили в «царской водке», получили хлористое серебро в виде белого губчатого осадка, растворили его в азотной кислоте, профильтровали и в конце концов получили исходный продукт — чистое азотно-кислое серебро. Подготовили большой лист стекла, установили его строго горизонтально и налили на него тонкий слой раствора, предварительно добавив в него несколько капель восстановителя. Скоро на поверхности стекла стало осаждаться серебро. Изготовленное зеркало ничем не отличалось от лучших фирменных После этого нам с Альбертом пришлось выполнить не один заказ, и я хорошо освоил это дело.
Несмотря на наше относительно сносное положение, лагерные будни постоянно напоминали о себе. По пром-зоне в поисках наживы шаталось много уголовников В одиночку ходить стало опасно. Одним из пострадавших оказался академик Баландин. Его остановили двое с пиками[24], положили лицом в снег. Забрали несколько рублей (больше ничего не было), прокололи бушлат, поранили спину.
Однажды, когда мы шли на работу, наткнулись на труп женщины, припорошенный снегом. Юбка порвана, на голых ногах — следы царапин и ссадин, возле виска и рядом на снегу — кровь. Судя по всему, женщина была изнасилована и убита. Позже стало известно, как это произошло. Одна из бригад заключенных работала в промзоне в ночную смену. Бригадир встречался с вольной женщиной. Часто по ночам она приходила к нему на свидание, а потом он провожал ее. На этот раз бригадир не смог сам проводить ее и поручил это своему дневальному. На всякий случай тот взял с собой небольшой топорик. По пути дневальный стал приставать к женщине. Угрожал выдать ее связь с заключенным. А когда угрозы не подействовали, ударил ее топориком в висок…
Ограбления и разбой в промзоне и городе, куда могли выходить расконвоированные «бытовики»[25] стали обычным явлением.
Постепенно стало выясняться, что сама спецкомендатура участвует в грабежах. Были случаи: задержат человека, приведут в комендатуру, обыщут, проверят, много ли с собой денег, и отпустят. Не успеет он сделать и сотни шагов, его остановят и под видом грабителей отберут деньги. Может быть, это так и продолжалось, если бы не случай. Грабитель остановил женщину, забрал все, что у нее было в карманах, в сумочке, и переложил к себе в карман. Женщина попросила: «Отдай хоть паспорт, он тебе ни к чему!». Грабитель вытащил из своего кармана паспорт «вернул ей. Женщина добежала до дома и обнаружила, что грабитель по ошибке отдал ей свой паспорт со штампом места работы — Норильская спецкомендатура. Женщина оказалась не робкого десятка и тут же обратилась в политотдел комбината. Оперативная группа отправилась по указанному в паспорте адресу. Работник спецкомендатуры был уже дома. Его попросили показать свой паспорт. Он достал паспорт из кармана и только тут обнаружил, что это паспорт ограбленной им женщины. После этого случая спецкомендатуру основательно перетряхнули. Ограблений стало меньше.
Здесь следовало бы остановиться и подумать — что за уголовное нагромождение окружает нас на протяжении всей жизни?.. Как бы мы ни старались вырваться из этого окружения, оно преследует нас, теснит и… в конечном итоге, побеждает.
Откуда оно взялось?.. Почему все время с нами?.. Вот и в моем тексте эта уголовщина присутствует куда больше, чем хотелось бы.
Я, без малого, ровесник этой страны, и на склоне лет понял и могу сказать: тотальная уголовщина заложена в фундамент нашей государственной системы, вместе со всеобщим насилием и всеобщей нищетой. От нее нет спасения — она угнездилась в основании партийно-государственного устройства, всего репрессивного аппарата (в одном месте больше, в другом — меньше), в так называемых правоохранительных органах, во всей массе трудового и паразитического люда, наконец, в непомерном монстре военного организма. Уголовщина, блатнячество и беспредел пронизали всё — лексику, способ одеваться, а следовательно и моду, все песенное творчество и музыку, поэзию, конечно же, литературу, систему отношений в семье, на работе, на улице, в учреждении, на самых высоких ступенях государственной иерархической лестницы — саму систему мышления. Уголовщина просочилась повсюду и постепенно начала заполнять армию.
А это уже и вовсе беспредельная катастрофа!.. Военные дольше всех продержались. Молодцы! (Они на этом настаивают.) Но в конце концов не устояли, не выдержали— рухнули и они.
Когда работа по созданию опытной установки уже завершилась, у меня стало немного больше свободного времени и снова потянуло к живописи. Я набрался смелости и предложил нашей славной начальнице лаборатории написать маслом ее портрет. Ольга Владимировна согласилась. Первый сеанс состоялся в воскресенье. Ольга Владимировна надела очень элегантную кофточку цвета морской волны. Этот цвет хорошо сочетался с почти таким же цветом ее глаз; светлые золотистые волосы, яркая губная помада… Такой я свою начальницу никогда не видел. На работе она носила белый халат, и в нем казалась старше своих тридцати лет. Оказалось, мы были ровесники… Я толком не знал, как следует держать себя с ней. Со мной она держалась просто, я вскоре освоился и уже чувствовал себя гораздо свободнее. Работа продолжалась несколько воскресений. Портрет с каждым разом приобретал все большее сходство и, как говорят художники, вызревал. Близилось завершение. По однажды в лабораторию неожиданно заявился сам начальник ОМЦ. Бросил на нее недобрый взгляд, на меня и не взглянул, сухо сказал:
— Ольга Владимировна, прошу зайти ко мне.
Не знаю, какой разговор произошел у него в кабинете. Ольга Владимировна вернулась очень взволнованной, в глазах стояли злые, сдержанные слезы…
— Дурак. Ничтожество! — произнесла она, как бы продолжая разговор с ним, а не со мной. — Во всем готов видеть… Подонок! — Она уже не могла себя сдержать.
В понедельник Ольга Владимировна не вышла на работу. А во вторник позвала меня и сказала, что приказом начальника я отчислен из ОМЦ. Об этом она очень сожалеет и считает себя виноватой.
— Единственное, что мне удалось для вас сделать, — сказала она, — это добиться перевода в Ремонтно-строительную контору, на должность инженера. Вам там будет неплохо. Начальник конторы Рождественский Серафим Алексеевич очень приличный человек. С ним я уже обо всем договорилась.
Мы попрощались дружески. Я дал себе слово никогда больше не браться за кисти по доброй воле. Словно сломалось что-то внутри.
Нетрудно догадаться, в каком настроении явился я в эту стройконтору. Начальника не было, и меня принял главный инженер Офанасов. Мы друг другу сразу пс очень понравились, и разговор у нас не получился. Офанасов заявил, что инженер ему не нужен. Я собирался уже уйти, по в это время появился сам начальник, двухметрового роста человек с фигурой атлета. Когда он узнал, кто я, сразу пригласил в свой кабинет. Сказал, что в общих чертах знает мою историю и выразил надежду, что мы сработаемся. Мне отвели небольшую комнату в служебном бараке и сразу загрузили проектно-сметной работой. Серафим Алексеевич действительно оказался приличным человеком. А с Офанасовым скоро установились нормальные рабочие отношения. У него не было инженерного образования, в делах он разбирался слабо, часто обращался ко мне за помощью, а иногда даже перекладывал на меня свои прямые обязанности. Я все это понимал, как мог старался — и тянул… По ходатайству Серафима Алексеевича, лагерная администрация засчитывала мне теперь один день за полтора, тогда как в ОМЦ шел день за день. Так что в этом отношении здесь оказалось даже лучше.
Наступило короткое норильское лето. Солнце совсем не заходило за горизонт. Бурно зазеленела и расцвела тундра. Никогда не думал, что здесь может быть такое обилие цветов. К сожалению, все они были без запаха. Живые цветы казались искусственными. Все это действовало удручаюше. Порою среди бела дня начинал мерещиться аромат подмосковного луга Но это были уж полные галлюцинации. Фактически лето здесь длится, в среднем, не больше месяца За это время прогревается верхний слой водоемов и смелый да решительный может даже искупаться, потом погреться на южных склонах холмов. А вот на северных склонах и в оврага снег никогда не тает.
Быстро пролетели считанные теплые дни. Солнце с каждым разом все дольше задерживалось за горизонтом. Опять надвигалась длинная полярная ночь.
Осенние дожди почти мгновенно сменились снежными буранами. Ветер со снегом срывал кровлю. Разразился ураган Звенели разбитые стекла окон, световых фонарей и окошек на заводских крышах Вся жизнь и работа были нарушены. За два дня нанесло огромные су гробы. Всех заключенных бросили на расчистку дороги и подъездных путей. Нашей конторе поручили ликвидировать ущерб, нанесенный заводским сооружения! Прислали несколько бригад из других лагерей. И все «срочно», «немедленно!»
В первый же день аврала случилось ЧП Заключенным не успели выдать зимнее обмундирование, и они отказались работать на высоте. Начальство настаивало давило, угрожало… Зэки отрубили топором голову не в меру ретивому прорабу. В наших бригадах тоже росло напряжение. А тут порывом ветра сбросило часть кровли с крыши цеха и покалечило бригадира. Наш мастер-потерял власть чад бригадами и тоже побаивался ль шиться головы. — «Это кому же хочется ни за что ни про что…», — бормотал он
Люди совсем растерялись. Ко мне зашел главный инженер Офанасов и сказал:
— Иди на участок. По-моему, твоя очередь… Мастер распустил сопли. Надо закрыть цеха от ветра и снега забить проемы досками, поправить нарушенные кровли. Давай иди — лепи подвиг! Вечером доложишь, что сделано… Да я и сам туда подойду… Потом.
Но по всему было видно, что гуда он не подойдет ни потом, ни после. Свою голову ему подставлять не хотелось Мне не хотелось тоже, но мы с вольняшками бы ли не ровня: сказано «иди» — значит, иди и сдохни.
Пусть будет так, как будет Иду.
Я уже приближался к прорабской, когда дверь с грохотам распахнулась, из нее кубарем выкатился мастер Птахин. За ним с ломиком гнался кто-то из зэков, но внезапно ему стало лень догонять свою жертву, и он вернулся обратно. А Птахин, весь взмокший, несмотря на лютую стужу, растерзанный, все еще бежал и чуть не сбил меня с ног. Остановился.
— Ну что, мастер, не нашел общего языка с гегемоном? — спросил его я.
— Тут если что и найдешь… так крышку, — еле выговорил он, скверно выругался и пошел дальше от греха.
