Некоторые думают, что человека делает вампиром Божья кара, другие — что это проклятие рока
Эту историю рассказал мне мой коллега, потомственный археолог Сергей Белецкий. Рассказывал он ее мне в здании Института истории материальной культуры в Петербурге, в секторе славяно-финской археологии. Было уже поздно, промозглая сырость ноябрьского Петербурга липла к окнам. Я очень люблю это здание, большое, красивое и гулкое. Люблю вид на Петропавловскую крепость из Дубового зала на втором этаже, где когда-то защищал кандидатскую, люблю старинный облик комнат этого дома — бывшего посольства Франции в императорском Петербурге. Может быть, прелесть этого здания сказалась на моем восприятии этой истории, не буду отрицать такой возможности.
И еще уточню: Сергей Белецкий — очень серьезный ученый, доктор наук и уж никак не пустой фантазер. Если рассказывает— значит, за этим рассказом обязательно что-то стоит.
Основные события этой истории развернулись в 1974 и 1975 годах, во время раскопок большого славянского кургана на территории совхоза «Родина», в семи километрах от Пскова.
Курган, высотой метра два, в диаметре все 20, лежал на околице деревушки Романове. Большой курган, в один год его не докопали и брали до конца в 1975.
Возле кургана стоял дом, а в доме жила одинокая бабка. Сам курган был сильно разъезжен гусеницами трактора — к бабке приезжал внук, тракторист. Бабка приходила на раскопки, смотрела, охотно беседовала с археологами. Вспоминала минувшие дни:
— Раньше в Иванов день костры жгли на кургане, парни с девушками танцевали. А зимой с него на санках катались.
С кургана и правда вид открывался такой, что сразу было понятно — кататься на санках очень удобно и уехать можно далеко.
— Только осторожнее, ребята! — продолжала бабка. — По ночам там, по кургану, ходит женщина в белом. Не ходите по ночам, она украсть может.
Бабка уверяла, что бывали случаи, когда люди на кургане пропадали, но как попросили ее говорить поконкретнее, назвать этих людей, замолчала, ушла в себя, только буркнула что-то в духе «не верите, не надо» и ушла. Так что вопрос о пропавших как-то завис в полной неопределенности.
А копали курган весело и тщательно. 1974 год стал годом, когда Сергей Белецкий получил свой первый открытый лист — документ на право вести самостоятельные раскопки.
Это был обычный северный славянский курган, и вся обрядность, все сооружение оказалось самым стандартным. Земляная насыпь, каменный круг, в толще земляной насыпи — следы тризны: похоронив человека, садились пировать тут же, на кургане, и тут же бросали остатки трапезы, подарки покойнику — чаши, кольца с рук, браслеты, оружие. Предки засыпали курган, потризновали и насыпали новую насыпь, еще выше, скрыв в толще кургана следы своего пира.
В самом же кургане тоже нашли то, что и обычно: каменную выкладку и на ней сосуды с пережженными костями, погребальную пищу.
Все это интересно, но обычно, и когда Сергей Белецкий опубликовал результаты своих раскопок в профессиональном журнале «Советская археология» (в 1986 году), это не вызвало сенсации.
Самое же интересное было не в самом кургане, а в пристройке к нему. Точно с востока к старому кургану сделана была дополнительная кладка. Само по себе это не удивительно, так делали иногда — пристраивали к уже существующему кургану вторую, а то и третью насыпь. Но эта насыпь была все-таки особенная, уже потому, что сделана была из огромных камней. Таких огромных и тяжелых, что поднимали и оттаскивали их вдвоем-втроем, а ведь и сами археологи, и их помощники редко страдают от хилости.
Под кладкой лежал скелет, заваленный огромными камнями. Скелет женщины, на шее крестик XVI века (такие нательные крестики датируются очень точно, чуть ли не до десятилетия). Странная поза скелета: скрюченные пальцы вцепились в землю, ноги как бы толкаются. Сразу возникло неприятное подозрение — а ведь женщина была жива, когда ее закапывали в кургане. Забросали камнями? Но кости не повреждены, а ведь камни-то вон какие были… Получается, женщину повалили, лицом вниз, привалили камнями и закопали живой. Не особенно веселая находка.
Сергей показывал материалы раскопок судебным медицинским экспертам, и судмедэксперты все единодушно подтвердили: да, женщину положили в могилу живой!
Сергей обратился к академику Борису Александровичу Рыбакову: тот как раз начал публиковать статьи и готовил свою книгу о язычестве древних славян. Он был одним из первых, кто стал использовать археологию для реконструкции духовной жизни общества.
— Это ведьму похоронили! — уверенно сказал Рыбаков.
Ну, ведьму так ведьму… Но Сергей решил показать свои материалы еще одному специалисту, Э.Д., — назову ее так, потому что специалист она очень известный и занималась всю жизнь русским фольклором, проблемой «залежных», то есть считавшихся нечистыми покойников, необычными и нестандартными погребениями.
— Ну что вы, Сережа! — возмутилась Э. Д. — Какая ведьма, это же натуральный вампир! Она же должна была выходить… Там вам ничего такого не рассказывали?
Легче всего заклеймить Э.Д. как увлеченного специалиста, который несколько переувлекся предметом своей профессии и начал воспринимать все через призму своих выдумок. Но ведь Сергею и правда что-то такое рассказывала бабка, жившая около кургана.
— А что… Э.Д., что, вампир мог и «забрать» с собой человека?!
— Конечно, мог! Мог и кровь высосать, мог и с собой утащить, и этих утащенных вы потом в могиле не найдете. Куда они деваются, этого я вам сказать не могу. Но они исчезают, и все!
Вот такая история с курганом, который профессионально раскопан и результаты раскопок опубликованы в специальном журнале. Ну просто проза жизни, а не курган!
Верить ли в существование вампиров и в их способность причинять вред живым? Ни на чем настаивать не буду; факты я привел, теперь вы знаете об этом деле столько же, сколько и я или Белецкий. А выводы делайте сами.
Но позволю себе заметить: о вурдалаках много чего написал такой серьезный писатель, как Проспер Мериме. Впрочем, это отдельная тема!
Наиболее распространено мнение, что еретики и отлученные от церкви, которых похоронили в освященной земле, не могут найти в ней покой и мстят живым за свою муку.
Конечно, Проспер Мериме — писатель, а не ученый, и писал-то он вовсе не научные отчеты, а художественные произведения. И, конечно же, уже давным-давно известно, что его «Гузла, или Сборник иллирийских песен, записанных в Далмации, Боснии, Хорватии и Герцеговине» есть не что иное, как литературная фальсификация и написана от лица вымышленного героя.
Да, все это так, и сам факт фальсификации хорошо был известен еще при жизни Проспера Мериме. Очень возможно даже, что Александр Сергеевич Пушкин, в свое время переводя «подлинные тексты западных славян», тоже знал, что эти стихи вовсе не подлинные тексты западных славян, их сочинил сам Мериме.
Но как бы ни играл Проспер Мериме, как бы ни выдумывал людей и обстоятельства, а он очень неплохо изучил страну, о которой писал.
И в специальной главе «Сборника иллирийских песен», которая так и называется «О вампиризме», есть упоминания о подлинных документах имперского правительства, то есть правительства Австро-Венгрии. Выдумка? Но в том-то и дело, что такие документы и правда есть!
Реально существует обширная служебная записка, извещавшая о появлении вурдалаков в районе городка Градиша, и о посылке целой воинской команды из Белграда с целью уничтожения или поимки вампиров.
Об этой истории пишет Проспер Мериме: «Были разрыты могилы всех умерших за последние полтора месяца; когда дошли до могилы старика, увидели, что он лежит с открытыми глазами, с румяным лицом и дышит, как живой, хотя и недвижим, как полагается мертвецу, из чего заключили, что он явный вампир. Палач вбил ему в сердце кол. Затем зажгли костер, и труп был обращен в пепел».
Неплохо документирован и случай, когда вампир, уничтоженный точно таким же способом, сумел «заразить» множество людей: помимо людей, этот вампир мучил и животных, а некоторые люди, кто от великого ума, кто по невежеству, ели мясо этих животных. В результате в окрестностях Медрейги вампиризм превратился в настоящую эпидемию. Способ борьбы был тот же — разрыть могилы недавно умерших людей; по данным комиссии, в которую вошли офицеры из стоящих в провинции гарнизонов, полковые врачи и почтеннейшие из местных жителей, из сорока трупов по крайней мере семнадцать были с явными признаками вампиризма.
Протокол, составленный комиссией, был направлен в Вену, где и находится в одном из архивов. Как будто на нем есть резолюция о создании комиссии для проверки всего, о чем рассказывается в протоколе… Но была ли создана эта комиссия или о ней только поговорили, мы не знаем (очень может быть, что и не была создана).
Тем более, что ни проверкой фактов, о которых писали в протоколе, ни изучением явления никогда не занимались профессиональные ученые. Почему?! Причина, мне думается, вот в чем.
Эти служебные записки о положении дел во вверенной чиновникам территории писались всеми, кто представлял власть империи на местах; и чиновники из Иллирии, Хорватии и Сербии, среди всего прочего, писали и о вампирах. Были это мелкие провинциальные чиновники, которым и образование, и положение в обществе не позволяло рассчитывать на хорошую карьеру; словом, это небольшие птицы имперской австрийской бюрократии, и в столичной Вене отношение к их отчетам было самое простое — просмотреть и быстренько положить под сукно. А уж описание охоты на вампиров вызывало разве что приступы веселья.
Тем более на местах, в населенных славянами землях, имперский чиновник был онемеченным славянином — то есть немного местным. Такой человек хорошо знал местные условия, но доверия в Вене тем более не вызывал, и очень часто он излагал свои мысли на таким плохом немецким языке, что и прочитать-то было непросто.
Или же чиновник-немец приезжал из столицы, делал инспекционную поездку. Но этот чиновник плохо знал язык славян, еще хуже — их привычки и нравы, а народные представления о мире последовательно считал суевериями и предрассудками невежественного народа.
Такому чиновнику тоже могли рассказать о вампирах, но как он отнесся бы к ним, нетрудно себе представить.
Что касается офицеров провинциальных гарнизонов… О российских гарнизонных офицерах много писал А.И. Куприн, и, надо сказать, это довольно мрачные описания. Даже самое сочувственное описание Александра Ивановича оставляет чувство то ли жути, то ли попросту гадливости: перед читателем предстают какие-то спивающиеся, деградирующие на глазах личности, почти лишенные любых духовных интересов, основные занятия которых— пьянство и хождение по бабам. А поскольку баб немного, меняют их часто, женщины ходят по кругу… В общем, ужас.
Уверяю вас, дорогие мои читатели, австрийцы относились к своим гарнизонным офицерам точно так же (кое-что об этом можно почерпнуть и у Стефана Цвейга), если не хуже. И их подписи под документами воспринимались, скорее всего, однозначно — допились ребята.
Представьте себе, дорогой читатель, что герои Куприна прислали в Петербург, году в 1820 или 1840, обширный документ, в котором подробно излагали бы, как сбивали из полковых пушек Соловьев-разбойников с дубов или прочесывали лес в поисках кикиморы, высосавшей кровь из дочки полковника… Честно говоря, я почти уверен: в Российской империи такой документ просто не мог бы появиться на свет — его никто не решился бы написать и отослать… даже если бы в гарнизонный городок вломился бы Змей Горыныч или во время маневров в каком-нибудь глухом уголке Курской губернии была бы подбита ступа с Бабой Ягой, чему были бы тысячи свидетелей. Так что в Австрийской (с 1848 года — Австро-Венгерской) империи дело обстояло еще не самым худшим образом…
Не надо считать австрийских немцев расистами — это глубоко несправедливо. Империя Габсбургов с XVI века сложилась как многонациональное государство. Немцы в нем были самым культурным и самым сильным элементом; империя и возникла как результат завоевания немцами земель славян и венгров.
Официальный язык делопроизводства, культуры и науки был немецкий; всякий, кто получал хоть какое-то образование или поступал на службу, волей-неволей учил немецкий язык (как в Российской империи — русский). В Австро-Венгерской империи семья всякого образованного человека, тем более офицера или чиновника, постепенно онемечивалась. Это не мешало ни венграм графам Сечени, ни графам Черноу, происходившим от славянина Михая Черного, стать приближенными австрийских императоров и входить в круг венской столичной знати.
Но славяне в Австрийской империи были или подозрительным, политически неблагонадежным меньшинством, как поляки, или отсталыми в культурном отношении, в основном деревенскими людьми, в среде которых не исчезли даже кровная месть и племенные отношения (как черногорцы). Ну и мало ли что они могли там рассказывать, эти подозрительные мятежники или необразованные дикари?!
Правда, вампиров побаивались и сами венгры… Но мало ли что болтает мужичье даже самых культурных народов?!
Причины, по которым и официальные власти Австрийской империи, и официальная наука игнорировали сведения о вампирах, к сожалению, очевидны.
Но если уж мы говорим об этом загадочном и жутком явлении — обратим внимание, как четко привязано оно к совершенно определенному месту! Где говорят о вампирах, где берегутся от них? Это южная Польша, Венгрия, область распространения южных славян и немецкие земли по Дунаю… Причем не по всему Дунаю, а как раз в его среднем течении — там, куда с XVI—XVII веков, после завоевания славянских земель, потянулся поток немецких колонистов.
Немцы оседали на землю, приехав во владения Габсбургов — Австро-Венгерскую империю — навсегда; появлялись на свет новые поколения, для которых Австрия была уже не дальней восточной землей, отбитой у варваров, а родиной. И эти немцы, коренные для новых мест расселения, тоже стали рассказывать о вампирах!
Их легенды и мифы европейская наука так же высокомерно третировала, как «предрассудки» венгров и славян, в чем трудно не увидеть какую-то мрачную справедливость.
Заметим — я не настаиваю ни на чем и не берусь утверждать решительно ничего. Единственное, что я берусь утверждать:
Во-первых, Проспер Мериме, рассказывая о вампирах в своей «Гузле», опирался на подлинные документы.
Во-вторых, эти документы никогда и никем не были дотошно изучены, а содержащиеся в них сведения — проверены.
Вот и все.
…и вот показалась черная рука, похожая на руку мертвеца, лезущего из земли.
Эта история тоже рассказана мне Сергеем Белецким, и тоже в Институте истории материальной культуры. У этой истории тоже очень конкретная привязка к месту и ко времени, и ей тоже есть множество свидетелей.
Было это в 1980 году, в Бежаинском районе, под Псковом, во время раскопок городища Ржева Пустая. Жили археологи в деревне Подоржевка.
А совсем недалеко от этого места, на ручье Промежице, в 6—8 километрах от Пскова, стоял каменный идол, как иногда называют таких — каменная баба. Археологи датируют такие изваяния последней четвертью 1 тысячелетия по Р.Х., то есть создан был идол примерно в те времена, когда славянское население утверждалось в Прибалтике, отвоевывая эту землю у финно-угорских племен. Время нападений скандинавов на Старую Ладогу и Новгород [], жесточайшей войны раннего Средневековья, войны всех против всех.
С тех времен уцелело всего несколько каменных идолов; самый доступный них из для широкой публики находится на Савкиной Горке в Пушкинских горах. Этого идола Семен Степанович Гейченко еще в 1960-е годы привез с городища Велье.
Естественно, трое археологов захотели поехать посмотреть Ржевского идола. Поехали на ГАЗ-66 втроем (между прочим, все трое живехоньки и могут подтвердить эту историю). Дороги от лагеря до идола было минут на сорок, самое большее.
Множество сельских дорог на вид совершенно одинаковы, но тут сказывается экзотика европейской части России — по крайней мере, для меня, выросшего в Приенисейском крае, это экзотика: что куда ни пойдешь, людей везде много. И всегда есть у кого спросить дорогу. Спросили и на этот раз, после чего ехали около часа и заехали чуть ли не в соседнюю Новгородскую область (еще одна экзотическая черта— маленькие области, границы которых расположены очень близко друг от друга; до границ Красноярского края добираться нужно не час, а как бы не сутки).
