ШТРАФНОЙ БАТАЛЬОН



Собираясь утром на работу, Виктор Николаевич Курносов время от времени подходил к раскрытому окну, высовывался и озабоченным взглядом искал во дворе сына. Андрей сильно вырос за последний год, учился уже в седьмом классе. Виктору Николаевичу, когда он видел, как мальчик уходит со двора, стало с нынешней весны представляться одно и то же. Вот Андрюша пройдет ворота под Маклаковским домом, растворится в солнечном пятне бульвара и больше никогда не вернется.

От этой мысли свет мерк в глазах, будто на какой-то миг переставало светить яркое весеннее солнце, наступала холодная жуткая тьма и само существование Виктора Николаевича теряло смысл. Жить было не для чего.

— Андрюшенька, сынок! — громко звал Курносов, цепляясь побелевшими пальцами за оцинкованный наличник окна.

— До свидания, па-а. Ты зайдешь за мной? — откликался, махая рукой, высокий стройный подросток в тесноватой школьной форме.

— Ну конечно, сынуля!

Чистый голос Андрюши, отдаваясь эхом в многоэтажных сторонах двора, возвращал Курносову покой и радость. Он облегченно отдувался, проводил ладонью по взмокшему лбу и готов был разругать себя вслух за мгновенную слабость, за испуг, если бы посмел сам себе в нем признаться. Но он не признавался.

— Пум-пум-пум, — бодренько напевал он. — Все хорошо, все хорошо.

Петь по утрам было неизменной его привычкой.

Виктор Николаевич работал неподалеку, на этой же улице, техником в телевизионном ателье и в обеденный перерыв приходил к школе встречать сына. Они вместе возвращались во двор, шли неспешно рядом по узенькому щербатому тротуарчику вдоль жиденьких затоптанных палисадников и у третьего тополя расставались. Сын и отец жили в разных подъездах старого трехэтажного флигеля. Жена Виктора Николаевича ушла от него, вернулась к своим родителям, когда появился на свет Андрюша.

— Андрей, сию минуту домой! — напоминала с узенького балкона второго этажа большеносая сердитая старуха, едва завидев отца и сына вместе. Ей постоянно казалось, что Курносов пьян, она не верила, что он бывает трезвым, и, не стесняясь его присутствия, выговаривала внуку: — Шляешься после школы неизвестно где! Иди обедать, суп остынет!

Виктор Николаевич делал вид, что не замечает откровенной враждебности к себе либо считает ее не заслуживающей внимания, и миролюбиво здоровался с бывшей тещей:

— Добрый день, — и почтительно наклонял голову.

Ответа не следовало. «Пропади ты пропадом, пьянчужка!» — говорили Курносову красноречивые, ненавидящие бабкины глаза, хотя он был совершенно трезв, аккуратно одет и выглядел вполне прилично. Бывшая теща неколебимо верила, что это он загубил дочкину жизнь, и долгие годы, прошедшие с того времени, когда Курносов приходился Антиповым зятем, не смягчили его вины.

— Па-а, я приду к тебе вечером, — пообещал Андрей, вбегая на ступеньки подъезда, и, насмешливо глянув в сторону балкона, произносил громче: — Обязательно приду!

— Если мама отпустит, — со степенным смирением дополнял Виктор Николаевич, не выказывая голосом, что он рад такому ответу сына, и независимой, деловой походкой, как он обычно ходил, как считал должны ходить довольные собой солидные люди, шел к другому крыльцу, к своему.

А неумирающие, вечные старухи, пережившие и революции и войны на этом дворе, судачили вслед ему на вечных, вросших в землю лавочках.

Двор был большой, проходной, с собственными маленькими переулочками, закоулками и двориками. Пятиэтажный длинный дом с магазинами, называемый Маклаковским по имени последнего его владельца купца Маклакова, вытянулся вдоль бульвара и заслонял собой тесное кирпичное разномастье строений, флигелей, пристроек — не тронутый временем кусок старой купеческой и мещанской Москвы, памятной дворовым старухам именами хозяев.

А Виктор Николаевич, сколько помнит себя, никогда не хотел жить в каком-нибудь другом месте. Ему не представлялось пространства милее и надежнее, чем этот двор, где он вырос.

Теплый дождь, весело зашумев, налетел на тополиные ветки. Лопнувшие почки — зелененькие птенцы — ловили жадными клювиками влагу. Дождевые капли шлепались на асфальт, разбивались вдребезги, как спелые ягоды, и от них, как от ягод, оставались на сером асфальте темные пятна.

Капля ткнулась в носок башмака, и Курносову неприятно вспомнилось, как падали на генеральские блестящие сапоги слезы покойной матери, оставляя на них влажные полоски. Генерала тоже давно не было в живых, а мать умерла в позапрошлом году. Виктор Николаевич почему-то помнил ее не такой, какой она была в больнице в предсмертные дни — безропотной, высохшей, жалкой и терпеливо-покорной, — а той, что валялась в ногах Константина Константиновича в сорок третьем.

«Спасите Виктора, умоляю вас! Он единственный у меня, а мы вам не чужие!» — вопила шепотом мать, заглатывая воздух широким ртом и, будто удушливую петлю, рвала на груди нарядный заграничный халат, подарок мужа…

Проживи Курносов не одну жизнь, а две или три, и тогда не забыл бы все это. И тогда не исчезло бы, не изгладилось истовое, горячее до щемления в сердце желание, чтобы всего этого вообще не было. Пусть бы колесо времени запнулось на том распроклятом дне и повернулось бы как-нибудь иначе…

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Артист эстрады гитарист Николай Курносов умел устраиваться. Калерия Ивановна, защищая мужа от зряшных наговоров, мнение это, однако, не очень опровергала. Дуракам пристало хвалиться своим невезеньем, а Николай Демьянович умен, он вовремя успел перейти из одного ансамбля в другой и попал в гастрольную поездку по Западной Украине, когда эта бывшая заграница воссоединилась с Советской Украиной, и привез оттуда кучу хороших вещей, каких здесь и за большие деньги не купишь.

«Хлебом Курносиху не корми, а дай ей повыхваляться», — говорили о ней соседки за глаза, она это знала и все равно хвасталась перед ними своим прочным семейным благополучием, своим удачливым мужем.

Она гордилась им, обожала и боготворила его, такого рассудительного, знающего, что, где и как сказать, умеющего на всякий вопрос дать нужный ответ и найти выход из всякого положения. Ей нравилось, что их единственный сын старается во всем подражать отцу — походкой, манерами, голосом — и, как отец, постоянно мурлычет с утра какую-нибудь песенку, одну и ту же на весь день до ночи.

Слушая, как Витя поет, Калерия Ивановна незыблемо верила, что и он будет удачлив, что и сына обтекут стороной все беды и несчастья. Она же сама расшибется в пыль, мостиком под ноги ему ляжет, но добьется. У Курносовых все должно быть лучше, чем у других. На то они и Курносовы.

Свою удачу — то, что она после долгих страданий вышла за музыканта Курносова, — ценила Калерия Ивановна всегда, считая замужество свое божьим благодареньем за все ее душевные муки, которые начались, когда была она молодой девушкой с тяжеловесным, не благородным именем Фекла.

Влюбилась Фекла без памяти с первого взгляда, дух захватило от Колиной улыбочки, от его насмешливых голубых глаз. Будто провалилась Феклуша в ласковый омут, и всплывать из него не хотелось. Исполнилось ей в то лето восемнадцать, а годом раньше, как раз в самом начале германской войны, привез ее отец в ученье в Москву к знакомой белошвейке.

Дома, в родной деревне на берегу речки Яхромы, оставались старшая сестра Степанида, младшая Варька да две совсем маленькие единокровные сестренки, рожденные мачехой. Мачеха, женщина молодая, рукодельная, добрая и совестливая, заискивала перед мужниными дочками, не хотела в семье вражды, советовалась с двумя старшими, что кому купить и пошить, и их самих приучала к шитью. Фекла сама сшила себе к пасхе платье с оборками по городскому фасону, белое с синими васильками. Меланья Карповна, московская белошвейка, гостившая на праздник у деревенских своих родственников, придирчиво оглядела Феклушину работу, похвалила и сказала отцу:

— Привози свою Феклушу ко мне, Иван Гаврилович, после рождества Богородицы. Возьму в ученицы. Дорого с тебя не запрошу.

— Оно бы не плохо, — ответил отец, приосанившись, погладив усы. — Однако Степаниду на покров выдаем замуж, уже просватали за сына икшинского мельника. А заместо нее кто же? Фекла. Помощница и мне и жене, девка сноровистая, грамотная, трехклассное церковноприходское закончила.

— Чего же ей, грамотной, сидеть в деревне? А помощника найдешь. Живешь ты, Иван Гаврилович, справно. Сколько работников нанимаешь на пахоту да на жатву? Двоих?

— Оно-то так, — задумался отец, прикидывая в уме выгоду. — Однако чужому не все доверишь. Ежели, скажем, в Москву на рынок что повезти. С кем поеду? Фекла по торговому делу соображает.

— А сама-то ты согласна, Феклушка? — спросила Меланья Карповна, не старая, видная собой, красиво одетая, с кружевной косынкой на завитых волосах, и не подумаешь, что была когда-то тоже деревенская, гусей пасла и на огороде полола.

— Ой как! — только и вымолвила Фекла.

Неожиданная радость вскружила голову, деревня разом опостылела. Долгим и скучным началось лето, а Фекле не терпелось, чтобы оно поскорей прошло.

Но в июле объявили войну, начали брать молодых мужиков и парней. Степанида выла вместе с бабами, угоняли ее жениха, сына икшинского мельника. Феклуша тоже запечалилась: не видать ей Москвы, если заберут в солдаты и отца. Он по возрасту не попал под мобилизацию, шутил, довольный:

— На кого бы я хозяйство кинул? В дому моем одни девки. — И сам напомнил: — Ну, Фекла, повезу я тебя к Меланье Карповне, как уберемся, после малой пречистой. Степанида теперь с нами неизвестно на сколько остается.

Степанида заплакала, точно предчувствуя свою одинокую дальнейшую жизнь, и Фекле было совестно при сестре радоваться, но душа ликовала. Наступил наконец долгожданный сентябрь, убрались и в поле и в огороде, а накануне малой пречистой, бабьего праздника рождества Богородицы, заступницы всех девок и баб, мачеха пожелала Фекле:

— Езжай. Может, в Москве и ждет тебя твое счастье, Феклуша. Выйдешь за конторщика или приказчика или еще за какого образованного человека. Ты ведь и сама грамотная. А здесь за кого тебе выходить? За мужика, не иначе. Да и то всех здоровых парней на войну позабирали.

Фекла бывала в Москве не раз, возили они с отцом под рождество битых гусей на рынок. Московская суета и толкотня были ей не внове. Однако теперь поехали не с обозом, а на поезде и отец от вокзала до самого места нанял извозчика.

— Это, Фекла, для нашего уважения. Пусть видит Меланья Карповна, чью дочку к себе берет. Не из нищих.

Въезжая во двор, отец лихо подбоченился, глядел петухом. Белошвейка выскочила на крыльцо кирпичного трехэтажного дома. Жила она в первом этаже. Все три ее окошка с геранью, чистые, будто стекол и не было вовсе, глядели приветливо на Феклушу.

В письмах домой она хвалилась, что живется ей хорошо и к делу приучается, и в лавочку ходит за провизией, и по Москве гуляет — относит заказы дамам. Но недолго прожила Фекла у белошвейки. Большую часть дамского белья Меланья Карповна сдавала на продажу в галантерейный магазин француза в пассаже на Петровке. Месье Оливье с женой нанимал квартиру в Маклаковском доме, и в этом же дворе, во флигеле на третьем этаже, помещалась его белошвейная мастерская, где работали девушки-мастерицы. Здесь же они и жили. Старшая над ними, высокая и сухопарая кузина хозяина мадам Аврора, приметив Феклу, попросила Меланью Карповну отпустить к ней эту расторопную свежую девушку. Белошвейка не посмела отказать, и в тот же день Фекла с радостью перетащила наверх свой сундучок и заняла пустующую постель в одной из двух смежных спален.

Мадам Аврора жила в этой же квартире в самой дальней, просторной, с красивыми ширмами комнате в конце коридора. Мамаша ее занимала отдельную комнату поближе к кухне и ведала хозяйством: держала при себе ключи от кладовки с припасами и вместе с кухаркой ходила утром рано на ближний рынок. Горбоносая старуха, сердитая с виду, не была на самом деле ни злой, ни жадной. Фекле, как самой младшей, часто перепадал от нее кусочек из того сладкого, что пеклось на кухне для самой старухи и мадам Авроры. Возможно, поэтому мастерицы невзлюбили Феклу, но она не обращала внимания на завистниц и радовалась перемене в своей судьбе. Шить и вышивать мадам Аврора ее не заставляла, а посылала с поручениями в пассаж к хозяину или к нему домой, а он всегда находил для Феклы занятие в магазине.

Месье Оливье, наверное, догадался, что ей нравится стоять за прилавком. С первого шага, лишь вошла она в сверкающее множеством огней помещение с красивыми витринами, высоким потолком, откуда из причудливых ламп лился яркий электрический свет, отражаясь в зеркалах, Фекле захотелось остаться здесь навсегда, стать барышней-приказчицей, продавать важным дамам нарядные батистовые кофточки и сорочки, отмерять аршином блестящие ленты, чувствовать себя хозяйкой всего этого богатства.

Усатый, с петушиным взглядом француз чем-то напоминал ей отца. Наверное, по той же причине, чтобы люди сильней уважали, хозяин не ходил в магазин пешком, а нанимал извозчика, хотя идти-то всего ничего — бульвар да Неглинная. Иногда вечером, если он очень спешил, то заставлял Феклу помогать ему считать выручку. Ее единственная подружка Анисья, убирая в эту пору магазин, высказала свою догадку:

— Ты из деревни, молоденькая. Месье думает, воровать ты еще не научилась, вот и доверяет.

Хозяйское доверие польстило и окрылило. Фекла призналась Анисье, что мечтает разбогатеть, ездить в экипаже, носить бархатные платья и драгоценности. Анисья долго смеялась:

— Да знаешь ли, сколько нужно капиталу? Хоть сто лет служи, не накопишь.

— А если вдруг повезет? Выйду за богатого замуж?

— Навряд ли. Богачи за себя богатых берут.

Анисья была бедной. Мать ее, рано овдовев, жила в кухарках по разным господам и таскала с собой маленькую дочку. Так и выросла девочка на господских кухнях, где за перегородкой или пестрой занавеской находилась их с матерью постель. Потом уж, когда настала пора Анисье грамоте учиться, мать поклонилась золовке, не прощавшей брату и после его смерти, что он, сын лавочника, правда прогоревшего, женился чуть ли не на нищенке.

Анисью в теткиной семье школили почем зря, попрекали куском хлеба, и сама тетка, и ее супруг-парикмахер, и его родня, приходившая в гости по воскресеньям. Хлеб доставался Анисье не даром. Она нянчила младенца, стирала пеленки, водила пятилетнюю сестренку гулять, мыла полы — и, случалось, пропускала занятия в училище из-за неотложных домашних дел. Закончив, однако, успешно все четыре класса, кухаркина дочь заявила, что возвращается к матери.

— Неблагодарная! — кричали на нее тетка и ее муж. — Поживи у нас, пока дети подрастут, — а она ушла.

Мать по-прежнему ютилась в чужой кухне за занавеской, но решила не отпускать больше от себя дочь. Девчушка выросла, покрасивела, долго ли до беды? Сняли они клетушку над каретным сараем, и посоветовала им дворничиха обратиться к мадам Авроре из французской мастерской. Грамотная, смазливенькая, бойкая Анисья понравилась француженке. Мать поставила свое условие:

— Дочка останется жить дома, при мне.

Определили Анисью сперва прибирать магазин, а потом и помогать приказчице: доставать с полок товар, прислуживать покупательницам на примерке, перевязывать коробки с покупками. Хозяин, наблюдая за молоденькой, сноровистой помощницей, пообещал ей, что года через два-три, когда она станет совсем взрослой барышней, он назначит ее приказчицей. Анисья старалась. Она униженно заискивала перед богатыми дамами, а, затягивая на их спинах корсетные шнурки, глядела в эти спины с ненавистью. Она завидовала всем богатым, потому что ей самой хотелось разбогатеть. Подкатила бы на лихаче шикарно одетая к теткиному домишке в Замоскворечье и бросила бы на порог мешок конфет: «Жрите, это вам за все, что я у вас съела!»

На мечтаниях о богатстве Анисья с Феклой и подружились. Все эти мысли однако вылетели у Феклы из головы, когда увидела она Курносова. С ним она согласилась бы на рай в шалаше!

Зал синематографа «Фантазия», узкий, с низким потолком, помещался в первом, точнее — в полуподвальном, этаже флигеля, прилепившегося торцом к дому Маклакова. Зрители выходили из зала во двор, а входили в «Фантазию» с улицы, с бульвара. Вход и довольно просторное фойе располагались в самом Маклаковском доме. Перед началом вечерних сеансов в фойе играл оркестр. Фамилии музыкантов объявлял пожилой, обрюзгший мужчина в мешковатом костюме. Они вставали и кланялись.

— Баркарола. Соло на гитаре. Николай Курносов.

Поднялся плотненький, пониже среднего роста, одетый как картинка (настоящий артист!), голубоглазый, круглолицый молодой человек и с нежной усмешечкой посмотрел в сторону Феклы. Сердце ее дрогнуло и провалилось.

В жизнь Феклуши вместе с горячей любовью вошел и страх. Шла война, и конца ее не было видно. О войне говорили везде, с нее начинался разговор утром в мастерской, в магазине, на улице. Девица из Петушков, вышивальщица Прасковья, горько рыдала два дня, рассчиталась и уехала обратно в свои Петушки. Сообщили ей, что жених убит на германском фронте. А она копила деньги на свадьбу. На кой оно ей теперь, приданое?

И Фекла забеспокоилась, изболелась душой, плакалась, не стесняясь, подруге:

— Не дай бог заберут Колю на фронт и убьют… Я-то как?

— Если уж сразу его не взяли, значит, причина серьезная есть. Либо болезнь, либо хорошее знакомство, — утешительно рассудила Анисья и научила: — Напиши ему записочку, я передам. Не век же тебе молчком мучиться.

Знакомство состоялось, а любовь, как и прежде, была без взаимности. В глазах обожаемого вместо нежности Фекла увидела насмешку:

— Чего вы себе имя не перемените? Для такой симпатичной барышни оно совсем не подходит, — сказал он бесцеремонно и обидно.

Она-то думала, что дело не в имени, а в ее новой должности и туалетах. Одевались Фекла с Анисьей теперь модно, ходили с зонтиками, носили шляпки парижского фасона. Месье Оливье поссорился с приказчицей, нечистой на руку, уволил со скандалом и на ее место за прилавок поставил обеих неразлучных подруг. Старанье их не пропало зря, хозяин их оценил, жизнь впереди рисовалась Фекле ступеньками к богатству. Почему бы тогда музыканту Николаю Курносову не жениться на честной девушке с небольшим капиталом?

Но мечты о замужестве внезапно отодвинулись на неопределенный срок. Колю забрали в солдаты. Провожать его на Брестский вокзал пришли кроме Феклы и Анисьи еще четыре весело хихикающие барышни и подвыпившие приятели из оркестра. Фекла не сумела сдержать на людях слез. Коля и в солдатской шинели выделялся красотой из всего взвода.

— Не плачь по мне, курица. Меня не убьют! — пообещал он Фекле, и она эти слова поняла как залог будущей совместной их жизни.

Целоваться с Курносовым после третьего звонка бросились одна за другой те четыре змеи и их кавалеры, а до Феклы и очередь не дошла. Всего только раз или два, и то, наверное, в шутку, поцеловал ее Курносов на бульваре.


Разлука с любимым больно сосала сердце. Каждый солдат, мелькнувший в толпе или в пассаже за стеклами магазина, казался Фекле утерянным, возможно навек, Колей. Но в феврале Москву будто встряхнуло. Революция! Переворот! Царь отрекся от престола!

Было и страшно и весело, люди обнимались и целовались, никто не работал, все праздновали, нацепили красные банты, кричали на митингах: «Долой тирана! Долой войну! Требуем мира!»

В счастливом нетерпении Фекла ждала с фронта Колю. Но Временное правительство, правившее вместо скинутого царя, не соглашалось на замирение и призывало воевать до победного конца. Конные казаки разгоняли митинги, а тех смутьянов, что выступали против войны, сажали в тюрьмы. Рабочие не боялись тюрем и казаков. Демонстрации с красными флагами ходили по городу. «Хлеба!», «Да здравствуют Советы!» — написано было на полотнищах. Начались стачки, забастовки, бунты. То бунтовали против тирана, нынче против Временного правительства.

Неразбериха и сумятица перемежались днями, а то и неделями такой тишины, будто и не происходило никакой революции. Покупательницы примеряли ночные чепчики с кружевами, выбирали перышки для шляпок, пуговицы для жакетов тщательно и капризно. Месье Оливье ездил, как и до переворота, к семье на дачу в конце недели и раздражался, что поезда из-за беспорядков опаздывают. Только эту неприятность и доставил ему переворот.

Осенью в Москве стало беспокойнее. Ночи не проходило без стрельбы. Многие магазины и лавки совсем позакрывались. Месье Оливье объявил мастерицам, что с рождества вынужден прекратить торговлю, и всех рассчитал. Только Анисью и Феклу попросил еще послужить у него, продать оставшийся товар.

В ноябре в городе загрохотали бои, страшно было нос высунуть на улицу. Пушки били по Кремлю. Побоялись Анисья с Феклой возвращаться из магазина домой и всю ночь просидели в пассаже под своим прилавком. А когда на другой день к вечеру выбрались, голодные, перепуганные, на Неглинную и помчались в мастерскую, то там уже не было ни мадам Авроры, ни ее мамаши, ни кухарки. Кинулась Анисья в Маклаковский дом к месье Оливье, но всю его семью и его самого как ветром сдуло. Француз сбежал.

Подружки перетащили из его квартиры в свою все съестное, что там нашли, и одежду, что висела забытая в шкафах, иные вещи — перины, одеяла, и пока шла стрельба еще долгих три дня, они не выходили наружу, заперлись на все замки, приволокли к двери тяжеленный сундук и все посланное им богом имущество разделили честно между собой, не сомневаясь, что кухарка, удирая, тоже много чего прихватила.

Стрельба закончилась, власть взяли Советы. Над дворовой аркой развевался красный флаг. Украшенный флагами, проехал по бульвару трамвай, из него высовывались рабочие и солдаты с ружьями, в шапках с красными ленточками и орали во всю силу: «Революция победила!»

На площади у бульвара собрался народ на митинг. Горластый парень в кожаной тужурке стоял на ящиках и, размахивая резко рукой, кричал, что в феврале была не наша революция, а буржуйская, а вот теперь свершилась настоящая, рабоче-крестьянская, чтобы все пролетарии и вообще угнетенные люди получили свободу и имели право жить хорошо.

Представитель советской власти по Маклаковскому дому и всему двору, слесарь Кусков, привел в квартиру солдатскую вдову Голошубову с двумя маленькими ребятишками и указал на нее Анисье и Фекле:

— Вот вам новая соседка. Покажите ей, какую тут комнату свободную занять.

— Мы тоже заняли, — призналась Фекла, пугаясь, что суровый слесарь закричит: «Как вы посмели без позволения!»

А он добродушно согласился:

— Правильно. Надо же и вам где-то обитаться. — И, вынув из широкого кармана тужурки сложенную пополам тетрадку, приказал: — Называйте фамилии. Запишу жильцов, какие в вашей квартире есть на сей день. Чужих, кто самовольно полезет, не впускайте.

Вот тогда, обрадовавшись счастливому случаю, Фекла назвалась Калерией, именем, лелеянным для себя давно. Анисья, перебравшись вместе с матерью в дальнюю комнату мадам Авроры, тоже не отстала от подруги и решила, что ей в самый раз подойдет имя прежней хозяйки жилья.

Калерия заняла обе бывшие смежные спальни, обставив их мебелью из квартиры месье Оливье. Непроданный в магазине товар, чудом уцелевший, не разграбленный, они с Авророй до последней пуговички уложили в баулы, наняли извозчика и перевезли к себе. Время настало беспорядочное, никто никого не спрашивал, что и откуда несешь или везешь. Все едино, не они, так грабители какие-нибудь поживились бы. Не охранялся пассаж. Да и что его караулить — пустой.


Зиму семнадцатого и весь голодный и холодный восемнадцатый год Калерия и Аврора прожили не тужа, продавая и выменивая на продукты сорочки, лифы, кружева, благо был рядом Сухаревский толкучий рынок. За лисью шубку, позабытую мадам Оливье, выручили полмешка муки и мешок картошки. И со службой у них получилось хорошо — обе устроились в бакалейной лавке на Трубной площади, приносили себе на ужин то фунт пшена, то кулечек чечевицы для супа. Одно удручало, что безнадежно пропали, будто бумажные николаевские деньги, мечты о богатстве, о собственном магазине. Не будет больше в России ни бедных, ни богатых. Все люди трудящиеся, все равные. А Калерии ужасно хотелось жить лучше других, чтобы ей завидовали.

В девятнадцатом, летом, заговорили снова о приближающихся боях. Генерал Деникин со своим белогвардейским войском шел на Москву. В сентябре он занял Курск, в октябре Воронеж. Господа, которые не сбежали за границу и жалели об этом, воспряли духом. Богатая барыня из Петровских линий, где она нанимала до переворота целый бельэтаж, зашла как-то в бакалейную лавку и тихонечко спросила Калерию:

— Не завалялось ли у вас, голубушка, случайно аршинов семь хороших кружев для отделки, из тех, что получал из Парижа месье Оливье? — и сообщила радостным шепоточком: — Слыхали? К зиме обязательно Деникин будет в Москве. Большевиков перевешают, Советы разгонят, и начнутся снова в Дворянском собрании балы! Надо же подумать, в чем дочь вывозить! — прошепелявила барыня, дрожа щеками от возбуждения, а Калерия и вправду испугалась: вдруг вернется хозяин и обвинит их в воровстве?

— Ни черта, — успокоила Аврора. — Кто докажет, что барахло и товар взяли именно мы?

Москву в октябре объявили на военном положении. Торговать в бакалейной лавочке стало нечем. Рабочие на заводах, служащие в учреждениях получали скудные пайки. Чтобы меньше уходило дров, жильцы ставили в комнатах круглые железные печурки — буржуйки. На топку растащили все оказавшееся во дворе излишним в суровое советское время: штакетник, столбы от качелей, скамейки, беседку, каретный сарай…

Ухажер Авроры, дюжий парень с Мещанской улицы, приносил вместо гостинца охапку дров. Калерия для своей буржуйки добывала топливо сама либо покупала за деньги у беспризорников и не завидовала подруге. Неужто Захар, неотесанный водопроводчик, ровня ее Коле Курносову? И грустно сама себе признавалась, что ее Коля — пустая мечта, собственная ее выдумка. Словно дитя малое придумала она себе сказку для утешения души, а на чью грудь приклонить одинокую голову? Женихи находились, но все второсортные. Не выходить же ей, приказчице из французского магазина, за какого-нибудь мастерового?

С приходом весны и тепла жизнь в Москве оттаяла, наладилась. Люди глядели веселей. Газеты писали и на митингах ораторы говорили, что Красная Армия разбила деникинское войско.

Вновь открылся сад Эрмитаж. Почти каждый вечер Калерия с Авророй ходили на гулянье. Там и познакомилась подруга с шофером из какого-то учреждения Денисом Греховым, а водопроводчика прогнала. Они обе смеялись отставке Захара, но ведь летом печки не топят и дрова не нужны. Зато с каким шиком въехал Денис во двор на своем легковом автомобиле и повез подруг кататься по Садовому кольцу.

Не возражала бы и Калерия против такого ухажера. Грехов пообещал ей подыскать. И вдруг однажды под вечер настойчиво зазвонил колокольчик в прихожей, она пошла открыть — и как богоданный подарок явился перед ней Николай Курносов, по-прежнему крепко сбитый и ладный, во всем военном и новом — во френче, галифе, коричневых крагах и ботинках. Он зашел проведать синематограф «Фантазию» и заодно знакомых барышень на этом дворе. Он был в Красной Армии, служил по интендантской части, а теперь вот снова свободен и разыскивает свой оркестр.

Калерия слушала в полуобмороке и едва не свалилась на пол к блестящим крагам на коротких, крепких, твердо стоящих ногах. Курносов несколько растерялся, не ожидал он такого чувствительного приема, подхватил ее чуть ли не на руки, она прильнула к нему, и он ее поцеловал. Она покраснела, пришла в себя и повела его по коридору за руку, боясь, что он вдруг исчезнет точно так же, как и появился.

Ему понравилось у ней: уютные, хорошо обставленные две комнаты. Он просидел до поздней ночи, пришел на следующий день, стал захаживать то один, а то с приятелями и приятельницами и держался не гостем, а хозяином и года через полтора перебрался совсем.

Он оценил верность избранницы, ее покорность и домовитость. Смущала немного ее деревенская речь. По-французски она запомнила только «мерси» и «пардон», говорила, «кавадратный стол», «вдвохспальная карвать», «кватера» и произносила несуразно множество других слов. Аврора, выросшая в Москве, поправляла подругу, она вспыхивала и сердилась. Теперь учить ее начал Курносов, заставляя читать вслух. Отец его в Тамбове торговал кожами, умел выгодно купить и продать. Это чутье — угадать свою выгоду — досталось и сыну. Он окончил гимназию, любил музыку с детства, к ней тянулась его душа, но умение играть на гитаре обернулось в Москве выгодным делом. Пришло время с женитьбой не прогадать.

Как он полагал, ему подошла бы больше хорошенькая, бойкая, сообразительная Аврора, но она слишком уж своевольная и острая на язык, и жила к тому же вместе с матерью в одной комнате, а у Калерии их было две. Бывшая Фекла, влюбленная в него без памяти, преданная ему, как собака, без него и шагу не ступит, во всем и всегда будет подчиняться ему. Он знал, что все предугадал верно.

Калерия, похорошевшая от счастья, хотела венчаться в церкви, покрасоваться в белом подвенечном платье и фате. Но Курносов сказал, что нынче венчаются только отсталые элементы и беспартийные дураки. Расписываться ходили, как полагается, со свидетелями, Авророй и Денисом, а спустя месяц были свидетелями на их свадьбе. Сын у Калерии Ивановны и дочь у Авроры Алексеевны родились в следующем году. Обе семьи дружили, но Калерия Ивановна, гордясь все больше успехами мужа, забирала верх над Авророй Алексеевной, женой простого шофера грузовика. А имя ее мужа, Николая Курносова, хоть и мелко, но печатают на афишах. Его знают все!

ГЛАВА ВТОРАЯ

Калерия Ивановна важно расхаживала по коммунальной квартире, нося, будто титул, свое превосходство над соседями. А соседей — Митрохиных, Савельевых, Воробьевых, Греховых, Русановых, Голошубовых — семь комнат в длинном полутемном коридоре. Из всех лишь одни интеллигентные Савельевы могли бы, если бы пожелали, потягаться с Курносовыми, кто значительней из них и важней. Но были они скромные люди, он — директор школы, она — учительница, и не ставили себя выше других.

Ананий Петрович Савельев, уступчивый, вежливый, никогда не спорил, не повышал голоса, а если возражал, то вразумлял мягко, говорил понятно, словно школьникам на уроке. Вел он себя так не из пренебрежения к жильцам, дескать, я образованнее вас, о чем мне с вами толковать, а потому что был душевный, добрый и мягкий человек. Ольга Илларионовна дружбы своей женщинам не навязывала, но всегда рада была помочь им, чем могла. Не отказывалась дать взаймы денег, если просили, угощала всех, когда стряпала что-нибудь вкусное, успокаивала добрыми, а главное — умными словами, когда возникала в том необходимость. Иной раз возвращалась она из школы со стайкой учеников, кипятила на керосинке большой чайник, усаживала детей за стол. Детские калоши длинным рядом выстраивались в коридоре вдоль стены к порогу Савельевых, а из-за двери долетал на кухню звонкий ребячий гомон.

— Не пойму, зачем ей это надо? — удивлялась Калерия Ивановна, отбивая котлеты. — Притащила целую ораву, натопчут, насорят.

— Зарабатывает авторитет, — ехидно предполагала Аврора Алексеевна.

Она злилась на соседей, на дочь, на покойного мужа, рано умершего от пьянства, на придирчивого заведующего продовольственным магазином, где сидела она с утра до ночи за кассой. Лапотник, мужик, а туда же, подотчетные строгости завел! Дочь Верка, хорошенькая и вертлявая, избалованная отцом, не захотела учиться, бросила школу, поступила секретаршей, выскочила замуж за такого же недоучку, как она.

— Снимают они комнатенку в Черкизове у какой-то бабки в деревянном доме. А чем жить? Верка приходит и клянчит по десятке чуть ли не каждый день, а где я возьму? Велика ли моя зарплата? Вот и изворачиваюсь, как умею. Сама знаешь, мужа с положением, чтобы кормил и одевал, не всякой дуре удается подцепить. Тут уж как повезет. Вот как тебе, — выложила Аврора Алексеевна подруге.

И та взорвалась:

— По-твоему, я дура? По-твоему, я нахально подцепила мужа? — кричала она, размахивая отбивочным молотком. — А ты своего Дениса со свету сжила! Домой не хотелось ему идти, на бульваре зимой уснул и простыл. Это из-за тебя его перевели на грузовую машину! Ты его пилила, чтобы он перешел.

— При чем тут я? Он на заработок польстился. Не хватало ему на водку. Я, что ли, заставляла его пить?

И снова разгорался скандал.

Ругались подруги часто и жестоко, впрочем, никогда не вспоминая подробностей своей девичьей жизни. Аврора Алексеевна не прощала подруге ее благоденствия и не упускала случая больно ужалить, упиваясь местью, мстя за несправедливость, допущенную судьбой. Обе в этой самой квартире жизнь начинали, была ведь Фекла дура дурой, а вылезла все-таки в барыни. Справедливо?

Унимать соседок прибегала Савельева, они утихали…

Калерии Ивановне уже давно хотелось завести с учительницей тесную дружбу, такую, чтобы в свободный часок, когда мужей нет дома, пошептаться, посудачить, поделиться тем, что на душе. Но свободного времени у Ольги Илларионовны почти не оставалось. Тетради проверять надо, с дочкой погулять надо, а Калерия Ивановна была свободна большую часть дня. Выйдя замуж, она бросила работу и никогда не горевала об этом. Муж достаточно получает, а женское дело обихаживать семью.

Дверь Курносовых весь день распахнута, за ней вторая, в спальню, тоже раскрытая, чтобы все глядели и завидовали пышной постели, кружевным накидкам, плюшевым креслам, фарфоровому столику и портретам хозяина, снятого в артистической позе с гитарой. Здесь же висели увеличенные фотоснимки в рамках, где Курносов снят с оркестром, с известными певицами или певцами.

— Мы Курносовы, нас все знают! — отчитывала Калерия Ивановна кого-то несведущего по телефону, а сын стоял рядом и насмешничал, озорник.

— Загибаешь, мамуля. Нас знают не все.

— А разве я говорю, что все подряд? — соглашалась она не без удовольствия. — Конечно, кто-то нас еще и не знает, — это уже говорилось назло соседям.

Телефон был общий, висел в коридоре, и Марья Митрохина непременно встревала в чужой разговор:

— Эна, какая знаменитая нашлась! Лежебока, чужеспинница. И сыночек весь в тебя, лодырь, оболтус. Вместо того чтобы сидеть уроки учить, стоит тут зубы скалит.

— Не тронь моего сына! — кидалась на Митрохину, мгновенно ярясь, Калерия Ивановна. — Не твое дело, хабалка, деревенщина! Мой сын, моя забота! И не глупее он твоего Андрюшки. Трех репетиторов найму, а Витя мой в институт поступит.

В этом она ничуть не сомневалась, хотя учился Виктор плохо, еле-еле дотягивал десятилетку, отставал чуть ли не по всем предметам. Ходила Калерия Ивановна упрашивать учителей, только что в ногах у них не валялась. И соседям Савельевым старалась угодить, улыбалась сладенько Ананию Петровичу, директору Витиной школы, и Ольге Илларионовне, учительнице начальных классов. Намекала им обоим на большую свою благодарность. Савельиха обиделась на такие намеки, а директор сделал вид, что их не заметил, и задаром вечерами и по воскресеньям занимался с Витей по русскому языку.

Сдал экзамен Витя и получил аттестат. Но с аттестатом-то и не было задержки. Началась война!

Калерия Ивановна сразу как-то оцепенела и впала в нескончаемый ужас. Витиных ровесников брали на фронт! Неужели и для Курносовых настанет страшная пора — потерять единственного сына? Страх мешал думать, соображать, мысли метались в голове как в пустой клетке. Вспомнилась давняя вера в бога, церковный звон, Калерия Ивановна заторопилась в церковь, купила возле паперти у какой-то бабки с рук икону Николая Чудотворца, освятила ее в храме для большей надежности, принесла домой, повесила в передний угол и облегченно опустилась перед ней на колени!

— Боже, сохрани! Боже, не допусти! — начала она молиться и верила, что бог не допустит.

Благополучие и безопасность, по твердому убеждению Калерии Ивановны, полагались их семье как пропуск в ведомственную поликлинику. Она всегда знала и не сомневалась в том, что кто-то их убережет, кто-то защитит, кто-то за них похлопочет, потому что они Курносовы.

И действительно, все прекрасно уладилось. Объявили по радио двадцать второго июня в двенадцать, а уж в половине первого Николай Демьянович ехал на такси к одному хорошему знакомому, не застал его, помчался к другому и вернулся домой около трех.

— Устроил, — сказал он довольно жене и сыну. — Чертежником в конструкторское бюро на военный завод. Оттуда не призывают. Завтра, Витька, смотри не проспи на работу.

Взглянув с благодарностью на мужа, Калерия Ивановна перевела благодарный взгляд на Чудотворца и истово троекратно перекрестилась.


Савельев ушел рано утром на третий день. Всего лишь неделю назад жена с дочкой уехали в гости к родственникам в какую-то деревню на реке Каме. Он накануне звонил по телефону своему товарищу и тихо сказал:

— Отбываю к восьми. Да, оставлю им записку.

Виктор услыхал и обо всем догадался и вот утром выскочил, будто умываться, а на самом деле чтобы проститься с Савельевым. Поздоровался чинно, теребя край полотенца, и прислонился к стене в коридоре. Холодок ее пронизал насквозь, аж под ложечкой. Он во все глаза смотрел, как запирает Ананий Петрович на ключ дверь своей комнаты. Обычное дело, запирает человек свою комнату на ключ. Но у ног человека лежит холщовый серый мешок с лямками, сшитый, наверное, им самим сегодняшней ночью, и никто не знает, когда хозяин мешка вернется обратно к этой своей двери.

— Вы на фронт уезжаете, Ананий Петрович?

— Да, Витя, еду. Я там на кухню вынес герань, попроси, пожалуйста, маму, пусть она поливает цветок до приезда Ольги Илларионовны и Алечки.

Обидно было слышать Виктору от Савельева в момент прощания пустяковую просьбу. Кто же на общей кухне даст цветку засохнуть? Но дело-то не в словах, а в поступках. И дураку все ясно.

Вот Ананий Петрович, директор школы и учитель русского языка и литературы, уходит сейчас на фронт, а он, Витька Курносов, его ученик, восемнадцатилетний здоровый парень, остается дома.

Стало так стыдно, что захотелось сию минуту, в чем есть, уйти добровольцем вместе с Савельевым. Да разве отец с матерью отпустят?

— Ананий Петрович, а что передать Ольге Илларионовне и Але? — спросил Виктор, чтобы хоть чем-то быть причастным к значительному поступку своего учителя.

Савельев вскинул на плечи вещевой мешок, пошел к выходу, задержался перед Виктором и ответил:

— Скажи им, что уезжал я в хорошем настроении. Да они знают, я написал им веселое письмо. Ну, до свидания, дружок, будь счастлив. Будь мужчиной! — И крепко обнял Виктора.

Никого не было в этот час в коридоре, и ни с кем больше Савельев не простился. Входная дверь бесповоротно щелкнула за ним в укор Виктору. Он стоял и думал, отчего же он сам-то здесь, дома? Ананий Петрович на прощание велел ему быть мужчиной, он им будет!

— Сегодня же узнаю, куда надо идти призываться!

Сын Митрохиных, ровесник и одноклассник, окончивший десятилетку с золотой медалью, ответил грустно:

— Был я уже в военкомате. Приказали подождать один месяц. Тогда направят в артиллерийское училище на полгода. Война ведь кончится, Витька, мы и не успеем. Давай рванем добровольцами?

В тот же день Виктор заявил родителям, что решил вместе с Андрюшкой Митрохиным добровольно идти на фронт.

— Не лезь, дурак, в пекло, пока не призывают, — строго прервал отец. — Для кого я стараюсь? Обойдется война и без тебя.

Мать вскрикнула, схватилась за грудь, упала в обморок, а очнувшись, рыдала, мотая головой из стороны в сторону, и грозилась проклясть сына страшным материнским проклятием, если он не одумается.

— Коля, поговори с ним как следует! — стонала она, и Виктору долго пришлось выслушивать от отца о том, что на фронте не только щеголяют в красивой военной форме.

— Там стреляют, там можно и под пулю угодить. Родину, конечно, защищать надо. Кто же говорит, что не надо. Но на то есть военкомат, чтобы призывать тех, кого он считает нужным. Призовут, тогда уж пойдешь как миленький выполнять свой гражданский долг, а сейчас тебя, сопляка, еще не просят, и сиди-ка ты на месте.

Виктор кивнул, хотя в душе и не согласился. Он уже представлял себя бравым командиром, приехавшим на побывку из действующей армии. Вот он вышагивает по бульвару на зависть маменькиным сынкам и на восхищение знакомым девчатам. Но дня через два мать Ивана Чижова, которого проводили в армию в прошлом году, закричала вдруг во дворе диким, нечеловеческим голосом, вцепилась руками в запрокинутую голову, раскачивалась и причитала вслед виноватой понурой почтальонше:

— Убили-и! Уби-ли-и-и… Сыночка Ваню убили-и-и…

Крик казался невероятно страшным оттого, что стоял ясный день, голубело над двором небо, светило солнце, и кровельщики звонко гремели серебряной жестью, и заплаты на крыше блестели как большие конфетные обертки. А Ивана Чижова, сына домуправского слесаря, убили.

Сердце Виктора екнуло, упало, но тут же всплыло, спасенное твердой мыслью: Ваньку убили, а его не убьют, его не могут убить, он Курносов. Не ему же, Курносову, умирать, когда и солнце, и небо, и серебряные крыши — все остается на своем месте. Он послушно поехал с отцом к какому-то знакомому врачу в какой-то диспансер, где старательно высовывал язык и глубоко дышал, и получил справку о том, что у него врожденный порок сердца и слабые легкие.


— На кого же ты нас с отцом, старых, кидаешь! Вон Витька на полгода старше тебя, а сидит как младенец дома! — голосила на кухне мать Андрея Митрохина.

Слышать Виктору эти причитания было что ножом по сердцу. Вместе же с Андреем собирался он идти записываться добровольцем, а вот теперь боится выйти в коридор, чтобы с ним не встретиться. Андрей не захотел ждать направления в артиллерийское училище, пошел и попросился на фронт.

Андрюшку в классе прозвали Длинным. Высокий, выше Витьки почти на целую голову, он выглядел моложе его. Совсем на вид пацан. Плоские щеки с нежным румянцем, как у девчонки, глаза застенчивые, ясные, в пушистых густых ресницах, походка легкая, упругая, будто ноги ступают по особенной, резиновой земле.

— Не один же я, мама, а почти все ребята из нашего десятого «Б», — оправдывался он, и голос его звучал виновато.

— А Витька? — талдычила свое Андрюшкина мать. — С него, с Витьки, взял бы пример!

Виктор поспешно скрылся в своей комнате, боясь услышать, что ответит Андрей.

Провожать его не пошел, сказал, что не отпустят с работы. Отпустили бы, конечно, если бы попросил, но он не отпрашивался. Стыдно было бы смотреть в глаза Андрею.

Еще стыднее было Виктору после отъезда Андрюшки тащить в бомбоубежище здоровенный чемодан, набитый всякими тряпками. Отец волок такой же. Мать, изнемогая от жары в новом драповом пальто, несла что полегче: сумку с продуктами и бидончик с водой на тот страшный случай, если завалит и придется неизвестно сколько времени отсиживаться в подземелье.

— Застегни воротник, укутай шею, ты болен, тебе нельзя простуживаться, а здесь сыро! — громко велела мать Виктору, и он, краснея, прикрывал воротником лицо, круглое, розовое, щекастое, давая себе обещание, что ни разу больше не спустится сюда, не потащится с барахлом на смех людям, один останется во всей квартире или вовсе не придет с работы домой, заночует у ребят на заводе в красном уголке, там койки поставлены для тех, кто дежурит на крыше.

Но наступал вечер, и мчался Виктор в родной дом, висел на подножке битком набитого трамвая, спешил, как от непогоды, укрыться от темноты. Фонари на улицах не горели. Черные окна, перекрещенные полосками бумаги, глядели незряче в затемненную Москву, на витрины, заложенные мешками с песком, на толпы людей с чемоданами и узлами, спешившими к станциям метро, чтобы спрятаться от бомбежки.

А дома у Курносовых, когда они возвращались под утро из убежища, все было, как до войны, прочно и покойно. Отец пил чай из подаренного стакана в серебряном подстаканнике, мать — из любимой чашки. Виктор мечтал: вот проснутся они утром и услышат по радио, что война кончилась.

Случилось же неожиданное и невероятное: отец получил повестку! Виктор был удивлен и перепуган. Значит, и они, Курносовы, как все? Значит, и его, Виктора, тоже скоро загребут на фронт, и где-то уже в проклятой Германии отлита для него смертельная пуля?

Мать рыдала и сетовала на несправедливость, перечисляла заслуги мужа, артиста, работника искусств, звонила влиятельным знакомым, отбила себе лоб перед углом, где раньше стоял приемник, а теперь висели иконки, — и снова помогло. Она успокоилась, повеселела. Напевал по утрам и Виктор. Им ли, Курносовым, войны бояться? Отца по возрасту его, а также потому что он имел опыт интендантской службы, назначили заведовать продовольственным складом в запасном полку в Горьковской области. Машины оттуда часто бывали в Москве, и с ними передавал посылочки старшина Курносов своей семье.

— Ели бы уж у себя в комнате, все не на глазах, — бурчала Марья Митрохина, когда Виктор или мать по забывчивости выходили на кухню с ломтем хлеба, намазанного маслом.

У Виктора тут же кусок хлеба застревал в горле, он краснел, давился и удирал к себе. Русановские ребятишки, двойняшки, мальчик и девочка, повертывая головенки, глядели завороженно на бутерброд в его руке. А матери хоть бы что!

— Свое едим! — огрызалась она на Митрохину. — Я до последней тряпки все из шифоньера на толкучке продала! — Но уходила, опасаясь скандала, и в комнате говорила Виктору: — Ответила бы я ей, змеище. Молчу ради тебя. Ах, почему наш отец не сумел добиться отдельной квартиры?

Виктор кивал, соглашался. Без соседей было бы куда спокойней. А то каждое утро, как выйдешь на кухню умываться, бабка Никитична Воробьева жалостливо спрашивает:

— Продлили тебе отстрочку, Витя, ай нет? — и, подслеповато присматриваясь, обдирает шелуху с вареной картошки, да еще шутит: — Боюсь, кабы лишку не счистить.

Забыла уже вся кухня, как варится картошка без мундира. Мать же чистила сырую без страха, выбрасывая в помойное ведро кожуру.

— Толсто срезаешь, — укоряла бабка. — И не жалко?

— Чего жалеть? — отмахивалась мать. — Люди вон на фронте жизни кладут!

Старуха всхлипывала, и слезы капали на картошку.

— Зятечек мой дорогой. Виталик!


Две смерти прошли по общему коридору, две смерти пролезли в узкую щель для писем. Табличка на двери обозначала, кому сколько раз звонить. Смерть не звонила. Она лежала немым конвертом в темной прихожей на железном курносовском сундуке, высоком, как саркофаг, прочном, как надгробье. Она молчала до тех пор, пока ее не брали в руки.

Катерина, дочь бабки Никитичны Воробьевой, держа перед глазами раскрытое письмо, шла твердо до середины коридора, а тут Калерию Ивановну дернуло спросить:

— Что пишет твой летчик, Катя?

Белая как мел Катерина, с посиневшими губами, хотела ответить, обратила к соседке лицо, но никак не могла разжать губы. Наконец разжала, крикнула страшно и покачнулась.

Друг ее мужа, тоже летчик, сообщал, что Виталий с задания не вернулся.

Русанова, хохотушка и говорунья, щедрая на улыбку и на смех, жена шофера такси, тоже однажды упала на сундук и встала с него старухой. Муж сгорел в танке под Сталинградом.

А Савельев — то ли жив, то ли нет — как уехал, так ни письма, ни весточки. Ольга Илларионовна и ее дочка Аля ходили притихшие, серьезные. Ни улыбки у обеих, ни веселого взгляда. Разговора с соседями об Анании Петровиче избегали. Если кто спрашивал их о нем, отвечали нехотя, односложно и уходили из кухни.

Виктор, проходя как-то мимо их приоткрытой двери, услыхал тихое рыдание. Плакала Аля. Он вошел, зная, что матери ее нет дома.

— Что случилось? Получили плохое известие о папе?

— Нет, не получили, — ответила девочка, вытирая слезы. Аля, сгорбившись, сидела за столом над альбомом с фотографиями, заплаканная, очень похожая сейчас на Никитичну, и попросила: — Витя, пожалуйста, покарауль в коридоре, а как только мама войдет в прихожую, скажи мне.

— Зачем?

— Мама мне плакать не разрешает. Она говорит, нам с ней изо всех сил нужно сдерживать себя, нужно надеяться и ждать папу. Он обязательно вернется. И не надо нам с мамой мучить друг друга слезами. Лучше вспоминать все хорошее, что было при папе. Но знаешь, Витя, когда я про хорошее вспоминаю, я все равно плачу.

Он послушно вышел, потрясенный просьбой девочки. Такая малышка, пятнадцать лет, а и ей надо выплакаться! Не успокаивал ее, не возражал, а пошел и сел в прихожей на свой сундук, ожидая Ольгу Илларионовну, думая о ее горе, жалея ее. Она ведь тоже плачет тайком от дочки. Соседи слез Савельевой не видели.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Настала пора и Калерии Ивановне бояться собственного сундука. Кончились диспансерные проверки, отсрочки по болезни, и Витю призвали. Он учился в военном училище недалеко от Москвы, всего часа три поездом, и наведывался домой. Начальство училища снисходило к бедственному положению старенькой и больной матери курсанта Курносова.

Она действительно постарела, осунулась и чувствовала себя больной, но не от болезни какой-либо, не от бремени лет — прожила их не так уж много, — а от постоянного страха и томительного беспокойства. Но виду, что боится и тревожится, не подавала, считая такое поведение унизительным для себя. Чтобы ее, Курносову, жалели? Она повесила на стену рядом с портретами мужа увеличенную фотографию сына в военной форме, послала такую же младшей сестре своей Варваре Ивановне Травкиной и напомнила ей в письме, что надеется на ее супруга, Константина Константиновича Травкина, не забыл ли он о племяннике?

Калерия Ивановна полагала, что дядя, командуя полком, находящимся не на самой линии огня, не на передовой, был просто обязан взять Витю к себе, под свое крыло.

Недели бежали, а от полковника Травкина ответа все не было. Поэтому она и беспокоилась. Пришлось снова написать сестре, и та сообщила радостную весть. Муж ее в скором времени явится в Москву по своим делам, но когда именно, Варвара не указала. Измаялась Калерия Ивановна от неопределенности и долгого ожидания, хотела сама Травкину письмо послать, да побоялась повредить Вите: письма проверяет военная цензура. А приехал бы Константин Константинович, она его упросила бы, в ножки упала бы, а вымолила.

Разрывалось материнское сердце от страшных предчувствий, ум заходил за разум. Не наглядится Калерия Ивановна на сына, долго ли его видеть осталось? Закончит учение, ушлют на фронт и ее не спросят.

А он, румяный, веселый, весь в отца, висит на телефоне, обзванивает девчат:

— Цыпочка, ты? Говорит младший лейтенант Курносов… — А сам поглядывает с удовольствием в раскрытую дверь на свой портрет: — Встретимся, цыпленок?

Не был он еще младшим лейтенантом, боялась мать того дня, когда сын им станет. Ее бы воля, спрятала бы сыночка в шкаф, кормила бы, поила бы тайком от соседей, пока не кончится война или пока не приедет Константин Константинович.

Шел к концу сорок третий год. Утром шестого ноября, под праздник передали по радио, что наши войска освободили город Киев, столицу Украины. А там и до границы всего ничего. Плакала бабка Никитична от радости, что кончается людская погибель — война, и от горя, что не дожил до ее конца зять Виталик. Всхлипывала Марья Митрохина об Андрюшке. Второй месяц уже не было от него известий.

А Калерия Ивановна более, чем соседок, жалела себя, засыпала и просыпалась с одним и тем же страхом и во сне видела, как увозят в товарном вагоне Витю на фронт, а она бежит, бежит, задыхается, тянется, чтобы достать, выхватить сыночка из вагона.


Прощаться сын забежал вечером. Моросило на улице, дождь ли, снег ли, погода стояла слякотная, а шапки на ребятах празднично искрились. Виктор пришел не один, а с товарищем своим, Шуркой Лагиным. Мальчик этот, высокий, тихий, скромный, бывал уже у Курносовых, и Калерия Ивановна хорошо его принимала. Но сейчас она не хотела видеть Шурку. Она поняла все, прежде чем Витя ей сказал, и задохнулась, застыла на месте, потом кинулась было к телефону в коридор — надо же кому-то звонить, кого-то умолять, просить, — и опустилась у двери на стул, заплакала… Звонить некому, никто в этом деле не поможет. Ах если бы взял сейчас и приехал вдруг Константин Константинович!

