Сказания Земли Опольской

О ТРЕХ БРАТЬЯХ ИЗ ОПОЛЯ

Нагнали некогда на Ополе ветры с горы Сьлёнжи свирепую бурю. Потемнело небо от сине-черных туч, а река Одра стала в тот страшный день серой и мутной, словно поднял разгневанный князь речной Утопец со дна ее весь ил и взболтал его ветвями поваленной бурею пихты. Шумела и бурлила разбушевавшаяся Одра, отрывала от берега огромные пласты, уносила вниз по течению вырванные с корнями деревья, разбивала волнами плоты и рыбачьи ладьи…

От грохота бури проснулся лежавший на самом дне реки Утопец и восстал он со своего мягкого ложа, что каждый день выстилали свежими водорослями его прислужницы-русалки. Выплыл он на поверхность и, усевшись на гребне белогривой волны, огляделся вокруг.

А по небу змеились в это время сверкающие молнии, золотыми мечами своими как бы рассекая непроглядную тьму. От их нестерпимого блеска щурил Утопец свои белёсые глаза, окаймленные зелеными ресницами, с любопытством смотрел на клубившиеся вверху тучи. Дрожало все вокруг от ужасных раскатов грома, и бешеный ветер развевал длинные космы речного владыки. А меж ними, уцепившись своими колючками, торчали водяные орехи — те самые, что дети так любят собирать на берегу Одры.

Красив был Утопец лицом, только имело оно цвет необычный. Если бы довелось кому из людей увидеть его при дневном свете, тотчас же заметил бы зеленый оттенок щек, золотистый лоб и бурые усы, которые сильно были похожи на стебли водяных растений. А когда Утопец приглаживал их темной рукой своей, то видать было перепонки меж пальцев.

Наряден был Утопец — будто князь настоящий или рыцарь богатый. Оружие его покрывала рыбья чешуя серебристая, а драгоценных украшений ему не занимать было: в песке речном много находилось золотых и серебряных самородков, а из раковин крупных беззубок добывали русалки для своего владыки красивые жемчужины.

Боялись русалки выйти на поверхность: не выносили они грома, страшились молний. Легкие одежды их были сотканы из водяной ряски, которую пряли они в погожие вечера, усевшись в кружок на прибрежном лужке, при свете ясного месяца. Вот и ныне остались они в подводном замке речного владыки, не пошли за ним — даже окна позакрывали ставнями из больших раковин, только бы не слышать грома…

А Утопец, как и подобало рыцарю, отплыл тем временем на волне одринской — словно на коне белогривом. И пригнала его буря к самому Ополю.

Давно знал он этот город. Помнил Утопец еще те дни, когда в бору, по обоим берегам Одры, с рассвета и до поздней ночи стучали топоры. Это лесорубы валили красивые пихты, крепкие дубы и светлые березы, чтобы поставить первые деревянные дома, возвести оборонный палисад и замостить улицы древнего этого города на острове Пасека. В те времена охотно подплывал Утопец к самому берегу и с радостью любовался трудом человека. А когда сплавляли к Пасеке бревна, что валили в верховьях реки, то Утопец тайком подталкивал их, чтобы шибче плыли они вниз, к городу. И не раз дивились опольские плотники тому, что лес так скоро попадает к ним: невдомек им было, что это Утопец, проплывая под плотами, ускорял их ход по реке…

Так проходили зимы и весны, летели годы. Расцветал город, становился многолюдным и шумным. Сколько же радости испытывал Утопец, когда теплой летней ночью, напоенной ароматом только что скошенной травы, прибегали на берег Одры опольские девушки и, слегка дрожащие, неспокойные, опускали на воду красивые венки!

Тайком, из-за густых зарослей камыша, поглядывал на них Утопец, приказывал иногда шаловливой волне отнести венок прямо в руки хлопца, избранника девушки. Не пожалел бы им тогда речной владыка и цветка папоротника, если бы имел его. Да расцветал папоротник только в Иванову ночь, в глухом лесу, а туда Утопец никогда не ходил — не в ладах он был с Лесным Дедом[1].

Но порой любил Утопец и какую-либо каверзу людям подстроить. Бывало и так, что начнет он водить пьяницу по болотам, да искупает его в грязи по самую шею, а со старых баб-сплетниц платки посрывает, если придут они к реке белье полоскать, да развяжут свои длинные языки.

Словом, всякое бывало с речным владыкой, но всегда любил он многолюдное и шумное Ополе. Вот и в ту памятную ночь спешил он в город, гонимый заботой о нем. А не постряхивал ли буйный ветер яблок в садах ополянских? Не поразбрасывал ли он копен сжатой пшеницы? Не посрывал ли только что уложенной соломенной кровли с убогих хат паромщиков и рыбаков, живущих на окраине города?

Быстро плыл Утопец и всё зорче всматривался в озаряемую молниями ночь. И вдруг… увидел над Ополем багровое зарево! Огромные языки пламени то и дело взмётывались к самому небу, окрашивая края туч в кровавый пурпур и золото… Поначалу очень удивился Утопец, потом понял всё, устрашился безмерно и приказал ветрам: что есть мочи гнать волны речные прямо к городу. А зарево всё ширилось и росло, всё больше алело среди мрака ночи. Искры снопами взлетали к тучам, а вода в Одре словно багрянцем покрылась…

— Пожар! — возопил Утопец и дрогнул от страха, припомнив дома, что сложены были из тисовых и сосновых бревен, горючие крыши из соломы и сухого камыша, ветхие изгороди вокруг хат, деревянный настил улиц…

Пожар!.. Видно ударила молния в чью-то бедную хату. Горит Ополе! Огонь пожирает дома, пламя уже лижет бревенчатые мостовые, за плетни и ворота хватается… Горит Ополе! Гибнет труд человека, огнем и дымом уносится, пропадает только что собранный урожай!..

Как сейчас Утопец жалел людей!

Протянул он свои длинные руки к тучам, застонал громко, заплакал горько. В отчаянии безмерном взмолился о дожде, чтобы хоть этим помочь любимому городу. И услышали его мольбу грозные тучи. Плотнее сомкнулись они над пылающим городом, еще ниже заклубились. И вот уж холодный, проливной дождь захлестал струями косыми по горящим домам Ополя.

Ударил тогда речной владыка руками по волнам Одры. Взбурлила, поднялась вода, выступила из берегов и хлынула в те улицы, что пониже, у самого берега. Залила их мгновенно, но осторожно — не совсем затопила. С шипением стал отступать пред нею злобный огонь… А ливень всё гуще, всё сильнее шумит! Струи воды стекали по обугленным срубам домов, по обгоревшим изгородям и воротам…

Погасло зарево. Утихли раскаты грома. Только ливень шумит над Ополем. Исчезли и волны на Одре.

Погрузился тогда Утопец в темную речную пучину — рад был, что послушали его тучи. Быстро отнесло подводное течение речного владыку в его замок, что на дне реки был построен — там, где самая большая глубина.

После того пожара много горожан осталось без крова, а еще больше — без крохи хлеба. У многих тогда в пламени одежда погибла и скарб домашний — иные и рубахи последней из огня не вынесли. Плакали люди в Ополе, холода и голода страшились: осень быстро подступала, пожелтела листва на березах, покраснела в лесу брусника. Дни короче стали, а утра — холоднее.

В городе ропот поднялся, стал народ на сходки собираться, судить-рядить, как быть дальше? И порешили люди: собрать денег побольше, чтобы помочь тем бедным, кои дома свои и добыток при пожаре утратили. Мудрые женщины опольские так при этом дело повели, чтобы как можно больше людей в кошель за серебром заглянуло…

На правом берегу Одры шумела на холме дубрава. Там, в тени могучих дубов, неведомо каким чудом уцелел древний маленький костёл. На склоне же того холма, из-под скалы, бил прозрачный ключ, от которого тонкой серебристой ленточкой сбегал вниз ручеек, где-то за городом впадавший в Одру. Холм этот издавна был известен в тех местах. Говорили даже, что некогда побывал здесь сам епископ Войцех, и будто бы он проповеди там произносил и крестил жителей Ополя. А ключ тот Войцех заставил бить из-под земли потому, что не хватило ему воды для крещения. Вот такие необычные вести и привлекали людей на холм, и каждый, кому доводилось побывать в городе, стремился посетить маленький костёлик. А ведомо было, что славилось Ополе своими торгами не только в Силезии, но и на Руси, в земле чешской, и даже в Италии про них молва шла.

И стало так, что мудрые женщины опольские заказали умельцам сделать из липового белого дерева резной ларец. Был тот ларец дивной работы, а в нем особая прорезь проделана, куда свободно можно монеты опускать. И крышка вся, и боковинки его покрыты были искусным орнаментом: разросся в обе стороны куст дивный, а на нем множество листочков и цветов изумительных. Необыкновенный то был узор — некогда называли его «древо жизни». Изваянный, нарисованный или вышитый на какой-либо вещи, имел он — по старым поверьям — чудодейственную силу: приносил счастье тому, кто той вещью владел. Потому и не в диво было, что мудрые женщины опольские так вот изукрасили ларец тот — должен он был стать единой копилкой для всех бедняков Ополя!

Ранним утром в день торгов пошли эти женщины на холм и повесили ларец свой в притворе старого костёла. А как раз в это время лучи солнечные били в открытые двери храма и позолотили они белое дерево и узор чудного ларца-копилки. На темной стене костёла, озаренный сиянием солнечным, еще прекраснее виделся ларец и притягивал он к себе взоры всех, кто входил в притвор костельный.

— Ах, что за узор! Какой красивый ларец! — воскликнула комеса[2] и поспешно сняла с пальца золотое кольцо, чтобы опустить его в ларец.

— Это копилка для бедных погорельцев нашего города… — шепнула девушка-служанка своим подругам. Одетые в длинные льняные платья с передничками, окружали они — словно белые полевые цветы пышную розу — свою госпожу, комесу.

— Я свой секанец[3] отдам! — тихо сказала одна из девушек. И, развязав кожаный мешочек, что висел у нее на поясе, достала серебро. А то была плата ее, полученная к Рождеству за целый год работы у комесы. Но и его охотно пожертвовала девушка бедным людям!

Явился в костёл и приезжий рыцарь, одетый в голубой камзол, с золотой сеткой на волосах. Он тоже бросил в ларец горсть денег, а двое купцов не пожалели даже золотую монету пожертвовать, чтобы завоевать расположение ополян. Ну, а простой люд — из тех, кого пожар стороной обошел, и подавно не поскупились долей из своего малого пожитка. Потертые медные гроши дождём сыпались в резной ларец. Даже странствующий нищий, усевшись на земле перед входом в костёл, перетряхнул свои убогие сумы и, найдя там медяк, опустил его бережно в копилку. А какой-то малыш, ничего видно не найдя в карманах, затолкал в ларец оловянную пуговицу, что нашел на дороге — захотелось и ему хоть сим малым даром помочь беднейшим, чем он сам… Много еще разных людей побывало в тот торговый день в древнем костёле на холме. И всё больше набиралось в ларце медных монет, секанцев серебряных и даже перстней золотых.


В самый полдень явились сюда три брата: Петр, Павел и Куба. Небогатые это были ополяне — только и всего добра, что ладья, которую им отец в наследство завещал. Жили братья за городом в убогой хате, что стояла на отшибе, потому и не добрался до нее пожар страшный. Возили они на ладье своей в Бжег и Вроцлав мешки с зерном и бочки с мёдом — по уговору с купцами ополянскими.

— Гляньте-ка, — тихо сказал Петр братьям своим, — ныне копилку здесь повесили! Видно собирают пожертвования для тех, у кого пожар дома спалил…

— Давайте и мы отдадим всё, что заработали за эту неделю, а? — отозвался Павел.

— Понятно, отдадим! У нас ведь и хата целая осталась, и ладья есть, да и мы сами здоровые, молодые! — согласился Петр.

С этими словами оба старших брата побросали в ларец все деньги, что были у них в кошельках. Только Куба стоял с опущенной головой, будто разглядывал сапоги свои юфтевые.

— Ну, а ты что же, Куба? — спросил Петр.

Парень молчал, только носом шмыгал.

— Что же ты стоишь, растяпа, словно у тебя на ногах корни повырастали? — разгневался Павел, видя, что младший брат не торопится свою долю беднякам пожертвовать.

— Так ведь у меня одна монета всего… — мрачно ответил парень.

— Вот и отдай ее бедным, братец!

— Так последняя-ж! Как отдать?..

— Что городишь? Стыдись, Куба! Скупишься помочь более бедным, чем ты? Жаль гроша для погорельцев?!

Тут начали старшие братья укорять скупца и громко стыдить его. Проворчал Куба что-то под нос себе, потом нехотя потянулся к поясу и достал из него большую монету, завернутую в льняную тряпицу.

— Вот, возьмите… — с большой неохотой промолвил он.

— Эх, Куба, Куба! — с упреком покачали братья головами.

Парень нахмурился было, но Петр толкнул его в бок, и он всё же опустил свою монету в ларец. На обратном пути ни словом не обмолвился Куба, только исподлобья на братьев поглядывал: жалко ему было денег — берег он их на пиво, да на гулянку в корчме, с ватагой веселых парней.

Нежаркое осеннее солнце над Ополем светило весь тот день. Не протолкаться было в толпе, запрудившей всё торжище, тесно и меж лавок, да лотков купецких. Много тут было башмаков отличной выработки, уборов женских, полотна, сукон, всякой снеди вкусной, мёда и даже серёжек серебряных, перстней витых, вина в бочонках, пряного перца, шафрана и корицы заморской.

Ничего-то теперь не могли купить братья — и гроша у них за душой не осталось. Однако останавливались у лавок полюбоваться товарами красивыми.

— Эй, хлопцы! — окликнул их кто-то из толпы. И вот уж догнал братьев богатый корчмарь, в подвалах которого самый добрый мёд хранился. — Говорят, неплохая ладья у вас имеется?

— Есть, конечно! — ответил Петр. — От отца досталась.

— Ну, а коли так, то не отвезете ли в Бжег мои бочки с мёдом? Только помните — нынче же к вечеру надобно их туда доставить: сам бжегский комес закупил их у меня! Слуги там примут у вас бочки, а я не поскуплюсь заплатить, если всё хорошо сделаете.

— Доставим ко времени, корчмарь, не тревожься! Еще нынче за ужином комес твоего мёду отведает!