Что делать? Заблудились, и хорошо, что есть у кого спросить дорогу… Спросили, и колесили бог знает где еще часа полтора. И так в этот день крутились археологи на своем ГАЗ-66 порядка 6 часов, чуть не все время до темноты, а к идолу так и не приехали.
Как спросят дорогу, их посылают или в самое натуральное болото, или едут они добрый час в противоположную сторону. Так и крутились, пока не стемнело.
— Ну что, мужики, пора домой?
— Пора…— развели руками мужики.
В лагерь приехали без приключений, буквально за полчаса. Еще и не стемнело до конца. И тут народ начал смеяться:
— Ха-ха, это нас идол не пустил! Мы почему крутились?! Идол не хотел нас пропускать, мы не его веры…
Дело в том, что у каждого из трех висело украшение — скованные деревенским кузнецом скандинавские нашейные украшения-гривны, сделанные в форме молотка скандинавского бога Тора. Этот бог грома и молнии, по поверьям древних скандинавов, был кузнец, и когда он бьет молотом по наковальне, во все стороны летят искры, гремит гром. Естественно, молот бога Тора был священным символом в скандинавском язычестве, а для древних славян — знаком не славянской, даже враждебной им веры.
Вот юмор и был по этому поводу — мол, смотреть славянский идол мы поехали со скандинавскими гривнами на шее! Славянский идол нас не пустил! Идол-то славянский, а гривны Тора скандинавские… Так сказать, профессиональный юмор, не более того.
Но вот интересный контрольный опыт, поставленный теми же людьми: через два дня они же, те же трое археологов, опять поехали смотреть того же самого идола. Тот же ГАЗ-66, тот же шофер. Только вот гривны бога Тора ребята с шеи как-то не сговариваясь сняли. Зря? Очень может быть, что и зря, но только вот на этот раз доехали они за сорок минут, и без малейших осложнений.
Считаю ли я, что действительно их не пустил к себе идол? Не захотел видеть около себя гостей с враждебными скандинавскими знаками на шее? Трудно сказать… Если допустить, что у языческих идолов все-таки есть какая власть и какая-то способность влиять на происходящее, то почему бы и нет? В конце концов, даже кресты на шее вполне могут и не быть понятны для идола, появившегося в IX веке, задолго до распространения христианства на Руси и в Скандинавии. С крестами у него, у идола, ничего не связано. А вот с гривнами, изображающими молот бога Тора, у идола может быть связано многое, и к этому знаку идол может относиться неодобрительно и даже агрессивно.
Но все сказанное основано на предположении, что обработанные человеком куски озерного камня обладают сознанием, волей, что они помнят о событиях тысячелетней давности, и что они воздействуют на сегодняшние события, перенося на них отношения тысячелетней давности. А это предположение, как вы понимаете, не основано совершенно ни на чем, кроме самых туманных и самых сомнительных соображений.
А факты… Что — факты? Факты я вам сообщил, и пусть теперь каждый делает из них для себя выводы, какие считает нужными.
От трудов праведных не наживешь палат каменных.
Это произошло в 1965 году. В этом году Сергею Белецкому исполнилось 11 лет, и он впервые попал в археологическую экспедицию. Это была Псковская экспедиция, возглавляемая его отцом, и в этом сезоне работала она в самом Псковском кремле. Работы велись на территории кремля: раскапывались его валы и рвы, археологи пытались дойти до самых древних слоев.
Школьники, работавшие в экспедиции, жили в интереснейшем месте — в Поганкиных палатах. Назвали их так не потому, что они такие поганые, а по имени Сергея Поганкина, богатейшего купца XVII века. Был Сергей Поганкин по тем временам сказочно богат, входил в первую двадцатку гостей, то есть купцов, имевших право торговать не только на Руси, но и со странами Запада— с германскими княжествами, со Скандинавией. А фамилия… Может быть, фамилию Сергей или его предки (не знаю, кто стал первым Поганкиным в их роду) получили и за какие-то особенности характера; в те времена клички часто становились фамилиями, а клички давались не зря.
Жили школьники в комнате примерно 6х15 метров, со сводчатым потолком. Комнату разделили на две части длинным столом, за который три раза в день усаживалась вся экспедиция. Стол был широкий, а под столом от столешницы вниз, до пола, наклеили плотную бумагу, крафт, которую обычно используют для заворачивания находок; здесь она была натянута так, чтобы никто не подсматривал. Это было важно потому, что вдоль одной стены шли кровати мальчиков, вдоль другой — ряд кроватей девочек, и предосторожность была не такой уж излишней.
Сергей был тихо счастлив от жизни в экспедиции, свободы и жизни среди таких же, как он. В эту ночь он встал, чтобы попить: всегда после ужина на столе оставляли чайники с холодным чаем и кружки, сколько угодно сахару, варенья, сухарей и хлеба. Всего этого на столе стояло полным-полно, подростку оставалось только налить себе полную кружку…
Был примерно час ночи — во всяком случае, больше полуночи, потому что полночь уже пробило на стенных часах. На глазах у Сергея из стены показалось вдруг белое облачко, внутри которого мерцал желтый колеблющийся огонек. Вроде бы облако было совершенно бесформенным, но Сергею почему-то стало сразу понятно, что это не просто бесформенный белый комок, а что это — женщина, и в руке у этой женщины свеча. Облачко проплыло через стол, сквозь кровать и ушло в другую стену.
Почему-то Сергею не было страшно. Только утром, проснувшись, парень покрылся холодным потом: что же он видел-то?!
Сергей достаточно доверял руководству экспедиции и рассказал о виденном в полуночный час Леониду Александровичу Творогову, заведующему отделом «Древлехранилище» местного музея. Человек непростой судьбы, он учился вместе с основателем ленинградской школы археологии М.П. Артамоновым, был репрессирован, а вернувшись в конце 1950-х годов из лагерей, продолжал трудиться по профессии.
К удивлению Сергея, Л.А. Творогов буквально пришел в восторг от этого сообщения. Дело в том, что то же самое видел еще в 1910 году Николай Фомич Окулич-Казарин, генерал, председатель Псковского археологического общества. Н.Ф. Окулич-Казарин не делал тайны из увиденного, и о привидении стало широко известно.
Во Пскове еще в конце XIX века жила легенда, что одну из своих жен Поганкин замуровал живой в стену своих палат. Вот только где именно — никто не знает, и скелет несчастной так и не найден. Как видите, некоторые основания дать Поганкину именно такую фамилию у людей XVII века все-таки были основания.
Согласно нравам тех времен, ни спасти несчастную женщину, избавить ее от страшной смерти, ни наказать Сергея Поганкина они не могли, но некоторое мнение о нем имели и выразить были в состоянии.
Мне трудно сказать, что тут первично: привидение или легенда. Легенда вполне могла появиться после появления привидения как объяснение чуду, встречаемому время от времени. В этом случае привидение вполне может и не иметь к женам Поганкина никакого отношения. Это вполне может быть, между прочим, и его собственное, Поганкина, привидение. Или привидение его приказчика, его мамы или любимого дедушки.
Вообще-то, есть много причин считать, что без замурованной женщины не обошлось, — уже потому, что ведь и Сергей Белецкий в 1965 году, и Н.Ф. Окулич-Казарин почему-то сразу поняли, что этот белый кокон — именно женщина. Но если легенда все-таки вторична, мы не имеем права не сделать предположения, что привидение может быть кем угодно.
А возможен и другой вариант— весь Псков отлично знал, какая судьба постигла госпожу Поганкину, а уж через какое-то время в Поганкиных палатах появилось и привидение.
Предполагать можно с равным успехом и то, и другое. Единственное, в чем можно быть уверенным, так это в существовании привидения. И многие жители Пскова знают о привидении в Поганкиных палатах давно и хорошо.
— Я просто не знаю, как мне к вам отнестись…
— Отнеситесь с уважением, тем более что я — давний романтик каторги.
Писаницы — явление известное и уж никак не таинственное. Русскому населению они известны с момента появления в Сибири, и само это слово встречается уже в рукописных летописях XVII столетия. Местами писаные скалы просто невозможно не заметить, так они бросаются в глаза всякому идущему и едущему.
Сейчас под водами Красноярского моря оказалась долина Енисея — торная дорога всех народов с древности. Выходящие к долине скалы местами сплошь были покрыты изображениями, сделанными в разные эпохи. Различаются стили, различаются сюжеты разных эпох. Охотники изображали диких животных, служивших им пищей, дававших все необходимое для строительства жилищ, шитья одежды. Особенно важным сюжетом в эту эпоху служил лось — основное и самое ценное промысловое животное. Не менее важный сюжет — лодки со множеством гребцов, изображения Солнца. Рыбная ловля была ненамного менее важной, чем добыча диких зверей, а Солнце — очень уж важное светило в ледяной беспредельности Сибири. Очень заметно, что изображения на скале не процарапывали, а выбивали. Иногда выбивали очень тщательно, аккуратно, но именно выбивали, и самым примитивным образом, камнем по камню.
А поверх этих изображений или чуть в стороне выбиты писаницы более поздних времен: стада домашних животных, пастухи, собаки; люди натягивают луки, обращаясь лицом друг к другу. У людей теперь есть собственность, есть что отнимать друг у друга и есть что защищать. Вот дома — уже не островерхие чумы, а сложенные из бревен дома-избы. Вот удивительные существа— в точности такие же, как на резной кости и на каменных изваяниях окуневской культуры. Вот свастики — доказательство арийского присутствия. Вот летящий скифский олень — точно таких же оленей, только золотых, находят археологи в курганах от Северного Китая до Причерноморья — везде, где побывали скифы. Вот верблюд, кости которого появляются в Хакасии не раньше II века по Рождеству Христову.
На Большой Боярской писанице изображен целый поселок: тут и юрты, и деревянные избы, и стада лошадей, коров, овец, домашних оленей. Доброе солнышко, почти как на детских рисунках, смотрит на эту картину. А что сделана писаница именно в скифское время, свидетельствуют изображения огромных ритуальных котлов на трех ногах-опорах. Такие котлы известны по всем территориям, на которых когда-либо жили скифы.
Ученые различают писаницы времен нашествия хунну, Средневековья, когда на Енисее появились тюрки-кыргызы, писаницы той краткой, но славной эпохи, когда Кыргызский каганат стал одним из сильнейших государств Центральной Азии.
Эти поздние писаницы сделаны уже совсем иначе. Частично выбиты, но выбиты металлическим инструментом, оставлявшим гораздо более глубокие и ровные ямки-углубления. Часто ямки соединены острым и очень твердым инструментом, позволявшим царапать скалу, наносить на ней длинную борозду с почти что ровными краями.
Может быть, когда-то писаницы раскрашивались. По крайней мере, в Сибири найдены и пещерные росписи, а следы окраски на некоторых писаницах как будто прослеживаются. Но если краска и была — она давно смыта снегом, дождями и туманами, раскрошена перепадами температур и унесена весенними ветрами. Мы любуемся «голыми» писаницами так же, как античными статуями — ведь в Элладе статуи тоже окрашивали в разные цвета, одевали в пышные одежды, вставляли в глазницы камни. Все это великолепие не выдержало натиска времени, но ведь ничто не мешает нам воспринимать благородный обнаженный мрамор статуй.
Конечно же, в разных районах Сибири стили писаниц очень менялись. Сибирь необъятна, и населяли ее народы не менее различные, чем, допустим, русские и китайцы. Или чем англичане и арабы. Народы могли быть маленькие, малочисленные. Даже в самые лучшие для них времена численность юкагиров или нганасан не превышала нескольких тысяч человек. В неблагоприятные эпохи — нескольких сотен. Но ведь каждый народ, даже самый маленький, — это свой язык, своя история и культура, свои отношения с внешним миром, свое восприятие «других». Это особый мир, в такой же степени самобытный и увлекательный, как и мир культуры больших цивилизованных народов, насчитывающих не десятки тысяч, а десятки и сотни миллионов человек.
В книге Якова Абрамовича Шера «Петроглифы Северной и Центральной Азии» насчитывается пять огромных районов, в каждом из которых изображения, сделанные на один и тот же сюжет, исполнялись в разных стилях.
Кроме того, сама Сибирь очень уж разная. На юге Сибири еще возможны были земледелие и скотоводство и на их базе — цивилизация. На юге Сибири возникали культуры скотоводов, передвигавшихся по степному коридору на восток и на запад. По югу Сибири прошло расселение арийских племен. Есть основания полагать, что именно на юге Сибири шло и формирование арийской (индоевропейской) племенной общности.
Здесь обитали могучие народы, влияние которых сказывалось и в более благоприятных районах Земли. Влияние, конечно, не всегда благоприятное — ведь и хунну начали свой путь, завершившийся в Галлии, из Северного Китая и Южной Сибири. Кстати говоря, и Темучжин-Чингисхан родом из современной Бурятии.
И могучие древние цивилизации интересовались тем, что происходит в странах Южной Сибири. Как раз на Енисее проходит граница влияния и Китая, и Переднего Востока: к востоку от Енисея почти нет вещей из Персии. К западу от Енисея редки вещи из Китая, а в Хакасии их очень много.
Ну, а север, области вечной мерзлоты, никогда не были и не могли быть областями распространения цивилизации. Туда, на север, все по той же долине Енисея, уходили те, кого вытеснили с благодатного юга, кто не смог удержаться в зоне действия цивилизации.
У кетов, маленького народа, живущего в низовьях Енисея, сохранилась память о том, что их предки жили на юге и ездили на странных животных: «как сохатый, только без рогов и с длинным хвостом». У самих кетов лошадей давно уже не было.
Соответственно, и сказанное здесь о напластованиях писаниц разного времени касается юга Сибири, но уж никак не ее севера. И тем более не северо-востока: огромных, в 3 миллиона квадратных километров, территорий к северу от Байкала и от Станового хребта, к востоку от бассейна Енисея. Нет и не будет на писаницах Севера ни скачущих всадников, поражающих друг друга длинными копьями, ни типичных скифских колесниц, ни ритуальных котлов. Откуда, если тут все тысячелетия истории продолжалось одно и то же: простенькая борьба за жизнь — за еду, шкуры, дрова, солнце, тепло? Если на все остальное тут не было ни материальной базы, ни сил, ни времени ни средств?
Ученые накопили огромный опыт изучения писаниц. Красноярский художник Владимир Капелько даже изобрел специальную бумагу для снятия с них копий: пористую такую бумагу, которую надо буквально втирать в изображение. Стоит исследователь на шаткой лестнице или на скальном выступе и уже не перерисовывает изображение во всех деталях, а прикладывает бумагу к изображению и трет, пока не получит полноценного отпечатка. И работа несравненно легче, и меньше риска при работе на скалах.
Долгое время изучались писаницы, которые делались в самых заметных, самых ярких местах. Там, где просто не могли не пройти люди. Постепенно накапливался опыт изучения писаниц и в других местах, не таких доступных. В том числе и в местах вообще почти недоступных. Одну писаницу обнаружили над излучиной Енисея в самом сердце Саян — там, где никакая лодка не могла удержаться на стремительном течении. Эту писаницу буквально можно было только заметить, проносясь мимо нее, но никакими силами невозможно подвести к ней пляшущую на волнах, опасно накренившуюся лодку. Только зимой, по льду, ученые смогли подойти к писанице. Наверное, ее так и делали — зимой, специально для этого проникая в безлюдные, промороженные страшными морозами (до 50 градусов) горы. Никто никогда не жил и не мог жить, не ходил и не мог ходить возле этой писаницы.
Другие писаные скалы находили на высочайших вершинах Кузнецкого Алатау, Алтая, Саян, на высоте 2—3 тысячи метров. Если люди хотели потом видеть эти знаки, для этого нужно было специально подниматься в горы, и даже найти некоторые изображения было непросто тому, кто заранее не знал, где именно они находятся. Зачем?! Если для поклонения богам и духам, то не проще ли было молиться им, не покидая теплых, удобных долин?