Оба новоиспеченных младших лейтенанта, украшенные новенькими желтыми ремнями, стояли виновато перед ней. Необмятые полевые погоны приподнимались крылышками, готовыми вспорхнуть. Улетит сыночек — только его и видела! Пришлют матери извещение, что пал он смертью героя. А ее сын ей нужен живой, а не герой погибший…

— Рано ты слезы льешь, мамуля, — сказал, весело приободрившись, Виктор. — Сообрази-ка нам лучше порубать. Есть буханка хлеба и две банки тушенки. Мы ужасно голодные, с утра не ели. Гоняют наши вагоны по Окружной, то прицепят, то отцепят, а сейчас застряли они на Каланчевке. Мы отпросились у командира на полтора часа.

— На полтора? А потом что? — спросила Калерия Ивановна, надеясь, что она не все правильно поняла.

— Потом прибудет эшелон, нас к нему прицепят — и покатим мы с Шуриком за орденами на энское направление энского фронта.

Калерия Ивановна, жаря картошку и разогревая консервы, плакала на кухне навзрыд. Ей сочувствовали, ее утешали. Но какие слова утешат несчастную мать? Бабка Никитична предложила свою керосинку вскипятить чайник, Ольга Илларионовна принесла шерстяные носки.

— Отдайте Вите. Это я Ананию Петровичу связала. Думала, как узнаю его адрес, так отошлю.

Поздно вечером ребята ушли. Проводила их Калерия Ивановна, причитая громко и всхлипывая, а вот как они вернулись на цыпочках в комнату — этого не видел никто. И никого не удивило, что после отъезда сына Калерии Ивановне занездоровилось, вышла она утром с обвязанной головой, нацедила из крана воды в чайник, забрала керосинку и заперлась на ключ.

И прильнула ухом к двери, слушая, что говорят о ней соседки.

— Ох как не легко провожать, — произнес грустный голос Савельевой. — А мне, Марья Степановна, и проводить мужа не довелось…

Голос дрогнул, умолк, быстрые шаги простукали мимо курносовской двери. Ушла Савельева плакать к себе.

— А кого проводили еще? — басовито проговорила Марья Митрохина. — Нешто Витька не дома? С кем же Курносиха разговаривает? Али рехнулась и шепчется сама с собой? Мне же через стенку все слыхать. Стенки-то у нас все равно что бумажные, фанера обштукатуренная. Ткни — и пальцем проткнешь. А ночью, как я выходила, какой-то чужой вроде бы парень из уборной шмыгнул.

Калерия Ивановна окоченела от страха и, превозмогая его, метнулась яростно в кухню, заорала на Митрохину, боясь сама собственного крика:

— Что ты мелешь? Виктор мой уехал вчера вечером! Все видели, как уходили они с товарищем! Спроси соседей! Я и дверь на крюк за ними заперла! Приснилось тебе, что я разговариваю. Я слушаю радио в двенадцать! Это ты заваливаешься дрыхнуть с семи часов! Иди проверь, у меня никого нет!

Откричалась, воротилась, хлопнула своей дверью, аж стены вздрогнули, ключ повернула два раза в замке — и душа ушла из тела, руки-ноги налились свинцовым страхом. Страшно же! У дурищи этой хватит наглости и в комнату прийти.

Повалилась Калерия Ивановна на колени перед Богородицей и Чудотворцем. Богородицу, заступницу всех скорбящих матерей, купила недавно у какого-то бородатого дядьки на Центральном рынке.

— Мать пресвятая, не выдай! Царица небесная, сына моего спаси!

— А что мне проверять-то? И без меня проверят, — бубнила Митрохина, проходя по коридору мимо курносовской двери, и от этих слов, доносящихся до Калерии Ивановны, она сильнее стукалась об пол лбом.

— Господи, сохрани! Господи, отведи!


Виктор и Шурка, скрючившись как в материнской утробе, сидели загороженные чемоданами под кроватью, Шурка ощутил захолодевшим сердцем и покрывшейся пупырышками кожей стремительное падение в страшную, бездонную глубину, из которой ему не выбраться. Все произошло внезапно, быстро, будто помимо его воли, и он вдруг понял, как это называется. Все кончено. Жизнь кончена. Ему захотелось умереть сию минуту. Сейчас же.

— Тебе-то зачем в город, Лагин? — спросил командир, когда он отпрашивался. — Ну у Курносова, понятно, здесь старенькая, больная мать. Надо же ему с ней попрощаться.

— Я с Виктором, мы вместе.

Вот они вместе и переночевали в спальне у Курносовых…

Шурка проклинал себя в душе за то, что остался: «И приходить бы сюда не надо! Пусть Витька сам поступал бы, как придумали они с матерью. А я почему оказался здесь?»

Он пытался оправдать себя — и спотыкался в уме о позорное страшное слово, и боялся думать дальше, хотя Витька объяснил ему, что с этим страшным словом их поступок ничего общего не имеет. Тетка обещала, что полковник Травкин затребует Виктора в свою часть, как только тот окончит училище. Но никакого требования от Травкина на младшего лейтенанта Курносова не поступило. Витька ждал и не переставал надеяться. Дядя должен приехать на днях по своим делам в Москву, и они оба, Виктор и Шурка, попросятся к нему на службу. Обидно — дядя приедет, а их уже нет, они отбыли на фронт. Их уже там убили.

Испуганный, ошеломленный, Шурка отпрянул, замотал головой. Не соглашался:

— А если поймают? Расстрел!

— Кто поймает? Мы не будем вылезать днем из комнаты. А завтра или послезавтра Травкин приедет, и моей матери уговорить его — раз плюнуть.

Разговаривали они вполголоса в сквере. Виктор, как только они вышли со двора, из-под арки, свернул на площадь и пошел к скверу. Было безлюдно и совсем темно, а Шурке казалось, что их слышит вся улица, что собралась толпа, сейчас его схватят, позовут патрульных и отведут в комендатуру.

— Нет, Витька. Нет! Это же прямо под трибунал.

— Ты давно мог попасть туда.

— За что? Ты сдурел, Витька?

— А забыл, как самокрутку палил из портрета товарища Сталина? Сделал тебе тогда замечание взводный. Помнишь? Я тоже видел, но не донес.

Шурка обмер. Он никак не ожидал, что тот незначительный его проступок заслуживает тяжкого наказания.

— Не нарочно я… Газета попалась такая… — пробормотал он, и острая догадка вспыхнула в мозгу: «Вот оно что! Витька испытывает меня своими разговорами о Травкине! Мол, согласится Шурка или не согласится?»

— Иди, Витя, домой один. Жди своего дядю. Я тоже не донесу, — сказал он, мечтая об одном: чтобы им здесь, в аллейке, расстаться, разойтись в разные стороны.

— Ну нет. После всего того, в чем я тебе признался, нельзя нам разлучаться, — нагло ответил Виктор и тут же, сбавив тон, начал ласково уговаривать: — Держись за меня, Шурик, со мной не пропадешь. Все будет в полном порядке. Не дрейфь!

И, Шурка подчинился, удивляясь, зачем Виктор тянет его за собой, для чего посвятил в свои планы, одному же прятаться легче. Потом, уже в спальне Курносовых, догадался, что Виктор просто трус, он боялся удрать из эшелона один, кто-то должен был стать его соучастником. Но от всех этих открытий не становилось легче. Стискивая зубы, сдерживая пронизывающий, нарастающий озноб, Шурка будто входил в ледяную воду, и от холода захватывало дух, и уже не возможно повернуть назад, и нет дна под ногами… Он представил себе всех своих знакомых ребят, с кем учился. Поступил бы кто-нибудь из них так, как он? Нет и нет! И он не пошел бы на это, если бы не Витька. Но смеет ли он обвинять Витьку? Разве не было своей головы на плечах? И сейчас она есть, никуда еще не делась.

«Дождусь ночи и уйду из этого распроклятого дома, а там что будет», — решил Шурка и изумился, почему такое простое решение пришло так поздно, опоздало на целые сутки. Еще прошлой ночью мог бы покинуть Курносовых. Боялся Витьки? И снова мысли возвращались к скверу, где вчера вечером стояли они с Виктором и говорили, и разговор этот переломил им жизнь обоим. Но почему он побрел следом за Витькой? Привык подчиняться? Или испугался Витькиной угрозы, что все равно теперь они виноваты вместе, пойдет он с Витькой или не пойдет?

Дружба их началась с первых дней в училище. Шурке понравился бойкий парень, москвич, словоохотливый, веселый, знающий уйму анекдотов и всяких интересных историй., Шурка обрадовался, ему польстило, что из всех ребят их отделения сын артиста Курносов, старше, Шурки на три года, стал его другом.

— Ах, Аврора Алексеевна, я совсем больна, — жаловалась в первой комнате Витькина мать вошедшей соседке. — Ты подумай, какую чушь несет Митрохина, говорит, будто бы Витька дома! Ты же видела, как я его провожала вчера, видела?

Подтверждения Шурка не расслышал, но вот женщина сказала что-то, и Калерия Ивановна обрадовалась шепотом:

— Дошла-таки моя молитва, слава богу! — А когда соседка удалилась и можно было снова вылезать из-под кровати, мать порадовала их: — Уезжает сейчас Марья в деревню. Мешок под картошку попросила у Авроры Алексеевны.

— Уф, я все ноги себе отсидел, — пожаловался, морщась, Витька и предложил: — Давай сгоняем в шашки, Шурик?

Шурка стоял и смотрел в зимние сумерки, не подходя к окну близко. Горластые дворничихи соскребали во дворе первый снег. Снежные хлопья летели и летели мимо окон, и чудилось, Шурке, что стоит он не в комнате, нагретой керосинкой, а на дне глубокой ямы и сверху на него падает холодный снег, заваливает, погребает…

Вот так же валил мокрый снег, когда семилетний Шурка стоял с матерью на берегу моря. Мать, как помешанная, повторяла: «Выбросит, выбросит… И мы его в землю захороним». Море свирепо кидалось на них, не доставало и расшибалось о берег…

«Выбросит… А ты, Шура, никогда не ходи в море. Слышишь? Обещай мне, что не пойдешь». — «Не пойду», — шептал замерзший Шурка и дергал мать за руку, звал домой. Уводила их тетя Даша, тоже рыбачка. «Бывает, и через полгода выбрасывает, — говорила она матери. — Так ты полгода будешь здесь стоять? Мальца застудишь, он уже чуть живой».

Была бы мать жива, стояла бы, наверное, сейчас дома, там, в Крыму, на берегу, и ждала бы, когда волны выбросят Шурку. А он не утонул в море, не погиб на войне. Его засыпает снегом в чужой теплой яме, пахнущей керосинкой.


Ночью Шурка обулся, оделся, затянул ремень, поправил шинель и сказал, что уходит, и увидел, как облегченно вздохнула Калерия Ивановна. Она глядела на сына тревожно и жадно, теребила халат на груди, словно собиралась схватить Виктора и спрятать за пазуху. А он подскочил к Шурке, потряс кулаком и пригрозил:

— Выдашь меня, найду и убью! Клянусь, уничтожу тебя, как гада! Говори, что один отстал, прогулял с бабами в Марьиной роще. Понял?

— Где тебе убивать и уничтожать, — спокойно ответил постаревший, помудревший Шурка и как младшего, неразумного, вызывающего сожаления, позвал: — Идем вместе, Витя.

— Куда?! В трибунал? К стенке? — шарахнулся от него, побледнев, Виктор. — А завтра Травкин приедет!

— Может быть, нас и не расстреляют, — продолжал Шурка, не считая нужным заметить упоминание о Травкине. — Ну а расстреляют, так мы ведь заслужили.

Калерия Ивановна обхватила сына, как спеленала, зашипела, тяжко выдыхая слова:

— Нет, нет! Не пущу! Уходи один. Уходи скорей. — И легонечко его подтолкнула: — Иди, Шура, пока на кухне нет никого. — И первая вышла в коридор, прислушиваясь и озираясь, обернулась и поманила пальцем: — Иди, все тихо.

— Пойдем, Витя? — снова позвал Шурка, решительный, обреченный, идущий на смерть.

— Шлепнут тебя, — злорадно предрек Виктор и добавил: — Меня помиловали бы, попал бы в штрафной, а вот у тебя, кроме всего, дом на оккупированной территории. Обязательно шлепнут.

— Ну и пусть, — равнодушно сказал Шурка, удивившись, к чему это приятель приплел сейчас его старую хату на берегу моря. Сгорела небось или разбило снарядом. Шурка не был там с одиннадцати лет, с тех пор как умерла мать, а ее брат, Шуркин дядя, забрал племянника к себе в Кривой Рог. Ах да, Кривой Рог ведь тоже на оккупированной территории. — Пусть шлепнут, — повторил Шурка. — Так мне и надо. Некому по мне плакать. — И твердым шагом, не на цыпочках, не горбясь, вышел в прихожую, нащупал выключатель, щелкнул, поднял железный длинный крюк, которым запирались двери квартиры на ночь, повернул колесико английского замка, вышел.

Дверь захлопнулась, как отсекла что-то тяжкое и чужое. Сквозь густую тьму слабо серел над лестничной площадкой квадрат окна, дуло в разбитую шибку. Пахло снегом и улицей. Шурка глубоко вздохнул и подумал, что хорошо бы встретить патруль. Уж сразу. Чтобы не искать городскую комендатуру. А зачем же ему городская? Нужно идти к военному коменданту на Каланчевку. Оттуда же они с Витькой отпросились на полтора часа, а прошло более суток. Какую уважительную причину можно придумать, чтобы избежать наказания? Не такой уж большой срок одни сутки, но ведь только ученики в школе прогуливают по уважительной причине, а на войне подобных причин быть не может. Есть злой умысел. Вот это ему, младшему лейтенанту Лагину, и скажут. Верно, все именно так и произошло. Они с Виктором не по какой-нибудь случайности не вернулись в эшелон. Воинское преступление совершено ими обдуманно.

Выйдя из подъезда во двор, Лагин остановился у штакетника, стоял и думал. Тяжкая его вина висела на нем ощутимым грузом. Он чувствовал позорную тяжесть умом, сердцем, спиной, плечами. Луна подозрительно и всевидяще выглядывала сквозь хлопья мчащихся туч. Черные окна без единого огонька обступили в молчаливом укоре. За всеми окнами своя беда, свое несчастье, но нет позора. «А Курносов?» — спросил себя Лагин. Какое ему теперь дело до Курносова. Раньше надо было уйти от него, от ужаса и грязи, а лучше бы не приходить в этот дом совсем. Он, офицер Лагин, сам понесет наказание за свое преступление.

Лагин двинулся к арке и снова остановился, вспоминая: что же он забыл? Ах, да, вещмешок. Вернуться к Курносовым? Подумал о них — о сыне и матери — не со страхом, а с брезгливостью, махнул рукой и пошагал к воротам. На кой черт ему теперь вещмешок.

Тоненькая девушка в черном пальто и белом платке вошла во двор, двигалась навстречу Лагину быстрой походкой, слегка расставив руки. Он посторонился на расчищенном тротуарчике, сошел с него, чтобы дать девушке дорогу, а она вдруг ахнула, окликнула взволнованно:

— Андрюша! — бросилась к нему — и, поняв, что ошиблась, произнесла грустно: — Извините. Мне показалось… — И заплакала.

— Не плачьте. Вернется Андрей. Это ваш муж?

— Что вы! Мы дружили. Он жил в этом доме, а на фронт ушел в самом начале войны. Часто писал мне, но вот давно уже нет от него писем.

— Значит, вы невеста Андрея.

— Не знаю. Нас дразнили «жених и невеста».

— Вот жених и спросил бы вас, откуда вы возвращаетесь так поздно?

— С работы. Смена наша кончается в два. Я на швейной фабрике работаю, где шьют шинели.

— Может быть, и мою сшили. Хорошая шинель, — говоря это, Лагин ощутил комок в горле.

— Нет, мы солдатские шьем, а на вас офицерская.

Лагин тяжело вздохнул, набирая побольше воздуха. Ему нестерпимо захотелось сказать девушке, кто он такой, как он на самом деле называется. Он вынул из кармана фонарик и посветил себе в лицо:

— Смотрите, похож я на вашего Андрея?

— Ой, что с вами? Вы плакали? У вас кто-нибудь погиб?

— Никто не погиб, но скоро я сам…

— Откуда вы знаете? — перебила его девушка. — Нельзя так говорить! Такими словами можно смерть накликать. А вы совсем молодой.

— Вы тоже. Разрешите мне на вас взглянуть?

— Пожалуйста. Глядите.

Он посветил. Большие темно-серые глаза обращены были к нему с тревогой и жалостью.

— Что же у вас душа раскрытая? — сказала девушка и, сняв варежки, сунула их за борт пальто. — Давайте, застегну как следует.

Маленькие девичьи ладони, будто защищая, укрывая, легли ему на грудь. Он почувствовал теплые, тонкие пальцы и благодарно погладил их, хотел поцеловать, но постеснялся. Не целовал он женских рук, и вообще целоваться не приходилось.

— Спасибо вам, девушка, — тихо проговорил он и спросил: — Как вас зовут? — И удивился своему вопросу: на что ему ее имя? Они не увидятся больше никогда, это их первая и последняя встреча. Он так и сказал: — Мы с вами не встретимся, но мне хотелось бы вспоминать вас по имени.

— Нина. А вас как?

Он назвал ей свою фамилию, имя и внезапно подумал, что, называя себя здесь, недалеко от Курносовых, выдает Виктора, дрожащего сейчас возле материнского подола. Вдруг Нина спросит: «Ах, вы тот самый Лагин, товарищ Курносова Вити? Вы у него скрывались?»

— Вы к кому приезжали? — услышал он. — Я не видела вас здесь раньше.

— По ошибке забрел сюда. Я заблудился.

— Кого вы ищете? Где они живут? Я провожу вас, у меня есть ночной пропуск. Меня не задержат.

«А я затем и иду, чтобы меня задержали!» Он не произнес этого признания вслух, представив, как испугается девушка.

— Не провожайте меня, Нина, я сам найду тех, кто мне нужен.

Но она пошла рядом с ним, мягко ступая в больших, наверное отцовских, валенках.

— Лицо у вас очень печальное, — объяснила она свою настойчивость. — Вы будто приговоренный.

«Оно так и есть!» — рвалось у него с языка. Они остановились на выходе со двора, под аркой. Где-то по ту сторону бульвара равномерно били по рельсам. Лунная белесая мгла с черными тенями от стволов деревьев лежала на грязно-серой земле, покрытой редкими пятнами уцелевшего первого снега.

— Скоро зима, — сказала Нина. — Зимой наш бульвар весь белый и пушистый. Красиво, как до войны. Только без решеток. Решетки на чугун поснимали.

— Дальше вы не ходите, — сказал ей Лагин. — Дальше я пойду один.

— Куда же?

— Мне нужно в комендатуру.

— Я пойду с вами!

— Нет. Вам пора домой, — он несмело обнял ее за плечи и отвел от себя. — Прощайте!

Голубая зарница вспыхнула неподалеку на трамвайных путях. Ветки на бульваре заголубели, обрадовались позабытому электрическому свету. Праздничный отблеск электросварки, ожививший улицу, заронил в душу Лагина живую искру. Может быть, обойдется? Отругают его в комендатуре, постращают, наложат взыскание и отпустят? Валяй, парень, в свою часть и больше не прогуливай в Марьиной роще?

Но голубой свет быстро погас, осталась хмурая лунная мгла, и в ней мимо арки — как проплыли — прошагали суровыми четкими силуэтами двое военных.

— Военный патруль! — проговорил себе, а не Нине Лагин. — Прощайте! — И опять посветил фонариком, запоминая грустное, большеглазое лицо на всю свою жизнь, сколько ее осталось.

Он догнал патрульных и сказал им:

— Младший лейтенант Лагин. Я дезертировал из воинского эшелона.

— Саша, подождите! — окликнула Нина, побежав за ним. — Я забыла дать вам свой адрес! Обязательно напишите мне!

— Подойдите сюда, девушка! — приказал офицер, остановившись. Он нацелился в нее лучом фонарика, ожидая, пока она подойдет, и строго спросил:

— Это он из-за вас дезертировал? Предъявите документы.

— Она ни при чем! — волнуясь, воскликнул Лагин. — Она не знает меня! Я посторонний ей человек. Мы случайно встретились только сейчас на улице. Мы чужие друг другу люди!

— Неправда, — сказала Нина, пересиливая слезы.

— Что неправда? Он был у вас? — спросил офицер.

— Нет, не был. Но он не дезертир! Вы ошибаетесь. Такие дезертиры не бывают.

— Много вы в них понимаете! — усмехнулся снисходительно офицер. — Идите. Вы свободны. Вот ваш пропуск.

Все трое, патрульные и Лагин между ними, повернулись и пошли от Нины. Она громко сказала им вслед:

— Напишите мне, Саша! Моя фамилия Антипова! — И несколько раз повторила номер дома и квартиры.

— Не ждите письма! — ответил он, обернувшись на ходу. — Забудьте меня. И простите!

— За что же? — голосок ее прозвучал жалобно, тоненько, надрывно.

Офицер остановился:

— Ладно, — разрешил он. — Подойди к своей девчонке, Лагин.

Он подбежал, взял ее ладони в свои, заговорил горячо и быстро:

— Нет времени рассказывать, Нина, как все ужасно произошло. Если доживу до конца войны, приеду к вам, тогда расскажу. Когда свой позор кровью смою. Прощайте! Спасибо вам за то, что верите мне. Я сам себе не поверил — и вот видите, что получилось. Желаю вам счастья! — И осторожно коснулся губами ее руки.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Еще не смолкли в лестничном пролете оглушающие Шуркины шаги, а дрожащая Калерия Ивановна, стуча в ознобе зубами, шарахнулась к самой дальней двери, где коридор, поднявшись на ступеньку, поворачивает и заканчивается.

— Открой на минутку, Аврора! — глухо просила она, дыша в щелку, касаясь холодными губами косяка. — Помоги… Умираю!

Подруги лишь сегодня вечером поругались из-за пустяка, обсуждая на кухне отъезд Марьи в деревню. Кричали, обзывая друг дружку обидными словами, но обе твердо знали, что обыденные, привычные их ссоры не имеют никакого отношения к их многолетней дружбе. Сосед Митрохин как-то говорил, что связал их черт одной веревочкой и с годами на той веревке узлов прибавлялось все больше и больше.

— Отвори, ради бога, Аврора… Скорей, мне плохо! — умоляла Калерия Ивановна, озираясь в темноту, чувствуя беззащитной спиной колючие, любопытные взгляды вездесущих соседей.

Вскоре Виктор уютненько лежал на тюфячке в глубокой стенной нише, задвинутой широченным шкафом. Дом был старинный, купеческий, с капитальными стенами метровой толщины, со множеством ниш, выемок, уступов.

— Век буду благодарна тебе, — пообещала Калерия Ивановна, плюхаясь на стул, но встала, хотя ноги не держали от пережитого волнения, и перекрестилась на образок. Иконка висела среди пожухлых картинок и фотографий и сама, блеклая, невидненькая, в глаза не бросалась.

— Хорошо, хорошо, — беспокойно и недовольно отвечала Аврора Алексеевна, отмахиваясь и тревожно мечась вдоль занавешенных одеялами окон. — Но дальше-то как? Прикажешь мне в тюрьму садиться из-за твоего сыночка?

— Вспомни, Аврора, разве я тебя не выручала?

— Помню. Потому и пустила. Иду ведь на риск! Но дальше уж выкручивайся сама как знаешь. Без меня! Оставлю тебе ключ, и ходи поливай мои цветочки.

На следующий день утром, в седьмом часу, уходя из дому, Грехова объявила на всю кухню (а были там Савельева да бабка Никитична), что поживет несколько дней у дочки в Черкизове, прихворнула та, да и в магазин оттуда на работу ближе. Работала Аврора Алексеевна кассиршей в продовольственном магазинчике на Преображенском рынке.

Калерия Ивановна прокралась к сыну, накормила, напоила, прислушиваясь и замирая. Но некого было особенно опасаться. Учительница Савельева уже ушла в школу, дочка ее Алька поступила в этом году в медицинский институт, да еще помогает в госпитале ухаживать за ранеными, приходит домой поздно; Голошубовы не вернулись из эвакуации, воротятся, наверное, весной; Катерина, бабки Никитичны дочь, дежурит сутки на телеграфе; Митрохина в деревне; Русанова после похоронки перебралась со своими двойняшками к матери на Плющиху.

«Только бабка Никитична может что-нибудь заметить. Но она же слепая и глухая!» — успокаивала себя Калерия Ивановна, однако ей все слышались на лестнице громкие шаги, все вскакивала она, готовясь к страшной встрече.

И вот на следующий день часа в три пришли майор и с ним чернявенький лейтенант, спросили, не известно ли Курносовой, где находится ее сын Виктор Курносов, не поверили ей и принялись осматривать квартиру.


Виктор, объятый ужасом, словно помешательством, выбрался из ниши и залез в диван, умирая от леденящего, иссушающего душу страха. Он слышал и голоса, и шаги, лежа как в гробу в коробке низкого дивана. Нарастающим громом приближался топот, и в голове у Виктора тоже грохотало, а тошнота подкатывала к горлу. Он знал: если войдут и найдут его, то увидят мертвым. Он и живой был уже мертвец, труп с колотящимся сердцем. Это был тот смертельный страх, от которого дети седеют, беременные женщины выкидывают плод, а мужчины становятся бесплодными.

Голос матери, спустя черную, вязкую вечность, спросил:

— Ты где, Витя?

Он хотел ответить, но лишь слабо простонал и подумал, что она не услышит, не найдет его и он останется погребенным в тесном диване навсегда, до самой своей близкой уже смерти.

Мать откинула, как пуховую подушку, тяжелый матрац и рухнула рядом.

Трое суток изо дня в день майор и лейтенант наведывались в квартиру, и каждый день Виктор умирал в ящике дивана. К своим смертям он так и не привык, и всякий раз все происходило как в первый. Пропадали мысли, высыхал мозг, страх распирал пустой череп, а тошнота делалась такой невыносимой, что если бы Виктор смог поднять голову, то, казалось, хлынули бы из горла внутренности.

И не в мозгу, а в сердце удивляющей искрой вспыхивало желание закричать, позвать на помощь, сбросить своим криком гробовую диванную тяжесть, освободиться от удушающего страха. Но что тогда будет?! Не расстреляют, так убьют в штрафном батальоне на фронте.


— Боже праведный, это какой-то кошмар! Вы подумайте, они мне не верят! — призывала Калерия Ивановна в свидетели бабку Никитичну.

— Пусто у нас, нету никого, — подтвердила глухая и подслеповатая бабка. — Кто на работе, кто на войне, кто еще спервоначалу выкуировался. А моего зятя, летчика Виталика, убили…

Майор и лейтенант, придя в третий раз, осмотрели все комнаты в квартире, но от последней, самой дальней, не было ключа. Гражданка Грехова временно здесь не проживала. Калерия Ивановна едва не упала, когда майор, подергав дужку массивного замка, приказал лейтенанту:

— Ломай!

Лейтенант двинулся к замку, а в глазах Калерии Ивановны потемнело, пол уходил из-под ног, все качнулось и поплыло, затягиваемое густым серым дымом. Она уперлась спиной в стену, боясь упасть, и крепко сжимала кулаки в глубоких карманах шелкового нарядного халата, боялась, что руки ее не послушаются, вырвутся из карманов и вцепятся в шинель лейтенанта, чтобы оттащить его от замка.

— Практически, конечно, можем, — сказал лейтенант и покачал замок на ладони — и отпустил, сожалея. — Но юридически придется писать объяснение нашему полковнику. Вы, товарищ майор, у нас недавно и недостаточно его знаете. Он взломов не одобряет. Скажет, а почему не вызвали с работы хозяйку данной комнаты? И почему именно эта комната показалась вам подозрительной? Чем руководствовались?

— Проявлением беспокойства на лице гражданки Курносовой при нашем приближении к двери Греховой.

— Ха-ха! По-вашему, я не должна беспокоиться? Я мать! Пропал мой сын, а не ваш! — истерически хохотала и вскрикивала Калерия Ивановна, махая руками, дав волю охватившему ее ужасу и гневу. — Не имеете права ломать замки! Это незаконно!

— Сбегай позови кого-нибудь из домоуправления, — сказал майор лейтенанту, и тот умчался.

А она стояла и не спускала глаз с майора и не могла сдвинуться с места, хотела, но не смогла совладать с собой: стояла и смотрела. Понимала, что ей следует равнодушно и спокойно удалиться в свою комнату, а там сидеть и ждать, пока придут люди, заскрежещет железо…

— Боже мой, боже мой! — зарыдала она от не притворной, а самой настоящей жалости к себе, к Виктору… — Какая жестокость! Муж на фронте! Сын пропал, а вы не сочувствуете!

Плакала — и неотрывно следила за левой рукой майора (правая его висела на груди, на перевязи), и успокаивала себя слабой надеждой: «Не сломать ему этого замка одной-то левой! А дворничиха Нюра теперь домоуправ, она в хороших отношениях с Авророй, она не позволит взламывать Аврорин замок».

Нюра пришла с участковым, он и уперся:

— Не допущу без санкции прокурора.

— Так ведь война! — говорил майор.

— Вот на войне и ломайте, а здесь мой участок. Принесите бумажку, взломаю сам. А вы мне еще за обыск по всем комнатам ответите. Кто это вам позволил?

Неловко, одной левой рукой, майор вынул из пачки папиросу, сунул себе в зубы и сам одной рукой пытался зажечь спичку. Подскочил лейтенант, помог закурить, а милиционер чуть не разжалобился, чуть не уступил, но вздохнул и значительно произнес:

— Я же по Конституции.

— Ловят, что ли, кого у нас? — спросил сухопарый сутулый солдат, входя в коридор смело, как домой.

— Батюшки, ты, Сергей Саввич? А Марья твоя уехала в деревню уж поди дня три, — ответила бабка Никитична и пояснила: — Витька пропал, с фронта убег, его ищут.

— Здравствуйте, Сергей Саввич, — смиренно поздоровалась с Митрохиным и Калерия Ивановна, утирая рукавом слезы. Всхлипнула продолжительно, жалостливо… — Вот Виктор мой из поезда вышел и не вернулся… Погиб, наверное!

А бабку она так бы и разорвала! Ей-то, старой ведьме, какое дело, кто кого ищет? Она-то что свой нос сует? Без нее некому ответить?

— Здравия желаю! — по-военному поздоровался Сергей Саввич, приложил пальцы к шапке и отрапортовал майору: — Рядовой Митрохин прибыл в составе команды для получения вещевого довольствия! — Опустил руку, сгорбился и обыкновенно произнес: — Заскочил вот узнать, нет ли письмеца от сына.

— Здорово, отец, — ответил майор и шевельнул раненой рукой, забыв, что она ранена, хотел подать. — Где воюешь?

— Неподалеку от Москвы. На охране военного объекта.

— Что же, по годам твоим и служба. Трудно?

— Не жалуюсь. Невесть какое храброе дело стоять в тылу на часах, но коли еще на это гожусь — и на том спасибо.

— Когда же велено обратно?

— В девятнадцать ноль-ноль. Трое нас таких-то, москвичей. Уговорились мы ждать возле Курского вокзала. Сержант туда с машиной подъедет. А вы, товарищ майор, и вправду ищете младшего лейтенанта Курносова?

— Дезертира.

Позорное слово, проколов Калерию Ивановну, пригвоздило ее к стене, и она заелозила лопатками, освобождаясь от боли, зарыдала горше и глядела сквозь слезы на соседа, моля у него пощады. У ней было такое предчувствие, что Сергей Саввич повернется сейчас к ней и скажет что-то ужасное, что сразу же разобьет все ее надежды.

— Эна, нашли где ловить — в Москве, почитай в самом центре, — не одобрил Митрохин. — Дезертиры прячутся в диких безлюдных местах, в лесах, в оврагах. Помню, в ту мировую войну, как стояли мы в Галиции, был у нас в роте случай…

— Дезертиры, отец, бегают и в эту войну. И не в Галиции, — сказал майор, глянул на ненавистный замок и пошагал к выходу.

Погодя, когда уже совсем смерклось, Калерия Ивановна, измученная еще одним ужасным днем, сидела обессилев в кресле, прислушиваясь к сумеречной тишине и ждала неотвратимой беды — шагов Митрохина. Не вынесла ожидания, вышла сама в коридор, надеясь, что, может быть, Митрохин уже уехал. Но митрохинскую дверь в кромешной тьме намечала слабенькая полоска света.

Падают тревожно, обрываются одинокими слезами капли из крана на кухне…

Вернулась. Включила свет. Села. Стукнули в дверь. Подождали. Стукнули снова. Вошел Митрохин и спросил:

— Витьку где скрываешь, соседка? У подружки? Знаю, есть у ней подходящий уголок. Кое-какой галантерейный товарец она там прятала от обысков, как я понимаю. Иначе давно попалась бы.

— Что ты выдумываешь! — громко возмутилась Калерия Ивановна, поняв, что Митрохин слезам не поверит.

— Дай ключ, — потребовал он, шагнув ближе, и раскрыл ладонь. — Пойду сам гляну, жив ли твой оболтус. Небось наклал полные штаны со страху. И уж, прости, набью ему морду. Ох и набью!

— Нет у меня ключа! Не знаю я, где Виктор! Был с товарищем и ушел. Еще четыре дня назад ушел! Не знаю я, где он сейчас, куда делся! — колко сыпала слова Калерия Ивановна, будто отбивалась, и на всякий случай заголосила жалобно: — Право же, не знаю…

— Врешь, знаешь. Так нету ключа? Делать нечего, сломаю замок. Милиции я не боюсь, сам рядовой, — спокойно сказал Митрохин и двинулся к двери.

Калерия Ивановна вскочила, взметнулась, чтобы задержать, преградить путь, и не хватило сил, упала, бухнулась ему в ноги, обнимала обмотки:

— Саввич, помилуй! Пощади, Христа ради…

— О чтоб тебя! — отпрянул он. — Значит, верно? Так и есть? А я ведь только припугнуть тебя хотел. Ну и сволочи вы, Курносовы, какие же вы сволочи!

— Не погуби… Не погуби! Мы же соседи! — лепетала она и будто искала что-то у митрохинских ног, что-то маленькое, но очень важное, то, чем сумеет заставить Митрохина пощадить, пожалеть ее, и не находила.

— Подымайся и слушай, — вынес он свой приговор, видел, как тяжело ей вставать, но руки не подал. — Слушай! Я обязан сейчас же заявить. Позвоню давешнему майору, пришлет он наряд, придут и заберут твоего Витьку. Но я не хочу мараться о ваше курносовское дерьмо. Сама его выпроводи. Слышишь? Пусть идет на любой вокзал и там явится с повинной к военному коменданту. Пускай брешет, что вот сию минуту приехал в Москву и сочиняет, что хочет. Может быть, его и не расстреляют, а помилуют, пошлют в штрафной батальон на передовую. Кровью позор смоет.

— Клянусь тебе, Сергей Саввич, Христом-богом клянусь, сегодня провожу. Сейчас же!

Показывая, что он ей верит, что об этом решенном деле достаточно говорить, спросил:

— Марья моя когда уехала?

— Три дня назад, Саввич. К своим поехала в деревню за картошкой. Просила письма Андрея сохранять. Не было писем от Андрюши.

Митрохин быстро вышел.

Калерия Ивановна брошенным кулем полулежала в кресле. Не было слез, чтобы плакать, не было сил, чтобы подняться. «О господи, надо же вставать и бежать спасать Витю, надо же что-то делать!» — думала она и чувствовала, как болят мозги от этой мысли. Митрохин ушел, но кто знает, куда он направился? Доносить? Боже, как спрятать сына? На улице задержит патруль. Могут же у Вити спросить документы? Остается надеяться, что Саввич не донесет. Но невозможно вот так сидеть и, словно казни, ждать звонков, голосов, чужих, неотвратимо приближающихся шагов. Ждать, когда придут и заберут Витю! Нет, нет, надо хотя бы молиться, просить…

— Господи, спаси, надоумь, где найти для Вити другое, надежное место?

Телефонный звонок обрушился оглушающим трезвоном, прибил к креслу. Идут! Уже требуют, спрашивают по телефону, не сбежал ли из дому Виктор Курносов! Ах, обманул негодяй Митрохин. Донес! Калерия Ивановна вдавилась в жесткие выталкивающие пружины, умерла душой. Все кончено!

Звонок умолк… Пришла в себя. Снова жуткий, настойчивый трезвон на всю пустую, гулкую квартиру. Звонит… Звонит! Но может быть, это и не они? Зачем бы им звонить? Пришли бы за Витей и так, без звонка. Конечно, это не они! Что же Никитична не подойдет, не спросит? Не слышит, глухая тетеря… Ага, подошла.

— Алё! Кого? Дома, дома. Сейчас позову. Подождите, — сказала Никитична, потом дверь мягко скрипнула, отворилась, впуская снова в комнату страшные предчувствия… — К телефону, Калерия Ивановна! Зовут тебя. Какой-то мужчина.

Еле поднялась, разбитая, измученная, больная, шла на смерть, придерживаясь за стену. Взяла трубку, приложила к уху, а говорить нечем: отнялся язык. Шепеляво пискнула пересохшей глоткой:

— Шлушаю… — и задохнулась от радости, от счастливых слез: — Это вы? Вы? Ах… Ах… Константин Константинович, дорогой! Приходите скорей! Скорей! У нас несчастье. Пропал наш Виктор. Умоляю, приходите. Вы давно приехали? Сегодня утром? А почему же не прямо к нам? Почему? Ах… Через полчаса? Я вас жду! Я вас так давно жду! Так долго… так долго… — И в бесчувствии осела на пол.


Травкин прибыл в Москву по случаю присвоения ему звания генерала. Остановился он в гостинице, управился с делами, а вечером позвонил Курносовым. Вот тогда, в ту ночь, Калерия Ивановна ползала в его ногах, и слезы падали на блестящие сапоги, оставляя на них мокрые полоски.

Константин Константинович, видимо, не рассчитал, а может быть, и не желал рассчитывать, и закатил племяннику такую оплеуху, что Витя не устоял на ногах, упал, сел на пол и глядел не на дядю, а на мать, спрашивая ее глазами, что же ему делать, вставать ли, чтобы дядя Костя ударил его снова, или сидеть смирненько на полу, или стать, как и она, на колени?

Она, не поднимаясь с колен, плакала от радости, от свершившегося, выстраданного, долгожданного счастья. Она уже знала и Витя знал, что если его сейчас ударил Травкин, то уже потом, после, никто не расстреляет Виктора Курносова.

А Травкин, с побелевшим лицом, со сжатыми свинцовыми губами, тер правую ладонь носовым платком. Платок хрустел и мялся, как лист бумаги, вот-вот разорвется.

— Мерзость какая! — с отвращением говорил Травкин. — Понимаешь ты, выродок, я в первый раз ударил! А с подобной дрянью, такою как ты, мне приходится сталкиваться нередко. И если бы тебя привели ко мне там, на фронте, не было бы тебе от меня пощады.

«Застрелил бы! — подумала в ужасе Калерия Ивановна. — Ну пусть уж лучше при мне еще ударит!» — И закричала на сына:

— Вставай, чего развалился! Горе мое… К вам все служить рвался!

Но генералу рук марать о Витьку больше не хотелось. Откричался и поостыл, молча скрипел из угла в угол новыми сапогами и отворачивал лицо, не глядел на хозяев, стыдился некрасивого своего поступка.

— Да встаньте же вы наконец! Дикость какая-то! — возмущено рявкнул он, остановившись, но она будто и не слыхала, еще ниже припала к полу и лепетала, умоляя:

— Возьмите Витю к себе. Ради Варюши, сестрички моей, возьмите. Она же, как и я, не переживет, если, не дай бог, что с ним случится. А он для вас, он за вас… Жизни не пожалеет!

— Ну что вы валяетесь?! — продолжал возмущаться Травкин. — Как вам не стыдно? — И подал наконец-то руку.

Калерия Ивановна, ухватившись жадно за нее, поднималась долго и тяжко, а встала на ноги, выпрямилась в рост — и поверила в свершившееся, почувствовала себя победительницей. Внял все-таки Константин Константинович ее материнским горьким слезам, и все получилось по ее плану. Спасла она Витю! Спасла! Недаром же она сама не кто-нибудь, а Курносова!

— Оболтус! Несчастье на мою голову! — закричала она на сына. — И в кого ты такой? Отец честно сражается на фронте, а ты? — И крепко стукнула сидящего на полу Виктора по затылку, ударила со всей вновь обретенной силой и по всему материнскому праву. — Учила тебя, дурака, говорила, напиши сам дяде Косте. Дядя Костя не чужой, он тебе и ответил бы, сообщил бы, как нужно действовать, чтобы попасть в его часть. А ты понадеялся на мать да на тетю Варю. Подумал бы дурной своей башкой, что мы, женщины, можем? Тетка теткой, а самоличная твоя просьба для дяди Кости важнее. Вот теперь и полюбуйтесь. Заявился домой, спрятался за материн подол, вас дожидался. А если бы тебя здесь нашли? — накинулась она снова на сына. — Мне-то, матери, каково пережить позор? Мой сын, Виктор Курносов, — и дезертир. Ужас! Кто это за тебя воевать обязан? Андрюшка Митрохин?

Войдя в роль, Калерия Ивановна упивалась собственными словами, выговаривала их с удовольствием, верила в них, и такими же, как слова, стали ее мысли. Она гордо подбоченилась, выставила грудь, налилась вся горячим, справедливым гневом — и вдруг поперхнулась, осеклась, поймав насмешливый взгляд Константина Константиновича. «Ну и артистка!» — сказали ей колючие его глаза, и она, разоблаченная, пристыженная, моментально выдохлась, сгорбилась, сникла, опустилась за пустой, сиротливый стол, уронила голову на озябшие, все в пупырышках от холода голые локти и горько и долго рыдала, оплакивая без всякого притворства свое унижение и стыд и перед Травкиным, и перед Митрохиным, и сегодняшний пережитый страх, и всю страшную, ею самой созданную муку, когда каждый день из четырех тянулся нескончаемым вечным ужасом.

Травкин смотрел и не успокаивал, не трогал, дал ей выплакаться, но пить чай не остался. Напрасно Калерия Ивановна суетилась и хлопотала, доставала припрятанные бутылочки и баночки, жалея, что не видят соседи, какого гостя принимает она.

Он прочитал ей строгую мораль о неправильном ее поведении с сыном, снова отругал Виктора и приказал ему быть в восемь утра в вестибюле гостиницы. А потом они поедут в управление, чтобы выписать проездные документы на младшего лейтенанта Курносова.

— А если вдруг они заявятся раньше? — спросила растерянно Калерия Ивановна, подавая Травкину полушубок, прижала пахнущий дымом мех к груди, будто защищаясь им от надвигающейся бессонной ночи. — Оставались бы ночевать у нас, Константин Константинович. Места всем хватит. Я вам в спальне постелю, а мы с Витей здесь. — А хотелось крикнуть: «Опять мне прятать Витю?» — но спросила тихонько: — Можно Вите уже не прятаться?

— Если майор придет раньше, скажешь ему, что ты только вчера прибыл в Москву вместе со мной, — приказал Травкин, обращаясь не к ней, а к Виктору и не скрывая своего омерзения к произносимым словам. — Понял? Я нахожусь в гостинице ЦДКА. Пусть майор позвонит мне.

— Есть! — выкрикнул Виктор и, вытянув руки по швам, четко повторил: — Младший лейтенант Курносов прибыл в Москву вчера вместе с генералом Травкиным. Генерал Травкин находится в гостинице ЦДКА. Мне приказано быть у него в восемь ноль-ноль.

— Умеешь, — усмехнулся Константин Константинович, и не поняла Калерия Ивановна, похвалил он Витю или поругал, но разве теперь такой пустяк имеет значение? Дело сделано, и все обошлось благополучно, но, желая услышать подтверждение, что все обстоит именно так, она снова спросила:

— Значит, Витя уже может ночевать в своей комнате и выходить в коридор?

Слово не воробей. Сказав лишь, сообразила, догадалась, по огорченно-презрительной улыбке Константина Константиновича, что не надо было спрашивать об этом.

— Мама! — как на дуреху какую прикрикнул Виктор, стыдясь за ее глупый вопрос, и она обозлилась:

— Что «мама»? — заорала на него. — Об тебе, идиоте, хлопочу. Мне и на перине мягко, а ты небось задницу отмял до синяков в жестком чужом углу. Неблагодарный! — и снова заплакала.

Ведь не оценит, паршивец, ее материнского страдания, не скажет спасибо за все, что для него сотворила и вынесла кривая материнская душа, а то и того хлеще — попрекнет когда-нибудь этой же ее заботой. Укорит!

Провожать гостя до прихожей мать и сын пошли вместе. Виктор озирался воровато, боялся уж по привычке. Она же вышагивала с такой легкостью, будто свинцовую поклажу свалила с плеч и досадливо морщилась, оттого что лампочка очень тусклая и что уже второй час ночи — глубокая ночь.

Калерия Ивановна готова была колотить кулаками во все двери, призывая соседей посмотреть, с кем это ее сын Виктор идет рядом. Ну не позавидуешь разве Курносихе — ей?! Она сама себе завидовала, потому и разговаривала громко, смеялась весело. А как иначе должна вести себя обрадованная мать, когда пропавший сын заявляется домой в компании с близким родственником — генералом?!

Шипел на кухне примус, слышалось мокрое шарканье по стиральной доске.

— Кто же это у вас полуночничает? — поинтересовался Травкин. Он знал всех жильцов в этой большой квартире, потому что до войны каждый год приезжали Травкины в Москву в отпуск. — Здравствуйте, Евдокия Никитична! — сказал он, входя на кухню.

Никитична обтерла руки фартуком, поклонилась степенно:

— Здравствуйте, Константин Константинович. С приездом вас. С фронта едете ай на фронт? — и всхлипнула, уткнула нос в латаный-перелатаный передник, пожаловалась: — Зять мой летчик, Виталик наш, погиб. Овдовела моя Катерина. Девятнадцать годочков — и вдова.

— Большое горе у вашей Кати, — посочувствовал Травкин, обнял старуху и, как родную, поцеловал в лоб, пригладил пряди, выбившиеся из-под косынки. — Не стареете вы, Никитична. Вон у вас — ни единого седого волоска.

— Да и вы, голубчик, все одинаковый, сколько я вас знаю. Сорок уже стукнуло?

— Тридцать девять.

— И то не мало. Ай-я-яй. А ведь помню вас молодым, как вы сватались тут к Варваре Ивановне. Мороженым нас тут всех на кухне угощали. Вы тогда в Спасских казармах служили, а с Варварой Ивановной в Екатерининском саду познакомились. Помните? Она в ту пору из деревни сюда к сестрице приехала Витюшку нянчить.

— Хорошее было время, — просиял генерал. — Учился я на курсах младших командиров. Ответственности — никакой! Эх, и походили мы в те вечера с Варюшей на танцы!

— Во-во! — продолжала Никитична. — Влетало ей, няньке-то, за эти танцы. А она безответная была, смирная, покорливая. Поплачет здесь на кухне возле моего стола — вот и вся обида.

Такого бессовестного поведения бабки Калерия Ивановна не могла стерпеть. Ишь, нашла что вспомнить! Эдак-то — о генеральше? Она выскочила вперед и, схватив старуху за локоть, оттащила ее от Травкина, показывая на него:

— Что же вы самого главного не видите, Никитична? Гляньте, какие погоны на Константине Константиновиче. Он теперь генерал!

— Генерал? — протянула Никитична, вглядываясь пристальней в невысокого, ладно скроенного Травкина, в его овчинный полушубок, в новенькие погоны, и махнула рукой: — Мне все едино. Не разбираюсь. Военный и военный. А ежели их повысили — значит, заслужили, потому как они очень душевный человек.

Уважительная бабкина речь о Травкине во множественном числе рассмешила Виктора, и он хихикнул, прячась за генеральской спиной.

— Ой, и Витя тут? Нашелся, милый? Ну, не хоронись за дядю, выходи, дай-ка поглядеть на тебя, пропащего. Слава те, царица небесная, отыскалась пропажа! Сходи в церковь, Калерия Ивановна, свечку заступнице поставь. Это она, матерь божья, привела тебе домой парня. Небось отощал? — сказала бабка, не очень удивившись появлению Виктора, и Калерию Ивановну это задело.

— Почему бы ему тощать? Мой сын никуда не пропадал. Кто это выдумал? Брякнет кто-нибудь ерунду, а другие и верят. Витя и Константин Константинович приехали по своим военным делам сегодня утром в Москву. Константин Константинович еще раньше, еще из училища затребовал Витю в свою часть. Он и поехал. Но я же этого не знала! Если бы он мне сообщил, стала бы я беспокоиться, терпеть стыд и страх?

Объясняя бабке, как все получилось, Калерия Ивановна краснела и заикалась и не отводила глаз от Травкина, а он был не на шутку рассержен и смущен. Ей подумалось, что он окончательно сейчас рассердится, хлопнет дверью и уйдет, бросив ее и Виктора на произвол судьбы. И никто им больше во всем свете не поможет, и никто их больше не спасет.

— Страху-то было много, — подтвердила бабка. — Приходили двое военных три раза, допытывались у соседей, не прибегал ли к матери тайком. И я за Витьку вся испереживалась. Жалко же, соседское дите, а его обзывают: дизентир да дизентир. Брехня, думаю, глупый он, молодой, дурной, вот и вся его беда, что своего ума еще нет. А без разума, сами понимаете, неизвестно куда парня занесет. Дай, думаю, схожу помолюсь к Пимену в Косой переулок на Краснопролетарскую. Катерину свою, она у меня младшенькая, поскребыш, я в этой церкви крестила, у Пимена, и нынче все туда хожу. Кто Новодевичий хвалит, кто Нечаянные радости, что в Марьиной роще, — кому что. А я все хожу в Косой переулок. Венчались мы с моим покойным Фаддеичем там.

— Как же вы молились о Викторе? — спросил со строгим интересом Травкин.

— А просто. Царица, говорю, небесная, раба твоего позорного, Витьку Курносова, наставь на ум.

— О своих собственных детях молитесь! Их наставляйте на ум. Не ваша печаль чужих качать! — взъярилась Калерия Ивановна, кипело у ней на сердце, сдержаться она не смогла. Вцепилась бы в худую бабкину глотку, стукнула бы головой о стенку старую каргу! Но не ругаться же на кухне при постороннем значительном человеке, да еще во втором часу ночи. И выложила ядовито, с расстановкой: — Вдова молодая ваша вчера ночью, когда вернулась из кино со своим капитаном, дверь на крюк не заложила. Передайте ей, чтобы запирала. А то всю квартиру жулики обворуют, а я на кухне на веревках оставляю белье. Мои простыни все новые. И еще неизвестно, кто он есть, ее капитан!

— Дура ты, дура, — произнесла с сожалением бабка.

А за генералом уж захлопнулась дверь… Ах, чертова ведьма, из-за нее человека проводить не успела. Выскочила Калерия Ивановна на лестницу, да в пустой уже след. Привалясь грудью на обжигающие холодные перила, закричала вниз:

— Константин Константинович, мы ведь с вами еще о Варе не поговорили! Я получила от нее большое письмо, четыре листа! Варя пишет, что встретила случайно в Челябинске свою старую подругу, жену вашего хорошего товарища. Ах, забыла фамилию его. Вы служили с ним вместе на Дальнем Востоке!

— Василия? Семидедова? — взволнованно отозвалось снизу. — Я завтра к вам приду. Покойной ночи.

— Слава богу… Придет! — прошептала Калерия Ивановна, отваливаясь от перил и запахивая зябко халат.

Она медленно и важно вошла в распахнутые двери, изливающие на лестницу квартирное тепло. Ну, сейчас она бабке покажет. Она ей даст! Курносовы не кто-нибудь, чтобы о них всякая нищая шваль языком трепала. У Курносовых родная сестра генеральша.

— Варя теперь генеральша! — выговорила внятно Калерия Ивановна, приостановившись в прихожей, и, лишь услыхав явственно собственный голос, осознала всю полноту свершившегося счастья. Она сама — свояченица генерала. Вот кто она теперь! — Что это вы за глупости здесь плели про моего Виктора? — допросила она бабку, наступая на нее, задрав подбородок, сложив руки на груди, высокомерно ворочая шеей, еле разжимая губы от пренебрежения. Было бы на кухне зеркало — полюбовалась бы собой, потому что очень сама себе в этот момент нравилась — такой величественной и могущественной видела себя.

— Курица ты надутая, — ответила ей бабка негромко и не сразу, взглянула с усмешкой, покачала головой, вышла из-за скамейки, высунулась в дверь, пояснила тихонечко: — Гляжу, не идет ли кто в уборную, а то услышат. — Поманила чистой-пречистой отстиранной ладошкой в глубь кухни и оглоушила: — Передо мной-то не выкобенивайся. Мне-то не в диковинку твои спектакли. Ну, укажи я давеча тем военным на твоего Витьку, подыму я зятя? Нет, не подымешь и не воскресишь, а только бога разгневаешь. Все под ним ходим. А по всему свету сейчас и без Витькиного сраму полно горя и смертей, и никто не знает, где кому оступиться, где прославиться. А возле хорошего человека, возле Константина Константиновича, может, что путное получится и из твоего Витьки. Он же не своим умом. Ну об этом что толковать-то? Не такая уж я слепая и глухая. Считай, что быльем поросло. Было — и нету.

Зашелся дух у Калерии Ивановны. Холодный сквозняк протянул по щекам. Рот раскрылся и закрылся. Растерялась. Знала, что бабку криком и угрозами не возьмешь, а выходить из положения надо. Заплакать? Упасть на колени, как перед Митрохиным? Но чего ради теперь, когда все страшное миновало? Все прошло! Закричать, накинуться: «Ах ты, старая бреховка! А ты видела? Докажи!» Не крикнула. Побоялась. Проговорила удивленно, будто так удивлена, что и язык не ворочается:

— Нннне понимаю… О чччем вы? — и легкой травиночкой, тише воды, выскользнула из кухни.


