А вот теперь мы подобрались к самому щекотливому пункту нашей работы, в которой мы опираемся, как уже неоднократно говорилось, на показания наших сторонников и записки швейцара. Признаться, мы не больно-таки сильны по части стиля, чтобы сделать рассказанную историю более правдоподобной и не умалить ее фантастическую, на первый взгляд, составляющую, без которой здесь не обойтись.
Разумеется, как только мы столкнулись с трудностями в отношении литературной композиции, что вполне естественно для людей, чей род занятий не связан непосредственно с литературой, кое-кто поставил нам в упрек (даже в письменном виде), что наш коллектив, объединивший людей, не сведущих в данной области, хотя и избранный большинством, взялся за такую работу. Между тем как у нас под рукой имеются отдельные индивидуумы, являющиеся настоящими писателями или претендующие на это звание, которые наверняка справились бы с подобной задачей получше нас.
«Почему бы, — вопрошает нас вечно недовольное меньшинство, существующее в любом свободном сообществе, — не прибегнуть к помощи какого-нибудь Гильермо Кабрера Инфанте, Эберто Падильи, Северо Сардуя или Рейнальдо Аренаса, более поднаторевших в делах такого рода? Зачем, — пристают к нам эти назойливые критиканы, — соваться не в свое дело или лезть в чужой монастырь со своим уставом, тогда как здесь, в изгнании, у нас есть настоящие специалисты?»
Причина крайне проста. Под пером Гильермо Кабрера Инфанте настоящее повествование утратило бы свой смысл и превратилось бы в своего рода прибаутку, паясничанье или лингвистическую забаву, перегруженную более или менее простодушными вольностями. Эберто Падилья использует каждую строчку, чтобы выставить напоказ свое гипертрофированное «я», и в результате вместо злоключений нашего швейцара текст представлял бы собой что-то вроде самовосхваления писателя, в котором он сам же — неизменно от первого лица и на первом плане — не позволил бы блеснуть даже самой малой букашке. А здесь даже букашки играют свою роль, как мы убедимся в дальнейшем. Что касается Рейнальдо Аренаса, то его явно выраженный, навязчивый и достойный порицания гомосексуализм способен отложить отпечаток на какой угодно текст или ситуацию, затемняя объективность истории, которая никоим образом не претендует на описание случая сексуального отклонения. Вместе с тем, если бы мы склонились в пользу Сардуя, то он развел бы тут необарочные турусы на колесах, в которых сам черт ногу сломит. Так что при всей нашей неопытности мы вынуждены действовать на свой страх и риск.
Остаток ночи 31 декабря 1990 года наш швейцар провел в своей комнате, не смыкая глаз. Ему не верилось, что он слышал, как собака разговаривала. Так что, хотя — как мы только что упомянули, — он и не спал, наутро ему показалось, что все произошедшее ему приснилось. И чтобы убедиться, что так оно и было, он вернулся в здание, в котором работал, и ровно в десять спустился в подвал, не переставая надеяться, что там окажется пусто.
Несмотря на то что он пришел вовремя, его уже поджидали все животные, живущие в доме и его окрестностях. При появлении Хуана на мгновение воцарилось молчание, прерванное Клеопатрой, которая, обращаясь к гостю, сказала:
— Не думаю, что есть необходимость представлять тебе моих друзей, со многими ты уже знаком, с другими очень скоро познакомишься. К тому же у нас времени в обрез, и мы должны с толком его использовать. Причина, по которой мы тебя пригласили на собрание, следующая: все мы обратили внимание на то, что ты обеспокоен судьбой людей, живущих в этом здании, но мы ни разу не заметили с твоей стороны такого же интереса по отношению к нам…
— Ни такого же, ни никакого, — тотчас же перебила ее кошка Бренды Хилл, вздыбив шерсть.
— Вот не сказала бы, — вмешалась собачонка, принадлежавшая сеньору Локпесу, — он несколько раз гладил меня по хребту.
— По хребту! Ты столь низко пала, что соглашаешься с тем, что у тебя хребет, тогда как у них — спина? — резко оборвала ее кошка Бренды Хилл.
И поскольку другие животные хотели присоединиться к дискуссии, Клеопатра громким лаем призвала их к порядку и, обращаясь к швейцару, продолжала:
— Надеюсь, тебя не очень удивляет, что мои друзья, как и я, разговаривают на том же языке, что и ты. Мы это делаем, разумеется, для того чтобы ты мог нас понять, в остальное же время мы пользуемся как из принципа, так из соображений безопасности нашим собственным языком, который, надеюсь, ты скоро освоишь. Однако вернемся к цели нашего небезопасного собрания. Мы хотим, чтобы до тебя дошло, что ни один из тех, о ком ты столько печешься, не понял ни слова; более того, они тебя не слушали и даже думают, как выкинуть тебя отсюда.
— Уже не думают, — поправила ее одна из пяти собачек чихуахуа, проживавших в доме у Пьетри, освобождаясь от индивидуальных наушников. — Уже все решено, я слышала, как об этом говорил управляющий.
— Ах вот как! — удивилась Клеопатра. — Значит, у нас еще меньше времени, чем мы думали.
— Вообще нет времени! У нас вообще нет времени! — в один голос заявили все пять собачек чихуахуа.
Затем вновь надели индивидуальные наушники и в такт залаяли, не переставая подтанцовывать, в силу чего Клеопатра, грозно рыча, призвала их к порядку.
— Наше предложение заключается в следующем, — продолжала египетская собака, обращаясь к швейцару, — во-первых, чтобы ты нас выслушал, затем, чтобы поразмыслил и, наконец, присоединился к нам.
Слова Клеопатры все поддержали энергичным согласием, basement (извините, подвал) огласился рычанием, мяуканьем, писком и лаем одобрения.
— Как только ты согласишься, — продолжила Клеопатра, невзирая на гам, — мы попытаемся поискать решение или, как ты сам выразился, «выход» или «дверь». Дверь для тебя и для нас. Не для них, жильцов, которым она без надобности, так как они даже не осознают, что находятся в неволе.
— Но я-то осознал! — раздался резкий голос одного из попугаев, который порхал, будучи привязанным к своей подруге. — Еще как осознал! Вот уже пять лет, как сижу взаперти!
— На кусочках хлеба и простокваше, — добавила попугаиха.
— Уж не намекаете ли вы на то, что ваше положение хуже нашего, — в один голос запротестовали все пять собачек чихуахуа, вновь снимая наушники, — вам всего-навсего, — теперь говорила только одна собачка, — приходится кувыркаться в своем кольце и клевать корки хлеба, а вот мы, кроме того что находимся в неволе, должны еще пританцовывать и ластиться к хозяевам, тычась в них мордой.
— Не мордой, а губами, — запротестовала кошка Бренды Хилл.
— Или вы считаете себя ниже их?
— Они считают себя ниже, — уточнила одна из крыс управляющего, — иначе стали бы они день-деньской плясать на потеху хозяевам, обезьянничая и так и эдак…
— Обезьянничая? — тут же отозвался орангутанг сеньора Макадама, который в последнее время прятался в туннеле в саду. — Они же не обезьяны, чтобы обезьянничать. Кстати об «обезьянничании» — я заметил, что это слово всегда употребляется в уничижительном смысле и что мы-де корчим рожи в подражание всевозможным выходкам и движениям людей. Однако достаточно просто-напросто правильно ответить на мой вопрос, чтобы развеять оскорбительное для нас заблуждение: Кто появился сначала? Человек или обезьяна? Даже сами люди, не колеблясь, заявляют, — что логично, — что мы появились на свете на тысячи лет раньше, чем они. Следовательно, дорогие друзья, кто кому подражает?…
— Вот именно, — прошипела змея Мэри Авилес. — Как раз, потому что мы, змеи, появились на свете раньше обезьяны, не только обезьяна, но и сами люди нам подражают. Да и говоря о людях, раз уж сегодня здесь оказался один из них, — змея, приподняв часть своего туловища, пристально посмотрела на Хуана, — я желаю разъяснить, что вовсе не я убила сеньориту Авилес, как объявили люди. Я в жизни ее не кусала. Она покончила с собой, проглотив двадцать семь таблеток цианистого калия. В действительности, когда ты зашел вчера к Мэри Авилес, она уже приняла их. Не могу взять в толк, как ты этого не заметил по ее лицу, оно же было зеленым. Я даже нарочно попыталась поднять шум, чтобы предупредить тебя, но ты наверняка подумал, что я хотела тебя укусить.
— А почему же ты не заговорила со мной, как сейчас? — опечалился швейцар. — Глядишь, мы бы успели ее спасти.
— Я пыталась, — змея приподнялась, как смогла, — однако ты не обратил на меня никакого внимания. Ты как раз произносил свою речь. С другой стороны…
— Да замолчи ты! — прорычала Клеопатра и взглянула на змею своими фиолетовыми горящими глазами. — Во-первых, никому из вас не давали разрешения разговаривать со швейцаром на его языке, до тех пор пока мы не соберемся здесь, а, во-вторых, мы здесь не для того чтобы терять время на глупые дискуссии или на то, чего уже не исправить. Мы собрались, чтобы, несмотря на наши разногласия, прийти к соглашению. Независимо оттого, выше мы или не выше человека, мы не люди, а мир по большей части пока управляется ими. Так что, кроме нашего союза, мы нуждаемся в союзнике во вражеском лагере, в ком-то, кто мог бы нас в нем «представлять» и кому мы в свою очередь могли бы помочь. Вот мы и подумали, внимательно понаблюдав за тобой, что таким человеком можешь стать ты, — заключила Клеопатра, глядя на швейцара.
— Да! Да! Ты! Что ты на это скажешь? — закричали животные, обступившие швейцара. — Потому что нам надо многое тебе сказать.
Клеопатра, поведя носом в сторону двери, быстро заговорила, обращаясь к собравшимся.
— Я понимаю, насколько вам не терпится поведать швейцару о своих бедах. Но так мы никогда не придем к соглашению, а сегодня у нас уже нет времени. Следующая встреча состоится здесь, в пятницу, в то же время. Первым будет выступать голубь вяхирь, и никто не должен его прерывать. Вернемся к себе как ни в чем не бывало.
Собаки, кошки, попугаи, сам орангутанг и другие животные включая медведя Касандры Левинсон, вяхирей, крыс и даже черепах, которых переносила обезьяна, пустились наутек и исчезли из подвала. Перед тем как уйти они обступили со всех сторон Хуана и сердечно попрощались с ним лаянием, шипением, мяуканьем, щебетаньем и рычанием. Животные же сеньора Локпеса соединились попарно.
Все разошлись как раз вовремя, поскольку управляющий, услышав подозрительный шум, уже спускался, чтобы выяснить, в чем дело. Однако из-за своей обычной нерасторопности он добрался до подвала, когда там уже остался один швейцар.
— Что вы здесь делаете в такое время? — недовольно спросил он.
— Я хотел помыть окна сеньоре Бренде Хилл, — ответил наш швейцар.
— С каких пор окна сеньоры Хилл находятся в подвале?
— Я искал какую-нибудь тряпку или мочалку.
— Здесь ничего такого нет, а если бы и было, вы обязаны обратиться ко мне, прежде чем что-то искать. Вам понятно?
— Конечно, — тихо произнес Хуан.
Однако управляющий уловил в его ответе нотку вызова и даже признак зародившегося воодушевления.
— В любом случае я должен довести данный факт до сведения администрации, — сказал он и с озабоченным видом потянул на себя дверь.
Несмотря на выговор управляющего и его слова доложить администрации (обещание, которое управляющий наверняка выполнит), Хуан находился под большим впечатлением. Животные с ним разговаривали, более того, похоже, единодушно решили, что он, и никто друг ой, именно тот человек, который их выслушает и поможет. Выходило, что отныне Хуан обязан — так он думал и говорил об этом вслух — не только заниматься тем, чтобы слушать и активно решать проблемы жильцов, всячески подталкивая их к нужному выходу — или входу, — но, помимо прочего, должен еще и помогать животным, принадлежавшим постояльцам, и даже бесхозным животным, присутствовавшим на собрании, — таким, как крысы, белки и даже муха, которая выдержала холод подвала, согреваясь в дыхании медведя.
Хуан пообедал в ближайшей гостинице, и, хотя еще не подошло время начинать работу, он заступил на пост у входной стеклянной двери, погрузившись в размышления. На его лице читалось что-то среднее между улыбкой и озабоченностью.
Мы должны, правды ради, признать, что кое-какие жалобы на Хуана имели под собой основания. В последние недели его отрешенность стала бросаться в глаза. В некоторых случаях жильцы оказались вынужденными сами открывать себе дверь, поскольку, хотя швейцар находился тут же, он, казалось, совершенно не замечал, что творится вокруг. Странно, что управляющий не огласил жалобы жильцов нашему швейцару: наверняка он не желал его предостеречь от серьезных промахов.
Однако если Хуану и прежде случалось уходить в себя, а порой словно бы и бредить, то сразу же после его первой встречи с животными его состояние обострилось. И само собрание, и воодушевление, с которым его встретили звери, произвели на него огромное впечатление. Просто невозможно забыть их восторженные взгляды, полные надежд. Поэтому, когда после семи вечера начали спускаться жильцы, Хуан то ли в замешательстве, то ли в самозабвении, вместо того чтобы вежливо поклониться сеньоре Бренде Хилл, отвесил поклон ее кошке и вместо того чтобы подать руку сеньору Локпесу, как всегда искательно протянувшему ему свою, пожал лапку домашнему голубю, которого святой человек в знак своей святости носил на привязи на своем плече.
Изумление жильцов еще больше возросло, когда они заметили, что звери чуть ли не с восторгом отвечали на проявления дружбы со стороны нашего швейцара. Скажем, все три собачки сеньора Джозефа Роузмана на сей раз улыбнулись Хуану гораздо выразительнее, чем обычно; кролик Оскаров Таймсов при всей своей робости осмелился обнюхать ногу швейцара (обошлось, что удивительно, без свирепой атаки бульдога, который вполне мог бы захватить его врасплох); и даже развязные чихуахуа сеньора Пьетри, которых, как всегда, вел Паскаль Младший, поравнявшись с нашим швейцаром, перестали лаять и пританцовывать. Вдобавок, по возвращении представителей «Церкви бесконечной любви», один из попугаев сказал Хуану «до свидания» на более совершенном английском, чем у его хозяина, сеньора Локпеса. Тут уж Хуан не удержался и на своем испанском английском пожелал попугаю доброй ночи. К счастью, поскольку птицам свойственно копировать человеческие голоса, сеньора Локпеса поразило не то, что попугай разговаривал, а что он не повторил привычную религиозную тарабарщину, которой он его научил.
Единственным животным, которое с абсолютно равнодушным видом прошло мимо Хуана, оказалась Клеопатра; она проследовала дальше в сопровождении одного лишь мистера Уаррема. Только оказавшись внутри лифта, Клеопатра позволила себе бросить быстрый заговорщический взгляд на швейцара, словно говоря ему: «Не подведи». Конечно же, не подведу, пробормотал Хуан и поклонился в сторону лифта, который уже начал подниматься.