Отправились старшие братья с корчмарем на его двор, чтобы присмотреть за работниками, как они бочки на воз погрузят, да к пристани подвезут. А Кубу домой послали, наказав ему ладью к дороге изготовить и взять с собой сумку с хлебом и сыром.

— Гляди же, Куба, — сказал Петр, — да слушай внимательней! Без нашего дозволения ничего на ладью не принимай, ни с кем больше о перевозе не договаривайся. Ты еще молод, и без труда людишки плохие тебе подвох учинят!

— Э, там… — проворчал Куба, да поглубже на лоб шапку надвинул.

Свернул он в заулок между поваленными и обугленными срубами и домой направился. Пусто в заулке было, только голодные псы чего-то вынюхивали на земле — искали, видать, кость завалящую или корку хлеба сухую, обгорелую.

«А и богат же корчмарь! — думал Куба. — Вон какой новый дом себе отгрохал… А в усадьбе у него всего полным-полно! Сидят у него в корчме мужики, потягивают из жбанов мёд да пиво, а ему прибыль. Вот это жизнь!» И хотя трещали под ногами Кубы угли пепелища — не пожалел он в сердце своем тех бедняков, дома коих погорели, а новых поставить не в силах были…

Под старым дубом, на самом берегу Одры, стояла небогатая хата братьев. На коньке крыши весело чирикали воробьи, а в густой листве ворковали дикие голуби. На птичьем языке своем перекликались они:

— Ско-ро? Ско-ро? Ско-ро?

— По-рог… По-рог… По-рог… Новый по-рог! С-руб, с-руб!.. Ско-ро станет новый с-руб?

— Тихо вы, недотёпы! — прикрикнул на них Куба и запустил в птиц камнем. Потом быстро сбежал к реке по тропке, что вилась меж густых кустов и травы.

Около пристани, на песке, лежала перевернутая вверх дном большая ладья. Была она сбита из крепкого дуба, а пазы ее старательно проконопачены сухим мохом и смолой залиты. Перевернул Куба ладью, оглядел со всех сторон — не надо ли где чего починить перед дальней дорогой? Однако старшие братья еще раньше всё проверили, так что осталось Кубе только столкнуть ладью в воду, да весла положить. Снял он сапоги, штанины закатал, поставил ладью на киль, ловко столкнул ее на воду и толстой веревкой привязал к столбику, вбитому у самой пристани.

— А хороша у тебя ладья, юноша! Да и сила в руках немалая! — вдруг услышал Куба позади себя чей-то голос.

Обернулся он и увидел перед собой человека в дорогой одежде из черного бархата, сшитой по моде чужеземной. Шляпа с фазаньим пером, да золотая цепь на шее украшали тот дорогой наряд. Борода у незнакомца была в красивых завитках, а волосы цвета вороньего крыла аж блестели от душистого масла. У пояса с красивой бахромой висел кожаный кошель.

«Богатый, видать, человек…» — подумал Куба и растянул рот в широкой улыбке. Подивился только, что при такой богатой одежде висел за спиной у незнакомца простой холщевой мешок. Может прятал в нем что? Ведь такой мешок пристало таскать только слугам, а не господам!.. Ну, да у богачей всякие причуды случаются, это Кубе хорошо известно.

— А что, ладья не из последних! — ответил парень.

Тем временем незнакомец с любопытством посматривал на ладью и на Кубу.

— Далеко едешь? — голос незнакомца был приязненным.

— В Бжег, господин. Вот скоро с братьями мёд повезем самому комесу.

— Вот как? Это хорошо! А может и от меня груз примешь?

Тут незнакомец снял со спины мешок и положил его на доски пристани.

— Не-е-е… Мешок взять?.. Эх, взял бы, да братья не велят. Не дозволили без их согласия ничего брать. Подождите, господин, они вот-вот подойдут!

— Юноша! — голос незнакомца еще умильнее стал. — Не могу я ждать! Спешу в город вернуться… Да ты и сам взрослый человек, можешь свою волю иметь. Зачем же тебе обо всем братьям рассказывать? Мы же мужчины, а не бабы-болтуньи. Бери мешок, и дело с концом!

Куба однако не решался. Тогда обходительный незнакомец отвязал от своего пояса кошелек, поднял его и позвенел серебром у самого уха Кубы.

— А если так?.. Или тебе деньги не любы? — тут незнакомец прищурил свои хитрые глаза и еще раз встряхнул кошелек. Куба растерялся. — Ну, возьмешь?

Вспомнил тут парень про пиво и веселых собутыльников в корчме. Ведь из-за братьев лишился он нынче пива и на гулянку не попал — заставили отдать последний грош, будто нет в городе людей побогаче, чем он! Глупые мужики! Ради других готовы из карманов последнее вытряхнуть…

— Ну так что, уговорились? — спросил незнакомец, и снова в кошельке монеты звякнули.

— Ладно, давайте! Ничего братьям не скажу… А кому мешок в Бжеге отдать?

— Брат мой придет. Узнаешь его легко — такую же одежду носит и бороду так же подвивает, как и я… Если хорошо ему послужишь, то даст тебе такой же кошелек!

Взял Куба мешок и спрятал его на корме, под сиденьем у руля, да еще сверху кафтаном старым прикрыл, чтобы незаметно было. Когда переносил мешок, почувствовал: лежит там что-то тяжелое и твердое, а чтобы не узнать было — завернуто несколько раз в толстую парусину. Тем временем незнакомец швырнул кошелек вслед Кубе на дно лодки и ушел поспешно.

Спрятал Куба деньги за пазуху, сел у руля и стал поджидать братьев. А пятками сильнее уперся в мешок, под сиденьем запрятанный. Не слишком-то заботился он о грузе, что взялся отвезти в Бжег: приятнее было за пазухой кошелек чувствовать. А в мыслях своих парень уже видел себя за миской с капустой и свиной печенкой, рядом три жбана с пивом, а потом — танцы под дуду, до самого утра… С этими думами позабыл Куба даже про сумку с хлебом и сыром, что наказали братья взять из дому.

Одра легонько плескала о берег, чуть шелестел камыш. Тишина повсюду стояла, и только слышно было, как горлинка в зарослях кого-то кличет. Засмотрелся Куба на воду: золотом и бирюзой переливалась она на солнце. И вот вдруг почудилось ему, что смотрят на него из-под воды два глаза белёсых, но таких пронзительных, что у парня по спине мурашки забегали.

— Что еще за лихо?! — крикнул парень.

Схватил он весло, да как ударит по воде! Разлетелись вокруг брызги, закачалась ладья, а из воды высунулась и ухватилась за весло темная рука с цепкими пальцами, перепонкой стянутыми… Завопил Куба со страху, рванул к себе весло, что было мочи. Исчезла рука, а возле борта заплескало, забурлило что-то, пошли по воде круги.

— Тьфу!.. — сплюнул Куба с досады. — Мерещится мне что-то в этой реке, а ведь сегодня и капли пива не отведал!

И снова тишина воцарилась на Одре.

Вскоре явились братья, а с ними и работники корчмаря. Сообща погрузили на ладью три большие бочки с мёдом и несколько бочонков поменьше. Петр с Павлом сели за весла, Куба у руля остался, оттолкнули братья ладью от берега и пошли вниз по течению.

Небо по-прежнему ясное было, но теперь, по неведомой причине, вдруг задул прямо в лицо гребцам резкий ветер, стал им в глаза мокрую сыпь швырять. При том же ладья странно как-то раскачиваться начала, хоть и не было на реке волны, да крутилась всё время, будто водоворотом ее понесло… А в том месте никогда на Одре прежде водоворотов не бывало!

— Греби поживей, брат! — подгонял Петр среднего брата. — Что-то мы нынче медленно плывем…

— Да, видишь ли, по-особенному сегодня ладья тяжела, а ведь мы и побольше грузы перевозили… Крутится, как шальная!

— Поглядывай за рулем, Куба! — то и дело кричали ему братья.

Но руль, словно завороженный, направлял ладью совсем в другую сторону. Нет, никогда еще у братьев такой поездки не случалось! Не приходилось им раньше, плывя по течению, да еще по знакомой реке, из последних сил грести…

— Чудеса, да и только! Уж не заколдовал ли кто наши весла? — с тревогой промолвил Петр.

Но не было ответа на его вопрос.

Так, в тревоге, миновали они остров Пасеку и Бельковый остров, поросший лесом. Пустынно и безлюдно было на обоих берегах Одры, только дубы и буки навстречу братьям ветвями своими качали, да тоскливо кричали чайки. Стала в этих местах Одра шире и глубже, чем под Ополем, а всё еще словно гневалась за что-то на перевозчиков. А тут еще нагнало течение на ладью толстое бревно, и сломал об него Петр весло свое. Да и сама ладья будто набухла от воды — всё тяжелее грести становилось, а корма еще глубже в воду осела.

— Павел! — сказал тогда Петр. — Эти бочки, видать, корму утяжелили… Давай-ка, передвинем их поближе к середине, оставим позади только одну, что полегче!

Перекатили братья обе бочки на середину ладьи и поплыли дальше. Совсем трудно стало грести, а пути вроде и не убавилось — всё еще далеко до Бжега!

— Не иначе, колдовство какое-то над нами! — сказал Петр и перекрестился, а Павел трижды сплюнул через левое плечо.

Но на ладью словно беда навалилась: бурлила под нею вода, а корма еще ниже опустилась.

— Братья! Плохо наше дело, еще сильней корма оседает!.. Ох, потонем совсем… Куба, помоги! Давай перекатим бочки еще дальше к носу!

Снова передвинули братья груз. Однако и это не помогло: Одра еще сильнее продолжала затягивать корму, где сидел Куба. Всё выше и выше вода подбирается к верхней кромке бортов…

— Тонем, братья! Тонем!.. — вскричал Петр, и лицо его стало рубахи белее.

— Куба, пересядь ближе к середине! Да и бочонок тот малый сюда перекати… Поспеши!

Но Куба, хоть и был устрашен не меньше братьев, даже с места не сдвинулся.

— Да толкни же ты сюда последний бочонок! — прикрикнул на него Павел. — И сам поскорее на середину переходи! Ну!

Ухватил Петр брата младшего за плечо и силком стащил его с сиденья на корме. Хмурый и побледневший, взялся Куба за весла. Однако ладья, будто кто ее силком втягивал в пучину, осела снова. Через корму раз и другой перехлестнула волна…

— Глянь-ка, Петр! — вдруг закричал Павел. — Не одни лишь бочки мы везем… Э, да тут мешок лежит!.. Не наш! Откуда он взялся, а?

Куба опустил голову.

— Это что за мешок? — спросил его Павел.

— Не знаю…

— От кого ты взял этот мешок, Куба? — еще строже спросил Павел.

— Не брал я… Не ведаю, кто его положил сюда… Не мой он… Первый раз вижу…

И только Куба сказал это, как страшно вдруг закачалась ладья, и почувствовал Куба, что кто-то ухватил его сбоку за куртку и сильно потянул за борт. Оглянулся парень и обомлел со страху — увидел руку, опутанную водорослями. Была она темная, почти коричневая, а пальцы ее соединены перепонкой. Рука вцепилась в куртку парня и силилась втащить его в воду. А из-за синей волны, меж белых гребней, выглянуло грозное лицо с глазами в зеленых ресницах, окаймленное заростом из водяных растений…

— Спасите! — что было сил завопил Куба.

Хотел он вскочить с места, но рука крепко держала его. Опять ладья сильно качнулась и затрещала, будто ударилась о большой камень.

— Утопец! — в смертельном страхе возопил Куба. — Утопец… Хочет стащить меня в реку за то, что солгал… что не послушался, обманул вас, братья!.. Спасите! Мешок тот дал мне человек богатый, незнакомый… Не ведаю, что там спрятано. Может что плохое?.. Худо я поступил! Спасите!

Горько заплакал тут Куба, покаялся во всем. И в тот же миг почуял, что никто уже больше не тянет его за куртку. Поглядел на воду — нет никого! Исчезла в пучине темная рука, скрылось и лицо, опутанное водорослями. Но ладья всё еще качалась, трещала и вертелась на месте, а корма по-прежнему глубоко сидела в воде…

— Давайте посмотрим, что в этом мешке лежит? — предложил Петр.

Схватил Павел мешок, поспешно развязал его и достал оттуда какой-то предмет, плотно обернутый в парусину. Сорвал ее, и… перед очами онемевших братьев появился чудный резной ларец, украшенный искусным орнаментом! Увидели они то самое «древо жизни» — куст разросшийся в обе стороны, а на нем множество листочков и цветов, которым любовались ополяне.

— О, боже милостивый! Что вижу? — воскликнул Павел. — Да ведь это же копилка из костёла! Та самая, что ныне в нее люди деньги погорельцам собирали…

— Видать незнакомец твой — вор, чести и совести лишенный! — добавил Петр и с укором посмотрел на Кубу.

Дернулась ладья в последний раз и уже ровнее поплыла по глади речной. А Куба вытащил из-за пазухи кошелек и швырнул его на дно ладьи. Поднял Петр брошенный кошелек, развязал его и, подставив шапку, высыпал в нее горсть блестящих монет.

— Твои они, Куба! — сказал он брату. — Что делать с ними будешь?

— Так ведь и они, поди, краденые… — застыдившись, ответил Куба. — У людей их отобрал злодей, пусть же они к людям и возвращаются!.. А вы, братья, простите мне, что пожалел я нынче утром дать лепту для бедняков. И то, что обманул вас, не послушался наказа вашего… — с теми словами побросал Куба все монеты в ларец резной.

— Значит понял, что нельзя перевозить краденого? — ответил на это Петр. — Негоже отпираться и лгать, если что и принял на ладью. Вот за всё это и карает людей Утопец! Утащит такого в реку и держит у себя в плену на дне, в иле… Издавна так было, о том нам еще отец рассказывал.

— Чуть было ладью нашу не разбил речной князь, да и всех троих едва не уволок к себе в пучину! — добавил Павел.

Куба только рукавом лицо отирает, сопит, от стыда и обиды слез сдержать не может.

— Надо поскорее вернуться в город! — сказал Павел. — Копилку вернем в костёл, а потом уж и в Бжег поплывем.

Развернули братья ладью и к Ополю направились. И хоть пошли теперь против течения, однако легко заскользила ладья, будто кто ее в корму подталкивал. Так быстро путь одолели, словно река вдвое короче стала. И оглянуться не успели, как миновали Бельковый остров и шумящую липами Пасеку. А вот уж показался и замок на Пасеке, за ним правобережный город, недавно пожаром разрушенный, вот и холм с дубами и на нем костёлик древний. А вокруг него давка, люди толпятся, один другого перебивают, крича:

— Искать грабителя!