В прорабской собрался почти весь участок. Раскаленная печь пышила жаром. Те, кто находился ближе к ней, поснимали бушлаты. Кто-то уже в сторонке резался в буру. Мое появление не вызвало нн малейшей реакции — и за то спасибо!.. Я обратился к разомлевшим зэкам:
— Громодяне! Меня к вам послали на съедение но в цехах ведь работать нельзя. Там такие же зэки, как и мы (хорошо, что не сказал «вы»). Может быть, так сделаем: кто боится работать на высоте., остается внизу. А нормальные.
— Ты сам пробовал там, наверху? — выкрикнул кто-то.
— Нет. Не пробовал. Лезу вместе с вами. Пошли.
За мной последовала едва ли не треть. Ни много ни мало. Эту треть мы разделили на две группы. Одна — с инструментом и материалами осталась внизу, другая — налегке, мы захватили только веревки, полезли на крышу цеха по пожарной лестнице. Пурга сбивала дыхание и слепила глаза. Ветер отрывал от обледенелых поручней… Но все-таки до верха добрались. Стоять или идти по крыше было невозможно, ухватиться не за что. Я глянул вниз — от непривычки к высоте у меня голова пошла крутом. Первым на крышу вылез плотник Витолдс (литовец из Каунаса). Он обвязался веревкой, кинул конец нам и пополз к центр крыши, где зияли пустые проемы световых фонарей. За ним, держась за веревку, выбрались и все остальные. Потом уже через цех мы подняли инструмент, доски и гвозди. Работали быстро, без перекуров. Подгонял нестерпимый холод. Я удивился, с какой ловкостью в таких неимоверных условиях действовали два неразлучных друга — литовец Внтолдс и белорус Иван Булка, любимец бригады, которого все звали ласкательно— Булочка. В самый разгар работы кончились гвозди. На складе их тоже не было. В это время к нам на крышу поднялся Цой — это был тот, что погнался за Птахиным с томиком — и стал смотреть, как мы работаем. Цой был наполовину корейцем, наполовину русским.
— Ну что, Цой, надоело у печки сидеть, устал, бедняжка? Давай, разомнись немножечко!
— Да вы и без меня хорошо справляетесь. Вижу!.. — Несмотря на типичную корейскую внешность, он чисто и правильно говорил по-русски, без малейшего акцента. Среднего роста, пропорционально сложен и физически отменно развит, он всегда выделялся среди других.
— Вот, у нас гвозди кончились и на складе нет. Не мог бы где-нибудь раздобыть?
— Цой все может. Сколько надо?
— Ну хотя бы ящик. Достанешь — до конца дня свободен!
Менее чем через час у нас был целый ящик гвоздей.
На следующий день мы решили изменить технологию работы. Сколачивали щиты внизу в цехе, а поднимали их с помощью блока. Старшим по обеспечению материалами назначили Цоя. Все дела по этому цеху мы закончили до окончания рабочего дня. Я дал бригаде отдохнуть, а сам отправился в контору.
Офанасов встретил вопросом:
— Завтра, к концу дня сумеете закончить работы по цеху?
— Уже закончили.
— Как «закончили»? Не может быть! А я начальству обещал, не раньше чем завтра… Ну, молодцы!
— Мы-то молодцы, а как насчет трех зачетных днем для особо отличившихся?
— Готовь список!
Все, кого я включил в список, получили зачет — три дня за один день. Вот высшая награда в неволе и угнетении— одно обещание свободы, только мысленное приближение желанного дня освобождения. Этим манком пользовались постоянно — оказывается, как просто: лишить человека свободы, а там манить, манить этой призрачной узывностью, манить и затягивать удавку подчинення. И я, вместе с системой, пользовал тот же прием, да еще гордился результатами.
Постепенно Цой стал моим верным помощником, но от бригадирства отказывался наотрез:
— Я не сука. Честной вор здесь командовать людьми не станет, — сказал он, как смазал мне по роже.
— А чего ж ты тогда на крышу полез? — воткнул я ему в отместку.
Теперь чесался он:
— Знаешь, интересно было посмотреть, как вы оттуда лететь будете.
— Ну, мог бы и снизу посмотреть…
Начальство не спешило отозвать меня обратно в контору, и я продолжал руководить участком. Понадобилось «опять срочно» усилить фундамент под оборудование. Бетон, целую машину, привезли с большим опозданием, к концу смены. Вывалили прямо на снег, у дороги. Бригада уже собралась идти в лагерь. Отложить укладку нельзя — бетон ждать не будет: застынет, окаменеет.
Я подозвал Цоя:
— Что будем делать?
— Отпускай бригаду, инженер, останутся четыре человека.
— Да разве вы четверо управитесь?
— Это не твоя забота. Бетон будет уложен. Или ты перестал мне верить?
Бригада ушла в лагерь. Цой разделся до пояса, трое остальных последовали его примеру. Только бегом, двое носилок, при морозе не меньше чем в тридцать градусов— с улицы в цех, без остановок. Это надо было видеть! Перевели дух только тогда, когда весь бетой был уложен в опалубку. На завтра я дал им полдня отдыха. Получилось так, что как раз назавтра Офанасов решил проверить, как идет работа, и… наткнулся на этих четверых. Устроившись в укромном уголке цеха, они, конечно, играли в карты. Офанасов стал на них кричать, обозвал негодяями, бездельниками. К нему подошел Цой и спокойно сказал:
— Не кричи, начальник. Нам разрешил инженер…
Офанасов не дал ему докончить, взорвался еще больше:
— Какой тут — инженер? Я здесь начальник! Немедленно отправляйтесь на свое рабочее место!
— Вам же сказали, нам разрешили, — снова повторил Цой.
— Молчать! Жулье проклятое. Вон отсюда!
Цой схватил лопату и пошел на Офанасова; тот попятился к двери, выскочил на улицу и побежал прочь. Все повторилось так же, как с Птахиным в день моего прихода на участок. Хорошо, что Офанасов быстро смылся, — Цой раскроил бы ему череп. Скоро из конторы за мной прибежал посыльный. Офанасов набросился на меня:
— Безобразие! Превратил участок в бандитский притон!..
Только после того как я рассказал ему о вчерашней укладке бетона, он поутих. Даже велел сказать Цою, что произошла осечка.
Я уже говорил об относительно привилегированном положении «социально близких» (осужденных за бытовые или уголовные преступления). Многие из них имели пропуска на выход из зоны и бесконвойное хождение по городу.
Кстати, один из таких «социально близких» — заведующий хлеборезкой и по совместительству дневальный «кума» — опер-уполномоченного (а попросту — стукач), в течение длительного времени воровал хлеб и недодавал его заключенным. Долго его не могли уличить, обыски ничего не давали. И не мудрено, он прятал пайки в надежном месте — под диваном в кабинете опер-уполномоченного.
Еще один «социально близкий» — маляр, не раз уличался в воровстве у своих же товарищей. Как-то ко мне на участок пришла с запиской от Офанасова сотрудница нашей конторы. В ее городской квартире надо было побелить потолки. Другого расконвоированного маляра не было, пришлось послать его. Через день хозяйка квартиры явилась снова, вся в слезах: украли вещи.
Маляр клялся, что ничего не брал. В это время в прорабскую зашел погреться бригадир штрафной бригады Алексей Костырев, известный в прошлом грабитель. Я рассказал ему о случившемся.
— Вещички сам принесешь, иль помочь? — сразу сказал Алексей маляру.
Тот снова стал божиться, что ничего не брал. Тогда Костырев снял с гвоздя вафельное полотенце, накинул его на шею маляра, толчком в плечо повернул его к себе спиной, перехватил полотенце поближе к шее и коротким резким поворотом кисти руки сдавил ему горло. Лицо маляра побагровело и тут же начало синеть, глаза полезли из орбит, рот судорожно раскрылся, и из него набок вывалился побелевший язык. Я схватил Костырева за руку, но он отшвырнул меня.
— Не мешай. Я знаю, что делаю!
— Да ты ж его задушишь, может быть, он действительно ни при чем.
— Тебе вещи нужно вернуть? Тогда не мешай!
Алексей ослабил полотенце, маляр стал приходить в
себя.
— Ну как, принесешь вещи?
Маляр снова взмолился:
— Лешенька, я не брал, я ничего не знаю!
И снова резкий выверт руки, полотенце сдавило горло. Маляр попытался еще что-то сказать, но вместо слов получился сдавленный хрип, а затем тело его обмякло и рухнуло на пол, Костырев отпустил полотенце. Я подумал, что несчастный уже мертв и проклинал себя, что связался с таким усердным правдоискателем. Тем временем маляр оживал. Костырев не торопил его. Маляр приподнялся, не спеша встал на ноги и как ни в чем не бывало бросил сквозь зубы:
— Ладно… ваша взяла.
Через полчаса все украденное было на месте. Мы так и не поняли, где все это он прятал и помогал ему кто-нибудь или это он все сам…
Работа на участке вроде бы меня устраивала. У нас постепенно сколотилась литая команда, или, по официальной лексике, — здоровый коллектив! Что, прямо скажем, было делом редким для разношерстного состава заключенных
В бригадах было несколько прибалтийцев — они составляли костяк участка. На них всегда можно было положиться. Я уже упомянул литовца Витолдса. Исключительно крепкий, добросовестный, смелый парень. Однажды, когда произошла авария плавильной печи, он сам полез в еще не остывшее чрево и находился там почти две смены, с небольшими переменами, пока авария не была устранена.
Как ни крути, а нашего брата кроме как отчаянным, опсихелым героизмом не проймешь. Такое уж мы оказались племя — и даже иные, попавшие в наш круг, все равно становились такими же — вот незадача!.. А вот Витолдс никакой показухи не лепил. Не умел. А работал как настоящий, честный работник. Вот и остался в моей памяти навсегда.
Все зэки нашего участка получали максимальный зачет дней и полную пайку хлеба. Я подобрал надежных бригадиров. Мне здесь засчитывали два, а то и три дня за день, и я не спешил возвращаться в контору. Серафим Алексеевич уже не раз и в шутку и всерьез спрашивал:
— Не надоело бездельничать на участке? Не пора ли вернуться в контору?.. Много дел накопилось.
Я отвечал ему, что за безделье на участке мне засчитывают два дня за день, а за конторские дела — только полтора.
Но вернулся из длительного отпуска вольнонаемный начальник участка Азиев, и мне все-таки пришлось вернуться в контору. Правда, Офанасов вскоре снова обратился ко мне за помощью. У одной из фабричных труб начал разрушаться верх. Венчающая трубу чугунная корона весом в несколько центнеров могла упасть. Нам поручили снять корону и разобрать верхний разрушившийся участок кирпичной кладки. Задача была не из простых, но инженерно забавная. Предлагалось построить леса вокруг трубы и с них вести разборку. Сооружение лесов на высоту трубы требовало много времени, а корона могла упасть в любой момент.