Чтобы понять зачем, надо сначала понять — что же такое храм и почему его возводят именно в этом, а не в другом месте.
«Храм является обязательным атрибутом всякой культуры, но совсем не обязательно он должен иметь вид специально построенного здания со стенами, крышей, входом и пр. В индоарийской и индоиранской… традициях храмы как здания не упоминаются. Упоминаются „места почитания», „вместилища богов", „место богов". …Герои взывают к божествам на берегу водоемов, на вершинах гор.
…Главным условием выбора места для святилища, по-видимому, должна была быть некая сакральная отмеченность. Такая отмеченность могла проявляться в разных местах и, как показывают полевые наблюдения, нередко связана с теми особенностями ландшафта, которые мы сейчас называем памятником природы", — пишет известный археолог Яков Абрамович Шер.
Стоит применить наблюдения Якова Абрамовича к писаным скалам, и многое становится ясным! Действительно, скальные поверхности расписывали именно в тех местах, которые оказывались чем-то отмечены, как-то отличались от остальных. Скажем, вершина, с которой видно на десятки километров. Долина с целебными травами, с особенно вкусной минерализованной водой. Пещера, из глубин которой все время доносится глухой невнятный шум. Наверное, в таких местах предполагалось присутствие богов и духов. Таким же образом, кстати, и древние эллины считали местом присутствия богов высочайшую вершину Греции — Олимп, а местом для предсказаний избрали не что-либо, а расщелину в скале, из которой валил черный, скорее всего вулканический дым. По крайней мере, современные материалисты будут настаивать на вулканическом происхождении дыма… Не повторять же бредни диких язычников про то, что дым — это испарения от разлагающегося тела Пифона…
Огромное чудовище, безногий дракон Пифон преследовал прекрасную Латону. Много лет спустя у Латоны вырос сын-мститель, сребролукий Аполлон, стрелок из лука. Мститель нашел ущелье, в котором прятался Пифон, и не испугался огромной разинутой пасти, в которой мог поместиться всадник с конем. В эту пасть и выпустил Аполлон все свои стрелы из колчана, и Пифон, клубясь и содрогаясь огромным телом, долго издыхал в ущелье. Здесь же Аполлон закопал Пифона, а над ним построил храм, посвященный, естественно, Аполлону Дельфийскому.
В храме существовала потайная комната, в которой зияла расщелина, ведущая в глубины земли. Из расщелины поднимались одуряющие испарения, и эти-то испарения служили грекам для предсказаний самого разного рода. Предсказания делала пифия — жрица, девственница, избиравшаяся из числа благороднейших семей Эллады. Пифия садилась на треножник, установленный над расщелиной, и вдыхала выходящие из нее испарения. Вскоре пифия, одурманенная испарениями, начинала выкрикивать, стонать, издавать непонятные звуки и даже иногда начинала говорить на не известном никому языке. Все слова и все звуки, издаваемые пифиями, истолковывали жрецы Аполлона. Они записывали предсказания на навощенной табличке и отдавали ее заказчику.
Много говорилось и о том, что, зная ситуацию во всей Элладе, жрецы могли неплохо справляться с прорицаниями. Еще больше говорилось о неопределенности любых предсказаний пифии. Например, когда к Дельфийскому оракулу обратились жители города Милдета с просьбой указать им место для поселения, пифия дала ответ: «Напротив жилища слепцов».
Жители Милета долго искали такую землю, долго перебирали места для поселения, все проверяя —подходят ли они для них и соответствуют ли предсказанному параметру… Наконец решили основать колонию на берегах залива Золотой Рог, ответвления пролива Босфор. Место было незанятое и очень удобное для колонии. А на другом берегу Босфора, напротив Золотого Рога, в городе Халкедоне, уже обосновалась другая колония, выходцев из Мегар, просмотревших такое хорошее место, как Золотой рог. Было это еще в VII веке до Рождества Христова.
Город, основанный «напротив жилища слепцов», назвали Византием. Расположенный на самом удобном из путей в Малую Азию с Балкан, Византий вырос в богатейший город и оставался важным центром торговли до III века по Рождеству Христову — тогда город имел неосторожность поддержать не того кандидата в императоры. Город присягнул Песцению Нигеру и дал ему денег, а императором стал его соперник, Септимий Север, и Север велел разрушить город за поддержку его соперника.
Но уже в IV веке, через одиннадцать веков после основания Византия, первый христианский император Римской империи Константин избрал берега Золотого Рога для своей столицы, новой столицы Римской империи: Константин хотел оторвать управление христианской империей от традиций старого, языческого Рима… Так спустя тысячелетия Петр I перенесет столицу подальше от слишком привычной, старорежимной Москвы…
Новую столицу империи скромно назвали Константинополем, но построили ее в точности на том же месте, где стоял Византий. Название этого города, существовавшего больше тысячи лет, переставшего существовать и возродившегося через несколько десятилетий, все чаще использовалось для названия всей восточной половины огромной Римской империи. Так рождалось слово «Византия», а вся эта история в целом — пример на редкость удачного предсказания пифии…
Гораздо хуже получилось с царем Крезом… Собираясь воевать с Персией, Крез тоже обратился к Дельфийскому оракулу и получил предсказание: «Начав войну, ты разрушишь великое царство». Обрадованный Крез начал войну, потерпел сокрушительное поражение и кинулся выяснять отношения. Напрасно! Жрецы ясно объяснили Крезу, что все правильно, просто Крез не сумел правильно понять предсказания. Ведь начав войну, он и правда разрушил великое царство— свое собственное…
Впрочем, давала пифия и более длинные предсказания. Ведя со Спартой очередную освободительную войну, затянувшуюся и на редкость ожесточенную, мессенцы обратились к Дельфийскому оракулу и получили предсказание:
«Бог подаст тебе славу войны, но думай: да не превзойдет тебя обманом коварно враждебная хитрость Спарты. Ибо Арей понесет славные их доспехи, и венец стен обнимет горьких обитателей, когда двое судьбой разверзнут темный покров и вновь сокроются; но не прежде конец тот узрит священный день, как изменившее природу должного достигнет».
Мессенцы долго размышляли над странным предсказанием, но так ничего и не поняли. Только через несколько лет им стало понятно, о чем говорила пифия… после очередного предсказания. Тогда оракул возвестил волю богов: победа в войне достанется той стране, жители которой раньше смогут поставить сто глиняных треножников вокруг жертвенника Зевса Итомийского. Мессенцы, чьим главным городом стала Итома, ликовали. Но спартанцы под покровом ночи прокрались в храм и поставили там эти глиняные треножники… А утром этого же дня прозрел слепой с детства жрец Зевса, Офионей!
Конечно же, всем тогда стало ясно, какое именно из предсказаний Пифии сбылось…
Современные ученые, «точно знающие», что предсказаний нет и быть не может, а жрецы Аполлона — это просто хитрые пройдохи, невольно улыбаются, рассказывая о суевериях древних языческих времен. Но греки-то верили! Они искренне верили в то, что из расщелины в скале исходят испарения гниющего трупа Пифона, что пифия способна прозреть будущее, а жрецы истолковать ее невнятные, нечленораздельные крики.
Святилище Аполлона лежало в стороне от богатых теплых долин, к нему надо было идти несколько дней почти из любой области Греции. В долину, где стояли Дельфы, выводило узкое глубокое ущелье, и много часов надо было идти мимо крутых фиолетовых и серых склонов, сыпучих песчаных откосов, на которых уныло свистит ветер, а синее небо временами превращалось в узкую извилистую полоску наверху, и идти надо было через область вечных сумерек.
И этот путь, и необходимость ждать предсказания, находясь в особенном месте, сильно отличающемся от любого другого, — все это так соответствует тем требованиям, о которых пишет Яков Абрамович в своей статье про горные храмы саков!
Впрочем, у эллинов было еще более непостижимое святилище, еще более таинственное и уж куда более мрачное.
…Однажды в Беотии началась страшная засуха, и продолжалась целых два года. Посевы сгорели дотла, стало меньше винограда и оливок. Страна стояла на пороге сильного голода: уже сейчас некоторым семьям было совершенно нечего есть. Правители Беотии отправили послов в Дельфы, к оракулу. Пифия велела искать святилище Трифония и У него искать помощи. Неувязка была совсем пустяковая — никто не имел ни малейшего представления, кто такой этот Трифоний и где находится его святилище.
Беотийцы долго искали, буквально излазили всю свою маленькую страну, но никак не могли найти этого храма. После многих скитаний беотиец Саон обратил внимание, что куда ни пойдет посольство, над ним везде жужжит пчелиный рой. Саон проследил за роем и заметил расщелину скалы, в которую залетел рой. Саон проник в расщелину, спустился в подземную пещеру и там нашел храм Трифония.
В храм Трифония тоже посылали за советом и за помощью, как и в Дельфы. Но делали это реже и по еще более важным поводам, потому что ходить к Трифонию было страшновато, а спрос получался очень уж значительным… Пришедший к Трифонию какое-то время жил при храме, каждый день купался в ледяной реке и питался мясом жертвенных баранов и козлов. В назначенный жрецами вечер, всегда неожиданно, человека приходили звать «к Трифонию». Следовало торжественное омовение, умащивание маслом, облачение в специальный хитон. Ищущий совета божества пил воду из реки Леты — чтобы забыть все ненужное, и воду из реки Мнемозины, чтобы запомнить все, что произойдет с ним в храме Трифония. Окруженный жрецами, человек сам подносил лестницу и спускался в подземную комнату без окон; отсюда узкий лаз, еле-еле чтобы протиснуться, вел в самый храм Трифония. Жрецы оставались наверху, в этой комнате, а ищущий ногами вперед нырял в эту щель. Под утро он так же, ногами вперед, показывался из расщелины — словно что-то выталкивало человека. Жрецы подхватывали утомленного, часто — смертельно напуганного искателя дружбы богов; вливали вина в рот, растирали, переодевали. Рассказывать о том, что видел человек в святилище Трифония, было нельзя, но жрецы заставляли посетителя записать все, что он видел и слышал. И только записав все, он мог покинуть храм и использовать сказанное ему Трифонием…
Архивы жрецов Трифония давно уничтожены, исчезли в хаосе религиозных войн. Ни один из побывавших в подземном святилище так никогда и не сказал, чему же он оказался свидетелем, и мы до сих пор не представляем, что мог бы там видеть человек.
Легче всего так же «разнести по трафарету» и жрецов Трифония, как жрецов Дельфийского оракула как прохиндеев и врунов, ловко использовавших суеверия и страхи не очень проницательных людей. Но только вот беда: связаны с Трифонием и вовсе невероятные истории…
Жил в Греции такой воин, Аристомен, вождь во Второй мессенской войне, начавшейся в 685 году до Рождества Христова. Он разгромил спартанцев при Дерах, разгромил при Могиле Кабана; он лично принимал участие в сражениях и при Могиле Кабана лихо гнался за панически бегущими спартанцами. Но преследуя спартанцев, Аристомен забыл, что мессенцам нельзя пробегать около дикой груши, растущей посреди поля…
Дело в том, что груша эта была посвящена Полидевку и Поллуксу, братьям Диоскурам, покровителям всех путешествующих, спасителям людей от опасностей. Когда-то мессенцы оскорбили братьев Диоскуров, и теперь ни одному мессенцу нельзя было ждать от них ничего хорошего. Вот и сейчас главный жрец Мессении Феокл увидел Диоскуров в ветвях груши и дико закричал Аристомену:
— Не смей бежать возле груши!
Но было поздно. Аристомен пробежал под самыми ветвями груши и… конечно, легче всего сказать, что спутанные ветки дикого дерева выбили у, него щит из рук. Или что Аристомен перепугался и сам выронил оружие… Во всяком случае, щит у него бесследно исчез, а ведь не было страшнее бесчестия для эл-лина, чем потерять щит на поле боя. «Со щитом или на щите» — так было сказано спартанскому воину матерью, и слова старой спартанки стали поговоркой в Элладе.
Может быть, Аристомен выронил щит; может быть, щит выбили ветки — сами собой, без всякой помощи Диоскуров. Может быть, Аристомен считал, что Диоскуры у него выбили щит, исключительно из невежества и суеверия. Но, во всяком случае, вот факты: как ни искали щит Аристомена на поле боя — а не нашли! Поле осталось за мессенцами, и возможностей искать щит было предостаточно, но щит, на котором нарисованный орел охватывал края лапами и крыльями, исчез бесследно.
Аристомен пошел к Трифонию — он считал, что это Диоскуры выбили и похитили у него щит, и против их козней можно действовать, только заручившись поддержкой других богов. Так вот, Трифоний щит Аристомену вернул: из подземной щели царь Аристомен поднялся со своим щитом, закрепленном, как положено, на левой руке.
Может быть, хитрые жрецы подкинули щит? Тогда возникает все же вопрос — куда же он делся из-под груши?! Можно сочинить множество детективных сюжетов разной степени достоверности… Но стоит ли? В конце концов, перед нами некий факт: ну, вернулся щит к Аристомену! А вот объяснить этот факт без дополнительной информации трудновато: может быть, не нужно этого делать?
Греческое язычество хорошо изучено, потому что есть много источников — письменных текстов, описывающих, во что верили люди и как они поклонялись своим богам. Язычники Сибири, увы, были неграмотны, и даже не очень обширные источники Кыргызского каганата почти полностью утрачены — монголы не сохраняли архивов покоренных ими стран.
Но аналогии нетрудно провести, и получается, что писаницы в труднодоступных местах— это места паломничества, отшельничества, углубленного размышления. К таким местам, к месту жительства богов и духов, житель Сибири шел, вероятно, так же, как шел к святилищу Дельфийского оракула Крез и к Трифонию Аристомен.
Как представляли себе богов и духов сибирские язычники? Кто они были, их боги? Воплощения сил природы, персонификации тех сил, с которыми сталкивался первобытный человек, могут быть представлены в виде различных существ. Их облик, имена и характеры, скорее всего, мы не узнаем никогда — в отличие от греческих богов, обитателей Олимпа.
Скорее всего, это были духи конкретных мест, и чем необычнее и чем сильнее проявляло себя место — погодой, минерализованной водой, открывающимися видами, тем необычнее и сильнее и дух, воплощающий в себе особенности этого места.
В более поздние времена появлялись и языческие боги, воплощавшие в себе целые природные силы или даже общественные явления, — как Посейдон олицетворял собой все море, а Меркурий отвечал за торговлю.
Можно долго и бесплодно спорить, существуют ли эти духи и боги в действительности или же они — только названия сил природы, которые человек давал им от своей слабости, от непонимания настоящих законов жизни природы. Что, правда, очень сомнительно. Это первобытный человек, который якобы так уж боялся и не понимал окружающего мира и от собственных страхов сочинял сказки про духов… Вот это-то наверняка в лучшем случае сильнейшее преувеличение!
Более интересно другое… Ученые давно заметили, что все места поклонения богам и духам находятся или ниже, или выше той поверхности земли, на которой идет повседневная жизнь человека. Не случайно ведь шаманы делили мир на три области — нижний мир, населенный чудовищами, верхний мир, населенный призрачными существами, и средний мир, где живем мы с вами. Шаманы не делали различий между существами нижнего и верхнего мира. Грубо говоря, обитатели нижнего мира не считались у них плохими или демоническими, а обитатели верхнего мира — хорошими или ангелоподобными. И те, и другие могли вредить человеку, а могли быть расположены к нему. И тех, и других можно было подкупить, привлечь на свою сторону, а сильный шаман мог их напугать или победить.
Но даже и в этом случае все равно есть разница, у кого просить помощи — у духа, обитающего в божественно-холодном, пронизанном лучами солнца воздушном высокогорном пространстве, или у чудовища, скалящего жуткую морду откуда-то из подземелья. Храмы-пещеры и храмы-вершины сильно отличаются по характеру тех, у кого там просят помощи и защиты. А постепенно начинают отличаться и по характеру просьб — ведь светлое существо, может быть не с таким уж удовольствием поможет вам резать горла врагов и разбивать о деревья головки их младенцев. А светлая радость познания и творчества может оказаться не особенно близкой как раз обитателям бездны.
