Посвящается Ласаро — это его роман
Был Свет истинный, который просвещает всякого человека, приходящего в мир.
Это история Хуана, молодого человека, снедаемого печалью. На него свалились несчастья, причину которых мы объяснить никак не можем. А если бы могли, то они, возможно, оказались бы не Бог весть какими страшными, а наш рассказ не имел бы смысла, поскольку тогда с юношей, считай, не стряслось ничего из ряда вон выходящего, и нам, естественно, незачем было бы проявлять к нему столь повышенный интерес.
Порой его лицо становилось таким сумрачным, будто его затопляла печаль, готовая перелиться через край. Однако затем страдание словно бы на время отступало, черты смягчались, а сквозь грусть проступало смирение: не иначе, как разочарование само собой возвращалось в обычное русло или же начинало течь медленнее, вероятно, осознавая, что столь огромный поток никогда не иссякнет, а, напротив, будет постоянно пополняться и обновляться.
Доподлинно известно, что десять лет назад он покинул родину (Кубу) на небольшом судне и поселился в Соединенных Штатах. В ту пору ему было семнадцать — целая жизнь с ее унижениями, враждебными нападками и преследованиями сверстников. Он узнал новые города, в которых его заставали ночи-сообщницы, разделявшие с ним тревогу, голод, рабство и нескончаемый кошмар неустроенности. Человечность, сочувствие, взаимная поддержка перед лицом страха, — все это, так же как и он сам, здесь пришлось не ко двору… Но ведь и мы (а нас миллион человек) все потеряли, однако не убиваемся же с горя — по крайней мере не показываем вида и не предаемся отчаянию, как этот парень.
Впрочем, как мы уже сказали, в наши намерения не входит искать объяснение данному случаю. Мы лишь хотим по возможности и подробно его изложить, несмотря на бедность нашего языка, который, как многое другое, по понятным причинам мы были вынуждены предать забвению.
Мы не можем похвастаться, что у нас с Хуаном сложились особые отношения. Им неоткуда было взяться. В свое время почти каждый из нас побывал в шкуре такого вот молодого человека безо всякой профессии, простого рабочего, который, спасаясь бегством, очутился здесь. Ему еще только предстояло узнать, каким потом достаются жизненные блага, работа, приносящая высокий доход, квартира, машина, оплачиваемый отпуск и, наконец, собственный дом, желательно на берегу моря. Потому что море для нас — неотъемлемая часть нас самих. Но море настоящее, где можно нырять и жить всем вместе, а не эти ледяные серые просторы, к которым приходится подбираться, закутавшись чуть ли не до бровей. Да, мы понимаем, что, делая такое признание, впадаем в сентиментальность, и наше влиятельное сообщество — мы же сами — полностью его опровергнет или же вычеркнет из текста, сочтя смешным или не относящимся к делу. Мы, люди практичные, всеми уважаемые, весьма преуспевшие, к тому же являемся полноправными гражданами самой могущественной на сегодняшний день страны в мире. Однако в настоящем повествовании описывается случай, выходящий за рамки обычного; его героем стал человек, который в отличие от нас не смог (или не захотел) приспособиться к реальной жизни. Напротив, он занялся поиском нелепых и гибельных путей и, что хуже всего, решил увлечь за собой всех, с кем его свела судьба. Злые языки, — а такие всегда найдутся, — утверждают, что он сбил с панталыку даже животных, о чем речь впереди… Мы также предвидим волну возражений, которую обрушат на нас журналисты и преподаватели, что, раз уж мы взялись излагать историю Хуана, незачем прерывать ее, чтобы привлечь внимание к нашим собственным персонам. Позволим себе внести ясность: во-первых, мы не состоим (к счастью) в писательском цехе, а, значит, не обязаны подчиняться его законам; во-вторых, наш герой, принадлежа нашему сообществу, является одним из нас, и, в-третьих, именно мы открыли ему доступ в новый мир и проявили готовность в любой момент «протянуть руку помощи», как принято выражаться там, откуда мы сбежали.
По прибытии — а он находился тогда в весьма плачевном состоянии — мы оказали ему материальную помощь (в размере более двухсот долларов), «пробили» ему (еще одно словечко оттуда) Social Security[1] (сожалеем, но у нас нет эквивалента данному выражению на испанском языке), с тем чтобы он мог заплатить налоги, и почти сразу же подыскали ему работу. Разумеется, речь не могла идти о таком месте, которое нам самим стоило двадцати-тридцати лет тяжкого труда. Мы нашли ему работу на стройке, где, естественно, много солнца. Похоже, тогда-то вследствие солнечного удара Хуана и начали мучить приступы головной боли. В самый разгар работы он останавливался (с ведрами раствора в руках) и стоял, как вкопанный, ничего не замечая, глядя в никуда или сразу во все стороны, словно именно в это мгновение ему было какое-то таинственное откровение. Вы только представьте себе: вокруг вовсю кипит стройка, а парень стоит, как истукан, без рубашки, с двумя ведрами и о чем-то там бормочет под грохот молотков и пил. Бригадир выходил из себя и принимался кричать на него по-английски (которого молодой человек еще не знал), отдавая команды вперемешку с ругательствами. Однако Хуан возвращался к работе, только после того как проходило то ли озарение, то ли помрачение.
Конечно же, нам не раз пришлось подыскивать ему работу. Он был официантом в сосисечной, драил писсуары в больнице для гаитянских беженцев, работал гладильщиком на фэктори (или фабрике) нью-йоркского мидлтауна, билетером в кинотеатре на 42-й улице… А что, скажете — пусть плещется в наших бассейнах? Вот так, за красивые глаза (а он и впрямь не урод, да среди нас, смуглых людей, их и нет, — не то, что среди рыхлых, бледных и непропорциональных созданий, которых здесь пруд пруди), вот именно, за красивые глаза распахнуть ему двери наших особняков в Корал Гэйбле, вручить ключи от машины, и пусть себе соблазняет наших дочерей, которым мы, как могли, старались дать образование, и вообще наслаждается всеми благами нашей жизни, не узнав сначала, что в этом мире приходится платить за каждый глоток воздуха? Ну, уж дудки.
Когда же нам окончательно стало ясно, что он не способен к такому труду, где нужно проявить характер, инициативу, работать «с огоньком», как мы выражались там, в другом мире, мы постарались, разумеется, с большими трудностями (ибо этот сектор находится здесь под контролем мафии), устроить его в штат обслуживающего персонала жилого дома в самом роскошном районе Манхэттена. Трудно найти менее сложное и менее хлопотное занятие: знай себе открывай двери и вежливо здоровайся с жильцами дома. Doorman, извините, мы хотим сказать, швейцар — так теперь называлась его должность.
Однако если у нас и раньше возникали проблемы с Хуаном по поводу его работы, теперь на нашу голову свалились настоящие неприятности и вовсе не из-за его небрежного отношения к своим обязанностям, а из-за «излишнего рвения в их выполнении». Поскольку наш швейцар вдруг сделал открытие или ему показалось, что он его сделал: дескать, работа не может ограничиваться открыванием дверей в здание. Он, швейцар, «выделен», «избран», «предназначен» (выберите самое подходящее слово из трех) для особой миссии, чтобы показать всем гораздо более широкую дверь, до поры до времени остающуюся невидимой или недоступной, — дверь в их собственную жизнь, а, стало быть, (так и приходится писать, хотя это звучит смешно, потому что мы приводим здесь слова самого Хуана) — «дверь в настоящее счастье».
Стоит ли говорить о том, что он и сам толком не знал, что это за дверь или двери, где они находились, как их найти, тем более, как их открыть. Но в своем увлечении, в бреду или умопомрачении (выберите сами из трех слов наиболее подходящее) он считал, что дверь где-то существует и неким таинственным образом можно туда добраться и ее открыть.
Он думал — и это засвидетельствовано («засвидетельствовано»? Есть ли такое слово в нашем языке?) в бессчетном количестве бумажек, исписанных его каракулями, — что дома или квартиры имеют продолжение, выходящее за пределы комнат и наружных стен, и что жизнь обитателей дома, где он служил швейцаром, не должна ограничиваться вечным перемещением из кухни в ванную, из гостиной в спальную или из лифта в автомобиль. У него в голове никак не укладывалось, что существование всех этих людей, а с ними и всех людей в мире, могло сводиться к одному только хождению из одной комнаты в другую, из одного ограниченного пространства в другое, еще более ограниченное, из офиса — в спальную, из поездов — в кафе, из метро — в автобусы и так до бесконечности. Он покажет им «другие места», поскольку не только будет открывать дверь в здание, но — мы продолжаем его цитировать — «выведет их в неожиданное для них измерение, туда, где не существует ни времени, ни физических пределов…». Размышляя таким образом, он принимался расхаживать туда-сюда по вестибюлю, или lobby здания, бормоча что-то бессвязное, хотя ни на минуту — надо отдать должное — не оставлял без присмотра входную дверь. К его внешнему виду нельзя было придраться: синий пиджак и брюки, черный цилиндр, белые перчатки и золотые галуны. Думая, что его никто не видит, он с опаской оглядывался по сторонам, придвигался ближе к собственному отражению в огромном зеркале вестибюля или останавливался около широкой двери, ведущей во внутренний сад, и украдкой делал пометки в блокноте, который всегда держал под рукой. А иногда прогуливался по внутреннему двору, заложив руки в перчатках за спину, в поисках ответа на вопрос, каким образом он мог бы указать всем людям тропинку, которую он сам, конечно же, не знал. Внезапно он прерывал свои размышления и кидался открывать огромную стеклянную дверь кому-то из жильцов и даже помогал донести пакеты до квартиры, по ходу расспрашивая о его здоровье и о здоровье его собаки, кота, попугая, обезьянки или рыбки. Не забывайте, пожалуйста, что в этой стране, если у кого нет собаки, тот держит в доме канарейку, кота, обезьяну или какую-либо другую живность (неважно, какую именно).
Подобные отклонения или нездоровые увлечения, мы согласны, свойственны людям праздным или одиноким, которые не знают, как скоротать свободное время. Словом, это то, чем занимаются сумасшедшие старухи или вполне приличные на первый взгляд, однако не в меньшей степени чокнутые, джентльмены.
Теперь-то мы понимаем, что знаки внимания, расточаемые Хуаном, подчинялись определенному замыслу. Поскольку его миссия или «задача» состояла в изъявлении всем проживающим здесь крайней любезности, с тем чтобы завоевать их дружбу и проникнуть в их апартаменты, а затем и в жизнь с целью ее изменить.
Перечислим теперь, ограничившись беглой и сжатой характеристикой, — мы люди крайне занятые и не можем всю жизнь положить на это дело, — тех, с кем у нашего швейцара сложились более-менее близкие отношения.
Среди них фигурирует господин Рой Фридман, мужчина лет шестидесяти пяти, которого Хуан в своих записках называет «сеньор с карамелью», поскольку тот постоянно сосал леденцы и набивал ими карманы, а при каждой встрече со швейцаром, что случалось, естественно, по несколько раз на дню, одаривал его одной из конфет. Следует назвать также и господина Джозефа Роузмана, выдающегося зубного техника, благодаря которому многие из самых неотразимых теле- и кинозвезд сияют чарующими улыбками (видные члены нашего сообщества воспользовались услугами мистера Роузмана, и, заверяем вас, они, действительно, стоят того). Далее в нашем списке значится господин Джон Локпес, эквадорец, получивший американское подданство, проповедник «Церкви любви к Христу посредством непрерывного дружеского контакта». Он женат, имеет детей, все они, как и жена, верующие; этот господин (его настоящее имя Хуан Локпес), судя по всему, проникся симпатией к нашему швейцару и вознамерился обратить его в свою веру (веру сеньора Локпеса), в силу чего мы можем с уверенностью заявить, что между мужчинами завязалось азартное состязание, ибо каждый желал приобщить другого к своему странному учению. Во всяком случае позже мы подробно остановимся на их отношениях, а пока ограничимся перечислением.
Итак, продолжим: сеньорита или сеньора Бренда Хилл, дама беспардонная, незамужняя и в некоторой степени пьющая; сеньор Артур Макадам, пожилой, но все еще продолжающий распутничать господин; сеньорита Мэри Авилес, считающаяся невестой швейцара; сеньор Стефен Уаррем, миллионер и хозяин дома, проживающий со своим семейством в пентхаусе; сеньора Касандра Левинсон, имеющая звание профессора социальных наук и неустанно ратующая за Фиделя Кастро; сеньор Пьетри, супер… (пардон, управляющий) с семейством; сеньоры Оскар Таймс (Оскар Таймс I и Оскар Таймс II): оба гомосексуалисты да к тому же и по внешности, и по характеру настолько смахивают друг на друга, что и в самом деле кажется, будто это один и тот же человек. Доходило даже до того, что многие жильцы, никогда не видавшие их вдвоем, утверждали, что речь идет якобы только об одном персонаже. Но нам-то известно, что их двое, даже более того: один из них — кубинец. Сеньорита Скарлетт Рейнольдс, актриса на пенсии, одержимая манией бережливости, тоже упоминается в нашем списке, равно как и профессор Вальтер Скириус, выдающийся ученый и неутомимый изобретатель.
Благодаря любезности, лести и услугам, выходившим за рамки его обязанностей, нашему швейцару удалось завоевать если не дружбу всех упомянутых людей, то по крайней мере некоторую видимость дружеской приязни, и иногда выступать не только в роли швейцара, но и гостя. Тем самым, как думал Хуан, он значительно продвинулся в своих планах исповедника новой веры.
Когда сеньор Рой Фридман впервые пригласил швейцара к себе в квартиру, Хуан вообразил, что преуспел в своем деле даже больше, чем на половину. Оставалось только убедить мистера Фридмана вместе отправиться на поиски настоящей двери. Но у сеньора Фридмана тоже имелась своя философия, или «секретная дверь», в которую он хотел втолкнуть любого, кто оказывался поблизости. Как всякий самоуверенный человек Рой Фридман не слушал, а говорил, не внимал советам, а сам их раздавал.
— Сколько, по-твоему, я уже живу в этом доме? — спросил он швейцара, едва пригласив его присесть и вручив ему леденец. Хуан только собрался назвать цифру: десять, двадцать лет, как мистер Фридман, не дав ему и рта раскрыть, ответил сам: Двадцать восемь лет, три месяца и шесть дней! И ты первый швейцар, которого я приглашаю к себе домой…
Хуан хотел выразить благодарность за проявленное к нему особое внимание, но тут в этот момент в гостиную вошла здоровенная собака и с недовольством его обнюхала.
— Иди-ка сюда, Сторож, — подозвал господин Фридман гигантскую псину и, вытащив леденец в форме кости, протянул ей. Животное неохотно взяло леденец и удалилось с ним в угол. Грызя леденец, пес не сводил глаз с Хуана, и тому почудилось, что он уловил в собачьем взгляде что-то вроде печального смирения.
— У вас на редкость воспитанная собака, — заметил Хуан, наблюдая, как бедное животное пытается проглотить леденец.
— Да, — вздохнул господин Фридман, не слушая Хуана, — ты первый швейцар, переступивший порог моего дома. Случай из ряда вон выходящий. Дело в том, что, как мне кажется, я разглядел в тебе кое-какие задатки, своего рода исключительность и определенную озабоченность. За то время, что ты здесь работаешь, больше семи месяцев (девять, хотел было уточнить Хуан), но мистер Фридман не дал ему вставить и слова. — Да, за прошедшие семь месяцев, насколько помню, мне не пришлось написать ни одной жалобы в совет домоуправления. Не было случая, чтобы ты покинул свой пост или не открыл мне дверь, как положено.
— Дверь — вот что важнее всего, — с трудом, но все-таки удалось ввернуть Хуану.
— Ну, конечно, это важно, зря что ли ты стоишь у нас при входе. И еще одна вещь для меня имеет значение: ты никогда не воротил нос от моих леденцов. Кое-кто, да любой, может посчитать это пустяком. А между тем тебе известно, в чем залог жизненного успеха? — мистер Фридман испытующе взглянул на Хуана, и тот подумал, что наступило время узнать, ради чего собственно ему оказан столь радушный прием… — Залог успеха в том, чтобы раздавать и брать леденцы! — непререкаемым тоном заявил сеньор Фридман. — Тот, кто не настроен одарить другого леденцом, не настроен на контакт с человечеством, а тот, кто вдобавок, увы, еще и не берет леденец, — и вовсе пропащий человек.
Хуан согласно кивнул и даже хотел продемонстрировать карман пиджака, набитый леденцами, — подношение сеньора Фридмана за целую неделю, но передумал, сообразив, что тот может обидеться, когда увидит, что он их не съел. Мистер Фридман продолжил:
— Я обратил внимание, что в те моменты, когда у тебя есть свободное время, ты читаешь и даже пишешь, и это похвально. Но quid,[2] друг мой, заключается вовсе не в книгах или в писании. В чем же суть проблемы и где ее решение? — сеньор Фридман остановился посреди гостиной, с таинственным видом огляделся и, сунув руку в карман брюк, вручил швейцару леденец. — Проблема и ее решение кроются в человеческих отношениях, которые должны развиваться по простому, практичному и действенному пути: сегодня леденчик, завтра леденчик. И так, день за днем, до тех пор пока не проявится и не возобладает во всех людях желание стать щедрым, которое каждый из нас таит в душе (порой очень глубоко!). И наступит день, друг мой, уверяю вас, когда все мы будем давать и получать леденцы. В тот самый момент, когда вокруг не будет ничего, кроме протянутых рук, дающих и принимающих, наступит настоящее братание людей и, естественно, всеобщее счастье.
Сеньор Фридман вновь обошел гостиную и приблизился к Сторожу, чтобы навязать ему очередную леденцовую кость, и пес, еще больше опечалившись, взял ее в зубы, не сдержав короткого стона.
— Я думаю, — отважившись, выпалил Хуан, — что одного леденца недостаточно. Думаю, надо искать…
— Больше! Конечно, надо искать больше, надо давать больше! Разумеется, одного леденца недостаточно. Это мне прекрасно известно. А ты способный малый. Способнее, чем я думал… Сейчас я открою тебе секрет, как мне удается поладить с человеческим родом. Для начала скажи-ка: видел ли ты хоть раз, чтобы я препирался с кем-нибудь из жильцов? Даже с управляющим, который — только это между нами — еще тот тип, у меня не было никаких столкновений. И с Брендой Хилл, и с госпожой Левинсон я сохраняю самые добрые отношения. Да вообще с любым человеком, с которым мне приходилось иметь дело на протяжении моей долгой жизни. Почему так получается? Секрет прост.
И, взяв швейцара за руку, Рой Фридман повел его в святая святых своего жилища.
Они очутились в комнате, заполненной стеллажами и стеклянными шкафами, доходящими до самого потолка. Все их ячейки, выдвижные ящички, полки и коробки оказались забиты леденцами какого угодно вкуса, цвета и размера. Неожиданно господин Фридман принялся открывать дверцы, вытряхивать ящички и ящики, разбрасывая тысячи конфет. На застеленный ковром пол посыпались леденцы в форме мифических чудовищ, женщин, детей, птиц, рыб, святых, зверей и неопознанных объектов. Наш швейцар попытался остановить господина Фридмана, заверяя его в том, что все это прекрасно и что он совершенно убежден в полезности проделанной им работы. Однако мистер Фридман при виде дела рук своих окончательно вошел в раж и, забыв о швейцаре, вскарабкался по переносной лестнице и начал опорожнять огромные картонные коробки на самых верхних полках, откуда вниз полетели леденцы всевозможных размеров, завернутые в блестящие бумажки. Хуан опять рискнул с ним заговорить, но странный дождь из леденцов привел сеньора Фридмана в такое блаженство, что он только восторженно лепетал что-то невразумительное.
Понимая, что в данный момент с этим человеком разговаривать бесполезно, Хуан вежливо попрощался, но его не услышали. Уже в гостиной он отвесил поклон и направился в прихожую. Перед самым выходом он наткнулся на взгляд гигантского пса. И швейцару показалось, что тот, продолжая мусолить леденец, смотрел на него скорбно и вместе с тем насмешливо.
После продолжительного обсуждения мы пришли к выводу, что в данной ситуации Хуану не следовало бросать господина Фридмана и что его долг швейцара и гостя состоял в том, чтобы помочь тому разложить леденцы по своим местам. Хотя, впрочем, верно и то, что долг швейцара обязывал его вернуться на пост у входа в здание. Однако мы описываем здесь, как все случилось на самом деле, а не как нам хотелось бы, чтобы все произошло. К тому же крайне важно, чтобы читатель усвоил то обстоятельство, что нас, то есть, тех, кто подписывается под настоящим повествованием, миллион, и мы сведем наши рассуждения к некоему общему знаменателю, или если воспользоваться выражением, которое так любят в здешних краях, в разумной мере «сбалансируем» факты. Признаемся, что порой многим из нас хотелось бы проявить больше жесткости к одним персонажам, больше уважительности — к другим и даже обойти молчанием неприглядные поступки некоторых действительно безнравственных личностей. Однако с общего согласия подписавших этот документ решено не нарушать объективности данного свидетельства, являющегося, как позже станет ясно, нашим самым мощным оружием. Сделав, таким образом, подобную оговорку, мы считаем своим долгом продолжить повествование.
Вновь оказавшись на рабочем месте, Хуан распахнул дверь перед сеньором Артуром Макадамом и приветливо с ним поздоровался; несмотря на свои шестьдесят семь лет, тот еще строил из себя донжуана и как раз сейчас явился в компании типичной американской красотки — рослой, плотно сбитой блондинки (впрочем, правды ради следует заметить, не бог весть с какими изящными лодыжками да еще и плоскими бедрами, — не то, что у наших женщин). Господин Макадам широким жестом извлек из своего кожаного бумажника стодолларовую банкноту, потряс ею в воздухе и протянул швейцару, который принял ее с низким поклоном, не питая, однако, на столь щедрый жест никаких иллюзий. Он знал — подобная сцена происходила уже не раз, — что некоторое время спустя, когда гостья уйдет, Артур Макадам потребует вернуть ему купюру, предложив взамен монетку в двадцать пять центов.
Намерения сеньора Макадама были яснее ясного: богатыми чаевыми он старался произвести впечатление на очередную из бесконечной серии своих подружек. Однако как при вручении банкноты, так и при ее изъятии мистер Макадам еще и особым, заговорщическим образом подмигивал швейцару; такие вот в своем роде приятельские проделки как бы приходились по душе Хуану. Этот старик с замашками донжуана, думал наш швейцар, — одинокое создание, а потому нуждается в наставлении, чтобы выйти или войти в другое место, — к таинственной двери, которую, разумеется, именно он, Хуан, обязан ему показать.
Через несколько минут после появления сеньора Макадама Хуан уже открывал дверь перед Брендой Хилл — дамой, как всегда, находящейся в легком подпитии. Она преспокойно вошла, поприветствовав его безликим «Хэй», и затем, неизменно холодная и элегантная, проследовала к лифту. Однако, не успев переступить порог квартиры, она вызвала Хуана по домофону и сдержанно-властным тоном попросила его на минуточку подняться в квартиру, поскольку что-то там стряслось с телефоном, и она не могла им воспользоваться.
Подобные неприятности — то у кого-то из жильцов засорится унитаз, то сломается телефон, то перегорит лампочка или упадут шторы на окнах — происходили практически ежедневно. И хотя в обязанности нашего швейцара не входило заниматься такого рода поломками, — да и знания не позволяли, — Хуан, не иначе как озабоченный выполнением другой своей миссии, являлся по первому же зову.
