Георгий Лосьев Сибирская Вандея

Часть первая

«Что представляла собой в этот момент Сибирь?… Сибирь напоминала кипящий котел, на ее территории действовали многочисленные остатки колчаковских и иных партизанских вооруженных повстанческих организаций и банд. Политическая их физиономия была совершенно отчетлива: либо абсолютная безыдейность, безграмотность и бандитизм, либо попытка придать выступлениям недовольных элементов крестьянского населения какую-либо идейную форму…»

Из речи прокурора РСФСР Н.В. Крыленко на процессе партии правых эсеров 7 августа 1922 года (Н.В. Крыленко. «Судебные речи». М., 1964).

I

В один из мартовских дней тысяча девятьсот двадцатого года к перрону деревянного вокзала с вывеской «Новониколаевск» подкатил седой от мороза американский паровоз «декапод», волоча за собой вереницу заиндевевших теплушек.

Паровоз взревел хриплым, простуженным басом, зашипел, окутался облаком пара, и поезд, проскрежетав мерзлыми тормозами, остановился.

Громыхнули буфера. Из теплушек на перрон посыпались солдатские шинели, борчатки, дубленые овчины, женские жакеты и полушубки. Но все перекрывала невообразимая рвань орды беспризорников.

День выдался морозный, и встречающих поезд на перроне было немного: группа станционных служащих, несколько сотрудников орточека да высокий, представительный военврач в серой офицерской беспогонной шинели.

Старорежимные орленые пуговицы шинели по моде времени были обтянуты алым шелком, на сером сукне сверкал нагрудный знак Красной армии – эмалевая звезда с молотом и сохой в серебряном венке, на левом рукаве – краснокрестная повязка, а четыре суконных квадрата свидетельствовали о должности, приравненной к комполка.

Военную принадлежность врача подчеркивали выправка, офицерские плечевые ремни и кобура крохотного «дамского» браунинга.

Доктор несколько минут внимательно изучал гудевшую толпу, бросавшую из теплушек на перрон корзины, мешки, узлы, потом подошел к дежурному по станции, осведомился:

– Иркутский или красноярский?

– Иркутский. Опоздал на пять дней. Встречаете кого, доктор, или опять – завлекать в свою вошебойку?

Врач досадливо поморщился.

– Да, конечно, думал организовать санконтроль, но, очевидно, и в этот раз ничего не получится: комендант отказал мне в помощи. И в самом деле, нельзя же гнать людей мыться под штыками!

– А добром не заставишь, – махнул рукой дежурный. – Никто не пойдет на ваш пункт. И вам нечего мерзнуть. Сейчас тут такое вавилонское столпотворение начнется, не дай бог!.. Орточека затеяла проверку документов. Видите, в дверях чекисты.

– Да?… Ну что ж… Пойду восвояси. До свидания.

Военврач исчез в толпе, а к дежурному подошел стоявший поодаль деповской рабочий в замасленном полушубке. Жуя прямо на морозе сухую тарань, рабочий кивнул в спину врача:

– Опять наш «помощник смерти» притопал к поезду?…

– Не говори!.. Который раз встречает восточные, все без толку. Упрашивает – на Изопропункт мыться; нипочем не хотят! И то сказать, – кому охота плестись в лес да последние шмутки жарить? Были случаи – сгорала одежда, а народ обремкался до крайности…

– Это верно… – согласился деповской. – Хотел я у баб купить кружочек молока, да в рядах сёдни – пусто. Вот тарани купил у какого-то парнишки… А торговок – нету.

– Боятся. Сейчас облава будет.

– На мешочников, что ли?

– Нет. Общая проверка документов.

– А-а-а!.. Пойду до дому, до хаты. Будь здоров, начальство.

На перроне уже начиналось предсказанное дежурным «вавилонское столпотворение».

Сперва ринулись к вокзальным дверям беспризорники.

Наткнувшись на чекистов и охранников, беспризорники отхлынули и бросились обратно, в опустевшие вагоны – отсиживаться, пока не кончится затеянный переполох.

Затем у дверей сгрудилась толпа взрослых пассажиров: мешочники; возвращенцы из буржуазии, два-три месяца назад бежавшие на восток с колчаковцами; подозрительные девицы – с челочками, размалеванные и, несмотря на мороз, в высоких, до колен, шнурованных ботинках; редкие командировочные с брезентовыми портфелями под мышкой; демобилизованные и раненые красноармейцы – многие на костылях.

Все это человеческое месиво громко возмущалось облавой, напирало на чекистов, но те – невозмутимо просматривали документы.

Кое-кто из пассажиров пытался найти обходные пути, но всюду наталкивался на искусно спрятанные «секреты», и жесткий окрик: «Назад!» – заставлял опять поворачивать к дверям.

Проходы были заняты спецотрядом ВОХРа и рабочими-коммунистами. У некоторых приезжих были серьезные основания избегать встреч с угрюмыми людьми в кожаных куртках – черт их знает, как кожанки отнесутся к гильдейскому свидетельству или к дворянскому паспорту?…

Советскими документами и пропусками обзавелись еще не все бывшие граждане колчаковского государства.

Однако нашлись мудрые: потолкались среди красноармейцев, пошептались – и раненые костыльники, пробиваясь вперед, взметнув в небо свои костыли, стали орать на чекистов еще задорнее:

– Пропущай нас, тыловики!.. Людей морозите!

– Обратно колчаковски порядки заводите?

– Народ мучаете! Даешь коменданта!

– За что кровь проливали? Старый прижим!

– Комиссара сюда давай!

Пришел комендант вокзала – тоже серошинельный и тоже калеченый, – потрясая своим костылем, зычно орал.

– Прекрати безобразие, военные служащие! Не знаете, сколь сволочей сичас сюда едет? Несознательные вы, што ли? Я сам четыре ранения!

Потом комендант, как водится, стал кричать о гидре капитала и о мировой революции, но фронтовики не сдавались:

– Знаем!

– Слыхали о гидре!

– Вели пущать!

– Домой…

– Три года воевали! Домой!

– Разнесем вашу чекушку!

– Пропуща-а-ай, мать твою!!!

Комендант махнул старшему чекисту:

– Давай, пропусти военную братву!.. Чего, в самом деле! У них документы под мышкой.

Демобилизованные враз грянули:

– Верна-а-а!..

– Правильна!

– Вот они, документы. Сосновые, дубовые, березовые.

– Пропущай!

– Даешь, братва, нажимай!..

И ринулись к двери.

В толпе солдатской оказался высокий краском в буденовке, с двумя кубарями на рукаве замызганной фронтовой шинелишки. С ним – молодая красивая женщина с муфточкой в левой руке, с баульчиком в правой. Командир повел плечами, тяжелым вещевым мешком раздвинул напиравших, спутницу протолкнул вперед. Агент Орточека загородил ей дорогу:

– Погоди! А эта куда?!

Но братва еще пуще зашумела:

– Наша! С Иркутскова едет!..

– Ровно за родными, ходила за ранеными!

– Одно слово: красная сестра.

– Сестренка! Пропущай!..

– Пропуща-а-ай!

Фронтовики, увлекая с собой краскома и его спутницу, вывалились на вокзальную площадь.

Вышел из вокзала и незадачливый военврач, предъявив служебный пропуск. Толпа редела, растекалась. Группа чекистов направилась к опустевшим вагонам выкуривать беспризорников.

Выйдя на площадь, доктор подошел к легким санкам-кошевке и сказал дремавшему на козлах кучеру, сухонькому старичку:

– Встречайте… приехали.

Старичок сбросил тулуп в кошевку и растворился в многолюдье, а военврач сел в санки и стегнул лошадь.

Командир и женщина, выйдя на привокзальный пустырь, остановились.

– Всё как было год назад… – грустно произнесла приезжая. – Те же домики… И церковь… Только извозчиков нет. Знаете, Сергей Петрович, у меня такое чувство, как будто не было этих страшных лет, не было ледового похода… Ни тифа, ни разгрома не было. И я – прежняя гимназистка… Юлочка…

– Без эмоций, пожалуйста! – недовольно отозвался краском. – Пойдемте к церкви.

На церковных дверях висел пудовый купеческий замок. Наискось была прибита широкая доска. Кто-то написал на доске дегтем:

Не надо нам монахов.

Не надо нам попов!

Бей буржуазию.

Товарищи, ура!

– Ужасно! – спутница краскома сокрушенно вздохнула.

Тот покосился на доску, но промолчал. Они вошли в скверик при заколоченной церкви.

– Приказано ждать здесь, – стряхивая полой шинели снег с длинной скамьи, сказал краском. – Садитесь рядом, и – теснее. Вот так!..

Женщина, мечтательно глядя на церковную рощу, продолжала:

– Сюда я приходила с мамой святить куличи… Помните: весна, пасха… Радость жизни…

– Эк вас разбирает! – грубо оборвал командир и осекся.

Рядом с ними на скамейке оказался сухонький старичок:

– Закурить не найдется, товарищ военный?

Краском недовольно крякнул, но достал кисет. Свертывая самокрутку, старик испытующе оглядывал приезжих. Закурив и прокашлявшись, заметил:

– М-да… Вот хожу сюда… Зрю, так сказать, убожество храма… – И, пристально глядя в глаза краскома, добавил: – Ни совести, ни чести!.. А?

Плечики женщины дрогнули, краском изумленно вскинул брови, но тотчас поддержал сентенцию старца:

– Вообще, конечно, да. Ни долга, ни веры!

– Воистину…

– Так это вы – «Девятый»? – со смесью иронии и любопытства спросил краском.

Старик ответил кротко и непонятно:

– Не удостоен. В первой степени состою, – потом добавил: – Ступайте отсюда налево, по Михайловской улице – она знает, – он кивнул на женщину, и та снова вздрогнула, – спуститесь к туннелю, на Чернышевском спуске – соловый конь в кошевке. Доктор военный, с бородкой. Ступайте.

Старик поднялся со скамейки и – как не был! – исчез в березовом редколесье скверика.

В полутьме туннеля, проложенного под железнодорожными путями и ведущего к Чернышевскому спуску, стояли санки. Доктор, подтягивая супонь у коня соловой масти, приветливо обратился к приезжим:

– Прошу, господа! Давайте мешок… Ого, вес!.. Баульчик – под сиденье. Вот так. И опустите, пожалуйста, курок: всё кончено, а вы, не ровен час, еще трахнете в ногу!..

Краском вынул из-за пазухи наган и действительно осторожно спустил взведенный курок.

– Вы, доктор, сквозь сукно видите…

Врач, усаживаясь на козлы, ответил ласково:

– И даже сквозь кожу… Профессионально. Я – рентгенолог. А вы – не первый и, даст бог, не последний. Все ведут себя одинаково. Юлия Михайловна, прикройте ножки тулупом…

Пушистые брови красавицы вздернулись.

– Откуда вы знаете меня, доктор?…

– «Патэ-журнал все знает, все видит», – ответил врач концовкой известных фильмов французского кинофабриканта Патэ.

Краском иронически хмыкнул.

– Итак, господа, все в порядке, – пустив лошадь шагом, продолжал врач, – но все же, для проформы, прошу не отказать в любезности сообщить, нет ли у вас, дорогой седок, вознице на чай серебряного рубля с двумя профилями?…

– Скажите! Какая осторожность! – удивился седок. – А вам для чего?

Коллекцию собираю. Нумизматика.

А-а-а!.. Есть, только с дырочкой. Простреленный.

– Где?

В Екатеринбурге.

– Превосходно! – Русобородый врач рассмеялся. – Монету не доставайте, холодно. Официальная часть закончена. Теперь давайте знакомиться: подполковник от медицины Николаев Андрей Иванович. Прошу любить и жаловать.

Краском ответил с легкой усмешкой:

– Рагозин, Сергей Петрович. Красный командир из демобилизованных военспецов. Имя и отчество – подлинные. В Иркутске считают, что так лучше: меньше вероятности сбиться… А со мной…

– Юлия Михайловна Филатова. Вдова погибшего смертью храбрых поручика сто шестнадцатого егерского… У нас есть фотография. Кстати, спешу уведомить, Юлия Михайловна, что дома у вас все благополучно. Ваш папаша у новых хозяев преуспевает и даже, – представьте, – недавно вступил в эр-ка-пэ. Какова прыть у старичка! Завидую… Мамаша здорова и тоже интересуется политикой. Брат ваш – Петя, кажется? – комсомолец. Так что вполне респектабельная, по-нынешнему, семья… Завтра вы с ними увидитесь. Небось, поет сердечко?… Ничего, родненькая, все будет хорошо…

Тут Юлия Михайловна всхлипнула и достала из муфточки платочек.

Санки проехали туннель, взвизгнув подрезами, пересекли железнодорожное полотно на переезде и по узкой снежной дорожке углубились в сосновый лесок, тянувшийся от так называемых Красных казарм по всему правому берегу Оби до Ельцовского бора.

– Знакомые места, Юлия Михайловна? – снова обернулся к седокам доктор.

– Да, Андрей Иванович… Мы еще детьми бегали в этот лес грибы собирать… Потом к реке спускались купаться. А сейчас вы едете… К Переселенческому пункту в лесу?

– Конечно. Только теперь вывеска на этом уединенном учреждении другая…

Среди леса стояли три одноэтажных здания; два барачного типа, третье – добротный, продолговатый, многостенный рубленый дом.

Над парадным входом белела вывеска:

«ИЗОЛЯЦИОННО-ПРОПУСКНОЙ ПУНКТ».

К санкам подошел огромного роста, чернобородый, могучего телосложения человек лет сорока пяти, с берданкой за плечами.

– Сторож, – отрекомендовал великана доктор. – Старушка дома, Нефедыч?

– Так точно, дома! – отрапортовал сторож, помогая приезжим выгружать небольшую, но тяжелую поклажу.

– Отведи упряжку, Нефедыч, отнеси вещи в мой кабинет и организуй ванну, чистое белье, обед. Ну, как всегда… Действуй!

– Ментом! – сторож повел упряжку в ворота.

– Колоритная фигура, – усмехнулся краском. – Посвященный?

– В известной степени… – пояснил доктор. – У меня вся прислуга и санитары подобраны обстоятельно: я ведь начальник этого полупочтенного учреждения, доставшегося местному совдепу от бывшего правительства по наследству…

– Неплохо придумано, – похвалил приезжий. – Действительно, изоляция отличная. Не зря и написано: «изоляционный».

Врач усмехнулся:

– Сюда совдеповское начальство никаким сахаром не заманишь. Еще бы – «рассадник сыпного тифа!» А я, для вящего впечатления властей предержащих, в недельных сводках создал графу: «умершие от тифа». И – человека три-четыре вписываю… Действует изумительно. Когда прихожу в санитарное управление или в уездный отдел здравоохранения, от меня шарахаются, как черт от ладана!.. Входите, господа, милости прошу. Сюда, пожалуйста, Сергей Петрович, в раздевалку. А вы, Юлия Михайловна, в те двери, там мое личное жилье. Если что нужно извлечь, выпороть из одежды, на тумбочке ножницы. Снимите всю одежду – ее придется сжечь, вам приготовлено все новое. Так приказано свыше.

– Удивительно! – покачал головой краском. – Цивилизация!

– Почти, – скромно ответил врач. – Как-никак, медицинское учреждение. Мы находимся на особом снабжении. Изопропункты – форпосты особой комиссии, нареченной страшным, хотя в данном случае совершенно безвредным словосочетанием – ЧЕКАТИФ, сиречь: «Чрезвычайная комиссия по борьбе с тифозной эпидемией».

– У них все чрезвычайное, – осклабился краском. – В Иркутске даже Жилчека есть!.. Кстати, а как тут это миленькое учреждение, которое без добавочных словообразований, в ваших палестинах работает?… Случались у вас провалы?

– Как вам ответить?… В Чека тоже ведь не дураки. Иной раз думаешь: провал или случайность? Но – редко… Все же чекистам далеко до наших контрразведчиков. Мы в Губчека даже своего человека влили…

– В Губчека?! – изумился приезжий краском.

– Да-с!.. Именно в Губчека! Ну, пойдемте мыться, Сергей Петрович, а потом – обедать.

Через час все трое обедали в кабинете начальника Изопропункта.


Сергей Петрович, выпив пять рюмок спирта, настоенного на сухой вишне, пришел в восторг:

– Черт-те что, Андрей Иванович! Вы просто маг и волшебник! Чудесный, дореволюционный обед! Подумать только – паровая стерлядь колечком, словно у какого-нибудь «Кюба» или в московском «Яре»!.. Обстановка, сервировка!..

За столом прислуживала женщина, высокая, костлявая, суровая на вид и молчаливая. Когда Сергей Петрович, став после шестой рюмки еще более словоохотливым, попытался пошутить с убиравшей со стола прислужницей, та не только не ответила на шутку гостя, но и глазом не повела в его сторону.

– Строгая дама, – резюмировал Рагозин, проводи глазами служанку доктора, но тот отрицательно покачал головой.

– Не совсем. Катерина Семеновна не так уж строга. Представьте – состоит в дульцинеях у Нефедыча. Я, разумеется, не против. «Любви все возрасты покорны». Пусть себе развлекаются старички… Дело в том, что сия представительница прекрасного пола – безнадежно глуха. Я произвел целую серию соответствующих исследований – оказалось, что слуховой аппарат старухи совершенно разрушен. К счастью, она грамотна, – написала мне, что оглохла в результате какого-то грандиозного взрыва на дорогах войны… Не то в Перми, не то в Ижевске. Прежний супруг этой дамы, какой-то мастер оружейного завода, вступил в добровольческое формирование «рабочего полка Верховного правителя» и на фронте в прошлом году сгинул без вести, а она потащилась в Сибирь разыскивать бренные останки муженька, схватила тиф в великую эпопею отступления и очутилась здесь, в моем бараке… Выяснив, что она образцово глуха, я приложил немного усилий, чтобы выходить ее от тифа. Как видите – удалось.

– Находка! – восторженно воскликнул Рагозин. – Исключительно удобно!

– О, да! К тому же Катюша не надышится на Нефедыча и, как вы имели случай убедиться, великолепно готовит. Умом – не блещет: я давал ей читать разное, от «Графа Монте-Кристо» до новейших изданий совдепии – результат одинаков: мгновенный сон, лучше всякого люминала!..

Снова посмеялись, но тут Сергей Петрович спохватился:

– Да, уважаемый доктор, вот что: о вашей внешности я был должным образом информирован, но внешность «Девятого» мне в Иркутске описали совсем другой… Кто этот старикан в церковной ограде?

– А-а-а!.. Это, знаете ли, тоже в своем роде весьма колоритная фигура. В недавнем прошлом – ктитор той самой церкви, где была назначена первая встреча с вами…

– Посвящен?

– Относительно. Не далее первой ступени.

– Как? Что это значит?

– Вы ведь не знаете… Дело в том, что мы здесь ввели в организационную структуру некоторые принципиальные изменения. Отказались от системы ярославских, перхуровских пятерок. Система, казалось бы, в общем, неплохая, но имеет ряд неудобств. Во-первых, мешает быстрой оперативной перетасовке фигур, во-вторых, разобщенность крохотных групп – пятерок влечет за собой необходимость создания лишних промежуточных звеньев, и в случае провала, скажем, пятерки «А», неизбежно «горит» резидент-промежуточник, знающий кроме «А» еще «Б», а то и «В». Приходится стреляться… Это нам невыгодно. Мы, вместо пятерок, ввели у себя трехпарольную иерархию…

– При помощи рубля?

– Нет. Рубль – общая установка Сибирского центра, а у нас – по образу и подобию масонских лож: участников много, и они между собой общаются, но кто они – известно только одному члену организации, возведенному в ранг третьей степени, и его не знает ни один человек из семи-восьми групп…

– Так, – согласился Рагозин, – может быть, это действительно конспиративнее и выгоднее прежней структуры организации, но все же: почему не «Девятый»?… Ладно, признаюсь вам, доктор: у меня к «Девятому» личное письмо. От одного из членов Иркутской группы…

– «Девятого» мы на днях отправили в Томск, в Сибопс…

– Это что такое?

– «Сибирский округ путей сообщения». Там много бывших викжелевцев [1] пристроилось. Мы с ними контактируемся… Особенно в отделе водного транспорта.

– А когда вернется «Девятый»?

– Нескоро. Останется в Томске на всю весну. Рекомендую вам прочесть письмо и уничтожить. Оставлять при себе такой документ не следует. Нуте-с, Юлия Михайловна. Вижу, что вам смертельно хочется спать, поэтому мы перейдем сейчас к делу, дорогая. Вас, естественно, занимает вопрос: чего комитет потребует лично от вас? А я сразу разочарую: ничего! Абсолютно ничего, кроме выполнения вот этих указаний: вы – блудная дочь, возвратившаяся в отцовское лоно… В первую встречу с семьей вы много плачете, раскаиваетесь в том, что вопреки воле отца сошлись с поручиком Ратиборским и тем самым изменили интересам рабочего класса, к которому принадлежат ваши «отчичи» и «дедичи». Угрызения совести – они у вас обязательно будут, и не совсем притворные. Так проходит два месяца, в течение которых вы усиленно питаетесь, пьете молочко и медленно, но неуклонно возвращаетесь душевно в ту среду, из которой год назад перебрались к поручику Ратиборскому… И – больше ничего, абсолютно ничего!.. Но надо еще предупредить вас: обо всем, что стало известно вам теперь, после войны, в частности об Иркутском Политцентре и обо всем прочем, включая ваше прибытие сюда, разумеется, нигде, никому ни слова!.. Наш Дядя Ваня – страшная фигура. Предательство карается… Я не хотел бы произносить этого слова, Юлия Михайловна, но вынужден – смертью карается предательство! И притом, страшной смертью. Поэтому… Ну, вот и все с вами, остальное – после. А сейчас отправляйтесь спать. Возьмите ключ от комнаты. Спокойной ночи, дорогая…

Дверь за женщиной закрылась.

– Очень глупа? – спросил доктор.

– Как вам сказать? Не очень… но слишком эмоциональна и сентиментальна.

– Ясно.

– Что вы намерены с ней делать, доктор?

– Она – телеграфистка, а не только жена поручика. Филатову ждет сугубо важная деятельность… Больше я ничего вам не скажу – не имею права…

– Простите. Не настаиваю.

– Вот и славно. Давайте лучше я вас самого в курс будущей работы введу.

Доктор подкатил к печке-голландке тяжелое кожаное кресло, приоткрыл печную дверцу, легонько помешивая кочережкой золотой жар углей, сказал:

– Катите сюда второе кресло. Разговор у нас будет долгим. Присаживайтесь к огоньку, поудобнее… Люблю тепло, грешный человек…

Рагозин пожал плечами:

– Я похожу…

– Тюремная привычка? Хорошо, начну с вопроса: вы организационно с партией не порвали? Сейчас многие отошли, откололись, и это в какой-то мере оправдано сложностью обстановки…

Рагозин остановился, заложил руки в карманы синих диагоналевых галифе с малиновым офицерским кантом.

– Я не порвал с партией, Андрей Иванович, ни организационно, ни идейно. Я член партии.

– А как вы относитесь к провозглашенному ЦК эсеров лозунгу отказа партии от борьбы с большевиками?

Рагозин усмехнулся и ловко зашвырнул окурок в печной зев, потом на короткое время вышел из столовой в свою комнату, принес вещевой мешок, покопавшись в нем, извлек столярные инструменты: рубанок, ножовку, коловорот.

Доктор повернулся в кресле, следил глазами за инструментами и руками Рагозина – руки были большие, цепкие, сильные.

– Документы у меня превосходные, – сказал Рагозин, – в Иркутском военкомате свой человек, на редкость способный юноша, но знаете, бумажка бумажкой, а вот коль господа товарищи при досмотре начнут выкладывать всю эту «снасть» на стол – мигом глаза у них теплеют… Рабочая солидарность.

Доктор улыбнулся, подмигнул:

– Замечательно! Однако – тяжеловато таскать…

– Что поделать! Смотрите сюда: видите, я отвинчиваю деревянную пробку в рубанке… Готово! И на свет извлекается вот эта бумажка. Она для вашего новониколаевского Центра. Это подробная инструкция, но сейчас вы прочтите только то, что обведено красным карандашиком.

Доктор прочитал машинопись:

«…отказ партии от вооруженной борьбы с большевистской диктатурой должен истолковываться лишь как тактическое решение, продиктованное реальным положением и расчетом наиболее целесообразного употребления вооруженных партийных и народных сил…»

– К нам ездят Раков и Тяпкин из Московского ЦК, – продолжал Рагозин, – и привозят в Политцентр Сибири все эти наставления. Тем более Иркутский эсеровский Политцентр, хотя и передал власть в городе большевистскому Военревкому, фактически продолжает жить на полулегальном положении.