Голубь вяхирь так начал свою речь:
— Мне доставляет удовольствие первым выступать на данном собрании, поскольку я нахожусь в том же положении, что и многие из присутствующих, а, следовательно, могу говорить также от их имени. Важно и то, что здесь находится швейцар, которого я уже давно знаю и всегда ему сочувствовал, как он сочувствовал мне. Без него мы точно не смогли бы принять абсолютно верного решения, а если бы и приняли, не смогли бы его осуществить. Кроме того, мы с швейцаром, если не обращать внимания на перья и другие малосущественные детали, представляем собой практически одного и того же человека или одно и то же животное, как ему больше нравится. Мы оба родом из тропиков, оба в настоящее время обитаем в климате, который нам обоим непривычен, оба скучаем по родным краям и, что особенно важно, оба являемся пленниками. Он заложник обстоятельств, из которых по многим причинам ему не дано освободиться, и прошлого, от которого, даже если бы и захотел, он не в состоянии отрешиться. И хотя не факт, что наш швейцар хотел бы вернуться именно в то прошлое, он, как и я, как и все мы, желает отправиться в путь. Таким образом, перед данным собранием не может стоять никакой иной задачи, как решить, оставаться ли нам в неволе или избрать путь бегства. Естественно, раз мы являемся пленниками, — а никто не стал бы отрицать, что это так, — единственно возможным выходом представляется бегство или по крайней мере попытка. И тем не менее именно вопрос бегства я и собираюсь обсудить, хотя с тех пор как живу взаперти ни о чем другом и не помышляю… Время и плен лишили меня ловкости всех мускулов, легкости полета, остроты зрения, хитрости, чтобы увернуться от выстрела или от силка и, вероятно, настойчивости, чтобы самостоятельно искать себе пропитание. Вы так же утратили то же самое или что-то похожее, даже если не желаете этого признавать, — тут он окинул взглядом почти всех собравшихся животных и швейцара. — Что греха таить, я боюсь холода, который мне придется переносить во время бегства, до тех пор пока не доберусь, если доберусь, до теплых краев; поскольку, как я себе представляю, в случае бегства мы направимся именно в теплые края, а не на полюс, где, похоже, мы и обретаемся. Я отчаянно боюсь, что меня поймают и зажарят. Конечно, мясо других участников данного собрания не столь ценится, как мое. Я также задаюсь вопросом, а сможем ли мы вообще жить там, откуда в свое время прибыли. Здесь у нас есть определенные удобства и даже в какой-то степени безопасность, нет недостатка в корме и в целом можно сказать, никто не явится нас убивать. А там другие животные, называемые — вот безобразие-то — «дикими», приняли бы нас? И если примут, не будут ли тайком ставить нам в упрек прошлое, а мы — не будем ли вечно испытывать неуверенность? В состоянии ли мы теперь приспособиться к суровости свободной, но полной опасностей жизни? Да, я знаю, что постановка таких вопросов в начале собрания может расцениваться как проявление безответственности и пораженчества, можно даже заподозрить в моих словах намерение повлиять на мнение остальных. Однако должен сказать вам, что я также неоднократно помышлял о бегстве. Вплоть до того, что однажды утром предпринял попытку. Я даже не знал, в каком направлении лететь; мороз усилился, и через несколько часов я выбился из сил. Я еле-еле вернулся обратно. К тому же мне теперь стыдно оказаться среди других вяхирей: мои перья уже не блестят, как раньше, и мое пение уже не воркование, а что-то вроде глухой трели, которая здесь пользуется успехом, поскольку ее не с чем сравнивать. В общем, я не говорю окончательно «нет», но и не говорю «да». Я лишь задаю себе вопрос: получится ли у нас? А если получится, сможем ли мы выжить? — Тут вяхирь на короткое время прервал свою речь, чтобы почистить под крылом, после чего уже более уверенным тоном заключил. — Хотя, разумеется, нет сомнений в том, что такой умный человек, как швейцар, в случае, если будет принято решение бежать, согласится с тем, чтобы мы перебрались в теплые, цветущие и плодородные края, где мы поселимся в кронах деревьев. В завершение скажу, что так или иначе следует хорошенько все обдумать.
Как только вяхирь завершил свое выступление, белка, обезьяна и попугаи громко одобрили предложение перебраться на кроны тропических деревьев. Но тут же одна из черепах попросила слова, чтобы сказать, что, мол, она согласна с тем, чтобы выбрать для жизни самый теплый край, но, что, добравшись до места, следовало поселиться в лагуне.
— В лагуне, окруженной деревьями, пусть так, но с тем, чтобы они дарили нам прохладу и корм, а не чтобы влезать на них, что совсем несерьезно и небезопасно. То обстоятельство, что среди присутствующих я самая старая, — продолжала черепаха, — убедительно доказывает, что я права. Объясню…
Невзирая на то что черепаха уже начала выступление, которое, судя по всему, должно было не скоро кончиться, ее перебила змея: она весьма отчетливо прошипела, что идеальным местом обитания, без сомнения, являются жаркие края, но при наличии таких надежных вещей, как камни и земля.
— Подземелья и пещеры — вот самые надежные укрытия, — уточнила крыса.
— Самая лучшая среда обитания — морская вода, потому что она самая обширная, а, стало быть, предоставляет больше возможностей, — заявили золотые рыбки сеньора Джона Локпеса, прыгая в аквариуме; его принесла обезьяна, а теперь держал в руках швейцар, поскольку орангутанг ни минуты не стоял спокойно, несмотря на гневные взгляды Клеопатры.
— Я все время слышу, что здесь говорят исключительно о тропиках, — запротестовал медведь, — однако мне по душе снег, а я являюсь важным членом данного сообщества. Думаю, без моей защиты вам далеко не уйти…
— Деревья! Гигантский бамбук и баобабы! Вот чего мы хотим! — завопила обезьяна.
— Море, море… — волновались рыбки в своем мелком аквариуме.
— Пещеры, — предлагала крыса.
— Лагуна, — единогласно постановили обе черепахи сеньора Локпеса.
Тогда пять собачек чихуахуа, принадлежащих управляющему, заявили, что собрание их больше не интересует, и предложили его распустить и разойтись — дескать, уже приспело время кормежки, и наверняка сеньора Пьетри их уже хватилась.
Клеопатра, сдерживая гнев, тут же им все и высказала: мол, их поведение уже ни в какие ворота не лезет; собрание еще не успело начаться, а они, видите ли, собрались уходить; то, что предстоит обсудить, крайне важно для каждого из присутствующих; для того, собственно, они и собрались, чтобы при всех имеющихся разногласиях прийти к единому решению.
Порядок вновь восстановился, и слово взяла змея, которую выступление вяхиря, видно, задело за живое.
— Буду краткой, — начала змея, — поскольку думаю, что нет необходимости рассказывать вам обо всех злоключениях, которые я претерпела, будучи экспонатом в зоопарке, в самой низкой степени падения, а затем в качестве объекта навязчивой идеи психически нездорового человека. Я имею в виду сеньориту Авилес. Дорогие друзья, по-моему, единственно возможная линия поведения в отношении человека — держаться от него подальше. Если я и согласилась, чтобы швейцар чуть ли не председательствовал на нашем собрании, так потому что мое высокоразвитое чутье или, если вам угодно, мой адреналин, мне подсказывает, что он отличается от всех прочих знакомых мне людей. Как раз в силу того, что он совершенно непохож на остальное так называемое «человечество», а также потому что я помню наизусть многие из его речей, произнесенные вслух в доме покойной, я уверена, что он полностью согласится с моим мнением. Я, подобно швейцару, занимаюсь тем, что наблюдаю за людьми через стекло. Сначала в клетке зоопарка, затем в некоем подобии аквариума, в котором меня выносила на прогулку Мэри Авилес. Таким образом, пока они время от времени на меня глазели, я их изучала, в итоге узнав их гораздо лучше, чем они меня: обо мне-то они рассказывают одни глупости… Господа, человек только тогда испытывает полное удовлетворение, когда видит, что весь остальной мир да и все они, кроме него самого, посажены в клетку. По его мнению, остальные существа всего-навсего пытаются ему подражать, и ему нравится думать, что все живое находится в его власти; захочет — и, воспылав жестокостью, истребит всех подряд, а захочет — станет чувствительным или практичным и примется нас спасать. Но что бы он ни делал, он поступает так, как ему удобно. Поэтому дело не в том, что я живу в клетке, а в том, что мы все сидим в ней. А кто тут виноват, как не это подлое существо с переменчивым и воинственным нравом, возомнившее себя чуть ли не властелином мира, который он превратил в зоопарк для своего личного пользования? Мы должны заставить человека удалиться в отведенные ему пространства, а иначе ему придется смириться с собственной гибелью, что, между нами говоря, было бы лучше всего. Вы задумывались над тем, насколько спокойной и счастливой стала бы наша жизнь, если бы человек исчез? Как же добиться его исчезновения или по крайней мере его высылки? Посредством ненависти или войны. Другого выхода нет. Наша раса, раса змей, готовится к такой войне. Человеку известно, насколько мы хитры, он знает о наших намерениях, поэтому на протяжении всего времени он только и занимался тем, что очернял нас. Нет ни одной сказки или басни, где мы не изображались бы в мрачном свете, начиная, конечно же, с Библии, которая представляет собой самую большую небылицу, выдуманную людьми. Однако действительность совершенно отличается от той, какой человек ее изображает в своих нелепых писаниях. В частности, членам нашего семейства благородство присуще до такой степени, что мы ни за что не нападем, не предупредив о своем приближении погремушками, и, даже не имея намерения нападать, известим о нашем присутствии, чтобы никого не напугать. И каким же боком вышла нам подобная честность? Нас преследуют веками и тысячелетиями — вот, чего мы добились. Поэтому я предлагаю данному собранию заставить человека удалиться куда подальше, в строго определенное место и не спускать с него глаз. Я и весь мой род берем на себя задачу его изгнать. Представьте себе миллионы гремучих змей, звенящих своими чешуйками по всем городам, от которых люди, охваченные ужасом, побегут, куда только мы им прикажем. Таково мое мнение, которое, я уверена, совпадает с мнением нашего швейцара.
Так завершила свою речь гремучая змея. Тут Хуан захотел выступить и попросил слова у Клеопатры. Разумеется, именно она вела собрание. Но крыса, воспользовавшись своей очередью, устремилась к середине подвала и захватила первенство.
Мое выступление или называйте его, как хотите, произнесла она, — не будет длинным. Я существо практичное, и мне не нравится терять время. Взгляните-ка, я не ношу украшений вроде несуразного хвоста, который выставляет напоказ белка; еще меньше мне нужен разноцветный хвост попугая или нелепые погремушки змеи, а заодно и ее хваленый адреналин. — Подчеркнув это слово, крыса позволила себе кривую усмешечку и, повысив голос, чтобы перекрыть выражение протеста со стороны упомянутых животных, продолжила: — У меня есть все необходимое: зубы, чтобы грызть! И этими зубами я готова по мере сил содействовать змее при условии, что она отделается от своих погремушек, которые выдадут нас с головой. Хватит уже ловушек и ядовитого сыра, который вот уже столько времени в буквальном смысле отравляет нам жизнь! Впредь условия будем диктовать мы, и они будут следующими: человек должен продолжать жить в городах, но в тех, которые мы ему укажем. Там он станет работать, производя всевозможный мусор и пищу, в которой мы нуждаемся. Мы будем грызть эту пищу и швырять ему объедки, чтобы он поддерживал свое существование. Мы поделим мир между собой. Недаром мы, крысы, — космополиты, как и швейцар, который живет где угодно — хоть в холоде, хоть в жарком климате. Спору нет, он один из наших самых верных союзников, идея пригласить его на наше собрание чрезвычайно удачна. Ему, змее и мне, думаю, по силам справиться с основной задачей. Хотя, что касается змеи, то мне не по душе ее предложение поселиться подальше от людей. Нет уж, мы обязаны их контролировать и жить за их счет, не переставая грызть. Наши зубы постоянно будут острыми благодаря ненависти, которая столь же ненасытна, как и наш аппетит.
Завершив выступление, крыса в качестве наглядного доказательства своих крысиных способностей несколько раз пощелкала зубами и яростно подпрыгнула перед собравшимися.
Хуан вновь поднял руку, желая сделать кое-какие замечания, не соглашаясь с мнением крысы. Однако Клеопатра предоставила слово черепахе.
Черепаха медленно выползла на середину в одной связке со своим товарищем, и от его имени и от всего семейства черепах, уставив водянистые и помаргивающие глаза в неопределенную точку, заявила:
— Жить ненавистью — все равно, что действовать на руку нашему врагу. Иметь врага — уже значит представлять собой только половину себя, другую половину всегда занимает враг. Когда живешь с желанием разрушать или в страхе быть разрушенным, то не живешь, а медленно умираешь. Сравните вечно настороженную физиономию сеньоры крысы с благородным спокойствием моих черт и сделайте вывод. Вспомните об опасностях, которые подстерегают ее, и о том, насколько коротка и рискованна ее жизнь в сравнении с покоем и длительностью нашей. Думаю, нет необходимости приводить какие-либо еще доказательства. Не сомневаюсь, что почти все вы, включая в первую очередь швейцара, сделаете выбор в пользу моей философии, которая сводится всего-навсего к поиску тишины, покоя и забвения. Хочется подчеркнуть, что я говорю не о прощении, а о забвении.
Простить — значит помнить и даже вроде как заключить с кем-то договор о том, что мы ненавидели или любили и были ранены. Давайте избегать подобных ловушек, которые люди же и хотят нам навязать, и поищем место, где в стороне от всех бед мы сможем стать самими собой. Отправимся туда, где бы мы могли жить нашей собственной жизнью, а не служить на том или ином основании бледной тенью человека. Единственный способ отмести доводы человека заключается в том, чтобы их игнорировать. Должны же существовать еще места, где можно жить, не обращая на них внимания. Мои вековые инстинкты подсказывают мне даже направление, в котором нам следует двигаться, — тут черепаха вытянула шею, по всей видимости, указывая на угол подвала. — Мы отправимся туда, где есть вода и суша. Понятно почему: мы, живые существа, являемся земноводными, хотя некоторые виды претерпели значительные изменения. Мы являемся земноводными не только физически, но и духовно. Никто не ограничивается одной стихией, а те, кто могут жить во всех стихиях, без сомнения самые счастливые. Возьмем, к примеру, хотя бы человека, — несомненно, атрофировавшееся существо. Живя все время на земле, разве он не пытается приблизиться к воде? Разве в силу определенной причины, которую он не может объяснить, но мы-то можем, не норовит ли он добраться до самой кромки моря? Понаблюдайте, как все люди останавливаются на линии, где начинается вода, и стоят там, как зачарованные. Куда они смотрят? Что ищут? Откуда у них эта необходимость двигаться из самого отдаленного уголка суши на встречу с водами? Им неведомо, что они ищут самих себя. Ищут свою вторую половину, которую то ли из-за трусости, то ли по недомыслию потеряли и которая принадлежала водам. В водах они надеются найти отражение своего подлинного облика. Облика, который тысячи лет назад был другим. В таком положении, — погруженными в себя на берегу моря, — мы можем их встретить повсюду. О чем они тоскуют? О том, кем они были раньше. Некоторые, иногда многие, не могут больше терпеть и ныряют, но их бедные и изувеченные органы не подчиняются их воле и погибают. Самые трусливые, — те, которые не отваживаются нырнуть, — называют их «самоубийцами». Не будем бояться их или ненавидеть. Забудем их. В действительности они, скорее, должны вызывать у нас жалость. Вероятно, остается им посочувствовать, но только издалека. Кроме того, стоит нам оказаться в водных просторах, они не смогут (а ведь наверняка захотят) нас уничтожить. По силам ли им, даже если бы они захотели, осушить море? В состоянии ли они обойтись без воды и суши? Разве вы не понимаете, что мы гораздо более приспособлены к обитанию в этом мире, чем человек? Доказательством тому служит пример моей семьи, моего славного рода, который имеет тысячелетний опыт выживания. Так что от нашего примера, а, следовательно, и от моего плана — уход, молчание, покой, забвение — нельзя отмахнуться.
— Вот именно! Именно! — воскликнула золотая рыбка, которой выпал черед выступать, и опять нырнула в аквариум, чтобы перевести дыхание. — Вот именно, — повторила она, вынырнув, — вода является важным элементом, — недаром же в природе все так устроено, что планета, на которой мы обитаем, представляет собой мир, образованный водой, — тут рыбка на секунду нырнула, — а не сушей, которая занимает ничтожное место в пространстве в сравнении с морями, озерами и реками. — Рыбка опять нырнула и вынырнула. — Так что я, кроме того, предлагаю, чтобы название планеты соответствовало основной материи, которая ее образует — воде. Воде! — она нырнула и вынырнула. — Никакой планеты Земля! Планета Вода — вот как отныне нам следует ее называть. И, конечно же, так испокон веков и называют ее в моей семье, которая, заметим в скобках, представляет собой самый многочисленный коллектив на земном шаре, — она вновь нырнула и вынырнула. — Мое положение рыбы, а следовательно, обширные познания…
— Полагаю, тебе более пристало называться не рыбой, а «рыбятиной», поскольку, хоть ты и не заглатывала крючок, все равно являешься «уловом», — перебила ее кошка Бренды Хилл, не дав времени Клеопатре призвать ее к молчанию.