Бренда Хилл ждала его прихода, завернувшись в длиннополый желтый халат. Судя по всему, телефон починился сам собой, поскольку сеньора Хилл оживленно болтала с трубкой в руках. Не прерывая разговора, она жестом указала Хуану, чтобы он сел на диван; кошка — тоже желтая — злобно посмотрела на него, выгнув спину. Бренда Хилл продолжала свой телефонный разговор, который занял у нее тридцать пять минут. Завершив диалог, миссис Хилл подошла к холодильнику, смешала бутылку водки с апельсиновым соком и, наполнив два стакана, протянула один Хуану, уселась рядом с ним на диван, отодвинув при этом кошку, которая приняла еще более разъяренный вид. Хуан открыл было рот, чтобы поблагодарить Бренду Хилл, и подумал, что вот он, подходящий момент, чтобы завязать серьезный разговор с такой элегантной сеньорой, которая, если и пьет и принимает многочисленные визиты мужчин или вечно висит на телефоне, то все потому, что чего-то ищет, «чего-то» такое, что до сих пор не нашла, знаменитую дверь, которую он ей откроет.
Однако Бренда Хилл, не произнеся ни слова, выпила свою screwdriver,[3] заодно осушив стакан швейцара, и вслед за этим деликатно и с профессиональной ловкостью раздела Хуана.
Она проделала все настолько быстро, что даже мы (не забудьте, что мы за всем наблюдаем) были поражены.
Что в такой момент оставалось делать нашему швейцару? Встать, натянуть брюки, извиниться и уйти? Его должность, его принадлежность к обслуживающему персоналу здания, а, следовательно, положение подчиненного госпожи Бренды Хилл ставили его перед моральным и трудовым выбором. Вместе с тем разве близость с госпожой Хилл не значила проявление неуважения? Но если не пойти на нее и удалиться, не расценит ли госпожа Хилл его отказ как пренебрежительность и даже отсутствие должного почтения к вышестоящему? Не захочет ли тогда она в сердцах написать жалобу в домоуправление по поводу какой-нибудь оплошности, совершенной им?.. Хуан поднял голову, и поймал на себе взгляд желтых злобных глаз кошки (персидской? африканской? индийской? Не наше дело разбираться в кошках), и выражение ненависти, которое таил в себе ее взгляд, казалось, каким-то образом давало ему понять, или предупреждало, чтобы он позволил госпоже Хилл себя ласкать. Хотя сама кошка, со своей выгнутой спиной, похоже, испытывала отвращение к этой сцене. Однако наш юный швейцар, что тут греха таить, испытывал удовольствие от опытных прикосновений рук сеньоры Хилл, которая, высвободившись от домашнего халата, в конце концов, овладела Хуаном с такими истошными криками, что кошка, пронзительно мяукнув, выпрыгнула на балкон.
Завершив спаривание, госпожа Хилл снова облачилась в халат, застегнув пуговицы до самой шеи. Затем протянула Хуану одну из своих ухоженных рук и отпустила восвояси.
— Всегда когда будет желание, звони.
Швейцар оправил униформу и вышел в коридор. Обеденный перерыв кончился, и он отправился на свое место рядом с большой стеклянной дверью.
В небе покачивался дирижабль Good Year, его объемистая алюминиевая конструкция медленно опускалась, а затем всплывала, словно огромная рыбина, осторожно тыкающаяся носом в небоскребы. Еще дальше небольшая эскадрилья вертолетов, быстро-быстро вращающих пропеллерами, походила на моллюсков, устремившихся в другие глубины. Из того, что ближе, — воздушный шар, весь в лентах и разноцветных канатах, плыл вверх, будто гигантская медуза. Высоко же в небе бесшумно проносились удлиненные тела jets[4] — не отличишь от брюха акулы, если глядеть на нее со дна океана. Вечером, когда синева сгущалась до такого предела, что поглощала целые здания, окрашивая их в темно-синий цвет, Нью-Йорк представлялся швейцару огромным затонувшим городом. А люди, которые в это время покидали фабрики, магазины или офисы и торопливо направлялись в разные стороны, исчезая в отверстиях «сабвэя»,[5] — напоминали огромные косяки мелких рыбешек, мечущихся в поисках временного убежища. Итак, Хуан созерцал мир, стоя за огромной стеклянной входной дверью, пока Нью-Йорк погружался в сумерки, сопровождавшиеся не тенями, а как раз наоборот, взрывом света, безбрежным искрением, которое взвивалось к небу и омывало даже тучи. Обе башни Всемирного торгового центра были теперь мертвенно-желтыми, в еще более безутешную желтизну обрядился Эмпайр Стейт билдинг. И все прочие здания, выстроившись в гигантскую горную цепь, вырисовывались на горизонте; их окна походили на освещенные мигающие клетки, каждое из них подавало швейцару знаки отчаяния.
И вдруг со всех сторон послышался дружный рев, словно разнородные и неподдающиеся классификации шумы, производимые городской вселенной, под воздействием ночной атмосферы, слились воедино. Этот крик, этот призыв, как бы обращенный к Хуану (по крайней мере, так он его воспринимал и так описал), усиливал в нашем швейцаре предчувствие, продром,[6] безумие: дескать, именно на него, а не на кого-то другого возложена миссия распространить по миру своего рода послание, нечто неслыханное и бесспорное, очевидное и неуловимое. Оно будет содержать утешение, решение, всеобщее и вместе с тем личное счастье, единственную и изменяющуюся дверь, которая спасет одного за другим каждого человека. «Что было, что было, что было…» Его охватывала безумная эйфория, и, находясь во власти необъяснимой иллюзии — что он наделен «некими способностями» — необычной веры или нелепого визионерства, он продолжал разговаривать сам с собой вполголоса, чаще всего скороговоркой. В то же время он делал загадочные и неожиданные пометки в записной книжке, которую вечно таскал под униформой, издавая короткие крики удовольствия и бормоча что-то бессвязное, вроде «ты свет, ты тот, который стережет, тот, который должен открыть все туннели…». Свои записи он делал со сдавленным стоном и озираясь по углам. Затем принимался ходить кругами по lobby, залитый светом великолепных зажженных ламп, вестибюль сейчас представлял собой миниатюрную копию мира за его стенами — гигантский аквариум без воды, а наш швейцар в полной голубой униформе, цилиндре, белых перчатках, с бронзовыми галунами и пуговицами смахивал на экзотическую рыбку, бьющуюся между стекол в поисках несуществующего выхода, в предчувствии, что из-за нехватки кислорода она обречена вскоре погибнуть.
Пребывая в такой необычайной тревоге, он не заметил, как его спины коснулась чья-то рука.
— Свет и любовь! — с американским акцентом, но по-испански произнес чей-то голос. Хуан обернулся и натолкнулся на подтянутую фигуру сеньора Джона Локпеса. — Свет и любовь! Свет и любовь, и прогресс в душе! — с еще большим воодушевлением повторил мистер Локпес, с силой пожимая руки Хуана.
Держа руки швейцара в своих в течение пяти минут, он обхватил запястья Хуана, потом предплечья, стиснул ему плечи, несколько раз пошлепал по спине и слегка постукал по лбу и по животу, одновременно осеняя себя знаком креста. Затем кончиком пальцев господин Локпес дотронулся до носа Хуана. И, наконец, легонько потянул его за уши.
— Свет и прогресс в душе! — повторил он. Вновь перекрестился и, воздев руки, начал вращаться вокруг швейцара.
Полагаем, что прежде чем эти действия, то есть ощупывания, произведенные сеньором Локпесом, пардон, мистером Локпесом, окажутся неверно истолкованными, нам следует разъяснить их значение. Мистер Локпес, будучи представителем «Церкви любви к Христу посредством непрерывного дружеского контакта» да к тому же еще и верховным пастырем в Нью-Йорке и во всех Соединенных Штатах, придерживается особой теории, которая постоянно осуществлялась им на практике. Она заключалась в том, чтобы «возбуждать счастье рода человеческого посредством дружеского касания». Как явствует из его проповедей, все человеческие существа — и даже животные и вещи — испускают своего рода положительное излучение, «сообщаемое и принимаемое» (это его слова). Если его не использовать, то оно растворится в воздухе и причинит огромные неприятности, ведь «излучение» — что-то вроде «любовного разряда», который надо отдавать и получать, чтобы «жить в господней благодати, а тем самым в постоянном мире и счастье». Потому-то сеньор Локпес, повинуясь своей вере, не проводит различия между живым существом и неодушевленным предметом. Все, что попадается на пути верующему человеку, украдкой истово ощупывается. Спешим заверить, — поскольку мы смогли это установить, — что эти контакты сеньора Локпеса, будучи физического свойства, тем не менее имеют сугубо духовное начало. Ни разу — заявляем категорически, поскольку изучили вопрос досконально — упоминаемые физические контакты вышеназванного сеньора со своими ближними не носили непристойного характера. Он и все его приверженцы твердо верят в то, что они несут спасение человеческому роду. Бессчетное количество раз мистер Локпес внушал это нашему швейцару и любому живому существу, и неодушевленному предмету, населяющему это здание. Вот и сейчас, вновь и вновь повторяя основные положения своей веры, господин Локпес дотрагивается до кресел, ламп, коробки большой стеклянной двери, конторки, на которой разместилось переговорное устройство, искусственных цветов и даже хвоста кошки Бренды Хилл — хозяйка только что вынесла ее на руках, чтобы отправиться на прогулку.
Ясно, что его невинная проповедь и ее практическое осуществление причинили немало проблем сеньору Локпесу, которому неоднократно предъявляли обвинение в «развратных действиях» в общественных местах (у нас есть копии документов). По этим самым причинам он был вынужден бежать из своей страны в сопровождении многочисленных приверженцев, которые даже в самый разгар преследования, пока пересекали джунгли, ни на мгновение не переставали касаться друг друга хотя бы кончиками пальцев. По словам мистера Локпеса, именно благодаря такому непрерывному контакту с положительными излучениями ближнего его пилигримы напитались энергией, необходимой, для того чтобы пройти из конца в конец всю Центральную Америку, переправиться через Панамский канал под водой, пересечь мексиканские пустыни, кишащие преступниками и, наконец, вплавь (не переставая, однако, касаться друг друга, когда локтями, когда пальцами ног, когда кончиком носа) перебраться через границу Соединенных Штатов.
Теперь у мистера Локпеса есть своя «Церковь любви к Христу посредством непрерывного дружеского контакта» в аптауне[7] Нью-Йорка, и ее посещают сотни приверженцев. Его собственная квартира тоже является центром физически-духовных заседаний. Чтобы далеко не ходить, как раз сегодня ночью у него дома состоится собрание избранной группы верующих, поэтому мистер Локпес просит Хуана обязательно присутствовать.
— Я наблюдаю за тобой уже несколько месяцев, — говорит он Хуану, дотрагиваясь до его лба указательным пальцем, — и думаю, что ты один из наших. Я не ошибаюсь. Я вижу в тебе огромную жажду общения, которую в нашем тактильно-духовном кружке ты сможешь развить.
Хуан ответил, что его рабочий день заканчивается в двенадцать часов ночи.
— Как раз тогда и начнется собрание! — возразил мистер Локпес, дотрагиваясь до подбородка. — В такой час вибрация особенно сильна, и ее можно улавливать с большей интенсивностью. Мы тебя непременно будем ждать, — заключил пастор, стиснув ему плечи и хлопнув по шее.
Хуан хотел объяснить, что в такое время присутствовать никак не сможет, поскольку усталость не позволит ему уловить какое бы то ни было излучение. Однако господин Локпес вытянулся перед юношей по-военному, возложил ему на голову растопыренную ладонь и гаркнул: «Не подведи!». Затем повернулся к нему спиной и, поглаживая стены, вошел в лифт.
Простояв восемь часов перед главным входом в здание, — открывая и закрывая дверь, кланяясь, здороваясь и расточая комплименты уму животных, принадлежащих жильцам, — Хуан испытывал необходимость сесть в поезд и отправиться передохнуть в свою комнату в одном из домов в Вест Сайде, на противоположном конце острова. Но как он может обидеть мистера Локпеса, который всегда так приветливо с ним обходится? И потом разве полученное приглашение не дает ему шанс установить общение с этим человеком и даже домочадцами и друзьями? Вместо того чтобы выступать в роли обращаемого, он, швейцар, сам попытается привлечь их к своему таинственному делу, неясному поиску самой главной двери. С такими мыслями Хуан оставил свою униформу в помещении, специально отведенном для этого, и, переодевшись в темный костюм, поднялся в квартиру сеньора Локпеса.
— Добро пожаловать в сей храм, который есть твой дом и мой! — возгласил мистер Локпес, пожимая ему обе руки. Затем, легонько похлопав его по шее и ушам, повел знакомить с членами своей семьи. Жена поприветствовала вновь прибывшего, ощупав двумя пальцами его щеки; старшие дети покрутились хороводом, дотрагиваясь до его головы; младшие же, которые не вышли ростом, безостановочно лупили его по коленкам, словно те были деревяшкой, и им хотелось проверить их на прочность. Хотя остальные верующие еще не пришли, господин Джон Локпес начал свою проповедь или общее наставление, изложив его приблизительно следующими словами:
— Посредством растираний и самопроизвольных ласковых касаний, свободных от любых нечистых земных помыслов, возникает и распространяется световая любовь, и это неистощимое молекулярное тепло есть источник постоянной, божественной и человеческой радости, поскольку посредством непрерывных контактов мы получаем и отдаем чистое излучение, которое соединяет нас с высшими силами. Наша тоска, наше одиночество, наша грусть и наше отчаяние не могут развиваться дальше, если чья-то душа постоянно соприкасается с другой позитивно настроенной душой, а та — с третьей и так далее, по цепочке, пока благотворные и бесконечные энергии не сольются в единую преграду на пути Зла.
Пока мистер Локпес произносил свою пламенную речь, не забывая дотрагиваться до своих домашних и до швейцара, приходили все новые и новые прихожане, которые тоже ощупывали окружающих и в свою очередь сами подвергались ощупыванию. Несмотря на непрерывные похлопывания, которые (надо заметить) никогда не распространялись на эротические зоны, Хуан исхитрился-таки осмотреть комнату. В углу стояла клетка, в которой два голубя-вяхиря, привязанных друг к другу крылом к крылу, порхали не иначе, как только вместе. Поодаль в аквариуме кружилась не переставая парочка золотых рыбок со сцепленными плавниками. В гигантской бутылке летало несколько мух, судя по всему, склеенных по две каким-нибудь чудо-клеем. Рядом с ними в сосуде размером побольше суетились ящерицы и прочие мелкие рептилии, все тоже соединенные попарно. К потолку был подвешен обруч, по которому, не умолкая ни на минуту, беспрерывно расхаживала чета попугаев, крылья которых, так же как у голубей, скреплялись друг с другом. Домашние голуби, опять-таки в связке, кружили под потолком вместе с прочими птицами, которых нашему швейцару пока не удалось распознать. Хуан обнаружил, что находившиеся здесь в большом количестве собаки и кошки, тоже связаны попарно; даже у передвигающихся с трудом черепах, похоже, были спаяны панцири. Тараканов и мышей бегала тьма-тьмущая, и все сдвоены. Вплоть до того, что у стоящих рядом растений, которые украшали подоконники, лист цеплялся за лист, образовывая небольшие, но густые заросли, по которым крадучись пробирались две крысы, вне сомнения, соединенные в пару. Очевидно, идея физического соприкосновения как неиссякаемого источника мира и любви распространялась здесь на любое живое существо.
Позволим себе заметить, что подобная философия (надо же как-то ее назвать) и здесь, в Нью-Йорке, причинила немало проблем сеньору Локпесу. Безобидная, но страстная приверженность учению толкала его на то, чтобы прикасаться к людям в поездах, в кино, а то и вовсе посреди улицы, что обернулось для него — и еще обернется — многочисленными оскорблениями, арестами, уплатой штрафов, которые до сегодняшнего дня достигали от двадцати пяти долларов до двух тысяч. Впрочем, сеньор Локпес, равно как и его последователи, воспринимают подобные невзгоды как «испытания», которым их подвергает вера и которые они должны стойко выдержать, чтобы выйти из них укрепившимися и сплоченными. Однажды во время судебного заседания Джон Локпес дотронулся до носа судьи, что стоило ему нового разбирательства по обвинению в «неуважении к суду» и уплаты тысячи долларов наличными. Во время слушания дела мистер Локпес ограничился заявлением о том, что «признает рискованность своей миссии, но вместе с тем и масштаб ее значимости».
Ближе к утру религиозное рвение верующих, вдохновляемых сеньором Локпесом, не поддавалось описанию. Квартира, битком набитая людьми разных рас и возрастов, гудела от истово кружившихся присутствующих, которые не забывали касаться своих соседей. К концу ритм движений ускорился, а среди дотрагивающихся послышалось что-то вроде гимна, напеваемого с закрытым ртом, похожего то ли на стон, то ли на бормотание, напоминающее колыбельную, под звуки которой и под раскачивание и взаимные прикосновения всем хотелось убаюкать друг друга. Прошло три часа, а действо не только не прерывалось, но с каждым разом становилось все более напряженным и умопомрачительным. Каждый дотрагивался до остальных головой, кончиками пальцев, ладонями, плечами, ступнями, коленями, ногтями, шеями и даже волосами. И в середине толпы, не в силах выбраться оттуда, юлой вертелся наш швейцар; не пивши не евши да к тому же падая от усталости после напряженного рабочего дня, он находился на грани обморока. Внезапно вяхирей, голубей и других птиц, сидевших в клетках, выпустили на свободу в пределах комнаты вместе со всеми прочими животными-пленниками. Помещение превратилось в хаотический Ноев ковчег, где собака была принуждена лизать ящерицу, а коту приходилось целовать (или по крайней мере дружелюбно обнюхивать) попугая. Одновременно над головами присутствующих кричали, выводили трели и щебетали самые разные птицы, связанные за лапки или за перья. Верующие, воздев руки, тоже старались их коснуться в знак любви. Хуан воспользовался суматохой и, притворившись, что собирается потрогать черепах, медленно и с трудом подползавших к входной двери, ухитрился сбежать.
Было шесть часов утра. Он не спал всю ночь и не выполнил своей миссии — ему ни полслова не удалось сказать сеньору Локпесу.
На следующий день Хуан вошел в здание в час дня, то есть за два часа до начала работы, так как обещал помыть окна своей, как он считал, невесте, — сеньорите Мэри Авилес, которая жила одна где-то на последних этажах.
Хотя по происхождению Мэри Авилес (Мария Авилес, как значилось в свидетельстве о рождении) была кубинкой, родители еще в младенческом возрасте увезли ее в Венесуэлу. Оттуда она со всей семьей перебралась в Майами, подростком сбежала из дома и больше уже не возвращалась. Когда речь заходила о родителях, Мэри Авилес говорила, что не желает их видеть даже на похоронах, имея в виду свои собственные, причем ожидаемые ею со дня на день. Дело в том, что, хотя Мэри Авилес и получала в зоопарке Бронкса как специалист весьма приличное жалованье, есть все основания полагать, что она работала вовсе не затем, чтобы жить, а чтобы умереть, ибо принадлежала к числу тех, кто не горит большим желанием продлить свое пребывание на земле. Подтверждением тому являются шесть попыток самоубийства, — у нас имеются соответствующие records.[8] Вся ее жизнь протекала на грани смерти.
В тринадцать лет Мэри стащила пистолет у отца, человека влиятельного в политических кругах Майами, и выстрелила себе в грудь, однако пуля не повредила ни одного жизненно важного органа, и две недели спустя она вернулась домой под укоризненные взгляды семьи. В четырнадцать лет она проглотила полный пузырек снотворного, которым пользовалась ее мать, и оно возымело свое действие: Мэри Авилес проспала трое суток кряду. Когда ей исполнилось пятнадцать, семья в надежде, что приобщение к светской жизни отвлечет ее от столь мрачных намерений, устроила праздник в буквальном смысле «на высшем уровне» — на террасе самого высокого в то время здания Майами. Мэри не упустила такой возможности. И в своем потрясающем белом кружевном платье до полу прыгнула вниз. Казалось, уж на этот раз ее замысел не сорвется. Однако «очаровательная сеньорита», как ее назвали в разделе светской хроники «Диарио де лас Америкас», угодила в кузов машины, перевозившей цыплят и несушек, пробила металлическую сетку и произвела страшный переполох среди кур, многие из которых воспользовались случаем и пустились наутек… Когда Мэри Авилес очухалась, надеясь увидеть себя в мире ином, в который она, кстати говоря, не верила, то обнаружила, что едет в птицевозке, битком набитой курами, и та успела добраться аж до Северной Каролины. Вот так она очутилась в Нью-Йорке.
Не успев пробыть в городе несколько дней, она бросилась в Гудзон с Бруклинского моста. Воды реки вынесли ее к выходу из порта, где ее выловил корабль, совершающий круиз с кучей туристов на борту; те водрузили ей на голову корону под аккомпанемент похвал, аплодисментов и фотовспышек, — полагая, что перед ними победительница «заплыва вокруг Манхэттена»: немало людей раз в год предпринимает попытку проплыть вокруг острова. Спустя несколько месяцев Мэри Авилес сиганула с небоскреба, свалилась на крышу палатки, торгующей гамбургерами, и раздавила в лепешку бедную продавщицу, а сама осталась невредимой. Однако ей пришлось предстать перед судом, а затем искать работу, чтобы выплатить штраф, к которому ее приговорили. Она знала, что если загремит в тюрьму, покончить с собой станет не в пример сложнее. Вот так и получилось, что, постоянно ища возможности погибнуть, Мэри Авилес поступила на работу в зоопарк в Бронксе. Впрочем, сеньора или сеньорита Мэри Авилес не смирилась с тем, что продолжает жить и не оставляла надежды. Убедившись, что преднамеренно лишить себя жизни невозможно, она доверила свое уничтожение случаю; впрочем, случаю, который она по мере сил старалась подтолкнуть в нужном направлении, то есть к своей смерти. Например, в зоопарке в ее обязанность входило кормить самых свирепых или опасных зверей. Иногда она просила Хуана отвезти ее к самым высоким обрывам в Нью-Джерси, и якобы для того чтобы молодой человек ее сфотографировал, отступала к самому краю. Правда, она не бросалась вниз, но все указывает на то, что если бы Хуан не подбежал к ней, Мэри точно опрокинулась бы в пустоту. На станции метро под самым невинным предлогом (уронила кошелек или сигару) она спускалась на рельсы в надежде на то, что кабель высокого напряжения замкнется и ее убьет током. Она много раз оказывалась виновницей драматических дорожно-транспортных происшествий, пытаясь перейти улицу на красный свет, и, хотя сама выходила целой и невредимой, всегда были серьезно пострадавшие. Случалось, она отправлялась в трущобы или районы с дурной репутацией, уповая на то, что ее по крайней мере зарежут. Говорили даже, что когда с самолетами испанской компании «Иберия» произошла серия катастроф, Мэри Авилес начала пользоваться услугами именно этой авиакомпании. Во всех углах, closets[9] и ящиках квартиры она рассыпала таблетки цианистого калия и прочих смертельных веществ в надежде спутать их с аспирином или каким-нибудь другим лекарством. На столе и на стульях, куда ни кинь, валялись остро наточенные ножи, а на кровати и даже в ванной лежал постоянно заряженный и снятый с предохранителя пистолет. В холодильнике хранились пузырьки с купоросом, крысиным ядом и инсектицидами. Мало того, Мэри Авилес украла из зоопарка в Бронксе гремучую змею, которая теперь ползала со своим жутким щелканьем по всей квартире.