— Отобрать ларец!

— В темницу его, вора подлого!

— Чтоб его волки вместе с костями пожрали!

— Гей, воины, горожане, крестьяне!

— Гей, купцы, люди ремесленные! Советуйте, что делать надо, как изловить злодея?

Плакали в притворе храма мудрые женщины опольские, жаль им было трудов и стараний своих — пропал ларец, из липового дерева резаный, а с ним и деньги, для бедных погорельцев собранные…

Не передашь словами, не опишешь пером гнева, коим и ополяне сами, и пришельцы, на торги с товарами прибывшие, охвачены в тот день были. Однако не успели люди торговые лавки свои позакрывать, как иная весть стрелой по городу пролетела:

— Нашелся ларец, нашелся!

— Три брата-перевозчика в костёл народную копилку доставили!

— Петр, Павел и Куба — славные люди!

— Уже висит ларец в притворе, на прежнем месте… Люди протискаться к нему не могут: каждый желает и свою лепту внести! Мудрые женщины опольские небо благодарят!

А братья уж снова в ладью сели и в путь отправились. На сей раз они счастливо и быстро еще до захода солнца, до Бжега доплыть успели. И было красиво на реке: от сияния гаснущей зари вечерней покрылась вся Одра золотыми и розовыми отблесками. А благоприятственное течение, быстроты необычайной, скорехонько домчало ладью до самого Бжега.

Но на пристани бжегской — хоть и немало там людей толпилось — не нашли братья человека в черной одежде и с бородой подвитой. Ни тогда, ни позже, так и не довелось им узнать имени того подлого вора, что украл в Ополе народную копилку…

В то лето купался однажды Куба в реке, неподалеку от дома. Росли в том месте, у самой воды, где песок побелее, ивы пышные и раскидистые. Подплыл туда Куба, вылез из воды и на песке улегся. Глянул случайно на заросли ивняка, что к самой воде подступили, и… глазам своим не поверил! Меж ветвей и корневищ лежал камзол бородатого незнакомца, весь мокрый и илом измазанный… А рядом, такая же грязная и помятая, валялась шляпа с фазаньим пером.

Быть может разбойник бросил свою богатую одежду и сменил ее на другую, победнее, чтобы не узнали его в Ополе? «А может и иначе? — с немалым страхом подумал Куба. — Ведь и так может статься, что купался тот подлый вор, а Утопец схватил его, утащил в реку, да и держит на дне в невольниках…»

КРАСНЫЙ ЖУПАН

В давние-предавние времена жил у самой Одры хозяин умный и добрый, который хорошим ремеслом славился — корзиночником был. А звали его Ендрих Кийонка.

Никто в тех местах не мог сравниться с ним в этом ремесле: и работал он быстро, и усердие проявлял немалое. Из соломы, лыком переплетенной, мастерил он удобные корзины с двумя ручками, ловко плел туески ягодные для девушек из тонких, но крепких ивовых прутиков.

А когда начиналось торжище в Ополе, возил туда Кийонка большие коши, из корней сосновых сделанные — очень удобно было носить в них с огорода в подвал репу и капусту. Приладился Кийонка делать и «конви огнёвые», чтобы было чем народу добро свое от огня спасать во время пожара. «Конви» эти были вроде ведра, только плетеные из ракитника и смолой поверху обмазанные, чтобы вода из них не вытекала. Люди охотно «конви» покупали и платить не скупились.

Немалую толику серебра хранил Кийонка на дне сундука, добрую хату имел, сад, земли немного и скотины несколько голов. Жил бы корзинщик припеваючи, в покое и радости, если б не заботы и огорчения, которые чинила ему дочка единственная, Кася.

Красивая была девушка — как та яблонька в саду, что весной белым цветом покрывается, да вот беда: ленива не в меру и спесива не по годам. Бывало по утрам, вместо того, чтобы курам проса посыпать или коров подоить, начнет Кася возле зеркальца вертеться, косы свои расчесывать, да заплетать — так до самого полдня и прокрутится. А то еще ленты станет примерять, бусы янтарные надевать, или достанет из сундука шали и корсажи матери — и давай их на себя напяливать. Радехонька была бы даже в лучи солнечные или в сияние зари утренней нарядиться, если б только их в лавках купеческих продавали!

А тем временем в хлеву козы, Бабуля и Марха, с голоду ревмя-ревели и метлу грызли — ту самую, что растеряха-Кася куда попало швырнет.

И собачки, Брысь и Контеска, тоже не зевали — в сенях горшки вылизывали: ленивая Кася по нескольку дней посуду немытой оставляла.

Даже и так случалось, что приходилось Ендриху не евши отправляться в поле или к реке корзинки плести. Иной раз и куска хлеба не мог взять с собой — не успела дочка хлеб испечь. И всегда-то ей времени не хватало: больше, чем наряжаться и перед зеркальцем красоваться, любила Кася танцевать и песни веселые петь.

Где ж еще, если не в корчме, нарядами блеснуть и красотой своей похвалиться?

Не было ни в Стрельцах, ни даже в самом Ополе большей модницы, чем Кася. Но и лентяйки такой тоже во всей округе не сыскать. Только и заботы, что поплясать, да на гулянье сходить!

Хата корзинщика возле самого шляха[4] в город стояла. А почти что напротив окон Ендриха, на том берегу, построил богатый человек корчму — с дверями большими, с навесом просторным. Касе всего и пути-то, что по мосту через Одру перебежать, да вербу трухлявую обогнуть. А веселые гулянки устраивал корчмарь не только по праздникам: стояла корчма на людной дороге и всегда в ней полно гостей бывало. Даже и в будний день — если только за столом веселая компания собиралась — корчмарь тут же в село за дудочниками и скрипачами посылал.

Забывала тогда Кася всю работу домашнюю — всё бросала и первой выходила на танцы. Голосок у нее был, что у жаворонка, и всегда она пела охотно:

Козерыйку[5]б танцевала,

Скрипачи, играйте!

Черны сапожки стоптала,

Красные мне дайте!..

При этом голубыми очами лукаво поводила, да маленькой ножкой в красном башмачке притоптывала. А плясала Кася, словно стрекоза или ласточка веселая — только юбки веером раздувались, да на шее коралловые бусы подскакивали.

Замирали сердца парней от красоты Касиной. Даже сам граф рациборский, увидев Касю, надулся, словно павлин, и усы стал подкручивать.

Не кросна[6] были в голове у девчины, не о прялке и веретене думала она, не о маслобойке ее заботы были. Песенки, наряды яркие, танец веселый — вот что ее тешило и влекло. В хате же, как только могла, отлынивала Кася от любой работы.

— Кася! Пойди в огород, репу надо окучивать… — наказал ей однажды Ендрих.

Кася вроде бы за платком да передничком рабочим в горницу направилась, будто бы хлеб с сыром себе, на поле, в тряпицу заворачивает, а сама быстро коралловые бусы надела и под корсажик их спрятала. В тряпицу же не хлеб с сыром — красные башмачки завернула и вышитый розами фартучек украдкой туда положила.

Сидит Ендрих в своем шалаше на берегу, корзины плетёт, прислушивается — не зазвенит ли в огороде за хатой дочкина песня веселая? А тут вдруг доносится до него голос ее из-за реки, от корчмы:

Козерыйку б танцевала,

Скрипачи, играйте!

Черны сапожки стоптала,

Красные мне дайте!..

В превеликом огорчении дергал себя за усы бедный Ендрих каждый раз, когда вот так случалось с непослушной Касей. А частенько и за розги хватался. Да только не впрок это шло ленивой и заносчивой дивчине: быстро забывала Кася кару отцовскую и вместо того, чтобы засесть кудель прясть, снова спешила принарядиться и на гулянку сбежать.

И мудрые советы отцовские, и соседей укоры, и предупреждения, что без ее старания всё хозяйство в упадок придет — быстрей, чем воробьи всполошенные, улетали из головки Касиной. И задумал тогда Ендрих найти иной способ приструнить дочку. Когда увидел он из шалаша, что в корчму собираются музыканты, а корчмарь со своей челядью бочки с пивом из подвала выкатывают, закричал на весь двор:

— Дочушка, а где ты там?

— Тут я, в хате, татусь мой, суп с клёцками готовлю… — через открытое окно ответила Кася.

— А-а-… Это хорошо, давно уж я клёцок не отведывал! — сказал Ендрих, а сам под окном, в густых кустах сирени спрятался.

Потом выглянул украдкой из-за куста. Что ж видит? Кася молоко нецеженное быстренько в горшок сливает и ставит его в печь, а вместо того, чтобы клёцки в руках обминать, секачом тесто на грубые куски сечет. «Ну, теперь-то я изловлю ее! Торопится моя девка на гулянку!» — подумал Ендрих. И потихоньку припер двери снаружи, а окна ставнями позакрывал.

— Ну, сегодня дома будешь сидеть, ветреница… — пробурчал корзинщик себе в усы.

До вечера еще немало времени оставалось, поэтому вернулся Ендрих в шалаш — корзинки плести. Радехонек был, что на сей раз поневоле Кася в доме останется. Закурил себе трубку, пива немного отхлебнул из жбана, да и взялся корни сосновые подбирать — на корзины для стрелецкого ксёндза…

Не успел однако Ендрих выбрать корни, что погибче, и работу начать, как услышал вдруг, что возле хаты обе собачки — Брысь и Контеска — как-то уж больно неспокойно лают, визжат и даже выть начали, словно бы волк из лесу на двор Ендриховский пробрался и Бабулю с Мархой придушил…

Выскочил Ендрих на тропку, и страх его охватил — явственно дымом запахло. А собачки ни на минуту не смолкали. И вторили им галки, которые всей стаей с крыши сорвались и над двором с тревожным криком закружились.

— Горим! Господи, спаси нас! — закричал Ендрих.

Что было сил побежал он к дому, да на бегу задел все корзинки, что стояли одна на другой. Рассыпались они и вслед за ним покатились…

Прибежал Кийонка к хате, и сердце в нем похолодело от страха: из-под стрехи дым длинными полосами идет, по-над крышей стелется. Клубится сине-серый дым и в окошке чердачном…

— Боже! Тут пожар, а там, в хате, Касенька! — застонал корзинщик и одним сильным толчком двери дубовые распахнул. — Кася! Дочушка!..

Ничего не слышно в ответ, только дым в горле защекотал.

— Касюня!

Вскочил Ендрих в хату, схватил пест от ступы, да так вышиб первое окно, что и ставни разом отлетели. Посветлело в хате немного, со двора ветром потянуло, и дым слегка рассеялся… Нет, не видно девчины в хате!

Полез Ендрих поспешно на чердак.

— Касенька! Касюня!.. Отзовись, где ты, доченька! — звал корзинщик, а сам глаза кулаком тер: дым слёзы выдавил.

И снова никто не ответил ему. Бегал Ендрих по чердаку, искал всюду огонь, сусек с зерном в сторону отодвинул, отбрасывал ногой всё, что попадалось ему на пути. То Касю звал таким громовым голосом, что хата тряслась, то стреху шестом протыкал — боялся, что крыша сверху горит.

А тем временем в хате что-то тихонько так зашуршало… И вот, из-за большого сундука, изукрашенного розами и гвоздикой, вылезла Кася, ни чуточки даже не испуганная. Не тронуло огнем наряд ее, а была на ней не домашняя пестрядь, но всё, что она на танцы одевала: юбки красивые, сборчатые, из темного шелка, что называют «мазелонками»; фартучек шелковый переливчатый; белая блузка с кружевом у рукавов и на шее; корсажик вышитый, а на ногах — сапожки красные. Даже бусы коралловые надела и косы лентами переплела!

Хлопнула ладошками от радости и, словно мышка, юркнула за порог хаты, да еще и косынку шелковую с собой прихватила. Через мост на Одре помчалась Кася прямо в корчму и смеющаяся, веселая, сразу в круг танцевальный вошла. А тут как раз скрипачи и дудочники веселый силезский «тройячек» заиграли…

Через окошко чердачное заметил Ендрих среди зелени прибрежной только рукава Касины белые, да ленты ее голубые.

— Ах, ты, хитрюля! Ах, ты, лисичка лукавая! — крикнул Ендрих дочери, но ответил ему только петух его пестрый. Он как раз вскочил на бочку перевернутую, посреди двора лежавшую, и запел громко — к перемене погоды.

— Стало быть нашла уловку! Но какую? — сам с собой заговорил корзинщик. — Как же она так сделала, сорока бесхвостая, что всюду дыму полно, а огня нигде нету?.. Ох, уж эти девки! То ли дело сыновья в доме! Были бы парни…

Тем временем дым понемногу рассеиваться стал, на чердаке посветлело. И вот заметил вдруг Ендрих большой горшок глиняный, ловко укрытый за грудой кирпичин, которые он сам когда-то принес на чердак, чтобы до зимы трубу поправить. Из того-то горшка и поднимался дымок…

— Вот ведь какая проказница! — воскликнул Ендрих. — Так и есть: наложила девка горячих углей, да зелья понапихала, словно колбасы собралась коптить! Ну, поглядите, люди добрые! Сырой пакли конопляной сверху наложила!.. Ах, ты, лисица хитрющая! И дивиться нечего, что дымом весь дом заволокло!..

Вытащил Ендрих осторожно горшок тот из кирпича. Угли уже догорали. Пригасил их корзинщик сырой паклей, а для верности еще и глиной присыпал. Обыскал весь чердак и нашел еще горшков несколько: все ловко по углам спрятаны. Загасил их Ендрих и хату хорошо проветрил.

Достались ему в тот вечер на ужин остывшие клёцки и горбушка черствого хлеба: давно уж не сбивала Кася свежего масла. Сильно разгневался Ендрих на всё это дочкино своеволье, на леность Касину. И снова задумался: какой бы такой найти верный способ, чтобы дочь в дому удержать, работой нужной занять и от гулянок постоянных отвадить?

Пошел за советом к мельнику, куму своему, умному человеку, потом у ксёндза в Стрельцах помощи просил, когда корзины ему повез. Даже с учителем в школе советовался. Да вот беда: каждый из них только головой печально качал, доле отцовской сочувствовал, но средства образумить такую хитрую и ленивую дивчину — не находил…

Как-то, возвращаясь с базара, встретил Ендрих одного знакомого овчара, который на всю околицу мудростью своей славился. Умел тот овчар зельями разными болезни лечить, кровь заговаривать, а если сильно хотел, то и бурю мог звоном аж за Ополе отогнать.