По мнению ученых Франции, уже в древнекаменном веке человек в пещерах искал контакта с миром духов, которые казались ему совершенно реальными. На мой взгляд, неплохо бы уточнить, как могли выглядеть те, к кому обращался человек, чем они могли заниматься в глубинах пещер, какого рода беседы могли бы вести со своими почитателями…
Так вот, в Сибири пещерных святилищ очень немного, и, по-моему, это различие — в ее пользу. В пользу тех, кто оставил нам писаницы, — за редким исключением, никак не привязанные к пещерам и даже к районам пещер, но очень часто привязанные к различным возвышенным местам.
Опять же — к этому можно относиться, как вам будет угодно… Но писаницы всегда были местами, которые ученые воспринимали, мягко говоря, неоднозначно.
Разумеется, все ученые устроены по-разному. Степень эмоционального восприятия писаниц, вообще склонность к эмоциям у них совершенно различна, но большинство, кто охотно, кто скорее с раздражением, с недовольством признавали, что на писаницах слишком сильно присутствуют те, кто их оставлял.
По-видимому, это ощущение, «эмоциональное, но столь понятное всем, кто имел счастье побывать в подземных святилищах…» в пещерах Франции проявляется сильнее всего. Там исследователь отделен от мира повседневности многотонной громадой скал, уходит в загадочный и не очень подходящий для жизни человека минеральный мир подземелья. Да к тому же он оказывается в месте, которое было как бы законсервировано самой природой, в котором все сохранилось таким или почти таким же, как было в момент создания изображений.
Вот как описывает это ощущение известный французский ученый-археолог Жак Клотт в своей книге, посвященной пещерным памятникам Франции:
«Мы были охвачены странным чувством. Все столь красиво, столь свежо, почти слишком. Время исчезло, как если бы десятки тысяч лет, которые нас отделяли от творцов этих росписей, не существовали больше. Кажется, что они только что создали свои шедевры. Мы чувствовали себя незаконно вторгшимися пришельцами. Находясь под очень большим впечатлением, мы были угнетены ощущением, что были не одни: души художников нас окружали. Мы чувствовали их присутствие, мы их раздражали».
Это пишет не экзальтированная барышня и не кабинетный невротик, даже не дилетант, впервые оказавшийся в пещере. Это пишет известнейший исследователь пещерного искусства, ученый, который много часов, в общей сложности сотни рабочих дней, провел под землей, копируя и изучая рисунки ископаемого человека.
Конечно, писаницы не в такой степени действуют на человека, как закрытые на десятки тысячелетий таинственные пещерные святилища. Даже те писаные скалы, что находятся в очень большом отдалении, на больших высотах, в опасных для жизни местах. Даже и тогда речь идет о воздействии разве что сравнимом, а не о таком же по силе.
Писаницы все же находятся под открытым небом, открыты всем стихиям. А на поверхности земли человек чувствует себя куда увереннее.
И облик писаницы скромнее, она не кажется такой молодой, только что сделанной. И потому, что есть напластывания последующих эпох, и потому, что нет краски, способной оживить изображение. Если писаницы и были когда-то окрашены, то краска давным-давно унесена с них дождевой водой, ветрами и туманами, и перед нами — только «скелет» того, что когда-то сделали мастера.
Тем не менее, многие из работавших на писаницах признавались мне, что остро ощущали присутствие других. У кого-то ощущение оставалось неясным, неопределенным, на уровне желания оглянуться — вроде кто-то смотрит в спину? Или чувство неопределенного страха при движении по скальному карнизу. Кто-то ощущал присутствие другого разумного существа, со своими желаниями и волей. Отношения с этим неведомым созданием складывались весьма различно, в зависимости от многих обстоятельств. Наверное, имеет смысл привести несколько рассказов, подаренных мне в разное время.
Дело было в середине и конце 1980-х годов на Томской писанице. Эта знаменитая писаница изучалась и была издана кемеровскими археологами, и основная заслуга в этом принадлежит академику Анатолию Ивановичу Мартынову. Находится она на реке Томь, примерно в 60 километрах ниже города Кемерово. Прямо из воды поднимается скала, и только узкий уступ позволяет подойти к изображениям. Особенность Томской писаницы в том, что создана она в одну эпоху, и на ней абсолютно преобладают рисунки лесных охотников. Лоси, изображения голенастых птиц, филины, человеческие фигурки, лодки с гребцами…
Изучалась писаница с 1962 года, и на сегодняшний день исследована она очень тщательно. А многие изображения было совсем не так просто найти: приходилось отмывать скалы, сдирать с них мох, осматривать под разными углами и при разном освещении, в разное время суток. Многие изображения оказывались безнадежно разрушены временем, другие же оказывались частью громадных композиций, непонятных или почти непонятных сцен. Загадочные, полные таинственности личины, человеческие фигуры с птичьими конечностями и с разинутыми клювами, уходящие вдаль лоси, другие таежные звери.
Неподалеку, на других писаницах того же времени, открыта огромная человекоподобная фигура с огромной головой-личиной, колотушкой и длинным хвостом. Кто это? Пляшущий шаман? Первопредок? Дух, которому поклонялись в этих местах? Некому ответить…
Непросто бывает понять, как вообще ухитрялись работать древние мастера. Современные ученые строили специальные лестницы, привязывали себя веревками к ним во время работы, старались не заглядывать в пропасть, открывшуюся под ногами. Но как трудились в этих же местах, на отвесной скале мастера, у которых не было ни лестниц, ни современного снаряжения? Может быть, свисали в люльках, закрепленных по верху скалы, как это делают современные верхолазы? Или в те времена поверхность скалы была не такой гладкой, на ней были карнизы, уступы? Нет ответа.
Об этом периоде изучения Томской писаницы я хорошо знаю от человека, которому наука обязана очень многим, — от художника Эмиля Ивановича Биглера. Непростой это был человек, и непростой была его судьба. В семнадцать лет австрийский подданный Эмиль Биглер был призван в ряды вермахта, попал в плен и оказался в Сибири. Почему он так никогда и не вернулся в Австрию? Говоря откровенно, я не спрашивал.
Общаться с Эмилем Ивановичем было непросто — ужасно тяжелый характер, сиюминутная готовность к конфликтам, сварливый тон из-за совершеннейших пустяков. Но меня он полюбил — в какой-то степени за частично немецкое происхождение, знание немецкого языка. К тому же я знал некоторые дорогие его сердцу реалии — слова, которыми подавались команды в вермахте, смачные германские ругательства, песни; из семейной истории я живо представлял себе эпоху мировых войн — тот мир, из которого юный Эмиль Биглер попал в послевоенный СССР. Наверное, я был одним из очень немногих, с кем Эмиль мог говорить на языке этого мира… я имею в виду, не только на немецком языке, а на языке понятий, о которых сейчас мало кому что известно.
Бывало, выпив несколько бутылок наливки производства моей мамы, мы с Эмилем Ивановичем громко орали и пели «Лили Марлен» и «Хорста Весселя». Голос и слух у нас примерно одинаковые — говоря попросту, никакого, и на окружающих эта какофония производила странное впечатление. Но нам нравилось! Или обсуждали, как могла бы пойти мировая история, войди вермахт в Москву в 1941. Окружающие же, как не мудрено понять, реагировали на это по-разному…
Так вот, Эмиль Иванович рассказал мне историю, которая приключилась давно и которой он, как ни пытался, не мог найти решительно никакого объяснения. Дело было на писаных скалах возле города Юрги, близ санатория Тутальского. Тут осенью 1967 года обнаружили писаницу — несколько лосей и медведь. Изображения почему-то были перечеркнуты полосами красной краски, как бы забором.
Скалы здесь огромны и тянутся вдоль воды на сотни метров, образуя множество гладких поверхностей. «Просто не верилось, что здесь больше нигде нет рисунков. Отправившись с биноклем вдоль выступов скал, то взбираясь на кручи, то спускаясь к самой воде, мы вдруг увидели большую скалу, покрытую древними рисунками. Эта скала расположена была так высоко, что увидеть изображения можно было только с помощью бинокля. Рисунки были расположены почти на сорокаметровой высоте почти отвесной скалы. Все уступы, которые, вероятно, были в древности, разрушились, и поэтому писаница сохранила первоначальный вид. С помощью канатов был укреплен специально сооруженный помост, спущены лестницы, и под свист осеннего ветра на головокружительной высоте древние рисунки были скопированы».
Так рассказывает об открытии этой писаницы академик Анатолий Иванович Мартынов. Эмиль Иванович рассказывал иначе… Для начала на него в этом месте чуть не свалился камень. Разумеется, это совершенно прозаическое событие; где же еще камням падать, как у подножия скал! Этот камень, правда, упал очень далеко от скалы; Эмиль Иванович даже подумал, что его сорвал и унес порыв ветра, пока он отошел от группы посмотреть еще раз на скалу… А камень грохнулся у самых ног Эмиля, заставив волей-неволей подумать неприятное: а что, когда бы на полметра левее… А тут и еще один камень! Словно скала пуляла эти камни, да и все, и Эмиль счел за благо уйти к остальным, подальше от отвесной кручи, от греха подальше.
На другой день странных и несколько противоречащих законам физики падений камней уже не было, но зато появился новый эффект: к тому месту, где Эмиль Биглер висел над страшной высотой, качался на не особенно надежной лестнице, прилетала здоровенная ворона. И сверху, и снизу было видно эту любопытную тварь, но люди на скале и у ее подножия видели ее издалека. И что ворона проявляет не очень обычные качества, им вовсе не было заметно. Это Эмиль прекрасно видел, как большущая птица садится на скальный карниз метрах в двух слева от человека, перебирает ногами, рассчитывая расстояние, задумчиво склоняет голову. Ворона останавливалась как раз на таком расстоянии, на котором достать ее не было никакой возможности, и в глазах этой склоненной остроносой головы явственно вспыхивало какое-то очень уж разумное, и притом нехорошее, циничное выражение. Очень неприятно смотрела ворона на Биглера, и притом часами стояла на одном месте, разве только отходя назад или приближаясь буквально на несколько шагов.
Между прочим, в Сибири водится другой вид вороны, отличающийся от европейского. В Европе расцветка у ворон серо-черная, а в Восточной Сибири — черная, без серых крыльев. До Кемеровской, Новосибирской областей, в западных областях Сибири, распространена европейская ворона, к востоку — сибирская. Раньше европейский вид водился дальше на восток, до берегов Енисея. Теперь же сибирская, черная ворона постепенно вытесняет серо-черную. Эти два вида могут скрещиваться и дают гибридов на удивление мерзкого вида; серые области в оперении как-то странно выпирают, и ворона кажется какой-то неровной и клочковатой. Такие гибриды, к счастью, бесплодны, как мулы или как леопоны — гибриды льва и леопарда. Возможно, вороны не плодили бы метисов, если бы знали об их печальной участи, но им ведь это неизвестно…
Так вот, эта ворона, допекавшая Биглера, относилась как раз к числу таких гибридов. Жуткая пегая тварь, на которую и смотреть неприятно.
Лестницы переставляли, Биглер переходил на другой участок писаной скалы, и ворона тут же перемещалась вслед за ним. И опять ничего не делала плохого, только давила на психику. Несколько раз Эмиль, как это ни глупо, прямо обращался к вороне:
— Ну чего тебе надо?! Что пристала?!
И, вспомнив беседы с одном оперуполномоченным, добавлял:
— Ну и какие у тебя ко мне претензии?!
Он уже был уверен, что ворона, если захочет, ответит ему человеческим голосом и разъяснит все странности, происходящие вокруг.
А странностей хватало, потому что присутствие здесь кого-то иного, не относящегося к племени людей, остро чувствовали решительно все. Только одни, облеченные властью и влиянием, не говорили об этом вслух, усиленно старались делать вид, что все в порядке. А те, кто помоложе, кто облечен меньшим социальным доверием, — те откровенно говорили, что им на писанице жутко.
Трудно описать причину и источник этого «жутко» — ведь ни с кем, кроме Биглера, ничего странного не происходило. Просто люди все время чувствовали, что они тут не одни. Пока человек находился в компании, окруженный другими, пока он не отходил далеко от остальных, говорил с ними и слышал их дыхание и смех, все еще ничего… А вот стоило отойти хотя бы на несколько десятков метров — и все становилось несравненно более сурово. Ощущение взгляда в спину, острое эмоциональное переживание — здесь… вот прямо здесь, за этими кустами, кто-то стоит! Он ничего не делает, не нападает, этот неизвестный, и как будто даже не агрессивен. Он просто стоит и внимательно смотрит, наблюдает пронзительно-желтыми глазами с черного мохнатого лица… Можно помотать головой, хлопнуть себя по затылку, посетовать на разыгравшуюся неврастению, и наваждение ослабнет. Вряд ли оно пройдет совсем, но, по крайней мере, сильно ослабнет, и какое-то время о нем можно будет не думать.
Хуже то, что все равно ведь ощущение есть, даже если человек привык находиться в лесу, и если ему не в тягость холод по утрам, палатки, простенькая скучная еда, одни и те же рожки день за днем. Если человеку даже приятны картины сибирской осени — желтизна и краснота деревьев и кустов на фоне рыжих, серых, одетых мохом скал, низкая медленная вода в реках, холодный прозрачный воздух, и над всем этим стынущим, уходящим к зиме миром, в яркой голубизне небес — перелетные стаи, родное унылое курлыканье. Как ни хорошо находиться здесь, как ни бодрит холодок, ни радует новая писаница, неизбежно ты отойдешь от лагеря, от остальных, чтобы, прошу прощения, покакать — в экспедициях это делается патриархально, на природе, в отведенном участке леса. Или посмотреть на писанину под новым углом, отходя от основного отряда во время работы. Словом, голоса других людей затихнут, и ты окажешься один в двух шагах от скал, в прозрачном осеннем лесу, среди облетающих деревьев и уже ложащейся пожухлой травы. Хорошо. Потому что нет комаров, вообще почти нет насекомых. Даже бывает приятно, если встретится какая-то запоздавшая, не ложащаяся спать муха или басовито гудящий жук.
Но вот тут-то ощущение, что ты здесь не один, появится снова, и самый психологически устойчивый, ко всему привычный человек невольно начнет всматриваться в прозрачный лес, где видно на десятки метров, слушать шорох травы — не примешиваются ли мягкие, осторожные шаги к звукам, издаваемым ветром? Произойдет это совершенно подсознательно, без участия воли; наоборот, человек приложит все силы, чтобы загнать поглубже это вглядывание, вслушива-ние, запретить себе нервничать, ждать чего-то, разжать челюсти. А как только он «отпустит» себя, займется чем-то другим, тут же ощущение появится снова и уже не уйдет так легко, после первого усилия воли.
Один из сотрудников даже перестал первым выходить к Томи умываться. То ему нравилось выйти к реке, когда все остальные еще спят, разломать ледок у берега, умыться до пояса ледяной дымящейся водой. Тут очень уж сильным стало ощущение, что в кустах стоит кто-то чужой… Такая сильная уверенность, что кто-то стоит, внимательно слушает и неизвестно почему не хочет показать себя, что человек пытался начать беседу с чужим, обращался к нему, звал. Ответа никакого не было, и экспедишник предпочел больше не оказываться на реке один ранним утром.
О том, что они «ну просто видят, как эти древние тут ходили, делали эти изображения», не раз говорили и мэтры, но они это облекали в особую форму — как бы некоего научного видения, способности за материалом исследования увидеть древних людей с их трудами, страстями и предрассудками.