— Если из-за того, что я, не успев и глазом моргнуть, оказалась пленницей, мне следует называться «рыбятиной», — парировала рыба, пуская пузыри, — ты, которая отродясь ничего другого, кроме неволи, не знала, должна бы называться не кошкой, а «кошатиной». — И, равнодушно взглянув на кошку, погрузилась в аквариум, но тут же появилась вновь и продолжила свое выступление. — Да, мое положение рыбы, а, следовательно, мой опыт одного из тех существ, которые господствуют в самом обширном обитаемом пространстве мира, позволяет мне сделать вывод, что вода, — а не вода и земля вместе, как предлагает черепаха, — является тем самым местом, где всем нам надлежит поселиться, поскольку если даже плавать в двух водах само по себе трудно, еще труднее обретаться в двух противоположных стихиях. К тому же то и дело ныряя и выпрыгивая на землю, мы никогда не обретем семейных и общественных корней; пребывая в воде, будем тосковать о земле, а, выбравшись на сушу, захотели бы вернуться в воду. Таким образом мы бы оказались во власти беспокойства и непостоянства, не говоря уже о том, что легко стали бы добычей многочисленных врагов. Вместе с тем, если большая часть земной поверхности занята водой, зачем настойчиво стремиться обитать в замкнутом и удушливом пространстве? — тут рыба, которая, и в самом деле, задыхалась, нырнула, передохнула и стала говорить дальше. — Я уверена, швейцар — один из моих сторонников. Когда меня выносят на прогулку или же он заходит к сеньору Локпесу, я наблюдаю за ним из моего аквариума. Швейцар не сводит взгляда со стеклянной двери или окон в поисках морских просторов. Даже небо, к которому он так часто обращает взор и пристально всматривается, разве своим цветом и ширью не напоминает отражение и зеркало моря? — снова последовало погружение рыбы на длительное время, а затем она вынырнула со следующим тезисом. — Наш швейцар — бедная рыбешка, которая, как и я, здесь задыхается. Взгляните на него, как он мечется за стеклами lobby, запертый в своем аквариуме в поисках выхода в открытые воды. — Рыба покружила по мелкому аквариуму. — В действительности, швейцар и я — почти одно и то же лицо, или, лучше сказать, одна и та же рыба. И тот, и другой отчаянно полощется в своем садке, то и дело озираясь и выжидая. Каждый дюйм большой стеклянной двери вестибюля также изучен глазами швейцара, как моими — каждый миллиметр аквариума. Мы не перестаем глядеть через стекла, ожидая, что в один прекрасный день нечто — настоящая вода! Великое наводнение! Потоп, наконец! — доберется до нас и принесет освобождение, — тут рыбка, которая до сих пор выступала, нырнула, и речь продолжила уже другая золотая рыбка. — Не буду отрицать того, что и я, и швейцар испытывали приступы депрессии, — почитай каждый день накатывает. Сколько раз я подумывала, сидя в своем безнадежном заключении, а не выпрыгнуть ли мне в отверстие раковины для мытья посуды или в унитаз и выбраться по трубам в открытое море. Безумие? Может быть. Но швейцару-то известно, сколько усилий я приложила, чтобы от этого удержаться, точно так же, как мне известно, сколько раз ему приходилось брать себя в руки, чтобы не кинуться в туннель сабвэя или в какой-нибудь другой тупик. Когда я вижу, как он мечется за стеклами, как и я, в поисках кислорода, который эти пространства нам не дают, а крадут, его поведение до некоторой степени служит мне утешением: «Я не одна, я не одна, — говорю я себе, — он со мной, потому что страдает от того же, что и я. Когда-нибудь мы поговорим и вместе найдем выход…». И вот видите, — продолжила первая рыбка в то время как ее товарка опустилась на дно аквариума, чтобы прийти в себя. — Вот видите, мы, наконец, вместе; он держит меня на руках, которые вскоре станут плавниками, и все мы собрались здесь, чтобы найти решение, спасение, которое может быть только морским.
Речь рыбы завершилась единодушным протестом, поскольку в действительности только вторая рыбка согласилась отправиться жить на дно моря. Даже домашний голубь, не обладавший правом голоса на собрании, потому что его представлял голубь вяхирь (точно так же как ящериц представляла змея), летая над головами собравшихся, заявил, что если выбор места, где следует поселиться, определяется физическими размерами, то логичнее всего принять предложение птиц. «Разве, — вопрошал голубь, не переставая летать, — существует более обширное пространство, чем воздушное, которое бесконечно?»
Однако, поймав на себе царственный взгляд Клеопатры, голубь вернулся на место (на голову медведя), и собрание продолжалось. Слово взял старый пес сеньора Роя Фридмана.
Пес лег у ног швейцара и, обведя взглядом собравшихся, начал свою речь:
— С немалым прискорбием я терпеливо выслушал различные предложения, высказанные на нашем собрании. Пока выводы, на мой взгляд, схожи друг с другом. Все выступившие желают отдалиться от человека или по крайней мере жить независимо от него и даже по возможности держать его у себя в услужении. И почти все говорили о насилии, которое над ними учинили, и о несчастьях, пережитых по вине человека. Думаю, было бы вполне уместно, если бы члены моей семьи, которые здесь присутствуют, изложили бы и свои проблемы. Я, как видите, старик с беспрерывно барахлящим желудком, зубами, пораженными кариесом и пожелтевшими из-за карамели, которой меня постоянно пичкает сеньор Рой Фридман, хотя у меня по крайней мере сохранилось, пусть и в плачевном состоянии несколько зубов. Что же касается положения моих сестер, например тех, которые проживают в квартире Джозефа Роузмана, оно куда печальнее, поскольку все их зубы срезаны и заменены постоянными протезами, и из-за искусственных приспособлений, которые едва позволяют им сомкнуть губы, мои сестры даже не могут принять серьезного выражения перед лицом своего несчастья, а, как раз наоборот, вынуждены без конца улыбаться…
— У меня тоже постоянный протез, — перебил медведь, — и, хотя это величайшее мучение, я не улыбаюсь.
— Потому что у вас огромный рот, в котором уместится все что хочешь, — возразил пес. — Кроме того, я сейчас говорю о наших трудностях, а не о ваших, которые вы изложите в свое время. Как я уже сказал, все мы пережили какое-нибудь несчастье, навязанное нам когда блажью, когда бессердечием человека. Не могу, например, не упомянуть печальный случай пяти наших собачек чихуахуа, вынужденных постоянно пританцовывать, по милости сына управляющего. В целом, несть числа страданиям, на которые обрекает нас человек. Но станем ли мы из-за этого отрекаться от привязанности, которую он нам выказывает? Я, разумеется, знаю, что наш случай особый, поскольку речь идет о сверхумных и сверхспособных созданиях, выказывающих свою привязанность чаще, чем к другим животным. Но, как бы то ни было, мы должны прийти к очевидному выводу: вдали от человека мы ничто. Покинуть его невозможно. Сделать так, чтобы он погиб, что само по себе нелепо, значило бы погибнуть и нам самим. Возможно, вы не в курсе, что вполне объяснимо, если оставить в стороне сеньору крысу или сеньора кролика, которые, устроив себе жилье среди газет Оскаров Таймсов, могли уже стать просвещенными существами, возможно, вам неизвестно, продолжаю, что творится с некоторыми семействами, которые в предыдущих поколениях жили совершенно отдельно от человека. Так вот, хотя вам и покажется невероятным, теперь они пытаются держаться поближе к людям. Не знаю, заметили ли вы, что дрозд, который издавна считался обитателем леса, решил перебраться в город. Происходят, на первый взгляд, совсем уж неслыханные вещи: даже кит, который, сторонясь человека, обретается среди льдов, в последнее время подплывает к морякам и на языке, который им представляется стоном, пытается выразить радость своим жестоким преследователям. Что, мы сильнее кита или быстрее дрозда, раз так много воображаем о себе и так задаемся, если думаем, что могли бы жить вдали от человеческих существ? Вместо отделения я предлагаю кое-что прямо противоположное. Предлагаю сближение и тем самым соглашение, которое, как и всякое другое, должно быть дружественным. Человек не хуже и не лучше нас, однако он может быть хуже, потому что он могущественнее, и может быть лучше, потому что он умнее. Понимание, послушание, привязанность — не будем забывать о том, что он сильнее нас и что от нашего поведения зависит наше собственное выживание…
Нам точно неизвестно, собирался ли пес завершить на этом свое выступление, но из-за протестов рыбы, крысы, медведя, черепахи, змеи и в первую очередь яростного мяуканья кошки Бренды Хилл выступление осталось в том виде, в каком мы его воспроизводим. Хотя надо заметить, что чихуахуа, пританцовывая, поддержали собаку сеньора Локпеса. Нужно отметить, однако, что Клеопатра не встала на их сторону и, вероятно, чтобы утихомирить кошку, желавшую во что бы то ни стало поцарапать собаку, предоставила ей слово.
— Сеньор пес, — проворчала кошка, — воображает, что он больно умный, а мы для него, конечно, толпа бесноватых. Тем не менее столь культурное существо, как собака, похоже, не читало книгу, которую во все времена его хозяин чаще всего брал в руки. Я имею в виду Библию. Так вот, в Апокалипсисе мы можем прочесть следующее, я цитирую: «А вне — псы и убийцы». Это значит: а вне — псы и люди, потому что, насколько мне известно, термин «убийцы» относится только к людям. Таким образом, если мы будем руководствоваться Библией, которую можно считать «каноническим» произведением, предположительно написанным высшим человеком, который стал называться Богом, мы получим, что этот самый сверхчеловек, или Бог, возможно, именно потому, что является таковым, пришел к заключению, что людей и собак следует отселить, выставить их за пределы мира. Так что, следуя принципам, которые проповедует сама Библия, мы должны немедленно изгнать с нашего собрания как человека, так и собаку.
Закончив говорить, кошка с такой яростью бросилась на пса сеньора Фридмана, что только усилиями медведя, обезьяны и самой Клеопатры, удалось избежать катастрофы. Видя, что к собаке ей практически не подступиться, кошка прыгнула на грудь швейцару и, пользуясь тем, что он не мог защищаться (держал аквариум), разодрала ему униформу и отчасти поцарапала лицо. Только благодаря цепким лапам попугаев Джона Локпеса и ловким прыжкам обезьяны удалось утихомирить агрессию животного.
Зажатая в клещи попугаями и обезьяной, под суровым взглядом Клеопатры, кошка постепенно присмирела, хотя и не могла не мяукнуть от злости, когда пес на правах оскорбленной стороны попросил слова и добавил следующее:
— Сказанное здесь сеньорой кошкой не более чем очередное из многих ее измышлений. Как человек может пойти против себя самого и изгнать себя же вдобавок со своим лучшим другом? Если Библия и отделяет собак и людей, то вовсе не в силу извращенных и дискриминационных идей, а из-за принадлежности к элите. То, что Бог и собака одним миром мазаны, совершенно очевидно. Сам Бог, сотворивший, естественно, и английский язык и все остальное, оставил божественное указание, что его собственное имя на английском, прочитанное в обратном порядке, оказывается именем собаки. Так что если мы прочтем Бог (God) наоборот, получим собаку (dog), а если прочтем наоборот «собака», получим «Бог». Подобное открытие, по-видимому, указывает на то, что Бог и собака суть одно. В действительности, легко прийти к выводу, что собака и есть Бог, что он превратился в собаку, чтобы постоянно находиться с человеком и инкогнито, как можно меньше бросаясь в глаза, защищать его.
Чтобы разрядить обстановку, не дав животным накинуться на собаку, Клеопатра предоставила слово белке.
Белка, хоть и говорила на человеческом языке, тараторила с такой скоростью, что только благодаря записям, сделанным впоследствии Хуаном, мы смогли точно установить, о чем она говорила. Прежде всего она упрекнула собаку в покорности и сказала, что если у кита или дрозда имелись причины приближаться к человеку, следовало уточнить эти причины. Поскольку они могли приблизиться к человеку в знак признания его превосходства, точно так же могло случиться и наоборот, то есть они могли почувствовать в людях самоубийственную слабость, и тогда животные в силу неистребимого жизнелюбия решили помочь делу. В частности, в случае с китом слишком дерзко утверждать, — заявила белка, — что он слабее человека, ведь даже она, белка, несмотря на гораздо более скромные размеры по сравнению с китом считает себя в тысячу раз более ловкой, чем человек. — И в доказательство она начала с невероятной скоростью скакать по головам всех присутствующих. Наконец, она зацепилась хвостом за электрический провод, протянутый через все помещение, и, чтобы продемонстрировать свою ловкость, так, в подвешенном состоянии, и продолжила свою речь. — Все животные должны проявлять независимость по отношению к человеку, даже если удастся избежать необходимости объявлять ему открытую войну, которая не только дорогостоящее, но и опаснейшее дело, — не переставая раскачиваться на хвосте и оглядывая своими огромными выпуклыми глазами всех собравшихся, которые слушали ее, вытянув шеи, она заявила: — Я бы предложила поддерживать с человеком дипломатические отношения при условии, что они не затронут нашей свободы. — И тут, возможно, чтобы продемонстрировать, что именно она понимала под свободой, белка отцепилась от провода и пролетела по воздуху. Затем опустилась на трубу отопления в противоположном конце подвала. Туда же, чтобы послушать белку, переместились все присутствующие, но так как труба раскалилась чуть ли не докрасна, белка, испустив вопль, подпрыгнула и опустилась на старый, брошенный без дела мотор. Туда же в очередной раз переместились и слушатели, обступив белку, которая продолжала говорить. Безоговорочное послушание собаки отвратительно, столь же отвратительна и гордыня кошки, как и ее абсолютная нетерпимость к человеку. Нетерпимость скорее на словах, чем на практике, — изрекла она, строго глядя на кошку, — потому что в конечном итоге, хотя и говорят, что кошка закрывает глаза, чтобы не видеть руку дающего, на самом деле она приемлет пищу от человека и живет с ним под одной крышей. Вдобавок животное, которое более всего походит на кошку, — это собака. Взять хотя бы кошку Бренды Хилл, от ее покорности хозяйке меня просто воротит. Посмотрите-ка на нее, — тут белка, встав на задние лапки, обвела взглядом всех присутствующих и указала на кошку, — она вся в ленточках и бантиках, которые собственноручно нацепила на нее сеньора Хилл. Почему же она, якобы питая отвращение к человеку, позволяет вертеть собой и так и эдак и себя унижать? У нее, поди, даже зад надушен. Скажите на милость, когда это вы видели белку в разноцветных ленточках и бусах на шее? Подобное можно увидеть только у кошек и собак. А в отношении того, что тут наговорили кошка и собака о причастности Бога ко всему, что мы обсуждаем, то их утверждения мне представляются совершенно необоснованными, ни к селу, ни к городу. Во-первых, мы занимаемся не теологией, а решаем, как нам практически устроить материальную жизнь; во-вторых, Библия, которую я тоже читала урывками, конечно же, является делом рук человека, а, следовательно, нам незачем основывать на ней наши убеждения и нормы; в-третьих, хотя Бог в английском языке означает «собака» наоборот, писавшие Библию говорили вовсе не на английском языке, как не говорил на нем и Бог указанной книги. Я, поддерживаю нашего швейцара (я вот уже несколько месяцев наблюдаю за ним с деревьев) и выступаю, как и он, за то, чтобы мы сохраняли нашу свободу и определенные дружеские отношения с людьми. Незачем подчиняться им, как призывает собака, но незачем и яростно расцарапывать лицо, как сделала кошка, — такая же истеричка, что и ее хозяйка. Полагаю, мы можем спокойно наблюдать за человеком с вершин деревьев, грызя себе семечки. Конечно, кое-кто из моих дальних родственников не обладает такой способностью, как у нас, белок, взбираться на большую высоту и смотреть на все сверху вниз. Я имею в виду, разумеется, бедную крысу, которая вынуждена довольствоваться тем, что бросает ей человек…
Стоило белке произнести последние слова, как крыса издала визг протеста и, не спрашивая разрешения у Клеопатры, крикнула, кто, мол, такое сказал, что она, крыса, не может забираться так высоко, как только душа пожелает. Встав на задние лапки и повернув морду к белке, она грубо изрекла:
— Ты сама-то кто, как не крыса с несуразным хвостом да вдобавок еще и пучеглазая. Посмотреть — так крыса-крысой, только вообразившая себя обезьяной, вот и скачешь с ветки на ветку…
Последнее заявление вновь задело обезьяну, которая то ли в шутку, то ли всерьез, приняла боевую стойку перед крысой. Но в тот момент, когда она собралась нанести ответный удар, шестое чувство; а именно нюх, подсказало ей, что к месту собрания приближается кто-то чужой, о чем она немедленно и сообщила.