– Вот как?…

– А что до меня, то вообще все заявления ЦК я признаю лишь тогда, когда эти декларации совпадают с моими убеждениями. Партия потребовала от меня помощи Колчаку – я был согласен, но если от меня потребуют помогать большевистским узурпаторам – я уйду!..

– Куда? – с ехидцей спросил доктор.

– В «Союз защиты родины и свободы», в «Союз трудового крестьянства», в «Союз возрождения»… Есть куда. И вы знаете, и в Иркутском Политцентре это понимают. Потому-то нас, людей практического дела, и посылают на практические дела…

– Куда же именно? – повторил вопрос доктор.

– А вот сюда: меня – к вам. В Тамбов тоже поехал наш человек, сибиряк. И в Петропавловск, в Курган, в Кокчетав… Туда, где много хлеба и полно бурлящего крестьянского г…на, под большевистской пенкой.

– Гм!.. Оригинально сказано. Пенки снимать?… Вонища же будет!..

– Хлеб-то унавоживать надо…

– Ловко! Ей-богу, ловко сказано!

– Мерси, доктор. Так вот, для начала считайте все сказанное мной – прямой установкой Политцентра всея Сибири.

– Значит: стрелять в большевиков?

– Так точно. Стрелять в большевиков. А вы не согласны? Может, действительно думаете покумиться с большевиками?

Доктор Андрей Иванович замахал руками.

– Что вы, что вы, дорогой гостенек!.. Мы – за! Полностью. Но с небольшой оговорочкой: стрелять в большевиков мы, конечно, будем обязательно. Но… чужими руками. Я выслушал вас с должным вниманием, теперь слушайте вы. Четыре губернии Западной Сибири – Томская, Барнаульская, Омская и Николаевская (есть решение Сибревкома в ближайшее время создать Новониколаевскую губернию) – все четыре губернии наводнены силами, глубоко враждебными большевистскому режиму. В одном только Новониколаевске сейчас шатается по улицам или отсиживается в окраинных закутках до сорока тысяч антибольшевистски настроенных офицеров, чиновников и солдатни бывшей армии Колчака, которым комиссары никак не могут найти заделья. Промышленность у комиссариков на ладан дышит, а о транспортировке и говорить нечего!.. И в городе стихийно рождаются те самые офицерские «Союзы», о коих вы изволили только что заметить. Они голодные, и лютость у них прямо анненковская, тигриная, и в личном мужестве им не откажешь, и оружия – до черта припрятано… Только одного не хватает: зна-ме-ни!.. Вот мы и стараемся весь этот колчаковский сброд прибрать к своим рукам, поставить под бело-зеленое знамя сибирского областничества и, подкармливая их, создать организационные подпольные батальоны. Но главное в том, что надо, снова и снова, прочнее утверждаться в деревне, в селе сибирском, кондовом, вековечно-собственническом, дремучем в своей неграмотности, косности, замшелости чалдонской.

– А база? – перебил Рагозин. – Экономическая база, чтобы снова оседлать мужика? Опять «Закулсбыт»? Дудки! На этого червячка мужик не клюнет!..

– Предусмотрено, иркутянин!.. Наша база – Кредитные товарищества. Для мужика это очень заманчиво. Посудите сами, у большевиков кредита не выпросишь, а тут подъехал наш агитатор: давайте-де, братцы-мужички, объединяйтесь, вступайте в Кредитные товарищества. И советская власть не против – это же один из видов кооперирования и полностью соответствует коммунистическим предначертаниям… А мы в эти крестьянские кооперативные объединения вольем живительную силу денег. В наших закромах денежек невпроворот.

– Каких? Совдеповских, обесцененных миллиардов, на которые только и купишь, что горсть каленых орешков? Или адмиральских «языков» [2]? Они уже объявлены аннулированными. Колчаковскими сейчас деревня в избах стены оклеивает. Царские кредитки? Сотни мужик еще берет. Морщится, но берет. Да царских – маловато…

Андрей Иванович выдержал паузу и сказал не без торжественности:

– Керенки!.. Их население принимает охотно, им верят, представьте! Большевики официально уведомили, что керенки подлежат хождению, и керенки – только давай!.. А у нас их – миллиарды. Когда адмирал свои «краткосрочные обязательства» ввел, нашим людям удалось в Омске все запасы керенок – «двадцаток» и «сороковок» – припрятать. Вот и сгодились. Что особенно интересно: население верит в наши эсеровские деньги, ведь керенки – валюта Временного правительства! Каково?

Рагозин зевнул:

– Но мы отвлеклись, Андрей Иванович. Объясните местную ситуацию на сегодня, и что именно вы намерены из меня сделать? Начальника боевки?

– Нет, «товарищ» Рагозин. Боевка уже создана. Ваша миссия посложнее будет. Предстоит чисто организационная работа. Я уже говорил, что Западная Сибирь сейчас – кипящий котел, придавленный большевистской крышкой, на которой, вроде торговки-салопницы, сидит пресловутая Чека. Дайте ей в морду, сбейте салопницу с крышки, – похлебка, которую заварила история, плеснется через край. Банды и шайки всю степную Сибирь заполнили, противоколчаковская партизанщина сохранила еще свою партизанскую автономию, ряд крупных отрядов отказался занять подчиненное положение в Красной армии, партизаны самостийничают и превращаются с каждой неделей из союзников красных во врагов нового правопорядка, который ничего доброго мужику пока не дал и душит крестьянство продразверсткой. Конца-края этой совдеповской грабиловки не видно:… Вот вам, родной мой, и «ситуация». На манер пороховой бочки. Поднесешь спичку и – взрыв.

– У нас на востоке – не так остро…

– Так вот, наша работа сегодня – прибрать все эти развращенные полуторагодовой партизанщиной мужицкие орды, зануздать взбесившуюся лошадку, ввести её в оглобли и заставить тащить наш, эсеровский, тарантас не туда, куда кривая вывезет, а в желательном для нас направлении… Мы будем работать в селе параллельно с совдепией. У тех ревкомы и сельсоветы, и у нас – свои ревкомы. Подпольные, разумеется. У совдеповских властей – винтовки и насилие, ну продразверстка там, комбеды… У нас – Кредитные товарищества с неограниченной ссудоспособностью, школы и всякая гуманистика, в том числе медицина сельская, на возрожденных принципах земства, то есть с душой, с любовью… Куда мужик попрет?

– Безусловно, к нам.

– То-то и есть. Разумеется, самые крупные паи в Кредитках у наших людей, но и бедняцкому элементу вход открыт – так, чтобы к севу никто не оказался безлошадным, без семенного материала… Это в общих чертах. Но есть детали: умелая агитация против советской власти. Агитация сопоставлением: продотряд приехал – ограбил село, а Кредитное товарищество – сейчас же на выручку ограбленному. Кредит долгосрочный – на год, на два, на три, на пять лет. И диффамация: шельмование местных властей. Тут все допустимо – от пьянства крепких зажиточных мужиков с коммунистами до провокационного мордобоя… Ну да вы представляете себе.

– Так. А чем «прикрыть»?

– «Союзом трудового крестьянства». Или «Всероссийским съездом трудящихся землеробов». Но я лично больше склоняюсь к «Земскому Собору». Звучнее, солиднее, привычней верующему мужичку-середняку… Хорошее, созвучное русской душе словосочетание.

– Пожалуй, – улыбнулся иркутский гость. – Только не «Учредительное собрание»! Учредилка провалилась, о ней даже поминать не нужно.

– Да, конечно. Конкретно ваша роль: вы – служащий Томского ГубОНО, разъезжаете по селам и весям, инспектируете народные училища и приходские школы, прощупываете учительский состав и, елико возможно, сажаете учителями наших людей, устраиваете их быт за счет местной Кредитки, прибиваете на школах новую вывеску: «Советская школа номер такой-то», – вручаете учителям новехонькие штампы и печати с советским гербом и регистрируете эти атрибуты школьной национализации в местном Ревкоме, как акт политической благонадежности и школьного начальства и самого инспектирующего. Вам будет вручено пока пятьсот новеньких штампиков и печаток. Их уже изготовили. Несложно?

– Как будто…

– А вот теперь начнется сложное. В каждом селе, в каждой деревушке, имеющей школу, надо создавать родительские советы.

– Это что же, наш комитет? Неплохо придумано, неплохо.

Доктор поднял вверх указательный палец:

– Пока это экспериментально. Ведь и большевики тоже не спят. Они мечтают о коммунизации школ. В городах у них скандал за скандалом. Сунут коммунисты своего учителишку, а мы его – помоями: или, мол, у Колчака служил, или уловили за молитвой, или папаша был фабрикантом. Кроме школьных родительских советов вам предстоит еще спиритизация местной интеллигенции.

– Что, что?…

– Разведение спиритических кружков… Не удивляйтесь. Модная штука это столоверчение. Мы иногда в наши кружки и коммунистов вовлекаем.

– Нет уж… лучше без.

– Всякое случается. Но главное – прибирайте к рукам Кредитные товарищества. Словом, накопление сил. Организация и собирание воедино земли Русской. Восстания мы начнем повсеместно, по всей Сибири, Уралу, Средней России. Для европейской части очаги движения в Тамбовском, Кирсановском, Борисоглебском уездах. Для азиатской – Петропавловск, Акмолинск, Кокчетав, Курган, все Семиречье, Омская округа и наша Томская губерния, во главе с Новониколаевским и Колыванским уездами, а там весь Алтай хлебородный поднимем…

– Сроки восстания подработаны?

– Этого никто не знает, кроме Дяди Вани. Во всяком случае, не раньше уборки урожая этого года.

– Так. Все понятно. В «шкрабы» меня, следовательно? Что ж, могу и столяром, и «шкрабом» могу. «То мореплаватель, то плотник». Слушайте, Андрей Иванович, а деньги? Я ведь ничего не привез…

– Я же говорил: в средствах мы не ограничены.

– Но это купюрки Керенского, а… «презренный» металл: ляржан, пенензы, дукаты, дублоны?

Доктор вздохнул.

– Экий вы… Фома Неверующий!.. Когда найдете стоящий большого расхода объект или что-либо в этом роде, можете рекомендоваться бароном Ротшильдом. Будут вам и ляржан, и дукаты.

– Еще вопрос: вы действительно медик или так, для конспирации?

– Окончил Казанский университет. А что?

– Кокаин… мне лично. Очень умеренно. При перенапряжениях.

– Сделайте одолжение. Только не увлекайтесь.

– Простите, доктор, мне пришло в голову одно обстоятельство… Представим себе на минутку, что и вправду произойдет… нравственно-духовное перерождение Юлии. Ведь отец – большевик, и рабочее происхождение, ну и все такое… Вдруг? А?

Доктор, закуривая, улыбался.

– В нашей работе «вдруг» не допускается. Еще до этого самого перерождения, при первых признаках эволюции не в нашу пользу – агент уничтожается. Но я уверен, что этого не произойдет.

– Больше созерцательной философии, доктор! Давайте все же закончим. Последний вопрос: кто такой Дядя Ваня?

– Все, что касается этой фигуры, покрыто туманом. Никто не знает. Да и не надо знать. Пусть каждый восчувствует в сердце своем, что есть над ним некий наместник бога на земле…

– Папа Римский?

– Ерунда! Папа известен всем католикам: какие у него глаза и насколько он брыласт, шепелявит или картавит, бабник или целомудрен… А о Дяде Ване – ничего не известно. Туман!..

– Неважно все-таки вы осведомлены, Андрей Иванович!..

– Да? Ну если так – придется вас разуверить, Александр Степанович…

Рагозин отшатнулся на спинку кресла, вытаращил глаза и побледнел:

– Что вы сказали?!

– Я хочу вас полечить от излишнего самомнения, господин штабс-капитан Галаган.

– Но… позвольте, откуда, каким образом?! Этого даже иркутские не знают…

– В штабе Дяди Вани каждая кандидатура в руководящие деятели организации самым тщательным образом профильтровывается, а потом передается соответствующему вышестоящему лицу. Для вас вышестоящее лицо – я. Мне доверено заведование транспортом и сельскохозяйственным сектором, а вы начнете у меня работать… «инструктором по сельскому хозяйству», хотя числиться официально, для совдеповских, будете в Томском Наробразе – инспектором народных школ. Вот так, господин штабс-капитан.

– А если я откажусь? Эта работа не по мне.

– Почему? Вы же в прошлом эсеровский организатор. В Томском жандармском управлении вы значились под кличкой «Верный». Правда, при верховном правителе вы сменили секретную деятельность на открытую полицейщину. Ездили по селам и весям и постреливали инакомыслящих. Пороли шомполами. В память о вашей почетной деятельности в штабе Дяди Вани есть соответствующие документы. В случае надобности – они могут перекочевать в Чека.

– Ого! Еще раз – преклоняюсь!..

– Итак, будете кокетничать?

– Нет. Вы мне все пищеварение испортили после стерляди… Надо же!..

– «Больше созерцательной философии», дорогой мой!.. И запомните: «кто не с нами – тот против нас». А теперь слушайте…

Разговор врача Николаева с бывшим жандармским провокатором и начальником колчаковской милиции Галаганом-Рагозиным стал еще более содержательным и закончился только под утро.


За неделю до вышеописанной встречи в городе, еще состоявшем на военном положении, произошел один малозаметный случай.

Комсомольский патруль второй роты третьего территориального батальона вел ночной обход вокзального района города.

Ночь была холодной, буранной, и девятнадцатилетние погодки – районный комсомольский вожак, бывший матрос сибирской военной флотилии Гошка Лысов и его напарники, деповские комсомольцы Ленька Толоконский и Мишка Мирошниченко – отчаянно мерзли. Флотский бушлат Гошки Лысова, обтрёпанная шинелка Толоконского и вытертый до мездры отцовский полушубок Мишки сквозили.

Мало приспособлена была для ночных экскурсий зимой и обувь патрульных – остатки валенок, скрепленные телефонной проволокой.

Поэтому патрульные не чувствовали в себе особой бодрости и, передвигая ноги, тоскливо прислушивались к урчанию в животах.

Настроение комсомольцев было далеко не романтичным. Но ходить нужно. Назвался груздем – полезай в кузов. Стал бойцом Части Особого Назначения [3] – топай ночью по улицам городка, набитого контрреволюционной нечистью, уцелевшей от разгрома и вновь пополняющей обывательские клоповники. Ходи, чутко ощупывая стволом трехлинейки покосившиеся заборы и заснеженные палисадники. Ходи, рискуя получить пулю в спину, в висок, в живот! Ходи! Ибо – ты чоновец, страж революции.

Поэтому, когда Мишка Мирошниченко в перекуре сказал заманчиво: «Тут, за углом, знакомые живут… Хорошие люди. Может, погреемся? Давайте обсудим», – старший патруля Лысов ответил язвительно:

– Конечно, обсудим твое предложение. На бюро! – прикрикнул: – Разговорчики! Айда, полный вперед!.. – и выпустил полузаряд крепкой матросской ругани.

Надо сказать, что в ту далекую теперь от нас пору комсомольцы Гошка Лысов и его сподвижники были не шибко искушены по части эстетики, до хорошего доходили больше интуитивно и грамотностью особой не отличались.

Они, например, понятия не имели о существовании поэта Блока. Однако хорошо знали, что «неугомонный не дремлет враг»; в учреждениях таинственный Дядя Ваня грозит в подметных листках коммунистам лютой смертью и призывает выписываться из партии; на рельсах найден разрезанный поездом пополам труп железнодорожного комиссара, при осмотре тела в спине обнаружены три пулевые раны…

Кто-то невидимый каждую ночь давал о себе знать.

И чоновско-комсомольский патруль мерз, но продолжал твердо держать «революционный шаг», один посередке улицы, двое по сторонам, – с винтовками на изготовку.

Ночь казалась бесконечной… На пожарной каланче пробили три удара, когда от одного из домов на Омской улице внезапно оторвалась лиловая тень и, не ответив на оклик патрульного Толоконского, метнулась через дорогу.

– Стой!

Гошка вскинул винтовку. Буранную муть пронзила желтая молния, и ветер мгновенно погасил сухой треск; но озябшие пальцы матроса не справились с прицелом – пуля впилась в фонарный столб, а лиловая тень стала вдруг длиннорукой, татахнула и трижды выбросила огненные иглы в бежавшего наперерез Мишку. Мишка ойкнул, повалился в снег, и тогда Гошка, с колена, еще дважды ударил по прыгавшим в буранной мгле золотым искоркам.

Тень уменьшилась в размерах, превратилась в черный ком и застыла возле палисадника.

– Готов, гад! – Гошка, ожесточенно выбрасывая последнюю стреляную гильзу, напустился на подбежавшего Леньку:

– А ты почему не стрелял?!

– Осечка, – виновато сказал Ленька.

– Смазку не вытер? – И Гошка сгоряча трахнул Леньку в ухо.

Ленька тоже выругался, всхлипнул, и они подбежали к Мишке.

– Живой? Здорово он тебя? Куда?

– Живой… – слабым голосом ответил Мишка, – в ногу. Стоять не могу, – и с удивлением констатировал: – А так вовсе даже и не больно…

Раненому перетянули ногу выше колена ружейным ремнем.

– Ленька, беги на вокзал, звони в штаб, чтобы – подводу! – скомандовал Гошка и, старательно выцелив, послал еще одну пулю в сгусток черноты у палисадника. Для пущей верности.

В штабе ротного участка ЧОН, что помещался в бывшем ресторане на Гудимовской улице, фельдшер перевязывал Мишку, а Гошка и Ленька грели у камелька синие распухшие пальцы и слушали доклад дежурного по ЧОНу прибывшему на происшествие оперативному комиссару Губчека Матвееву:

– При убитом командировочное предписание на имя сотрудника Сибопса инженера Стеблева и… партийный билет. Вот как сошлось…

Сотрудник Чека покосился на Гошку. Тот отвел глаза. Фельдшер, закончив перевязку, заявил Мишке:

– Вообще – ничего нет опасного для жизни. Сквозное ранение из ливорверта в область мыщц левой ноги, – и, щеголяя эрудицией, досказал юридически: – Ранение относится к разряду менее тяжких.

– Ты мне зубы не заговаривай! – сурово прервал раненый. – Скажи: отрежете ногу? Прямо говори – я не боязливый.

– А ты не встревай, когда медик обсказывает!.. Еще набегаешься на двух. Лучше сам скажи: куда тебя направить отсель? В больницу, аль домой?!. В больнице-то тово… Топлено слабовато. Опять же насчет жратвы – одна овсянка. «Иго-го-го»…

– Домой, – кривясь от боли, сказал Мишка, – у нас корова.

Чекист разрешил отправить раненого и с иронией посмотрел на Лысова.

– Ну, стрелок, рассказывай, как было дело. При каких обстоятельствах совершил убийство этого… как его? – члена партии, товарища Стеблева?

Гошка рассказал. Рассказав, потупился и спросил глухо:

– Оружие тебе сдать, товарищ Матвеев, или в комендатуру?

Оперкому стало жаль парня. Положил руку на Гошкино плечо:

– Обожди с оружием! Особо не тоскуй, ты все ж по уставу действовал – первый, предупредительный, дал в воздух. Запомни это. Напарник, подтвердишь?

Ленька с готовностью вскочил с табуретки.

– Обязательно! А тот – ни с того ни с сего – в Мишку! – и тревожно спросил: – А Гошка, что же, – в трибунал? Я свидетелем пойду, неправильно это!

– Тебя больше не спрашивают – ты не сплясывай! – грубо перебил чекист. – Товарищ дежурный, давай дальше: что снято с убитого?

Дежурный выдвинул ящик стола.

– Вот: наган номер 138451 Тульского завода, в ём пять патронов, два целых… Еще – бомба. Называется – граната Мильса, с капсюлем. Заряженная, стал-быть…

Брови чекиста приподнялись:

– Граната, говоришь?

– И еще – вторая граната. Тоже с капсюлем. Второй револьвер: система браунинг… При ём обойма. Все патроны целы. Восьмой – в стволе… И еще – гаманок. Бумажник, то ись, с пропуском в Томск, по железке, по форме.

– А ну, дай-ка…

Чекист развернул сложенную бумажку и вдруг развеселился.

– Эге! Стоп!.. Лысов, держи башку выше – не печаль хозяина!.. Так, говоришь, заместо словесного пароля стал палить в вашу компанию? Так, так…

Дежурный продолжал выкладывать на стол:

– Часы серебряные с подцепком. На крышке написано: «За отличную стрельбу».

– Зря написано! Верно, Лысов, а? – тут чекист зачем-то подмигнул Гошке.

– Последнее, – бубнил дежурный, – кисет шелковый, голубой, в ём полукрупка. Мокшанская. В махорке монета, серебряный рубль, с двумя царями.

– Что-о-о?! – рявкнул Матвеев. – А ну-ка, ну-ка…

Повертев в руках рублевик, чекист проделал нечто, заставившее всех в дежурке ошалело хлопать глазами: сперва яростно притопнул валенком, словно собираясь пуститься вприсядку, потом стукнул дюжим кулаком по столешнице, нахлобучил на глаза Гошке шапку, щелкнул по носу Леньку Толоконского и стал названивать по телефону:

– Барышня! Барышня! Чтоб тебя язвило, барышня!.. Где тебя черти унесли?… Ага! Спишь, красавица! Вот сядешь в подвал – там отоспишься! Давай сюда комиссара!.. Что? Разбудить немедля! Скажи – из Чека.

Пока на телеграфе ходили будить комиссара, оперпом вновь стал вертеть в пальцах рублевик. Лицо Матвеева сияло, светилось восторгом, как будто в руках его оказалось невесть какое сокровище.

Зазвонил телефон.

– Ты, Никифор Кузьмич? – развеселым голосом спросил чекист. – Вот чего: сей же час, сию минуту, всю смену выгони из зала к чертям собачьим! Садись сам и соединяй со вторым номером, поскорее! Да Митя же Матвеев! Не узнал, что ли? Скорей, действуй! Жду, не вешаю трубку, я из ЧОНу звоню, из штаба.

– Товарищ Прецикс? – вежливо спросил комиссар Чека. – Докладывает Матвеев, звоню из ЧОНу о происшествии… Нет, нельзя до утра. Нужно сей же час… Да, очень сурьезное, товарищ председатель. Пропуск нашли. Из той пачки, что в пропускном бюро пропала на прошлой неделе. И оружия – цельный арсенал… А главное – монета! Рубль с двумя царями! Понимаете, та самая, сверленая… Что? Да его уже не допросишь, комсомольцы его кокнули, патрульные. Он у них одного поцарапал тоже. Я раненого домой отправил… Кто персонально? Есть такой Гошка Лысов, салажонок, комсомольский райкомовец. Здесь. Дожидаться всем?… Есть дожидаться!

Положив трубку и вызвонив отбой, Матвеев сгреб все лежащее на столе и прикрыл своей шапкой, подошел к Леньке и вторично больно щелкнул парня по носу, сказав при этом:

– Понял? Эх ты: «В трибунал!» Еще кореш Гошкин, называется! – И проникновенно, внушительно добавил: – Сейчас сам приедет. Предгубчека. Знаете его? То-то… Слышь, Лысов, ты проси у него что хошь. Он тебе за этот целковый с царями может муки отсыпать не менее пудовки. Сахару тоже – фунтов десять может дать… Масла, однако, фунта три. Табаку легкого… Да ты, брат, теперь… – Тут Матвеев понизил голос и придвинулся к Лысову вплотную. – Знаешь, что? Ты у него шпирту попроси. Чистого, скажи, медицинского. Тебе, конечно, по комсомольской линии шпирт, прямо скажем, вовсе ни к чему. Вредный даже, а я, браток, шибко нуждаюсь. Болею – сил никаких нет! Невыносимо! Как мороз, так меня всего и корежит… ноги, руки отнимаются. А натрешься шпиртом – все проходит. Попроси, а? Сочтемся: я тебе патронов отсыплю, каких хошь – вагановских, кольтовских. Даже к первому номеру браунинга могу достать, честное слово, дам три обоймы за полбутылки шпирту! Только – медицинского чтоб.

Гошка слушал, но все еще ничего не понимал. Позже, минут через пятнадцать, сознание непоправимой беды сменилось сознанием исполненного долга, но такая нравственная метаморфоза для напряженных Гошкиных нервов оказалась непосильной. Зубы комсомольца выбили длинную дробь, из горла вырвался странный звук, и глаза подозрительно заблестели. Тогда Матвеев, подтолкнув Гошку к дверям, сказал с теплотой:

– Пойди, сынок, утрись снежком, негоже тебя в таком виде казать председателю… А приедет – не вздумай чего просить! Это я – так. Для проверки тебя: какой ты стойкости человек? Словом, пошутковал. Про шпирт – не поминай.