Эмиль Иванович рассказал о странной вороне одному из них, очень известному академику… Называть его не буду, но любой, знакомый с археологией, конечно, легко поймет, кого я имею в виду. Этот известнейший в науке академик, корифей сибирской археологии, в юности был членом Союза воинствующих безбожников, а в старости, уже в 1970-е, не раз заходил в церкви, ставил свечки. Тогда, в 1920-е годы, молодой академик вместе с такими же, как он, хулиганами врывался в церкви с человеческими черепами на палках, плевал на иконы, орал, стараясь перекричать священника, частушки примерно такого содержания:
Долой, долой монахов, долой, долой попов!
Мы на небо полезем, разгоним всех богов!!!
Видимо, что-то все же изменилось в сознании этого человека за сорок лет, за полвека, если пожилой академик понес в церковь зажженную свечку (не могу отделаться от мысли, что как раз хотел замолить грех). А тогда, в 1960-е, академик как раз пребывал на середине своего жизненного пути, и ни в церковь не заходил, ни с другой стороны, особенной борьбой с религией тоже не занимался.
Эмиля Ивановича этот академик внимательно выслушал и совершенно серьезно произнес, эдак раздумчиво:
— А ты ему, ворону, не пытался хлебца принести?
А в отряде с хлебом было уже напряженно, на костре пекли лепешки, чтобы сэкономить печеный зачерствевший хлеб.
— Именно хлебца?!
— Чего-нибудь… Принеси макарон, тушенки, неважно чего, и положи, где он обычно сидит.
— Я же завтра на новом месте, я не знаю, где он на этот раз сядет…
— А ты слева от себя присмотри, где он может сесть, и там положи. Так по-хозяйски сам подумай, где.
— Я ее пристрелить хотел, только ведь все смеяться будут…
— Не вздумай! А жертву… тьфу! А макарон отнеси.
Эмиль Иванович так и сделал — стесняясь самого себя, положил на карнизик бумажку с макаронами, кусок лепешки, а сам отправился работать. Ворона себя ждать не заставила, явилась просто моментально. Как всегда, птица прошла по скальному карнизу и, села как раз туда, куда он рассчитывал. Но вот на этот раз не стала ворона прыгать в сторону Эмиля, наклонять голову, пронизывая бесовским взором. Не сидела часами, следя за каждым его движением. Ворона задумчиво, Эмиль мог поклясться, с выражением сомнения на морде, клюнула хлеб, так же задумчиво взяла в клюв макаронину… Уничтожив принесенное, ворона тут же улетела и появилась только завтра поутру. Эмиль, конечно же, не пожалел еды и на этот раз, прибавил к макаронам и хлебу большую измятую карамель. Ворона слопала и карамель и тут же улетела восвояси.
Вечером Эмиль рассказал об этом академику, которого очень уважал до самого конца своих дней.
— Ну вот видишь, и помогло.
— А кто это по-вашему, Алексей Павлович?!
Молча пожал плечами академик, ничего не ответил.
— А у вас такое бывало уже?
— Бывало.
Так ничего больше и не смог добиться Эмиль Иванович от академика, и так он никогда и не понял, с чем же столкнулся и что это была за ворона, кого он кормил каждый день до самого отъезда с писаницы.
Уезжали весело, дружно сталкивали лодки в прозрачную низкую воду. Пили спирт, палили в воздух из ружей; экспедиция уходила, как и положено, весело. И я уверен, что большинство участников экспедиции быстро забыли свои ощущения на писанице, а кто не забыл— тот быстро нашел им вполне идейное, вполне материалистическое объяснение. И даже кто ощущений не забыл, объяснений не нашел, тот помалкивал. Совершенно неизвестно, рассказывал ли кому-то еще кроме меня Эмиль Биглер, как он кормил эту ворону макаронами. Знали об этом два человека— он сам и академик. Сибирский академик помер в 1981 году, Эмиль Иванович— в 1987. Не проникнись он ко мне доверием — и эта история ушла бы в небытие вместе с единственными людьми, которые владели ей. Не сомневаюсь, что и сейчас среди сибирских археологов есть много такого рода историй, но вот будут ли они рассказывать их, и если будут, то кому? Это я и сам хотел бы знать!
К 1980-м годам Томская писаница была уже в основном изучена, стала музеем под открытым небом, и поблизости построили даже поселок из щитовых домиков для сотрудников музея. Сама писаница выходит прямо на реку, поселок стоит чуть в стороне. От поселка археологов широкая тропа ведет через сосновый лес к дороге, и дорога выводит уже в цивилизованные места.
Моя знакомая из Кемерово, Рита, одно время работала в этом музее каждое лето. При этом археология интересовала ее гораздо меньше, чем мужчины, и Рита частенько оставляла трудовой пост для свиданий. Или, если быть точным, то Рита уходила на свидание после рабочего дня и не очень торопилась обратно. Друг Маргариты ждал в условленном месте, как раз там, где тропа выводит на дорогу, и Рита ходила к нему через лес.
Сотрудники музея «Томская писаница», вообще-то, не очень склонны шататься по ночам вокруг— это ощущение, что на писанице еще кто-то есть, достаточно характерно, и на одинокие прогулки совершенно не тянет. Но Рита заявляла, что в привидения нисколечко не верит… а главное, охота была пуще неволи.
В этот раз Рита шла в поселок совсем поздно — после трех часов ночи. Светила луна, у Риты в руках был фонарик, и она не слишком испугалась, когда первый раз раздался шорох — слева, в зарослях папоротника. Мало кто мог там завозиться… Хуже стало, когда сзади послышались вроде бы легкие-легкие шаги по тропинке; Рита даже остановилась, чтобы незнакомец мог ее догнать. Но опять же послышался шорох в папоротнике, словно кто-то ушел с тропинки и теперь стоит в папоротниках, в стороне. Рита посветила фонариком, тихо спросила:
— Кто здесь?!
Фонарь не осветил ничего, кроме древесных стволов, а голос девушки прозвучал так неприятно, напряженно, так странно он звучал в ночном лесу, что ей и самой стало жутко. Но нельзя же тут стоять тысячу лет! Рита двинулась дальше, и почти сразу повторилось то же самое — тихие, на пределе слышимости шаги по тропинке. Рита остановилась, и опять шаги сменились шорохом, но только теперь уже справа. И опять — настороженная тишина.
Рита прошла немного назад по дорожке. Светила луна, луч фонаря исправно высвечивал стволы и папоротник, но и так никого не нашла Рита. Побежать? Нет, так еще страшнее… И кто бы мог ее преследовать?! А, вот! Несколько дней назад к археологам повадился ходить один местный парень. Все пил чай, все бросал на Риту взоры — то умильные, то проникновенные, то страстные, все вел разговоры, что в деревне одному жить скучно, да и огород не разведешь… Не та женщина Рита, чтобы взять ее тихой осадой, и тем более не та, чтобы возделывать огород и плодить тех, кто в свой черед посвятит свою жизнь навозу, поливу и солению огурцов. Над мальчиком, было дело, Рита просто посмеялась, а вот теперь всякие жуткие истории про изнасилования, про обиженных влюбленных, ставших страшными врагами, про тихих деревенских мальчишек, сделавшихся маньяками, так и лезли ей в голову. Сестра Риты трудилась в органах и снабжала Ритулю множеством такого рода баек из жизни.
Как водится, полезло в голову: что зря она была такой жестокой, что нельзя так обращаться с людьми, что не такой плохой человек этот Саша, что надо было ему дать, а там по-тихому спровадить к местным девкам, не убыло бы у нее…
Постепенно летучие шаги приблизились; вроде бы кто-то шел совсем близко, за поворотом извилистой тропки. Рита быстро включила фонарь и была уверена — на мгновение, но видела высокий мужской силуэт. И опять шорох, тоже совсем близко, считанные метры до него.
— Саша!
Нет ответа.
— Сашка, ты чего? Ну чего трясешься?
Ответа не было, и Рита прибавила игривости в тоне:
— Саш… Саша, выходи, что тебе покажу!
Нет ответа. Но теперь Рита знала, кто стоит в нескольких метрах, любуется на нее из-под густой тени деревьев, и всякий страх отхлынул от ее сердца. А какой он милый, этот Сашка! Даже не накинулся на нее, пока она шла по лесу, наверное, не решился… Наверное, он и не насиловал еще никого, не умеет насиловать… Если учесть, что года через два Рита вышла замуж за мальчика девятнадцати лет (в двадцать четыре года), такие мысли были для нее не только уютны и милы, но еще и очень, очень эротичны… Любила Рита мальчиков моложе себя, что поделать (хоть встречалась с мужиками куда старше).
Недолго думая, Рита задрала юбку и все, что было под ней (шла в комбинации и в длинном джинсовом платье). Задрала высоко, под грудь, а по опыту могу сказать, что нижним бельем свою красу Ритуля, как правило, не отягощала. И зрелище было, надо полагать, впечатляющим: заголенная снизу, чуть не до груди, красотка посреди леса.
Ох, какой же он робкий, этот Саша, какой миленький…
— Ну иди! Иди ко мне, миленький!
Зашуршало гораздо сильнее прежнего, но не справа, где слышалось в последний раз, а слева. И бежал Саша, судя по звукам, не к ней, а вовсе даже от нее — звук удалялся. Куда же он, глупый… Она же согласная! В лицо вдруг пахнул холодный, совсем не августовский ветер… И не только в лицо — по ногам, по обнаженным бедрам, ягодицам как хлестнуло этим ледяным мгновенным ветром! И все стихло. Не было ощущения, что кто-то идет по лесу и не хочет себя показать. Не было чувства, что Рите кто-то смотрит в спину. Не было шагов по тропинке, не было шороха в папоротниках. Тот, кто шел за ней, бесследно пропал, и Рита поневоле опустила юбку, продолжила свой путь в поселок. Уже перед самым выходом из леса она почувствовала, что смертельно хочет спать.
Как и следовало ожидать, Саша в эту ночь мирно спал дома и даже не думал выходить за ограду отцовской усадьбы. Рита, при всех странностях происшествия, долгое время считала, что это неудачливый ухажер шел за ней. Ну не Саша, так кто-то другой. Но вот что с тех пор она просила провожать ее до поселка — это факт. И не уверен, что дело тут было в страхе перед ухажерами и насильниками.
До сих пор речь шла о писаницах первобытных людей, расположенных в труднодоступных местах. Но ведь внимание человека привлекают не только места, в которые идти далеко и опасно; многие природные явления становятся интересными именно потому, что они находятся возле постоянных мест его жизни. Высокая, удобная скала как раз на караванной тропе — разве не выделяется, не привлекает к себе внимания? Нависающий над долиной Енисея скальный карниз, мимо которого все время двигаются, спешат люди? В безлюдных местах такие скальные выходы, может быть, никогда и не отметили бы, а вот тут они становятся куда как заметны и в высшей степени интересны.
В любой религиозной системе существуют два типа храмов — одни как раз на перекрестках больших дорог, на шумных рынках, на площадях городов. Эти храмы как раз для того, чтобы как можно больше людей могли бы зайти под их кровлю, ненадолго отрешиться от повседневных дел, торопливо привести свою душу в более пристойное состояние. Здесь удобно проводить массовые праздники, впервые вводить в храм детей и вести общение с самым различным людом, обмениваться информацией и мнениями о тех же божествах и их привычках.
Разумеется, и в таких храмах возможно более долгое, более углубленное молитвенное состояние, но в них толпы людей могут скорее помешать, и обстановка не очень способствует. Если нужна сосредоточенность, размышление о вечном, то нужен и другой тип храмов. Нужен храм, расположенный как раз далеко, трудная дорога к которому позволит отделить обыденный мир от того возвышенного, особенного, к которому движется человек. К такому храму тот, кому не очень нужно, не пройдет, и удалившийся от мира окажется в хорошей, правильно подобранной компании.
А вот писаницы долины Енисея, похоже, это храмы на столбовой дороге, на торном пути. Места, вдоль которых ходили люди, вероятно, оставляя возле скалы признаки почитания и поклонения, принося жертвы и думая о божественном.
И тут есть места, хоть и прекрасно видные издалека, но не очень хорошо доступные: например, скала возле Мохова улуса, где писаницы расположены на трех разных уровнях скалы…
Нижний уровень изображений проходил как раз там, где кончалась гладкая скальная поверхность и начинался каменистый крутой склон: крутой, но все же далеко не отвесный, легко доступный для человека. Тут вдоль скальных обнажений вьется тропинка, проходя мимо нижнего ряда изображений.
Второй ряд уже повыше — изображения вдоль узкого скального карниза, выше нижнего ряда метров на пять. Тут уже нельзя работать без страховки, и сверху, со скалы, спускают веревку с петлей. Человек надевает эту петлю под мышки и медленно перемещается вдоль скального карниза. А стоящий наверху страховщик перемещает веревку, чтобы помогать, а не мешать идущему. И если человек сорвется, он не пролетит эти пять метров отвесной скалы, а почти сразу повиснет и будет висеть, пока его не подтянут наверх. Были даже случаи, когда человек на протяжении дня два-три раза срывался, его ставили на карниз, и он продолжал себе работать, словно ничего и не случилось…
Ну а третий уровень — это еще на пять метров выше, там работали в люльке, подвешенной на тросах. А тросы крепили к бревну, игравшему роль стрелы лебедки и нависавшему над обрывом.
В 1978—1980 годах тут работала экспедиция кемеровских археологов, которую возглавлял Борис Пяткин. Некогда Борис Пяткин трудился в Ленинграде-Петербурге, но бурный, неудержимый темперамент и полное отсутствие серьезных научных результатов привели к нежелательным последствиям… В смысле, к неудачным для карьеры Пяткина. Будь представлены эти самые научные результаты — начальство могло бы и закрыть глаза на то, что Бориса Пяткина куда легче найти в пивной, чем на рабочем месте, а бесчисленные любовницы звонят по служебному телефону гораздо чаще, чем коллеги. Но результатов как не было, так и не было; Борис Пяткин и в Кемерово так и помер, не защитив даже скромной кандидатской…
Но экспедиции у него были интересные, яркие, полные открытий новых писаниц, увлекательных происшествий, красивых и нестрогих девушек и замечательных застолий. К нему часто приезжал красноярский художник Капелько — тот самый, который придумал новый способ снимать изображения на писаницах, и появление запойного художника в составе экспедиции делало ее еще веселее и оригинальнее.
Именно эту историю рассказал мне один человек, который работал в экспедиции два года и который просил его не называть… Скажем, Андрей (зовут его иначе, разумеется). В те годы Андрей уезжал в экспедиции где-то в середине-конце апреля, как только первые отряды собирались искать писаницы, и торчал в поле до октября — до снежной крупы, холодов, физической невозможности копать схваченную морозами землю. В Сибири в октябре уже начинаются устойчивые холода, и даже самые пылкие любители экспедиций вынуждены были возвращаться…
Зиму Андрей перебивался на должностях сторожа или кочегара, а там снова зима поворачивала на тепло, день прибавлялся, и можно было считать дни до выезда экспедиции. До дня, когда можно будет демонстративно побрить голову, надеть тельняшку с дырками и кеды… (хотя в кедах пока еще холодно).
Работник Андрей был куда как опытный, надежный и руководство нарадоваться на него не могло. По понятным причинам, Андрей больше всего любил ездить в отряд Пяткина, где больше всего было «романтики», и там больше всего занимался снятием писаниц на бумагу. Сильный спортивный парень, он привык работать сам, и его охотно пускали на второй, на третий уровень скалы — знали, что он и работу сделает, и никаких приключений не будет — в смысле, падений со скалы, травм и так далее.
Андрей, человек далеко не грубый и не примитивный, много раз чувствовал чье-то присутствие на писаницах, присутствие кого-то помимо сотрудников отряда. Он раза два пытался обсуждать это с другими, но безрезультатно; как-то его попросту высмеяли и попытались приклеить кличку Звездочет. Кличка не прижилась, но большинство просто не желало слышать ни о чем сверхъестественном. А те, кто слушали, те оказывались чаще всего мистиками самой грубой пробы, и Андрей вынужден был часами слушать все откровения, которыми одаривали его эти люди: про реинкарнации, всепроникающие энергии, материк My, астральные тела, ауру и про космических пришельцев. Ему было скучно и противно, большая часть отряда попросту ржала, а он вынужден был слушать свистящий шепот не очень вменяемого собеседника.