Начальник конторы находился в командировке, Офанасов не хотел рисковать сам и подставлять Азиева. Я же был для этого вполне подходящей кандидатурой. В случае чего вся вина легла бы на меня, а за заключенных никому не пришлось бы отвечать. Вот чем еще была хороша система ГУЛАГа.
Я отобрал умелых, ловких и смелых ребят: Витолдса, Булку, конечно, Цоя и еще нескольких человек из бригады, проверенных в деле. Правда, предварительно поставил начальству несколько жестких условий: заменить старые бушлаты, ватные брюки, шапки и валенки на новые и, учитывая сильный мороз с ветром, выдавать каждому после смены по сто граммов спирта. Это было неслыханной дерзостью, но я знал, что у начальства не было другого выхода. С обмундированием проблем не возникло, а вот спирт пришлось Азиеву покупать за свои деньги. Но, думаю, что при тройном окладе, с учетом заполярных надбавок и премий, он не слишком-то обеднел. Во всяком случае, по миру не пошел.
Чтобы ускорить работу, мы решили не делать круговых лесов, ограничились возведением лесов только с одной стороны, противоположной той, куда сползала корона. Это раза в четыре уменьшало объем работы. Надо было спешить: с каждым днем корона оседала на сторону все больше и больше.
Чем выше мы поднимали леса, тем труднее и опаснее становилась работа. Руки немели от лютого мороза. Прожекторы, установленные внизу, не столько освещали рабочую площадку, сколько слепили. Порой больше толку было от северного сияния.
Когда леса достигли примерно половины высоты трубы, стало очевидно, что наращивать их дальше опасно. Мы поняли, что совершили ошибку — зря отказались от круговых лесов. Воздвигнутая нами этажерка оказалась малоустойчивой. Скобы, за которые она крепилась к трубе, могли не выдержать нагрузки, и тогда все шаткое сооружение рухнуло бы вниз. А с трубой — тут рухнуло бы и все начальство, и мы вместе с ним — грешные. Сейчас верхняя площадка лесов напоминала па-лбу небольшого суденышка во время шторма. Если бы ветер усилился — нам всем был бы полный и окончательный… гроб!
Я не знал, что делать. Накануне приходил Офанасов, посмотрел вверх, покрутил головой и ушел. На следующий день он не вышел на работу, жена сообщила, что заболел.
Я остановил все работы и обратился к ребятам:
— Какие будут предложения?
— Полезем наверх по скобам, — сказал Иван Булка, — сначала один посмотрит, как крепится корона и можно ли ее разобрать и спустить по частям. А потом уж будем решать, как действовать дальше. Полезу, наверно, я? — заявил он.
Но Витолдс сказал:
— Не так… Полезет я… Потом мы с тобой… А потом уж, как он прикажет.
И с ним никто не стал спорить.
Мы все собрались на верхней площадке лесов и с замиранием всего, что может замереть, смотрели, как он по скобам размеренно пробирается вверх… Как добрался и уселся на край трубы… Потом продвинулся дальше, швырнул вниз несколько кирпичей и благополучно вернулся к нам на площадку. По его мнению, всю корону можно будет там, наверху, разобрать и по кускам сбросить вниз. И оп даже рассказал, как это надо сделать.
Теперь наверх полезли Витолдс и Булка. Захватили с собой ломики, гаечные ключи… И вот первый чугунный сектор со свистом и гулом пронесся мимо нас и с грозным хрюком врезался в землю… К концу смены вся корона была разобрана и сброшена.
— Трубе издец! — Как бы сокрушенно заметил Иван Булка. — Опасность миновала. Отбой.
Осталось разобрать только разрушающийся участок кладки. Я разделил спирт и объявил следующий день выходным. Теперь нам спешить было некуда, и больше никто не торопился с разборкой. Серафим Алексеевич еще не вернулся из командировки, остальное начальство, видимо, не решалось появиться, спирт от Азиева поступал регулярно. Я побаивался только, как бы в этом спиртном раже они ему всю трубу по кирпичикам не разнесли… Через неделю известили Офанасова.
— Корона Российской Империи низвержена! Леса и настил разобраны. Чугунные секторы сложены в аккуратную стопку. Можно выздоравливать.
Офанасов решил, что мы его разыгрываем По его расчету, мы должны были еще только заканчивать возведение лесов.
В гулаговской системе для нейтрализации и подавления активных зэковских сил и возможных восстаний широко использовалась вражда между лагерными кастами. Особенно успешно использовалась жестокая, непримиримая вражда между «честными» и «ссучеными». К первым относились уголовники, сохраняющие верность своему воровскому закону, те, кто не шел ни на какие сделки с администрацией и гулаговской властью; ко вторым — те, кто сдался власти, пошел в услужение. Обе касты люто ненавидели друг друга Регулируя по своему усмотрению соотношение этих групп в лагере, администрация руками самих заключенных ликвидировала наиболее активных. Они стравливали недовольных между собой и так ослабляли сопротивление режиму С этой целью заключенных постоянно перетасовывали — как в шулерских карточных играх Доставалось в этой кровавой битве и тем и другим. Объектом такой перетасовки стал и честной вор Цой Администрация лагерей решила перевести его отсюда в другой лагпункт. «Почему?. За что?..» — «А вот так. Значит надо!» Цой почуял, что там его ждет гибель, и как мог противился отправке. Как я ни вертелся, как ни крутился, чтоб хоть чем-нибудь помочь ему, мои хлопоты оказались тщетными. Как будто кто-то специально задался целью изничтожить его. А он сопротивлялся до последнего…
Охранники скрутили ему руки и ноги веревками w оросили в кузов. Когда грузовик тронулся, связанный Цой каким-то невероятным образом изогнулся, спружинил и выбросился из кузова. Его подняли, снова бросили в кузов, и, чтобы не повторился этот трюк, охранники уселись на него верхом.
Предчувствие Цоя сбылось. Вскоре его там, во враждебном лагпункте, зарезали. Вот наступило время помянуть и его. Яркого и непримиримого. А чего это я так уж скорблю о нем?.. Да мало ли «честных воров» я повидал в ГУЛАГе?.. А потому, что красив был и талантлив. И родился на свет, по всему видно было, не для того, чтобы стать уголовником. Его до такой жизни еще довести надо было.
При всей отвратительности лагерной жизни, хоть как-то облегчала ее КВЧ — культурно-воспитательная часть и ее начальник… Вот просто попался вполне приличный человек — бывает же такое? При его содействии в зоне был построен клуб-театр с балконом и даже гостевой ложей. Руководил артистической труппой опытный режиссер Константин Васильевич Крюков, тоже из заключенных. Участникам труппы разрешалось носить волосы (всех остальных стригли под машинку). Желающих попасть в артисты было, как всегда, куда больше, чем требовалось.
Меня Константин Васильевич тоже привлек к работе, как художника спектаклей. А позже и как исполнителя ролей, даже сделал своим помощником в постановочном деле. Он заканчивал десятилетний срок заключения и готовил себе замену.
Он ушел на свободу — мы остались. После его ухода начальник КВЧ неожиданно предложил нам поставить пьесу Славина «Интервенция»! Странное это было предложение, ведь у нас в лагере не было заключенных женщин, а даже простое общение с вольнонаемными было строжайше запрещено. Мне пришлось основательно искалечить пьесу Славина — заменить почти все женские роли на мужские, кроме, разумеется, одной — банкирши и попутно бандерши мадам Ксидиас. Эта мадам должна была оставаться женщиной, иначе терялся весь смысл и комизм пьесы. Роль мадам Ксидиас мы поручили очень талантливому, парнишке, Леше а вот одна из самых выигрышных ролей Фильки-анархиста досталась моему товарищу Славе Ивлеву,
Почти весь реквизит, костюмы, декорации, бутафорию мы делали сами. Репетировали каждый вечер поезд работы. Множество хозяйственных проблем, которые непрерывно приходилось решать, поглощали все свободное время, а ведь еще были и творческие — как-никак мы со своим гулаговским рылом вторгались в изящный огород Мельпомены, богини — покровительницы театра.
Наконец настал день генеральной репетиции. Спектакль принимал сам начальник КВЧ Все волновались, как первокурсники перед сессией, а больше всех, наверное, я. Но в общем генералка прошла довольно успешно. Особенно хорош был Лешка в роли мадам.
Постановка была принята и назначен день премьеры. Поначалу мой дебют в роли театрального режиссера вроде бы удался. Возможно, об этом эпизоде лагерной жизни я не стал бы распространяться, если бы не одна маленькая художественная деталь. По сценарию в конце пьесы Филька — «свободный анархист» произносит такие слова: «Власти приходят, власти уходят, бандиты остаются». На одной из последних репетиций Слава Ивлев (исполнитель роли) на этой фразе повернулся в сторону пустой гостевой ложи. Я тут же представил себе, как бы это выглядело, если бы там сейчас восседали лагерные, а то и высокие гулаговские начальники…
Мы со Славкой понимали, что этот трюк может обойтись очень дорого. Но не было сил отказаться от такой рискованной, но и такой лихой мизансцены. Оба соображали, что лезем головой в петлю, и оба не могли отказать себе в этаком удовольствии, — видно, сработал обычный лагерный мазохизм?.. А может, так проявляет себя неумное и пошлое тщеславие?.. Нет! Так дает знать о себе вечный принцип противодействия насилию, принцип справедливости — наперекор… Но мы оба догадывались еще об одном: как все это одушевит и ободрит всю братию, всю: и уголовников, и бытовиков, и политических. Очень хотелось, чтобы спектакль обязательно им понравился — всем, а не начальству. Из-за этого и полезли на риск, как на амбразуру А если начальство рассердится или даже придет в негодование, а то и в неистовство, то. ведь это тоже великая радость, полный праздник… Нет, что ни говори, — искусство со всех сторон обнаруживало свои манящие прелести и было сродни риску разведчика.
И вот наступил день премьеры. Через дырочку, в занавесе я глянул в зал. Он был набит до отказа сельди в бочке паковались не плотнее, чем зэки в зрительном зале, и царили здесь мир и согласие: одни, сидели друг у друга на коленях, другие жались в обнимку, чтобы не свалиться, третьи теснились в проходах, сидели на полу, и все… ждали. Ждали чуда.
Недаром у Джонатана Свифта сказано: как бы невыносимо тесно не было в людской толпе, всегда над головами остается огромное свободное пространство. И вот, чтобы из тесноты и спертости вырваться в это свободное пространство, человечество изобрело три специальных сооружения трибуну, сцену и виселицу… Кажется, так у него говорится в «Сказке о бочке» или приблизительно гак. Роль трибуны здесь исполняла гостевая ложа, сцена была у нас под ногами, а виселица маячила где-то впереди.
