Часть вторая

VIII

Особенностью весны тысяча девятьсот двадцатого года были «подснежники». Нет, не те, голубоватенькие с желтой серединкой, о которых все знают. Другие «подснежники».

Изъеденные тифозной вошью, продырявленные красноармейскими пулями и сожженные дикими морозами, «подснежники» – останки пятисоттысячной Белой армии – доставляли живым немало хлопот. Мертвецов находили не только на полях недавних сражений и на бровках проселочных дорог, но и в самых неподходящих местах: в вокзальных барачных уборных, в забитых гвоздями теплушках, под пристанскими мостками и в разграбленных пакгаузах, в трюмах оставленных барж и пароходов, в брошенных колчаковцами госпиталях, все население которых поголовно вымерло от сыпняка.

Возникло учреждение с выразительным названием ЧЕКАТИФ, а Гошка Лысов волею Губкома оказался в чине уполномоченного по санации транспортного узла. Пришлось командовать мобилизованной буржуазией.

Трудармейцы выкалывали пешней и ломом трупы, примерзшие к половицам бараков и теплушек, потом грузили мертвых на платформы спецпоездов и отвозили на станцию Татарская, где их сжигали.

Гошка во сне стал кричать и вздрагивать, вид мяса вызывал у него отвращение, и он совсем уже было собрался в военкомат – проситься на фронт, но тут, восемнадцатого марта, в день годовщины Парижской коммуны, Сибревком объявил мобилизацию водников, и Гошку срочно вызвали в Горуездный партийный комитет.

– Как там у тебя дела с колчаковцами? – спросил заворг Мурлаев, тоже бывший матрос, и зачем-то подмигнул секретарше Наде Скалой. – Ты, Гошка, в Чека просился? Так вот: прощайся со своей любимой буржуазией, пусть она без тебя мертвяка до дела доводит, а сам сыпь на пристань, в распоряжение Мануйлова… Знаешь такого? Наш он, матрагон, только черноморец.

– Знаю, – ответил Гошка без особенного воодушевления. – Слушай… Я же в Губчека просился, к Прециксу, а не к Петьке…

Работать под началом комиссара Водно-транспортной Чека Гошке не хотелось.


В те первые послевоенные годы по Сибири шаталось немало людей с ленточками на бескозырках, с наганами за клапаном бесшириночных брюк – была такая матросская мода.

Матросы революции, уцелевшие после окончания войны в Сибири, бродили по краю и постепенно рассасывались в советских учреждениях, – больше всего в Чека определялось, – но повсюду они ревниво соблюдали дух вольности экспедиционных отрядов девятьсот восемнадцатого, и внешние традиции берегли: носили брюки-клеш с раструбом «сорок второго калибра» и бушлаты прямо на тельняшках (форменки не уважали и дарили девчатам).

Гошка Лысов был несусветным модником. Еще на фронте, в числе прочих любителей традиций, в штыковые атаки на дутовцев и корниловцев ходил голышом или в тельняшке без бушлата, принципиально избегал валенок и редко шапку носил, больше бескозырку башлыком подвязывал, чтобы уши совсем не отвалились, а уж наган – обязательно за клапаном брюк.

Все «братишки», ставшие на якорь в Новониколаевске, знали друг друга.

Среди них Мануйлов казался белой вороной.

Ответственный комиссар Чрезвычайной Комиссии по борьбе с контрреволюцией на водном транспорте Петр Мануйлов совершенно не признавал «автоконьяк» – керосиноспиртовую смесь, на которой ходили тогдашние автомобили и которую употребляла матросская братва… На коллективных выпивках, время от времени организуемых тем или другим братком, Мануйлов не появлялся.

Кроме того, выяснилось, что до революции Петя Мануйлов работал корреспондентом газеты «Рабочий путь». И братва прозвала Петю презрительно: интеллигент.

– Я же в Губчека просился! К Прециксу, – повторил Гошка.

Мурлаев хмыкнул.

– Та-ак. Сачкуешь? Отрабатываешь задний?… Что ж… Надя, не нужно ему писать путевку, хай с мертвяками воюет.

Гошка испугался и вскипел:

– Ты шкоты-то не распускай! Обрадовался, начальство!.. Давай, Надя, пиши путевку к интеллигенту… Все равно пропадать!..

Он взял путевку и, хватив на весь Уком художественным свистом: «Вихри враждебные веют над нами!» – хлопнул дверью.

– Видала? – Мурлаев кивнул Наде Скалой. – Ишь, «анархия – мать свободы!»

А сам засвистел: «Слезами залит мир безбрежный…»

Если миновать железнодорожный туннель, тот самый, где состоялась любопытная встреча приезжего иркутянина с главврачом Изопропункта Николаевым, и по унавоженному за зиму Чернышевскому спуску выйти к урезу правого берега Оби, – угодишь на городскую свалку. Отсюда и начинается прямой путь через реку – зимник, связывающий затон с городом. Дорога выводит к остову какого-то вмерзшего в отмель, полуразобранного на дрова паузка. По уцелевшим шпангоутам можно взобраться на остатки палубы и вглядеться прямо перед собой в левобережную даль. Тогда и увидишь Яренский затон.

Новый комиссар водной Чека по Яренскому затону Лысов так именно и поступил. Утвердясь на обломках паузка, достал из внутреннего кармана бушлата обшарпанный трофейный «цейсс» и воззрился в левый берег реки.

День был ясный. В стеклах бинокля отразилась голубизна неба, тонкие спицы мачт и множество дымков, выходящих прямо из снежной целины: мачты – судов каравана, а дымки – от печей землянок. Правда, поближе к левобережному яру чернело десятка два рубленых домов, но за ними сплошь расстилались подземные дымы.

Землянки – главное жилье мелкого речного люда в затоне. Баржевые водоливы, плотогоны, бакенщики, лодочники-перевозчики, машинисты и кочегары – все, кто не успел еще или не сумел пустить корни в городе и в окрестных деревнях, зимуют по-кротовьи, – в затонских землянках. Чтобы поставить сруб, не хватает ни времени, ни двенадцатирублевого жалованья. Всю навигацию льют пот у пароходных топок кочегары, часто работают без подхваты, без смены, по шестнадцать часов. И у баржевиков не лучше.

Зимой выморозка, весной нелегкий труд конопатчика, а начнется навигация – сколько на своем горбу перетаскивает кулей баржевой, и не счесть!

Хозяева, купцы-пароходчики – Жернаковы, Маштаковы, Фуксманы да Плотниковы, где только можно и неможно, на грузчиках, бывало, экономили. Хозяину выгоднее от своих щедрот водоливу десятку-другую накинуть, чем грузчикам сотни переплачивать. Вот баржевики и гнули спины под пятипудовыми кулями на пристанях да на перештывках в рейсах, и не то что сами, взрослые мужики, – все семейство приспосабливали: жен, дочерей, снох, детишек…

Парнишке, скажем, всего-то годков тринадцать, ему бы в бабки играть, ан уже стоит на подаче кулей.

Слово «шкипер» еще не пришло на речной флот: техника на крутоскульных деревянных посудинах – от времен Стеньки Разина. Даже штурвалы не везде – в основном ворочают громадные рули пеньковым канатом. До седьмых потов бьют водоливские жены да снохи, поклоны у коромысел деревянных насосов: баржи сплошь водотечны, а на ластование да на серьезный ремонт у купца никогда не хватало: ничего, и так пробьются, на бабьих поклонах! Ведь каждый водолив знал: выйдет вода за елань, подмокнут купеческие кули – тогда пропал баржевой со всем своим семейством, мало что выгонит без копейки денег, еще и ославит по всем пароходствам. Нигде места не найдешь.

Так жили и работали. К концу навигации – не человек, ошметок. И одна думка: скорее бы залезть в теплую нору, загодя выкопанную в затонском людском муравейнике. Случалось, не все купеческие кули доходили по назначению. Иной раз и тючок мануфактуры, разобранный на штуки, оседал в укромных уголках баржевого набора. Так запрячут, что самый дотошный приказчик хозяйский нипочем не сыщет. Впрочем, приказчики особо и не стараются, и купцы убеждены, что на воровстве весь божий свет стоит. Купцы знают: баржевой украдет куль, ну два – себе на пропитание, а свяжись с грузчиками – десятком кулей запахнет…

– Ты, между прочим, учти, – наставлял Гошку ответственный комиссар Водной Чека Мануйлов, – сейчас порядки пойдут у нас другие, советские, а привычки у речного народа еще старые. Конечное дело, партийные ячейки проводят работу, воспитывают, но и сам брасы не распускай. Посматривай, особенно когда на плав выйдем…

Гошка спрятал бинокль, спрыгнул с паузка и, вздев на плечи лямки вещевого мешка, зашагал через Обь.

Затон встретил комиссара лужами, чадом смоловарок, визгом пил, звонким разнобоем клепальщиков. Здесь весна тоже взялась круто. Почернели смоленые бока пузатых барж, сошла ледяная корка с пароходных палуб, и обмытые талой водой колесные кожуха обнажили черно-красные имена речных кораблей. Прежние и теперешние, ибо советская власть дала посудинам новые имена: пароход «Скромный» из владений пароходчика Фуксмана стали называть именем революционера Дрокина, пароход «Сухотин» переименовали в честь героя революции Хохрякова. И так – почти все. Только «Остяк» и «Орлик» – при прежних именах, да «Русь» осталась «Русью».

Новые хозяева судов-перекрещенцев выменивали друг у друга краску: «Мы вам сурика, а вы нам белила… Понимаешь, „Илья Фуксман“ опять наружу выпер. Живуч, черт! Закрасить бы…»

Но белила ценились дорого, если не на вес золота, то на вес махорки. Белиловладельцы вздыхали, щурились на солнышко, отвечали неохотно: «Тут, видишь, дело такое… сурик-то у нас свой есть, а на нашем „Марксе“ тоже сызнова „Андрей Первозванный“ пробился… Душой бы рады…»

– А еслив – на махорку?

– Фунт на фунт – можно.

– Побойся бога-то!..

– Упразднили его нонче, соседушка…

– Живоглоты вы, «первозванные»!

– Да нет, просто курить охота…

Соседи ссорились, материли друг друга, но махорку тащили. Куда денешься? Не позорить же себя перед cоветской властью. После невыгодного товарообмена ожесточенно работали скребками, сдирая до белого железа ненавистные купеческие фамилии, потом любовались свежей покраской: не надул сосед, хоть и лишились курева на неделю – зато краска правильная, бела да укрывиста.

Комиссар Лысов, хлюпая дырявыми ботинками по размякшей улочке поселка, первым делом направился к каравану. Проходя вдоль землянок, заметил, что во дворах тоже курятся костры, подвешены котелки со смолой, а ребятня возится с лодками, готовя плоскодонки к половодью.

Остановился у какого-то жилья, помог сопевшему парнишке приладить к лодке цепной фалинь, обратил внимание, что цепь блестит как надраенная.

– Чистите, что ли?…

Парнишка, шмыгнув носом, ответил:

– Была нужда!.. Колчак за зиму шлифовку навел.

Оказалось, что зимой лодочные цепи употреблялись на собачьи поводки. В Яренском собак было великое множество, и через одного Полкана или Барбоса – Колчак. Так по всей Сибири велось года три-четыре: награждали хозяева адмиральской фамилией самых свирепых дворовых псов.

– А где у вас старшой народ? – спросил Лысов.

Парнишка махнул в сторону каравана:

– Мордуются. Шибко поздно приходят, – паренек обидчиво добавил: – А я тут один: и дом сторожи, и похлебку свари, и лодку справь, и на караван еду отнеси, и чтобы горячая была… Нешто это дело? Может, я тоже на караване робить хочу?… Нынче начальник анжинер из городу приехал – всем, говорил, будет паек… Конфеты, говорил, будут… лампасеи… А я тут должон сиротеть.

Гошка посочувствовал, добыл из бушлата горсть каленых семечек, переложил в карман драной кацавейки паренька.

Тот осведомился:

– А ты зачем к нам?

– Да вот – комиссаром назначили…

– Тебя?!

Собеседник внимательно осмотрел матроса – от старенькой бескозырки с выцветшей лентой до намерзшего, стоявшего колом широченного клеша, презрительно выпятил губу и брякнул:

– Брешешь! Такие комиссары не бывают.

– А какие бывают?…

Мальчишка, не ответив на вопрос, еще внимательнее оглядел щуплую фигуру Лысова и вдруг неожиданно заявил:

– Я бы тебя, такого заморыша, и на нашу баржу не взял!.. Ты, поди-ка, и грести не сможешь?… И якорь-чепь, знай, не выходишь? А он – комиссар!.. Погодь малость…

Мальчишка сбегал в нору и вернулся с куском жмыха.

– На! За семечки. И иди, куды нужно. Только прямо скажу, в контору не ходи. Не возьмут такого сдохлыша…

Лысов и вправду не пошел в контору. Остановился у парохода «Братья Плотниковы», откуда неслась громкая перебранка. Часть обшивки в борту была вынута, и в пароходном чреве двое в замасленной одежде крыли друг друга матом.

Гошка просунулся в дыру, поздоровался.

– Чего лаетесь, лягушатники?

На него яростно обрушились.

– А тебе чо?

– Какого хрена лезешь, куда не звали?!

– С разбитого корабля, клешник!

– Шпарь мимо!..

Матрос переждал спокойно. Предложил кисет. Приняли с недоумением.

– Чудило! Его лают… а он – с табачком.

Однако закурили. Старший ругатель, человек уже пожилой, сделав несколько затяжек, отмяк. Спросил:

– На наш пароход, что ли?

– Да нет… Просто послушал, вижу – неполадки.

– Неполадки! – буркнул второй, помоложе. – Воргтингтон, пес его задави, вишь, не поддается… Может, ты петришь?… Матрос ить…

– Петрю, – сбросив заплечный мешок на доски, Гошка нырнул в дыру…

Через два часа все трое снова курили на солнышке.

– А ловко ты ее… – усмехнулся пожилой.

– Одно слово – специалист, – поддержал тот, что помладше. – Пошла донка-то. А мы второй день бьемся… Да-аа-а… Наука, она, брат…

– Вы кто, братки, на коробке? – осведомился комиссар.

– Да, вишь, механиками назначили… А допрежь на другом плавали – я масленщиком, он кочегаром… Знания-то и не хватает. Може, и ты – механик? К нам?

Гошка отрицательно покачал головой, назвал себя.

– Из Чека, говоришь? Ну, будем знакомы. Седых Анемподист Харлампиевич, – старший прютянул заскорузлую черную руку, – бывший красный партизан. Член РКП(б).

– Федька Брылев, – представился младший. – Гармонист. Меня все тут знают. Беспартейный.

Говорили механики с комиссаром, бывшим трюмным машинистом Гошкой Лысовым, долго и об интересном…

Прощаясь с новыми знакомыми, Лысов уже знал: запасся двумя друзьями и зачислил обоих в свой чекистский актив.

Обойдя караван, Лысов отправился на розыски начальника затонской охраны.

– Там-от-ка водохранники и жительствуют… – пояснил ему встречный словоохотливый, но глуховатый старичок, показывая на длинный кособокий барак. – А вона саманная изба – этта у них вроде «чижовка», рестанская, то исть.

– Бывают арестованные?…

– Как же, быват, паря, быват. Самогонщики боле… а так, чтобы кто путний, ну убивец там али вор-грабитель, у нас – не водится. Народ мы смирный… А вот самогонщики, ну, скажи – прямо одолели! Прорва, нет на них погибели!.. Так и едуть, и едуть, и везут свое добро… И каждый норовит тебе в благодетели, а первач, скажу я тебе, матрос, самый замечательный!..

Лысов явственно ощутил исходившие от старичка сивушные ароматы.

– Заметно, дед…

– Ась? – дед приложил к уху ладонь.

– Да видать, говорю, по тебе, что добрый первач. Рядом идешь – и то пробирает…

– Что верно, то верно – силен, окаянный! Такое зелье анафемское! Никакого сладу с ними, стервецами, нет…


Лысов потянул дверную скобу длиннейшего барака.

Начальник охраны, бывший партизан Шляпников, встретил гостя радушно. Заварил сухую морковку в чайнике, выложил на стол леденцы, краюху черного хлеба и, потчуя матроса, стал рассказывать о затонском житье-бытье. Между прочим сообщил, что перед появлением комиссара в затон прибыли еще два свежих человека. Первый – линейный механик Сибопса инженер Пономарев.

– Вся выходка офицерская! – характеризовал инженера Шляпников. – Буржуй. Золотопогонник недорезанный!.. Ручки чистенькие, беленькие, и поселился не где, а на «Аргуни»…

– Что за «Аргунь»?

– Это, брат, такая интересная баржа, или сказать, лихтер. Водолив там…

– Ну?…

– Водоливом на «Аргуни» татарин. Габидуллин ему фамилия…

– И что же?

– Шибко подозрительный. Со всех деревень к нему народ ездит… Опять же – дочка у него…

– Ведьмастая?…

– Что ты! Красавица дочка габидуллинская и, главное, на татарочку нисколь не похожа: русоволоса, и глазки голубеньки, и носик прямой, тонкий, и личико по всей форме русское, но, скажи, – по-татарски шпарит, словно природная… Чуешь, товарищ комиссар? Инженер Пономарев, как появился в затоне, первым делом к «Аргуни» поворотил, а татарин – уже навстречу идет… И ночами к Габидуллину мужики ездиют. Неподалеку мой караванный пост – охранники видят и мне докладают.

– Значит, ночью?

– То-то – ночью… А самое главное… – Шляпников вышел в соседнюю комнату и вернулся со склеенной из двух черепков десертной фаянсовой тарелкой. – На, комиссар, прибери. На свалке затонской, куда мусор выбрасывают, нашел…

Лысов недоуменно повертел тарелку.

– Мы за свалкой иной раз стрелковые занятия проводим, – пояснил Шляпников. – Вот и я пошел новый японский арисак пробовать. Поискал, поискал цель, да и высмотрел тарелку, она с трещиной была, взял в руки – распалась пополам, а цель – самая наилучшая: на обороте, глянь-ка…

Гошка перевернул тарелку, прочитал: «Камское пароходство Габидуллина и К°».

– Ясно теперь? – спросил Шляпников. – Выходит, что наш водолив-то… Понимаешь? Вот тебе и цель, товарищ комиссар… Только не промажь, мотри. Папаша мой, покойник, завсегда говаривал: «Покель умный воображает, дурак – уже сообразил». А наш Габидуллин – совсем даже не дурак, враз чего-нибудь придумает…

Шляпников сообщил и о том, что в затон пришел комиссар Новониколаевской пристани Савельев, будет проводить митинг.

Комиссара Савельева Лысов знал – познакомил «интеллигент» Петя Мануйлов: ходили специально в кабинет начальника пристани Николая Алексеевича Акимова, а там и Савельев оказался.

Не понравился он Гошке.

Ничего комиссарского и речного в Савельеве не было: так, обычный сухопутный работяга, одет не в кожанку и не в серосуконную офицерскую шинель или в борчатку, перекрещенную ремнями полевого снаряжения, а в штатское буро-коричневое пальтишко в крупную клетку с черным бархатным воротником, – какое обычно носила мастеровщина, «семисезонные» назывались. И револьверной кобуры не было, и даже неизбежная для комиссара красная эмалевая звездочка в серебряном веночке не алела на лацкане потертой люстриновой тужурки. При первом знакомстве с чекистами Савельев оказался не щедрым на разговоры, и никакого дружеского альянса не последовало.

Гошке снова предстояло встретиться со странным комиссаром. Ну что ж, решил он, посмотрим…

Ночевал Лысов в караульном помещении охраны, а утром начал устраиваться на новом месте. Поставил в пустовавшей комнате барака топчан, повесил на гвоздь карабин и гранату, перетащил к себе из затонской конторки бездействующий телефон и велосипед, две табуретки и написал даже табличку: «Комиссар ВОДТО-ЧЕКА», но вовремя вспомнил, что у «интеллигента» Мануйлова на домике пристанской Чека никакой вывески не было, – и не рискнул украсить барак своей табличкой. Однажды на совещании «интеллигент» сказал: «Вот расстреляем полсотни тайных гадов, от Барнаула до Томи, и будет нам лучшая вывеска: вся контра узнает наш домик».