Но утереться снегом Гошка не успел: в двери уже входил невысокий худощавый человек, лет сорока, в шинели, перехваченной солдатским ремнем. Из рукава шинели торчал длинный ствол маузера – удобно, не надо возиться с кобурой.

Русоволосый, медлительный в речи и быстрый в движениях, предгубчека внимательно просмотрел документы, глянул на просвет в серебряный рубль и спросил:

– Убитого привезли? Лицо не испорчено? Куда попала пуля?

Дежурный по штабу ЧОН, Матвеев и Толоконский ответили враз:

– Во дворе, в санях…

– Морда – чистая…

– В сердце пришлось. Наповал.

Председатель побарабанил пальцами по столу, сложил в узелок Гошкины трофеи и обратился к Матвееву:

– Оцепление сделал?

Оперативный комиссар заморгал глазами.

– Дык ить я… только что…

– Двое суток! – жестко оборвал председатель. – Следы! Откуда идут следы?… Не посмотрел?!

– Дык ить – буран же!.. Все одно заметет…

– Трое суток, – внес коррективу в первое распоряжение предчека и ткнул пальцем в дежурного по штабу. – Полуэскадрон ЧОН на оцепление! Быстро! Комэска – ко мне, в Чека! Всем, кроме вас, товарищ дежурный, – в Чека! И труп привезите.

Председатель размашистыми шагами пошел к выходу. Дежурный по штабу ЧОН бросился к телефону, Гошка Лысов и Ленька Толоконский открыли ворота, вывели на улицу со двора упряжку-розвальни с трупом и зашагали рядом с санями в Губчека.

II

Раньше этот дом принадлежал купцу Маштакову. В двадцатом году здесь разместилось суровое учреждение из ведомства Феликса Дзержинского.

Возле учреждения мерно шагают часовые с винтовками наперевес. Кричат зазевавшимся прохожим:

– Обходи мостовой! Держи на тую сторону!..

Ходить рядом с бывшим домом купца не положено. Запрещено и своим и чужим.

Из угловой башенки-пилястры торчит в сторону реки пулемет, а посередке фасада длиннейшая вывеска:

«Губернская чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией, шпионажем, саботажем, спекуляцией и преступлением по должности».

От этого многословия иные прохожие зябко поеживаются и вспоминают минувшую неделю – не согрешил ли делом или помыслом, прости господи. А кое-кто косит глазами, с кривой усмешкой: «руки коротки, господа чекисты! Сам с усам!..» У таких – затаенная мечта: вот-вот придут японцы, будем вешать вас, живьем жечь, пачками расстреливать!..


Сейчас в этом доме на Красном проспекте внизу – Краеведческий музей, а вверху – выставочный зал, мастерские художников. И никто из них не знает, что некогда здесь на продавленном диване сидели Гошка Лысов и Ленька Толоконский, вслушиваясь в происходящее за прикрытой дверью председательского кабинета.

В приемной появился франтоватый, в щегольской шубке-венгерке, командир эскадрона ЧОН, прошел к председателю и вскоре вернулся:

– Кто Толоконский? Ты? Поедешь со мной. Покажешь. Верхом можешь?

– Спрашиваете!

Гошка остался на диване один. А в Губчека началось движение: захлопали двери, зазвенели телефоны, все чаще в кабинет входили люди с желтыми от бессонницы лицами.

Приемная была хорошо протоплена. Гошка, устроившись на диване по возможности уютнее, сомлел. Задремал. Очнулся он от прикосновения к плечу и в один миг оказался на ногах. Кто-то сказал:

– Просыпайся, парень!..

Гошка снова увидел узенькую щеточку русых усов и прищур серо-зеленых глаз. Эти глаза, всегда холодные и спокойные, сейчас чуть искрились.

Перед матросом стоял сам председатель.

– Пойдем ко мне, товарищ Гошка Лысов…

Допрашивал Гошку начальник секретно-оперативной части Новицкий. После допроса Прецикс сказал:

– Очень большое дело сделал! Благодарю тебя за мужество и решительность… Ты – член партии?

– Партийный, товарищ председатель!

– Может, тебе нужно помочь, Гошка Лысов? Жильем, продовольствием, одеждой? Говори, не стесняйся.

Перед мысленным взором Гошки замелькали пудовики муки, фунты сливочного масла – желтого, янтарного, прекрасного, как полузабытая сказка, пачки сахара в синих пакетах с клеймом «Сахар Бродского»… Потом замаячила бутылка со спиртом.

– Говори, пожалуйста… Поможем.

Гошка выпрямился.

– Я не знаю, что сделал, товарищ председатель… Но так думаю: на пользу был мой выстрел. Если заслужил – то прошу выдать мне… наган. У меня «смит» с осечками и патронов – три штуки… Вот.

Матрос выложил на стол свое «личное оружие» – типичный комсомольский «смит-вессон» с облезшей никелировкой, е самодельными сосновыми щечками рукоятки.

– Да-а! – покачал головой председатель. – Удивительное дело, как ты еще не застрелился из этой штуки. Хорошо… – предчека взялся за телефон. – Коменданта! Ты, товарищ Коновалов? Слушай: придет молодой человек, Гошка Лысов. Выдай ему хороший наган с патронами… Ну а что тебе еще сделать, военный моряк? Говори…

– Еще?… – и тут Гошка, сам не зная почему, выпалил: – Еще прошу принять меня на работу в Чека.

– О-о! – удивился Прецикс. – Работать к нам? Зачем же?

– Активно бороться с контрреволюцией!

– А разве ты – пассивный?

– Я? Нет… но… тут такое дело…

– Какое?

– Беспощадно давить гадов нужно!

– Так, значит, давить и давить?… А кто же строить будет?… Как твое мнение, товарищ Новицкий? Возьмем его к себе? Ладно, иди, будущий чекист… Новицкий, проводи его в комендатуру, пусть получит хороший револьвер. Значит, сахару и масла тебе не нужно, товарищ Лысов?

Гошка ответил со вздохом:

– Что я, лучше других, что ли?…

– Скажи коменданту, Новицкий, пусть всем троим выпишет из Губпродкома по одному красноармейскому пайку.

– Два пайка надо бы Мишке отдать… раненому. А нам с Ленькой и одного хватит. Спасибо, товарищ председатель. По правде сказать…

– Голодно живете, орлы? – поинтересовался Новицкий. – Где питаетесь-то? Говори правду, что ест комсомолия, которая без родителей живет?

– «Кари глазки»… – сказал матрос. – «Кари глазки» едим. Один раз в день.

– Это что еще за романтика?

– Это… Это не романтика, – помрачнел Гошка, – это суп такой. Называется «кари глазки»… Похлебка пшенная, а в ней плавают бычьи глаза. Иногда мозги попадают. Редко…

– И всё?…

– И всё.

– Да… Слушай, Новицкий, надо бы поинтересоваться снабжением населения…

– Надо бы, да все руки не доходят…

– Надо, чтоб дошли!.. Думаю: половину воруют в Упродкоме, а вторую половину – в столовой. Специально займись и доложи через неделю на Коллегии… Неплохо бы парочку ворюг расстрелять и объявить в «Советской Сибири» для сведения прочих, оставшихся в живых.

– Сделаем! Сам займусь… Пойдем, матрос.

Из Губчека Гошка уехал счастливый до чрезвычайности – в председательской кошевке, с новеньким тульским наганом и с запиской в Упродком о выдаче трех красноармейских пайков.

После Гошки Лысова в председательском кабинете состоялся еще один разговор.

– Понимаешь, второй случай, и опять – Томск. Значит, снова – эсеры. И у этого типа командировочное: «Томск, Сибопс». Их начинает интересовать водный транспорт… Ох, не зря! – задумчиво произнес Новицкий.

– Конечно, не зря. Очень даже – не зря. Думается мне, тут такое дело: начинают они понимать, что в рабочем классе – в депо, на сухарном заводе, на Трудзаводе, на мельнице – поддержки не будет. Обыватель не в счет: труслив. Значит… Значит, точку опоры нужно где-то искать? В Красной армии? Но и там не так просто: армия, победительница не поддастся… История учит: поддается только армия побежденная. Где же у них точка опоры, как думаешь, Новицкий?

Начсоч пожал плечами:

– Ясно – в рыхлой крестьянской массе.

– Правильно – в рыхлой крестьянской массе. А где рыхлая крестьянская масса? В деревне. А где в нашем уезде деревня с рыхлой крестьянской массой? Подойдем к карте… Видишь, где деревня в основном сосредоточена?… Здесь, на берегах Оби, или чуть подальше, но тя-го-теет все равно к реке… Смотри: Скала, Почта, Дубровино какое-то. Кажется, большое село… Вороново, Батурино. А ближе к нам Кубовая, Бибиха, Мочище – бывший Колыванский уезд.

– Именно – Колыванский. Это особо вредное село. Балованное: ямщики, рыбаки, любители легкой жизни… В колчаковщину они первые в уезде создали дружины святого креста… Сволочи!..

– Дружины святого креста создавали не только в Колыванском уезде. Это ты неправильно говоришь, начсоч. Дело в том, что… сообщение – замечательное! Прекрасное сообщение водным транспортом… Можно взять в Каменском уезде десять банд – этих кайгородовцев, кармановцев, и черт их знает, как их там еще!.. До сего времени не можем справиться. Нянчимся, цацкаемся, уговариваем!.. Представляешь? Берется несколько банд в Каменском уезде и создается несколько новых банд в бывшем Колыванском уезде. Захватываются пароходы, баржи, и вся бандитская нечисть идет на Новониколаевск… Вот как должно, по их мнению, получиться.

– Согласен. Я уже говорил о том же с начальником гарнизона. И в Укомпарте такое же мнение – на вулкане живем. Начгар пояснил: в случае вооруженного выступления против советской власти у врагов имеется прекрасный левобережный плацдарм – станция Кривощеково и Яренский затон. Владеющий этими стратегическими точками – владеет Новониколаевском…

Помолчав, предчека задал Новицкому вопрос:

– Как разработка по лесному притону, Изопропункту? Что поделывает наш любезный доктор Николаев? Есть новые данные?

– Сообщают, что доктор ожидает уже несколько дней пациентов из Иркутска. Ездит встречать поезда с Востока, но пока не явились гости.

– Продолжать наблюдение за Изопропунктом. Давай теперь о сегодняшнем случае… Вот и есть у нас образец – рубль. Надо немедленно сделать два-три дубликата и подготовить агента, которого можно будет влить к ним…

– Ох, осторожно, осторожно!.. Нужно такого человека, чтобы и наш был и артист первоклассный…

Предчека чуть заметно улыбнулся:

– Такой человек у меня имеется. Потом скажу – кто. Вот что, Новицкий, возьми-ка сам Иуду и покажи ему труп того молодца, которого Гошка Лысов ухлопал… Фамилия – Стеблев.

– Липа!..

– Для опознания личности и покажи Иуде.

– Есть!..


В самой дальней камере-одиночке подвала Губчека, носившей название «особой», сидел на досках топчана и тупо смотрел в противоположную стену обросший рыжеватой щетиной человек в борчатке. Этот человек, за крупные деньги продавший честь партийца и совесть чекиста, вяло думал о прошлом… Будущего у него уже не было, да он и не помышлял о нем, ибо твердо знал – все кончено: ведь недаром перед тем, как попасть в эту камеру, он носил на боку наган, а во внутреннем кармане кожанки – удостоверение оперативного работника Губчека… Это был тот самый «свой человек» доктора Николаева.

Увы! Оптимистический доктор не знал, что «свой человек» давно уже в подвале Чека и дает показания. Его. арестовали тихо, незаметно: предварительно отправили в командировку в дальнюю волость и привезли, оттуда ночью… Сперва на допросах он изворачивался, лгал, потом, прижатый неоспоримыми фактами, стал говорить правду. Назвал своего вербовщика, некоторых агентов врага и показал, где спрятано золото, выплаченное ему в царских десятках щедрыми иерархами из окружения Дяди Вани. Затем снова стал врать. Он не верил в долголетие власти Советов, был убежден в скором появлении японских войск и, путая были с небылицами, боролся за свою подлую, никчемную жизнь по принципу: время работает на преступника. В сводках и агентурных донесениях его окрестили Иудой.

В дверях камеры загремел замок, грохнул засов. Новицкий и комендант Губчека Коновалов провели предателя через плохо освещенный, немного покатый двор к конюшням и поставили перед санями, накрытыми рогожей. Комендант поднял фонарь и сбросил рогожу. Увидев труп, арестант отшатнулся.

– Ну? – крикнул Новицкий. – Узнаешь? Только не ври, если не знаешь, так и скажи…

– Знаю… Воды бы… Плохо мне.

– Ступай вперед! Наверх, наверх! Да не помирай раньше времени! Поспеешь еще сдохнуть, – успокоил его комендант.

Через час Новицкий вошел к председателю с листком протокола допроса, составленного на толстой бумаге с обойным узором, на которой писала вся Чека.

– Опознал, – доложил начсоч. – Убитый агент – связник подпольного комитета. Фамилия – Дегтярников, кличка в подполье «Девятый»… Должен был выехать в Томск, да нарвался на патруль.

– Слушай, скажи коменданту, чтобы еще раз обыскал труп. Самым тщательным образом… Да. Связи с Томском у них крепкие… Надо бы съездить к томичам, поговорить…

– Пошлем… Ну, как оцепление, вернулся комэск?

– Звонил по телефону: никаких следов! Все замело…

– Мало ты отвесил Матвееву. Надо судить за халатность!..

– Ну-ну!.. Скажешь…

Председатель Чека поставил добытый Лысовым серебряный юбилейный рубль на ребро и крутанул монету волчком. Потом подошел к несгораемому шкафу, открыл дверцу и достал узкий шматок той же обойной бумаги:

«Нет ли у вас серебряного рубля с двумя царями? Вам для чего? Коллекцию собираю. Нумизматика. Есть, только с дырочкой. Простреленный. Где? В Екатеринбурге» [4].

– Возьми себе этот рубль, Новицкий, – сказал председатель, – и займись. Главное, чтобы отверстия совпадали с точностью. Ты же потомственный слесарь-механик. А человека – я подготовлю.

Новицкий забрал рубль и ушел. Предчека постучал в стену кабинета. Появился секретарь.

– Садись, пиши, – приказал председатель. – Томск, начальнику дорожной Чека, Губчека сообщает, что нами снят с должности ответственный комиссар водной Чека Федор Лопарев за перерождение, связь с торговцами и взятки… Написал? Продолжай: поскольку Лопарев беспартийный – расстреливать считаем нецелесообразным. Ответственным комиссаром водной Чека пристани Новониколаевск временно назначен коммунист Мануйлов… В связи с оживлением деятельности контрреволюционной подпольщины на транспорте вводим должность комиссара Чека по Яренскому затону. Назначаем матроса-коммуниста Георгия Лысова. Ждем ваше согласие на проводе… Записал? Ступай на прямой с Томском и возвращайся с согласием…

– У меня Шубин сидит. Из Колывани, – доложил секретарь.

– Шубин приехал? – обрадовался председатель. – Так давай его сюда! Очень кстати: послушаем, что на периферии творится.

Прецикс подошел к вагонной печке, на которой плевался и шипел дорожный никелированный чайник с помятым боком, снял чайник с конфорки, переставил на письменный стол, сдвинув в сторонку ворох исписанной обойменной бумаги…

Колыванского волостного военного комиссара и в Укомпарте, и в Губревкоме, и в Губчека хорошо знали. И там и тут говорили: «А-a, Шубин, Вася! Наш. Насквозь и даже глубже – наш».

Был Василий Павлович человеком прямым, словно штык, с которым ходил в атаки сперва на немцев, потом – на белых. Прямым и беспокойным коммунистом был и все обижался в Укоме и в Чека: «Как же так? Почему советская власть оставила жить многих и многих из тех, кто полгода назад вгонял пули из американских „ремингтонов“ в тысячи Шубиных, навечно застывших в сибирских снегах?»

Шубин считал такое в поведении cоветской власти неверным.

Коренной чалдон-сибиряк, колыванский мужик-беднота, Василий Павлович Шубин окончил полковую школу с именными часами «За отличную стрельбу», потом, в империалистическую, добыл погоны подпрапорщика, а на грудь – два георгиевских креста, но вспоминал о своих воинских подвигах с неудовольствием и, приняв стопку, говаривал: «Я тогда был – пень пнем… Одно слово – серая порция, царский солдат…»

– Здравия желаю! – Шубин сбросил на диван тулуп и полушубок, подошел к печке, погрел ладони. – Буранит, черт!.. По дороге от Колывани раза три сбивался.

– Садись, садись к столу, военком, – Прецикс разлил чай в фаянсовые кружки, придвинул гостю сахарин, хлеб, масло.

– Хлеб-то у меня свой, – отмахнулся военком, развертывая тряпицу, и огорчился: – Эх, язви его! Смерзся. Хоть топором руби…

– Да брось ты! – отмахнулся предчека. – Садись, ешь, намазывай маслом, не стесняйся, авось от твоего ломтя cоветская власть не обеднеет.

– А я тебе, советская власть, мороженых нельмушек привез, вели отправить домой. Жена-то не в отъезде? Вот и ладно, пусть щербу сообразит, обедать к тебе приду, как в Укоме побываю…

– И рыбу отправим, и пообедаем вместе. Рассказывай новости, Василий Павлович: как мужики? Не прибыл ли кто интересный в село. У нас есть сведения – в Колывани какой-то кружок спиритов создали интеллигенты… Интересовался?

Приезжий отнял большие крестьянские руки от горячей кружки.

– Как не интересоваться?… – Помолчав, отрубил: – Давить их всех, сволочей, вот мой правильный интерес! Всех купчишек расстрелять и доктора энтого, нашего заводилу Соколова, – башкой в прорубь, как самого Колчака!.. Вот я к тебе с чем приехал, товарищ Прецикс: посылай в Колывань своего человека, под вид учителя какого, аль еще кого… Надо, чтобы Чека к этим самым спиритам примазалась.

– Людей нет, Василий Павлович… Понимаю. Надо к вам заслать человека, да нет пока подходящего… Есть один, но того в Затон направляем: там по весне каша еще круче заварится. Однако подумаю и о Колывани… Приезжие-то есть? Берешь на учет?

– Много понаехало. И в Колывань, и во Вьюны, и еще окрест… Беру, само собой, на военный учет, и всё, понимаешь, строевиков нет – то ветеринар, то лекпом, то бухгалтер, аль делопут какой… А выправка – дай боже: кадрового офицера я за версту учую, сам солдат, три войны отбухал.

– Вот и в Вандее такое было… – задумчиво произнес Прецикс. – Съехалась офицерня, а ударили мужицкими руками…

– Это какая же Вандея, при Колчаке, что ли?

– Нет, Шубин, много лет назад. Революция была во Франции, а Вандея – вроде нашей губернии… Попы, офицеры и кулаки там революцию задушили.

– Ишь ты, чего удумали!.. Ну, спасибо за чай. Поеду в Уком. В пять – к тебе, обедать, а в ночь – обратно… Еще патронов-то дашь?…

– Цинки хватит?

– Мало. Время тревожное, я всем партийцам и комсомольцам винтовки на руки роздал. Первое, чтобы начеку были в случае какой неустойки, второе, чтобы из военкоматского склада какая сволочь не скрала винтовки. Наружных караулов-то у меня нет.

– Как же без наружных караулов? – недовольно покачал головой Прецикс.

– А хлебом кто наряд кормить будет? – огрызнулся волвоенком. – Нет хлеба. Считай сам, Петрович: два поста ночных двухсменных по восемь часов, восемь да восемь – шестнадцать, как-никак, два полных красноармейских пайка, да карначу-разводящему паек – всего три. А кто даст? Упродком? Держи карман!.. У мужиков собирать? И не думай! Только под сил-оружия, а какая же это будет Красная армия, которая отбирает? И так продотрядники и городские трясут мужика почем зря…

– М-да… – протянул Прецикс, – а сельская партгруппа?

– Только за ее счет и бережемся: ходят патрулировать, а их самих постреливают. Уже два случая: одного нашего партийца из-за угла – наповал, второй сейчас раненый в больнице лежит… Ну, я пошел. К пяти обернусь. Так патронов-то дашь?

– Две цинки.

– Спасибо. Пиши записку. Коменданту, аль у начгара?

– Без записки. Раскошелимся здесь. Жду тебя к обеду…

Прецикс потянулся к телефону и стал накручивать ручку:

– Комендант!.. Там рыбешку мороженую оставил колыванский военком? Целый куль, говоришь? Одну рыбину ко мне на квартиру, остальное раздай сотрудникам семейным…

Колыванец сделал недобрые глаза, вполголоса матюгнулся и вышел.

III

Двести лет стоит на холмистой возвышенности знаменитое приобское село Колывань.

От Новониколаевска до Колывани трактом – рукой подать, семьдесят верст. Для доброй лошади – не расстояние. А водой – Обью и Чаусом – и того меньше: всего-то полсотни. И новониколаевцы частенько наведываются к колыванским знакомцам и к родне. За рыбкой, за мукой, за луком, который родится в Колывани громадного роста и преотличного вкуса.

Но вообще, славится заштатный городок не огородным овощем, не хлебным обилием и не тучным скотом, – славится Колывань лошадьми.

Повелось исстари: поселились прадеды современных колыванцев прямехонько на сибирском тракте – том самом, что продолжил в Сибири скорбную «Владимирку», и – от дедов к отцам, от отцов к сыновьям и внукам – колыванцы не столько хлеборобы, сколько лошадники: гуртоправы, прасолы-барышники, коновалы, обозники, а главное – лихие сибирские ямщики.

Прилипло к ним прозвище «гужееды». Только это так – вроде остроумие. Гужом колыванцы не едят. Ямщина – занятие прибыльное. Хватает у ямщиков и на сеянку, и на крупчатку пасхальную с трехнолевой маркой на белейшем кулечке-пудовичке.

Есть у колыванцев что поставить на чисто выскобленные и накрытые камчатными скатертями столы и в обыденку, и в праздники престольные, и на крестины, и в поминальные дни.

Скота – полные пригоны, гусей – сотнями считают, свиньи доморощенные, хлебные – на двенадцать пудов средняя. Подполья заставлены вареньями, соленьями да маринадами. Одним словом, крепко хозяйничают колыванцы, природные ямщики (многие ездили с кистеньком за пазухой), лихие гуляки – «гужееды»…

Держат по три-четыре упряжки-тройки, а есть и такие, что по двадцать упряжек водят и для батраков-кучеров специальные станки («ямки» называются) поставили на тракте, от самого села Спасского, что на перепутье к Омску-городу, и до древней своей Колывани.

В основном колыванские жители вероисповедания современного. Так и записано в подворных списках волостного правления: православные.

Известно, привычка к веселой, разгульной ямщицкой жизни мало способствует кержацкой строгости, кою принесли с собой в вольнолюбивую Сибирь первые поселенцы – казаки, староверы-аввакумовцы. И поколение за поколением хирела в Колывани древняя вера прадедов, отступала перед брюхом православного крестоносца – сельского попа и перед натиском властителя дум – капитан-исправника. Уже с середки восемнадцатого столетия большая часть колыванцев стала креститься трехпалой щепотью, но меньшая – не изменила вере предков.

Сохранили староверы и милое сердцу двуперстие, и особую посуду для мирских посетителей, и нравы свои: строгие, домостроевские – с начетчиком и с лестовкой, е древними, в переплетах телячьей кожи, мудреными книжищами, поучающими, как жить праведно и непорочно.

Эти, стойкие, – поселились особой слободой.

А прочие – большинство – перемешались с никонианской ересью и забыли про поганую мирскую посуду, и при частой пьянке – какой уж тут домострой!..

Но вот загремела по рельсам сибирская чугунка. Сперва колыванцы маленько скисли: заработки поубавились. Однако вскоре нашлось новое заделье: ямщики начали прасолить.

Ездили по деревням, скупали и продавали лошадок, стали якшаться с цыганской нечистью конокрадской… И пришла к колыванцам новая слава: воровская, уголовная.

До семнадцатого года частенько наведывались в Колывань детективы из Томского сыскного отделения. Позже стали наезжать студенты-дилетанты из полуполиции Керенского, еще позже взялись круто за искоренение конокрадского промысла красногвардейцы, да не надолго: воцарился в Сибири новоявленный царь Кучум, с адмиральскими погонами и с солдатскими шомполами.

Изменился привычный порядок. Теперь не колыванцы прятали в колках от полиции-милиции краденых лошадей, а сами милиционеры адмиральские начали приводить колыванцам реквизированные гурты – сбывай, дескать, а барыши пополам. По-божески.