Решение вверить свою смерть воле случая в некоем роде сообщнику окончательно созрело после провала последней — шестой по счету — попытки самоубийства. С досады на собственную бездарность в искусстве лишения себя жизни — и это несмотря на непрерывную практику, — Мэри Авилес, по совету самоубийцы со стажем, некоего Аурелио Кортеса, задумала покончить с собой необыкновенным способом. Проглотив двадцать таблеток секонала, она поставила зажженную свечу на пол и ведро бензина — на шкаф, к потолку привязала веревку и на ней повесилась; в последний момент ее руки столкнули ведро с бензином, которое должно было опрокинуться на свечу. Теперь у сеньориты Авилес появилась уверенность, что, сгорев, повесившись и отравившись, точно умрет, и вдобавок от нее мало — как она всегда мечтала — что останется. Но судьба, похоже, распорядилось по-своему. Бензин с такой силой плеснул на свечу, что та погасла; Мэри Авилес повисла, но не удушилась, поскольку петля, вместо того чтобы затянуться на шее, съехала к подбородку, а девушка, усыпленная таблетками, оказалась не в состоянии подсобить собственной смерти. Проснувшись спустя двое суток, она обнаружила себя в том же дурацком положении, что и была, да еще и живехонькой, как и прежде. Очевидно, смерть не хотела иметь дела с Мэри Авилес, поэтому та, в конце концов, поняла, что ничего не добьется, если будет ей надоедать, и что, наоборот, следует дать ей возможность застать себя врасплох. Хотя, со своей стороны, старалась ей посодействовать.
Как раз в тот момент, когда Хуан постучал в дверь, сеньорита Авилес подсунула смерти очередной план со ставкой на внезапность. Хотя она знала, что Хуан должен прийти вымыть окна, Мэри его опередила и без ремня безопасности уже намывала их с наружной стороны, между тем как ее квартира располагалась на двадцать восьмом этаже. Дверь свою она не закрыла (еще одна уловка Мэри Авилес, уповавшей на то, что какой-нибудь вор перережет ей горло), и швейцар вошел в квартиру, после того как на его стук никто не отозвался. Его тут же прошиб пот при виде того, что красавица по ту сторону окна стоит на карнизе, ухватившись одной рукой за верхнюю раму, а другой водит губкой по стеклу. Сеньорита Авилес поздоровалась с ним, как обычно, скорбным тоном и попросила сесть поближе, дабы она могла его слушать, поскольку, дескать, она передумала и решила помыть окна сама.
Наш швейцар, который знал о существовании гремучей змеи, сел на стул рядом с окном и поставил ноги на боковые перекладины, не переставая озираться по сторонам.
Самое большое очарование, которое таили в себе отношения с предполагаемой невестой мисс Мэри Авилес, состояло в том, что она почти никогда не прерывала монологов Хуана. Отрекшись от всего земного, Мэри ограничивалась тем, что лишь еле слышно поддакивала каким-нибудь односложным «прям» или «ага», характерными для нашего прежнего языка, испанского, в то время как Хуан уже по-английски пускался в свои бредовые рассуждения. Невозможно объяснить (как мы сказали в самом начале), на что рассчитывал или чего именно добивался молодой человек своими речами или монологами.
— Смотри, смотри, ты избранный, — говорил сам себе вслух Хуан. — Скажи им, что они должны заново родиться. Потому что жизнь не может быть…
— Не говори мне о жизни, — неожиданно запротестовала Мэри Авилес, скользнув в комнату. Она закончила мытье и растянулась на диване. Оттуда она взглянула на швейцара и, переменив тон, добавила, — когда у меня будет отпуск, я бы хотела поехать в Большой каньон в Колорадо. Говорят, там находятся лучшие в мире пропасти.
— Постараюсь составить тебе компанию, — ответил швейцар. — Однако послушай минутку.
— Я всегда тебя слушаю, — возразила Мэри Авилес. — Это ты вечно не обращаешь на меня внимания, и так и не сделал того, о чем я тебя просила.
— Потому что я тебя ценю.
— Знаю, но мне не надо, чтобы меня ценили, я хочу, чтобы мне оказали помощь.
Швейцар чувствовал себя безоружным, потому что честность или прямодушие не позволяли ему отказать кому-либо в помощи, однако желание его предполагаемой невесты покончить с собой казалось ему необъяснимым. Как-то раз Мэри Авилес вложила ему в руку пистолет со словами: «Выстрели мне в голову, это всего лишь игра, он не заряжен». К счастью, наш швейцар осмотрел оружие и убедился, что в магазине шесть патронов. В других случаях, стараясь разжечь в нем неосознанную тягу к насилию, которое любое человеческое существо (даже наш швейцар) носит внутри себя, Мэри вкладывала в руки Хуану наточенные ножи, пробойники и даже кувалду и кидалась к нему с оскорблениями. Швейцар едва отговаривался от предложенных орудий и возобновлял свои странные речи. А Мэри Авилес замолкала.
Почему Хуан считал себя ее женихом? Вероятно, потому что так думали почти все жильцы дома. Среди них жена управляющего, которая на своем диковинном английском рассказывала всем направо и налево, как она своими глазами видела, что швейцар и сеньорита Авилес обнимались на крыше. В действительности же Мэри пятилась задом с намерением свалиться с крыши, а швейцар ее удержал. Во всяком случае Хуан тоже думал, что если он будет выдавать себя за жениха Мэри Авилес, она, возможно, начнет интересоваться жизнью, почувствовав, что кто-то проявляет к ней интерес. А Мэри Авилес как раз в силу того что ее ничего, кроме самоуничтожения, не интересовало, отнеслась к его якобы любовным признаниям с благосклонностью, главным образом чтобы не взваливать на себя нелегкую задачу разуверения влюбленного мужчины. К тому же между Мэри Авилес и швейцаром существовала некая особая связь, что-то вроде магического кольца, которое, если и не соединяло их окончательно, то по крайней мере притягивало их друг к другу. Оба казались существами не от мира сего или во всяком случае жили так, словно этот мир или то, что он предлагает, их не интересовало. Мэри Авилес хотелось как можно скорее уйти из этого мира; что же касается швейцара, то все его усилия устремлялись к тому, чтобы постараться вывести людей в некую неизвестную и несуществующую область, которую он и сам не мог точно определить. Оба, короче говоря, были далеки от реальности, в которой мы все обретаемся.
Так что в каком-то смысле эти одинокие и отчаявшиеся создания понимали друг друга. Странное и разное безумие поглотило обоих, уравняло и, может быть, даже утешало их.
Как бы то ни было, швейцар, забыв про гремучую змею, снял ноги с перекладины стула и сел на пол рядом с диваном, на котором лежала Мэри Авилес, уставившись в белый потолок. Хуан положил голову на живот девушки, а она, вероятно, сама того не замечая, гладила его по волосам. Он почти бесшумно всхлипнул. Мэри Авилес, не переставая гладить, закрыла глаза.
— Тебе пора возвращаться к своей двери, — сказала она спустя какое-то время, будто ее и впрямь беспокоило, чтобы у Хуана не возникло осложнений с домоуправлением.
Было семь часов вечера. Вот уже три часа, как наш швейцар открывал и закрывал входную стеклянную дверь. Как обычно, в это время жильцы начали выводить на вечернюю прогулку своих питомцев.
Первым спустился сеньор Фридман с огромной грустной псиной, которая, как и хозяин, жевала липкий леденец. Само собой, выходя, он торжественно вручил Хуану означенную конфету. Затем появился Джозеф Роузман с тремя изящными собачками, которые имели одну особенность, постоянно сбивавшую швейцара с толку: вместо того чтобы рычать, эти животные, казалось, смеялись, и, самое удивительное, демонстрировали ряд таких блестящих ровных зубов, как будто они были не собачьими, а человечьими. Как всегда, с шумом спустился господин Джон Локпес в сопровождении домочадцев и чуть ли не всего зверинца: птиц в клетках, котов и собак, которые волокли за собой свои цепи, насекомых в сосудах и даже обеих черепах, медленно ползущих панцирь к панцирю в конце шествия. Поскольку температура была как-никак осенней, один из сыновей господина Локпеса тащил переносной калорифер для обогрева голубей-вяхирей и некоторых насекомых. В свою очередь на каждую из черепах надели шерстяной чехол — снаружи оставались только головы и лапки. Мистер Локпес чрезвычайно гордился такими «черепашьими костюмами» — делом рук своей супруги.
Надменная и нетрезвая Бренда Хилл продефилировала со своей красивой желтой кошкой, украшенной красными и синими бантиками. Через несколько секунд появилась сеньорита Скарлетт Рейнольдс — состоятельная дама считавшаяся настолько скупой, что не обзавелась никаким животным. Однако дабы не отставать от остальных обитателей дома, каждый вечер она отправлялась на прогулку, везя за собой большую тряпичную собаку на колесиках. Мисс Рейнольдс одолжила у швейцара двадцать пять центов, так как ей срочно понадобилось позвонить, а телефон в квартире она отключила из соображений экономии. Следом за только что упомянутой сеньоритой под грохот здоровенного магнитофона вышагивал Паскаль Младший, старший сын управляющего, таща за собой пять собачек чихуахуа, до такой степени им выдрессированных, что они на ходу пританцовывали под звуки оглушительной музыки, которую, правда, сам Паскаль Младший не слушал. В ушах у него торчали наушники, воспроизводящие шумы другого магнитофона, поменьше, привешенного к поясу.
Весьма торжественно и при полном параде, словно собравшись на большой прием, вестибюль пересек Артур Макадам, предваряемый огненно-рыжим орангутангом, который всегда выбегал первым, прыгая и визжа от радости. Господин Макадам учтиво поздоровался со швейцаром, не глядя вручил ему маленький конвертик и исчез среди деревьев со своим препротивным зверюгой. Затем спустилась, ведя ручного медведя, Касандра Левинсон. Эта дама придерживалась настолько крайних политических взглядов, что однажды, прочитав в романе одного коммунистического писателя, что «бедные медведи» эксплуатируются человеком в цирке, она вознамерилась исправить по возможности такую несправедливость и посему обращалась с медведем как с человеческим существом, выводя его на улицу без всякой цепи. Злые языки — в особенности жена управляющего — утверждали, что она и спит с медведем. Затем к удивлению и радости швейцара появилась Мэри Авилес с гремучей змеей в специальной клетке: находясь в ней, змея обозревала округу, а вот ее никто не мог видеть. Хуан счел добрым знаком, что Мэри Авилес решила прогуляться, пусть даже в компании змеи. Вслед за Мэри Авилес показался один из Оскаров с огромным бульдогом, впереди которого скакал испуганный кролик. Оскары, как правило, выходили вдвоем: один с кроликом, другой — с собакой, готовой вот-вот его настигнуть. На сей раз сложнейшую задачу: как выгуливать обоих животных, не давая им встретиться, решал кто-то один из них (маневр не помешал ему задержать внимательный взгляд на ширинке нашего швейцара).
Когда почти все жильцы вышли, спустился мистер Стефен Уаррем со своим уникальным экземпляром — Клеопатрой. Кажется, его собака принадлежала к самой редкой африканской породе, говорили, что она напрямую ведет происхождение от священных собак, обитавших во дворце великой египетской царицы, в честь которой и получила свое имя, являясь последним отпрыском того самого семейства. Клеопатра имела четыре почти невидимые лапки, такие тонкие и длинные, что прозрачностью они напоминали человеческую роговицу. Лапки опирались на копытца, неся на себе стройное нервное тело, завершающееся блестящим хвостом. Шея, еще длиннее лап, держала изящнейшую мордочку с бархатными ушками и фиолетовыми глазами. Окрас у нее был густо-черный, а глаза столь редкого цвета, что еще излучали тревожащее сияние. Поступь неторопливая и царственная: мордочка слегка вздернута, глаза всегда смотрели прямо перед собой. Она действительно напоминала мифическое животное. По свидетельству Уарремов и остальных соседей, эта собака ни разу не залаяла, никогда не рычала, не ворчала и даже не виляла хвостом. Спала стоя, и, за исключением Мистера и миссис Уаррем, которых она изредка удостаивала высокомерным и презрительным взглядом, никто не смел к ней прикасаться. Не дай Бог, в вестибюле скопились жильцы — в таком случае Клеопатру невозможно было заставить выйти из лифта. Вот Уарремы и дожидались, когда все пройдут, и в вестибюле не останется ни души, чтобы вывести свой уникальный экземпляр. Животное, по нашим проверенным данным, обошлось им в миллион долларов на международном аукционе, проведенном пять лет назад в Каире, и являлось (заметим в скобках) их единственным домашним питомцем. Клеопатра и вправду не походила ни на одну известную породу собак и ни с кем из себе подобных в отношения не вступала. Разумеется, даже отдаленно невозможно представить, чтобы такая собака подпустила к себе кого-либо из нынешних кобелей. Так что на продолжение рода не оставалось ни малейшей надежды. Всякий раз, когда Клеопатра проходила мимо швейцара, он смотрел на нее со странным беспокойством, а также с необъяснимым уважением. Однако собака ограничивалась тем, что, дождавшись, когда Хуан откроет ей дверь, с надменным и отсутствующим видом выходила на улицу; за ней — мистер или миссис Уаррем, которые, даже разодевшись в пух и прах, следуя за собакой, казались слугами.
Не успел Хуан очнуться от впечатления, произведенного Клеопатрой, как целая россыпь трелей, раздавшихся тут же, в lobby, вывела его из задумчивости. Вальтер Скириус с ликующим видом появился в вестибюле, в то время как над его головой порхала дюжина птичек всевозможных размеров, тональностей и оперенья. Господин Скириус задержался из-за своего последнего изобретения. Проходя мимо швейцара, мистер Скириус поклонился, а птицы в унисон чирикнули, словно тоже приветствуя Хуана, затем опустились на плечи изобретателя, а тот на прощание помахал швейцару рукой. И тут Хуан сообразил, что пернатые — всего-навсего очередное механическое изобретение господина Скириуса, гения электротехники, о котором еще пойдет речь впереди.
Когда щебет механических птиц стих, швейцар достал конверт, переданный ему Артуром Макадамом.
Артур Макадам растратил почти все свое состояние на поиски любви. Похоже, он так ее и не нашел, потому что продолжал проматывать то немногое, что у него осталось. Он объехал почти весь свет, вступая в отношения с женщинами самых разных возрастов, рас, культур и верований. Однако все его приключения — некоторые из них вполне достойные внимания — не принесли ему удовлетворения или хотя бы такого бурного наслаждения, что можно было бы тешить себя воспоминаниями, находя в них какое-то успокоение, а то и своего рода удовольствие. Теперь, когда он достиг уже далеко не юношеского возраста и даже не мужчины средних лет, который, пустив в дело свое умение, мог бы соблазнить любую женщину, Артур Макадам особенно остро ощущал одиночество, неудовлетворенность и отчаяние. Он превратился в старика — правда, сохранив стройность и густую шевелюру, окрашивая которую оставался брюнетом. Удовольствие он получал исключительно при посредстве денег, с помощью так называемой современной Селестины,[10] творящей больше чудес, чем все предшественницы.
Его сражение со временем, как это бывает со всяким упрямцем, не желающим признавать себя побежденным и сдаваться на милость победителя (то есть времени), что ни день обретало все более нелепые формы. Расцветки костюмов с каждым разом становились все крикливее (зеленые, желтые, ярко-оранжевые). Он вовсю пользовался косметикой, носил темные очки, подкрашивал еще и усы, полировал ногти, а его походка из-за постоянного усилия казаться молодым стала шаткой и неустойчивой. Как ни посмотри, на всем лежала печать не молодости: от нее не осталось и следа, — а старости, которую все его попытки подретушировать превратили в карикатуру. К несчастьям так сказать природного свойства, которых в совокупности оказалось недостаточно, чтобы выбить почву из-под ног сеньора Макадама, все еще мнящего себя донжуаном, присоединился целый букет венерических заболеваний, хотя и залеченных, но оставивших о себе напоминания, плюс грабеж и шантаж со стороны настоящих разбойниц в юбке. Наконец — это могло бы добить его окончательно, — сеньор Макадам стал импотентом. Считай, что карьера распутника закатилась, хотя (справедливости ради, заметим) посредством умелой мастурбации сеньор Макадам еще в состоянии был довести себя до оргазма. Однако тут мистер Макадам сделал открытие (или вообразил себе, что он его сделал): оказывается, подлинное наслаждение — не то, которое ты получаешь, а то, которое доставляешь, и, стало быть, настоящее сексуальное удовольствие состоит не в том, чтобы самому оказаться наверху блаженства, а в том, чтобы дать другому забраться туда. Имеются в виду женщины внушительных размеров и (надо признать) выдающихся форм, к которым Артур Макадам питал особую слабость. Но как доставить радость таким женщинам, вдобавок весьма искушенным, если боевой инструмент окончательно дал осечку?
Первое, что сделал мистер Макадам, — кинулся за советом к специалистам в области секса. Он обошел все нью-йоркские лавки под общей вывеской «BOOK AND SEX SUPPLIES»,[11] которые предлагали всевозможные смазки, вибраторы, механические и пластмассовые фаллосы и массу эротических товаров под названием «сексуальная помощь». Вооружившись купленными приспособлениями, господин Макадам начал новую жизнь в сексе. И надо признать, «инструменты» сослужили ему добрую службу. Благодаря многолетней практике господин Макадам умел, как по волшебству, возбудить любую женщину; только лишь в самый ответственный момент ему приходилось прибегать к «приборам», которые, будучи механическими, практически никогда не отказывали. Так что содрогания очередной гостьи можно смело считать достижением самого мистера Макадама. Опять-таки справедливости ради заметим, что сеньор Макадам создавал с помощью игры света и звуковых эффектов настолько чарующую обстановку, что ни одна из женщин так и не узнала, что вовсе не член Артура Макадама доставил ей поистине райское наслаждение. По иронии судьбы как раз тогда, когда сеньор Макадам приближался к полной импотенции, он приобрел славу неутомимого и услужливого любовника, наделенного беспримерной мужской силой. Разумеется, такое известие стараниями жены управляющего дошло до ушей Бренды Хилл. И Бренда Хилл незамедлительно приложила все усилия к тому, чтобы зазвать сеньора Макадама в гости и затем воспользоваться его услугами. Однако господин Макадам не мог вот так запросто, то есть незаметно перетащить свои сексприспособления, поэтому он предпочел пригласить сеньору Хилл к себе домой. И вот, когда победа, казалось, уже была за Артуром Макадамом, Бренда Хилл приподнялась, протянула руку и ощупала, испытав одновременно разочарование и ярость, замечательную мошонку из резины: все остальное находилось внутри ее организма. Бренда Хилл наградила господина Макадама пощечиной, обозвав его обманщиком, мошенником и предателем. Пощечина возбудила его еще больше, хотя оскорбление здорово задело, — в итоге сеньор Макадам сослался на неважное самочувствие и пообещал, что, дескать, на следующей неделе все будет чин чинарем. В ответ Бренда Хилл выразила надежду, что так и будет, а не то, мол, она притянет его к суду за сексуальное насилие, и с оскорбленным видом удалилась.
В течение всей недели господин Макадам пребывал на грани отчаяния. По многолетнему опыту он знал, насколько опасно оставлять женщину неудовлетворенной в постели и каким позором это может обернуться. Кража, побои, предательство, даже покушение на убийство, — все сойдет с рук кроме неутоленного сексуального голода. Однако, если оставить в стороне угрозу публичного разоблачения и даже судебного иска, для самого сеньора Макадама, посвятившего сексу всю свою жизнь, удовлетворение сеньоры Хилл стало делом чести, и потому он не хотел бросать дело на полпути. На сей раз мистер Макадам отправился уже не в торговые заведения на 42-й улице, а к настоящими специалистам — сутенерам и путанам со стажем, проживающим в апартаментах почище дворцов. Накануне свидания с Брендой Хилл Артур Макадам вернулся домой с тем самым гигантским дрессированным приматом, которому и отвесил поклон наш швейцар. Той же ночью в кромешной тьме, постепенно созданной мистером Макадамом, надушенная и обряженная в одежду господина Макадама обезьяна ублажала Бренду Хилл, в то время как сам сеньор Макадам тут же рядом постанывал на тысячу ладов и выкрикивал всякие возбуждающие словечки, довольствуясь мастурбацией. По завершении совокупления он поместил животное (как и было предусмотрено) в отдельный чулан. Зажегся свет, и Бренда Хилл немедленно потребовала повторить сеанс. Однако господин Макадам, сославшись на срочное свидание с другой дамой, оделся и проводил гостью до дверей. Там они попрощались, как настоящие влюбленные. Все складывалось расчудесным образом как для сеньора Макадама, так и для Бренды Хилл, если бы орангутанг не воспылал небывалой нежностью к указанной даме. И вот однажды ночью, когда Бренда Хилл достигла оргазма, разумеется, одновременно с Артуром Макадамом и орангутангом, последний, вне себя от удовольствия, зашелся таким визгом, что даме, хотя и поглощенной сладостными ощущениями, не могло не прийти в голову, что эти крики не похожи на человеческие. Бренда Хилл с силой притянула к себе своего partner,[12] подсунула руки под костюм господина Макадама, — и тогда до нее дошло, почему тот всегда настаивал на том, чтобы заниматься любовью полностью одетым вплоть до перчаток. Под дорогой мужской одеждой она обнаружила густую шерсть всего-навсего похотливой обезьяны. Ярость и угрозы госпожи Хилл достигли крайней точки. Пока примат продолжал постанывать от удовольствия, она приподнялась и, наградив сеньора Макадама парой тумаков, торжественно и окончательно поклялась привлечь к суду за скотоложство и садизм. Сеньор Макадам на время замял дело, выписав ей чек на тысячу долларов и заверив, что на следующем свидании все будет взаправду и к полному ее удовольствию. Несколько успокоившись, госпожа Хилл спросила, почему бы ему не осуществить такое «свидание» прямо сейчас, но Артур Макадам, вновь отговорившись срочными делами, отложил его на неделю. Бренда нехотя согласилась, говоря, что попридержит заявление до результатов следующей встречи.
Вот тогда сеньор Макадам и обратил внимание на нашего ладного швейцара и вручил ему записку с приглашением зайти в гости. И теперь Хуан в лучшем костюме мистера Макадама и надушенный его одеколоном с настоящим пылом (не будем отрицать) овладел госпожой Хилл, чьи крики восторга смешивались как с ворчанием обезьяны, насильно запертой в чулане, так и со стонами предоставленного самому себе Артура Макадама, который то ли плакал, то ли смеялся. Отныне, думал он в темноте рядом с совокупляющейся парой, моей репутации больше ничего не угрожает. Однако, когда госпожа Хилл уже вот-вот могла достигнуть очередного оргазма, орангутанг в приступе неудержимой ревности выбил дверь своей темницы и, издавая несусветные вопли, оттеснил Хуана от дамы.
Мы были свидетелями того, как по роскошной парадной лестнице бежал полуодетый швейцар — ему посчастливилось сразу же улизнуть, — Бренда Хилл в одних трусах, преследуемая обезьяной в одежде того самого мужчины, которому она грозила судом, а позади всех совершенно голый и лысый (даже нас он обвел вокруг пальца) господин Макадам, пытающийся остановить панический бег своих партнеров.
Бренда Хилл незамедлительно подала обещанный иск (скотоложство, издевательства, садизм, развратные действия) против Артура Макадама и против обезьяны. Но последние в ту же самую ночь исчезли, хотя и в разных направлениях.
Исчезнуть-то исчезли, но это вовсе не значит, что умерли или сидят в тюрьме. Просто они на другой планете — на своей планете. Поскольку они — внеземные создания, — неспешно втолковывал нашему швейцару сеньор Вальтер Скириус, изобретатель.
— Похоже на то, — согласился Хуан и не только потому что, будучи швейцаром, не имел права перечить жильцам: ему нравилось поддерживать идеи господина Скириуса, несмотря на их дерзость, а такими они по большей части и были.
— Никогда за всю историю зоологии, — продолжал сеньор Скириус, не появлялось ни одного естественного примата, наделенного умом и преданностью, подобно экземпляру сеньора Макадама. Ясно, что это электронный продукт, изготовленный существами другого мира.