Гнал овчар с базара двух тонкорунных овечек.

— Вот, посмотри на них! — сказал он Ендриху, когда тот на горе свое, на Касю, пожаловался. — Красивые, правда? А почему? Руно их красит! Ежели остричь — безобразными покажутся. Только здоровью их это не вредит. Так и с дивчиной. Пока есть у нее волосы золотистые, пока заплетает их в косы, да лентами перетягивает — красивой выглядит. Рада людям пригожестью своей похвалиться, от того и плясать ее тянет… Отрежь ты ей косы покороче — без них она на гулянку в корчму никак пойти не отважится. Останется в хате и за домашнюю работу возьмется…

Стиснуло у Ендриха сердце от жалости, когда такой совет услышал. Девушке косы отрезать? Ох, большой это стыд для нее! Но ведь и огорчений с такой дочкой не меньше, а скоро жатва наступит! Серп рук потребует!..

Однако послушался Ендрих совета мудрого овчара.

Ночью, когда утомленная танцами Кася заснула в горнице, взял Ендрих большие ножницы, что для стрижки овец хранятся в каждом хозяйстве, и, тихонько подойдя к изголовью, обрезал Касины волосы золотистые так коротко, как это малым ребятам всегда делают.

«Правду сказал овчар, — подумал корзинщик, — как лишится косы своей — поплачет, поголосит, да и останется дома! Куда уж такой стриженой танцевать?»

Всегда долго и крепко спала Кася. Не заботило ее, что голодными остались в хлеву две коровы, да бедные Бабуля и Марха. Всегда трудно было отцу добудиться ленивицы. Но в тот день Кася сама рано проснулась: вышивку на новой блузке надо было закончить, да рассыпавшиеся вчера кораллы нанизать на крепкую нить.

Только лишь глаза протерла, как сразу за зеркальцем потянулась: оно всегда на скамеечке возле кровати лежало. Глянула в него Кася и со страху зеркальце уронила. Рассыпалось оно на мелкие кусочки.

— Ох, спасите! Где мои волосы? Где мои косы золотые? — закричала Кася и горькими слезами залилась: увидела на голове только коротенькие космочки.

Не расскажешь словами, не опишешь пером жалоб, причитаний и плача, которые весь тот день из хаты Ендриховой доносились.

Самого корзинщика в тот день не было дома. Чуть свет забрал он Бабулю, Марху и коров и погнал всех на луг к своему куму-мельнику, а детям его наказал пасти их до самого вечера. Потом поставил в бухточке вентерь на лещей, а сам забрал удочки и поплыл на челне к тростнику, что возле моста рос: там большие и жирные окуни водились. Заехав в самую гущу тростника, спокойно ловил Ендрих рыбу до самого вечера: хороший клёв был.

Только лишь стало солнышко за лес заходить, только позолотило дымку туманную над рекой, а лилии водяные розовым отсветом окрасило, — глядь уж в корчме музыка заиграла и песни зазвенели… Ржали там кони, и челядь покрикивала на дороге: видать не бедняки туда съехались, но богатые люди проезжие, которым и обильный ужин подавай, и вино сладкое, а пуще всего — приятную забаву.

«Хо-о! — думал Ендрих, далеко забрасывая свою лещиновую удочку. — Уж сегодня-то будете вы без Каси моей танцевать!.. Дома останется, лисичка! Хлеб испечет, кудель прясть будет…»

И надо же так случиться — в тот же час услышал он, как по мосту чьи-то дробные, поспешные шаги простучали. Глянул туда Ендрих, крикнул от удивления, вскочил с места и чуть было из челна не вывалился…

Увидел он на мосту… Касю! Еще наряднее она казалась, еще красивее, чем раньше. Белое платье на ней с брыжами у шеи, с оборками у рукавов, с прозрачной вышивкой. На парчевом фартучке, от матери еще оставшемся, алели розы, и венки васильковые голубели. Юбок было четыре: те, что снизу, все накрахмаленные, кружевными зубчиками украшенные. А из-под широкого венка, перетянутого яркой каймой, из-под пучка лент нюренбергских, которые венок позади украшали — на Касины плечи, чуть не до колен, свисали две косы русые, пышные, из кудели льняной… Крепко держал их на красивой головке Касиной венок — каждой силезской дивчины красивый наряд.

— О, боже великий! — воскликнул Ендрих. — Уж и кудель себе приспособила, негодница! Опять танцевать бежит!.. — и с горя не удержался от слова не в пору сказанного. — Ну и танцуй тогда хоть с самим Утопцем!

Лишь только произнес эти слова корзинщик — зашумело что-то в тростниках, заплескала сильно вода у берега. Забулькало что-то среди волн одринских, вспенились они и покатились к огромному омуту, который возле самого моста появился. И снова что-то заплескалось там…

«Видать сом балует… Сеть бы сейчас!» — подумал Ендрих и повернул челн к другому берегу, где сад его зеленел, а меж деревьев белели стены хаты.


Ночь была светлая, погожая. Полная луна щедрым сиянием своим посеребрила даже вербу трухлявую, что неподалеку от моста стояла. А на вербе сова притаилась. Уселась она на кривом суку и, не то смеясь, не то плача, кричала время от времени:

— Угу-у-у… Угу-у-…

Глазища ее круглые и ясно-желтые, словно две пуговицы золотые, в темноте среди листвы горели. А вокруг широко разливался запах мыльнянки, возле воды цветущей, и чабреца, что при самой дороге рос.

Почти что в самую полночь возвращалась Кася домой, а всё еще мало ей было веселых песенок и забавы:

Козерыйку б танцевала,

Скрипачи, играйте!

Черны сапожки стоптала,

Красные мне дайте! —

таким звонким девичьим голосом напевала она, что даже желтоглазая сова всполошено с вербы сорвалась и далеко в лес улетела.

Веселая и радостная шла Кася к дому и пританцовывала по дороге: то руками в бока упрется и притопнет ножкой в красном башмачке, то чинно луне поклонится и звездам на небе, что с вышины ей подмигивали. Поклонилась она и вербе трухлявой — кончиками пальцев за платье при том ухватилась, как это делают знатные дамы. И тут близкий голос услышала — напевал он в ответ вторую строфу Касиной песни:

Пышны розы возле хаты

И цветут богато.

Мне милее ты, крестьянка,

Нежели шляхтянка!..

И вот вдруг, из-за ствола вербы, вышел на дорогу нарядный пан, вида великолепного и гордого.

И заметила Кася в серебристом сиянии луны жупан его красный, золототканным поясом перетянутый. На соболиной его шапке с перьями, словно звезда яркая, большой алмазный аграф сверкал. Низко склонился он перед Касей и молвил:

— Весело танцуешь, девушка! Пойдем же со мной танцевать! — и рукой на мост показал.

Не приходилось еще Касе такого нарядного шляхтича видеть. Даже граф из Стрелец, которого однажды увидела она, когда в Чарновонсах на «отпущении грехов» была, и то не имел такого красивого жупана — в куцом фрачке ходил. Поклонилась тут Кася, как могла красивее, и руку шляхтичу подала.

Взял ее пан легонько, за кончики пальцев. В ту же минуту почувствовала Кася, что рука у шлахтича мокрая и холодная. А когда повел он плечом — показалось Касе, что из рукава красного жупана вода потекла. «А, это мне только кажется!» — подумала дивчина и лукаво улыбнулась кавалеру. И он ей ответил улыбкой.

Шум тростника на ветру, стрекотание кузнечиков, да плеск воды на реке в такую пленительную и милую для Касиного уха музыку сплелись, что дивчина, неведомо почему, очень ловко и легко начала танец придворный, которого раньше и не знала вовсе. И при том кланялась шляхтичу в красном жупане так, будто она графиня рациборская или иная богачка-помещица из округи.

Рад этому был нарядный шляхтич: то и дело усы свои от удовольствия подкручивал. А были они у него длинные и настолько темные, что стебли сухие или водоросли напоминали.

— А, это мне только кажется! — сама себе шепнула Кася и поправила венок на голове, чтобы еще красивее шляхтичу показаться.

Потом плясали они сельские танцы, а когда начал шляхтич притоптывать ногой, то весь мост задрожал и как-то трещать по-особенному стал.

«Что это мой кавалер так странно топочет?» — подумала Кася. Улучила момент, когда склонилась в танце, да и глянула вниз. И увидела диво неслыханное: на одной ноге у кавалера был сапог из желтого сафьяна, а вторая нога… копытом конским оказалась!

«Чудной какой-то человек этот, только видать богатый очень, иначе откуда бы у него такой красивый красный жупан?» — думала Кася. А шляхтич голову в собольей шапке пред нею склонял, будто пред королевою какой.

Заметила тут Кася и серьгу золотую, что у него на правом ухе висела. Ни один юноша — ни в их округе, ни даже в самом Ополе — такого украшения не носил. «Дак что ж? — Кася подумала. — У панов всегда какие-нибудь причуды! Один парик носит, как тот граф из Стрелец, а другой — серьгу в ухе, словно девица…»

А шляхтич тем временем так хитро затанцевал, что привел Касю на то самое место посреди моста, где последняя буря поручни сломала.

— Прошу тебя на ужин ко мне во дворец, девушка! — милым голосом сказал он и Касю под руку взял.

— А где этот дворец, ваша милость? — спросила Кася, и дрожь по ней прошла, как только он к ней прикоснулся: ледяным холодом от шляхтича повеяло.

— Там мои владения! — ответил он и рукой на пучину речную показал.

Глянула туда Кася, а там, под мостом, лишь река плещется и над водой желтые ирисы неподвижно стоят. Да еще лягушки в камышах квакают…

— Боже мой! Так ты — Утопец? — не своим голосом закричала Кася и, не помня себя от страха, бежать отсюда кинулась.

— Стой! Стой! Стой, девушка! — шляхтич в красном жупане крепко за платье Касино ухватился. — Нам хорошо там будет в иле, на дне речном… Сегодня же на тебе женюсь!.. Останься! — заговорил шляхтич, а руки его, с темными пальцами, на которых перепонка была, крепко платье Касино держали.

— Утопец! Спасите, люди добрые! — кричала Кася, но голос ее заглушала упоительная и прелестная музыка, которая всё еще со стороны тростника и из глубины речной звучала.

— Спасите! Татусь, на помощь!

Из последних сил рванулась перепуганная дивчина, из рук шляхтича в красном жупане освободилась. Как лань она по мосту к дому помчалась. Гнался за нею Утопец, громко копытом по настилу топоча.

— Стой! Подожди! — звал неожиданный кавалер Касин.

Протянув руку как можно дальше, ухватил он девушку за косы. На счастье Каси были это не собственные ее косы, а из льняной кудели сплетенные. Потому и остались они в руках Утопца вместе с венком и лентами шелковыми. Увидел это Утопец, возопил дико и с досады изо всей силы ударил копытом в мост. А льняные косы с венцом швырнул в пучину речную и сам следом нырнул туда, будто рыба — только круги по воде пошли. И музыки уже не слышно стало, словно все музыканты под водою сокрылись…

Убежала Кася от Утопца. Быть может свет его напугал — как раз в это время из корчмы на дорогу толпой парни и челядники богатеев вышли, чтобы факелами светить запоздавшим гостям, которые на ночь в колясках приехали, а груженые возы за собой вели.

Без памяти, едва дыша, Кася до дверей хаты добралась. Стеная и плача, вбежала в дом, где Ендрих еще сети чинил при свете лучины.

— Татусь! Утопец за мной гонится! Спрячьте меня, тато!

Тут, к ногам отцовским припав, слезами заливаясь, поведала Кася о встрече своей со шляхтичем в красном жупане.

— Не хочу замуж за Утопца! — рыдаючи закончила она. — Хочу остаться дома, с вами, татусь. На жнива ходить, клевер сечь для моих козочек, хлеб печь, масло сбивать… Ой, всё я сделаю! Не дайте меня на дно утащить, тато!.. Люди говорят, что ежели Утопцу какая девушка понравится, то приходит за нею! По его велению даже река русло свое меняет, дома заливает и людей утаскивает, которые воле Утопца противятся… Ой, доля моя, несчастная доля! Вот она, кара мне за своевольство, за леность мою!

— Тихо, Касенька! Не плачь! Ты же у отца под крылом, и никто в хате моей ничего тебе злого не причинит! Вытри слезы, дочушка, сядь к отцу поближе… Надо прогнать отсюда Утопца, тотчас же прогнать, а то если хоть раз показался он на мосту, то завсегда будет там людей пугать.

— А как вы это сделаете, татусь? — спросила Кася, с тревогой на двери поглядывая.

— Увидишь, дочка! А теперь стели-ка себе постель на лавке, поближе к печи, да и спи спокойно. Не придет за тобой Утопец, не бойся…

Отерла слезы Кася и постелила себе кожух на лавке. А под голову подушечку сунула и под нею пучок травы, что сбирала в ночь на Ивана-Купалу, спрятала: злую беду отгонять.

Раз и другой на отца поглядела: любопытно ей было, для чего он из коробка берестяного большие иглы и нитки суровые достает?

— Что это вы делать хотите, тато? — спросила тихо, но ответа уже не слышала: сон ее крепкий одолел.

А тем временем пошел Ендрих в чулан и собрал по сундукам всю старую одежду Касину. Была там и юбка — «мазелонка» из шелка темного, с пришитым к нему корсажиком, и накидка, и фартучек. Зашил Ендрих платье у рукавов и у шеи накрепко, потом всё это соломой и стружками березовыми понабивал.

В гости к князю речному

Мчится Кася из дому… —

вполголоса шептал Ендрих, ножиком отрезая нитку. Потом и юбку сеном набил, чтобы попышнее была, да и зашил всё старательно снизу.

Танцевать, веселиться,

И за стол с ним садиться… —

тихонько напевал корзинщик, старательно расправляя складки на «мазелонке».

Вот корсажик затянем,

Ждать утра мы не станем…

С этими словами застегнул он корсажак на платье, а потом еще и фартучек у талии прикрепил.

Теперь лежала перед ним на скамье большая и потешная кукла — вроде той Мажаны, которую в воскресенье вербное топят в пруду либо в речке, под веселые песни и шутки, по старинному обычаю сельскому.

А в красивом, Касюня, веночке

Веселей танцевать тебе, дочка… —

так напевал Ендрих уже за порогом, когда вышел потихоньку из хаты, неся в руках куклу свою — «Касю».