И совсем было наладилась знатная коммерция, но сам же царь сибирский – «Александр четвертый», Колчак – все испортил.

Он формировал кавалерию, создавал огромное армейское обозное хозяйство – нужно было конского поголовья без числа. Пошли одна за другой лошадиные мобилизации. Повадились к колыванцам-лошадникам ротмистры – «ремонтеры», с отрядами бравых добровольцев.

Правда, крепких хозяйств ротмистры не трогали: запрет был. Зато на середняка ямщицкого навалились крепко. Уводили коней, не разбирая, где краденый, где купленый иль доморощенный.

Шибко обиделись тогда на Колчака многие колыванцы, и иные подались в партизаны.

Наступил тысяча девятьсот двадцатый год. Сгинул верховный правитель вместе со своими ротмистрами, и снова зареяло на волревкоме красное знамя Советов. Тут некоторые колыванцы пожелали было обратно развернуть торговлю крадеными меринами по крупной, но не вышло: первый же большой конокрадский гурт, шедший в монгольском направлении, «для опытов по скрещиванию сибирки с малорослой монголкой», – как значилось в документах, – перехватила Чека.

В схватке постреляли чекисты гуртовщиков, а отобранных коней советская власть раздала задарма окрестной бедноте и семьям жертв колчаковщины.

Возникла великая обида у многих зажиточных колыванцев. Уже на советскую власть. Полезли зажиточные в таежную глухомань Кожевниковской, Пихтовской, Баксинской волостей.

Появились шайки бандитов-уголовников. Крали скот у сельчан, грабили заимки, насиловали баб, убивали…

Начальник Новониколаевского горуездного уголовного розыска с десятком милиционеров метался по округе, да все без толку: неподатливы были грабительские шайки.

Возвратясь недобычливо в Новониколаевск, отругивался начугрозыска на Укоме как мог:

– Да поймите же вы, черт меня забери совсем! Уезд – что твоя Франция вкупе со Швейцарией, а у меня полтора взвода кляч да горсть городских товарищей… У бандитов что ни заимка, то притон, «станок», и кони-звери, нагульные, овсяные, заводных сколь угодно, а наши лошаденки живут впроголодь, и ни в одном селе сена не выпросишь, не укупишь, а мы не можем же – наганом!.. Мы же – советская власть. Солому с амбаров собираем и кормим коней! Нет кормов. И Упродком не дает… Вон он сидит, товарищ Базанов; скажи, Упродком: почему не даешь кормов? Слышите, что он бормочет? Сев, говорит, на носу!.. А какой же будет сев, если бандитизм одолевает? Весной-то их еще больше вылезет из тайги…

Начальник рвал на себе ворот заплатанной гимнастерки, выпучив белки глаз, требовал, чтобы его сняли с работы и предали суду ревтрибунала…

Но эту патетику никто не признавал: уже получало права гражданства резиновое слово «объективщина».

Начальника угрозыска действительно сняли, но под суд не отдали, а послали заведовать баней, за которой еще жило и даже поныне живет прилагательное «федоровская», хотя бывшего хозяина, господина Федорова, давно и в живых нет.

В угрозыск добавили народу – десяток комсомольцев, токарей да слесарей, рабочий класс. Назначили нового начальника. С душой работал новый начальник, но, приходя помыться в «федоровскую» баню и встречаясь там с предшественником, жаловался:

– Ни хрена и у меня не выходит!.. Бандитствуют, сволочи!

– То-то! – отвечал разжалованный. – Помоешься, зайди ко мне – выпьем косушку. Тут, брат, дюжиной комсомолят не отыграешься – надо село подымать, самих крестьян вооружать, а что твои слесаренки и токорята!.. Сыщицкий труд – хрупкий, тонкий. Аккуратности требует, умения, а главное, кормов и базы в селе, а у нас – ни того ни другого.

Шайки оставались неуловимыми.

Бандитизм наглел, ширился, рос.

Вскоре в бандитскую житуху ввязались недобитки гражданской войны – господа офицеры, что не сумели удрать на Восток и теперь отсиживались по глухим заимкам в надежде на захват вновь появившегося «Буферного государства» японскими самураями.

Офицеры – люди военные, быстро учли уголовную ситуацию на селе, повылезли из таежной подпольщины, подобрали бандитствующую вольницу под свою опытную руку, вскочили в седла, и тут запестрели сводки Чека тревожными, уже не уголовными, донесениями: «…В Паутово убит коммунист-предсельсовета, в Тропино вырезана семья активиста. В Сеничкине сожгли хлеб коммуны, в Вандакурове исчез председатель комбеда… напали на сельсовет, подожгли мост».

И так далее и тому подобное.

Появился новый термин – политбандитизм.

В дело вступили коммунистические отряды. В селах были созданы боевые и подвижные партгруппы из местных крестьян-коммунистов и беспартийного актива.

Обратно: война – не война, а так – войнишка.

Но в Колывани – спокойствие.

Это – внешне. А копни поглубже – что-то не то!..


По возвращении из города волвоенком Шубин выступил на заседании партячейки.

– Неладно у нас в селе, – сказал Василий Павлович, – ох, неладно, товарищи!.. Первое: взгляните на базарную площадь – что там есть советского?… Ровно при царе али при Колчаке, окружили площадь купцы: Губин да Овсянников, Чупахин да Базыльников, Кротков и Коряков и прочие которые!.. Это что же делается, товарищи?! Особняки ихние не отобраны, торговлишка не прикрыта: как торговали, так и нынче торгуют, даже вывески не сняли, токмо что дерут втрое дороже прежнего… По базару опять шляются прасол Васька Жданов со своим дружком гуртовщиком-конокрадом Афонькой Селяниным. Прицениваются, принюхиваются, присматриваются к советской нашей власти – с какого бока зайти, чтобы ловчее ее ножом пырнуть!.. Почему же это такое, спрашиваю я вас, товарищ председатель ячейки Ваня Новоселов, закадычный мой приятель, а?! Почему, скажи мне и ты, товарищ председатель волревкома?…

Председатель ревкома Андрей Николаевич Предтеченский перебил:

– Был и я в Новониколаевске, спрашивал в Укомпарте, как быть с кулачьем, с купчишками. Знаешь, что сказали мне? Нельзя, говорит, не вздумайте поссорить нас с трудовым крестьянством – вот что отмочили! Я им: это Губин да Базыльников – трудовое крестьянство?! А мне: нужно, мол, не с колыванской колокольни смотреть, а во всероссийском аль во всемирном масштабе. И так нас разбойниками прозвали за границей, а советская власть сейчас будет налаживать кузнецкие копи, иностранцев приглашают поучить нас, дураков, как уголь добывать… Приедут иностранцы, а мы – в деревне грабеж устраиваем, почище Колчака какого… Вот такое дело, выходит, нельзя, не трожь.

– Я намедни тоже в город ездил, – сказал Ваня Новоселов. – Аккурат повстречал товарища Ярославского Емельяна. Вот, братцы, мужик!.. Тот другое говорит… Надо хорошенько потрясти богатеев, без стеснения! Про Ленина рассказывал. Лют товарищ Ленин на сельского кулака!.. Самый хищный, сказывал, эксплуататор – сельский кулак…

Ледовских Алексей Иванович, усиленно чадя самокруткой, покачал головой.

– Тут, Ваня, такое дело… Эти слова Емельяна так надо понимать: насчет хлеба только. Ну, мяса там, свиней, овечек… А чтобы ситец отнимать у богатеев, да карасин, да спички – о таком товарищ Ярославский не говорил… Слышал и я его на заседании в Укомпарте. Нет, насчет мануфактуры и карасина ничего не было сказано… Стал-быть, нельзя ворошить Губиных да Коряковых…

Алексея Ивановича поддержали:

– Известно, мы не грабители. Касаемо хлебушка – полное право нам дадено, потому: хлеб – энто, братцы, жизнь, и не положено при советской власти одному жрать в три горла, а прочим голодать.

– Эх, братцы, на свою голову бережем всю свору, – тяжко вздохнул Шубин, – покажут они нам, ежели и впрямь япошки к Иркутску продвинутся!..

– Это что говорить!..

Долго толковали коммунисты колыванские о засилье «бывших людей», но не знали еще, что подпольные контрреволюционные комитеты уже организованы, – не только в Колывани и во Вьюнах, но и в деревнях Кондаково, Гутово, Кандауровке, в Чаусе, Амбе, Скале, Почте, на Алтае и в смежных губерниях…

Особенно прочно сидела антисоветчина в селах Тоя-Монастырское, в Дубровино, Вандакурово и в Черном Мысу…


Близился праздник христианского всепрощения и умиленных лобзаний – святая пасха.

Город Нрвониколаевск мало заботился о встрече древнего праздника. В канун пасхи дощатый цирк, что расселся квашней на умолкшей базарной площади, был переполнен народом – состоялся очередной диспут коммунистов со священнослужителями на животрепещущую тему: есть ли бог? Коммунистические атеисты доказывали, как дважды два четыре – бога нет.

Иереи взахлеб кричали: «Ан есть!»

Тогда агитаторы пустили по рукам фотографии, запечатлевшие десятки изрубленных шашками людей, – тех, кто сейчас лежит под могучей рукой с факелом в сквере Героев Революции.

Верующие и неверующие, рассматривая трупы, плакали.

И случись же: кто-то из бывших арестантов, уцелевших от рубки и попавших в цирк на диспут, опознал в одном из церковных оппонентов тюремного попа…

Тут такое поднялось!..

Иереи с позором бежали.

И еще выступил снова приехавший из Омска цекист в пенсне на черном шнурочке – Емельян Ярославский.

Емельян поведал, что такое пасха, из каких закоулков еврейского талмудизма перекочевала она в православие.

Эти атеистические мероприятия шибко повернули думки жителей в сторону безбожия. Особенно – рабочий класс: из железнодорожного депо, с завода «Труд», с Сухарного завода.

Многие рабочие заключали меж собой соглашения – пасху не праздновать. И то сказать: слишком сильны еще были в памяти фигура попа у пулемета на колокольне, облик тюремного иерея-провокатора и проповеди омского колчаковского архиепископа Сильвестра, призывавшего уничтожать рабочий класс «через десятого»…

Город Новониколаевск, за исключением матерого кондового обывателя, к пасхе тысяча девятьсот двадцатого года отнесся сдержанно.

Правда, некоторые «коровные» да хорошо «освиненные» сообразили окорока и куличи и творожные пирамидки пасхальные, побаловать брюхо, да мало таких было…

Базар закрыт – торговать нечем, из деревни ничего не везут, распутица.

А все местные спекулянтские ухоронки мучные и масляные Чека разгромила и сдала конфискованные припасы в ЕПО – Единое Потребительское Общество, которое не столько производило съестное, сколько пользовалось доброхотными даяниями чекистов и подачками Упродкома. Впрочем, и с самим комиссаром Упродкома – «Главковерхом» по части съедобного – получилось неладно: Чека обревизовала упродкомовские закрома, и после ревизии сам комиссар оказался с пулей в ноге – в тюремной больнице и без партбилета.

В общем, голодно было в городе, кормившем рабочий класс супом «кари глазки», о коем докладывал в Губчека Гошка Лысов. Голодно и неуютно. О пасхе молчали. Не до христосования было…

Иное дело в богоспасаемой Колывани.

В колыванских пятистенниках, в двухэтажных хороминах пекли и жарили, варили впрок студни-холодцы, тысячами заготавливали пельмешки и замешивали опару за опарой – придет заветный денек, зальется село самогонной дурью, с застольной снедью, с песняком и многими гармошками, с грохотом кованых ямщицких сапог по свежеокрашенным здоровенным половицам.

А потом, как водится, семейный, межсуседский и родственный мордобой; пойдут в дело вышитые шелками рукавички, в которых екатерининские пятаки запрятаны да «кибасья» – свинчатки-грузила с рыбацких сетей.

Колыванцы готовились. Но вдруг весна отступила – трахнул запоздавший отзимок. Такое в Сибири весной нередко. Враз угрюмо стало на селе: снова, словно зимой, обезлюдели площадь, улочки и проулки.

И в домах – молчок, нигде не пробьется сквозь щели развеселая гармонь, не раздастся удалая пляска, стихийная, предпраздничная – известно: кто празднику рад – накануне пьян.

Тихо…

– Молчит село… Вроде чего-то ждут, насторожились, – говорит председатель волревкома военкому Шубину, – аль просто по погоде?…

– Не-ет, Андрей Николаевич!.. Погода – погодой, конешно, не радует, а только думки ихние – сами по себе. От погоды – в сторонке…

– Дознаться бы…

– Дознаешься, как же, держи карман!.. Повстречал на площади сёдни Мишку Губина… Шапку за полверсты ломает, зараза купецкая! Сошлись – за руку ухватил: «Мое почтение, – по отчеству называет, – партейному, – говорит, – деятелю…» А глазищи – ух, совиные!..

– Да, чего-то, кажись, чуют гады. Ты не слыхал, как в мире дела-то? Что там с японской микадой? Может, еще ультиматум послал нашим?…

– Черт его знает!.. Воротится Ванюшка Новоселов из городу – узнаем все новости.

– Эх, до чего же, друг, неладно, что мы про себя из городу узнаём!.. До чего обидно! Буду опять просить, чтобы Чека нам, хоть на время, сотрудника послала…

– Вот отсеемся… Ну, будь здоров.

IV

На Страстной неделе, несмотря на распутицу, навадился в город колыванский житель Иннокентий Харлампиевич Седых – не то чтобы из богатых, однако хозяйственный и домовитый.

Что называется, «справный мужик».

До революции ямщину водил. Имел три упряжки парных, но батраков не держал, своей семьей управлялся – трех сыновей сподобил бог Иннокентию Харлампиевичу. Правда, один погиб в наступление Керенского, в девятьсот семнадцатом, но двое остались.

Тоже могутные ямщики, в папашу уродились, особливо старший сын, Николай. Рассказывают: однажды увидел Николай Седых, что на толпу, выходившую из собора, мчится взбесившийся чупахинский бык-производитель, – расставил ноги, схватил кирпичную половинку и так ахнул бычину меж глаз, что тот с ходу пал на коленки, потом всей тушей брякнулся на бок, малость посучил копытами, и глаза его мутной слизью затянуло! Издох.

А по селу слава пошла: схватил-де Колька Седых – ямщик, чупахинского быка за рога и свернул зверю шею. А о кирпиче – ни слова. Любит народ силушку человеческую подкрашивать, чтоб поболе была, еще крепче, чем в сам-деле…

Но слава – славой, а Николай, сын Иннокентия Харлампиевича, был вправду первым силачом по селу. Сравнялось ему тридцать.

Меньшой сын Мишка тоже подрастал могутным парнем – едва шестнадцать исполнилось, а уже на спор мог любого взрослого на обе лопатки положить, на кушаках, запросто.

Такой уж корень седыховской родовы: сила.

Вот и брат Иннокентия Харлампиевича – Анемподист, прежде лоцман обской, а нынче председатель Совета левобережного затонского поселка Яренский, – не из последних силачей в округе.

Только Анемподист силач бесхитростный. Рядовой коммунист, при колчаковщине был в подполье, и характером прост, как извечная река, породившая лоцмана.

А Иннокентий – тот с хитринкой. С виду тоже простоват, ан – умен. В колчаковщину Иннокентий сразу смекнул, что не обманешь – не проживешь: или офицеришки разорят, по миру пустят, или партизаны не помилуют. И принял решение – двоедушить.

Записался Иннокентий Харлампиевич в дружину святого креста и подался с обоими сынами якобы воевать с партизанами, но спустя месяц пришло из города Новониколаевска от воинского начальника скорбное сообщение, что вся группа верноподданных адмиралу, с которой ушли богатыри Седых, погибла под выстрелами партизанской засады.

Так оно и было, только ни уездный воинский начальник, ни односельчане не знали тогда, что под партизанские берданки подставили свою группу сам Иннокентий с сыном Николой.

Семейству Седых от эсеровской сельской управы – щедрое вспомоществование, а сами «погибшие» влились в Заковряжинский партизанский отряд.

Так Иннокентий Харлампиевич обманул и судьбу, и односельчан, и колчаковскую власть, и всех родственников, а когда пал адмирал, появился Седых в родном селе в партизанской славе.

Вскоре большая часть села стала жить умом Иннокентия Харлампиевича. И ревком относился к партизану любовно: помогала советская власть бывшим партизанам чем могла, и Кешке Седых перепало полдюжины овечек, коровка с нетелью и пара лошадок – не кони, а загляденье.

Так и живет бородатая умница Иннокентий Харлампиевич Седых. Безбедно и беспечально, но с умом и с оглядкой. Все бы хорошо, да не поладил Иннокентий Харлампиевич со старшим сыном. В партизанском отряде совсем Николай от рук отцовских отбился, а после колчаковщины вдруг записался… в партию, думаете? Нет, Николай Седых тоже не лыком шит – в православие подался Никола.

Была семья Седых древнего кержачьего толка, и вдруг такое – перешел старший сын, большак, к православным!

Николай по ночам думает: надо бы и в партию, да время нестойкое, беспокойное. Всюду разговоры о японцах… А хорошо бы в партию – снова наган на поясе носить, как в отряде, и портфель купить брезентовый, речи говорить… и не пахать, не сеять, а ямщину гонять. Партийный ямщик – такое чего-то стоит.

Коммуна здешняя Николаю не в пример. Хотят работать – их дело. Нет, Николай в партии не стал бы надрываться на пахоте: для него и глотки хватило бы. Надо только отделиться от папаши, но тот, старый черт, и слышать не хочет о выделе сына-большевика. Да и жена, Дашка, возражает… Приклеилась к старику. Уж все ли у них благополучно? Отец-то могуч, здоровущ – такому прямой путь в снохачи. Черт их знает!.. Нет, с партией надо годок подождать… И поп Раев говорит: «Я сам – в душе давно коммунист, как наш излюбленный Иисус Христос, но… погодить надо». Умно, толково. Погодить. Вдруг – японцы и новый адмирал?

По Николаю выходило, что «прыгать надо соразмеренно с ногами». Вот батя-то, сволочь старая, все вприпрыжку живет. Знает, где прыгнуть, когда и куда… Поживем – поглядим, поучимся: что к чему.

Домашние, узнав о намерении Иннокентия Харлампиевича съездить в город, гадали: какая нелегкая несет в такую-то пору? Диво бы дома соли не было, сахару, аль еще чего, а то дом – полная чаша. Всего припасенного и за год дюжиной ртов не выхлебаешь. И подарки пасхальные домашним и шабрам-соседям старик давно уже купил тайно. Зачем черт несет в самую-то распутицу?…

Но спрашивать – боязно.

В домашности был Иннокентий Харлампиевич крут, самовластен и вопросов не любил. До седых волос доездил ямщиком, взрослых детей заимел, а все еще был шибко охоч до матерщины и скор на руку – тяжелую, бугристую, с рыжей щетинной порослью на узловатых пальцах, навсегда пропахших дегтем и кожей.

Впрочем, вечером перед отъездом глава семьи несколько прояснил свои намерения:

– Еслив из волревкома будут приходить аль там ячеишные – велю сказать: к брату Немподисту поехал. Отвезти мучки решил. Праздника для… Хоша и коммунист, а все свой, кровник… Надо братнино брюхо порадовать… – и, поглаживая сивую бороду, приказал снохе: – Ты, Дашутка, нагреби из расходного ларя полкуля сеянки…

– Оголодал, поди, твой Немподист! Они, коммунисты-то, в три горла жрут, – начала было язвить жена, Ильинична, но, увидав, что муж уставился на висевшую в простенке бурятскую нагайку с серебряным черенком, мгновенно осеклась и вполне миролюбиво закончила: – И то, конечно… под городом-то мучкой не шибко разживешься… все сожрала коммуна проклятая…

– Поговори еще! – крикнул Иннокентий Харлампиевич, снимая нагайку.

Старуха уже совсем ласково и покорно спросила:

– Може, подорожничков испекчи, Кешенька?… Долго проездишь?

– Не твоего ума дело, – вешая плетку на место, буркнул старик, – пеки. Чтоб до света было!.. – и перевел взор на Николая: – А ты, Егова православная, коня утресь заложи в санки. В розвальнях поеду… Тож до свету. – Потом повернулся к младшему сыну: – Сунь под сено оборону, Мишка… Тую дудоргу, что в притворе у моленной, за ларем. Понял?…

Отдав необходимые распоряжения, Иннокентий Харлампиевич поднялся к себе на второй этаж старинного дедовского дома и лег спать. Проснулся и ахнул: проспал.

Намечено было до света выехать, а солнце уже сияет во все лопатки. Эх, язви его! Догадался бы упредить, чтоб разбудили, а теперь и взыскать не с кого…

Вышел в просторный двор со многими завознями, кошарами, конюшнями-сеновалами.

Сани-розвальни стоят под навесом, сын Николай оглоблю новую тешет. Топор в могучих руках так и играет… Сердце у отца зашлось черной злобой. Однако спросил спокойно;

– Пошто коня не заложил?…

Николай ответил тоже спокойно:

– Ждали вашу милость, да выпрягли. Матка сказала, что ты, видать, раздумал ехать-то…

Вспомнил отец про нагайку, да поостерегся: Николай-то на мельничных весах без малого семь пудов вытягивал и подковы разгибал… Смотрит на отца в упор, не мигая. Ладно, шут с ним!..

Приставил сын оглоблю к сараюшке и пошел в дом. По дороге думал, что не худо бы папашу отправить в лоно кержацкого бога. Вывел отец коня и стал запрягать самолично, покряхтывая и шепча сквозь матерщину:

– Ужотка я тебя благословлю в раздел!.. Пойдешь нищим.

С улицы прибежал Мишка и открыл ворота:

– Подмерзло на улке, тятя…

– Под сено-то… сунул? – негромко спросил Иннокентий Харлампиевич.

Мишка, сдерживая под уздцы всхрапывающего горячего коня, тоже негромко ответил:

– Как велено, папаня, – сделано: с правой руки, пятый – в стволе.

Иннокентий схватил вожжи, гаркнул:

– Давай!..

Застоявшийся конь рванул розвальни, бурей вылетел со двора и пошел наметом к реке.

Зимник от Колывани до города Новониколаевска речными перевалками – самый короткий путь. Ежели трактом, гривами – много длиньше. Старинный ямщик, Кешка. Седых знал оба пути как свои пять пальцев и, спустясь с холма, послал коня унавоженной дорогой через вспученную уже реку, мгновенно определяя подернувшиеся новым тонким ледком предательские полыньи.

Розвальни пересекли Обь по длинной диагонали, конь взлетел круто на правобережный яр, и сани встали возле одной избы на Седовой Заимке.

Иннокентий Харлампиевич завел упряжку во двор; обив валенки, поднялся по ступенькам и поздоровался по ручке с вышедшей на крыльцо пожилой женщиной интеллигентной внешности.

– Тут он? – осведомился Седых.

Женщина ответила:

– Да. Нервничает очень. Не привык к опозданиям…

– Проведи меня, Валентина Сергеевна… Я его в обличье-то не знаю…

Однако на крыльцо уже вышел человек, закутанный в собачью доху-подборку, и, не здороваясь с мужиком, уселся в розвальни. Усаживаясь, стукнулся обо что-то твердое. Нашарив под сеном приклад винтовки, буркнул:

– Зря!..

– В обрат-то с грузом, – хмуро возразил Седых, – всякое могёт статься…

Спутник вдруг крикнул злобно:

– Говорю – зря! Впредь бросьте эту моду!

– Ладно…

Пересекли половину реки и поехали островами. Под деревней Бибихой встретили обоз: десять порожних подвод. На передней – красный флаг, под флагом солдат с прокуренными до желтизны усами. Лицо у солдата изможденное, землистое.

Солдат натянул вожжи:

– Тпр-р-у!

Обоз остановился. Седых тоже придержал лошадь. Радостно осклабился:

– Ванюха, здорово! Слух был, что ты в городу…

– Здорово, здорово, Харлампыч! – Солдат, добыв кисет, приветливо улыбнулся. – Далеко правишься? – И, вглядываясь в ворот дохи-подборки, неуверенно добавил: – Чтой-то не признаю товарища?… Чьих будет?…

Доха издала лёгкий стон, а Седых поспешил с ответом.

– Дальний, – пояснил Седых, – больной, с урману приехал, а дале-то не везет никто… Наладили ко мне. Подрядились за два фунта соли в город в больницу. В нашу-то ложиться не хотит… За два фунта соли, а боле так, по человечеству…

– Ну и правильно. Шибко хворый?

– Шибко. Горячий весь. Нынче везде – тиф. Ты стань подале. Я уж переболел, меня не берет. Как под городом-то, Ванюха, зимно аль топко?

