Как на ватных, на неверных ногах, Таисия Викторовна вышатнулась из диспансера и машинально, без мысли во взгляде побрела по улице.
Пожилой чинный мужчина в тройке, при бабочке, ждавший её у выхода, насторожённо хмурится. Да куда это дурёку покатило? Или у неё семь гривен до рубля не хватает?[23] Пройти мимо и не заметить!
Короткотелый, точно обрубыш, непомерно тучный, с игрушечно-крохотной головкой с кулачок, невесть как прилепленной к экой раскормленной, оплывшей квадратно-гнездовой туше, с невероятно долгими, толстыми руками, напоминающими рачьи клешни, – да и весь он, рачеглазый, походил на жирного рака в строгом чёрном костюме-тройке, – с минуту ещё в маете ждал, полагая, что она опомнится, догадается, что жмёт вовсе не в ту сторону и повернёт назад, к нему, но она уходила всё дальше, теряясь в тугой весёлой апрельской толпе.
Он всплыл на цыпочки – её уже совсем не видать!
Он оторопело поморгал белёсыми ресницами и ринулся следом с той отчаянной прытью, с какой кидается зазевавшаяся старая гончая за просквозившей добычей.
– Тай Викторна!.. Тай Викторна!.. – аврально вопил он, тяжко пробиваясь сквозь людскую литую тесноту.
Суматошные крики догнали её.
Она очнулась, остановилась.
– Тайна Викторовна!.. Соболинка!.. Здравствуйте!.. – подлетая, бормотал он, задыхаясь с бега, тараща и без того сидевшие навылупке глаза и кланяясь.
Таисия Викторовна рассеянно улыбнулась.
– А-а, Борислав Львович… Вы…
– Я, я, Таёжка! Я!.. – захлёбывался он словами, плотно наклоняясь к её лицу, так что его могла слышать лишь она одна и крепко, будто железными тисками, беря её за локоть.
Она положила руку на его руку, до боли твёрдо державшую её за локоть, подумала столкнуть и не столкнула…
Познакомились они на первом курсе.
Ей было семнадцать, ему сорок два.
В молодости он много болел, в порядке исключения разрешили ему поступать в институт.
Сдавал Кребс вступительные вместе с Таёжкой.
Их зачислили в одну группу.
Уже в начале учёбы Борислав Львович нечаянно обнаружил, что ему улыбается случай стать мужем не только Таёжке, но и параллельно расшалившейся самой старенькой в округе кафедральной проказнице Люции Ивановне.
Он задумался и, кажется, горько затосковал.
Что делать?
К какому берегу кидать чалки?
Борислав Львович был серьёзный человек, обстоятельный. К тому клонили, обязывали высокие лета.
Как человек обстоятельный, осторожный, он занялся налегке бухгалтерией, севши за счёты.
Таёжка молода, соблазнительно хороша. Всё пока чики-брики. Одно очко. Но!.. Положение – ноль. Перспектива – прозябание где-нибудь в нарымской Ривьере по распределению. Минус очко. Итого имеем круглый ноль. Полный трындец! Лешак его знает, что за жизнь? Кроме вечного рака головы[24] что с нею наживёшь? Потрясение мозгов!
Прокрутим вариант с шалуньей Люцией Ивановной.
Люция Ивановна достопочтенна, скромно говоря, николаевская невеста, но искренне тянется в соблазнительно хорошенькие. Желание вполне похвальное, однако, увы, неисполнимое: она на двадцать пять лет старше Бориски. Знамо дело, при всём горячем желании это в плюс не впихнёшь. Минус очко.
Ах, этот минус! Сдвинуться с ума!
Борислав Львович осерчал на закон.
Ну что это за закон – нельзя взять даже две жены? На востоке вон раньше табунами огребали и ничего, сатана тебя подхвати!