Так вот он и пел себе, и разговаривал с нею, как с настоящей дочкой. Не оглядываясь назад, направился Ендрих к реке. Долго искал он там среди тростника венок Касин с приделанными к нему косами из льняной кудели, пока не нашел его в самой гуще камыша — измокший весь и в песке вывалянный. Обрадовался, схватил венок, ополоскал его в воде и привязал к безголовой кукле, напевая при этом, как обычно девушки хлопцам поют:

Алые розочки, милые тюльпаны…

А куда ж пошел ты, мой Ясю коханый?

Где бы ты не был —

Найду тебя всюду!

В воде или в небе

Твоей Кася будет!..

Последние слова песни этой повторил Ендрих дважды, всё громче напевая. А когда закончил петь, обхватил куклу обеими руками и с размаху далеко ее в воду закинул…

Зашумела, забулькала вода в реке, поднялись на ней волны белогривые, а водовороты страшные, что у моста были, закружились и потянули куклу на самое дно. Долго под мостом что-то хлюпало и билось в камышах, словно рыба огромная.

С того дня никогда уже больше не являлся Касе грозный Утопец. И не слышно стало о нем в той округе. Ну, а сама Кася такая старательная в работе сделалась, что подивиться только. Редко на танцы ходить стала, да и то всегда с подружками вместе.

Зато долгое время не могли понять люди — откуда на мосту столько дыр взялось, вроде бы копытами конскими выбитых? Особенно там одна заметная была — на самом конце моста…

ПРУССКОЕ ЗНАМЯ

Не к чему в Замлынской Гурке[7] мельницу искать. Вот уже больше века люди из деревни этой зерно свое на левый берег Особлоги на перемол возят, а порою и еще дальше. Если спросить их — почему так делают — ответят:

— Так ведь у нас в деревне мельницы нету!

— Как это так? — удивляются приезжие. — Мельницы не имеете? По какой же такой причине ваша деревня Замлынской Гуркой зовется?

— Так была же когда-то мельница…

И начинают рассказывать про Шимона Клосека — про давнего их старосту и превеликого богача.


Добрую пшеницу выращивал на своих полях староста, тридцать ульев на пасеке, коров и овец во множестве имел, дом каменный посреди деревни, ну а в дому и перин, и утвари всякой — полно!

Сытно Шимон ел и жбанов пива не считал, когда с компанией приятелей за стол садился. Каждое воскресенье на пароконной бричке в костёл ездил, хотя и пешком недалеко идти было. И так коней хлыстом с красной кисточкой погонял, что из-под колес во все стороны грязь разлеталась.

— Шимон Клосек словно пан какой ездит! — говаривали люди, от грязи лица утирая. И поспешно дорогу старосте уступали.

А время тогда неспокойное было. После войн долгих и кровавых засели в Силезии пруссаки. Но Шимон больше всего о своем достатке заботился и потому — чтобы от ущерба нажитое схоронить — стал он к прусским властям подлаживаться, усердие ревностное и послушность превеликую им оказывать. Не было у короля прусского во всей Силезии прислужника раболепнее.

Люди говаривали, что однажды прогнал староста даже лотошника, что для детей польские книжечки из самого Кракова скрытно привез. В доме же своем чуть не каждый день привечал Шимон жандармов в синие сюртуки, да шляпы треугольные одетых, мёдом их угощал, колбасой с горохом, да яичницей потчевал. А уж лопотали, орали по-собачьему, и пели гости так, что хоть уши периной закрывай!

— Отступник он, Шимон этот! — осуждали люди. — Со всякими живодерами компанию водит!..

И начали люди Шимона сторониться, дом его за версту обходить. Даже на посиделки вечерние, когда бабы перья сообща щиплют, ни одна девушка туда ходить не стала, хотя сама старостиха их на клёцки с сыром и на кофей заманивала.

Но больше всего Шимон о прусском знамени заботился. Еще и праздник прусский не начинался, а он уж его на волостном управлении вывешивал и зеленью украшал. А чтобы знамя прямей висело, да издалека видно его было — Шимон сам по лестнице на крышу залезал, хотя и в годах уже был, и грузен непомерно. Долго он там тряпицу эту с Фридриховым орлом расправлял, да при том еще во весь голос и короля прусского, и министров его, и даже ландрата[8] из Крапковиц расхваливал…

Не передашь словами, как всё это людей в Замлынской Гурке гневило: кто, заслышав старостины восхваления, плюнет со злости, кто куском навоза в знамя швырнет, а то и кулаком погрозит. Были и такие, что крепких тумаков Шимону не жалели — если староста в одиночку из Крапковиц пешком возвращался, да после веселой пирушки с ландратом в голове у него шумело.

А жил тогда в Замлынской Гурке некий Станек Завада — удалец, на всякие каверзы и выдумки скорый. Увидел он однажды, как староста-отступник на волостном управлении знамя прусское вывешивает, да и удумал злую шутку с ним сыграть.

«Возьму-ка я, — решил он, сидя на лавке возле хаты, — да и выкраду эту Шимонову тряпицу, как раз перед днем рождения короля прусского! И так запрячу, что этот волк жирный не отыщет ее, сколько бы ни старался: хоть раз в Замлынской Гурке прусского клейма не будет! Пусть ландрат его, козла вонючего, за бороду как следует оттаскает! А потом, когда праздники их пройдут, подброшу эту тряпку с Фридриховым петухом прямо в канцелярию… Вот смеху-то будет! Ха-ха-ха!» — и так рассмеялся Станек, что все козы соседки его, старой Мисюрихи, осот в канаве щипать перестали и, будто по уговору, сразу к парню рогатые головы повернули.

Лето в том году знойное было, жито хорошо выколосилось. Весь день люди за работой возле дома, в поле и в огороде хлопотали. Один староста, как обычно, в полдень на лавке в своей канцелярии разлегшись, похрапывал, на скобу двери закрывши. Никто к нему со своим делом в эту пору ходить не отваживался — разбуженный нежданно, Шимон Клосек в великий гнев впадал, хмурился грозно и на людей покрикивал, словно помещичий свинопас на свиней господских. Даже сам писарь и молодой писарёнок старосты боялись: бывало, как заслышат, что часы на башне костельной полдень вызванивают — скорехонько в корчму, на кружку пива, уходили; только бы их начальник спал в полном покое.

А надо вам сказать, что знамя это прусское, с красивым древком дубовым, когда Шимон его не вывешивал, всегда бережно скатанное, в углу стояло, — за шкафом, где печать старостина, чернильница, перья и книги разные хранились, а также бумаги всякие, в волостном управлении потребные.

Как и все в Замлынской Гурке, знал Станек Завада обычаи старосты, знал и час, когда он спит. В это время писарь с писарёнком всегда возле калитки Мисюрихи останавливались: поболтать с нею любили. Тут и дивиться нечему — приходилась Мисюриха писарю кумой, а сам Мисюр — свояком. А в деревне Мисюриха тем славилась, что каждый сон разъяснить умела: был у нее сонник старинный, так она его наизусть знала.

И вот, накануне дня рождения короля прусского, только лишь в костёле полдень вызвонили, увидел Станек из окна своего, что возле калитки Мисюрихи уже беседа с писарем началась. Загнала Мисюриха коз в хлев, на лавку перед хатой уселась, да и давай с кумом болтать. И так они живо беседовали, что у старухи аж оборки на крахмальном чепчике качались. Не иначе, как она писарю сон его последний разгадывала…

«Ну, видать староста там разлегся» — обрадованно подумал Станек и на небо посмотрел. А солнышко уже прямо над башней костельной оказалось и пригревало сильнее, чем обычно.

Вышел парень осторожно из хаты и в огород побежал. Поначалу в густые заросли конопли спрятался, оттуда в малинник перескочил и через дыру в изгороди, лопухами прикрытую, в сад к старосте пробрался. Прячась за яблонями, никем не замеченный, Станек под самое окно канцелярии подполз и в высокой полыни затаился.

Совсем тихо в канцелярии и в коридоре было: только через окно раскрытое слышно было, как староста похрапывает.

Вылез Станек из заросли полынной и тихонько окно открыл. Обрадованные мухи жужжать и биться о стекло перестали, и вон из душной комнаты вылетели. А староста громко сквозь сон вздохнул и еще сильнее захрапел.

Станек, словно кот проворный, так осторожно в комнату проник, что ни одна половица не скрипнула. Схватил он скатку и, дыхание притаивши, не спуская глаз со спящего старосты, швырнул знамя Фридрихово в полынь и сам за ним поспешно выскочил.

Опять-таки через заросли, через лопухи и густую крапиву — то к земле припадая, то за деревьями прячась, выбрался парень за изгородь старостиного сада, за которым, в тени верб, с тихим плеском текла Особлога.


У берегов, что некруто к прозрачной воде спускались, густые камыши росли, а в них весь день только и слышно было, как птицы болотные перекликаются. Никто в тех местах ни зверя, ни птицу не пугивал — люди из деревни в эту сторону не хаживали.

Мужики зеленого этого затишья пуще огня боялись: молва стоустая ходила, будто там, возле старого моста, кто-то путников страшит. Будто бы однажды, когда два кума Мисюрихи с ярмарки в Крапковицах возвращались и, развеселившись, петь начали — кто-то из-под моста словами той же песенки ответил. Но лишь только они в камыши заглянули, чья-то рука одного из мужиков за полу сермяги ухватила и в реку потянула. При этом что-то в воде так странно булькало и плескалось, что второй кум в страхе превеликом удрал в Замлынскую Гурку и три дня из дома не выходил…

В другой раз писарёнок со своим дядей на телеге через луга ехали; в темноте с дороги сбились. Оглядываются вокруг, а тут из-за вербы молодец статный такой выходит — в кафтане с воротником красным, и шапке алой на голове. Подвезти просит. Ну, дядя и писарёнок охотно его на воз сажают. А у них фонарь новый с собой был, только масла в нем не хватало. Тогда молодец этот сам огонь высек и как-то так устроил с фонарем тем, что он и без масла стал гореть! Потом они уже с ярким светом ехали, так что им и шапка алая, и воротник незнакомца хорошо видны были.

Но когда припало им возле моста на Особлоге ехать — поднялся в реке плеск неслыханный, и странно камыши зашумели. Испугались мужики, обратно повернуть хотели, чтобы кружным путем до Замлынской Гурки добраться, но чудной молодец разгневался страшно и вожжи у писарёнка вырвал. А кони со страху вдруг храпеть начали, словно бы волка почуяли… Ну, тут дядя писарёнка, человек силы великой, столкнул незнакомца с воза, а сам по коням ударил, да живо обратно к городу повернул — чуть колес не поломал. А молодец этот засвистал протяжно, шапку с головы долой, и, не успели беглецы оглянуться, как он ее им вслед бросил. И вдруг увидели перепуганные сельчане вокруг себя пруды глубокие, каких там и не было никогда. Только огонек призрачный то слева, то справа им мигал — с пути сбивал, пока солнце не взошло.

Однако горше всего мельнику приходилось. Мельница его стояла на речке, что в Особлогу впадала.

Когда разошлась по округе весть о том, что возле моста неладно стало и опасно там ездить — начали мужики обходить мельницу. Всё реже люди подъезжать сюда стали, пустынней двор мельничный казался, да и жерновам работы не хватало; всё чаще колеса останавливать приходилось. Сильно горевал мельник-бедняга, что помольщики всё реже заезжают. А потом и вовсе худо стало: сбежали от него и два молодые подручные, которых он для помощи нанимал. Беглецы же, в Замлынскую Гурку явившись, страшные вещи рассказывали: будто на мельнице кто-то ночью мешки с зерном и мукой переворачивает; что вода в речке вдруг сразу поднимается, когда не нужно, а то вовсе убывать начнет, да так быстро, что жернова останавливаются, и молоть никак невозможно…

Не смог больше мельник один в таком безлюдье оставаться — не по себе ему стало. Закрыл он ворота мельничного двора и прочь уехал. С того времени в Крапковицах безвыездно жил, чтобы среди людей находиться. И осталась та мельница совсем заброшенная.

Только птички щебетали тут среди ветвей на ольхе, что возле моста стояла. Заросла мохом дранка на крыше дома и мельницы, а яблоки румяные, что у мельника в саду с яблонь падали, — добычей червей становились. В закромах, где еще малость зерна была, — мыши попискивали, а на крыше мельницы — выводок совиный поселился. Летали отсюда совы каждый вечер на добычу аж к лугам Станека Завады, чтобы там зазевавшуюся перепёлку схватить.

— Страшит кто-то на мельнице! Возле моста и на том лугу какое-то чудище пошаливает!.. — всё дальше и дальше по околице недобрая весть летела.

— Должно быть Утопец это, никто иной… — с миной таинственной Мисюриха соседям говаривала.

Однако Станек никакого Утопца не боялся. Когда он меж старых ольх к мосту прокрадывался, прусское знамя пряча под рубахой, так даже веселый силезский «тройячек» про себя напевал — рад был, что такую каверзу старосте подстроил.

Под его ногами мост шатался и трещал, но Станек на это внимания не обратил и даже приплясывал под песню, да так, что одна доска сразу от моста оторвалась и в воду с громким всплеском шлепнулась.

А под мостом, где наибольшая глубина, как раз в это время, на ложе из мягких трав и ряски зеленой, сам Утопец почивал — ладный молодец, в шапке алой. С того дня, как мельник свой двор покинул, и тишина на мельнице воцарилась, расположился речной владыка под мостом, будто у себя дома, а в ночи лунные и на мельницу охотно наведывался.

Плеск этот заслышав, пробудился он от глубокого сна, на поверхность выплыл и из-за камышей выглянул. Как завидел парня деревенского — тут же, по привычке своей, попугать его замыслил. И начал Утопец тисовые сваи трясти, что в дно реки забиты были. Но в радости своей Станек и этого не заметил: весело напевая, выбежал он на площадку возле мельницы.

Сорными травами та площадка заросла, и были они Станеку почти что по пояс. А на каменном предпорожье мельницы множество ящериц зеленых на солнышке грелось. И все строения мельничные были вроде бы в сон глубокий погружены, густой паутиной оплетены и мохом поросли…

Огляделся вокруг Станек, прислушался. Тихо всё было. Только река чуть плескалась, да листва на ветру шелестела. И следа человеческого нигде не видно.