Борис Пяткин выслушивал сочувственно, отгонял от Андрея рерихнувшихся и ушибленных Блаватской, а как-то раз даже сказал, что сам испытывал что-то подобное… Но не распространялся про то, что сам испытал, и разговор с Андреем как-то все время переводил в практическую плоскость — что делать назавтра, как спланируем работу на неделю, надо ли гнать машину в Абакан, завозить еще продуктов, или еще три дня протянем.
А в этот год писаницу велено было закончить — снять до конца копии всех изображений и больше не вести тут работы. Пяткин торопился, хотел осмотреть побольше окрестных скал, и поэтому на самой главной писанице, на Моховом улусе, и к концу августа осталось много работы. Денег же осталось немного — дображничались, и к сентябрю Пяткин мог содержать только совсем маленький отряд, человек восемь. Кроме поварихи Василины, которая зимой тоже шла в кочегары или в сторожа, все мужики; все молодые, но совсем взрослые, за двадцать.
Вот тут, под осенний свист, все и началось. Снимая писаницы на втором уровне, где работать надо со страховкой, Андрей внезапно почувствовал, что кто-то кроме него стоит на этом же карнизе, чуть дальше. Не было, разумеется, никого, скала видна на десятки метров, до излома; видно, где время выломало камни из карниза и из самого вертикального склона, видны пятна камнеломки и мха… Все видно самым замечательным образом, и нет никого на карнизе (и не может быть, между прочим). Но Андрей точно знал, что кто-то стоит как раз вот тут, возле острого, торчащего из скалы камня, под этим вот пятном светло-зеленого лишайника. Наваждение было таким сильным, что Андрей невольно пробасил:
— Ну, здорово!
Никто, конечно, не ответил, и тогда Андрей, обратив лицо к чудесному виду, открывавшемуся на Красноярское море, на дали за ним, повторил еще громче:
— Ну и погодка-то, а?!
— Ты это с кем?!
На этот раз ответ прозвучал очень явственно, но был это ответ напарника, сидящего наверху, возле страховочного троса. Этот трос закрепляли на стволе дерева или на скальном выступе, но всегда возле него садился страхующий. Вот сейчас он высунул физиономию из-за верхушки скалы — чего это заорал в пространство парень, стоящий в 15 метрах ниже, возле писаниц?
— С тобой, Паша…
— Ну-ну…
— Хороша погодка, говорю!
— Что?! А… Да, хороша погодка, хороша…
Голова страховщика исчезла. А кто-то никуда и не подумал исчезать, так и стоял на карнизе. Андрей нащупал в сапоге рукоять финки, набрал в грудь воздуха… и двинулся по карнизу. Этот, стоящий на карнизе, не стал дожидаться Андрея, а начал отступать по этому же карнизу все дальше и дальше. Андрей почему-то решил, что он отступает спиной вперед и все время видит его, Андрея.
— Ну и торчи себе, смотри! — уже вполголоса пробормотал он, подходя к нужному месту.
Дальше все было почти как в истории с Эмилем Биглером — стоит рядышком какая-то сущность и стоит, вроде бы и не трогает, не мешает, но и жить так, будто ее здесь нет, не получается. Хотя, справедливости ради, ворона все-таки психологически давила на Эмиля, а эта сущность в стороне, на карнизе, оставалась призрачной и никак себя не проявляла. Стояла себе и стояла, держась на одном и том же расстоянии от Андрея. Вот только уходить никуда упорно не хотела.
Андрей так и проработал весь день, на виду у чего-то непонятного, стоящего на одном уровне. А когда в конце дня он тронулся назад, к тропинке, ведущей с карниза, сразу почувствовал, что еще один такой же стоит уже как раз там, куда должен был возвратиться Андрей. Но и этот новый был совершенно сговорчивый, безвредный, и без ненужных проблем попятился, пропуская Андрея, и внезапно без следа исчез.
И на другой день появлялись эти создания. И на третий. Андрей целовал нательный крест, бормотал молитвы… Никакого эффекта, создания вели себя совершенно по-прежнему: к Андрею не подходили, его к себе не подпускали и решительно ничего не делали — ни плохого, ни хорошего. Андрей не мог бы даже доказать, что эти создания — не его выдумка, потому что они совершенно никак не проявляли себя и были абсолютно невидимы. Он был уверен, что странные создания есть. Временами он даже беседовал с ними, вел вполголоса диалоги, пел им песни. Напарнику, естественно, объяснял, что это он так, со скуки, и тот сверху иногда даже повадился подпевать.
На четвертый день призрачных созданий стало больше — по два и сзади, и спереди; Андрею показалось, что и расстояние между ним и ЭТИМИ сократилось. То есть дистанцию они по-прежнему держали, но сама дистанция сделалась заметно меньше.
Андрей занервничал. А в конце концов, кто знает, что это все обозначает?! Может, они готовятся к какой-то несусветной гадости.
Андрей принялся беседовать с ними, пытался выяснить, что же им от него, «архиолуха», надо?! Говорил о том, что их не боится, что он им покажет, и тут же принимался умолять: да отцепитесь вы, мать вашу! Что хотите вам отдам, только отцепитесь наконец!
А вечером того же дня в лагерь приехал местный пастух и не совсем обычный человек, Владимир Никифорович Тугужеков. Дело в том, что, как известно, советские люди давно и сознательно перестали верить сказкам о боге. В те же самые времена советские люди, в том числе советские хакасы, перестали верить в существование духов, а шаманизм они же признали вредным антиобщественным явлением. В роду Владимира Никифоровича и дед, и прадед, и прапрадед умели общаться с загадочным миром невидимого; на этом умении держалась репутация семьи, ее положение в обществе и даже качество невест, на которых могли претендовать эти люди. Отец Владимира Никифоровича оказался первым в семье, кто никак не мог проявить свои способности и умения, а он сам, соответственно, вторым. И трудился Тугужеков пастухом, что тоже получалось у него неплохо.
По поводу шаманских дел — здоровья, удачи на охоте и рыбалке или чтобы отцепились особенно злобные духи, к нему все равно обращались, и Тугужеков помогал, хотя и тайно. Приходилось таиться и выезжать на камлание подальше, делая вид, что на рыбалку или на охоту. Да и приходили к нему несколько унизительно — пришибленные, озираясь и под самыми нелепыми предлогами. Потому что с одной стороны Тугужеков помогал, и помогал очень даже хорошо. С другой же стороны, шаманизм считался ненаучным, неприличным явлением, заниматься которым — само по себе признак нелояльности к властям и отсталости. Да и постановлений партии и правительства, направленных против религиозного дурмана, никто и не думал отменять.
К Андрею Тугужеков благоволил, потому что Пяткин, в приступе остроумия, назвал его Тугужей, и кличка прижилась. Было ведь короче говорить Тугужей, чем Тугужеков. Ну, а вот Андрей называл Владимира Никифоровича правильно, даже не орал остальным:
— Ребята! Вовка Тугужей приехал!
И не называл его Вовкой, а только по имени-отчеству. Он почему-то проникся уважением к этому местному шаману. И, по-видимому, не зря, потому что вот и в этот раз Владимир Тугужеков неторопливо пил чай, задумчиво пробовал рожки и с большим интересом поглядывал на Андрея. Вроде бы Андрей ничего и не говорил ему и даже еще колебался — говорить ли? А Владимир Никифорович уже что-то заметил и глядел задумчиво и вместе с тем несколько лукаво. Пил чай он медленно, ел очень неохотно, но Андрей знал — не меняя выражения лица, Владимир Никифорович выпьет ведро чаю, уплетет пятилитровую кастрюлю макарон, а потом уже пойдет разговор.
Вот шаман удовлетворенно вздохнул, отвалился, и его замутившийся взор отразил довольство и спокойствие духа. Пора!
— Владимир Никифорович… Неприятности у меня, можно сказать — прямо беда.
— Вижу, что неприятности. Ты, наверно, плохо поступал, с писанками делал все неправильно. Или вы копали тут?
— Не копали… А почему думаешь, что неправильно делал?
— А иначе почему цепляется? Думаешь, ему шибко надо цепляться? Ты, наверно, черта обидел, который в писанках сидит. Или другого черта, рядом.
— Черта?!
— Ну, духа… Называй как хочешь, велика разница. Что, шаманить хочешь?
— Пожалуйста, пошамань, Владимир Никифорович! А то, понимаешь, житья совершенно не стало…
И Андрей подробно рассказал, как его допекают и не дают прохода и покоя. Шаман задумчиво вздыхал, подставляя закатному солнцу плотно набитый живот.
— Прицепился тут к тебе один, прицепился… Хорошо рассказываешь, понятно, знаю теперь, кто прицепился, какой черт. Теперь он так просто не отцепится.
— Что же делать, Владимир Никифорович?!
— Что, что… Со мной поехали, водку пить будем, барашка черного кушать, и ему тоже дадим — тогда отцепится.
Андрей попросил выходной — он сильно устал работать на карнизе; за выходной он съездит в совхоз, привезет барана и пару ведер картошки. Что думал об этом Пяткин, доподлинно неизвестно, но выходной он дал без разговоров. Наверняка догадывался о чем-то, но насколько определенно — так не скажешь.
— Как будем камлать, Владимир Никифорович?
— Как… Ты в поселке сиди, закупай, что тебе надо. Я поеду камлать… знаю, куда. Ты водку покупай, барана покупай, чтобы камлать.
Впрочем, поехали оба, и караван, как я понимаю, не был даже лишен некоторой торжественности: оба ехали верхом, а Тугужеков еще вел в поводу лошадь, на которой блеял скрученный по обеим парам ног баран. Самого камлания Андрей никогда не описывал, сказал только, что «впечатляющее зрелище», хотя в другой раз проговорился — мол, основной части камлания он и не видел. Водку они выпили, причем даже нельзя сказать, что Тугужеков выпил больше. Барана зарезали, причем довольно зверским способом — Тугужеков просунул руку в прорезанную в груди барана дырку и рукой вырвал ему сердце. Мясо барана они жарили, насаживая на палочки, и ели, а голову, внутренности и часть мяса сожгли, причем Андрей повторял за Тугужековым совершенно непонятные ему слова на хакасском языке (слова эти он намертво забыл — ведь эти слова для него ничего решительно не означали).
— Теперь отцепится, — уверенно сказал Владимир Никифорович.
— А если опять прицепится?
— Тогда опять ко мне иди.
Андрею не показалась идеальной такая схема, да что поделаешь?
— Что я тебе должен, Владимир Никифорович?
— Ну что? Водки давай. Та была для камлания, а эта будет за камлание, — доходчиво объяснил Тугужеков. Но и эту водку, плату за камлание, они пили вместе и на равных, только уже в доме Тугужекова.
Что характерно — никакие сущности больше не тревожили Андрея. То есть что они, люди, не одни на писанице — в этом Андрей не сомневался раньше, до происшествия, не сомневался и потом. Но после того, как Андрей с Тугужековым «кушал барашка», а заодно кормил прицепившегося духа, никто не торчал на вертикальной стенке возле него, тем более никто не сокращал дистанцию, подкрадываясь к нему по карнизу.
С этим «кормлением духа» возникает одна ассоциация — в советское время, когда покойников не отпевали, иногда приходилось слышать, что вскоре после смерти человека надо подать нищим, поставить свечку и так далее. Иначе покойный начинает являться близким родственникам во сне и жалуется — мол, хочу есть. Сны, конечно, очень ненадежная, малодоказательная субстанция, и всегда ведь человек может убедить себя, что видел во сне вовсе не то лицо, а это, и совсем не одно событие, а другое. Но в целом получается, что в этом поверье родственники кормят своего покойника, обращаются с ним, как с духом.
Характерно, что после церковного отпевания никакие такие сны не снятся, и кормить покойника не надо. Ну что ж! Что при отказе от высших форм религии тут же оказываются востребованы низшие, писали много. И возникает вопрос: а может быть, лучше все-таки отпевать покойников? Как-то во всех отношениях получается намного лучше. Я бы сказал, много приятнее.
Но и в случае с Андреем все ведь кончилось ритуальным кормлением духа, и кончилось навсегда.
Этого человека я назвал так же, как многих своих информаторов — похоже, но все-таки не так, как его зовут на самом деле. Меня он писать о себе не просил и ничего не сделал мне ни особенно хорошего, ни особенно плохого. Знакомы мы были, пока я ездил в отряд к одному петербургскому археологу, потому что Фомич работал у него «вечным завхозом».
Должности такой, конечно, в штатном расписании не было, а были только лаборанты, старшие лаборанты, фотографы, художники и шоферы. Так что проводили Фомича по ставке старшего лаборанта, но с самого начала его задачей был совсем не разбор коллекций и не работа на раскопе, а организация, закупка и хранение провизии и прочие скучные, но необходимые и при должном умении — даже доходные мероприятия. Все уходили на раскоп, а Фомич оставался в лагере и мирно спал до полудня, а там начинал думать, как жить — и ему лично, и всему лагерю. Кто его презирал, как перевалившего на шестой десяток бедолагу, так ничего в жизни и не достигшего. Кто ему завидовал, как ловкому и хитрому бездельнику… В общем, по-разному относились. Я лично относился к нему функционально — как к человеку, который выдает консервы и хлеб на завтраки и организует похищение лука и свеклы с совхозного огорода. И только.
Но однажды Фомич меня удивил до предела. Мы оставались в лагере вдвоем, готовили груз для разведки. Что такое археологическая разведка, Фомич понимал, относился крайне серьезно, и никаких проблем не возникало. Но вот узнав, что едем мы, среди прочего, и к одной из писаных скал, Фомич, к моему удивлению, вдруг смачно сплюнул и ругнулся совершенно непристойно.
— Ты что, Фомич?! Мы же искать там памятники будем! Может, они такого же возраста, что и писаница?
— К той матери! К той матери, Михалыч! На хрен надо, на хрен надо, на ночь глядя?
— Да бог с тобой, какая ночь?! Второй час, обедать скоро…
— А все равно, не надо про писанки, знаю я их…
Если освободить дальнейший рассказ от всевозможных матерных напластований, от повторов, возвращений и историй про разных родственников, женщин и приятелей, от сетований и воплей, выглядеть он будет приблизительно так.
Три года тому назад Фомич начал поле не с обычным петербургским археологом, а с совсем другим человеком, который и занимался писаницами. А если быть совсем уж точным, то занимался этот человек еще со студенческой скамьи каменным веком и вел раскопки на юге России… вернее сказать — участвовал в раскопках, которые организовывали и проводили другие. Говоря коротко — свое имя в этой работе этот археолог… назовем его, скажем, Семенов… далеко не обессмертил. Говоря чуть более развернуто, этого Семенова последовательно выпинывали изо всех отрядов, лабораторий, экспедиций — отовсюду, где бы он и когда бы ни начинал трудиться.
Одна причина элементарна, и состояла она в примитивнейшем запойном пьянстве и вытекающих из него или тесно сопряженных с ним ненадежности, неисполнительности и нежелании работать.
Вторая причина более экзотична… Дело в том, что Семенов вполне серьезно считал себя корифеем всех наук, великим знатоком каменного века и специалистом экстра-класса. Обычно его высказывания вызывали то неловкое молчание, то академически сдержанное веселье, но Семенова это не смущало. Они все просто лжецы и завистники! Они, эти дураки с учеными степенями, просто недопонимают величия ума и силы духа лаборанта Семенова! Что бедняга и в 30, и в 35 лет оставался лаборантом, свидетельствовало только о тупости и патологических чертах характера всего остального ученого мира, и только.
Последний раз Семенов ухитрился вызвать гнев Анисюткина— человека исключительно миролюбивого. Конфликт произошел потому, что начальник экспедиции обратил внимание сотрудников на известный в общем-то факт: в конце каменного века уровень обработки каменных орудий не повышается, а в ряде отношений становится ниже. И причина этому…
Но начальника перебил Семенов:
— Да глупости все это! Знаю я, почему они хуже работали!