Шляпников посоветовал Гошке:

– Сходил бы на «Остяк», там Шухов капитаном. Шибко верующий, и у меня на заметке…

– У тебя весь караван на заметке, – отозвался Лысов. – Как послушаешь, у тебя сплошь – контрики!..

Однако на «Остяк» пошел и первым делом распорядился убрать из кают-компании образ покровителя мореплавателей, святого Николая Мирликийского, но капитан Шухов взорвался и стал кричать:

– Здесь я хозяин! Ваших требований не признаю!

Гошке тоже страсть как хотелось заорать, но сдержался, вспомнив Мануйлова, – тот строжайше запретил собачиться с затонскими.

– Ладно, посмотрим! – и ушел, стиснув зубы.

Икона в кают-компании осталась, и это было явным поражением, от которого у комиссара испортилось настроение.

Потом Гошка поднялся на пароход «Братья Плотниковы». Там не было иконы в кают-компании, и капитан Артамонов держался очень вежливо, чуть не спрашивал по-лакейски: чего изволите, товарищ комиссар? Весь внимание и доброжелательная исполнительность, хотя капитану Артамонову под пятьдесят, и чекист Лысов перед ним выглядел мальчишкой, Артамонов так и сыпал:

– Слушаюсь!.. Так точно!.. Закончим в срок, когда прикажете…

Пароход понравился Лысову. В кают-компании большой портрет Ленина – ухитрились же достать где-то! Вся команда делом занята: механики и машинисты заканчивают ремонт главных и вспомогательных механизмов, палубные построили будку-столярку, чтобы не бегать на берег, и – пилят, строгают. Даже станок токарный сообразили… Молодцы, знают цену времени!

Да, на «Братьях Плотниковых» настоящий флотский порядок.

Несознательный хозяин «Остяка», богомольный капитан Шухов, после ухода Лысова бухнулся на колени перед иконой в пустой кают-компании и молился: «Господи-Вседержитель, дай силы на преодоление антихристовой сатанинской воли, не оставь меня, господи, в годину верооскудения, помоги укрепиться духом в борьбе за слово твое, господи!..»

А вот капитан Артамонов не молился. Капитан Артамонов вызвал в каюту боцмана, рослого молодца, недавно сжегшего в котельной зеленую колчаковскую шинель с добровольческими погонами, и сказал:

– Барометр неясно пошел… Думаю, что еще крепенький отзимок на днях будет… Понимаешь?

– Чего не понять, Алексей Федорович!.. Водички плеснуть в брашпиль?

Артамонов потер плохо выбритый подбородок.

– Дело!.. Брашпиль и так не продували с осени, там вода осталась, а мы – еще добавим! Можно открыть вентиль острого пара… Если грянет морозец…

– Цилиндры порвет к чертовой матери…

– Именно, именно, боцман. Что и требовалось доказать.

Боцман спросил:

– А главной машиной когда займемся, Алексей Федорович?

– Песочку в подшипники – хоть сейчас. Пополам с угольной крошкой, но лучше, пожалуй, повременить до открытия навигации… А ты как думаешь?…

– Воргтингтон я было обработал, да новый чекач, комиссаришка, всю работу мою – насмарку; исправили донку…

– Знаю. Только что у меня был этот сукин сын. Спрашивал, как водоотливные средства работают. Как работают другие помпы, боцман?

– Как часы, Алексей Федорович… Стучат гладко… Только – воду не качают…

– Манжетки срезал? – подмигнул Артамонов.

– Что вы, Алексей Федорович? Не срезал. Просто – сработалась кожа-то. Одни ремки остались, а новой кожи – нет… Что делать будем – ума не приложу!

– Пусть «товарищи» ум прикладывают. Водички бы еще в пожарную магистраль, а топку прекратить, надо дрова экономить. Валяй, боцман, действуй, за богом молитва, за царем служба – не пропадет… Вот тебе детишкам на молочишко пять фунтов…

Капитан открыл ящик каютного столика и протянул боцману английскую кредитку.

– Премного благодарен, Алексей Федорович. Я и без денег готов…

– Знаю. Но и фунты не во вред.

Боцман ушел.

Оставшись в каюте один, капитан Артамонов щелкнул дверным замком, задернул оконную шторку-жалюзи, бросился на рундучную койку: «О, будьте вы прокляты, прокляты, прокляты!..»

Потом достал из рундука фляжку и серебряную стопку с гравированной надписью: «Дорогому папке Артамонову в день рождения от Кольки Артамонова».

Снял с переборки фотографию миноносца и, перевернув, установил карточку на столике, и теперь уже не миноносец – память офицерской юности капитана Артамонова – глядел на него, а сын прапорщик с каппелевским черно-красным угольником и черепом на шинельном рукаве.

Сын… Контрразведчик, расстрелянный под Красноярском особистами Пятой Красной…

Капитан Артамонов наливает коньяк в стопку-поминальник и расплескивает – трясутся руки. Губы шепчут беззвучно: «Колька… Колька, сынок…» И пьет, пьет, пока спасительный туман алкоголя не притупит тяжкую горечь потери. И покуда жив капитан Артамонов, ненависти его не будет конца и краю…

В тот же день побывал Лысов на митинге и вдруг понял, что за человек комиссар Савельев.

Митинг открыл председатель комячейки Конюхов, но первым взял слово комиссар пристани. Начал Савельев с того, что припомнил, как жили речники при Плотниковых, Фуксмане, Жернаковых. Крепким словом помянул некоторых бежавших с белыми капитанов и механиков – хозяйских прихвостней, потом сбросил с головы шапку и от имени Укома РКП (б) до земли поклонился затонцам, которые еще недавно ходили с винтовками в отрядах Громова, Мамонтова, Щетинкина.

Слова бывалого рабочего человека пришлись по сердцу. Водоливы и кочегары зашумели, один за другим стали подниматься с мест, шли к столу, крытому кумачом, грохали кулаками по столешнице и тоже позорили бывших своих хозяев. Савельев слушал и согласно кивал головой.

– Стало быть, вот что, товарищи… Весь караван, значит, перешел к народу. Суда теперь – наши. Хозяева – мы!

Народ закричал:

– Ясно!..

– Правильна-а-а!..

– Наше добро!..

Комиссар зачитал обращение Сибревкома и Укома РКП (б) спасти флот, брошенный белыми на плесах, и закончить ремонт к 1-му Мая.

Затонцы долго, сосредоточенно молчали. Прикидывали: срок-то ничего, подходящий, да вот как с материалами?…

Посыпались вопросы:

– Смолу дадите?…

Комиссар ответил твердо:

– Нету смолы…

– Гвозди баржевые будут?

– Нет, не будет гвоздей.

Кто-то крикнул громко и с ехидцей;

– Что ли, на соплях?…

На крикуна зацыкали. К кумачовому столу подошел уже знакомый Лысову большевик Седых, обвел собрание хмурым взглядом, положил на стол мохнатую партизанскую папаху:

– Я так понимаю: когда хозяин строится или избу на ремонт ставит, трудно ему? Шибко трудно! Так я говорю?

Передние ряды поддакнули:

– Известное дело – несладко…

Седых зачем-то снова надел папаху и заявил:

– Плавать-то надо… Я – конкретно: первое дело – снарядить по общественному выбору к татарам на Юрту-Ору, под Колывань, за смолой. Смола у татар есть – исстари лодочники, обласочники. Второе: баббитом да оловом деповские поделятся. Это уж – Савельев… Верно говорю, товарищ Савельев?

– О чем разговор – обязательно!..

– Третье: все гнилье баржевое, кое на ремонт не пойдет, разобрать, будут гвозди. – помолчав, Седых спросил: – Против есть?

Кто-то ответил вопросом:

– А чем с татарами рассчитываться?

Седых передвинул папаху на затылок:

– Жертвую два пуда муки!.. – и вопросительно глянул на Савельева.

Тот поднялся с табуретки:

– От меня пуд.

Собрание притихло, но Конюхов, председатель комячейки, поддержал Савельева:

– От меня – тоже пуд!..

Сидевший молча партиец Филимонов сконфуженно поскреб пятерней затылок, шепнул соседу:

– Заест баба, едри ее в корень! – поднялся, рубанул воздух ладонью. – Пиши – полтора пуда!.. Не пропадем!..

И – прорвало собрание.

Савельев записывал огрызком химического карандаша.

Потом комиссар вынул из портфеля большой лист серой оберточной бумаги.

– Товарищи, слушайте приказ Сибопса. Масленщика Егорова Василия назначить помощником механика на то же судно… Кочегара Попова Кузьму – механиком… Лоцмана Жукова Григория – капитаном…

Собрание слушало затаив дыхание. А когда кончил комиссар Савельев чтение приказа, грянула буря… За криками и хлопками долго ничего нельзя было разобрать… Но вот к столу прошел старожил затонский Николай Еремин. Четверть века проплавал он матросом на обских посудинах. Знал перекаты и пески на всех плесах от Барнаула до Нарыма, как пять заскорузлых пальцев своих, но когда услышал, что назначают его капитаном на мощный буксир, не поверил. Пробился сквозь людскую массу к кумачовой скатерти:

– Тут я слышал, вроде Еремина на «Тобольск» капитаном. Уж не меня ли?…

Савельев подтвердил:

– Скажи что-нибудь народу, капитан Еремин.

Старый матрос поднял руку, и собрание притихло… Но ни слова не мог вымолвить Еремин. Скатилась по капитанской щеке горькая слеза – итог многолетней матросской жизни на хозяйских харчах. Махнул рукой капитан и, шатаясь, пошел сквозь притихший барак к своему месту, а собрание снова взорвалось овацией. Кто-то крикнул:

– Не бывало такого сроду!..

Долго стучал Конюхов кружкой по жестяному чайнику, пока добился тишины. Сказал громко:

– Тут некоторые спрашивали меня: что, дескать, такое – советская власть? Как ее понимать, к примеру, на водном транспорте, в рассуждении, скажем, низшего персоналу? Ну как, поняли?…

Назначенный помощником механика гармонист Федька Брылев крикнул:

– Дорогому товарищу Ленину – ура!..

И дрогнули стены барака, тоненько отозвались оконные стекла.

Потом стоя пели «Интернационал».

Три-четыре капитана да пять-шесть механиков из тех, что не сбежали с прежними хозяевами и теперь осторожно присматривались к окружающему, пошли с митинга вместе с Савельевым. Пожилой капитан, в добротной диагоналевой тужурке с золочеными пуговицами, спросил комиссара:

– Так-с… А нас куда? На мыло?

Савельев остановился, оглядел спросившего:

– Это кто вам сказал, Павел Степанович? Все, кто пожелает из командного состава честно служить народу, останутся при своих должностях, ну, может, пароходы другие примут…

Второй капитан, помоложе, скривив губы, сказал с откровенной злостью:

– Как прикажете служить, если на судах будут командовать судкомы да вчерашние матросы полезут на мостик? Помню я семнадцатый и восемнадцатый…

– Придется, гражданин Григорьев. Впрочем, ежели не хотите – скатертью дорога!..

Григорьев обиделся:

– За кого вы меня принимаете, товарищ Савельев?!. Вы поймите, на судне один авторитет – капитанский!.. Я просто не представляю, где же капитанская власть?

Комиссар рассмеялся, громко, заливисто, так, что даже собеседники невольно улыбнулись, а Лысов подивился – смотри-ка, умеет, оказывается.

– Капитанская – при капитане, а судкомская – при судкоме. Понимаете?…

– Чего тут не понимать! – вмешался в разговор капитан Артамонов. – Мы сами-то откуда? Вот вы, Павел Степанович, ведь не сразу на мостике появились, сколько лет до мостика добираться пришлось? Крутой трапик наверх… и скользкий. По себе знаю.

Шухов, шедший позади, сказал с иронией:

– И все-таки: «Нет у вас бога, кроме бога, и Магомет пророк его!..»

– Это вы к чему, товарищ Шухов? – обернулся Савельев. – Какой Магомет?

– Ваш Маркс – Магомет… А я вот, представьте, верую в пресвятую Троицу и в истинного Христа.

– Ну, и на здоровье. Веруйте. А к чему этот разговор?

Капитан Шухов рассказал о вспышке в кают-компании.

– Вопрос об иконе, капитан, обсудите с судовым комитетом, – посоветовал Савельев, – а товарищу Лысову я скажу… Но, вообще-то, вспомните, Шухов: даже в самое реакционное царское время иконы в присутственных местах не вешали. Царские портреты – висели, но не иконы. Вот спроси товарищей капитанов: так я говорю?…

Капитаны ответили хором:

– Так! Так! Верно говорите!

– Это у нас только исстари такая дурь ведется – в кают-компанию обязательно святителя Николу.

Капитан Артамонов поправил:

– Не у всех. Мы на судовом совещании давно постановили убрать иконы из кают-компании, из машинного отделения, из штурвальной рубки. На кой хрен, раз бога нет!

– Может, докажешь? – перебил Шухов.

– Конечно, докажу: если бы бог существовал, он большевиков не допустил бы к власти!

Общий хохот покрыл ответ Артамонова. Смеялись и капитаны, и комиссар. Даже Шухов смеялся.

Посмеявшись, Савельев сказал серьезно:

– Ваше заявление, товарищ Артамонов, мы рассмотрели. Поздравляю: вы приняты в группу сочувствующих РКП (б).

– Спасибо… Оправдаю доверие…

Комиссар попрощался с капитанами и направился в конторку.

Когда стемнело, в барак охраны к Лысову пришли Анемподист Седых и Конюхов.

– Ты, парень, на собрании размахнулся пудовкой… А есть она у тебя, пудовка-то?…

Гошка ответил, что надеялся взять вперед паек за следующий месяц или подзанять сухарей. Анемподист Харлампиевич не стерпел:

– Ну и дура, а еще чекист! Что государству дороже: твоя пудовка или твоя работа? А какой ты работник на голодное брюхо? Скажем, я: у нас с женой пятнадцать пудов запасено, я имею полное право два пуда государству пожертвовать, так и записал на себя два пуда, а тебе кто хлебца припас?…

Гошка потупился. Верно, ему никто хлеба не припас, а до следующего пайка было далековато. Но Гошка сказал бодро:

– Сейчас внесу половину, полпуда у меня найдется, а в получку – вторую половину!..

– Ох и чудило! А жрать? Жрать что будешь, спрашиваю?

– Пробьюсь… Не сдохну.

Председатель ячейки достал список жертвователей и вычеркнул Гошкину фамилию, а Седых, помусолив химический карандаш, против своей фамилии двойку переправил на тройку… Гошка охнул и помрачнел.

Конюхов заметил неопределенно:

– Так-то…

И – ушел.

– Даю взаймы! – предупредил Седых. – Приходи сегодня к нам ужинать. С женой познакомлю. Она у меня хорошая. Обязательно приходи, а пока мне еще на пароход сбегать надо…

– У тебя капитан свой в доску, – сказал Лысов, вспомнив Артамонова. – В сочувствующие вступил.

– Черт его знает, никак не разберу, кому Артамонов свой и кому сочувствует? Хитрый, сатана… Не раскусил я его.

– А мне понравился…

– Кому – поп, кому – попадья, а тебе, выходит, Артамонов?… Ну-ну, совет да любовь. Только меня не обходи… Жду через час.

Рабочий человек, член РКП (б), механик парохода «Братья Плотниковы», которым командовал капитан Артамонов, Анемподист Харлампиевич Седых был на десять лет младше брата Иннокентия. Давно порвал с деревней, сбрил крестьянскую бороду, а о религиозном прошлом вспоминал со смущением.

Веру у Анемподиста окончательно отбила империалистическая. Три года просидел в окопах, в шестнадцатом угодил в знаменитый брусиловский прорыв, а в семнадцатом записался в большевики, выступал за братание с немцами, дрался с корниловцами. Воротился в Сибирь законченным и обстрелянным большевиком.

Колчаковщина загнала его в тайгу. Воевал Анемподист поврозь с братом – в разных отрядах, но после разгрома Колчака оба вернулись в отчий дом, в Колывань, и тут между братьями пошел раздрай. Иннокентий тянул на старину дедовскую – ямщичить, Анемподиста завлекали машины.

Разругались раз. Разругались два. А случилось в третий раз – Анемподист, прихватив молодую учительницу, жившую на квартире в доме Седых, подался в Яренский затон.

Иннокентий Харлампиевич только руками развел:

– И когда успел снюхаться?!.

– Дык она же коммунистка, – пояснила сноха Дашка, – рыбак рыбака издалека узрит…

– Ну и хрен с имя обоими! С богом, булануха, все одно на тебе не пахать…

Встречались Анемподист и Иннокентий редко. Хотя взаимная злость и повыветрилась, да ведь у каждого свое, как говорится, бог один, а вера – разная. У одного – кержацкая, у другого – коммунистическая, чего уж тут водить гостеванье да хлеб-соль…

Однако Анемподист знал, что Иннокентий на селе «ходит в активе», и при редких встречах разговаривал с братом Кешей даже душевно, втайне надеясь: может, и совсем выкинет дурь из головы, поймет…

Конечно, узнай Анемподист о двойной жизни Иннокентия – не помиловал бы родную кровь, сволок бы брата самолично в Чека, при разном образе жизни характер у братьев был одинаково крутой. Но о том, что Иннокентий связался с эсерами да купцами, Анемподист и не догадывался…

В один из весенних дней механик парохода «Братья Плотниковы» вернулся домой в особенно хорошем настроении. Ремонт судовой машины был закончен, как отметил линейный инженер Сибопса товарищ Пономарев, – на отлично! Инженер долго, с чувством пожимал руки всей машинной команде.

– Ну, товарищи дорогие мои, будем поднимать пары! Спасибо вам! От всей души – русское спасибо! Возвратясь в Сибопс, я так и доложу: все, что изгадили, поломали, изуродовали белые, исправлено, и притом прекрасно!.. У нас есть еще некоторые товарищи, которые все не понимают огромной созидательной, творческой силы советского строя. Винить таких нельзя. Долгие годы они жили в отрыве от трудящихся масс… Именно им я и скажу: поезжайте в Яренский затон, убедитесь сами. Посмотрите! Еще раз поздравляю! И особенно вас, дорогой товарищ Седых, вы стали душой всего судоремонта!.. Теперь, когда все кончено, можно сознаться: представление о вашем назначении механиком было сделано мной. Рад, что я не ошибся, товарищ Седых.

Тут кто-то предложил:

– Качнем инженера!

Домой Седых и Пономарев возвращались вместе и всю дорогу вели задушевный разговор. Сын учителя, инженер с юных лет влюбился в море, кое-как, «на медные деньги», окончил мореходку.

– Ох и суров, товарищ Седых, был мой путь до пароходного механика. Да, дружище… нелегко мне достались мои знания… Потом революция. На юге, где я тогда плавал, появились белые интервенты. Не сразу удалось, перейти к красным. А потом – демобилизация в Сибири и – Сибопс…

У самых дверей своей хибары Седых, прощаясь, подумал: кажись, наш человек. Эх, поздно разговорились – скоро ему уезжать, а то можно бы потолковать в ячейке. Втянуть в сочувствующие. Только зачем он у этого татарина живет? Подозрительный татарин. Ох, подозрительный!..

Зайдя в землянку, разделенную занавесками на кухню и две крохотные комнатки, Анемподист Харлампиевич зажег лампу, растопил печку, согрел чугунок со щами и, выпив за сегодняшнюю удачу стопку, приступил к трапезе. Да, все хорошо, прямо-таки – хорошо.

Вот только жены, Надюши, все еще нет… Почти и не видит свою жененку товарищ Седых. Всё у нее собрания да заседания, в городе дела… А ему каково?…

IX

Целый месяц, со дня возвращения под отчий кров, дни и ночи Юлии Михайловны Филатовой были наполнены вновь обретенной семейной безмятежностью. Отец – паровозный механик, встретив дочь, ни о чем не стал расспрашивать. Даже о судьбе мужа, поручика, не поинтересовался.