Осторожно парень двери мельничные отворил и в темные сени тихонько вошел…

Большой тут непорядок был. На полу мешки истлевшие валяются, у стен большие закрома для зерна стоят: оно уже гнить начало и пылью покрылось. От самого потолка до пола паутина свисала, и все углы ею затянуты. Крыльями хлопая, над самой головой парня сова всполошенная пролетела, испуганные нетопыри под стропилами толклись и сор прямо в глаза Станеку сыпался. Клубы пыли и муки затхлой, по полу рассыпанной, из-под ног парня поднимались, когда по доскам он прошел. Отряхнулся парень, чихнул несколько раз.

Присмотрел Станек один из самых больших сусеков, что в темном углу стоял, и знамя Фридрихово поглубже за него спрятал.

— Ну, славное укрытие я нашел! — весело сказал он. — Уж тут-то никто не отважится тряпицу эту искать! Одни нетопыри будут теперь прусскому петуху кланяться!..

Тут снова над его головой сова пролетела, а один нетопырь в полу куртки вцепился и забился с писком испуганным. Стряхнул его Станек, на крыльцо выбежал и накрепко дверь за собой захлопнул. В два прыжка через площадку перебежал и вот уж на мосту снова оказался. Заскрипел под ним настил прогнивший, зашатался мост, затрещало что-то, а вода в речке бурлить начала и шуметь, словно паводок нежданный наступил.

— Помогите! — крикнул Станек и, подобно оленю резвоногому, скорее к ольхам припустился. Что было духу понесся парень напрямик: через лопухи, малинник и заросли конопляные. — Ох, лихо! — шептал он. — Что бы это могло быть? Не иначе, как этот шальной бес, Утопец!

Только на гумне своем, когда в сено пахучее забился, успокоился парень. Устав от беготни, и страху натерпевшись, — заснул крепко.

Пришла ночь, а с нею и время, когда чудеса всякие творятся, о которых люди днем и не помышляют. С полей, где клевер недавно скосили, ветер летний, теплый прилетел. С туманами, что как раз подниматься над рекой начали — поздоровался, старушке-вербе — поклонился, с внучками ее, ольхами молоденькими — расцеловался. Потом выше взлетел и погнал облачко молочно-белое прямехонько к месяцу серебристому — чтобы не светил он слишком ярко и не мешал лилиям водяным свои снежно-белые лепестки свертывать.

Наведался ночной ветер и на мельницу заброшенную. Засвистел, захохотал в щелях крыши продырявленной, застучал ставней, что на одной петле висела. И шумом этим Утопца с реки привлек.

Из укрытия своего, что под мостом было, приглядывался владыка речной к играм и проказам ветра, который ему приятелем доводился. Услышал призыв. Вышел на луг прибрежный, да и пошел в сторону мельницы, чтобы — как всегда в лунную ночь — во владение ею вступить. А из рукавов кафтана его и с краев шапки алой стекали на землю капли воды. И там, куда такая капля упала, гуще трава становилась и всякие растения куститься начинали.

И затянул Утопец — вторя шелесту камыша и шумящим на ветру деревьям — любимую свою песню-заклятие:

Пусть с шумом веселым колеса вращая,

По лопастям бурно вода ниспадает…

Вы — филины, совы, летучие мыши —

Скорей за работу! Уж колокол слышен!

Лишь полночь пробьет, и туман заклубится,

Молчащая мельница вновь оживится,

И будет молоть облака дождевые,

Чтоб тучными стали хлеба золотые…

Послушная своему владыке вода в речке, — едва заслышав звуки той песни — поднялась, зашумела и понеслась быстрым потоком по лопастям колеса. Неподвижное днем, завертелось оно и жернова закрутило…

Прошел Утопец через двор, репейником и бурьяном заросший, и остановился возле замшелых дверей мельницы. Толкнул их обеими руками с такой силой, что сорвались они с навесов, а свет лунный бледно-серебристым лучом темноту внутри рассеял.

И увидел тут Утопец стоявшие у стен сусеки с зерном, и начал как всегда забавляться — то переворачивать их, то швырять в стороны, то ногами отпихивать. Такой шум и грохот поднялся, что даже на дороге в Замлынскую Гурку слышно было! Запоздавшие проезжие, когда шум этот долетал, что силы коней подгонять начинали, а кто мог, на полевую дорогу сворачивал, только бы подальше от заброшенной мельницы убраться.

А Утопец тем временем во всю разыгрался. Нетопыри и совы когтями старые мешки треплют и крыльями бьют. Такая туча мучной пыли поднялась, что на минуту даже свет месяца затмила! Рыская так среди мешков и сусеков, нашел Утопец и знамя прусское, Станеком запрятанное. Днем, когда из-под моста за парнем следил, не заметил тряпицы этой: плохо он видел при свете солнечном.

Теперь знамя это заинтересовало его и удивило: сначала наподдал сверток копытом, что у него заместо левой ноги было, потом одумался, поднял его, развернул и осмотрел внимательно. А все совы, которые на мельнице угнездились, слетелись теперь к речному владыке, расселись вокруг него на сусеках и желтые неподвижные глаза с любопытством на знамя уставили.

Красиво переливался атлас при свете лунном. А на нем, кичливо выставив длинный клюв свой и лапы с огромными когтями, чернел спесивый прусский орел. По этому изображению королевского герба распознал Утопец в находке то самое знамя, которое не раз уже видывал из своего укрытия под мостом, откуда любил посматривать на Замлынскую Гурку. Обычно вывешивали знамя прусское на самом высоком доме в деревне, потому и догадался Утопец, что это — важная и необыкновенная вещь.

— Откуда оно могло взяться здесь? — спросил речной владыка у самой мудрой и старой совы.

— Кто-то из людей принес. И тебе в подарок оставил. Угу-у-у… — ответила сова, важно головой кивая.

— Верно! — обрадовался Утопец. — Был тут какой-то парень деревенский… Видать он-то и принес мне этот дар!

— Угу-у! Угу-у! — поддакнули совы.

А самая старшая и мудрейшая из них так промолвила:

— Надобно тебе для такой важной вещи подходящее место теперь подыскать… Угу-у!

— Верно! — согласился Утопец и брови свои зеленые в дугу свел, задумался. — Где же такую красивую вещь поместить?

— Ежели люди на большом доме в деревне вывешивали, то не иначе, как надобно повесить ее над мельницей! — молвила старая сова.

— Правильно посоветовала! — ответил на то Утопец и мудрой сове поклонился.

Свернул он старательно знамя прусское и по ступенькам затрещавшим на чердак взошел, а оттуда уж и на крышу мельницы выбрался. И повесил знамя прусское на самом коньке, чтобы его с дороги на Замлынскую Гурку хорошо видать было.

В тот вечер Утопец людей уже не пугал. Только над солдатом прусским зло подшутил: шел тот из Крапковиц в Замлынскую Гурку, а время позднее было, так Утопец с него шляпу треугольную сорвал и прямо в болото закинул. Да еще захмелевшим музыкантам трухи светящейся за воротник насыпал — перепугались музыканты и разбежались в разные стороны.

Но шутки эти скоро надоели владыке речному. А когда заметил в камышах брошенную мельником лодку, то забрался в нее и на середину Особлоги выплыл — чтобы издалека, при лунном свете, полюбоваться, как знамя короля Фридриха на мельнице заброшенной выглядит.

Но тут месяц за тучку спрятался и никому уже в эту ночь лика своего больше не показал. Не любил он смотреть на орла чужеземного!

Давно уж и полдень миновал, когда очнулся староста от дремоты своей. А была она в тот день для него очень уж приятна. Приснился ему сам король прусский, да в придачу еще и два хорошо в Силезии известных пана из свиты королевской: министр Карл Георг Хойм и генерал кирасирский, граф Манштейн из Ополя. А были эти пруссаки самыми жестокими извергами, мучителями и тиранами люда силезского. Но Клосеку-отступнику всё это нипочем было: не обращал он внимания на мучения земляков своих, а наоборот — старался, как только мог, немцам прислуживать, лишь бы их благосклонность заслужить… Вот тут и приснилось ему, что он с ними за одним столом пирует!

Потому и дивиться нечего, что староста-отступник в самом лучшем расположении духа проснулся.

Через открытое окно канцелярии до него блеяние козьего стада донеслось. Выглянул староста и видит: Тетуля и Лыска, любимые козы Мисюрихи, аж на волостной двор забрели и с козлятами своими спокойненько траву щиплют возле крыльца! А сама бабка в своих воротах стоит, с писарем и писарёнком болтает: они как раз из корчмы на службу возвращались. Видать, сны им разъясняла.

— Мисюриха! — заорал староста. — А ну, забирай отсюда чертово стадо!

— Ой, господи! — всплеснула бабка руками. — Тетуля! Лыска!.. Пошли прочь! — грозно покрикивая на коз, вбежала она во двор и давай их прутом вербным на дорогу выгонять. А писарь с писарёнком помогать ей стали — кричать, да шапками махать.

Клосек всё в окно видел. Спесиво губы надул и бороду поглаживает; доволен, что приказ его так поспешно выполняется.

— Эй, Мисюриха! — снова позвал он, когда уже за ворота коз с козлятами выгнали. — А ну, зайди-ка ко мне!

Старуха быстренько, вслед за писарем, в канцелярию притопала. А козами ее внучонок, Киприанек, занялся.

— А поведай мне, — начал староста, за стол важно усевшись, — что бы это означать могло?… — и тут про сон свой бабке рассказал.

— Ежели кому паны снятся, — подумав бабка промолвила, — то завсегда припадает дело на воров, а то и другое какое огорчение или болесть…

Тут писарь на своего начальника беспокойно так посмотрел, однако смолчал.

— Что-о?! На воров? — закричал прислужник немецкий. — Чего болтаешь-то?

— А это в соннике так прописано… — оправдывалась Мисюриха. — Потому и говорю.

— Ну, ладно, ступай себе! — махнул рукой староста: видать недоволен таким объяснением сна остался.

Когда старуха из канцелярии вышла, подозвал Клосек к себе обоих помощников своих.

— Помните, что завтра праздник великий! — сказал им. — День рождения самого короля, милостиво правящего нами. Вы, писарь, возьмите пару девок, да получше волостное правление приберите. А я сейчас знамя вывешу. А ну, Мартин, достань-ка его из-за шкафа!

Мальчик охотно кинулся к большому шкафу, что запертым всегда стоял. Раз и другой засунул руку за шкаф, потом еще и заглянул туда, лицо, от испуга побледневшее, к старосте повернул и простонал жалобно:

— Так его тут нету, знамени-то…

— Что-о?! — заорал староста, и сам за шкаф заглянул. — А, дьявол вас забери! Куда ж бы оно задевалось?

— Воры… Грабители… — бормотал перепуганный малыш.

— Я тебе дам воры, огрызок паршивый! — загремел староста. — Так-то ты знамя оберегаешь?

— Так утром-то было…

— Было… Было, недотепа этакий, балда стоеросовая! — орал рассвирепевший староста. — А ну, марш отсюда! Ищи его, где хочешь, но без знамени лучше не приходи, не то я тебе всю шкуру бичом спущу! Пошли и мы, писарь!

Сначала они втроем весь дом волостного правления перетряхнули, потом двор, сарай… Когда не нашли ничего, велел староста всех жителей Замлынской Гурки на площадь собрать, и всем наказал знамя прусское искать. А малых ребят, Киприанека и Мартина, даже на башню костельную с этой целью послал, и на хоры им велел заглянуть — чем сильно обидел ксёндза Замлынского. В тот день люди и в поле не вышли, и коров на пастбище не гоняли: всё искали знамя это треклятое. Где только не лазили — и в канавах придорожных, и на кладбище, и под кроватями, и под шкафами смотрели, а по всем хатам даже сундуки с одеждой перетряхивали, и в закрома заглядывали. Нигде знамени того нет, как в воду кануло!

— Ну, смотрите у меня! — грозился отступник-староста. — Вот вызову жандармов из Крапковиц, все под арест пойдете!

Но никто знамени так и не смог найти. Даже в курятниках искали, в хлевах, в стогах сена — нету!

— Две горсти серебряных талеров тому дам, кто королевское знамя найдет! — такую награду пообещал староста. — Еще и корову с теленком добавлю, только знамя мне разыщите…

Но нигде не находили знамени.

Вечер наступал, люди расходиться начали по хатам. О Станеке Заваде как-то и позабыли в этой заварухе. И хотя искали знамя даже в самых отдаленных уголках деревни, — гумно его стороной обошли, потому что стояло оно на отлете, за садом густым.

Весь день парень проспал спокойно, глубоко в мягкое, пахучее сено закопавшись. Разбудил его только ветерок холодный, вечерний, который ноги его босые, что из-под сена выступали, несколько раз холодком овеял. Потянулся Станек, зевнул громко, поднялся и, как ни в чем не бывало, на улицу вышел. Как раз тут Мисюриха его и заметила: она в это время кур кормила.

— Станек, Станек! — закричала бабка. — А где ж это ты был?

— Нигде, соседка, — невинно так парень ей ответил, — только поспал немного на гумне, да вот и вылез сейчас!

— Ох, сыночек, в самую пору ты спал! — молвила бабка.

Руками размахивая и головой качая, рассказала Мисюриха соседскому парню, как всей деревней знамя прусское искали, которое вдруг исчезло и неведомо где затерялось.

— А староста наш так сейчас в доме бушует, аж страх берет! Уж и не знаем, где его искать, знамя это треклятое! — воскликнула бабка.

— Ну и леший с ним! Пусть староста у своей кобылы под хвостом его поищет! — засмеялся Станек и к себе в хату ушел.

Так вот и вышло, что в самый праздник немецкий, на волостном правлении в Замлынской Гурке, впервые за много лет, прусского знамени не оказалось.

Ни словами пересказать, ни пером описать невозможно, как в доме своем староста-отступник отчаянно выл да бушевал. То всей деревне тюрьмой грозил долголетней и розгами на площади в Крапковицах, то страшно мужиков проклинал, то снова их к дому своему скликал и щедрыми посулами склонял знамя это искать… Даже плакал и волосы свои рыжие на голове драл. Только ничему всё это не помогало.

Знамя прусское исчезло бесследно!

Тогда заперся староста в доме и стал сам себя утешать: уселся за стол обильный и давай лопать печень жирную, колбасы всякие, мёд и водку пить. И каждый раз, как чарку с водкой или кубок с мёдом поднимет — жестоко поносит мужиков из Замлынской Гурки, а короля прусского и министров его во весь голос расхваливает. До позднего вечера он так пировал, но за полуопорожненным жбаном пива сон его, наконец, сморил.