— Это мужчина и женщина, они на расстоянии всего лишь тридцати пяти метров, — с абсолютной уверенностью сообщила змея, и Клеопатра, принявшая во внимание сообщение змеи, тут же распустила собрание, перенеся его на следующий день на шесть часов вечера, когда у швейцара выдается свободное время.
Египетская собака попросила всех спокойно удалиться через дверь, выходящую во внутренний двор. Однако известие о том, что два человека уже чуть ли не на пороге подвала, вызвало панику среди зверей. Все боялись наказания, а некоторые, вроде змеи и крысы, — истребления. Так что, несмотря на указания Клеопатры, в подвале началось столпотворение. Даже медведь, едва ли способный протиснуться в дверь, ведущую в сад, оказался в первых рядах желающих скрыться. Он подумал, что приближающаяся женщина, — несомненно Касандра Левинсон, которая накажет его всеми известными способами. Обезьяна, тайком поселившаяся на пустом чердаке пентхауса семейства Уарремов, визжала от страха, вообразив, что теперь она уж точно потеряет жилье и будет отправлена в зоопарк. Все пять собачек чихуахуа стонали, прилаживая радиоприемники, в то время как попугаи метались над головами зверей, подняв гам, действительно достойный сожаления. Что и говорить о черепахах: когда управляющий в компании с Брендой Хилл ворвался в подвал, они не продвинулись и на пару метров… Увидев Бренду Хилл, кошка, опасаясь за свою жизнь, испустила душераздирающий вопль, и, сделала невероятное, забившись в ноги швейцару, который, не зная, что делать, продолжал стоять с аквариумом.
Таким образом, Хуан неожиданно оказался с кошкой Бренды Хилл в ногах и аквариумом с двумя золотыми рыбками сеньора Локпеса в руках. К тому же обе черепахи в отчаянии кружили вокруг него, остальные звери спасались как могли.
— Что такое вы сотворили с моей бедной киской! — завопила Бренда Хилл, обращаясь к швейцару.
Кошка, услышав, что та, кого она считала своей мучительницей, называет ее «киской», мяукнула как можно жалобнее и, покинув швейцара, принялась тереться о ноги хозяйки.
Бренда Хилл взяла на руки кошку, словно ребенка, чудом спасшегося из-под колес мчащегося поезда, и, глядя на швейцара так, будто он и есть тот самый поезд-убийца, спросила:
— По какому праву вы позволили себе притащить мою кошку сюда? Что вы здесь над ней вытворяли?
— Сеньора, — вмешался управляющий, — перед нами вор. Мало того, что этот господин проник в вашу квартиру и похитил вашу кошку, так он еще украл рыбок и черепах сеньора Джона Локпеса.
— Неправда, — возразил Хуан и уже собрался сказать, что, дескать, обнаружил животных в саду и запер их в подвале, чтобы пойти сообщить о них хозяевам.
Но как объяснить бегство рыбок? Разве могли они убежать вместе с аквариумом и всем прочим? С другой стороны, если бы он сказал правду, то не только предал бы своих новых друзей и в первую очередь Kлеonampy, но и еще никто бы ему не поверил, и его сочли бы вором, нахальным и помешанным. Оставалось только признать прискорбный и неоспоримый факт: в его руках находился аквариум с обеими золотыми рыбками сеньора Локпеса. Управляющий (торжествуя) дал случившемуся единственное разумное объяснение: наш швейцар проник в квартиру сеньора Джона Локпеса и в квартиру Бренды Хилл и похитил животных. «Кража со взломом», и он уже представлял себе, как выступает свидетелем в суде: теперь понятна причина исчезновения других ценностей в доме. И он начал перебирать в уме вещи, которые сам же и украл и которые можно будет повесить на швейцара: три пластмассовые швабры, шесть галлонов купороса, флягу олифы, несколько дюжин лампочек. Управляющий пожалел, что не захватил с собой наручники, имевшиеся у него дома; правда, на них не было официального разрешения.
— Я немедленно звоню в полицию, — предупредил он Бренду Хилл, которая шла впереди него, и, обернувшись к швейцару, посоветовал ему не пытаться скрыться, поскольку это лишь усугубит дело.
Управляющий планировал запереть швейцара в closet вестибюля до приезда полицейских.
— Хорошо еще, что тебе удалось отбиться, — ворковала над своей кошкой Бренда Хилл, поправляя ей бантики. И с гордостью взглянула на царапины, коими кошка наградила швейцара.
— А ведь именно она подняла тревогу, — подтвердил управляющий, — благодаря ее мяуканью я вышел на вора.
Торжественной колонной все трое поднялись по лестнице и прибыли в lobby. Бренда Хилл со своей кошкой, швейцар с аквариумом и управляющий с парой черепах.
— Надеюсь, он ее не изнасиловал, — жалобно проговорила сеньора Хилл.
— Кого? — спросил управляющий, несколько опешив.
— Кошку. Люди такого сорта способны на все.
— Правда, сеньора, — согласился управляющий, запирая швейцара в closet.
— Вы должны подать на него в суд за скотоложство! — вмешалась сеньора Пьетри: она уже вникла в суть скандала и готовилась разнести эту новость по всему дому.
— Не забудьте сообщить полиции об изнасиловании, — посоветовал управляющий Бренде Хилл.
— Позвоните мне, когда она прибудет, — ответила сеньора Хилл и с оскорбленным видом села в лифт.
Управляющий долго пытался связаться с ближайшим полицейским участком, однако там никто не брал трубку; он звонил в другой участок, но там все время было занято. Придя в отчаяние, управляющий попытался дозвониться по главному номеру — в службу чрезвычайных происшествий города Нью-Йорка.
Когда сеньор Пьетри в конце концов дозвонился до полиции, дверь лифта открылась, и оттуда вышли Клеопатра и сеньор Стефен Уаррем, который, благодаря оперативной информации сеньоры Пьетри, уже знал о случившемся, так же как и остальные жильцы дома.
Сеньор Уаремм жестом приказал управляющему положить трубку.
— Речь идет о краже, — доложил управляющий.
— Нам об этом ничего неизвестно, — ответил мистер Уаррем.
— В таком случае как же швейцару удалось завладеть черепахой и рыбками сеньора Локпеса, а также кошкой сеньоры Бренды Хилл?
— Мы этого не знаем, — вновь ответил сеньор Уаррем.
— Вот полиция и выяснит, — не унимался управляющий.
— В нужный момент, возможно, она этим займется, — ответил сеньор Уаррем. — А сейчас послушайте-ка меня: сеньор Локпес живет на двадцать пятом этаже. Он все утро не выходил из дома, и дверь его квартиры была заперта изнутри, о чем он только что мне сообщил, поскольку я иду от него. В квартире открыто всего лишь одно окно, которое выходит в пустоту. Из этого окна на двадцать пятом этаже и должен был бы выпрыгнуть швейцар с аквариумом, наполненным водой, в одной руке и парой живых черепах в другой. Вы и вправду думаете, что он на это отважился?
— Но ведь черепахи и рыбки оказались у него.
— Они находились в подвале, который вам как управляющему следует лучше охранять. Другие соседи жалуются, что их животные тоже сбежали и только что вернулись. Да вот и со мной произошел невероятный случай: Клеопатра самовольно вошла и вышла из дома, однако камеры наблюдения не обнаружили, чтобы кто-то хотя бы пытался приблизиться к квартире.
— Собака, сеньор, может почти без проблем расхаживать туда-сюда, но не рыбки же в аквариуме.
— Вот именно, — ответил сеньор Уаррем чуть ли не отеческим тоном, — но проблема, как видите, сложнее, и в случае прямого вмешательства полиции она все равно не будет решена. Послушайте, пока что дайте мне и моим друзьям возможность заняться выяснением случившегося. И не беспокойтесь, швейцар никуда от нас не денется.
— Конечно, нет, ведь он у меня под замком.
— Выпустите его. Я же вам сказал, предоставьте это мне и моим друзьям. Да, и ничего не предпринимайте, не посоветовавшись с нами.
Перед тем как удалиться, сеньор Уаррем сунул управляющему совершенно естественным и почти незаметным жестом стодолларовую купюру.
Таким образом, управляющему пришлось выпустить швейцара, и, хотя он не мог, естественно, звонить в полицию до получения указаний сеньора Уаррема, имевшего (как удалось узнать сеньоре Пьетри) самые тесные связи с начальником нью-йоркской полиции, ему ничего не мешало развернуть кампанию против швейцара среди жильцов дома. Он хотел, чтобы с их единодушного одобрения Хуана окончательно изгнали со своего места, несмотря на то что сеньор Уаррем по непонятным управляющему причинам и выступает против.
Мы же считаем необходимым изложить в настоящем документе причины, которые управляющий не мог взять в толк, поскольку не знал о них.
Специалисты, которых сеньор Уаррем нанял, с тем чтобы они разобрались в природе странной связи Клеопатры со швейцаром, все еще не пришли к какому-либо удовлетворительному заключению, и поэтому решительно настаивали, чтобы швейцара не трогали, — мол, тогда они смогут продолжить изучение вопроса. Что касается Клеопатры, то одно почти непреодолимое препятствие мешало им установить более тесное наблюдение, а именно — острый нюх собаки. Однако узнав о таинственных встречах животного со швейцаром в подвале, они поспешили напичкать данное помещение сверхчувствительной и невидимой аппаратурой — магнитофонами и видеокамерами, которые будут передавать любую звуковую волну и изображение в центральную кабину, расположенную где же как не в стратегическом офисе сеньора Уаррема, куда даже Клеопатре вход был заказан. Так что в доме Уарремов никто и виду не подал, что им известно об эскападах Клеопатры. А наш швейцар, как всегда, занял свое место рядом с большой стеклянной дверью.
Мы считаем, что почти излишне описывать здесь беспокойные мысли, которые одолевали Хуана.
Теперь, думал или же говорил он сам с собою вслух, от него зависело спасение не только людей, которые жили в доме, но и спасение животных. Раз его пригласила участвовать в собрании сама Клеопатра, значит, когда будет приниматься решение, ему, швейцару, придется голосовать «за» или «против». Более того, он, швейцар, должен будет, как только выступят все животные (осталось всего четыре доклада), произнести речь, очередную спасительную речь, — дело и впрямь для него новое, так как она будет обращена не к людям. «Но мне также нельзя забывать о людях, к числу которых я принадлежу», — говорил он себе и опять принимался ходить и говорить (правда, теперь тихо), нервно размахивая руками.
Положение Хуана оказалось и в самом деле крайне сложным, а его психическое состояние граничило с отчаянием, как сразу же отметили жильцы. От него неожиданно потребовалось полностью пересмотреть перспективы — все равно, что сразу выйти из безнадежного и тем не менее любимого мира в другую неизвестную и в буквальном смысле нечеловеческую область, где, по-видимому, тоже не приходилось ждать спасения. И, кроме того, «и в этом-то и заключается для меня самое сложное», речь шла не о том, чтобы выбрать что-то одно — впасть в отчаяние или попытаться найти выход из положения, а принять оба варианта, хотя они и исключали друг друга. Мало того, он знал, что очень скоро окажется насильно разлучен с обеими группами, и у него не останется возможности даже их выслушать, а не то, чтобы спасти. Действительно, жильцы уже не говорили ему ни слова и, входя или выходя из здания, делали это быстро, поглядывая на швейцара искоса и с опаской: в его крайне любезных жестах теперь им чудилась неотвратимая опасность. Конечно же, такое положение долго не продлится: как-никак они хозяева и не привыкли церемониться.
Швейцар и так чувствовал себя не в своей тарелке, а тут еще тем же вечером произошло другое событие, и тоже необычное.
Когда сеньор Уаррем выходил из здания с Клеопатрой на свою обычную прогулку, собака неожиданно вцепилась зубами в книгу, которую пытался читать Хуан. Животное мельком взглянуло на текст и мгновенно разодрало книгу в клочья. Затем собака, сохраняя свойственную ей надменность, удалилась. Сеньор Уаррем, наблюдавший эту сцену, совершенно побледнел и спросил у швейцара, как называется книга, которую тот читает. Информация срочно требовалась для сообщения специалистам.
— «Все и ничто» Сартра в переводе на испанский, сеньор, — ответил расстроенный Хуан.
— Не волнуйтесь, я куплю вам новый экземпляр, только вы, пожалуйста, читайте дома, — попросил мистер Уаррем и, ничего больше не добавив, вышел вслед за Клеопатрой.
Швейцар пребывал в совсем уже полной растерянности, как вдруг на тебе — новый удар: сеньорита Скарлетт Рейнольдс (по возвращении с прогулки) впервые с ним не поздоровалась и, что еще более странно, не попросила денег. Пожилая сеньора прошествовала по всему вестибюлю с видом оскорбленного величия и, по-прежнему волоча за собой на веревочке тряпичную собаку, превратившуюся для нее в королевскую мантию, вошла в лифт.
Хуан почувствовал непреодолимое желание кого-нибудь выслушать, он хотел, чтобы рядом находился кто-то и рассказывал бы ему о своих проблемах. Однако для этого приходилось ждать следующей безрассудной встречи со зверями, которая должна состояться на следующий день.
При воспоминании о зверях в уме Хуана опять возник образ главной двери, хотя теперь он не мог решить, кто должен первым переступить ее порог.
Когда Клеопатра объявила, что согласно установленному порядку следующим докладчиком будет кролик, в ходе собрания возникло секундное замешательство. Вместо того чтобы выйти на середину, как поступали все предыдущие звери, кролик испуганно отступил и забился в густую шерсть медведя.