Только и сказал:

– Набегалась, «ваше благородие»?

Но мать и это тотчас оборвала:

– Ладно тебе! Сон был. Страшен сон, да милостив бог!..

И сразу втянула Юлочку в домашние заботы.

Будто и не было огня красных батарей, сумасшедшего ледового похода, переполненного горящими теплушками, мертвыми паровозами и трупами тифозных. И милого, но не любимого по-настоящему поручика – не было, и хорошо, что он умер, хоть и грешно так думать.

Да, «страшен сон, но милостив бог!..» Пусть все – сон. И Ратиборский – сон.

Вот только история с Иркутским Центром…

Однажды в Юлочкино жилье постучались два человека – один с винтовкой, второй без винтовки.

Тот, что был без винтовки, протянул мандат уполномоченного Губкомтруддеза и сказал вежливо:

– Извините, гражданочка. Проверяем… нетрудовой элемент. Где работаете?

Юлия Михайловна заявила, что болела тифом, еще не совсем поправилась и потому пока не устроилась на работу. Словно мимоходом, обмолвилась:

– Папа мой – партийный.

Однако на комдезовца это не произвело никакого впечатления. Он послал человека с винтовкой проверить надворные постройки, не прячется ли какой дезертир, а Юлочке сказал, совсем другим тоном, приказным:

– Вас Андрей Иванович вызывает завтра, между часом и тремя…

– К-какой Андрей Иванович?…

– Ай-ай-ай! – укоризненно покачал головой борец с трудовым дезертирством. – Уже забыли? Доктор Николаев.

В сенях уполномоченный многозначительно поднял вверх палец:

– Обя-за-тель-но!..

Юлия Михайловна вышла проводить «гостей» и видела, как оба скрылись в соседнем домишке. Потом они постучались в ворота третьего.

Андрей Иванович напомнил, что «сон» продолжается.

– Ну как, Юлия Михайловна, отдохнули? Вот и отлично! А теперь за работу. Засучив рукава, как нынче принято говорить.

Юлия Михайловна уронила голову на стол и разрыдалась.

Доктор опешил.

– Что с вами?

– Отпустите меня, Андрей Иванович! – взмолилась Юлия. – Ради всего святого – отпустите! Избавьте от этого кошмара, от неизвестности…

– То есть – как?

– Я бы уехала куда-нибудь в деревню. Учить ребятишек.

– А ведь это – идея!.. Но ничего не получится, Юлия Михайловна. Нет, не получится. Да вы не волнуйтесь, не переживайте… Ничего особенного от вас не потребуется, просто вам пора поступить на работу. Понимаете? Вообще – надо же работать, а то могут создаться неприятности и для вашего папаши. Кто не трудится – да не ест! Слышали? Нынче эта библейская истина возведена в главную мораль времени. Так что вытрите слезки… Сейчас я вам валерьянки накапаю, выпейте… вот так… А теперь слушайте: вы поступаете на телеграф. Вы же телеграфистка. Значит, снова садитесь за аппарат – и все идет по-прежнему, как до девятьсот восемнадцатого года… Ну, вот, видите, стоило ли плакать?… Завтра же отправляйтесь на телеграф. К начальнику конторы. Он вас примет и все устроит… Снова будете себе стучать ключиком.


Отец Михаил Макарович был доволен переменой в жизни дочери, бывшей белогвардейской дамочки.

И мать была довольна: поступив на службу, стала Юлочка регулярно носить домой богатые пайки… Но не такие, какие обычно получали барышни-телеграфистки, куда там!.. И в два «красноармейских» не уложить все, что выдавалось Филатовой в особом складе Губпродкома. Юлочкина мама только руками всплеснула, получив от дочки первую пайковую получку.

Но Юлочка предупредила, что это – по знакомству, и папе, и Петьке, брату-комсомольцу, сообщать об этом не следует, еще подумают невесть что!

– Знаешь, мама, какой папка мнительный… А ничего тут такого нет. Просто сам комиссар Упродкома мной интересуется. Такой смешной, придет в аппаратную и стоит, глазеет на меня, но боже упаси что-нибудь позволить!

Начальник продкома нередко просил Юлию Михайловну задержаться после смены, отстукать важную депешу, и Юлия выстукивала шифровки.

Цифры, цифры, цифры… Они летели по проводам в Томск, Омск, в Красноярск, в Семипалатинск, в Кокчетав.

Так и шло. Но вдруг в аппаратной появился «тифозный» доктор Андрей Иванович:

– Завтра… В десять часов вечера вы должны явиться на Кабинетскую улицу в дом номер пятнадцать…


Длиннейшая Кабинетская улица, которую не успели еще переименовать в Советскую, тянулась через весь город параллельно проспекту, уже ставшему Красным. Надвигалась ночь… С сумерками прилетел в город ветер, для начала прошелся по улицам легкой поземкой, но, немного погодя, громыхнул где-то оторванной ставней, загудел в водостоках и вдруг обрушил на черные, неосвещенные дома снеговую лавину позднего бурана-отзимка.

Днем Кабинетская – улица живая, даже многолюдная. Здесь расположен двухэтажный почтамт, и новониколаевцы, один за другим, несут сюда заклеенные вареной картошкой самодельные конверты. Поэтому днем на Кабинетской, второй по значению улице городка, оживленно. Но вот вползает в окна ранняя синева зимнего вечера, гаснут огни в стеклах почтамта, и Кабинетская начинает пустеть. А когда с Андреевской пожарной каланчи по городу ударят десять медных звонов и вступит в права комендантский час, Кабинетская, на все свои пять верст длины, – черная зловещая пустыня…

До явки, указанной доктором, Юлии Михайловне оставалось пройти еще не меньше версты, а десять звонов уже проплыли над городом. Буран становился все злее. Ветер сыпал колючую труху за воротник жакетки, жег лицо и заставлял часто останавливаться, прижиматься к палисадникам.

Юлия Михайловна очень торопилась и очень трусила. Андрей Иванович сказал: «…обязательно – в 10 вечера. Ни раньше, ни позже». Почему именно в 10? Но задавать вопросы Андрею Ивановичу не полагается. Сказано – в десять, значит, тому и быть.

Поминутно оглядываясь, Юлия Михайловна добралась до почтамта. Наконец-то!.. Над подъездом – обычная крохотная звездочка электричества, по тротуару ходит солдат-часовой: вперед-назад, вперед-назад… Остроконечный шлем, длинный тулуп, под мышкой – винтовка. Часовой заметил ее. Кричит:

– Эй!.. Обходи стороной!..

Перебежала улицу и, скрытая от солдатских глаз вьюгой, прижалась к какому-то домику на перекрестке. Солдат больше не видит Юлию Михайловну, солдат, наверное, думает, что она уже ушла. А Юлия Михайловна видит его и… ой, как ей страшно! Впереди темь, пустота, а нужно идти, идти.

Хоть бы патруль прошел!

Озябшие пальцы в шелковом карманчике муфты нащупывают свернутую бумажку – пропуск. Надежный, всамделишный пропуск, любезно выданный ей адъютантом начальника гарнизона Федей. В пропуске сказано: Филатовой Юлии Михайловне, телеграфистке, разрешается хождение по городу до двенадцати часов ночи.

Несмотря на терзающий душу страх, Юлия Михайловна улыбается. Какой вы смешной, «товарищ Федя»!.. Ну можно ли в это ужасное время подносить альбомчики, писать стишки, говорить о любви?

Юлия Михайловна почувствовала, что начинают мерзнуть ноги.

Сколько же можно стоять и раздумывать?… Нечего надеяться на патрульных. Надо отрываться от часового, надо идти в кромешный мрак. Сейчас, сейчас она перейдет вот этот длинный бугор наметенного снега, мышкой проскочит к следующему углу через улицу Гондатти…

Жил такой генерал-губернатор Сибири… генералы, полковники, рыцарски благородные безусые прапорщики… Как все далеко это теперь!.. Шипящие фонари на улицах, тройки с бубенцами, гимназические балы, кондитерские, наполненные всякой всячиной… Знакомства, многозначительные взгляды, поцелуи украдкой… цветы… Неужели – кончено?! Неужели пулеметы и тиф навсегда вычеркнули из жизни красоту, поэзию, вежливость?! Мрак, мрак!.. И эти свирепые люди-звери!.. «Прыгунчики». От одной мысли о них безумный страх совсем леденит сердце…

«Прыгунчики» появляются внезапно: вынырнув из переулка, словно привидения, с дьявольским хохотом рвут из ушей серьги, ножами отсекают пальцы, перехваченные кольцами, повалив овою жертву в снег, раздевают, а потом с хохотом и улюлюканьем мчатся во тьму на своих пружинных ногах-ходулях быстрее велосипеда… Ужас!.. Но еще хуже – «кошевочники». Это уже сама смерть разъезжает по ночным улицам, и ни патрули, ни Чека не могут с ней справиться… В буранной мгле пронесется черная упряжка, в воздухе свистнет аркан, тугая петля захлестнет горло, порвет шейные позвонки, а за городом, для верности, в бездыханное уже тело выстрелят.

Сколько таких случаев было!.. Боже, спаси, береги Юлочку! И зачем я, дуреха, вместо папиного старенького полушубка выпялилась в этот идиотский каракуль?!. Приманка бандитам!..

Страх выжал из глаз ледышки слез. Ну!.. Эх, будь что будет!..

Метнулась через сугроб. Ну вот, кажется, этот дом. Седьмой от угла, зеленые ставни, четыре окна. Конечно, этот! Но почему же такой маленький? Доктор говорил – большой, пятистенный. Нет… какая-то хибарка… Не тот!.. «Седьмой от правого угла». А от какого угла? Углов на любом перекрестке целых четыре. И каждый из них может быть правым… «Зеленые ставни».

Да разве разберешь в этой мгле, где номерной знак, где зеленые ставни, а где синие, красные, лиловые, черт их возьми, эти ставни!..

И вдруг рядом:

– Ну-с, что же будем делать?…

Спокойный, уверенный баритон заставил мгновенно повернуться к нему лицом. Из горла Юлочки вырвался не крик – вой: «А-а-а!..» Но баритон сказал еще спокойнее, наклоняясь к шапочке-ушанке:

– Ну и трусишка. А еще подпольщица. Вы же стоите на другой стороне. Идемте со мной, не бойтесь, меня послали ваши друзья.

Рядом с Юлочкой очутился высокий мужчина в черной шинели без ремней, нижняя часть лица его была закрыта башлыком; правой рукой он взял Юлочку под локоток, из рукава левой высунулся револьвер…

– Вот видите, совсем не надо было так бояться. Я охранял вас всю дорогу.

– Вас послал вслед за мной доктор? – безвольно прижимаясь к длинной шинели, спросила Юлочка.

Но высокий еще больше склонился к ней.

– Нет. Обо мне никому – ни слова! Я от высшей силы. Никто ничего не должен знать. Но помните – о вас заботятся…

– Значит, вы – наш?…

– Ну, конечно!.. «Нет ли у вас серебряного рубля?» – Юлия слышит заветный пароль.

Свой! Рыцарь без страха и упрека! Значит, так и нужно было, в целях конспирации. Ведь Юлия Михайловна в подполье совсем недавно, что она понимает? Дура, сто раз дура! Как могла она допустить, что ее бросят на произвол судьбы? Конечно, и над доктором есть еще какая-то «высшая сила»…

– Вот и пришли, – сказал провожатый. – Стучите в ставень по условию. Да возьмите же себя в руки, трусишка!..

Юлия Михайловна стучит в ставень. Стук. Пауза. Еще стук. Пауза. Три стука подряд… Но за окном – безмолвие.

– Еще раз! – говорит провожатый.

– Да, да, сейчас.

В щелях ставен появился свет. Раздался ответный стук: удар, пауза, удар… Конец ночным страхам!..

Провожатый исчез, будто растворился во мгле… Гремит засов. Калитка приоткрылась, сдерживаемая цепочкой. Кто-то с фонарем прохрипел:

– Ну?…

Что – ну?… Ах да, пароль!

– «Бог мое прибежище…»

– «И сила…» Входите, барышня…

Огромный двор. Конюшни. Сеновал… Фонарь раскачивается впереди. Вверх, вниз. Хриплый человек сильно хромает… Подошли к высокому крыльцу. Фонарь поднялся, освещая ступеньки, выхватил из тьмы лицо хромого – обыкновенный бородатый мужик…

Миновав коридор, вошла в полутемную кухню. Невысокая пожилая женщина встретила Юлию Михайловну, бросилась обметать снег с жакетки, напустилась на хромого:

– А ты чего стоишь? Живо – самовар!.. Чайку горяченького, чайку, Юленька! С медком, с вареньицем…

Юлия Михайловна, по-матерински обласканная, пила настоящий чай, заваренный из цветастой жестянки с надписью: «Чай байховый. Компания Высоцкого».

Хорошо-то как, тепло и уютно! Кухня такая же, как мамина, и эта заботливая женщина в пуховой шали – тоже походит на маму. Устала Юлечка. Спать хочется.

Но в двери входит хромой.

– Валентина Сергеевна… Зовут барышню.

Если бы здесь оказался хитроумный колыванский житель Иннокентий Харлампиевич Седых, он без труда узнал бы в ласковой и заботливой даме хозяйку с Седовой Заимки, ту самую, что провожала есаула Самсонова в Кривощеково и писала баронессе Анне Леопольдовне Фитингоф о своем намерении бежать в Новониколаевск от деревенского бескультурья. Вот и переехала Валентина Сергеевна.

Коридор длинный и темный. Хромой освещает путь зажигалкой. В конце коридора – двустворчатая дверь. Комната – типичная обывательская комната-столовая: венская мебель, большой стол, покрытый скатертью. На стенах – лепешки керамики с неправдоподобной глиняной снедью. У стены громадный черный буфет. В углу, на ломберном столике, лампа с зеленым абажуром… В черном глубоком кресле кто-то сидит. В комнате полумрак. Юлия Михайловна не может рассмотреть сидящего…

– Стул возьми, деточка. Подойди сюда.

Голос старческий, но приятный, без скрипучих ноток. Юлия Михайловна подходит к ломберному столику, садится, всматривается. Но лицо хозяина дома – она уже не сомневается: конечно, это хозяин! – невидимо. Свет абажура направлен только на Юлию Михайловну, и невидимый бесцеремонно разглядывает ее. Чуть прибавил огонек лампы, и Юлия Михайловна успела рассмотреть – рука длинная и старчески высохшая.

– Гм… действительно – красавица!.. – вслух комментирует хозяин. – …Ну, давай, деточка, познакомимся. Кто ты – я знаю, а меня зовут Иван Васильевич… М-да, Иван Васильевич… Так звали грозного царя, помнишь?… Вот и я – Иван Васильевич!.. – старик повернул лампу. Свет упал на строгое сухощавое лицо: запавшие глаза, мохнатые брови, черная бородка с большой проседью… Юлия Михайловна чуть не ахнула – до того походило это лицо на виденные не раз изображения Ивана Грозного.

– Господи!..

– Тс-с-с… – предостерегающе поднял палец старик. – Иди за мной, умница.

Он привел гостью обратно на кухню и приказал хромому:

– Открой…

В подполье стояли старинный тигельный печатный станок «бостонка» и пишущая машинка «ундервуд».

– Тут, деточка, и будешь работать, – сказал старик, – два раза в недельку. Два раза… Савелий сейчас тебе покажет и расскажет все.


Когда за Юлией Михайловной захлопнулась калитка, провожатый снова вынырнул из тьмы и подошел к воротам дома, возле которых всего несколько минут назад утешал посланницу доктора. Щелкнула зажигалка, на миг осветив следы валенок. Большие и маленькие… Провожатый нахмурился. Впрочем, к утру все занесет!.. Стоп! А это что?…

На снегу чернела рукавичка. Провожатый поднял потерю, сунул в карман, усмехнулся, не спеша перебрался через улицу и скрылся в буране.


Телеграфистка Филатова угодила на «сверхурочную» службу.

Работа была не очень обременительной – две неполных ночи в неделю. И несложной. Юлия Михайловна стала вести корректуру листовок деникинского «Освага», залетевших в Сибирь еще при Колчаке. Печатала выправленный текст на «ундервуде», отдавала в набор хромому служителю Савелию – и начинал греметь станок «бостонка».

Савелий оказался словоохотливым.

– Жил я перед революцией вполне даже порядочно, лавку завел. Наборщиком уж не работал… Потом в Бийек пришли краснюки, лавку отобрали, скот пограбили. Ну-к, что ж, осатанел я от злости, пожег все остатнее хозяйство и в горы ушел, а как переворот красным случился – подался в святые кресты, в дружинники, стал-быть.

Через Савелия узнала Юлия Михайловна фамилию старца – Владиславский, узнала и то, что до красных служил он начальником Новониколаевской почтово-телеграфной конторы и что «с нонешним начальником дружит, водой не разольешь, и с губпродкомиссаром у него удавкой завязано».

Валентина Сергеевна сказала о Владиславском откровенно:

– Так он же сумасшедший, голубушка!.. И беспощаден: все наши его очень боятся. У него свои опричники есть, только никто их не видит, не знает… Но все это между нами, дорогая… Я вас как мать предупреждаю.

Хромой же отзывался о хозяевах с мужицкой пренебрежительностью:

– Стара барыня!.. Только и умеет, что жрать да гадить. Ни ума у нее, ни сердца.

Юлия Михайловна постепенно убеждалась, что в тумане, созданном вокруг мрачного «Ивана Грозного», по существу, никакой мистики нет.

Она продолжала вести корректуру обновленных Дядей Ваней колчаковско-деникинских листовок, стучала по клавишам «ундервуда», шелестела бумагой и командовала подручному:

– Режьте этот рулон, Савелий.

Однажды хромой спросил:

– Правда, барышня, что папаша ваш – партейный?

Юлия Михайловна подтвердила. Хромой глубоко вздохнул:

– В таком разе в толк не возьму, какая нелегкая вас к нам занесла?…

А Юлия Михайловна и сама уже думала: зачем, кому нужны эти лживые листовки? Папка за обедом однажды достал из кармана листовку Юлочкиной работы – сразу узнала.

– В депо стала появляться антисоветчина – листовки. Глупые, сплошь вранье, рабочие хохочут. Вот прочти, Юлка, – и вынул из кармана подметную прокламацию.

Юлия Михайловна не выдержала, ушла к себе. Сидя на своей узкой девичьей кровати, ломала руки: что же делать, господи? Что делать?

Приближалась ночь со «сверхурочным» дежурством. Юлия Михайловна не пошла на Кабинетскую, пятнадцать. И на дневном дежурстве комиссару почтово-телеграфной конторы сказалась больной. Тот, взглянув на бледное лицо старшей телеграфистки смены, достал из кармана борчатки сверток: ломоть хлеба, жидко намазанный маслом и густо посыпанный солью.

– Тут же ешьте, при мне, товарищ Филатова. Не стесняйтесь. Голодно живете? Ничего, я попробую вам в Губпродкоме дополнительный паек добыть…

Мама поставила Юлочке термометр и ахнула:

– Так я и знала! Ты ж больна, – тридцать восемь!

Юлия попросила вызвать доктора Андрея Ивановича, заведующего Изопропунктом. Ей хотелось одним ударом разрубить все. Она уже представляла себе, как это будет: «Не могу я больше, доктор… не могу! Видите – заболела. Освободите меня от этого ужаса!»

Вместо Андрея Ивановича отец Юлии привез Правдина, опытного врача-коммуниста, старого товарища по охоте.

Оставшись наедине с больной, Правдин заглянул в припухшие Юлочкины глаза, обведенные синими полукружьями, и сказал:

– Эк глазищи!.. Ревете?

Юлия Михайловна застеснялась.

– Реву, доктор…

Доктор выслушал ее.

– Сердце ваше, милая барышня, дай бог каждому. – И снова заглянул в глаза. – А нарыв, безусловно, есть. Взрежем? Расскажите мне, что вас угнетает? Я не поп, конечно, но в некоторых случаях врачи чудеса делают!