– Развезло, язви ее в печенку!.. Уж и не знаю, как ты до больницы доберешься… – ответил Ванюха, отходя в сторонку от санок.

– Вона што!.. А в Колывани – зима по всей форме.

– И здесь, видать, морозит… Эй, парни, покурим нашего, свойского.

Подошли сопровождающие обоз три паренька, лет семнадцати-восемнадцати, городского обличья. За спинами винтовки.

Стали закуривать.

Выпустив клуб дыма, солдат вздохнул:

– Да, брат… Она, хворь-то, придет – не спросит. По себе знаю – покою нет от хвори… А делов, делов, братец ты мой!..

– Всё от бога, Ванюха, – начал было Седых наставительно, но, поперхнувшись чужим дымом, закашлялся. – Тьфу, чтоб вас, куряки окаянные!

Парни рассмеялись. Седых стер слезы рукавом, спросил:

– Что за народы везешь, Иван?

– К нам. Комсомолия.

– Обратно за хлебом?

– Приходится, Харлампыч, приходится… – снова перевел дух солдат. – Плохо в городу-то. Да и фронту нужно…

При этих словах доха пошевелилась и издала слабый стон. Иннокентий Харлампиевич подивился:

– Дык какой же фронт? Войнишка-то кончилась.

Солдат помотал головой.

– Бандитизм на Украине – спасу нет! Опять же – полячишки шевелятся, да и с Деникой ищо повозиться придется… Вот передушим остатнюю контру, тогда и хлебушка будем есть вволю.

Седых утвердительно кивнул.

– Само собой, Ваня… Рабочим, поди, туго приходится… Ну-к, што ж… Поможем, Ванюха. Обязательно поможем.

Солдат оживился:

– Может, впрямь, ты, Иннокентий Харлампыч… первый бы, а?… Нащет самообложения и так и дале?… Поддержишь?

– Какой разговор! Да нешто мы не люди? Чо я, не понимаю, чо ли?… – немного подумав, Иннокентий Харлампиевич деловито спросил: – Пяток пудов – ладно ли?…

– А еще пяток не накинешь?…

– Ладно! Только без меня комбед не собирайте. Я к ночи обернусь. Ну, крайне: завтра в обед. Сам знаешь – как Накентий Седых скажет – так и будет. Слушается меня народишко-то…

– Вот именно. Спасибо тебе.

От группы отделился невысокий юноша в серой гимназической шинели и в шапке, перехваченной желтым башлыком. Нервным срывающимся голосом заявил:

– Дорогой товарищ крестьянин! Позвольте и мне сказать вам от имени новониколаевских комсомольцев наше сердечное спасибо! Побольше бы таких сознательных товарищей!

– Да что ты, парень?! – удивился Седых. – За што ж тут возблагодарение? Все под богом живем, а господь-то чо сказал? «Отдай рубашку ближнему своему…» Вы уж меня, старика, простите – я человек верующий.

Доха в санках вновь напомнила о себе тихим стоном. Замогильным голосом спросила:

– Ох… скоро поедем-то?… Недужится мне шибко.

– Как скоро, так сейчас! – недовольно-ворчливо ответил Седых, а солдат отвел Иннокентия Харлампиевича в сторону и доверительно зашептал:

– Ты вот чего: лучше перевали реку обратно, да езжай бором. Оно хоть и подале выйдет – зато вернее. Слух такой в городу: есаул Самсонов со своими на тракт вышел с урману… Поопасись, кокнут не за табачну понюшку. Знают, поди, что ты – в сельском активе…

– Так ить баили, что его чоновцы порубали? – испугался Седых: – Неужто ожил?!.

– Порубали, да, видать, не дорубали. Я в Чеке был – там сказывали: клинком по морде пришлось. Ожил, гадюка. С боя-то его поспели вывезти свои… Кака-то сволота выходила на нашу голову. Теперь у его, говорили чекисты, по всей карточке скрозь – рубец агромадный. И всё. А сам – еще здоровше стал, отъелся на зимних хлебах, гад!..

– Свят, свят, свят! – перепугавшийся Седых покрестился двуперстием, наскоро распрощался со встречными и пустил коня крупной рысью.

Обоз тоже тронулся. Комсомолец в гимназической шинели спросил солдата:

– Что это за крестьянин?

– Харлампыч-то? Активист. Партизанил. Уважение по селу большое имеет, за нашу власть крепко держится: какое бывает самообложение, аль разверстка, аль продотряд наедет – Седых первый. Все снесет до тютельки, первый, никогда отказу не было. И других сговаривает – платите, мол. Вполне добровольный, советский. Хороший мужик. Хотел было в партию: приходит однажды к нам в ячейку и спрашивает – а можно, чтобы в партии состоять и верующим?… Вот учудил старик! Кержак. Попов ненавидит, а от божественности кержацкой нипочем не отделается!..

Двое комсомольцев, ехавших на передних санях, рассмеялись…

Иннокентий Харлампиевич не внял благому совету и продолжал ехать не правобережным бором, а тем же зимником, выводящим на пригородный поселок Кривощеково.

Отъехав версты две от места встречи с обозом, Седых остановил коня справить нужду. Спутник тоже вылез из розвальней и потянулся, разминаясь.

– Что это за персона повстречалась? – осведомился человек в дохе.

– Ванюха Новоселов, председатель комячейки. Сказывают – чахоточный, а более всех мутит, стерва!.. Бог смерти не дает.

– Бог-то – бог, да сам не будь плох, – загадочно ответила доха. – Иной раз, борода, и богу нужно подмогу… А ты все же зря винтовку с собой таскаешь. Вдруг обыскали бы эти щенки? Не будь меня с тобой – что тогда?…

– Меня – обыскать? – искренне изумился Седых. – Ни в жисть! Я у них за главного беспартийного дурака хожу! На откупе.

– Накладно, борода, – усмехнулся спутник. – Пудами-то разбрасываться – не ко времени.

– Рупь положишь – два возьмешь…

– Два положишь – хрен возьмешь, – снова усмехаясь, возразила доха…

– А два класть и не следоват… К слову пришлось; ваш-то, с двумя царями – при вас? Губин наказывал – беспременно взять с собой. Иначе, баил, и гуторить не будут…

– Знаю. При мне, борода.

– Ну и ладно… А здорово, Роман Ильич, вы рольку-то правите… Скажи на милость: больной и больной! В точности! Голос до того хворый… Ванюха-то меня упреждаит: слышь, говорит, опасись – Самсонов на тракт вышел… Смехота, ей-богу!.. Надо ж так стретиться!..

Но у спутника благодушие развеялось. Скрипнул зубами:

– Перестань ржать!.. И – вот что: в другой раз, если в такую же воронью стаю залетим, ты мне своей спиной коммунистов не засти! Вылез из саней и стоит, точно столб!.. Прикрыл собой эту сволочь!.. Что мне, сперва твою шнуру дырявить, что ли?… Ты это, борода, учти: всегда становись за коня, если поднимется заваруха – тебя конь прикроет, а у меня твоя дурацкая башка на страшном суде не прибавится…

Седых перепугался.

– Чо вы, Роман Ильич? Неладное говорите: нельзя, нельзя. Этак все дело можно испортить. И Губин наказывал: чтобы никакой, дескать, стрельбы, шумства, грубиянства…

– Плевал я на твоего Губина! Сам знаю, а то… Не посмотрел бы, живым манером наделал дыр в твоем тулупе, за компанию с коммунистами!..

Спутник Иннокентия Харлампиевича, отряхивая снег с ворота, распахнул доху, вынул из рукава кольт, поставив на предохранитель, сунул пистолет за пазуху полушубка-венгерки и, зачерпнув снегу в ладонь, стал натирать лицо.

– Зажило, а все чешется, саднит, черт бы его побрал!

Со лба, через все лицо человека, которого Седых называл Романом Ильичом, протянулся глубокий шрам-рубец от сабельного удара.

Уже вечерело, когда колыванец и Роман Ильич въехали в поселок Кривощеково, немного поколесили по темным улицам и завели подводу в крытый, темный двор небольшой хаты-мазанки в узеньком переулке.


Инструктор Томского ГубОНО демобилизованный военспец гражданин Рагозин, проверявший по долгу службы постановку дела в кривощековской приходской школе, вернулся в свое временное, местное жилье поздно.

Сняв полушубок и красноармейский шлем, спросил хозяйку, худенькую женщину, кутавшуюся в пуховую шаль:

– Какое у нас «меню» сегодня?

Та ответила приглушенно:

– Двое: колыванский мужик, тот бородач из «Союза трудового крестьянства», что приезжал в прошлом месяце… Помните?

– Хитрый дурак!

Женщина приложила палец к губам. Указала на приоткрытую дверь.

– Тише! Они оба – там. Я поместила их в вашей комнате. Свет решили не зажигать.

– Ерунда – лишнее! Напротив – везде и всюду надо мой приезд афишировать, идите и зажгите лампу… А кто второй?

– Прославленный «полководец» из Кожевникова, о котором говорили оба доктора на совещании.

– Как? – удивленно вскинул брови инструктор Наробраза. – Неужели? Значит, Губин нашел все-таки пути к его мужественному сердцу!.. Хорошо. Очень хорошо! «Каков собой на взгляд?» Интеллигентный человек, офицер?

– Типичный казачина, солдафон! Представьте: разулся и дал мне в руки для просушки свои вонючие портянки… Это – мне-то!.. Привез письмо от Валентины Сергеевны Апраксиной: пишет, что истосковалась по культуре и цивилизации, собирается с Седовой Заимки перебраться по меньшей мере в Новониколаевск…

– Это уж как придется. Если разрешат… А вообще, я понимаю ее. Тоскливо, Анна Леопольдовна… До чего омерзели и мне все эти вонючие шематоны – соратники наши…

– Ужинать будете?

– После. Вместе с этими деятелями: надо соблюдать демократию, так велели доктор и свыше.

Рагозин-Галаган вошел в отведенную ему комнату и зажег лампу. Здесь уже томились ожиданием Иннокентий Седых и человек со шрамом. Иннокентий Харлампиевич поклонился Рагозину глубоким поясным поклоном, «прославленный полководец» вскочил с табуретки и по давней привычке хотел щелкнуть каблуками, но щелчка не получилось – забыл, что сидит в одних шерстяных крестьянских носках.

– Есаул Самсонов, Роман Ильич… Очень рад!

И выложил на стол просверленный рубль. Инструктор Наробраза покосился на монету, сделал легкий жест рукой:

– Не нужно, господа. Я знаю о вас… Только прошу еще пять минут подождать…

Рагозин прошел за ширму, несколько секунд постоял в раздумье, потом открыл ящик тумбочки, достал баночку с белым порошком и, отсыпав порцию на канцелярское перышко, втянул в ноздри… Сел на койку, запрокинув голову назад, посидел недвижимо, с закрытыми глазами. Чудесная сила кокаина сделала свое дело: Рагозин бодро вскочил с кровати, вышел к гостям – прямой, быстрый в движениях, с блестящими глазами.

– Еще раз здравствуйте, господа!.. Простите – очень устаю.

– Что вы?! – есаул угодливо подал стул, а в голове Рагозина мелькнуло: «Ого! Совсем, оказывается, ручной. Выходит, зря Андрей Иваныч говорил, что ни в грош никого не ставит…»

Седых продолжал стоять, склонив голову.

– Прошу садиться, господа! Итак, приступим к делу. О моих полномочиях вы, разумеется, информированы? Превосходно! Тогда начну с вас, господин есаул. Дядя Ваня приветствует ваше вступление на путь борьбы совместно с нашим комитетом, и мы теперь кое-что уточним. Впрочем, должен вас сразу огорчить: шеф ознакомился с предложенным вами планом прямого налета на город и… отверг план. Старик считает это авантюрой. Штабисты нашего центра поддержали его. Причины: вы, как человек военный, конечно, знаете, что всякое стихийное наступление заранее обречено на неудачу, если не обеспечен надежный тыл. У нас есть опыт Гражданской войны – вспомним Махно с его молниеносными налетами на города. Ни в одном городе Махно не удалось зацепиться прочно – не было тылового обеспечения. Иное дело – в деревне. Там у Нестора Ивановича были пущены крепчайшие корни, и они позволили ему долго держаться в своей хохлацкой республике… Помните, есаул?… Вот и для нас точкой опоры является только и только крестьянский тыл, не распропагандированные большевизмом рабочие массы и не инертные, как всегда, городские средние слои населения, а именно – крестьяне. Наша опора, надежда, наш символ веры. Правильно, Иннокентий Харлампиевич?

Седых погладил бороду, сказал значительно:

– Конечное дело… Мы – завсегда готовые…

– Да, Центр не сомневается, что крестьянство пойдет с нами. Так вот: мне приказано передать вам, что надо начинать с создания опорной базы вокруг города, с организации, так сказать, боевого плацдарма в окрестных деревнях. Сплачивать, сколачивать боевые дружины, прежде всего захватить власть в селах, особенно в волостных центрах, а потом уже – на город. Обложить и взять Камень, Барнаул, Новониколаевск, Томск… То же самое сейчас происходит в Акмолинске, в Петропавловске, Кокчетаве и многих других уездных городах… Вам ясно, господа?

– Пока солнце взойдет – роса очи выест! – злобно перебил есаул. – Какого там пса сколачивать! Я хоть через три дня могу выставить полк военного времени. Понимаете? Теперь вы – понимаете?! Полк! Говорю ответственно! А ворвемся в Новониколаевск – проведем быструю принудительную мобилизацию красноармейского полка, что стоит в военном городке…

– Сорок шестой?…

– Да! Весь полк сплошь из наших людей, и с офицерским составом, с командирами – у меня связь… Вот мое мнение.

– А если не выйдет, Роман Ильич? Если солдатня не пойдет с нами, тогда?… Заметьте: пока ваш отряд не утвердится в сознании крестьян как их собственное детище – он не будет популярен. Хуже того – крестьяне могут посчитать, что ваше сомнительное воинство стремится возродить рухнувший колчаковский режим, и тогда – пиши пропало всему задуманному! О том, как расправились восставшие крестьяне с полумиллионной армией адмирала, вам, вероятно, известно лучше, чем мне… Вот спросите, пожалуйста, нашего уважаемого господина Седых. Иннокентий Харлампиевич, может статься такое?

– Чевой-то? – не понял Седых.

– Проще говоря, сейчас, когда крестьяне хлебнули большевизма, пошли бы они за Колчаком? Допустим, появился бы снова?…

Седых громко расхохотался.

– Ну, скажете, господин!.. Я вам так отвечу: коммунисты – крестьянину не родня, одначе и Колчаки – не шаньга! Мало они с нас шкуру драли!.. Нет уж…

– Совершенно верно, Иннокентий Харлампиевич. Вспомним прошлое поглубже, оно ведь поучительно. Очень поучительно. Было время, когда за нашей армией, за нашей властью социалистов-революционеров, за бело-зеленым знаменем вся крестьянская масса шла, и Ленин писал, что если большевики не привлекут на свою сторону крестьян – золотые слова! – советской власти в Сибири навсегда крышка!.. Что ж последовало? Верховный правитель возомнил себя автократическим диктатором, ликвидировал все демократические институты, не брезговал пограбить село, рассорился с эсерами, этими единственными бескорыстными защитниками крестьянства, и – сгинул верховный правитель. Сгинула вся белая армия, созданная эсерами, организованная эсерами, профинансированная эсерами, но воспитанная монархистом Колчаком… Все пропало. Кстати: ваши политические убеждения, Роман Ильич?…

Самсонов взорвался:

– Какое вам дело до моих убеждений?!. У меня одно убеждение: бить совдеповских до последнего! И все тут…

– Не горячитесь, есаул. Бить – это разумеется. А под каким флагом бить? А? Царский, трехцветный? Попробуйте только! Вся Сибирь всколыхнется, и разнесут вас вместе с флагом!.. Георгиевское знамя? Его обаяние в простом народе утрачено благодаря неверной политике покойного адмирала. Красное знамя? Оно всю прелесть в глазах крестьян потеряло, в связи с большевистским грабежом, с комиссародержавием… Что молчите, есаул? Ага, вот в том-то и дело: армия без знамени – банда!

Есаул угрюмо отмалчивался.

– Мы хотим, – продолжал Рагозин, – поставить все наши силы под испытанное, хорошо известное крестьянству бело-зеленое знамя сибирского областничества, чисто крестьянское знамя! Тогда и ваша… часть, есаул, будет знаменосцем крестьянских интересов!.. Прошу принять к исполнению приказ штаба Центра. Свои боевые… дружины, Роман Ильич, вы пока обрекаете на безделье. Примерно до сентября, когда мужик уже покончит со всеми полевыми работами, запасет хлеба на зиму и станет бражку варить. Тут мы и начнем. А пока – безделье, Роман Ильич. Никаких «эксов», никаких нападений на потребиловки, ни одного убийства коммунистов!.. Надо создать впечатление, что отряды народных мстителей самораспустились. Пусть ваши люди рассыпятся, уйдут из лесов на заимки, притихнут, замолчат… Таким образом, мы усыпим бдительность Чека, распространим слух, что отряд Самсонова ушел совсем. Скажем, на север, в Обдорск какой-нибудь. А для вящего впечатления наши люди провернут на северных окраинах десятка полтора политических убийств… Так дезинформируем врага, направим чекистов в полярные закоулки, где попробуй поищи Самсонова!.. Из местных деревень уйдут коммунистические отряды. Деревни успокоятся, и эти самые ячейки тоже…

– Не выйдет! – мрачно сказал Самсонов. – Не получится. Ребята в бой рвутся. Кроме того – жрать надо. Нахлебничать на мужике – тоже не дело.

– Об этом вы не беспокойтесь, Роман Ильич! Получите деньги, крупную сумму.

В глазах есаула блеснуло сперва удивление, потом алчность.

– Вот как?… Сколько же и каких? Предупреждаю: колчаковские «языки» не пойдут, керенки – тоже. Царские бумажки? И мужик к ним не тянется, и мои орлы не возьмут.

– Серебро, – серьезно сказал Рагозин-Галаган, – серебро. Подходит, есаул? Такое же, как этот рубль, – он указал на рубль с ликами двух царей на столе. – Это для ваших людей. Вам же лично мы выплатим тройное жалованье против царского, хотите – золотом, хотите – в любой иностранной валюте: фунтами, долларами, франками.

Есаул взволнованно закурил и несколько минут ходил по комнате в своих шерстяных носках. «Как кошка ходит, – подумал Галаган, – вполне подходящий тип. Не жалко заплатить и подороже».

– У вас серьезно есть такие возможности? – спросил есаул.

– А почему бы и не быть? Мы предлагаем вам участие в огромной организации.

– Но откуда?

– Простите, есаул, сие вас совершенно не должно интересовать.

– Сколько же вы отвалите на отряд и сколько лично мне? Сперва об отряде.

– В разумных потребностях на три-четыре месяца. Скажем – тридцать тысяч. У вас в отряде двести сабель, значит, по полторы сотни на каждого…

– Сорок звучит крепче.

– Не будем мелочиться, сорок – так сорок. Пять вы получите сегодня же.

– Как, сразу?…

– Вы имеете дело с солидной организацией, есаул. Я мог бы выплатить вам и всю сумму теперь же, но трудности с перевозкой… Серебряная валюта, в таких цифрах, – весомая штука. Пуды. Потом пошлете в город специальный наряд с особо доверенным представителем вашего… э-э-э… эскадрона. Когда просохнут дороги. Недели через две-три. Вам лично, если пожелаете фунтами – могу выплатить немедля, как говорят, не вставая с места. Анна Леопольдовна!.. Прошу выплатить из второго фонда, что у вас на сохранении… Скажем – пять тысяч. Если хотите, можем золотом. Но уговор дороже золота, Роман Ильич: со дня заключения нами этого соглашения – никаких шалостей. С большой дороги своих убирайте, и господ товарищей до осени – не тревожить.

Есаул выпрямился во фрунт, хотел было снова щелкнуть пятками, но вовремя вспомнил о носках и только сказал прочувствованно:

– Слушаюсь! Я не ожидал…

– Превосходно!.. Скажите своим людям, чтобы сидели смирно, а если заварится какая буза или самовольство – сами справитесь или командировать вам в помощь нашу боевку?

– Разве есть?

– А как вы думали? Это для нас с вами: если надо помочь – помогут. Если проштрафимся и нужно будет убрать из своих – Самсонова, например, или меня, Рагозина, – будьте уверены! Абсолютно точный выстрел, и только один.

– Спасибо! – буркнул Самсонов. – Я сам хорошо стреляю.

– Пройдите, пожалуйста, есаул, в кухню, к Анне Леопольдовне… Там получите деньги и напишите расписку.

– Расписку?!.

– Да, разумеется. Дядя Ваня – человек деловой. Каждый из членов его корпорации получает гонорары и жалованье по распискам. Ну, с вами все, есаул… Теперь вы, господин Седых. Доложите, как дела в Колывани?

– Михаил Дементьич наказывал передать, што будут ждать вас всем комитетом нашим после пасхи. А когда именно – сообщение будет нарочным по вашему адресу.

– Так. Общение с духами, спиритизм этот, продолжается?

Седых долго рассказывал, где, в каких деревнях, хуторах организованы и организуются кружки спиритов…

– Хорошо! Умницы!.. Список коммунистов, о котором мы говорили в прошлый раз, привезли?

– Как же!.. Извольте: тут ячейка в каждой деревне…

– Отлично. Давайте характеристику: семейное положение, какой у мерзавца скот и степень активности. Начнем с самой Колывани…

Иннокентий Харлампиевич начал рассказывать. Рагозин записывал шифром.

Вскоре пришел с тяжелой денежной кисой есаул Самсонов.

– Можно поприсутствовать?

– Конечно, Роман Ильич!.. Вот что, господин Седых, у нас есть сведения, что колыванский протопоп Кузьма Раев хранит винтовки и патроны, оставленные ему дружиной святого креста перед советизацией вашей округи. Как бы заполучить эти винтовочки и патрончики?… Не скрою – мы очень богаты деньгами, но оружия у нас маловато. И ни за какие деньги не купишь. Красная армия – это не чешская солдатня. Каждый патрон у красных на учете и за семью замками. Подъезжали наши с предложением золотишка к офицерам, что служат сейчас у красных, – ни за какие деньги!..

– Трусы! Вешать буду предателей! – вскипел Самсонов.

– Не горячись, есаул!.. Так как же с попом Раевым, господин Седых? Губин знает? Вот если бы он вмешался и убедил почтенного иерея войти в спиритический кружок? А там – представьте, Роман Ильич, – во время сеанса происходит общение с потусторонним миром и следует веление свыше: передать оружие в руки местной патриотической организации… Например, говорит с того света нижегородский мещанин Кузьма Минин-Сухорук: «Тезка, Раев, не пострами христова воинства – сдай винтовки в мирской чихауз!» А? Каково, есаул? Мне кажется, никакой поп не устоит перед подобным призывом, – Рагозин расхохотался.

Но Седых ответил невесело:

– Ничего не выйдет… Михаил Дементьич уже направлял к протопопу Базыльникова…

– И что же?

– Да все то же. Он – никонианец, хитрущий. Заорал на Базыльникова: ты-де, еретик-спирит, и меня туда же тянешь? Выгнал вон и посулил с амвона проклясть…

– Скотина!..

– И не говори, господин инструктор!.. Очень даже вредный поп: за совдепску власть молится, возглашает в кажной проповеди многолетие ревкомам и Ленину.

– А коммунисты ваши как к нему относятся?

– Не тревожат… И у Раева свои мечтания.

– Он что, живоцерковник-«обновленец»?

– Ага, будь он проклят!..

– За что вы его проклинаете?

– Сына от веры отбил. Старшего сына в православные сомустил.

– Ну, ничего, придет время – выщеплем у попа из хвоста перо!

– Осторожно надо, господин инструктор: народишко наш оченно к леригии приверженный – и нашего, староверского толка мужики, и никонианцы. Кого хошь громи, а леригию не трожь!..

– Ладно, черт с ними! – поморщился Рагозин. – Подытожим: первое – скажите Губину, что восстание начнем в сентябре. Допустим – семнадцатого. День «Веры, Надежды, Любови». Повторяю – мужик уже соберет урожай и начнет пьянствовать. Тут мы его и приладим к нашему делу. Еще прошу передать господину Губину – к вашей организации я прикреплен самим Дядей Ваней. Так что, хотя Михаил Дементьевич меня недолюбливает, придется потерпеть. Он что, монархист, что ли, ваш Губин?

