Предположим, тебе шесть лет.
Вокруг закипает лето.
На тебе голубое платьице и белые сандалеты.
Дома ждут котлеты, кисель и повтор балета.
Это здорово. Но занимает тебя не это:
ты стоишь на крыше,
туча вот-вот тебя краем тронет...
Платье всё в гудроне.
Сандалики все в гудроне.
А внизу мальчишки присвистывают с уважением,
примеряются к крепким новеньким выражениям:
проиграли малявке.
Малявка взлетела вверх, проворная, как коза.
Ты стоишь и стараешься не реветь,
а ведь нужно ещё слезать.
Ты не помнишь, куда ставить ногу,
где держаться руками,
и не знаешь, как показаться маме.
Предположим, тебе двадцать три.
У тебя проекты, дедлайны,
безразмерная майка,
шампунь
с ароматом киви и лайма.
Лето плавит асфальт, чтобы это сносить
нужно сделаться далай-ламой
или, может быть,
саламандрой, виверной, ламией.
Ты стараешься выглядеть глупо,
нелепо и неопрятно.
Бесполезно.
Они раскусили тебя: ты не помнишь путей обратно,
не умеешь рассчитывать силы,
никогда не отводишь взгляда
и полезешь куда угодно ради пустой бравады.
Брось. Подумаешь, жарко...
Говорят, к обеду станет ненастно.
Может быть, повезёт, и удастся прожить подольше —
вот так же, на спор.
Однажды тебе перепадает фамильная брошь,
а ты недостаточно для неё хорош.
Не стар, не лощён. Звенишь и блестишь, как грош.
Залечиваешь за месяц любую брешь,
С большим вдохновением врёшь,
с аппетитом ешь.
Ты слишком беспечен, резок и бестолков
для гладких камней, серебряных завитков,
отглаженных лацканов, пышных воротников —
таких, что от зависти в трещинах шкаф, —
из кружева и шелков.
Что за толк в шелках?
Носить эту роскошь такому, как ты, негоже,
поэтому ты пристёгиваешь её прямо к коже,
чтобы чувствовать боль и становиться ещё моложе,
безумнее, веселее... Дурак со стажем
при музах в цветочной ложе,
при мёртвых в их экипаже.
Никто ничего не скажет:
кривляйся, реви, дуркуй.
Вечно нагой малыш
с дырочкой в правом боку.
Я прохожу мимо, а они мне шепчут, не открывая рта:
ты, говорят, не девочка, а мечта,
коса у тебя густа,
зелены глаза и нежны уста,
приходи, говорят, поболтать.
У нас, говорят, красота,
не то, что у вас там.
А то и вовсе оставайся у нас,
здесь уют, тишина,
земляника, ландыши, белена.
Оставайся, ты нравишься нам.
Я говорю, куда мне... и так полный воз вас тут.
И к тому же, мне рано — малолеток нигде не любят.
Они говорят, у нас нет ограничений по возрасту,
глянь на Оленьку: восемь лет — а уже в клубе.
Я смотрю на Оленьку,
та улыбается мне сквозь ретушь.
Я говорю: «Нет уж!»
И бегу, отбиваясь
от назойливых рук листвы,
к живым.
Бывает, просыпаешься поутру:
пафосный, хмурый, смотришь с тоской в окно.
Что бы сказал сейчас твой ушедший друг?
Не всё ли равно?
Ты заметил? Они давно сжимают кольцо.
Скоро, должно быть, уйдёшь к ним сам.
У меня в плеере полно мертвецов:
их музыка, их голоса.
Это не страшно, выдохни, оглянись.
Даже забавно, эдакая игра:
мёртвые говорят из книжных страниц,
из старых телепрограмм.
Мёртвые в каждом доме, в любой толпе,
На улицах, в пожелтевших газетах.
Я, например, не знаю, где я теперь,
Когда ты читаешь это.
Много курю опять, это в сентябре-то,
внутренне сжавшись, пью свои двести грамм.
Врач прописал мне водку.
И сигареты.
И задушевные разговоры по вечерам.
То есть, врачей было много.
Собрали кворум,
спорили,
слушали что-то в моей груди...
Мне непонятно, где добыть разговоры,
даже один.
В тишине, в полусне
я пишу про снег,
блики луны на дне,
немоту камней,
про объятья корней,
пять лихих коней,
пляс луговых огней,
рокот горных недр,
прелесть дурных манер,
усмирённый гнев,
оголённый нерв.
Я пишу о весне,
о большой войне,
о лесах в огне...
Только бы не
о том,
как ты дорог мне.
А знаешь, здесь мило: весна, цветочки.
Асфальт шершав и устойчив.
Девицы жужжат в ожидании лета.
Пичужки, сверчки, стрекозки.