Утром воскресный день пришел, а с ним и годовщина рождения Фридриха, короля прусского. Но хотя солнышко и высоко уже поднялось, и давно в костёле на раннюю обедню прозвонили — Шимон Клосек всё еще за столом оставался и с перепоя спал крепко, голову на руки уронив. Только перед полуднем еле добудились его писарь с писарёнком. Без шапок, от страха дрожа, вбежали они к нему в горницу.

— Пан староста! — кричали они. — Пан староста! Да пробудитесь же вы, пан Шимон!

Поднялся староста со скамьи и спросил неласково:

— Ну, чего надо, что случилось?

— Ангелы небесные! Святые мученики, спасите нас!.. — со страхом превеликим бормотал писарь.

— Говори скорее, не хныкай! — одернул его староста.

— А послушайте… — простонал писарь, еле дух переводя. — На дороге, что от Крапковиц идет, карету мы видели в шесть коней… Все кони серые, в яблоках. И едет карета к нам, а за нею кирасиры, тоже на серых…

— Сто дьяволов! — закричал перепуганный староста. — Так ведь это никто иной, как сам пан генерал, граф Манштейн, наведался в Замлынскую Гурку! А тут знамени нет!.. Что делать? Что делать?

Однако поздно было искать спасения. Хорошо кормленные овсом застоявшиеся серые рысаки резво несли прусского генерала к Замлынской Гурке. Мужики высыпали на площадь перед волостным правлением: любопытно им было поглазеть на такого важного пана, на слуг его, на богатую упряжку, а пуще того — послушать, что скажет немец, когда увидит: нету знамени на положенном месте?

Шатаясь на ослабевших ногах, бледный и совсем растерянный вышел староста-отступник на крыльцо дома волостного, а писарь с писарёнком под руки его поддерживали с обеих сторон — чтобы ненароком не упал от испуга.

Тем временем граф Манштейн подъехал к дому, из кареты вышел. А был это человек необычайно толстый, в блестящем мундире синем с отворотами красными и с множеством шитья золотого. Усы его, цвета пива баварского, кверху закрученные, грозно торчали по обе стороны большого мясистого носа. Брови его льняные, блёклые, сведенные в одну черту над водянисто-голубыми, заплывшими жиром глазами, и пятна багровые на пухлом лице — на сильное возбуждение указывали.

— Не вижу тут знамени королевского! — голосом очень суровым начал он. — Да еще в самую годовщину рождения короля нашего милостивого! Где знамя?! — грозно спросил он у Шимона, который его с низкими поклонами встречал. — Почему не вывешено?

Пал тут староста-отступник в ноги генералу.

— Ясновельможный пан генерал! — простонал Клосек. — Простите мою вину, но тут вор какой-то, грабитель подлый, украл вчера наше знамя… Искали мы его, всей деревней искали, но напрасно! Смилуйтесь, ясновельможный пан граф… Не знаем, клянусь, не знаем, что сталось со знаменем! Знаем только, что пропало…

— Не пропало, не пропало! — закричал генерал. — Лжешь, негодяй! Не пропало!.. Знамя на старой мельнице висит. С дороги его хорошо видно, мерзавец! Знаешь ли ты, что ждет тебя порка за такое неуважение к гербу королевства прусского?

Слезами тут староста залился, а писарь с писарёнком вторили ему в мольбах о милости, и в рыданьях громких.

— Всё готов сделать, только бы прощение вымолить у власти моей любимой… — сквозь слезы бормотал староста.

При этих словах прусский генерал успокоился малость и более милостиво сказал ему:

— Если так, то пойди сейчас на мельницу, сними оттуда знамя и сюда принеси. Потом вывесишь его, как положено, зеленью украсишь… Ну, иди же ты, болван, козёл силезский!..

А других слов староста уже и не слышал: потонули они в потоке благодарностей — и его, и писаря, и писарёнка. Да тут еще вышел из толпы корчмарь и, кланяясь низко, просить генерала стал, чтоб соизволил в саду его отдохнуть и плодов отведать, пока филе из серны к обеду поспеет, а доброе вино бургундское в студеной ключевой воде охладится.

Принял граф это приглашение и спесиво так к саду направился. Корчмарь же наказал челяди своей за счет старосты, с которым в родстве был, каждому солдату немецкому по чарке водки поднести.


Надвинул Шимон Клосек шапку на голову и поспешил на мельницу — напрямик, через сад свой и заросли ольховые. От страха и перед генералом прусским, и перед чудищем, что на мельнице людей пугало, шел староста пригнувшись, голову в плечи втянув и ногами еле переступая.

А Утопец, который в это время в камышах отдыхал после ночной прогулки на лодке, старосту еще издалека углядел. И подумал о нем, что это человек, который не с добром со двора вышел. Как только ступил Клосек на мост, — начал речной владыка изо всех сил ветхие сваи раскачивать, и свалился тут староста в воду. Речка в этом месте илистая была, дно топкое, а берега болотистые, так что едва-едва отступник на сушу выкарабкался. И когда добрался в конце концов до мельницы, то всем видом своим сильно напоминал черта водяного, страшного Рокиту — так был в грязи измазан и водорослями опутан! Иззябший, отекающий водой, крадучись ступил староста в сени темные, мельничные.

А за ним, шаг в шаг, Утопец шел и, за спиной его прячась, на дудке тростниковой высвистывал. Ветер же, приятель владыки речного, песней заунывной ему вторил среди веток ольховых:

Вечерней порою

На мельнице скроюсь…

Под ветхой стрехою

Тоскливо завою…

От такой песни, от посвистов странных и пронзительных звуков тростниковой дудки, что неведомо откуда раздавались — мурашки по спине у старосты-отступника забегали. Чувствовал он, что кто-то ступает за ним, что над самым ухом играет и поет ему кто-то невидимый, но боязно ему оглянуться было, и не знал он — кто?

Страхом гонимый, двинулся Шимон по трещавшим ступеням на крышу мельницы, а ветер ворвался в сени через открытые двери и швырнул на голову перепуганному старосте мешки старые, из которых на него мука затхлая посыпалась. Перестал играть Утопец и сильно лестницу раскачал, а потом начал с грохотом ящики переворачивать. В темноте не жалел старосте тумаков — бил его палкой суковатой, что на дне реки нашел.

Волосы дыбом поднялись на голове у Шимона, холодный пот выступил на лице его, но всё-таки помнил отступник о гневе генерала прусского и о том, что обязан по его приказу доставить в деревню знамя с черным орлом. Поэтому, хоть и страх его к земле гнул, взобрался всё же староста на крышу, руками за полотнище знамени ухватился и уже сорвать было его хотел…

— Что-о-о? — завыл тут ветер над головой Шимона. — Дар хочешь отобрать? А ну, посмей только!..

— Посмей только!.. — у самого уха Клосека прошептал Утопец. Покрылся он клубами тумана, который по его знаку над рекой поднялся, и, невидимый старосте, ухватил полотнище атласное с другой стороны. — Не дам!.. Не дам! — повторял грозно.

Стали они тут тащить знамя каждый в свою сторону, да так метаться, что старая мельница вдруг качнулась, затрещала и начала медленно погружаться в речку, которая неожиданно переменилась совсем. Вместо того, чтобы к Особлоге течь, как прежде, и силой быстрого потока колеса мельничные вращать — сама в большую реку превратилась. А на ней полно водоворотов и недоступных глубин образовалось…

Но староста ничего не замечал: всё еще исступленно пытался он из рук противника невидимого знамя прусское вырвать. Об одном только думал — как бы ему приказ генерала выполнить и милость его заслужить. А волны речные тем временем еще выше поднялись, вспенились, зашумели и вдруг на крышу тонущей мельницы обрушились…

Громко захохотал Утопец и, словно рыба огромная, исчез в волнах. А мельница вместе со старостой-отступником вдруг с треском в бурлящую воду погрузилась. Потом всё исчезло, и тишина наступила. Среди ольхи, как и прежде, речка спокойно текла и несла воды свои в Особлогу, а в камышах прибрежных птицы перекликались…


Тщетно поджидал генерал Манштейн старосту Клосека. Вот уж и вечер наступил, а Шимон так в деревню и не вернулся. Но не захотел упрямый пруссак уехать из Замлынской Гурки не доведавшись, какая судьба постигла знамя его короля.

Утром велел коня себе оседлать и сам лично, во главе кирасиров, к реке поехал — на мельницу посмотреть.

Миновали пруссаки поля с ровно стоящими копнами хлебов, скошенный клевер на участке Станека, ольховую рощу. На луга прибрежные выехали. Однако и следа моста на Особлоге не нашли. Не было также и мельницы, что стояла на широкой речке, в Особлогу впадавшей. Спокойно волны, о берег плескались, сухие ветки да стебли травы несли, к берегу их прибивая.

Сошел с коня Манштейн и у самой воды остановился. В изумлении на ее быстрый бег посмотрел.

— Но где же эта мельница? Где наше прусское знамя? — обратился он к своим кирасирам.

Молчали они.

— Где же мельница? — шептали устрашенные люди.

Но только плеск реки был им ответом. Спокойно катились волны, переливаясь на солнце, словно чешуя серебристая. А потом, из каких-то глубин далеких, вынесла река и выбросила у самых ног изумленного генерала древко от знамени — поломанное. Прошло минут несколько, и вот уже волны выбросили знамя с орлом прусским, надвое разодранным — будто чьи-то неведомые руки изо всей силы тащили его в разные стороны…

КАК УТОПЕЦ КУБЕ НА ПЛОТИНЕ ПОКАЗАЛСЯ

На берегу Жабьей Струги[9], неподалеку от деревни Кокотинец, был у старушки Сквожины хороший надел луговой — как раз у плотины, за мельницей. Поседела старушка, сгорбилась от трудов непосильных в поле и дома, лицо ее, опаленное солнцем, глубокие морщины избороздили, а слезы, которых немало она в жизни пролила, начисто блеск ее глаз вымыли.

В убогой лачужке бабки Сквожины подрастал внучек ее единственный, Куба, — крепкий, будто дубок молодой, румянолицый и светловолосый. В нем одном видела Сквожина всю надежду жизни своей, потому и любила его безмерно, и пестовала с малых лет. И хотя не раз в хату к ним нужда заглядывала — не было случая, чтобы Кубе похлебки не хватило или башмаков на зиму.

Тринадцатый годок уже парню миновал, почти что до отцовых рубах дорос, но малую пользу он бабке приносил в хозяйстве: не было во всём Кокотинце другого такого лентяя и сони.

Тщетно учитель в школе сурово его наставлял, тщетно дядья и тетки пытались из него эту противную леность выбить — Куба только обеду и ужину рад был, а на косы и грабли глядеть не хотел. А если и выйдет на луг, еще меньше проку: когда бы ни пришлось сено ворошить или в стог его метать — Куба раз-другой махнет граблями, под молодым буком уляжется, да и спит себе до вечера. Частенько таким манером и сено замокнет — не больно-то парень спешил подгрести его, да на сеновал отправить.

А тем временем старушке всё труднее работать на лугу становилось. Восьмой десяток Сквожина доживала, поэтому всё чаще приходилось ей на луг Кубу посылать…

И вот однажды ленивый парень, вместо того, чтобы работать, разлегся поудобнее под любимым своим буком, что на краю луга рос, а новые деревянные грабли возле себя положил. Жаркий полдень был, солнце сильно припекало, а Жабья Струга совсем медленно текла меж берегов, всякой зеленью водяной поросших. Лежал Куба как раз напротив плотины, что поперек Жабьей Струги была поставлена. Плотину эту можно было перекрывать наглухо, тогда уровень в речке повышался, и как бы маленькое озерко образовывалось. А когда затвор поднимали, вода сильной струей на мельницу текла и колесо мельничное вращала.

Приятно на ветру листьями бук шелестел, в траве кузнечики стрекотали. Надвинул Куба соломенную шляпу на самые глаза и заснул сладко. И показалось ему сквозь сон, будто кто ходит по лугу, но подумал лениво, что должно быть это дети из школы кратчайшим путем возвращаются, и спокойно себе дальше подрёмывал.

Когда проснулся Куба, солнце уже низко над лесом светило. Путь свой дневной заканчивая, оно в золото и пурпур небо окрасило. Огляделся Куба вокруг себя и вдруг вскочил, словно ужаленный: нету возле него грабель новых! Забегал он по лугу туда и сюда, под кустами начал шарить, в некошеную еще траву заглянул — нигде грабель не видно. А тут и новая беда глазам его открылась: кто-то поломал остревки[10] — тонким концом в землю их позабивал!

Собрал обломки растерявшийся Куба и под бук их кинул. А потом задумался: у кого бы из соседей новые остревки одолжить? И вспомнил вдруг, что бабка с утра еще наказывала ряски водяной для маленьких утят принести, которых со двора не выпускали. Сеть и банку для ряски Куба завсегда в старой лодке прятал: много лет она уже в камышах стояла и до половины в иле увязла. Побежал он к лодке, но к удивлению своему не нашел там ни сети, ни банки: кто-то тайком забрал их оттуда! Зато бросил в зарослях прибрежных грабли его — все грязные, измазанные и с поломанными зубьями.

— Вот же бестия! — в отчаянии закричал Куба. — Такой шкоды нам тут натворил, гадина! Видать тот самый шалил, что на лугу шлялся, когда я спал…

Чуть не заплакал Куба со злости — и грабель новых жалко, и бабки побаивался. Неведомо, как проспал парень чуть не до вечера, пора в Кокотинец возвращаться, а как тут вернешься, если грабли поломаны? Затоптался тут Куба; неохота домой идти, а вода ласково о берег плескалась и так к себе манила свежестью своей — искупаться после знойного дня, — что парень мигом сбросил рубашку и штаны заплатанные. Но только он в воду вскочил, как сразу почувствовал, будто кто его по ступне щекочет. Подумал он, что это стебель кувшинки речной, и, опустив руку, пошарил на дне. А это была сетка его, которой он ряску водяную собирал для утят! Когда же к берегу подошел, то под вербой, что ветвями над самой водой нависала, увидел банку свою — сильно помятую и полную сора всякого. «Мало ему, бездельнику, грабли поломать, так еще и банку погнул!» — с обидой подумал Куба и стал распрямлять ее камнем.

Хмурый, огорченный, возвращался Куба в село и нёс на плече грабли измазанные.

Прошел день, другой. Бабка с Кубой просо в поле пропололи и картошку в огороде окучили. На третий день, тайком от бабки, одолжил Куба у пана учителя остревки и ранним утром на луг отправился, чтобы сено на них посушить.