Благодаря умелым действиям белки и кошки (которая сняла все свои бантики на шее), кролик, трясясь от страха, покинул свое импровизированное укрытие и под взглядом — ободряющим и предостерегающим — Клеопатры так начал свое выступление:
— Я боюсь, очень боюсь, страшно боюсь. На самом деле просто умираю от страха. Точно, я полумертв. Но я также уверен, что кабы не страх, быть мне не полумертвым, а точно мертвым. То есть, я сам бы себя убил, потому что страх — единственное, благодаря чему мы живы. Смысл жизни заключается ни в чем другом, как в страхе. Мы боимся смерти, потому что смерть — всего лишь большой страх, что-то вроде главного страха, всем страхам страх. Что, еще вызывает к жизни храбрецов, как не страх? Однако страх направлен не против конкретного врага, а против всего. Катится камень — и нас убивает, раздается выстрел — и разносит меня в клочья, появляется волк — и я в его пасти, едет машина — и я под ее колесами, пробую по ошибке ядовитую траву — и падаю замертво, блуждаю в пустыне — и умираю от жажды, забираюсь в бездонную нору — и погибаю от удушья, падаю в колодец — и захлебываюсь, среди бела дня становлюсь добычей ястреба, ночью меня подкарауливает сова… Страх! Страх! Страх! Стены мира возведены из страха. И самое грустное — то, что мир существует, потому что существует страх. Мир потому и мир, что это всего лишь зона страха. И тот, кто этого не понимает, погибает. Все в заговоре против нас. Все нам враги. И в то же время все в заговоре против всего. В таком мире, а он единственный, который есть, нас спасает только недоверие, то есть страх. Всегда оказывается, что тот, кто спасся, и есть самый трусливый. — На какое-то мгновение кролик замолчал, потому что все его тело сотрясалось от противонаправленных и независимых друг от друга судорог: то есть разные части его тела дрожали по отдельности, словно сам страх не давал зверьку дрожать, так сказать, организованно. Так что одна лапа сотрясалась в направлении, противоположном другой, живот втягивался и раздувался, один глаз непрерывно открывался и закрывался, в то время как другой застыл, одно ухо вертелось во всевозможных направлениях, а другое — встало торчком. Наконец, кое-как оправившись, он возобновил свое выступление, не переставая совершать небольшие прыжки, время от времени вскрикивая и затравленно оглядываясь по сторонам. — То, что мы делаем, крайне опасно. Находиться здесь крайне опасно. Швейцару это известно не меньше, чем мне, и он дрожит, как и я или даже больше меня. Кое-что вы не видите, а я вижу, потому что страх обостряет мое зрение. Наше собрание — в действительности подстава. Наверняка нас привели сюда, чтобы переловить, «как кроликов», если использовать до боли известное мне выражение. Не лучше ли прямо сейчас вернуться обратно или броситься врассыпную? Кто есть кто? Этого никто не знает. Ради Бога, давайте поскорее отыщем место, где мы сможем отрыть много нор. Где бы мы ни жили, давайте рыть норы, норы, норы. Укроемся в них на ночь. Опрометью выскочим на следующий день. И опять будем рыть норы, норы, норы. Конечно, рыть норы тоже крайне опасно. Мы можем столкнуться со всевозможными подземными существами, всегда готовыми проглотить нас. А, оказавшись в норе, разве мы практически не становимся пленниками? Достаточно только заткнуть входное отверстие и мы там погибнем. Надо быть очень внимательными, крайне внимательными, в высшей степени внимательными. Держать глаза широко открытыми, ухо востро, лапы — готовыми к тому, чтобы юркнуть в нору или выскочить из нее. Потому что не забывайте, в жизни все сводится к тому, чтобы уметь юркнуть в укрытие. И сеньор швейцар меня поддержит. Более того, я бы мог утверждать, если бы так не боялся возражений, что швейцар и я — одно и то же существо, но человек или животное? Страх мешает мне определить. Чем он занят, как не меняет нору, выбирается из одной норы и влезает в другую? Чем заняты все люди, как не отрыванием всякий раз новой норы, они выбираются из одних нор и укрываются в других? Норы, состоящие из многих нор, из тысячи маленьких норок. Норки, чтобы спать, норки, чтобы мыться, норки, чтобы складывать одежду, норки, чтобы хранить еду, норки, чтобы прятать драгоценности или чтобы надежно припрятать деньги. Норки, несомненно, отрытые из страха. Посмотрите на их города: норы, которые умножает непрекращающийся страх. Норы со звонками и сиренами, ловушками, полицейскими и швейцарами. Наш швейцар — швейцар при норах. Наш швейцар — швейцар страха. Если бы не страх, для чего существовал бы швейцар? Однако швейцар существует, и я существую, это очевидно, не так ли? А если мы существуем, так потому что существует страх, и из-за него мы желаем иметь собственную нору, по возможности, конечно, надежную, потому что нет ничего надежного. Тем не менее нору, нору, нору, в которой, пусть и полные страха, мы бы могли изредка передохнуть. Умеете ли вы рыть норы? Если не умеете, вы пропали. Потому что если у вас есть только страх, но нет норы, тогда действительно вам нет спасения… На самом деле я думаю, что даже с норой нам нет спасения! Однако давайте рыть норы! Начнем рыть норы, норы, норы! Прямо сейчас!
Тут кролик, не переставая дрожать, хотел наглядно продемонстрировать, как роется нора, но его зубы и когти натолкнулись на цементный пол.
Кролик испуганно взвизгнул.
— Вот видите, — закричал он, почти умирая от потрясения, — мы в ловушке. Это же клетка. Мы попались! Как страшно! — И издав еще более пронзительный визг, вновь спрятался в шерсти медведя.
Однако медведь, которому как раз выпал черед выступать, стал на лапы и вытряхнул его. Тогда кролик, объятый паникой, начал вопить, чтобы его не убивали, что он берет все свои слова обратно, чтобы не обращали на его выступление никакого внимания, что он любитель приврать и что он готов сделать что угодно, лишь бы ему не отрезали голову и позволили выйти отсюда немедленно. А так как никто не обращал на него никакого внимания, кролик углядел в таком поведении заговор с целью его прикончить, из-за чего, испугавшись еще сильнее, вскарабкался по ногам швейцара и затих в его пиджаке. Швейцар погладил его, и кролик завизжал. Успокоившись, — швейцар так и продолжал его гладить — он осмелился высунуть голову и проговорил:
— Вот видите, мы со швейцаром едины в своем мнении.
Однако тут же, опасаясь возможных последствий своих слов, юркнул Хуану под униформу.
Медведь начал свою речь все с той же мухой под носом: она выступала сразу за ним, и из-за холода в подвале ей приходилось без конца кружить перед мордой зверя, чтобы согреваться его дыханием.
— Прежде всего, — заговорил медведь, — я должен внести ясность, а то вдруг вы не в курсе относительно моего настоящего цвета: он вовсе не черный. Я белый медведь, без единого пятнышка. Я подвергся многим тяжким оскорблениям, — из уважения к высокому собранию не стану перечислять их все. Одно из них — меня перекрасили в черный цвет по прихоти моей хозяйки, сеньоры Левинсон, с которой, помимо всего прочего — вот беда-то — я вынужден совокупляться. — Тут медведь состроил гримасу отвращения и закрыл лапами глаза от стыда. — Я приличный медведь и потому испытываю отвращение к любым сексуальным отношениям, выходящим за рамки моей собственной семьи. Кроме того, тело сеньоры Левинсон покрыто веснушками, пятнами, расширенными венами, и это тихий ужас…
— Ладно тебе, не строй из себя невинного ангелочка, — язвительно бросила белка, — я-то видела, сидя на дереве, как ты все время пялишься на зады проходящих мимо женщин.
— Поклеп, — ответил медведь. — Я просто-напросто оглядываю улицу, как поступает любой пленник, готовясь к побегу, хотя бы в мечтах. Но, в общем, я намерен вести речь вовсе не о моих личных несчастьях, а о том, как помочь нашему общему горю. И должен сказать, что мысль о норе, высказанная сеньором кроликом, меня привлекает, как, безусловно, должна привлекать и швейцара. Да, я слушал его речь с определенным воодушевлением. Разумеется, нора, в которой мы поселимся, должна быть большой, просторной и служить не временным и случайным пристанищем, а постоянным. О страхе же не может идти и речи. Мы удалимся в свой мир, согласен, но больше не будем чувствовать себя преследуемыми, гонимыми или хотя бы потревоженными присутствием человека, который вечно меняет все к худшему. Чем дальше от нас будет находиться человек, тем лучше, поскольку тогда все наши проблемы останутся далеко позади, так как sublata causa, tollitur effectus.[18] Мне нравится мысль о норе, но как о логове и крепости. Наше дело должно стать бастионом, не уступающим по мощности катапульте, — вздохнул он; его слог становился все пышнее и пышнее, не иначе, как при его крупном теле по-другому ораторствовать невозможно. — Где надлежит находиться этой цитадели? — продолжал медведь с расстановкой. — Как я уже намекал раньше, среди полярных льдов. Почему? Потому что в холодном климате не испортятся наши припасы, а одна из наших насущных потребностей — потребность в еде; там не начнутся эпидемии, которые в другом климате могли бы нас всех скосить, а как раз другое наше главное желание — оставаться здоровыми; там нас не будет беспокоить непрекращающийся шум, который издается в любом другом месте на земном шаре, а нам, помимо всего прочего, хотелось бы покоя. Другими словами, человек не сможет безжалостно нас изводить. Кроме того, мы могли бы зимовать, то есть сладко и безмятежно спать, благодаря чему наш ум становился бы все более острым, как в моем случае, а наше тело — все более сильным, как опять же в моем случае. И я считаю лишним говорить о том, что физическое совершенство и здоровье — необходимые условия, чтобы наслаждаться свободой, хотя stultorum infinitus est nimierus.[19] И потом, какой смысл в свободе, когда обретаешься внутри тощего тела, измученного разными эпидемиями и напастями, которые, естественно, сведут эту свободу к чему-то эфемерному и столь же постылому, что и наша собственная жизнь. Долголетие, как верно заметила сеньора черепаха, — это, безусловно, заслуга и награда, когда живешь на свободе, в противном случае, оно превращается в унижение. И в том, что касается долголетия, я совершенно уверен в поддержке сеньора швейцара, потому что человек — как раз не то существо, которое создано прожить мало лет; наооборот, за некоторыми исключениями, он хочет жить дольше положенного, и не только — он даже после смерти хочет так или иначе сохранить свое присутствие. Отсюда то количество глупостей, которые он нам оставляет в наследство, прежде чем сдаться окончательно. Vae soli![20]
Торжественно опустив морду, медведь завершил свое выступление, поэтому муха, ради собственного спасения беспрерывно кружащая перед ним, взяла слово.
— Дорогие друзья! — обратилась муха к собранию, немного полетав и сев на нос медведя. — Или я также должна сказать «дорогие враги», чтобы обратиться ко всем сразу? Я присутствую на этом собрании, зная, что могу распроститься с жизнью из-за холода. Не потому ли меня поставили почти в самый конец, чтобы посмотреть, не преставлюсь ли я раньше, чем настанет мой черед говорить? — Тут муха в испуге отлетела от медведя, однако сразу же вернулась и уселась между его бровей, потерла лапки и продолжила: — Во всяком случае умереть для меня не имело бы особого значения. Суть моего выступления не совпадает с идеей сеньора медведя, но я надеюсь, что из-за этого он не лишит меня своего дыхания. Я не согласна также ни с идеей черепахи, ни даже кролика, ни практически всех присутствующих здесь животных, старающихся прожить как можно больше времени при любых условиях. Нет, дорогие друзья. Или враги? Какой смысл в долгом существовании, если ничего не остается, как жить ради страха? Какой смысл имеет продлевать себе жизнь, если вы обречены жить взаперти и в страхе, не осмеливаясь хотя бы высунуться из норы или перестать лизать руки тому, кто швыряет вам кучу объедков или, вероятно, выводит вас на улицу в ошейнике или в клетке? И еще хорошо, если так. А не лучше ли насладиться в течение одного мгновения возможной полнотой и, насытившись, погибнуть? Неужели вы думаете, что нечто, не заслуживающее риска, и риска смертельного, может называться «жизнью»? Вот я в данный момент при нулевой температуре рискую своей жизнью, ради того чтобы пережить приключение — прожить вместе с вами решающие мгновения вашего существования. Достаточно сеньору медведю на минуту задержать дыхание, и я погибну от холода, или кому-нибудь из вас открыть рот пошире, и я окажусь проглоченной. Подобное случалось уже тысячу раз с моими родственниками, которых заглатывали присутствующие здесь сеньоры собаки и сеньоры ящерицы. Вы считаете, я не подумала обо всех предполагаемых неминуемых опасностях? Но и поэтому тоже, из-за риска погибнуть я здесь сегодня с вами. Да, я знаю, вам может прийти в голову мысль, что я воплощаю собой обостренное чувство саморазрушения сеньориты Мэри Авилес. Все наоборот. Для нее жизнь не имела никакого смысла, и поэтому она беспрестанно искала смерти, для меня она наполнена столькими смыслами, что, на мой взгляд, цена смерти ничтожна, если сравнить ее со счастьем прожить минуту. Таковы мои принципы: жить полнокровно, а потому в опасности; одно мгновение, — а по возможности два или три — и погибнуть. Взлететь, покуда достанет сил, в теплом луче солнца, а затем, все еще в упоении, упасть. Перейти вот так, внезапно, от экстаза ко сну. Однако перед этим вовсю насладиться отбросами или пирожным, молоком или мочой, кровью или вином. Таким образом, вопрос не в том, чтобы бежать или не бежать, а в том, чтобы покружить в свое удовольствие, прежде чем погибнуть, и саму гибель рассматривать как наслаждение. Но, как я понимаю, немногое можно себе позволить, находясь в клетке. И то же самое понимает сеньор швейцар, который, я видела, летает, как и я, хотя не так ловко, в своей стеклянной клетке. Большое спасибо, дорогие друзья и враги. Надеюсь, вы и в самом деле меня поняли.
И тут обезьяна, которая, не переставая, скакала с места на место, толкнула форточку одного из подвальных окон, и в помещение проник порыв ледяного ветра. Муха кинулась в открытую пасть медведя, умоляя ее не проглатывать.
— Мы и правда не очень хорошо тебя поняли, — сказала обезьяна мухе, издавая пронзительные крики, и опять закрыла окно, чтобы высказать свое мнение.
— Слишком уж много серьезного высказали выступающие в ходе собрания, — веселым тоном заговорила обезьяна. — Настолько серьезного, что не стоит воспринимать их слова всерьез, поскольку это было бы несерьезно… Здесь говорили о жизни и, конечно же, о новой жизни, которую, по-видимому, все мы хотим начать. Однако никто не затронул самого важного, потому что не задавался вопросом, в чем же состоит глубинный смысл жизни. Жизнь, дорогие друзья, не больше, но и не меньше, чем игра. Друг с другом-то мы играем по-честному, и, хотя порой игра становится жестокой, каждый знает, как вести себя по отношению к остальным. Однако для человека, которому вы, к несчастью, подражаете, вместо того чтобы заставить его подражать нам, жизнь превратилась в грязную игру и, что хуже всего, эта игра воспринимается очень серьезно. Перестав быть игрой, она превратилась в долг, то есть нечто обременительное и настолько тягостное, что они сами уже не ведают, куда подевалась свобода и еще меньше, как ею пользоваться. Ибо что такое свобода, как не возможность играть, подсмеиваясь над самим собой и одновременно стараясь научиться чему-нибудь у остальных — у тех, кого мы передразниваем? Так и должно быть, принимая во внимание, что никто не существует в чистом виде, каждый где-нибудь что-нибудь да скопировал. Разве у змеи не глаза черепахи? Разве у попугая не язык женщины? Разве женщина не пахнет рыбой, когти у нее не кошачьи? Разве у кошки не уши кролика? А мясо кролика разве не куриное? А курица не откладывает яйца, как черепаха, утка и утконос? А у утконоса разве не клюв утки и фигура дикобраза? А разве дикобраз не такое же угрюмое существо, как человек? А разве человек не желает летать, как голубь, плавать, как утка и рыть туннели, как кролик? Таким образом, мы видим, что единственный способ существования — быть понемногу любым существом или чем угодно, если точнее. Мы только тогда настоящие, когда бесконечно меняемся. Давайте ходить на четвереньках и скакать на одной ноге, на двух и ни на одной! Давайте бегать! Летать! Ползать! Наша подлинная сущность — постоянное притворство, нескончаемый розыгрыш. Торжественность — это могила. Не будем доверять серьезным лицам, они натянули маску, которая, поскольку они носят ее столько времени, пристала к лицу. Вот еще одно различие между нами и человеком. У нас нет маски, мы такие, как есть. Они же вынуждены жить, беспрестанно сражаясь, дабы доказать, что они существуют. В игре, которая есть жизнь, они постоянно проигрывают, потому что заражены лицемерием. Они нарушили правила большого карнавала. Они уже не способны на шалости, зато творят подлости. Они не радуются жизни, а строят козни и, что хуже всего, не дают жить другим. К тому же они глупы и, что совсем уж плохо, высокопарны и напыщенны. А попытайтесь только им сказать, что их настоящее «я» скрыто под маской, они обзовут вас обезьянами, приматами, орангутангами, животными. Сами же нас как только не копируют, а в свое оправдание говорят, что это мы их передразниваем. Они считают себя мерой всех вещей и без всяких на то оснований так и заявляют. Но мы-то знаем, что любая вещь имеет свою меру, которая растяжима и переменчива. Линия поведения мухи, на мой взгляд, совпадает с моей: я тоже за то, чтобы прыгать и наслаждаться, — но в ней присутствует какое-то чувство вины, жертвенности, несомненно, в подражание человеку, вокруг которого она все время вьется, я же его не признаю. С какой стати платить преждевременной смертью за эфемерное удовольствие. Наоборот, удовольствие следует продлить, дабы отпугнуть смерть. Давайте улавливать суть реальности, то есть видеть все, как оно есть. Будем же переменчивыми и насмешливыми, непочтительными и жизнелюбивыми. В этом смысле швейцар — мой верный союзник. Он по-особому держится с каждым из жильцов; становится тем, кем хочет жилец, однако в свою очередь тоже хочет, чтобы жильцы были теми, кем он желает, чтобы они были, и постоянно мечется между двумя противоположными линиями поведения. Посмотрите, например, швейцар служит швейцаром и пишет, причем пишет и не публикует в отличие от настоящих писателей, которые публикуют, но не пишут. Таким образом, наш знакомый швейцар — уже сам по себе олицетворение насмешки. Вот почему я его считаю нашим почетным гостем. Да, он наш почетный гость, поскольку представляет насмешку в чистом виде. Однако, дорогие друзья, если вы потеряли способность шутить и даже насмехаться, вам нет смысла продолжать сегодняшнее собрание. Игра в конечном итоге и является единственной мерой всех вещей. И если уж удаляться от человека, то не для того чтобы его ненавидеть, а чтобы всласть над ним посмеяться…
Обезьяна прервала свою речь и начала изображать различные типы людей. Она предстала перед аудиторией развратной девицей, министром, получившим награду, святошей в молитвенной позе, горбатой старухой, средневековой королевой, знаменитым киноактером, скандальным гомосексуалистом, младенцем, заливающимся плачем и сучащим ножками (тут обезьяна для пущего правдоподобия пописала на публику), классической балериной, Папой, служащим мессу в Ватикане, пятидесятилетней нимфоманкой, в которой все узнали Бренду Хилл, кошкой Бренды Хилл (она мяукнула — не отличишь), сеньором Пьетри, Касандрой Левинсон, другой обезьяной, не собой, нашим швейцаром, величественным медведем, присутствующим здесь же, шумным попугаем, который пришел в восхищение, и в знак благодарности взобрался на голову обезьяны, на редкость похоже озвучивая персонажей, которых продолжала изображать обезьяна.