— Пожалуй, — подтвердил наш швейцар и, приняв заинтересованный вид, приготовился слушать какую-нибудь необыкновенную научную теорию или длинное рассуждение о пришельцах с других планет.
Спешим пояснить, что сеньор Вальтер Скириус вовсе не относился к числу обычных горе-изобретателей, которые что ни день — глядишь, трубят о создании нового космического корабля или аппарата для чтения мыслей. Сеньор Скириус — горячий поклонник изобретательства, подлинный приверженец науки и неутомимый исследователь, — относился к самым что ни на есть настоящим изобретателям. Может быть, именно поэтому Хуана особенно влекло к нему. Если хорошенько разобраться, между ними существовало определенное сходство: оба искали или желали чего-то такого, что превосходило даже сами поставленные цели. Таким образом, наш швейцар видел в этом человеке, зацикленном на науке, — чудаке или безумце — своего потенциального сторонника.
Впрочем, то же самое происходило и с господином Скириусом в отношении нашего швейцара. Поскольку Хуан остался единственной человеческой душой, которая терпеливо ему внимала, мистер Скириус видел в нем ученика, нуждающегося в наставлении.
Хуан знал — все изобретения господина Скириуса, среди которых, естественно, следует отметить электронных пташек и других заводных зверюшек, телевизор, который показывал на одном экране одновременно все каналы, перемешивая самые несоединимые действия, пейзажи и эпохи. Не отходя от телефона, набрав номер 7, господин Скириус мог открывать двери квартиры, набрав другой номер, их закрывал, а, набрав третий — защелкивал второй запор. Кнопка радиоприемника запускала в действие стиральную машину. Кроме того, сливая воду в унитазе, в зависимости от силы, с которой нажимаешь на ручку, можно было включать проигрыватель, радиоприемник, да что угодно. Язычок дверного замка соединялся с электровыключателями таким образом, что свет зажигался или гас, как только закрывалась дверь. Прямо из кровати, сдвигая тюфяк, который, конечно же, был электронным, господин Скириус мог зажигать плиту, включать пылесос-автомат или открывать-закрывать окна, выходящие на террасу.
Особую известность получила светящаяся перекладина для сушки белья, которую он так и не смог запатентовать и которая, по его словам, избавляла от серьезных неудобств домохозяек в сельской местности, привыкших развешивать белье во дворе и снимать его по ночам. Среди прочих светоизлучающих предметов сеньор Скириус придумал также книги для отшельников, тома со светящимися буквами, дававшими возможность людям, оторванным от цивилизации, читать в любой час ночи. Однако одним из самых громких его изобретений (даже господин Кох, тогдашний мэр Нью-Йорка его поддержал) явилась магнитная шапка для наркоманов. Подумать только: ведь в Нью-Йорке целая пропасть людей, пристрастившихся к наркотикам, зачастую не способных удержаться на ногах. Сеньор Скириус добился того, чтобы все нетвердо стоящие субъекты, надев магнитную шапку или каску, ориентированную на северный полюс, а, стало быть, кверху, постоянно сохраняли вертикальное положение. Очевидно, думал наш швейцар, свое изобретение сеньор Скириус по большей части скопировал с кукол-неваляшек нашего детства, неизменно возвращавшихся в исходное положение, даже если их ставили на голову. Жаль, что в настоящее время, в 1992 году, магнитная шапка вышла из моды: от нее отказались сами наркоманы, у которых, коли не свалишься на пол, — считай, ты не под кайфом. Против нее возражала также полиция, замучившись в связи с таким изобретением распознавать, где наркоман, а где мертвец, на которого убийцы, чтобы сбить сыщиков со следа, нацепляли достопамятную каску-шапку. Иногда только по запаху и приходилось отличать покойника. Теперь господин Скириус трудился над «предварительным растаивателем снега» — аппаратом, который уничтожал бы снег, еще до того как он упадет на землю посредством лучей большого напряжения.
Однако если изобретения, скажем так, общественного назначения поражали воображение, — гораздо более удивительными и необычными можно назвать внедрения, касающиеся его самого, которые сеньору Скириусу уже удалось осуществить.
Сеньор Скириус придерживался мнения, будто человеческое тело представляет собой не что иное, как громоздкий механизм, состоящий из органов, постоянно устающих, уязвимых и подверженных разного рода помехам, болезням, интоксикации, плохому пищеварению, новым эпидемиям, холоду, жаре и, увы, старости. И изобретатель вознамерился заменить все природные органы совершенными и мощными механическими копиями. Он уже ампутировал себе ногу с признаками ревматизма, заменив ее железной, настолько совершенной по своему строению и действию, что только легкая хромота отличала ее от обычной ноги. Одна рука тоже была ненастоящей, равно как большая часть длинной кишки, одно легкое, обе почки, волосы, оба яичка, простата и один глаз, который не видел. Впрочем, об этом знали только господин Скириус и мы.
Сеньор Скириус уже не раз подговаривал швейцара отрезать одну руку — левую, которой тот постоянно открывал дверь.
— Ты двигаешь этой рукой столько раз на дню, что боль уже наверняка дает о себе знать, — внушал ему Вальтер Скириус, — а вот если ее заменить искусственной, ты бы не только не почувствовал никакого неудобства, но еще и смог бы работать гораздо быстрее.
— И то правда, — соглашался швейцар, не решаясь все-таки на подобную операцию. Однако он не исключал такой возможности, и вовсе не потому что ему улыбалось стать одноруким, просто так ему удалось бы ближе сойтись с изобретателем и, быть может, увлечь его своей идеей. То есть совместными поисками таинственной двери, которую Хуан все порывался отыскать, не ведая как.
— В действительности, — уверял его господин Скириус, — мы грубые животные, приговоренные к тлению, — тут он поднес руку к электронному устройству, размещенному в груди и соединенному с голосовыми связками, и его голос зазвучал трагически, почти с отчаянием. — Мы еще далеки от абсолютного совершенства, — добавил он, и после манипуляций с другим механизмом, в области шеи, его голос стал абсолютно спокойным, — однако в один прекрасный день все недостатки будут преодолены. Почему, к примеру, мы должны пользоваться какими-то инструментами, тогда как мы сами можем в них превратиться? — небольшая манипуляция в коробке переключения чувствительности, и голос господина Скириуса приобрел оптимистический тон. — Нет! Почему, спрашивается, мы должны залезать в какой-то не вызывающий доверия ящик, чтобы совершить перелет, в то время как могли бы летать, прыгать, плавать с гораздо большей скоростью, чем любой из этих аппаратов? Знаешь, что такое всю жизнь быть втиснутым в один и тот же автомобиль? — очередные манипуляции с кнопками, и голос мистера Скириуса стал тихим и прерывистым. — Представляешь, что значит навсегда оказаться во власти безумия, которое крадется по пятам или бежит впереди? Наша жизнь проходит, пока мы стоим на красный свет или едем в туннеле или ожидаем разрешения то на взлет, то на посадку, не говоря уже об опозданиях и переносе рейса. Прикиньте, сколько времени остается на жизнь, и вы поймете, что страшно мало. Да и то немногое, что у нас остается, мы вынуждены тратить на тысячи глупых, хотя неизбежных дел вроде стирки, приготовления пищи, открывания-закрывания дверей, уборки в доме, визитов к врачу, причесывания, спускания воды в ванной…
— Но вы-то многое из перечисленного уже преодолели, — ободряющим тоном напомнил Хуан, видя, что господин Скириус, нажав какую-то кнопку, готовится заплакать.
— Однако того, что я сделал, мало! Я еще не достиг желаемого! — взорвался мистер Скириус, увеличив электрическое напряжение голоса, — сеньора Левинсон, подслушивающая их диалог из коридора, аж подпрыгнула. — Этого недостаточно! — вновь вскричал металлическим голосом сеньор Скириус и на полной скорости, которую только позволял его механизм, словно одержимый, начал мерить шагами вестибюль, называя задачи, которые изобретательство должно решить во благо человечества. Упоминаемые задачи, разумеется, выполнит именно он: ноги, став металлическими, перестанут страдать от бесконечных ударов по икрам, которые мы получаем практически ежедневно; пальцы, превратившись в красивейшие алюминиевые щупальца, не будут ощущать холода, ожогов, защемлений, вывихов, переломов и смещений, от которых мы то и дело страдаем. -
Ах, дружище, а что говорить о глазах, таких хрупких и столь необходимых? — тут господин Скириус в очередной раз притормозил около швейцара, и его голос вновь обрел сдержанность и глубину. — Глаза, возможно, — самое ценное в нашем организме, а ведь их может замутить порыв ветра, а любая искра — привести к слепоте.
— Точно, точно, — кивнул швейцар, у которого после восьми часов, проведенных под лампами огромного вестибюля, слишком резало глаза.
— А что ты скажешь о горле? Столь чувствительном как к горячим напиткам, так и к мороженому, как к острым приправам, так и к соленому, к влажности, к пыли…
— Совершенно верно, сеньор, — вновь согласился наш швейцар, думая о том, что изобретателю ох как нужен хороший советчик, который направит его искания в сторону более широких перспектив. И он, Хуан, возьмет на себя миссию помощи.
— А ногти! — металлическим голосом вскричал господин Скириус, стуча искусственным ногтем по стеклу двери. — Что может быть хуже содранного ногтя? А что вы скажете о зубах (если они у вас есть) — зеркале нашей старости, вечно причиняющих нам боль, расходы и неприятности? А о языке? Одном из самых ценных органов человека, подверженном любой инфекции или внешнему воздействию, начиная с насекомого и кончая мельчайшей частицей пыли или заразным поцелуем.
— Согласен, — вновь закивал головой Хуан, между тем как сеньор Скириус в порыве энтузиазма in crescendo[13] продолжал кружить вокруг него.
— А известно ли вам, — тут механическая рука господина Скириуса коснулась стальным указательным пальцем униформы швейцара, — известно ли вам, что язык тоже можно заменить совершенным органом — не грубой копией, а чем-то более динамичным, легким, сверхчувствительным и упругим? Известно ли вам, что существуют тысячи оттенков вкуса, неведомых нашему нёбу?
— Я и правда не знал.
— Зато теперь будете знать, — оглушительно крикнул господин Скириус. И в порыве ликования и творческого удовлетворения остановился перед швейцаром со словами: — Взгляните-ка, вот мое последнее изобретение, — и открыл рот как можно шире, насколько позволяли челюсти.
Пораженный швейцар мог удостовериться в том, что господину Скириусу удалось заменить язык тонкой, гибкой и упругой механической пластиной.
— Невероятно! — воскликнул Хуан.
И тогда господин Скириус, гордясь своим достижением, захотел продемонстрировать нашему швейцару, что его язык и даже горло из платины служат ему, не только для того чтобы прекрасно разговаривать любым тоном, но также для того чтобы петь куда более сильным голосом, чем самые знаменитые баритоны и тенора. И, действительно, огромное и роскошнейшее здание содрогнулось, стоило сеньору Скириусу исполнить один из самых трудных пассажей Il Trovatore.[14] Сильный, чувственный, свежий и модулированный голос звучал и в самом деле из ряда вон выходяще; он опускался и поднимался настолько гар-мо-нич-но, что даже сеньорита Рейнольдс у себя в квартире на какое-то мгновение оторвалась от денежных подсчетов, а Пьетри приглушили — и это кое-что значит — звук магнитофонов. Но тут внезапно из горла господина Скириуса вместо гениальных арий начали вырываться языки пламени зеленого цвета, которые чуть не подпалили ресницы Хуану, потому что вырвались с силой, будто из сопла. Мистер Скириус поднял механическую руку и в отчаянии поднес ее к пульту управления на груди, однако пламя не только не погасло, а увеличилось и распространилось во все стороны. Очевидно, что-то в механическом агрегате организма господина Скириуса вышло из строя, вызвав роковое замыкание. Подобно обезумевшему дракону, Вальтер Скириус прыгал по всему вестибюлю, а испуганный Хуан старался оказать ему помощь, сам не зная как.
Но тут на подмогу пришла Касандра Левинсон с общественным огнетушителем. И глазом не моргнув, она в два счета погасила огонь. Когда все было кончено, на полу осталась только груда обгоревших проводов, примотанных к нескольким костям.
— Поднимемся-ка ко мне в квартиру и вызовем полицию, — предложила Касандра Левинсон нашему швейцару, беря его за руку.
Войдя в квартиру, госпожа Левинсон позвонила в полицию и предложила Хуану выпить.
— Сейчас приедут за телом, — сообщила она, имея в виду груду проводов, валяющуюся в вестибюле. — На самом деле меня не удивила его смерть. Мистер Скириус — яркий образчик механицизма и абсурдной империалистической технологии, — профессорским тоном заявила миссис Левинсон и тотчас же переключилась на свою излюбленную тему, заговорив с швейцаром о его возможной политической реабилитации.
Касандра Левинсон состояла в Коммунистической партии Соединенных Штатов и занимала должность профессора политических наук Колумбийского университета с окладом в восемьдесят тысяч долларов в год. Кроме того, она еще и служила прямым и фанатичным орудием кубинского диктатора, а посему посчитала своим моральным и даже «человеческим» долгом убедить нашего швейцара (который семнадцать лет прожил, терпя голод и унижения, в коммунистической системе, пока не вырвался оттуда, уплыв на шхуне) в том, что он оставил позади никак не меньше, чем рай.
— Тебя могли бы простить, — говорила она теперь Хуану рассудительным, понимающим и вместе с тем властным тоном. — Ты молод и наверняка не осознаешь, что натворил. Ты не извращенец, не люмпен, не эксплуататор. Твое место не здесь.
Хуана так и подмывало спросить, уж не считает ли она себя эксплуататоршей или извращенкой, раз тоже не решается уехать отсюда. Однако Касандра Левинсон продолжала свое выступление, которое напомнило швейцару, что он уже слышал те же самые слова, те же самые лицемерные речи, когда получил убежище в Посольстве Перу в Гаване. Агенты министерства внутренних дел, сначала попытавшись уморить его голодом, а заодно еще десять тысяч человек, тоже взывали к целой серии «общественных и моральных принципов» с целью заставить отказаться от отъезда из страны. Слушая речи профессорши, Хуан, хотя и привык к деликатному обращению с жильцами, не мог сдержать некоторого раздражения. В конце концов, отечественные агенты, которые принуждали его остаться на Кубе, сами-то никуда не уезжали, и им по-прежнему приходится страдать, пусть и в меньшей степени, ведь бесчеловечность системы невыносима, кого ни возьми. В действительности, думал Хуан, Касандра Левинсон не в пример вреднее и безнравственнее палачей режима. Она чужими руками загребает жар из огня преисподней.
— Твое дело может быть пересмотрено, — сулила профессорша швейцару, перейдя с ним на «ты».
Она наведывалась на Кубу по два-три раза в год. Бесплатно проживала в лучших отелях и, не ограничиваясь получением соответствующих инструкций, разворачивала столь бешеную сексуальную деятельность, что по возвращении, перевоплощаясь в респектабельнейшую даму — целомудренную и высоконравственную, — становилась прямо чуть ли не ревнительницей воздержания.
— Твои противоречия с режимом не могут восприниматься антагонистически…
Протестуя против дискриминации настолько рьяно, что это граничило с расизмом, Касандра Левинсон спала на Кубе исключительно с мужчинами негритянской расы да еще, видно, по соображениям политического товарищества, — с членами Центрального Комитета партии. Что касается последних, они могли иметь любой цвет кожи.
— Я убеждена, что ты можешь реабилитироваться и вернуться в страну…
Она приезжала на остров с несколькими чемоданами, набитыми носовыми платками, дезодорантами, чулками, духами, спортивными трусами, плавками и другими товарами, которые там выдаются по карточкам или вовсе не существуют, а здесь можно купить за гроши. С их помощью пятидесятилетняя партийная дама поощряла молодых людей: иной раз стоит только посулить им пару носков или майку — и они готовы без перебоя доводить ее до оргазма.
— Даже если ты не настроен возвращаться — я понимаю, как непросто свыкнуться с трудностями в стране, переживающей революцию, — ты бы мог действовать отсюда и перестать считаться предателем.
— Я и уехал с Кубы, чтобы больше не быть предателем, — сдержанно ответил Хуан: он отвечал так всякий раз, когда разговор доходил (а он всегда доходил) до этого места.
Тут Касандра Левинсон с досады, что ее доводы, почерпнутые из «Наставления примерному коммунисту», опубликованного тем издательством на севере, в котором у нее были акции, не возымели ни малейшего действия на заблудшую овцу, к которой она, похоже, испытывала что-то сродни привязанности, подошла к клетке с медведем, — тот явно разволновался из-за затянувшегося разговора со швейцаром (зверь был в высшей степени ревнивый) и начал рычать. Своими костлявыми руками Касандра потрепала зверя по морде и провела по шкуре, окрашенной в черный цвет. Медведь прекратил рычать, и Касандра возобновила идеологическую атаку.
— Разве вы не понимаете, — перешла она на «вы», — что это за жалкое существование: открывать двери людям, которые вас презирают и считают ниже себя?
— Я и вам открываю дверь, — парировал швейцар, — и не считаю, что вы меня презираете. Пусть они меня и презирают, но я-то их уважаю; кроме того, я хочу им помочь. Я хочу открыть им не эту дверь, а другие…
— Чисто буржуазный идеализм! — возразила Касандра Левинсон.
— Единственная помощь, которую вы можете оказать человечеству, — это принять участие в классовой борьбе до полной победы рабочего класса.
— Я и так рабочий и приехал оттуда, где, по-вашему, такая битва выиграна.
— А все оттого, что у тебя в голове каша. Тамошние враги системы забили тебе ее всякими бреднями.
— Единственное, что могли забить тамошние враги системы, так это тюрьмы. Свобода…
— Что вы мне тут толкуете о свободе! — запротестовала обиженная госпожа Левинсон. — Вы и понятия не имеете, что значит это слово!
— Если бы я этого не знал, как бы вы мне объяснили то, что мы с вами вот так запросто можем вести подобного рода разговоры, — вежливо возразил Хуан и попытался откланяться, сославшись на оставленную без присмотра дверь.
— Иди-иди, прислуживай своим хозяевам, — ответила ему Касандра Левинсон, но уйти ему не дала — села рядом и взяла за руки, не сводя с него пристального взгляда. Сеньора Левинсон, поди, думала, что ее пристальный партийный взгляд обладает гипнотическим свойством, и швейцар вот-вот падет к ее ногам, внезапно обращенный в марксизм. Но все оказалось напрасно; Хуан еще раз извинился и выразил желание удалиться.
— Мне надо подмести lobby и почистить ковер. Я чрезвычайно сожалею о смерти господина Скириуса, — печально добавил он.
— Господин Скириус стал жертвой общества потребления, — опять взялась за свое сеньора Левинсон. — На Кубе подобного несчастья с ним никогда бы не случилось.
— Вы правы, — подтвердил швейцар, — но и его самого там в жизни бы не было.
И поскольку тут Касандра не нашлась, что ответить, Хуан поклонился и вышел из квартиры.
Уже на лестнице он отругал себя за собственное поведение по отношению к сеньоре Левинсон. Нет, он вовсе не думал, что она права, но в конце концов для дела это не имело значения. Хуан вслух корил себя за то, что не сумел перевести разговор на те рельсы, которые приблизили бы его к цели. В результате вместо того чтобы совершить свою миссию по отношению к Касандре Левинсон, он ушел от нее, — вот в чем проблема.
Когда же он вернулся на свой пост, лицо его омрачилось еще больше: с какой стороны ни посмотри, все старания завоевать дружбу жильцов, а затем направить их к двери, проваливались. Взять хотя бы господина Локпеса или Мэри Авилес, или мистера Макадама, или Роя Фридмана, или, на худой конец, Касандру Левинсон — никого ему не удалось посвятить в свою тайну.
А тут как раз начали возвращаться жильцы со своими питомцами. Джозеф Розман и его собачки как по команде оскалились в улыбке. Мисс Рейнольдс в который раз выклянчила у Хуана свои двадцать центов и, не поблагодарив, с надменным видом удалилась вместе с тряпичной собакой. Джон Локпес коснулся его носа и со всем зверинцем торопливо проследовал дальше. Хуан то и дело открывал и закрывал дверь с вежливым приветствием. Он так увлекся своим делом, что не заметил, как о его физиономию шмякнулось яйцо, которым кто-то запустил в него со всей силой. Судя по всему, это выкинул свой обычный номер Паскаль Младший или же его сестрица. Опять Хуану надо жаловаться управляющему, отцу славной парочки, который чихать хотел на проделки своих детей. Впрочем, пока все равно нельзя отлучиться от двери, поскольку шествие жильцов продолжалось.
Швейцар наспех вытерся носовым платком, но ничего не смог поделать с выражением печали, которая его переполняла. Хотя непонятно, с чего вдруг на него накатило, он испугался, как бы эта печаль его не оставила, ибо знал, что тогда на смену ей придет отчаяние. Тут он почувствовал, как по его руке медленно водят чем-то влажным, будто языком. Хуан перевел взгляд вниз и с изумлением увидел, что его тихонько лижет Клеопатра, собака редкой и необычной породы, а Стефен Уаррем ошеломленно созерцает эту сцену.
— Наверно, лижет меня из-за яйца, которое в меня кинули, — смущенно попытался оправдаться швейцар. — Я не виноват, сеньор, дети управляющего все время меня донимают.
— Нет-нет, причина не в этом, — произнес озадаченный и растерянный сеньор Уаррем, терпеливо ожидая, когда Клеопатра закончит.
Застыдившись, швейцар хотел отнять руку от языка Клеопатры, но мистер Уаррем его остановил.
— Не двигайтесь! — приказал он. — Она знает, что делает.
— Вы думаете? — отважился спросить Хуан.
— Разве вам не объяснили, что Клеопатра — собака, — тут он понизил голос, будто слово «собака» звучало оскорбительно для самой собаки, — умнее которой нет на свете, что я заплатил за нее целое состояние, что все ее движения в высшей степени целесообразны, что она неспособна сделать что-либо просто так, тем более выказать такое доверие кому бы то ни было включая меня? И вдруг какому-то швейцару, — извините, не хочу вас обидеть, но вы же швейцар, — вот так, не будучи с вами знакомой, она лижет руку.
— Все дело в яйце, — вновь кротко напомнил Хуан.
— Не городите чепухи, дружище! Яйцо! Вы что, думаете, — Клеопатру как обычную собаку можно соблазнить яйцом! Если вы расхаживаете с грязными руками — это ваша проблема, к тому же от нее надо избавляться. Но если Клеопатра лижет вам руку, тому должны быть серьезные причины, которые я должен в срочном порядке установить.
Тем временем собака завершила облизывание и, вновь напустив на себя царственную важность, продолжила путь.
Сеньор Уаррем распрощался со швейцаром, заявив ему, что, мол, врач Клеопатры (он избегал называть его ветеринаром) наверняка захочет с ним побеседовать. Нет, он вовсе не опасается, что у швейцара есть какая-либо заразная болезнь. Но будет лучше, если на всякий случай специалист Клеопатры его осмотрит.
— Пожалуйста, постарайтесь быть готовы завтра в любое время.
И так как Клеопатра уже входила в лифт, мистер Уаррем поспешно удалился. Однако тут же вернулся и быстрым и изящным жестом сунул в карман пиджака швейцара стодолларовую банкноту.
Роскошная яхта, собственность Уарремов, гордо скользила по Атлантическому океану. На палубе, где установили мощный орган, органист, знаменитый на весь мир, неподражаемо исполнял (худо бы ему пришлось, если бы он этого не сделал) токкату Баха. И всего два существа на палубе слушали мастерское исполнение — собака Клеопатра и наш швейцар.
Вот уже в третий раз Хуана пригласили провести выходные в компании Уарремов. Однако на самом деле как сейчас, так и в двух предыдущих случаях наш швейцар проводил время вовсе не с Уарремами, а с уникальной собакой.