День был жаркий, на небе ни единого облачка: хорошо сено подсушилось. Взялся Куба за работу — вбил в землю четыре новых остревки и уже было за грабли схватился, которые ему сосед починил, но вдруг почувствовал, что устал сильно. Зевнул раз, другой, потянулся, а сено так приятно запахло… Не очень-то работа идет в знойный день!

Съел Куба хлеб, который с собой принес, и начал сено на первую остревку набрасывать. А жарко было так, что рубашка у него к телу прилипла. И когда две копёнки были уложены, решил парень отдохнуть немного — глаза уже сами закрывались.

Недолго думая, нагреб Куба сена под бук и, сделав из него ложе мягкое, с большим облегчением улегся и задремал сладко. Однако на сей раз грабель из рук не выпускал, да и спал недолго: разбудило его мычанье пестрой коровы, которую дочка пана учителя, Мальвися, домой по берегу гнала.

Не очень-то спеша, поднялся Куба со своего мягкого ложа, поморгал спросонья, позевал и кулаком глаза протер. А когда совсем очнулся, заметил новую беду: обе копёнки раскиданы, остревки из земли вырваны, а всё сено такое мокрое, будто над лугом ливень прошел! Сухим только то осталось, что под ним было.

Сильно тут огорчился Куба и до крайности на озорника разозлился. Известно: с мокрым сеном куда больше работы! Да и дядья вот-вот могли приехать — они частенько Сквожину наведывали. А уж тогда, ясное дело, не обошлось бы без укоров! «Корма стравить, это большое зло в хозяйстве!» — не однажды слышал Куба от мудрой бабки и дядьев…

Но ничего не попишешь: пришлось Кубе всю работу сызнова делать. Переворошил он сено граблями, потом хорошенько растряс его и в копёнки сложил. Однако удумал и за озорником последить.

На берегах Жабьей Струги буйно росли лопухи, репейник и высокий щавель, а местами еще дикая смородина и крыжовник. Притаился Куба в этих густых зарослях и зорко наблюдать стал за плотиной, речкой и лугом. Время тянулось, а парень так ничего особенного и не подметил: снова Мальвися гнала домой корову, а старик Петраш из местечка возвращался, потом дети с лукошками ягод пробежали, по дороге на Кокотинец хромой нищий проковылял. Ясное дело — никому из них и в голову бы не пришло сено водой обливать или копёнки раскидывать.

«Видать, не из нашей деревни озорник…» — подумал Куба. Чтобы немного ноги замлевшие расправить, вышел он из укрытия. Прошелся в раздумьи по лугу, к осам присмотрелся: слепили они себе в дикой смородине гнездо большое, наподобие шара серого. На желто-черную иволгу полюбовался, что на ветке бука присела… Солнце всё еще пригревало сильно, и захотелось Кубе хоть на минутку вздремнуть под буком — перед тем, как домой возвращаться. Но снова крепко заснул под шелест листьев бука: известно ведь, что не было в Кокотинце другого такого сони.

Ослабел зной, повеяло прохладой от Жабьей Струги. На разогревшуюся и сухую землю роса пала. Медленно дымка туманная над лугом поднялась, на небе звезды засверкали. А Куба всё спал…

Только близко к полуночи разбудило его гуканье серой совы, что в дупле бука угнездилась. Встал Куба с мягкого ложа и осмотрелся вокруг. Молодой месяц над бором светил и серебристо-зеленоватым сиянием землю обливал. Светло и тихо было вокруг, нетронутыми копёнки сена стояли…

Надумал было Куба домой возвращаться, стал шляпу свою соломенную искать, как вдруг зашумело что-то в воде, заплескалось возле плотины — вроде щуки большой или сома. Спрятался парень за дерево, поглядел в ту сторону и… замерло сердце в нем! И диво увидел: вышел из воды на берег молодец статный. Кафтан на нем с красным воротником и шапка на голове алая, как маки. Явственно видно его было — месяц низко над рекой опустился и ярко над головой молодца сиял.

Чудной молодец этот медленно в сторону бука направился, за которым Куба притаился. «Что теперь будет? Что он со мной сделает?» — думал перепуганный хлопец, плотнее к дереву прижимаясь.

Однако молодец в красном кафтане не заметил Кубы, лишь поднял грабли, лежавшие под деревом, и начал по лугу от копёнки к копёнке ходить, разбрасывая сено во все стороны. Рой светлячков возле него кружился, а большеухий старый нетопырь над лугом летал и меньших собратьев за собой вел. Когда молодец ближе к буку подошел, чтобы ложе Кубы раскидать, заметил парень, что из рукавов кафтана вода на сено стекает, и мокнет оно на виду. А следом за молодцом ручейки остаются на покосе…

От Жабьей Струги туман поднялся и так густо над лугом навис, что и молодца странного заслонил, и копёнки сена, и даже месяц. А с ветвей бука то пронзительным хохотом, то тоскливым гуканьем серая сова отзывалась. Из бора ей другие совы вторили…

От испуга ноги под Кубой подломились, и пал он в беспамятстве на землю возле бука. Так и пролежал до утра, пока солнце своим сиянием в чувство его не привело.

Луг был мокрый, словно после дождя, и, к удивлению своему, заметил Куба на земле глубокие следы копыта конского. Копёнки все до одной пораскиданы были, а клочки сена плавали в Жабьей Струге. Но только было парень за грабли схватился, чтобы сено к сухому месту сгрести, как в ту же минуту все зубья из них посыпались, а держак надвое переломился! Схватил тут бедный парень шляпу свою соломенную и что было духу в Кокотинец помчался, а вода у него из-под ног во все стороны так и брызгает…

Бабка Сквожина как раз похлебку молочную с клёцками на завтрак готовила, когда ворвался в хату внук ее — весь в грязи, промокший, перепуганный и в шляпе, с которой вода капала.

— Да где ж это тебя носило, Куба? — спросила она, повернув к нему лицо свое, от бессоницы бледное, и глаза заплаканные. — Я уж и ждать боялась; думала, ты в лесу заблудился или в реку упал…

Бросился к ней парень и голову свою белокурую к рукам ее прижал.

— Ох, бабушка, знали бы вы, что мне видеть довелось!.. — всё еще дрожа от страха, ответил Куба.

Обняла старушка внука и к столу повела.

— Поешь сначала горяченького, Куба! Потом расскажешь…

Изголодавшийся парень с большой охотой за еду взялся. Никогда еще такой вкусной ему похлебка эта не казалась. Никогда еще убогая хата не выглядела такой тихой и уютной…

— Бабуля… — начал он, когда ложкой до дна миску выскреб. — Был я всё время на лугу и увидел молодца — дивного такого, в алой шапке! Ночью показался он мне у плотины… Из воды на луг вышел… Из рукавов у него вода текла… Все копёнки пораскидал, а сено грязью и водой забрызгал!

— Да будет прославлено имя божье! — поразилась старушка и снова к себе внука прижала. — Что ты говоришь, дитятко! Молодец в алой шапке?

— Да, бабушка. Он мне два раза грабли поломал и остревки наши попортил, а потом скрылся в тумане и неведомо где исчез… Уж и не знаю, кто это был и как он прозывается.

— Это Утопец был, владыка речной или молодец водяной, как о нем говорят! — воскликнула Сквожина. — Бывает так, что он людям показывается у плотины, или из-под моста вылезает. Но ты никому в деревне не говори, что тебе Утопец показался, а то еще беда с тобой приключится: не любит этого владыка речной!.. Он, Утопец-то, упрямый очень и над людьми всяко подшучивает — то пьяниц по болоту водит, то бездельников в грязи купает. Но пуще всего над ленивыми да сонными парнями на лугах прибрежных озорует. Завсегда сено у них пораскидает, да вымочит…

Куба краской залился и голову опустил.

— Видно узнал речной владыка, — продолжала бабка, — что ты мало о сене заботишься, что вылеживаешься слишком, вот он и наведался на наш луг и озорство учинил.

— А где же он сидит, Утопец этот? — спросил Куба. — И откуда вдруг на лугу следы конские, словно там жеребец деда Петраша скакал?

— Сидит Утопец в Жабьей Струге, на самом дне: ложе там у него из водорослей устроено, — ответила Сквожина. — Ночью он на берег вылазит, а днем спит себе на ложе том: солнца не любит. А вместо ноги левой — копыто у него.

Полными слез глазами посмотрел Куба на бабку.

— Что ж нам делать теперь? Что с нашим сеном будет? — с огорчением спросил он.

— А ничто, внучек! Пойдем вдвоем на луг, да и поправим шкоду, что Утопец натворил. Нельзя нам корову и овечек на зиму без корма оставить!

Выбрала старушка самые лучшие грабли для себя и внука. И не глядя на лета свои преклонные, на луг пошла. До тех пор вместе с Кубой трудились, пока у них сено опять не высохло, а конек старый не отвез его на сеновал.

С того дня забыл Куба про леность и сон — работать начал прилежно, однако в сердце всё время чувствовал страх перед Утопцем. И потому задумал изгнать его из логова, что на Жабьей Струге было: хотел не допустить больше на луга озорством заниматься.

«Бабуля говорила, что владыка речной на дне укрылся, где вода поглубже, и ложе у него там устроено… — думал он, сидя однажды под буком. — Ох, надо бы ему это ложе неудобным сделать, чтобы он прочь удалился!»

Когда раздумывал так Куба, взгляд его дольше останавливался на груде полевых камней, которые еще отец его насобирал с лугов и пашни. По обычаю деревенскому, были они аккуратно сложены в большую кучу: могли в хозяйстве когда-либо пригодиться. А лежали совсем близко от плотины.

В голубых глазах парня искорки озорные блеснули, усмехнулся он сам себе хитро и к камням подбежал. Хватал их сразу по два и бросал в Жабью Стругу, где вода поглубже была.

— А вот тебе подушки, а вот тебе перина! — приговаривал Куба. — Обобьешь теперь бока себе, герман противный, и прочь пойдешь!

Но Жабья Струга оставалась спокойной, ничего не случилось, только круги от камней по воде пошли…

Несколько дней Куба спокойно жил. Уверился паренек, что прогнал Утопца из глубин Жабьей Струги, и радовался этому. Мало-помалу стал он к своим давним привычкам возвращаться: от работы отлынивать и чаще, чем следовало, на солнышке вылёживаться.

Осень уже приближалась, и самое время было, чтобы дров на зиму припасти. В бору, что недалеко от Кокотинца находился, уже вовсю дровосеки трудились, а среди них и двое дядьев Кубы. Крепкие это мужики были, трудолюбивые, поэтому и вереск еще не зацвел, а уж наготовили они для старой Сквожины две полных сажени дров сосновых, как надо поколотых. Оставалось только перевезти их во двор, и сделать это Кубе поручили.

Обрадовался парень: любил он в лес ездить. Потому еще до рассвета поднялся, коня накормил и водой колодезной напоил досыта. Поехал. Телега катилась быстро — сначала через жнивье, на котором гусята колосья оставшиеся подбирали, потом — через сумрачный бор, где свежей хвоей пахло.

Около полудня конька пегого на край лесосеки пастись пустили. Куба выпряг его на время, пока телегу дополна дровами нагрузит. Дровосеки в тени отдыхали, на ели дятел монотонно постукивал, а среди вереска первая брусника заалела…

Куба работал проворно, ловко, — рад был, что доброго топлива дядья наготовили. Скоро воз был нагружен, пихтовыми ветками сверху прикрыт: когда подсохнут они, хорошая растопка из них получается.

Пегий конёк охотно тронулся в обратный путь. Выехал Куба из лесу, жнивье обширное миновал и, вскоре по полудню, увидел голубую ленту Жабьей Струги, а тут близко и плотина, за которой луг бабкин раскинулся. Но тут почувствовал парень, что очень устал. Съехал с дороги в сторону и, поставив воз под березками, задремал, на телеге сидя. Пегий конёк тоже глаза свои ласковые прикрыл: рад был, что и ему на этом долгом пути отдохнуть немного припало.

Снилось Кубе приятное: жареный кролик и миска похлебки жирной, калач и жбан с молоком, бук на краю луга и копёнки сена, стоявшие в полном порядке. Поэтому проснулся он веселый и, на конька своего прикрикнув, собрался дальше ехать.

Рванул конёк раз, другой, третий… Телега словно бы в землю вросла — даже не дрогнула, ни на вершок не продвинулась!

— Но-о-о! Но-о! — покрикивал Куба.

Конёк снова поднатужился, рванул, но и на сей раз не сдвинул телеги с места. «Замучилась скотинка моя! — подумал Куба. — Чересчур много дров на телегу нагрузил. Пожалуй, надо бы сбросить немного, да потом еще раз приехать».

Соскочил он с воза, ветви пихтовые, что на верху лежали, в сторону отгреб. Глянул на дрова и рот открыл от изумления и страха…

— Чары какие-то, колдовство!.. — прошептал в ужасе.

Даже плюнул трижды через левое плечо по обычаю старинному — чтобы беса отогнать. На возу, вместо сосновых поленьев, лежали… те самые камни, которые он недавно в реку побросал, чтобы Утопца из логова его выгнать!

— Вот бес противный! — гневно бормотал Куба, выбрасывая камни из телеги в канаву. — Вот сатана окаянный! И не заметил ведь, когда он камней в телегу насыпал…

Что было делать? Поскорее работу закончив, повернул Куба назад к лесу: надеялся, что быть может дядьев там застанет и упросит их хоть немного еще дров дать.

Почуяв, что телега снова легкой стала, конёк пегий рысцой обратно к лесу затрусил через жнивье и луга.

Вечер уже близился, давно уже с порубки дровосеки ушли, а меж деревьев темнота холодная затаилась. Белесоватые еще звезды хмуро на парня поглядывали из-за облачков, у которых заходящее солнце края позолотило.

Глянул Куба и, оторопев, снова диво дивное увидел. На лесосеке те самые дрова лежали, которые он днем забрал! Да ровненько так в сажень уложены, вроде бы он их с места не трогал!.. Ну, тут уж парень мешкать не стал — живёхонько за работу взялся и даже усталости не почуял. Скоро он снова воз нагрузил и домой поехал. И хотя только к полуночи до хаты добрался, но спать ему вовсе расхотелось от приключений таких!

С того времени совсем работящим и внимательным Куба стал, а в хозяйстве у него под руками всё гладко пошло. Понял Куба, что не Утопца надо из реки гнать, а леность из самого себя вышибать! И больше никогда уже с тех пор Утопец ему на плотине не показывался!

Загрузка...