Генерал Травкин на следующий день отбывал из Москвы в сопровождении адъютанта — младшего лейтенанта Курносова. Калерия Ивановна беззвучно плакала, собирая в новенький чемоданчик вещи сына. Счастливые слезы вымывали из души последние пылинки страха, и облегченная душа ликовала, ширилась, поднималась. Так бы вот, кажется, и полетела бы Калерия Ивановна и всем знакомым и незнакомым рассказала о своей радости. Сын — адъютант! Название-то какое благородное. Адъ-ю-тант! Кто же не позавидует? Начищенный-наблищенный Витя, весь с иголочки с головы до ног, будет красоваться возле строгого и всесильного генерала Травкина, будет вытягиваться и щелкать каблуками. Витя уже и сейчас щелкает и красиво отдает честь, так что просто залюбуешься.

Любовалась им и Аврора Алексеевна. Она все те предыдущие ужасные трое суток звонила по несколько раз на день, спрашивала испуганным и раздраженным голосом, есть ли новости. Вот и сегодня утром позвонила и, услыхав, что Витя объявился, прибыл вчера ночью с генералом Травкиным, примчалась домой и, захлебываясь, сбивчивым шепотом рассказала, как все эти три ночи сама не спала и дочери с ребенком не давала. Вставала ежечасно, припадала ухом к двери, ждала, что явятся за гражданкой Греховой и арестуют ее за укрывательство дезертира.

Постыдное признание подруги кровно обидело Калерию Ивановну. Неужели бы она, мать офицера (как в старину!), позволила бы себе заплатить черной неблагодарностью за любезность? Она сказала бы, если бы не дай бог Витю обнаружили, что самовольно воспользовалась доверием соседки, оставившей ключ, чтобы поливать цветы. Но зачем теперь весь этот страх вспоминать? Обошлось — и слава богу!

— Витя и Константин Константинович обязаны ехать только в мягком вагоне, — похвалилась Калерия Ивановна на кухне, когда не было бабки.

Бабку она со вчерашней ночи боялась, хотя сделала вид, что не придала значения тому разговору и не запомнила, о чем таком говорила ей Никитична. Да кроме того, бабка вроде бы пообещала хранить Витину тайну. А как ей верить? Взбредет на ум, возьмет и ляпнет при людях. Начнутся пересуды, расспросы. И так-то тяжело Калерии Ивановне изображать перед Никитичной бесстрашие и невиновность, дескать, нечего Курносовым бояться, потому что чисты кругом, вчерашнему ночному разговору копейка цена и вспоминать о нем незачем. Да все и вправду будто забылось — и те предсмертные часы, когда на тонюсенькой паутинке в своих руках держала сына над бездной.

— Цыпочка? Говорит лейтенант Курносов, адъютант генерала Травкина. Еду на Первый Белорусский. Через час мы с генералом отбываем, — трезвонил Виктор по телефону уже третьей или четвертой девчонке.

— А ну иди сюда! — крикнул из комнаты Травкин. — Всю Москву оповестил, что едешь на Первый Белорусский? — генерал буравил Виктора, влетевшего на зов, тем суровым и презрительным взглядом, с каким вчера говорил им, сыну и матери, о чести и воинском долге.

— Я думал, вы не слышите, дядя Костя. Прошу прощения, товарищ генерал, — оправдывался Виктор, вытягивая руки по швам.

— Зачем ему вся Москва? Ему хватит и Марьиной рощи, — сказала с лукавой усмешечкой мать, не упуская возможности отвести гнев дяди Кости, и он в самом деле смягчился:

— Ближе не нашлось по соседству хороших девчат?

— Есть одна, и очень хорошенькая, да не нравится ей наш Витя. В этом же доме живет, в первом подъезде, Ниночка Антипова.

— Ма-а!

— Разве не правда? За нее ведь Андрюшка отколотил тебя в девятом или десятом классе? Соседей наших Митрохиных сын. Вчера его отец приезжал, Сергей Саввич, был здесь в Москве по делам службы. Заходил вот вечером, узнавал, нет ли чего от Андрея. Месяца два уж не пишет.

— А до этого часто писал? — спросил Травкин, и голос его сделался печальнее, суше.

— Да, Марья частенько выносила на кухню читать Андрюшкины письма, — ответила Калерия Ивановна и, увидев, как изменился взгляд Травкина, пожалела, что обмолвилась про Андрюшку и загубила легкий приятный разговор. Ах, безмозглая курица, все испортила своим дурным языком!

— На каком он был направлении, ваш сосед, Андрей Митрохин? Упоминал как-нибудь в письмах?

— На Центральном… То есть теперь на Первом Белорусском фронте, — ответил Виктор, потупив глаза, и ненавистно зыркнул на мать из-под насупленных бровей, полоснул ее по сердцу.

Ох как ударил ее этот сыновний взгляд! За что же, Витя? Да за все, что я сделала для тебя, ты обязан мне поклониться в ножки! Где бы ты был сейчас? Живой или неживой? И проговорила вполголоса:

— Сказал бы спасибо… Дяде Косте вот скажи большое спасибо. — И осеклась, давясь слезами.

ГЛАВА ПЯТАЯ

Ранило Виктора случайно уже перед самым концом войны. Осколок мины отбил каблук и засел в пятке. Пришлось лечь старшему лейтенанту Курносову в госпиталь в Берлине.

Приехала тетя Варя, навещала племянника каждый день, приносила домашнюю еду, не верила, что в госпиталях хорошо кормят. Сорокалетняя генеральша выглядела моложе своих лет, была смешливой и простоватой и этим очень нравилась людям.

Окна палаты легкораненых выходили в сад, тетя Варя окликала оттуда:

— Витюша, выйди! Я здесь.

И пока он, опираясь на костыль, плелся через коридор, то обязательно слышал что-нибудь доброе о тетке. Даже придирчивые медсестры и те шутили:

— Тетя пришла, харчишек принесла? Везет тебе, Курносов, живешь как возле мамочки.

Сосед по палате, летчик, молодой парень, поинтересовался:

— Где твоя тетка работает? Почему она в Берлине?

— Зачем ей работать? — ответил Виктор с хитрой ухмылкой, заранее предвкушая удивление соседа. — Муж у ней генерал Травкин.

— Ну-у? — удивился летчик. — Такая свойская, простая. Никогда бы не подумал, что генеральша!

Про генерала Травкина, что Курносов доводится ему племянником, все в госпитале знали.

Осанка тетки и черты румянощекого скуластого лица напоминали Виктору мать. Похожи были глаза, светленькие, узенькие, утопленные в подушечках век, такие же, как у Виктора, похожи носы, короткие, вздернутые. Но на этом сходство сестер кончалось. Характером, смешливостью и добрым взглядом тетя Варя походила на старшую сестру Степаниду, проживающую безвыездно в родной деревне на речке Яхроме в собственном домишке с огородом и яблоневым садом.

— Эх, генеральша, важничать ты не умеешь, — подтрунивал Виктор, но самому нравилось видеть тетку такой как есть, простой и доброй. — Вот бы мать мою на твое место, она показала бы! Держала бы нос кверху.

Тетя Варя оглянулась, не наблюдают ли за ней, согнула правую руку в локте, будто несет кофейник, а левую томно приподняла, оттопырила мизинчик и прошлась павой.

— Точно! — хохотал Виктор. — Ну вылитая мамуля моя в свои лучшие дни!

Перестав дурачиться, тетка села возле племянника на садовую скамейку и, грустно глядя на него, спросила:

— А были у твоей мамули лучшие-то дни?

Виктор замолчал, услышав в голосе тетки упрек. Конечно, мать все рассказала ей, когда тетя Варя была проездом в Москве, а в Берлине ей все рассказал дядя Костя. Каждый из них оценивал щекотливое семейное событие со своей стороны, противоположной другой стороне своими принципами. Но ведь Виктор смыл кровью свой тот негласный позор! На войне не спрашивается, как в кого попало, спереди или сзади, и кровь есть кровь с неоспоримым правом смывать грехи, и все равно, откуда она вытекает, из сердца или из пятки. Тетя Варя ни о чем не расспрашивала Виктора, но по ее умалчиванию он догадался, что милая, добрая тетка не одобряет ни его самого, ни свою сестру за тот рискованный шаг, какой предприняли они, Виктор и мамуля.

— Витя, мы письмо получили от твоих. Просят, чтобы ты, когда будешь ехать в Москву, телеграмму им дал. Они хотят встретить тебя. Доставь им эту радость.

Ах, не то она хотела сказать, не то хотел он услышать! Он просит тетю Варю уговорить мужа оставить его у себя на службе, не увольнять в гражданку. Значит, Травкин не согласился.

— Попроси его еще раз. А, тетя Варя? Он для тебя сделает, — повторял Виктор, провожая тетку до госпитальных ворот, скача на одном костыле, взмахивая свободной рукой, будто молил о помощи.

— Устал ты, Витюша, — пожалела она его, скачущего. — Отдохни. Давай посидим, — и показала на скамейку в тени за пышным, доцветающим кустом сирени. А когда сели, сказала, будто за этим и позвала сюда, в укромный уголок: — Я уже просила… — Тетка помолчала и нехотя произнесла: — Это он все из-за того… Как ему пришлось взять тебя… Сказал мне, что это самое черное пятно на его совести и в его жизни. Я не могу его больше просить, Витя. Извини. Мне его жалко. Он не только тебе не простил. Он себе не простил. Наверное, ему легче будет, когда ты демобилизуешься, уедешь… — Тетя Варя улыбнулась грустно и трогательно, вспомнив что-то далекое и приятное: — Помнишь, я рассказывала тебе, как мы с ним познакомились? Крикливый ты был. Сижу я на лавочке на бульваре, баюкаю тебя, а ты орешь, соску выплевываешь, а тут идет молодой красноармеец и говорит: «Эх, барышня, что же вы ребенка не так трясете. Давайте мне, покажу как надо». Это он познакомиться со мной захотел, а я не знала, и поверила, и отдала тебя. Он присел рядом и нянчит. Вот идет старушка, увидела нас и говорит: «Какие же вы оба молоденькие, славные, и дитеночек ваш славненький. Первенький?»— спрашивает она, а я молчу, онемела от стыда, сижу красная как свекла. А Костя, я еще и не знала, что его Костей зовут, отвечает ей: «Первенький, бабуся, первенький он у нас!»

Тетя Варя замолчала, глаза ее повлажнели, она достала из сумочки платочек. Виктор сидел понуро и ни о чем не спрашивал. Он и сам знал, мать ему рассказывала. Сын у Травкиных родился в Средней Азии, где они тогда жили, заболел малярией и умер, и больше у тети Вари детей не было.

— Ты понял меня, Витя? — печально и значительно спросила она.

Конечно же он ее понял! Не о таком сыне, как Виктор, мечтали она и муж. И не таким, как племянник, вырос бы их сын, которого Виктор не сумел им заменить. Пороху его душе не хватило. А вот у матери хватило! Мать сделала все, как придумала сама! Он ощутил вдруг не изведанное доныне чувство: ненависть к себе самому. Он ненавидел себя самого так, что готов был размозжить голову о стенку. Почему он не сумел отстоять у матери право решать самому свою собственную судьбу? Почему все решила она? Как все было бы дальше, если бы не приехал тогда так вовремя дядя Костя?

О том приезде генерала Виктору не хотелось вспоминать. Он всегда считал, что некрасивый его поступок давно забыт дядей, как и им самим. Они между собой никогда не говорили о их встрече в Москве в сорок третьем. «Стоит ли старое ворошить?» — думал Виктор. Но оказывается, все обстояло иначе. Не простил Травкин себе своего великодушия, не позабыл Витькиного позора. Да и как было забыть, если племянничек всегда торчал перед глазами?

— Почему он держал меня при себе? — спросил Виктор, надеясь услышать утешительное объяснение. — Мог отослать в какой-нибудь полк. И выглядело бы нормально, дескать, не хочет командир дивизии разговоров, что пригрел родственника в своем штабе.

По взгляду тетки Виктору стало ясно, что не следовало задавать этого вопроса.

— Травкин боялся отпустить тебя в часть, чтобы ты там коленца какого не выкинул.

— Не доверял?

— Не в том дело, Витя, как он мог быть спокоен?

И Виктор понял. Все это время, с того проклятого для Травкина дня, ему, генералу, пришлось жить в страхе, чтобы племянник спьяну сам кому-нибудь не разболтал. От этой мысли его обдало холодом, потом жаром, он густо покраснел, отвернулся и сказал:

— Ладно. Отобью домой телеграмму. Я же знаю, мамуле моей страсть как охота помахать на перроне букетом.

— Жестоко говоришь о матери, Витя.

— Это я-то жестокий? Я слюнтяй и лапша. Это она обошлась со мной жестоко. — И не совладал с собой — то ли вздохнул тяжело, то ли всхлипнул и, стыдясь своей слабости, весело сказал: — Ну и закатим мы с мамулей пир. На всю квартиру! Проснулся вчера рано утром, не было шести. Окно распахнуто, голуби откуда-то взялись, цокают по подоконнику, курлычут, и слышу — что-то знакомое, похожее на дождь, шуршит во дворе, а из окна так запахло Москвой, нашим двором, аж сердце защемило. Выглянул, а это солдат поливает из шланга кусты. Ух как мне домой захотелось!


Накануне отъезда Виктора тетя Варя собрала застолье, справила проводы. Не кто-нибудь уезжал от Травкиных, а родной племянник. А он в одиночестве, пока не было гостей, ходил с рюмкой вокруг накрытого стола и снимал пробу, заливал обиду. Знал, что нет у него права обижаться, но сердце не смирилось.

Полтора года и в мирной жизни не короткий срок, а на войне в пять раз длиннее. Покатились они вместе, генерал Травкин и его адъютант, по всяким дорогам — и по тем, какие значатся на картах жирной чертой, и по тем, что тонюсенькой линией. Белоруссию проехали всю и насквозь всю Польшу. Перемахнули Одер на «виллисе» по понтонному мосту. Воевали не хуже людей, хотя и не в первом эшелоне. Но война на войне везде война, пуля достанет и в последнем. Предоставлялась и генеральскому адъютанту возможность попасть в посмертные герои.

«Жалеешь, что не попал?» — спросил сам себя Виктор, отходя от очередного графина, и не удивился честному своему вопросу.

Собрались гости, помощники и заместители Травкина, выпили порядком за отъезжающего, а еще раньше в честь Победы, потом снова за старшего лейтенанта Курносова, уходящего в запас, за дальнейшую его успешную гражданскую жизнь.

— Скажи откровенно, дядя Костя, скажи на прощание, плохим был я у тебя порученцем? — спросил Виктор, презрев приличие и не опасное больше постороннее мнение. Вот так вот просто встал и спросил.

Мечтал задать этот вопрос с гордым достоинством, а получилось пьяно и слезливо, и было мучительно стыдно оттого, что приходится выпрашивать себе похвалу. Он стоял и трезвел, ждал, не садился, угадывая, как неуспевающий школьник, какую отметку поставит учитель в классном журнале.

— Витя, милый, о чем ты? — вмешалась моментально тетя Варя, похожая сейчас сильнее обычного на мать. — Дядя Костя хвалил тебя в каждом письме ко мне. Помнишь ведь, — обратилась она к мужу, — ты писал, что отпустил Виктора временно по его просьбе в роту и Витя там показал себя с хорошей стороны?

— Ха, тетя Варечка! — обрадованно воскликнул Виктор, чувствуя, каким он стал легким и ярким. Тетка вспомнила именно тот случай, о котором Виктор мог говорить без конца. Но было что рассказать! — Мы их, гадов, накрыли тепленькими. Пшенная каша в чугуне не успела остыть. Застрял наш грузовик. Полесье как джунгли! Стоим и думаем, в какую сторону идти? И вдруг ветерочек на нас подул и запахло дымочком. Чувствуем, собираются бандюги завтракать, заправляют салом кулеш. Они за ложки, а мы им: «Руки вверх!»


Про горячую кашу в бандитской землянке рассказывал Виктору лейтенант Ионин, командир взвода, где в декабре сорок четвертого порученец генерала Травкина был несколько дней в командировке. Ионин взял его на вылазку, но в бой не пустил, зная, во-первых, чей племянник лейтенант Курносов, а во-вторых, опасался, что штабной офицер, не имеющий боевого опыта, может испортить план действий. Бандитское логово было выслежено, каждый шаг заранее рассчитан. Виктор вместе с шофером дожидался в кабине грузовика. «Не доверили — не надо, — думал тогда Виктор. — Но что будет, если операция не удалась, если вспугнутая, озверевшая шайка вывалится сию минуту из леса на недвижимый, заглохший «студебекер»?»

Колючей мыслью этой, нервно хохотнув, Виктор поделился, будто в шутку, с шофером, юным ефрейтором, молчащим от застенчивости. Ефрейтор ответил:

— Не бойтесь. От нашего лейтенанта не уйдут. Я вот думаю про другое. Пошли наши своими ногами, а кого-то из ребят принесут на руках?

Принесли двоих, младшего сержанта и рядового, того, что перед уходом постоял вместе с шофером и покурил. Поэтому и запомнилось Виктору белокожее лицо с густым румянцем, белесыми ресницами, забавным носом — топориком и пухлыми, растянутыми в улыбке губами. Совсем еще был пацан, лет восемнадцати, а младшему сержанту исполнилось двадцать.

Оба убитые лежали на снегу на носилках, смастеренных из досок, выломанных в бандеровской землянке. Виктор, вглядываясь в очень красивые лица, успокоенные глубоким сном, тихонько проговорил:

— Может быть, они еще живы?

Шофер, морщась от подступивших слез, помотал головой и полез в кабину, долго там стучал железками и сиденьем, вытащил плащ-палатку и накрыл ею обоих покойников.

Бандеровцы, четырнадцать человек со связанными назад руками, переминались тут же, топтали свежий снег, запорошивший след колес машины. Были они обыкновенные на вид деревенские мужики в валенках и кожухах, патлатые и небритые. Один хлопец еще, видать, и не начинал бриться. Он стоял позади всех, и у него не переставая дрожали губы. Все они не разговаривали между собой, не переглядывались, а молча и равнодушно глазели на солдат, выпихивающих «студебекер» из снежной каши.

Виктор, отчасти по обязанности, но больше от нетерпеливого стремления показать, что он здесь недаром, опросил арестованных, записал фамилию каждого, имя, отчество и год рождения. Отвечали они хмуро и не сразу и, может быть, называли чужие имена и фамилии. Пятеро оказались его ровесниками. Он усмехнулся, спросил:

— Ну, разбойнички, а кто вы в основном? Полицаи? Немцам служили?

— Не тебе же, легавый, — буркнул набычившийся мужик, похожий на неандертальца.

А стоявший посередине арестованных парняга лет тридцати с русой бородкой, синеглазый, узконосый, какими рисуют святых на иконах, пошевелил плечами под коротеньким и тесным ему черным кожушком, переступил высокими, стройными, в немецких штанах и советских начсоставских сапогах ногами и, нагло глядя, сказал:

— В основном, товарищ лейтенант, мы есть дезертиры. А полицаи — это мы после.

Говорил он с западно-украинским акцентом и с откровенной насмешкой.

Виктор закрыл блокнот, спрятал его в планшет, застегнул кнопку, и только тогда опроверг:

— Я тебе не товарищ, бандеровская сволочь!

В тот же день лейтенант Курносов занимался расследованием злодейского убийства, происшедшего минувшей ночью. Труп неизвестного, голого по пояс, с выколотыми глазами и вырезанной звездой на груди, увидели жители Осиновки утром. Лежал он на льду у колодца. Люди Ионина пригнали в Осиновку бандитов около полудня — деревня была недалеко от той чащобы, где их взяли. Курносов не сомневался, что убили именно они и бросили на виду для устрашения деревни, чтобы никто не признавался ни в чем, не проговорился бы энкаведешникам.

Старый дед с седыми редкими прядками до самых бровей, тоже седых и лохматых, держа в руках шапку, и молодая девушка с испуганными, заплаканными глазами скорбно стояли над убитым. На все вопросы Виктора они только пожимали плечами. Девушку позвал строгий женский голос, она послушно удалилась, и тогда дед как бы между прочим негромко проговорил:

— Треба вам, товарищу командир, допросить ту бабу, чья хата першая от колхозной клуни.

— Она что-нибудь знает? — живо спросил Виктор, но дед не ответил, нахлобучил свой облезлый треух и пошел прочь.

Виктор обескураженно смотрел ему в сутулую спину, в заплатанный кожух. «Ну и народ! — подумал он. — Кого же им теперь бояться?»

Дед вошел на свое подворье, стал за плетнем и повертел головой, поглядел на стороны и еле заметно кивнул Виктору. Потом погодя еще раз кивнул. Сомневаться не приходилось, дед подзывал его к себе. Виктор неспешно, словно очень задумался и смотрит себе только под ноги, пошел к старику. Разговаривали они, присев за хатой на сломанную телегу без колес.

— Скажу, шо слыхал от снохи своей, а она знает от других баб. Они все знают, только молчат, бо сильно боятся. Кому же охота убитым быть. Вот слухайте. — И дед рассказал о том, как тетка Кристина, хозяйка хаты, ближней от заброшенного колхозного сарая, разобранного наполовину на доски, вышла ночью глянуть на своего кабанчика, целый ли он в своем закуте. И вдруг раздается из сарая страшный стон и громкая ругань, и видится между досок свет…

— Сколько она слыхала голосов? — нетерпеливо спросил Виктор.

— Один стонал, аж кричал, а трое на него ругались. Кристина сама живет, никого у ней нет, вот и побоялась она сидеть в своей хате, попросилась ночью к соседке, а то вдруг придут к ней…

— Ого! Бандиты запросто шастают у вас по хатам? Ну и народ вы, оказывается.

Старик поперхнулся, закаменел и твердо ответил:

— Не пытайте бильш у меня ничого. — И показал на плетень за навесом с дровами: — Ось тут перелазьте.

Возвратившись к колодцу, Виктор начал опрашивать женщин. Тетка Кристина от всего отказалась, ладила свое: не смотрела она ночью кабанчика, ни о чем не знает, ничего про убитого не слыхала.

— Но вас видели, как вы выходили из дому ночью, — хотел уличить ее Виктор.

— Да кто же это ночью из своей хаты пойдет? На что мне ночью та клуня?

Виктор записал в протоколе приметы убитого: «Возраст — лет двадцать семь, рост метр восемьдесят, плечи широкие, ключицы и ребра сильно выступают — крайне истощен. Волосы — темно-каштановые, вьющиеся. Рубахи нет, одет в синие поношенные брюки из домотканой холстины. Смерть наступила от множества ран: выколоты глаза, большая рана в области сердца, вырезана на груди пятиконечная звезда, а со спины двумя полосами от плеч до пояса содрана кожа».

Смотреть было жутко. Пронизывало насквозь острой горячей болью, пекло на груди кожу, будто у самого Виктора вырезают звезду. Он пошатнулся и сказал, что пойдет в хату, потому что на морозе пальцы не держат карандаш.

Личность замученного все же установили. Дивчина из соседней деревни опознала в нем старшину из батальона железнодорожных войск. Приезжал старшина к ним в деревню осенью с разнарядкой на двадцать подвод. Девушка эта ездила вместо своего больного отца. Батальон восстанавливал на Припяти взорванный немцами железнодорожный мост. Подводы недели полторы возили грунт для путевой насыпи. Потом их отпустили домой.

Старшина второй роты Афанасий Соболев, серьезный, чубатый и вообще красивый, радел о возчиках все это время, наведывался вечерами в их артель, спрашивал, хватает ли продовольствия, читал последние сводки из газет, объяснял, как важно теперь закончить мост досрочно, когда советские войска уже вступили в Польшу и вышли к реке Висле. А когда возчики отработали свое и собирались ехать обратно, старшина сам сходил в штаб и принес всем справки с печатями и подписью командира, раздал и попрощался со всеми за руку, и все благодарили его за внимание и заботу и приглашали в гости. Очень полюбили возчики старшину. Обещал он приехать в Полесье после войны, поглядеть, какая здесь начнется колхозная жизнь. Рассказывал Соболев про свой колхоз, передовой во всей Московской области. Там работал Афанасий агрономом, там живет его мать, а жены нет, не успел жениться. Призван на службу в желдорвойска в тридцать восьмом году, в партию вступил в сорок первом.

Свидетельница то ли не пришла в себя от вида истерзанного тела Соболева, то ли ее забирал новый страх, зыркала по сторонам ошалелыми, выцветшими вдруг круглыми глазами и шлепала невпопад побелевшими губами. Виктор, переспрашивая и повторяя за ней, записывал ее показания крупным почерком, чтобы каждое слово этого важного протокола можно было потом отчетливо прочитать. Выводил он буквы, а в голову неотвязно лезла ужасная отвратительная картина, будто видел все собственными глазами. Вот в темном сарае набыченный мужик, похожий на первобытного, перевернул истекающего кровью, едва живого Соболева и занес над исполосованной спиной остро наточенный тонкий нож… А другой бандит, может быть русобороденький ферт, оскалясь злорадно и брезгливо, светит фонарем, пригнулся, оперся левой рукой о колено, обтянутое серо-зеленым немецким сукном, а правую задрал повыше и держит в ней керосиновый фонарь. Невозможно же представить, чтобы подобное злодейство происходило при свете дня.

— Ты что дрожишь? — спросил Виктор девчонку, чувствуя, как самого изнутри колотит подпирающий к горлу гнев. — Ты боишься бандеровцев, убивших старшину?

— Не-э, — выдохнула девчонка, не попадая зуб на зуб. — Кого же теперь бояться? — А сама в страхе зыркнула на оконце, на охраняемый часовыми сарай.

— Значит, это дело рук все-таки ваших шабров? — мотнул Виктор головой в сторону окна, подразумевая арестованных, запертых сейчас в той самой клуне, откуда прошлой ночью доносилась пьяная ругань и стон.

— Ничего она не знает! Она же три дня всего как пришла сюда меня наведать. Что она, молодая, глупая, может про нашу Осиновку знать? — крикнула, побелев, укутанная платком по брови старая женщина, метнулась к столу, оторвала от него девчонку и потащила за плечи к себе.

— Не знаем! Не видели! — загалдели все бабы, набившиеся в хату, обступили Виктора орущим кольцом, а дивчина как сквозь землю провалилась. Сейчас только стояла здесь вот, перед глазами, и моментально сгинула — и остался недописанным протокол.

— Где свидетельница?! — допытывался Виктор, срываясь на крик. — Девушка где, я вас спрашиваю! Куда вы ее, чертовы бандитки, спрятали?

А они прикидывались непонятливыми, пялили на него испуганно-недоумевающие зенки из-под низко насунутых, толсто намотанных платков, пожимали плечами и мычали:

— Чо-го-о? Чо-му-у?

Тело старшины, завернутое в ветхую дерюгу, положили в кузов на солому рядом с теми двумя, младшим сержантом и рядовым.

— Вот служили они в разных частях далеко от передовой линии фронта, не ходили в наступление за населенные пункты… — начал было речь Ионин, запнулся и направился к сараю, крикнул: — На-а-ряд! Выводи бандюг ко второй машине!

Виктора сорвало с места, он кинулся следом, закричал:

— Погоди, Ионин! — Обогнал того, а едва часовые отволокли нескладное тяжелое сооружение, заменяющее дверь, сколоченное солдатами два часа назад, Виктор, торопясь, чтобы Ионин ему не помешал, первым влетел в сарай и, дергая кобуру, не умея второпях расстегнуть ее, заорал бешено что было силы: — Кто из вас, сволочь власовская, зарезал старшину?! Признавайтесь! Скажете кто, застрелю одного этого гада, который зарезал… — и прицелился трофейным парабеллумом в «неандертальца». — А не признаетесь, перестреляю всех подряд!

Арестованные застыли. Кое-кто успел приподняться, а кто-то еще сидел на земле, занесенной снегом, нападавшим сквозь дырявую крышу. Виктор с наслаждением водил дулом от одной окаменевшей рожи к другой, мстительно упивался их страхом, сделавшим всех похожими, как братьев-близнецов. «Неандерталец» погружался в землю от собственной каменной тяжести.

— Брось психовать, Курносов. Ехать надо, — сказал Ионин спокойно, без укора и опустил руку Виктора, сжимающую парабеллум, похлопал по плечу, повторил: — Пора нам двигаться.

Виктору было стыдно уходить из сарая вот так ни с чем, он упрямо твердил:

— Пусть, гады, сознаются. Должен я написать, кто замучил Соболева? Э, ладно, я все равно такое их признание занесу в протокол. — И пошел к двери.

— То будет неправда, пан лейтенант! — воскликнул русобородый, стоявший под проломом в крыше, и ясно были видны на его иконном посеревшем лике смятение и беспокойство. Узкий нос выделялся белой полосой, а под светлыми глазами, пылающими испугом и ненавистью, проступали зеленовато-синие дуги. — Мы не знаем, кто кого здесь зарезал. Мы ни разу не приходили в эту деревню. Вы нас захватили рано утром в лесу и ничего другого писать не имеете права.

— И никто из местных жителей вас не знает? — спросил Ионин.

— Никто! — твердо ответил русобородый.

Сподвижнички его ожили, закопошились и громко поддакнули:

— Так, так!

— Васыль! — дико закричала молодая женщина, когда из сарая вывели русобородого. Он растерялся на короткий миг, сделал вид, что крик относится не к нему, и пошел к машине.

— Васыль, Васыльку! — отчаянно голосила молодайка, и он дернул связанными руками и хмуро кивнул, попрощался все же.

— О бандюга, он же в моем списке Стефан Ковтун, — сказал Виктор.

— Значит, стреляный, — определил Ионин.

Но они еще не догадывались тогда, что это тот самый Василь Дыба, чья банда долго зверствовала на Волыни, заливая кровью деревню за деревней, была наконец летом сорок четвертого захвачена на одном укромном хуторе, но главарю с ближайшими сподручными удалось скрыться…

Молчаливая и настороженная толпа женщин всколыхнулась при первом вскрике «Васыль!», выражая больше изумление, чем сочувствие. А та, что кричала, вырвалась из рук заплаканной и сконфуженной подруги или младшей сестры и побежала к грузовику, переваливаясь по-утиному, загребая спадающими валенками снег.

Бабы запричитали, поминая матерь божью, кто-то пригрозил, а одна тетка сперва плакала, держась за щеки и качаясь из стороны в сторону, а потом с ожесточением сплюнула, перекрестилась размашисто и выкрикнула:

— Сучка! Холера на твоего Васыля! Хай он сдохнет!

Цветастый кашемировый платок с кистями сбился на плечи бегущей, потом соскользнул, упал, и никто не поднял нарядной этой шали со снега. Полы городской, ворованной наверное, беличьей шубки разметались, и выпятился большой, обтянутый шелковой зеленой юбкой живот…

Две пожилые женщины тоже бросились к машине с арестованными, выкликая жалостно имена своих головорезов — сыновей:

— Петрусь, сучий ты сын, не послухал ты маты!

А к Виктору приблизилась маленькая старушка, сухонькая, несчастная и дрожащая, как засохший коричневый лист, одетая в плохонький тулупчик, обутая в лапти, и, горько плача, опустилась на колени.

— Встань, бабушка. Этим ты теперь не поможешь, — строго сказал Виктор, но она не подымалась и, тоненько скуля, просила, чтобы пан начальник разрешил бы передать хлеба и бульбы ее внуку, единственному и глупому, сироте несчастному и ни в чем не виноватому Михасику Осиновскому, сбежавшему по детскому неразумению в лес.

— Золотенький пан начальник… Добрый пан начальник! — лепетала униженно бабка, пытаясь поймать и поцеловать руку Виктора.

Слезы ее растекались ручейками по морщинистым щекам, и Виктору отчетливо вспомнились слезы его матери, оставляющие мокрые полоски на блестящих сапогах…

— Перестань плакать, бабушка. Передавай! — разрешил он и виновато спросил у Ионина, можно ли было разрешать.

— А черт с ними, пусть лопают! — ответил Ионин и пошутил, оправдывая свое мягкосердие: — Мы же продовольственный аттестат на них не выписали, а позавтракать им помешали.

Бабы кинулись по хатам, и закружился по Осиповке вкусный печной дух. Михась, самый младший из арестованных (двадцать восьмого года рождения), плакал в голос, перегнувшись через задний борт, принимая из дрожащих рук глиняную щербатую миску вареной картошки и ломоть клеклого, пополам с той же картошкой хлеба.

— Ты же не злодий, Михасик? Ты же не убивал? — пытала старуха ласково, как малого ребенка, подсказывая желанный ответ, и смотрела в глаза внука с такой истовой надеждой, что душу Виктора сжало.

Он быстро пошел прочь, ненавидя всю эту бандитскую Осиновку, и распатланную, брюхатую от бандеровца девку, и дразнящий запах горячей картошки. Обида и злость мешали смотреть на весь белый свет и особенно на нескладного, худого и сутулого, носатого и веснушчатого Михасика, который сейчас, утирая морду пятерней, давится клеклым хлебом и слезами и, пожалуй, в последний раз горячей привычной бульбой.

Виктор невероятно жалел плачущего, распустившего сопли дурня, так жалел, что отпустил бы его на волю, оставил бы его здесь, в этой чертовой Осиновке, у разнесчастной бабки. Даже влезла на миг в голову сумасшедшая мысль: «Надо поговорить с Иониным». Но пока брел короткой и безлюдной улицей (вся деревня одиннадцать дворов), успел сообразить, что заикаться об этом позорно. Михась Осиновский, как и остальные, захвачен в перестрелке с оружием в руках. Может быть, именно он, сопливый недоросль, застрелил младшего сержанта Юрченко или рядового Володина или пособничал в злодейском убийстве старшины Соболева.

По телефонной связи старший лейтенант Курносов доложил об исходе операции генералу Травкину. Тот связался с другим генералом, начальником железнодорожных войск, и в какие-нибудь полчаса стало известно, чей батальон восстанавливал на реке Припять мост, на который возила грунт девушка, опознавшая в убитом знакомого старшину. И уже на следующий день прибыл на грузовике командир роты, где он служил. Ротный сразу его узнал.

— Пропал он около месяца назад. Ледорезы моя рота ставила у мостового перехода через Припять. Вообще-то я запретил личному составу отлучаться со строительной площадки и из расположения роты в одиночку. Места, понимаете, бандеровские, — рассказывал капитан, кусая затухшую папиросу.

Ему, молодому мужчине, стыдно было плакать при всех, когда увидел он истерзанное тело. Заплакал капитан после, тайком, оставшись один, и никто, кроме Виктора, слез его не заметил.

— Чего же они, гады, от него хотели? — спрашивал капитан. — Обмундирование, понятно, нужно им было для провокаций. Но за что же мучили и еды не давали? Смотрите, совсем скелет, а парень он был плотный, здоровый. Где же держали его целый месяц?

— В своей норе на болоте в лесу прятали. А хотели от старшины, чтобы вступил в их банду.

На первом же допросе Михась Осиновский, исполняя наставление рыдающей своей бабки, чтобы не расстреляли, покаялся и рассказал обо всем, что знал и о чем слыхал в банде.

— Мы сегодня своих хороним, убитых во вчерашней операции. Вашего положим вместе с ними, — сказал Виктор, желая хотя бы участием своим облегчить горе капитана.

— Я его заберу в батальон. Похороним Соболева с почестями.

— Так ведь и мы с почестями.

И оба, взглянув друг на друга, горько улыбнулись. Нашли чем задаваться — прощальными залпами над холмиками могил.


Все это болью и радостью пронеслось в памяти Виктора, когда тетя Варя напомнила о тех днях в декабре сорок четвертого. Болью потерь, пережитых Виктором в глуши полесских болот, радостью от горячего и справедливого негодования, клокотавшего тогда в его, лейтенанта Курносова, сердце.

Генерал Травкин долил свой бокал, обошел вокруг стола, чокнулся с племянником, обнял и поцеловал. Вот и вся награда. А Ионину отвалили орден Красной Звезды и досрочно звание капитана за поимку бандита Василя Дыбы, действовавшего по заданию немцев.

— Не обижайся на меня, дядя Костя, ладно? — произнес Виктор первые попавшиеся слова и улыбнулся, стыдясь своих слез. «Ну пусть думают, что плачу спьяну», — спрятал он обиду за этой мыслью.

Ту невысказанную обиду на дядю Костю и судьбу изливал Виктор седому инженер-майору с авиационными петлицами, соседу по купе. Майор сначала всматривался сосредоточенно и чуточку враждебно, никак не мог уразуметь, о чем говорит Виктор. А поняв, сказал с веселым смехом:

— Мальчишка ты еще, старший лейтенант. Не навоевался? Сообрази только, ведь едешь домой живой и здоровый. Мало тебе этой награды? А родителям твоим, матери?

ГЛАВА ШЕСТАЯ

— Мама, я здесь, я выхожу! — крикнул Виктор, увидев мать.

Поезд прибыл в Москву в час дня. Перрон Белорусского вокзала был полон встречающими. Протянутые к окнам вагонов нетерпеливые женские руки с букетами цветов, казалось, остановили поезд. Мать протискивалась сквозь толпу, подняв большой букет красных и белых гвоздик, гордо помахивая ими. Помолодевшее ее полное и свежее лицо сияло счастьем и родительским беспокойством.

— Осторожно, Витя, — заботливо предупредила она. — Не прыгай на раненую ногу. Подожди, я помогу тебе!

Но немолодой густобровый старшина, стоявший у подножки, взял у Виктора чемодан и трость, подставил плечо и велел басом:

— Наваливайся, старший лейтенант. Сигай! Принимай, мама, своего героя. Трохи подбитый воротился победитель.

— Виктор и значит по-французски победитель! — громко объявила мать, ткнула в грудь Виктора гвоздики и крепко прижала его к себе вместе с букетом и, заливаясь счастливыми слезами, все еще не верила: — Неужели это ты, Витя?

— Я, мамуля, я… Ну не плачь, я дома. А где же папа? Или уехал с ансамблем?

— Как это он может сейчас уехать? Фронтовик обязан встретить фронтовика. Вы оба у меня наши славные герои. Вы вернулись домой с победой!

— Мамуля, не митингуй.

— Я и не митингую, а говорю то, что есть. Ах да, расскажи, как провожал тебя генерал Травкин. Наверное, не хотелось ему расставаться со своим адъютантом? — И, не дождавшись ответа, удивилась: — Это и все твои вещи? Один всего чемоданчик? А отцу удалось достать на сегодня легковую машину, чтобы тебя встретить. Отец сейчас ждет возле метро. Договорился вчера по телефону с шофером, где будет ждать его «эмку».

— Есть машина? Сразу и получим багаж, если он прибыл с этим поездом.

— Ты догадался отправить вещи багажом? Ах молодец.

— Боялся, не примут. Четыре коффера барахла. И тебе, и отцу, и себе — всем нам хватит.

— В этом ли счастье, сынок! Главное — ты сам вернулся, кончилась война. А что такое «коффер»?

— По-немецки такой чемодан, что тебе, мамуля, и не поднять.

Весь перрон был рекой из цветов, медленно и плавно катящей свои яркие гребни на привокзальную площадь, где поток букетов вливался в цветочное море. Флаги реяли радостно, как на Первое мая, а с трибуны могуче, торжественно разносилось:

— Сегодня трудящиеся Москвы собрались сюда, на Белорусский вокзал, чтобы встретить воинов-победителей, возвратившихся в свой родной город!

— Ура-а-а! — отозвалась праздничная толпа, заколыхав флагами и цветами.

Виктор не ожидал, что, вернувшись домой, попадет на этот всеобщий праздник, устроенный и в его честь!

— Погоди, мать, давай послушаем, — попросил он, опуская чемодан на асфальт. — Это ведь и меня встречают!

— Полно, Витя. Речей не слыхал? Папа ждет с машиной, — ответила мать, но, взглянув на Виктора, согласилась: — Конечно, давай постоим немного.

— Слово предоставляется старшине Рябову!

А Виктор подумал: какие бы слова произнес он сам, старший лейтенант Курносов? Значительная торжественная фраза повертелась на уме и пропала.

— Здравствуйте, дорогие земляки, — раздалось с трибуны. — Ну вот мы прибыли. Закончили войну. Теперь будем строить мирную жизнь.

— Правильно, старшина! — одобрил Виктор.

— А сколько вас не вернулось… — проговорила сквозь слезы печальная женщина в темном платке, стоявшая рядом с Курносовыми.

— Нас ждет папа! — напомнила мать, срываясь с места, боясь, наверное, что чужое горе может передаваться как зараза.

Прихрамывая, опираясь на палку, Виктор не слишком спешил. Ему нравилось, с каким ласковым вниманием поглядывали на него девушки, нравилось видеть вокруг добрые улыбки, обращенные к нему, и самому в ответ улыбаться незнакомым, но таким прекрасным и близким людям.

— Папа! — воскликнул он и побежал, заметив отца, и едва не споткнулся от вспыхнувшей вдруг боли в ноге. Прострельнуло до колена.

Отец прищурившись вглядывался в пеструю толпу и не различал в ней жену и сына. Он, наверное, забыл голос Виктора и смотрел в другую сторону. Но вот оглянулся, кинулся к сыну, обнял, всхлипнул. Однако слезы в отцовских глазах мгновенно высохли, когда мать сказала:

— Коля, надо сейчас же получить багаж, пока есть машина.

— Какой скоростью ты отправлял? — деловито спросил отец и указал шоферу, куда ехать, где получать и где ему, шоферу, ждать.

Знающий, распорядительный, быстрый, отец ничуть не постарел и, как до войны, был полноватым, круглолицым, и лысина его не стала шире, лишь под глазами появились мешки. А в глазах Виктор уловил нечто жестковатое, какое-то неодобрение. Конечно, отцу было бы приятнее, если бы старший лейтенант Курносов приехал сегодня из Берлина только в отпуск.

Обида вновь заворошилась в сердце. Мог он остаться кадровым офицером? Мог. Если бы захотел генерал Травкин.

И только уже сидя в бежевой «эмке», откинувшись на сиденье рядом с матерью, Виктор почувствовал сладостное, разливающееся по всему телу облегчение. Словно бы сняли с его плеч важную заботу и переложили на кого-то другого, а с него самого теперь нет спроса, он отдежурил и сдал дежурство.

Легкость и ощущение покоя и были радостью, он утопал в ее тепле, погружался в нее все глубже и глубже, и вот дошла она до горла и захлестнула счастливым удушьем, когда «эмка» повернула с Садового кольца на бульвар, а потом въехала под арку во двор.

Самое милое, уютное и безопасное пространство на всем земном шаре, окруженное кирпичными этажами и могучими тополями, блестело голубыми лужами на асфальте, после недавнего грозового дождя, и яркой зеленью тополиной листвы, заслоняющей частые ряды всевидящих окон. Пышные и пахучие заросли бурьяна оберегались скособоченными, почерневшими заборчиками. Мусорные ящики прятались под низким навесом из ржавого листового железа. Машина плавно прокатила мимо сохнувших на веревках подштанников и рубах, мимо скамеечек, на которых хоть утром, хоть вечером обязательно кто-нибудь с кем-нибудь сидел, наблюдая и обсуждая быстротекущую жизнь, и остановилась у третьего подъезда.

Виктор вылез вслед за отцом и прислонился спиной к теплому стволу тополя, незыблемому, как земная ось. Кружилась немножко голова, а губы втягивали, пили пахнущий домом и Москвой воздух. Берлин, Потсдам — все виделось отсюда, со двора, неправдашним, ненастоящим.

— Витя, обопрись на папу, не забывай, ты недавно был ранен, — приказала мать, бросив взгляд на глазастые окна.

— Курносовы сына встретили! — раздался в окне первого этажа женский голос. — Сынок из Германии приехал, Калерия Ивановна?

— Из Берлина, — с кроткой важностью ответила она. — Витя наш имеет звание старшего лейтенанта. Он служил адъютантом у генерала Травкина. Генерал Травкин наш родственник, муж моей родной сестры Вари.

— Хватит распространяться, наседочка, — строго прервал отец. — Берись за ремни, поможешь мне нести. А Витя с товарищем шофером возьмут вот этот. Ну, взяли, курочка.

Наседочкой, курочкой отец с шутливой нежностью называл мать, а на люди с ней не показывался. Но у них дома, у Курносовых, гости бывали часто. Почему-то именно сейчас вспомнилась Виктору детская его обида за мать, когда она с ним, маленьким, отсиживалась у Авроры Алексеевны, пока у них дома шумела веселая компания. Гости ели пироги, испеченные матерью, хвалили вежливо, но не спрашивали, где она сама и почему нет ее за столом вместе с хозяином. Отец, веселый и радушный, аккомпанировал некрасивой рыжеволосой, сильно накрашенной певице, с которой ездил вместе на гастроли. Он сам выходил на кухню за чайником, а после гостей был очень ласков с Виктором и женой. Она безропотно прибирала со стола и мыла посуду…

Виктор волок на третий этаж здоровенный, из натуральной кожи коффер и, приближаясь с каждой ступенькой к довоенной домашней жизни, возвращался в ту пору, когда слушался и боялся отца. И сейчас страх перед неизбежным разговором с ним закрался в сердце. Но должен отец теперь сообразить, что вести разговор в пустой след не о чем? Сын явился домой со щитом, а не на щите. Травкин и то ни разу не напомнил и не попрекнул, а уж он имел на это право.

Торопливый стук каблучков скатывался по лестнице. Бежит, пританцовывая, легкая, быстренькая. «Кто же это? — подумал Виктор. — Надо подождать. Интересно».

— Перекур, — сказал он шоферу и поставил чемодан, облокотился о перила, уставился вверх, в лестничный пролет.

Ага, показались танкетки — босоножки на деревянной подошве — и длинные, хорошенькие ножки, серенький подол, а вот и все серенькое с черным пояском и белым воротничком платьице. Плечи вздернутые по моде, а над ними пышные волны светлых, пепельно-золотистых волос. Глаза стрекозиные, большие.

— Ниночка? Ты? Неужели ты? О-о-х ты!

— Здравствуй, Витя. С приездом. Иду сейчас от Митрохиных по коридору, а твои входят с вещами. Николай Демьянович говорит: «Пошла бы нашему Виктору помогла. Он раненый приехал из Берлина, еле ползет по лестнице». Я и побежала. Давай-ка.

— Спасибо, Ниночка, не надо, а то надорвешься, испортишь свою красоту. Какая же ты красивая стала! Женюсь на тебе, в кино брошу ходить. Буду сидеть дома и на жену любоваться.

— Спроси сначала, пойду ли?

— Пойдешь!

— Да некогда мне. Я и работаю и учусь сразу на курсах стенографии и курсах английского языка. Ты-то мне зачем?

— Потом узнаешь. Объясню. Так сговорились?

— Отстань. Воображаешь из себя много. Храбрый воин.

— Э, девушка, не бросайся нашим братом, — сказал шофер, парень постарше Виктора года на два. — Это до войны вы, девчата, крутили носами да перебирали женихов, как картошку — какой поглаже да покрупней. А нынче иное дело. Крупных поубивали, виднее их издали. Знаешь, где пооставались хорошие женихи?

Нина опустила голову, молча побежала вниз. Задержалась на площадке, обернулась, спросила:

— Витя, а тебе твоя мама писала, что Андрей Митрохин погиб? Осенью сорок третьего на Днепре под Лоевом.

— Да, — ответил Виктор и помрачнел, вглядываясь пытливо в обращенные к нему серьезные Ниночкины глаза. Очень хотелось спросить ее, но задать этот вопрос было невозможно. Прогнал свой страх улыбкой и пригласил: — Приходи к нам сегодня вечером, Ниночка, будешь украшением бала.

— Сегодня я учусь.

— А завтра?

— И завтра, и послезавтра. Без выходных.

— Во даешь! Свихнешься так-то на почве образования.

Громко и сердито простучали в ответ танкетки. Виктор стоял и думал: «Почему она напомнила про Андрея? Знает о тех четырех днях в сорок третьем? Не могла же она видеть меня?»

Но настороженность и тревога не помешали новой радости. Он приехал вовремя. Здесь, в их дворе, в их доме в первом подъезде, живет самая прекрасная во всей Москве девушка, Ниночка Антипова. Она и до войны нравилась Витьке, но была просто хорошенькой девчонкой, а вот выросла и превратилась в красавицу. Да еще в какую! Фигурка, походка, поискать — не найдешь.

Протанцевали по асфальту двора, удаляясь, деревянные туфельки. Виктор не спешил трогаться с места, прислушивался и отчетливо различал дробный, манящий стук.

— Ничего девочка? — бросил Виктор шоферу вопрос, как сплюнул, дескать, не таких красоток видел-перевидел. Но не сумел скрыть волнения, и шофер ответил без насмешки:

— Подходящая, но с характером. Походишь ты, старший лейтенант, за ней. Ох и покрутишься вокруг нее!

— Все равно женюсь!

— Давай! — одобрил шофер.

«Разобьюсь в лепешку, а женюсь!» — повторил себе Виктор и с этим твердым и счастливым решением, широко улыбаясь, вошел в раскрытые настежь двери тридцать седьмой квартиры. Он затем и приехал домой из Берлина, чтобы жениться на Ниночке Антиповой. Это главное. Все остальное мелочи. Ничего не следует принимать всерьез.

— Ай, Витя, Витя! Мать хвалится — старший лейтенант. Какой же ты старший? Ничуточки не подрос, — вот так встретила его бабка Никитична, всплескивая руками.

Он и не обиделся, и смеялся со всеми, и целовал всех подряд. Сергей Саввич Митрохин качнул ему головой издали и скрылся за своей дверью, а Марья Степановна расплакалась и громко вспоминала, как Витька и Андрюшка еще без штанов гоняли в этом самом коридоре, как они выросли и вместе пошли в школу, отвели их матери в один день. А теперь Витька воротился живой, а Андрюшка лежит в сырой земле.

Шипели на кухне позабытые примусы, тарахтели крышками, выкипая, чайники, было не до них. И плакала и смеялась растревоженная квартира, и меньше было смеху, чем слез.

Подошел к раковине вымыть руки под краном рослый молодой мужчина в нижней бязевой рубахе, темно-синих диагоналевых галифе и шлепанцах на босу ногу. Катька, дочь Никитичны, худющая и томная, вошла следом с полотенцем на плече и, поводя подбритыми в ниточку бровями, представила:

— Познакомься, Витя, это Геннадий, мой муж. Гена, познакомься с Витей. Это сын Курносовых, приехал сейчас только из Берлина. А ты, Гена, кажется, Прагу освобождал?

Катькин муж подал мокрую ладонь, засмеялся, промокнул о рубаху, подал снова и крепко пожал руку Виктора — и тут же устремился из кухни, не привык еще, видно, к изучающим соседским глазам.

— Хороший муж у твоей Катерины. Разговорчивый, — похвалила искренне Марья Митрохина, а Никитична грустно покачала головой:

— Грех жаловаться. Уважительный, Катерина им довольная, а рожать не хочет. Говорит мне: «Не обижайся, мама, но раз от Виталика ребеночка у меня не осталось, ни от кого другого я детей не хочу». — Бабка подалась к собеседнице всем сухоньким телом, утонувшим в байковом халатике, и доверительно прошептала: — Сделала на позапрошлой неделе аборт. Триста рублей доктору отдала.

— Не надеется, значит, жить с этим?

— А кто ноне надеется? Девок и баб хоть на базар вози задешево продавать, да кто купит. Вон моя племянница пишет из-под Можая: на всю ихнюю деревню воротился с фронта один-разъединый, и тот пришел на костылях. И по всей Расее так. Возьми, к примеру, нашу квартиру. Скольких нет? Анания Петровича нет, Русанова Володички нет, Андрюшечки твоего нет, Виталика, моего дорогого зятечка, тоже нет… — считала Никитична по пальцам, начала с мизинца, дошла до указательного и подвела итог: — Кажись, все. Царство им небесное, незабвенным нашим покойничкам. Все они вот на этой самой кухне умывались и со мной шутили… Аль забыла кого? — она вопросительно и сосредоточенно глядела на незагнутый большой палец, потом порывисто и жалобно вздохнула и утерла этим пальцем глаза. Но не дала волю слезам, а весело спросила: — Вот теперь, Витя, мы поглядим на тебя, как будешь ты женихаться, какую к нам в квартиру красавицу приведешь.

— Уже выбрал, — похвалился Виктор и чуть было не произнес, кого именно он выбрал, но спохватился и замолчал, потому что здесь стояла и смотрела на него, не могла наглядеться мать погибшего Андрюшки Митрохина.

— С фронта, чай, какую знакомую военную привез? — ласково и как-то даже завистливо спросила она.

— Ну что ты, тетя Марья! — бодренько возразил он, назвав ее по-свойски, как называл в детстве, а сейчас подлещивался, чувствуя себя виноватым перед ней. — Скажешь тоже, тетя Марья. Да разве женятся на пепеже?

— Это кто же они такие? — спросили чуть ли не в один голос бабка Никитична с Марьей Митрохиной.

— Сокращенно, — пояснил он. — Значит походно-полевая жена. Солдатки всякие. С такими на фронте по блиндажам ночуют, а домой их с собой никто не берет. Дома и честных девчат полно.

Сказал, и самому стало противно. Черт знает почему вырвались у него эти дурацкие слова! Треплется как распоследняя сволочь. Дурак! Захотелось соседок-старушек повеселить? Вспомнил сразу бледное от гнева и отвращения лицо хорошенькой и очень строгой солдаточки, ее ненавидящие карие глаза. Дежурила ночью девчонка в штабе, а генеральский адъютант решил осчастливить обутую в кирзовые сапоги козявку. Надавала она ему по морде. Хлоп по одной щеке, хлоп по другой! А он, не осмелившись применить настоящую мужскую силу, растерялся и заорал на нее: «Смирно!» Ах, осел… Долго потом боялся, что расскажет она про его дурь сослуживцам и станут все ржать в штабе над ним.

— И сукин же ты сын, Витя, — обругала его спокойненько Никитична, горестно улыбнувшись и покачав головой, продолжая бережно держать оттопыренную левую руку с прижатыми к ладони пальцами, будто болели они. — Кто тебя выхаживал в госпитале? Честные ай нечестные? Вот Геннадий Катеринин в грудь был раненный, волокла его на себе девушка, санитарка, махонькая сама, а тащила эдакого мужика. Сделала она ему перевязку, уложила в овражке и пошла обратно, чтобы другого какого раненого в этот ложочек перетащить. А ее и убило осколком сразу насмерть. Да за что же ты эту ангельскую душу нечестной обзываешь?