– Не-э-э!.. – усмехаясь, протянул Седых. – Губину что монархисты, что анархисты – трынь-трава. А особо – есеров не уважает. Ругает есеров. «Про…ли, говорит, Росею, трепачи, пошто их уважать?» Он, Михаил Дементьич-то, только одну партию одобряет, наш «Союз трудового крестьянства». И в мечтаниях у него – крестьянская власть: штобы и землей и всем прочим владели мужики, а интеллигенцию, рабочих – к ногтю! Говорил Губин при мне Чупахину, что кожевенный завод в Колывани держит: надо, мол, все фабрики изничтожить, а создать у крепких хозяев в руках мастерские. И хватит, говорит. А то от энтих заводов да фабрик – один разврат и своеволие, и безбожие… Вот он какой веры, наш Губин.

– Слышите, Роман Ильич? – подмигнул Рагозин есаулу. – Тут и синдикализм, и толстовщина, и еще черт знает что! Так что ж ему хочется, вашему Губину, конкретно, господин Седых? Что он намерен сделать после переворота?…

Есаул снова вскипел:

– Плетей ему хочется! Казацкую нагаечку, чтобы не заносился! Купчишка, скот, а с запросами! Подумаешь – фигура! Мужицкий министр! Ничего, возьмем власть, посадим на престол Михаила или Сергея Александровича Романова – они пропишут Губиным кузькину мать!..

Рагозин кашлянул и показал есаулу глазами на третьего собеседника:

– Так, господа… Вопрос об устройстве Сибири, конечно, решать не нам. Что выберет сибиряк, какой образ правления – видно будет после. А сейчас у нас общий лозунг, как совершенно правильно выразился Роман Ильич, – «бить большевиков до последнего комиссара»… Ну-с, господин Седых, будем закругляться. Отвезете Губину подарочек… Хотя и небогаты мы этими вещицами, но – нельзя: сам Дядя Ваня приказал передать из полы в полу. Пойдемте во двор. Огня зажигать не нужно…

Утром посланцы периферии отбыли восвояси. Седых вез под сеном длинный тяжелый ящик, Самсонов – пятипудовую кожаную кису, наполненную полтинниками и рублями – уже не юбилейными, а с одним профилем – расстрелянного в Екатеринбурге последнего русского царя. Доехали до своих мест благополучно.

V

Перед сельским собранием Иннокентий Харлампиевич заглянул в комячейку. Председатель ячейки Новоселов шагнул навстречу:

– Харлампыч!.. Слава богу – цел воротился!.. Заходи, садись. Беседовать будем.

Долго тряс дружески обе руки. Радушно усадил за стол, и все члены ячейки тоже радовались благополучному возвращению первого беспартийного активиста-партизана.

– Садись, садись, Харлампыч!

– Хорошо, что заглянул к нам.

– Дело прошлое, Накентий: крепко мы за тебя опасались…

– Да пошто? – удивился активист. – Кому я соли насыпал?… Кто противу советской власти пойдет? Кому жизнь надоела? Аль забыли партизанскую армию Игната Громова?…

– То-то, что не все всё помнят, – вздохнул Василий Павлович Шубин, – есть еще… – он взглянул на Новоселова. – Показать Седых городскую бумагу-то?…

– Кажи! – радостно сказал председатель. – Давай ее сюда. На, читай, Накентий Харлампыч.

Секретарь ячейки достал из старенького портфельчика и положил на столешницу, покрытую куском кумача, небольшую служебную бумажку с лиловым штампом в левом углу:

– Малограмотный я, – сконфузился активист Седых, – по крупному читать еще кой-как могу, а по мелкому – восподь не умудрил…

Члены партячейки рассмеялись.

– Эх ты, а еще вахмистром служил! – укоризненно сказал предревкома товарищ Предтеченский.

– Дык это ж при царе-косаре… А чему нас учили – сами знаете. «Отче наш иже еси на небеси…» да как царских дочек звали…

Снова посмеялись. Предтеченский стал читать вслух:

«Приказ начальника гарнизона города Новониколаевска о борьбе с врагами Советской власти

18 февраля 1920 года

Сибирская контрреволюция, вдохновляемая и возглавляемая Колчаком и царскими генералами, опиравшаяся на продавшиеся чехословацкие штыки и золото Антанты, под железными ударами Рабоче-Крестьянской Красной Армии быстро сдает свои позиции и с роковой быстротой приближается к неизбежной гибели.

…Но буржуазия не хочет отказаться от своих привилегий…

В то время, когда наиболее честные и сознательные элементы отдают все свои силы на восстановление разрушенного хозяйства, буржуазия и ее приспешники… начинают творить грязную, преступную работу для достижения своих замыслов.

…Буржуазия с каждым днем становится наглее и беззастенчивее в средствах: за последнее время ее агенты ведут открытую и злостную агитацию, широко распространяют провокационные слухи…

Здесь, в Сибири, где молодой Советский организм еще не окреп, мы должны быть особенно внимательны к своим врагам…

…Достигнув успехов, пролетариат объявил милосердие к врагу, отменивши расстрелы – красный террор.

Но пусть не забывают наши враги, что Советская власть не будет церемониться с теми, кто встанет на ее пути…

Все мерзавцы и негодяи, все предатели, шпионы и провокаторы, которые будут широко агитировать против Советской власти… будут расстреливаться без всякой пощады.


Подписал начальник гарнизона Атрашкевич.

С подлинным верно: адъютант Углов» [5].

Предтеченский кончил и вопросительно посмотрел на Шубина:

– А вторую читать?…

– Не нужно, – махнул рукой волвоенком, – и так уже по всему селу звон идет. И Седых, должно быть, слыхал.

– О чем это? – насторожился Иннокентий Харлампиевич.

– Уком упреждает… Банда Самсонова вышла из лесов на Пихтовский тракт. Убили бандиты партийцев Трошина и Прохоренку. Животы распороли…

– Слыхал! – сказал Седых. – Слыхал, как же… А правда это? Может, так, для острастки пишут…

– Нет, браток… правда.

– Ну, бог милует…

– То-то, что не милует… Вот и от штаба ВОХРа прислали бумажку, предлагают всем сельским коммунистам и комсомольцам установить ночные обходы, оружие держать дома, под рукой и в полной исправности…

– Во, как дело-то обертывается… – сказал Андрей Николаевич Предтеченский и густо, с надрывом закашлялся.

– Простыл, Андрюха, – сочувственно произнес Седых. – Ты вот чо… пошли свово парнишку ко мне. Я тебе – медку… Ишо водится у меня. Когда партизанили мы, я страсть сколь меду на раненых перевел. Однако многих выпользовал медком-то… И еще – остался. Посылай с туеском…

– Спасибо, Харлампыч, – прокашлявшись, ответил Предтеченский, – меня и так товарищи поддерживают…

Седых нахмурился.

– А я что же: тебе не товарищ?…

– Что ты, Харлампыч? – укоризненно покачал головой Предтеченский. – Ведь я к примеру. Ты человек многосемейный – самим нужно…

– А ну их к ляду! Семейство-то мое! – вдруг озлился Седых. – Одна маета с ними! Ни богу свеча, ни бесу кочерга! Расшиби их громом напрочь!

Ячеишные расхохотались.

– Чего ты на свое племя серчаешь? – спросил старый партизан Михаил Петрович Жихарев. – Али не угодили чем? Ты ить своенравный, на те угодить трудно…

– Да каки теперь угождения!.. А так: кто в лес, кто по дрова, живут, идолы, ни туды ни сюды. Порядку нету… Одна энта моя Егова православная, троеперстник, язви его…

– Никола, что ли?…

– Ну… Как с попом Раевым связался, так, видишь, и советская власть ему не мила стала… Ужо обратаю орясину, пошли бог силы. Так обратаю, что перья полетят!..

– Нельзя, Харлампыч, – наставительно сказал Предтеченский, – бить – это всякий умеет. Воспитывать нужно… Ты как отец… на-ка вот возьми книжечку. Насчет православия тут очень даже правильно говорится…

Седых заложил брошюрку за кушак.

– А у тебя, Накентий Харлампыч, самого-то… как с религией? – спросил Новоселов. – Все еще не могёшь расстаться?

Седых, помолчав, высморкался. Ответил на спеша, обстоятельно и вразумительно:

– Такое дело, дорогие мои товарищи партейные… такое дело: вера вере – рознь. Она, стара вера-то, кержанска – правильна… Я хоть старый мужик-гужеед, а скажу тебе так: кто супротив проклятова царизму до-прежь всяких ривалюций воевал? А ну, спомни, дорогой товарищ… Старого обряда люди. В скиты уходили, попов-жеребцов, поставленных анпираторами всякими, керженцы не миловали… Завсегда противу войны шли, детушек на убой не давали, самосжигали себя… Думаешь, так просто, за двуперстие? Н-н-нет, гражданы, – за правду боролись! Вот, как и вы теперича – за правду истинную!.. А кто себя чином соблюдает? Опять же мы, керженцы. Это иде ж вы видели, штобы старова обряду мужик на руку был нечист? Штоб сельчанам пакостил?… Сроду не бывало такова. А православные – жулье народ, того и ждут – напакостить. И рядовой, так сказать, мирянин, и дьякон, и поп. Лиходеи, мздоимцы!.. А кто Колчака с хоругвями встречал? Дружины святова креста кто на селах ставил? Опять же православные. А керженские людишки, между прочим, в тайгу с дрекольем уходили, господина Колчака рублеными гвоздями из самопалов потчевали, губили супостатов народных… Вот и выходит, што старая вера у советской власти вроде как кореннику пристяжная. Чуешь, Ваня, чо к чему? А коснись какая сволота, вроде того же Самсонова, на нашу, советскую, хвост задерет – кто же с вами будет, дорогой товарищ Новоселов? Полагаешь, поди, православные?… Э-э-э, не-е-ет!.. Православные по норам забьются, в кусты схоронятся. А мы, кержаки, будем с вами. Мы себя раз оправдали и вдругорядь оправдаем… Так-то!..

Коммунисты слушали с интересом. Приезжий гимназист-комсомолец наклонился к соседу.

– А ведь в этих словах много простой мужицкой правды…

Но сосед, не отрывая взора от распалившегося старика, буркнул:

– Дури много!.. И чего только с ним ячейка цацкается… – комсомолец не договорил и возмущенно плюнул в открытую печку.

Иннокентий Харлампиевич продолжал:

– А что касаемо, вы читали тут насчет энтова… Самсонова – я прямо скажу: не ровен час, конечно; иной раз и спишь, а такое выспишь, и не думал, не гадал, – вышло! Однако – бог не выдаст, свинья не съест. И еще так полагаю – много лишнего болтают. Да какой он, Самсонов то ись? Что за человек и какого виду?… Ну уж, если бы встрел – я бы его благословил! Топор-то завсегда при мне, куда ни поеду!

– Бывший есаул, – пояснил Новоселов, – казак. В городу мне говорили: организатор. И человек… суръезный. Родному отцу пощады не даст.

– Да с виду-то каков, обличьем? – не унимался Седых. – Кабы я его повидал, только бы и жить его благородию!..

Коммунисты снова посмеялись над ершистым старцем, а Жихарев заметил:

– Брось трепаться, кержак!.. Ежели и доведется перевидеться с господином Самсоновым – первый под куст залезешь! Знаю я вас, храбрых да геройских мужиков…

Седых посмотрел на Жихарева взглядом, полным глубокой укоризны.

– Грех тебе молвить такое, Михаил Петрович!.. Али я с тобой в отряде не был? Али не ходил на старости лет в тайгу с дробовиком беляков бить? И, может, не я на обоз чехословацкий напал и две подводы пригнал в отряд?…

– Было… Было и такое, – кивнул Жихарев, – и такое было: под Камнем дали нам беляки жару – где я тебя нашел, храбрый партизан? Молчишь? То-то, герой!.. – Жихарев обвел взглядом собравшихся и опять остановил глаза на Иннокентии Харлампиевиче. – Чо, застеснялся, храбрый драгун?… Ладно уж, не выдам, не скажу, где я тебя нашел, когда остатки отряда собирал после той бани…

Бывшие партизаны поугрюмели. Кто-то недовольно бросил:

– Да ладно уж, Жихарев!.. Чево старое ворошить?… Аль и у тебя запасных портков не было?…

Новоселов сказал примирительно:

– И впрямь, братцы, чего вспоминать?… Били нас, били и мы. Однако мы, все ж, больше беляков били, а то не сидели бы сичас здесь под красным флагом… А Накентия Седых мы все знаем – свой человек, вояка. Ежели когда и отпраздновал труса – с кем грех да беда не случается?… Да к тому же с безоружным… Чо мы, не знаем, что в тот день, когда беляки нас от Камня поперли, у нас на роту по десятку патронов было… Тут уж не до геройства!.. Да. А ты все ж, Накентий Харлампыч, стерегись. Случаем чево – бандиты не помилуют…

Начальник волостной милиции, веселый русоволосый парень, спросил:

– А не выдать ли ему винтаря, Новоселов?… Так, на всякий случай.

Седых замахал руками.

– Этта спасибо за веру-доверие. Только ни к чему. У меня дробовик добрый. Шестнадцатова калибра – бьет на семьдесят шагов.

– Дробовик, Накентий, – полдела. Ты все ж таки когда наладишься куда в поездку, прихватывай в милиции винтовку. Выдавай ему «посошок на дорожку», – подмигнул начмилу Новоселов.

Потом полушепотом спросил Иннокентия Харлампиевича:

– Разговор-то о хлебе на дороге не забыл?…

– Сказано – сделано…

– Спасибо, Харлампыч. Сочтемся. За советской властью не пропадет. А теперь вот что: собрание по вопросу о хлебосдаче назначено было на сегодня, да мы решили отложить. Завтра будем проводить… Так уж ты не подкачай…

Седых уверил председателя комячейки, что ни в жисть не подкачает, и осведомился: не следует ли кого из местных жителей предварительно поагитировать?

Новоселов обрадовался:

– Сделаешь, Накентий? Золотой ты у нас человек!.. – И сказал, кого надо поагитировать, кого постращать.

Седых попрощался с Новоселовым «по ручке» и весело зашагал к дому, а председатель ячейки объявил:

– Начнем заседание бюро ячейки совместно с активом…

Говорили много, нескладно и горячо о делах своей коммуны, торчавшей одиноким островком среди глубокого моря темноты, невежества и крестьянской алчности…

Потом сделал доклад о хлебосдаче приехавший с комсомольским продотрядом член Упродкома.

VI

Ночью того же дня в просторный двор земской больницы просочилась человеческая фигура: прижимаясь к надворным постройкам, неслышно и невидимо, поднялась на крылечко флигеля, в котором квартировал глава колыванской интеллигенции доктор Соколов.

Пришедший стукнул в дверь условно: три коротких и еще три коротких.

В эту ночь в докторской квартире собрались члены местного кружка спиритов: Михаил Дементьевич Губин, гильдейский купец; прасол-конеторговец Васька Жданов; купец-бакалейщик Василий Иванович Базыльников; кулак Сенцев и другие столпы колыванского общества.

В комнате было темно – окна закрыты наглухо ставнями и завешены больничными одеялами. Лампа в гостиной погашена, и лишь перед хозяйкой квартиры мерцала восковая церковная Свечка в древнем бронзовом подсвечнике с одутловатыми литыми амурами.

Сам доктор Соколов, накануне переведенный по личной просьбе в соседнее село Вьюны, не мог присутствовать на сеансе: был занят подготовкой к переезду на новое место.

Сеанс вела гостившая в Колывани родственница супруги доктора, Елизавета Николаевна Миловзорова, таперша электротеатра «Диана», ныне отданного под столовую ЕПО – ту самую, в которой партийный и комсомольский актив города Новониколаевска ел суп «кари глазки».

Елизавета была тощей дамой – нервной, пугливой и истеричной.

На круглом столе, с которого сняли бархатную скатерть с позументами и неизбежные толстенные альбомы, семейные реликвии, – лежал большой лист бумаги, разграфленный радиусами. В радиусы были вписаны буквы алфавитов – русского, с твердым знаком и с ятем, и латинского (предполагалось, что некоторые духи из иностранцев не смогут общаться с медиумом на русском языке).

По кругу скользило блюдечко со стрелкой.

Над блюдечком парили сцепленные мизинцами и большими пальцами руки спиритов.

В полумраке блюдечко описывало круги по бумажному листу, и когда стрелка останавливалась на алфавите, все жадно записывали выпавшую букву.

Таким образом получались слова и словосочетания.

В ту ночь вызывали дух расстрелянного царя Николая Второго.

Николай не замедлил явиться.

Он сказал при помощи блюдечка: «Тяжко народу, тяжко… освободите, освободите, освободите…»

Супруга доктора всхлипнула, а медиум – таперша – разрыдалась и забилась в истерике. Сеанс прервали, но лампу решили не зажигать… В этот патетический момент и послышался троекратный стук. Докторша пошла открывать. Вернувшись, наклонилась к уху купца Губина:

– К вам, Михаил Дементьевич… Я провела в кабинет мужа.

Губин позвал Базыльникова:

– Айда со мной…

Оставшиеся продолжали сеанс.

В кабинете за докторским столом сидели Губин и Базыльников, слушали доклад Иннокентия Харлампиевича, изредка переспрашивали, уточняя или вставляя реплики.

Был купец Губин грузен, угрюм и злобен. А бакалейщик Базыльников – тощ, смиренен и голос имел елейный…

– Деньги у ихней гарнизации есть, Михал Дементьич, – докладывал Седых, – да и не малые. Ентот полномоченный по школам-то, не сходя с места, Самсонову пять тыщ лично отвалил, да на отряд еще сорок тыщ посулил…

– Не брешешь? – подозрительно спросил Губин. – Сам видел?

– Пес брешет, Михал Дементьич, а я самолично очевидцем… И все серебром. Была и золотом малая толика… На моей подводе до Седовой Заимки везли… А там Самсонова поджидали евонные таежники-вершные. Как бы сказать – конвой. Увезли разбойнички денежки в свое логово…

Седых с глубоким сожалением вздохнул. Губин мерзко выматерился – не под стать старику, а Базыльников осенил себя крестом и прогнусавил:

– Не след жалеть-то деньги… Эх, все суета сует и всяческая суета! Помрем – с собой не прихватим. Ни к чему…

– Помолчи, христосик! – грубо оборвал дружка Губин. – Ну, до чего договорился с этим «капиталистом»?…

– А договорились так: начнем в сентябре. После уборки, стал-быть. Примерно к семнадцатому числу: «Веру, Надежду, Любовь и матерь иху Софью». Так и велел господин Рагозин…

Губин скрипнул зубами. Несколько раз сжал и разжал огромный волосатый кулак.

– Велел! Выходит, опеть под началом стрекулистов ходить?! Опеть есерешки командовать станут нашим братом?!.

– Вишь, Михал Дементьич, – покачал головой Иннокентий Харлампиевич, – оно, конечно, разлюбезное дело самим решать, да ить тут не одна Колывань наша… Инструктор сказывал, всюе Сибирь подымаем: Семипалатный с казачками и Кустанай, и томские, и кузнецкие, и мариинские… А паче всего – алтайцы. Там народ дикий – их куда хошь можно обернуть. Еще сказывал господин Рагозин: иркутские комитетчики уже к японцам своих людишек отправили. Сговариваться… Чтоб, значит, вместе…

– Послали! – саркастически хмыкнул Губин. – Послать можно, а вот как доедут? Иркутская Чека – штука сурьезная… Слыхал, поди: его превосходительство Колчака-то – тю-тю!.. На размен и в пролубь…

– Ан и наши не безголовые, – заметил Вазыльников.

Собеседники помолчали. После паузы Губин спросил недоверчиво:

– Говоришь, способная эта городская… гарнизация?

– Я так полагаю, Михал Дементьич… Так я думаю, что в ихней руке уже нонче пять, а то и все десять губерний.

– Все может быть… Может, и десять, а может… хрен да редька, видимость одна. Мечтания. Вот что неладно, Седых: Красная армия к нам никак нейдет… Благородия наши – Комиссаров да Некрасов уже вновь подъезжали и в сорок шестой полк и к военкоматским… Пустой номер, а начгар – губвоенком Атрашкевич брякнул приказом. Чтоб вообще нашего брата – к ногтю… Понял?… Псина!.. Даром что сам из офицерей… Об армии-то энтот… Рагозин ничего не сказывал?

– Нет. Не толковали об армии… Денег, ежели ты как председатель повстанческого комитета, Михал Дементьич, сам попросишь, – посулил. Сто тысяч сулился отвалить… Какими хошь – хошь японскими, хошь мериканскими… У них всякие есть. У них дело поставлено!

– Сто тысяч?… Брешет есерешка! У есеров на посуле, как на стуле!.. Ну, ладно. В другой раз скажи ему: мы люди не гордые – примем. А струменты привез, как было ранее оговорено?

– Десяток японских арисаков. Пулемет ручной, шош. Патронов два ящика, японских, да еще русских. Цинка.

– Негусто патронов…

– После распутицы «максим» пошлют. Разобратый. Надо б нам из своих пулеметные расчеты приготовить… специалистов. Велено оружие отвозить на баржу Крестьянычу. Там и проволока колючая завезена…

– Знаю… В ячейке-то побывал у своих дружков? Что они? Зачем комсомольцев привезли? Опять грабить народ?

– Известно дело, Михал Дементьич, – продотряд…

– Список коммунистов отдал Рагозину-то?…

– Так точно… собственноручно приняли, а вот новый список, Михал Дементьич… Это мне Ваньша Новоселов сообчил, которых они прижать покрепше решили. Наших.

Губин очень заинтересовался новым списком.

Когда нагруженный инструкциями и наставлениями Иннокентий Харлампиевич оставил гостеприимный докторский кров, в небе уже брезжила зорька.

Утром следующего дня Иннокентий Харлампиевич отправился в вояж по селу.

Первым на его пути был дом Дормидонта Севастьяныча Селезнева. Имел Селезнев до революции крупорушку и, кроме того, промышлял в селе прокатом сельскохозяйственных орудий, что понавезла в Сибирь американская фирма «Мак-Кормик».

Подойдя к пятистеннику с белыми наличниками окон, Иннокентий Харлампиевич остановился в изумлении. Селезнев с супругой Секлетеей Ульяновной старательно соскребали с ворот густые мазки дегтя. Селезниха поминутно утирала подолом горючие слезы. Дормидонт Севастьяныч, не здороваясь, сказал:

– Не глазей что баран, Накентий, не собирай народ. Проходи в избу.

В избе хозяин тяжело опустился на скамейку.

– Видал, как проздравили меня лешманы?!. Ославили Маньшу ни за што ни про што. Слышу ночью – кобель во дворе заливается, выскочил с берданом, да уж поздно… Покуль возился с затвором калитошным, утекли сатаны! Одначе одного зацепил с бердана – утресь кровь оказалась на улке. Дознаться бы. Добавил бы еще картечи!.. Кто, как думаешь?…

– Кто! – усмехнулся гость. – Чо ты, дите малое, чо ли? Известно дело – касамалисты-парни. Кому же боле? Фулиганье, сквернавцы!..

– Кто их знает?! – недоверчиво ответил хозяин. – Вроде не слыхал я от них никакой славы про Маньшу… Да ты, Накентий, скинь шабур-то. Чай пить будем. Манька! Замолчи ты, бога ради!

Из-за дверей горницы слышались приглушенные рыдания.

Седых погладил пегую бороду.

– Слышь, Дормидонт… Хоть и не ко времени мои слова будут тебе сичас, а надо… Нынче на собрании объявят подушно раскладку. Хлеб энтим… городским стрекулистам. Не вздумай противничать. Сколь наложат – вывезешь! Понял?…

Хозяин ответил с ненавистью:

– Лучше свиньям на замес!..

– Сам знаю: что лутче, что хуже, – строго отозвался Иннокентий Харлампиевич, – вывезешь без слова! И – чтобы всенародно!.. – Тут, приблизясь к хозяину, Седых сказал вполголоса: – Вернем после. Получишь опять с баржи у Крестьяныча… Как в прошлый раз. У его список будет.

– За свое – краденым! – усмехнулся Дормидонт.

– Не твоего ума дело! Болтай больше!..

– Да я что?… Мне – абы хлебушко. Свой ли, дядин ли… Сделаю…

– То-то… Помалкивай знай!.. Покличь Маньку.

Вошедшей в кухню зареванной девке Иннокентий Харлампиевич ласково сказал:

– Я так думаю, что тебе, Манюша, теперича одна дорога – в касамол.

Манюша опешила. И Дормидонт Севастьяныч возмутился:

– Ты чо баишь-то, Накентий Харлампыч? Испоганить девку? Ни в жисть не допущу!..