Доктор был добродушен и говорил, казалось, о пустяках.

За дверью Правдин сказал родителям:

– Нервы… Живет здоровая нормальная женщина на вдовьем положении, а жизнь-то требовательная штука. Там я оставил ей порошки, пусть пьет. Денька через два – зайду.

Спустя несколько дней доктор встретился на заседании Губкома с Прециксом.

– Слушай, председатель, есть у меня пациентка одна, очень, понимаешь, нервная. Интересовалась, знаешь, доктором Николаевым. Заметь, докторов у нас много, а ей вот интересен бывший белогвардеец.

– Как фамилия твоей пациентки?

– Филатова. Дочь члена райкома Михаила Филатова.

– А-а-а! Вот ты про кого!.. Эту дамочку мы знаем, она сама по себе интересна, и без доктора Николаева.

Помолчав, Прецикс спросил:

– Очень нервничает?

– У меня такое мнение: есть у нее что-то на душе!

– Слушай, доктор, не смог бы ты свести одного человека с этой вдовушкой? Парень интеллигентный, видный, бывший офицер…

– У меня, что ли, на квартире посводничать?

– Хотя бы.

Прошло еще несколько дней, Юлия Михайловна успокоилась. Подпольный станок снова начал стучать…

Как-то в аппаратную телеграфа зашел завгорздравом Правдин. Передал несколько телеграмм с пометкой комиссара, накормившего недавно телеграфистку Филатову круто посоленным хлебушком. Покончив с телеграммами, доктор пригласил Юлию Михайловну:

– Завтра суббота, приходите ко мне. Жена устраивает вечеринку, будут хорошие, умные люди. Придете? Вам необходимо немножко развлечься.

Юлия Михайловна пришла.

В числе гостей там оказался высокий молодой человек в синем морском кителе. Представился:

– Пономарев. – И многозначительно добавил: – Впрочем, мы уже знакомы. Разрешите вернуть вам эту вещицу.

Юлия Михайловна вздрогнула: в руках у нее лежала рукавичка, потерянная в тот вечер, наполненный бураном и страхом.

Юлию вновь охватил ужас перед «высшей силой»…

Пономарев был внимателен и неотступен. Однажды он привел ее в тихий уединенный домик на Межениновской улице. Юлия Михайловна, снимая шубку в передней, уже решила: всё. Сейчас потребует расплаты…

Но в полутьме комнаты стоял человек со щеточкой солдатских русых усов – Прецикс. Пономарев принес два стула, поставил к столу.

– Пересядьте сюда, – сказал председатель Чека, указывая на один из стульев, и сам сел напротив.

Пономарев курил на диване.

– Вот и пришло время нам поговорить начистоту, товарищ Филатова, – вздохнув, мягко и грустно сказал Прецикс. – Довольно вам мучиться. Выкладывайте всё. Всё без утайки.

Опять плакала дочь паровозного механика Юлия Михайловна Филатова… Наконец сказала:

– Хорошо, товарищ председатель… Пусть меня убьют, но и верно, я не могу больше!..

Она рассказала все, что знала, начав с Иркутска.

Потом отвечала на вопросы и снова плакала. Прецикс, заложив руки за спину, ходил по комнате. Пономарев вел протокол.

– Вы, товарищ председатель, наверное, сейчас всех их арестовывать начнете… А они и в тюрьме убьют меня.

– С чего это вы о тюрьме заговорили? Вы думаете, что на основании заявления такой плаксы можно арестовать полсотни людей? А чем вы все это доказать можете?…

– Но я клянусь вам: все, о чем я говорила, – правда!

– Клятвы – в церкви. А у нас прежде всего – дело!

– Что же мне делать? – упавшим голосом спросила Юлия.

Председатель опять стал ходить по комнате, заложив руки за спину… Наконец круто остановился:

– Вот что, Филатова… Я хочу верить вам, хочу думать, что вы искренни… Ведь вы – дочь рабочего, черт побери! И ваш отец – коммунист.

– Что же мне делать, товарищ председатель? – повторила Юлия. – Я сделаю все, что вы прикажете!..

– Если так – добро! Давайте работать вместе… Сейчас я познакомлю вас, Филатова, с одной славной женщиной. Пойдемте вот сюда…

Они вошли в смежную комнату, и Юлия Михайловна зажмурилась. В комнате, над чайным столом, горела двадцатилинейная лампа-молния. Кипел самовар. Маленькая, хрупкая женщина, наливая Юлии Михайловне чашку чая, сказала деловито и ласково:

– Меня зовут Надежда Валерьяновна Седых. Мы будем встречаться здесь, на этой квартире.

Пономарев пояснил:

– Товарищ Седых – сотрудник Губчека. А теперь могу рекомендоваться и я: тоже сотрудник Губчека.

– Вы читали сегодня газету? – спросила Надежда Валерьяновна и подала номер «Советской Сибири». Юлия Михайловна прочитала: «…Сегодня по приговору Коллегии Губчека расстреляны за контрреволюционную деятельность…»

Длинный список был обведен красным карандашом.

– Знакомых у вас в этом списке нет? – поинтересовалась Надежда Валерьяновна.

– Н-нет…

Юлия Михайловна не заметила, как исчез из квартиры Прецикс, а Пономарев после чаепития сказал:

– Будете продолжать службу на телеграфе и на Кабинетской. Словом, все – как было. Раз в неделю, по пятницам, вечером будете встречаться здесь с Надеждой Валерьяновной, а когда ее не будет дома, – со мной. Мы оба в затоне работаем, а здесь меняемся: если погода морозная или буранная – я, хорошая погода – товарищ Седых… Общее же наше с вами задание, Юлия Михайловна, проследить, где хранятся листовки и как они попадают к населению… Понимаете?… Но – осторожность, осторожность и еще раз осторожность!..

Из этой квартиры Юлию Михайловну не провожали. Отец был дома. Юлочка бросилась ему на шею. Филатов, давно отвыкший от ласк дочери, поразился:

– Ты что это расчувствовалась? Ревела, ревела и вот – на!..


В кабинет председателя Губчека вошел дежурный комендант.

– Происшествие у нас, товарищи… Разрешите доложить? Этот тип, которого из затона привезли, повесился…

Чекисты бросились вниз. В подвальной камере на петле-удавке, сделанной из разорванных кальсонов, висел неизвестный, пойманный с листовками в затоне. Он перехватил себе вены осколком стекла и повесился.

– Видать, когда оконные стекла вставляли, обломок остался, – предположил дежурный комендант, – а может, на дворе подобрал: его на прогулку выпускали.

– Уберите труп, – приказал начсоч Новицкий.

Наверху Прецикс долго курил…

– Мазилы мы все!.. И наш комендант мазила! Не догадался до сих пор волчки сделать!..

– Но ты же сам запретил делать волчки, – напомнил Новицкий.

– Я – первый мазила!.. Все боимся на жандармов походить, а они, сукины дети, изображают мучеников… «за веру, царя и отечество»!

– На здоровье, – хмыкнул Новицкий.

– Какой черт, здоровье! Так и не удалось установить его личность.

– Товарищ предгубчека, сказать коменданту, что вы распорядились проделать волчки в камерах? – спросил дежурный.

– Не нужно! – председатель отмахнулся.

Там, где размещалась Новониколаевская Губчека, сейчас музей, но весь подвал сохранился в неприкосновенности: волчков в дверях так и не сделали.

Очень уж были принципиальные люди в то время: заводя тюрьмы, больше всего боялись самого слова «тюрьма». Долго пользовались словами-суррогатами: «домзак», «исправдом», «КПЗ».

Вечером Новицкий сказал председателю:

– Понимаешь, еще одна неприятность: часовой, стоявший на посту возле подвала, где сидел самоубийца, – исчез из наряда.

– Как – исчез?

– Сменился, сказал карначу, что идет за пайкой, и не воротился.

– Дезертировал?!.

– Да… И окно в камере разбито, а в углу обнаружили гайку.

– Гайку?…

– Самую обыкновенную гайку от ходка.

– Значит, самоубийца получил… приказ.


Гошка Лысов медленно и осторожно пробирался по доскам, проложенным на остатках дороги-зимника, соединявшего затон с городом.

Зимник уже подтаял и покрылся навозной жижей, а досок было мало, их растаскивали по ночам жители тех домиков-курятников, что лепились на склонах правобережного яра у Чернышевского спуска. Приходилось маневрировать, обходить полыньи, делать крюки. Наконец Гошка додумался: взвалил на плечи длинную тесину и продолжал движение при помощи этого переносного моста. Матрос уже прошел чуть не полдороги, как вдруг остановился и замер.

Из полыньи торчали… женские ноги в черных чулках.

Так Лысов нашел хозяйку конспиративной квартиры Надежду Валерьяновну Седых. Гошка остановил какие-то розвальни, вытащил труп из подмерзшего ледового крошева и привез на пристань.

Теперь Надежда Валерьяновна лежала на длинной скамье в кабинете ответкомиссара. С лица ее капала вода, и Гошке чудилось, что мертвая плачет…

Гошка бросился к. телефону, стал вызывать Губчека.

Весь вечер охранники шерстили Яренский затон, а в полночь к землянке Габидуллина подошла опергруппа Водной Чека.

Постоялец Габидуллиных, флотский инженер Пономарев, сказал Гошке не без ехидства:

– Тамарочки дома нет, чекист. Вместе с папашей отбыла в город по неотложному делу. Погулять с мамочкой интересуетесь?… Ничего не поделаешь – нетути. Вот чайком могу угостить, садитесь, комиссар.

Гошку взорвало:

– Д-документы!!!

Инженер Пономарев заглянул через Гошкино плечо, увидел охранников и понял.

– Документы вас интересуют?… Что ж, за документом дело не станет.

Инженер снял со спинки стула свой синий китель и распорол подкладку.

В руках у Гошки очутилась хорошо знакомая книжечка удостоверения Губчека.

Лысов пошатнулся. Оперся рукой о спинку стула, другой рукой сгреб свою тельняшку на матросской груди, широко открыв рот, стал хватать воздух, как вытащенная на лед рыбина…

Собравшись с духом, крикнул:

– Почему не являлся ко мне?

– Спокойней, спокойней, комиссар! Отпусти охранников.

Гошка посмотрел на двери:

– Идите, ребята, найдите Толоконского и ждите меня в бараке. Я скоро приду.

Когда захлопнулась наружная дверь землянки, Гошка не выдержал:

– Надежду Седых убили!.. Понимаешь, Надежду Валерьяновну!.. Я труп нашел.

Тут вскочил Пономарев:

– Надю убили?!. Врешь?…

– Труп нашел, говорю!..

Пономарев рывком стал надевать китель, шинель…

– Едем!.. Тут твоего Толоконского хватит. Едем тризну править по Надюше!..

– Куда?

– В Кривощеково. Ты не знаешь, главное – там… Приказывай запрягать, а я сейчас, в сарай татарский сбегаю.

Он принес круглую гранату «лимонку» и заложил капсюль.

– Едем, комиссар, едем!..

Была ночная темь в селе Кривощеково, был бомбовый гром в окно того домика, где финансировался бравый есаул Самсонов, и крики:

– Сдавайся, сволочь!

И револьверные сполохи с двух сторон…

А в затоне инженер Пономарев, налив себе и Гошке по стакану спирту, сказал:

– Хорошо, что мы с тобой, комиссар, нашли друг друга, и характеры у нас – одинаковые, а татарочку твою еще утром, вместе с папочкой, вызвали в город, в Губчека. И я думаю – осиротели мы с тобой, матрос… Выпьем, что ли, а то засну.

Но выпить не удалось: в землянку вошли Новицкий с Матвеевым.

– Обоим – сдать оружие!.. Матвеев, веди их к подводе. В городе доложи председателю и – в подвал негодяев, на Коллегию, за самоуправство и срыв агентурной разработки!..

По дороге Матвеев сказал:

– Страсть озлился начсоч!.. Лучше винитесь с места в кальер, а то и впрямь могут шлепнуть!..

Мстители пригорюнились.

Но Прецикс заменил Коллегию двадцатисуточным арестом.

– Отбывать будете по частям. Сейчас первая порция – семь дней… Времени нет, контра одолела совсем, а то я бы вас, голубчики, и верно – на Коллегию!.. Через две недели вторую порцию – пять суток… Посади их в «советскую», – сказал Прецикс дежкому, – и выдай две ложки, но еды только одну порцию давай. А то зажирели, махновцы!..

Добыча, обнаруженная в кривощековском домике, была обильной. Новицкий, воротясь в город, доложил председателю:

– Склад винтовок в Кривощеково – сорок пять штук, два «максима» и патронов – гибель. И деньги, золото.

Председатель позвал коменданта:

– Скажи тем нашим субчикам, что сидят в «советской», мол, я им полсрока скостил.


На глухой Переселенческой улице некий человек в рваном тулупишке повстречался с «Иваном Грозным» и пошел с ним рядом.

– Хозяюшку большевистской конспиративки умиротворили, – сказал человек в тулупе, – начальник «опричнины».

– Царствие небесное, во блаженном успении вечный покой!.. Не шумно сотворили?

– Отнюдь. Купель. Но есть очень плохие вести… Чекачи взбесились: разгромили кривощековскую явку. Убиты «седьмой», «тринадцатый», «пятый» и мадам Фитингоф.

– Ишь ты! Дознались! Что еще? – его лицо побагровело.

– Чека разгромила какую-то группу, тоже работавшую с листовками. Чужие. Одного из арестованных – в тюрьму, а потом не на Коллегию, а в гражданский трибунал. Будет жить, следовательно.

«Иван Грозный» встал как вкопанный:

– Ты не оговорился?

– Никак нет. Я же вам докладываю: очень неприятное…

– Почему же его не ликвидировали? Даром боевка хлеб жрет! Бабенку смогли, а того – недосуг?!. Ступай, скажи доктору: его сектор обгадился!

Шаг у «Ивана Грозного» сразу прибавился. Он выпрямился и шел по плахам деревянного тротуара, гулко стуча посохом.

«Ну, коли так, дам и я вам, совдепские, праздничка!»

У Дяди Вани был повод освирепеть: вторая антисоветская группа, которую выявили чекисты, была не автономной, а тщательно изолированным резервным филиалом эсеровского Центра, о котором даже самые близкие из окружения Дяди Вани не знали.

Но Дядя Ваня прекрасно знал, что если Чека помиловала кого-то – значит, было за что.

Дома он стукнул посохом об пол – трижды. Из подполья появилась труженица Юлия.

– Поедешь в Барнаул, – заявил он. – Вот тебе пропуск. А на пристани доктор Андрей Иванович передаст чемодан и все расскажет. Поезжай с богом, деточка.


Пароход «Братья Плотниковы» отвалил от баржи, служившей дебаркадером. Доктор Андрей Иванович прощально помахал фуражкой, и к Юлии Михайловне подошел капитан Артамонов.

Он предложил даме пройти в каюту. Достал бутылку коньяку, налил себе и пассажирке по стопочке. Выпив свою, прикрыл стаканчик продырявленной серебряной монетой с ликом двух царей. Спросил, прищурясь:

– А нет ли у вас такого же рубля с дырочкой?

Юлия Михайловна порылась в чемоданчике, достала портмоне, извлекла точно такой же рублевик и, слегка покраснев, спросила:

– Вам для какой цели, капитан?

– Нумизматикой занимаюсь, – Артамонов расхохотался. Спрятал бутылку и широким жестом обвел крохотную служебную капитанскую каюту буксирного парохода. – Располагайтесь, барышня! Вот ключ, а я уже переселился к помощнику… Ужин скоро принесут, уборная в конце коридора, душевая там же, если пожелаете. Имею честь!..

Дверь каюты щелкнула, и Юлия Михайловна осталась одна.

Перечитала свой командировочный мандат:

«Товарищ Филатова по распоряжению Совета Труда и Обороны направляется Томским управлением Сибопса в Барнаульское Районное управление водного транспорта (Рупвод) для проведения учета всех паровых, моторных и несамоходных судов Обь-Иртышского бассейна.

Тов. Филатова пользуется правом занятия кают первого класса на всех без исключения пароходах бассейна.

Всем капитанам и прочим должностным лицам предлагается безоговорочно исполнять указания тов. Филатовой.

Неисполнение будет рассматриваться как саботаж, виновные подлежат ответственности перед Ревтрибуналом…»

Подписали двое: начальник Сибопса и комиссар. Бумажка – подлинная, самая настоящая…

«Саботаж карается Ревтрибуналом…» Юлия Михайловна задумалась. Да, Чека сильна, но и подполье, пожалуй, не слабее… Ох, как подумаешь, что кто-то следит за каждым твоим шагом, опять сердце леденит проклятый страх!

В каюту принесли ужин в ресторанных судках, хороший, совсем довоенный ужин, но Юлия Михайловна есть не могла и вышла на палубу.

Там было по-весеннему холодно, река несла тяжелые серо-свинцовые волны, и пароходные колеса шлепали по ним с какой-то тупой деловитостью. Речная весна только с берега в ледолом – радостна, а на волне да на ветру – ну ее к богу, сибирскую речную весну!..

Юлия Михайловна перешла к подветренному борту. Из штурвальной рубки донесся голос капитана Артамонова:

– Правей держи!.. Правей, говорю!.. Не знаешь, где правая, где левая, сволочь безрукая?!

«Как он груб, этот капитан!..» – подумала Юлия Михайловна.

Вернулась в каюту, легла на рундучную койку, задремала и уже сквозь дремоту услышала: каютная дверь щелкнула и вошел Артамонов. Пьяный…

– Только пикни – придавлю и за борт!..


В Барнауле Юлию Михайловну поселили в благонамеренной интеллигентной семье. Так Юлочка совершенно для себя неожиданно была подключена к одной сугубо канцелярской работе: подполье стало деятельно готовить к печати «Список судов Обь-Иртышского бассейна». Официально это издание понадобилось для справок о силовых данных пароходов и о тоннаже несамоходного флота. Судовые формуляры большей частью пропали в гражданскую войну, а суда – большевики переименовали. Уполномоченные Сибопса разъехались по затонам – собирать сведения, у кого из бывших судовладельцев и что именно отобрали большевики. Рабода была недолгой.

«Список судов» крохотным тиражом вышел в девятьсот двадцать первом году – его и сейчас можно отыскать в больших библиотеках Сибири как библиографическую редкость, но мало кто знает о политическом значении этого старинного издания…


Перед маем двадцатого года новониколаевские чекисты обезвредили еще одну, третью, подпольную организацию в «Красных казармах». Это была военщина, целью своей ставившая разложение Красной армии. Первомайский парад задумано было превратить в мятеж, да ничего не вышло. Господа офицеры не смогли убедить солдат выйти в учебные окопы и встретить огнем чекистский отряд. Хотя в «Красных казармах» служили преимущественно недавние колчаковцы, оставленные советской властью на пополнение трудармии, они категорически отказались воевать снова.

– Хрен вас знает, что это вы, господа, задумали! – возмутился председатель солдатского комитета, только на секретном заседании узнавший, что он находится среди членов подпольного комитета «Союза Возрождения». – Отказываемся! Хватит с нас! Сами защищайте свой золотой погон, коль охота пришла!

Солдатский председатель бросился к телефону, заорал в трубку: «Давай особый отдел!» Но член «Союза Возрождения» Арнольдов выстрелил в строптивого из браунинга, пуля пришлась в позвоночник, и солдат повис на телефонном проводе. Таким, безжизненно повисшим, и нашел его Гошка Лысов, участвовавший в операции.

Операция прошла мгновенно и быстро.

Узнав и об этом, Дядя Ваня помрачнел. Хотя офицерская организация действовала сама по себе, независимо от Дяди Вани, все равно – скверно! «Еще и этих военных дураков перебили!.. Ну, будет же и вам фейерверк, господа комиссары! Будет!..»

В ночь на первое мая тысяча девятьсот двадцатого года Новониколаевск загорелся. Пожары вспыхнули одновременно во всех четырех городских районах.

Всю ночь каланча била набат, всю ночь слышалась стрельба, всю ночь пожарные обозы метались через весь город, и было много неразберихи, паники, бестолковщины.