— И почему же?!
— А тогда одни маразматики на белом свете и жили. Маразматики и вырожденцы!
— Петенька… С чего вы взяли?!
— Так мамонтов же не стало. Пока они за мамонтами гонялись, шел естественный отбор — пока еще его поймаешь! А как мамонтов не стало — вырождение. Вот и все.
Наступила полная тишина. Начальник долго глядел на Семенова, все пытаясь понять — шутит он или несет все это всерьез. Вроде бы не засмеялся…
— Петенька, это же давно известный парадокс — как только появляется металл, медь и бронза, камнем начинают пренебрегать, качество каменных орудий уменьшается. А медь и бронзу берегут, изделия из них помногу раз переплавляют, и при раскопках, как правило, медных изделий не находят. И на первый взгляд каменный материал вдруг становится все примитивнее без видимой причины. А мамонты, кстати, к тому времени несколько тысяч лет как вымерли…
— Да глупости все это! — рявкнул Петенька.
Опять длительная тишина. Начальник честно старался не делать решительных выводов.
— Петенька, вы бы хоть книжки какие-то почитали, а?!
— А зачем? Их дураки всякие пишут, книжки по археологии.
Этого Анисюткин уже не выдержал, и Семенов рыбкой вылетел из его экспедиции. С тех пор, знакомясь с новым молодым археологом, Анисюткин неукоснительно спрашивал:
— А книги-то вы хоть читаете?
А Семенов, окончательно потеряв доверие, был отправлен в состав Среднеенисейской экспедиции, — это была такая форма профессиональной ссылки, когда больше засовывать пропойцу или разгильдяя было некуда. Экспедиция не копала каменного века, а вот осмотреть писаницы было необходимо. Никто не был обязан обращаться с Семеновым, как с ценным специалистом, и его просто поставили перед несложным выбором: или он, Семенов, валит на все четыре стороны, или он будет искать и осматривать писаницы. Будет осматривать? Ну тогда вот смета, вот приказ, командировочное, вот ядро отряда… и вперед марш! Ма-ар-рш!
Тут надо сказать, что Фомич знавал многих начальников, в том числе и довольно нерадивых, но Семенов — это было нечто особенное! Начальник привозил отряд на место, после чего предоставлял сотрудникам искать писаницы и вообще делать решительно все, что угодно. Сам же уходил в запой, а то и вообще исчезал из отряда на два-три дня, совершенно непредсказуемо. Как ни привык Фомич выполнять волю начальника и не брать на себя ответственности, чувствовать себя человеком маленьким, а и он тут начал возмущаться.
Впрочем, как оказалось, главная-то проблема была совершенно в другом… Складывалось ощущение, что экспедицию преследует злой рок. Приехали на Черное озеро, поставили палатки, собрались работать… Начался проливной дождь и не утихал добрых три дня. Семенов, разумеется, уехал «к знакомой девушке» в соседний поселок, и где его искать, было совершенно неизвестно. Шофер самовольно съездил в поселок; пятеро сотрудников на свои деньги закупили круп, соли и спичек, но дальше-то делать оказалось решительно нечего. Так и лежали целыми днями в палатках, выходя в основном, чтобы приготовить еды и чтобы хоть пролежни не появились. Десять дней делали то, что можно было бы сделать в три дня.
Приехали на Вершину Камжи, нашли писаницу и вторую, стали снимать на бумагу изображения. В ночь поднялся ветер, да такой, что палатки начало сносить. Люди стали класть тяжелые предметы на стенки палаток, ложиться сами… не помогало, сносило. Ураган был такой, что, повернув голову против ветра, становилось невозможно дышать. Подогнали сотрясающуюся машину, поставили многотонный ГАЗ-66 прикрывать палатки. Одну вроде прикрыли, а две все-таки сорвало и унесло, причем одну отнесло на несколько километров, изорвало и раскидало по степи со всем нехитрым людским скарбом. Лучше всех было в эту ночь Семенову — он валялся мертвецки пьяный и обо всем узнал уже наутро.
В третьем месте тоже портилась погода: вдруг похолодало так, что в воздухе к вечеру заискрился натуральный снег, а поутру народ едва вылез из спальников, как сгрудился, лязгая зубами, около костра, и долго не мог отойти. Отошел постепенно и собрался уже идти на писанку, как облака в небе приняли какой-то странный вид — стали сами собой складываться в огромные звериные морды, и эти морды вроде бы стали приближаться к земле… Фомич особенно настаивал, что это было очень страшно, пусть я не подумаю, что облака — это все пустяки! А то ведь идет такая колышущаяся, непрочная, и в то же время видно, что чем-то скрепленная, целостная масса, и страшно представить, сколько же это будет километров во всей серо-белой оскаленной роже… А они идут, целенаправленно так, видно, что за нами… Смейтесь, смейтесь, Андрей Михалыч, а вы бы тоже тогда были бы с нами — так же перепугались бы!
Облака, правда, тоже в конце концов рассеялись, но работы в этот день не получилось и в следующий тоже, потому что подвернул ногу один из художников, и его надо было везти к врачу… Потом надо было сколачивать лестницы, материала для них не было, а Семенов, конечно же, решал совсем другие вопросы.
Появились лестницы (Фомич привез из совхоза) и крепкие, недавно сколоченные, они тут же стали ломаться… Чужие лестницы, которые еще будут нужны при сборе яблок! В общем, и тут провозились до конца июня. На горизонте стали ходить грозы, а там и наваливаться на лагерь. Огромный погромыхивающий фронт, клубящаяся стена высотой километров 5, шириной верных сорок-пятьдесят закрывала собой часть степи, медленно двигалась в сторону лагеря, погромыхивая и урча. Вроде бы что странного в летней грозе?! Странно, когда гроз летом нет… Но у этих гроз была особенность — они долго собирались, как-то неохотно бродили по хакасской степи, а проливались дождем не везде. Стена ливня, в сопровождении столбов молний и оглушающего грома, обрушивалась на землю примерно в километре от лагеря, над лагерем стояла подолгу, превращая в озеро все окрестности, и уходила, постепенно иссякая. Потом еще сутки приходилось вылавливать плавающее в мутных потоках имущество, просушивать его на кострах и на горячем степном солнышке, приходить в себя после очередного поганого приключения. У археологов только что плавательные перепонки между пальцами не выросли. А что обиднее всего — в каких-нибудь 5—6, тем более в 10 километрах сияло солнце, а гроза так прошла стороной.
Эта история с грозами окончательно добила наблюдательного Фомича, разменявшего не одно поле. Ведь во всех трех случаях за время этой экспедиции с Семеновым вокруг места, где шли работы, в пределах многих дней пути все в природе обстояло совершенно обычно и благоприятно. Всяческие чудеса происходили только на небольшом пятачке, и в случае с грозами это было особенно наглядно. Фомич только ума не мог приложить, в чем тут дело и кто виноват во всей петрушке. Разгильдяйство Семенова Фомич не мог не увязать с происходящим безобразием и даже не мог не увидеть в этом какого-то мрачного, но все же торжества справедливости. Но… Как?! Каким образом разгильдяйство начальника экспедиции могло вызвать все эти катаклизмы, да еще в разных местах?!
Фомич ломал голову, лагерь переходил на плавучее положение, и тут на писаницу приехал другой человек, из совсем другой экспедиции — уже известный читателю Боря Пяткин. Приехал, выпил с Семеновым, сходил на писаницу… Странным образом кончились загадочные грозы! Обычные остались, так и ходили по окоему, но лагерю доставалось ровно столько же воды, сколько и любому другому месту. Почему?!
Фомич, конечно же, заметил огромную разницу в том, что делали оба начальника, оба археолога на писаницах. Семенов старался вообще не появляться на писанице, а если приходилось, то он в снятии изображений на бумагу участия не принимал, ничего не измерял и не фотографировал.
— У, постылые…— бурчал он в сторону писаниц, будто они в чем-то виноваты, а если местоположение изображений позволяло, то, случалось, и пинал нелюбимые рисунки.
Пяткин же сам обязательно принимал участие в работе с рисунками и при этом что-то жизнерадостно ворковал, словно бы беседовал с изображениями или с бумагой, — так люди иногда разговаривают с автомобилем, компьютером или телевизором. В этом ли было дело или в чем-то другом, но, по крайней мере, поганые чудеса прекратились, вот это совершенно точно.
Фомич сделал из этого свои выводы — весьма своеобразные, но по-своему весьма логичные; состояли выводы в том, что писаницы — они по-своему живыe, и что лучше их вообще не трогать, если есть малейшая возможность.
Эта женщина, по-моему, и в свои нынешние годы осталась существом восторженным и по-прежнему хотела бы мира и покоя среди всех археологов, хотя теперь об этом она уже не говорит. А пятнадцать лет назад ее крайне огорчало, что археологи как встретятся — так сразу начинают ругаться между собой и все никакого нет на них удержу.
— Мальчики! Ну что вы орете! Мы же такими интересными вещами занимаемся! — не раз стонала она на всевозможных банкетах, неизменно венчавших археологические сборища.
Эта наивность у одних вызывала раздражение, у других поток идиотских разговоров про несовершенство женского ума, и только немногие умные ласково улыбались и переводили разговор на менее чреватые темы. Потому что было в этом, кроме эмоций доброй девочки, еще и подспудное понимание — в споре не рождается истина. В споре вообще не рождается ничего, кроме амбиций, взаимных оскорблений и глупого, злобного крика. Дочка видного биолога, Лена знала, как рождается истина: в долгой уединенной работе. В сером многомесячном труде, никому не видном и никем особо не оцененном. И находят истину те, кто умеет делать этот труд, а не рвет глотку с трибуны или в кулуарах научных и околонаучных форумов.
А истину Лена ценила, и людей, умеющих ее искать, очень и очень уважала. Сама же она очень хотела найти в Сибири побольше палеолитического искусства. Потому что если во Франции известно до 200 пещер, где есть целые галереи, расписанные 15—25 тысяч лет тому назад, то в Сибири нет ничего подобного. Писаницы? А писаницы несравненно моложе, не больше 4—6 тысяч лет!
Долгое время проблему пытались просто снять: мол, Франция хорошо изучена, а Сибирь не изучена вообще! Это европейские ученые клевещут на Сибирь и называют ее народы обидными словами — мол, «отсталые». А в Сибири, кончено же, есть не менее великое искусство, просто его еще не нашли.
Беда в том, что проходили годы, складывались в десятилетия, и сейчас никак нельзя сказать, что Сибирь так уж плохо изучена. А вот искусства как не было, так и нет ни в одной из бесчисленных сибирских пещер. Ну нет и нет, что ты тут будешь делать!
Впрочем, и нигде в мире не было ничего похожего на пещерное искусство Европы. То есть появлялось, конечно, искусство во всех краях Земли, но гораздо позже, совсем в другое время. А единичные образцы искусства того же возраста оказывались невыразительными, скучными и, как полагается исключениям, только подтверждали правило. Почему это так, что особенного в этой Европе, можно долго спорить, и к этому спору Лена не была готова. Родившись в Сибири, Лена только очень обижалась, что на ее исторической родине нет такого же искусства, как в какой-то там Франции, и очень хотела бы его найти.
А еще у Лены тогда была подруга, родом из Казахстана, Наташа Керберды. Было у Наташи и другое имя, казахское, но его Наташа чаще всего даже не сообщала — «все равно не выговорят». Наташа училась вместе с Леной и все рассказывала про своих родственников в Казахстане. Получалось у нее необычайно интересно, все родственники в рассказах Наташи оказывались невероятно умными и мудрыми людьми, и в их жизни национальные особенности, сами по себе страшно интересные, соседствовали с прекрасным чувством юмора и знанием всех современных реалий. Скажем, рассказывая, как ее приезжали сватать, Наташа упоминала:
— Тут бабушка выходит из юрты, руку к глазам прикладывает. Только жених из машины вышел, спрашивает строго так: «Ты кандидат?» Жених кланяется: «Конечно, бабушка, конечно, кандидат! Как можно!» — «А каких наук кандидат?» — «Технических, бабушка, технических!» — «Лучше бы физических, внучек… Ну ладно, раз кандидат, пройди в юрту!»
И Лена хохотала до упаду, не зная, чему верить в этих историях, чему не верить. Конечно же, Лена просто мечтала поехать в гости к подруге, и случай представился после третьего курса: выдались две недели между трудной экспедицией и началом учебного года, грех не воспользоваться…
Работы почти весь август велись в Красноярском крае, на берегах озера Косоголь (об этом месте еще будет отдельный разговор). Лена и Наташа участвовали и в разведках для поиска писаниц. Изображения нашли примерно там, где и ожидали: на скальных выходах, замыкавших старую долину озера, — километрах в трех от современной береговой линии. Погода до сих пор вроде бы радовала, а тут решительно испортилась, работы продвигались медленно.
Тут в отряде нашлись и любители играть в шаманистов. Такие любители, впрочем, регулярно находились во всякой степной экспедиции; вопрос только, насколько серьезно они играли и как это все воспринималось окружающими. На этот раз любитель нашелся солидный — заместитель начальника экспедиции, кандидат наук и так далее. Этот дяденька взял на себя все разведки и съемку писаниц, все время возвращаясь на базовый лагерь.
Почему-то этот человек придумал, будто духа-хранителя долины Косоголя зовут А-Фу. Почему именно А-Фу, а не, допустим, Чи-Ли, это никому неизвестно. Во всяком случае, хакасы, и в том числе и шаманы, покатывались со смеху, только услышав это бесподобное «А-Фу».
А Пидорчук (с этим человеком мы уже встречались) развлекался, как мог: связывал, например, металлические кружки, нанизывал на проволоку или веревку, дико гремел ими возле скал. Это он так привлекал внимание духов. Или орал диким голосом, приплясывал, колотя деревянной скалкой по крышке от котла, — изображал шаманское камлание. Веселило это развлечение многих, но вот видимого влияния на мир духов как-то не оказывало, и, во всяком случае, мерзкая погода установилась надолго.
— А-Фу, не шали! — махал пальцем на низкое небо Пидорчук, угрожая выдуманному им «духу». Металлической посуды в экспедиции хватало, дров для «шаманского» костра всегда было несложно собрать, и игра в шаманистов продолжалась, хотя всему остальному отряду, кроме Пидорчука, под конец изрядно надоела.
Дожди лили. Лили так, что начало разливаться крохотное озерцо возле скал — мелкая бессточная старица, почти болото. Столько воды выпало на степь в эти недели, что старица, вонючее теплое прибежище жуков-плавунцов и рыбешек, вышла из берегов и залила степь на несколько сотен метров вокруг — ни пройти, ни проехать.
По этому поводу Пидорчук тоже поскакал, повыл с кастрюлькой и связками кружек, но результаты были кислые, как и следовало ожидать.
В общем, все были рады окончанию сезона, и особенно Наташа, потому что могла съездить домой и показать подруге людей, о которых рассказывала уже года два.
Лена принимала и путешествие, и новые для нее места — казахстанскую степь — как всякий молодой и душевно здоровый человек, то есть с огромным интересом. Здесь, меньше чем в сутках езды от Кемерово, очень был заметен юг: вроде бы всего три градуса южнее Кемерово, а солнце стоит непривычно высоко, все залито пронзительным светом; Лена вспоминала невольно Украину, юг России, куда возили ее в детстве.
В синеве парили орлы… По крайней мере, Лена так называла для себя этих огромных птиц. Наташа со смехом уверяла, что это коршуны, а орлы гораздо больше.
Только тут, в Семипалатинской области, Лена сообразила, что слово «казашка» применительно к ее подруге действительно что-то означает. Лена выросла в Кемерово, родственники жили в Барнауле, а состав населения этих городов такой, что Высоцкий глубоко прав:
Вот бьют чеченов немцы из Поволжья,
А место битвы — город Барнаул.