Говори-говори, да не заговаривайся… Только гостевая ложа все еще пустовала, но с минуты на минуту ожидалось прибытие вершителей наших судеб… Наконец ОНО прибыло! В сопровождении многочисленной свиты. Все знаками различий клейменные, головы вздернуты, ноздри раздуты — псы лыцари в форме НКВД.
Наш покровитель, начальник КВЧ, подал тихий разрешающий знак, и спектакль начался.
Первый акт прошел успешна: зал бурно реагировал, взрывался аплодисментами. Не успел опуститься занавес, как за кулисы ворвались охранники, следом за ними решительно выплыл, один из представителей свиты.
— Кто позволил использовать вольнонаемную женщину? — с лютой угрозой он обратился прямо ко мне, как будто я публично изнасиловал его близкую родственницу.
— Никто! — ответил я в духе солдата Швейка.
— А вам известно, что это категорически запрещено?
— Так точно, гражданин начальник! — отрапортовал я и подумал, что он меня сейчас ударит.
— И ты, и она будете наказаны. А теперь позови мне эту блядь.
Я отворил дверь в гримерную и крикнул:
— Мадам Ксидиас, на выход! Вас, хочет видеть гражданин начальник!
Лешка пулей вылетел из гримерной, шурша юбками, виляя подкладными бедрами, играя бюстом, — он уже хватил первую порцию успеха и жаждал второй — был раскован и нагл: остановился на почтительном расстоянии и учтиво поклонился, сделав, на всякий случай, глубокий реверанс.
— Как фамилия, где работаешь? — рявкнул начальник
— Содержу в порту бардак, ваше благоро… — Тут он сообразил, что переборщил, и, запинаясь, поправился: — Гражданин начальник!
— Номер! Статья!
— Заключенный номер… (такой-то), статья. (такая-то), — промямлил Леша под хохот всей труппы.
Только теперь сообразил начальник, в чем дело, и припечатал:
— Десять суток ШИЗО. После спектакля!
Безупречен был и Филька-контрабандист. Ивлев отлично играл, но после случившегося я уловил в нем едва заметное дополнительное волнение — приближался момент, когда он должен был произнести заветную фразу.
Это был какой-никакой, а протест, пусть высказанный чужими словами. А начальство этот звук схватывает с лёту, — не по слову, а по одной букве… Ивлев взглянул на меня, как бы спрашивая. «Стоит ли?., может, нет?». Утвердительным кивком я ответил: — «Стоит!», подхлестнутый только что происшедшим инцидентом с «мадам Ксидиас».
И вот настал, как произносил Филька в своих куплетах, «криктический момент» Он обратился к зрителям и громко произнес:
— Власти приходят, власти уходят… — и, повернувшись к ложе, как бы с сожалением;, завершил: — Бандиты остаются!
Что тут поднялось в зале, трудно себе представить. Зрители ревели от восторга. Все что угодно, но такой бурной реакции я не ожидал. Спектакль приостановился, его просто невозможно было продолжать.
В тот же вечер меня вызвали в КВЧ Начальник был необычайно холоден. Я понимал, что ему из-за нас здорово досталось. Мне и Ивлеву запретили участвовать в самодеятельности и обоих остригли Труппу распустили Правда, Леша отсидел в ШИЗО только одни сутки, но его тоже остригли. Признаться, я ждал более суровых репрессий, особенно в собственный адрес. Оно так бы и случилось, если бы не вступился за нас все тот же начальник КВЧ. Как же это я забыл его имя отчество и фамилию — нехорошо. Такого следует помнить.
Так оборвалась моя режиссерско-артистическая карьера, едва-едва успев начаться, — «значит, не судьба», — подумал я.
Молва о нашем спектакле распространилась за пределы 6-го лагпункта, а фраза «Бандиты остаются!» стала своеобразным знаком солидарности не только среди заключенных, но и среди вольняшек.
Мой переход на работу в контору не нарушил дружбы с эстонцем Альбертом Трууссом, с которым мы вместе работали в ОМЦ. Чтобы не оставаться в лагерном бараке, в свободные воскресные дни, мы постоянно выходили на работу — пользовались тем, что ОМЦ и моя контора находились в одной зоне оцепления Вот так нам представлялась возможность встречаться в относительно свободной обстановке.
Однажды Альберт пришел ко мне бледным и очень расстроенным. Его только что ограбили. Остановили трое с пиками… Денег было немного, но забрали портсигар, памятный подарок из дома. Мы немного посидели, а потом я пошел проводить его. Надел поверх телогрейки свой самодельный черный плащ и сунул в карман бутафорский пистолет. Его изготовили в нашем столярном цехе для клубной самодеятельности. Мне как раз надо было отнести его в лагерь. Хотя пистолет был деревянный, но покрыт черным лаком, выглядел как настоящий. Еще мелькнула мысль: «А вдруг пригодится!». И как накаркал — в одном глухом месте из-за укрытия вышли четверо и преградили нам дорогу. Я шепнул Альберту:
— Иди прямо на них. Не сворачивай и не оборачивайся.
Сам пошел чуть сзади на расстоянии двух метров, Делая вид, будто конвоирую. Правая моя рука была засунута в карман плаща, там я сжимал рукоятку деревянного пистолета. Когда подошли почти вплотную, я прикрикнул:
— Не останавливаться! Вперед!
Четверо нехотя расступились, дали нам дорогу.
До ОМЦ мы дошли благополучно. К себе я возвращался один, готовый при встрече с грабителями пугануть их бутафорским пистолетом. Но вместо грабителей был остановлен оперативником. Теперь уже мне предложили идти впереди и не оборачиваться. Я спокойно шел впереди, знал, что меня все равно отпустят, но вспомнил про пистолет в кармане и почувствовал, как спина покрылась холодным потом. Дело в том, что в последнее время было совершено несколько дерзких ограблении. Грабитель, до сих пор не пойманный, всегда угрожал пистолетом, но ни разу не пустил его в ход. Скорее всего, пистолет был тоже ненастоящий. Как я смогу доказать, что грабил не я? За такое преступление могли запросто дать «вышку». Надо было во что бы то ни стало избавиться от пистолета. Пришлось тряхнуть стариной и вспомнить фронтовые навыки. Я мысленно прорепетировал все движения. Надо надежно отвлечь внимание конвоира, опустить руку в карман, вытащить пистолет и сунуть его в сугроб. на все не более двух секунд. Ошибка может стоить жизни. Оперативник, наверняка, вооружен, и у него-то пистолет настоящий, на боевом взводе и снят с предохранителя, Все это я понимал, но выхода не было. Выбрал момент, поскользнулся, вскинул вверх левую руку и, падая, успел правой рукой вытащить пистолет из кармана и сунуть его в снег. Все получилось как задумал. Оперработник выругался, но ничего не заметил. Пистолет надежно спрятан в сугроб, и место я запомнил. В комендатуре меня тщательно обыскали, выяснили, кто я, и отпустили. На обратном пути я подобрал пистолет и отправился в лагерь.
При возвращении из промзоны в зону лагеря всех заключенных всегда обыскивали. Я мог бы сам отдать пистолет охране для передачи его в клуб. Но под впечатлением только что происшедшего эпизода мне захотелось проверить бдительность охраны. Переложил пистолет во внутренний карман плаща и при обыске на вахте широко распахнул полы телогрейки вместе с полами плаща. Дал проверить карманы брюк, внутренний нашитый карман телогрейки. Потом быстро запахнул полы, подставил рукава для прощупывания снаружи и стал выворачивать боковые карманы, показывая, что они пусты. Пистолета охранник так и не обнаружил. А я понял: таким образом можно было бы, пожалуй, и автомат в зону пронести.
Но мне пока автомат здесь был не нужен… А что мне было нужно?.. Мне нужно было, чтобы не было зоны и всего, что с ней связано. Чтобы самых хороших людей, включая моих закадычных друзей, и даже плохих людей, по не виновных в предъявленных им абсурдных обвинениях, выпустили бы отсюда на свободу. А если это невозможно, то, как минимум, мне надо… чтобы меня в этой зоне и во всей это системе ГУЛАГа не было! Это не мое. Я не преступник. Я этого не заслужил. И еще, мне очень тяжело сознавать, что подонки, меня сюда упрятавшие, гуляют на свободе, и делают вид, что трудятся в ноте лица. Пока все это есть и царствует — я буду стоять на своем. Я буду — наперекор.
Нашей клубной самодеятельностью стал руководить профессиональный актер Сергей Абрамов. Его перевели сюда из какого-то другого лагпункта. Еще до заключения он успел окончить театральное училище. Это был невероятно одаренный человек и, скажем так, загадочный. О нем ходили всякие легенды, даже небылицы, ноя поначалу ничему не верил, пока не познакомился с ним поближе. Он талантливо исполнял драматические роли, неплохо режиссировал, хорошо пел, великолепно аккомпанировал на гитаре.
Когда он исполнял старинные романсы или баллады, зал слушал, затаив дыхание, и подолгу не отпускал его со сцены. Я видел, как под воздействием его пении травленные, непрошибаемые зэки плакали. Иногда он вдруг тайно исчезал, и никто не мог сказать, где он находится. И его ни разу не наказали. Кто-то видел его даже в городе. Поговаривали, что он владеет особой техникой гипноза или внушения и может пройти через любую вахту. В разговоре с ним я высказал однажды некоторое сомнение по поводу этой его способности. Он посмотрел на меня, пронзительно:
— Если хочешь, можем часок-другой прогуляться по городу. Посидим в ресторане.
Я подумал, что он шутит, и поэтому принял его игру:
— С удовольствием!
— Тогда идем, — он, не оглядываясь, двинулся в направлении вахты.
Мы подходили к проходной, пересекать которую в обе стороны могли только вольнонаемные. Сергей легко и безо всякого напора сказал охраннику:
— Мы скоро вернемся. — Не сбавил шаг, не приостановился, мне даже показалось, что он смотрел мимо охранника.
Невиданный случай — мы беспрепятственно вышли из зоны. Я шел как по раскаленной плите и ждал, что охранник вот-вот опомнится и выстрелит, илигаркнет: «А ну, вертайсь!». Я уже видел себя в штрафном изоляторе— самом строгом… И Сергея рядом… Но все было спокойно. Никто не стрелял, никто ничего нам не кричал. Мы шли по неохраняемой городской земле. И тут догадка ударила, как хлестанула: «Раззява, да это же сексот— секретный сотрудник ГУЛАГа. Вот тебе и вся легенда. А я-то уши развесил!».