Утром Первого мая пожары поутихли. Над городскими площадями носился пепел и остро пахло гарью. Чекисты, вконец измученные бессонной ночью, рассматривали оперативную сводку.

– Шестнадцать, восемнадцать, девятнадцать… – водил пальцем по списку пожарищ Прецикс.

– Не трудись, уже сосчитано, – Новицкий махнул рукой. – Всего двадцать один!

– Слушай, а ты обратил внимание, что горели только наши учреждения, заводские строения и личные дома коммунистов?

– Обратил. И убитых – порядочно. Отметь. Суматохой сволочь пользовалась! Слушай, председатель… Не пора ли шарахнуть по городу? Поставить всю парторганизацию под ружье, перебрать засевших в городе мерзавцев и стрельнуть!

Прецикс серьезно посмотрел на Новицкого.

– Как это стрельнуть? Ты – что?! Допустим, проведем мы еще одну облаву и где-нибудь обязательно нарвемся на сборище, и даже на вооруженное сопротивление, откроем очередной тарарам… А толку что?

– Какой же тебе еще толк нужен?

– Слушай, начсоч, давай думать. Мы, не разобравшись, начинаем активизировать свою работу, и они сейчас же откликаются и бьют нас хлеще, больнее, чем мы их!

– Так в чем же логика, товарищ предгубчека! Ты не тронь меня, я тебя не трону?

– Не горячись, ты меня не понимаешь. Я хочу сказать что? Я хочу сказать, что мы не по коню, а по оглоблям хлещем. Надо покончить с практикой разгрома отдельных звеньев, она ничего не дает… Пожары в ночь на Первое мая – это у них не система. Мщение. Вспыхнула злость у главарей за провалы, вот и организовали серию поджогов. Надо верхушку брать! Всю! Сразу!.. А кто из нас имеет опыт в агентурной работе?… Не научились мы еще работать, вот эта сволота нас круг пальца и обводит! Опять же базу нашу возьми: что у нас в этом городишке? Сухарный завод, Трудзавод, где могильные ограды куют, да депо – маловато же!

– Кстати, и на станции во время пожара много вагонов уничтожено, три маневровых паровоза вышли из строя и один «декапод», а в тупике найден труп сцепщика.

– Кто он?

– При трупе оказался партийный билет, да только… фальшивый. А в спине три пули, и керосином несет – спасу нет! Теперь того и жди очередной листовки – «коммунисты-поджигатели». Я приказал арестовать начальника станции и охранников, дежуривших ночью на путях.

– Приказал арестовать, а теперь прикажи освободить.

– Это почему? Я дал задание срочно закончить следствие и – на Коллегию! К стенке подлецов!

– Снова начнется сказка про белого быка: мы им в зубы – они нам под микитки! Еще не хватает, чтобы они нас транспортными катастрофами порадовали… Освободи, освободи, пожалуйста!..

– Эх, товарищ Прецикс, товарищ Прецикс!

– Приказываю освободить!..

– Слушаюсь!


Из Барнаула домой Филатова добралась каким-то другим пароходом.

Подходя к своему дому, Юлия Михайловна прибавила шаг.

У ворот толпились соседи, набежавшие с улицы, как это бывает, когда в доме большая беда.

Мать бросилась ей на шею:

– Нет у нас больше папы, Юлия!..

В комнате пахло ладаном. Михаил Макарович лежал на двух столах, составленных вместе, накрытый простыней… В завозне сосед-плотник строгал доски.

Юлия, шатаясь, подошла к столу, подняла простыню и повалилась на пол: обгоревшее лицо отца было страшным.

Когда на Переселенческой занялось обжещитие, Михаил Макарович первым прискакал с водовозкой, еще до пожарников полез по лестнице на второй этаж, а стропила и рухнули. Не сразу, а только после того, как приехали пожарники, вытащили кое-как старика из-под углей.

Эти печальные подробности осунувшаяся и подурневшая Юлия узнала от Пономарева на очередном свидании с ним.

– Не могу я, товарищ Пономарев, омерзела мне работа в их подполье… омерзела…

Он пожал плечами и, прощаясь, участливо сказал:

– Потерпите, Юлия Михайловна.

После взбалмошной неровной весны лето сразу ударило жарой. Небо с полудня затягивалось пыльным маревом, и солнечный диск даже в зените казался раскаленным медяком: доплюнешь – зашипит. Колыванцы день-деньской лазили в холод погребов, где таились крынки и логушки с пенистым квасом, от которого зубы ломит.

Встречаясь, тропинские, вьюнские, скалинские мужики жаловались на жару.

– Пекло, язви ее в погоду!.. О хлебушке сердце тоскует…

– Насчет хлебушка – зря… Сев поздний нонче был, и дед Силантий, слышь, всё дождя ворожит. А вот косить бы – в самый раз!..

– Сказывали, в Ревкоме уже делянки отводят.

– Получше, поди, коммуне?

– Дык, оно, как сказать… Власть ихняя. У хлеба не без крох…

Пятого июля по Колывани и по ближнему селу Вьюны пошли десятские. Оповещали: завтра – сходка на площади, советская власть объявит, кому где махать литовкой.

Некоторые богатеи оказались дальновидными.

Перед сходом явился в Ревком Губин. Заявил Предтеченскому:

– Я, Андрей Николаевич, подумал-подумал и рассудил так: пес с имя, с моими лугами! Отдайте бедняцкому сословию – пущай пользуются. Коль жизнь пошла по-новому – надо кончать это занятие: друг у дружки из горла куски рвать. Пущай косят мою землицу. А я стар уже, да и платить батракам нечем… Так и объявите на сходе, Губин-де жертвует свою землицу в пользу неимущего, так сказать, пролетариату…

Предтеченский обрадовался: меньше раздоров, – но стоявший тут же председатель комячейки Ваня Новоселов сказал:

– Нам жертвователей не надо! Мы свое возьмем без жертвователей! Как решит Ревком – так тому и быть с твоей земелькой, Михаил Дементьевич, а у самого тебя нынче голосу для таких решениев нет. До свиданья, купец, кланяйся своим, не забывай наших…

Сход в Колывани начался рано и сразу стал бурным и бестолковым: орали, сучили кулаками, в иных месгах огромной площади даже тузили друг друга – было немало пьяных.

Шныряли цыгане: сказывают, коммунисты отобрали у самостоятельных мужиков сенокосы, а раз так, лошадок им продавать придется, кормить-то нечем… Цыгану пожива…

Напрасно ревкомовцы кричали сельчанам о сознательности, уверяли, что никаких решений о конфискации сенокосов у мужиков нет, что это – провокация кулаков. Страсти накалились.

Волревкомовцев стащили со стола, избили и посадили под замок в подвал.

Тут и появился на столе Губин.

Опираясь на плечо Базыльникова, стоявшего пониже, на табуретке, и истово крестившегося, Губин зычно гаркнул на всю площадь:

– Помолчите!

И махнул белоснежным платком.

– Объявляю большевистскую власть низложенной! У-ра, граждане, Христос воскресе!

Пьяный сход встретил губинские слова восторженным ревом.

Михаил Дементьевич еще два раза взмахнул белым платком, и на площадь из-за поворота вылетела на рысях полусотня. Конники выстроились перед трибуной-столом.

Командовавший отрядом председатель вьюнской Кредитки, бывший белый подполковник Комиссаров, приподнялся на стременах, крикнул:

– Поздравляю с падением большевизма! Довольно кровопийцам купаться в крестьянском горе! Хватайте своих коммунистов! В городе уже идут бои, бьют насильников-большевиков! С нами бог!

Перед строем конников появилась повозка, с которой глядело в толпу дуло ручного пулемета.

На стол поднялся в полном облачении священник Тропинской церкви Василий Ливанов:

– Да воскреснет бог и расточатся врази его! Во имя господне – бейте супостатов-большевиков, чада любезные! Не щадите ни старого, ни малого – на челе их печать антихристова!..

Толпа ринулась к волостной милиции. Оттуда брызнули редкие выстрелы, но горстка милиционеров ничего не могла сделать. Полегли милиционеры во главе с помощником начальника Седьмого (Колыванского) отделения Новониколаевской Горуездной милиции Алексеем Ивановичем дедовских, не пожелавшим сдаться на милость бунтовавшей орды. Да и орда эта, обезумевшая от ярости и уже пролившейся крови, не думала о пленении продотрядников и милиционеров. Не стреляли: топорами рубили, крушили стальными ломами черепа особо ненавистных беспартийных активистов.

В толпе то здесь то там появлялся Иннокентий Харлампиевич Седых, и не то чтобы подговаривал к убийствам, а лишь напоминал каждому:

– Ледовских-то ить энто у тебя, Пахомушка, ведро самогона-первача наземь выплеснул и четверти-посудины – о кирпичи!

Или:

– Плачет баба-то фадеева. А когда сам Василий Абрамович у вас нетель со двора увел в мясозаготовки, небось и твоя Семеновна сколь слез пролила?…

Когда милиция была перебита, Иннокентий Харлампиевич пришел домой, покрестился на кержацкий складень и скомандовал Дашке:

– Настрадался народ-от… дичает… Не зря святые отцы рекли во время оно: мне отмщение – аз воздам сторицей. Плесни-ка, Дашутка, из заветного логушка стакашек. Опрокинуть надо за начало дела народного. Да собери на стол по-праздничному. Конец анчихристу большевицкому – миром навалились мужики! Офицерья понаехало невесть откель. Губин правду баит: барину мужицкая кровь в усладу… Поскакали отряды наши в Тропино, и в Паутово, и в Ояше дадут коммунистам жару, в Кубовой, в Вандакуровке, в Дубровино – везде наши. Ну, садись сама, наливай, кума!..


К вечеру побоище приутихло: кто-то разнес по деревням приказ – всех коммунистов свозить в Колывань.

– Судить будем вероотступников окаянных! – разъяснил мужикам Базыльников. – Так что, граждане, боле не утруждайтесь!

Коммунистов, связанных, окровавленных, везли в Колывань.

Восьмого июля десятки волостей уже были полностью в руках восставших…

– Васька, – позвал Жданова Губин, – езжай на моем тарантасе в Дубровино с вершними цыганятами, наведите там наше, мужицкое земство.

Но оказалось, что и в Дубровинской волости советская власть уже пала. Разделенные Обью Старое и Новое Дубровино тоже полыхали в огне восстания. Возвратясь в Колывань, Жданов доложил Губину:

– Там уже управились с коммунией, в Дубровине-то. Комитет организован, а председателем избрали лесничего Бородаевского, ну и прочих, которые наши, – членами комитета.

– Коммунистов-то всех побили?

– То-то, что нет, Михаил Дементьич. Такое у их дело вышло: как село захватили, наши стали кричать, что, мол, надо и комбед, и актив, и коммунистов под корень, а мужики дубровинские – ни в какую: сперва-де судить надо! Особливо председателя волревкома Глушкова за его поборы да притеснения. А тут, в аккурат, пароходы снизу подошли. «Богатырь» пассажирский да еще буксир какой-то с баржей. Дубровинский комитет распорядился всех, которые с волости свезены, коммунисты да активисты, посадить на тот «Богатырь», вывесть пароход на простор повыше села и потопить, чтоб, значит, ровно котят, и второе дело – фарватерь загородить; если красные с Новониколаевска сунутся – пути нет.

– Ат безмозглые!.. Ну, ври дале. Что вышло с энтим планом?

– Так и сделали. Вывели пароход на фарватерь, а капитан, не будь дурак, заместо чтоб топиться, развернулся и вжарил вниз.

– Ат болваны! Сами всю свою вражину своими же руками выпустили!.. И господин лесничий? Сиганул, поди?

– Нет… он наш. А про конвойных, которые были наряжены на тот пароход, – ни слуху ни духу. И пароход – с концом.

– Так… – тяжело сказал Губин. – С концом, говоришь, пароход? Нет, голубок, теперь не с концом, а с началом… Коммуны сколь на пароходе было посажено?

– Вроде полсотни, сказывали дубровинские…

– Так. А второй пароход, который с баржей, говоришь?

– Тот в Ташарах стоит. И баржа там. А команда с его сбежала в лес. И пустить машину некому: все мы люди не работные, с машинами не свычные…

Спит мятежное село Колывань, вкусившее дармового вина: главарь мятежа Михаил Дементьевич приказал все наличное вино, отобранное у самогонщиков советской милицией, раздать жителям.

Возле милицейского амбара установилась очередь. Двое добровольцев били днища у логушков, скалывали горлышки с четвертей. Была определена мера – каждому крынка, но пей тут же, не сходя с места. Постановили: домой не носить, а кто по второму разу полезет причащаться дармовщинкой, – бить по сусалам! Определяли нечестность по запаху. Коль запашистый, вдругорядь в хвосте пристраивается, – в зубы его! И в очереди было спокойно, но когда самогон кончился, начали бить виночерпиев: дескать, утаили.

Спит село, пропахшее кровью и перегаром.

Но дозоры и секреты в кустарниках вокруг села бодрствуют.

Задами, огородами пробирался к отчему дому Николай Седых, однако угодил на секрет.

– Никак, Микола, воротился? – окликнул его старший секрета. – Ну-ну, вали! Старик-то, поди, заждался. Только ты, слышь, Миколай Накентьич, в дом-то не торопко входи, без шума.

Напарнику секретчик сказал с сожалением:

– Эх, нельзя с поста уходить!

– Чего? – спросил напарник.

– Приставление будет. Взглянуть ба…

Николай перемахнул через забор, подошел к крыльцу и прислушался.

Тихо…

Разулся, поставил сапоги возле крылечной балясины, осмотрелся. У стайки луна вызвездила плотничий топор.

Прикинул топор на руке. Незнакомый топор, новый, видать, купил тятенька.

Скрипнул зубами и нащупал скважину в бревне: там, хитроумно спрятанный, лежал крученый ремешок, потянешь – брусок залома беззвучно выйдет из скобы. Сам же придумал – вот и сгодилось.

Обошел все комнаты: пусто. Дверь в отцовскую горницу была открыта, луна заполнила своей призрачной зеленью все углы.

Отец и Дашка разметались на кровати, скинув одеяло, спали. Николай смотрел, смотрел, смотрел…

Потом поднял топор…

Зачем-то вытянув вперед руки, Николай, босой, брел по селу… Его окликнул конный патруль самсоновцев.

– Стой! Кто таков?

Но Николай бросился бежать вдоль улицы. Пьяный самсоновец догнал его и – шашкой сплеча. Утром Губин, узнав, что главный подручный, мудрый Иннокентий Харлампиевич, найден зарубленным вместе с любовницей, сказал назначенному начальником милиции Ваське Жданову:

– Отыграл свое, кобелина! Варнак был, по-варнацки и сдох.

Васька Жданов дополнил доклад:

– Ночью самсоновцы зарубили еще Кольку Седых…

– И энтому – туда дорога. Весь род был пакостный да лукавый. Батька метался то к тентим, то к энтим, и сынок недалеко ушел, вероотступник… Прикажи зарыть их на кладбище.

– А хозяйство?

– Раздай. Скажи, что выморочное, что народная власть обездоленным дарит.

– Да какие ж у нас в селе обездоленные?…

– И то… Прибери добро в свою милицию, а избу вели спалить…


Дядя Ваня, узнав о начавшемся вне сроков восстании, приказал хромому кучеру Савелию запрягать и – прямехонько в Изопропункт, хотя это и выходило за строгие рамки конспирации. Приехав, на чем свет стоит разделал доктора Андрея Ивановича, не углядевшего за сельским своим сектором, и тотчас исчез, напомнив доктору о существовании боевки.

Вечером восьмого июля Андрей Иванович вызвал к себе Рагозина-Галагана. Сказал, сохраняя внешнее спокойствие:

– Дядя Ваня относит эту колыванскую Вандею целиком на ваш счет. Вы недоглядели за мужичьем, но разбираться в этом я не намерен. Приказываю: немедленно пробирайтесь в Колывань и ликвидируйте это преждевременное выступление. Можете трахнуть там кого следует; особенно опасен сейчас мой вьюнский коллега земский врач Соколов. Недооценили мы эту фигуру, а он вертел мужичьем, как хотел. Вы знаете, что Соколов в прошлом член «Союза Михаила Архангела», черносотенец, а ныне состоит в Иркутском «Союзе возрождения»? Офицеров, основавшихся в местных Кредитных товариществах, перекупите. Если есаул Самсонов, несмотря на наше соглашение, ввязался в авантюру, – столкните лбами с Комиссаровым. Словом, видно будет на месте, но тем или иным путем надо спасать положение. Иначе – разгром. Наш разгром, Александр Степанович. И Дядя Ваня не простит нам провала…


Юлия Михайловна заболела тифом, целый месяц металась в бреду, плакала, разговаривала с мертвым отцом, вымаливала у него прощение, как в детстве.

Однажды ночью дежурный комендант Губчека снял трубку телефонного аппарата, сказал председателю:

– Тут к вам барынька просится войти. Филатова фамилия.

Трубка ответила:

– Выпиши пропуск и сам проводи!

Юлию Михайловну знобило. Кутаясь в шаль, она прошла в кабинет Прецикса.

– Вы меня, товарищ председатель, не ругайте за то, что я конспирацию нарушила. Дело в том… что я сейчас… убила одного мерзавца.

Прецикс вздрогнул: неужели она своего старикашку пришибла? А что? Вполне возможно: такие экзальтированные натуры от крайней трусости переходят к безумной храбрости, от сугубой осторожности – к самым безответственным поступкам.

Прецикс усадил посетительницу на диван:

– Да вы успокойтесь.

– Я спокойна, товарищ председатель. Ну, убила подлеца и убила… И вот к вам пришла…

– Да кто он?

– Капитан парохода Артамонов.

Прецикс покрутил ручку телефона.

– Новицкий? Немедленно – ко мне… Рассказывайте, Филатова, как это случилось! Артамонов действительно убит? Может быть, вы его только ранили? Где это произошло?

– Произошло в нашем доме… Я одна сейчас живу: мама и брат уехали в деревню корову покупать, у нас корова пала. Приходит этот мерзавец, говорит, что у него распоряжение от доктора Николаева навестить меня. Прошелся по комнатам, видит, никого нет, и набросился, как тогда на пароходе. А у нас возле кровати, под ковром, всегда висел револьвер, папин, так и остался… Я схватила и… в рожу ему!

– Немедленно на квартиру, Новицкий! Пока темно – организуй вывозку трупа сюда.

Юлия Михайловна достала револьвер из-под шали, положила на стол.

– Папин… Я не хочу сейчас домой.

– Хорошо. Посидим, поговорим, пока мой заместитель у вас дома побывает.

– Мне сейчас не хочется разговаривать, товарищ председатель.

– Просто полежите, отдохните…

Спустя час в кабинет снова вошел Новицкий:

– Всё, как она рассказывает. Труп я привез. Нашли при нем парабеллум, карточку сочувствующего РКП (б) и еще одну бумажку, довольно интересную. Читайте.

Прочитав интересную бумажку, Прецикс протянул ее Филатовой.

Юлия Михайловна тоже прочла:

«Члену боевой группы Центра, „шестому“. Дядя Ваня приказал ликвидировать „четвертую“."

– Кто это «четвертая»? – спросила Юлия Михайловна.

– Да вы, товарищ Филатова. Вы и есть «четвертая»!

– Господи! Значит… Артамонов приходил, чтобы…

– Конечно. Выходит, как-то пронюхали, что Филатова – наш человек?

На столе тревожно забил телефон – несколькими очередями подряд, с короткими интервалами.

Новицкий поднял трубку.

– Агент со станции Чик.

– Что там еще? – спросил Прецикс.

– В Колывани – мятеж. Комячейка перебита, cоветская власть низложена. В село вошла банда Самсонова. К нам выехал специальной дрезиной Новоселов – председатель ячейки, единственный коммунист, которому удалось уйти от расправы.