Лена привыкла, что всяких народов бывает много, но все они друг на друга неуловимо похожи и разницы особой нет. Только тут до нее вполне дошло, что юрта — это и правда такое жилье, а не местное название пятиэтажки, что опыт жизни ее подруги кое в чем совершенно иной, чем у нее самой, у Лены.
Мало того, что, во-первых, в летнее время они и правда жили в юрте, а там все устроено совсем особенным образом, не как в квартире.
Во-вторых, родственников у Наташи было очень много, гораздо больше, чем у Лены. Все эти родственники приходили и приезжали, и со всеми надо было сказать хотя бы несколько слов.
В-третьих, тут были совсем особенные отношения… Приехал, к примеру, дед Наташи, совсем необразованный старик; он и по-русски-то говорил плохо. Имя-отчество деда запомнилось, как Керберды Мамаевич… А может быть, на самом деле было и не совсем так. Но главное, деда все очень уважали, и его слово было страшно важным. Дед смотрел на Лену так внимательно, что ей стало неловко, потом отвел свои светло-желтые, птичьи глаза, отвернул темно-смуглое плоское лицо, что-то сказал… И у всех тут же напряженное выражение сменилось улыбками, довольным смехом, одобрительными кивками.
Потом Наташа объяснила Ленке, что это дед ее признал. Сказал, что, видно, Лена и правда любит Наташу, надо ей помогать, и что все родственники обрадовались. Лена вовремя поймала себя за язык: ей очень хотелось спросить, а что, если бы дед ее не признал? Тогда ей что, пришлось бы сразу уезжать? Но Лена девочка была умная (и выросла в умную женщину); этот вопрос она задала Наташе уже зимой, когда обе учились в университете.
Во второй половине августа под Кемерово летали паутинки, а тут еще вовсю сияло лето, стояла жара под небом, выцветшим до цвета промокашки или старых солдатских кальсон. Стрекотали кузнечики, страшно хотелось купаться. А на излучине реки, недалеко от водопоя, виднелись выходы скал, и на этих выходах девицы без труда нашли писаницы. Часть сюжетов девушки уже знали по работам в Кемеровской области и в Красноярском крае: колесницы, бредущие быки, лучники стреляют друг в друга или куда-то в белый свет, скачут всадники.
— Ленка, это же скифы!
— Не-а… Вот не скифская деталь, и вот…
Быстро договорились, что «эту прелесть» надо показать «знающим людям», а для этого — скопировать. Родственники отнеслись к этому с чувством юмора: что, надо много бумаги? Рулон? Пожалуйста, играйте в археологов…
Девчонки с упоением снимали писаницы; приятно было применять то, чему их учили три года, и если уж говорить честно, то весь день заниматься им было как-то особенно и нечем. А тут — речка, купание, орлы в небе, писаницы…
Весь день работали (вперемежку с болтовней и с купанием), а под вечер что-то погода начала изрядно портиться. То за три дня вообще на небе не было ни облачка, а тут покатились какие-то сизые тучи, даже погромыхало в отдалении.
На второй день погода продолжала портиться, и вся эта картина девчушкам уж очень напоминала Косоголь! Собирались тучи, уже не только вдалеке, на горизонте. Над головами тоже ходило сизое, на глазах темнеющее безобразие, и вид у неба становился все неприятнее: сразу видно, что вот-вот польется. Появились комары, и это были насекомые, мало похожие на тихих сибирских комариков: рыжие, колоссальных размеров, они налетали с невероятной скоростью, прямо как «летающие крепости».
Девушки думали уже бежать в поселок, к домикам и юртам, как вдали показался всадник — огромный, грузный, он, казалось, был крупнее мелкой, плотно сложенной казахской лошадки. Ехал он шагом, пожалуй, даже торжественно. Хотя, конечно, с таким-то пузом волей-неволей будешь откидываться в седле и держаться с величием хана.
Дедушка Керберды Мамаевич подъехал к писанице, молча бросил Наташе повод, подошел к камню, присел. С минуту старик доставал папиросы, закуривал, а девушки стояли, переминаясь с ноги на ногу. Величавые, спокойные движения Керберды показывали яснее слов — этот человек никогда в жизни не торопился и не умел этого делать.
— Наукой занимаетесь?
Керберды обращался почему-то именно к Лене, а Наташа только переводила.
— Занимаемся, дедушка, занимаемся…
Тон у Керберды был такой, словно Лене был не двадцать один год, а лет самое большее тринадцать. А она сама не понимала, почему ведет себя, как подросток, а не знающий себе цену солидный специалист.
— Хорошее дело, хорошее… А тебе сильно дождик нужен, девочка?
— Не-а…
— Ну вот, и мне совсем не надо дождик… А как не делать дождик, знаешь?
— Не-ет…
— Тогда уважать надо… Понимаешь?
— Как… уважать?
— Ну вот так…
Дед с кряхтением поднялся, шагнул к лошади, потащил из-под седла какую-то пеструю тряпочку. Подозвал жестом Лену и на ее глазах развернул тряпку, достал из нее… кусок сала. Сразу видно, что старого сала, прогорклого, и по степи распространился не самый дивный аромат.
— Вот смотри, как надо… А то у меня внучка ученая, она не умеет…
Переводя эти слова, Наташа потупилась, а Лена посмотрела на нее с невольным сочувствием. Странно было видеть в действии самый настоящий кочевой феодализм, тот самый, о котором рассказывали в институте на лекциях, с пережитками родоплеменного строя. На глазах у Лены глава феодально-родового клана не очень щадил личное достоинство младшей соплеменницы. И даже не очень заспоришь с ним… и через переводчицу не очень заспоришь, и вообще…
А глава клана, к изумлению Лены, стал что-то бормотать по-казахски и при этом тер салом по лицам изображенных человечков, по мордам быков и баранов, по непонятным изображениям. У Лены обмякли ноги, когда она поняла, что же делает Керберды Мамаевич.
— Теперь ты сама.
Лена взяла желтое вонючее сало из темно-коричневых пальцев деда, больше всего похожих на сардельки, ткнула в еще не протертые изображения. Керберды что-то бормотал.
— Дед говорит, ты плохо трешь… Ты трешь, будто палкой в муравейник тыкаешь. А нужно им давать еду, говорить с ними хорошо.
— А что он говорит? Я ведь не понимаю…
— Неважно что говорить, он так говорит. Главное, чтобы чувствовать и чтобы кормить…
Ни жива ни мертва, обалдевая от изумления, Лена долго терла изображения, старалась вызвать в душе побольше интереса, уважения. Керберды шел за ней, у последнего рисунка отнял сало, аккуратно завернул обратно в тряпочку.
— Ну, поняла?
— Поняла, дедушка…
— Ты занимайся наукой, занимайся. Это дело хорошее, это правильные люди тебя учат. А если тебе дождик не надо и комары не нужны, ты уважай, что изучаешь.
Керберды взлетел на лошадь так, словно ему было двадцать лет. На мгновение туша, какой мог позавидовать медведь, висела неподвижно над седлом, потом лошадь охнула, присела… И Керберды уже с высоты седла улыбнулся Лене, подмигнул желтым глазом и тронул лошадь.
Лена повернулась к Наташе… Та только усмехнулась и развела руками — мол, все ты видела сама…
— Что, теперь «уважать» будем?!
— Давай лучше «уважать», а иначе и правда дождь будет, дедушка тогда рассердится…
Тучи так и походили по окоему, но до дождя не дошло. Назавтра день вставал довольно серенький, но девицы намазали изображения сгущенным молоком, и к середине дня развиднело, разъяснилось.
— Может, случайность?!
— Лена, ты сама спроси, у дедушки…
Это происшествие подруги обсудили в Кемерово, в городской квартире Лены, вернее, родителей Лены. Наташа знала не больше Лены о том, как надо «уважать» изображения. Если дед, другие старики или другие мужчины и делали нечто подобное, то ее в эти дела не посвящали. Вероятно, и не посвятили бы, не займись она на глазах деда какой-то работой с писаными камнями.
Девушки долго пытались понять, с чем они имеют дело, но у них как-то плохо получалось. Раз даже побывали на собрании местных экстрасенсов, но речи их были туманны, а если девушки просили объяснить им более конкретно, что же происходит на камнях, экстрасенсы раздражались и сердились. Кроме того, двое молодых экстрасенсов стали приглашать девушек «вон на его день рождения», а пожилой глава этой достопочтенной корпорации смотрел очень уж сальными глазами на стройную фигурку Лены и намекал на необходимость «проверить ауру и включить астральные поля» в более интимной обстановке. Этот тип с золотыми фиксами и погаными влажными прикосновениями вызывал отвращение у обеих девиц, и знакомства они не поддержали — ни с ним, ни с двумя молодыми, «снимавшими» их более откровенно.
Ученые же вообще отказывались обсуждать «уважение» к писаницам. Для них мудрый Керберды Мамаевич и дурак Пидорчук были совершенно одинаковы, а в речах, обращенных к подругам, явственно слышалась снисходительность. Ученые «точно знали», что на свете может быть, а чего нет, и когда девушки пытались им рассказывать о том, что наблюдали своими глазами, те улыбались очень уж «понимающе» и начинали намекать, что в СССР осталось еще много непойманных шарлатанов, а в отдаленных районах бывают еще не вставшие на учет гипнотизеры.
В результате девушки постепенно вообще перестали искать какое-либо объяснение происходившему. Бог с ним! Пути подруг разошлись так, как это обычно и случается: обе выросли, окончили университет и вышли замуж. А тут еще все усугубил распад СССР, когда они оказались подданными разных государств и когда в гости друг к другу не очень-то и поедешь. Лена стала не особенно знаменитым, но весьма серьезным научным работником, Наташа — менее серьезным, просто сотрудником одного из бесчисленных провинциальных музейчиков.
Со времен поездки в Казахстан Лена никогда не мазала ничем древние изображения и никогда не пыталась их специально «уважать». Однако помнилось чувство, постепенно приходящее к тебе, если всерьез стараться вызвать это самое «уважение»: смесь почитания и поклонения с желанием заботиться, сделать получше, дать что-то повкуснее… Женщина должна быть уж совсем предельной дурой, чтобы у нее не получилось. А Лена далеко не дура, она просто создана для семейной жизни, и она умеет вызывать у себя это ощущение, даже без особенных усилий. Что характерно, если «уважать» — с писаницами можно работать сколько угодно и без особенных проблем: ни погода не портится, ни каких-то психологических трудностей никто не испытывает— скажем, в виде малоприятных ощущений.
На этом сходится большая часть тех, кто рассказывал мне о собственном опыте работы на писаных камнях: «Надо уважать!» Дело не в жертвах, не в каких-то камланиях и ритуалах. Тем более, не надо играть в совершение этих ритуалов. Главное — искренне, без всякой задней мысли вызывать в себе серьезное, уважительное отношение к изображениям, а главное — к тем, кто их создал. И к целям, с которыми они созданы. Если уважаешь и если это чувствуется — тебе не будет препятствий ни в чем.
Мне легко возразить: мол, а как же ученые прежних, классических лет? Они же были или христианами и никакого почтения к капищам местных племен не испытывали, или они не верили ни в бога, ни в беса, а к писаницам, курганам и погребениям демонстративно относились лишь как к историческому источнику.
Это и так, и не так. Православные христиане, как правило, как раз чтут капища, идолов, вообще любые верования других народов. И если писаница объект поклонения, то и отношение к ней будет серьезным, уважительным — именно потому, и именно в той мере, в которой она священна для каких-то других людей.
А если уж говорить об ученых, то можно себе представить, с каким эмоциональным подъемом, с каким восторгом, с каким благоговением подступались к писаным камням первые исследователи, будь то Мессершмидт, описавший «оленные камни» в 1717 году, или будь то Николай Мартьянов, основатель Минусинского музея, уже в конце XIX века. Уверяю вас, было в их восприятии писаниц это самое «уважение», и было в огромных количествах. Хороший ученый, между прочим, это почти всегда сильный религиозный тип. Если не хочешь истины, не стремишься к абсолютному знанию, зачем пойдешь в науку? Есть занятия и подоходное, и попроще, не требующие такой самоотдачи: торговать окорочками, гнать самогон, выращивать клубнику, ремонтировать автомобили.
Опыт показывает, что, имея дело с писаницами, почти невероятно столкновение с чем-то вполне материальным. Самое большее, нападают полчища комаров… хотя и это можно отнести за счет пасмурной погоды. Хотя да, ворона-то к Эмилю Биглеру прилетала вполне материальная, материальное некуда. Но с какими-то чудищами или с неприятными существами вы вряд ли столкнетесь, и уж тем более вряд ли вам явятся во плоти некие духи или те, кто создавал писаницу.
Скорее всего, начнет портиться погода, происходить всяческие атмосферные «чудеса», порой очень поганого свойства. Мне рассказывали и о внезапных вихрях, уносящих не то что палатки, а швырявших на десятки метров людей, прямо как американские торнадо. И про град с гусиное яйцо, пошедший посреди июля (двух участников экспедиции пришлось госпитализировать). И про разливы рек, внезапные, ночные и коварные. Все это крайне неприятно, порой и смертельно опасно и все-таки совсем не похоже на появление каких-то непонятных существ, призрачных или во плоти.
Самое плохое, что может случиться с человеком на писаницах, это появление призрачных, но притом даже и не видимых глазом, только ощущаемых и слышимых созданий, как это было с Ритой и Андреем. Эти явления уже нуждаются в объяснениях. Действительно, кто же это являлся Биглеру, толокся вокруг Андрея, пытался преследовать Риту? Кого научили почитать Лену? Тут может быть несколько и очень разных объяснений.
Первое: те, кто создали писаницу, продолжают обитать возле нее (с тем же успехом можно предположить, что обитают они непосредственно в самих изображениях). Им-то и приносятся жертвы, они-то и могут пакостить тем, кто относится к ним недостаточно уважительно.
Можно представить себе, что эти призрачные создания входят и в ворону, подчиняя ее своей воле. В конце концов, почему бы и нет?!
Это предположение привлекает тем, что позволяет объяснять очень индивидуальные формы поведения этих неведомых сущностей. Полное впечатление, что шедший за Ритой попросту был смущен (может быть, и возмущен) ее поведением. Если представить себе, что у этого призрачного существа сохранилась психология человека патриархального общества с его строгостью нравов и представлениями о женщине как о существе скромном, деликатном, не способном себя навязывать, — и многое станет нам понятно. По крайней мере, это внезапное бегство призрака наводит как раз на такую мысль.
Второе: древние жрецы или шаманы заколдовали писаницы, и теперь это колдовство проявляется… так, как проявляется. А может быть, при неуважительном отношении тут же пробуждаются к жизни давно усопшие жрецы и шаманы. Сильному шаману совсем нетрудно представить самое себя хоть толпой людей, хоть взбесившимся слоном, а не то что простенькой вороной.
И, наконец, третье: изначально на писаницах происходили, скажем так, не совсем обычные информационные или информационно-энергетические процессы. Возможно, они усилены тем, что в этих местах сделаны писаницы. Возможно, в этом не было необходимости, и само место, в силу своих уникальных особенностей, создает непонятные нам, но объясняющиеся вполне материалистически эффекты.
Можно сделать и другие предположения, более или менее обоснованные, но я не вижу такой необходимости. В любом случае мы не можем доказательно объяснить явление. То есть рерихнувшиеся могут «доказать» и «обосновать» все, что угодно, многословно распространяясь по поводу «тайн древних цивилизаций» и «произнесения магического слога „аум»". Экстрасенсы так же туманно расскажут про «пространственно-временной континуум» и про «изменение информационно-энергетических полей». Ну и что доказывают все эти слова? К чему все фиктивные объяснения, основанные на надуманных, высосанных из пальца доводах?
Гораздо честнее прямо сказать читателю, что причина всех этих явлений и их… гм… гм… их «информационно-энергетическая основа» нам совершенно неизвестна.