— Евдокия Никитична, ну ты вовсе постарела, шуток уже не понимаешь. Я же нарочно!

— Не смей! Не простится тебе такой грех. А ежели какая из них походной да полевой женой стала, так возле смерти эти походы, по самому ее краешку. Чего же ждать, коли полюбила?

— Верно, Никитична… Справедливо говоришь, — кивала Марья. — Мы с Сергей Саввичем какой хошь снохе были бы рады, какую бы Андрей ни привез… — И опять заплакала: — Не при-и-и-везет, и внучков у нас не бу-у-дет…

— Андрей твой женился бы на Нинушке Антиповой. Помнит она его до сих пор. Вишь, бегает к вам часто.

— Спасибо ей, заходит. Не забывает нас, старых сирот. Только и радости нам осталось, что на нее полюбоваться да с ней об Андрее повспоминать.

— Наговорился, Витя? — спросила мать, входя на кухню. — Мы с отцом уже стол накрыли. Не богато, не так, как ты привык питаться у генерала Травкина…

— Обыкновенно я питался у Травкина, — прервал ее Виктор, поняв, что сказала мать не для него. — Супом и кашей питались мы с Травкиным! — И, захромав от злости сильней, направился в комнату.

— Погоди, Витя! — крикнула вслед Никитична, заметив его смущение и сочувствуя ему. — Ты же нам еще не порассказал, как воевал, какие видал страсти. Про суп и кашу мы и сами знаем. А ты похвались, какую награду заслужил от генерала.

— Как это Константин Константинович наградил бы своего собственного племянника? — услыхал он раздраженный голос матери. — А что завистники скажут? Витя наш служил за одно только спасибо. Но мы не в обиде. Надо уметь понять и генерала. Я лично понимаю.

— Папа, позови, пожалуйста, мать сюда. Она там Никитичне черт знает что порет, — попросил Виктор отца, и разговор, который мог произойти позже, состоялся сразу же по прибытии единственного сына Курносовых, их гордости и надежды, домой.

Накрытый праздничный стол, тесно уставленный бутылками и закусками, сверкающий хрусталем, делал совсем не страшной отцовскую речь, произносимую к тому же шепотом.

Стеклянная дверца буфета, расчерченная ромбиками, блестела по граням радужными полосками. «Ого, — подумал Виктор, — скоро четыре часа, пора бы наконец и пообедать!» И посмотрел не на часы, а на буфетную дверцу. Окна Курносовых выходили на запад, и солнечные зайчики начинали скакать по комнате часов с трех, а в четыре уже надо было задергивать занавеску, спасаясь от слепящих лучей. Мать подошла к окну и потянула шнурок. Комнату залило уютной оранжевой полутьмой, с которой никак не вязался грозный шепот отца и обиженное, надутое и постаревшее лицо матери. Она скорбно поджала губы, и щеки ее упали к подбородку, а глаза, обращенные не на супруга, а куда-то вдаль, наполнились слезами досады.

— Как вы додумались? Как вы посмели? — шипел отец, и от этого шипения будто раздулся, стал толще, круглее. Он вертел лысой блестящей головой, переводя гневный взгляд то на жену, то на сына. — У тебя, наседочка, воистину куриный ум. Ты же рисковала не только Витькой, но и мной! Моим положением и честью.

— Коля, ты мне это уже говорил.

— Пусть теперь он, безмозглый, послушает. А вдруг бы нашли? Пойти на такой идиотский риск. Ведь Константин мог бы отозвать Виктора и с передовой.

— Мог бы и не успеть, Коля! Мы говорили с тобой об этом, когда ты приехал, и ты согласился со мной, что с того света и генерал не отозвал бы…

— Гм… Возможно, ты права. Но весь этот финт следовало проворачивать с большим умом.

— Где же его было взять, Коля? Я у тебя всю жизнь из дур не выхожу! — всхлипнула мать тоже шепотом.

Виктор терпеливо ждал обеда, понимая великодушно отца, главу семьи. Надо дать ему выговориться, исполнить отцовский долг. Но самого Виктора уже не пугала грозная беседа.

— За каким чертом ты притащил к матери под подол еще и чужого парня? Зачем тебе понадобился лишний свидетель?

— Он соучастник, папа, — поправил Виктор. — И он погиб. Я запрашивал. Лейтенант Лагин А. М. не числится в списках среди живых. Перестанем ворошить старую пыль, папуля. Знаю, виноват, но я же исправился и прибыл домой честь по чести. Орденов не привез, извини, но зато сам явился живой и целый. Чем ты не доволен?

— Это точно, что он погиб? — голос отца смягчился, глаза просияли.

— Точно. Я же говорю тебе, что запрашивал.

— Уже четыре! — громко и звонко напомнила повеселевшая мать. Коля, позвони им!

Но в дверь постучали и крикнули:

— Курносовы, к телефону!

Отец вышел, степенно доложил:

— Курносов на проводе, — и заговорил любезно, приветливо, приглашая кого-то.

— Ждете гостей? — спросил у матери Виктор, пересчитал приборы и пожалел, что за этот красивый стол, устроенный в честь его возвращения домой, придут и сядут чужие, неинтересные ему люди. А как было бы хорошо, если бы мать пригласила соседей. Пусть бы пришли Никитична, и Катя с новым мужем, и родители Андрея Митрохина. — Мама, позови, пожалуйста, Митрохиных и Воробьевых. Уважь мою просьбу. Посидим по-соседски, помянем погибших.

— Ты это серьезно, Витя?

Мать изумленно воззрилась на него и едва не выронила от неожиданности хрустальную вазочку.

— Очень прошу тебя, мама.

— Не пойдут они к нам, — пролепетала она. — Не такие уж мы дружные соседи. Папа пригласил своих знакомых.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Мирная жизнь, набирая год от году ход, текла в тридцать седьмой квартире своим порядком, но всякое значительное событие непременно заставляло вспомнить тех, кто не вернулся с войны.

Сломали на кухне в углу бездействующую печь, провели газ, поставили две плиты: на каждой четыре конфорки. Побелили потолок, покрасили стены голубым, стало чисто, нарядно. Не шипели примусы, не коптили керосинки.

— Вернется Ананий Петрович, выйдет умываться — и не узнает нашу кухню, — сказала Никитична, желая поддержать в душе Ольги Илларионовны надежду, а она вздохнула тяжко и ушла.

Вестей от Савельева не было, хотя уже все, кто жив остался, домой повозвращались.

— Может, еще и найдется, — упорствовала в добром своем пожелании бабка. — Извещения похоронного им не присылали. Вот зятечка моего, Виталика… — И не договорила, заплакала.

Русановы двойняшки пошли в школу, учились в классе Ольги Илларионовны Савельевой. Дочка ее, Аля, заканчивала медицинский институт, и ухаживал за ней молодой врач, недавний лейтенант медицинской службы. Приходил он в стареньком военном кителе с орденскими планками, в поношенных военных брюках навыпуск и, как когда-то Ананий Петрович, тщательно вытирал в прихожей ноги, а потом снимал калоши. Катерина Воробьева в третий раз вышла замуж, привела матери опять хорошего, почтительного зятя, но Никитична не переставала лить слезы о дорогом своем зятечке, летчике Виталике…

Сергей Саввич, как и до войны, работал счетоводом в промартели. Голову его будто обвязало сединой, плечи ссутулились, брови насупились, а челюсти словно свело: сделался молчаливым. Появлялся он на кухне редко, избегал людей. А когда жена вместе с Никитичной уходила молиться в Косой переулок к Пимену или уезжала в Сокольники навещать родню, доставал Саввич из гардероба старенький подростковый пиджачок сына, трогал, разглядывал и отчаянно жалел, что нового так и не купили, не успели, и не поносил парень настоящего костюма, мужского. А вот гимнастерку выдали мужскую. Ладно ли сидела на нем солдатская одёжа? Андрюша сильно вымахал в последний год. Рослый был, плечистый, светлоглазый и светловолосый, не в митрохинскую родню удался, а в ее, в Марьину.

«…Старший сержант Митрохин А. С. пал смертью героя при форсировании р. Днепр у населенного пункта Лоев…»

Собирался Саввич съездить в те места, узнавал на Белорусском вокзале, как добираться до города Лоева, смотрел по ученической Андрюшкиной карте на синюю змейку-реку Днепр и представлял, как выходит на берег из водоворота взрывов мокрый, смертельно усталый и насмерть раненный сын с автоматом в руках. Все-таки выходит на берег!


А за стеной, у Курносовых, веселье, гости. Вернулся Николай Демьянович с гастролей, не то в Польше, не то в Венгрии побывал. Хвастала Калерия Ивановна на кухне мужниными подарками, дорогими отрезами, кружевным бельем.

— Снова тряпками заграничными трясешь? — ехидно заметила Аврора Алексеевна, но подруга отбрила:

— Не ворованное! Все куплено за зарплату. Начальство моего мужа ценит. Не всякого за границу пошлют. Мы Курносовы, нас все знают!

— А как же, — смиренно согласилась Никитична. — У них свойственник генерал. Варвара Ивановна, генеральша, им сестра.

Травкин все еще служил за рубежом и каждый год с женой приезжал в отпуск в Москву. Останавливались у Курносовых. Не любила Варвара Ивановна гостиничного житья. Калерия Ивановна важничала и суетилась, не зная, уж как угодить дорогим гостям. Николай Демьянович приносил билеты на лучшие спектакли. Виктор названивал по ресторанам:

— Администратор? Говорит адъютант генерала Травкина. Прошу оставить столик на три персоны.

— Не надо, Витюша, мы не пойдем, — отказывалась тетка, краснея от неудовольствия, а генерал, глядя в раскрытую дверь на щеголевато одетого, разбитного и беззаботного племянника, скучнел лицом и грустно задумывался.

Не извлек Виктор уроков. Качало его на поверхности жизни как легкую пробку на гребнях волн в пустых пузырях пены. Однажды лишь ему предстояло нырнуть, утонуть, постичь глубину, а его спасли. Но во благо ли было спасение?

Сергей Саввич, седой и сутулый, показался в коридоре, и моментально Виктор отскочил от телефона.

— Привет, дядя Сережа! — заискивающе бросил через плечо.

«Эх, как постарел!» — подумал младший Курносов о Митрохине, но не признался себе в постоянном страхе. Генеральскому ли адъютанту бояться какого-то старика? Да Саввич не захочет и связываться. Мать ему горло перегрызет, попробуй он заикнуться. «А ты докажи! — заорет она. — Ты сам Витю здесь видел? А я могла и набрехать тебе в беспамятстве и с перепугу!»


Во главе застолья на свадьбе Виктора сидел генерал. Калерия Ивановна распухала от гордости. А из коридора в раскрытые двери, прослезясь в умилении, глядела Марья Митрохина на невесту.

— До чего же хороша Ниночка в подвенечном платье. Шелковое, белое! Будто березонька. Кто знает, не погибни наш Андрей, играли бы мы нынче свадьбу, — проговорила она Авроре Алексеевне, которая несла из кухни блюдо с большущей жареной индейкой — прямо из духовки!

— На какие бы вам доходы такую же свадьбу справлять? — потрясая блюдом, ответила презрительно соседка. — Нашла с кем равняться. Тут все к столу только с рынка. Тыщи переплачены!

— Какую бы осилили, ту и справили бы, — обиделась Марья Степановна, отходя от курносовской двери, и, столкнувшись на кухонном пороге с Никитичной, пожаловалась ей: — Ишь, Аврора говорит, что мы с Саввичем бедные! Так ведь мы не воруем, на зарплату живем, да на мою пенсию за Андрея. А другие хапают, где попадется, все к себе и к себе! Рады последнее забрать. — Заплакала навзрыд: — Во-о-ры-ы!

— О чем ты, Степановна? Что у тебя-то украли? — спросила Никитична.

И от теплоты в ее голосе, и от того, что хотелось кому-нибудь об этом сказать, а говорить было стыдно, Марья закрыла передником лицо и произнесла, сморкаясь:

— Нинушку! Она ведь наша невеста!

Бабка схватила Митрохину за руку и потащила к плите, приговаривая:

— Господь с тобой, тише! Услышат Курносовы, засмеют.

Митрохина и сама понимала, что говорит несуразицу. Никто Нину не воровал, идет она замуж сама по доброй своей воле и охоте. А все равно — словно родное что-то оторвали силком, жалко и больно. И горько заплакала об Андрее…

Саввич не выходил в коридор. Святотатствуя без жены, он прикурил от лампадки — спички на кухне, — облокотился, подпер голову кулаком и слушал, отыскивал в пьяном разноголосье светлый колокольчик — Ниночкин голос.

Недавно совсем, когда Андрюшка учился в девятом классе, а Ниночка в седьмом, начала она забегать к Митрохиным часто. Каким-то физкультурным кружком Андрюшка руководил, играли в волейбол, кажется.

И в десятом навещала Ниночка их Андрея, он ангиной заболел, а она приходила проведать. Сидят они вот за этим столом и все чего-то хохочут и не наговорятся. Нравилось Саввичу видеть дома у себя Ниночку, ждали они с Марьей ее прихода, замечали, что и девочка, чуя их теплоту к себе, не смущается, привыкла к ним.

Не было ее как-то весь день, видит Марья, что сын все прислушивается, ждет не дождется, да и ляпнула:

— Не идет чего-то твоя невеста, Андрюша.

Андрей потупился, сделался как кумач. И таким же кумачовым был он, когда Ниночка, запыхавшись, влетела на школьный двор. Школа, где они учились, называлась уже призывным пунктом.

— Что же краснеть, сынок? — сказал Сергей Саввич. — Попрощайся с подружкой. Ей самая трудная работа достается — ждать. — И отошел от них, будто прикурить ему надо.

Они за руки взялись и пошли на качелях качаться, а поцеловаться постеснялись, так и не поцеловались на прощанье. Да и не умели еще, поди…


— Го-о-о-рько-о! Го-о-о-о…

Подчиняясь крику, Виктор поднялся, держась одной рукой за спинку стула, чтобы не шататься, а другую протянул к Ниночке. Она отмахнулась:

— Перестань, Витя! Они все пьяные, будут теперь до утра кричать, а мы должны их слушаться? Сиди смирно, не то упадешь.

Смешные пьяные люди кричали «горько», а Нина была как в сахарном облаке. Все будет хорошо! И Витя хороший, он любит ее безумно, и родители Витины тоже хорошие, они тоже ее любят, и она их всех сумеет полюбить. Целых два года она раздумывала и мучила Витю, и вот теперь все решилось, успокоилось, она — Витина жена. Витя говорит, что он самый счастливый человек на свете, поэтому и сама она тоже должна быть счастлива. И Калерия Ивановна счастлива, и Николай Демьянович, и Константин Константинович с Варварой Ивановной тоже счастливы. Они ведь любят Витю. Забавно немножко — свадьба с генералом, как по Чехову, но дядя Костя и тетя Варя близкие родственники, их ждали, до их приезда откладывали свадьбу.

— Знаешь, Нина, генерал Травкин для моего Вити второй отец, — сказала Калерия Ивановна, утирая счастливые слезы. — Ты тоже должна уважать дядю Костю.

Сидит прекрасная невеста Ниночка и улыбается, думает, что самое большое счастье в жизни — это сделать всех счастливыми вокруг себя, но чувствует, как сквозь море всеобщего удовольствия пробилась к ней забытая боль. Проклюнулась на мгновенье остренькой, колкой травиночкой тоска по Андрюше, да так отчетливо, будто сию минуту прошел он мимо раскрытой двери к себе домой. Послышался далекий голос: «Жив останусь, приеду…» Но это обещал Саша Лагин, а не Андрюша. Значит, и Саши, как и Андрюши, тоже нет в живых…

«Почему я вспомнила вдруг о них обоих?» — спросила себя Нина и задумалась.

— Тт-ы о чем думаешь? — потянулся к ней Виктор. — Ты жалеешь, да-а? — И по голосу его было заметно как он трезвеет и боится, что она вот сейчас вскочит и убежит… — Не надо! Я же умру без тебя!

— Живи! — успокоила она мужа и рассмеялась: — Смешной ты, Витька, у меня.

Когда Калерия Ивановна пригласила наконец за стол соседку Марью Степановну, вскочила Ниночка, сказала обрадованно:

— Я и Сергея Саввича пойду позову!

— Зови, пожалуйста, — разрешила свекровь и покривила губами… — Мы его звали, он не хочет идти.

— Пподожди, ппойдем вместе, — бормотал Виктор, пытаясь встать.

— Без тебя там обойдутся, — остановила сына Калерия Ивановна. — Не всей же семьей нам за Саввичем идти!

Ниночка влетела к Митрохиным не постучавшись. Накурено в комнате, сумрачно, горят лишь лампадка да грибок-ночник.

— Сергей Саввич, я замуж выхожу, а вы не хотите и на моей свадьбе посидеть?

— Спасибо, детка. Но не пойду я к Курносовым, ты уж прости, — ответил Митрохин, поднялся, подошел к Ниночке, вздохнул и пожаловался: — А у нас с Марьей невестки не будет… Ну, желаю тебе счастья! Сына поскорее роди. Внуком, может, он мне приходился бы, но что же делать. Война.

И Ниночка представила, как сидел у этого стола Андрей. Произнести вслух имя не посмела, но слез не смогла сдержать. Сергей Саввич обнял ее, погладил по голове, словно маленькую, уговаривал, утешал:

— Не плачь. Будь счастливой.

— Ах, Сергей Саввич, я знаю, вы не любите Витю. Но он хороший, добрый. Витя обещал мне, что бросит пить. На этом условии я за него и выходила.

— Доченька, милая, замуж выходят не по условию, а по любви. Давай попрощаемся, — сказал Саввич и поцеловал Ниночку в висок.

— Зачем же нам прощаться? Я же теперь рядом с вами буду жить.

— Здесь, да не наша, не Ниночка Антипова, а курносовская сноха.

Нина ничего не сказала. Разве уж такие плохие люди ее новая семья? Обычное дело, что соседи не ладят друг с другом. Соседей не выбираешь, а какие достанутся, и редко в какой квартире мирно и гладко протекает жизнь.

— Нина! Ну что ты застряла? — раздался сначала голос Калерии Ивановны, затем просунулось в дверь ее рассерженное лицо, а потом вошла и она сама. — И о чем можно говорить битый час? Это же твоя, а не моя свадьба. Ступай за стол, гости ждут! — А глазам Калерии Ивановны не скрыть вопроса: «Вы здесь про Витю говорили? Что тебе Митрохин про Витю рассказал?»

— Иди, Ниночка. Спасибо за приглашение, а мне нездоровится, не могу, — отговорился Митрохин.

— Вы нас обижаете, Сергей Саввич! — сказала Калерия Ивановна. — Брезгуете нашим обществом? Мы же тридцать лет живем под одной крышей, и как только не совестно вам!

Слова прозвучали так фальшиво, что Нине стало слушать противно, и она увлекла свекровь:

— Сергей Саввич и в самом деле нездоров. Он не отказался бы.

— Он ужасный человек! Он нас ненавидит! — твердила Калерия Ивановна уже в коридоре, и чтобы перестать говорить о Митрохине (много чести!), заговорила про дверь: — Вы с Виктором займете спальню, а мы с отцом проходную. А со временем можно будет из вашей комнаты пробить дверь в коридор. — Она подошла к стене и показала, где именно пробьют, но, подумав, что еще рано говорить об этом, сказала о главном, на что надеялись они, родители Виктора: — Нина, ты должна взять мужа в руки. Заставь его учиться. Ты-то учишься сама. Сделай из него человека, и я полюблю тебя как родную дочь!


Три года прошло с тех пор, как отшумела памятная всей квартире свадьба, и соседи стали разделять Курносовых на старых и молодых. Молодые жили не хуже и не лучше многих молодоженов, изредка ссорились, вернее, Нина пугала мужа, что уйдет от него совсем, если он не бросит выпивки с дружками-собутыльниками, и раза два ночевала у своих родителей. Виктор, перепугавшись, клялся:

— Честное слово, Ниночка, видела ты меня пьяным в последний раз. Осенью подам документы в автодорожный институт.

В первый год Виктор экзаменов не одолел, на следующий молодые Курносовы ездили в отпуск к тетке Степаниде в деревню, а на третье лето Калерия Ивановна пожалела сына:

— Здоровье дороже. Проживет и без высшего образования.

Калерия Ивановна позабыла уже свое горячее желание видеть сына студентом, была даже довольна, что он хотя бы в этом не слушается жены. Любил он Нину без памяти, мертвел от угрозы о разводе — и такая несправедливость обижала мать.

— Ночная кукушка дневную всегда перекукует, — сочувствовала Аврора Алексеевна. — Хорошо вы одумались с Демьянычем, не прорубили дверь. Тогда бы Витька вовсе отделился от вас. А так ты как была, так и есть полной хозяйкой. Нинка отдает тебе зарплату?

— Конечно. Ей некогда. Она работает и учится вечерами. Вот поступила теперь на курсы переводчиков — на переводчицу с французского языка.

Николай Демьянович без большого сожаления ушел из оркестра, пригласили его товароведом в комиссионный магазин музыкальных инструментов. К радости Калерии Ивановны, муж и сын сидели с ней вечерами дома. Виктор шел в одиннадцать встречать Нину, и к ее приходу старые Курносовы разогревали ужин и снова кипятили чайник. Калерию Ивановну иногда больно задевало теплое отношение Николая Демьяновича к снохе.

— А чем уж она для нас-то хороша? — изливала душу Калерия Ивановна своей подруге, зайдя к ней на часок высказать наболевшее: — Не подумай, Аврора, я не хочу ее хаять. Красивая, разумная, этого у ней не отнять. Специальность имеет хорошую, работает стенографисткой, и не где-нибудь, а в Академии медицинских наук. С какими людьми там сталкивается! Все профессора, да доктора, да кандидаты. И все в ней нуждаются: доклады на совещаниях, заседаниях и всяких конференциях записывает она. Ну а с Виктором как? В чем же дело? Живут уже три года, а внуков у нас с Николаем Демьяновичем нет.

— И слава богу. Нашла о чем печалиться. Тебе же спокойнее.

— Но где же у Вити семья? Без детей семьи нет, а Нина детей не хочет, как я думаю.

— Почем ты знаешь? Может, у них взаимный уговор.

— Не защищай, Аврора! А с Витей что она сотворила? Каков был, таков и остался. Чуть ли не каждую неделю пьяный приходит, а утром в ногах у жены валяется, прощения просит. А спрашивается — за что? Ты у матери прощения проси, у ней душа болит за тебя.

Сама-то Калерия Ивановна во всем повиновалась мужу. За умение уступать, молчать и не противиться оценил и полюбил ее Николай Демьянович. Зажили они под старость дружно и ладно, вместе и в гости, и в кино, в милую по воспоминаниям «Фантазию», и на бульвар. Редкие прогулки эти Калерия Ивановна обставляла долгими сборами, громкими разговорами:

— Папочка, собирайся, голубчик, — возвещала она из кухни на зависть двум вдовам, готовившим свои одинокие обеды, и плыла довольная, сытая, важно подняв круглое, полное лицо. — Папочка, я пальто сейчас надену, а ты его обмахнешь на мне.

Николай Демьянович, разумеется, и не собирался обмахивать, да и знал, что жена забудет о своей просьбе, пока до комнаты дойдет, но в тон ей отвечал:

— Слушаюсь, моя наседочка, курочка моя.

А она победным взглядом окидывала соседок: все ли слышали, как ласков с нею муж? И если Нина бывала в этот момент дома, то окликала ее и спрашивала о чем-нибудь ласково. Пусть видит вся квартира, какое полное согласие у Курносовых в семье.


Была ли счастлива в замужестве Нина, она не задумывалась, не доискивалась ответа. Все девушки хотят стать женами, чтобы рядом был любящий человек, друг, опора. Виктор ее любит, чего же еще нужно? Когда-то давно нужно было, чтобы вернулся Андрей или хотя бы отозвался. Мечталось об этом до горьких слез. Прибегала тогда к Митрохиным, но плакать при них опасалась, чтобы не расстраивать, и успокаивалась разговорами об Андрюше и своими же словами о нем. Говорила и верила:

— Не плачьте, Марья Степановна. Скоро он пришлет вам письмо.

— Если ты, Нинушка, вперед нас получишь, беги прямо сюда. Ты же любила нашего Андрюшу, сыночка единственного на-ше-го-о, — причитала плачущая мать, и Нина, чтобы не обидеть, отвечала:

— Любила. Он очень хороший был.

— И он тебя любил. Уж я-то знаю. Не случись война проклятая, поженились бы.

Нина молчала. Никогда Андрей не говорил ей и в письмах не писал о своей любви. Может быть, стеснялся? Написал бы, и она призналась бы ему, что скучает о нем, ждет, когда он вернется.

Об Андрее можно было поговорить с его матерью и отцом, а вот о Лагине — ни с кем. Встреча с ним глубокой ночью во дворе, разговор их, патруль на улице, все вспомнилось Нине как непонятный, необъяснимый сон. Однако все это произошло наяву, а не во сне! И осталось все равно непонятным, и объяснить никто не мог. Но Нина ни у кого и не спрашивала, никому, ни одной душе не поведала она о той встрече. Пришлось бы пересказать, что говорил патрульный офицер и что сказал ей на прощанье Саша Лагин. Нет, ни патрульному офицеру, ни Саше она не поверила. Лагин не мог быть дезертиром! Такой красивый, честный, искренний, с такими чистыми и грустными глазами.

Из-за постыдного названия Нина и не рассказала никому о Лагине, но письма от него ждала долго, надеялась, что обязательно он ей напишет. А когда кончилась война, ждала, что исполнит Лагин свое обещание и в один прекрасный день предстанет перед ней и все объяснит, как же тогда в сорок третьем могло все случиться.

Мысли об Андрее и Лагине часто переплетались. Она сравнивала их, сопоставляла — возможно, из-за внешнего сходства. Об Андрюше ей известно все-все. Как он рос, пошел в школу, как учился. Его родители рассказывали ей, а она будто видела собственными глазами, потому что сама помнила Андрюшу с тех пор, как помнит свой двор. Маленькой она как-то раз упала, ушибла сильно коленку и заревела. Андрюша поднял ее, отряхнул платьице, отвел домой. У него штанишки были до колен, с манжетами на пуговичках, а на курточке белый воротничок. Нина знала, что мальчики с белыми воротничками уже большие, они ходят в школу, они ученики. Андрюша сказал: «Идем, девочка, я знаю, из какой ты квартиры». И с тех пор, увидев его в окно, она тоже выбегала во двор, чтобы ее заметил этот хороший мальчик.

Так он и прошел, Андрюша Митрохин, почти через все Ниночкино детство. Подросшая, она гордилась дружбой с ним. Но с пятого класса стала стесняться его и избегать, а когда была в седьмом, подружились они снова — и немного по-другому. Больше нравилось им бывать наедине, разговаривать, или читать, или просто сидеть рядом и молчать. В ту пору Витька написал на лестнице возле тридцать седьмой квартиры формулу «Н+А=любовь». Стену вскоре побелили, надпись исчезла, и Нина жалела о ней.

А вот о Лагине она совсем ничего не знает, но не может его забыть и не забудет, если он и погиб, и никогда больше не появится.

Однажды она спросила у Виктора, когда он еще ухаживал за ней:

— Дезертиру обязательно грозит расстрел?

Удивило ее, как побледнел Виктор, опешил, долго прокашливался и не сразу спросил:

— Зачем тебе это?

— Интересно. В книге одной прочла.

— Не всех расстреливали. Зависело от тяжести преступления. Некоторых отправляли на передовую в штрафной батальон.

— Для того, чтобы кровью смыть позор?

— Что ты пристала? — обозлился Виктор. — Нашла тему для задушевной беседы.

— А тебе жалко объяснить? Ты же был на фронте, все знаешь, — не унималась она. — В штрафном батальоне может человек остаться живым?

— Может. Но шансов мало, — ответил он хмуро и не глядя на нее. — Мой один дружок попал в штрафной батальон. Погиб.

«Значит, и Лагин погиб», — пронеслось в мыслях Нины, она повесила голову, умолкла, зажмурилась, как от боли, и так ясно привиделись ей зимняя слякотная ночь, синий свет электросварки на трамвайных рельсах и трое военных, удаляющихся во тьму. Патрульные по краям, Лагин в середине.

— В какой книге ты читала? — спросил нетерпеливо Виктор, но она не ответила и чувствовала в сердце пустоту, как будто во второй раз принесли извещение о гибели Андрея…

Калерия Ивановна считала своим долгом поучать невестку:

— Любящий муж — это половина счастья, а другая половина зависит от тебя, — говорила она Нине. — Сама видишь, какой строгий нрав у Николая Демьяновича, а я уступаю да подлаживаюсь к нему, и все поэтому в нашей семье гладко и хорошо, не совестно перед людьми.

Нине не нравилась манера свекрови жить напоказ, но не могла же невестка, не успев войти в семью, объявлять свое мнение, делать замечания. Никитична с некоторым неудовольствием сказала Нине как-то:

— Как раз такая, как ты, и нужна была Курносовым сноха.

— А что я, особенная?

— То-то и дело, что не особенная, а тихая.

— В тихом болоте знаете кто водится? — засмеялась Нина.

— Черти! — закатилась и Никитична смешком. — Да на долго ли твоей тихости хватит? Они же кто? Курносовы. Эдак глядишь иной раз на них, а сердце вот-вот лопнет от досады. Тьфу-ты, господи, сколько же гонору. А с чего? Витька твой где сейчас работает?

— На заводе в лаборатории.

— Должность высокая?

— Что вы, нет.

— Свекруха твоя хвалилась, что он замещает инженера. А ведь на инженера долго учиться нужно в институте, а ваш Виктор не учился.

— Витя способный, а поступать в институт не хочет. Ленится.

— На кой ляд ему лишняя забота? Он и так живет припеваючи, и сыт, и пьян, и нос в табаке. О чем ему печалиться? Мать накормит, ты приголубишь, отец выручит. Выгонят Витьку с одной работы, он ему другую найдет. Плохое житье?

Житье у Виктора и в самом деле было приятное. Тучи не омрачали его помыслов о будущем, да их и не было. Он все имел и больше ничего не желал. Те дурацкие четыре дня в сорок третьем сгинули без последствий, канули, как концы в воду. Всплывали они в памяти настолько редко, что Виктор порою сам удивлялся: а было ли то на самом деле? Чем больше вспоминал и думал, тем делалось страшнее, и издали, сквозь годы, забытым, но изведанным страхом леденило кровь.

В одну из таких страшных минут спросил у матери:

— Тебе Сергей Саввич никогда не напоминал?

Она, не переспрашивая, поняла с полуслова, о чем речь.

— Где у него доказательства? Мало ли что я в тот вечер плела, убитая горем? Я думала, что сын пропал, и не знала, что тебя затребовал генерал Травкин и вы с ним вместе приехали в Москву.

— А злыдня Аврора?

— Ей что за корысть? На то пошло — ее тоже могут привлечь. Тоже отвечать придется. Она не скажет. Другое дело, если объявится Шурка.

— С того света? Я запрашивал без ведома дяди Кости. Ответили, в живых не числится.

Посылал Виктор запрос в конце войны тайком от генерала. Пекся не о судьбе своего друга, а о том, как самому дальше жить, бояться или нет. Ответ его успокоил. «Мир праху твоему, Шурик», — сказал с облегчением и перестал думать о Лагине.

Аврора Алексеевна о том времени, когда ей на три дня пришлось покинуть свое жилище, молчала. Но Виктору порой казалось, будто маленькие ее глазки жалят его. «Ага, Витя, а что я про тебя помню!» Он горбился и ждал напоминающих о его позоре слов, но их не следовало, однако он не привык к ядовитым Аврориным взглядам, таящим презрительную насмешку, и спешил угодливее и льстивее улыбнуться ей, и она отвечала таинственной улыбочкой единомышленницы.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

В то утро, которое вышибло из-под ног землю, он пел, подтягивая беззаботно отцу. Брызгались они на кухне под краном, смеялись оба, радуя мать, а она при открытых дверях накрывала к завтраку стол. Было воскресенье, соседи друг за дружкой сновали по коридору, и редко кто не бросал взгляд на Калерию Ивановну, картинно, будто на сцене хлопочущую у стола, на посуду еще царских времен. Чашки настоящего фарфора, вазы настоящего хрусталя.

Отзавтракав, молодые Курносовы пошли пройтись по бульвару. Калерия Ивановна, проводив их степенно до двери, сладенько протянула:

— Папочка, собирайся, пойдем и мы.

— Зачем мать устраивает эти представления? — спросила Нина у мужа, закрыв на лестнице за собой дверь.

— А пусть, такая она сроду. Не переделаешь уже ее, — ответил Виктор и вернулся к разговору за завтраком. — Давай в это лето поедем на море? Я тоже ни разу на юге не был и моря не видел. Лишь бы отпуск мне дали в одно время с тобой. Меня записали на сентябрь. Может быть, и ты возьмешь в сентябре?

— Как же, Витя? Ты забыл, что я учусь? Но что тут особенного, если поедем отдыхать врозь? Многие семейные люди так отдыхают.

— Знаю, — недовольно буркнул Виктор. — Мой отец всю жизнь так отдыхал. Сам на юг, в Крым или в Сочи, а нас с матерью в деревню к тетке Степаниде, на речку Яхрому.

— Там совсем не плохо. И тетя Степанида хорошая. Пойдем в пассаж, я купальник себе посмотрю.

Виктору было все равно, куда идти, лишь бы рядом с женой, чтобы парни и мужики смотрели и завидовали ему. Не беда, что он сам невелик ростом, Нина выше, если на высоких каблуках. А без каблуков почти вровень. Мать же говорит: «Вы отличная пара! Нине повезло, ей достался любящий муж. Такого мужа, как ты, Витя, днем с огнем не найдешь».

Помнит Виктор, как на своей свадьбе напился, словно на чужой. Не верилось, что это и в самом деле его свадьба, а Ниночка стала его собственной женой. Ну и походил он за ней. Два года! Всех женихов отвадил, всех поклонников, даже спьяну подрался с одним. И до того день ото дня влюблялся в Ниночку, что перестал ревновать. Странно было, если бы другие на нее не глазели, если бы не завидовали Курносову, ему.

Высокий парень, шедший им навстречу по бульвару, смотрел на обоих, то на Нину, то на Виктора. Смотрел пристально еще издали, когда на лице и глаз не различить, а Виктор уже чувствовал его притягивающий взгляд и острое, новое беспокойство. Забытый холодок пробежал по телу под шерстяным свитером, под бежевым пальто из мохнатого заграничного драпа.

Высокий парень в стареньком военном костюме, в брюках навыпуск, шел опираясь на палку и сильно хромал. Старая офицерская шинель была не застегнута, голова не покрыта.

— Смотри, почки уже вот-вот распустятся, — сказала Нина. — А в прошлое воскресенье вон под тем деревом лежал снег. Сегодня солнце и совсем тихо. Хороший день!

— Холодно, — пожаловался Виктор. — Куда это мы плетемся? Пошли лучше домой.

Виктор и в самом деле озяб, его знобило, и день действительно не был теплым, хотя заканчивался апрель. Почки на ветках лишь обещали зелень, солнечные лучи были только обещанием тепла.

А тот, высокий, будто нарочно, шел с непокрытой головой, чтобы Виктор узнал белобрысую прямую прядь, упавшую на лоб.

— Как он похож на Андрея Митрохина, — шепнула Ниночка, когда они разминулись с парнем и взгляды их с Виктором перехлестнулись и завязались узлом.

Он узнал синие, затененные коричневыми ресницами глаза, и надбровья, вразлет и вверх, и тонкие брови, и прямой, как по линейке отчерченный нос, и уголки красивого рта.

Виктор не хотел оборачиваться, но кто-то могучий словно бы протянул лапу сквозь ветки, схватил за затылок и повернул его голову назад. Ноги, ступая по утрамбованной битым кирпичом дорожке, вдруг увязли как в горячей смоле.

Тот тоже остановился, обернулся и тоже глядел. Возможно, он напоминал немного Андрея Митрохина ростом и статью, но это был Шурка Лагин. Живой.

— Курносов? — окликнул он.

— Шурик! — непринужденно-весело, жалко и беспомощно задребезжало из горла Виктора. — Шурик, ты?

Виктор пытался оторвать от земли ноги и боялся не удержаться, упасть, а земля, стремительная и поразительно круглая, мячиком уходила из-под ног.

— Вы знакомы? — удивилась Нина и поспешно протянула руку: — Здравствуйте! Я только что говорила Вите, что вы похожи на Андрея Митрохина, нашего соседа. Он погиб в войну.

Лагин глядел на Нину обрадованно, будто целый век дожидался ее на этом бульваре и сейчас несказанно счастлив.

— Моя жена Нина, — сказал Виктор слабым, неуверенным, не своим голосом. — Познакомься. — А глазами впился в зрачки Лагина и униженно просил ими, умолял, кричал: «Не говори при ней! Она ничего не знает!»

— Но где же я видела вас раньше? — нетерпеливо и горячо спрашивала Нина. — Где же?

— На фотокарточке, — подсказал Виктор, голос его не перестал дрожать. — Кажется, у нас есть карточка, где мы с Шуриком сняты вместе.

— Не видела я никакой фотографии!

Виктор готов был зажать жене рот рукой, чтобы замолчала. И зачем он сам напомнил сейчас про фотокарточку? Снимок любительский, тусклый, на нем совершенно не видно лица! Каждое слово жены словно било Виктора по ногам, они слабели, ему ужасно хотелось сесть. А она щебетала:

— Что же мы стоим здесь? Идемте к нам домой. Мы близко живем. Да ведь вы, Шура, бывали, наверное, у Виктора?

— Бывал, — ответил неохотно Лагин, взглянул на Виктора, понял его страх и отказался. — Я очень спешу. Спасибо, но не могу.

— Посидим хотя бы, — растерянно и все так же удивленно попросила Нина.

— Посидим, — согласился Виктор и тяжело плюхнулся на скамью.

Лагин садился, вытягивая ногу и морщась от боли.

— Вы были ранены и до сих пор болит? — спросила Нина.

— Да, — ответил он с такой натянутой улыбкой, как будто его мучила не эта, пустяковая, а какая-то другая, глубокая боль. Глаза его глядели на Нину с восхищением и благодарностью, словно бы та большая боль отступала, когда он смотрел на Нину.

— А что советуют вам врачи? — допытывалась она с сочувствием, совершенно забыв, что здесь рядом сидит ее муж.

Откуда ей знать, что ему, ее мужу, сейчас больнее, чем Шурке. Может разве она понять его боль? «Жена называется!» — подумал Виктор со злостью, впервые обозлился на нее за то, что не смел доверить ей свою горькую тайну и не может разделить с нею свой страх.

— Ну и погода, я совсем замерз, — сказал он жалобно, а Нина не обратила никакого внимания, слушая, Шурку.

— Мне опять велят ложиться на операцию. Профессор, у которого я был вчера в госпитале, очень настаивает. А я этих операций перенес после ранения в сорок пятом уже три.

— Вот и послушайтесь профессора! — воскликнула Нина.

— Нет. Я приехал в этот раз сюда по другим делам.

— По каким? — спросил тревожно Виктор и не сумел скрыть на лице вопроса: «Из-за меня?»

— Нет, — успокоил его ответ Лагина. — Не лягу я в госпиталь. Некогда мне лечиться. Другая забота есть.

— Вы не москвич? Вы приезжий? Откуда вы приехали? Где у вас семья? — сыпала Нина вопросы.

— Что ты пристала? — зло остановил ее Виктор, страдая от мысли, что если Нина расспрашивает Лагина, то и он вправе спрашивать. И вот сейчас спросит про генерала Травкина!

— Семьи у меня нет, — ответил Лагин. — Приехал я из Крыма, живу там в своей хате. Соседка моя, тетя Даша, заменяет мне всю родню. Мать моя умерла, когда я был мальчишкой. Отец утонул еще раньше, он был рыбак… — И вдруг Шурка спросил, обратившись к Виктору: — А ты все же попал к генералу Травкину?

Вот этого вопроса Виктор со страхом ждал.

— Дд-а, — выдавил он из себя чуть слышно. — Я служил у него адъютантом до самого конца войны. — И посмотрел виновато на Нину, потому что она никогда не слыхала, чтобы муж говорил так неохотно о своем адъютантстве.

Нина изумленно взглянула на мужа, перевела взгляд на Шурку и опять, пытаясь изо всех сил вспомнить, страдальчески спросила:

— Ну где же я видела вас раньше? Не на фотокарточке. Мы разговаривали. Я слышала ваш голос, видела ваше лицо.

Виктор дернулся. Где могла Нина видеть Шурку? Дома? Если она и заходила в тот проклятый день к Митрохиным, то Шурка никак не мог попасться ей на глаза! А ночью он ушел.

— Где? — волнуясь отчего-то и чему-то радуясь, повторил Лагин. — Наверное, в троллейбусе или в метро. Я же не в первый раз в Москву приезжаю. Вот в прошлом году в госпитале два месяца пролежал.

Лагин говорил спокойно, но было заметно, что он преодолевает счастливое волнение. Виктор смотрел на них, на Шурку и Нину, и ему вдруг представилось, что они давно знакомы и назначили здесь встречу, рады своему свиданию, а он сам, случайно оказавшись с ними, подслушивает их разговор. Ревность и зависть велели Виктору разрушить эту картину, прогнать Шурку, увести Нину, и снова, как полчаса назад, стать прежним, стать самим собой.

Но ощущение безнадежности поглотило и зависть и ревность. Виктор понял, глядя в счастливые Шуркины глаза, что все кончено. Ничего, никогда уже не будет по-прежнему. Невозможно, чтобы все было как раньше. Все сместилось, сдвинулось и никогда не станет на привычное место. Не будет больше покоя, не будет радости, потому что Шурка Лагин жив.

— Зачем ты приехал? — спросил Виктор, желая, чтобы вопрос прозвучал без подозрительности, а получилось испуганно и зло.

— Зачем? — повторила Ниночка с доброжелательным радостным интересом…

— Я… Я роман написал, — признался с горьким смущением, замявшись, Лагин. — Отослал еще зимой в редакцию журнала. Не ответили. Вот и прибыл сам узнать.

— Роман! — выдохнула в восторге Ниночка. — Что же в редакции ответили вам?

— Что герой мой явление вредное, нетипичное, переживания его достоевщина, а для воспитания молодежи нужен взлет.

— Ну и переделай, чтобы он взлетел, — дал совет Виктор. Душа его дрожащей собачонкой выбиралась на берег из холодной воды. — О чем у тебя там, в романе?

— Об одном парне, который споткнулся, упал, мог бы и не встать, но встал. Но, понимаете, во всю жизнь не забыть ему того падения. Вот и хочет он других предостеречь.

Душа-собачонка опять свалилась со скользкого берега в холодную воду, барахталась, визжала, цеплялась…

— Чудак ты, Шурик! На кой черт тебе сдалось писать то, чего не берут в журналы? Ты строчи то, что принимают, чтобы напечатали и заплатили деньги. Как называется твое произведение? — истерически-весело говорил Виктор. — Название хотя бы впечатляет?

— «Штрафной батальон».

Воздух, тот самый, которым дышат, исчез вокруг Виктора, и вместо него навалилась холодная пустота, а с голубого апрельского неба сыпал, бил по лицу липкий снег. Виктор, маленький и беспомощный, плывет одиноко по течению в океане страха, а на далеком, недосягаемом берегу идут прочные, незыблемые мать и отец. Идут неторопливо и важно, им неведомо, что сын их погибает, тонет, идут себе, прогуливаются, не торопятся его спасать.

— Ма-а-а! Ма-ма! — позвал Виктор, и ему показалось, что закричал он слишком громко, отчаянно, на весь бульвар, и вот сейчас прохожие оглянутся и станут пальцами показывать на него.

Но никто не оглянулся. Мать услыхала и заулыбалась, а отец помахал рукой.

Старые Курносовы приблизились, мать привычным взором окинула окрестности. Есть ли кому увидеть, как они в воскресенье все хорошо одетые гуляют всей семьей?

— Мы встретили, Шуру, товарища Вити, — сообщила Нина, когда родители подошли.

Мать грузно осела бы на землю, если бы не держалась за локоть отца. Побледнела, пожевала губами как-то странно, но, справившись с собой, подняла жиденькие брови и тихо произнесла в крайнем удивлении:

— Так это вы, Шу-у-ра? Ах, как вы возмужали. Я вас помню. — Она в глазах Виктора уловила, что смешно и поздно сейчас отпираться и не узнавать, и, спасая сына, позвала: — Пора, дети, обедать. Шура, вы пойдете с нами?

— Нет.

А отец и не приглашал. Он молча уселся на край скамейки и наблюдал, и по его взгляду Виктор понял, что папуля догадался, кто этот, Шура и почему жена и сын так убийственно ошеломлены встречей с ним.

— Двинулись, дети, — приказал отец, вставая, и, глянув грозно на Шурку, сказал ему: — Вы, значит, не желаете? Ну, была бы честь предложена. Идем, наседочка, — сказал жене, не отводя грозного взгляда от Лагина, запугивая его. Но, увидев, что тот не из пугливых, добродушно улыбнулся и поинтересовался: — А вы, извините, не знаю вашу фамилию, в каком звании демобилизовались?

— Капитан запаса Лагин Александр.

— Ого! Обогнали нашего Виктора на одну звездочку.

— Наш Витя служил адъютантом у генерала Травкина, — гордо сказала мать, давая понять, что великая цель была достигнута, Витя неуязвим.

Виктор вскочил, ухватил резво мать под руку, увлекая ее вперед, а Нина — с побледневшим, изменившимся лицом — неожиданно заявила осипшим, но твердым голосом:

— Вы все идите, я вас догоню.

Отец опешил и строго спросил ее:

— Что за новости? — Спохватился и, добренько засмеявшись, взял ее под руку, приподнял, повел, приговаривая: — Чем мы с доченькой не пара? Я еще могу потягаться с молодыми!

Она уходила не отрывая глаз от Лагина.

— О дает отец! — подхихикнул Виктор, осмелившийся наконец смеяться и весело говорить, обрадованный возможностью расстаться с Шуркой, но оглянулся на него против воли.

Он сидел в той же позе, вытянув больную ногу, и смотрел им вслед. На взгляд Виктора он не ответил взглядом, не кивнул, но весь его вид выражал терпеливое и грустное ожидание.

Курносовы уже повернули к улице на выходе с бульвара, как вдруг Нина строптиво и резко выдернула свою руку из сильной ладони свекра и побежала назад.

— Не ходи за мной! — сказала она Виктору. — Я дам Лагину телефон одного очень опытного хирурга. Идите, не ждите меня. Я скоро вернусь!

— Нина, подожди, мы вместе! — просил Виктор, пробежав несколько шагов за женой.

— Иди к папе и маме! — ответила она строго, подойдя к нему. — Мне уже и шагу нельзя ступить без тебя? И вообще, что вы все против него имеете? Да, против Лагина!

И они втроем, сын и родители, стояли и ждали и видели, как Нина подошла к Лагину, села и заговорила, и он тоже что-то горячо отвечал. Было неловко вот так стоять и ждать и смотреть, будто подсматривать в щелку. Выходка Нины словно раздела Курносовых посреди улицы.

— Черт знает что! — пробурчал отец, нервничая, но не уходил, не отрывал глаз от той скамейки, а мать, наверное, как Виктор, страдала. Ей очень хотелось видеть выражение Нининого лица.

— Витя, ну пойди к ним, ты обязан, ты муж, — посылала мать.

Он пошел и придумывал, что такое сказать бы веселенькое и обидное для них обоих, для Нины и Шурки? Но они, заметив приближение Виктора, поднялись, попрощались за руку, и Нина повернула к своим.

— Что ты пообещала ему? — спросил насмешливо Виктор.

— Когда Лагин ляжет в госпиталь, я буду его навещать. У него нет в Москве никого близких.

— Какая ты добрая. Просто волшебница!

— Помолчи. Ты злишься на Шуру, потому что боишься его.

— Я боюсь? С чего ты взяла?

— Да, да, боишься. И Калерия Ивановна тоже испугалась. Ей известно что-то такое, чего не знаю я. Скажи мне, Витя, что произошло между тобой и Лагиным? Я ведь твоя жена, мне ты должен сказать.

— Ничего не происходило, — хмуро ответил Виктор.

— Я так и предполагала. Если спрошу, ты соврешь.

Мать и отец, не слыша разговора, испытующе глядели на них.

— Витя, Нина, ну побыстрей! — окликнула мать с веселеньким раздраженьицем — будто сердится и будто нет, а когда подошли, хватило ума у мамули не задавать вопросов. — Витя, тебе не идет ревновать, — пошутила она. — Нос у тебя от ревности делается картошкой, а щеки пузырями. Вот женщина, если ее ревнуют, становится красивей. Правда, папочка?

— Истинный бог, моя курочка. Я же тебя всю жизнь ревновал.


Виктор в тот вечер напился. Вышел из дому купить папирос и пропал. Вернулся к полуночи, свалился в подъезде, и отец втащил его по лестнице за шиворот, как щенка.

— Па-а-па-а, я же воевал! Я никого не боюсь, па-па. Я адъ-ю-та-ант генерала Травкина… — лепетал пьяный Виктор, брошенный отцом на курносовский сундук в прихожей. И зарыдал: — Я очень, очень несчастный! Па-па, я живой лежу в сундуке…

— Заткнись, щенок! — зашипел Николай Демьянович и быстренько прикрыл ладонью рот сына. — Молчи, дурак! — И потащил свое чадо в комнату, и там уже, надавав ему пощечин, сказал: — Умел гадить, умей и нюхать свою вонь!

— Коля, опомнись, что ты говоришь! — вскинулась Калерия Ивановна, замахала руками на мужа, показывая на спальню. — Тише, тише вы! Нина еще не спит!

Нина вышла на шум, она слыхала слова свекрови и хотела спросить, что же здесь говорилось не для ее ушей? Это из-за встречи с Лагиным напился Виктор до полусмерти, и матери с отцом известно то, что не известно ей, жене?

— Полюбуйся, до какого безобразия наклюкался твой муженек! — укорила свекровь и гневно обвинила: — Ты без всякого внимания относишься к нему. Он с горя пьет!

— Я не виновата, и вы это отлично знаете сами.

— А кто же? — Калерия Ивановна подбоченилась, приготовившись к скандалу. Ее большой отвисший подбородок затрясся от негодования, и она, выпятив грудь, наступала на невестку, грозно спрашивая: — Выходит, виноваты мы с отцом?

— Не знаю кто. Но вам-то, думаю, известно многое.

— Замолчи, мать! — прикрикнул Николай Демьянович, не желая, чтобы продолжался этот неприятный и даже опасный разговор. Он поднял Виктора с пола, свалил в кресло: — Помоги-ка лучше раздеть нашего говнюка.

— Почему это я? — вопросила Калерия Ивановна с изумлением и ткнула пальцем на Нину: — Пусть она. Она обязана. У нашего сына есть жена. Слышишь? Займись же наконец мужем, принцесса. Что смотришь? Муж он тебе или не муж?

Чужая всем троим, Нина молча вышла в коридор, побрела на кухню и, не включая света, села ощупью на табурет у митрохинского стола. Ей невыносимо захотелось прямо так в тапочках на босу ногу, в халатике, накинутом на ночную рубашку, убежать отсюда к матери домой. Совсем! И ушла бы сию минуту, да ведь мать непременно посмеется: «Ага, явилась? Надоело пьяницу исправлять?»

В кухне было прохладно и мрачно. Окно виднелось серым прямоугольником, перечеркнутым рамой. Открытая форточка стукала и жалобно скрипела. Частые капли дождя кидались порывами на стекло. Верхушка тополя, раскачиваясь, то заслоняла, то открывала слабый свет фонаря во дворе.

Нина склонилась на стол, на неровные, выскобленные ножом доски, и заплакала. Слезы потекли по щекам. Зачем выходила замуж? Боялась остаться в старых девах? Хотела семейного счастья, а где же оно? Но грустные мысли тут же улетучились, не успев нагнать тоску. Слезы высохли, ощущение теплоты и радости переполняло сердце. Нашелся Саша Лагин! Предчувствие не обмануло ее. Он должен был когда-нибудь объявиться.

— Вы живы, Саша! Ох как я рада вас видеть, и представить вы себе не можете, — говорила она ему, торопясь, зная, что им помешают и не успеет она у него обо всем расспросить. — Я очень часто вспоминала вас. Мне так хотелось понять, что же такое тогда в ту ночь произошло? Почему вас увел патруль? Но ведь вы сами искали встречи с ним, хотели, чтобы задержали вас?

— Все-все расскажу вам, Нина. За этим я и пришел сюда и приходил раньше несколько раз. Надеялся когда-нибудь увидеть вас, поговорить с вами. — Он робко взял ее за руку, но тут же отпустил: — Ваша свекровь очень внимательно наблюдает за нами.

— Пусть, я не боюсь. Скажите же мне, Саша, что было между вами и Виктором? Я заметила, что он и родители не довольны встречей с вами, испугались как будто вас.

— Не сейчас, Нина, потом. Вам надо идти. Лучше скажите, где мы увидимся.

— В госпитале. Имею я право настаивать?

— Да, имеете. Я тоже всегда вспоминал о вас и считал, что обязан вам все объяснить. Вы одна не хотели верить в мою виновность. Но вон ваш муж идет. Прощайте, Нина.

— Мы скоро встретимся?

— Я позвоню вам завтра!

Вспоминая весь быстрый, сбивчивый разговор с Лагиным и его самого, его счастливый взгляд, прислушиваясь мысленно к каждому слову, Нина забыла ссору со свекровью, пьяного нелюбимого мужа и, положив голову на голые руки, сладко уснула. Снился ей Лагин, похожий на Андрюшу Митрохина, только взрослей и серьезней, чем Андрюша. «Я не погиб под городом Лоевом, — говорил Лагин, стоя перед ней без шапки, в распахнутой шинели. — Я ожидал тебя на бульваре все эти долгие годы».

— Ой, кто это тут? — спросила Никитична, включая на кухне свет. — Ты, Нинушка? А я, кажись, забыла погасить свою конфорку. Вот и поднялась. Потому свекровь твоя, полуночница, нарочно не погасит, чтобы было чем укорять. Скажет, Воробьевы такие-сякие, не экономят газ. А ты чего же здесь примостилась? ' Прогнали тебя никак?