Однако виду не подал и свое открытие решил попридержать до поры до времени при себе. Сергей хорошо ориентировался в городе, видно, бывал здесь не раз. Мы уже прошли мимо одного ресторана; он вел меня в другой, сказал, что тот лучше, Чтобы проверить свое подозрение, я предложил посетить тот ресторан, который мы уже прошли. Он не стал упорствовать, и мы вернулись. Я еще вначале предупредил его, что денег у меня всего один рубль, а он сказал, что у него и того меньше. Интересно было посмотреть, на что же он рассчитывал? Мы разделись и прошли в зал. Две официантки беседовали между собой не обращая на нас внимания. Лишь после второго призыва одна из них нехотя подошла к столику.
— Девушка, нам бы чего-нибудь перекусить, — подчеркнуто внятно произнес он, глядя на нее как младенец, пефокусированным взглядом действительно глубоких и очаровательно-красивых темных глаз.
И тут на моих глазах стало происходить непонятное. На лице официантки появилась улыбка, взгляд потеплел. Она ловила каждое слово Сергея и была готова выполнить любое его желание. Он размеренно произнес:
— Девушка! Я случайно встретил своего давнишнего друга и хотел бы отметить это событие несколько торжественнее, чем позволяет меню. Я буду весьма признателен, если вы поможете нам в этом…
Через минуту на столе появился коньяк, хорошая закуска. Сергей с аппетитом ел, а у меня кусок застревал в горле. Я понял, что мое подозрение было напрасным. Если бы он был «сексотом», зачем тогда ему было демонстрировать все это? Теперь я с тревогой ждал момента, когда придется расплачиваться за еду. Сергей же, судя по всему, не испытывал никакого беспокойства, и когда заместитель директора подошла к нам осведомиться, довольны ли мы обслуживанием, он усадил ее с нами за стол, и мы выпили за ее здоровье. Потом Сергей поблагодарил дам за гостеприимство, сказал какой-то комплимент и сделал жест, дескать, достает бумажник! Спросил, сколько мы должны за угощение. Официантка наотрез отказалась от денег… Решительно и, главное, искренно!
Я был ошеломлен, словно сам находился под гипнозом. На выходе из ресторана я боялся обернуться, ожидал, что раздастся возглас: «Вернитесь!». Но и здесь, так же, как на вахте, все обошлось благополучно. Мы беспрепятственно возвратились в зону.
Что-то происходило вокруг — и уже не скажешь странное, а какое-то нагромождение нелепостей, одичалой жестокости и еще чего-то, что и словом не назовешь… Словно все сорвалось с круга заданного вращения и понеслось к хаосу, бессмыслице и небытию… Важно было удержаться на ногах, не свалиться, не упасть, чтобы не затоптали.
В нашей строительной конторе работала нормировщицей вольнонаемная молодая женщина, Анна К. Иногда она заходила к нам просто поболтать. По отрывочным и случайным фразам можно было предположить, что в Норильске она оказалась из-за какой-то сердечной драмы. В меру привлекательна и стройна. На ухаживания вольнонаемных мужчин почти не реагировала. Не пользовалась никакой косметикой. На левой руке носила обручальное кольцо, хотя ни мужа, ни жениха, как я знаю, у нее не было. К особо ретивым поклонникам относилась холодно и даже с некоторым презрением. А вот улыбка у нее была добрая, с зеленоватыми искорками в глазах. Однажды она ввалилась в помещение почти в невменяемом состоянии и еле выговорила:
— Только что… меня ограбили. Вот тут вот — возле самой конторы… Их двое… Молодые ребята с ножами… Выродки.
У нее выпотрошили сумочку, сняли часы. Я спросил, как выглядели грабители и в какую сторону пошли. Забежал в столярный цех, сунул в карман молоток, крикнул нашим ребятам, что побежал догонять грабителей и что нужна их помощь. На мой призыв тут же откликнулся кузнец Пашка. Вдвоем мы побежали в указанном Анной направлении. Полярная ночь в преддверии весны немного потеснилась, обозначились сумерки. Вскоре я различил шагающего широким шагом человека. Приметы одежды совпадали с описанием Анны. Я побежал быстрее, сзади чуть поотстал Пашка. Человек напорно шел, размахивая руками, и не оборачивался. Расстояние между нами сокращалось. Я знал, что у него должен быть нож. Улучив момент, когда его правая рука в махе оказалась сзади, я схватил его за запястье и заломил. Парень рухнул на колени. Подбежал Пашка — в кармане задержанного мы обнаружили нож. Сомнении не осталось— это был один из грабителей. На вопрос, где его напарник, отвечать отказался. Мы повели его в направлении нашей конторы. Не успели пройти и сотни метров, как из сумрака появилось несколько силуэтов. Сначала мы решили, что это наши ребята идут к нам на помощь. Но это были не они… Еще мгновенье, и мы с Пашен оказались в плотном кольце. Их было человек пять, в темных бушлатах, с поднятыми воротниками >и надвинутыми на глаза ушанками. Лица почти не видны, только свирепые взгляды из-под шапок. И все пять пар устремлены на нас. Медленно подступая, они на ходу вытаскивали из рукавов и карманов кто нож, кто пику. Не знаю, кого из родных и близких вспомнил я в этот момент… Было ясно — это конец! Руки и ноги ослабли. Пойманный почувствовал, что его не держат, и отскочил в сторону, я вспомнил про молоток и отобранный нож в моем кармане, но понял, что любое движение только ускорит конец. Заточенной пикой вмиг пропорят насквозь… Дальше все было как во сне. Кольцо вдруг отпрянуло назад и исчезло. А из мрака уже появилась фигура в распахнутом полушубке и черном кителе. Это был вольнонаемный мастер столярного цеха Гусев и с ним еще несколько наших зэков. Появись они всего на две-три секунды позже — опоздали бы… Но вместо того чтобы радоваться избавлению, мне вдруг стало обидно, что мы упустили грабителя. Он не мог уйти далеко. Я так хотел еще раз увидеть его, что… увидел: он поднимался по насыпи железнодорожного полотна. Еще немного, и он мог бы скрыться. Мы его догнали, когда он уже спускался с противоположной стороны насыпи. Вот шутница-фортуна, умеет мигом развернуться на все сто восемьдесят и притом не один раз. Мне снова удалось захватить его правую руку — чуть не сломал в плече. Он пытался вырваться, — не смог, мертвой песьей хваткой вцепился зубами в кисть моей руки — шрам на пальце остался навсегда.
Потом мы отвели его в контору, обыскали и нашли часы, снятые у Анны. Гусев позвонил в спецкомендатуру, грабителя забрали. А я некоторое время носил в валенке кусок стальной полоски — на всякий случай.
После этого происшествия Анна поглядывала на меня с удивлением и даже с любопытством. А в один из воскресных рабочих дней пригласила на свою территорию и устроила маленький благодарственный банкет: на столе были бутерброды, в стаканах горячий чай, рядом сидели несколько сотрудников — вот и все. Но для меня было очень дорого даже такое простое проявление участия.
Память бастовала, она отказывалась усваивать поток всеобщей мерзости; память работала избирательно и оставляла в своих тайниках примеры подвигов человеческого духа и поступки, равные им. И все же прорывы обыденной памяти кошмарны.
Это было у меня на глазах. В плавильном цехе работала ремонтная бригада заключенных Что-то не поделили. Трое погнались за одним, по рабочим площадкам и трапам, загоняя его все выше, и выше. По тому, как они за ним гнались, и но тому, как он от них убегал, было видно, что тут пощады не будет. Они загнали его на самую верхнюю площадку, под перекрытием. Дальше уходить было некуда, оставалась только ферма, и он полез по ней, рискуя каждый миг сорваться. Но преследователей и это не остановило. С противоположных концов они так же полезли по ферме. Приближалась развязка. Преследуемый понял, что ему не уйти, посмотрел вниз, где как раз под ним остановился огромный ковш с расплавленным металлом, и, не раздумывая, с высоты прыгнул «солдатиком» вниз, прямо в ковш… И не промахнулся.
С Анной мы встречались почти каждое воскресенье. Конечно, это было очень рискованно для обоих. Даже обычное чаепитие могло окончиться расправой. Я как-то ее спросил:
— Зачем тебе этот постоянный риск?
Она ответила:
— Здесь только, среди заключенных «политиков» и ссыльных, встречаются нормальные люди. А этих борзых, как и уголовников, мне не надо.
В один из дней Анна не вышла на работу. Я не на шутку испугался… Оказалось, она сильно простыла, заболела. Прошло несколько дней. Я знал, что она живет одна, может быть, ей нужна помощь… Пс мог придумать, как помочь ей. Выручил снова загадочный Сергей Абрамов. Он решительно произнес:
— Пошли!
Опять, как тогда в ресторанном походе, мы беспрепятственно проплыли через вахту и вместе заявились к Анне домой Она обомлела от неожиданности — испугалась, что нас отправят в штрафной лагерь за побег из зоны. К счастью, и на этот раз все обошлось. Даже в лагерном мире случаются чудеса
Сперва робко, а потом все настойчивее по лагерю поползли черные слухи: будто пришел приказ — всю 58 статью собрать в спецлагеря и загнать под землю — в шахты, рудники — с использованием только на общих работах; лишить права переписки и предоставить лагерному начальству полномочия продлевать подошедший к концу срок заключения. Год паскуднейших из худших — 1951-й!
Вскоре тревожные слухи подтвердились.
Вызвали на этап с вещами первую партию. В нее вошла 58-я с большими сроками (от двадцати лет с «намордниками» и довесками: ссылкой после отбытия срока, поселением, лишением прав). Спустя некоторое время последовала вторая партия. В нее отобрали тех, у кого сроки были от пятнадцати до двадцати. В эти дни все мы жили тяжким ожиданием вызова на этап. Во многих цехах работа остановилась. Производство лишилось ведущих инженеров, специалистов, руководителей групп и проектов. Фактически это был удар по мозговому центру комбината Началась обычная бестолковщина, сумятица, аварии.
Прошло еще несколько дней, и стали подбирать всех остальных, осужденных по 58 статье, с «детским» сроком — до десяти лет.
Так прекратил свое существование 6 й лагпункт — этот крохотный островок просвета среди обширного архипелага мрака. Островок, с еще не до конца подавленной способностью мыслить, как-то действовать, жить; где сохранялись остатки нормальных человеческих отношений
Меня упекли в лагерь, обслуживающий две угольные шахты. Одна — «внекатегорийная», иными словами, сверхопасная, с постоянными взрывами метана и угольной пыли; другая — «второй категории взрывоопасности».