Нам табун не нужен, нам и две достаточно. Мы скромны, мы без байских замашек. Нам бы к красоте и молодости Таёжки пристегнуть всё то, чем владеет Люция Ивановна – и мы на гребне сбывшейся мечты! Сразу б начало светать в мозгах.[25] Полный же шоколад!
Но – закон-жесткач!
Выбирай. Эта на двадцать пять моложе тебя, та на двадцать пять старше тебя. Кругом пендык! Как выбирать?
Борислав Львович покопался в пустоватых закоулках своей памяти, вымел кой-какую любопытную мелочишку. Вспомнил, что отец Конфуция был старше своей жены на 54 года, отец Бородина на 35, Бальзака на 32, Гончарова на 31, Генделя на 29, Лондона на 24, Гёте на 22, Ковалевской на 20…
Это выбрыки папашек гениев.
А что же сами гении?
Имре Кальман выпередил свою благоверную почти на тридцать, Достоевский на двадцать пять, Сталин на двадцать, Толстой на восемнадцать…
И кинь-верть, и верть-кинь – всё равно. Всё льётся в одной колее. И у сынов трактовка отцов.
Под момент вспомнилось, что «в процентном отношении больше всего выдающихся людей родилось у отцов в возрасте 37–39 лет (пик рождаемости талантов)".
Ну, заоправдывался Борислав Львович, нам талантов не рожать, поезд с нашим пиком убежал. Однако мужики – козлы вертоватые. Всё токуют подле свежатинки, подле батончиков. Молодых завлекалочек и так разнесут на руках по загсам, да кто ж пожалеет стареньких?… Какой-то антикварный баян?…[26] Безнадёга?…
«Я как Достоевский, только наоборот», – коряво подумалось.
Его подпекало вывернуть себе оправдательный пример из истории, чтоб с маху затыкать злые рты. Но, как он ни бился, ничего утешительного на ум не набегало, выгреб лишь один пустячок. Отец Ивана Тургенева был моложе своей жены на пяток годков. Не густо-с…
«Зато я сигану на все двадцать пять! Первый и последний в мире. Только запишут ли в историю мой подвиг?»
Цена подвига его согревала.
Он знал, что большие года не единственный и не самый крупный бриллиант башливитой Люции Ивановны.
Смотри да считай!
Варяжистая Люция Ивановна – кафедральная старушечка. Заведует кафедрой акушерства и гинекологии. Ни больше ни меньше. Его Величество госпожа Кафедра! Плю-юс очко.
Профи, то есть профессор. Опя-ять очко.
Как ни странно, Люция Ивановна, извините, невинна. Говорят, ещё в начале века она вроде окончила и институт благородных неваляшек. Гордая неваляшка! По слухам, всё со звёздочкой[27] – не с октябрятской! – скачет. До шестидесяти семи донести невинность и не расплескать – это вам не засушенный фиговый листок сохранить меж книжных страничек. Хоть с натяжкой, но это то-оже плюсишко.
Дальше. Бежим дальше.
Кончает Боба институт, остаётся, примирает при кафедре. Плюс.
Люция Ивановна по ускоренной схеме лепит из Бобы учёного льва – в две тяги ватлают кандидатскую (участие Бобы чисто символическое), и Люция Ивановна защищает её от провала. Плюс.
Потом защищают докторскую. Плюс.
Боба тоже уже профи, то есть профессор. Плюс.
Боба берёт в свои белы ручки кафедру, а Люция Ивановна гарантирует её передачу именно ему, поскольку туда просто не принято брать. Плюс.
Потом Люция Ивановна вообще удаляется. Сделала дело, умирай смело!
Аlles oder Nichts! Всё или ничего!
Говорят, в горячности разум теряешь. Но это, пожалуй, не про Бобу. По его сведениям, он ничего не потерял.