— Нет, я сама ушла, — ответила Нина хрипловато, заспанно, потирая ладонью розовую, намятую щеку. — Сколько же времени?

— Не поглядела я… Чего же к своей родной мамке не побежала? Да и то верно, нечего ее ночью колготить. Погоди, я тебе сейчас платок принесу. Срамотища! Девку выгнали, и хоть бы что!

Никитична быстренько зашаркала к себе, бормоча и вздыхая, принесла пуховой полушалок, а заодно и подушку. Нашла что и на сундуке в прихожей помягче подмостить.

— Надо же тебе, девка, как-то доспать. Утром ведь на работу. Взяла бы я тебя в свою комнату, в свою кровать положила бы, так Курносиха, боюсь, загрызет. Скажет, встревают Воробьевы в чужие семейные дела. Опять скандал. А сундук ваш же, курносовский, и ты сноха курносовская, а прихожая общая. Вот никто и не виноват.

Нина, не переставая улыбаться, смежила веки, спеша досмотреть сладкий сон, и будто бы в уже начавшемся сне до нее доносилась бабкина ласковая воркотня:

— Упреждала я тебя, девка, говорила тебе, гусь свинье не товарищ, — нашептывала Никитична, укрывая Нину.

Ничего подобного Нина никогда от нее не слыхала и, улыбаясь, спросила:

— А кто же свинья, а кто гусь?

— Известно кто, — сказала бабка. — Сама не маленькая, соображай да понимай. Видать, сильно ты свекрухе не угодила, звать тебя не идет и не боится, что соседи осудят. Ну, ночуй уж тут до утра. Бог с тобой!


Утром Калерия Ивановна злым шепотом жаловалась мужу:

— Во всем виновата Нинка. Это она, гулена, потащила Виктора вчера на бульвар. Сидели бы дома, не встретили бы Лагина и жили бы все спокойно, как поживали до сих пор. А теперь все пойдет кувырком, каждый день надо бояться, что Витька придет пьяным. Да и как ему не запить, когда нет у него друга сердечного, тайну свою горькую он должен скрывать от жены? Она не поймет его, не поддержит, а еще и осудит, потому что не любит Витю, даже из жалости ласкового словечка никогда не скажет, Витенькой никогда не назовет. Посторонний она ему человек, а не жена!

Не смея высказать всего этого невестке и не умея преодолеть злобу, бушующую в груди, Калерия Ивановна поругалась на кухне с Авророй Алексеевной, потом с Никитичной и распаленная влетела в комнату.

— Опозорить нас решила? — закричала она на Нину, не прикрывая дверь в коридор. — Что это за новые фокусы — ночевать в прихожей соседям на смех?

Николай Демьянович бросил бриться, затворил двери и в коридор и в спальню и тогда только свирепым шепотом сказал:

— Ты, наседочка, как была смолоду умом не богата, так и к старости не помудрела. Нашла из-за чего на Нину орать! Подумаешь, почестей не оказала она нашему заблеванному сыночку. Экое сокровище досталось ей в мужья. А ты не догадываешься, с чего это Витька вчера надрался? То-то и оно. И не вали, курица безмозглая, с больной головы на здоровую. Винить некого, кроме себя самой. Ну, уйдет Нина совсем, Витьке будет лучше? Он же любит ее без памяти, вот ты, мать, к ней подлаживайся: мила не мила — люби.

Вразумления Николая Демьяновича подействовали. Мгновенно перестроившись, Калерия Ивановна принесла из кухни кофейник, постучала ноготком в дверь спальни и как ни в чем не бывало кротко спросила:

— Дети, вы готовы? Я наливаю, идите, а то кофе остынет. Ниночка, тебе сегодня после обеда или к десяти?

— Наливайте, мы идем, — ответила Нина, предпочитая худой мир доброй ссоре. — Мне сегодня с утра.


Прощения у жены Виктор просил на коленях и со слезами. Но ничего, кроме безразличия и брезгливости, Нина не почувствовала. Впервые разве он стоит на коленях? Она переодевалась за дверцей шифоньера и обнаженной спиной ощущала виноватый и несчастный взгляд мужа, он видел ее полуодетой, без платья, было совестно, будто смотрит на нее посторонний человек. И как-то вдруг возникло решение, окончательное, бесповоротное и безболезненное: она уйдет от мужа, уйдет без скандала, без ссоры. Уедет в июне в отпуск, а из отпуска вернется к маме домой. И снова станет Ниной Антиповой, ничем не связанной с семейством Курносовых. Прошло то время, когда надеялась, что жизнь их с Виктором устроится как-то сама собой, разрешит Николай Демьянович сделать ход из спальни, станут жить молодые Курносовы отдельно.

Но сейчас поняла: дело не в собственной двери, не в том, чтобы выломать из капитальной стены кучу кирпичей. И не в Викторе дело, а в ней, в Нине. Она не любит его. Не смогла за три года полюбить, и не следовало ей выходить замуж за Виктора Курносова, и вообще ни за кого не следует выходить не любя.

Был бы ребенок, может быть, не задумывалась над этим «люблю не люблю», жила бы себе спокойно, радовалась бы сыночку, назвала бы его Андрюшей, читала бы ему вслух книжки про войну, рассказывала бы про хорошего, красивого, высокого и стройного дядю Андрея Митрохина, как учил он Андрюшину маму играть в волейбол, еще до войны. А когда началась война, дядя Андрей ушел на фронт добровольцем и на фронте, при форсировании Днепра, погиб…

«Ах, какая я уже старая! — подумала Нина. — Уже и детям своим, если бы они у меня были, могла бы рассказывать про войну…» — и ей на мгновенье, как случалось раньше, стало жаль и Витю и себя. Хотела сказать ему что-нибудь доброе, утешительное, прощающее, но к чему говорить ненужные, пустые слова! Не долго ей уже быть женой Виктора. Все ниточки-паутинки, державшие их, порвались.

Ссорились молодые Курносовы не часто и не громко. Нина не выносила скандалов, но два или три раза за годы супружества собирала свои вещи и уходила к родителям. Жалкий, растерянный, несчастный Виктор бегал к ней чаще, чем в пору жениховства, упрашивал, умолял и приводил жену обратно домой. Антиповы, мать и отец Нины, дочь свою не одобряли: «Или живи с мужем ладно, или разводись». Нина и хотела уйти совсем, но как-то не получалось. По ее понятию, разрыв обязан получиться сам собой. Мечтала, когда выходила замуж, всех сделать счастливыми, а выходит на деле разбитая жизнь?

Сейчас Нину уже не пугала разбитая жизнь. Рано ли, поздно ли, а ломать ей судьбу придется. Не совершится все само собой. Она с радостью поедет на курорт или куда угодно, лишь бы пожить без Курносовых, побыть свободной, ни к кому не привязанной. Как это, наверное, легко и радостно — гулять утром по берегу теплого синего моря и думать о чем-нибудь приятном. Она будет думать о Лагине, о необыкновенном знакомстве с ним. Шла по бульвару и вдруг встретила человека, которого хотела увидеть. Увидела, поговорила с ним, и оказалось, что он необходим ей и дорог. Как же она сможет уехать в отпуск? Нет, надо сначала дождаться встречи с ним.

Но почему она с нетерпением ожидает этой встречи? Из любопытства? Расскажет ли ей Лагин, что же такое неприятное случилось между ним и Виктором? Отчего Калерия Ивановна и Виктор боятся его? Или все это только померещилось? Однако она видела на лицах свекрови и мужа настоящий страх. И как возможно, чтобы два давних приятеля, встретившись после долгой разлуки, не обнялись, даже не подали руки друг другу. Почему Виктор торопился уйти от Лагина? Вот это она хотела бы спросить у мужа. Ему конечно же известно, по какой причине в начале зимы сорок третьего года Лагин оказался ночью в их дворе.

Нина как на крыльях летела на работу, впереди был вечер, и Саша непременно ей позвонит. Приятное ожидание наполнило весь день.

«Вы какая-то не такая, Ниночка, сегодня вы необыкновенно прелестная, — сказал ей управляющий делами. — Будто спустились к нам с небесного облака!»

Нина рассмеялась, вспомнив свою ночевку на жестком сундуке.

— Мне никто не звонил? — выкрикнула она еще из прихожей, вернувшись вечером, свежая и бодрая, словно бы не было рабочего дня.

— А кто должен звонить? — спросила свекровь, помнившая всех знакомых невестки, особенно мужчин.

— Один научный сотрудник, — соврала и не покраснела Нина.

Весь вечер она выскакивала в коридор, ожидая телефонного звонка. Затеяла стирку, чтобы быть ближе к телефону, постирала, повесила и долго сидела на кухне.

Калерия Ивановна вышла готовая ко сну, в длинной ночной рубахе, видной из-под халата и в бигуди, спросила шутливо, с усмешкой, но с беспокойным взглядом:

— Ты и сегодня собираешься спать в прихожей? Я вынесу тебе матрац.

Нина пожала плечами, улыбнулась примирительно и прошла на цыпочках через темную комнату старших Курносовых в свою.


Свет из спальни, из щелки в неплотно закрытой двери, падал острым лучом на темный пол, раздражая Калерию Ивановну, лежащую в постели без сна. Она, вытянув шею, жадно слушала и различала строгий голос Нины, а вот слов не поняла, мешал Николай Демьянович заливистым храпом. Не выдержала, встала бесшумно, подкралась к портьере, отодвинула, заглянула и охнула.

— Отец, проснись! — зашипела Калерия Ивановна в ухо супругу, захлебываясь воздухом от обиды: — Ты только посмотри! Нинка, нахалка, негодяйка, как барыня развалилась в кровати одна, читает, грамотная какая, а Витенька, бедный, сиротой казанской скорчился в три погибели на диванчике, где и десятилетнему ребенку ноги некуда протянуть! Я обязана вмешаться…

Сердитый спросонья старший Курносов не дослушал:

— Их дело, как хотят, так и спят, а ты не лезь!

— Нет, Коля, что ни говори, а Витеньке очень с женой не повезло!

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Лагин позвонил через два дня. Нина прислонилась лбом к холодной стенке, спрятала зардевшееся лицо.

— Я в госпитале, — сообщил Лагин. — Вчера положили. Жду, когда же вы исполните свое обещание и придете навестить. Встреча с вами для меня значительна, как сбывшаяся мечта. Не смейтесь, пожалуйста! Я одурел от счастья и ничего умнее не могу сочинить.

Прижимая крепче телефонную трубку, Нина, волнуясь, попросила, стараясь говорить спокойно:

— Повторите. Я вас не совсем поняла.

— Готов повторять вам до тех пор, пока не загонят в палату.

— Хорошо. Я приду. Обязательно, — сказала она отрывисто и сухо. — Мне не все понятно. У меня к вам много вопросов. Мы должны с вами встретиться.

— Это тот аспирант, что спрашивал тебя утром? — поинтересовалась Калерия Ивановна, высунувшись в коридор, и, услыхав подтверждение, довольно кивнула: — Сегодня аспирант, а завтра, глядишь, уже и профессор.

Свекровь ценила полезные связи, а Нину нисколько не смутила собственная ложь. Что же, если ей лгут, скрывая от нее какие-то свои семейные секреты, то и она имеет полное право притворяться и лгать. Но на следующий день ей стоило немалых усилий не объявить Курносовым, что их семейная тайна известна ей. Адъютантство Виктора, которым они все гордились, досталось ему постыдной ценой.

— Почему бы вам, Саша, не прийти к нам и за чаем не сказать моему мужу, что он негодяй? — спросила Нина, услыхав от Лагина правду.

— А сам я был лучше? Да и противно мне переступать тот порог. Вспоминать о тех сутках стыдно и больно.

— Но вы же ушли!

— Поздно я хватился. Раньше надо было… Ну, черт с ним, с вашим Виктором. Не собираюсь я ворошить прошлое. Я не выдал его и сказал в комендатуре, как он велел. Не знаете, сколько еще дней он дожидался тогда Травкина?

— Мне ничего не рассказывали, ни Виктор, ни Калерия Ивановна. Я совершенно ничего не знаю о том случае. Могла лишь догадываться о чем-то нечестном, нехорошем, что заставляло их бояться вас.

— Передайте своему мужу, пусть не боится меня и живет спокойно.

«Вот и я виновата перед Сашей, потому что Виктор мой муж», — горько подумала Нина, вздохнула и поднялась:

— Я пойду. До свидания. Вам, должно быть, неприятен этот разговор и неприятно видеть меня.

— Простите, Нина! У меня в уме все еще не помещается, что вы жена Виктора. Знали бы вы, сколько часов провел я на вашем бульваре. Приходил как на свидание в каждый свой приезд. Помните, вы застегивали на мне воротник шинели? Разве я мог вас забыть? Я потом на фронте верил, что это ваши ладони отводили от меня смерть. Ранен я был три раза, трижды смыл я кровью свой позор, и не одну награду получил бы, если бы их давали в штрафном батальоне.

— Самая большая награда, Саша, это то, что вы живой. И я часто вспоминала вас, все думала: жив ли тот печальный младший лейтенант, похожий на Андрея, или погиб, как он? Почему вы ни разу не написали мне? Я же просила.

— Вот мое письмо. Неделю ношу в кармане. Свидание вам назначил на Трубной площади. Думал, если и в этот приезд вас на улице не увижу, то тогда уж свое приглашение в почтовый ящик опущу.

— Дайте сюда! Нине Курносовой? Откуда вы узнали, что у меня другая фамилия? Когда?

— Три года назад. Как только выписался из госпиталя, сразу пришел я к вам во двор. Спросил мальчишек, живет ли здесь еще Нина Антипова. Один, такой шустрый, ответил: «Она уже не Антипова, она Курносова. Замуж вышла за сына Курносовых». Обидно мне стало. Вы в моих мечтах были нежной и чистой, и представить вас женой Виктора было больно. Не захотел я встречи. Но в следующий свой приезд снова сидел на вашем бульваре и смотрел на арку, под которой мы когда-то стояли. Письмо не решался послать. Вдруг из-за него получится неприятность?

Нину изумила неожиданная мысль, что если бы они с Лагиным увиделись до ее замужества, все могло бы сложиться иначе. Как — иначе? Она не посмела предположить.

Они сидели на скамейке в пустом больничном скверике. Прозрачные тени от голых веток лежали на чистеньких асфальтовых дорожках. Ослепительно блестело стекло распахнутого окна. Пахло больницей и трогательно — как пахнет на бульваре теплым весенним вечером — нагретой землей и всходящей травой.

— Больной Лагин! — окликнул из окна строгий женский голос. — Кто разрешил вам гулять? Возвращайтесь немедленно в палату, или я доложу врачу! Вы что, захотели перед операцией схватить пневмонию?

— Иду, иду, сестричка, не сердитесь, — ответил Лагин и посмотрел на Нину долгим, сожалеющим взглядом.

Ей показалось, что она поняла этот взгляд, и попросила:

— Пожалуйста, не раскаивайтесь, Саша, в своей откровенности.

— Я не жалею, — ответил он. — У меня сейчас никого нет ближе тебя, родная моя.


Чем дальше, тем больше росла вражда Калерии Ивановны к невестке. Николай Демьянович увещевал супругу, пугал ее, что без Нины их сынок запьет и тогда всем им будет еще хуже.

— А сейчас ему хорошо? В собственном родном углу живет, как бродяга, не приласканный, не пригретый. Уже и нас перестал стесняться, стелет сам себе на кушеточке, примащивает в ногах табурет.

— Кончится это когда-нибудь, не реви, — утешал Николай Демьянович. Он и сам хотел, чтобы наступил какой-то конец. Но пусть обошлось бы все тихо и мирно, без ссор и скандалов, без огласки, а лучше пускай бы кончилось добром. — Потерпи, вот уедет Нина в отпуск, мы сообразим что-нибудь. Дверь им отдельную проломим.

— Ни в коем случае! Я теперь не согласна! Она же, нахалка, выгонит Витю, он будет жить с нами в одной комнате. Чего ради дарить ей площадь? Чтобы она устраивала свою личную жизнь у нас под носом? Я же не маленькая, вижу — она хахаля завела! Бегает к нему по воскресеньям. Сил моих больше нет глядеть на Витино сиротское спанье.

Свекровь догадывалась, что с Ниной происходит что-то такое, чего не происходило до сих пор. Словно бы приехала она к Курносовым ненадолго в гости и не желает из-за короткого срока портить отношения. Кажется, в ссоре они с Виктором, спят врозь, а разговаривает она с ним не злобно, ни свекру, ни свекрови не перечит, не замечает их косых взглядов, ходит как плавает, будто во сне, ничего не видит вокруг себя, вся в мечтаниях. Господи, не в положении ли она? Дай-то бог! Э, нет. Это уж точно нет. Ну тогда, значит, верно, есть любовничек. С чего бы она Витю с кровати прогнала?

Поделилась Калерия Ивановна наблюдениями с супругом, обозвал он ее дурой, будто Витя ему не сын. А она не вытерпела и однажды за завтраком сказала:

— Витя, пора, я вижу, приобрести вам вторую кровать. Сколько же можно гнуться тебе на диванчике?

Сын, бедняга, со стыда носом уткнулся в яичницу.

— Зачем же? — тихо возразила Нина. — Я скоро уезжаю.

— Не насовсем же! — вырвалось у Калерии Ивановны в сердцах.

— Могу и насовсем, — заявила невестка и вышла из-за стола.

— Мама, хватит! — подал голос Виктор, поперхнулся и выскочил из комнаты.

— Мать, перестань! Нина, зачем ты ей отвечаешь? — вспылил Николай Демьянович и стукнул по столу. Вся посуда зазвенела, чашка покатилась на край, чуть не разбилась, а пусть бы и разбилась на счастье, чем услышать Калерии Ивановне такое из уст супруга: — Ты же молодая умная женщина!

— Ага, а я, значит, старая дура? Спасибо, заслужила! — горько обиделась Калерия Ивановна, зарыдала громко и крикнула: — Езжай! Скатертью дорога! Хоть в Крым, хоть за Крым!

Плакала Калерия Ивановна до обеда, а потом полночи. Мужа шпыняла сквозь слезы едкими словами. Унизил ее, и перед кем?!

Николаю Демьяновичу надоело слушать и оправдываться, отвернулся и захрапел, а Калерия Ивановна всхлипывала и молила бога, чтобы привел тот Нинке уехать поскорей, лишь бы с глаз долой, лишь бы Витенька спал по-людски в своей постели, и поживут они все втроем, как прежде, своей семьей.

Наконец настал этот день.

— Провожаем мы сегодня Нину на курорт. Витя билет купил ей в мягкий вагон, — объявила на кухне Калерия Ивановна.

— Чем же она больна? Уж не чахотка ли? — встревожилась Марья Степановна. — То-то я смотрю, вроде бы спала она с лица.

— Полно выдумывать! — возмутилась Калерия Ивановна. — Еще скажи, что мы ее в чахотку вогнали! Здорова она, здорова. Едет просто полечиться в Евпатории. Мы денег не жалеем, лишь бы помогло. — И, понизив голос, пояснила: — Чтобы дети были. Поняла?

— Ах, это! Ну, это ничего. Многие женщины по этой причине лечатся, и помогает. Дай-то бог, — одобрила Марья и тут же начала плакать: — У Курносовых будут внучата, а у нас, у Митрохиных, не-е-т. Сыночек мой, Андрюшенька-а-а… — и засморкалась в передник.

— Что у тебя за привычка, Марья Степановна? По каждому пустяковому поводу ты сразу в слезы, — раздраженно заметила Калерия Ивановна.

— Сына на войне убили, пустяк, по-твоему? — громыхнула басом Митрохина. — Твой-то дома возле тебя сидит! — И снова залилась тихим жалостным плачем, причитая и приговаривая, жалея Андрюшу, сыночка, себя с Саввичем и внуков, которых не будет у них никогда…

Никитична, положив на сковородку нарезанный лук, утерла глаза и примирительно сообщила:

— А моя Катерина не хочет детей сама. Раз не от Виталика, значит, не надо ей ни от кого.

— Зря она так-то, — осудила Марья Степановна, перестав всхлипывать.

— И я говорю ей, что зря.

Провожать Нину пошли всей семьей.

Папочка в новом чесучовом костюме. Жарко, не хотел он пиджака надевать, но потом согласился: не мальчишка, а вдруг встретится кто из знакомых?

Калерия Ивановна зорким взглядом окидывала перрон.

Нина, спокойная и уже какая-то чужая, стояла у окна, как в раме за стеклом, а у Калерии Ивановны защемило сердце то ли от зависти, то ли от жалости, то ли от чувства вины. Но не гонят же они ее из дому, сама едет в отпуск, в курортный город Евпаторию.

— Говорят, там море такое мелкое, что идешь-идешь, идешь-идешь — и все по колено. Просто невозможно утонуть.

— Эх, мать, махнем-ка и мы с тобой на море на следующий год, а? — ответил Николай Демьянович на слова жены, а у ней скривились от обиды губы:

— Ты-то, отец, помахал…

А она ни разу не ездила дальше родной деревни на Яхроме. Да и то, известно, пригородным поездом, в облезлом вагоне, в обществе баб и мужиков с бидонами и мешками. Но и эти поездки были приятной суетой, и ими хвасталась Калерия Ивановна:

— Нашей речке название дала царица. Карета ее перекинулась на мосту, царица ногу подвернула и рассердилась: «Поганая речка! Я хрома!» — и утешалась этой сказкой.

Поезд тронулся. Окно с Ниной двинулось, поехало, удаляясь все быстрей. Виктор шел рядом с окном, прибавляя шаг, потом побежал и чертил пальцем на ладони, показывая, чтобы Нина писала ему.

— Сразу же, Ниночка, как приедешь, сообщи!

— Чего это он смешит людей? Кинулся! — сказала Калерия Ивановна, глядя, как Виктор гонится по перрону за поездом. — Велика беда, если и не напишет. Переживем. Витя! Витя, остановись! — крикнула она и помахала платком уже не поезду, а сыну. — Довольно, Витя! Или побежишь до самой Евпатории?

Николай Демьянович расхохотался, одобряя шутку жены. Ах, как стало ей спокойно, легко и весело, будто воротились они все в дом родной из долгого и неприятного путешествия.

— Пойдем, папуля. Он догонит нас.

— Подождем. Куда нам торопиться? — спросил супруг, взял ее под руку и довольно сказал: — Ну, наседочка, проводили. Уф, жара! Как в Крыму.

Последний вагон затерялся в междурядье других желтых и зеленых составов. Провожающие, кто с грустным, кто с безразличным видом, но все с одинаковым выражением исполненного долга, двинулись к выходу. Виктор, понурый и растерянный, приблизился к родителям и, увидев их смеющимися, довольными, отвернулся. Курносовы-старшие великодушно промолчали.

Вечер прошел по-семейному уютно. Поужинали. Напились чаю с праздничным клубничным вареньем. Слушали радио. Отец с Виктором, переговариваясь о чем-то незначительном, сидели в креслах возле тумбочки с приемником. Шла пьеса про любовь и сельское хозяйство. Молодой, но отсталый председатель колхоза не желал внедрять пшеницу, сеял по старинке ячмень, и невеста, передовой агроном, разлюбила председателя за его отсталость.

Калерия Ивановна, прибрав посуду со стола, раскладывала на клеенке пасьянс, загадывая на Витю. Она наслаждалась семейным покоем и тем, что все выходит так, как она загадала. Карта падала хорошо. Калерия Ивановна мурлыкала от удовольствия, наклоняя голову то в одну, то в другую сторону.

— Это же надо, из-за ячменя разошлись, — усмехнулась она. — Любовь, оказывается, на ячмене держалась. Слыхал, Витя?

— Мама, как ты не понимаешь! Все придумано для идеи.

— Идеи! Мужей надо уважать и ценить! Вон сколько девок незамужних пооставалось, — изрекла она и вдруг, смешав карты, позвала: — А ну, кавалеры, сыграем в дурачка. Сдавай, Витя!

Виктор так и подскочил, а отец, потирая руки, благодушно пропел:

— Дав-нень-ко-о-о мы не гоняли в подкид-но-го-о — и спросил: — Мать, не помнишь, когда мы в дурака в последний раз играли?

— Еще до Витиной свадьбы, — ответила она выразительно, напирая на последнее слово.

— Ну да, я перед его свадьбой уже года два не выступал, ушел из оркестра.

Засиделись Курносовы до «Последних известий», до боя курантов. Калерия Ивановна, готовя постели, сказала:

— Сегодня, Витя, спи у себя, а завтра поменяемся. Мы с отцом пока твою комнату займем, а ты нашу. Нам спокойнее, а тебе удобнее. Нечего тебе вечером дома сидеть да на нас смотреть. Дело твое молодое. В кино с кем-нибудь сходишь или на танцы в парк. Что в этом плохого?

Разрешение это высказала степенно, значительно, как благословила.


После отъезда жены Виктор ни в кино, ни на танцы не ходил. И не тянуло. Перебрался он в первую комнату, а предоставленной матерью свободой не воспользовался. Открытку от Нины получили на третий день. Виктору ясно увиделось, как стоит его Ниночка у почтового окошка на незнакомом вокзале и торопливо пишет за узеньким барьерчиком. А какой-то курортный пижон в шелковой тенниске плотоядно поглядывает на красивую москвичку.

Виктор затосковал. Он ругал себя, почему отпустил Нину, вспомнил, как ездили они вместе к тетке Степаниде в деревню, купались там в Яхроме, загорали на травянистом бережку, ходили в лес за грибами рано утречком по росе, спали в сарае на дерюжном матрасе, набитом свежим сеном, и от этого волосы Нины пахли всегда свежескошенной травой. Тетка Степанида, приветливая и бесхитростная, ласково глядела на Нину, а Виктору шепнула как-то:

— Присматривай за женой. Береги, кабы не сманили. Не по себе ты дерево срубил.

Эх, как прекрасно было жить в деревне! Потом уж, как приехала мать, начались перепалки и ссоры. Ссорилась она со Степанидой из-за всякой ерунды, усматривая во всем насмешку, желание обидеть ее, уязвить.

— Да не серчай ты, Феклуша! — упрашивала виновато тетка, а мать злилась еще больше.

Она до ужаса не любила, когда называли ее крещеным именем, Феклой, не любила и в деревне жить, но приходилось приезжать сюда ради здоровья сыночка. Каждый год отправлял их отец на Яхрому, едва потеплеет, чтобы Витя гулял на чистом воздухе и пил парное молоко. Был маленьким, возвращались они с матерью в Москву глубокой осенью, добирались до станции на телеге, накрывшись попонами от дождя. В школу пошел, стали уезжать позже и приезжать раньше, к первому сентября.

Помнит Виктор радость свою ребячью при виде родного двора, темной прихожей и длинного коридора с тусклой лампочкой в потолке. Забывал он сразу и лес, и речку, и деревенских приятелей, и тетю Степаниду, которая дивилась за это на московскую родню. А мать с гордостью говорила:

— Домосед будет Витя. Весь в меня.

Верно, не рвался он из дому, как другие, не манили его неизведанные пути-дороги. Дом неизменно оставался для него самым милым местом на земле.

Но теперь вот открытка от Нины (несколько строк всего: «Доехала хорошо, погода отличная. До свидания») вселила в него такую беспокойную тревогу и неприязнь к своему жилищу, какую он не испытывал никогда. Побежал бы отсюда вон, полетел бы в Евпаторию.

Непонятная ссора, продолжавшаяся более двух месяцев, похожая не на ссору, а на затянувшееся, мучительное расставание, извела Виктора. Он надеялся на примирение каждый день. А Нина, не выходя из дому, живя в одной комнате с ним, удалялась от него, замыкалась, уходила все дальше и дальше. И когда он увидел ее в окне вагона, то почувствовал, что вот сейчас теряет ее по-настоящему совсем. Он скрывал от родителей тоску по жене, уходил вечерами из дому, беззаботно напевая, но быстро возвращался и спрашивал:

— Вечерняя почта была?

— И чего, дурачок, нос повесил? И впрямь можно подумать, сокровище потерял, — пеняла мать каждый день, намекая, что они с отцом не против распроститься с Ниной окончательно.

— Может быть, Витя, и к лучшему, что детей у вас нет. Что тебя с ней связывает? Ничего. За чем же дело? Не ты первый, не ты последний. Ну, не сошлись характером, так и терпеть? Эдакого добра еще сколько хочешь найдешь на свою шею. Не велика потеря. О чем тужить?

— Перестань, мама! Надоело, — прикрикнул он однажды. — У нас с Ниной все хорошо!

И, доказывая матери, что на душе у него легко и спокойно, пошел с отцом на выступление знакомого гитариста и после концерта с этим знакомым в ресторан. И там ему было скучно, как и на концерте, и — удивительное дело — он всякую охоту к выпивке потерял.

Хорошее настроение, которое с пристрастием изображал перед родителями Виктор, заставило его поверить, что так оно и есть. Нина уехала всего-навсего в отпуск и скоро вернется, и он с букетом цветов отправится на вокзал ее встречать. А она, соскучившись за месяц, бросится к нему на шею, и снова все будет нормально. Расцелуются, вот и помирились, и не надо никаких объяснений.

Возможно, все так и произошло бы и, даже не получив телеграммы, он поехал бы с цветами на Курский вокзал встречать жену. Но отмочил он вдруг такое, чего и сам от себя не ожидал.

Отец достал горящую путевку и быстро собрался в какой-то высокоразрядный санаторий под Москвой. Мать заважничала и предвкушала, как однажды в воскресенье они с Витей поедут проведать своего папочку и будут все втроем гулять по аллеям, где гуляют — ах, страшно подумать кто. Она мечтала об этих праздничных воскресных поездках, обсуждала с Виктором, что она наденет, каких гостинцев они купят для папочки, но, проводив отца, получили Курносовы письмо от тетки Степаниды, написанное не ее рукой: «Феклуша, сестрица родная, попрощаться скорее приезжай…»

И повез Виктор мать в деревню, отпросившись с работы на пять дней. Думали они с матерью, что раньше им и не управиться, если не дай бог что. Обговорили дорогой, как продать обстановку, как избу, сколько просить и что купить на эти деньги. Приехали. А тетка Степанида, худая и бледная, чуть пошатываясь, всплескивая часто руками, улыбаясь и прося прощения, спешила к ним навстречу с крыльца.

Посмеялся Виктор в душе, да и вслух прорывалось, но рад был очень. Любил он тетку, и, вероятно, от радости смелое решение пришло на ум. Распил поллитровку со своими одногодками, с Васькой и Сенькой, что двое на всю деревню воротились с войны, переночевал в сарае на душистом матрасике, оставил мать скучать и ссориться с сестрой, а сам утренним автобусом махнул на станцию — и в Москву! Счастливая мысль мелькнула сразу, когда он увидел тетку живой и здоровой: «У меня еще пять дней почти впереди!»

Не заезжая домой, помчался с Савеловского вокзала на Курский, простоял два часа в очереди, длинной и на первый взгляд безнадежной, а спал уже на верхней полке в купе. Какое спал! Лежал всю ночь с открытыми глазами, ощущая едкий и приятный холодок в груди. Как посмел, не спросившись ни матери, ни отца? Эх, и бурю подымет мамуля. Ну, покричит, не без того. Была не была!

Смежил веки лишь на рассвете, легким и теплым пришел к нему сон из-за посветлевшего окна. Оранжевый шар, отпихивая низкую тучу, подымался далеко-далеко на краю степи. Пролетала мимо размеченная телеграфными столбами, просыпающаяся земля, и где-то там, в конце ее, в чужом городе на берегу моря спит сейчас Нина… Но как же он ее найдет? Нина поехала без путевки, а на открытке обратного адреса нет. Подумаешь, не заграница — разыщет. Пойдет в курортное управление. Должны же где-то быть какие-то списки отдыхающих? Найдет!


Евпатория поразила Виктора невзрачностью и малолюдьем. И эта каменная деревня знаменитый курорт? Пылища, скучища, тишина, серость. Солнце к тому же, как нанятое, палит. Жаль, не захватил из дому старенькую отцовскую соломенную шляпёнку, хотя и помята и соломка побурела, но вполне сгодилась бы. Кто его здесь знает, Виктора Курносова?

Но что обидно, бюро по сдаче комнат сведениями о Нине Курносовой не располагало. Посоветовали обратиться в милицию, так как все пансионаты и санатории сдают на прописку паспорта. Прежде чем отправиться туда, Виктор зашел в кафе поесть чебуреков и выпить чаю. Разговорился за столиком с приятным старичком в белой панамке, спросил у него:

— Не подскажете, будьте любезны, у кого можно в вашем городе остановиться? Вот разыскиваю жену, она приехала сюда раньше, а если сегодня не найду, то и ночевать мне негде.

— Игнат Фомич Соломатко, — представился собеседник, тронув свою панамочку надо лбом, и вежливо предложил переночевать у него: — Отличная комната, отдельный вход с терраски.

Предложение было принято с благодарностью. Они вдвоем решили, что идти в милицию сегодня уже поздно, нет смысла, лучше завтра с утра. А разумнее побродить Виктору до вечера по пляжу, вдруг да нечаянно встретится жена. И Виктор отправился на берег.

Вот он где, весь народ! Лежат на песке локоть к локтю, яблоку упасть негде, а в море кишат кишмя… Хохот, визг, теснота! Разве найдешь в таком столпотворении Нину?

— Нина! Нина Курносова! — заорал Виктор, сложив ладони рупором, подождал немного и снова прокричал.

Подбежала девчушка, посмотрела на него из-под ладони и умчалась. Высокая смуглая девушка в красном купальнике вышла из воды, долго смотрела на Виктора, крикнула нерешительно:

— Володя? Я сейчас окупнусь, подождите, — и пошла в воду, придерживая на затылке рассыпавшийся узел черных блестящих волос.

«Этого еще не хватало!» — подумал Виктор, удирая. Пробежал метров двести, остановился и снова покричал.

Пляж раскинулся в одну и в другую сторону насколько хватало глаз. Бегать и звать было смешно и нелепо. Виктору почудилось, что люди уже переглядываются и пальцем показывают на него. Он попросил солидную даму приглядеть за вещами и плюхнулся в море, поплыл на спине и смеялся над собой. Чудак! Полдня носится по городу, шатается возле моря и не сообразил искупаться. Ах, какое наслаждение барахтаться в теплом море, не в Москве-реке, не в Яхроме, а в теплой морской воде! Ну, не найдет Нину, и не надо, поживет три дня у Игната Фомича, покупается вволю — и домой!

Приближался вечер. Небо над морской гладью побелело, утратило голубизну. Море лежало тихое и тускло поблескивало, как огромный лист серебряной фольги. Купающихся не убавлялось. Пляжная публика находилась в беспрестанном движении. Одни вереницы уходили, другие приходили, раздевались, бросались в воду, и море ласково принимало всех.

Виктор оделся и направился к киоску попить газированной воды. Улицу от пляжа кое-где отделял низенький штакетник, а кое-где высокий дощатый забор. Прибитые неплотно доски не скрывали от глаз прохожих тех, кто загорал на топчанах почти что в чем мать родила. Конечно, мужчины отдельно, женщины отдельно, но Виктору сделалось неловко, диковато. Дикой, несуразной показалась и мысль найти в этом бескрайнем лежбище голых и полуголых людей Нину. Зачем же он приехал сюда, искупаться?

Киоск с газированной водой находился по другую сторону улицы рядом с автобусной остановкой. Плакат на заборе запрещал выходить с территории пляжа в купальных костюмах, но жаждущие напиться выбегали в тех туалетах, в каких купались, и становились в очередь, повернувшись к плакату голой спиной. Во всей этой длинной очереди Виктор увидел только двоих одетых: девушку в голубом платье и парня в белой тенниске. Их спины, голубая и белая, выглядывали далеко впереди из-за голых плеч. Подошел автобус, и эти одетые, девушка и парень, бросились к нему… Виктор кинулся следом. Бежали они впереди него не быстро, парень сильно хромал. У Виктора ноги налились свинцом и спазма перехватила горло. Он онемел и застыл на месте…

Нина вошла первой, подала Шурке руку, тот тяжело поднялся на ступеньку. Дверца захлопнулась, автобус двинулся, розовая пыль поднялась и осела…


Игнат Фомич говорил, что разыскать соблазнителя и неверную жену очень просто. Имена и фамилии известны, автобус ходит по одному маршруту, по рыбацким поселкам. Слезай в каждом и спрашивай, где здесь живет Лагин. А проще, конечно, через милицию, но дело семейное, деликатное, лучше уж самому.

— Но, извините, Виктор Николаевич, что же вы им скажете? Такая-сякая? Такой-сякой? Или возьмете жену за руку и потащите силком в Москву? И на этом, думаете, происшествие закончится? А она вам скажет: «Я его люблю!» Слушайте мой вам совет. Они вас не заметили? Нет. Вот и вы притворитесь перед собой, будто вы тоже ничего не видели. Езжайте-ка завтра утренним поездом домой. Откуда вы знаете, что этот Лагин вас не искалечит при встрече?

— Не посмеет! Да я его…

Пьяный Виктор валялся на полу терраски, размазывая по лицу слезы и грязно ругаясь, а Игнат Фомич сидел на ступеньке и отмахивался от комаров веточкой. Пахло жареной рыбой, керосинками и мокрым бельем. Закрыв от Виктора хваленое южное небо, болтались по всему двору простыни. Скулил тоненько ребенок, наверное искусанный комарами. Сердито баюкал и ворчал старушечий голос. Виктор тяжко всхлипнул. Все сделалось вокруг невыносимо противным, все надоело, будто он торчит полжизни в этом вонючем дворе. Кто виноват, что он помчался в эту распроклятую Евпаторию? Мать! И во всей его разнесчастной жизни виновата мать. Она заставила Нину уехать, она поедом ела ее!

— Ведьма, зараза, старая курица! Сволочь! Вот подожди, вернусь… Дождешься! Убью! Пожалеешь еще! Ты мне жизнь спасла? Стерва! Ты меня заколотила в ящик!

Поведав хозяину свое горе, Виктор, однако, не открыл тайны, связывающей Лагина и его. Он был не настолько пьян, чтобы проговориться. Он не проговорился бы и в горячечном бреду. Он все отлично понимал и помнил, все давно пережитое кололо теперь изнутри так же остро, как в тот день, когда он встретил Шурку на бульваре. А сверх этой боли была бесконечная жалость к самому себе, обманутому Ниной. Значит, у них все было уговорено заранее? Он ее проводил, бежал, как дурак, за вагоном, а Шурка встретил ее здесь!

— Шалава, проститутка, я для тебя плохой? Нашла лучше? Хромого? Убью, гадина, вот посмотришь, убью тебя, попробуй только вернуться домой…

— Я очень сомневаюсь, что ваша жена вернется к вам, — вставил вежливо, но твердо Игнат Фомич.

Виктор привстал от неожиданности, с трудом сел, но уселся, привалясь к побеленной известкой стене. Звезды, качаясь, подмигивали над бельмами простыней. Старуха за перегородкой хохотнула.

Ему и в голову не пришло, что Нина может к нему не вернуться.

— Вы и дома вот таким же манером? И часто? — спросил старикан.

— Что часто? — не сообразил сразу Виктор.

— Напиваетесь.

Но Виктор уже понял, дошло. Уловил он и издевку в голосе старика и то, что надоел он, Виктор, ему до чертиков.

Утром супился, прятал глаза. Стыдно было Виктору за вчерашнее. Клял себя в душе на чем свет стоит: «Жаловался! Откровенничал! А полегчало? Шиш». Выложил молчком десятку за постой и сверх того пять червонцев.

— Это, Игнат Фомич, на завтрак.

Дед бодренько напялил панамочку, прихватил авоську, сунув туда пустую бутылку на обмен. Понял, что надо человеку опохмелиться.

Женский голос во дворе громко спросил деда:

— Гнат Хомич, спит ще ваш московский квартирант, або снова ругает жинку? Скажить ему, щоб не журився. За чем его жинка сюды приихала, то и достанэ. Дытыну ему привезе!

Игнат Фомич что-то тихо и длинно ответил.

— Тю-ю, может, оно и не так! — опроверг женский голос. — Сколько хочете случаев таких бывает. Сами виноватые, а на жинок валят. А те, дуры, бегают по докторам, носят им гроши. Помните, года три назад Надя жила у меня? Беленькая, с зонтиком все ходила. Ты, говорю ей, хлопца хорошего найди. Шо тебе грязи? То медицина, бо поможет, або и нет…

Виктор до боли вдавил лицо в подушку, кусал губы, задыхаясь от обиды… Так и лежал, пока старик не вернулся.

Полная черноглазая женщина лет тридцати пяти внесла кастрюлю с горячим борщом, стрельнула любопытными и лукавыми глазами на квартиранта, спросила хозяина:

— Где у вас глубокие тарелки, Гнат Хомич? Давайте налью. — И обратилась к Виктору с нескрываемой жалостью: — Попробуйте свеженького. Салом затертый! В вашей Москве такого не сварят.

Поднесли стаканчик «Кокура» и ей. Не отказалась. Присела на минутку. Выпили по второй, Виктор осмелел, а то все стеснялся глянуть в лицо Галине Нефедовне, боялся, что она ухмыльнется и скажет то, что говорила старику во дворе. Или станет задавать вопросы. Да кто они есть, зачуханные провинциалы… Они и не видели настоящих людей.

— Вот мы с генералом Травкиным в Потсдаме отрывали! — начал врать Виктор, и понесло его, понесло… Парил!

Потом, в поезде, когда проснулся на боковой верхней полке, стыдился вспомнить и жалел обо всем: о том, что трепался и что адрес свой оставил деду. Эх, вообще не стоило приезжать. Ничего не знал бы, ничего не видел бы и ни о чем понятия не имел. А теперь не заспать, не пропить, мерещится одно и то же, как Нина руку Шурке подает, как смотрит на него, на Шурку, нежно и влюбленно, так и слышится: «Ну, миленький, ну подымайся осторожненько, вот так, молодец…» Господи, с ума сойти можно! Она же таких ласковых слов и не знает. Ему, Виктору, их она не говорила никогда! И на него, на мужа, таким взглядом и не глядела.

Игнат Фомич обещал написать Виктору, если прослышит о Лагине что-нибудь. У старика, коренного евпаторийца, уйма знакомых по приморским поселкам, встретит кого на базаре в воскресенье, не трудно же порасспросить. Виктор продиктовал адрес, благодарил спьяну за не полученные еще сведения, не представляя себе, однако, какими они должны быть. Лез целоваться, хвалился, что Курносовы расправятся с Шуркой как бог с черепахой, а Нинка, дрянь подлая, приползет к мужу на коленях, рыдать будет, умолять будет, но он ее не простит.

— Знаете вы, кто такой Виктор Курносов?

— Знаем, золотко, знаем, уже побачилы. Гнат Хомич, я сбегаю спытаю, чи дома Настя, а як она на дежурстве, то вы скоренько подойдите до ней в кассу, да не в окошко, там не протолкнешься, а стукните в дверь и скажите, шо Галя невозможно как просила один плацкартный до Москвы.

— Ох, доброе у вас сердце, Галина Нефедовна. Считайте меня своим должником. Виктор Николаевич, слушайте сюда. Да помолчите минутку. Давайте деньги на билет.

Проводили. Впихнули в вагон почти на ходу. Виктор рвался назад прощаться и обниматься, клялся не забыть до гроба новых друзей. Приглашал в Москву.

Полная женщина в том же платьишке, что ходила дома, и дед в панамочке шли за окном, кивая ему как глухонемому, махали руками, как отмахивались. Сбагрили, сбыли с рук.

А в чемоданчике, с которым мужчины Курносовы обычно ходили в баню, Виктор обнаружил газетный сверток, в нем были две сайки, кусок жареной рыбы, сухая тарань, десяток абрикосов и чебурек.

Ночью за поездом бежала луна, цепляясь за столбы отбитым краем. Нина и Шурка тоже видят сейчас луну? Сидят в обнимочку на перекинутой лодке. Эх, не надо было уезжать, а отыскать бы их, набить бы Шурке морду, а Ниночку допросить, любимую жену: «Отдельно спишь, Ниночка, или вместе? Со мной тебе было тесно, а с Шуркой просторно?» А возможно же, нет и не было ничего! Могли же они встретиться в Евпатории случайно? Брехня! Все у них было! Все! Они снюхались еще весной, после той встречи на бульваре. Эх, выйди они, Виктор и Нина, в тот распроклятый день на бульвар на полчаса позже!

— Вот, Ниночка, и ясно стало все, разгадал я все твои загадки. А вы, капитан Лагин… Вы, кажется, дослужились до капитана? Вы забыли сорок третий год? Вы теперь про штрафные батальоны романы сочиняете? А известно ли в редакциях, за что сами угодили в штрафной? Разумеется, неизвестно. Скрыли? Так мы можем и раскрыть. — Виктор и не заметил, что произносит речь свою вслух, и лишь последние слова заставили его вздрогнуть. — Я схожу с ума, — сказал он в ужасе.

Это он сам пожизненно в штрафном батальоне, и нет возможности совершить подвиг, нет такого подвига, чтобы он искупил свою вину, чтобы избавилась от гнета его душа. И все, что происходит, и все, что будет происходить в его дальнейшей жизни, все те обиды и несчастья, что есть и что ждут его впереди, — все это тяжкий штраф за те четыре дня в сорок третьем. Всего четыре дня только, а на них, оказывается, опиралась вся жизнь.

«Ты загубила мою жизнь, мамуля. Ты загнала меня в мой собственный штрафной батальон!» — подумал Виктор, и ненависть к матери свела его челюсти, сжала до боли кулаки…

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Калерия Ивановна, воротясь из деревни, вышла из трамвая рада-радехонька. Наконец-то в городе, дома! Встретилась во дворе бабка Никитична, поздоровалась наскоро, прошмыгнула мимо и про Степаниду не расспросила. Тоскливо вдруг сделалось у Калерии Ивановны под ложечкой, с дурным предчувствием вошла в коридор. Отперла ключом свою комнату и брякнулась на первый попавшийся стул, сидела неживая, разинув рот. Боже праведный! Такого свинюшника в своих комнатах она и вообразить не могла! Мусор, окурки, земля из разбитых цветочных горшков, фикус сломан, гортензия выдрана с корнем (чем помешала?), буфет настежь, кофе рассыпанный и на полу и на столе, и зачем-то посередине комнаты помойное ведро…

Горько заплакала Калерия Ивановна, но плачь не плачь, а прибирать кто будет? Пошла на кухню греть воду, а там Марья Митрохина говорит:

— Видала? Сыночек твой без просыпу пьян. Забулдыг каких-то страшенных назвал, пили, песни орали, ругались. Мы хотели в милицию заявить, да подружка твоя не дала. Не трогайте их, говорит, а то они нас всех порежут.

— Ой, господи! И зачем я у Степаниды осталась? Надо было мне вместе с ним ехать. Боже мой, боже мой…

А сраму-то, сраму! Примчалась Аврора и, захлебываясь, хватаясь обеими руками за голову, ахая над завалами грязи, битой посуды и роем зеленых мух, поведала, что вытворял здесь Виктор без матери:

— В уборную раз вечером прошагал по коридору голый! А до того замок висел нетронуто не то двое, не то трое суток. Не жил Витька дома. Заявился — и пошло! С работы, видать, его опять выгнали, спит до обеда, а проснется, смотается вниз, в магазин, и снова радио орет на всю мощь, а он пьянствует с каким-нибудь жуликом. Вот с час назад ушли они вдвоем, Витька и какой-то лохматый.

Косынка, фиолетовая, шифоновая, которой Аврора Алексеевна старательно прикрывала макушку, съехала от волнения, оголив красноватенькое, как у ребеночка, темечко и большую, неизвестно в чем держащуюся шпильку.

— Шпильку потеряешь, — сказала сквозь слезы Калерия Ивановна, но Аврора лишь рукой махнула:

— Ой жалко мне тебя, Калерия… Ой до чего же он допьется!

Калерия Ивановна подумала-подумала, поморгала часто, собрала губы в кучечку и перестала плакать. Глянула на портрет Николая Демьяновича, тряхнула подбородком.

— Нечего меня жалеть! Не бобылкой живу одинокой! — изрекла гордо, с нескрываемым намеком.

— Ну и черт с тобой, живи, — обиделась Аврора Алексеевна. — А я-то, тебя жалеючи, заступилась перед соседями за Витьку. Сидел бы твой шпана сейчас в кутузке. Так тебе и надо бы.

— Не твое дело! Не лезь! Не нуждаемся! Ишь, нашлась жалельщица! Ты себя пожалей! А у меня муж есть, сын есть!

— Плюют они на тебя оба, на дуру стоеросовую. Да чтобы я еще когда-нибудь посочувствовала тебе, индюшке надутой? На, выкуси! — поднесла Аврора Алексеевна задушевной подруге кукиш.

Калерия Ивановна затряслась, затопала ногами во гневе.

— Мм-ма-му-ля приехала!

Сынок стоял, держась за косяк, покачиваясь былиночкой, расхристанный, помятый, будто по лестнице за штаны его волочили.

— Ох, горе мое! — Однако сдержала и обиду, и гнев, покосилась на соседку и спросила спокойно, интеллигентно: — Виктор, может быть, ты объяснишь мне свое поведение?

Потом, конечно, когда он проспался, продрал глаза, дудела ему в оба уха, срамила, грозилась отцом, допытывалась:

— Где болтался? Из деревни вон еще когда уехал.

Ответил он хмуро и коротко:

— Был у одной знакомой.

— Откуда она у тебя взялась?

А он ухмыльнулся зло:

— Зачем тебе мужские подробности, мама?

Смолчала. Да и что теперь воду в ступе толочь? Уволили опять за пьянку. Но, не зная ни минуты покоя в душе, Калерия Ивановна оставалась внешне спокойной и важной. Объявила сыну строго:

— Попотешили, Витя, соседей, и хватит. Не дам я им больше повода зубы над нами, Курносовыми, скалить. Ты за порог, и я за тобой. За руку водить тебя буду. Глаз, как с младенца, не спущу. — И отобрала у него деньги, ту мелочь, что не успел пропить, заперла под замок туфли и брюки: не уйдет же он со двора в пижаме и шлепанцах?

Так и жила в постоянном материнском страхе, кажется, хуже, чем тогда, когда ждала с фронта. Просыпалась и засыпала в тревоге, видела все один и тот же сон: валяется Витька с разбитой мордой на тротуаре возле винного магазина.

— Скорей приехал бы отец и устроил его на работу, — заговорила она с подругой, хотя еще были в ссоре, но когда-нибудь мириться надо. — Не болтался бы без дела. У Витьки же золотые руки, светлая голова, глотка вот ненасытная! А кто виноват? Нинка. Одну только открыточку и прислала.

— Не каменный же он, вот и переживает, — поддержала разговор Аврора Алексеевна. — Тут не захочешь, да запьешь.

— Вот и я говорю тебе. С такой-то женою!

Докапываясь до корней семейных бед, Калерия Ивановна все чаще приходила к этому выводу: не нуждается Нина в муже, не любит его, от этого в доме все неприятности.

Отпуск Нины подходил к концу, и Виктор весь насторожился, высох. Смотрел мимо матери ожидающими глазами, не слышал, что она ему говорила. Сердце ее не выдержало, отдала и штаны и туфли, а он и одеваться не стал, так и сидел с папиросой в зубах, выглядывал в окошко. Лицо стало несчастным и непривычно умным. Вскакивал на каждый звонок, прислушивался ко всем шагам в коридоре.

— Не изводи ты себя так, Витюша. Куда она денется? Приедет, — сказала Калерия Ивановна с дрожью в голосе.

О том, что Нина приехала, узнали от чужих. Калерия Ивановна со стыда сбежала из кухни. Аврора рассказывала при всех, что выносила она сегодня утром рано помойку и видела, как подъехало к первому подъезду такси, вылезла Нина, совсем больная, и пошла прямиком домой, то есть к родной своей матери.

— Я ей: «Здравствуй, Нина, с приездом!» А она и головы не подняла.

Виктор, как услыхал, заметался. Носится по комнате вокруг стола, ну истинно тигр в зоопарке! Кинется в коридор к телефону, но стесняется звонить. Как же он скажет? Позовите жену мою, она, кажется, приехала? Да тут все соседи обхохочутся до икотки. Пришлось Калерии Ивановне пойти на поклон к Авроре. Выспросила у ней все досконально: какая походка была у Нины, в чем одета, — и пристыдила:

— Не совестно тебе, Аврора? Какая же ты подруга, если нас, Курносовых, срамишь при соседях? Ну, видела Нинку — и ладно. Могла бы потихоньку мне в комнате сказать, а ты гремишь на всю кухню!

Аврора по обыкновению обозлилась за выговор, покричала, но негромко, и сама вызвалась сбегать к Антиповым. Старик плотничал понемножку, жильцы часто к нему обращались. Вот и она пошла попросить его починить оконную раму.

— И-и, что ты! — докладывала Аврора, быстренько воротившись. — И на порог меня Антипиха не пустила, захлопнула дверь перед самым моим носом.

Шептались подруги долго, шастали одна к другой по коридору весь день и весь вечер, вздыхали, поглядывая на Виктора как на больного.

— Ну, накурил. Моль в твоих комнатах, Калерия, теперь лет десять не заведется.

— В моли ли дело? — голос Калерии Ивановны дребезжал слезами. — Может, мне самой сходить к Нинке? Я свекровь. Имею я право узнать, что такое с невесткой случилось? Проводили мы ее месяц тому назад здоровой, ждали, что такой и вернется. Расстались мы с ней по-хорошему, поцеловались на вокзале на прощанье — и на тебе, одолжила! Плюнула нам в рожу при всем народе! Ну не хочешь с Витькой жить, не живи, никто силком не принуждает. Но сохрани приличие! Приехала, прийди и скажи «здравствуй». Не свекрови же первой к тебе идти, справляться о самочувствии? Перед кем унижаться?

Не обедали, не ужинали. Сама Калерия Ивановна перехватила кое-как у подруги, а Виктор был сыт одним дымом. Умаялся, сердечный, шагать вдоль стола, улегся на диванчике. Бледный, аж зеленоватый, щеки повисли складками, нос обтянулся, лежит, глядит в потолок — ну страшно и потревожить. Попросил:

— Мама, сходи к ней, узнай.