С того самого дня, когда Клеопатра облизала руку Хуану, мистер Уаррем, так же как и остальные члены аристократического семейства, пребывали в мучительной растерянности. Какие только предположения они ни строили, но так и не смогли прийти к удовлетворительному объяснению. С точки зрения хозяев, Клеопатра никогда не позволяла себе ничего подобного. Даже дети хозяев, которые столько раз подлизывались к Клеопатре, пытаясь увлечь ее своими прыжками, смехом, играми и кусочками экзотических яств и завоевать ее расположение, удостоились только презрительного взгляда или обескураживающего рычания. Что же до мистера Уаррема, то он взирал на редкое животное с благоговением, а то и со страхом. В обширном мире, где он вращался, Клеопатра была единственным существом, отказавшимся ему подчиняться. Поэтому после странного инцидента между собакой и швейцаром сеньор Уаррем срочно отправился в Египет (не явившись на коктейль с губернатором Нью-Йорка), чтобы незамедлительно встретиться с представителями крупной эксклюзивной компании, продавшей ему уникальный экземпляр.
Реакция продавцов оказалась такой же растерянной, что и у самого сеньора Уаррема. Ни Клеопатра, ни один из ее далеких и легендарных предков ни разу не позволили себе малейшего проявления панибратства в отношении хозяев или вообще кого бы то ни было, и меньше всего, естественно, швейцара.
— Значит, так, — подвел итог глава крупной собачьей компании, — если животное так поступило, здесь может быть только два объяснения: либо речь идет о психическом расстройстве, что исключено у данной породы, либо существует какая-нибудь глубокая причина, заслуживающая внимания, которую следует хорошенько изучить.
На следующий день мистер Уаррем вернулся в Нью-Йорк с главным ветеринаром крупной компании, который безотлагательно подверг Клеопатру тщательному осмотру. Первое предположение отпадает само собой, заявил он, поскольку физическое и умственное состояние собаки превосходно. Остается только второе объяснение. Так что надлежит совершенно незаметно понаблюдать за тем, каким образом Клеопатра будет в дальнейшем реагировать на швейцара, а посему он порекомендовал сеньору Уаррему попытаться спровоцировать всяческое сближение между «Божественной» (так величали собаку) и нашим швейцаром.
Что и говорить, как сеньор, так и сеньора Уаррем, были глубоко возмущены при мысли, что Божественной, а, следовательно, им самим, отныне придется искать общества швейцара, «который даже является лицом другой национальности» (по их собственным словам, записанным нами на пленку). Чтобы по возможности избежать комментариев в прессе, которая вечно стремится разжиться экстравагантными новостями за счет миллионеров, они решили, что будет лучше перевезти Клеопатру и швейцара на яхту, принадлежащую семье. Или, правильнее сказать, брать швейцара на периодические морские прогулки, совершаемые состоятельным семейством. Поскольку раз в неделю, если позволяла погода, Уарремы в компании избранных друзей, которые по совместительству являлись важными персонами (сенатор, кто-то из губернаторов, мэр Нью-Йорка, какой-нибудь прокурор, одна-две знаменитые киноактрисы), отправлялись на прогулку, где главной звездой, пусть это кого-то и задевало, считалась несравненная Клеопатра.
Весь бескрайний мир предоставлялся к услугам собаки, а ее, казалось, трогала одна только органная музыка. Вот почему уже несколько лет Уарремы приглашали к себе лучших музыкантов-органистов. В результате музыкальное образование Клеопатры достигло такой утонченности, что малейшая неточность, допущенная пальцами исполнителя, резала ей слух, и без того чуткий от природы, и мгновенно вызывала негодование. Испуганному музыканту приходилось пребывать в постоянном внимании, чтобы, не дай Бог, ни на йоту (точнее, ни на ноту) не отклониться в сторону: чуть-чуть сфальшивишь — и поминай как звали. Можно привести много печальных примеров, взять хотя бы саму Марго Рубинштейн, которую вырвали из клыков Клеопатры уже бездыханной. Разразился жуткий скандал (даже «Нью-Йорк Таймс» опубликовала статью), который сумели кое-как замять, выплатив более миллиона долларов компенсации ближайшим родственникам (матери и мужу) погибшей пианистки. Поговаривали, что на той вечеринке присутствовала мать Тереза собственной персоной, и дабы облегчить ее нравственные страдания, пришлось пожертвовать полмиллиона долларов ее «благотворительным учреждениям». Музыкальная взыскательность Клеопатры обходилась, прямо скажем, недешево даже Уарремам.
Зато когда музыкант исполнял пьесу безукоризненно (к счастью, такое происходило гораздо чаще), невиданное довольство и спокойствие читалось во всем облике животного; однако прежде оно одним только яростным взглядом выметала вон элегантную публику, и та, не пикнув, пряталась по каютам или на трапе, ведущем на палубу. Потом собака обычно вытягивалась во всю длину, положив передние лапы перед собой, а голову на пол, и устремляла взгляд к звездному небу. Да, именно ночью, при потушенных огнях, когда палубу освещали только звезды, Клеопатра предавалась сладостным звукам органа.
И вот теперь — неслыханное дело — уже в третий раз, в то время как великолепное творение Баха отдавалось эхом в просторах океана, Клеопатра находилась на палубе не одна. Хуан в своей неизменной униформе швейцара стоял, прислонившись к перилам, и тоже зачарованно смотрел в бесконечность. Внизу привалившись к поручням трапа и не осмеливаясь высунуть голову, Уарремы, мэр Нью-Йорка, два прокурора, Мэрил Стрипт и настоятель собора Святого Патрика, не говоря уже о светилах ветеринарии, затаив дыхание, тайком наблюдали за этой сценой.
Гениальный органист перешел от токкат к фугам, от фуг — к прелюдиям, от прелюдий — к фантазиям, от фантазий — к кантатам и хоралам. Яхта как ни в чем не бывало скользила по фосфоресцирующим водам океана. Луна, полная и прекрасная, что не найдется такого описания, которое было бы лучше непосредственного созерцания, — плавно катилась по краю неба. Все вокруг заполняла музыка, смешавшаяся с шумом волн и приглушавшая его. Клеопатра слушала, погрузившись в свои мысли, глядя вверх или в сторону швейцара, который время от времени вытаскивал свою записную книжку и делал там пометки. Под мостиком хозяева, гости и прислуга, сбившись в кучу, так и продолжали стоять, не шелохнувшись и не позволяя себе ни малейшего комментария, словно только Клеопатра, швейцар и море были достойны слушать необыкновенную, чарующую музыку.
Ближе к рассвету собака встала и, не обращая внимания ни на кого из присутствующих, медленно покинула палубу, — так она поступала и на предыдущих вечеринках.
В ту же минуту концерт закончился.
Гости в сопровождении хозяев и в окружении слуг поднялись на палубу. Зажглись огни, и под музыку огромного оркестра начался праздник. Все рассыпались в комплиментах мистеру и миссис Уаррем, выражая восхищение их «сказочной» (по их словам) Клеопатрой. Однако и сеньор Уаррем, и его высоколобые ветеринары продолжали пребывать в недоумении. Они так и не уловили ни малейшего намека на странную связь Клеопатры со швейцаром. К тому же собака больше не приближалась к Хуану, хотя, правда, и не отвергала его общества. Вдобавок ко всем неудобствам ледяной воздух, который стал покрывать инеем дорогущие меха и перчатки, не оставлял у Уарремов сомнений в том, что наступала зима. Следовало поскорее закругляться с прогулками.
Поэтому, улучив момент, мистер Уаррем отвел Хуана в скромный уголок, вручил ему еще одну стодолларовую купюру и сообщил, что пока больше не нуждается в его услугах, Швейцар попытался отказаться от денег и решил изложить ему свою миссию: давайте, мол, вместе поищем решение, «выход», который ему известен, да, теперь он почти уверен, что ему известна одна дверь, которая… Однако господин Уаррем прервал его сбивчивые речи.
— Не волнуйтесь, — успокоил он Хуана, не согласившись взять банкноту обратно, — дверь внизу, в столовой, там вас ждет один из моих людей, который на лодке доставит вас на берег.
— Но я…
— Вы действовали правильно, — перебил его мистер Уаррем. И, повернувшись к нему спиной, слился с массой гостей.
Шел медленный и непрерывный дождь, способный обескуражить самого большого оптимиста: в Нью-Йорке он льет в преддверии зимы и пронизывает до самых костей, поскольку вызывает воспоминания о теплых и чистых проливных дождях, при которых возникают запахи свежей травы и блестящей живой земли.
Наш швейцар, наряжавший сосну, установленную посреди lobby, время от времени прерывал свое занятие, чтобы подойти к входной стеклянной двери и посмотреть на дождь. Однако он проделывал все это чисто машинально, словно в полном убеждении, что ритм дождя не усилится и не уменьшится, и он все также, неизменно будет лить днями, неделями и даже месяцами.
Да, так и будет лить. И прекратится вовсе не для того, чтобы уступить место ярким солнечным дням, — его сменит грязный снег, который, словно короста, облепит тротуары, крыши, голые деревья и даже лица прохожих, вынужденных (что поделаешь) рисковать и выходить на улицу.
Хуан вернулся к своему занятию. Вскарабкавшись по стремянке, он собирался развесить на сосне разноцветные рождественские лампочки. Однако ему то и дело приходилось спускаться не только затем, чтобы взглянуть на дождь, но и открыть дверь кому-то из жильцов, вернувшемуся со своей собакой или каким-нибудь другим животным, которое, войдя в вестибюль, принималось отряхиваться и забрызгивало грязью весь пол… К счастью, на этот раз за дверью швейцара поджидала Скарлетт Рейнольдс, чья тряпичная собака по крайней мере не отряхивалась. Конечно, с одной стороны, нашему швейцару не надо будет убирать за животным, однако с другой — ему не избежать долгого разговора с хозяйкой, бывшей актрисой, некогда весьма популярной. Кто не помнит «Пижамы в ночи» или «Луч лунного света в моем сердце» — фильмы, принесшие ей не только известность, но и богатство. Но чем больше денег появлялось у мисс Рейнольдс, тем скупее она становилась и даже, чтобы увеличить свое состояние, перестала есть и настолько отощала, что «Р. К. О.» и другие крупные кинокомпании в конце концов перестали приглашать ее сниматься, предпочтя в случаях, оговоренных контрактом, выплачивать пожизненную астрономическую пенсию.
Сеньорита Рейнольдс возвращалась после совсем непродолжительной прогулки с перекошенной физиономией и вдобавок на всех парах, что казалось невероятным для ее физического состояния. Поспешно открыв ей дверь, наш швейцар поинтересовался причиной ее столь внезапного возвращения.
— Мне на плечо уселась муха, вознамерившись прокатиться за мой счет. Не успела я ее согнать, как она тут же уселась мне на шляпу, а потом еще и на собаку. Вы, конечно, понимаете, что я не позволю, чтобы нас использовали как бесплатное транспортное средство.
— Само собой, — согласился Хуан.
— Кстати, — добавила мисс Рейнольдс, снимая шляпу, — вы не могли бы одолжить мне доллар? Я хочу предложить его управляющему — может, тогда он поднимет температуру батарей отопления.
Наш швейцар дал сеньорите Рейнольдс доллар, как всегда, надеясь выполнить свою миссию — завязать с ней более глубокий разговор, чем обычно, и коснуться, наконец, своей излюбленной, или, лучше сказать, единственной темы, которую он считал важной. Надо ли повторять еще раз, что речь идет о знаменитой или «настоящей двери» — двери, которую он хотел показать также и этой бедной (вернее, богатой) женщине, свихнувшейся на экономии.
Однако ему помешали — вошел еще один жилец, и потому Хуану пришлось временно отступить от магической двери, чтобы открыть настоящую. Пришедший оказался одним из двух Оскаров: толстый субъект, постриженный чуть ли не наголо, с выщипанными бровями, в компании бульдога и дрожащего белого кролика, хотя и перекрашенного в фиолетовый цвет; кролик скакал впереди собаки и трепетал от страха расстаться с жизнью от рук (вернее, от зубов) зверюги. Хуан с поклоном открыл им дверь и, вновь взобравшись на стремянку, вернулся к разговору с мисс Рейнольдс. В таком положении его внимательно рассмотрел Оскар (лучше назовем его Оскар № 1, чтобы не спутать с другим Оскаром, оставшимся в квартире), который подошел к нему и, задрав голову, продолжая удерживать кролика и собаку, сказал, что у них что-то там не в порядке со светом на кухне, а потому он просит (его слова скорее напоминали приказание) потом заглянуть к ним. Швейцар пообещал и попытался-таки заговорить с сеньоритой Рейнольдс на тему своей любимой двери.
Однако Скарлетт Рейнольдс хотелось поговорить совсем не о дверях и еще меньше о дверях метафизических и фантастических. Ее, конечно же, тянуло поплакаться на дороговизну, мол, даже электричка уже стала транспортом для миллионеров, и те, у кого нет состояния, не могут и мечтать сходить в кино, а еда или купание доступны только состоятельным людям. И она, бедная…
— Вот именно, — осмелился вставить словечко наш швейцар, вешая на сосну очередной гигантский рождественский шар, — а все потому, что никто не осознает, что самое важное — отыскать главный вход…
— Что такое? — удивленно перебила его мисс Рейнольдс. — Уж не хотите ли вы сказать, что собираются еще и дверь менять? Это уж слишком. Каждый день что-нибудь убирают, ставят, сносят или разрушают. Разве эта дверь недостаточно большая, чтобы все могли войти и выйти? Разумеется, нам, квартиросъемщикам, приходится платить за ее содержание.
— Да нет же, я говорю о другой двери.
— Другая дверь! Зачем понадобилась еще одна дверь? Разве этой двери да запасного выхода в придачу мало, чтобы залезли воры и нас обчистили? Послушайте, если дело так пойдет и дальше, мне придется продать квартиру и поселиться под мостом. Вот именно, под мостом, как моему другу Ренесито Сифуэнтесу, некогда знаменитому производителю табачных изделий марки Сифуэнтес, а теперь нищему вроде меня.
Швейцар вновь попытался растолковать сеньорите Рейнольдс, какого рода дверь он имел в виду, но она уже вбила себе в голову, что домоуправление задумало провести за счет жильцов очередной ремонт и перестройку здания. Это ее настолько встревожило, что она на какое-то время умолкла и стала нервно ходить туда-сюда по вестибюлю, таская за собой тряпичную собаку. На самом деле она уже не в первый раз вынашивала мысль о том, что, если бы не холод, выгоднее было бы все распродать и заняться бродяжничеством. Сеньорита Рейнольдс частенько беседовала с бродягами и пришла к выводу, что в этой стране они единственные, кто не платит ни налогов, ни квартплаты, ни за воду, ни за свет, а нередко и за транспорт. И представляла себе, какое счастье захватить с собой тряпичную собаку и тюк, в который она завернет все свое состояние, и отправиться спать под мостом, быть может, бок о бок с самим Ренесито или в каком-то другом закоулке Манхэттена. Она знала как свои пять пальцев все городские клоаки, водоприемники, туннели и канавы, поскольку ее, если можно так выразиться, повседневное занятие заключалось в том, чтобы вылавливать монетки, закатившиеся в любые щели и дыры. Она каждый день поднималась спозаранку и, прихватив с собой небольшой фонарик, а также крючок с намагниченным грузилом на длинной леске, прочесывала огромный город.
Операция сама по себе была несложной, хотя, правда, иногда ей случалось задерживать движение транспорта и даже удостоиться пинка или выговора полицейского. Посветив себе фонариком, мисс Рейнольдс обнаруживала монетку, лежащую на дне клоаки или водостока, забрасывала намагниченное грузило, и стоило тому прилипнуть к монетке, ловко тянула за леску, вытаскивая на свет божий цент, — двугривенный, пардон, двадцатицентовик, а то и серебряный доллар, провожаемый завистливыми взглядами торопливых прохожих. Иногда какой-нибудь услужливый сеньор в уверенности, что пожилая дама обронила ключи или драгоценность, предлагал ей свою помощь, но мисс Рейнольдс с досадой ее отвергала, углядев в ней военную хитрость соперника. Так или иначе, «улова» за глаза хватало, чтобы покрыть ее ничтожно малые расходы, принимая во внимание, что собака ничего не ела, квартира освещалась одной-единственной свечкой, изготовленной ею из обмылков, позаимствованных в общественных туалетах, а кормилась она в основном в приютах для бездомных и калек. Кроме того, мисс Рейнольдс собирала пустые бутылки, консервные банки, куски картона и всевозможные коробки, из-за чего ее дом превратился в настоящий склад отходов, которые она время от времени упаковывала (с помощью Хуана) и загоняла в ближайшем супермаркете. При небогатом улове Скарлетт Рейнольдс клянчила милостыню, и в результате благодаря ее возрасту — она выглядела весьма пожилой, — а также согбенной тощей фигуре, подаяния достигали внушительных сумм. Мы написали «выглядела весьма пожилой», поскольку в действительности сеньорита Рейнольдс была не настолько стара, как казалась. При взгляде на нее любой бы сказал, что старуха, мол, добралась до порога восьмидесятилетия, но, поверьте, мисс Рейнольдс достигла всего пятидесятипятилетнего возраста. Чтобы получать деньги по «disability»[15] (мы не нашли точного перевода этого слова) и к тому же не платить высоких налогов, она сделала себе несколько пластических операций, до времени превративших ее в старуху. Мало того, хотя у нас нет достоверных свидетельств, но ходили разговоры, что она как-то бросилась под колеса роскошного лимузина, чтобы затем предъявить иск владельцу машины, жившему по соседству, такому же миллионеру, как она. Как бы то ни было, эта согбенная и состарившаяся женщина неизменно вызывала жалость, так что, когда она в очередной раз пристала к швейцару с просьбой одолжить ей монету, Хуан, который в тот момент расселял по сосне блестящих ангелочков, вручил ей очередной доллар, наверняка исчерпав содержимое своего кармана. Мисс Рейнольдс, как обычно, его поблагодарила и спрятала банкноту в сумку, которую носила привязанной к руке.
— И, пожалуйста, больше не говорите мне о двери, — попросила она швейцара вместо прощания, — я завтра же поговорю с администрацией, чтобы они на меня не рассчитывали. А если мне придется переехать, я перееду! — крикнула напоследок сеньорита Рейнольдс, наверное, подумав о мосте, который всегда оставался к ее услугам.
Хуан вновь попытался объяснить, какую дверь он имел в виду, но в этот момент яйцо, молнией пролетев через весь вестибюль, опять шмякнулось о его физиономию.
— Просто невероятно, как люди сорят деньгами, — заметила Скарлетт Рейнольдс, наблюдая, как яйцо растекается по лицу Хуана. — Какой расход. Надеюсь, оно по крайней мере тухлое.
И, с укором взглянув на нашего швейцара, будто в случившемся виноват именно он, удалилась, таща за собой собаку.
Несомненная проделка Паскаля Младшего или Детки, его сестрицы, вызвала у Хуана досаду. Он хотел тотчас же пойти пожаловаться отцу этих детей, сеньору Паскалю Пьетри, управдому или управляющему здания — как вам угодно. Настало время обеда, поэтому он мог отойти от двери. Но тут он вспомнил, что должен исправить какую-то неполадку в кухне Оскаров, и, зная, что жильцам следует уделять первоочередное внимание, решил оставить на потом и свою жалобу, и свой обед.
Похоже, оба Оскара дежурили у двери, потому что как только швейцар позвонил в квартиру, ему сразу же открыли. Он получил приглашение войти от Оскара № 1, облаченного в домашний халат того же фиолетового цвета, что и кролик, из чего швейцар заключил и не без оснований, что в целях экономии Оскар № 1 использовал одну и ту же краску по разным назначениям. Оскар № 2 в алом халате сказал ему «хэй» и спросил, не желает ли он чего-нибудь выпить. Хуан отказался: дескать, у него мало времени, и он хочет побыстрее покончить с делом (исправить предполагаемую неполадку на кухне). Тогда Оскар № 1, исполнив что-то вроде ловкого пируэта, вытащил из чулана стремянку и установил ее под лампой на кухне. Швейцар, который захватил с собой нужные инструменты, приступил к делу, уже в качестве электрика, в то время как оба Оскара, стоя рядом с лестницей, наблюдали за ним, обмениваясь одобрительными заговорщическими взглядами.
Считаем необходимым для достоверности этой реальной истории должным образом представить данных персонажей, Оскаров. В действительности, только один из них был американцем. Другой — Оскар № 1, или Оскар I, как мы уже говорили, по происхождению кубинец, приехал в 1980 году в результате Мариэльского[16] исхода. По прибытии в Нью-Йорк Рамон Гарсия Перес — таково настоящее имя Оскара I — познакомился с Джоном Скоттом, как сначала звали Оскара II. По правде говоря, Рамону Гарсия никогда не нравилось, что он Рамон Гарсия, — ему хотелось стать знаменитой звездой Голливуда с саксонским и желательно экстравагантным именем. Сеньор Скотт тоже не чувствовал себя счастливым, живя под своим именем и фамилией, которые слишком уж явно напоминали ему о крестьянском происхождении и о ферме в Огайо. Рамон и Джон поселились вместе, не потому что были любовниками (обоих тянуло к типам, которые составляли им полную противоположность), а потому что у них был общий предел мечтаний: грубый мужчина, громила или кандидат в уголовники. К тому же отец Оскара № 2, то есть фермер из Огайо, не желая больше знаться со своим сыном, предпочел вручить ему круглую сумму денег, чтобы отныне тот не подавал признаков жизни.
Ни одной из целей, к которым стремились Оскар № 1 и Оскар № 2, они не достигли, если, конечно, не считать перемены соответствующих имен на имя Оскар, за которым теперь следовала фамилия Таймс. Идея о том, чтобы обоим друзьям превратиться в Оскара Таймса, принадлежала Рамону Гарсия, который, едва покинув родину, поклялся отколоть какое-нибудь коленце в отместку. Во-первых, он решил никогда больше не произносить ни одного слова по-испански; во-вторых, настолько обжиться на приемной родине, чтобы в скором времени никто не смог сказать, что он родился на юге провинции Санта Клара в забытым Богом городишке под названием Муэлас Кьетас. Будучи дилетантом и снобом, Рамон Гарсия начал с того, что переменил первоначальное имя с фамилией на величайшие, как он считал, символы американского мира: голливудский «Оскар» и газету «Нью-Йорк Таймс». За те десять лет, что сеньор Гарсия (или, лучше сказать, сеньор Таймс) прожил в Нью-Йорке, он не пропустил ни одного фильма, представленного на премию «Оскар», причем смотрел их по крайней мере двенадцать раз. Если учесть, что на указанную премию номинируются все подряд — от оператора до музыкальной темы, — можете себе представить, сколько времени на все про все уходило у этого сеньора.