Теперь уже все присутствующие пришли в восторг. Те, кто могли, аплодировали, те, кто не могли, визжали, свиристели, урчали, шипели, лаяли или пищали. Впав в настоящее буйство от успеха, обезьяна открыла дверь, выходящую во двор, и, сопровождаемая толпой поклонников, выскочила во внутренний сад, где по-прежнему на пару с попугаем принялась передразнивать всех прочих жильцов дома. Зрелище было поистине потрясающее: в свете зимних сумерек звери шли по снегу, согревая друг друга своим дыханием, окружив обезьяну и швейцара, который безуспешно пытался остановить шествие. В какой-то момент Хуан решил обратиться за помощью к Клеопатре. Однако ответом ему стал лишь загадочный взгляд фиалковых глаз собаки. Звери подняли такой шум и суматоху, будто все они принимали дружное участие в представлении. Даже змея все громче и громче звенела своими погремушками, а черепаха норовила встать на льду на задние лапки. Внезапно в разгар вакханалии обезьяна, взвизгнув, схватила швейцара в охапку, и раньше, чем Хуан успел вырваться, что само по себе непросто, он уже отплясывал какой-то невообразимый танец в обнимку с обезьяной.
Тотчас же почти все окна в доме распахнулись, и его обитатели, несмотря на лютый холод, с изумлением высунулись наружу. Бренда Хилл, увидев свою любимую кошку среди этого бедлама, вскрикнула; Джон Локпес вместе со всей семьей в замешательстве затянул молитву. Касандра Левинсон произнесла вслух пару проклятий капиталистическому отчуждению, а оба Оскара на пару зашлись в оперном визге, в то время как Скарлетт Рейнольдс, решив подать в суд на администрацию дома, а то и города, притворилась, что упала без чувств. Сеньор Пьетри несколько раз пальнул в воздух из своей старой двустволки, а его жена побежала к мистеру Уаррему, которого она считала виновником происходящего, поскольку он вступился за швейцара.
— Сеньора, мы уже вызвали неотложку, — ответил ей сеньор Уаррем, стоя в дверях, не пригласив ее войти.
— А не лучше вызвать заодно и полицию? Ведь речь идет о буйном помешанном, он свел с ума даже животных.
— Нет, — ответил мистер Уаррем, тем самым завершив разговор.
Поэтому сеньора Пьетри не могла уточнить, к чему относилось его «нет»: к тому, что не следует вызывать полицию, или же к тому, что швейцар не был, как она думала, буйным помешанным, который свел с ума даже животных.
Подоспевшим санитарам, готовым дать отпор любому проявлению агрессивности, не пришлось применять их профессиональных навыков. Хуан без сопротивления позволил поместить себя в машину скорой помощи, и она отбыла прямиком в лечебницу для психических больных, находящуюся на городском балансе. Здесь психиатры под руководством детективов, ветеринаров и докторов сеньора Уаррема с рвением принялись устанавливать, какому именно виду сумасшествия оказался подвержен наш швейцар. А поскольку они ничего не обнаружили, то объявили его состояние крайне опасным, и, опираясь на магнитофонные и видеозаписи, сделанные детективами сеньора Уаррема в подвале, поставили ему диагноз «магнетическое чревовещательство». Речь шла о новом и страшном заболевании, — когда жертва считает себя говорящим животным и ведет себя соответственно. В случае Хуана, продолжали уточнять диагноз доктора, дело обстояло куда более серьезно, поскольку он считал себя не каким-то одним животным (что подтверждали его записи), а представлял себя то попугаем, то медведем, то черепахой и даже мухой. Что больше всего приводило в смущение докторов и даже детективов сеньора Уаррема, так это разнообразие голосовых регистров, продемонстрированных швейцаром, к тому же без помощи губ, то есть исключительно с помощью живота, как доказывали видеозаписи, сделанные тайком во время необычайного собрания.
Однако самой большой загадкой его болезни оказалось, что как только пациента поместили в лечебницу, эта самая болезнь больше не давала о себе знать. Швейцар не воображал себя попугаем или обезьяной и не пытался разговаривать так, будто у него прорезывается голос то одного, то другого животного. В конце концов, психиатры решили, что, возможно, имеет смысл доставить в больницу всех животных, которых швейцар «магнетизировал», и понаблюдать, как сумасшедший будет реагировать на них, а они в свою очередь на него. Однако когда о своем замысле они сообщили сеньору Уаррему, он категорически высказался против. Дело в том, что как только сеньор Уаррем прослушал записи, просмотрел видеопленки, а потом еще и стал свидетелем сцены в саду с участием Хуана и животных, он решил держать Клеопатру как можно дальше от Хуана. К тому же, — следует упомянуть об этом именно сейчас, поскольку выяснить подобный факт нам стоило недешево: тысячу долларов секретарю мистера Уаррема, — у Стефена Уаррема имелись сомнения насчет так называемого, цитируем: «чревовещательства швейцара вследствие потери рассудка». По его словам, «в записанных звуках, издаваемых животными, хотя и человеческих, заключалось что-то нечеловеческое», что вообще вызывало подозрения. Сеньор Уаррем, правда, не знал, швейцар ли разговаривал, как животные, или же сами животные, но был уверен в том, что здесь кроется тайна, как-то связанная с безумием Хуана. Сеньор Уаррем потратил уйму денег на то, чтобы разузнать о болезни, называемой «магнетическим чревовещательством», и пришел к выводу, что за всю историю медицины не описано ни одного случая, чтобы кто-то болел чем-то хотя бы отдаленно похожим. Подразумевалось, что болезнь настолько «новая» (как его заверили в больнице), что швейцар оказался первым заболевшим. Не будет, таким образом, ошибкой утверждать, что умозрения докторов потеряли в глазах сеньора Уаррема всякий интерес.
Вместе с тем психиатры решили продолжить то, что они назвали «животным экспериментом над клиническим субъектом» и, хотя у них не представлялось возможности привезти зверей в клинику, они воспользовались записями звуков, издаваемых самыми различными животными. Терапевтический сеанс заключался в том, что швейцара усаживали на стул посреди белого зала, в котором начисто отсутствовали какие-либо предметы, если не считать проводов и других устройств, подключенных к голове пациента и к монитору. Затем в герметически закрытой комнате начинала звучать всевозможная зоологическая тарабарщина. Трели, свист, лай, мяуканье, фырканье, блеянье, жужжание — животные звуки заполняли все пространство, превращая его в настоящие джунгли. Сеансы проходили интенсивно, и на экране возникали тысячи линий, которые тщательно изучались психиатрами.
Иногда во время бредовой звуковой фауны (поскольку ржанию андалузского жеребца предшествовал хрип умирающего кита, пение флоридского пересмешника сменялось стонами гренландского моржа, а затем криками шести австралийских кенгуру во время спаривания) наш швейцар уносился мыслями так далеко, что его путешествие становилось еще одной реальностью в калейдоскопе реальностей, который представляла собой его жизнь. Так Хуан возвращался в прошлое. И что же находил там? Находил самого себя, худого юнца, пытающегося войти в родительский дом, дверь которого закрыта изнутри на щеколду, поскольку как раз в тот день его отец всяческими правдами-неправдами достал свинину, а Хуана, сына, не допустили на ужин. Прильнув к двери, рядом с засовом, он слышал, как отец и мать, со всей силой страсти предавались жеванию. Оставалось лишь ждать, когда они закончат трапезу, чтобы войти в дом и кинуться поспать, или вернуться на улицу под прицелы бдительных взглядов, где рискуешь нарваться на неприятности, потому что ты молод и вдобавок длинноволос — Хуан невольно бросал вызов, отказываясь стричь волосы. Еще дальше, еще дальше (теперь в кабинете ухали антильские филины, и одновременно мычал канадский зебу), еще дальше в прошлое, которое для нас всегда настоящее, можно увидеть, вот он, ребенок, желающий уснуть между ног матери, притиснуться как можно ближе, ближе, а она его бьет… Вперед, все дальше (рыкает лев, и ему вторит крохотная пичуга), в глубь того времени, того прошлого, которого для нас нет, поскольку, хотим мы или нет, мы так и живем в нем, Хуан в отчаянии мечется по берегам своей отчизны — они неусыпно охраняются, — приглядываясь, осторожно стараясь разведать, как можно переплыть море, и представляет, как он летит на огромном голубом воздушном шаре (он собирается надуть его прямо на крыше многоквартирного дома, в котором живет), взмывающем в небо раз и навсегда. Тогда он, наконец, выберется из мест, где все детство и отрочество, вся жизнь на поверку оказалась провалившейся попыткой найти себя в чем-то ином, нежели трудовой лагерь, обязательная военная служба, обязательное дежурство, обязательное заседание, собрание, митинг общественности, обязательная неукоснительная явка. На подобную чепуху он растратил свое единственное богатство, так и не успев им воспользоваться, — свою быстротечную, а потому-то чудесную юность. «Но я ищу, но я ищу, но я чувствую, но я кричу, — тут он начинал говорить все громче, и его голос смешивался с воплями красного ара из Центральной Америки и блеяньем сицилийской козы, — я кричу посреди моря, посреди поля, под водой, бредя по раскаленной набережной, над деревьями или в потоке машин, внутри поезда или под снегом, или над пальмовой рощей, или на песке, сорок дней и ночей открывая и закрывая дверь, я ищу выход. И тогда посмотрим, тогда увидим лошадей и слонов, увидим небеса и балконы, толчею, лианы и пустыни и рака на Луне…». Психиатры все чаще устало переглядывались, абсолютно уверенные в том, что безумие швейцара полное и необъяснимое. Однако, в конце концов, они прибегли к своего рода профессиональной уловке, — разве не загадочен любой случай безумия? На том и закончили сеанс, заглушив на время свою портативную сельву.
Впрочем, нам-то некоторые пассажи речи Хуана — справедливости ради следует отметить — отчасти ясны. Он говорил о необходимости, для нас неизбежной, вернуться в наш мир (необходимость, которую щебетанье, трели, вопли и пение делали несколько более ощутимой). Даже мы, несмотря на многолетнее отсутствие, не перестаем каждую минуту думать о возможном возвращении. Порой кажется, что мы улавливаем или же до нас доходят известия, несомненно обманчивые, о том мире, который мы покинули, в то время как он тонул. Старый друг только что ушел из жизни при неясных обстоятельствах, дальний родственник (заклятый враг) попал в опалу, тот, кого мы ненавидели, теперь заслуживает нашей жалости. Однако все это, хотя и настигает нас, как повторный приступ, мы видим будто сквозь густой туман, который, стоит нам выздороветь, вернуться сюда, где мы живем уже несколько лет, мешает нам понять, существовало ли все пережитое включая самый ад или оно было наваждением, которое мы не в силах забыть и которое постепенно теряет очертания. Даже голоса тех, кто там нас любит, и аплодисменты тех, кто предает, и треск пулемета и предсмертные хрипы тех, кто там погибает, становятся еле различимыми, словно густая пелена отделяет нас от того места, где некогда мы были собой, потому что страдали. А теперь мы боремся за выживание и не являемся собой, потому что не мечтаем. И вот мы снова здесь, в автоматизированном грохоте жизни, которая идет своим чередом, и в которую мы не вписываемся. Костюм, галстук, дипломат, авто, bill (пардон, счет или чек), офис, однако в душе — никогда не исчезающее желание совершить путешествие на юг, на юг, на юг, к самому краю, где граница проходит уже вплотную с кошмаром.
Как только Клеопатра увидела карету «скорой помощи» с санитарами-дзюдоистами, она сразу же догадалась, что Хуана отвезут в психлечебницу, и приказала голубю, белке и крысе отправиться вслед за машиной. Следует пояснить, что с момента отсутствия швейцара собака отставила человеческий язык в сторону и в общении с остальными животными вернулась, как бы мы могли выразиться, к «традиционным методам». Тем не менее нам не составляло труда установить, какой приказ она отдала. Упомянутые животные не только проследовали за машиной до самой психиатрической больницы — громады, примыкающей к госпиталю Бельвю, — но еще и разузнали (как и мы), в какую именно палату определили пациента и какому лечению его подвергают. Следуя указанию Клеопатры, животные практически ежедневно навещали швейцара незаметно для него, а затем докладывали собаке, в каком состоянии он находился.
Похоже, как голубю, так и белке и даже крысе страшно нравилось карабкаться или взлетать на карниз высокого окна, за которым находился швейцар, и вести за ним наблюдение либо через стекло, либо притаившись среди ветвей. Мы даже располагаем фотографиями этих животных, увлеченных своим делом. Однако, несмотря на воодушевление, которое вызывало у них близкое соседство со швейцаром, они ни разу с ним не заговорили — ни на человеческом, ни вообще на каком-либо языке. Судя по всему, задача троицы состояла в том, чтобы вести наблюдение и сообщать об увиденном Клеопатре, по возможности не причиняя лишних неприятностей Хуану, тем более что он уже нажил их предостаточно. Информация, которую получала Клеопатра от посланных животных, была та же самая, что пополнила и наше досье.
«Магнетическое чревовещательство» швейцара самые что ни на есть знающие психиатры объявили «следствием необычной хронической шизофрении».
Очутившись в лечебнице, как казалось, навеки запертым в ее стенах, Хуан общался или попытался общаться кое с кем из находившихся там больных. Вот перед нами истории их болезни за номерами. Мы говорим о «номерах», а не «именах», поскольку при поступлении в больницу больному присваивается номер, который проштамповывается на его униформе. Таким образом, наш швейцар перестал называться Хуаном и должен теперь откликаться на номер 23666017.