Отказать у Калерии Ивановны духу не хватило. Сказала, поперхнувшись:

— Подожди. Пусть смеркнется. Пойду, как стемнеет.

И через час, накинув темненький платок, чтоб не бросаться в глаза любопытным соседям, подалась Калерия Ивановна вдоль палисадничков, проклиная в душе старух, сидящих на лавочках возле подъездов: «Выпялились, ведьмы, сплетницы, рогульки!»

У Антиповых пахло лекарствами. Отец и мать пили чай при слабенькой настольной лампе. Нина спала за занавеской в родительской постели. Разговаривали шепотом. Предложили чаю и сватье. Села, неудобно же отказаться. Начала было возмущаться невниманием невестки, но Антипиха строго повела большим носом, поглядела на гостью исподлобья, и та сбавила тон, заговорила помягче:

— Чего это Нина вздумала вас, родителей, стеснять, когда у нее с мужем есть отдельная комната?

— Это уж, свашенька, ее дело. Вот поправится, с нее и спросите, — ответила мать. — Я сама ничего не знаю. Дочка наша приехала больная, еле на ногах держалась. Может, простудилась в море, а может, дорогой обокрали. Уложила я ее поскорей, пощупала лоб — горячий, вызвала врача. Врач сказал, что нервное расстройство и сильная простуда. Не велел ее волновать, покой велел соблюдать полный. Так что, извините, не стану я сейчас ее будить, недавно она заснула.

— Конечно, пусть спит!

Все это Калерия Ивановна сыну и доложила. Он накинул пиджак, буркнул, что голова болит, выйдет, немного воздухом подышит, и проторчал до рассвета под антиповским балконом. Дворничиха заскребла метлой, тогда только он домой вернулся. Отдежурил.

А до сна ли матери было?

— Господи, что за наказание! — плюхнулась Калерия Ивановна перед иконами на колени. Сын стоял под балконом и знал зачем, а она не знала, о чем просить бога: «Чтобы выздоровела Нина? Она и так не помрет. Чтобы Витя не пил? Он же все эти дни как стеклышко. Э, ладно!» И Калерия Ивановна помолилась о себе: — Не оставь меня, грешницу, матерь божья. Ты сама знаешь, чего мне надо. Счастья и покоя. И чтобы все мы, Курносовы, были здоровы.

Исполняя это свое пожелание, пошла на следующий день снова к Антиповым, понесла гостинец: банку малинового варенья, полезного от простуды. Шла Калерия Ивановна не таясь, без платка, высоко держа голову и банку, и воинственно думала: «Нате, глядите, чертовы перечницы, чтобы у вас зенки повылазили. Не к чужим иду, а к собственной невестке, нашей, Курносовой!»

Возвратился из санатория Николай Демьянович, устроил Виктора на новое место, в какое-то очень важное учреждение лаборантом, и Калерия Ивановна воспряла:

— Вот, оказывается, как обернулось, Коля! К лучшему.

Поговорили супруги по душам, сочувствуя друг другу, помечтали, что пора бы уж закончиться неприятностям, пора пожить бы в тишине и покое.

— Ах, откуда покой, Коля? Каково глядеть на Витю, как он вздыхает и сохнет? Что делать? Ты отец, ты объясни ему, что жена у него могла бы быть лучше. Он по Нинке весь извелся!

— Ну, мать, другую жену ему не приведешь и любить не заставишь. Свет клином сошелся на Нине. Боюсь, он и на новом месте долго не удержится, снова запьет, если не помирится с ней. — Николай Демьянович повздыхал и развел руками: — Ради нашего сына ты уж старайся, ходи к Антиповым каждый день. Такая у тебя сейчас задача.

— Была бы Антипиха поприветливей, а то с кем мы с тобой породнились? Простая баба, не то уборщица, не то гардеробщица в парикмахерской за углом, а гонору, гонору! Разговаривает сквозь зубы, впускает в комнату эдак неохотно, без уважения, вроде одолжение делает. А я с ней должна церемониться, улыбаться ей вежливо и любезно, расспрашивать, какая вечером, а какая утром у Ниночки температура, да кашляет или нет, потеет или нет, да не послать ли Витю за лекарством. Мне ужасно все это надоело!

— Терпи, мать. Действуй!

Калерия Ивановна перед занавеской, за которой лежала Нина, внятным шепотком рассказывала о переживаниях сына:

— Измучился он, бедный, исстрадался. Жена, ведь это половина сердца! Конечно, понимает и то, где он теперь работает, поэтому уж не позволяет себе ни капли!

Говорилось все это не для Антипихи, не верившей в трезвое поведение зятя, а для Нины. Терпеливо дожидалась свекровь, когда же невестка подаст голос, спросит о муже, и дождалась:

— Как работается Вите на новом месте? — спросила Нина слабеньким, виноватым голоском.

«Соблаговолила! — подумала свекровь, едва не фыркнув от раздражения. — Могла бы и раньше поинтересоваться. Чай, не овдовела!»

Виктор от радости готов был помчаться к Антиповым сию секунду, но послушался мать, позвонил по телефону, поговорил с тещей, передал горячий привет жене, а побежал на другой день, бегал, носил гостинцы, уговаривал и привел Нину.

Старые Курносовы вздохнули с облегчением. Калерия Ивановна снисходительно одобрила благоразумие невестки.

— Одумалась она, поняла, что лучшего мужа, чем у ней есть, не найти, будь ты хоть какая раскрасавица. Да и чем плох наш Витя?

— Истинная правда, моя наседочка, — подтвердил Николай Демьянович, довольный тем, что все наконец-то утряслось. — Бывают и похуже нашего Витьки.

— Он однолюб! — мать вздохнула с некоторым осуждением и гордо заключила: — Весь в меня! — И поглядела на супруга с привычным обожанием.

— В тебя, курочка, — согласился старый Курносов, но, заметив недоумение в глазах благоверной, спохватился: — И в меня тоже.

Нина вошла в комнату мужа через новую дверь. Прорубили. Наняли дядьку вытаскивать кирпичи, а все остальное соорудил Виктор.

Калерия Ивановна громко говорила на кухне:

— Наш Виктор в лаборатории незаменимый человек. Все к нему обращаются: Виктор Николаевич то, Виктор Николаевич это! Правая рука заведующего наш Витя. Вот поработает годик техником, а там переведут в инженеры. Уже обещали.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Полоса благополучия в жизни не бывает вечной. Эту истину Калерия Ивановна постигла смолоду. Умудрилась. Но как-то все забывала о бренности бытия и, когда после неприятностей наступала благополучная пора, не удивлялась. «Как же иначе? — думала она. — Так и должно быть, мы Курносовы. Мы порядочные люди, нас знают и уважают, у нас полно друзей и знакомых, они нам обязательно помогут, рады будут удружить и услужить…»

— Куда же они теперь все подевались? — спрашивала себя в раздумье похудевшая, выцветшая Калерия Ивановна, зябко кутаясь в шерстяную вязаную шаль. Сгорбленная, седая, с обвисшими серыми щеками, с тяжелыми синеватыми мешками под водянистыми бесцветными глазами, она варила на кухне кофе и уныло глядела на поднимавшуюся пену, не спешила снимать, думала: «Ну пускай польется через край. Не жалко. Ничего теперь не жалко».

Полилось, запахло горьковато. Виктор сунулся в кухню:

— У тебя сбежало, мама?

Калерия Ивановна сняла кофейник, вытерла глаза жесткими шерстяными кистями.

— Что же плакать, душу себе надрывать? Не подымешь, — сказала горестно бабка Никитична. Положила картофелину в миску с водой, сгребла кожуру на дощечку, кинула в помойку, уселась на табурет поудобнее, свесив маленькие сухонькие ноги в мальчиковых полуботинках, в перекрученных чулках.

«Ох начнет!» — подумала Калерия Ивановна, и точно:

— Жисть из того и состоит.

— Из чего «из того»?

— Из хорошего и плохого. Когда, к примеру, у человека все хорошо и хорошо, он привыкает. Так, мол, мне и надо. А не подумает, почему же мне все хорошо и хорошо, а другому все плохо и плохо? Каждый считает себя перед другими самым лучшим.

— Неправда! Я так не считала.

— Да я не об вас. Я вообще об людях… Свалится на голову несчастье или какая беда, начинает жаловаться: «Ах, за что, ах, я несчастная». Оно конечно, людей всех жалко. Все желают жить счастливо.

— Господи! — выдохнула Калерия Ивановна, подхватила тряпкой кофейник и быстро удалилась, бубня под нос: — Дурацкие речи! Вот ведь какие соседи, не то чтобы утешительное какое слово сказать, посочувствовать, разбередят раны пуще! — и плакала в комнате навзрыд, причитала, захлебываясь обидой.

Виктор поспешно звенькнул стаканчиком о графин, булькнула вода, запахло валерьянкой.

— Выпей, мама. Успокойся. Не выходи больше на кухню. Я сам все сделаю.

— Сам, сам! Тебя и в воскресенье дома не бывает. Я одна, я никому теперь не нужна.

— Что за вздор ты говоришь, мама!

Овдовела Калерия Ивановна два месяца назад. Скончался Николай Демьянович скоропостижно от кровоизлияния в мозг. Все не верилось, что несчастье не приснилось во сне, все ждала она, вот вернется Николай Демьянович, и они с ним решат то-то и то-то…

— Боже мой, боже мой! — причитала она и укоряла покойного мужа: — На кого же ты бросил, Коля, свою наседочку? Осталась я, как в чистом поле под проливным дождем, и не к кому мне притулиться!

«Виктор все у жены, у сына, бегает к Антиповым семь раз на дню, носит бутылочки из консультации, — рассказывала она покойнику в тяжких мыслях о переменах, происшедших без него: — Нина снова у своих живет, поехала прямо из родильного дома. Виктор ее привез на такси, сам нес ребеночка. Ну, где она хочет, пусть там и живет. Так ведь, Коля? Не нужны мне без тебя ни дети, ни внуки. Ах, Коля, Коля! Не успел ты порадоваться внуку. Столько лет ждали! Отразился на Нине неожиданный удар, твоя смерть, разрешилась Нина не в срок, не доносила. Но мальчик, говорят, здоровенький, длинненький, в мать. Я его еще не видела, и не хочется…»

— Ох, Коля, Коля!

— Мама, перестань, прошу тебя.

— Молчу, молчу! Пожалуйста! Я же вижу, что мои слезы тебя раздражают. Я могу и совсем замолкнуть. Навеки. Для кого мне теперь жить на свете?

— Для меня, мама.

— У тебя своя семья, ребенок, жена. Вот что, Витя. Отвези меня навсегда к Степаниде. Доживу последние свои дни в деревне, в том доме, где я родилась. — И от этой мысли, пришедшей на ум лишь сейчас, Калерия Ивановна заплакала еще горше. — Занимайте обе комнаты, одна будет детская, живите, я не стану мешать вашему счастью.

— Какому счастью, мама? Нина не хочет возвращаться сюда.

— Почему это не хочет? Как это не хочет! У вас ребенок. Она подумала об этом? Опять ее прежние фокусы? Потребуй, чтобы она вернулась!

— Она подала заявление о разводе. Я уже дал свое согласие.

— Господи, Виктор, ты ненормальный! Ты тряпка! Как же будет расти ваш сын?

— Многие так растут, мама. И ничего, вырастают. Не я первый, не я последний. Помнишь, вы с отцом говорили мне?

— Нашел чем попрекать! Ты память отца не трогай! — гнев высушил моментально слезы Калерии Ивановны, глаза ее загорелись негодованием, щеки подобрались. — Жена твоя ненаглядная, имея развод, потребует жилплощадь, и ей присудят. Отдадут комнату ей и ребенку, а мы с тобой будем ютиться в этой. Какая же она нахалка! Не позволю! Я ответственная съемщица! Я к юристу пойду!

— Никуда тебе не нужно идти, мама. Нина не претендует на твою жилплощадь. Освобождается комната в их квартире, ее отдадут Антиповым. Поэтому и необходимо поскорее оформить развод.

— Ага, значит, она все-таки что-то мухлюет. Она там снова пропишется, им дадут вторую комнату, а жить будет здесь?

— Я этого очень хотел бы.

Калерия Ивановна поглядела на сына с презрительным недоумением. Он повязывал перед зеркалом галстук, и она видела его щекастое, озабоченное и нисколечко не грустное лицо.

— Мне к одиннадцати в суд, мама. На беседу. Если позвонит Нина, скажи ей, чтобы не беспокоилась. Оттуда я обязательно зайду за молоком. Успею. Знаешь, там перед окошечком висит список поставленных на довольствие, ну, фамилии младенцев, кому полагается молоко. Забавно! «Курносов А. В.» Такая кроха — и уже «А. В.», — засмеялся в умилении Виктор.

— Ну что за имя она выбрала — Андрей? При чем здесь Андрей? Я же просила назвать Николаем в честь деда. Нет, все по-своему, все мне назло!


— Все выглядит нормально, Ниночка, и не надо никому ничего объяснять, почему сейчас ты лежишь больная не дома, а у своих родителей.

Объяснение между Виктором и Ниной осталось тайной для Антиповых и Курносовых. Впрочем, о том чрезвычайно важном для Нины и Виктора разговоре никто из родителей не подозревал. Случилось и на этот раз, как уже бывало: Нина по своему капризу какое-то время жила у своих. Кому же и ухаживать за больной, как не родной матери, когда дочь вернулась из Евпатории с воспалением легких. Ей не захотелось своею болезнью обременять свекровь.

— Я не могу к тебе вернуться, Витя. Дело не в том, почему я лежу здесь. Это очень серьезно. У меня будет ребенок. Для тебя чужой.

Он видел, что ей, пожалуй, труднее сделать это признание, чем ему выслушать, и все же сказал:

— Он будет мой. И давай раз и навсегда закроем эту тему. Я не хочу знать никаких подробностей. Мне они совсем ни к чему.

— Но я обязана сказать тебе, Витя!

— Не надо! Умоляю!

— Я изменила тебе! Мне стыдно говорить об этом, но я ведь должна.

— Кто у тебя спрашивает? Я не хочу слышать твоих признаний, они не имеют для меня никакого значения. Прошу об одном: оставайся моей женой.

— Вдруг ты когда-нибудь упрекнешь.

— Нет, не упрекну никогда. Я люблю тебя. Ты это знаешь. Мать моя говорит, что я однолюб. Значит, всегда я буду любить только тебя одну. Пожалуйста, ничего мне больше не говори.

Тещи и тестя не было дома. Виктор выбирал для разговора с женой такое время, когда они уходили, а при них он рассказывал о своей новой работе, о новой двери, появившейся в коридоре тридцать седьмой квартиры.

— Вот поправишься, Ниночка, переберешься домой и увидишь все сама. Отличная получилась дверь, крепкая, красивая даже.

Нина ничего не отвечала, не улыбалась, и это его пугало. Мысль, что она не согласится вернуться к нему, убивала. Стыло сердце, и все на свете делалось безразличным, и новая дверь, и отец с матерью, и новая интересная работа, которая в самом деле очень ему нравилась.

Он уговаривал тихо, терпеливо, настойчиво, просил униженно пожалеть его. Она лежала с заплаканным, некрасивым лицом, с некрасивыми, тусклыми, спутанными волосами, чужая, в чужой, неудобной постели, а ему было ее жалко.

— Встань, Ниночка, на минуту, подушку тебе поправлю.

— Не беспокойся, Витя. Мама скоро вернется, все сделает сама.

Ему захотелось, чтобы жена навсегда осталась беспомощной, он взял бы ее на руки и унес к себе домой, уложил бы удобненько, дал лекарство, заботился о ней, как нянька, как сиделка. Только бы она называлась его женой. Это была необходимая ему часть существования, часть его самого.

— Как же я буду без тебя жить? — спросил и испугался возможного ответа и, отодвигая потерю, то наступающее на него время, когда он уже не будет мужем Нины, предложил: — Если уж ты окончательно решила развестись, то давай отложим, пока родится малыш.

— Почему?

— А ты подумала о нем? Ребенку нужна отцовская фамилия, нужно отчество. В конце концов нужен сам отец!

— Витя… Витенька!.. — заплакала она, неловко сползла с подушки, неловко перегнулась с края кровати и уткнулась в его ладони сухим горячим лбом.

Он опустился на колени и, не смея поцеловать бледное, залитое слезами лицо, дорогое ему, как собственное отражение, утирал своим платком то ее, то свои слезы и приговаривал:

— Тебе вредно волноваться, Ниночка. Все хорошо! Все у нас будет отлично!

И в памяти его выплыл евпаторийский смешной старикан в белой панамочке и его ровный, доброжелательный голос: «Они вас не заметили? Нет. Вот и вы притворитесь перед собой, будто вы тоже ничего не видели…»

«Бесценный совет!» — подумал Виктор и приказал себе никогда не вспоминать о своей поездке в Евпаторию. «Я там не был. Я ничего не видел!» — твердил он в уме как заклятье, и оно помогало. Он поверил, что все будет хорошо.

О внезапной своей поездке в Крым он никому не поведал. Тайна, хранимая им одним где-то глубоко в закутке души, делала сам тот поступок призрачным, иллюзорным, будто и не было ничего.

«Хватит! — снова приказал себе Виктор. — Ничего не было! Ни проклятой Евпатории, ни того проклятого автобуса! Я все начисто забыл! А у нас с Ниной скоро родится ребенок».

— Как мы его назовем, Ниночка?

Она улыбнулась глазами, еще полными благодарных слез.

— Если будет мальчик, то Андреем… Ты не против, Витя?

— Андрей так Андрей. Не возражаю. — И почувствовал себя счастливейшим из отцов.


Великая благодарность была той доброй силой, заставившей Нину вернуться к мужу. Она искренне надеялась на хорошую, дружную их дальнейшую жизнь, на забвение прошлого, верила, что вычеркнет из памяти и из сердца свою постыдную, растоптанную любовь, забудет Лагина. «Он принес мне горе, обманул меня, обидел! А прикидывался любящим, честным…» — думала Нина и не замечала того, что упивается этими воспоминаниями. Спохватившись, ругала его, сравнивала их обоих: доброго, заботливого, великодушного Виктора и разбившего ее жизнь, принесшего ей несчастье Александра, и нежно улыбалась: «Но у меня будет ребенок! Это же счастье!» И снова грустнела, потому что будущий ее сын станет вечно напоминать ей любимого человека, три прекрасных, сказочных недели отпуска в Крыму.

«Отчего же Саша так ужасно поступил со мной?» — не переставал мучить Нину вопрос, когда она металась в жару, не могла не думать об этом, когда выздоровела и вернулась к мужу.

Виктор ревниво опекал ее, заботился о здоровье будущего младенца. Теплым взглядом, ласковым, бережным обращением он словно бы благодарил жену за ее беременность.

«Это я должна была бы вымаливать у Вити прощение, я виноватая, преступная жена, — казнила себя Нина и вновь возвращалась мыслями к недавно пережитому и так внезапно оборвавшемуся счастью. — Почему Саша скрыл от меня, что у него есть жена и ребенок? Я не навязывалась ему, он сам уговаривал меня к нему приехать, просил остаться с ним, развестись с Виктором. И я на все согласилась! Я поверила ему!»

Снова в голове мелькали незабываемые картины, снова хотелось горько плакать, оттого что все закончилось быстро и незаслуженно обидно.

Нина впервые увидела море. Лагин возвратился несколькими днями раньше и встретил ее на вокзале в Евпатории. Они поехали на такси по дороге вдоль берега в поселок, где жил Саша. Пахло солоновато, ново, пахло морем. Свежий ветерок отбрасывал с лица волосы, сильная Сашина рука за спиной защищала и обнадеживала, и Нина думала, что едет она в новую свою прекрасную жизнь. «Как уж получится, пусть и не прекрасную, но с Сашей!»

Еще заметив его на перроне в разномастной, суетливой, пестрой толпе, она навсегда поверила в незыблемость их счастья.

— Целуются как в кино, — осудил их завистливый девичий голос.

— Тебе-то что? Мала еще, не глазей по сторонам. Возьми-ка лучше у меня корзину, — отчитала, наверное, мать.

Нина со счастливой улыбкой разомкнула руки, радуясь свободе, вольной своей воле.

Житье на морском берегу в маленьком домике с верандой, красиво увитой виноградными лозами, было похоже на прочитанную в детстве сказку. Сказочной была и любовь…

Дарья Даниловна, соседка Лагина, пожилая полненькая женщина, дружившая с его покойной матерью, вела все хозяйство, готовила обед и не могла никак нарадоваться на Нину.

— Ты, доченька, люби его, — заискивающе попросила она гостью. — Наш Шура хороший. Много он, бедный, горя да боли из-за своей болезни перенес. — И намекнула на серьезность чувства его к Нине: — Теперь вот, слава богу, поправился, пора ему завести семью. Все один да один, эдак жить скучно.

Разговор с тетей Дашей вспомнила Нина уже в поезде и в негодовании своем неожиданно удивилась: «Почему же о его жене и ребенке тетя Даша мне ничего не рассказала?»

Накануне того утра, когда Лагин ей все открыл, Нина заметила в какое-то мгновенье, как что-то нарушилось, оборвалось между ними, какая-то ниточка, на которой, может быть, держалось все их счастье. Они катались на волнах: становились на плоский камень метрах в двадцати от берега, и когда приближалась сзади большая волна, Саша командовал:

— Вот эта! Пошли!

И вытянув вперед руки, сложенные ладонями, они устремлялись вперед, летели на берег вместе с волной. Волна разбивалась о песок, шипела и уходила, а они, брошенные ею, лежали и смеялись, все еще во власти короткого, упоительного полета.

Волны набегали и отступали, а Саша лежал на мокром песке вниз лицом не шевелясь. Нина окликнула:

— Довольно отдыхать. Прокатимся еще разок и пойдем обедать.

А он все лежал так же неподвижно. Она расшалилась, взяла его за ноги, потянула в море. Он сердито застонал:

— Оставь меня в покое.

Обиженная суровым тоном, Нина легла поодаль на разостланное полотенце.

«Я ему надоела!» — подумала она, и сердце ее заныло в дурном предчувствии. А через полчаса Саша ласково позвал ее и, повернувшись, вскинул к ней руки:

— А ну попробуй, Ниночка, поднять меня!

Она лишь нагнулась к нему, он притянул ее крепко к себе, и она упала с ним рядом и увидела в синих глазах такую отчаянную тоску, будто вот сейчас, сию минуту его или ее унесут волны навеки в море…

На другой день ей понятен стал этот взгляд. Точно так же катались они на волнах, и опять Саша долго лежал на мокром песке, молчаливый, скучный. Потом, когда не спеша шли домой, встретилась им у калитки почтальонша, подала Саше письмо. Он присел на ступеньку, вскрыл конверт, хотел встать и снова тяжело опустился. Еле-еле поднялся, вошел на веранду как больной и лег на топчан, будто сраженный страшной вестью.

— Плохие новости? — встревожилась Нина, подбежала к нему. — Кто это пишет? — И хотела прочесть письмо, но он не отдал, сунул его за спину. Ответил, не глядя ей в лицо:

— Прости меня, Нина. Я обманул тебя. Это пишет моя жена. Она с ребенком приезжает ко мне завтра. Нам с тобой надо расстаться.

Ни слова не произнеся, Нина быстро оделась, схватила чемодан и побежала к автобусу.

Московский поезд уже ушел, она взяла билет на вечерний, с пересадкой. На той станции, где была пересадка, Нина всю ночь сидела в привокзальном скверике под дождем, окаменевшая от горя и обиды. «Надо было поговорить с ним! Потребовать объяснения!» — думала сбивчиво, лихорадочно, но понимала, что никакое объяснение не исправило бы сути дела, а только унизило бы ее еще больше.

Соседка по купе, немолодая дама в очках, испугалась за нее:

— Милая, да вы совсем больны! У вас температура, вы бредили! — И поспешила к проводнику.

На первом же полустанке молодая симпатичная врач заставила Нину принять две таблетки и сочувственно спросила:

— Доедете до дому? А то у нас в поселковой больнице сейчас в палатах страшная духота, теснотища, жарко.

— Нет, нет, я не сойду с поезда.

Надежда Григорьевна, та дама в очках, усадила Нину в такси на площади у Курского вокзала.

— Я позвоню вам, Ниночка! — пообещала она и, действительно, звонила и приходила проведать.

Но посещение это Нина помнит очень смутно. Видеть людей, слышать их ей мешали голубые с белыми гребешками волны. Они накатывались, накрывая горячей тяжестью, давя на грудь и на горло, и шумели угрюмо и непрерывно.


…В зимний полдень, ясный и морозный, в воскресенье, муж повел Нину гулять на бульвар. Она ступала тяжело, останавливалась часто передохнуть, притворяясь, будто бы разглядывает заснеженную веточку, или любуется чужим малышом в коляске, или заинтересовали ее бойкие воробьи, дерущиеся из-за крошки хлеба.

— Ладно уж, отдышись, — догадался о ее уловках Виктор.

— Давай немножко посидим, а, Витя?

Она-то помнила, а Виктор, наверное, забыл, что это была та самая скамейка, на которой они весной в прошлом году сидели с Лагиным.

Нине давно хотелось рассказать мужу, как мучителен для нее обман, в котором она живет, ожидая ребенка. «И Калерия Ивановна с Николаем Демьяновичем, и мои родители, да и все другие люди считают само собой Витю отцом!» — казнилась Нина, но заводить об этом речь с мужем не решалась, не желая причинять ему еще большей боли.

Она с благодарностью смотрела на него. Ей были милы черты его круглого лица, надутые крепкие щеки, толстый, покрасневший на морозе нос.

— Витя, ты похож сейчас на колобка!

— Ну и что? Колобок тоже хороший человек.

— Ты тоже очень хороший человек, Витя.

— Пойдем ходить, ты озябнешь, — напомнил он, смутившись.

А она думала, что если бы не Калерия Ивановна, то никогда и ни за что Виктор не решился бы на тот мерзкий, позорный поступок, от которого он сейчас страдает. Он мог бы вместе с Лагиным уйти в ту ночь из дому, встретить патруль и сказать: «Мы дезертировали из воинского эшелона». И бесстрашно понес бы заслуженную кару. «Если бы не мать!» — снова подумала Нина.

Она с радостью сказала бы мужу, что все знает и не берется его судить, потому что не признает за ним полной вины, а лишь половину, и обвиняет во всем Калерию Ивановну. «Но тогда пришлось бы сознаться, кто мне рассказал? Я должна буду сказать о Лагине!

Но у Виктора не было никаких оснований подозревать Сашу. У меня, по его мнению, был курортный роман, пусть так и считает. Откуда Витя может знать, что я ездила в Крым, сговорившись заранее с Сашей?

Зачем я только поехала? Для чего? Что особенного нашла я в Лагине? — корила она себя, каясь мысленно перед мужем. — Можно ли их сравнивать!»

Все нравственные преимущества Нина видела на стороне мужа. То истовое, горячечное желание покаяться, владевшее Ниной во время болезни, когда она находилась у своих родителей, прошло. Имя отца будущего ребенка незачем было объявлять Виктору. Он сам не желает этого. «Спасибо Вите, что не захотел слушать меня. Ему же легче будет, а значит, и Андрюше», — мечтала Нина о мальчике.

Родился он в срок, здоровенький и на удивление спокойный. Нина и не представляла, как сразу изменится вся ее жизнь и она сама, ее ощущения, чувства и мысли. Крохотный сынишка заслонил собой весь мир, ничто больше Нину не волновало, никто не был ей нужен — ни Александр Лагин, ни Виктор Курносов. Существовал лишь сын Андрей, ее вечная, постоянная тревога и ее бесконечное счастье. «Затем я и родилась на свет, чтобы родить сына Андрея! — думала Нина с блаженной улыбкой, кормя грудью ребенка, и бесповоротно решила, что расстанется с Виктором: — Буду жить для сына!»

— Держите крепче, папаша. Не уроните с непривычки. С первенцем вас! Приходите годика через два за следующим! — тараторила словоохотливая нянечка, протягивая кружевной сверток с голубым бантом Виктору.

Он расплылся в доброй и торжественной улыбке, и сердце Нины заныло. «И не догадывается, что я ему скоро скажу!» — подумала она, представив, как побледнеет его круглое, добродушное лицо.

Проехали большую часть пути, говорили о похоронах Николая Демьяновича, о Калерии Ивановне, заболевшей от страшного горя. Виктор старался изменить печальный разговор:

— Кроватка тебе понравится. Разборная, с боковой сеткой, чтобы не вывалился. Коляска голубенькая. Экипаж! В очереди я простоял от открытия магазина до обеда.

— Витя, отвезешь меня к моим, — решилась наконец Нина. — Твоей маме сейчас не до нас с Андреем, ей нужен покой, а мы ей только помешаем.

Лицо Виктора побелело, вытянулось, глаза, изумленные, обиженные, большие, обвело синевой, губы чуть заметно вздрагивали:

— Не выдумывай. Матери теперь в самый раз отвлечься с младенцем.

Шофер, тоже удивившись, крякнул, и Нина тихо проговорила:

— Потом обсудим, дома.

Она настояла, и такси подъехало к первому подъезду.

Андрей Курносов поселился в квартире, где выросла его мать. Виктор считал тогда, что это всего лишь временная причуда жены, но она вскоре заговорила о разводе.

— Ты же знаешь почему, Витя.

Он протестовал упорно и даже зло, бился как в каменную ограду — и согласился, выпросив право быть отцом Андрею.

— А другого у него и нет, — ответила с ясной твердостью Нина. — Только ты, Витя. Он ведь Курносов.

В первую же получку Виктор принес жене деньги, положил перед ней на стол:

— На сына.

— Не надо! Зачем? Я не нуждаюсь.

— Бери. Я аккуратно приносить буду. — И мрачно добавил: — Все равно ведь пропью.

Несколько дней он не показывался у Антиповых, а потом примчался трезвый, веселый и с порога спросил:

— Как тут наш Андрюшка? — И довольный, не переча, выслушал сердитую тещину воркотню:

— Хорошие отцы не пьют по три дня кряду. Хватило бы на пьянку и одного!

Ни на тещу, ни на жену Виктор не взглянул, а подскочил к детской кроватке.

— Соскучился я по тебе, Андрей! — сказал он сыну.

Апрельский солнечный день обещал уже настоящую весну и был точно таким же, как в памятное для Нины воскресенье в апреле в прошлом году. Она стояла на тротуаре возле арки и смотрела, как Курносов-старший катит по бульвару голубую коляску, наклоняется к ней и что-то говорит Курносову-младшему, весело кивая.

Нина глядела, глядела — и заплакала, и пристыдила себя за непрошеные слезы: «Радоваться надо. У моего сына прекрасный отец!»

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Судьба внезапно обернулась совсем не так, как когда-то рассчитывала Калерия Ивановна. Давно уже она перестала надеяться, что можно еще как-то утвердиться и без Николая Демьяновича. «При нем не покинули приятели и знакомые, а без него чихать им на нас; живы или нет, не спросят. А ведь я вдова Николая Курносова, мы с Витей оба Курносовы. Как же они все посмели нас забыть?» — ужасалась она людскому бессердечию.

— Грех тебе сильно жаловаться, — смиряла ее Никитична. — Помогают все-таки старые друзья. Виктора твоего устроили на работу, когда его обратно за пьянку выгнали. А в чем другом особой нужды у вас с ним нет. Пенсию тебе, хоть и маленькую, а дали за мужа.

— Подумаешь, пенсия! — возражала Калерия Ивановна. — Лишь бы с голоду не умереть.

— Все же свои деньги, — упорствовала бабка. — Не ждать ни от кого, не выпрашивать. Угол у тебя тоже свой, сама хозяйка. Комнаты обе на тебя переписаны?

— Обе. Я ответственная съемщица. Но как вы не понимаете, разве только в хлебе да в крыше дело?

Тяжело вздохнув, Калерия Ивановна умолкала. Не могла же она признаться, что хочется ей прочной, уютной и приятной жизни, почтения и пусть бы не большого, но постоянного общества близких друзей. Чтобы пришли к ней, посидели бы, чаю попили, а она была бы в центре внимания, распоряжалась бы и давала дельные советы. Поэтому и придумала устраивать чаи.

— Придет племянница Анна с мужем, Аврора Алексеевна, ты, я, вот и компания. Перекинемся в дурачка, посудачим — и вечер приятно провели, — сказала она о своей затее сыну, и будто спрыснули ее живой водой, захлопотала, засуетилась, зеленое платье выходное вытащила на свет божий, проветрила от нафталина, отгладила, пришила кружевной воротничок, любовалась нарядом — не продала, сберегла! Сидела в нем за столом довольная, как подобает хозяйке солидного дома. Слыхала еще в молодости, что у графинь да княгинь бывали четверги.

Но все расклеилось с первого разу. Аврора Алексеевна, ехидно посмеиваясь, докладывала на кухне, чем кончилось:

— Бутылку кагора для приличия принесли Анна с мужем. Он сам не пьет. Так Витька дорвался, один все высосал, начал выкобениваться, приставать к гостям. Они поднялись и ушли.

Калерия Ивановна, горько всхлипывая, ополаскивала чашки под краном. Никитична в недоумении смотрела на нее.

— Чего же реветь? Им же завтра на работу, вставать рано. Кто это гоняет в карты серед недели? Сама виновата, звала бы в выходной. Помнишь ведь, какой раньше был порядок? Все шло чередом. С утра в воскресенье — новое платье, новые калоши — и к обедне, а под вечер — по гостям.

— Ничего вы не понимаете, Никитична! Решительным образом ничего! — отвергла Калерия Ивановна бабкины сочувствия.

— Где уж нам!

Понять было некому, как разрывалась душа Калерии Ивановны от лютой досады. Она же Курносова, вдова Николая Курносова, артиста, а ее сестра замужем за генералом Травкиным, а Виктор у него адъютантом служил. Почему же она, мать, не может теперь гордиться единственным сыном? Кричи не кричи, какой он незаменимый, а каждый, кто знает его, тот скажет, что Виктор пьяница, — и весь разговор. Мало дней она проводит в тревоге и страхе, ожидая, когда заявится сынок? Приплетется пьяный по стеночке, станет орать и обзывать по-всячески ее, родную свою мать…

— Будь ты проклята, зараза! Открой, ведьма, слышишь? Выпусти меня из ящика! Ты живого заколотила меня в гроб! — кричал Виктор и бил кулаками в запертую дверь.

Запирала Калерия Ивановна сына на ключ, чтобы не метался по квартире на потеху соседям, не срамился бы, не срамил бы ее. А сама, пряча страдальческий взгляд, шла посидеть к Авроре Алексеевне или на кухню. Улыбалась беспечно:

— На копейку выпьет мой дурачок, а расшумится на рубль. — И знала: лишь отойдет, займутся соседки за ее спиной подсчетом.

— Пока он снова не устроится, вдвоем на ее пенсию живут, — пробубнит Митрохина.

— Маловато на двоих, — посочувствует Никитична. — Вещи она сдает в комиссионный. Все уже, наверное, что было хорошего, продала. Вот настала у нее жисть! Не позавидуешь.

— Да-а-а… Жалко ее…

И ловила себя Калерия Ивановна на мысли, что вот Митрохиным не приходится роптать на судьбу. Сам старик пенсию получает, и Марье за сына, за погибшего Андрея, дают. «Если бы Виктор с войны не вернулся, я получала бы за него больше, чем теперь за мужа. Жила бы поживала припеваючи без стыда и страха. Ездила бы на лето к сестре Степаниде в деревню, а то уж сколько лет не была. Сейчас как уедешь? Его же одного нельзя оставить…»

— Господи, что это со мной! Прости меня, господи! — открещивалась Калерия Ивановна от кощунственных мыслей и видела себя распростертую на затоптанном полу перед Митрохиным, видела его заскорузлые солдатские ботинки и обтерханные обмотки на худых ногах. Вздрагивала от этих воспоминаний, покрывалась потом от тогдашнего страха: — Что пережито, праведный боже, а спрашивается, ради чего? — И снова крестилась и твердила себе, что сделала все, что могла, ради сына и совесть ее материнская чиста, и не в чем ей себя упрекнуть, и ужасалась:

— Он же меня и обвиняет теперь!

Научилась Калерия Ивановна читать в пьяных глазах, в тяжелом ненавидящем взгляде обвиняющие ее слова, которых Виктор не смел произнести вслух.

— А трезвый Витя золотой. Ласковый, послушный. Сделает все, что ни попроси. Пол в коридоре моет, помойку по утрам выносит, когда наша очередь, и все скоренько, ловко, только напевает. Мурлычет, как, бывало, отец-покойник, — нахваливала она сына бывшей своей невестке, встретив ее во дворе, хвалила и не скрывала цели: — Замуж, Ниночка, не собираешься? Плохо ведь одной-то, да и сын у вас.

Нина смущенно улыбалась, спешила отойти, а бывшая свекровь договаривала вдогонку:

— Николай Демьянович тоже смолоду выпивал, к старости поутих, а Витя весь в него.

Но, сравнивая отца и сына, Калерия Ивановна должна была себе признаться, что из Виктора получился бы лучший семьянин, если бы у него была семья: «Хоть и не по своей воле живет он врозь с Андрюшкой, а как им дорожит!»

Иной раз она даже выговаривала, стараясь задеть за живое:

— Почему же Нина к тебе и ко мне, бывшей своей свекрови, такого внимания не проявляет?

— А что, по-твоему, она должна проявлять? — пожал Виктор плечами. — Чем ты не довольна? Андрюшу она к нам отпускает.

— Экое одолжение! Еще бы не отпускать. То мальчишка болтался бы по двору, а то сидит у нас на глазах, ты с ним занимаешься — и уроки с ним, и гуляешь с ним. Все ты! Репетитор бесплатный. Воспитательница.

— Мама, о чем ты? Подумай, я Андрюше отец.

— Разве же я возражаю, — соглашалась Калерия Ивановна и умолкала, боясь вывести сына из терпения, потому что не раз происходил подобный разговор.

Понимала она отлично, что Андрюша для Виктора — а значит, и для нее самой — великое благо. Если пообещает Виктор пойти с Андрюшей в воскресенье в кино или в зоопарк, — в субботу не позволит себе выпить ни капли. Почти все воскресные дни отец и сын проводили по-семейному вместе. Нина вечером обзвонится, телефон оборвет, зазывая Андрюшку домой, а то и Антипиха самолично прибежит, злая, носастая, и поведет своим большим носом, будто у Курносовых плохо пахнет. Терпеть не могла Калерия Ивановна эту ее презрительную мину.

А Виктор и Андрей никого не видят и не слышат, мастерят что-то, пилят, паяют… И как когда-то Калерия Ивановна собирала в субботу чемоданчик для мужа и сына, так собирала и теперь: шли ребята в баню. И тоже в Сандуновские. Андрюша приносил свое бельецо в газетке, а баба Каля, укладывая, просматривала ревниво, чисто ли выстирано, есть ли пуговицы, а нет, так пришивала.

Но все же внук не прирос к сердцу Калерии Ивановны, будто доводился ей каким-то двоюродным. Может быть, оттого, что не нянчила, на руках не тетешкала? Кто же знает. А скорее всего потому, что напоминал ей мальчонка невозвратную потерю, смерть мужа. Родись Андрюша пораньше (все равно же преждевременным родился), успел бы Николай Демьянович порадоваться, хотя бы денечек. Конечно же глупо было так думать, а вот думалось, хотелось найти виноватого.

— Разобраться, так во всем виновата Нина, — говорила она подруге Авроре. — Разлучила сына с отцом, разбила семью, а что выгадала? Одной разве лучше? Чем ей плох Виктор? Ну, пьет. А стал бы другой разведенный так заботиться о ребенке? Другой бы со зла и не взглянул на него.

— Это уж точно, — поддакнула Аврора. — Сказал бы: ну ушла, и катись, и скатертью дорога.

— А Витя из суда, как их развели, помчался за молоком для Андрюшки! Потом отправился с ним гулять на бульвар. Сам укутал, уложил в коляску и повез. Да это же не мужчина — ангел! И от такого мужа отказаться?

— Велосипед Андрюшке купил на какую-то премию, — подсказала без ехидства и зла Аврора. — Купил, не пропил.

— Велосипед уж… А давно ли в коляске возил? Как летит время!


Заглядывала Калерия Ивановна в зеркало и удивлялась: когда же этот обман кончится? Поставили перед ней сухонькую седую старушку с одутловатым морщинистым лицом и говорят в насмешку: «Это ты». За что же?

— Старость наступает, — охает бабка Никитична.

Не говорит, что уже наступила… А вот настала, и никуда не денешься от нее. То есть удалишься куда-то — и останется Виктор один. Калерия Ивановна не спит от этой мысли, стонет ночами, чувствует, как обливается сердце кровью: что же будет с сыном? Мерещится ей Виктор на холодной темной лестнице среди ночи. Избитый, пьяный, тянется он к звонку, и никак в темноте не нашарит, и не может позвонить, и некому ему дверь открыть, впустить в теплую квартиру.

Ужасное это видение погнало Калерию Ивановну к Нине. Пошла вроде справиться об Андрюше, почему вчера у них не был. Выбрала время, когда Антипиха ездила к старику в больницу: заболел он безнадежно.

— Ведь и ты, Ниночка, одинокая, неустроенная, — завела бывшая свекровь прямой разговор: сватала сына.

Скатилась по Ниночкиной щеке слеза, взгляд затуманился. Но Калерия Ивановна смутно угадала, что слезинка та не о Викторе. Что ж судить, дело молодое. Может быть, и есть у Нины дружочек, встречаются тайком, а жениться он не волен, уже женатый.

— Умру я скоро, Ниночка. Ты тогда хотя бы навещай его. Обещаешь? Приглядывай за ним, не чужие вы.

Нина, не поднимая головы, чуть заметно кивнула, будто мысленно согласие дала, а вслух сказала бодрым голосом:

— Полно, Калерия Ивановна! Или расхворались? Ничего, поправитесь. Вы же не старая совсем и выглядите хорошо.

— Как не старая. Виктору моему вон скоро сорок. А мне седьмой десяток за середину перевалило.

— И что же? Никитичне почти девяносто, а смотрю, тащит половик трясти во двор. Я ей помочь хотела, а она не отдала. «Отойди, — говорит, — не марайся. Он из прихожей, в нем пылищи вагон. Все об него шаркают, а потрясти некому, я одна трясу».

— Она так сказала? Ах, старая бреховка! Да это же я позаботилась, положила коврик в прихожую, чтобы грязи меньше таскали в коридор, и вытряхиваю каждый день! — вспылила Калерия Ивановна и стала перечислять деяния, сотворенные Курносовыми на общую пользу: — Лампочку кто в коридоре и на кухне вкручивает? Мы. Перегорают каждую неделю. Кто приделал новый патрон? Виктор. Чуть что — зовут его. Он и пробки чинит, и бачок в уборной. А бабкин зять? Да что с них взять, с ее зятьев? Этот уже четвертый. Квартиранты, один за другим! А она, старая сплетница, ходит треплет языком по всему двору, что Курносовы такие-сякие!

— Ничего она о вас плохого никогда не говорила!

Разбушевавшись, Калерия Ивановна позабыла, зачем пришла, поспешила домой обличать Никитичну. Только уж на лестнице, поостыв, вспомнила, что не получила твердого ответа от Нины. Воротиться? Представила себе печальное и очень постороннее лицо своей бывшей снохи — и не решилась. «Э, ладно, тут уж — как бог! — подумала со вздохом. — Вот схожу в церковь помолюсь и дома — и Богородице, и Чудотворцу!»

Молилась дома она не так уж часто, а лишь когда не оставалось сил сдерживать' в себе негодования против сына за то, что не могла она хвалиться и гордиться им перед соседями. Виктор не стал тем благополучным человеком, каким был его отец, умеющий заводить полезные, выгодные знакомства и поддерживать нужные связи. Калерия Ивановна постоянно чувствовала себя обворованной, ее глодала жестокая обида оттого, что не имела она теперь полного права прокричать на весь коридор: «Мы Курносовы, нас все знают!» Нет, не было больше причины считать себя выше других в квартире, и виноват в этом ее родной сын. Был бы жив Николай Демьянович, он сумел бы его образумить.

Схоронив мужа, она зачастила в церковь. Потом притерпелась к своему горю и ходила лишь по большим праздникам, чаще всего с Никитичной. Сговаривались они тихонечко с глазу на глаз, выходили со двора порознь: таились от насмешек Авроры Алексеевны. Подруга-то она подруга, но непременно уколет, не упустит момента съехидничать и при всех скажет: «Ага, не верила в бога, пока нужды не было, пока жила за широкой мужней спиной, а хватила вдовьей доли, так ударилась в благочестие».

«Как не верила! — оправдывалась мысленно Калерия Ивановна. — Не верила, когда все было благополучно. А как приходилось туго, так и при муже к богу кидалась…»

Водила Никитична чаще всего к Пимену на Краснопролетарскую в Косой переулок. Церковь эта и поближе, и, кроме того, любила ее бабка за свои давние воспоминания. Калерию Ивановну привлекали больше знаменитые храмы. Никитична уступала, и ездили они в Новодевичий, в Елоховскую. Одно сознание, что здесь молились выдающиеся личности, приводило Калерию Ивановну в душевный трепет. Поднималась она на паперть с чувством, будто дотягивается, приобщается к веренице давно ушедших сановных паломников и паломниц, и шла с гордо поднятой головой, и видела себя не такой, как есть, старушкой с надутой физиономией, а важной, представительной светской дамой, имеющей право выражать свое неудовольствие:

— Во-первых, батюшки правят службы слишком поспешно, прямо-таки на рысях. Заупокойные записочки кладут в одну кучу с заздравными. Кто же знает, как они потом будут читать? Во-вторых, свечка только что зажжена и поставлена, не успел кончик оплавиться, а уж прислужница — тут как тут! Погасит и вынет. И конечно же снова ту свечку продадут. Жулье, а не божий храм. Обман, везде обман, — возмущалась на обратном пути Калерия Ивановна.

— Да плевать на ту свечку! — отвечала со вздохом Никитична. — Тебе жалко? Тридцать копеек, делов-то. Пусть ее хоть сожрут. А мы помолились! Душу отвели, себя успокоили — и ладно.

— «Отвели»! «Успокоили»! Наоборот, я еще сильнее расстроилась!

— Ну, не ходи, не позову я тебя больше, — отмахивалась бабка и отворачивала маленькое, поскучневшее, крючконосое лицо. — Всем ты недовольная, все шипишь как гусыня, все себя лучше других ставишь. Нет, не возьму я тебя больше с собой.

— Но сами-то вы, Никитична, все равно пойдете? Знаете все безобразия, видите непорядок, а снова придете в церковь?

— Ну и приду. Куда же мне ходить-то? Разве я к попу прихожу? Я к себе самой прихожу. Где же я могу так смирненько постоять и об жизни и об смерти подумать? Свечи горят, иконы блестят, хор поет. Душа отмякнет, злоба с ней шелухой сойдет, и всех мне делается жалко, и всему миру людскому я хочу счастья. Я знаю одно — молюсь. А есть бог, нет ли его — какое мне дело? Надо же мне кому-то молиться, перед кем-то держать ответ.

— За что ответ? Я лично, например, ни перед кем ни в чем не виновата.

— Ой ли? Сына ты родила на свет? Вот за это одно перед ним отвечаешь.

И Калерия Ивановна очень ясно вспомнила ту ночь, когда приехал наконец Травкин и как бабка Никитична намекнула ей, что все знает о Вите. Все то пережитое всколыхнулось сейчас в душе, но не страхом, как бывало раньше, а болью. Правильно ли она поступила с сыном?

— Я не говорю, конечно, что абсолютно ни в чем не виновата, — произнесла она скороговоркой. — Я тоже человек, не ангел, и я не безгрешна. Но каких-то больших грехов на мне нет.

— А как ты измеришь грех, какой большой, а какой поменьше? Двух человек убить — большой грех, одного — поменьше?

— Господи, что вы такое плетете, Никитична! Я же никого не убивала!

А сама не переставая думала о Вите. О ком же еще подумать ей, когда вот так вдруг должна отчитаться перед собой? «Бедный мой сыночек! Единственный сын мой, может быть, я виновата, что непутево сложилась твоя жизнь? Я же все отдала для тебя и сейчас для тебя свой век доживаю…»

Слезы навертывались на ее глаза. Вот сейчас, после церкви, придет она домой и так ласково поздоровается с Витей, и он ответит ей ласково. Сядут вдвоем они обедать и поговорят по душам. Он поймет, как нехорошо поступает с матерью, станет ему стыдно, попросит он прощения, а она — мать, она простит, и заживут они тихо, мирно, друг для друга…

Умиление нисходило на Калерию Ивановну, быстренькими шажками спешила она домой, чтобы светлая мечта сбылась поскорее. Но, увидев сына буйным и пьяным, забывала мгновенно об этой светлой своей мечте, и ничего не чувствовала, кроме ненависти, и не жалела его, не прощала, не сочувствовала, даже не плакала, а ненавидела… Ненавидела!

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Солнце медленно скатывалось за крышу. Раскрытое окно было полно теплого розового света. Тень от цветочного горшка дотянулась по полу до самого дивана. Со двора донесся заключительный аккорд громкой музыки. Это кончился фильм, и народ выходит из «Фантазии». Какой же был сеанс? Последний дневной? Скоро вечер. Виктор Николаевич обругал себя матерно вслух, поднялся, сел, и пружины укоризненно проскрипели. Он уткнул лицо в ладони и замычал. Значит, он продрых почти целый день? А ведь собирался что-то сделать. О чем просил Андрюша? Придет же он! Знать бы, что не придет, поспал бы еще. Эх, досадно! Зашел за кефиром, взял колбасы, а тут подвернулись те двое, и скинулись. Вот и пропил субботу.

Непослушная голова тяжело клонилась к коленям. Виктор Николаевич помотал ею и сказал ей, неразумной своей голове:

— Умыться надо и поставить чайник. Скоро придет Андрюша.

— Я здесь, папа, — отозвался негромко Андрей из первой комнаты.

Виктор Николаевич вздрогнул и проснулся окончательно. Лицу в ладонях сделалось жарко.

— Давно пришел, сынок?

— Нет, па-а, не очень. Ты спал как убитый. Храпел сильно.

— Что же ты не разбудил меня? Растолкал бы.

— Зачем? Тебе же надо… выспаться.

Мальчик постеснялся сказать «проспаться», и от сыновней деликатности у Виктора Николаевича защекотало в носу. Он вспомнил добрым словом покойную мать, и на нетрезвые, мутные глаза навернулись слезы. Матери он всегда был благодарен за то, что Андрюша не видел его пьяным. Она запирала свое чадо на ключ, а он, проспавшись, спрашивал тревожно и виновато, не приходил ли Андрюша. Мысль о том, что сын станет стыдиться его, избегать, ужасала, как вечная кара. Потерять Андрюшу даже таким образом, даже отчасти, было бы для Курносова равносильно смерти. Он гордился званием отца, оно пришло и наполнило жизнь светлым и единственным смыслом. Виктор Николаевич обрел свое назначение на земле: он стал не просто кто-то, какой-то там Курносов или не Курносов. Он — отец, и этот чин он принял как высокую награду взамен всех других не доставшихся ему наград. Лишить человека звания отца невозможно, потому что главная сила в самом слове — не в документе, где печати и подписи черным по белому, — а в слове «папа», произносимом устами ребенка.

— Папа, ты нашел?

— Что, Андрюша?

— Ты же обещал. Фотографию. Забыл?

— А-а… Нет, сынок, не забыл. Еще не искал.

— Сейчас поищешь?

— Непременно. А у мамы разве нет?

— Есть, но маленькая совсем, глаз не видно.

— Спроси у Митрохиных.

— У них замок. Они в деревню уехали к своим родственникам в гости.

— Ну ничего, поищем сами. Но сперва давай напьемся чаю. Хорошо? Пойди поставь чайник. Спички на кухне.

Когда Андрюша удалился, Виктор Николаевич вышел в первую комнату, поглядел на себя в трюмо в узком простенке.

— Ох рожа! — выразил он свое неудовольствие низенькому, полноватому и узкоплечему мужчине лет за сорок с заспанным щекастым лицом. Реденькие пепельные волосы, когда-то густые и кудрявые, торчали дыбом над вспотевшим лбом. Рубаха и брюки измяты невероятно.

— Вот письмо, папа, — сказал, возвратившись, Андрей и положил на край стола конверт. — Лежало на кухне.

— От кого? — равнодушно спросил Виктор Николаевич, любуясь отражением сына, стройненького, высокого, с затененными густыми ресницами продолговатыми синими глазами, с прямой белобрысой прядкой на лбу и с намечающимся уже твердым очертанием рта… Виктор Николаевич сдержал вздох, произнес: — Пум-пум-пум! — и переспросил без тени огорчения: — От кого же письмо нам?

А чем огорчаться? Он совершенно счастлив. У него есть Андрей. Но, наверное, счастлив и тот, на кого так похож его Андрюшка?

— Обратного адреса нет, — ответил мальчик, разглядывая письмо. — И печать на марке неясная. Может быть, от того грузина Георгия, что останавливается у тебя? В прошлом письме он звал нас в гости. Поехали, па-а? Я же еще ни разу не видел моря!

— Увидишь. Какие твои годы, сынок! Хорошо, потом прочитаем, доставай чашки, накрывай на стол, — распорядился Виктор Николаевич, взял полотенце и пошел на кухню умываться.

Аврора Алексеевна что-то яростно размешивала в крошечной кастрюльке. Вот уже два года как не стало матери, а ее подруга и ровесница ничуть не изменилась. Та же фиолетовая косынка на жиденьких крашеных прядках, та же ехидность на неутомимом языке.

— Умываться, Витя? — спросила Аврора Алексеевна со слезливым сочувствием. — Снимай рубаху, не стесняйся, нет никого, плескай, не бойся, я подотру. — И заныла: — Молодец ты, Витя, молодец. Посмотрела бы на тебя мать-покойница! Все ведь жаловалась: «Ах, сопьется он без меня». А ты вон какой, вполне приличный, и одет как человек, и телевизор новый купил… — И уколола обидно: — Все для Андрюшки стараешься? Завлекаешь? Надеешься, что и Нину вернешь? — И, не дав времени ответить, затарахтела высоким, сладеньким голосочком: — Письмо тут тебе было. Взяли? Не секрет от кого?

— От Георгия Шалвовича.