– А, черт! Прохлопали!.. Собери всех сотрудников в приемной. Никакой паники, никаких мальчишеств! Информация короткая и – все по местам, пулеметы – на точки, по расписанию. Юлия Михайловна, пишите заявление: «Прошу принять на работу в Губчека и зачислить на должность по вашему усмотрению…» Написали? Давайте сюда.

Прецикс наложил резолюцию и постучал в стенку секретарю Ломбаку, а когда тот вошел, передал заявление:

– Оформи приказом на должность вместо погибшей Седых, а потом накорми ее, дай поспать и на спецаппарат посади: она телеграфистка. Дальше: всех сотрудников переведи на казарменное положение, раздай на руки винтовки… Понял? А я в Губком, надо парторганизацию ставить в ружье. За меня – Новицкий. До свидания! Товарищ Филатова, никуда не выходите, иы теперь сотрудник Чека, и ваша телеграфная служба переносится к нам, на прямой провод с Томском…

В Губчека недоумевали: как же так? Почему раньше известного чекистам срока – семнадцатого сентября? По всем донесениям, сводкам и перехваченной переписке главарей эсеровских очагов, в Барнауле, Семипалатинске, Кустанае, Петропавловске, Кургане должны были начать одновременно, и в этом была предполагаемая сила восстания – в организованности, в массовости, а тут вдруг – колыванцы высунулись в одиночку.

Первой и главной ошибкой Губчека было непонимание стихийности мятежа: организацию его уже привыкли связывать только и исключительно с деятельностью местного, новониколаевского эсеровского Центра. А все дело было в том, что трое кулаков – Губин, Потапов и Базыльников – перехватили у эсеров инициативу. Восстание заполыхало раньше сроков, намеченных новониколаевцами. Локальную, но серьезную вспышку надо было во что бы то ни стало и быстро потушить.

Каждая сторона решила сделать это по-своему. Эсеры послали гасить колыванский пожар Галагана-Рагозина; советская власть готовила пароход с чоновцами.

В Новониколаевске было введено осадное положение. Раздали партийцам винтовки на руки, каждые два часа проводились поверочные сборы. Командиры ВОХРа – военком Территориального батальона Васильев, начальник округа Одинцов и командир роты Зиберов – с ног сбились, готовя заслон для города.

X

Четвертый день восстания начался для его главарей с утренних неприятностей. Почин положил старый знакомец, частый зимний гость Галаган.

«Уполномоченный Центра по второму периферийному сектору», переодетый в крестьянский шабур, пробрался в Колывань окольными путями, никем не замеченный, прошел к площади, где жгли костры и горланили цыгане, примкнувшие к мятежу, притворясь шибко выпившим, миновал самсоновские караулы и остановился возле губинского дома.

На крыльце, в позе гоголевского запорожца, храпел вдрызг пьяный часовой. Было от чего вскипеть: полсела пьянствуют, мужики ходят в обнимку, орут похабщину, тут и там гремит бесцельная стрельба, и даже у штаба мятежа – такое!.. Приходи и бери голыми руками! Ну, дела!..

Галаган пнул часового сапогом, но тот даже не шевельнулся. Александр Степанович поднялся на второй этаж, миновал еще одного такого же, спящего, часового и нежданно-негаданно, представ перед хмурым с похмелья Губиным, потребовал экстраординарного «пленума».

Губин, сопя и злобясь на непрошеное вторжение, еле оторвал с пуховиков грузное, набрякшее хмелем и водянкой тело, избил внутреннего охранника и собрал комитетчиков в кабинете, обращенном в оперативную штаба.

Начался разнос.

– Что вы наделали?! – патетически вопрошал Галаган. – Кто дал вам право начинать без нашего приказа?! Кто позволил подменять организованность – стихийностью, разинщиной, махновщиной?! Где высокая идейность, сознательность, святое бело-зеленое знамя?!

Самостийники, опустив глаза долу, отмалчивались.

– Я побывал уже в трех селах, – гремел Галаган, – и везде одно и то же! Разнузданность, полное отсутствие дисциплины, попойки и грабежи, открытые убийства коммунистов и совдепщиков на глазах населения, истязания и аресты сельской интеллигенции. Что это? Восстание? Массовая попытка сбросить ненавистный крестьянину коммунистический режим? Нет, господа! Самый пошлый бандитизм! Очнутся мужики от водки и крови – обрушатся на вас же самих! Сегодня они с вами, завтра – будут громить ваши дома! Неужели нельзя было убрать коммунистов без дурацких открытых самосудов, без лишних глаз? Шабаш ведьм, а не восстание! Нам известно, что к военному руководству вы допустили колчаковскую офицерщину. Неужели вы не понимаете, что мужику эта отрыжка хуже совдепщины! Вам сто раз говорилось: Центр готовит подлинно революционные командирские кадры! Ну, голубчики, Дядя Ваня не простит вам этой самостийности!..

Голубчики сопели. Вожделенно посматривали на уемистый, сверкающий никелем дорожный чайник, стоявший на подоконнике. Вечером, по случаю захвата еще трех деревень, был пир, и сейчас у всех трещали башки. Пропустить бы по стакашку да запить огуречным рассолом, а тут изволь слушать этого болтуна, давно набившего оскомину своими поучениями.

Внимание Галагана тоже привлек никелированный чайник. Подошел к окну, взял чайник в руки, припал воспаленными, обветренными губами к носику, но с отвращением выплюнул жидкость прямо на паркет купеческого дома.

– Тьфу, гадость какая! И тут самогонка!.. Вот оно, ваше «знамя»! Хотя бы сами не пьянствовали. Нашли время!.. Принесите воды!

Базыльников метнул взгляд в Афоньку Селянина, и тот сорвался с места.

– Сей минут, господин Рагозин!

Комитетчики начали вяло перешептываться. Воспользовавшись передышкой, поднялся Губин.

– Вот чо, господин Рогожин, или как там тебя нонча…

Но тут Афонька принес квас.

Галаган пил с жадностью истомленного путника, закинув голову, долго, не отрываясь от горлышка холодной, запотевшей крынки. Квас пенился на усах, стекал с подбородка на домотканый коричневый шабур, надетый поверх городского пиджака.

Губин терпеливо ждал. Наконец Александр Степанович утолил жажду, вытер усы, вздел на нос пенсне и открыл было рот, но Губин сделал останавливающий жест:

– Напился?

– Да, спасибо. Господа, теперь единственный выход, который я вам предлагаю от имени Центра, – это…

– Погоди! – перебил Губин. – Может, жрать хотишь? Накормить?

Галаган отмахнулся: до еды ли сейчас! Неожиданно Губин грохнул кулаком по столу:

– Тады – катись к своей есеровской богоматери!..

– К-как? – опешил «уполномоченный».

– А так!..

Комитетчиков прорвало. Загалдели одобрительно:

– Правильна!

– Вертай к своему Дяде, племянничек!

– И то… По-доброму, по-хорошему, значит, милай человек! – прогнусавил Базыльников. – Мы тебе зла не хочем, а только мы, выходит, вроде рассупонились, теперича нам хомут по вашей городской мерке не подгонишь! Ну и – тово… По-доброму, по-хорошему…

– Не понимаю!.. Объяснитесь, господа!

Комитетчики еще пуще зашумели:

– Сказано: рассупонились!..

– Вы свое, а мы – наше!..

Губин спросил внушительно:

– Понял?

– Раскольники! – кричал Галаган. – Одумайтесь, пока не поздно! Уходите в тайгу! Погибнете!

– Понял?! – опять рявкнул Губин.

Галаган безнадежно махнул рукой:

– Скажите хоть, какая у вас программа?

Вопрос был не в бровь, а в глаз. Губин переглянулся с Базыльниковым и отвернулся в сторону.

– Бить большевиков до последнего! Вот и вся наша программа! – выкрикнул из угла Чупахин.

Но Базыльников посмотрел на кожевенного заводчика укоризненно.

– Не след орать-то! Я тебе так скажу, господин Рагозин. Программа наша такая: народная. Советы – без коммунистов!

Губин обрадовался находчивости приятеля. Ишь чего выдумал, старый пес! Словчил. А здорово! В аккурат подойдет! Вслух сказал:

– Программа наша беспартейная! Ну, что тебе еще?

– Хорошо! Я так и доложу Центру! – прошипел Галаган.

– Докладывай! Пужай! – вновь заорал Чупахин. – Нас савецки не запужали, а ваши брехунцы и подавно! Валяй своим путем-дорогой!

Чупахин подошел к подоконнику и, сгорбившись, припал к чайнику. Прочие веселились всухую:

– Ха-ха!.. Не по носу понюшка?!

– Катись, есерия!

Базыльников поднял руку, и смешки утихли.

– Почто же это этак-то, граждане? Не надоть! Ить хлеб-соль водили… Нехорошо! Езжай, господин Рагозин… По-доброму, по-хорошему…

Отправив восвояси Рагозина, Губин подошел к окну, распахнул створки и выплеснул вонючую жижу из чайника. Вернулся к столу, обвел соратников тяжелым взглядом.

– Будя!.. Отгулялись! Тот стрекулист правду сказал: не ко времени покров справлять – еще страда… Побаловались и – за щеку! Первого, кого увижу из начальствующих выпимши, – велю пороть! На площади, всенародно. Против нету? Так и приняли. Запомните, господа-гражданы!.. А теперь – ступайте. Вечером еще соберемся. Ты, Базыльников, и ты, Жданов, останьтесь.

Когда дверь захлопнулась за последним комитетчиком, сказал Жданову:

– Докладывай.

Жданов высморкался, отвел бегающие глазки:

– Опять не слава богу, Михаил Дементьич…

– Что еще?

– Кержачье, будь они не ладны! Отказались начисто, язви их в шары! Наши было сунулись на выселок мобилизовывать, а они к-э-э-к полыхнут из-за плетней с дробовиков! Я – к начетчику. Тот – ни в какую! Дескать – мы нитралитет. Дескать, еще полезете – уж не в белый свет пальнем, а по мясам отпотчуем! Провианту у нас, говорит, хватит… А чо? Они – могут!.. Почитай, все – охотники, таежники, им, варнакам, человека загубить – раз плюнуть!

– Пущай отсиживаются, не трожь боле… Силу возьмем – сочтемся. Еще?

– Разведка воротилась, Михаил Дементьич…

– Ну?…

– Обратно – худо. В Прокудкином конники с поезда высаживаются… Эскадрон. При пяти пулеметах… Новоселов Прокудкино разворошил. Дознался я: Ванька-то, когда наши ихних бить стали, сразу драпу дал… Вершним, без седла, огородами ускакал. Теперь в городу сидит.

– Бабу его взяли?…

– Не нашли.

– Ат дурни! Мозгов не хватило – заложницей. Ванька Новоселов за ее… Да… радуешь ты меня, начальник милицейский! Ну, ври дале.

– Самсонов своих увести хочет. Цыганские табора тоже собираются. Мужики цыганские митингуют, орут.

– Так… Еще чо?

– Плетнев с Лобковым из городу воротились: красные цельных два парохода с баржей ладят. Пушка-шестидюймовка, и снарядов у их невпроворот.

– Добро, добро… ну, слушай: за Самсонова своей башкой ответишь. Самсонов уйдет, тебе, Васенька, не уйти! Старшего цыганского барошку арестуй и держи в отдельности от прочих. Корми в полное удовольствие, но держи под замком. Без него табора не стронутся. Окрест, в наших селах, чо творится?

– Сам знаешь… Гуляют…

– Разошли своих молодцов. Пущай прижмут самогонных заводчиков. Аппараты пусти ночью на прах! Хозяев, кои воспротивятся, перестрелять!

– А коммунистов когда кончать будем? Которые в подвалах, в пожарке?

– Когда велю. Накажи всем штабным – вечером обратно ко мне.

Вечерние донесения военной разведки были еще выразительней доклада «начмила»: в городе в полной готовности все наличные вооруженные силы – караульный батальон, три роты 458-го полка, весь ВОХР, горуездная милиция; кроме караулов формируется сводный партотряд, численностью в двести штыков.

Докладывал начальник разведки, но подполковник Комиссаров на правах командующего уточнил обстановку:

– На подступах к станции Чик уже заняли оборону две роты Второго Красного запасного полка. При них двадцать пулеметов. Завязались бои с нашими отрядами. Рассчитывать на успех не приходится. Двадцать пулеметов – не шутка, Михаил Дементьич. Командует сам начальник гарнизона: губвоенком Атрашкевич. Уже посылали к нам парламентеров: предлагают сдаться, обещают жизнь, если сложим оружие.

Губин стоял посреди кабинета, широко расставив чугунные ноги и чуть прикрыв глаза. Пальцы опущенных рук сжимались и разжимались.

– А вы что ж ответили, ваше благородие? – тихо спросил Губин.

– Мы вступили в переговоры. Я послал записку, что не вправе решать вопрос о капитуляции, пока не обсудим на заседании нашего партизанского революционного комитета. Они объявили, что утром девятого перейдут в наступление. А нам и встретить нечем. Патронов не хватает, Михаил Дементьевич.

Выслушав, Губин иронически поклонился:

– Спасибо, ваши благородия! Утешили. Ладно, будем гуторить дале… – и предоставил слово штабс-капитану Некрасову.

Начальник штаба, постукивая толстым синим карандашом по карте-трехверстке, начал:

– Для меня ясно, господа: красные готовят одновременный фронтальный удар в двух направлениях – от станции Чик выступит регулярная кавалерия, чтобы теснить наших из всех занятых нами сел сюда, к Колывани. А с реки высадят десант… Ситуация серьезная – «клещи».

– Ну и что же вы предлагаете? – спросил «главком» Комиссаров.

– Мое скромное мнение: войти в секретный контакт с командирами красных. Там много офицеров. Может быть, удастся саботировать наступление.

Комиссаров поморщился:

– Романтика, господа! Одинцов, Остроумов, Власов продались красным еще в семнадцатом. С ними не сговориться. Знаю. Уже имел честь весной разговаривать. Еле ноги унес! Помните, Слепцов? Прапорщик Слепцов со мной был…

Пьяный Слепцов рыгнул, помотал головой.

– Б-был… Я везде б-был… С-свиньи… Все – с-сви-ньи! – Внезапно ударил себя в грудь и взревел: – Я р-русский офицер!.. Н-не позволю!..

– Молчать, прапорщик! – прикрикнул Некрасов.

Слепцов всхлипнул, замолк.

– Продолжайте, капитан.

– Положение аховое, – сказал Некрасов. – Мобилизация провалена, оружия мало, а то, что есть, – дерьмо. Пулеметы без лент! Единственное боеспособное подразделение есаула Самсонова собирается уходить. Сам есаул, как видите, даже не соизволил прийти на наш военный совет…

Слепцов опять вскочил со стула, завопил истерично:

– К ч-чертовой м-матери!!! Трусы! П-принять бой наличными силами!.. Не желаю!.. Не хочу жить при коммунистах! Погибнем со славой!..

Но тут выступил Базыльников. Сказал сердито:

– Дурость одна! О деле беседовать надо. Помирать допрежь времени я не согласный. Сказывай, господин Комиссаров, что делать… По-доброму, по-хорошему…

Комиссаров неловко откашлялся:

– Видите ли, господа… Это печально, конечно, но капитан Некрасов прав. Единственный выход – не принимая генерального боя, выйти из игры.

– Этта как же понимать? – недоуменно спросил Губин.

– Не обижайтесь, Михаил Дементьевич, выслушайте. Я кадровый офицер. Академию окончил, три войны пережил и привык мыслить реальными категориями. Мы не в состоянии выдержать натиск регулярной части. Лишних здесь нет, и я буду говорить совершенно откровенно: надо уходить. У-хо-дить, господа! Другого выхода нет. Конкретно: снять оборону пристани, свести все распыленные подразделения в общий кулак и создать заслон от конницы, которая больше всего опасна. Двойную, тройную линию обороны. На известной вам барже есть большой запас колючей проволоки, практика показывает, что перед проволочными заграждениями конница бессильна. Вот так: оборона со стороны Чика…

Прапорщик Слепцов поднял отяжелевшую голову:

– П-понимаю… Людей на пушечное мясо, а самим – т-тягу?…

– Война не признает сентиментов, – продолжал Комиссаров, – и на любой войне действует незыблемый принцип: за счет определенных жертв создать возможность перегруппировок, отступлений, сохранения главного войскового костяка. Чувствительным прапорщикам это может не нравиться, но генералы всегда действовали, действуют и впредь будут действовать только так. Это – закон войны. Дальше, господа: надо немедленно составить тот самый костяк, который необходим для будущего, который надо сохранить. Гвардия никогда не используется без крайней необходимости. Наша гвардия – добровольческий элемент. Ее нужно сохранить, сохранить всех хорошо вооруженных, проверенных, и так далее…

– Ну-ну, обсказывай, какое такое – «далее»? – прохрипел Губин, не сводя глаз с Комиссарова.

– А вот такое, Михаил Дементьевич. Когда завяжется бой на западных подступах к селу, в качестве резерва бросить туда пристанский и Оешинский отряды, создав небольшую засаду из отборных людей, а основным силам дождаться высадки десанта красных с пароходов. Десантники ринутся в наступление на западную линию обороны с тыла. Красные сейчас настолько взбешены, что бросят в бой всех и все. А нам остается небольшая операция: захватить пароходы, орудие и уходить по реке на север. До лучших времен.

– Так! А ежели – не выйдет? Тогда как, ваше благородие?

– Тогда… – подполковник поднял синий штабной карандаш, описал на карте, вокруг Колывани, окружность и перечеркнул ее косым крестом: – Тогда так, Михаил Дементьевич! – В заключение «главком» еще раз повторил: – Мы не сможем сдержать натиск красных. Надо уметь смотреть правде в лицо. Я старый кадровик и верю только в реальные категории, а не в патетику!

Наступило неловкое молчание. Офицеры сидели потупясь.

Губин загремел стулом, поднялся, сжал кулаки.

– Этта что ж?! Крестьянскую революцию предать хочете? В мужицкую силу не верите, господин «народный»?! Кашку варили, деток кормили, а теперича – крест на гумажке и хвост трубой? Ну н-нет!

И, приблизясь вплотную к Комиссарову, заорал в лицо:

– К едреной матери!.. Смещаю!.. И тебя смещаю, господин штабной начальник!.. На кой ляд вы мне, такие?… Начаров! Ты военный мужик – примай команду! Назначаю главным командующим кавалера гвардейца Начарова!..

Фельдфебель Начаров выпятил грудь с Георгиевским крестом, принял руки по швам.

– Слушаюсь, Михаил Дементьевич!

Офицеры как по команде поднялись и, придерживая шашки, один за другим вышли из кабинета. Губин исступленно кричал вслед:

– Антиллигенция!!! Три войны – и все раком! Кадемия!.. Врешь, барин, чертова категория! Врешь! Устоит мужик! Всюе губернию подыму! Всех на карачках ползать заставлю! Еще придете ко мне, сапоги лизать будете! Устоим!

Базыльников сбоку поддакнул:

– Устоим, Михаил Дементьевич!.. Обязательно!

Губин обернулся.

– А ты чо подъелдыкиваешь?!

Но Базыльников смотрел такими преданными глазами, что приступ ярости у Губина прошел. Михаил Дементьевич тяжело опустился на стул.

– Ушли иуды!.. Ладно. Слушай, Начаров: мобилизацию препоручаю тебе. Возьми полсотни мужиков, которые пришлые, нездешние, цыганят еще, с кнутовьем… Пущай идут по дворам, гонят «сирых», «хворых» да «немощных» окопы рыть! Убивать – не могите, а кнутами, плетьми их, стервецов!.. Хватит чикаться! Баре прежние-то верно делали: мужику ум в башку вгоняли через задницу!.. Однако помни – баб не срамотить. Обьяви: за окопны работы платить буду. Серебром али царским – любыми. Поденщина. Вроде страды…

– Во, во! – вмешался Базыльников. – По-доброму, по-хорошему!

– Ты, пономарь, помолчи! Слушай, кавалер, Слепцова Ваську – приблизь. Хошь и дурной, а в крайности сгодится. Опять же – наш, из мужиков в офицера вышел… Действуй! Вечером на позиции приеду – проверять буду.