Что касается «Нью-Йорк Таймс», то он настолько преклонялся перед этой газетой, что начиная с самого приезда и до сего времени не пропустил ни одного номера, а потому в его просторной квартире выросла настоящая гора из газет, закрывшая стены аж до потолка и временами грозившая обрушением. Раболепные восторги Рамона Гарсия подействовали на Джона Скотта, который в глубине души почувствовал себя польщенным: выходило, что в конечном итоге (думал он) обитатель тропиков, провинциал и жалкий подражатель стремился походить на него, Скотта, — воплощение (так по крайней мере казалось ему) молодого американского гея, и он горячо одобрил идею сменить имя. Рамон Гарсия (подобное имя в самом деле его ужасало) так настойчиво стремился стать «типичным американским геем», что превзошел сам образец для подражания и зарегистрировался под новым именем не как Оскар Таймс № 2, а Оскар Таймс II. Однако оба персонажа по своему внешнему виду были весьма далеки от того идеального образа, какой сами себе выдумали. Вместо привлекательных и ловких парней — пара лысых и толстых женоподобных существ, которые каждое утро, поглощая тосты и кофе без кофеина, читали «Нью-Йорк Таймс»… Затем, одинаково двигаясь и одинаково одевшись по последней моде, навязанной каким-нибудь голливудским идолом, они отправлялись на улицу на поиски мужчины своей мечты, которые, конечно же, ничем не заканчивались. Во время своих поисков или походов они прочесывали туалеты и крыши, лестницы, поезда и общественные пляжи, тюрьмы, театры, военные лагеря, кинотеатры, бани, бары, стадионы, музеи, автобусные остановки. Не считая, естественно, деревьев, аркад, мостов и площадок нью-йоркского Центрального парка и даже зоопарка Бронкса, где Мэри Авилес лелеяла несбыточную надежду на то, что какой-нибудь зверь разорвет ее на части. Одевшись в мужскую одежду (авось изнасилуют мужчины), они прогуливались на рассвете по центру Гарлема и по всему нью-йоркскому аптауну; вырядившись женщинами (вдруг будет приставать какой-нибудь активный трансвестит), они обошли все места, которым практически несть числа начиная с подземелья так называемой «Школки» и кончая многолюдной Сорок второй улицей, где собираются гомосексуалы.
Разумеется, мы не утверждаем, что во время всех своих нескончаемых походов Оскары не занимались сексом. Напротив, они занимались им ежедневно, вернее, денно и нощно, но не с предметом своих вожделений, а с субъектами, похожими на них самих. К ним они испытывали не влечение, а скорее отвращение, и отвращение взаимное, но из-за скуки, неудовлетворенности, в силу привычки или же потому что более ничего не оставалось, в конце концов, совокуплялись, чтобы в кульминационный момент испытать не удовольствие, а разочарование, оттого что поимели (или поимели их) свои же собственные отвратительные изображения.
Тем не менее то были лучшие времена. Потом настали другие, худшие, и во флирте («фрахте», как называли его тамошние кубинцы), на смену обычному риску (шантаж, избиения, грабеж, венерические заболевания), пришел риск, и в самом деле смертельный. Мы, естественно, имеем в виду жуткую напасть, называемую СПИДом, которая уже унесла четыре миллиона двести тысяч тридцать три души — цифры наши и, следовательно, точные. Если до 1984–1985 годов Оскары находили утешение в утомительных поисках, теперь им не осталось даже этого. В течение последних пяти лет, с каждым днем все больше впадая в отчаяние, но не показывая вида, они опробовали «помощь, или сексуальные приспособления» всевозможных видов начиная с пластмассовых фаллосов и кончая алюминиевыми вибраторами, не говоря уже, конечно, об «эротизированном роботе», принесшем миллионные прибыли разработавшей его японской фирме. Однако ничего уже не давало им удовлетворения или по крайней мере временного успокоения. К тому же, хотя они продолжали жадно читать «Нью-Йорк Таймс», но и в ней не находили никакого выхода из положения. Вот тогда-то колдунья по имени Лола Прида, также сбежавшая через порт Мариэль и с успехом обосновавшаяся с травяной аптекой в Квинсе, погадала им по руке, взяв по пятьсот долларов с каждого, и посоветовала (и помогла достать) завести бульдога и кролика.
Назначение предложенных животных, натасканных Придой, состояло в следующем: один из Оскаров Таймсов раздевался, бросался ничком на газетные тюфяки, образованные экземплярами «Нью-Йорк Таймс», держа на поводке кролика, в то время как другой Оскар Таймс занимался бульдогом — науськивал на грызуна, находившегося по другую сторону от лежащего Оскара Таймса. Бульдог кидался на зверька, но натыкался на тело одного из Оскаров Таймсов; тот подтягивал кролика к своей обнаженной плоти затем, чтобы как только собака приготовится его разорвать, слегка отпустить поводок и отвести опасность. Тогда огромный бульдог кусал не преследуемого зверя, а растянувшегося Оскара Таймса, который после нескольких недель тренировки добился того, чтобы клыки каждый раз вонзались бы ему в ягодицы. Порой действо достигало небывалого размаха, и стены квартиры сотрясались от истошного визга кролика, лая все более разъярявшегося бульдога и громких стонов удовольствия и, естественно, боли лежащего Оскара Таймса. Когда наступал черед другого Оскара Таймса, квартира оглашалась прямо-таки ревом джунглей, а бескрайние завалы, образованные экземплярами «Нью-Йорк Таймс», обагрялись кровью.
В результате этой церемонии обоим Оскарам удавалось обрести успокоение. К тому же они привязались к собаке и кролику, и выводили их на прогулку, нарядив самым диковинным образом, что тоже стало их развлечением. Однако утешение оказалось временным и быстро наскучило. Неудовлетворенность и отчаяние в уродливых и похожих телах Оскаров все росла. Пришлось ввести еще один повседневный ритуал, заключающийся в том, чтобы, встав с постели и справив физиологические потребности, засунуть пустую бутылку обычного размера из-под воды «Перье» в анальное отверстие — по этой причине оба всегда ходили прямо. Хотя и такое сексуальное средство не решало их проблему окончательно, а скорее обостряло.
Однажды Оскар Таймс I получше пригляделся к физическим достоинствам швейцара, и ему тут же стукнуло в голову, что этот молодой человек мог бы стать настоящим решением многолетних безрезультатных поисков. Вот он (опять подумали оба Оскара, стоя около лестницы, на которой орудовал Хуан), прекрасный экземпляр — настоящий мужчина, приветливый, серьезный и самое главное не зараженный, в отличие от подавляющего большинства нью-йоркских парней. Так что «целью», последней надеждой стал, несомненно, наш швейцар, который уже закончил работу и намеревался спуститься с лестницы и удалиться.
Однако оба Оскара повели его в гостиную и, сдвинув в сторону сотни номеров «Нью-Йорк Таймс», освободили ему место на диване и уселись вместе с ним. Оскар II угостил его кока-колой, а Оскар I принес несколько крекеров с сырным кремом. Оскар II сунул ему в карман пиджака десять долларов, а Оскар I презентовал зажигалку, якобы серебряную. Оскар II приготовил ему виски с апельсиновым соком. Тогда Оскар I поспешно открыл бутылку шампанского, в то время как Оскар № 2 в свою очередь стал танцевать под музыку диско в практически распахнутом огромном домашнем халате.
Оскар I приступил к самому, так сказать, ответственному этапу абордажа: под предлогом того, что после столь «изнурительной работы» наш швейцар должен чувствовать себя «мертвым», он стащил с него ботинки. Однако Оскар № 2 не дал ему так просто отбить пальму первенства и, опираясь на стопки «Нью-Йорк Таймс», опустился перед Хуаном на колени и начал расстегивать ему брюки.
Хуан не знал, что и делать. Следовало ли ему уйти и тем самым упустить возможность пробудить у этих несчастных существ интерес к таинственной двери? Или необходимо остаться и, рискуя быть изнасилованным (пассивно, конечно) Оскарами, попытаться их обратить? Однако разве он не испытывал приятную сладость, какую чувствует практически любой мужчина, когда кто-то, неважно кто, ласкает ему мошонку?…
Хотя мы с пониманием относимся к человеческим слабостям, мы, естественно, решительно осуждаем намерения и поступки обоих Оскаров и возмущены безразличием-нашего швейцара. Впрочем, мы уверены, что Хуана удерживало там не столько удовольствие, сколько сознание своей миссии, долга проповедника новой веры да еще опасение, что жильцы, если он не пойдет им навстречу, могут счесть себя оскорбленными, а их жалоба послужит основанием для его последующего увольнения с работы…
А тем временем Оскары уже вдвоем стягивали с него брюки под звуки развеселой музыки и отчаянно пытались его расшевелить, умело действуя языками.
В тот момент, когда брюки Хуана спустились до щиколоток, а рубашка расстегнулась, швейцар обратился к ним с речью.
— А нет ли у вас другой двери?
— Нет. Не бойся, — заверил его Оскар № 1 на безупречном английском. — Единственная входная дверь хорошо закрыта. — И вновь нырнул между ног Хуана.
— Всегда следует подумать о «других дверях», — отозвался швейцар, словно обращаясь к самому себе.
— Здесь в них нет необходимости. К тому же нет никакой опасности, ведь у нас имеется добрый швейцар, — заверил Оскар № 2, возвращаясь к своему скрупулезному обследованию.
Все складывалось удачно к удовольствию обоих Оскаров.
Швейцар, наконец-то, возбудился и, мало того, пока они целовали ему член, обещал отвести их «туда, где они почувствуют себя гораздо лучше» и где он «откроет им» путь. Слова Хуана Оскары понимали только наполовину, они с восторгом улавливали только глагол «откроет». «Другие пути»… Для них не существовало иных путей, кроме тех, которые вели к сексуальному наслаждению, и оттого они все больше входили в раж. Да, да, кричали оба Оскара, полагая, что наконец-то нашли то, что правдами-неправдами, рискуя шкурой, тщетно искали всю жизнь: a real man, мужчину, настоящего мужчину, который не только ответил им взаимностью, но еще и сулил покровительство и даже во всех смыслах надежное будущее…Оставался только завершающий этап — собственно совокупление. Оба Оскара ловко, словно пушинки, — и это при их-то массивности, — вскочили на ноги, высвободились из своих халатов и, прежде чем завершить дело совокуплением, вне себя от небывалого восторга решили сплясать под пение неистового (известного в то время) Майкла Джексона, которое как раз раздавалось из динамиков магнитофона.
Оба Оскара в чем мать родила скакали в честь гостя по страницам «Нью-Йорк Таймс». Они брались за руки и ударялись животами, наклонялись и стукались лысинами. Наконец, отступили к горам газет, наваленных около стен, и, повернувшись спиной друг к другу, вновь встретились, ударившись ягодицами, таким образом как бы обменявшись приветствием перед началом пиршества. Но тут случилось нечто непредвиденное и ужасное: при столкновении пустые бутылки из-под воды «Перье», покоящиеся в их задницах, про которые они, увлекшись, забыли, лопнули, причинив обоим глубокие и почти смертельные раны. Вновь кипы экземпляров нью-йоркской газеты обагрились кровью, а смех сменился жалобный воем.
Оправившись от потрясения, наш швейцар немедленно вызвал по телефону «скорую помощь».
Обоих Оскаров доставили в приемную больницы имени Рузвельта, и им сделали колостомию. Иными словами, искусственное анальное отверстие сбоку живота.
Теперь, как предсказывали многие, с появлением еще одного ненасытного ануса, их отчаяние неизбежно возрастет в два раза. Кроме того, надежные осведомители, которые имеются у нас на всех уровнях (как вы могли убедиться), сообщают, что после несчастного случая друзья перестали называть Оскаров Таймсов этим именем, а окрестили их «Двойными задницами», и такой патронимический удар сразил их окончательно.
Впрочем, в наши планы не входит рассказывать эту тягостную (и возмутительную) историю, ибо нам за глаза хватает перипетий нашего героя.
Как только машина «скорой помощи», увозящая обоих Оскаров, отъехала, Хуан, окончательно приведя себя в порядок, не мешкая вернулся на свое рабочее место. Он опять пропустил обед и из-за этого решил перенести визит к управляющему на следующий день, чтобы изложить ему свою жалобу.
Швейцар знал, что, посещая управдома, он снова останется без обеда, поскольку, только чтобы ему открыли дверь, придется дожидаться в лучшем случае около получаса; не говоря о том, что докладывать управдому о бесконечных проделках его детей Паскаля Младшего и Детки — все равно, что толочь воду в ступе: папаша и без того прекрасно обо всем осведомлен. Более того, многие из проказ Паскаля Младшего и его сестрицы были инспирированы самим отцом. Если, скажем, Паскаль Младший швырял яйца в лицо нашему швейцару, то не только потому что занятие ему нравилось, но еще и во исполнение приказа сеньора Пьетри, который отравлял жизнь швейцару, решив поставить на его место племянника, приехавшего из Италии.
Однако Хуан не единственный, кого управдом изводил тем или иным способом. Все жильцы здания являлись жертвами его махинаций. Сеньор Пьетри постоянно исхитрялся перекрывать им горячую воду или выключать отопление под тем предлогом, что котел, «lа boila», как он говорил, вышел из строя. Но если пострадавшие подсовывали ему в карман несколько долларов, «lа boila» оказывалась починенной в мгновение ока. С целью заработать дополнительные деньги (он получал весьма скромное жалованье) он вызывал короткое замыкание, которое сам же потом ловко устранял, перекрывал подачу газа, которая при виде двадцатидолларовой банкноты неожиданно возобновлялась, насаждал по всему зданию мышей, тараканов и даже лесных муравьев, которых сам же при помощи химических средств быстро уничтожал. Он также науськивал своих детей швыряться камнями в окна и проламывать крышу здания — тонкую картонную крышу, как в любом нью-йоркском доме, чтобы затем предложить «за умеренную плату» сделать соответствующий ремонт.
В тот момент, когда Хуану наконец-то открыли дверь, господин Пьетри занимался кормлением прожорливых крыс, которых он намеревался запустить в квартиры наиболее состоятельных жильцов.
Швейцар почтительно поздоровался с сеньором Пьетри. А тот, не отвечая на приветствие и не выпуская из рук клетку с крысами, знаком приказал ему сесть. Но сесть оказалось не на что — все было занято разнообразными предметами. Искусственные цветы, безрукие куклы, книги с вырванными страницами, куриные кости, спортивные гантели, нижнее белье, огрызки фруктов, грязные носки, кассеты, батарейки для магнитофона и тысячи других вещей громоздились на стульях, креслах и диванах (обтянутых тканью алого цвета, того же цвета, что и занавески). Очевидно, сиденья в доме предназначались не людям, а предметам, над которыми стояла пыль коромыслом, по правде говоря, едва давая возможность дышать. Сама же сеньора Пьетри, ощипывавшая цыпленка посреди столовой, порой исчезала в облаке пыли, постоянно чихая. На столе скопились початые жестяные и стеклянные банки, продукты, несколько резиновых мячей, гребни с оческами, огромный магнитофон, включенный на полную громкость, сковородки, тарелки с остатками пищи, увядшее растение в горшке и даже красный зонтик, из которого Паскаль Младший как раз в этот момент, не переставая то ли вопить, то ли петь, выщипывал спицы, словно из цыпленка. Тут же околачивалась дочка Детка, особа девяти лет от роду, упитанное шароподобное существо, копия своего отца. Не сводя с пришедшего нахального и насмешливого взгляда, она уминала за обе щеки американский сыр, заедая его кокосовым пирожным, фирменным блюдом сеньоры Пьетри, которая была не итальянкой, как ее муж, а кубинкой, и раньше ее звали Белкис Малет.
Продолжая стоять, Хуан огляделся и отметил про себя, что Паскаль Младший слушал что-то другое, а вовсе не грохот, источником которого служил гигантский магнитофон, поскольку у него в ушах торчали персональные наушники, присоединенные к портативному радиоприемнику, прикрепленному к его поясу. Не без некоторого изумления Хуан также обнаружил, что все пять собачек чихуахуа, скакавшие вокруг сеньоры Пьетри и заливавшиеся лаем (несомненно в знак возмущения в связи с приходом швейцара) также имели в каждом ухе по наушнику, в котором звучала музыка, то есть грохот, исходивший от магнитофонов, привязанных к их животам. Их лай — так думал Хуан и так это и записал, — оказался точным воспроизведением музыки, которую слушали животные.
Несмотря на весь творившийся тартарарам, производимый собаками и магнитофонами, не говоря уже о скрежете, издаваемом зонтиком, который потрошил Паскаль Младший, швейцару не хотелось вот так сразу, напрямую, выкладывать сеньору Паскалю Пьетри жалобы на его сына. Он надеялся изложить их под шумок, будто бы по поручению жильцов: дескать, ему, Хуану, «к глубокому сожалению» не остается ничего другого, как довести их до его сведения. Как только он все скажет, возможно, ему удастся свести разговор к главной цели или, выражаясь точнее, к «главной двери».
Однако Хуан не преуспел ни в одном, ни в другом… Здесь правом голоса обладал исключительно сеньор Пьетри — он-то и взялся распекать швейцара за нарушение дисциплины и халатность, и в целом, что тот-де плохо несет службу. Ковровые дорожки в коридорах грязные, зеркала в lobby запятнаны, позолоченные ручки стеклянной двери не начищены, в центральной люстре перегорело несколько лампочек. Разумеется, Хуан мог бы возразить, что в его обязанности входит только открывать и закрывать дверь и по возможности обеспечивать безопасность жильцов, но как вставить слово, если сеньор Пьетри ни на минуту не умолкал, а от грохота магнитофона и лая собак впору просто рехнуться? Даже сеньора Пьетри, которая, казалось, уже должна бы свыкнуться с подобным шумом, сделала шаг вперед и, схватив наполовину ощипанного цыпленка за шею, пригрозила стукнуть юного Паскаля Младшего по голове, если он не убавит звук своей шарманки, хотя, справедливости ради заметим, что Паскаль Младший слушал вовсе не магнитофон, а радио, соединенное с наушниками. И в данный момент Паскаля Младшего интересовала совсем не магнитофонная или радиомузыка. Сосредоточившись на потрошении зонтика, он ничего вокруг не замечал (благодаря чему сеньоре Пьетри удалось-таки выключить радио, а он и ухом не повел). Он уже успел отодрать ткань от металлических спиц и, согнув каждую, выдирал их из ручки; затем разломал один за другим все обручи и, наконец, подключив к делу ноги, превратил ручку зонтика в груду щепок и, так как от предмета не осталось ни одной целой детали, направился к стулу и, скинув на пол все, что было навалено на сиденье, принялся теперь за него. В это время управдом, так и не выпустив клетку с крысами из рук, унесся куда-то в глубь квартиры, где, по его словам, он хранил несколько жалоб на швейцара, полученных от жильцов. Сеньора же Пьетри осталась стоять посреди комнаты, бросая на Хуана суровые и недоверчивые взгляды, словно он мог вот-вот выскочить за дверь, прихватив на память лампу, стул или любой другой предмет домашнего обихода. И только неусыпная бдительность сеньоры Пьетри могла предотвратить неблаговидный поступок швейцара. Пока суть да дело Паскаль Младший распотрошил сиденье и, вооружившись молотком, раскурочил перекладины, спинку и ножки, превратив стул в кучу деревянных обломков. Довольный делом рук своих, он вернулся к магнитофону, стоявшему на столе, и врубил его на полную мощность. Придя в неистовство от музыки, он схватил молоток и запустил им в стену, разбив стекло огромной картины, на которой гигантские розовые фламинго застыли на одной ноге, сбившись в кучу под цветущим деревом.
— Погляди-ка, как ты вымазал новый костюм, — сердито крикнула сеньора Пьетри, не спуская глаз с Хуана.
Следует отметить, что и двенадцатилетний Паскаль Младший, и Детка, которой исполнилось всего-навсего девять, были одеты как подобает. Паскаль расхаживал в войлочных сапогах, зеленом габардиновом костюме, красном полубархатном жилете, оранжево-розовой шелковой рубашке с черным галстуком-бабочкой. Детка носила или, лучше сказать, таскала на себе алую полотняную юбку, фиолетовую блузку с рукавами «фонариком» и всевозможные ленточки-бантики — в волосах, на плечах и на воображаемой талии. Вдобавок на носках некогда белых туфелек кокетливо болтались золотые шнурочки. Оба ребенка, обвешанные цепочками, браслетами, брелками, часами и кольцами, имели на своих украшениях золотые и серебряные медальончики, с выгравированными на них изображениями Милосердной Богоматери дель Кобре и Лоретской Богоматери. От их тел и не слишком-то чистых нарядов разило духами. Впрочем, по всей квартире носился какой-то подозрительный аромат, вобравший в себя запах жареного лука и одеколона «1800»; несмываемого унитаза и незакрытого дезодоранта; дезинфекции и мышиной мочи; талька и потной одежды; собачьих фекалий и «Шанели номер пять». Казалось, что вонь и благоухание вступили здесь в нескончаемую схватку и по очереди одерживают верх друг над другом.
В довершение, как отметил про себя Хуан, вверху, словно стремясь держаться подальше от буйства мебели, предметов, пыли, запахов и красок, таинственно мерцал навесной потолок, покрытый по распоряжению сеньоры Пьетри лаком, блестками и золотыми гвоздями и воспроизводивший как бы звездную ночь. Хуан открыл рот, чтобы выразить восхищение бесподобными восковыми фруктами — виноградом, яблоками, грушами и бананами, развешанными по гипсовой полуколонне, но тут вернулся сеньор Пьетри, размахивая одним из писем протеста против швейцара, подписанным сеньоритой Рейнольдс, «одной из самых серьезных дам в этом доме», как заявил управдом. Наш швейцар попытался узнать, на что именно жалуется мисс Рейнольдс. Управляющий, которому не составляло труда перекричать рев магнитофона Паскаля Младшего, запросто заглушил своим голосом царящий бедлам. Сеньорита Рейнольдс высказывала недовольство тем, что швейцар недостаточно бережно относится к чужому имуществу и пытался его испортить, явно намереваясь погреть на этом руки. И продолжил чтение письма, в котором сообщалось, что он говорил ей даже о замене входной двери. «Он хочет извлечь из своих манипуляций определенную выгоду, — писала мисс Рейнольдс. — Наверняка он способен даже сломать дверь, чтобы развести нас на несколько долларов. Но я не желаю, чтобы ни швейцар, ни кто-нибудь другой транжирил мои деньги. Или его уволят или я продам квартиру и перееду»… Оторопевший Хуан хотел выразить справедливое возмущение, но управляющий, с грозным видом спрятав письмо, уже вытаскивал на свет божий другое, за подписью Бренды Хилл, которая заявляла, что швейцар предложил ей сломать стену в квартире, «чтобы сделать там выходное отверстие», и далее, что, только призвав на помощь все свое терпение и выдержку, она «смогла заставить его отказаться от этих нелепых намерений, особенно если принять во внимание, что данная стена сообщается с квартирой сеньора Джона Локпеса»…
— А вот тут как раз имеется заявление мистера Локпеса, он пишет, что вы не прислушиваетесь к его «духовным и нравственным наставлениям» и «крайне рассеянны в исполнении и осуществлении важной функции охраны и поддержания порядка»…
Управляющий прервал чтение, словно с сеньора Локпеса этого уже было достаточно, и, сменив ехидный тон на более серьезный, начал зачитывать очередное заявление, под которым уже стояла подпись Джозефа Роузмана, выдающегося дантиста, который жаловался на то, что «дыхание швейцара неоднократно отдавало зловонием, как тухлое яйцо»…
— Я пришел как раз по поводу яиц, — только и успел вымолвить Хуан.
Управдом, не слушая его, опустил клетку с крысами на пол и, потрясая над головой листом роскошной бумаги с гербом, воскликнул:
— А вот это уже и в самом деле весьма серьезно! Заявление мистера Уаррема! — при упоминании имени магната сеньора Пьетри прекратила ощипывать цыпленка, Детка перестала заглатывать шоколадное пирожное и даже Паскаль Младший убавил звук магнитофона. — Сам мистер Уаррем лично, — продолжал Паскаль Пьетри, — жалуется на то, что вы вышли далеко за рамки обязанностей швейцара и втерлись в доверие к Клеопатре. — Все тут же с недоверием и изумлением уставились на Хуана, а он, окончательно смутившись, потупил взгляд. — Никогда бы не подумал, что вы осмелитесь на подобную дерзость! — продолжал управдом. — Мистер Уаррем фактически является хозяином этого здания. И что же — сам мистер Уаррем жалуется на ваше тлетворное влияние… А вот еще одно заявление, вновь от мисс Рейнольдс, в которой она пишет, что «швейцар гладил мою собаку своими грязными лапами». Похоже, вы питаете особую слабость к собакам, — с сарказмом произнес сеньор Пьетри, насмешливо глядя на Хуана. Затем, достав очередную бумагу, продолжил, — еще одно серьезное обвинение. Подписано сеньорой Левинсон. Она называет вас грубым и невоспитанным и добавляет, что вы «неспособны исполнять столь важную общественную и политическую функцию, как функция швейцара». Кроме того, она еще обвиняет вас в незрелости и узости ми-ро-воз-зре-ни-я, — с трудом прочитал он по слогам последнее слово. — Так, значит, вы и сеньоре Левинсон ухитрились насолить! Вам что, неизвестно, что она адвокат и может запросто засадить вас в каталажку? Разумеется, — с важностью в голосе заключил управляющий, — я не собираюсь читать вам все имеющиеся заявления, потому что у меня дел невпроворот, — он давал понять швейцару, что тому следовало удалиться. — Однако мне на самом деле кажется, что если вы не исправитесь, вряд ли долго продержитесь на своем месте.