— А-а, грузин тот? Приедет? Чего привезет? Фрукты или цветочки? Ему-то как удобно останавливаться у тебя. Денег не берешь, пол-литра принесет, и ладно, ночуй, и рынок рядом. А ты задаром больше не пускай. Они же, спекулянты, богатые. Ты деньги бери. Деньги. Когда же он явится?

— Он нас зовет с Андрюшей в гости в Сухуми, — хмуро ответил Виктор Николаевич, плеская в лицо себе холодную воду горстями, смывая раздражение и стыд.

— Неужели? Поезжай! Они, грузины, гостеприимные. Езжайте! Бери отпуск, а у Андрюши скоро каникулы. Фруктов от пуза наедитесь. Хотя нет, не рассчитывай, Витя, не отпустит Нина с тобой Андрюшку. Как его с тобой отпустить? — И, притворно вздыхая, вредная старуха закачала головой, заахала, зачмокала, принялась объяснять, почему именно нельзя отпустить с ним Андрюшу!

Но нечаянно сочиненная байка понравилась самому. А почему бы действительно не махнуть им с Андрюшкой куда-нибудь на море?

— Пум-пум-пум, — весело пропел он, представляя, как плещутся они с сынулей в теплом синем море и загорают на теплом мягком песке.

И море, и песок представлялись евпаторийскими — других Виктору Николаевичу видеть не довелось. Возник в памяти киоск с газированной водой, очередь полуголых людей, четкая тень от киоска поперек улицы, отъехавший автобус и клубящаяся за ним розовая пыль…

Все это вспомнилось без боли, как будто было с кем-то посторонним, а не с ним самим.

— Па-а, а во сколько сегодня футбол? — громко спросил из комнаты Андрюша.

— Включай! — крикнул Виктор Николаевич и ринулся к телевизору. — Сынуля, мы же прозевали первый тайм!

Курносовский чайник плевался и тарахтел крышкой на плите, а стадион в Лужниках ревел из распахнутой курносовской двери: Виктор Николаевич второпях забыл ее закрыть.

— Звук убавьте! — визжала Аврора Алексеевна, перекрывая стадионный рев. — Слышишь, Виктор? Прекрати хулиганить! Я в милицию на тебя, пьяницу, заявлю. Алкоголик несчастный! Обормот!

Виктор Николаевич заметил, как щеки Андрюши вспыхнули от стыда, а глаза напряженно уставились на экран, и за уголками плотно сжатых губ мальчика надулись продолговатые желвачки.

— Не обращай внимания, сынок, — произнес Виктор Николаевич виновато. — Убавь чуть-чуть.

Ему от слов Авроры стало нестерпимо больно, будто обругали Андрюшу, а не его самого.

— Па-а, сейчас будет гол, — сказал Андрюша, хотя ничего подобного на поле не намечалось, мяч катали вяло, неинтересно, словно обеим командам надоело уже играть, и вдруг — чудо! Стадион взорвался!

— Го-о-л! Я же тебе сказал! Ура-а!

Игра закончилась вничью. Курносовы пили чай. Шла по телевизору старая картина, смотрели ее краем глаза, разговаривали, мечтали о поездке в Сухуми.

— Поедем лучше в Крым, — предложил Андрюша.

Виктор Николаевич вздрогнул, напрягся, почувствовал холодок на щеках. Спросил хрипловато:

— Почему же в Крым?

— Мама там была, когда еще меня не было. Она рассказывала, как отлично жить на берегу моря. Можно бегать купаться, хоть пять раз в день.

— О чем тебе еще мама рассказывала?

— О глиссере. Он, как ракета, летит над водой. А ты разве с ней не ездил тогда?

— Нет.

Андрюша умолк, отвернулся к телевизору. Лицо его стало недетским, серьезным, отражая невеселую мысль. Он давно уже не задавал вопросов, касающихся отношений отца и матери, а малышом приставал, спрашивал, почему Вовкин отец живет с Вовкой, Толькин с Толькой. «А ты, па-а, только гуляешь со мной…» Но подрос — и перестал спрашивать, Нина сумела объяснить ему. Бабка Антипиха, разумеется, любовь к отцу у ребенка не воспитывала и ругательски ругала при Андрюше бывшего своего зятя, примерно такими же словами, вот как Аврора сейчас. Виктор Николаевич знал, что крепкая привязанность Андрюши к нему не только его отцовская заслуга. Нина помогала ему в этом, она не мешала мальчику любить отца. Может быть, она поступает так из корысти?.. Что же, он благодарен ей за эту корысть. Он благодарен Нине за все. И за то, что не вышла замуж и своим одиночеством оставила ему, бывшему мужу, тень надежды на возможность когда-нибудь, пусть не очень скоро, быть снова вдвоем.

— Отпуск у нас был в разное время, — проговорил Виктор Николаевич. — Поэтому я и не сумел поехать с мамой в Крым. Мы ее все на вокзал провожать ходили: дедушка Коля, бабушка Каля и я.

Сын, не отрывая глаз от экрана, удовлетворенно кивнул.

— Фотографию ты обещал найти, — напомнил он.

— Ах да!

Начали искать. Переворошили старые, с оторванными корочками, плюшевые альбомы, выгребли слежалые папки и перевязанные шпагатом свертки из всех ящиков письменного стола. Обнаружили внизу, в буфете, старый портфель, полный газетных вырезок, писем, фотоснимков, вытряхнули все на раздвинутый обеденный стол. Семейный архив Курносовых отражал в основном артистическую деятельность Николая Демьяновича. Много было и фотокарточек Виктора Николаевича, начиная от той, где он голеньким карапузом, до недавней, очень неудачной, для доски «Наши рационализаторы».

— Такая у меня дома есть, — сказал Андрюша. — Я ее в рамку вставлю и повешу на стенку над своим столом.

— И бабушку хватит паралич, — заметил Виктор Николаевич, нарушив впервые свое твердое правило — не отзываться при сыне дурно о бывшей теще.

— Все равно повешу! — смеялся весело Андрей, неумело скрывая искреннюю ребячью радость: если отца уважают и ценят на работе, значит, можно гордиться таким отцом!

«Это ведь ты, сынок, — сказал бы Виктор Николаевич, посмей он быть откровенным, — это ты заставляешь тянуться за тобой, быть достойным тебя!»

Что было бы с ним, с Виктором Николаевичем Курносовым, чем держался бы он на земле, не родись у него четырнадцать лет назад сын Андрей? Ах, как славно жилось бы, если бы не постоянный страх его потерять. Вот возьмет Нина да и расскажет все Андрюше. Но зачем ей, бедняжке, еще и эта беда?

— Ох, сынок, сынок! — вздохнул Виктор Николаевич и крепко обнял мальчика.

— Что, па-а?

— Да вот видишь, сколько мы залежей перерыли, а того, что нам нужно, не нашли.

Искали Курносовы снимок десятого «Б», выпускников сорок первого года. Понадобилась срочно фотография Андрея Митрохина для школьного уголка погибших в Великой Отечественной войне.

— Па-а, мы сделаем так. Повесим на стене портреты, а на мраморной доске будут золотом написаны в два столбика их имена. А под именами на красной тумбочке — Вечный огонь. Вырежем звезду из красного стекла, вставим в тумбочку, а под звездой день и ночь будет гореть лампочка. Всегда. И на воскресенье, когда никого в школе не бывает, все равно эту лампочку нельзя будет выключать… Па, а ты с дядей Андреем Митрохиным сидел за одной партой?

— Нет, он высокий был, его сажали в последний ряд.

— А в каком классе тогда был ваш десятый «Б»?

— На втором этаже напротив химического кабинета в конце коридора. Кто там помещается у вас теперь?

— Тоже десятый «Б».

Андрюша учился в той самой школе, где и отец когда-то. Теперь эта школа имени Анания Петровича Савельева, который был здесь до войны директором и учителем русского языка. Запомнился он Виктору Николаевичу приветливым и очень вежливым, хотя и строгим. Страшновато, конечно, ученику, если директор школы живет в одной квартире, дверь в дверь. Но Ананий Петрович был хорошим человеком. Даже Аврора Алексеевна, перетрясая своим злоязычьем всех живых и мертвых, не пощадив и покойного Николая Демьяновича, даже она не нашла в своей ехидной памяти ничего плохого о Савельеве, только и буркнула однажды, что ростом Савельев был невелик.

Всякие поиски увлекательны сами по себе. Пробило десять, потом ударило еще один раз, а сын и отец Курносовы перебирали старые фотографии, раскладывали их по своему усмотрению, нарушив систематизацию, которой придерживалась покойная Калерия Ивановна. Так интересно оказалось ворошить прошлое! Близкий, понятный, не такой уж давний для Виктора Николаевича мир был далек и неизвестен Андрюше, был для него преданием, легендой, особенно все то, что касалось войны. А для отца его сейчас все значительное и незначительное обретало в воспоминаниях прелесть, какой будто и не наблюдалось тогда.

Легкий стук в дверь оторвал отца и сына от поисков.

— Наверное, к телефону, — сказал Виктор Николаевич. — Пойди, сынок, это мама… — И не договорил, обомлел, рука его, вздрагивая, потянулась к вороту измятой рубахи, поправила воротничок, потом поднялась ко лбу, пригладила волосы.

Нина стояла в дверях.

— Ма-а, ты за мной? — пролепетал растерянно Андрюша.

Было заметно, что растерялся мальчик не от своей вины (засиделся до поздней ночи и матери не позвонил), а от собственного удивления и чутьем понял, что должен это свое удивление скрыть от родителей.

Побледневший Виктор Николаевич быстро встал.

— Не ругай, пожалуйста, Андрюшу, — произнес он как мог спокойнее, — Это я его задержал. Вот видишь, — показал он Нине на вороха фотоснимков, каких-то бумаг и писем, разложенных на столе. — Перерыли весь архив, но ума не приложу, куда это наша бабушка Калерия засунула десятый «Б».

— Попроси у Митрохиных, есть же у них какая-нибудь, — сказала Нина смущенно, очень похожая сейчас на Андрюшу.

— Митрохины уехали в деревню в гости. Мы с Андрюшей уже подумали, что у них непременно найдется, но приедут они через несколько дней.

Говорил Виктор Николаевич и опасался, что не хватит дыхания и от радости сорвется голос, потому что Нина здесь. Нина пришла! «Сколько же лет прошло, как она ушла отсюда? — вспоминал он лихорадочно, будто для него было очень важно вспомнить в эту минуту, когда именно его покинула жена. — Ну да. Я отвез ее в родильный дом на Мещанскую. И больше с тех пор она здесь не была».

— Что же ты стоишь? — воскликнул он, выскакивая из-за стола, подал стул, смахнул с него бумажки. — Садись, Ниночка. Как ты вошла? Мы не слыхали звонка.

— Кто-то выходил как раз, — ответила Нина, села и принялась тоже перебирать фотографии, не поднимая глаз, и, чтобы скрыть свое смущение, стала отчитывать сына: — Пяти часов не было, как ты ушел. Мог бы предупредить. Ждем тебя ужинать, ждем…

— Но ты же не позвонила, — оправдывался Андрюша. — А есть я не хотел, мы пили с папой чай.

— Давайте снова попьем! — подхватил Виктор Николаевич и засуетился: — Это мы скоренько, это мы мигом. Андрюша, убирай-ка быстренько весь наш музей!

Очень давно не был так счастлив Курносов-старший. Он носился, напевая, из комнаты в кухню и глазам своим не верил: Нина дома, его жена! Будто и не уходила отсюда, и все такая же легкая и гибкая, ну, конечно, чуточку постарела, но красивая как и раньше. Нет, пожалуй, красивей!

— Пум-пум-пум… Ниночка, смотри-ка, у нас завалялись шпроты. Открыть?

— Не надо, Виктор. Оставь, потом тебе пригодятся.

— А я люблю шпроты. Ура, папа! Открывай!

Аврора Алексеевна, шествуя из уборной, заглянула с любопытством и злом в раскрытую курносовскую дверь и, не вынося вида чужого счастья, прошипела:

— Женятся, разженятся, а потом по ночам в гости шляются. Бардак! — И, экономя электроэнергию, погасила в коридоре свет.

Виктор Николаевич вышел и смело включил опять.

За чаем вспоминали и Калерию Ивановну, и Николая Демьяновича, говорили о них хорошо. Виктор Николаевич подумал, как порадовалась бы мать, видя такую тихую семейную картину: сидят они втроем — муж, жена и сын… А вслух говорил, что вот у него хорошие две комнаты, а живет он один. Поэтому и дверь из спальни в коридор, которую прорубили, запер и заставил книжным шкафом.

— На что мне две двери одному?

Нина сочувственно улыбалась, но делала вид, что не понимает, к чему Виктор ведет этот разговор. Однако не прерывала и с удовольствием смотрела на Андрюшу, а у него была счастливая физиономия, вот сейчас подпрыгнет и запоет.

— Мама, отпустишь меня с папой? — спросил он. — Мы собираемся поехать в Крым.

Ложечка выпала из пальцев Нины, звякнула о блюдце. Нина перестала улыбаться и не сразу спросила — и голос ее прозвучал сдавленно:

— Почему в Крым?

— Все равно, мама. Можно и в Сухуми. Лишь бы в море покупаться. Я же еще не был на море. Все лагерь да лагерь, то в Звенигороде, то в Кратове. Помнишь, ты рассказывала мне, как каталась на глиссере в Крыму?

Лицо Нины вспыхнуло румянцем, в глазах блеснули слезы, она глубоко и тяжко вздохнула, и ложечка опять задрожала в ее руке. Виктору Николаевичу жалко было смотреть на жену.

— Понимаешь, я получил сегодня письмо от Георгия, — извиняющимся мягким тоном сказал он, спасая Нину. — Георгий приглашает нас с Андрюшей в Сухуми. Собственно, я еще точно не знаю, Андрей, мы еще не прочитали письмо. Где оно? Куда ты его дел? Забыли прочитать!

— Здесь оно должно быть, на столе. Отлично помню. Я показывал тебе и обратно положил.

— Попробуй теперь найди!

Взялись искать. Достали снова кожаный портфель и вытряхнули содержимое на стол, но во всем ворохе не оказалось нераспечатанного письма.

— Картинка на конверте такая: елки и надпись «Берегите лес от пожара». Я же помню, на краешек положил. Да зачем оно нам, па-а? Ну не найдем и не надо. Зачем нам в Сухуми? Поедем лучше в Крым дикарями. Две девочки из нашего класса ездят так с родителями каждый год. Отпустишь, ма-а?

Виктор Николаевич, мучаясь от жалости к Нине, с напряженным ожиданием смотрел на нее. Что еще отразится на этом красивом и честном, дорогом ему лице? Как еще глаза и губы Нины выдадут ее душевное волнение? Он ждал — и не хотел ждать, не хотел видеть ее муки — и чувствовал себя подлым, низким, виноватым перед женой, будто это он заманил ее, зазвал и допрашивает, измывается.

— Перестань, Андрей. Не приставай к маме. Что это тебе взбрело вдруг? Чем плохо летом в Звенигороде? Прекрасный лагерь. Ищи-ка лучше письмо. Ты его засунул, ты и найди.

— Я не засунул, а на стол положил.

Нина выпрямилась, вздернула голову, попыталась даже улыбнуться и, смело встретив взгляд Виктора Николаевича, предложила спокойно:

— Езжайте лучше в Евпаторию. Там замечательный пляж.

Андрей подпрыгнул, бросился к матери обнимать ее.

— Мамуля, ты самая правильная женщина! Я не встречал другой лучше тебя!

— Где ты нахватался таких слов? — нарочито негодовала Нина. — Это твое воспитание, Виктор? Пусти, Андрюшка! Пусти, а то отлуплю. Витя, видишь, я с ним уже не справляюсь. Скажи же ему, он слушается тебя.

А Виктор Николаевич умиленно глядел и молчал…


В канун Дня Победы Андрюша принес отцу красиво разрисованное приглашение. Старшеклассники и выпускники сорок первого года приглашались на открытие школьного мемориального уголка.

Народу собралось много. Пришли родные и близкие погибших, и бывшие предвоенные ученики, и просто люди со двора и с улицы, кто услыхал о таком торжестве.

Было тесно и тихо в просторном вестибюле. Приспущенные знамена с черными бантами стояли прислоненные по обеим сторонам мраморной доски, а на мраморе в два столбика блестели золотые фамилии, а по стене длинным рядом висели тридцать портретов в черных рамках — все молодые, серьезные лица. Карточки, почти все, с которых увеличивали портреты, предназначались для паспортов. Возглавлял ряд Ананий Петрович Савельев, директор школы, учитель русского языка и литературы. За учителем шли ученики — и отличники, и двоечники, все теперь были вровень с ним в одном ряду.

Торжественная часть окончилась, люди медленно прошли вдоль портретов, как вдоль Кремлевской стены, читая надписи вслух.

— «Старший сержант А. С. Митрохин. Погиб при форсировании реки Днепр», — прочитал Андрюша и сказал какому-то мальчику: — Это наших соседей Митрохиных сын. Папа мой учился с Андреем Митрохиным в одном классе. Правда, па-а?

Тот мальчик, которому это сказал Андрюша, посмотрел на Виктора Николаевича с печальным уважением, как на портрет в черной рамке. Виктор Николаевич остановился, вглядываясь в увеличенную фотографию одноклассника, и увидел на ней другие черты: кудрявенький завиток на лбу, круглые щеки, небольшие глаза, подушечки припухших век… Могло ведь случиться и по-другому? Стоял бы сейчас здесь высокий седоватый мужчина, живой и здоровый Андрей Сергеевич Митрохин, а его сынишка прочитал бы вслух: «Старший лейтенант В. Н. Курносов. Погиб при форсировании реки Одер», — и сказал бы: «Это сын наших соседей Курносовых. Ты правда учился с ним в одном классе, па-а?» Могло бы и такое произойти. Война!

Нина вбежала на школьный двор, когда уже все выходили из подъезда. Народ расходился, как с большого родительского собрания. Но покидать двор не торопились, стояли кучечками, сидели на лавочках. День был ясный, теплый. Молоденькая трава пробивалась кое-где на подметенных, но еще не вскопанных клумбах. Старики Митрохины шли маленькими шажками. Сергей Саввич поддерживал за локоть свою постаревшую Марью. Подлетела к ним Нина, нарядная, все еще юная, с непокрытыми пышными волосами, с ярким шарфиком, выбившимся из-под воротника легкого светлого пальто. Поздоровалась с Митрохиными, обняла, расцеловала их.

— Как на Христово воскресенье! — умилялась Никитична и спросила: — Что же это, Витя, твоя жена не похристосуется с тобой?

— Сегодня же не пасха, — отшутился Виктор Николаевич.

— Сегодня лучше пасхи! — значительно произнесла бабка, подняв к небу сухонький перст. — Помянули мы убиенных. Ох, как хорошо да красиво помянули их, сложивших головы за-ради нас. Я вот зятя своего пришла сюда помянуть, летчика Виталия. А где лежит его головушка, кто знает? Может, в небе он сгорел, может, на земле убили. Прожил-то всего двадцать годков! Как живой стоит у меня перед глазами. А сегодня пришли пионеры звать сюда Митрохиных, они пошли, и я пошла, сама. Никто меня не позвал.

Никитична не уставала и не забывала поминать летчика Виталия, который и зятем ей приходился всего полгода. И хотя последний муж дочки был степенный, уважающий Никитичну непьющий мужик, бабкино сердце на весь ее оставшийся век было отдано двадцатилетнему летчику Виталию, незабвенному и родному.

— Вить, а Вить, — позвала шепотом Никитична, притянула Виктора Николаевича за рукав. — Говорят, Нина к тебе ходит?

— Приходила.

— Что же ты? Ты старайся! Улещивай. Может, и помиритесь, а? Славно было бы, ах славно!

— К тому идет, — высказал неожиданно Виктор Николаевич сокровенную свою мечту.

— Дай бог, дай бог. У вас же сыночек, Андрюшечка. Ах, вежливый какой, уважительный. Ты теперь, Витя, держись. Слышишь, ни-ни, брось совсем.

— Знаю, Никитична, знаю.

— Ну, пошли тебе господь… Эх, порадуется твоя матерь на небесах. Вот пойду к Пимену, свечку за нее, покойницу, поставлю.

— Я дам вам на свечку, — полез было в карман Виктор Николаевич.

— Не надо. Мне знаешь кто дал? Аврора. Они же подружками были.

— Возьмите полтинничек и от меня. Поставьте еще одну.

— Эна, две! На кой ей? Жирно будет ее праведной душеньке, чтобы горели об ней две свечи. Аль, думаешь, и на том свете, как на этом, коли больше заплатишь, больше и отхватишь? Не-ет. Да разве в том честь, чтобы свеча на помин души горела? Это, пожалуйста, купи, воткни и запали. Не велик расход. А надо сказать доброе слово, помянуть покойницу чистой слезой. Мол, царство небесное тебе и благодать господня. Вот тогда и свечка ярче горит.

— Все это верно, Никитична. Мудрая вы старушка.

— Во-во! Ты меня слухай. Слухай! Я тебя научу. — И подтолкнула собеседника в спину: — Чего стоишь, ворон ловишь? Иди к ней. Иди! Подойди смирненько и скажи так ласковенько: «Здравствуй, Нина, дорогая моя жена». Кому говорю?

— Андрюша! — позвал Виктор Николаевич. — Мама пришла. Пойдем покажем ей мемориал.

Они вдвоем, сын и отец, приближались к Нине, а Сергей Саввич, кивнув в их сторону, сказал:

— А вот, Нинушка, и твои мужики.

— Здравствуйте, дядя Сережа! Здравствуйте, тетя Марья! — учтиво и неспешно поздоровался Виктор Николаевич, а потом уже осмелился улыбнуться жене.

Он расслышал то, что сказал Нине старик, и сердце, радостно екнув, взлетело до горла и жаром обдало лицо. Неужели придет к нему его счастье и заживут они, Курносовы, все вместе, семьей?

— Спасибо тебе, Витя, — поблагодарила старуха. — Спасибо, что карточку Андрееву нашел. Да как хорошо ты все с ребятами устроил. Благолепно, красиво, и огонечек красненький, будто лампадочка перед иконкой в святом углу горит.

— Это символический Вечный огонь, — пояснил Андрюша. — Символизирует вечную память о погибших героях.

— Ну а я что, внученочек, говорю? Вечно я об Андрее своем слезы лью и помню его. Разве может мать единственного сына забыть? Вот подрастешь маленько, заберут тебя служить в армию, думаешь, мамка твоя не поплачет о тебе? Еще как слезки-то лить будет. Да не дай ей господи, чтобы так, как я об своем.

Страх разлуки с Андрюшей остро кольнул Виктора Николаевича, напомнил: «Я здесь. Я с тобой». Ощущение страха никогда не забывалось. Оно заслонялось иными мыслями и волнениями, приглушалось, но окончательно не проходило никогда. Сидело, притаясь и скрючившись, ржавой острой пружиной на донышке души. Даже теперь, когда жизнь налаживается, когда эта пружина должна бы пропасть, исчезнуть навсегда, она распрямилась чуток, ворохнулась старой болью. Но зачем же, однако, кликать беду? Не станет же Нина ни с того ни с сего лишать Андрюшу отца? Все во власти Нины. Захочет она, и счастливый отец Андрея Курносова превратится в одинокого, брошенного, никому не нужного пьяницу Витьку Курносова, который будет с утра околачиваться возле винного магазина, дожидаясь, чтобы начали водку продавать. Дождавшись, будет пить в подворотне с такими же забулдыгами, будет валяться в грязи. А сын Андрюша с мамой пройдут мимо и брезгливо шарахнутся от него.

— Па-а, ну идем, — позвал Андрюша. — Идем покажем маме, как получился портрет.

— Идите, идите, — ответил Виктор Николаевич, доставая сигареты. — Проводи маму. А я подожду вас здесь. Постою, покурю.

А рука почему-то дрожала и не попадала в карман. Жена и сын, оба стройные и красивые, удалялись, и Курносов смотрел на них пристально, любовался ими, будто видел в последний раз. Он был счастливым отцом все эти годы, а что сделал такого выдающегося, что преодолел или приобрел для достижения этого счастья, в чем перепрыгнул себя выше головы? Ни в чем! Просто любил своего сына и не представлял себе, как мог он жить на свете, не будь у него отцовской любви. Удивлялся, когда слышал сетования иных родителей, что вот заботишься о ребенке, тратишься на него, отдаешь ему время и сердце, а он вырастет — и не оценит должным образом, и не вспомнит твою доброту. Но какая же то доброта, если требует она непременной благодарности? Добро бескорыстно, а родительское счастье в том и состоит, что сын или дочка сию минуту у тебя есть…

— Черт-те что! — обругал себя Виктор Николаевич в следующее мгновенье. Вот пожалуйста, предоставился случай быть вместе с Ниной, а на него накатил какой-то кошмар. Ведь все складывается хорошо!

Домой Курносовы возвращались все вместе, втроем. Не спешили. Свернули на бульвар, прошли до пятачка возле площади. Андрюша подбежал к мороженщице и купил три эскимо на палочке и угостил родителей. Огорчился, что не хватило денег на любимый ореховый пломбир. Купили и пломбир. Сели на скамейку — не ходить же с такой уймой мороженого. Потом прогулялись еще до Трубной и обратно, и странно, Виктор Николаевич уже не чувствовал необычности, уже не удивлялся своему сегодняшнему счастью, как будто и вчера, и всю жизнь так было, как будто не расставался он с Ниной, не разводился, а жили они дружно и неразлучно и гуляли по бульвару каждый день.

Андрей то чинно вышагивал рядом с матерью, то уходил вперед, присаживался на скамейку и ждал. И вот когда он сидел, Виктор Николаевич, взглянув на сына, вспомнил Шурку Лагина, как это бывало много раз. И сейчас вспомнил, как шли они потихонечку с Ниной и, не доходя этой скамейки, на которой теперь сидит Андрюша, встретили высокого белобрысого парня в расстегнутой шинели, такого беловолосого, что издали он казался седым. У Андрюши тоже белые льняные волосы, прямые, не волнистые, как у матери, и не кудрявые, какие были в молодости у отца. Брови у Андрюши тоже совсем темные, коричневые, и заметны уже будущие складочки за уголками четкого рта. А у Виктора Николаевича подбородок мягкий, скошенный, углы губ безвольными морщинками съезжают вниз.

Шурка Лагин вспомнился Виктору Николаевичу без зла и ревности, как обыкновенный, безразличный знакомый, общий для Нины и для него. Поэтому он чуть было не сказал, чуть было не сорвалось с языка: «А помнишь, Ниночка, мы встретили здесь…» Но спохватился и похолодел от этого своего внезапного желания произнести невозможные слова. Посмотрел искоса на Нину, и почему-то показалось, что и она припомнила сию минуту ту первую встречу с Шуркой. И только он заметил это (или ему показалось), как Нина перехватила его взгляд, спросила громко, с нарочитой, равнодушной веселостью:

— Вы не передумали ехать в Крым, а, Курносовы мужики? Я вам квартиру нашла. Одна наша сотрудница говорила, что у ее родственников в Евпатории свой домик и они всяким дикарям комнаты сдают.

— Андрюша, не упади! Ты слышишь, что предлагает мама? — сказал Виктор Николаевич, а сам подумал: «Ах, Нина, Нина! Да разве я обвиняю тебя? Я благодарю тебя за то, что у меня есть сын, моя милая, моя единственная жена!». — и продолжал улыбаться.

А на кой ему ехать в эту Евпаторию? Показать Нине, что он не боится этого города? Значит, и она живет в вечном страхе, как и он? Постоянно ожидает услышать от него постыдное обвинение? «Не бойся, Нина! Я скорее соглашусь умереть, чем упрекнуть тебя. Мы оба уже только слегка молоды, мы оба намучились за эти годы. Давай начнем жить рядышком тихо и мирно, жить вместе, радоваться Андрюшке, ждать внуков и стареть вдвоем…»

Именно так хотел бы сказать жене Виктор Николаевич. Сесть с ней на скамейку, погладить осторожненько ее пышные волосы, теперь уже подкрашенные, сказать эти откровенные, выстраданные в одиночестве, простые, очень разумные слова, ждать ответа, который приготовил за Нину в своих мыслях он сам. «Хорошо, Витя, — должна ответить Нина. — Я согласна. Мы оба одинокие и немолодые, мы оба любим Андрюшу. Зачем же нам любить его врозь?»

— Мама, поедем и ты с нами. Вот здорово будет!

— Езжайте одни. Ты же знаешь, Андрюша, что у меня отпуск в октябре. Все лето занято: то конференции, то симпозиумы.

Нина много лет работала стенографисткой в Академии медицинских наук. Вечерний институт ей не удалось закончить, оставила его на время после третьего курса, оправдывалась тем, что ребенок появился, но Андрюша вырос, могла бы и продолжать учебу, а она так и не принялась…

— Мама, когда же мы будем есть торт? Я ночью просыпался, думал, вдруг свет выключили, холодильник разморозился и торт в нем испортился.

— Какой ты, в сущности, еще ребенок, Андрей.

— Сейчас начнешь читать свою мораль!

— Начну! Ты лентяй, у тебя тройка по геометрии.

— И что? А у погибших на войне, думаешь, не было троек? Даже двойки были. Если бы я жил тогда на свете, то убежал бы добровольцем на фронт.

— В честь чего у вас торт сегодня? — спросил Виктор Николаевич, желая переменить разговор.

— В честь Дня Победы, папа, тебе в подарок. Участнику войны. Ты свой самый главный праздник забыл? Мама вчера купила, сказала, что потом не достанешь, а папа позовет нас чаевничать, мы и понесем ему в подарок торт.

— Андрей! — возмутилась Нина, покраснев. — Ну ты и вправду младенец. Мог бы чуточку соображать.

— А что? Пусть приглашает, а то вдруг он забыл. Зови нас, па-а, чай пить. Я сбегаю торт принесу. Бежать?

— Давай, сынок, двигай, а мы с мамой пойдем ко мне накрывать на стол.

— Нет, нет, — не согласилась Нина, возможно теперь в отместку сыну. — Мы еще уроки не делали, у нас завтра геометрия, мы три задачки должны решить.

— Ох, какая ты слишком уж правильная, ма-а. Просто до неприличия. Я же потом обязательно решу!

— Ах, наглец! Вот придем сейчас домой, я покажу тебе.

— Сегодня праздничный день, Ниночка, — вступился Виктор Николаевич за сына и за себя.

— Хорошо, Витя. Мы поздравим тебя с наступающим праздником часов в восемь или в половине девятого. Не поздно? Не уляжешься спать?

— Конечно нет!

Он понял, что этим вопросом Нина просила его, предупреждала. Только пьяным мог бы он завалиться спать в такую рань. Но не спит ли он сейчас? Укусить себя за палец, что ли? Счастье идет к нему, и так прямо, что можно сойти с ума! Он проводил жену и сына до их подъезда. Бывшая теща, укутанная в теплый платок, из которого сурово торчал ее большой нос, сидела на лавочке с двумя старухами. Виктор Николаевич любезно поклонился им, и — удивительно — теща благосклонно кивнула ему в ответ. «Вот что значит стать примерным семьянином!» — подумал весело он и поглядел на часы. Сейчас половина шестого, а в восемь Нина и Андрей придут к нему, да нет же, придут к себе домой! Стало вдруг страшно, что долгожданная радость не сбудется, растает, не свершившись, улетучится пустой мечтой…

Но все, о чем он мечтает, обязано сбыться! Через несколько недель или месяцев. Это уже неважно, через сколько, — десять пройдет или сто дней. Важно то, что именно так все будет. По-другому уже не может быть!

Быстренько, кое-как Виктор Николаевич прибрал свои комнаты, сбегал в магазин, принес закуски и бутылку вина. Пришлось подзанять десятку у Авроры Алексеевны. Праздник обязан оставаться праздником, как у всех нормальных людей, без всяких скидок на слабости. Точка. Со слабостями покончено.

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

Авоська с покупками висела на ручке двери. Сахарный песок просыпался из треснувшего кулька. Виктор Николаевич, сев на первый попавшийся стул, оглядывал с блаженной улыбкой свое неуютное, не согретое женской рукой холостяцкое жилье. Смотрел и прикидывал, что и куда придется переставить. Старый диван они с Андрюшей вытащат как-нибудь вечером попозже, вынесут и выбросят на помойку, а потом пойдут с Ниной на Петровку и купят новый, с полированными боковинками диван-кровать.

Придирчивый взгляд Виктора Николаевича наткнулся на какой-то конверт под письменным столом. Письмо? Откуда оно взялось? Наверное, выпало из кучи бумажного хлама, когда хозяин спешно наводил порядок. Не поленился, полез под стол. Оно! То самое, что искали с Андрюшей. Вот и елки, и лозунг «Берегите лес от пожара».

— Ну-ка, ну-ка, почитаем, что нам пишет генацвале, — пропел Виктор Николаевич, пересел в кресло, устроился поудобнее и оторвал краешек конверта.

Строчки ровные, хотя бумага без линеек, но буквы вздрогнувшие, извилистые — видно, что писала старческая рука. Кто бы это мог быть?

«Многоуважаемый Виктор Николаевич, здравствуйте!

Как мы уславливались, я не обозначаю обратный адрес на конверте, дабы не возбудить любопытства вашей матушки. Низко кланяюсь ей. Пишу к вам по вашей же просьбе, которую обещал исполнить много лет назад. Вы, возможно, уже забыли, о чем просили, и не нуждаетесь в моем письме, но сам я по своей старости и дряхлости нуждаюсь в том, чтобы не осталось за моей душой пустого обещания, хотя и постороннему приезжему человеку. Не желал бы я, чтобы вы вспомянули недобрым словом чужого старика, который пообещал написать и не исполнил обещания. А бывает, и незначительное известие способно принести кому-то пользу.

Нынешней зимой выяснилось в одном разговоре, а потом и подтвердилось, что я нахожусь в дальнем свойстве с Дарьей Даниловной. Моя покойная супруга приходилась ей родственницей, и когда она была жива, они между собой знались…»

— Что за ерунда? — удивился Виктор Николаевич. — Это же явно не мне! — И, заглянув нетерпеливо в конец, прочел: «И. Ф. Соломатко». Но подпись на самом краешке ничего не объясняла. Снова взял в руки конверт. Может же произойти ошибка? Нет, адрес указан правильный: В. Н. Курносову, и улица, и дом. Все верно. Возможно, спьяну дал когда-то кому-то свой адрес? Но о чем бы он стал этого Соломатку просить? Читал дальше в раздражении о болезни и смерти то ли супруги, то ли еще кого-то, чертыхнулся, сообразив, что обе дамы — одно лицо. Хотел уже бросить письмо, не дочитав, и вдруг ощутил, как дрожат и холодеют пальцы, как словно крохотной фиолетовой молнией резануло строчкой по глазам…

«…Знакомый вам Лагин Александр Михайлович живет под присмотром Дарьи Даниловны. Домик у них ветхий, требует ремонта, но намечается на их улице строительство санатория, и ближайшие дома все в скором времени, вероятно, снесут. Конечно, не выгонят людей в степь, дадут им квартиру, а может быть, и две. Они же между собой чужие люди, просто давнишние соседи, хотя мало найдется таких вот дружных родственников. Дарья Даниловна знает Шуру с пеленок, поскольку всегда жила рядом и дружила с его покойной матерью. А других родственников у Шуры нет.

Нас тоже будут сносить, но не раньше чем через два года. Я, наверное, не доживу. Сердце плохое и давление повышенное, поэтому тороплюсь сообщить вам, так как я обещал. Хотелось бы и от вас получить весточку, как поживаете, при вас ли жена и детки…» — писал Игнат Фомич, тот евпаторийский старичок в пионерской панамочке, у которого давным-давно ночевал Виктор Курносов в ту незабываемую и невероятную — похожую на сон — поездку в Крым…

Вспоминая, Виктор Николаевич себе не верил. Полно, неужели было? Нет, не было ничего! Уверял себя: не было, не было! Невозможно, чтобы было. Не ездил он в Евпаторию, на кой черт ему сдалась Евпатория! Все приснилось, пригрезилось, и та бессильная ярость ночью в поезде, и желтое от удивления, осуждающее око луны.

Заставлял себя не верить — и помогало, жилось легче. Легче было не замечать сходства Андрюши с отцом. Но ведь Нина-то видела — значит, помнила постоянно. И как хотелось ей, наверное, сказать вслух кому-нибудь, что сын ее очень похож на отца. Да! Все было. Все! А теперь есть письмо. Хочешь — читай, не хочешь — выброси. Но оно есть.

«…Шура наш много лет болеет параличом ног. Свалился он вскорости, вернувшись из госпиталя из Москвы. Там ему сделали операцию на ноге, потому что рана не затягивалась с самой войны. А малюсенький осколочек в позвоночнике доктора побоялись трогать, говорили, что это опасно, велели, Шуре подождать с месяц и находиться в госпитале под их наблюдением. Однако он не послушался и самовольно уехал домой. И тут же следом за ним приехала из Москвы вы знаете кто. Жила она у Шуры три недели, были они счастливые оба и веселые, и вдруг она умчалась очень расстроенная. Она уехала, а на другой день утром он вышел на веранду, упал и встать уже сам не смог. Положили его в больницу, находился он там полгода, потом в санаторий отвезли. Возили, возили еще три года но разным институтам и профессорам, и операции делали, и лечили всякими новыми средствами, и кое-что помогло: начал Шура понемногу вставать. А то сначала, как паралич случился, лежал он, не ощущая ног. Последние же шесть лет он передвигается на костылях, но только по комнате. Надеемся на лучшее. Шура переписывается со своим знакомым профессором, и тот в скором времени вызовет его к себе в госпиталь на операцию.

При чем же тут, скажете, я? А как только обнаружились наши родственные отношения с Дарьей Даниловной, стал я их навещать. Езжу автобусом к ним в поселок, здесь недалеко. Шура мне рад, когда я приезжаю, а я его как родного сына полюбил. Прошу вас, Виктор Николаевич, если держите вы зло на Шуру, то я становлюсь на колени перед вами и умоляю его простить. Человек я старый, темный, малообразованный, вот и думаю, что несчастья с людьми случаются за их непрощенные грехи. А если грех прощен, то и несчастье минует. Я хочу, чтобы Шура выздоровел совсем и женился, а не остался одиноким, как я.

Александра Лагина в нашем городе знают и уважают. В местной газете печатают часто его рассказы и статьи. Я все газеты эти собираю и храню. Я горжусь Шурой и по возможности стараюсь ему помогать, выполняю его поручения. Он просит привозить ему литературу из городской библиотеки. Заведующая Наталья Владимировна доверяет мне без записи самые свежие журналы и передает через меня каждый раз привет Александру Михайловичу. Женщина она приятная, серьезная, одинокая, но не из тех, что рады кинуться абы на кого. Сердце у нее ангельское, идти за нашего Шуру замуж — это же в няньки идти. А Наталья Владимировна пошла бы. Но я понимаю, что этого не желает он. Разговора с ним определенного с моей стороны не было, хотя я неоднократно намекал, а получалось безрезультатно. За приветы Натальи Владимировны он благодарит, а вот обратно их не шлет. Не в том дело, что он не хочет своей инвалидностью связать женщину по рукам и ногам, а в том, что он до сих пор крепко помнит вы знаете кого. Даже ждет ее. Дарья Даниловна, прибирая Шурину комнату, нашла завернутые в бумагу и завязанные веревочкой ношеные дамские шлепанцы примерно тридцать пятого размера. Она заявила Шуре, что пора бы, мол, эту обувь выбросить, а он строго ответил: «Пусть лежат».

Дорогой Виктор Николаевич! Снова падаю вам в ножки и прошу. Хорошо бы нашему, Шуре получить от вас каким-либо образом подтверждение вашей счастливой семейной жизни с вашей супругой и детками. Подробный его адрес я прилагаю. Напишите ему вроде как поздравление от старого знакомого с Днем Победы и похвалитесь, что в вашей семье все крепко и надежно…»

Солнце давно скатилось по крыше на ту сторону в чужой двор. Прямоугольник окна побледнел. Новые соседи, которые въехали в комнату Савельевых, вернулись с работы, и по коридору из их раскрытой двери загромыхала музыка телепередачи, и бегом туда-сюда зашлепали беспокойные Аврорины шаги, а голос ее надрывным криком призывал к порядку. Но горластая и нахальная молодайка перекричала Аврору, и та сбежала к себе. Сдалась.

Все это проникало в сознание Виктора Николаевича как с высокого берега сквозь толщу воды, а он будто сидел в глубоком темном озере на самом дне. Перед глазами, тоже как сквозь стенки аквариума, виделся распростертый на операционном столе, Шурка Лагин.

«Дорого же ты заплатил за свое трехнедельное счастье, Шурик! Но полную плату с тебя получил я, Курносов. У меня жена Нина и сын Андрюша, а у тебя — ничего. Иначе и случиться не могло. Мы, Курносовы, не кто-нибудь, нас все знают. Солнце и то садится на крышу против наших окон. Андрюшка мне, а не тебе кричит: «Па-а, я вечером приду!» А тебе, Шурик, досталась ветхая хибара, костыли и жалость Натальи Владимировны. Сердце свое ты навечно отдал Нине Курносовой, моей жене. Вот здесь, Шурик, мы с тобой сошлись на узенькой дорожке. Столкнулись. Кто кого? Нет, мы не на равных, мы не соперники, и я не ревную. Нина умчалась от тебя, подарив тебе всего три недели, а мне сына, Андрюшу Курносова. Так кто кого? Ну уж тут, сам видишь, я не виноват. Зачем ты ее отпустил? Держал бы крепче. И почему она вернулась домой больная и расстроенная? Ты ее обидел? Чем?»

Разговаривая мысленно с Лагиным, доказывая ему свое очевидное превосходство, Виктор Николаевич не злорадствовал, не испытывал страха потерять сына. Страх, приблизившись, превратился неожиданно в какое-то иное, еще неясное чувство, незнакомое, неиспытываемое ранее. Оно ширилось, обозначалось — и предстало чувством вины. Да, это он, Виктор Курносов, племянник генерала Травкина, повинен в том, что дружок его и однокашник Шурка Лагин попал в штрафной батальон. Война есть война, убивают и ранят во всех батальонах, не только в штрафных, но он-то сам, Виктор, не попал в штрафники, а, Шурка попал…

«А если разобраться, Шурик, тебе повезло, а не мне. Ты чист, а у меня все еще длится мой нескончаемый срок в штрафном батальоне. Мой штрафной — постоянно со мной…» — признался бы Лагину бывший его друг Виктор Курносов, если бы тот сейчас предстал перед ним.

— Витя, заступись хотя бы ты! — визгливо прохныкала Аврора Алексеевна, сунув голову в дверь. Влезла вся, замахала руками, заорала, чтобы слышно было в коридоре: — Напиши заявление от имени всех жильцов! Отнесу завтра, подам в товарищеский суд! Житья нам нет от этой хабалки! Хулиганка! — Но увидев, что Виктор Николаевич недвижимо сидит в кресле, свесив голову, и смотрит в одну точку, перестала кричать, сплюнула с досады и сказала: — Эх ты! Уже? Успел? И Нинки не дождался?

А у него не было сил ни подняться, ни ответить. Хотелось одного, чтобы сгинула с глаз ненавистная и ненавидящая старуха. Лишь сейчас разглядел и свою ненависть, и ее, ту, какую она питала к нему и к его покойной матери. Почему же, однако, они дружили? Или не ведая, что есть дружба, связанные плутнями и грешками, считали себя по ошибке подругами?

— Надрался наш жених. Готов подарочек! — объявила Аврора громко кому-то из соседей.

Ах старая стерва. А он завтра, а может быть, еще и сегодня, будет улыбаться ей вежливо и заискивающе шутить. Он боится ее. Боится, что возьмет и тявкнет на всю квартиру: «А помнишь, Витька, помнишь, как в сорок третьем?..» Да, сказала бы давно, поглумилась бы вволю, но сама, наверное, не меньше его холодеет от страха. Кого укрывала? Дезертира. И не из сострадания, а из боязни не угодить подруге, которой чем-то была обязана. Вот так-то.

А есть ли у него самого близкий, надежный человек, которого можно назвать другом? Есть ли на свете такая душа, что затосковала бы, не повидав его несколько дней? Кто придет в больницу, когда он заболеет? Кто будет беспокоиться, справляться по телефону о здоровье больного Курносова из такой-то палаты? А Андрюша! Кто сумеет стать ему ближе и родней, чем Андрей? Нина? А так ли уж верно, что и Нина нужна? Ну смешно же, ей-богу, и глупо размышлять теперь, нужна она или не нужна после постоянного, непокидающего желания видеть ее. Четырнадцать лет утешал себя мыслью, что не переменила фамилию Нина не только ради сына, но и ради него самого, ее мужа, Виктора Курносова. Надеялся и ждал. Так кто же, кроме нее, ему нужен?

Желтая полоска под дверью проступила отчетливее, ярче. В комнате стемнело, а в коридоре горел свет единственной лампочки на сорок ватт. Не дай бог вкрутить на шестьдесят! Аврора надорвется от крика, обзовет посмевшего самыми обидными словами. Вся неприязнь, какую Виктор Николаевич имел когда-нибудь к кому-нибудь, устремилась сейчас на Аврору, будто она одна была повинна в том, что однажды судьба Витьки Курносова потекла не в то русло.

— Пришли? — опрашивает с издевательским смешком громкий голос Авроры Алексеевны. — Явились! Футы ну-ты, они даже с тортом. Ждет он вас, ждет, как же! Глаз не продерет никак. Полюбуйтесь!

Значит, уже восемь или половина девятого? Что же не слыхал, как били часы? Может быть, остановились? Забыл завести их утром? Вот сейчас распахнется дверь, ворвется свет, войдут Нина и Андрюша, а ему, почти счастливому главе семейства, очень не хотелось, чтобы они приходили. Нет у него больше права на это счастье. Нет больше для него радости.

Как хорошо было бы думать, что он сейчас спал и во сне читал то письмо! Нет, вот оно, в руке. Надо спрятать. Нина и Андрюша сейчас войдут.

— Уже? Успел? — произнесла с горечью Нина.

Те же самые слова, что и Аврора! Виктор Николаевич тихонечко охнул от обиды.

— Нет, ма-а… — сказал Андрюша, застыв на миг. Высокий тоненький силуэт напрягся, готовый броситься на защиту отца. — Нет, ма-а, он, наверное, просто так уснул. Па-а, ты спишь? Мы пришли!

— Привет! Что же вы так долго? Я ждал, ждал, да и задремал, — весело и хрипловато ответил Виктор Николаевич, торопливо нашаривая на краю стола конверт. Письмо он уже спрятал в карман. Вот и конверт спрятал! — Что же вы стоите в темноте? Включай свет, Андрюша.

Через несколько минут на курносовской конфорке гордо пузатился чайник, а в раскрытую настежь курносовскую дверь было видно, как хлопочет у стола красиво одетая и красиво причесанная Нина, а Виктор Николаевич в белой рубашке и при галстуке носится из кухни в комнату и бодренько приговаривает:

— Пум-пум-пум! Это мы враз. Правда, сынуля?

— Это мы мигом! — вторит Андрей и тоже напевает: — Пум-пум!

— Мужчины, а хлеб? Забыл, Витя?

— Принес, принес. Вот батон и три булочки. Хватит?

— Еще бы! — смеется Нина, а на красивом ее лице светится такой покой, что каждый, взглянув на нее, поверил бы — эта женщина всем довольна, семья ее дома и ничего ей больше не надо!

А Виктор Николаевич в мыслях тяжко вздыхал, чувствуя себя и палачом, и жертвой, и всемилостивейшим, всепрощающим богом. Пряча все эти чувства, он щурил маленькие свои глазки, растягивал в беспечной улыбочке полные губы и пел:

— За-ки-пает, за-ки-па-ет, да-вай-те са-дить-ся!

Ветчина была сочная и почти без жира, паштет маслянистый, а торт с ореховой прослойкой. Андрюшка мычал от удовольствия, и мать напомнила ему, чтобы он вел себя за столом прилично.

— Но я же не в гостях, а у папы. Па-а, скажи, когда меня перестанут воспитывать?

— Когда вырастешь.

— Я уже вырос.

— Еще немножко осталось, — сказал Виктор Николаевич и зажмурился, вообразив то большое, неотвратимое, что надвигается на его мальчика, что предстоит ему пережить, прежде чем он вырастет.

Пили чай и смотрели по телевизору интересный, но непонятный спектакль, потому что начало пропустили, говорили о поездке в Крым. Решено: отец с Андрюшей поедут, как только окончатся занятия в школе, а Нина, если ей удастся, приедет к ним дня на два после симпозиума.

Андрюша вспомнил вдруг, что надо позвонить товарищу, и слышно было, как он говорил о предстоящей поездке сдержанно и даже пренебрежительно, стыдясь показать свою радость. Нина слушала, качала головой, потом обернулась к мужу, посмотрела на него без улыбки, и лицо ее постарело, а беспокойные глаза наполнились слезами и просили прощения.

Виктору Николаевичу было больно видеть, как меняется лицо жены, становится жалким и виноватым, и он, боясь тех важных значительных слов, которые Нина заставляет себя произнести, спасая от этих слов жену и себя, заговорил о каком-то пустячке, о нахальном голубе, который уже не довольствуется крошками на подоконнике, а залетает утром в комнату и клюет из хлебницы.

Нина засмеялась, стала опять довольной и спокойной, и Виктор Николаевич тоже был доволен, что на какое-то время их общая беда, неминучая, когтистая, стерегущая обреченную добычу, притаилась поодаль… «Ну что же, пусть подождет, никуда мы не денемся», — подумал он со вздохом.

Домой жена и сын уходили поздно, в двенадцатом часу. Виктор Николаевич пошел их провожать, и во дворе только вспомнили, что бутылка так и осталась неоткупоренной, висела в авоське вместе с пакетом сахарного песка на ручке двери.

— Па-а, ты нарочно спрятал, чтобы тебе досталось одному?

— Что за глупости, сынуля?

— Смотри, я завтра после школы приду проверю.

— Андрей! Как тебе не стыдно говорить так с отцом! Виктор, ты избаловал его невыносимо! Андрей, ты обязан уважать отца!

А Виктор Николаевич благодарно подумал, что сию минуту и есть его настоящий праздник.


На рассвете недолгий и мелкий дождь прошуршал по цинковому карнизу, по стеклу распахнутой наружу створки, и в окно потянуло запахом короткой предутренней тишины: мокрым асфальтом, влажной молоденькой листвой и бензином. Умытая крыша румянилась первой, встречая солнце. Прилетел нахальный голубь, сел на форточку, разглядел что-то на подоконнике, и спрыгнул вниз, и пошел ходить кругами, закурлыкал, зацокал коготками.

Виктору Николаевичу было тяжело поднять голову, но не от вина. Казалось, что не было прошедшей ночи, что не пил и не спал он, а все думал и думал, и голова была чугунной от мыслей. Грязный стакан и пустая бутылка торчали на просторном и чистом поле нежно-салатного цвета. Нина вчера постлала любимую скатерть Калерии Ивановны. Большое фиолетовое пятно растеклось возле стакана. «Почему оно такое темное? Наверное, оттого, что скатерть накрахмалена. Отстирают в прачечной? Нужно сегодня же отнести», — подумал Виктор Николаевич с глубоким вздохом. Впредь уже не придется ему застилать скатертей, не будет у него семейных, парадных чаепитий. «Обходился великолепно сам без скатерти, и дальше обойдусь. Не привыкать».

Голубь перелетел на стол, повертелся, покосился вокруг удивленным оранжевым глазом.

— Кыш, наглец, — сказал Виктор Николаевич, но птица и не глянула на него.

«Пускай, — подумал он, — пусть погуляет гулька хотя бы раз за свой голубиный век по накрахмаленной скатерти. Все равно ведь в стирку отдавать. Гуляй, нахал, пачкай, не жалко. Ничего не жаль. Все у меня потеряно. Я обязан потерять то, что имел, без чего и жить незачем. Просто невозможно!»

— Но почему обязан? — спросил он сам себя вслух. — Кто меня заставляет?

И в голову пришла счастливая мысль, что, может быть, за эти несколько дней, пока письмо шло да валялось дома, все уже там переменилось. Шурка женился на Наталье Владимировне, и счастлив, и ни в чем не нуждается, ни в сострадании, ни в жертве.

Но это не жертва. Это справедливая плата. Расплата по совести и чистой правде. «А кому она нужна? Кто ее от меня дожидается?» — спросил себя Виктор Николаевич и обозлился на голубя, запустил в него ботинком, заорал:

— Пшел вон!

Птица шумно метнулась в окно, ботинок шмякнулся на стол, стакан звонко упал на пол. Разбился. Открылась дверь, полоснуло сквознячком, вошла Никитична и, подслеповато вглядываясь, спросила:

— Чуть свет, а уже воюешь? Мало тебе того, что посидел с женой и сыном по-людски, потребовала твоя горькая душа добавки в одиночку? Я-то вчерась, дура старая, тобою да Ниной любовалась. Говорю бабам на кухне: Виктор наш станет семейным человеком. И у него семейная жизнь начинается.

— Оставьте меня в покое! Что, я кого обидел или кому помешал? Захотел и выпил. Вам-то какое дело?

— Мне же тебя жалко. Иду сейчас в уборную, а соседка новая, мордастая эта, говорит: «Не ходите в туалет, там все облевано. Жених на радостях перепил».

Весь солнечный жар, падающий на крыши, ударил в окно, в лицо Виктору Николаевичу.

— Я сейчас, Никитична, я уберу. Спасибо, что сказали, — лепетал он, торопливо натягивая брюки, и никак не попадал ногой в штанину. — Не помню, убейте — не помню, как это получилось. Сейчас, сейчас…

— Сиди, — сказала Никитична. — Прибрала уж… Горе ты мое сиротское!

Он опустился на диван, так и не натянув брюки, хотел вздохнуть, а вздох получился прерывистый и долгий, воздух застрял в сдавленном горле. Виктор Николаевич повалился горячим лицом в остывшую подушку, плакал, стыдился своей слабости и не мог перестать… Первый раз плакал так в своей жизни!..

Сухонькая, твердая и ласковая рука гладила его по голове, приглаживая всклоченные волосы.