После получасовой беседы с Базыльниковым Губин укатил во Вьюны, к доктору Соколову «на консультацию по поводу осложнений сердечной болезни купчихи Аграфены Губиной».


Село Вьюны от Колывани недалеко.

Буря пьяного разгула и здесь плескалась через край.

Вооруженные пьянчуги горланили похабщину, палили в белый свет, хватали зазевавшихся девок и тащили в пригоны. Бабий визг, рык оскотиневших мужиков, пальба…

Тарантас Губина влетел в раскрытые ворота подворья вьюнского главаря мятежников купца Николая Андреевича Потапова.

Потапов сидел за столом, уставленным винами и яствами, сам-два с Настасьей Мальцевой. Угощались.

– Кум! Кум пожаловал! – заорал Потапов. – Христос воскресе! Дождались праздничка! Беседывай, Михаил Дементьич! Пей: рябина нежинская, завода господина Шустова! Все берег для такого дня… Пей, пей!.. Ты, поди, и скус стоящего питья забыл? Все жмотишься на мильонах? А я бабу свою прогнал… Настёнка, спляши, лахудра! Душа требоваит!

– Блажи боле, к столу, пьяный черт! – строго отозвалась Настасья, но сама пригласила Губина: – Милости просим, Михаил Дементьич.

Губин от выпивки отказался.

– Не время баловаться, голубки, не время… Дело наше – дрянь!..

Потапов сказал вдруг трезво и спокойно:

– Сам знаю, что – дрянь. Оттого и пью.

И опять заорал по-пьяному:

И-ех, пить будем, и гулять будем,

А смерть придет – помирать будем!..

Уронил голову на стол и тяжко, навзрыд, заплакал… Настасья Мальцева поднялась из-за стола, брезгливо глянула на пьяного и ушла.

Губин потоптался.

– Наелся, сволота!.. Эй, кто тут есть?

На крик никто не отозвался – дом был пуст.

«Почище нашего, – подумал Михаил Дементьевич, – все вдрызг!»

Он вышел на крыльцо и крикнул в открытые ворота своему кучеру, цыгану, отбившемуся от табора:

– Ромка, подавай!..


Новый главный врач вьюнской больницы за час до приезда Губина закончил обход больных и вызвал к себе завхоза Гришина.

– Получили в Колывани медикаменты? Нет? Так и знал. Некогда. Надо воевать с большевиками?!. Оказывается, вы – член повстанческого штаба?

Родственник недавнего «главнокомандующего войсками Сибирской Директории» почтительно сослался на Комиссарова и Некрасова.

– Эти люди меня не касаются. Они были моими знакомыми, пациентами были, – подчеркнул многозначительно доктор, – а вы совсем иное… Ну, каково впечатление от событий, господин член штаба?

– Ошеломляющее! Село бурлит! Я бы сказал, вооруженная стихия бушует! Куда там справиться советской власти с подъемом народа! Захлестнет! Россия вздымает меч возмездия!

– В уездном масштабе, – иронически усмехнулся доктор и окинул его долгим испытующим взглядом. – Вы – эсер?

– Конечно. Я не скрывал от вас своих воззрений!

– Сено косить умеете? За плугом ходить? Коня запрячь? Жать?…

– Позвольте, что за странный допрос?

– Ничего этого вы не умеете!

– Доктор! Не понимаю…

– Вот что, господин Гришин-Алмазов…

– Пардон! Я только Гришин… Моя мамаша…

– Подождите. Ваша генеалогия меня не интересует.

Доктор открыл ящик письменного стола, достал «кольт» и две пачки денег-керенок. Пистолет сунул в карман, деньги протянул завхозу.

– Берите. Здесь ваше жалованье, вперед за полгода. И вот что, сегодня же исчезайте.

– Помилуйте!

– Не помилую! – в голосе доктора звенел металл. – Если не исчезнете, не помилую.

– Но…

– Что но? Может быть, я когда-нибудь выступал против Советов? Может быть, вы слышали, что я подстрекал к мятежу?

– Н-нет… Не слышал…

– Отправляйтесь немедленно!

Завхоз понуро вышел. Доктор крикнул в полуоткрытую дверь смежной комнаты.

– Войдите, Валерия Викторовна!..

В кабинет вошла старшая сестра.

– Вы слышали, Валерия Викторовна? Подумать только, примкнул к мятежникам! По-настоящему – его следовало бы передать в руки законных властей… Но не могу я… Расстреляют! Ужасно!

– Как вы добры, доктор! – молитвенно сложив руки на груди, произнесла сестра.

Провожаемый, влюбленным взором, доктор отправился в самую дальнюю палату больницы.

Вход в эту палату был заставлен большим шкафом, так что войти в нее можно было, только протиснувшись в дверь боком. Коридор не освещался. Палата, собственно говоря, представляла собой крохотную комнатку. Когда-то ее использовали как бельевую. Теперь здесь стояли две кровати. На них лежали красноармейцы, доставленные сюда с лесозаготовок накануне мятежа. Оба не могли двигаться из-за перелома ног.

Под подушкой старшего красноармейца лежал партийный билет.

Оба знали, что за окнами бушует банда, слышали грохот стрельбы. Каждую ночь ждали смерти. Доктор Соколов, «великий человеколюб», спас их. Или, во всяком случае, пока спасал.

– Как самочувствие, товарищи? – спросил главврач, присев на койку старшего бойца. – Болят ноги?

– Сердце болит, товарищ доктор, – вздохнул солдат. – До чего же сердце болит! Ну, что там?

Соколов ответил шепотом:

– Все то же. Многих убили… Не всем так повезло, как вам, братцы…

– Спасибо! Век помнить будем, коли живы останемся.

– Надо надеяться. Думаю, еще три-четыре дня… Потом придут наши. Но, все же… возьмите-ка ту штуку.

Соколов подал старшему красноармейцу «кольт».

– Осторожнее. Заряжен.

Красноармеец жадно ухватил оружие обеими руками, прижал теплую сталь к груди.

– Ну, товарищ доктор!

Доктор поднялся с койки, заботливо поправил одеяло.

– До свидания, товарищи, до завтра. Крепитесь. Больше выдержки.

– Вот душа-человек! – восторженно сказал младший боец, когда дверь за доктором плотно прикрылась. – Эх, и мне бы!..

– Ладно! С этой пушкой я за двоих отвечу бандюгам!

Душа-человек в этот момент уже шел навстречу Губину. В кабинете доктор строго посмотрел на гостя.

– Почему без супруги приехали, Михаил Дементьевич? Мы же условились: все встречи в присутствии вашей болящей.

Губин харкнул в окно, прошелся по комнате.

– Не до того мне. Плохо. Прахом идет дело!

– Знаю все, батенька, знаю. Поторопились и переборщили вы с коммунистами. Надо же было шум поднимать на весь уезд! Слушайте: у каждого врача на случай серьезных осложнений всегда есть в запасе сильнодействующее средство. Все испробовано, и другого выхода нет. Скажите, вы большевиков всех прикончили?

– Которые в подвалах, покель дышут.

– Нужно одного-двух из большевистской головки завербовать. Вот что, Михаил Дементьевич…

Беседа была непродолжительной, но тактически содержательной.

Вскоре доктор вызвал сестру-фармацевта.

– У супруги Михаила Дементьевича опять осложнение. Слегла. Вот рецепт. Приготовьте сейчас же!

Забрав лекарство, Губин уехал несколько окрыленным.

Придя домой, Соколов заперся в кабинете на ключ и сел за письмо в далекий Иркутск некоему «коллеге». Долго и тщательно обдумывая каждую фразу, доктор писал:

«…Таким образом, несмотря на все принятые меры, фурункул прорвался преждевременно. Создался миниатюрный, но весьма болезненный локальный абсцесс, к сожалению, отодвинувший на неопределенное время санацию всего организма. Собственно, этого следовало ожидать, учитывая грубое знахарство коновалов из рассыпавшейся прошлогодней корпорации плюс профанацию от „сибирской гомеопатии“, тоже приложивших руки к лечению. В связи с наличием септических явлений в ближайшие дни следует ожидать решительного вмешательства хирургов и ампутации. В этих условиях общая санация будет надолго отложена. Будучи приглашенным для консультации, я порекомендовал единственное доступное сейчас средство – переливание, но сомневаюсь в эффективности… Найти в местных условиях подходящую группу крови вряд ли возможно… Прошу вас, коллега, изложить свои соображения. Я же, на сей раз, умываю руки».

Запечатав письмо, доктор подошел к умывальнику и действительно стал мыть руки. Большие, красивые руки, из тех, что принято называть умными.

XI

Если подойти к покатому подоконнику, немного наклониться и взглянуть вверх, в узкий зарешеченный прямоугольник подвального окна, сперва увидишь смазанные сапоги бандита-караульного, потом, когда сапоги сделают два шага вправо и влево, откроется кусочек бирюзового неба. Воля!..

Их было девять в этом подвале, захваченных мятежниками, уцелевших от расправы в первый день восстания, большевиков. Присев на корточки, вглядывались в голубую полоску неба, жадно ловили струившееся в сырость подземелья солнечное тепло, подставляли лучам узловатые, натруженные руки.

Избитые, в окровавленных лохмотьях, они молчали. Каждый знал: будет закат, за ним придет ночь, и, может быть, ночь эта станет для них последней. Так о чем говорить? Ведь даже предсмертного наказа не оставишь! Думали каждый о своем. Всех придавила тяжесть неотвратимого конца.

И вдруг из полутьмы в углу – голос. Хриплый, но по-солдатски грозный:

Вставай, проклятьем заклейменный!..

Обреченные недоуменно оглянулись, сдвинулись.

Пел волостной военный комиссар Василий Павлович Шубин.

Кто-то чиркнул уцелевшей зажигалкой. Шубин стоял, опираясь спиной о кирпичную кладку неоштукатуренной стены, зажав в кулаках по кирпичному обломку. Лицо его в запекшейся крови было страшным.

Коммунисты слушали, и с каждым словом гимна неотвратимость отодвигалась все дальше и дальше на задворки сознания, а сердце наполнялось ощущением близкого боя.

Подвал грянул хором:

И в смертный бой вести готов!..

Часовой с улицы крикнул в окошко:

– Замолчь!

В него швырнули половинкой кирпича. В ответ ударил выстрел. Узники колупали кирпичную кладку гвоздем, срывая ногти, пальцами тащили обломки в общую кучу. Кто-то обрадованно крикнул:

– Ребята! Вот!..

Невесть откуда и как попавший сюда обломок серпа ускорил дело.

Часовой пальнул в подвал второй раз. Пуля, отбив кусочек стены, волчком завертелась на полу.

Град кирпичных осколков полетел в окно. На улице послышался топот сапог, раздался визгливый тенорок Жданова:

– Тебе кто стрелять дозволил?!

– Так воны ж каменюками у морду! – оправдывался хохол-часовой. – Ось бачьте, як раскровянылы… Стинку рушат!..

– Рябков, заступай ты. После подмену пошлю. Да с винтарем без приказу не балуй!

В подвале замолкли. Слушали. Жданов, стараясь держаться от окна подальше, крикнул:

– Эй, коммуна! Разговор имеется. Сыпьте к дверям, член комитета говорить будет.

В коридоре зашаркали чьи-то подошвы, послышался старческий кашель, с хлюпаньем, присвистом. Елейный голос Базыльникова спросил:

– Шубин тута?

Коммунисты насторожились. Василий Павлович подошел ближе к двери.

– Я Шубин.

– Слышь, Вася… «Сам» выборного от вашей ком пании требоваит. Для беседы, значит. Пойтить бы тебе, Вася? Как ты – главный чин… По-доброму, по-хорошему… Ась?

– Перестрелять по одному хочешь?!

Базыльников ответил с укоризной:

– Этта, Вася, нынче даже вовсе не обязательно. Сказано: по-хорошему…

«Должно быть, наши нажали, – подумал Василий Павлович. – Может, в обмен или пошлют делегатом? Такое в гражданскую случалось… Э, куда ни шло!»

– Открывай, гнида!

– Сейчас открою. Только ты, Вася, не фулигань!

Загремел висячий замок, звякнула щеколда.

Шубин положил в карман кусок кирпича, вышел в коридор, слабо освещенный мигающей свечой. Рядом с Базыльниковым стояли два вооруженных бандита.

– Ну, мотай вперед, – сказал один из охранников.

Двухэтажный дом купца Губина был полон вооруженных людей. Они слонялись по комнатам, из которых уже вывезли почти всю мебель, резались в очко, менялись оружием, приторговывали колечками, браслетами, часами.

На лестничной площадке второго этажа к Шубину подошел увешанный тремя револьверами Жданов:

– Обожди, ребята!

Мгновенно, почти неуловимым движением провел по брюкам Шубина раскрытой бритвой. Из распоротого кармана вывалился кирпич. Второй охранник, рябой парень лет девятнадцати, ногой отбросил кирпич в сторону.

– Смотри-ка!.. А мне – невдомек!..

Жданов хвастливо прищелкнул пальцами.

– Во как! У меня глаз – алмаз! Еще когда-то по молодости в сыскном служил, на всю губернию слава шла! Сам полицмейстер очень одобрял… Другой кто – шмонат, шмонат, а я – чик, и готово!

– И обратно, Вася, фулиганство, – неодобрительно заметил Базыльников. – А ить ни к чему…

Шубина посадили на скрипучий стул, одиноко стоявший посреди пустого зала. Две двери вели в хозяйские апартаменты. Базыльников, словно дорогому гостю, поклонился Шубину:

– Побеседуй тут, Вася. Я сейчас…

И скользнул в одну из дверей.

Жданов еще раз обшарил рысьими глазами клочья одежды комиссара и тоже исчез. Рябой парень уселся на подоконник, держа наготове обрез, Ромка-цыган у порога вертел самокрутку.

Василий Павлович выпрямился на стуле, хотел вделать глубокий вдох, но выдох отозвался резкой болью в груди. Эх, если бы силу! Выхватить у цыгана винтовку!..

Притушив цигарку, Ромка спросил:

– Слышь, как тебя… Скажи, коммуна ваша вроде кержаков, что ли?… Что вы против богатства прете, мы знаем. Ну, пограбите, пограбите, другими нажитое добро захаманите, а посля?… Грабить-то некого станет. Куда подадитесь?

Говорить Шубину было трудно. Все же ответил:

– Мы хотим, чтобы ни бедных, ни богатых на свете не было, чтобы все жили в достатке. От труда… А кто не работает – тот не ест.

– Ишь ты! А коли нам не желательно? Может, я вольный? Может, мне торговать охота? Тогда как же?

– Заставим.

– Силком?

– Сами должны понимать…

– Мы понимаем… Мы вашего брата кумуников прекрасно понимаем!

Цыган свернул вторую цигарку, затянулся так, что табак затрещал и вспыхнул язычком желтого пламени.

Неслышно, словно скользя по купеческому паркету, из дверей кабинета появился Базыльников.

– Ступай, Вася. Вона в туе дверь. Все образуется. Не бойся.

– Не пугливый.

– Само собой… человек ты еройский…

В соседней комнате – бывшей хозяйской спальне – за столом сидел одинокий молодой военный в полном офицерском снаряжении, при шашке и кобуре, но без погон и вида не офицерского, а скорей писарского.

Базыльников подал комиссару табуретку, с приятностью потирая руки, сказал: «Беседуйте», – и удалился.

Лицо военного показалось Шубину знакомым.

– Здравствуйте, товарищ комиссар, – приветливо улыбаясь, военный привстал. – Узнаете меня? Я вас сразу узнал, хотя встречались редко. Здорово вас обработали!.. Что поделать? «Кипящий водоворот стихий то бросает нас в омут страстей, то погружает в пучину страданий и бедствий…» Судьба, как говорится, фатум, она же – рок, по-мусульмански еще называется – кисмет.

– Кто ты такой? – перебил его военком и тут же вспомнил: военфельдшер демобилизованный. Приходил вставать на учет. В анкете написал «сочувствующий советской власти с семнадцатого года».

– Удивляетесь, товарищ Шубин? Странные случаются в жизни эпизоды…

Шубин опять перебил:

– Ты в банде кто?

– Я – член повстанческого комитета.

– Что нужно? От меня что нужно?

– Мне? Ничего-с! Просто препоручено разъяснить вам положение… Так вот-с, губерния восстала. Вся поголовно восстала против вашего совдеповского режима. Справиться – у красных сил нет. Красноармейцы переходят к нам цельными частями, полками…

– И дивизиями, поди?

– А вы не смейтесь. Сперва послушайте. Красноармейцы перебили комиссаров и политруков. Создали три новых революционных полка. Первый Новониколаевский полк восстал и захватил город. Второй уже обложил Томск, коммунисты драпают во все лопатки. Хватит с вас?

– Хватит!.. Неужели умнее ничего не придумали?

Фельдшер поднялся.

– Я с вами разговариваю сурьезно.

– Я тебе, вошь тифозная, тоже сурьезно говорю…

Закончить Шубину не пришлось. Перед ним, как из земли, опять вырос Базыльников.

– Экой ты, Вася, ндравный! – Крикнул в стену: – Михаил Дементьич!

Вошел Губин. Тяжело опустился на стул, погладил седую щетину на желтой опухшей щеке:

– Так… Живой? Ну, что делал в подвале? Сказывали – поёшь шибко. Смелый ты человек, Василий Павлыч. Люблю таких!.. Ну, растабары мне с тобой разводить недосуг. Жить хочешь?

Комиссар ответил:

– Хочу.

– Известно. Кому помирать охота? Коли так, Шубин…

Слова не шли с языка. Видно, не находилось таких слов у купца, чтобы сразу запали в гордое, гневное сердце коммуниста.

На помощь Губину пришел Базыльников:

– Ты, Вася, подумай: кто ты есть, откудова ты, чьих кровей человек?… Перво-наперво, мужик тутошний, хлебороб, крестьянского сословия человек. И опять – с одного села мы все. Земляки, выходит. Слово-то какое, Вася, – земляк!.. Великое слово. Ты ж всю ерманскую провоевал, в окопах гнил за Россию нашу многострадальную. Скрозь пули и бонбы прошел. Сам знаешь, как словечко-то это у солдат обертывается. Земляк – милый душе человек! А теперича еще спрошу: каков же он, земляк наш колыванский, Василий Шубин? А он, гражданы, – ерой! Кресты егорьевские да медали не каждому дадены. А Шубин – удостоился. Вот он каков, земляк наш и храбрый воин русский Василий Павлыч Шубин!.. Эх, Вася, Вася!.. – Базыльников заморгал слезящимися глазами, всхлипнул, извлек из кармана большой цветастый платок, утер слезу. – Я ить тебя еще сопливиком помню… Ох и давно то было, а все равно как сейчас. Бывало, в лавчонку-бакалейку мою придешь, смотришь… А я тебе всенепременно пряник медовый али там сахару кус. Ты ить с Федюнькой нашим дружбу водил, погодками были. В один день и крестил обоих. Помнишь хоть маленько?

– Маленько помню. Как крестили – не помню. А пряники помню… У тебя, верно, записано, сколько же ты мне стравил тогда от душевности? Мамаша-покойница всегда тебя добрым словом поминала: отпустишь фунт весной, осенью два запишешь.

– До чего ж ты неуважительный, Вася!.. А я что хочу сказать? Пристало тебе, с крестами да медалями, со славой воинской, свово же брата, мужика, грабить?… Ить и ваш домишко не безлошадный был…

– Был, да колчаковцы, что у тебя стояли, позаботились.

– Грех, Вася, меня винить. Они и моих четырех со двора свели.

– А пять осталось. Что ж ты не поделился?

– Дык… семья, Вася! – Базыльников высморкался и переменил тон на деловой: – Думай, Вася, думай! Вся губерния нынче с нами… Алтай поднялся, омичи, Кустанай, Петропавловск… Бегит коммуния во все лопатки!

– Значит, хорошо у вас дело идет! Одного не пойму: что вам проку нас взаперти держать, на разговоры время тратить?