Бежим к горизонту, к условной точке,
с упорством и прытью гончих
и втайне надеемся, что планета
окажется всё же плоской.
Здесь очень неплохо: чаёк, малина,
и звёзды ясней и ближе.
Мы копим на пони (внесли задаток):
с ним проще бежать от снега.
Ты там, где забвение дышит в спину.
Там, где не успел — не выжил.
Дыхание сбивчиво. Отдых краток.
И бег — содержание бега.
Здесь солнце играет столбиком ртутным,
искрит, трещит, как шутиха.
Не смейся: тут, правда, ужасно... мило.
Ну, знаешь — стрекозки, лето.
Бежим. И каждый своим маршрутом.
Ты смерть обгоняешь лихо.
А я где-то здесь. Меня не хватило
перехватить эстафету.
Однажды тебе намекнут, что ты здесь всего лишь гость,
Ты резво отчалишь в свой светлый небесный город,
А я вдруг проснусь с осознанием: всё закончилось.
Не верится, что так скоро.
Я буду на радостях пить и плясать шесть дней,
Работать, как кроткий и очень способный пони.
Ты, в общем, порядком достал приходить во сне
И врать, что простил и понял.
Когда ты уйдёшь, я в момент задушу всех выдуманных
Чудовищ, сменяющихся с частотой в два герца,
И липкая благодать переполнит выбоины
И полости в сердце.
Я буду слюнявый дебил, брат напольных ваз,
Нелепейший и счастливейший Бобби Браун,
Довольненький, как молоденькая вдова,
Степенный и мудрый, как лиса с виноградом.
Осталось ещё отучиться с тобой беседовать,
Когда никого нет рядом.
Давай, ты придумаешь лекарство от всех болезней,
А я буду придумывать новые болезни,
Которые не лечатся этим лекарством.
Давай ты изведёшь всё-всё оружие,
А я буду тайно делать новое.
Tы отменишь все землетрясения
и наводнения,
А я буду метать в Землю кометы.
Ты найди и расстреляй всех террористов,
А я воспитаю им замену.
Ты прекрати все войны,
И я пойду на кого-нибудь войной.
Давай, ты попробуешь накормить всех досыта,
А я буду выжигать твои посевы.
Давай?
Людям нужно что-нибудь эдакое.
Когда в дощатую крышку входит последний гвоздь,
Внутри, вопреки ожиданиям, не смещается ось,
В гриве не добавляется серебристых волос,
Просто думаешь: «Всё, началось».
Тебе достался отличный социальный пакет:
Волшебнейший Неверленд, опаснейший Нантакет.
Видишь высокую даму там, вдалеке,
С лезвием на древке?
Она окружит тебя вихрем ласк своих и забот,
Считай её нянькой, участливой фрёкен Бок.
Пока тебя не поманят за море труба и гобой,
Она будет присматривать за тобой.
Поблажек не жди, надеждой себя не тешь.
Она не даст тебе медлить и заниматься не тем,
Ты будешь крепко пришит десятком её нитей
К немоте, к темноте.
Смотри, она уже становится за плечом
И начинает отсчёт.
считалочка
Пятнадцать. Шестнадцать.
How do you?
Возраст такой — всё, как со всеми.
Просто белые опять бунтуют.
Но это не страшно,
Это на время.
Просто белые взрывают небо.
И душит жар,
И сон так манит,
И ноют суставы.
Семнадцать.
Мне бы
Небесной манной —
Немного money.
И мы собираем какие-то деньги,
Беспомощно меряя площадь плаца.
Тебе идёт этот шарф,
Надень-ка!
И что, что белый?
Восемнадцать.
А счёт идёт. Надо что-то делать.
Уже на минуты.
Девятнадцать.
Когда красные побьют белых,
Всё станет, как было.
Не смей сдаваться.
Сколько циферок
Разномастных.
Двадцать.
И тело пошло
Вразнос.
Когда белые
Бьют красных,
Это не империя —
Это лейкоз.
Пора на крыло. Из скучного тела
В цветное небо
Воздушным змеем.
Мы твой двадцать первый отметим белым.
А может быть, красным —
Оно вкуснее.
Задача криков в эфире —
слегка оживить народ,
а то ведь ползут,
как заспанные улитки.
«Вдохни огонь нашей ночи!»
«Узнай, что значит полёт!»
«Взгляни
на наши в натуре взрывные скидки!»
Ну что же, эфир кричит.
Вверху, в густой темноте,
тревожные СМС сбиваются в стаи.
А ночью город не спит,
считает своих детей,
никак не может понять,
кого не хватает.
Почитаешь с утра про бомбёжки и про налёты,
Мыслишь: нет, чёрт возьми,
я не ведусь на это,
Я сижу, починяю примус,
решаю ребус
И мечтаю купить когда-нибудь
новый глобус.