– Остынь! Дело говорю. Ей теперича защитник нужен. А кто защитник? Никто, как касамалисты. Для их деготь – пустое, так, хмарь на ясном небе. А они теперича большую силу берут…

Манька молчала. Собственно, предложение Иннокентия Харлампиевича было ей по душе. В комсомоле весело и таинственно: собираются, спорят о таких запрещенных вещах, как бог и сатана, песни поют, театры представляют. Верка Рожкова – брошенка рассказывала подружкам: комсомольцы из городу костюмов понавезли всяких разных… богато живут! А заправилой у них Федюнька Дроздов, о ком ославленная девка давно вздыхала… Ох, Федюнечка-дролечка, разыскал бы ты Манькиного обидчика да наказал примерно. У тебя и власть, и при пистолете ходишь.

Покосилась девка на отца и выпалила:

– Я, дядя Накентий, не против… Как батяня прикажет.

Но Манькин отец снова вскипел:

– На кой мне ляд касамол ихний? Одна шайка-лейка: грабители, сатаны! У меня гумага есть от фершала, Игнатий Лазаревича – девка-от Маньша! Чистая, непорочная девка… Неси, дочка, свою гумагу!

Но Седых остановил его:

– Не надо… Хороший человек хорошему человеку и без гумаги верит. Гумага та мне без надобности. А вот што другие-то скажут, Дормидонт Селезнев?… К примеру – сваты энту гумагу в резонт нипочем не возьмут. Знают все; у пьяницы фершала Игнашки за полведра первачу каку хошь гумагу можно выправить. Он и мне сочинит гумагу, что я не я, а святой Сергий Радонежский. Говорю тебе: сейчас Манечке твоей не гумага нужна, а защита. И первый защитник «униженных и скорбящих» – нонеча касамол. А вообче – дело ваше. Прощевайте… Про хлеб не забудь мои слова…

Иннокентий Харлампиевич взялся за шапку, но Селезнев вдруг засуетился:

– Ты обожди, посиди, сичас мы с тобой медку пригубим, погуторим, покалякаем… Ты – мне, я – тебе… Ан глядишь, и выйдет у нас какое решение. Погости малость. Таки дела в один минут не делаются… Сичас, сичас… Маньша! Маньша! Куды ее опять лешак унес?!.

– Не егози! – поморщился Седых. – Судачить да меды распивать мне нонче недосуг. Забот – по горло… Напоследок только скажу: кто тебе совет давал в колчаковску дружину не записываться? Кто упреждал, что Колчаку вот-вот перемена, карачун? Ну, кто?

– Ты, сват, – почесывая затылок, ответил Селезнев.

– И что ж вышло, не по-моему?

Селезнев обескураженно молчал.

– А кто тебе присоветовал хлеб на заимку увезти, как пришел Колчаку карачун и совецки воцарились?

– Обратно ты…

– То-то! Это ладно, что ты памятливый. Однако прощевай, гостевать нонче, говорю, недосуг… А делай что велю – внакладе не останешься.

– Сделаю обязательно, Накентий Харлампыч… Пущай Манька записывается в касамол… Пущай. Оно и верно – они нынче власть взяли. А фулигана, что ворота вымазал, дознаюсь – все одно пришибу с бердана!.. Энто, уж как хошь, а будет по-моему!..

– Вали! – ухмыльнулся Седых. – Только не будь дураком… Щенка ежели пришибить, и то во дворе своем не стреляют, а на реку: кирпичину на шею и – бултых… Понял? Ну, я пошел…


Иннокентий Харлампиевич шел по улице, облизывая тонкие губы и легонько посмеиваясь в пегую бороду. Славно вышло! Первое дело: давно было нужно иметь и в комсомольской ячейке своего человека. Парня туда совать нельзя – живо свихнут мозги набекрень, и получится, что назначил «шпиёном», а высидел врага себе же… Ино дело девка. Девка что овца, хоть и в чужом стаде походит, а от своей кошары не отобьется… Второе: комсомольцам «авторитету» прибавится: дескать, всех потаскух подбирают… Дудычеву Катюху снасильничали парни «помочью» – куда от стыда податься? В комсомол. Там приняли Катьку. Там – добрые. Им лихая девкина слава нипочем, наплевать!.. Верку Рожкову, брошенку порченую, куда? Опять же в комсомол!.. Теперь эту, ославленную, дегтем мазанную… Они возьмут. Им сейчас только давай народу! А молодой народишко, сыны да дочки самостоятельных хозяев, не шибко в комсомол проклятый идет. Все гольтепа, самая что ни на есть искони презираемая сельская рвань…

Иннокентий Харлампиевич долго еще ходил по дворам. Разговор со всеми избранными был один:

– Вези хлеб, сколь назначат. Для виду маленько покочевряжься… А вези бесперечь! Посля съездишь на баржу к Крестьянычу… Там список будет… Все в обрат получишь.

Однако в иных домах, значившихся в ревкомовских списках «середними», Иннокентий Харлампиевич не обещал возмещения из таинственных запасов у некоего Крестьяныча.

«Середним» Седых говорил:

– Вези. Точно знаю, не повезешь – все дотла продотрядчики пограбят.

– Как жить-то будем, что сеять? – плакался «середний».

– А энто ты спроси у комбедчиков али в ячейке, – Иннокентий Харлампиевич улыбался загадочно и непонятно. – Там разъяснят, – и уходил, оставив мужика в полном смятении.

Вечером на сельском собрании ревком объявил список подушной раскладки на сдачу хлеба.

Против фамилии Седых стояло: «середняк» и цифра «10».

Список зачитали до конца, и наступило молчание. Тогда Иннокентий Харлампиевич вышел к столу, за которым восседали ревкомовцы, сорвал с головы свою неизменную папаху солдатского искусственного смушка, образца тысяча девятьсот первого года, шмякнул ее об пол и поднял руки кверху, на манер человека, которого грабят.

Но лицо Иннокентия Харлампиевича было светлым, преисполненным неистовой радости.

– Пятнадцать! – крикнул Седых в зал. – Не десять, а пятнадцать жертвую на обчее дело! Ничего не жаль мне для нашей дорогой власти, для рабочего классу, для Красной, нашей родной, армии!.. Как я сам крестьянин-пролетарий и бывший армеец-партизан!.. Ничего, братаны-граждане, не обедняем! Осенью бог даст урожай – все убытки покроем, а нонеча – помогать надо власти нашей единокровной!.. Пятнадцать пудов жертвую и всех призываю – помогите своей власти!..

Потом выступали председатель волревкома, председатель комячейки, уполномоченный Губпродкома, и все хвалили Иннокентия Седых, ставили его в пример другим. Беднота яростно била в ладоши… Впрочем, и середняки тоже аплодировали. И крепкие хозяева. Столь велик был авторитет Иннокентия Харлампиевича.

Седых возвращался с собрания в группе коммунистов и беспартийных активистов-комбедчиков. Нагнавший группу уполномоченный Губпродкома похлопал старика по плечу.

– Спасибо тебе, мужик! Спасибо!.. Конечно, твои пять пудов лишку не решают хлебной проблемы, но свидетельствуют о кровной связи с народной властью, о гражданском мужестве и высокой сознательности. Непременно поместим в газете. Жди, товарищ Седых… Как говорится: не дорога ешка – дорога утешка!..

Сконфуженный Седых бормотал:

– Дык ить я… я что ж?… Мы партизаны… Мы завсегда готовы.

Перед ним наперебой раскрывали кисеты, забыв, что Иннокентий Харлампиевич ревнитель старой веры, не табачник.

А когда группа проходила мимо стоявших в отдалении трех спиритов – Губина, Базыльникова и кожевеннозаводчика Чупахина, – Михаил Дементьевич Губин густо харкнул вслед, сказал с совершенно не присущей этому суровому человеку восторженностью:

– Ат стерва!

Чупахин поддержал покровительственно:

– Художник, сукин кот!.. Накажи ему, втихую, Михаил Дементьич, пущай днями зайдет ко мне – побалую товаром на сапоги…

Базыльников истово перекрестился на соборную колокольню, прошамкал:

– И стоит, стоит!.. Восподь наш, Сусе Христе, рече во время оно: «Рука дающего не оскудеет!..»

– Айдате все ко мне, коньячку, так и быть, открою, – любезно пригласил Чупахин.

День был воскресный…

Во вторник село Колывань отправило в город Новониколаевск Красный обоз. Хлеб был вывезен не только полностью, но и с изрядным походцем противу упродкомовской разнарядки, чему продкомиссар немало подивился: ай да село Колывань! «Богато живут, но честно стоят за советскую власть…» – похвалил колыванцев на докладе в Сибревкоме продовольственный комиссар.

Иннокентий Харлампиевич не остался внакладе. Чупахин презентовал умнице крой на яловые сапоги-вытяжки, а сельская советская власть наградила благородного активиста премией: выдала овечку…

На селе наступили тишина, мир и благоденствие.

Но вскоре на Иннокентия Харлампиевича посыпался целый ворох домашних неприятностей.

Перво-наперво, нежданно ушел со двора сын-большак Николай. Тем утром Николай должен был съездить за сеном, да не поехал, а собрал малое число своих шмуток в котомку, приладил на спине крошни и, поклонясь дому от порога, сказал отцу и Дашке:

– Вот чо… Ты, Иннокентий Харлампиевич, не прогневайся, только я тебе теперича – не сын, а… свояк. Понял?… Надо б тебя, старого пса, в пролубь направить, да уж ладно!.. И без меня совецкие шлепнут!.. Прощай, лисовин. Прощай и ты… бывшая жена, а ноне – мне мачеха!.. Не поминайте лихом…

И – пропал, как сгинул.

Иннокентий Харлампиевич сидел, словно поленом по башке оглоушили, – не нашел слова в ответ сказать. Поднялся со скамьи с трудом. В голове застучали кувалды: выходит, вызнались сладкие ночи? Кто же соследил? Какая стерва доложила ненавистному сыну?…

Сколько ни размышлял – не было ни разгадки, ни догадок.

Сама Дашка сблажила, чтоб отстал?… Не-е-ет!.. Дашка без воли свекра слова не скажет, Дашка – бабенка умная, знает, чо к чему и когда. Тем более, что грешили свекор со сношенькой в такой тайне – и сатане не дознаться бы… Может, жена Ильинична сердцем бабьим унюхала? Нет, где ей!..

Давно ожирело сердце, а ума у ей сроду – не палата, и известно, как варят мозги у старухи; все помыслы на божественное.

На второй день по уходу Николая Ильинична побывала у начетчика кержацкого, а воротясь, заявила, что велено ей поехать на богомолье в Тою-Монастырское, где скрытно от человечьего глаза, в тайге, лепились к соснам и кедрам скитские избы праведниц-кержачек, отрешившихся от мира.

– Старец посылает, – поджав губы, строго сказала коренная жена, – ты меня, Накентий, не задерживай…

– Когда воротишься? – тоже строго спросил Седых.

– Как бог прикажет…

Старуха подрядила ямщика Федьку-Непутевого с другой околицы и, собрав громадный узел шмуток из своего личного сундука, уехала, ни с кем не попрощавшись: видать, без возврата.

– Ну, заварили мы с тобой, Дашутка!.. – вымолвил Иннокентий Харлампиевич, закрывая ворота на залом. – Ладно, хрен с имя всеми!..

VII

Принято считать, что Колывань стоит на Оби. Но это не совсем так.

Холмистая возвышенность, на которой раскинулось древнее село, от Оби в семи верстах, а выводит колыванцев к обским просторам речка Чаус.

В полую воду пароходы идут Чаусом прямо до самой Колывани, а в межень, когда сибирские реки и речушки вспучиваются песками, конечная речная пристань перед Колыванью – Скала, возле села того же названия.

Почему Скала – бог весть, ибо никаких скал и прочих горных образований в устье Чауса не было никогда и поныне нет.

Так – Скала и Скала. Может, при Ермаке и был такой камешек, да в последующие века взорвали.

Вот отсюда и считают семь верст до волостной столицы.

В тысяча девятьсот девятнадцатом году, еще с осени, колчаковское христолюбивое воинство стало поспешать в восточном направлении. Так складывались обстоятельства, в которых Двадцать седьмая и Двадцать девятая дивизии Пятой Красной играли решающую роль.

Однако белые миграции проходили в основном по магистрали, по главной трассе Омск – Красноярск, а в остальных городах – Томске, Новониколаевске и даже Барнауле и Бийске, почти оседланных уже партизанской конницей Игнатия Громова, колчаковские власти делали вид, что у них все «ол-райт», и продолжали вести игру в освоение Великого Северного морского пути: гнали на север баржи и лихтеры, набитые до самого ватервейса медью, мукой и бочонками знаменитого сибирского сливочного масла. Суда, соответственно, сопровождались охраной и неким количеством пулеметов шоша, льюиса, кольта, а также винчестерами, которыми услужливо снабжала колчаковцев «страна свободы и демократии» – Америка. На всякий случай по пути следования на северные окраины Западной Сибири многие баржи, лихтеры и паузки таинственно исчезали из караванов, загадочно терялись, и не было уже ни возможностей, ни желания разыскивать утерянные грузы – красные нажимали так, что у караваноотправителей была одна думка: скорей, скорей к океану!..

Среди прочих неожиданно пропала где-то за Новониколаевском баржонка – паузок, номер сто четырнадцать, груженный мукой и иным грузом, в том числе большим количеством колючей проволоки, бог весть зачем отправленной из Барнаула в северные палестины (говорили, что колчаковцы собираются под Обдорском организовать громадный концлагерь для пленных красноармейцев, на манер страшного архангельского Мудьюга, – может, и так).

К паузку был приставлен водоливом еще крепенький старичок, по царскому паспорту именовавшийся Христианом Христиановичем фон Граббе, а среди близкого окружения слывший просто и демократично Крестьянычем.

Занесла нелегкая мучной паузок не куда-нибудь, а именно в речку Чаус. Прибила речная волна сто четырнадцатый к берегу, в заросли тала, на полпути между Скалой и Колыванью.

Там и отдал якорь Крестьяныч.

Несмотря на аристократическую немецкую фамилию, старичок был не гордым и умел поддерживать отношения с неотесанным и грубым российским мужичьем.

Встав на чалки, Крестьяныч побывал в Колывани и оттуда воротился не с кем иным, как с Михаилом Дементьевичем Губиным. Долго сидели в рубке и беседовали вполголоса, а после Губин прихватил с собой единственного Крестьянычева матроса и уехал. Поздней ночью к месту стоянки паузка прибыло несколько подвод, груженных тесом. Губинские возчики тщательно прикрыли все мучные кули на барже тесинами. Получилось, что баржа гружена не мучкой, а лесом. Кому интересно? Никому.

Близился ледостав.

Земско-колчаковская власть благоразумно мало-помалу исчезла из Колывани, из Скалы, Вьюнов, и вскоре наступил некоторый период междувластья. Тут опять понаехали к баржонке подводы, груженные лесом, теперь уже круглым, и десятка два мужичков. Мужички дружно взялись за дело и мигом поставили зазимовавшему водоливу добротный сруб. И еще – баню. И – конюшню-завозню.

Главный из добротных мужичков поздравил Крестьяныча с новосельем:

– Вот и заимка готова. Живи не тужи, милый человек… А мы к тебе наезжать будем на зимнюю рыбалку.

Пришла зима.

Раз в неделю наезжали сюда рыбаки. Разные были, со всей округи, любители подледной рыбалки… Бывало, наведывались из Новониколаевска, и даже из Томска.

Не столько рыбку ловили, сколько беседы вели.

И тоже – о разном беседовали.

Приезжал человек и от Губина – привозил инструкции и предостережения: как себя вести в случае, ежели кто наедет из рыбацкого племени.

Скалинские губинцы носили Крестьянычу кружки мороженого молока, баранину, гусятину.

И старичок жил, не тужил.

Однажды с губинской запиской прибыла специальная «военная инспекция» – председатель Вьюнского Кредитного товарищества экс-подполковник Комиссаров, бывший штабс-капитан Некрасов, лечивший несуществующую рану у доктора Соколова, и завхоз больничный Гришин – родня бывшего главкома доколчаковской «Директории» Гришина-Алмазова.

Они детально ознакомились с содержимым некоторых ящиков, хранившихся в укромных местечках судна, под еланью, а увидев колючую проволоку, пришли в восторг.

Подполковник Комиссаров проявил стратегическую дальновидность:

– Это богатство, господа! В позиционной войне колючая проволока открывает большие оборонительные возможности… Представьте: кавалерийская атака, конница несется на кустарник, где скрыт противник, и вдруг вместо противника – ряды колючки! Сети, разные бруноспирали, «ежи», пакеты Фельдта, «рогатки»… Представляете?

– «Смешались в кучу кони, люди…» – продекламировал Крестьяныч, до этого скромно молчавший.

– Вот как?! – родственник бывшего главкома широко открыл глаза. – Простите, пожалуйста… С кем имею честь?… – И с удивлением взглянул на огрубевшие, шкиперские руки Крестьяныча.

Водолив улыбнулся.

– Эта проволока, господа, предназначалась для некоторых особых мероприятий бывшего правительства. К сожалению, история не обеспечила… Что же касается лично моей персоны – право, это не столь важно…

– Инкогнито? – тоже улыбнулся экс-подполковник Некрасов. – Что ж, дело ваше, во всяком случае очень рад видеть на этом весьма ответственном посту интеллигентного человека…

«Инспекция» отбыла восвояси в преотличном настроении.

А Крестьяныч стал накладывать латку на сапог…

К сожалению, ни Губчека, ни водная Орточека не расшифровали для потомства интересную фигуру Крестьяныча, от которого остался только паспорт на имя фон Граббе. Интеллигентный водолив исчез из поля зрения действовавших лиц так же внезапно, как внезапно было его появление на полдороге между Скалой и Колыванью…

Весна наконец вступила в свои права. Кончились бесконечные отзимки и утренники.

«Рыбаки» стали появляться все чаще и чаще.

Тут были не только местные людишки, которым Губин помог компенсировать за счет груза паузка сто четырнадцать ущерб, нанесенный продотрядами, но и некие горожане – новониколаевцы и томичи, увозившие с собой кулечки-пудовички…

Михаил Дементьевич иногда сам наведывался к Крестьянычу и держал себя по-хозяйски. Получилось, что баржа, со всем ее содержимым, окончательно перешла в губинскую собственность, а Крестьяныч превратился в приказчика. Такое положение перестало нравиться Крестьянычу, и он запротестовал.

– Уважаемый Михаил Дементьевич, – вежливо сказал однажды Крестьяныч, – это… не тово.

– Чего – «не тово»? – насупился Губин.

– Мы как сговаривались? Мучка-то моя…

– Твоя?! – перебил Михаил Дементьевич и уставился на Крестьяныча с невыразимым удивлением. – Твоя, говоришь, мучка-то?… Ты землю пахал? Ты боронил, сеял?… Вот не знал!.. Так… Ну чего ж тебе надо, хлебороб? Сказывай…

Крестьяныч заявил, что он не против расходования муки со «своего» паузка, но требует компенсации английскими стерлингами.

– Какие у меня гарантии, Михаил Дементьич, что в случае провала всей вашей… затеи я не останусь на бобах?

Губин еще больше насупился, отвернулся от Крестьяныча и долго молчал… Наконец поднялся с табуретки.

– Добро… Подсчитать, сколь муки по моим спискам да цедулкам расходовано…

– Уплатите, Михаил Дементьевич?

– Обязательно уплачу. Фунтами хотишь?… Чо ж… пущай будет фунтами. Добро, добро…

Губин в тот же день отправился домой, в Колывань, а спустя трое суток в Крестьянычевом зимовье появилась ковровая кошевка с двумя подвыпившими рыбаками: приехали на рыбалку прасол-конеторговец Васька Жданов и с ним за кучера Афонька Селянин – малый не промах, веселый и разбитной удалец-кудряш полуцыганской внешности. По основной профессии – конокрад, попутно – губинский «рыболов».

Приезжие малость пображничали, и Крестьянычу поднесли, а потом отправились на дальнюю рыбалку, прихватив с собой хозяина зимовья, дабы показал безопасный путь к омутам да осетровым ямам – дело весеннее: кругом проталины и полыньи.

В этот день и исчез загадочно милый человек Крестьяныч, интеллигентный водолив с паузка номер сто четырнадцать.

В зимовье начал жительствовать новый доверенный – Афонька Селянин.

Васька Жданов доложил Губину в Колывани:

– Управились…

Михаил Дементьевич ухмыльнулся.

– Ладно… Фунтами уплатили-то, али как?

Тут и Жданов ухмыльнулся:

– Как есть – фунтами, Михаил Дементьич! Только – русскими.

Жданов вытащил из кармана трехфунтовую гирьку на сыромятном ремешке, подбросил кистенек на ладошке.

Губин вышел из гостиной, принес в «кабинет» две золотые десятки. Подал Жданову.

Тот, не принимая денег, сказал скромненько:

– По условию бы, Михаил Дементьич… Уговор на берегу, а не в лодке. Свату да крестному – первый поднос. Лиха беда – начало. Еще сгожусь!

– Ну, ты говорун!.. Ладно, не скули.

Губин добавил к двум еще два золотых кругляка.

– А Афоньке? По условию, опять же…

Губин насупился.

– Грабишь, Васька!.. – Но достал пятый золотой. – Отдай и тому жигану. Хватит с него: все одно муку с баржи воровать станет… Грабители!.. Подумаешь, старикашку плешивого приголубить!.. Концы-то где?

– Это уж, как положено, по сказке: концы – в воде, а башка… в земле. Гожо?

– Ох и сволота ты, Васька! – одобрил хозяин. – Хвалю, хвалю! Ищи-свищи, узнай безголового!.. Молодцы!..

– Походец бы, Михаил Дементьич… Надбавки, хочу сказать… За особое усердие.

Губин налил Жданову полстакана самогона, а когда тот осушил посудину, сложил толстые, похожие на сосиски, пальцы в кукиш.

– На-кось, закуси троеперстием, Васенька!..


Все ближе подходили праздники. И Первомай, и пасха – что кому любо.

Однажды в бурную ночь, когда река Чаус и Обь-кормилица уже совсем засинеледили и ездить зимними речными трассами стало почти невозможно, в пригоне хитрой избушки возле вымороженной баржи собралось больше десятка подвод.

Кто в кошевке, кто на телеге – съехались, несмотря на непогодь и распутицу.

В жарко натопленной горнице сидели вокруг стола «рыбаки». Были здесь елейный старец Базыльников, мрачный пьяница кулак Потапов из соседнего села Вьюны, прапорщик Сенцов, организатор прошлогодней дружины святого креста, мельничиха Настасья Мальцева, открыто поносившая советскую власть, заказывавшая панихиды за упокой души раба божия Александра Васильевича Колчака и иже с ним убиенных Иркутской Губчека, – миллионщица, ходившая козырем: все, кому на помол, – к Настёнке челом бить.

И еще много «рыбаков» из дальних селений.

Среди собравшихся особо выделялись тощий и длинный – «коломенская верста» – учитель Груздев, в прошлом расстриженный вольнодумец-псаломщик, и румяный, пухленький, моложавый – яблочко наливное – лавочник Горбылин из Старо-Дубровина.

Ломился от изобилия праздничный стол: бутылки с давно позабытыми этикетками, графины, осетрина заливная, жареная гусятина, поросенок, в соуснике жестокий хрен – мечта выпивох.

Но все были как стеклышко, хотя подружка Селянина (так, жена не жена, – сожительница) по-хозяйски кланялась в пояс, приговаривая:

– Питайтесь, гостенечки дорогие, питайтесь… Кого величаться-то? Свои люди, не обессудьте, коли чо не по-благородному, у нас, чать, мужики – не дворяне…

Но свои люди угрюмо слушали доклады с мест. Вел совещание представитель эсеровского Центра инструктор Томского Губоно Рагозин-Галаган.

Главарей колыванского подполья Губина и доктора Соколова пока не было, зато в самый разгар прений по докладу Дубровинского комитета подкатила пара с бубенцами. Прибыл бравый воин с лицом, попорченным чоновской шашкой, есаул Самсонов.

Был он один нетрезв. И зело.

– …Информации Тропинской и Дубровинской групп меня не устраивают, – подытожил доклады уполномоченный эсеровского Центра, стоя в тени от лампы, спиной к печке, и поглаживая на руках хозяйского кота. – До сих пор не вывезли винтовки. Почему? – тон был командный.

– Я спрашиваю вас: почему?

– Боязно, – пробормотал бывший псаломщик Груздев и шмыгнул носом.

– Спасибо за откровенность! – Галаган скривил губы. – Так вот, чтобы вас подбодрить, приказываю: сегодня же увезите с собой по ящику винтовок. Получите у господина Седых. Слышите? Иннокентий Харлампиевич, выдайте представителям Тропинской и Дубровинской групп по десять винтовок.