Хуан порывался что-то сказать, вероятно, желая пообещать, что исправится, но его настолько сбили с толку письма жильцов, что он совсем смешался. Тем не менее он уже открыл рот, чтобы высказаться, однако облако пыли, перемещающееся по квартире, позволило ему разве что чихнуть.
— Я вижу, вам нечего сказать в свое оправдание, — с победным видом заключил сеньор Пьетри.
Когда Хуан чихнул во второй раз, сеньора Пьетри взглянула на него слишком грозно, и швейцар подумал, что, если сейчас же не откланяется, она того и гляди, стукнет его курицей, которую как раз закончила ощипывать.
Уже у двери управляющий пригрозил:
— И впредь не вздумайте отвлекать меня по пустякам. Да, и что касается «дверей», которые вы якобы собираетесь установить, то запомните: единственным плотником здесь являюсь я.
Глубоко опечаленный Хуан вернулся на свое место у входа. Конечно, он не считал себя вправе требовать от жильцов объяснений по поводу их жалоб, хотя и был абсолютно убежден, что они возвели на него напраслину. Любому из них он будет все так же предупредительно открывать дверь. Ему казалось, что если он перейдет на более сдержанный тон, они воспримут это как непочтительность или неожиданный перепад настроения, который швейцар позволить себе не может. Даже когда сеньорита Рейнольдс попросила у него уже не двугривенный и не один доллар, а целых три, наш швейцар, у которого имелась только одна пятидолларовая банкнота, вручил ее с улыбкой, хотя и с некоторой опаской: а ну, как Мисс Рейнольдс, увидев, что он дал больше, чем она просила, сочтет это проявлением неуважения… Последним вернулся с прогулки со своими тремя собачками, обладательницами белоснежных и совершенных зубов, сеньор Джозеф Роузман, который, как всегда в знак приветствия одарил швейцара широкой улыбкой — точно такой же, как и собачки.
Памятуя о том, что мистер Роузман ставил ему в вину неприятный запах изо рта, Хуан, не до конца уверенный в беспочвенности жалоб сеньора Роузмана, постарался не слишком широко открывать рот, отвечая на приветствие выдающегося одонтолога. Мы же убеждены в их полной безосновательности, поскольку у нашего швейцара не было и намека на плохой запах изо рта. Мистер Роузман выступил с вышеприведенным заявлением исключительно из корыстных соображений. Он уже давно предлагал Хуану удалить все зубы и поставить постоянный протез из серебра и фарфора, который «подойдет ему гораздо лучше, чем собственные зубы». Однако, так как швейцар не решался принять предложение, которое стоило пять тысяч долларов (ведь их у него попросту не было), господин Роузман, ломавший голову над тем, куда пристроить опытный протез, который он уже определил для нашего швейцара, начал оказывать на Хуана давление и действовать через управляющего, чтобы склонить Хуана к решению принять его услуги. Вот почему, сделав прощальный жест, который ему самому казался элегантным, он наградил молодого человека широчайшей улыбкой во весь рот, полный длинных и ровных зубов, и, многозначительно глядя на него, сообщил, что вечером останется работать в кабинете допоздна, и если у Хуана будет желание, он может прийти и посмотреть на его «особые изделия».
Швейцару не оставалось ничего другого, как принять приглашение.
После двенадцати ночи Хуан постучал в дверь мистера Роузмана, и тот пригласил его пройти в так называемую «лабораторию» — огромную мастерскую, приспособленную для изготовления всевозможных протезов.
Сеньор Роузман взял швейцара под руку и повел по помещению, демонстрируя кукол в человеческий рост, олицетворявших людей, которым он изготавливал, как он сам ее окрестил, «улыбку счастья». Мистер Роузман подходил к фигуре очередного клиента с металлическим ящиком в руках, доставал и вставлял ему пронумерованный протез — в то же мгновение в манекене происходило некое изменение, благодаря которому он, будто бы совершенно очнувшись, внезапно настолько оживал, что его можно было принять за настоящего человека. Мы должны заметить, что манекены, или дубликаты, имели точь-в-точь ту же одежду, которую обычно носили их прообразы, иногда даже с большим вкусом и изяществом, и благодаря этому стоило только установить протез, как достигалось такое сходство, что порой они превосходили, можно сказать, подлинность оригинала.
Мимоходом, прежде чем продолжать наш правдивый рассказ, мы должны сообщить, что многие члены нашего преуспевающего сообщества настолько удачно воспользовались услугами сеньора Роузмана, что некоторые даже стали президентами международных банков, директорами железнодорожных компаний, ректорами госуниверситетов, мэрами американских городов и даже послами в странах, играющих ключевую роль на мировой арене. Они последовали мудрому совету мистера Роузмана: «Красивая улыбка может спасти не только ваше будущее, но будущее всего человечества»… Чтобы произвести еще большее впечатление на потенциальных клиентов, мистер Роузман оставил в своей мастерской дубликаты протезов некоторых великих или известных людей, которым он в свое время изготовил «улыбку для вечности». Теперь они с запасным протезом во рту — его в обязательном порядке изготавливал на всякий случай предусмотрительный дантист — сияли ослепительными рядами фарфоровых или жемчужных зубов в зависимости от финансовых возможностей клиента.
Дантист — далеко не молодой, но, конечно же, далеко не бедный — железной хваткой вцепившись в руку Хуана, тащил его за собой, предлагая полюбоваться результатами своей работы: сияющей счастливой улыбкой, не сходившей с лица Марии Шелл; крупными, вызывающими и чувственными зубами Софии Лорен; ровными и обольстительными — Ингрид Бергман (первый большой успех мистера Роузмана); слегка непропорциональными зубами — так они выглядели более естественно — Рока Хадсона; зубками грызуна (в них таился секрет успеха у публики), принадлежавшими сеньору Коху, и неизменно бесстрастной победной улыбкой Рональда Рейгана; даже его смерти, случившейся всего год назад, в 1991 году, оказалось не под силу стереть эту улыбку с ссохшегося лица… Однако следует заметить, правды ради, что сеньор Роузман тоже обладал чувством собственного достоинства или профессиональной гордости. И, бывало, даже за миллионы не соглашался изготовить протез заинтересованному лицу, если находил физиономию клиента настолько уродливой, что его работа не исправила бы положения, поскольку при такой внешности даже самые красивые жемчужные зубы бессильны помочь делу. Именно так и получилось с Джеральдиной Чаплин. Несмотря на астрономическую сумму, предложенную мистеру Роузману, он неоднократно отвергал предложение, ссылаясь на избыток заказов, а, наедине с собой громко повторял, что на столь ужасной физиономии его произведение окончательно проиграет и даже нанесет ущерб его устоявшейся репутации.
Вместе с тем, будучи неутомимым изобретателем, выдающийся зубной техник специализировался также на изготовлении протезов для животных, чьим хозяевам это было по карману. Тут-то Хуан и узнал, что кошка Бренды Хилл недавно обзавелась фарфоровыми зубами, которые обошлись хозяйке в пятнадцать тысяч долларов. А у некоторых попугаев сеньора Джона Локпеса оказались фаянсовые клювы, и даже медведь Касандры Левинсон (у мистера Роузмана стоял манекен) щеголял коралловыми резцами: к этим полипам Левинсон питала слабость, после того как где-то вычитала, что знаменитый поэт-марксист Пабло Неруда коллекционировал их наряду с прочей морской живностью. Затем мистер Роузман продемонстрировал Хуану копию орангутанга сеньора Макадама: его платиновые и на вид грозные зубы имели затупленные концы.
— По крайней мере, — пояснил сеньор Роузман, — если животное вырвется на свободу, оно не сможет причинить никакого вреда…
После того как Хуан увидел специальные клыки для собак — они оказались больше обычных, — ему уже не составило труда понять, почему собачки сеньора Роузмана все время улыбались: оказывается, хозяева заказали им огромные протезы, которые и вынуждали животных постоянно скалить зубы.
Впрочем, если выставка зубов и двойников произвела на Хуана огромное впечатление, то еще большее изумление он испытал в тот момент, когда сеньор Роузман, отпустив локоть швейцара, театральным жестом отдернул черную занавеску, продемонстрировав Хуану его собственное изображение.
Наш швейцар очутился нос к носу с манекеном, одетым в его униформу, его перчатки, его шляпу, имевшим его волосы и даже его физиономию, разве только на этой самой физиономии красовалась такая торжествующая и оттого нечеловеческая улыбка, что даже оригинал (то есть сам Хуан) почувствовал сильную робость, взирая на себя самого со страхом и почтением, однако не будучи в состоянии соотнести себя с выставленным изображением. Хуан окончательно смешался, когда мистер Роузман осветил двойника, направив на него прожектор, и сообщил:
— Стоит только поменять зубы, и вам не надо беспокоиться о будущем.
Доводы сеньора Роузмана выглядели крайне убедительно.
Казалось, швейцару-манекену, который улыбался нашему швейцару, совсем неведомы тяготы жизни, и непохоже, чтобы его одолевало желание найти особую и таинственную дверь для каждого обитателя этого здания. Больше того, уверенная и мужественная улыбка манекена Хуана принадлежала не швейцару, который служит, чтобы открывать и показывать двери, а человеку, перед которым должны немедленно распахиваться все двери. Стоя перед ним, Хуан настоящий ощущал себя швейцаром этого швейцара. И пока мистер Роузман уламывал его, чтобы он удалил все зубы и превратился в самоуверенного истукана, наш швейцар понял, что стоит ему поддаться на уговоры, как он, настоящий швейцар, навеки исчезнет, а с ним та необычная миссия (для него сверхнеобычная), которую, как он считал, он обязан выполнить.
— Я, конечно, понимаю, — говорил мистер Роузман, совершенно уверенный в том, что подцепил еще одного клиента, — какое это на вас произвело впечатление. Я и сам не ожидал, что смогу добиться такого совершенства. Не волнуйтесь, уж вам-то я его уступлю по самой низкой цене. К тому же вы как швейцар послужите мне превосходной рекламой. Если хочешь, — мистер Роузман уже перешел на «ты», — мы можем прямо сейчас начать удалять зубы, чтобы на твоем лице засияла победная улыбка.
И вот тут-то Хуан впервые за долгие месяцы службы в качестве швейцара во всеуслышание отклонил предложение одного из своих нанимателей.
— Нет! — крикнул он.
Ответ, произнесенный таким решительным и отчаянным тоном, поразил мистера Роузмана, понявшего вдруг, что впервые за его долгую профессиональную деятельность от него ускользает клиент, которого, как полагал одонтолог, он уже подцепил на крючок. Однако, будучи коммерсантом, а, значит, дипломатом до мозга костей, он предпринял еще одну попытку.
— Вы сможете оплатить его в рассрочку, — предложил ему мистер Роузман, демонстрируя свои собственные прекрасные зубы, изготовленные из выращенного жемчуга.
Пустой номер — Хуан, громко выкрикнув еще одно «нет», опрометью кинулся вон из мастерской, чувствуя себя под прицелом не только торжествующей улыбки сеньора Роузмана, но улыбок целой оравы истуканов включая животных и в первую очередь его собственной улыбки с физиономии двойника. Они повелевали ему вернуться и отдаться в руки выдающегося специалиста. На грани умопомрачения он добрался до входной двери, которую яростно дернул, угодив ею в белейшие зубы трем собачкам мистера Роузмана. И вот тут (хотя мы уверены, что такого не могло быть) нашему швейцару почудилось, что улыбка манекенов включая его собственную переросла в дружный взрыв смеха, эхом отозвавшегося во всем здании.
После свидания с управляющим и визита к сеньору Роузману нашим швейцаром овладело почти невыносимое отчаяние. Вдобавок Союз швейцаров Нью-Йорка, идя навстречу пожеланиям квартиросъемщиков и постояльцев, как раз в эти дни принял постановление, запрещающее швейцарам смотреть телевизор, читать, писать или же слушать радио во время работы. Хуан не интересовался ни радио, ни телевидением, зато как только выпадала свободная минута, любил почитать, и к тому же, если обстоятельства позволяли, делал пометки или набрасывал пару абзацев в записной книжке, которую, как мы уже говорили, носил во внутреннем кармане пиджака — именно его книжка помогла нам при составлении настоящего доклада. Когда циркуляр о запрещении попал ему в руки, он подумал, что это всего-навсего происки управляющего, вознамерившегося ему насолить, однако легко установил, что документ подлинный и обязательный для исполнения. Хуан не мог согласиться с подобным указанием, поскольку верил, что его заметки о жильцах и его собственные размышления послужат (это он тоже записал) своего рода памятками и указателями, которые, как он думал, подскажут, в каком направлении вести поиски спасительной двери. Без таких записей — как он думал и писал, невзирая на запрет, — он не сможет открыть и изучить подлинную личность каждого из своих подопечных — именно так он написал: подопечных — тех, кого он обязан спасти. Да, он так и написал: «спасти». Как в таком случае им помочь? А если он им не поможет, как тогда ему жить?
Поэтому, несмотря на постановление, наш швейцар продолжал записывать свои наблюдения: просто вел себя осмотрительнее, а в отношении жильцов выказывал крайнюю предупредительность.
Вот для того чтобы сделать им приятное, а также в связи с рождественскими праздниками, Хуан решил, что лучше всего приготовить подарки некоторым жильцам, в первую очередь тем, кто высказал ему замечания по службе. Хотя так уж сложилось, что на Рождество именно швейцар получает от нанимателей небольшую сумму денег или подарок. Однако и он в свою очередь тоже посчитал своим долгом их одарить.
Тем не менее справедливости ради надо отметить, что почти все жильцы, даже те, кто выказал недовольство его службой, сделали нашему швейцару какой-нибудь подарок: кто-то, как, например, сеньор Уаррем, вручил ему конверт, вложив в него двести долларов, другие ограничились одним долларом. Хотите верьте, хотите нет, даже сеньорита Рейнольдс, вместо того чтобы попросить денег у Хуана, вручила ему с большими церемониями четверть доллара, предварив вручение небольшой речью, которую мы не имеем права опустить.
— Ни для кого не секрет, дорогой друг, что администрация, как и положено, на Рождество выдала вам чек, я же хочу пополнить ваши фонды — гораздо более солидные, чем мои, — от себя лично. Надеюсь, вы сумеете оценить мой подарок и понимаете, чего он мне стоит. Дай Бог, он послужит вам не для того, чтобы вы его потратили на всякую ерунду, а для того чтобы заставить вас впредь быть более экономным. Положите его на счет в банк и увидите, что через несколько лет будете меня благодарить.
И вот с подаренными деньгами — двумя тысячами пятнадцатью долларами да еще двадцатью пятью центами — наш швейцар отправился в знаменитый универмаг «Нэнси’с», чтобы накупить подарков, затем вручить их жильцам.
Войдя внутрь огромного торгового здания (кое-кто утверждает, что это самый крупный в мире магазин).[17] Хуан не успел даже сообразить, что он будет покупать, как несколько элегантно одетых продавщиц схватили его за руки и обрызгали одиннадцатью разными лосьонами и одеколонами. Наш швейцар, которому никогда не доводилось бывать в подобных заведениях, подумал, что не туда попал, но продавщицы тут же объяснили свое внимание к нему бесплатной демонстрацией косметических товаров, с тем чтобы он выбрал, какой ему больше понравится. Только он собрался приобрести одно из предложенных ему средств, решив, что оно будет хорошим подарком, как красавицы уже о нем забыли и, не переставая улыбаться, занялись опрыскиванием очередного посетителя.
Хуан отправился дальше, но тут путь ему преградила сеньора, закутанная в дождевую накидку и с лейкой в руках. Безо всяких церемоний она надела на нашего швейцара непромокаемый плащ — такой же, как на ней самой, — и, не успел он и слова сказать, вылила на него содержимое лейки, демонстрируя таким способом практичность вещи. Наш швейцар с мокрыми волосами поблагодарил продавщицу и вновь подумал, что хорошо бы подарить жильцам накидки: что-что, а непромокаемый плащ в Нью-Йорке может понадобиться в любую минуту. Однако двое любезных мужчин в униформе уже стянули с него плащ, а продавщица поливала из лейки другого сеньора, поэтому Хуан шагнул на эскалатор и поднялся на второй этаж.
Две сеньоры, одетые ко сну, усадили его на огромную софу и так как швейцар не сопротивлялся, тут же уложили его. Софа сразу же превратилась в кровать. Одна из продавщиц, стоя рядом, начала громко перечислять достоинства товара, в то время как другая девушка, раскачивая тюфяк, баюкала потенциального покупателя. Слушая хвалебную речь, Хуан вежливо кивал головой. И в результате, не успела говорившая завершить выступление, третья служащая принесла ему счет на софу по «семейной», как она пояснила, цене. Следовало заплатить каких-то три тысячи пятьсот долларов в качестве начального взноса, а затем выплачивать по триста долларов в месяц в течение трех лет. Смущенный швейцар объяснил им, что ему не хватит и всех его денег, и даже попытался привести другие причины, но, похоже, превратился для них в невидимку: сеньориты и думать про него забыли, занявшись пожилой сеньорой, которую им уже удалось усадить на дорогостоящую мебель.
Все еще оглушенный, наш швейцар поднялся на третий этаж, откуда раздавались самые невообразимые звуки. Меньше чем через секунду он манипулировал, по настоянию энергичного продавца, скороварками, электрочайниками, увлажнителями, газонокосилками, стиральными машинами, телевизором с гигантским экраном и даже домашним портативным роботом со сложнейшим механизмом, который умел отвечать на телефонные звонки и мыть тарелки; в довершение служащий всучил ему огромный пылесос такой мощности, что как только наш швейцар попытался его включить и нажал кнопку максимальной скорости, он протащил его по всему залу и уткнулся в дверь лифта, которая тут же и открылась. Хуан, выпустив пылесос из рук, влетел в лифт и поехал на следующий этаж
Несмотря на то что снаружи валил снег, все предметы, выставленные на продажу на пятом этаже, оказались летними. Стройные манекенщицы расхаживали в бикини при температуре в девяносто градусов. Вмиг освобожденный от одежды, наш швейцар очутился под мощной лампой для загара, и, пока профессиональные руки натирали его защитным кремом, выслушивал панегирик демонстрируемому средству. Никакое другое не обладает сразу всеми перечисленными достоинствами, к тому же усиленными тройным природным витамином, объяснила ему прекрасная купальщица без моря, укрывшаяся в тени огромного разноцветного зонтика… Однако появиться 31 декабря с флаконом крема для загара в качестве подарка действительно нелепо, поэтому, кое-как одевшись, Хуан покинул четвертый этаж и поднялся на последний.
Стоило только двери лифта открыться, как он тут же получил football’ным мячом по голове. Хуан подумал, что это случайность, но в ту же секунду другой мяч угодил ему в живот, а, увидев, что в его сторону летит уже третий, он поймал его, а то бы тот сбил его с ног. Служащий, выпустивший мячи, шумно зааплодировал и принялся превозносить выдающиеся спортивные способности Хуана, то и дело бросая ему очередной мяч. Про каждый из них продавец говорил, что другого такого не сыщешь на всем рынке. Однако Хуан, ловя и отбивая мячи, подумал, что спортивный мяч вряд ли можно считать самым подходящим подарком для людей, которые в большинстве своем достигли преклонного возраста, и потому отклонил предложение продавца. Тогда служащий (или, может, уже другой, но тоже в униформе?) с поразительной ловкостью натянул ему на руки боксерские перчатки, и на Хуана, не успевшего вовремя отказаться, посыпались достаточно сильные профессиональные удары; пришлось-таки ему отбиваться, одновременно выслушивая похвалу исключительным качествам перчаток. Защищаясь, он пятился назад и сам не заметил, как оказался на террасе, где тоже продавались спортивные принадлежности. Здесь с парашютом в руках его уже поджидала толстая сеньора, одетая во все зеленое. Это и была Нэнси собственной персоной — показывая пример другим, она взяла на себя торговлю самыми неходовыми товарами. При виде Хуана легендарная богачка приветливо улыбнулась (швейцар узнал в этой прекрасной улыбке руку мистера Роузмана). Нэнси в самом деле страшно обрадовалась: за весь день Хуан оказался первым человеком, который забрел в ее отдел. Она тут же надела на него парашют и, подведя к краю террасы, предварительно проинструктировала, как лучше прыгать.
— Если парашют не раскроется, с тобой все равно ничего не случится, — объяснила ему Нэнси со своей обычной бодростью, затягивая последний ремень. — Просто-напросто окунешься в теплую воду.
Действительно, над внутренним двором огромного здания висело облако пара: оно поднималось от бассейна, который уже поджидал нашего швейцара, и тот, дабы не разочаровывать столь элегантную и любезную сеньору (кроме того, весьма пожилую), приготовился нырнуть. И тут Нэнси, все так же крайне любезно, протянула ему счет на парашют, чтобы он его подписал, и осведомилась, будет ли он платить наличными или кредитной карточкой.
— Я и не знал, что должен его купить, — удивился Хуан.
— Как! — проревела Нэнси, внезапно превратившись в фурию. — Вы что, хотите попользоваться товаром, не заплатив за него? Вы полагаете, я здесь в бирюльки играю?
— Я думал, что это всего лишь проверка, — пояснил огорченный Хуан.
— Болван! — крикнула владелица универмага, еще больше разъярившись. — Кому придет в голову надевать парашют, если он ему без надобности?
— Вы же сами его на меня надели, — резонно возразил наш швейцар. И хотел его снять, однако, ничего не смысля в этих приспособлениях, вместо того чтобы ослабить ремни, нажал на кнопку, которая раскрывает парашют.
Перед носом раскипятившейся дамы — она уже грозилась подать на него в суд, если он немедленно не оплатит товар, — швейцар мягко взмыл в воздух и спустя несколько минут упал в середину знаменитого теплого бассейна. Кое-как отделавшись от парашюта, он доплыл до края и бегом покинул здание, в котором уже зазвенела сирена «держи вора», самолично включенная Нэнси.
Все равно на эти деньги, подумал Хуан уже у себя в комнате, пока ничего не купишь, потому что они промокли.
На следующий день, 31 декабря, Хуану не требовалось идти на службу: не потому что день был праздничный — всем швейцарам приходится работать по праздникам, а потому что у него выдался выходной. Однако он решил, что в такой день он просто обязан заглянуть на рабочее место, чтобы таким образом продемонстрировать жильцам, что он свои функции не ограничивает рамками инструкций.
В три часа Хуан, как всегда, стоял у дверей в своей безукоризненной униформе, и никто его присутствию не удивился; многие просто-напросто не подозревали, что у него свободный день; другие подумали, что он это делает в расчете на дополнительные чаевые, и даже приписали его появление у дверей гордыне: не доволен, видите ли, тем, что ему мало дали. Возможно, именно по данной причине жильцы, несмотря на крайнее радушие, с которым Хуан здоровался с ними, едва отвечали на его приветствие, как бы желая сказать ему своим безразличием что-то вроде: «Мы дали вам достаточно, незачем нам тут мозги пудрить, все равно вы не вытяните из нас больше ни цента». И проходили мимо, нарядно одетые, как и полагается в праздничный день.