Всю вторую войну нас спасали Туве Марика
И её хвостатые крохотные зверюшки,
Но она устала от нас,
перешла реку,
растворилась.
И теперь нам, возможно, крышка.
Мне плевать,
я пью чай,
ковыряю свои идеи,
Я читаю статьи про детей, дожди и удои
В регионе,
удалённом от места действий.
Например, на Луне.
Или в Северной Каролине.
У меня здесь фонарики, эльфы и кока-кола,
У меня здесь сонеты, лимерики и скеллы,
Орхидеевые сады,
ледяные скалы,
Изумрудные травы
Шира и Муми-дола.
Крепко сжатые зубы крошатся.
Сводит скулы.
Куплю тебе бусы из слёз исполинских сосен,
Духи из страны, где ветер лих и несносен,
Безумный оранжевый плащ, сапоги на осень,
Лазурный шарфик из запредельных высей.
Куплю тебе платьев, какие тогда носили,
Смешных, невесомых, расцветок невыносимых.
И стану тебя наряжать в невозможный синий
В кровавых маках и звёздах японских лилий.
Тебе не идёт этот жуткий крахмальный белый,
Все эти покровы и ленты...
Тут что ни делай —
Сегодня тебе не подходит твоё же тело.
Ты как? Всё прошло нормально?
На поезд села?
И как там у вас относятся к новосёлам?
Самое время бросить работу и уехать на дачу.
Мазать на раны деревьев садовый вар
и молча бродить в какой-нибудь хвойной чаще.
Здесь — задыхаются двигатели.
Своды метро плачут.
Всюду срезают траву,
срезанная трава
пахнет травой, но гораздо ярче и слаще.
Гул поездов приобретает тональность стона.
Автомобили, дома, небо, ветер, птицы
становятся прозрачней стекла.
Твоя чёртова непрерывность в одну сторону,
возможно, никогда не родится.
А в другую — уже пресеклась.
Был бы слесарь, токарь —
было бы больше толка
в том, над чем просиживал днями,
чему так много отдал.
Ты болтаешься, выкушенный из кровотока,
шевеля обрубленными корнями,
подбирая оголённые провода.
Самое время пасть на колени, слушать звон колоколен —
Для соблюдения правил,
законов жанра,
И чтобы звон вымывал из памяти лица.
Но ты торопливо вбиваешь строку за строкою,
Подгоняемый невидимым голодным пожаром.
И никак не можешь
остановиться.
Ты думаешь: когда увидишь его,
кровь твоя превратится в сидр,
воздух станет густ и невыносим,
голос — жалок, скрипуч, плаксив.
Ты позорно расплачешься
и упадёшь без сил.
А потом вы встречаетесь, и ничего:
никаких тебе сцен из книг.
Ни монологов, ни слёз, ни иной возни.
Просто садишься в песок рядом с ним,
а оно шумит
и омывает твои ступни.
Я был когда-то...
Когда-нибудь, после воплей, соплей и паники,
После юности, зрелости... что там ещё за ней?
Я привыкну, усохну, осяду и стану паинькой,
Я пойму всё на свете и поеду в гости ко мне.
Я скажу мне с издёвкой, что все мои откровения
С высоты моих лет — просто плюнуть и растереть,
Впрочем, тут же добавлю я, это в рамках моего понимания:
Мне бы моего нынешнего необъятного уникального многогранного опыта хотя бы треть...
А я буду думать, что если будущее такое, то значит и нет его,
Но в то же время возьму себя в руки, скажу мне: «Смотри, смотри:
Это даже хуже, чем забыть меня семилетнего,
Это как сделать аборт носящей меня матери».
Я тем временем буду учить, говорить, изливаться патокой,
Смотреть снисходительно, разрешительно, гордо.
А потом я повалю меня, постаревшего, на лопатки
И с молодецким задором начищу мне морду.
...В каждой такой примерочной — дивные зеркала,
в них ты всегда чуть краше и чуть стройней.
Правильный цвет парчи и расстановка ламп:
фокус простой, но ты изумлён и нем...
Ты примеряешь преданность — сорок шестой размер —
преданность как-то не очень тебе идёт.
Энтузиазм пестрит.
Снобизм безвкусен и сер.
Радость уместна разве что под дождём.
Искренность дорого стоит.
Глупость ещё вчера
всю разобрали — модный сейчас фасон.
Ты остаёшься в белье (беспомощность)
и в башмаках (хандра).
Отодвигаешь шторку, выходишь вон.
Смотришь с улыбкой, как расступаются
гости и персонал,
молча идёшь мимо касс,
манекенов,
мимо полок с тряпьём
к выходу. А снаружи на плечи
вдруг ложится весна.
Смотришь на новый наряд и думаешь:
«О! Наконец, моё».