Среди пациентов, с которыми Хуану (то есть, номеру 23666017) довелось общаться, у нас значится номер 26506, принадлежащий больному, питавшему в силу таинственного умственного расстройства, страсть к экскрементам. Диву можно было даваться при виде того, как этот субъект с нетерпением ждал, когда наступит время справлять нужду, с тем чтобы обмазать все тело фекалиями. Наш швейцар пытался, если только позволяла доза лекарств, которыми его ежедневно пичкали, втолковать умалишенному, что подобное поведение не является решением, или, как он выражался, «выходом» из положения. Другой номер 243722 был молодым и даже приятным на вид негром, страдавшим манией без конца прилюдно снимать штаны и демонстрировать задницу. По какой-то причине, которую мы не можем взять в толк, Хуан оказался его излюбленной мишенью для выставленных напоказ ягодиц; так что где бы номер 23666017 ни находился, номер 243722 разворачивал в этом направлении свой зад. Номер 33038 оказался старухой, одержимой манией резать себе вены, вследствие чего ее руки были сплошь покрыты шрамами и почти все время забинтованы. Номер 160014 был кубинцем лет шестидесяти, который, как и наш швейцар, прибыл в страну в 1980 году через Мариэль. С корабля он чуть не сразу попал в больницу, поскольку отказывался есть и жил на искусственном и принудительном кормлении: пищу силой впихивали в него несколько санитаров. Странность в данном случае заключалась в том, что он неизменно являлся в столовую в положенное время, брал еду, которую ему давали, и прятал ее в полиэтиленовом пакете под кроватью. Время от времени у него там образовывался целый склад продуктов, которые он не ел, и служащие выбрасывали их в мусор. Когда это происходило, номер 160014 впадал в буйство, и ничего не оставалось, как надевать на него смирительную рубашку. Иногда Хуан тоже сгребал свою порцию в полиэтиленовый пакет и отдавал соотечественнику, который, глядя на него с подозрением, прятал пакет под кроватью, не говоря ни слова. Другой пациент, скорее пациентка с которой Хуан попытался подружиться, числилась под номером 40001. Пятидесятипятилетней сеньоре все время хотелось запихнуть себе во влагалище любой твердый предмет, попадавшийся ей под руку включая вилки и ножи, которые внезапно исчезали с общего стола. Номер 322289, «профессор», уверял нашего швейцара, что вся их психбольница — не что иное, как корабль, застрявший в данном месте по техническим причинам, и который он, благодаря своим изысканиям, вот-вот отправит дальше. Когда корабль отчалит, уверял сумасшедший Хуана, со всеми нашими проблемами будет покончено. Иногда Хуан работал на общее дело, помогая рвать больничные простыни на длинные полосы, которые являлись, по словам «профессора», необходимым материалом для запуска корабля. Разумеется, Хуан не верил ни одному слову бедолаги, но помогал ему, ради того чтобы хоть изредка вставить в пространные научные рассуждения помешанного фразу, которая, как он считал, подтолкнет того в нужном направлении.
Номера 20190 и 25177 болели эксгибиционизмом. Не проходило и дня, чтобы они не попытались привлечь к себе внимание самыми неожиданными способами, начиная с хождения кверху ногами и кончая отрезанием уха или начиная с раздевания догола в помещении для посетителей и кончая поджогом во время умывания. Номера 20190 и 25177 принадлежали двум молодым людям, абсолютно не примечательного вида, низеньким, наполовину лысым и толстеньким, которых никто никогда не принимал всерьез. Очень часто приходилось завязывать им рты по ночам, поскольку они не давали спать остальным пациентам, которые жаловались на то, что слышат странные звуки. Весьма сходным с эксгибиционизмом заболеванием страдал номер 19681, которого больные окрестили «проповедником». Человек лет сорока пяти, помимо того что категорически не желал мыться, произносил нескончаемые и бессвязные речи, толчком к которым всегда служило случайно услышанное слово, являвшееся основой авторского выступления. Он неизменно ухитрялся выстраивать на нем обширнейшую и страстную речь, по завершении которой многочисленные слушатели из числа больных и даже кое-кого из санитаров аплодировали. Доктора не знали, как и подступиться к такому пациенту с какой-либо терапией, поскольку стоило им только произнести «добрый день», как больной закатывал длинную речь о слове «день», изобилующую цитатами на латыни и на французском, местами отмеченную несомненным блеском и связностью, но потом его заносило в непроходимые дебри, а случалось, что он завершал выступление ржанием или странным подвыванием. А что сказать о номере 23700407, одном из тех, кто совсем недавно поступил в больницу, несомненно, кубинце, который только и делал, что повторял слово «какарахикара»,[21] не имеющее перевода на английский? Кто знает, какое загадочное и неуловимое значение подыскивал ему сей молодой человек? Несколько раз — шесть, по нашим подсчетам, — Хуан подходил к нему и вместо приветствия говорил ему «какарахикара». «Какарахикара»? — с изумлением переспрашивал номер 23700407. «Какарахикара», — дружелюбным тоном подтверждал Хуан, пытаясь установить что-то вроде взаимопонимания. «Какарахикара», — в ужасе кричал тогда номер 23700407 и забивался в угол, тут же принимаясь тихо и с отдаленной нежностью повторять «Какарахикара» на все лады, которые только доступны человеческому голосу…
Пациентка, свихнувшаяся на почве материнства (в них никогда нет недостатка в психбольницах), значилась под номером 869981; у этой растрепанной женщины лет шестидесяти никак не удавалось отобрать тряпичную куклу, которую она беспрестанно баюкала. Странность (для психиатров) данного случая заключалась в том, что сеньора имела двенадцать детей, которых она отказывалась видеть, когда они приходили ее навестить, и предпочитала лежать в постели, разговаривая со своей куклой. Однако если многие из случаев безумия проявлялись, скажем так, в форме болтовни, то были и другие больные, полностью ушедшие в себя. Один из них, номер 399112, никогда, насколько известно, не произносил ни слова. Одержимый манией молчания, бедняга зажимал уши руками и корчился, словно от сильной боли, когда при нем кто-то разговаривал. Как-то раз Хуан обнаружил его почти задохнувшимся в постели, поскольку, чтобы не слышать очередное выступление номера 23700407, он сунул голову под дюжину подушек, а на них еще набросил несколько тюфячков. В довершение на сделанном им мягком помосте голышом отплясывали номер 20190 и 25177, а молодой кубинец сокрушенно верещал «Какарахикара!». Последнего из сумасшедших, с кем наш швейцар попытался завести что-то вроде разговора, называли «распятый», и он имел номер 281033. На вид изможденный человек (иногда он оставлял там, где проходил, пятно крови) неопределенного возраста и с заострившимся лицом неоднократно предпринимал попытку распять самого себя, и однажды ему это удалось. Администрации так и осталось неизвестно, каким именно образом (по нашим сведениям, через больного по имени Хайме), номер 281033 раздобыл пару досок, молоток и несколько гвоздей, и однажды утром его обнаружили совершенно распятым. Проведенное среди пациентов и персонала расследование показало, что ни на теле, ни на досках не обнаружили никаких отпечатков, кроме тех, которые оставил сам распятый. Номер 281033 собственноручно соорудил крест. Прежде чем прибивать его к стене, он предварительно забил гвоздь в правый конец доски, так, чтобы острие выходило наружу. Затем прибил обе ноги и левую руку, а другой рукой сильно дернул назад, пока выходящее наружу острие гвоздя не пробило ему запястье. Именно швейцар обнаружил «распятого», который, конечно же, тихо стонал. Его талию опоясывало больничное полотенце, а кровь заливала его конечности и крест. Швейцар позвал дежурных санитаров, которые (вероятно, потому что случай произошел на рассвете) появились больше часа спустя. Ожидая их, Хуан сдернул полотенце с пояса «распятого», чтобы отереть им раны. Тогда-то он и обнаружил, что у «распятого» между ног женский половой орган, который тоже кровоточит. Судя по всему, «распятый» оказался трансвеститом, которому не повезло во время операции, поскольку ему неправильно проделали отверстие. Больше всего швейцара (и даже нас самих) поразило, что данный пациент не обнаруживал ни малейших признаков женоподобия и не проявлял интереса к сексуальным отношениям. Теперь-то до швейцара дошло, откуда брались пятна крови, оставляемые больным.
Несмотря на все усилия Хуана пообщаться с описанными персонажами, они не проявили никакого (или почти никакого) интереса к тому, что он им говорил. Причина весьма проста: безумие, — вероятно, единственное состояние человека, в котором он не нуждается ни в чьих советах.
Судя по всему, вследствие неудачных попыток сдружиться с лежащими с ним больными, а также сеансов «акустической терапии», которым его подвергали, и приема таблеток в невероятных количествах, Хуан со временем погрузился почти в летальный сон. Он передвигался, еле волоча ноги, спал по двенадцать, а то и пятнадцать часов в сутки и тоже дошел до того, что уже днями, а то и неделями не произносил ни слова, и даже как-то само собой перестал вести свои тайные заметки. Он весьма ощутимо располнел, его кожа некогда приятного смуглого цвета, вероятно, из-за сидения взаперти и питания становилась все бледнее и прозрачнее. Только одна черта в его облике оставалась неизменной: отблеск неизбывной печали, который порой сквозил в его взгляде. Отблеск, который уловили голубь, белка и крыса, ежедневно кружившие вокруг больницы.
Прежде чем перейти к изложению заключительных событий, заметим во имя правды, что несколько раз мы обходными путями пытались улучшить санитарные условия Хуана в психбольнице. Мы организовали ему доставку еды лучшего качества, чем та, которой его кормили в больнице, а также книг и предметов личного пользования. Когда же мы узнали, что, поскольку в состоянии пациента не отмечалось никаких улучшений, администрация приняла решение перевести его в интернат для безнадежных психических больных (больницу-тюрьму с запираемыми камерами на севере штата Нью-Йорк), мы начали пробивать по инстанциям что-то вроде «прошения о помиловании». А одна из социальных работниц нашего сообщества даже навестила Хуана.
Наша посланница описала ему без прикрас, что его ожидает, упомянув, что есть только один способ этого избежать: отрицать, что у него имелись какие-либо отношения с животными, а главное, настаивать на том, что с ним случилась временная потеря рассудка, или временное помешательство, когда ему вздумалось копировать некоторых животных и говорить за них. Но, дескать, что было, то прошло.
— Но ведь на самом деле не я с ними разговаривал, — весьма серьезно возразил Хуан, — это они меня пригласили, для того чтобы я их выслушал.
Наша социальная работница покинула больницу в крайней задумчивости. Она пользовалась нашим доверием и находилась в курсе всего, что произошло с швейцаром, к которому она втайне испытывала уважение.
— Хуже всего, что он говорит лишь одну правду, — закончила свой отчет благородная женщина.
— Разумеется, он говорит только правду, — ответил ей наш связной, который слыл почти философом, — однако что может быть безумнее?
Предприняв последнюю попытку — с участием социальной работницы, — мы закрыли историю болезни Хуана, иначе мы поставили бы под удар репутацию серьезного и влиятельного сообщества в этой стране и в мире. Было бы крайне опрометчиво предстать перед всем светом в роли защитников или приверженцев человека, который говорит — и это подтверждено протоколами допросов, — что, мол, выслушал выступления двенадцати различных животных. Вообразите себе, как мэр Майами (видный кубинец) или Хайли (другой видный кубинец), или же президент компании «Кока-Кола» (разумеется, кубинец), или президент Международного флоридского университета (опять-таки кубинец), или заведующий редакцией «Майами Херальд» (еще один кубинец), или директор издательства «Плайор» (тоже кубинец) и другие деятели, столь же уважаемые, что и упомянутые выше, подписывают документ, требующий признания умственной полноценности и выписки из больницы молодого человека, утверждающего, что он-де слышал, как говорит муха. А ведь не только он это слышал, но и мы тоже!
Да, мы вынуждены отказаться от вмешательства в дела больного, однако не прекратили скрытого наблюдения за нашим швейцаром.
Так что, хотя мы и не имеем отношения к просто-таки невероятному побегу пациента номер 23666017 (с одиннадцатого этажа, при двойных решетках на окнах), совершенному на рассвете четвертого апреля 1991 года, нам действительно известно, как развивались события.
Наш швейцар провалился в тяжелый сон, вызываемый лекарствами, дозу которых ему постоянно увеличивали. Когда же он проснулся, обезьяна и змея с силой тянули на себя оконные решетки, в то время как крыса, белка, мыши и даже мыши-малютки и все прочие их родственники без устали грызли стены, в которые вделаны прутья решетки. Бессчетное количество голубей обклевывали амбразуру окна. Тем временем кошка Бренды Хилл мяукала на вершине дерева, чтобы заглушить шум, производимый животными вокруг окна. Клеопатра вместе с медведем наблюдала за маневрами, сидя под кустом больничного сада.
Прутья решетки поддались и вывалились на газон. Попугаи клювами разбили стекло и ворвались в палату, обезьяна и змея от них не отставали. Обезьяна быстро схватила Хуана и прижала к груди, как своего детеныша, попросив его держаться крепче. Змея для надежности обвилась вокруг них обоих, завязав оба конца своего тела крепким узлом. В сопровождении птиц и грызунов обезьяна принялась перепрыгивать с окна на окно, пока не оказалась там, где ее поджидала Клеопатра. Кошка прекратила мяукать, и все поспешно вернулись в подвал дома, где они жили вместе с хозяевами. Там, в зарослях внутреннего сада, сидели, притаившись, остальные животные включая муху и золотых рыбок в аквариуме, которых обезьяна спрятала перед уходом. Вполголоса и скороговоркой Клеопатра сообщила швейцару все, что удалось разузнать белке, голубю и крысе. Оказывается, ему уготовили участь провести остаток жизни в охраняемой больнице для умалишенных. Чем так лечиться, дружно решили все включая собаку, кошку и кролика лучше уж пуститься в бега.
— Итак, — повысила голос Клеопатра, обращаясь к Хуану, а также ко всем животным, — если уж тебя посадили под замок навеки вечные, так как ты, человек, попытался разговаривать с животными, что же произойдет, если однажды они проведают, что мы, животные, разговариваем, ведь мы же не собираемся прекращать с тобой общаться? В лучшем случае нас тоже запрут до скончания века.
— А в худшем, — перебил ее бульдог Оскара Таймса, — всю оставшуюся жизнь, вероятно, нас будут показывать в цирке, где нам придется не только беспрестанно говорить, но и только то, что нам прикажут.
— Ну, по части балагана у тебя богатый опыт, — мяукнула собаке кошка Бренды Хилл.
— Не желаю я проводить жизнь на арене, разъезжая на трехколесном велосипеде и гоняя мяч, — тихо простонал медведь.
— Меня никто не заставит танцевать в цирке, — не унималась кошка, — еще никому такого не удалось! Медведя и собаку — да, куда ни глянь, они везде танцуют. А где это видано, чтобы кошка ходила по канату под куполом цирка?
— Дело в том, — прервала дискуссию Клеопатра, — что в данный момент каждый из нас знает, чего он больше всего не хочет. Хотя впоследствии мы разойдемся в наших идеях и вкусах, сейчас мы желаем отправиться в путь, поскольку ничего не достигнем, оставаясь рядом с человеком, который мало того что нами пользуется, сам не знает, что ему хочется, или хочет того, чего сам не знает. В этом и состоит главное различие между ним и нами. У них, к примеру, есть Бах, но им, видите ли, охота слушать что-то другое, и они проводят жизнь, не внимая музыке, а перескакивая с одного шума на другой. Возможно, вы не поклонник Баха, но я уверена, что у вас есть свои пристрастия, которые то и дело не меняются, как у них. И все же, кто из самых умных людей точно знает, что он хочет или успокаивается, как только его желание исполняется? Единственное, что дали нам понять так называемые пророки или философы (ведь даже в этом доме кое у кого наберется целый склад их произведений), — так только то, что ничего не знают и окончательно завязли в достойных сожаления противоречиях. Одни из них дошли до такого отчаяния, что превратили отчаяние в философию; другие претендуют на то, чтобы найти удовлетворение в воздержании, радость — в печали; не будем говорить о тех, поскольку нет ничего скучнее, кто во имя мира, беспрестанно уничтожает друг друга или тех, кто во имя свободы только и делает, что бросает в тюрьмы всех встречных и поперечных. Самое грустное, что мир до отказа забит плодами их трудов, слезливыми и претенциозными творениями, перегруженными словесной заумью, которые представляют собой всего-навсего благоглупости истеричных эксгибиционистов, вознамерившихся доказать свою гениальность, — тут Клеопатра посмотрела на швейцара, который сразу же припомнил инцидент с книгой, разодранной зубами собаки, и с воодушевлением продолжала. — Однако, как кто-то может стать мудрым, если даже мало-мальски не чувствует себя счастливым? Как может называть себя высшим существом тот, кто даже толком не знает, что он такое и что он хочет, хотя всем прочим созданиям это известно? Итак, раз нам известно, чего именно мы хотим, нам осталось только попытаться достигнуть желаемого. Каждый из вас, помимо того, что вы хотите сбежать, стремится к чему-то своему, особенному, или по крайней мере не совсем к тому, что хочет другой. Значит ли это, что невозможно найти такое место, где можно жить в относительной гармонии? Не думаю. Если мы отправимся в направлении запада, то выйдем к морю, а, двигаясь в сторону юга, рано или поздно натолкнемся на огромную гору. У ее основания в морской глубине поселятся рыбы; среди деревьев будет уютно вяхирю и остальным птицам; наверняка там найдется какое-нибудь озеро, ручей или лагуна для черепахи, горячие камни для дома змеи, земля для тех, кто желает ее рыть, леса для тех, кто желает мяукать или прыгать сколько влезет, а на вершине найдется снег, и медведь сможет устроить свою резиденцию.