Поскольку вольнонаемные горные мастера, начальники участков и смен теперь не должны были работать совместно с заключенными, возникла необходимость заменить их зэками. Лагерное руководство вынуждено было организовать курсы горных мастеров. В число курсантов угодил и я. Преподавателями были опытные инженеры, в основном бывшие заключенные. Занимались по восемь часов с перерывом на обед.
Тут мне очень не хватало моих проверенных друзей: нас всех рассовали по разным гулаговским дырам.
В этом лагере, как, впрочем, и в других, было много литовцев, латышей, эстонцев. Как правило, это были добросовестные трудяги, просто не способные делать что-либо плохо. Такой уж, видно, это народ — разумные, деловые. Среди них мне ни разу не довелось встретить вора или стукача.
Первым моим новым другом в этом лагере стал литовец Ионас Беляускас. Открытое спокойное лицо, наивный взгляд голубых глаз — в них он отражался весь, без утайки. Я уже знал: таким, как он, можно верить. Ионаса вместе с другими, с «актированными по инвалидности», должны были в следующую навигацию отправить на материк. У него была уже третья стадия туберкулеза легких. Ему трудно было ходить самому за баландой, и я обычно приносил котелок — на двоих — в барак. Так, из одного котелка мы и ели. Ионас часто останавливался, чтобы передохнуть, и я ждал, пока он снова соберется с силами, а то было бы не поровну. Помню, сколько признательности было в его глазах. Но не за то, что я накормил его или вместе с ним выдерживал паузу (он уже был равнодушен к еде), а за то, что ел вместе с ним из одного котелка и не боялся заразиться. А я как-то даже не придавал этому значения. Цена жизни была здесь слишком ничтожна. Ионас показал мне фотокарточку сестры и сказал, что если бы мы выжили и чудом оказались на свободе, я обязательно должен был бы приехать к ним в Литву.
— Моя сестра была бы тебе верной женой, — говорил он, и я верил ему.
Когда в Литву в 1940 году были введены советские войска, Ионас Беляускас заканчивал военное училище. Но стать офицером ему не пришлось. Начались массовые репрессии по всей Прибалтике. Забирали целыми семьями, не позволяли брать с собой ничего. В освободившиеся, со всем оставленным скарбом, со всем имуществом дома, стали поселяться новые хозяева… Не трудно себе представить масштаб этих репрессий в чужой стране, когда своя была перепахана ими.
К оккупированным прибалтийским народам вершился настоящий геноцид. Да разве только к прибалтийским? Глубокий след в памяти оставил разговор с польским юношей, происшедший в 1940 году на территории, до этого принадлежавшей Польше Километрах в тридцати от Львова, недалеко от шоссейной дороги мое отделение отрабатывало приемы быстрого приведения в боевую готовность четырехметрового оптического дальномера. На шоссе показалась длинная колонна. Я повернул дальномер в ту сторону-, прильнул к окулярам и увидел конвоируемых нашими солдатами людей в польской военной форме. Это были совсем молодые парии, в обтрепанной униформе, многие шли босиком. Вид у них был изможденный. Колонна уже поравнялась с нами, когда конвоиры объявили привал. Это оказались военнопленные, по почему-то очень уж юные, лет по семнадцати-восемнадцати. Один из них обратился к нам по-украински, попросил закурить. С разрешения конвоира мы отдали пленным весь имевшийся при нас запас махорки, выданный на неделю. Завязался разговор: «Мы курсанты военного училища… Попали на территорию, отошедшую к вам».
Их поместили в лагерь как военнопленных, использовали на работах в карьере. Об условиях, в которых они содержались, красноречиво свидетельствовал весь их облик.
Раздалась команда: «Подымайсь!». Некоторые не могли встать сами. Им помогали их товарищи под отборный мат конвоиров. Пленный, с которым мы беседовали, поблагодарил за махорку и, горько усмехнувшись, громко произнес: «Дзякую вам, братику, що вызволили нас!» («Спасибо вам, братья, что освободили нас!»). Эту фразу я вспоминал часто. Да и теперь вспоминаю.
Неоднократно мне приходилось слышать о массовых репрессиях со стороны НКВД по отношению к жителям Польши. Бессарабии, Западной Украины, там, где я побывал вместе со своей воинской частью. Мы ощущали постепенное ухудшение отношения к нам со стороны местного населения присоединенных территорий.
Позже, на этапах и в лагерях, о результатах и масштабах этих акций я мог судить по огромному количеству поляков, западных украинцев, молдаван, литовцев, латышей, эстонцев, встреченных мною в пересыльных тюрьмах и в лагерях в период с 1948 по 1954 год. Немало встретил я там немцев и евреев, чехов, корейцев и татар. Да кого только там не было… Разве что с островов Зеленого Мыса! И тем не менее я не знаю ни одного случая враждебности среди заключенных между прибалтийцами и русскими. Наоборот, эти взаимоотношения отличались сердечностью, взаимовыручкой. Даже языковый барьер никогда не являлся препятствием.
Большим даром и утешением для меня стала дружба с замечательным человеком, Василием Крамаренко, в лагере его считали чуть ли не подвижником. До заключения он преподавал философию высшему командному составу Советской Армии. На одной из лекций он открыто осудил сталинские репрессии. Это стоило ему двадцати пяти лет лагерей и пяти лет ссылки.
Василий Крамаренко работал в самой опасной угольной шахте. Ее внекатегорийность определялась повышенной загазованностью взрывоопасными метаном и угольной пылью. Как рассказывали, случайно или по какой-то неизвестной закономерности, каждый год, в один и тот же день, в шахте происходил страшный взрыв Ею сила была такова, что рельсы закручивались в спираль. Все, кто в это время находился под землей, погибали. В этой шахте работали только заключенные. Накануне дня. когда, по расчетам старожилов, должен был произойти взрыв, один из зэков рассказал Василию о своей беде: на этот день его назначили дежурить в шахте. А у него срок заключения заканчивался. Менее чем через месяц он должен был выйти на свободу. Там его ждали жена и двое детей. Зэк зашел попрощаться и передать для отправки прощальное письмо домой. Василий Крамаренко пошел в шахту вместо него. На этот раз взрыва не произошло. Вот не произошло и все тут… Зато его поступок запомнился на всю жизнь. И я верю — не мне одному… Настоящих людей никогда не бывает много. И концлагерь не место демонстрации благородных поступков.
Эта история не давала мне покоя, и я решил обязательно познакомиться с Василием Крамаренко. Мне его показали. С виду ничего особенного: рост чуть выше среднего, худощавый (здесь толстых не было), слегка сутуловатый — похож на школьного учителя. А лицо… уж не знаю, как его описать… Мы познакомились… Обыкновенное лицо спокойного, думающего человека. Запомнились глаза, серые, добрые. В тот миг, когда он начинал что-нибудь рассказывать, объяснять или спорить, — в его глазах начинал светиться живой и неистребимый ум. Вот каких людей держала страна и ее правители за решеткой и в истребительных лагерях.
Сначала я отнесся к Василию довольно сдержанно и даже с некоторым предубеждением, так как знал его приверженность к господствующей у нас идеологии. В ее порочности, к тому времени, я уже был уверен и как-то однажды сделал первый выпад:
— Я считаю, что сторонниками существующей у нас доктрины могут быть либо недалекие люди, либо те, кто притворяется, преследует корыстные цели или просто боится за собственную шкуру.
Удивительно, но в ответ он не обрушил на меня оборонительно-наступательный залп, как я ожидал, а спокойно, с улыбкой сказал:
— Здесь все значительно сложнее.
Я уже слышал от других, что он прекрасно разбирается в политических теориях, имеет серьезные познания в философии и истории. Было чему поучиться. А лагерь— это еще у академия: здесь все мало-мальски стоящие учатся. Настоящие лагерники— или сдохнут здесь, или возьмут реванш у жизни — не в смысле сведения счетов, а в реализации задуманного Там, тогда по крайней мере, я думал так
Появились первые признаки очередной норильской весны. Начало пригревать скупое на тепло солнце. Занятия на курсах горных мастеров все еще продолжались. Мы сидели на крыше барака — давно облюбовали это местечко. Здесь нам никто не мешал, и вероятность подслушивания была ничтожной. Трудно описать весь круг тем, затрагиваемых нами в беседах на крыше этого барака, тут не то что пятьдесят восьмая статья со всеми своими пунктами, а и дыба и топор с плахой могли соскучиться по нашим буйным головам.
В спорах с ним я поднимался на ту высоту, которая была мне доступна или, попросту говоря, набирался ума. Там, на крыше барака, определилась моя верхняя точка — интеллектуальная академия, пик политического образования.
— Из всех высказанных, самая сильная твоя мысль, собственно одна, — спокойно говорил Василий, — «Сталин сам спровоцировал нашу войну с Германией и нападение Гитлера на СССР». За такую новацию не то что НКВД, а весь советский народ тебе голову оторвет. Не мысль, а клад!
— Ну и пусть. Но я это знаю — я был свидетелем всего этого.
— Ну тогда держи мое возражение: не в этом дело; — при чем тут война. Война — это следствие. А вот причина в том, что твой бяка Сталин самого Гитлера к власти привел за ручку… И взгромоздил на мировой пьедестал!.
— Как это? — тут пришла очередь удивляться мне.
— А «нельзя быть слугой господа бога при дворе дьявола» — он, Сталин, еще в конце двадцатых повел смертельную борьбу с европейской социал-демократией. И небезуспешно. НЭП прикончил. В один присест. И вот одурелая коллективизация завершалась… Нашел Сталинок деньги на разгром социал-демократии… — «С них и сдерем, с колхозников-с бывших крестьян, как с резерва капитализма»… — Европа вздрогнула, а германский крестьянин и мелкий буржуа-собственник перепугались насмерть — «эдак ведь и до нас добраться могут!»- а Гитлер, еще недавно получивший на выборах пять процентов голосов, вдруг прыгает выше всех и становится канцлером Германии. Так кто его гуда швырнул?.. Кто ему дорогу умастил и расчистил?.. Вот это был? победа!
— Ничего себе, — еле проговорил я, — а еще стойкий марксист-ленинец!
— Но ведь не сталинист же?
— Но и не тут начало, — сказал я ему, пришлось сказать.
— А где, по-твоему?
— В твоей родной обители — в самом большевизме. Неужели непонятно? И я из того же теста Ведь я тоже многого не понимал и не понимаю. А вот здесь (я имел в виду лагерь), на крыше, — совсем другое дело. Да и то, что ты — убежденный коммунист — вот тут, рядом со мной, кукуешь, не малое значение имеет. И стимулирует мысль!