В обеденный перерыв Хуан отправился к своей, как он все еще считал, невесте, — к сеньорите Мэри Авилес. Из тех денег, которые ему дали, тысячу он отложил ей для подарка в отдельный конверт, который после неудачной попытки купить что-нибудь в «Нэнси’с» намеревался ей преподнести. Он надеялся, что уговорит ее на эти деньги поехать на юг, поскольку тропики, как думал Хуан, возможно, могли бы поднять девушке настроение.
Несмотря на сильный холод, Мэри сидела полураздетая на краю открытого окна, надеясь подхватить скоротечное воспаление легких и умереть. Пошел снег, и волосы девушки заиндевели. Ветер, дуя в окно, опрокидывал предметы, один торшер упал. Хуана немного успокаивала мысль о том, что уж гремучая-то змея наверняка забилась в какой-нибудь дальний угол.
Наш швейцар шагнул к Мэри Авилес и протянул ей конверт с деньгами. Мэри Авилес равнодушно посмотрела на швейцара, взяла конверт и прочитала вслух то, что написал так называемый жених: «С Новым годом. Хуан». Но даже такая коротенькая фраза, которую он осмелился написать, не давала ему покоя. Не оскорбительно ли в каком-то смысле желать Мэри Авилес счастливого Нового года? Но Мэри Авилес не обиделась, хотя, впрочем, и не обрадовалась. Сидя на краю пропасти и на ветру, пробирающем до костей, она взглянула на Хуана, открыла конверт, увидела его содержимое и вернула обратно.
— Я тебе очень признательна, но не могу его принять, — сказала она.
— Почему? — спросил Хуан.
— Потому что мне они уже не понадобятся, а тебе — да, — ответила Мэри Авилес и, вероятно, чтобы сделать Хуану приятное, слезла с окна, закрыла его, подошла к софе и легла.
— Ты бы могла взять отпуск на несколько дней, поехать на юг, — предложил швейцар и тут же прикусил язык именно на юге жили отвергнутые родители девушки.
Впрочем, Мэри Авилес на его совет тоже не обиделась.
— Мне не нравится путешествовать, — проронила она и, растянувшись на софе, прикрыла глаза.
Хотя окно уже было закрыто, внутри царил дикий холод. Хуан попробовал укрыть Мэри Авилес одеялом.
— Нет, спасибо, — взмахнула она рукой и опять закрыла глаза.
Было совершенно очевидно, что Мэри Авилес нисколько не нуждалась в присутствии Хуана, и это вконец расстроило юношу. Пусть другие жильцы и выказали ему равнодушие, но он надеялся, что по крайней мере у Мэри Авилес в такой особенный день он встретит радушный прием. Как же она не понимает, думал он, что между ними существует что-то вроде общности судьбы (и общности одиночества), которое уже само по себе должно их соединить. Если Хуана и радовало, что его считают женихом Мэри Авилес, то не потому что она интересовала его с физической точки зрения больше, чем остальные женщины, а потому что он с какой-то непостижимостью и безошибочностью угадал и даже наверняка знал, что эта девушка предназначена ему. Размышляя таким образом (он сам засвидетельствовал это в своих заметках), Хуан хотел присесть рядом с ней на софу, однако Мэри Авилес, вместо того чтобы подвинуться, заговорила.
— На самом деле не ты должен дарить мне подарок, — заметила она. — Наоборот, я должна тебе что-нибудь подарить. Извини, что я не сделала этого раньше, просто я очень рассеянна. Вон в том ящике, — она показала швейцару, — есть немного денег, возьми.
— Но я пришел вовсе не за чаевыми, — обиженно возразил Хуан и встал.
Раз она предлагает ему деньги, значит, он для нее просто швейцар, который не вправе беспокоить жильцов, тем более в праздничный день. Поэтому Хуан решил откланяться, но тут Мэри Авилес сделала ему едва заметный знак рукой, который наш швейцар воспринял как просьбу остаться, и, так как девушка больше не упоминала о деньгах, Хуан подумал, что по крайней мере может посидеть с ней несколько минут.
В действительности же, если исходить из тех норм общения, которые мы могли бы определить как общераспространенные, Хуан, как правило, мало что мог рассказать девушке. Его миссия, как он отмечал, заключалась не в этом. Однако он хотя бы умел слушать других, а, слушая, он их понимал, и, понимая, приближал к себе возможность привести их к далекой двери… Но с Мэри Авилес его задача оказывалась еще более затруднительной. Он не мог ее слушать; не мог следить за ее речью, поскольку она почти не говорила. Диалоги умирали, не успев родиться, и даже само молчание молило о слове, хотя бы самом заурядном, лишь бы оно избавило его от молчания. Увы, слово так и не произносилось, и швейцару оставалось признать себя побежденным и удалиться.
Впрочем, сегодня, говорил себе Хуан, любого человека тянет высказаться. Так или иначе (шуткой, словом, криком) люди, сами того не осознавая, стремятся подвести итог года. Не так уж обязательно перечислять все до мелочей, но в целом это необходимо. Мы поймем, чего нам не хватает, и понимание подтолкнет нас на поиск.
Впрочем, Мэри Авилес нечего перечислять, кроме пустоты, и, если этой пустоте чего и не доставало, так только обратиться в ничто, а именно в этом судьба, по своей неизменной иронии, ей, похоже, отказывала.
Вот уже более тридцати минут Хуан сидел в молчании, опустившись на пол рядом с софой Мэри Авилес, дожидаясь хоть слова, хоть звука, который освободил бы его, который освободил бы ее. Но слово не шло, и глубокое отчаяние — неразлучный спутник нашего швейцара — жаждало прорваться наружу. Сумерки вновь сгустились.
Мы уже отмечали, что, хотя наш знакомый швейцар был не столько собеседником, сколько человеком, который умеет слушать других, ему действительно нравилось (или же он испытывал непреодолимую надобность) произносить наедине с собой странные монологи. Он вел их главным образом перед зеркалом lobby или на внутреннем дворе, где эхо возвращало его слова обратно, усилив их звучание, а он, швейцар, выслушав, вновь их подхватывал. Странная перекличка порой занимала все время отдыха. Однако в последние месяцы его службы в качестве швейцара подобные заскоки (в нашем распоряжении находятся также копии жалоб, написанных жильцами) случались все чаще, и монологи становились все бессвязнее. Как раз 31 декабря 1990 года речь, произнесенная в квартире Мэри Авилес, обрела такие необычные оттенки (а этот день к тому же оказался особым в жизни швейцара), что, на наш взгляд, будет небезынтересно воспроизвести некоторые ее фрагменты.
В скудном свете зимних сумерек, который проникал через окно квартиры Мэри Авилес, Хуан прошел вперед (мы наблюдали за ним из другой квартиры, считавшейся пустой) и, остановившись перед зеркалом на стене, заговорил вслух.
— Во время падения земля, которая нас ждет, манекены, пишущие на снегу, глухие крики, остановившийся взгляд, канаты, и ты — к ним, ты — к ним, что ты испытываешь? Вниз, вниз, пальмы, гниющие под зараженными государственными плотинами и опять крики со сжатым ртом. Если у тебя падает ухо, у тебя падает другое ухо, у тебя падает третье ухо, головой в грязь, внезапно задыхаясь, задыхаясь, лед входит через нос вовнутрь, глубоко вовнутрь. Что ты чувствуешь? Внизу, внизу, внизу, и был свет, именно сейчас тебе об этом говорю: кровь и снег — по глазам и зубам — сильное искрение свиней и ложек, сделанных из листьев кокоса; охлажденные листья, образующие клетки, тени зеленых листьев — это клетки, гибкие клетки, освещенные клетки, очень чистые клетки… А снаружи топь горит, огонь обжигает, все заледенело. Хуан, Хуан, Хуан любимый, опять тебя зовут, что ты наделал, что наделал… Пылающий огонь, огонь, который обжигает, все заледенело, Хуан любимый. Ничего. Пока ты ничего не сделал. Ни во вред, ни в пользу, ничего, чтобы их спасло. Ничего, что тебя спасло бы. Шум, та же глупость, та же старуха с безмерными зубами, один только белый саван, только один саван над крышами и автомобилями, шляпами и носами. Вот так, загнав их в угол, им сказали. Во время падения, падения, падения я в центре груды, которую освещает, зубами ко мне; свечение, из которого раскрывает объятия с каждым разом все ближе, с каждым разом все ближе. Куда бы ни пошел, все та же старуха, огромный скелет, зовущий нас и волей-неволей красишь ей брови… Хуан любимый, Хуан любимый, ускакали лошади и листья, а твои ученики не спустились в море! Ты еще не существуешь. Снег собирается на тротуарах и надо чистить его, а они ждут тебя уже две тысячи лет. Любимый? Любимый? Любимый?… Не смеши меня. Зубы очень дороги. Улыбаясь им, посыпаешь улицу солью. Если бы мог, ты бы сделал себе крутящуюся шею, но чтобы видеть что, видеть что: чтобы видеть, что я ищу тех, кто ищут, зная, что не ищут, и в пальмовой роще топлю свой труп. Вооруженные водолазы, пять тысяч человек, все еще под водой, боятся, что я вырвусь. Пять тысяч человек, я не хочу изображать все ту же покорность, и вы не заставите меня ее изображать. Я дверь! — кричу посреди моря, под водой. Я дверь. Среди огромных листьев укрываюсь от солнца и родиться заново. Так ты дверь? Болван… Пять тысяч кучек пепла. Это я: я не забыл знака. Откройте! Я не забыл знака. На бетонном Малеконе, в стене, в большой стене, над деревьями и во льду, сорок дней или больше на песке: я не забыл знака. Откройте! Откройте! В Капернаум… Ты дверь. И только тот, кто вырывается, остается, остальные живут для ненависти и отречения… Это моя плоть, моя плоть, говорили мне, я говорил им, отведайте ее… Но сначала вырваться бегом, вплавь, улетая. Тогда поглядим, вот увидишь, вот увидим, вот увидят; увидим лошадей и слонов, увидим небо и балконы, кипящие источники, вьюнки и пустыни, и рака на луне, говорил мне он. И они боялись…
Здесь швейцар прервал свою странную речь, потому что щелканье гремучей змеи раздалось слишком близко и явственно, чтобы его игнорировать даже в том состоянии возбуждения или вдохновения, в котором пребывал юноша.
Повинуясь инстинкту, Хуан взобрался на стул и подождал несколько минут; затем, убедившись, что животного нет поблизости, слез со стула и подошел к Мэри Авилес. Ему хотелось по крайней мере сказать ей на прощание что-нибудь ласковое и, как всегда, посоветовать: осторожнее, мол, с собственной жизнью. Так он и сделал. Однако Мэри Авилес его не слушала. Ее глаза были широко раскрыты, на губах застыла победная улыбка. Наш швейцар окликнул ее несколько раз. Затем приложил ухо к груди девушки. Он услышал только леденящий душу треск погремушек: это змея медленно выползла из комнаты. Очевидно, Мэри Авилес все-таки удалось покинуть сей мир.
Издав жалобный вой, Хуан бросился на лестницу. Крик оказался таким громким, что, хотя во всем доме гремели проводы старого года, его не могли не услышать.
Никого из жильцов не удивила смерть Мэри Авилес. Наоборот, вот уже несколько месяцев назад жена управляющего поведала им о попытках самоубийства, предпринимаемых девушкой, и они почувствовали облегчение, узнав, что она, наконец, достигла цели. Даже полиция, в распоряжении которой находились все records (мы не нашли подходящего слова в испанском) девушки, ограничилась обычной процедурой. Только для порядка у двери поставили полицейского, чтобы он никому не позволял войти в квартиру, до тех пор пока не увезут тело. Впрочем, так как все знали о существовании гремучей змеи, никто не осмеливался подходить и близко; исключение составил один швейцар, которому после нескольких протокольных вопросов разрешили удалиться. Хуану же хотелось остаться там, рядом с Мэри, однако, несмотря на его настойчивые попытки к ней прорваться, ему этого так и не позволили. Наконец, до него дошло, что когда полиция кому-то приказывает удалиться, лучше всего исчезнуть.
Так и не опомнившись от случившегося, он отправился восвояси.
Сел в поезд, который в новогоднюю ночь, разумеется, курсировал бесплатно, и вышел в центре Манхэттена; толпа понесла его прямо в водоворот рождественских праздников. В Рокфеллеровском центре поставили огромную сосну, срубленную где-то в горах, и теперь она сияла, увешанная гирляндами огней поверх проволочных ангелов, поднявших кверху свои безмолвные трубы, но даже если бы они и издавали какие-нибудь звуки, те все равно потонули бы в шуме машин и толпы. Вдоль Пятой авеню в самых роскошных в мире витринах стояли гигантские электронные фигуры, которые воссоздавали разные ситуации, пейзажи, истории или мифы на тему Рождества. В свинцовом небе — каким оно обычно бывает нью-йоркской зимой — гроздьями разноцветных огней рассыпались первые фейерверки…Хуан добрался до Таймс-сквер, и затерялся в море задранных голов: все уставились на вершину башни Таймс-сквер номер 1, ожидая, когда гигантские часы пробьют двенадцать, и по самому высокому шпилю небоскреба спустится что-то вроде гигантского красного шара. До двенадцати оставалось каких-нибудь полчаса, и толпа с небывалым ревом сжималась все сильнее. Из перенасыщенного возбуждением пространства кто-то с преступным легкомыслием швырнул бутылку, которая, конечно же, не могла не свалиться кому-то на голову. В ответ конная полиция вклинилась прямо в середину столпотворения, направляя лошадей на людскую массу, а та судорожной волной пыталась откатиться.
Когда одна из таких человеческих волн докатилась до того места, где стоял швейцар, он почувствовал, как чья-то опытная рука шарит в одном из его карманов. После того как лавина схлынула, Хуан испытал большое облегчение, оттого что карман, в который он сунул деньги, пожалованные ему на чай, оказался пуст. Впрочем, он тут же обнаружил, что исчезли не все деньги: в другом кармане по-прежнему лежал конверт с тысячей долларов, который он пытался преподнести Мэри Авилес. Поскольку они остались нетронутыми, Хуан вновь нырнул в толпу, которая теперь катилась в противоположном направлении по вине очередной бутылки, только что угодившей кому-то в голову. Новая волна увлекла Хуана за собой и сбила с ног; однако как только она отхлынула и порядок на какое-то мгновение был восстановлен, его ждало разочарование: на сей раз у него ничего не украли, а посему он опять втиснулся в толпу, которая со все большим воодушевлением взирала на огромные часы. С последней надеждой Хуан пробился ближе к группе молодых людей, по виду профессиональных грабителей, даже сунул конверт так, чтобы несколько банкнот соблазнительно торчали из кармана. Но внимание карманников оказалось приковано к стрелкам огромных часов, на которых вот-вот должно было пробить двенадцать ночи.
Понимая, что никто и не думает красть у него деньги, которые ему внезапно опостылели, Хуан подумал, что лучше всего вернуться в здание, где он работал, и оставить конверт у дверей. Неожиданно пришедшая мысль облеклась в желание и одновременно прозвучала приказом, зовом, исходившим от самой двери. Это означало, что теперь следовало не смешиваться с толпой, а, наоборот, выбираться из нее. А ведь он находился прямо посередине Таймс-сквер. Хуан толкался, его отталкивали, он напирал, и на него напирали, пока он не просочился сквозь кордон полицейских, которые пытались установить хотя бы подобие порядка в создавшемся столпотворении.
Наконец, ему удалось сесть в поезд, и он добрался до рабочего места.
Когда он вошел в здание, до полуночи оставалось десять минут.
Lobby пустовал, а посередине сверкала разнаряженная сосна, от которой исходил механический шум, должно быть, изображавший трели какой-нибудь птахи, возможно — Бог весть, по какой причине, — пересмешника. Хуан вытащил конверт с тысячей долларов и воткнул в стеклянную дверь, где его легко бы обнаружил первый же вошедший. Все еще витая где-то далеко, он застыл на месте, а его лицо менялось в цвете, отражая свет лампочек, которые то и дело вспыхивали на елке. Из соседних квартир, помимо прочих звуков, доносились музыка и смех хозяев и их гостей. Раздавались крики ликования, аплодисменты, вылетали пробки, взрывались небольшие петарды для домашнего пользования, вызывая пронзительный визг детей, которым по случаю праздника разрешили носиться по коридорам, застланным ковровыми дорожками. Слух швейцара уловил также лай, писк, мяуканье и урчание животных, однако он затруднялся определить их местонахождение в издаваемом шуме. Время шло — до полночи оставалось две-три минуты, а музыка, топанье танцующих, смех, грохот звучали все громче и слились в единый рев, который словно бы исходил от всего здания в целом, а не от отдельных участков пространства. Складывалось впечатление, что все эти люди, а заодно и весь город хотели воспользоваться теми крохами времени, которые у них оставались до конца года, чтобы успеть сделать все, что они задумали и не сделали за все предыдущие месяцы, пытаясь насладиться (и насытиться) за три минуты всем, чем не смогли за предыдущие триста шестьдесят пять дней, желая поймать за три, уже две, уже одну минуту все время, все то время, которое незаметно ускользало от них. «Пока не поздно, пока не поздно, пока не поздно», — казалось, заклинал их единодушный рев. Хотя Хуан, так же как и все, знал, что через несколько секунд будет уже полночь, он все равно, вслед за остальными, вскрикнул от неожиданности, когда раздались двенадцать ударов, столь же решительных, сколь безжалостных и неповторимых. И в ту же минуту весь город возвестил посредством бесчисленных звуковых и световых устройств, что наступило двенадцать ночи 1990 года. Небо наполнилось грохотом и вспышками. И когда вопль, подхваченный десятью миллионами глоток, стал смахивать на приступ вселенской истерии, Хуан вновь почувствовал, что просто задыхается от отчаяния, от почти полной безысходности. Завершался очередной год, а он все еще не нашел дверь и не смог внушить остальным, насколько важно ее найти. Так что шум, производимый обитателями дома и городом в целом, воспринимался Хуаном вовсе не как проявление радости, а как крик отчаяния, упрека, адресованного, разумеется, ему, швейцару. Взглянув еще раз на свое отражение в огромном зеркале lobby: начищенная униформа, позолоченные пуговицы, цилиндр, белые перчатки, — Хуан с ужасом понял: никакой он не спаситель, а шут, мальчик на побегушках в нелепой круговерти жизни. Распоследний из лакеев! Вечно что-то там такое корчит из себя, рассыпается в притворных любезностях — и все под дудку людей, которые воображают, что раз они в состоянии заплатить швейцару, то можно уже задирать нос к потолку.
И тогда Хуан сказал себе — он уже принялся бормотать свой монолог — если все обстоит именно так (как в тот момент ему представлялось), если не существует ничего другого, иной цели, как то и дело открывать и закрывать двери, для того чтобы люди входили и заходили из никуда в никуда, — какой тогда смысл продолжать исполнять свои обязанности? Какой смысл продолжать жить? Вот сейчас, — он говорил уже громко, — я поднимусь их поздравить, выпью за их здоровье, они похлопают меня по плечу и даже украдкой, якобы великодушно пожмут руку.
— Нет! — крикнул он себе в ответ так громко, что, если гости и жильцы его и не услышали, так просто потому что шум, который в тот момент производили они сами, стал просто оглушительным.
И прямо тут же, рядом с входной стеклянной дверью швейцар скинул униформу, снял перчатки и цилиндр и, надев свою выходную одежду, хранившуюся в специально отведенном чуланчике, достигнув либо мучительного просветления, либо абсолютного безумия, решил покинуть не только это здание, не только этот город, но, по примеру Мэри Авилес, вообще вселенную. «Исчезну и дело с концом, по крайней мере не буду одним из тех, кто толкает, как заведенный, это колесо, которое никуда не катится…». Позади остался мир, «в который я не хочу возвращаться, ни даже вспоминать о нем». Тем не менее уже другая реальность тоже была для него миром, который требовалось изменить, чтобы сделать пригодной для жизни. И если он не мог выносить то, что покинул (хотя, вопреки себе самому, не мог также и забыть), совершенно очевидно и то, что он не мог оставаться и в той реальности, которую нашел. А если ничего здесь не может измениться в соответствии с моими желаниями, размышлял он по-прежнему вслух и уже направляясь к выходу, куда же мне податься. Какой смысл в том, чтобы находиться здесь или там, или в любом другом месте…
— Добрый вечер, — произнес вдруг женский голос, раздавшийся из лифта, — добрый вечер, — опять произнес голос, и вновь по-английски с британским акцентом, на этот раз немного громче, из-за чего Хуану ничего не оставалось, как обернуться, чтобы ответить на приветствие.
Однако в открытых дверях лифта он никого не увидел кроме Клеопатры, знаменитой египетской собаки, принадлежащей семейству Уарремов. Двигаясь с большой осторожностью, животное приблизилось к швейцару и вновь поздоровалось с ним на безупречном английском. А поскольку Хуан все никак не мог оправиться от изумления, собака добавила:
— Надеюсь, тебя не удивляет, что я разговариваю, а то я обиделась бы не на шутку.
— Нет-нет, конечно. Нисколько, — промямлил Хуан, еще больше растерявшись.
— Хорошо, — продолжала Клеопатра. — Сейчас у нас мало времени. Я выскользнула из квартиры, воспользовавшись праздничной суматохой, но меня вот-вот начнут искать. — Тут необычная собака указала глазами наверх. — Поэтому наша беседа должна быть краткой. Я слышала твои слова и твои крики. Они, — Клеопатра вновь бросила взгляд на потолок, — к счастью, ничего не слышали… Послушай: я и группа друзей хотим с тобой поговорить. Это важно. Все устроено так, чтобы мы могли встретиться завтра утром в десять часов в подвале. А сейчас забери униформу и деньги и отправляйся отдыхать. Запомни: завтра утром в подвале. Прощай.
Она быстро, но не теряя важности, вернулась в лифт и уехала.
Швейцар смотрел ей вслед со смесью изумления и восторга.
Затем натянул униформу, спрятал деньги и отправился восвояси в свою комнату на другом конце города.
Сделаем остановку в нашем повествовании, чтобы предупредить читателя: если он в глубине души надеется получить какое-либо рациональное или научное (или, как их еще там называют) толкование поступка Клеопатры и ее способностей, то мы, забегая вперед, советуем ему не питать на этот счет ни малейших иллюзий. Причина, по которой мы не можем дать никакого объяснения рассказываемым событиям и тем, которые вот-вот произойдут, очень проста: у нас нет объяснения. Мы ограничиваемся, как мы уже сказали, тем, что описываем события так, как они происходили. Не забудьте, мы об этом уже говорили, — нас миллион человек. Таким образом, мы собрали в представленной здесь хронике или свидетельстве, все, что мы видели, читали, слышали или уловили включая даже душевные состояния нашего главного героя, швейцара. Душевные состояния, исходя из наших сообщений, расшифровали наши психологи (между прочим, самые лучшие в Америке). Но мы ни за что не стали бы прибегать к фантастическим или псевдонаучным рассуждениям, которые просто-напросто не понимаем.
Наше намерение, помимо других очень важных, о которых мы еще скажем, — письменно изложить историю Хуана-швейцара в надежде, что найдутся люди, не столь неудачливые, как мы, которые смогут ее понять.
Наверное, нет необходимости напоминать будущему интерпретатору, что, пусть и трудно было, но мы из принципа предпочли изложить данную историю по-испански, хотя языком почти всех диалогов, монологов, магнитофонных записей, записок, интервью и других документов в оригинале, разумеется, является английский.
Пока даже нашим горестям не обойтись без иностранного языка.