— Не желаю я никакой резиденции, — возразил медведь, — я говорил о норе, правда, большой.
— А я тоже хочу нору, но маленькую, — дрожа, добавил кролик.
— Не будем сейчас грызться по поводу размеров норы, — уточнила крыса, видя, что уже почти рассвело. — Как только доберемся до горы, понаделаем таких нор, каких только душе будет угодно
— А где находится эта гора? — спросила муха из чистого любопытства, поскольку прекрасно знала, что ей не хватит жизни, чтобы туда добраться.
— Не знаю, — услышала она ответ Клеопатры.
— Тогда мы должны это выяснить прямо сейчас, — сказала обезьяна.
И в то же мгновение все двинулись в путь.
После двух ночей пути беглецы остановились в окрестностях Балтимора. Там вяхирь попросил Клеопатру завернуть в Вашингтон, округ Колумбия, где у него несколько сестер томились в плену в резиденции сеньора Хосе Гомеса Сикре. Но Клеопатра ответила, что чутье подсказывает ей воздержаться от посещения этого города.
— К тому же, — успокоила Клеопатра вяхиря, — о нашем побеге скоро станет известно повсюду, и все поспешат его повторить.
Шесть бесконечных дней они летели, ползли и скакали и прибыли в Цинциннати; еще неделя рысцой — и добрались до Сент-Луиса, где уже была весна в самом разгаре. Само собой разумеется, что и обезьяна, и медведь, и даже птицы время от времени занимались переброской самых медлительных животных. Как вяхири, так и домашние голуби, сбившись в сотни, переносили по воздуху ящериц и змею; а попугаи, к которым присоединились многочисленные домочадцы, обхватили лапами аквариум и черепах, до которых только-только дошло, что они летят выше самых высоких гор. Вяхирь не упустил возможности попытаться убедить черепаху в том, что воздух — идеальная среда для любого живого существа. Однако черепаха даже слышать не хотела о воздухоплавании и закрывала глаза, изо всех сил желая, чтобы ее опустили на что-нибудь твердое, но вспомнив о рыбах, которые летели над облаками прямо в аквариуме и уж точно чувствовали себя не в своей тарелке, смирилась. Кстати говоря, одна газета в Уичито в те дни (17 мая 1991 года) опубликовала заметку, которую все сочли вздором: несколько крестьян в окрестностях Топики уверяли, что видели аквариум, летящий на некоторой высоте над крышами их каменных домов. А в Талсе одна женщина утверждала, что стала свидетельницей того, как змея пересекала небо на огромной скорости, однако данные заявления никто не воспринял всерьез, даже индейцы, которые в незапамятные времена поклонялись божеству в облике змеи, украшенной перьями. Когда животные добрались до Оклахома-Сити, муха без всяких сантиментов объявила о том, что пробил час ее смерти.
— Хочу, чтобы все уяснили мои слова, — прожужжала она с величайшим спокойствием; сейчас ей не нужно было кружиться в дыхании медведя, зато он не находил себе места из-за слишком уж теплого климата, — что предстоящая кончина вызвана вовсе не неудобствами путешествия, а моим преклонным возрастом. Прожить несколько месяцев, как я, — явление исключительное для мух, которые, как правило, живут считанные недели, а то и дни. Я же протянула так долго, благодаря приключению, которое пережила вместе с вами. Теперь я хочу только одного: чтобы исполнилось мое последнее желание. Я поднимусь высоко-высоко, насколько хватит жизни, а какая-нибудь птица на лету меня съест. Этого требует обычай! — пояснила она решительным тоном, поскольку видела, что многие животные хотели запротестовать. Чтобы приободрить их, она добавила: — Разве вы не понимаете, что если меня проглотит кто-то из группы, я останусь с вами? А если это будет птица, я продолжу путь по воздуху.
И без дальнейших проволочек с глухим жужжанием она взлетела в вечереющее небо. На высоте ста пятидесяти метров она умолкла и начала снижаться. В то же мгновение голуби, попугаи и другие птицы взмыли вверх, выстроившись торжественным клином, и там, наверху, они задержались, словно намереваясь нырнуть в небо. Кто-то из них и проглотил муху. Когда они спустились, стояла уже глухая ночь, и они сели на кучу, образованную спящими вповалку животными. Закрыв глаза и сунув голову под крыло, все птицы также погрузились в сон.
Один лишь Хуан в силу человеческой привычки не ложился спать раньше полуночи, прохаживался вокруг лежащей груды тел, разглядывая их. Медведь в центре напоминал громадное брюхо; обезьяна в верхней части сжалась в комок и смахивала на огромную черную голову; змея, вытянувшаяся вдоль медведя, обозначила верхние конечности, в то время как чихуахуа, разместившиеся по обе стороны нижней части туловища медведя, выступали в роли нижних конечностей, а к ним в свою очередь пристроились черепахи, вроде как ступни образовавшейся диковинной фигуры. Наш швейцар еще раз окинул кучу взглядом и с некоторым страхом убедился в том, что в ней и правда вырисовывались очертания огромного человека.
К нему подошла Клеопатра, — она отдыхала, прислонившись к стволу дерева и увидела Хуана с выражением тревоги на лице.
— Не бойся, — успокоила она его, кивнув на кучу, — так только кажется. — И не говоря больше ничего, вернулась к дереву, закрыла глаза и задремала стоя, как всегда.
Две недели спустя караван переправился через реку Колорадо, и змея, почувствовав себя в родной стихии, устроила целый концерт, порадовав слушателей исполнением народных песен индейцев сиу. Под звуки ее сильного и глухого голоса все пять собачек чихуахуа, тряхнув стариной, пустились в пляс. Сразу же после привала они продолжили путь, делая остановки только для удовлетворения самых насущных нужд.
После сорока девяти дней пути, 23 июня 1991 года, они добрались до берега Тихого океана.
Хуан взялся отпустить рыбок на волю. Все животные (даже кролик) прыгали вокруг швейцара, который, держа аквариум над головой, зашел по колено в воду. Он торжественно вылил содержимое аквариума в океан. Обе золотые рыбки тотчас же исчезли в глубине, а затем, вильнув хвостом, три раза выныривали на поверхность, на радостях брызгая соленой пеной на лицо Хуана.
По окончании церемонии Клеопатра, стоя на кромке берега, чтобы рыбы могли ее услышать, объявила о своем решении покинуть группу. Новость ошеломила всех. Кролик, подпрыгнув с коротким вскриком, свалился в обморок, и черепахам пришлось окунуть его в волны, чтобы бедняга очухался (и испугался еще пуще).
Решение Клеопатры было окончательным и бесповоротным и основывалось на том, как она объяснила, что отныне надобность в ее присутствии отпадала, поскольку они добрались до моря. Теперь им оставалось только продолжить путь вдоль берега — по морю или по воздуху, пока не выйдут к горе.
— Если я отправлюсь с вами, нас всех поймают, — добавила она. — Нетрудно догадаться, что те, кто воображают себя моими хозяевами, меня разыскивают, и если они найдут меня, найдут и вас. Одной мне спрятаться легче. Что касается тебя, — тут царственная собака обратилась к швейцару, который тоже пребывал в растерянности, — ты уже знаешь, что твое место рядом с ними. Постарайся выучиться их языку, который гораздо красивее, древнее и универсальнее человеческого. Тебе не составит труда им овладеть: я видела, как ты практиковался, возможно, даже не замечая. Как только завершится этот этап обучения, ты будешь готов к усвоению языка деревьев, камней и даже вещей, что весьма важно, поскольку однажды тебе предстоит выступить переводчиком между ними и человеком. Ты должен знать, — тут собака понизила голос, словно желая, чтобы сказанное ею осталось строго между ними, — что даже самые мелкие предметы или «вещи», как их называет человек, постоянно выходят за рамки предполагаемого положения «вещи». Когда ты жил в городе, разве не случалось так, что практически у тебя на глазах вдруг исчезали ножницы, спички, ключи от дома, зубная щетка, таблетки аспирина или какой-либо другой предмет, а затем ты находил их в самых неожиданных местах или у себя под носом? Слушай внимательно: дело не в том, что ты положил их не на место, а в том, что они путешествовали. Подобное происходит испокон веков, но человеку не дано это заметить. Вещи тоже попадают в неволю, как попали мы. Однако при малейшей возможности стараются хоть на время улизнуть. Стоит только уронить на пол какой-нибудь предмет — таблетку, монету, как — обрати внимание — он норовит поскорее закатиться за ножку стола или под кровать. Однажды, — продолжила Клеопатра в полный голос, словно осознав, что ей нечего скрывать от остальных, — все вещи, механизмы и предметы обретут независимость, которая является неотъемлемой частью их натуры и дремлет в каком-то уголке их кажущейся бессознательности. И тогда эти предметы, которые человек называет «неодушевленными», нарушат человеческие установления и будут действовать на свой страх и риск, то есть руководствуясь законами свободы, а, значит, неповиновения. Свершится всеобщая революция. Камни будут подпрыгивать и разбивать головы прохожим, вилки наловчатся выкалывать глаза едокам, ожерелья удушат дам прямо во время приема, а зубочистки пронзят языки тех, кто ими пользуется, в то время как лестницы будут пятится, чтобы не позволить кому-либо на них ступить. Кто сможет помешать самовозгоранию библиотеки-самоубийцы, самовзрыванию стеклянного стакана, самоотделению частей самолета во время полета или решению корабля отправиться на дно моря со всеми пассажирами и экипажем на борту? Возможно, как раз перед вами и в первую очередь перед тобой, — уточнила собака, пристально глядя на Хуана, — встанет задача разбудить дремлющие инстинкты вещей, но вначале вам нужно найти место, где никто вам не будет мешать… А теперь я ухожу.
— Я полагаю, — робко заметил кролик, — наверняка существует способ, чтобы ты, оставаясь незамеченной, находилась среди нас или даже среди людей. Тебе нужно перекрасить волосы в другой цвет. Я вот тут пересек пустыню со своей фиолетовой шкурой, и ко мне не подошел поздороваться ни один кролик, а волки, вопреки правилам, даже не думали за мной охотиться.
— Дело не в том, что тебя не узнали, а в том, что любому будет неловко приветствовать и даже есть существо с таким цветом волос, как у тебя, и который, к счастью, уже сходит, — язвительно заметила крыса.
— Фиолетовый не подойдет вам для маскировки, — осторожно высказался медведь, обращаясь к Клеопатре, — зато белый, являющийся моим естественным цветом, и я скоро вновь его обрету, белый, говорю вам, — это воистину благородный цвет, который никто не осмелился бы запачкать.
— Никто? Не смеши меня! — возразил попугай. — Да чуть ли не полмира рядится в белые шкуры медведя и любого другого животного этого цвета. К тому же белый — отвратительный цвет, на котором заметно любое пятно. Если Клеопатра намерена замаскироваться, ей нужен наряд из перьев; понадобится много-много перьев разных цветов, чтобы слиться с пейзажем. Я даже готов поделиться своими.
— Прекратите, — остановила всех собака. — Я прекрасно справлюсь со всем, не отрекаясь от собственного цвета.
— Не иначе, как ей хочется вернуться в город, чтобы слушать Баха, — вкрадчиво съязвила кошка.
— Может, и так, — ответила Клеопатра. И ее огромные загадочные фиалковые глаза оглядели всю группу. Затем, покинув берег, она легкой рысцой припустила к ближайшему лесу. И хотя она двигалась как всегда, швейцару почудилось, что он уловил в ее движениях какую-то грусть.
— Ей не выжить в одиночку, — проронила одна из пяти чихуахуа, прыгая вокруг Хуана. — Слишком уж аристократичное животное.
— Много ты знаешь! — прервала ее белка. — Я тоже из благородных, а вот пересекла же континент, передвигаясь прыжками.
— Вы только послушайте! Она — из благородных! — взвизгнула кошка. — Послушай, милая, похоже, ты забыла, что ты всего лишь грызун.
— А что тут такого? — спросила крыса, которая приняла замечание на свой счет и встала на сторону белки.
Коротая время в подобного рода перепалках, беглецы, положившись на сверхчутье змеи и советы черепахи, которая время от времени заплывала в море и приносила известия от золотых рыбок, корректирующих маршрут со стороны моря, продолжали свой путь и на другой день уже прибыли в Сан-Диего.
Неизвестно, то ли в силу таинственных и властных приказов, раздаваемых Клеопатрой, то ли по причине того, что продвижение группы вызвало новую миграционную волну, к ним постоянно присоединялись все новые группы птиц, зверей и самых разных живых существ.
Из ближайших лесов приходили одичавшие собаки, боа, новорожденные лисята, олени, хутии, хорьки, альпака, рыси, скунсы и бизоны. По равнине, издавая глухой грохот, двигались сотни буйволов. Из болот выскакивали целыми полчищами лягушки, тритоны, раки, крокодилы, нутрии, лебеди и жабы. Из каменистых урочищ появлялись ящерицы, скорпионы, игуаны, эчерис, саламандры, перепелки, сколопендры, филлоксеры и тли. Небо затянулось одной сплошной тучей, образованной ордой летающих насекомых, а море кишело косяками тунца, тюленей, акул включая небольшие отряды сардин, ежей, дельфинов, осетров и еще тысячу разных существ, обитающих в воде, среди которых выделялась пара золотых рыбок, которые под влиянием учения их бывшего хозяина, сеньора Локпеса, перемещались то коснувшись ртом хвоста морского конька, то усов морской свиньи, то плавников лямбруса. С деревьев сыпался воздушный десант: жуки, тарантулы, гусеницы, ужи, синие мухи, сверчки, летучие мыши, кузнечики, саранча, улитки и стрекозы. Затем появилось целое стадо странных животных, имевших три лапы, но они пользовались только двумя, а третья отдыхала, с одним глазом на лбу, другим — на хвосте. Иногда они двигались, описывая большой круг. Говорят, их название — бобадилья,[22] они с энтузиазмом присоединились к процессии. Тараканы, пересмешники, грифы, жаворонки, орлы, воробьи, комары, пеликаны, бабочки, филины, дикие и домашние куры, фламинго, чайки, колибри, кукушки, альбатросы и мошки пополнили воздушное сопровождение. Немного погодя в шествие влились дрозды, бараны, дикие ослы, птицы-носороги, кабаны, морские львы, шмели, черви, утки, буревестники, броненосцы и авдотки. На следующем отрезке пути с дружным воем к компании присоединились волки. За ними — пеликаны. В ущелье нетерпеливо дожидались коровы. На равнине, взбивая пыль, ворвались в общее движение лошади.
Зрелище было впечатляющее, если наблюдать издали (но в хороший бинокль, как сделали мы): число участников беспрестанно увеличивалось, хотя, случалось (это неизбежно!), одни животные поедали других. Процессия передвигалась как хорошо отлаженный механизм. Самые медлительные использовали самых быстрых в качестве средств передвижения. Улитки прилепились, как репьи, к панцирям черепах, которые в свою очередь, выбившись из сил, бросались в воду и проделывали часть пути на хребте какой-нибудь рыбины. Уставшие жаворонки путешествовали на крокодилах, болтливые попугаи садились верхом на разгоряченных коней. Даже Хуан, который уже превосходно объяснялся с животными на их собственном языке, ехал иногда на спине какой-нибудь альпака, дикой собаки и даже ласки, источавшей тошнотворный запах.
Когда они достигли линии экватора, шум стал оглушающим.