Он хорошо улыбнулся. Просто замечательно улыбнулся:
— Вот свалиться мне с этой крыши, — проговорил он, — не зря они нас «убирают с поверхности!»
— Они нас сметают с поверхности земли — а мы все норовим на крышу, на крышу!
Еще раньше я начал понимать, что в нормальном обществе не может и не должно быть равенства. Каждый человек — это неповторимая индивидуальность. Равенство приведет к деградации человека. Так же не могут быть удовлетворены и потребности человека. Ведь именно его вечная неудовлетворенность и стимулирует стремление к совершенствованию. Удовлетворение потребностей возможно было бы только в обществе беспросветных примитивов, способных желать, мыслить или действовать только по приказу. Впрочем, гитлеровские и сталинские концлагеря заложили основу для осуществления на практике этих светлых идеалов…
Еще в школьном возрасте я замечал, как все то, что в реальной жизни торчит перед глазами, расползается полностью, как только эту действительность нам начинают разъяснять. Учительница на уроке диктовала условие задачи по арифметике (кажется, это было в третьем классе — год 1930—31): «колхозник заработал столько-то трудодней и получил на них столько-то муки, мяса, столько-то…» — Я поднял руку и сказал, что в задачке все неправильно, колхозники на трудодни ничего не получают… (Тогда по карточкам почти ничего, кроме черного хлеба, не давали. На селе люди пухли с голоду и мерли). Директор школы долго допытывался:
— Кто тебя научил? От кого ты это слышал?
— Никто меня не учил, это я сам знаю, — упорно повторял я.
Вызывали в школу отца. Он тоже был вроде бы удивлен. В нашей семье не вели таких разговоров. Со временем мне стало казаться странным, почему фабриками и заводами должны управлять не инженеры, а малограмотные рабочие, которых в кинокартинах изображали непременно очень умными. А колхозникам просто вменялось в обязанность поучать образованных людей — этих упорных недотеп, негодяев и вредителей.
Непонятно было мне, почему пролетариат, у которого ничего нет, «кроме цепей», должен быть хозяином… Какой же это хозяин, который не сумел ничего приобрести, кроме цепей? Я вспоминал своих сверстников, чья жизнь проходила на моих глазах. Были среди них такие, от которых был один урон. Они все ломали, ничего не умели сделать как следует, лодырничали, ходили всегда неопрятными, неумытыми. Большинство из них и выросло такими же. Одни спились, другие проворовались, третьи отсидели задницы на руководящих постах, не создав ничего путного. Их попытки сделать что-то полезное чаще приводили к развалу всего, к чему они прикасались. Одни не могут, другие не хотят хорошо работать, когда можно получить «за так» в обществе, где все равны.
Для лодырей, бездельников, неумех — это самая желанная система. За нее они готовы драть свои глотки на собраниях и перегрызать глотки не таким, как они…
Несмотря на различие наших с Василием взглядов, мы ощущали родство душ и инстинктивно тянулись друг к ДРУГУ- Между нами установилось полное доверие, что могло быть только между самыми верными друзьями. И что удивительно, наши позиции начали постепенно сближаться.
Но не только это связывало нас: в нем я видел высокий пример гражданского мужества и самопожертвования. Мы вместе пробирались по тропе познания, помогая друг другу… Оказывается, еще в далекой древности Аристотель, ознакомившись с системой государственного устройства, аналогичной нашему, предостерегал:
«При такой системе люди перестанут трудиться, поля зарастут травой, опустеют закрома, все хозяйство придет в упадок».
Положение «курсанта» давало мне некоторый резерв свободного времени. Иногда я наведывался в клуб, помогал заниматься художественным оформлением постановок, но в самодеятельности уже сам не участвовал. Мне было запрещено.
Однажды к нам в клуб обратился небольшого роста, щупленький отощавший зэк. Предложил свои услуги. Говорил он с заметным кавказским акцентом и, как выяснилось, был из Баку. На вопрос, что он может, ответил — Я мастер спорта, могу забить гвоздь!..
Все присутствующие едва сдерживали саркастические улыбки: «Боже, каких только чмырей не встретишь в наших лагерях».
Но мастер добавил:
— Бэз молоток!
Добровольцы тут же принесли несколько толстых гвоздей. Молниеносное движение руки — и гвоздь насквозь прошил крышку стола. Так, один за другим он вогнал все принесенные гвозди. На поверхности торчали только шляпки. Мы хлопали глазами и ничего не могли понять. Решив, что мы не до конца поверили в его способности, он взял стальную кочергу и завязал ее узлом.
Мы были поражены: все увиденное не вязалось с хилой внешностью мастера спорта… Потом он лег спиной на битое стекло. По его просьбе, мы положили ему на грудь широкую доску, а на нее — большой камень и стали бить по камню кувалдой. Пока камень не раскололся. Бакинец встал с пола, встряхнулся, как собака после купания. Прилипшие осколки стекла посыпались на пол, и мы увидели, что на спине не осталось никаких следов. Даже кровь не выступила!.. Он показал нам еще несколько трюков, и все они были за пределами физических возможностей обычного, даже очень сильного человека. Когда Василий Крамаренко вернулся из шахты, я подробнейшим образом рассказал ему про всю эту силовую феерию супербакинца и добавил:
— Вот если бы весь советский народ сплошь состоял из таких молодцов и умел вытворять эти штуки, вплоть до загибания кочерги и при этом еще не просил бы жрать — вот тогда можно было бы спокойно строить ваш коммунизм.
Первый раз за все время нашей лагерной жизни Василий тихо засмеялся.
— Нет!.. Нас нельзя убрать с поверхности! — выговорил он. — Это невозможно…
Помимо кинокартин, которые нам все же изредка показывали, или выступлений лагерной самодеятельности, мы иногда удостаивались чести прослушать длинную речь начальника лагеря. Майор имел склонность к публичным выступлениям на международную тему (или ему по плану политмассовой работы полагалось этим заниматься). И хотя был он не шибко грамотен, но любовь к международной тематике имел непреодолимую. И, представьте себе, зэки его охотно слушали и даже встречали бурными аплодисментами, что ему нравилось. Ходили на его лекции как на концерт сатиры и юмора. Какая бы ситуация лектором ни затрагивалась, он обязательно обрушивался с руганью на маршала Тито, бывшего в ту пору в немилости у отца народов. Совершенно внезапно впадая в бурное негодование, он с пафосом кричал:
— Этот презренный Клика Титов (как будто его имя было не Посип…), как бешеный пес, порвал ржавые цепи!.. Он не захотел, видите ли, быть в нашем лагере! (Майор все-таки имел в виду социалистический лагерь, но зэки подразумевали совсем другой и взрывались неистовыми аплодисментами и свистом.) — Майор выдерживал ораторскую паузу: — Он переметнулся в другой лагерь мирового амперализма! — При этом оратор широко использовал образные жесты и позы, не всегда пристойного характера, что имело неизменный успех — зал грохотал, оратор был горд — «Значит, народ понимает!»
Мы знали, что наш начальник лагеря на фронте не был и всю войну прослужил в системе гулага, — но фронтовую терминологию он любил почти так же, как и матерную.
— …Противотанковой миной! Мать его… Пехотным каленым… (Следовал выразительный жест, подкрепленный словом.) Мы вытравим из него (имелся в виду все тот же «мировой амперализм») все потроха!.
Впрочем, по отношению к заключенным наш майор был не из самых плохих. А потому зэки готовы были простить ему любую лексическую неточность, даже ненависть к маршалу Тито (хотя маршала они любили больше, чем майора и генералиссимуса, вместе взятых — как-никак, а маршал Тито всю войну был нашим верным союзником и воевал).
Встречались в этой системе начальники и куда покруче и куда посволочнее. По их приказам провинившихся, особенно тех, кто пытался бежать, отдавали на растерзание овчаркам. И даже каленые вохровцы без содрогания не могли смотреть на истерзанные в клочья трупы… А если это случалось зимой, в лютые морозы, — собак не тревожили. Провинившихся заливали водой. Это называлось «душ Шарко» или «водная процедура». Одежда на морозе схватывалась мгновенно и превращалась в ледяной панцирь, не давая обреченному упасть. Он погибал стоя — и не так, как в песне поется: «Нам лучше стоя умереть, чем жить, упавши на колени!» Ледяная статуя надежно примерзала к основанию — постаменту, образованному стекающей водой. Такой сталактит с замершим трупом внутри мог долго оставаться в вертикальном положении на устрашение другим, не разлагаясь и не падая под напором жестких ветров и даже пурги. Этот вид расправы был удобен гулаговцам тем, что можно было обойтись без гробов. Так что пальма первенства в такого рода казни принадлежит не эсэсовцам, не палачам генерала Карбышева, а нашим изобретательным гулаговцам. Впрочем, и приоритет создания массовых концентрационных лагерей с начала двадцатых годов также принадлежит нам. И документ подписан В. И. Ульяновым (Лениным). Просто у германских фашистов, перенявших наш опыт, все это было организовано получше — с крематориями, газовыми камерами, научными медицинскими экспериментами на узниках и использованием отходов, вплоть до зубных протезов.
Пожалуй, верхом лицемерия и ханжества гулага была видимость соблюдения так называемой нравственности среди заключенных. Ни в коем случае не допускалась и строго каралась связь между мужчиной и женщиной! Вот это было достижение. ГУЛАГ встал стеной на пути одного из сильнейших инстинктов.
Зато процветали гомосексуализм, самые немыслимые насилия, извращения всех родов, мазохизм, садизм, запредельные изуверства (и все это в рамках нашей высокой нравственности). А о самоубийствах и говорить нечего — что зэки, что их мучители, надорвавшиеся на своем садизме, кажется, небо уравняло их тут.
Не забывайте — все это происходило не в 1917 и не в 1937 годах. Все это после Отечественной войны. После! Такой! Войны!
И 22 июня, и Изюм-Барвенковская трагедия, Германия с Эссеном, Вена со всей Австрией и многое, многое другое — уходило куда-то назад, в туман и начинало казаться, что всего этого на самом деле и вовсе не было… Вот как реальность умеет превратиться в сюр.
Полностью завершена программа курсов руководящих подземников. Нас повезли на экзамены в шахтоуправление. Под конвоем. Комиссия очень придирчиво проверяла степень нашей подготовки. Всем, кто выдержал экзамен, присвоили звание «Горный мастер» и выдали удостоверения с печатью. Меня назначили мастером проходческого участка. На работу и с работы нас теперь водили только под конвоем. В шахте мы облачались во влажную, не просохшую от пота и сырости, черную от угольной пыли спецовку, брали аккумулятор с фонариком, каску и шли в забой.