— Ну, нишкни, ну, будет… Нишкни! — приговаривала бабка, всхлипывая и сморкаясь. — Что поделаешь? Сурьезная штука жить на свете. Тяжело, а надо. Ничего, ничего. Ты еще молодой, еще твоя судьба наладится, выпрямится. Мне вот об смерти подумать пора. Восемьдесят восьмой годочек с благовещенья пошел. Во сколько. А кажись, и не жила, а горевала. Все войны да войны. То мужа провожала и ждала, то зятя… Ой, Витюша, а уж ты лысый! — воскликнула смешливо Никитична, перестав всхлипывать и жалеть. Приказала: — Будет. Поревели, и хватит. Мужик ведь. Об чем тужить? Руки-ноги на месте, жена сама к тебе в дом просится. Ну, подымайся. Иди умойся, пока спит наша деревня, нету никого на кухне. Хочешь, я тебе опохмелиться принесу? Мы вчера с моей Катериной, как сам в баню ушел, сели, налили по рюмочке и помянули нашего соколика, Виталика родного. Вот и в газетах пишут, и по радио передают, что отыскивают, кто где погиб, где похоронен, и сообщают. А об нашем Виталике никаких слухов нет. Так принести тебе стаканчик? И огурчик есть маринованный, и селедочка. Принести?

— Никитична, а ты поминала бы меня, если бы я… если бы с войны не вернулся? Молилась бы за меня, как за Виталия, или тебе было бы все равно, живой я или мертвый?

— Плешь нажил, а ума нет! — прикрикнула бабка в обиде, а ее маленькая, жесткая ладонь шлепнула Виктора Николаевича по затылку. — Просила бога и царицу небесную и за тебя, дурака! Да видать, не дошла моя молитва, коли ты об этом спрашиваешь! Как же нам, матерям, не поминать тех, кто с войны не воротился? Все они герои. Кто герой побольше, кто герой поменьше, а все едино все незабвенные. Жизнь свою за людей положили. Никто же не знает своего смертного часу, когда и где этот час его застанет. Вот Андрюшку Митрохина, сказывала Марья, ей написали, застал, как речку они с боем переходили. Живой вышел Андрюшка, а кругом пули летят — вжик-вжик, а он зовет всех, кличет: «За мной! Вперед!» Тут пуля в него и угодила. Разве ж он не герой? Недаром же Нина твоя сыночка назвала в честь его светлой памяти. А школа вон в честь Анания Петровича. Ах, господи, как сейчас вижу — входит он на кухню и так деликатно, вежливо здоровается со мной: «Доброе утро, Евдокия Никитична!» Золотой был человек, смирный, тихий. Царство ему небесное.

— Он ротой командовал. Осталось их пятеро. Удерживали они позицию. Дали возможность товарищам отступить на новый рубеж.

— Видишь, товарищам! Разве же не герой? Ты откуда знаешь? Передавал кто живой остался?

— Прочитал вчера в школе. Написано под его портретом.

— Эх, жалость, я и не видела, я же слепая. А очки не люблю. Не держатся они у меня на носу. Слазят. И знаешь, Вить, — засмеялась тихонечко бабка, — мне ушам от них, от очков, холодно. Ей-богу!

Никитична смешливо поговорила еще о чем-то, махнула рукой и ушла, чтобы принести угощение, а Виктор Николаевич лежал и думал свою думу, что если бы он, старший лейтенант Курносов, командовал ротой и геройски погиб, то школу назвали бы именем Курносова. Эта мысль пришла вчера, когда Виктор Николаевич стоял перед портретами и ему казалось, что душа его раздвоилась и одна ее половина, главная и честная, осталась там, на войне, с теми, с погибшими…

Но самый страшный свой час он пережил не на фронте, а в теплой квартире, здесь, где родился…

Аврора Алексеевна, когда Виктор Николаевич вышел умываться, напомнила хмуро и резко:

— Десятку верни сегодня. Как обещал. Нужны мне деньги.

— Отдам, отдам, не беспокойся, тетя Аврора, — ответил он приветливо и униженно.

А другая половина его души, нынешняя, настоящая, много лет пребывающая в трепете и страхе, застонала, закричала от ужаса перед надвигающимся своим часом, когда надо отдавать долги…

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

Сборы были долгие и скандальные. «Скорей бы уж уехать!» — думал Андрюша.

— Сумасшедшая! Прекрати! Одумайся, пока не поздно! С кем ты отпускаешь ребенка? Витька же его потеряет спьяну! — кричала бабушка и вырывала из маминых рук какую-нибудь вещь: трусы, майку или полотенце, — то, что мама в этот момент укладывала в чемодан.

Мама отнимала это полотенце, бабушка не отдавала, мама тянула к себе, бабушка к себе. Андрюше казалось, что полотенце не выдержит и разорвется и обе они упадут. Стыдно было смотреть, как они тягаются, кто кого перетянет, жалко было обеих, но маму жальче, потому что все несправедливые бабушкины слова обижали маму и слезы текли из ее глаз.

Андрюше, глядя на мать, самому хотелось плакать, он напрягался, кусал губы, терпел изо всех сил, отворачивался или вовсе уходил из комнаты, но возвращался и дрожащим голосом просил:

— Да хватит вам, ба-а! Хватит, ма-а! Соседям слышно.

— Не встревай в разговор старших! — сердилась бабушка и замахивалась на Андрюшу полотенцем, потому что мама не тянула больше за свой край, а громко всхлипывала и закрывала бледное несчастное лицо руками.

А бабушкины щеки и лоб сделались красными от крика и злости, а нос, большой, задранный вверх, белел, как напудренный. Бабушка не уставала и могла кричать вот так хоть весь день:

— Думаешь, я не знаю, чего это ты даже родное дитё не пожалела, уступила Витьке? Езжай, мол, милый муж, езжай с моим сыночком, мне не жалко, я тебе доверяю, не думаю об тебе худо, не думай и ты про меня плохо, никого у меня постороннего нету и не было, я уже одумалась и смирилась, не кидай меня.

— Мама, замолчи!

— Ага, не нравится правда? Еще не такую правду узнаешь. Да он, пьянь чумазая, смеется над тобой и бабу небось такую же пропащую, как сам, уже завел.

— Мама, здесь ребенок!

— Андрюшка, выйди вон! — приказывала бабушка и, не обращая внимания, подчинился он или нет, продолжала свое: — Ты же сама выпытывала у ребенка, почему это папа так переменился за последнее время, не зовет маму в гости чай пить. Ага, слушать стыдно? А спрашивать у Андрюшки не стыдно? Не приходила ли какая-нибудь женщина к папе? А может, звонил женский голос и папа сам куда-нибудь уходил вечером? Унижаться перед Витькой не стыдно?

— Чем же это я унижаюсь?

— Тем, что набиваешься сама! Гордость потеряла! Ради кого? Ради пьянчужки последнего, который только что под забором не валяется, — так заборов нет, сломали все! А какие люди к тебе сватались, с букетами приходили. Не приходят, забыли, на-ко, кусай теперь локти, никого, кроме твоего Витьки, возле тебя нет. Да и тот, вишь, тоже больше не хочет. Чего ждала? Чем плох был Игорь Семенович? Трезвый, обходительный, аккуратный, экономный. Кандидат наук.

Андрюша выскочил из квартиры, сбежал по лестнице и сел на лавочку возле подъезда, сидел и ждал, когда бабушка перестанет. Если она заладила про своего любимого Игоря Семеновича, то это надолго. Голос ее — тра-та-та-та — как из радиоприемника вылетал в раскрытую балконную дверь. Вспоминает своего кандидата наук, какой он был порядочный и внимательный мужчина. А откуда она знает? Видела человека один всего раз. Зашел он к маме зачем-то и немножко посидел. Да и не сидел, а так — сядет и вскочит. Высокий, лысый, очкастый; говорит — и сам вертится и никого не слушает, а все время улыбается, как будто боится, что если перестанет улыбаться, то люди сразу заметят, какой он скучный. Но жутко и вообразить, чтобы какой-то чужой занудливый дядька стал бы жить с ними, всем распоряжаться и называться маминым мужем, а его, Андрюши, отцом. Зачем это маме? Есть же муж, хватит. Соседи так и передают, когда звонит папа: «Нина, твой муж звонил, просил передать». А ему, Андрею, и вовсе никакого другого отца не нужно. Так им и скажет: «Спасибо, есть свой, пусть плохой, пусть пьяница, но собственный, родненький па, и очень хороший, когда трезвый, очень заботливый».

— Па-а! — закричал Андрюша и подпрыгнул, увидев отца. — Па-а, я еще только подумал, что надо бы тебя попросить, а ты уже сам все знаешь! Ну ты просто как волшебник, папа! Это ласты, да?

Отец устало вошел во двор, неся авоську с продуктами, а под мышкой довольно большой сверток.

— Да, сынок, ласты. Ты как, уже собрался?

— Мама укладывает вещи. Я пойду к тебе, па-а?

— Идем, милый. На, бери, тащи свою морскую обувку. В очереди за ними стоял, аж взмок. Давка страшная, все едут на море.

— А тебе, па-а, уже, наверное, и не хочется ехать. Неохота?

— Почему ты так решил?

— Настроение у тебя в последнее время какое-то не такое. Упадническое.

— Устал я, сынок. Устал, — ответил отец и пошел впереди Андрюши, не глядя на него.

Отцовские комнаты были прибраны, полы натерты до блеска, стол застлан скатертью, а на ней посередине в высоком бокале красиво белели ландыши. Пахло ландышами и немножко мастикой.

— Ух как здорово! — сказал Андрюша, потянув воздух. — Жалко будет такую красоту запирать. Комнаты убирают, чтобы в них жить. А когда уезжают на целый месяц и на ключ запирают, зачем же прибирать?

— Поросячья у тебя логика, Андрей. Зря, значит, я старался?

— Ну, па-а, я же тебя похвалил.

— Признаюсь, сынок, я думал, что мама зайдет сегодня. Мы ведь уезжаем завтра.

— Я ей сейчас позвоню. Позвонить?

— Подожди… Это мама говорила, что у меня не такое настроение? Плохое?

— И бабушка тоже. Но я и сам вижу… Па-а, ты знаешь, что я хотел сделать, когда умерла бабушка Каля?

— Что?

— Я хотел перейти к тебе жить. Жалко мне было тебя. Ты тогда плакал, и я все думал, ночью проснулся и думал, как ты там ночуешь совсем один. А здорово нам было бы вдвоем, правда? Никто на нас не шумел бы. Я умею картошку чистить и варить пельмени. Вода закипела, и кидай.

Отец смотрел на Андрюшу серьезно-серьезно и почему-то прижимал к рубашке пучок редиски. Глаза у отца стали большие, печальные, а сам он молчал.

— Па-а, знаешь что? — спросил Андрюша, обходя вокруг стола. — Знаешь чего? — он обошел стол уже дважды, а слов тех никак не мог произнести.

— Ты маме хотел позвонить, — напомнил хрипло отец.

— Хорошо. Я сначала скажу. Хочешь, когда мы вернемся из Евпатории, я перейду к тебе совсем?

— Мы же еще не уехали, — ответил отец и улыбнулся, а улыбка была такая странная, как будто болела у него вся кожа на лице. — Мы уезжаем завтра в двенадцать, а послезавтра в девять утра прибудем в Евпаторию. Ну, зови маму!

Такого веселья, как в этот вечер, Андрюша не помнил за всю свою жизнь. Папа починил проигрыватель, который сломался, когда Андрюши и на свете не было, завел музыку, а тут пришла Никитична, подала бутылку из-под кефира и попросила:

— Вот вам, ребята, посуда, привезите мне с Черного моря морской воды. Люди говорят, морская вода от ревматизма помогает.

— Этого же мало, — сказал Андрюша.

— Мало, — согласилась Никитична. — Надо бы ведерко, да не довезете в ведре, расплещете, а бочонка с затычкой у меня нет. Привезите хотя бы в бутылке.

Как же тут было не хохотать!

— Садитесь с нами, Евдокия Никитична, — пригласила мама, налила в чашку чаю, положила пирожное на тарелочку.

Никитична покивала ей и сказала:

— Эх вы! Дальние проводы, а ты чем потчуешь? Ты винца мне налей да музыку веселую заведи, чтобы ноги не утерпели.

Папа поставил пластинку — хор Пятницкого — и давай плясать! Не умеет, а старается, подскакивает, плечами поводит. Хотел вприсядку — и упал! А Никитична топчется на месте, руки растопырила и тоненьким голосочком покрикивает:

— И-их, и-и-их! — И на маму: — Чего уселась, молодая? А ну вставай, пляши!

— Ой, не могу! Ой, не могу! — хохочет мама. — Не умею я русского.

— Сумеешь, ма-а, — говорит Андрюша и тянет ее, ему очень хочется, чтобы и она тоже плясала, и показывает ей: — Смотри, это же совсем просто: руки так, а ноги так… — И сам заплясал.

— Ай комарик ты мой, ай молодец! — похвалила его Никитична и повалилась на стул. — Ух, передохну. Отплясалась я, Андрюшенька. Кончились мои хороводы. Эх, жалко — мало!

— Попляшешь еще, Никитична, на Андрюшиной свадьбе, — сказал папа.

— Я бы, Витя, в охоточку прошлась на твоей!

Папа промолчал, нагнул голову, надоело, наверное, слушать намеки. Ну люди! Им-то что? Мама тоже сделала вид, что не расслышала, и сказала:

— Помнишь, Витя, была у нас пластинка — медленное танго? Духовой оркестр играл это танго в парке ЦДКА.

— Эта? — переспросил папа, а сам уже поставил пластинку, подошел к маме и пригласил: — Вы свободны?

Они танцевали так: просто ходили медленно и плавно, и смотрели друг другу в лицо, и улыбались застенчиво, как незнакомые. Вот теперь было видно, что мама повыше папы. Ну и что же? Почему это обязательно муж должен быть выше жены?

Никитична притянула Андрюшу к себе и, довольная-довольная, сказала ему на ухо:

— Глянь, помирились. Слава те! Рада я за твоего отца. Царица небесная, спаси и сохрани.

От чего нужно было спасать и сохранять, Андрюша не понял, а спросить Никитичну постеснялся. Но может быть, она сказала так по привычке, вообще?

— Спасибо этому дому, — сказала она поднявшись. — Пойду. Накричалась, напрыгалась, пора и на боковую.

— Нам тоже пора, Андрей, — проговорила мама. — Одиннадцать уже. — И нате вам, придумала: — Андрей, а если я все же не разрешу? Виктор, примут обратно билеты в кассу?

— Примут. До отхода поезда за шесть часов.

— Сейчас касса открыта?

— Закрыта.

— Да ты что, ма-а! — закричал Андрюша, вскочил, и руки у него затряслись: — Бабушку слушаешься? Бабушка тебя перевоспитала? Она же отца терпеть не может, вот и сочиняет разные гадости.

— Нельзя так о бабушке говорить, — спокойно вставил отец, а мама рассердилась:

— Ах так? Не поедешь ты никуда, дрянной мальчишка! Сдай, Витя, утром билеты. Андрей, домой!

— Не пойду.

— Что-о-о?!

— Я останусь здесь ночевать, у папы.

— Это почему же?

— Потому. Вдруг вы с бабушкой запрете меня в шкаф или еще куда-нибудь, чтобы я не уехал.

— Не мели ерунду! — прикрикнула мама, а потом рассмеялась и спросила: — Где ты его положишь, Витя?

— Где захочет.

— Ну, будет мне сегодня нахлобучка. Давай я сама постелю ему здесь на диване. Ты же в той… в нашей комнате спишь?

— Да.

Мама перемыла чашки, прибрала всю посуду в буфет на место и приготовила Андрюше постель в первой комнате. Но ушла не сразу, а посидела, поговорила, смотрела, как раздевается Андрюша и укладывается спать. Смотрела так, будто он грудной ребенок и она сию минуту возьмет его на ручки и унесет с собой.

Уснул Андрюша не скоро, было радостно и непривычно: нет маминого голоса, нет бабушкиной воркотни. Проснулся ночью от запаха папиросного дыма. Отец стоял у окна и курил.

— Па-а, ты почему не спишь? Ты волнуешься, как мы поедем?

— Сейчас лягу, сынок. Дать тебе теплое одеяло?

— Не надо, мне тепло.

Приснилось под утро что-то страшное. Андрюша вскрикнул, открыл глаза и увидел опять отца.

— Что с тобой, сынок? Что тебе привиделось?

— Не помню… А ты, па-а, уже встал? Уже нам надо вставать?

— Нет, нет, милый. Еще очень рано. Поспи.

Серый свет в окне, молчаливый, онемевший двор, серьезное и покорное, серое и непонятное лицо отца — все это было похоже на сон…

Бабушка не пошла провожать на вокзал. Она думала, что на вокзале нужно непременно целовать отъезжающих и ей придется поцеловать зятя. Мама рассказывала это и смеялась, а когда объявили, что осталось пять минут до отправления, она быстренько поцеловала Андрюшу и папу и велела:

— Ведите себя хорошо. Андрюша, никуда не ходи один, тем более на море. Только с папой. Витя, я тебя очень прошу. Ты понимаешь меня? Пожалуйста, Виктор!

— Не волнуйся, Ниночка. Все будет в порядке. Я понимаю.

Андрюша тоже понимал. Бабушка тысячу раз говорила, чтобы он ни на шаг не отходил от отца. «А то Витька, как останется один, сразу кинется в ларек хлестать водку. Напьется до полусмерти, и жулики вытащат у него деньги и документы. Как тогда ребенок вернется домой?»

— Помнишь, Ниночка, как ты уезжала этим же поездом? — спросил вдруг папа.

— Помню, — ответила мама и подняла голову, посмотрела на часы на столбе. — Уезжала я тоже в июне. — Но было видно, что маме не хочется об этом вспоминать. — Немедленно позвоните! Слышишь, Виктор? Андрюша, напомнишь папе, чтобы он завтра же вечером мне позвонил! Я не усну, не дождавшись вашего звонка!

— Отъезжающие, не видите, что ли, зеленый свет? Прошу в вагон! — позвала проводница.

Поезд тронулся тихонько, без толчка и скрипа, будто кто-то очень сильный потянул перрон мимо окна. Мама шла все быстрей, достала платочек из сумочки, вытерла глаза и все повторяла:

— Завтра же, Виктор, позвони! Андрюша, напомнишь папе!

— Позвоним, позвоним, не беспокойся! — громко обещал Андрюша, пытаясь опустить раму ниже и просунуть голову в окно.

Рама не поддавалась, голова не пролезала, и стало обидно тратить последние секунды на раму, и Андрюша перестал.

А поезд прибавил скорость, мама побежала и не могла уже говорить, а только открывала губы и махала платочком и жалобно улыбалась, будто от огорчения, что не может догнать окно.


Море лежало гладкое и голубое до самого горизонта и уходило, как известно из географии, за горизонт.

— Па-а, а что там дальше, какая страна?

— В ту сторону Турция, в эту — Румыния и Болгария. Проходили ведь в школе. Надо бы знать.

— Знаю, знаю. Но то по карте, а то в самом деле. Если бы сейчас была карта, я сообразил бы.

В самом деле, море оказалось совсем не таким, как Андрюша представлял себе. Думал, оно как большое водохранилище на Клязьме или залив на Москве-реке в Серебряном бору. Но море было ни на что не похоже, и невозможно было сравнивать его с рекой. Видел море в кино сто или двести раз, но в кино только видишь и не чувствуешь, а здесь набегала теплая волна, налетал ласковый теплый ветер, пахнущий чем-то свежим, приятным.

— Па-а, уже можно? Ну зачем так точно придерживаться правил?

— Пятнадцать минут не прошло. Ты еще не остыл.

— Нужно ровно пятнадцать?

— Ровно. А лучше бы не купаться в первый день. Не так уж и жарко сегодня.

— Совсем не купаться? Да ты что, па! Зачем же мы тогда приехали сюда в такую даль из Москвы? Поостывать на песке?

— Пфы, — сказала сама себе очень загорелая, почти коричневая девчонка в красных трусах и в красной полоске вместо лифчика.

Она сидела на песке, загорала (а куда уж еще?) и щупала прилепленную на носу бумажку, чтобы нос не облез. Зеленые квадраты ее очков закрывали половину лица, но Андрей точно знал, что за зелеными стеклами блещет обидная для него насмешка. Конечно, девчонка думает, что этот совсем не загорелый пацан видит море в первый раз в жизни и не умеет плавать, поэтому и боится лезть в воду без спросу. Он ей показал бы! Ведь ей, девчонке, не известно, что Андрей мог бы плюхнуться сразу и плавать сколько влезет, и отец не ругал бы его. Но дело в том, что сегодня надо слушаться папу. На него даже смотреть жалко. Он какой-то пришибленный и несчастный. Может быть, у него вытащили кошелек? Бабушка предупреждала, что в поездах всегда обкрадывают и никакая милиция вора не найдет.

— Па-а, у нас ничего не пропало?

— Что ты имеешь в виду?

— Кошелек.

— Кошелек или жизнь? — засмеялся невесело папа, вспомнил, наверное, как говорили разбойники в старину, нападая на проезжих. — Пропала, Андрюша, жизнь!

— Я же серьезно спрашиваю. Имею в виду воров, а не разбойников с большой дороги, — обиделся Андрюша. — Ну, можно? Сколько осталось минут?

Девочка фыркнула презрительнее и громче, чем в первый раз, вскочила, взметнув песок, побежала и кинулась в воду — и давай нырять! Вертелась колесом, мелькала то пятками, то головой. То выскочит из воды черная блестящая голова, то белые ступни.

— Видишь, сынок, как девочка умеет.

— Работает на публику, па-а. На нас.

— А тебе завидно.

— И я так умею. Зря мы не вынули из чемодана ласты.

— Успеешь и с ластами!

Отец лежал, опираясь на локти, подставив солнцу белую спину и черные широкие и длинные трусы. Он скучно глядел на море, не восторгался им и не спешил лезть в воду. И никуда вообще не спешил.

А утром, когда вышли из поезда, сказал, что им необходимо сегодня же разыскать одного старого знакомого, который живет в поселке на берегу. «Надо так надо!» — подумал Андрюша. Сдали вещи в камеру хранения на вокзале, позавтракали в кафе вкусно и без очереди, хотя мама пугала, что на юге летом как следует не поешь: везде полно. Потом приехали автобусом сюда в поселок. Прошли всю длинную улицу, вернее дорогу: с одной стороны хорошенькие каменные домики и садики, с другой морской берег. На берегу лодки. Есть перевернутые, а есть и неперевернутые, сталкивай в воду и плыви за горизонт… Но мечтать об этом было некогда. Андрей и папа шли и читали вслух номера домов. Нужен был семьдесят девятый. Это оказался последний домик, глина на нем поотставала кусками, облупленный, низкий, он выглядел хуже всех. И веранда была без стекол, одни столбики, которые обвивал виноград. Папа сказал: «Кажется, здесь». Постоял-постоял, подержался за калитку, но никого не окликнул и велел: «Пойдем, сынок, выкупаемся». Вот и пришли.

— Па-а? Сколько еще минут?

— Давай! Только входи потихоньку, медленно.

— А ты? Тебе и купаться не хочется?

— Сначала ты, сынок, потом я. Нельзя же бросить без присмотра сумку и одежду. Будем купаться по очереди. Иди.

Но тут коричневая девчонка, нанырявшись до того, что глаза у нее стали красные, вылезла из воды и предложила:

— Купайтесь оба вместе, а я за вашими вещами посмотрю.

— Спасибо. А вас это не затруднит? — как взрослую поблагодарил ее папа.

— Чего же трудного? Мне все равно стоять, — ответила она и опустила слипшиеся пучками мокрые ресницы, прикрыла ими серые и продолговатые, как у кошки, глаза. Заметно было, что ей понравилось, как папа с ней разговаривает: загорелые ее щеки порозовели и сравнялись цветом с облупленным носом: — Пожалуйста, постою, пока высохну. Не пойду же я мокрая домой.

— Вы здесь близко живете и вот прямо так ходите купаться? — восхитился Андрюша и помечтал вслух: — Здорово! И умываться не надо. Проснулся утром и беги — ныряй.

— Я умываюсь, — ответила обиженно девочка. — А то от морской воды на коже выступает соль.

— Оседает, — поправил папа.

— Ага, — согласилась она. — А волосы от моря делаются как пакля. Расческа их не берет, — и, закинув голову назад, замахала черными мокрыми волосами.

Брызги от ее волос попали на Андрюшу, он отступил на шаг, девочка перестала трясти, застеснялась и спросила:

— Вы комнату у нас на поселке снять хотите или приехали в гости к кому-нибудь?

— Я не знаю, — пожал плечами Андрюша и обернулся к отцу: — Па-а, мы кто — гости или дикари? — Но отец промолчал, он не слышал вопроса, и Андрюше снова стало очень жаль его, такого одинокого, кем-то обиженного и смешного в развевающихся черных сатиновых трусах. — Мы приехали к папиному старому товарищу, — сказал вполголоса Андрюша и показал рукой на поселок. — Он живет в семьдесят девятом, вон в том доме, но мы туда еще не заходили.

— Знаю, кто там живет! — обрадовалась девочка. — Это же дядя Шура Лагин! К нему никто еще никогда не приезжал!

— Родственников никаких нет у него?

— Нету. Он с бабушкой Дашей живет. Они вдвоем. Она ему никто, просто соседка, а ухаживает за ним как родная мать. Стирает, готовит и на веранду выводит сидеть.

— Сам он, что ли, не может ходить?

— Он еле стоит на костылях. Ноги волочит. Раньше он вовсе не вставал. Вы разве не знали?

— Папа мне не говорил об этом. Па-а, ты слышишь? Лагин болен, у него ноги парализованы.

Отец молчал. Незажженная сигарета торчала у него во рту. Он присел на корточки и шарил в карманах брюк.

— Па-а, ты про Лагина знал, что он не ходит?

— Спичек нет, — сказал недовольно отец и выбросил сигарету, сел и, как ребенок, принялся играть с песочком: наберет в пригоршню, поднимет высоко и сыплет сквозь пальцы.

— Вы же засорите себе глаза, — сказала девочка, но отец ей не ответил.

Андрюше сделалось неловко, он спросил, чтобы не молчать:

— Лагин этот купается в море?

— Кто же его понесет?

— Знакомые какие-нибудь.

— Так он и дался. Он никого не хочет утруждать. Сам, говорит, пойду, когда научусь ходить, а пойду обязательно. Недавно вот попробовал, спустился с первой приступочки и упал. Ушибся сильно.

Набегавшие широкими дугами низенькие волны перекатывали камешки с места на место и меняли цвет песка. А песок не поддавался, волна отходила, и он вслед за нею опять светлел.

Андрюша шлепал ногой по волне и думал, как же это обидно — жить возле моря и не купаться, а лишь смотреть, как идут другие с полотенцами и надутыми камерами. «А ведь если бы Лагина положить на спасательный круг или на камеру, он вполне мог бы плавать. Лежи, греби руками и плыви», — подумал Андрюша и спросил:

— Па-а, мы выкупаемся и пойдем к Лагину?

— Поедем в город. Одевайся, Андрей. Пора обедать, а то позже мы не сумеем никуда попасть. Везде будет полно народу.

— Вы вернетесь, мальчик? — спросила девочка.

— Обязательно, — ответил ей Андрюша.

А отец ни слова не проронил…

В городе, чтобы пообедать, долго искали, где очередь поменьше. Мама оказалась права. Потом отправились на вокзал, взяли чемоданы и пошли по адресу, который дала маме ее сотрудница., Шли, шли, и снова отец передумал:

— Отнесем вещи обратно, Андрюша. Что нам с ними таскаться?

Снова отнесли, сдали обратно в камеру хранения, а с собой взяли сумку, но пошли не туда, куда собирались, а почему-то снова на автобусную остановку возле киоска с газированной водой. И поехали в поселок к Лагину.

У отца был по-прежнему жалкий вид, но Андрюша вопросов не задавал. Ясно и так, что отец не очень стремится повидать старого друга. А надо. Может быть, они поссорились когда-то давным-давно? Мириться всегда не хочется первым, всегда охота, чтобы первым заговорил тот, другой.

Приехали. Вышли у продовольственного магазина на конечной остановке, и отец очень пристально смотрел, как разворачивается автобус, делает круг.

— Опять в город надумал? — спросил Андрюша. — Ты меня совсем сегодня замотал, па-а. Да ну тебя. Идем уж скорей к этому твоему Лагину.

— Потерпи, сынок, — ответил отец грустно и ласково.

— Мальчик Андрюша из Москвы! Мы вас ждем! — звонко кричала та коричневая девчонка, высохнувшая и одетая в желтое платье.

Она бежала к ним, а за ней семенил маленькими шажками совсем старенький старичок в очках и белой широкой, вышитой по подолу рубашке. Он держался одной рукой за сердце, а в другой держал панамку, махал ею и тоже кричал:

— Кто приехал к Лагину? Кто? — И, наконец приблизившись, вынул из кармана большой носовой платок, протер дрожащими пальцами очки и, вглядываясь в отца, спросил: — Вы не от Виктора Николаевича Курносова? Я к нему писал в апреле.

— Получил я ваше письмо, Игнат Фомич, — ответил папа и улыбнулся одними губами, а глаза были печальные.

— Виктор Николаевич! Дорогой вы мой! — воскликнул старичок и привалился к отцу всей своей белой рубахой, обнял, чтобы, наверное, отдохнуть, а отдышавшись, показал на Андрюшу: — Это ваш сынок? — И услыхав, что он не ошибся, привалился к Андрюше, схватил его за руку и отрекомендовался: — Соломатко. Хороший знакомый вашего папы. — И снова кинулся к отцу: — Ах, Виктор Николаевич, это вы! А мы с Дарьей Даниловной головы изломали, когда прибежала соседская девочка Зоя и сообщила, что к дяде Шуре приехали из Москвы какие-то знакомые, сын и отец. Мальчик такой красивый, а мужчина среднего роста. Подходили, говорит она, к дому и почему-то не зашли. Ах, какая жалость, а мы все были дома, и я, признаться, заметил, что кто-то подошел и отошел. Шура тоже видел, что, кажется, кто-то постоял у калитки. Шура последние три дня лежал в постели, а сейчас потребовал вывести его на веранду. Господи, он и не предполагает, что приехали вы! Он сейчас сидит на веранде и ждет.

Старичок говорил без умолку и то складывал вместе сухонькие ручки, то разводил ими в стороны, показывая, как он рад. Так уж рад!

Отец и Игнат Фомич пошли вперед, а Зоя и Андрюша за ними.

— Пообедали хорошо? — спросила Зоя и смотрела на Андрюшу не так, как тогда на море, когда он был ей совершенно незнакомый, чужой и посторонний. Теперь она приветливо улыбалась, потому что они уже были знакомы.

— Да, пообедали, — ответил вежливо Андрюша. — Народу очень много. Стояли долго в очереди.

— И надо же вам было стоять! Бабушка Даша сердится, борщ у нее все равно пропадает. Наварила полную кастрюлю, а никто не ест, все разволновались.

— Я люблю борщ, — признался Андрюша. — А ты? — Он решил, что теперь, когда стало известно, что они с этой девочкой знакомы, просто неприлично говорить ей «вы». Она еще, чего доброго, может обидеться.

— И я, — ответила Зоя. — Но больше люблю соус из синеньких.

— Из каких синеньких?

— Баклажаны так у нас называют.

— Значит, помидоры у вас называются красненькими? — рассмеялся Андрей.

— Помидоры и называются помидорами, и нечего вам смеяться над нами, — обидчиво сказала Зоя. — А у вас в Москве готовить не умеют. Варят какие-то щи без картошки, без бурака, без помидоров, из одной голой капусты.

— Я не смеюсь, я интересуюсь, — извиняющимся тоном проговорил Андрюша. — Я ни разу еще не был на юге. Мы только сегодня приехали.

— Куда же вы ездили летом в отпуск?

— А кто куда. Папа к тете Степаниде в деревню, мама иногда в дом отдыха, а я всегда в один и тот же пионерский лагерь около Москвы. Надоело уже.

— Что же это вы все так, разъезжаетесь врозь?

Андрюша не ответил. Долго объяснять надо, да и не поймет чужая, хотя и знакомая уже девочка, какая сложная у него жизнь. Вот если бы отец с матерью наконец помирились, то все стало бы просто и всем понятно.

Калитка была открыта. Старичок вошел первым и заторопился к крыльцу.

— Привел, привел! — весело сказал он. — Вы и не представляете, Шура, какой это для вас сюрприз. Это же Виктор Николаевич Курносов!

Толстая старушка в белом платочке, повязанном под подбородком, стояла на верхней ступеньке, сложив руки на животе, и ожидала гостей.

— Здравствуйте! — говорила она обрадованно. — Здравствуйте! А мы с Шурой думали, думали, кто же это? — Но было заметно, что для нее неважно, кто приехал, она, по-видимому, радуется так всем, кто бы ни пришел.

— Виктор, ты? — раздался голос с веранды, и говоривший поперхнулся.

Это был бледный мужчина с очень светлыми или седыми волосами, спадавшими на лоб. Он сидел в плетеном кресле, а костыли стояли у стенки.

Отец, прежде чем ответить, повернулся к Андрюше — и испугал его своим лицом: оно стало серое и жестокое. Отцу не было жаль этого больного человека и до смерти не хотелось приходить сюда.

— Подожди здесь, Андрюша, — сказал отец, еле шевеля серыми губами, и медленно пошел по дорожке к крыльцу, и устало поднимался на три каменных ступени.

— Давай посидим, — показала Зоя на лавочку под деревом.

Но Андрюша отрицательно покрутил головой. Ему было беспокойно и нехорошо, и, чтобы скрыть это чувство, он похвалил дворик:

— Красиво здесь у них.

По всему маленькому двору росли цветы вперемежку с травою, густой и сочной, как в лесу. Это показалось Андрюше красивее, чем когда цветы растут на клумбах. Виноградные плети, укрыв от солнца веранду, нарядными оборками свисали с крыши, а от улицы, вдоль заборчика, двор отгораживали кусты желтой акации, высокие и непроходимые.

— Что же они так долго? — спросила Зоя.

— Нет, не очень, — ответил Андрюша. — Мало какие у них разговоры? Они же не виделись давно.

Вдруг оттуда, с веранды, чужой голос крикнул привычные слова, но они оглушили Андрюшу. Он не разобрал этих простых слов и взглянул на Зою — и удивился, какие у нее необыкновенные глаза: круглые, с большими черными зрачками, с темно-коричневыми ободочками вокруг серой радужки.

Потом он обернулся. Худой высокий Лагин стоял на ногах и протягивал к нему руки…

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Билет, один плацкартный на московский скорый, опять доставала Галина Нефедовна. Связи ее с билетной кассой не изменились, да и она сама не сильно постарела. Ее блестящие черные очи глядели бойко и лукаво, брызжа смехом, но, задерживаясь на Викторе Николаевиче, грустнели, влажнели от слез, выражая сочувствие и восхищение, разделяя с ним боль.

— Шо вы такой расстроенный до дому поидэте? Отпуск ваш только начался. Оставайтесь тут, поживите у Гната Хомича, он и денег с вас за койку не возьмет. А я сварю вам и постираю. Шо вам та Москва, як вы в своей хате один? — уговаривала она.

— Поеду в деревню на речку Яхрому к старенькой своей тетке Степаниде, — отвечал веселым голосом Виктор Николаевич. — Грибы уже начались. Сыроежки. Будем с тетушкой в лес по грибы ходить, собирать.

— Тю! Вы же совсем не то думаете. Не то у вас на душе… Не видали вы тех грибов? И знаете, шо я вам скажу? Золотой вы человек!

Просили и Андрюша, и Лагин, но эту пытку — быть «у них» — Виктор Николаевич сумел вытерпеть лишь одни сутки.

— Па-а, оставайся! У тебя же отпуск не кончился. Зачем тебе уезжать? Покупаемся вместе. Поживем здесь. Вы же и поговорить как следует не успели с ним… ну… с отцом.

Вот это ужасное слово вонзалось ножом в сердце! Все себе он представлял раньше, примеривал загодя надвигавшуюся муку, но то, как больно, как невыносимо больно слышать э т о слово, он и вообразить не мог

Когда, Шурка вскочил и крикнул: «Сын! У меня есть сын! Мой сын! Моя Нина!» — тогда Виктор Николаевич окончательно понял, что сотворил непоправимое: мертвый теперь он сам, а живой Шурка. Ах как мучительно захотелось все поставить на прежнее место! Чтобы все стало так, как было до этой минуты. Он готов был броситься на Лагина и убить его, лишь бы он молчал, лишь бы не произносил э т и х слов. И бросился, подхватил под руки самого ненавистного ему человека, не дал ему упасть, а потом отсчитывал в стакан, как когда-то для матери, валерьянку и думал, что капли эти похожи, наверное, на яд и хватило бы, наверное, всего одной капли, если бы валерьянка была ядом… Насчитал пятнадцать, разбавил водой и напоил счастливого, воскресшего Шурку, давнего своего дружка, которому он теперь в уплату за тот старый долг отдал свое сердце. Так вот разодрал своими руками свою грудь, вынул сердце и отдал Шурке: «На, бери, живи…» А сам стал мертвым…

И в нем, в помертвевшем Курносове, теплилась ненависть, грелась надеждой: может быть, не вынесет свалившегося внезапного счастья Лагин? Может быть, умрет от счастья? Умирают же люди от огромной радости. А почему бы Шурке не умереть? И все было бы как прежде.

Виктор Николаевич упился этой мыслью, будто с горя хватил стопку крепкого зелья, и оно растопило заледеневшую кровь, согрело помертвевшую душу, пробудило в ней жалость. Жаль стало и Шурку, и Андрюшу, и себя, и Нину. Она сейчас прибежала с работы и прислушивается, выскакивает в коридор, ждет. Нина ждет телефонного звонка, беспрерывного, междугородного. «Ах, Ниночка, не дождешься! Станет тебе мерещиться, как валяюсь я на берегу под лодкой, а сыночек твой голодный и холодный стоит возле на сыром песке и плачет. Уснешь ты на часок-другой под утро и увидишь дурной сон. Но и во сне не приснится тебе того, что натворил я на самом деле…»

Перепуганный и растерянный, поднялся Андрюша на веранду, водил непонимающим, ошалелым взглядом, слушал — и не доходили до него слова, будто на чужом, на иностранном языке ему говорилось. Потом покорно кивнул — значит, понял объяснение отца, приблизился к Лагину, подал руку, вымолвил тихо:

— Здравствуйте… — И, глядя на Виктора Николаевича жалко и недоуменно, спросил: — Па-а, это правда? Значит, я тебе совсем не сын? — И покачнулся, едва не потеряв сознание.

Виктор Николаевич бросился к сыну, обнял, прижал к себе, родненького, тоненького, беззащитного, говорил ему все нежные слова, какие только вспомнились из тех, что напридумывал он для него, своего маленького сынули, когда вывозил его в голубой коляске на бульвар…

А в душе проклинал себя, готов был убиться насмерть, размозжить дурную свою голову о стенку, потому что думал лишь о себе, о своем невыплаченном долге перед Шуркой и побоялся заранее подготовить мальчика, не сообразил, какой ужасной будет для него эта встреча. Встреча с родным отцом.

Шурка, закрыв лицо худыми, длиннопалыми ладонями, глухо рыдал, вздрагивая острыми широкими плечами, и очень стеснялся своих рыданий…


Провожать Виктора Николаевича пришла и Наталья Владимировна, приятная женщина лет около сорока, одетая и причесанная со вкусом. Верно обрисовал ее Игнат Фомич в письме, все при ней — и рост, и фигура, но, когда ее взор обращался к Виктору Николаевичу, он чувствовал, как сам неприятен этой женщине. Так и читалось в ее карих неодобряющих глазах, в ее чуть подкрашенных, пытающихся улыбаться губах: «Принесла тебя сюда нелегкая…»

Старичок Соломатко поглядывал на нее виновато. Потрясение в их тесном небольшом кружке, которое произошло при его прямом участии, придало ему еще большей живости в походке, суетливости в действиях и, как он сам утверждал, прибавило десять лет жизни. Беленьким петушком скакал он вокруг Виктора Николаевича и упрашивал:

— Дорогой вы мой, оставайтесь! Билет мы сию минуту реализуем. Видели, сколько желающих возле кассы? Великодушный, благородный, живите у меня. И сыночек ваш близко. Сел мальчик на автобус — и здесь он, целый день с вами, гуляйте вместе, отдыхайте, купайтесь.

Брать сына у Шурки на день?! Ну уж! Виктор Николаевич надеялся и с трепетом ожидал, что перед отправлением поезда Андрюша не выдержит и захочет домой, а он со слезами в голосе просил:

— Па-а, оставайся! Как же я один без тебя буду? Па-а! Ну папочка, милый! Родненький, прошу тебя!

Галина Нефедовна, весело щебеча, отвлекла всех от них, от сына и отца, да и все понимали, что надо им проститься.

— Уедем вместе, сынок? Теперь ты все знаешь. Ты взрослый. Но разве я стал тебе чужим от того, что ты все узнал? Идем в вагон. Заплатим штраф за то, что у нас один билет на двоих, а второй купим в дороге. Поедем! И заживем дома по-прежнему, как раньше. А, сынуля?

— Но как же он, па-а, ты видишь, какой он. Бабушка Даша старенькая. Как же он, па-а? Ему со мной лучше. Веселее. Бабушка Даша говорит, что теперь он обязательно будет ходить своими ногами. Как же он, па-а? — говорил ему сын и смотрел умоляюще, и была уже в этих ясных, больших, как у матери, глазах, ответственность и твердость. — Он, па-а? — повторял сын, повзрослевший за одни сутки для этого ответственного вопроса. — Я его поведу на море. Мы с Зоей поведем его вместе. Он сумеет. Он пойдет.

— Что ты все «он» да «он»? Не стесняйся. Зови отцом.

— Тебе же это обидно, папа. Я вижу. — И Андрей опустил глаза, не хватило твердости в щедром сердечке. — Зачем ты это сделал, па-а? Мог же не привозить меня сюда, ничего мне не сказал бы, и я не узнал бы… об отце.

— Мама тебе все равно когда-нибудь рассказала бы правду.

— То мама, а то ты сам… Почему, папа?

— Самое большое счастье, сынок, это дарить людям счастье.

— Ты подарил меня Лагину?

Кивнув, Виктор Николаевич горько усмехнулся и поморщился, как от острой физической боли. «Как же все тебе объяснить, сынок, не сказав о главном?» — чуть было не произнес он, но выговорил другие слова:

— Возможно, тебе все расскажет отец. — И снова поморщился: — Я был перед ним виноват. Вот и хотел искупить ту свою вину.

— Непонятно говоришь, папа.

— В жизни главное — справедливость и честь. Так тебе понятно?

— Да. Поэтому, чтобы все было по правде, ты и сказал мне, кто мой настоящий отец?

— Не только ради этого. Он расскажет тебе и о другом… Жаль мне будет, Андрюша, если ты меня разлюбишь…

— Никогда-никогда, па-а, ни за что на свете! — горячо пообещал сын и бросился на шею Виктору Николаевичу.

«Откуда ты сейчас можешь знать?» — подумал он с горечью, а вслух шепнул:

— Поедем домой?

— Я приеду, па-а. Я же не насовсем остаюсь, а только на каникулы. Ты маме так и скажи, что к первому сентября я вернусь. Пусть не ругает меня. Хорошо?

— Хорошо, — сказал Виктор Николаевич, улыбаясь сквозь слезы, и представил себе вскрик Нины, когда он скажет ей, кому отдал сына.

Ох, как же он сам, сотворивший благо, сумеет все это пережить?

— Виктор Николаевич, голубчик, пора! Проводница сейчас ступеньку уберет, — беспокоился Игнат Фомич, заходя то с одного, то с другого бока.

Он взглянул на беленького трепыхавшегося старичка и раскрутил в уме цепь причин и следствий. Если бы он не встретил однажды давно в чебуречной этого Соломатку? Если бы не дал непонятно зачем ему свой адрес? Если бы не помчался неизвестно почему в этот пыльный, ненавистный город? А если бы не встретили они с Ниной на бульваре возле своего дома Лагина? Если бы младший лейтенант Лагин не пришел в тот проклятый день в сорок третьем домой к младшему лейтенанту Курносову? А если бы не было того распроклятого дня!

Цепь уходила в крепкие материнские объятия, в темный ночной коридор, в дальние закутки памяти, такие болезненные, что лучше не бередить, не тревожить. Хватило и нынешней боли, этой, что с ним сейчас, сию минуту, горькой и страшной.

Виктор Николаевич стоял на подножке рядом с проводницей и в ее недоумевающем взгляде увидел отраженной эту свою боль, когда Дарья Даниловна, утирая счастливые слезы, успокаивала его в простоте душевной:

— За Андрюшечку не беспокойтесь. Не у чужих людей кидаете, а у отца родного.

Поезд дернулся и поплыл в пустую, отныне ненужную жизнь, в которой у некоего Курносова, проживающего в Москве, уже не было сына.

Проводница заперла дверь и, уходя, сказала, будто пришлось к слову:

— Чужое, оно чужое и есть. Вот у моих знакомых тоже… — Но Виктор Николаевич безмятежным голосом перебил:

— В какую сторону вагон-ресторан? — давая понять, что подобные примеры к нему не относятся.

— По ходу поезда через два вагона.

Он не захотел стоять в очереди за пивом, вернулся в купе, влез на свою голую полку и моментально уснул. Проснулся вечером. Попутчики — молодая семейная пара и пожилая дама — ужинали. Проводница разносила чай.

— Вы и постель не успели получить, — сказала она ласково Виктору Николаевичу. — Уснули ну прямо как убитый. Вот ваш стакан. А постель я вам принесу, когда закончу с чаем.

Он взял стакан, чтобы не обидеть женщину. Не хотелось ни пить, ни есть. Хотел одного: скорей приехать и спрятаться. Запереться на ключ в своих двух комнатах, быть одному. Он устал ходить среди людей, как напоказ, с вывороченной душой, устал говорить разные ненужные слова, улыбаться, думать. Скорей бы попасть к себе домой, лечь и лежать, пока не кончится отпуск. А потом что? А потом ходить на работу и ждать писем от Андрюши. Ждать, когда Андрюша приедет…


«Андрюша, идем, я уложу тебя. Дарья Даниловна, где можно лечь мальчику? Постелите, пожалуйста!» — распорядился Виктор Николаевич и увел сына с веранды в комнату, а вернувшись, попросил Лагина: «Не посвящай его в ваши с Ниной эти подробности. Ему еще рано».

«Хорошо. Извини. Я считал, что Андрюша должен знать, почему мать и отец живут не вместе».

«Какой отец? — засмеялся Виктор Николаевич, злясь на Лагина за это слово. — Андрей, бедняга, и понятия не имеет, как живется детям, когда родители не в разводе».

«Ты имеешь в виду себя?»

«Разумеется…»

Вспоминая позавчерашний вечер, когда Андрюша, потрясенный происшедшим, уснул наконец после слез в комнате, а Дарья Даниловна, разволновавшись, охая и всхлипывая, ушла к себе, Виктор Николаевич старался сейчас понять, почему же он, ненавидя, Шурку всей своей измученной душой, желая его немедленной смерти, не побил его там, на террасе, не придушил, а выслушивал его самобичевание:

«Виктор, во всем виноват я один! О, что же я наделал! Я не знал, да и Нина, наверное, тоже еще не знала, что наша любовь с ней уже… уже… Что должен будет появиться Андрюша! Скажи ей, не было дня, чтобы я о ней не думал, не ждал ее…»

Шурка стал рассказывать про их любовь, а он, Виктор, некогда обманутый муж, слушал — спустя много лет — не перебивая и изумляясь своему великому терпению, не испытывая, впрочем, никакого любопытства.

Лагин с Ниной решили пожениться, не могли больше существовать друг без друга. Нина должна была съездить в Москву, объявить Виктору о разводе, подать заявление о расторжении брака и вернуться сюда навсегда, к новому любимому мужу.

Шурка скрывал от Нины, как опасно он болен и что его не выписали, а он самовольно удрал из госпиталя. Он не поверил врачам, надеялся, что все обойдется. «Пугают, перестраховщики, — думал он о них. — А грянет немочь, так не спасешься и на больничной койке». Страшно было ему представить свое будущее, ну а если неминуема беда, то хотел почувствовать себя счастливым хотя бы на один день.

Через три недели сказочной жизни, однажды, в одно прекрасное утро, купались они, Нина и Шурка, в море. Ему показалось, что ноги немеют. Позагорали, посидели на песочке. Ноги отпустило. Нина спросила, отчего он вдруг загрустил. «Уж не раздумал ли жениться?» Он ответил: «Раздумал». Она засмеялась шутке…

То же самое с ногами произошло и на другой день: онемели, погодя это страшное ощущение прошло. «Но надолго ли?» — спросил себя в ужасе Шурка. Он понял, что это уже начало ожидающей его болезни.

«А имел я право, Виктор, связывать молодую красивую женщину, притом чужую жену? Какую судьбу предложил бы я ей? Место сиделки у постели разбитого параличом мужа?»

Когда после купания возвращались домой, им встретилась почтальон, знакомая девушка, и отдала Шурке заказное письмо. Нина пошла вперед, а он задержался расписаться в книге и вот тут-то нашел единственный, по его мнению, разумный выход.

Он с трудом поднялся на веранду…

Письмо было от соседа по палате, тот сообщал, что лечащий врач и профессор, заведующий отделением, очень интересуются состоянием здоровья сбежавшего больного Лагина. Старшая медсестра, которая способствовала побегу, получила строгий выговор с предупреждением, а в военкомат по месту жительства Лагина послана строгая бумага.

«Вот как все было на самом деле, Витя…»

Ночь упала с неба на море, на берег как-то вдруг сразу, черная и теплая. Ветерок стих, волны успокаивающе рокотали. Мошкара танцевала вокруг голой лампочки и, отлетая от нее, пропадала в темноте, будто растворялась в ней.

«А у нас в Москве еще светлым-светло. Еще и не сумерки», — проговорил Виктор Николаевич, и так захотелось ему в Москву, в свой двор, где все привычное, родное, где в одном доме с ним живет лучшая женщина на земле. Знал всегда, что она близко, она есть — в этом было его счастье.

Так потянуло домой, что моментально позабыл о непоправимом, сотворенном по доброй своей воле, взглянул через окно на спящего Андрюшу, подумал: «Жалко будить». И уже представил себе, как они с ним вдвоем идут в темноте на остановку.

«До которого часу у вас ходят автобусы?» — спросил Виктор Николаевич — и все вспомнил, и застонал, заслонив лицо рукою от света голой лампочки, от танцующей, назойливой, неистребимой мошкары, и не повторил вопроса, а Шурка, будто не слыша его, продолжал:

«Она ушла через несколько минут. Прошла мимо меня с чемоданом и сумкой, а от калитки побежала…»

«Не довольно ли с меня? — подумал Виктор Николаевич, ненавидя Шуркин голос. — Не довольно ли, в самом деле? Где конец моим мукам?» И представил себе, как входит он во двор, как Антипиха стоит на балконе и вытряхивает какую-то тряпочку. И вот замерла, увидев его. Одного… И болтается тряпочка в застывшей руке…

«Витя, дай мне руку, помоги встать. Я хочу без костылей».

«Нельзя, Шура. Черт знает чем эта самодеятельность может кончиться. Я же не доктор. Подожди до завтра. Игнат Фомич приведет врача».

«Но ты видел — я стоял? Видел? Мне не приснилось? Я во сне часто бегу, бегу по берегу, по песку, догоняю Нину…»


Попутчики спали. Вторая верхняя полка была пуста. Молодожен, подставив чемодан, примостился рядышком с супругой. Оба были такие щупленькие, тоненькие, что уместились бы на полке и без чемодана. Виктор Николаевич бесшумно спрыгнул и почувствовал острую, теплую волну, захлестнувшую сердце. Жалость? Умиление чужой любовью? Нет, зависть! Много ли ночей спал он вот так, в обнимку?

Мужчина в накинутом на голые плечи полотенце, наверное тоже выспавшись днем, стоял в коридоре и смотрел в черноту окна. А чего там видно? Виктор Николаевич посмотрел и увидел веранду, голую лампочку над столом и склонившиеся две головы — Андрюши и его отца. Дарья Даниловна, утирая глаза, глядит не наглядится. «Господи, — умиляется она, — до чего же они похожи. Ну две капли воды, сразу видать — сын и отец. Вылитые!»

— Не найдется ли у вас закурить? — спросил Виктор Николаевич у мужчины с полотенцем. — Не хочется возвращаться в купе, неудобно беспокоить… — И удивился легкости, с какой обратился к незнакомому человеку, удивился облегчению, с которым вздохнул… Неужели кончено? Кончился его штрафной батальон?

…В Москве было пасмурно, накрапывал дождь. Виктор Николаевич, помахивая легкой поклажей, прошел мимо длиннющей очереди перед стоянкой такси и сел в троллейбус. Пока доехал, погодка разгулялась. Сбрызнутый недавним дождичком двор виделся в арке ворот милой сердцу картиной. Техник-смотритель Грачев, с двумя рядами орденских планок на лацкане пиджачка, с пустым рукавом, засунутым в правый карман, налетел сердито:

— Написал заявление, Курносов? Сегодня же напиши, менять у тебя батарею или еще чего. Все знаете: идет ремонт отопительной системы! И объявления вам по подъездам клею, и словами говорю, а вы летом не просите, а зимой телефон обрываете, жалуетесь в исполком: Грачев не топит! Грачев нас заморозил!

— Не ври, Грачев, я ни разу на тебя не жаловался.

— Мамаша твоя все звонила. Покойница. Эх, ладно. Ну ты-то как один живешь? Не сошелся с женой? Эх, ладно…

Бабка Никитична вывалила из миски посреди двора кашу — кормила голубей. Спросила их:

— Клюете аль нет? Гули-гули! Не вижу.

— Клюют, Никитична. Добавки у тебя просят.

— Ой, Витя, это ты? Ты же уехал с Андрюшей?

Антипиха, схватившись за балконные перильца, сложилась пополам, устремилась вопрошающе на зятя. Еще секунда — и свалится сверху, упадет, чтобы спросить…

— Добрый день, — сказал ей Виктор Николаевич.


1965–1985

Загрузка...