– Слушаюсь. Выдам…

– А я все одно – не приму! – взвизгнул дубровинский лавочник, человечек-яблочко, Горбылин.

– Почему? – Глаза у Галагана заблестели, он скинул кота и шагнул к лавочнику. – Почему?! Боитесь тоже? Смотрите, почтенный, за отказ от поручения… Словом, вы подписку давали, а с нарушителями подписки разговор короткий, с трусами – тоже!..

Собравшиеся переглянулись.

– Тут у нас, господин, сумнение есть… – поднялся с места Базыльников. – Такое, значится, дело: мы все друг дружку досконально знаем, а тебя – впервой видим…

– Письмо получили? – с холодным высокомерием спросил Галаган.

– Так ить… письмо – оно гумажка, а какой вы человек – это нам неизвестно.

– Что ж вам еще, мандат нужен?… Вот эту штуку знаете? – порывшись в кармане, Галаган вытащил дырявый рубль и со звоном брякнул монетой о тарелку.

Но заветный рубль не произвел здесь впечатления. Базыльников, переглянувшись с соседом Потаповым, сказал гнусаво, не твердо:

– Рупь, оно само собой… Только тут рупь твой – дело десятое.

И Потапов прохрипел:

– Ты над мужиками брось куражиться.

Несколько человек враз выкрикнули:

– Крест кажи!

– Без креста тебе воли не даем!

– Доставай, представитель, крест нательный!

– А-а-а!.. – протянул Галаган. – Что ж, это правильно. И по мне – так: без креста вообще человека нет…

На местах загалдели:

– Вот этта – верно!

– Без креста ходют одни большевики-антихристы, сатанинские слуги!

– Ну-кось, открой ворот.

Галаган широким жестом расстегнул френч и вытащил на ламповый свет черный шнурок-гайтан. Перед глазами собравшихся сверкнул золотом литой массивный крест.

– Осьмиконечный! – радостно, возбужденно крикнул кто-то, и совсем восторженно Базыльников заявил:

– Наш человек! Теперь видать.

– Вестимо, наш, – рассудительно сказал Седых. – Я ж упреждал… Ну, спаси те бог, господин Рагозин… уважил народ, прямо скажем – во, как уважил! А вы, – Иннокентий Харлампиевич строго посмотрел на дубровинского лавочника и разжалованного псаломщика, – ты, Горбылин, и ты, Груздев, – «боязно!» – И еще раз передразнил: – «Боязно!» Прадеды наши, борясь с супостатом-антихристом, огненное крещение принимали, на дыбу шли, им не боязно было? А я намедни скрозь саму что ни на есть коммунию, с Кривощекова в Колыван два ящика винтовок провез – мне не боязно?… А Селянин, который баржу с хлебушком стережет, – ему не боязно? Все мы на порохе сидим и за народ муки принять готовы, нам как?… «Боязно» ему, вишь! Пошто веру страмите, Груздев и Горбылин?! За отступничество, сами знаете, поди, – иудина казнь, на осине.

Груздев встал и смиренно поклонился:

– Простите, Иннокентий Харлампиевич… И вы все, земляки, простите за искушение… бес попутал. Сделаю, все сделаю, как велено: отвезу ружья и раздам кому приказано…

Горбылин тоже поднялся.

– А ты? Сполнишь, что ли? – жестко спросил Седых.

– Сполню. Извиняйте… Гордыня обуяла.

Иннокентий Харлампиевич вдруг бухнулся перед Галаганом на колени.

– Прости и ты нас, господин Рагозин… Серость наша, скудны умишком.

Галагану этот спектакль понравился. Бросился к Иннокентию Харлампиевичу, поднял с полу, усадил старика на табуретку:

– Что вы, что вы, господин Седых!.. Разве можно обижаться на проверку святым именем христовым!.. Мы – не коммунисты, а русские люди, пожалуйста, не извиняйтесь… А теперь перейдем к затонским делам. Рассказывайте, Иннокентий Харлампиевич… С нашим затонским представителем познакомились, как вам инженер Пономарев понравился?

– Ничего… способный мужик. И – верный.

– Создана ли в затоне наша группа, кто вошел в нее, есть ли список коммунистов и список наших людей?

– Слабая… наших всего пятеро насобирал Пономарев, а коммунистов и сочувствующих – пруд пруди! Шибко сильная ячейка у них. Народ известный – водяные жители, вольница Чека в затоне появилась; своя, затонская… Вот списки. Тут наши, а здесь – коммунисты…

– Да… маловато, маловато наших… Придется с затонскими поработать. Вы передали Пономареву мой наказ: беречь пароходы?

– Дык… что ж? Передал. Сказывал, мол, ремонтируем в лучшем виде, однако на Чеку жалился – всюду свой нос сует.

– Ничего, прищемим нос… А вы, есаул, тоже повидались с инженером Пономаревым? – Галаган перевел взгляд на безучастно сидевшего Самсонова. «Пьян, скотина!» – подумал Галаган. – Договорились с Пономаревым?

Самсонов ответил хрипло, с пьяным косноязычием:

– Д-договорились… д-о ручки.

– Яснее, пожалуйста.

– Не нравится м-мне програм-ма этого вашего инженера…

– Яснее! – уже прикрикнул Галаган.

Самсонов вспылил, в глазах запрыгали искры от лампы, оскалился по-волчьи.

– А вы полегче, полегче!.. Не то ведь можно и так: ребенка об пол – и дружба врозь! Не очень-то нуждаюсь.

Лицо Галагана покрылось красными пятнами, заходили по скулам желваки. Прищурился. «Зазнался, мерзавец! Ничего, сейчас ты у меня запоешь лазаря, с-ско-тина!»

Изобразив скорбную мину, Александр Степанович спросил мягко:

– Вы отдаете себе отчет, есаул, с кем говорите?… – Галаган круто повернулся к собранию и выбросил вперед руку, жестом Понтия Пилата: «распните его!» – Вот, господа!.. Страшно!.. Перед нами военный человек, мы все должны у него учиться дисциплине, без дисциплины нет победы, а господин есаул забыл про дисциплину… – Галаган печально вздохнул. – Господин есаул не желает отвечать на вопросы представителей народа… Так кто же вы, Самсонов? Народный полководец или анархиствующий махновец-самостийник?… А они, – Галаган сделал рукой широкий круг от себя к двери, как бы благословляя сидевших, – они, эти святые люди, идущие на смертный подвиг за веру христову, тоже вам не указ, есаул? («Сейчас, сейчас ты у меня будешь на цирлах ходить, казачий сын!») Я же не возгордился, когда народные представители пожелали меня проверить, нет, напротив… Ведь крест, который мы несем на себе, подобно Христу, на Голгофу восходящему, символ нашего единения, и разве можно мелкое, грошовое самолюбие противопоставлять воле народной?!. Ах, есаул, есаул, что вы делаете, голубчик? А если потребуется и вас проверить, как вы поведете себя?…

У «народного полководца» весь хмель мигом вышибло из башки: руки вспотели, и леденящий душу смертельный страх перед стихийностью толпы, которой умело овладел этот эсеровский проходимец, стал единственным руководством к поведению. Дело в том, что на широкой груди казачьего сына… не было креста. Еще при колчаковщине заложил есаул фамильный крест буфетчику офицерского собрания, да так и не удосужился выкупить… А вдруг и его заставят расстегнуться?… Тогда – конец! Этот прохвост крикнет: «Смотрите, смотрите, оказывается, среди нас большевистский агент; волк забрел в наше святое стадо, бейте его!..» И не успеет есаул выхватить кольт из кармана, как десяток пуль прошьют грудь полководца… Недаром телохранителей Самсонова они сразу отправили мыться в баню, и этот конокрад Селянин пересел поближе к выходу и руку держит за пазухой… А если все-таки пробиться к дверям: ведь и у него, Самсонова, пули за молоком не ходят, но нет, нет, просто глупо было бы… И откуда он пронюхал, этот эсеровский недоносок, что нет креста?…

Галаган, наблюдая за есаулом, понял: попал в цель!.. Мелькнула в памяти первая встреча в Кривощеково, в домике Анны Леопольдовны: распарившийся в тепле есаул тогда не только разулся, но и рубаху снял – видно, вшей искал до прихода хозяина комнаты, – набросил на плечи френчик, не поспев натянуть бельишко, а обостренный глаз кокаиниста сразу заметил: креста-то нет.

Удовлетворясь полным разгромом самостийника, Александр Степанович начал поправлять положение;

– К счастью, мы хорошо знаем есаула Самсонова, знаем, что он происходит из древней семьи старой веры. Мы верим вам, есаул Самсонов, и, уважая офицерскую честь и вашу рану, не потребуем проверки, только и вы – уважайте народных избранников…

В глазах Самсонова была теперь собачья преданность. Есаул вскочил, принял руки по швам, гаркнул:

– Слушаюсь!.. Виноват, забылся. Нервы…

– Спасибо, есаул, – по-дружески, скромно ответил Галаган. – Не нужно нам горячиться. Простите и вы меня, если я что не так.

Участники совещания довольно закивали головами, конокрад Селянин от двери перешел на прежнее место, руку из-за пазухи вынул.

Старец Базыльников, улыбаясь, перекрестился, бросил Потапову:

– Вот и ладно, вот и добро, по-хорошему, по-человечеству, уважительно, как Христос повелел…

Есаул продолжал стоять навытяжку. Галаган, не усаживая строптивца (пусть, пусть постоит!), попросил:

– Расскажите нам, есаул, в чем же вы не поладили с затонским представителем, просто так, без всякой официальности расскажите…

Выяснилось: причина разногласий – самсоновские отрядники. Они задумали налет на затон – пограбить, поджечь караван, перебить коммунистов. Есаул, помня договоренность в Кривощеково, запретил это делать, но инженер Пономарев все же принял экстраординарные меры со своей стороны,

– Понимаете, этот болван, вероятно, в город сообщил: подступы к затону захватила войсковая часть, пулеметов натыкали, шум-гром по всей округе, вот теперь изволь скрыть существование моего эскадрона! Я же лично был у Пономарева, рублевиками обменялись, предупредил его, что не допущу никаких налетов… Уж не работает ли он на два лагеря? И нашим, и вашим… – после небольшой паузы Самсонов подозрительно добавил: – Разругался я с ним… А вообще-то, неплохо бы уничтожить этот оплот большевиков – Яренский затон, расчистить подступы к Оби, сжечь или затопить большевистские самотопы, как японцы адмирала Рождественского!..

– Да… – вздохнул Галаган, – неплохо бы… А на чем же мы, когда начнем, будем наши части перевозить? На плотах? Снизу вверх?

Вокруг заулыбались. Потапов, явно неодобрительно, прохрипел Самсонову:

– И то!.. Верно гуторит представитель-то… Ты, ваше благородие, по миру ходи, а хреновину не городи!.. Там, в затоне-то, и моя баржонка зимует: конфисковали большевики, а ить она, сердешная, – смоленая… Как порох вспыхнет. Мне это совсем без надобности… Тебе, господин Самсонов, что? Ты, как говорится, – вольный казак, и домишко твой далече, сказывали, в Семипалатном, а ить мы все тутошние… Опять же япошки, коль придут, – спасибо нам не скажут, еслив мы пожжем добро. И еще скажу: ну как неустойка у нас выйдет, куда мы, на чем?… А тут – готовые пароходы… Н-нет! Правильно энтот Пономарев сделал, что солдат вызвал противу твоих бандистов. Пущай сами большевики и охраняют до поры наше добро!.. Как, мужики, верно я говорю?…

Участники совещания одобрительно зашумели, и Самсонов окончательно смутился:

– Да я… что же… Я, господа, не против. Вот только мой помощник, корнет Лукомский, все мутит в эскадроне.

Галаган строго посмотрел на Самсонова.

– Еще раз приказываю: отряд распустить и никакой «инициативы»! Инженер Пономарев – наш человек, проверенный и делающий только то, что приказано Центром, а Центр распорядился: весь флот качественно подготовить к навигации. Здесь наши позиции совпадают с установкой большевиков, и слава богу. Нечего вам было ссориться: захватить пароход и использовать его как нужно, – много умнее, чем сжечь или утопить этот пароход… Как думаете, господа?

Господа опять зашумели:

– Само собой – умнее!..

– С пароходом-то мы – куда хошь!..

– Это ты, ваше благородие, господин есаул, зарапортовался… Городские правильно велят: получай денежки, кушай и – не рыпайся в пекло наперед батьки…

Выждав немного, Галаган продолжал:

– Глас народа – глас божий, поймите, есаул. А касательно вредного корнета Лукомского… Что ж, господа, надо есаулу помочь. Ладно, вольем в отряд нашу боевую летучку на недельку.

Но Васька Жданов, пошептавшись с Селяниным, поднял руку.

– Чего вам, господин Рагозин, городских отрывать от дел? Ваше благородие, распорядись в своем отряде послать сюда, ну, скажем, получать винтовки, этого самого Лукомского. Пусть с подводой поедет и лучше с повозочным – подберите и в повозочные какого вредного заводилу, а мы тут… сами управимся с имя.

Старец Базыльников прогнусавил:

– Святое писание рече: «Совращающий стадо с пути истинного, яко пастырь неправедный мечом наставится». И верно – посылай, ваше благородие, энтого кавалера сюда в избушку, только допрежь извести о времени с верным человеком, – Базыльников взглянул на Жданова. – А ты не перепутай, мотри!..

Жданов и Селянин засмеялись.

Дверь распахнулась, и в жарко натопленную комнату вошел Губин в огромной черной дохе-подборке.

– Здорово, мужики! Извините, припозднился я… Ось в пролетке сломалась, покамест за санками Ромку своего посылал, и время ушло. Жрать охота смертная… Селянин, прими доху-то. А вы чего ждете? Айда к столу, навалимся, закусим, как положено, чтобы хозяйка не журилась!.. Наливай, хозяюшка, всем по единой. Да чего ты – рюмками? Станем мы, потомственные русские мужики, о рюмки мараться? Стаканы давай, красавица, стаканы! А мне – особо: ковшик. Люблю из ковша пить, как наши прадеды пивали…

Михаил Дементьевич был в отличном настроении: балагурил, шутил, смеялся, осушил полный ковш браги, крякнул и, наконец, изволил заметить скромно стоявшего у печки Галагана.

– А-а-а! Так это господин представитель и есть?… Давай знакомиться, есерия… Да не чванься, считай за честь с гильдейским купцом за одним столом сидеть!.. Вы, патлатые, спокон веков у мужика в кучерах состоите, а мните, что сами на мужике наездники, – шалишь!.. Ну-ну, не обижайся на старика, давай еще беленькой опрокинем по стакашку, за упокой души временного вашего есеровского правительства… Да будет и Керенскому, и Зензинову сибирскому пухом землица, а нам…

– На земле мир, и в человецех – благоволение, – пропел Базыльников.

Но Губин прикрикнул:

– Тебя не спрашивают, ты не сплясывай, архиерейский певчий!.. Да проходи к столу, господин… как звать, величать-то? Ин ладно: Рогожин, так Рогожин… Приехал, видишь, что Губина нет, – сей же час приказал бы вести себя в Колыван. Не след перед стариком-то нос задирать да шапериться. Сказано до нас еще: губа толще – брюхо тоньше. Присаживайся, а мне подвинь вон того осетра заливного – ох и вкусна штука-то!.. Прежние годы я на Тюменскую ярмарку ездил, там налегал на это чюдо-юдо. В Тюмени, в «Европе», буфетчик был – Ахметкой звали, татарва, свиное ухо, а дело знал: и в рассуждении холодной закуски, и касательно женского пола – потрафит самому привередливому купцу… Да ты ешь, ешь сам!..

Галаган уже слышал о губинском купеческом хамстве. Вот и довелось сидеть рядом. Уж верно: хам так хам!.. И все же Губин чем-то нравился Александру Степановичу: экая самобытная махина, русская глыба!.. Александр Степанович чокнулся с Губиным и стал ужинать…

Губин пил нежинскую рябиновую стаканами и не пьянел. Вдруг взор купца упал на Самсонова.

– И ты здесь, Аника-воин?! Выходит, уважил нас, мужиков, не погнушался, приехал? Ну, спасибо тебе! Подходи, лапы пожмем, не стесняйся. Желательно мне с тобой покумиться…

Но Самсонов побледнел и крикнул:

– Ступай проспись сперва!..

– А ты… ваше благородие, случаем, с глузду не съехал?… Ладно, я тебе прощаю, как сегодня я добрый, я всем прощаю… Подходи, говорю – почеломкаемся…

Самсонов крикнул совсем бешено:

– Вот я тебя нагайкой поцелую, хамина!.. Ты кому это говоришь, пьяная харя! Ты с офицером конвоя его величества разговариваешь! – Тут Самсонов гаркнул: – А ну, смирр-на!.. Встать, пес! Руки по швам!

Губин прикинулся смертельно перепуганным.

– Ай-ай, до чего страшно!.. Того гляди, родимчик забьет Мишку Губина. – И вдруг, налившись кровью, тоже заорал: – Ты сам стань смирно, руки по швам! Стань во фрунт перед гильдейским купцом, а не хошь – катись к едреной матери! Нечего благородному проедаться тут в мужицкой компании… Афонька!.. Проводи его благородие до подводы, да по шеям не надо – так уедет.

Самсонов оделся, вышел, хлопнув дверью. Галаган заметил:

– Зря вы с ним так, Михаил Дементьич… Нужный человек.

Губин будто впервые увидел Галагана – до того изумился.

– А, и ты все еще здесь?! Чего ж тебе надобно, милый человек? Послушал людей, сам погуторил, выпил, закусил… Пора и честь знать.

Галаган настолько был поражен, что едва нашел в себе силы справиться с возмущением.

– Вы не настолько пьяны, Губин, чтобы не ответить на один вопрос: деньги получили?

– Какея деньги, – Губин выпучил глаза и часто-часто заморгал веками, – ты деньги мне давал?!. У тебя, может, и расписка есть, аль вексель? Ах ты, прокурат-капиталист, Савва Морозов! Едят тебя мухи!.. Ишь, благодетели! А денежки-то чьи у вас, господа? Народные… Постыдился бы! До чего вы бессовестные людишки, есеры!.. И неуважительные, и без стыда, без совести… Чего, руки в боки, стоишь фертом перед Мишкой Губиным?… Езжай, скажи своему Дяде, чтоб впредь ко мне такое хамло не посылал… Невежа! Селянин! Того пса порубанного отправил?… Проводи и этого…

Галаган, стискивая в кармане рукоятку браунинга, вышел в сопровождении угодливого Селянина и мрачного бородача, ожидавшего в сенях конца совещания.

Когда Селянин вернулся в избу, Михаил Дементьевич уже вышел из-за стола и ходил по горнице, ссутулясь, заложив руки за спину, шаркая пудовыми ногами в больших болотных сапогах с толстенными подошвами (сапоги – подарок кожевеннозаводчика Чупахина к пасхе).

Был Губин трезв, словно бы и не блестела на столе единолично опорожненная, узкогорлая бутылка с этикеткой: «Нежинская рябиновая Шустова».

– Ну, погуторили, мужики, – и за щеку!.. – начал купец. – Я вас созвал сюда, чтоб сами на этих стрекулистов-командиров полюбовались. Опять на мужицком горбу хотят в рай въехать… Только мы не дадим! Шалишь, господа хорошие!.. А теперь слушайте. Его благородие, Самсонова, мы посля к делу приспособим, некуда ему от нас податься, обижайся на мужика сколь хошь, а поклониться мужику все одно доведется. В одной берлоге обжились… А не то – всю евонную банду мигом к ногтю! А как это сделать, Мишка Губин знает… Вот так с есаулом… «Его величества конвой»! Ишь что вспомнил, казачина!.. Я тебе задам, «твое величество»!.. И все одно, мы есаула к делу приладим, а касательно есерешки – атанда!.. Махом! Вам, господа есеры, мужиком командовать боле не придется… Нам несподручно под начал ваш обратно. Нет! Касательно денежек, нашенских, мужицких, потом облитых, кровью добытых, – что ж… Денежки мы примем. Взяли и еще возьмем, мы люди не гордые… Так же и касательно винтовок и протчего там провианту. Мы для есеров теперича будем на манер уросливого коня: сколь ни сыпь ему овса в кормушку – схрумкает, не спрося чей, и спасибо не скажет, а как в оглобельки – норовит копытом запрягальщика. И стегать такого коня нипочем нельзя – пуще озлобишь, а понесет – так сноровит, чтобы екипаж о тумбу аль о сосенку, и – пропадай моя телега, все четыре колеса!.. Есть такие конишки, умные да ндравные… Как ни кобенься, господин Рагозин, – все одно нашу деревню не обойти!..

– О деле говори, Михаил Дементьич, – громко и угрюмо сказал с места Потапов. – Твои присказки да побасенки нам без надобности. Сами отлично понимаем, чо к чему… Дело давай…

– А дело будет короткое. Первое: объявите кому следоват, что создан у нас с вами революционный штаб, а в том штабе главным – я, Губин, а подручным у меня ты, Потапов, справа; ты, Базыльников, слева; Чупахин – за спиной, как бы сказать по-военному, прикрывающим. А та, Настёнка, пташечка-милушечка, у меня…

– Сбоку припеку, что ли? – спросила Мальцева, отплевываясь семечковой шелухой, и все засмеялись.

– Цыц! Ты, птаха, – моей наперсницей… на манер контрразведки, как у Колчака было… Ладно, что ли?… Аль не ладно?…

– Ладно… – глубоко вздохнула вдова-миллионщица и поугрюмела, – ладно… Коль нас всех самих Чека в рай не наладит.

– Второе дело: как погода перестанет мудрить – соберем съезд. В Кашламском бору, скажем. В аккурат цыганы там отаборятся, и будет у нас не съезд, а, сказать совдепским, – «ярманка». О точном времени – повещу всех позже. Вот, выходит, пока и все дела… Ты, Накентий Седых, и впрямь не вздумай Груздеву и Горбылину винтовки передавать. Я ить слыхал: в горнице рядом просидел. Потому как сейчас нам ружья без надобности, – вон кивают, соглашаются, – а еще потому, что до начала военных действий военное имущество должно храниться в одном месте, не след базарить его!.. Ну, все понятно, гости дорогие?… А коль понятно – давайте закладывать коней, да и по домам. Афонька, распорядись!..

Вскоре заимка опустела.

Спровадив подводы, Селянин сказал сожительнице:

– Круто замешивают… Один одно говорит, другой другое, и каждый – со своей чумичкой, а расхлебывать-то… кому придется? Эх вы, радетели крестьянские!..

– Помалкивай в тряпочку, – отозвалась сожительница, перетирая вымытую уже посуду.

– Я-то что… Мое дело петушиное: какое велят, такое и кукареку, милушка… Нам – абы гроши да харчи хороши, вот и вся наша жизнешка…

– Стелю поврозь… Устала я до смерти с вашей ордой.

В волости вслед за совещанием на чаусовской заимке произошли еще некоторые чрезвычайные события.

Колыванские милиционеры обнаружили в кювете по Пихтовскому тракту два обезглавленных трупа. Безголовых так и зарыли неопознанными, да и кому нужно было дознаваться, что из бандитствовавшего «эскадрона» Самсонова все же, несмотря на распрю главаря банды Самсонова с главарем сельского подполья Губиным, исчезли зловредный корнет Лукомский, настаивавший на налете в Яренский затон, и его ординарец, какой-то рядовой головорез.

Только много позже какие-то ребятишки-рыболовы обнаружили в оползне Чаусовского яра почтовый мешок – кису, полусгнивший, вонючий и заполненный толстыми червями. В сообществе червей лежали обглоданные могильной нечистью два человеческих черепа с простреленными лбами.

А спустя два месяца, в июне двадцатого года, в Кашламском бору состоялся «съезд представителей» мятежных групп, по два от каждого комитета. Этот «съезд» на фоне многочисленных цыганских таборов, заполнивших в ту пору Кашламский бор, прошел незамеченным, тем более что единственный любитель поболтать, участник съезда, известный в округе дурачок Ванюшка Шишлов, батрак Настёнки Мальцевой, вскоре был найден в укромном местечке бора тоже помеченным пулей, но не в лоб, а в спину.

Рассказывали, что хозяйка, узнав о гибели батрака, не закручинилась, только угрюмо сказала:

– Пес с ним!.. Умом был скуден, телом лядащ и шибко злоязычен…

Но все же, по христианскому обычаю, заказала об убиенном батраке настоятелю колыванского собора отцу Кузьме Раеву панихиду…

После панихиды иерей Раев многозначительно изрек в присутствии дьякона древнюю евангельскую истину:

– Блажен муж, иже не идет на совет нечестивых.

Загрузка...