Наш участок пробивал вентиляционные и откаточные штреки, обеспечивал работу добытчиков. Условия здесь намного тяжелее и еще вреднее, чем в угольной лаве. Для вольнонаемных заработки были значительно выше и дополнялись «спецжирами» (молоко, масло) за вредность. Нам, заключенным, никаких привилегий не полагалось, и многие из тех, кто попал на проходку, вскоре заболевали силикозом или раком легких Это в дополнение к туберкулезу и цинге — постоянным болезням заключенных Заполярья
Работа велась буровзрывным способом, только шпуры бурили не в сравнительно мягком угольном пласте, я в очень крепкой базальтовой или гранитной породе
Бурение шпуров шло крайне медленно и сопровождалось сильным грохотом и тряской. Густая пыль забивала глаза, разъедала легкие, вызывала мучительный кашель.
Выработку крепили деревянными рамами из двух стоек по бокам и перекладины сверху. Крепежный лес в забои доставляли в открытых вагонетках без бортов, которые назывались «козами».
Шахтерская терминология нередко приводила к курьезам. Новичку скажешь: «Иди, пригони в забой «козу»!»
Новичок думал, что над ним издеваются и огрызался: «Может, вам еще дойную корову сюда пригнать?..»
Работа на шахте велась в три смены. В первой, короткой, работали вольнонаемные, во второй и в третьей— зэки Наша смена была средняя На развод я выходил с первой партией, сразу после обеда, за час до начала смены и должен был до прихода бригады принять забой от предыдущей смены, замерить проходку, проверить надежность кровли и креплений, исправность вентиляции, оборудования и механизмов. Заканчивалась работа в полночь. На сдачу забоя очередной смене, выход на-гора, мытье в душе, переодевание уходило не менее двух часов. В лагерь попадал часам к двум ночи Давно остывший ужин — баланда из плохо очищенного овса и кусок соленой, залежалой трески. Сил хватало лишь на то, чтобы добраться до нар. От повышенной разреженности воздуха в этих широтах и недостатка кислорода усталость здесь наступала значительно быстрее чем в средней полосе
Люди со слабым сердцем тут вообще не выдерживали. При том скудном питании, которое получали заключенные, даже десятичасовой сон не восстанавливал сил. Проспишь до обеда и все равно не выспался — чувствуешь тягучую непроходящую усталость. Съедаешь холодный завтрак — ту же баланду из овса, а заодно и обед — то же самое. Из столовой сразу на развод. Итак изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год Только шахта и нары
Вольнонаемные — начальник участка и мастер первой смены — были бессовестно грубы, к зэкам относились высокомерно и во всем ущемляли Приписывали себе наши метры проходки, сваливали на нас поломки оборудования, оставляли после себя неубранную породу. Мастер зачастую приходил на работу нетрезвым или вообще не приходил. Начальник участка, конечно же, всегда поддерживал его сторону.
Трудно было отстаивать справедливость в нашем бесправном положении Мои робкие попытки хоть как-то бороться даже за видимость справедливости только ухудшали положение. Начались бесконечные придирки. Работа в шахте стала пыткой. Украденные у нас метры проходки приводили к невыполнению нормы. Это в свою очередь, отражалось на питании. Бригаде уменьшали и без того скудную хлебную пайку. А самое главное — срезали зачет рабочих дней. Все это вызывало крайнее озлобление всей бригады А я бессилен был что либо сделать. Каждый день приносил какую-нибудь неприятность. А тут еще прислали новую машину для погрузки породы. Громоздкая, тяжелая и неустойчивая, она могла передвигаться только по рельсам и во время работы часто заваливалась набок Много времени уходило на то, чтобы поставить ее снова на рельсы, отремонтировать путь. На эту работу, которая никак не учитывалась, приходилось отрывать всю бригаду. Трудно было придумать что-нибудь несуразнее этой машины. В конце концов, мы отказались от этого чудовища и грузили породу вручную На других участках тоже отказались от этих горе-машин. Их пришлось убрать из забоев, и они еще долго ржавели на шахтном дворе
Отпустив бригаду, я оставался в забое, чтобы передать смену Иногда вместе со мной оставался бригадир Степан Соцков Так было и в этот раз. Осматривая забой, я увидел, что один заряд не взорвался и над головой нависла огромная глыба породы. Оставлять ее было опасно. Длинной стальной «пикой» я попытался обрушить ее Не удалось. Мы решили предупредить сменщиков, а сами занялись замером проходки. И в этот момент глыба рухнула.
По какой-то невероятной случайности оба уцелели. Соцков стоял бледный, с трясущимися губами. А я, привыкший к таким шуточкам судьбы, не знал, считать, что мне снова повезло, или наоборот. По крайней мере, сразу бы все кончилось.
Мы оказались замурованными. Помощи ждать было неоткуда. Дробили породу сами, разгребали сами, выбирались через завал сами. Помогали друг другу как могли. Смена так и не появилась. Позднее выяснилось, что всю бригаду срочно перебросили на другой участок. Они нас и не вспомнили.
Уже в душевой я услышал разговор: «Во второй смене-то двоих насмерть задавило, мастера и бригадира…»
Сколько раз уже меня считали погибшим, а я все еще живу. Но долго ли так может продолжаться? Сколько я еще такое смогу выдержать?.. Выродки! — вот что значит: «Всю пятьдесят восьмую убрать с поверхности!»
Лагерная санчасть освобождала от работы только в случае тяжелых увечий или серьезных заболеваний. Обычно в шахту гнали всех, но не все были в состоянии что-то делать. Приходилось подменять друг друга, выполнять свою и чужую работу.
Бурильный молоток — эту адскую тряску в кромешной пыли человеческий организм долго не выдерживал. Не легче была и работа крепильщиков. Тяжелые бревна таскали на себе и пилили вручную. Я работал вместе с бригадой, и не было ни одной шахтерской специальности, которой бы не пришлось мне выполнять, подменяя выбившихся из сил. Но при этом на мне еще лежала ответственность за людей, за выработку, за механизмы, оборудование, инструмент. За все это драли шкуру с меня. Нередко, когда с перепоя не выходил на работу вольнонаемный взрывник, я подменял даже его, чтобы бригада не осталась без пайки хлеба. Пил он зверски и в конце концов отдал мне (хотя это категорически воспрещалось) второй ключ от своего шкафа, где хранились взрывная машинка, запалы, взрывчатка.
Я чувствовал, что начинаю сдавать. По ночам мне не давал спать жестокий кашель. Несколько раз просил я начальника участка освободить меня от обязанности мастера и перевести в бригаду, но он не соглашался. Не знаю, чем бы это кончилось, если бы не заболел аккумуляторщик. Прекратилась зарядка аккумуляторов для шахтных электровозов и шахтерских лампочек. Шахта оказалась под угрозой остановки. Подходящей кандидатуры среди вольнонаемных в тот момент не оказалось. Я предложил свои услуги. Мне эта работа была знакома. В моем саперном взводе имелась походная зарядная электростанция со всем аккумуляторным хозяйством для полковых радиостанций. Работа аккумуляторщика, хотя и несложная, требовала специальных навыков, абсолютной трезвости и аккуратности. Зарядный цех был оснащен импортным оборудованием с мощными ртутными преобразователями тока. В условиях шахты малейшая небрежность могла привести к серьезным не приятной ям. Руководство шахты было вынуждено временно поставить меня на эту работу. Но радость в связи с уходом из мастеров была недолгой. Ядовитые пары от электролита, попросту говоря, разъедали легкие.
Снова, уже в который раз, у меня начался приступ цинги. Соленая, мороженая треска и овсяная баланда в обед и ужин разъедали кровоточащие, распухшие десны. Основным противоцинготным средством в лагере был настой из хвои, зеленовато мутное, отвратительное пойло в бочках из-под трески. Оно не помогало. К тому же. пользуясь общим ковшом, заключенные заражали друг друга туберкулезом, распространенным в лагерях.
Не буду спорить с теми, кто искренно и глубоко полюбил это Заполярье, но такое может быть только в условиях добровольности и свободы. Нам, полуголодным, плохо одетым доходягам, морозы и сбивающий с ног ветер казались свирепыми, а мрак полярной ночи — бесконечным Я возненавидел эту бесконечную зиму и решил, что если мне еще суждено быть когда-нибудь свободным, то поселюсь там, где зимы не бывает вовсе
Часто мне снилось, что я совершаю побег. Сначала все, как правило, шло хорошо: я благополучно уходил от преследователей и добирался до теплого края с долинами, залитыми солнцем и покрытыми виноградниками и фруктовыми садами Но отведать фруктов ни разу так и не удавалось. Меня то арестовывали и снова отправляли на север за колючую приволоку, где кругом только снег и лед, то я просыпался от ледяного ощущения холода. Тонкое истертое одеяло плохо удерживало тепло, когда сползал накинутый сверху бушлат. А если дневальный вовремя не подбросил угля в печь, в барак, съедая остатки тепла, вползала лютая стужа. Побеги из неволи продолжали мне сниться и потом на протяжении нескольких лет.
Помимо двух шахт, наш лагерь еще обслуживал карьер. Земляные работы хотя и велись в котловане, но все же это было на поверхности. Я попросил бригадира этого участка переговорить со своим начальником. Он получил согласие на мой переход, при условии, что не будет возражения со стороны руководства шахты Недавний случай в аккумуляторном цехе давал мне надежду. А произошло вот что: в системе охлаждения преобразователя тока у пропеллерного вентилятора, охлаждающего ртутные лампы, надломилась лопасть. Я успел отключить вентилятор и, рискуя сломать руку, удержал лопасть в сантиметре от раскаленной ртутной лампы, предотвратив неминуемый взрыв. Начальник шахты объявил мне благодарность. Теперь, когда он однажды зашел в аккумуляторный цех, я обратился к нему с просьбой отпустить меня. К этому времени вольнонаемный аккумуляторщик выздоровел. Но начальник не дал согласия на мой уход с шахты. И когда я наотрез отказался от должности мастера, он перевел меня в газомерщики. В мою обязанность теперь входило следить за состоянием воздуха во всех выработках шахты, а главное, не допустить превышения нормы содержания взрывоопасного газа. В течение смены я должен был обойти все подземные выработки, следя за поведением пламени в лампе Девиса. Удлинение язычка пламени, против нормального, означало опасное увеличение содержания метана в воздухе — грозило взрывом. Уменьшение— сигнализировало об избытке углекислоты. Работа была не тяжелой, но за смену приходилось пройти не один десяток километров штреков, вдыхая все тот же шахтный воздух, насыщенный пылью, ядовитыми газами от взорванного аммонита.