И Таёжку, и Люцию Ивановну он высоко оценил, ту и другую назвал кучками золота. Недолго – век-то жить не в поле ехать – он горевал, сидя между этими кучками. Сказал себе: из двух кучек золота выбирай бóльшую и, не колеблясь, выбрал Люцию Ивановну со всеми её обременительными причандалами: с её заплесневелой, престарелой невинностью, с её професссссорством, с дорогой кафедрой и пр. и пр. Брать так брать всё в комплексе. Как комплексный ужин. И он мужественно взял госпожу Кафедру.
Лихая бухгалтерия!
А вместе с тем и точная.
Всё так и повернулось, как Борислав Львович наплановал.
Он давно профессор. Кафедра давно его. Люции Ивановны давно уже нет и в помине. Сделав дело, как-то не стала долго без толку толочься. Позвенел сладкий звоночек. Природа позвала к покою, ко сну, и Люция Ивановна, как-то смирно, стандартно поохав, угомонилась. В общем порядке подала заявление на два метра и ей великодушно не отказали.
Таисия Викторовна всё же содрала его цепкую руку с локтя.
Кребсу это не понравилось, и он, перебарывая себя, натянуто хохотнул:
– Так вы домой?
– А куда ж ещё вечером?
«Ух и пуржит жизнь! Ух и пуржи-ит! – веселея, подумал он. – Видать, этот савраска без узды, Грицианишка, чувствительно тебя тряхнул, если, возвращаясь домой, скачешь ты, дорогая наша бухенвальдская крепышка,[28] в противоположную от дома сторону!»
А вслух проворковал, мягко, по-рысьи ступая рядом и влюбовинку оглаживая рукав её отёрханного, ветхого пальтишка:
– Позвольте вас, русяточка, уведомить. Пока вы удаляетесь от дома.
Таисия Викторовна стала, неверяще огляделась.
«И правда… Вот глупёха! Совсем памороки забило…»
Её полоснуло, что совсем чужой человек оказался невольным свидетелем её беды.
– А вам-то что нужно от меня? – пыхнула она. – В провожальщиках я не нуждаюсь. Откуда вы взялись?
С ласковым укором – детям прощаются капризы! – Борислав Львович погрозил пальчиком:
– Не позволяйте себе так грубить заслуженному работнику органов.[29] Не спешите меня изничтожать. Я вам иэх как нужен!
– Вы – мне?
– Я – вам. Потерпите, чудо увидите!.. Я был у себя дома, – широко, наотмашку вскинул он руку, показывая на закиданное облаками тёмное небо. – Вдруг входит ко мне в келью сам Господь Бог и велит: раб мой, доброму человеку худо на земле, спустись помоги. Вот я и возле вас…
Таисия Викторовна брезгливо покосилась.
– Театральничать в ваши годы – тошнотно видеть. У меня сегодня гадчайший день. Хоть глаза завяжи да в омут бежи… Я потеряла всё… – надломленно пожаловалась она.
– Сегодня у вас самый счастливый день! Сегодня вы приобрели всё! – властно возразил он, целуя её в руку. – Как вы говорите, это не баран чихал! Рано вам ещё бросаться с баллона![30]
Она удивилась, почему дала ему поцеловать, почему не выдернула руку. Она пристыла в напряжении, отчего-то ожидая, что скажет ещё он. Она почему-то поверила тому, как он всё это сказал.
– Сверху прекрасно видать всю смехотворную мышкину возню. Вы ещё не вышли из грициановского гнезда, а я уже дежурил у выхода. Не надо мне ничего рассказывать, я знаю всё, о чём вы там говорили, чем всё кончилось. А теперь скажу я. Единственный человек, который потерял… действительно потерял сегодня всё, – это сам Грицианов. Да! Да! Не удивляйтесь. Вам одной круто. Одной рукой и узла не завяжешь… Как вы думаете, зачем я здесь? Неужто станет орёл мух ловить?
Таисия Викторовна пожала плечом и медленно взяла назад, к дому.
Слегка наклонившись вперёд, Борислав Львович посыпал шажки рядом, ставя ноги шире обычного, надёжно, будто шёл по кораблю в штормовом море.