– Да ить жалко вас, люди! Ить свой брат, мужик, не каки-нибудь городские… Разве ж мы без понятия? Конечно, пошумели, обидели ваших. Был грех, что говорить!.. А ты возьми в толк: сколь от вашей разверстки натерпелся крестьянин?! Сколь слез пролил?! Однако пришло время забыть. И на мировую… Вы – русские, и мы – русские.

– Та-ак. Русские…

– Известно, не жиды! – буркнул Губин. – Базыльников дело говорит. Вся Расея на коммуну вашу подымается! С дрекольем ополчились на супостата! По деревням пики куют…

Как ни болела искалеченная грудь, Василий Павлович засмеялся сквозь кашель:

– Хоть бы врать сговорились! Агитпроп ваш клистирный болтал, что Красная армия на вашу сторону переходит. На кой черт вам пики, ежели красноармейских винтовок девать некуда?

– Дык этта, Вася, к слову, – нашелся Базыльников. – Хватит у нас винтовок, Михаил Дементьич так просто сказывает, народное-де ополчение. Как на Колчака шли. Вот его превосходительство, морской генерал Колчак на мужике возвысился, и с мужиком поссорился и – сгинул, пропал. И коммунисты пропадут, Вася, если не возьмут в соображение, чо к чему. А мы – за мужика. Мы – мужицкая власть!..

– Кулак завсегда мужику первый радетель… Слыхал эту песню. Старая песенка!.. Говорите прямо, чего добиваетесь?! Никак не разберу вас, благодетели.

Губин вышел из комнаты, хлопнув дверью на весь дом. Базыльников прогнусавил:

– Вконец расстроил ты, Вася, Михал Дементьича… – И с дрожью в голосе стал бормотать: – Отрекись, Вася… Право слово, отрекись, а? Умоем тебя, перевяжем, мундир дадим новый, саблю наилучшую, на коня посадим…

– Вон оно что! Коня белого дадите?

– Хошь белого чупахинского, хошь мово Игреньку… Выедешь ты на Соборну площадь, равно крестьянский енерал Скобелев. Скажешь народу: так, мол, и так; мол, я, Шубин Василий, земляк ваш и расейский солдат, отрекаюсь!..

– Эх, здорово! На белом коне? Начисто, говоришь, отречься?… А вдруг я душою покривлю? Сказать скажу, а потом обратно к красным перекинусь? Может такое произойти со мной? Пропал тогда чупахинский конь!

– Э-э-э, нет, Вася… Не таковский ты, чтоб туды-сюды метаться. Мне ль тебя не знать! Вот. И тех, что в подвалах, сговори… Тебя послушают. Комиссар!

– Меня послушают, – глухо отозвался Шубин.

– Обязательно! Обязательно, Вася! Ты, этта, умелец с народом говорить…

Дверь открылась, пропуская Губина. Он нес, придерживая на животе обеими руками, тяжелый жестяной керосиновый бидон, кое-где тронутый ржавчиной. Грохнул его на стол и перевел дух. Потом наклонил бидон, и из широкого горлышка посыпался золотой дождь царских пятерок и десяток.

Купец подержал руку на сердце. Помолчав, торжественно выпрямился.

– Вот, Шубин!.. Жертвую. Тут – тыщи! Немалые тыщи. Половину – вашим, кои пострадавшие. На новое обзаведенье… Вторая половина – твоя! Всю жисть копил, собирал. Не жалко! На обчее дело отдаю… Бери гумагу, перо – пиши расписку на десять тыщ!..

Сердце военкома переполнилось той жгучей яростью, что багровым туманом застилает и свет солнца, и блеск золота.

– Падаль кулацкая! Купить хотите?!. Коммуниста – купить?! Убью!..

Последним, нечеловеческим напряжением сил рванулся Василий Павлович, метнул табуретку, но Губин успел нагнуться – удар пришелся в стену, только ножки от табуретки разлетелись в стороны… Губин лихорадочно рвал из кармана револьвер, Базыльникова как ветром сдуло. Но из зала уже вбежали Жданов с подручными, скрутили военкому руки, нажали на плечи, припечатали к стулу.

Губин, сбросив пиджак, мгновенно накрыл бидон на столе и, не спуская глаз с военкома, рассмеялся:

– Добро, Шубин! Добро! Хвалю! Хорош!.. Вона как запел?! Ничо, ничо!.. Я те заставлю петь с другого голоса. Увести его! В отдельную… Чтобы – ни с кем!..

Комиссара вывели.

Губин остался один, надел пиджак, ссыпал золото в бидон и несколько минут сидел, не отрывая от бидона тусклых стариковских глаз… По крохам собирал, сна, отдыха решился, своим не давал, а он – табуреткой!.. Это что ж за люди, сволота такая?! Не бог их лепил – дьявол… Золото ить… Золото!

В первый раз вожак восстания ощутил что-то вроде страха, вперемежку с недоумением. Неужто и впрямь рушится мир, низвергаются идолы, которым испокон веков поклонялись люди? Что делать? Вот и «рецепт» мудрого лекаря из села Вьюны – без пользы.

* * *

Шубин. Василий Павлович Шубин. Крестьянин, русский солдат, советский военком, большевик-ленинец. Прошел ты сквозь бури и грозы эпохи рядовым бойцом, гибель твою не отметила эпоха некрологом и память о тебе не украсила посмертным орденом…


Шубина везли в телеге за околицу села в паре с незнакомым коммунистом из села Вандакурово. Тот был тоже избит и еле передвигал ноги. Василий Павлович старался поддерживать товарища хотя бы плечом: руки обоих были связаны.

– Потерпи, браток, еще малость. Сейчас все кончится. Потерпи, немного уж, недолго… Тебе денег давали?

Вандакуровец утвердительно покачал головой.

– Не принял, значит? Хорошо, браток, очень хорошо!.. Ты смерти не бойся – все равно ведь когда-нибудь.

Цыган согнал пленников с телеги:

– А ну, шагай! Таскать вас не перетаскать!

Их поставили рядом с дорогой, в низкорослом березняке.

Рябой парень воровато огляделся, мгновенно вскинул к плечу двустволку-обрез и спустил курок… Вандакуровец упал в траву. Парень щелкнул вторым курком, но цыган вырвал ружье, прошипел:

– Ты что творишь, лярва? Забыл, как велено? – И, хакнув, словно работая вилами, ударил комиссара штыком в предплечье…

– Вота!.. Этак!

Снова насквозь проткнул тело. Под ключицей.

– Зачем ты?… – простонал Шубин. – Бей против сердца…

– Не учи, коммуна! Сам знаю, куда! Велено пороть штыком, пока не войдешь в согласье…

И начал наносить короткие отрывистые удары в плечи, в руки, в ноги, между ребер…

– Зря стараешься, холуй бандитский… – сквозь стоны выдохнул Василий Павлович.

– А поглядим…

Цыган смахнул пот со лба.

– Запарился я с тобой, коммунист. Покурить охота.

Рябой парень уже стащил сапоги с застреленного вандакуровского партийца и, присев на пенек, переобувался…


Солнце уже клонилось к закату, и тени стали длинными, когда по дороге затарахтела телега. Ехала с полей колыванская девчонка Вихорева.

Вдруг конь всхрапнул и метнулся к обочине. Девочка спрыгнула с телеги, привязала карьку к деревцу и прислушалась. Слабый, еле слышный стон донесся из березняка. Она пошла в заросли и остановилась, оцепенела.

Шубин узнал Вихореву.

– Воды… Скорее… Жене скажи! Воды…

Девочка бросилась к лошади и, настегивая, помчалась к селу, но на бандитской заставе в телегу с ходу прыгнул волосатый человек. Перехватил вожжи.

– Чевой-то разогналась?

Девочка заплакала.

– Пусти, дяденька!.. Тамотка дядя Вася… Шубин…

– Иде?!

– На оешинском свертке… В канавке…

Волосатый ощерился.

– Ишь, живучий!

Смахнул девочку на дорогу, повернул оглобли и ожег лошадь кнутом.

Найдя хрипевшего комиссара, волосатый удивленно вскинул брови:

– И впрямь – живой!.. Не торопкий ты помирать, Шубин… Так и быть, подмогну!

Комиссар не открывал глаза и судорожно скреб пальцами землю… Волосатый шагнул в заросли, достал из кармана штанов нож, облюбовал молоденькую березку и долго, аккуратно ломал и выстругивал дубину. А когда дубина была готова, занес ее над головой комиссара…


Двадцать восемь штыковых ран оказалось на теле Шубина. Двадцать восемь…


С речной стороны Колывань была опоясана двойной линией обороны. Окопы – в полный профиль, но без колючей проволоки: выяснилось, что баржонку с мукой и проволокой, приютившуюся у хитрой избушки на речке Чаус, утащил накануне в Дубровино какой-то предприимчивый катерный капитанишка.

В окопах переднего края копошились мобилизованные: бабы, девки, подростки. Долбили заступами сухую землю.

По брустверу расхаживали цыганские парни с кнутами за поясом, зубоскалили, заигрывали с бабами. Те отбрехивались:

– Чтоб вам ни дна, ни покрышки! Навязались нечистики на нашу шею!..

Вторую линию занимали самсоновцы. Лихая банда, привыкшая к молниеносной сабельной рубке, к стремительным налетам и не менее стремительным отходам, не признавала окопной позиционной войны, но есаул, сам работая шанцевой лопаткой вместе со всеми, пригрозил расправой. Бандиты знали, что есаул на ветер слов не бросает, и копали.

В низкорослом березняке стояли заседланные кони.

Новый «главком» фельдфебель Начаров не выходил на вторую линию. Браво расхаживал по переднему краю.

– Ходи веселей! Наляжь, мужики! Наддай, бабы, девки! – и сыпал раешником для пущего ободрения: – Идешь в бой – держи хвост трубой!.. Коммунары-шпаны, на траех одни штаны, через день обедают, пить на речку бегают!.. Жми на лопаты – завтра будем жить богато!.. Коммунарски бабы модны, по три дня сидят голодны!..

Но веселая фельдфебельская агитация не доходила. Бабы провожали «главкома» злобными взглядами, перешептывались:

– Навовсе свихнулся, чучело!..

Начаров уличил двух девок в нерадивости. Поочередно вытянул плетью. Девки взвыли жуткими голосами:

– Уй-уй-уй! Ты что, спятил?

Невдалеке показался губинский тарантас. Губин вылез из пролетки на редкость веселый, поздоровался за руку, одобрительно похлопал по плечу.

– Робят?… Молодца, молодца!.. Ну, кажи, рассказывай свои планы.

Начаров шел рядом, чуть-чуть отставая: видел не раз, как встречают инспектирующего.

– Эта – правый фланг. А туды – левый. Тут центр обороны, а вон у того кустика – пулеметная точка. Место скрытое, прицел выверен. От пристани до нас, сам знаешь, поболе семи верст. На выбор будем красных бить!

– Выстоишь, гвардеец?

– Как пить дать!

Хозяин вздохнул:

– Так, так… Айда, сходим к самсоновским.

Но есаул в группе своих сам шел к Губину.

– Извольте – в сторону!.. – А в сторонке продолжил: – Я офицер казачьего войска! Я пришел сюда коммунистов бить, а не баб! Предлагаю немедленно убрать всю цыганскую рвань! И к чертовой матери вашего «главкома»! Не хватало, чтобы я унтеру подчинялся! Пусть передаст командование мне.

Губина передернуло:

– Ан подчинишься, ваше благородие! Подчинишься! Невелика цаца!..

– Это ты мне, хам?!

Есаул поднес ко рту свисток. Звонкая трель прошла по окопам из конца в конец. Самсоновцы всей оравой кинулись к главарю.

– По коням, хлопцы!..

Рубец на щеке есаула налился кровью.

Натренированная в бесконечных боях, вышколенная самсоновская банда, протарахтев бубнами, взяла с места размашистой рысью – исчезла.

Губин не выругался, не затопал ногами, он смотрел в поднятое копытами облако пыли, как смотрят вслед катафалку, увозящему покойника, слывшего при жизни богачом и вдруг оказавшегося банкротом…

Сказал Начарову:

– At, жулик!.. Вывернул шубу! Омманул. А мне не страшно!

– Казак, станишник! – вставил фельдфебель. – В германскую насмотрелся я на ихнего брата. Пограбить – первые, а как до боя – в кусты.

– Ладно. Сади всех наших в окопы. Баб отпусти… Цыганам объяви: если стрелять согласны – плачу серебром. Пулеметы-то проверил?

– Как часы. Почти новые пулеметы. Расчеты подобрал, нашлись способные. Патронов только мало.

– Знаю, что мало. Экономить!

– Сказывают, у попа Раева в соборе – пять ящиков.

– Слыхал и я.

– Мы было сунулись, но тот долгогривый на паперти с крестом встрел. Нет, грит, никаких патронов! Если храм божий оскверните – отлучу, грозится, от церкви!.. Мужики, понятное дело, не решились. Может, Ваське Жданову попа препоручить, Михал Дементьич?

– Брось! Не думай! Часу тогда не проживем – за попа нас на наших же вожжах удавят. Сам съезжу. Слепцова-прапора взял к себе?

– На левом фланге орудует.

– Выпимши?

– Тверезый. Боевой прапор, даром что молод.

– Ну, бывай, гвардеец… Воюй!.. Поехал я. Вечером приходи. Ночью-то коммуна не полезет, а с утра, пожалуй, жди гостей.

Губин повернул тарантас обратно.

По дороге шли вооруженные трехлинейками, дробовиками и берданками ратники-добровольцы. Шли вразброд, небольшими группами, с пьяным весельем горланили частушки. Губин, глядя на свое воинство, хмурился: шпана – не бойцы!

Ближе к селу стали попадаться мобилизованные. Эти несли пики, лопаты и топоры. Они, выгнанные из изб насильно, шагали молча и поглядывали в березняк – не худо бы смыться.

Под самой околицей встретились трое. Двя цыганенка, лет по пятнадцать, накинув петлю на шею, тащили к позициям костлявого, сутулого мужика лет сорока, облаченного в кургузый солдатский френчик с могучими британскими львами на кожаных пуговицах. Вместо левой ноги – деревяшка. Калека упирался и все норовил ткнуть костылем поводыря, но терял равновесие, валился на дорогу, а цыганята орали басами по-взрослому:

– Давай, давай!

– Подымась, уросливай!..

– Вставай, зануда!..

Губин проехал через Соборную площадь и слез с пролетки у дома протоиерея Раева. Вошел в гостиную, не сняв фуражки, рявкнул:

– Где Кузьма?!

Попадья бросилась в мужнюю половину, но протопоп сам вышел из кухни. Подняв над головой золоченый наперсный крест, возопил:

– Вон!.. Вон, святотатец!..

Губин снял фуражку, попятился:

– Чо ты, Кузьма Лександрыч?… Ить этта – я.

– Вон, спирит, исчадие тьмы!.. Изыди!..

Отец Раев вдохновенно запел: «Да воскреснет бог и расточатся врази его…»

На пение подоспели из трапезной пономарь и дьякон – мужики повыше самого Губина и в плечах – косая сажень.

Гость взмолился:

– Кузьма Лександрыч!.. Прости христа ради. Отец Кузьма!.. Патроны… Богом прошу… Патроны, отец…

Не допев псалма, Раев умолк… Опустил крест на грудь. С великой скорбью ответил:

– Изыди, Губин… Изыди, Каин, кровь заблудших попусту проливший… Изыди. Прокляну с амвона…

Дьякон легонько коснулся купца.

– Не беспокойте духовную особу, Михал Дементьич… Идите себе. Не мучайтесь и нас не искушайте… Нет у нас патронов. Сдали властям предержащим.

– Врешь!!! Слышите, синклит, жеребцы святые: тыща за ящик! Червоным золотом! Царским!.. Две тыщи!..

Протопоп взглянул на пономаря.

– Елизарий! Лезь на колокольню. Ударь набатом!.. Кричи прихожанам: в гордыне своей Мишка Губин, еретик и спирит, осквернить храм божий задумал!..

Губин пошел к выходу… Шатаясь, натыкаясь на косяки, точно слепой.

– Отцы, – обратился к меньшим братьям протопоп Раев, когда застучали колеса пролетки, – ящики из ризницы ночью свезите к старице Клавдие… Келейно… Завтра-послезавтра советские ироды займут городище сие беспутное… Сдадим адмиральское наследие в целости. Скажем, мол, сообщали товарищу Предтеченскому, а они не удосужились, а ныне усопли. – Отец Кузьма зевнул. – Губин, бес окаянный, что задумал!.. Не посчитался с церковным велением: не начинать до знамения… Казнись, пес!.. Ступай, Елизарий. Звони.

– Впрямь набат, отец Кузьма?…

– К вечерне звони… То я обмолвился…

От протопопа Михаил Дементьевич направился в кержацкий поселок. Ехал, еле шевеля вожжи…

Мучили черные мысли… «Дело» явно не клеилось… Как начал с утра тот эсеровский фрукт – так и зарядило на день… Что ж, Мишка Губин, сложить лапы, бросить все, запрячь парой да и… Н-нет! Нипочем не согласен Михаил Дементьевич упрятать в таежные дебри свой нрав крутой, свои надежды на ломку ненавистной силы, силой же! И сразу! Теперь!.. Ничего!.. Пусть колеса визжат на оси, вихляются!.. Дегтя поболе! Подмажем – повезет! Два колеса везут. Первое – ненависть к коммуне. Месть за поборы большевистские… Второе – вера в крестьянскую власть. Крестьянская власть!.. А на кой она, крестьянская?… Кому нужно? Только не большевикам. Э-э, нет!.. Самому тугоумному, серому, земледельцу, извечно враждующему с городом… Верят они, что наступит царство сермяги да лаптя и – слава богу!.. Крутятся колеса!.. Придет время, повернем телегу на свой большак! Покажем всем, какая она должна быть, настоящая власть, губинская!.. Приумножай, богатей, выходи в люди. Никому не заказано. Пожалуйста, сделай одолжение!.. А не могёшь? Мозги не варят? Ну, тогда не взыщи – наматывай землю на опорки, сопли на кулак – ходи за плугом!.. Так сроду было на земле. Так и должно стать обратно.

– Тпр-р-ру!.. Далече направился, Михаил Дементьич, купец именитый?

Губин очнулся.

Подошли двое бородачей кержацкого обличья, с дедовскими длинноствольными медвежатницами за спиной. Один взял под уздцы лошадь, второй переспросил, подойдя к тарантасу:

– К нам? Вот что: ты завсегда с револьвертом гуляешь. С оружием в нашу слободу старец запретил. Сдай!

Губин левой рукой подбоченился, правой намотал вожжи покрепче и бешено взревел коню:

– Гр-р-абят!!!

Конь вздыбил, рванул вперед. Кержаки отскочили, вскинули было ружья, но палить не стали.

В воротах дома начетчика Гурьяна работник-горбун долго допрашивал Губина: зачем, для чего да почему? – пока не появился сам начетчик. Старец приказал распахнуть ворота, ввел купца в горницы с честью, придерживая за локоть, усадил под бронзовый складень, изображающий жития святых. Складень этот Губину был хорошо знаком: сам подарил его когда-то начетчику. Давно это было.

– Какими судьбами, Михаил Дементьевич? Пожалуйте, пожалуйте, дорогой гостенек! Рядом живем, а не часто видимся.

На столе лежала большая книга старого письма, с красными киноварными абзацами, в переплете телячьей кожи и с многими листками-закладками. Старец прикрыл книгу, унес в моленную. Вернувшись, похвалил:

– Умозрительно писали деды наши. Зачитался… Медку пригубишь, гостенек?

– Не затем приехал, отец. За ополчением. Десять тыщ даю за ополчение. Выставляй своих! Всех способных. Десять тыщ!

– По скудоумию своему что-то не возьму в толк…

– Пятнадцать! Половина – золотом, вторая катьками.

Начетчик вытащил из кармана листовку, долго перебирал высохшими пальцами.

– Вот что я скажу тебе, Михаил Губин. Езжай-каты из села. Дам тебе цидулку. Все ворота откроет. В скиты держи путь. В Богородские или в Токийские. Можно и подале – ворон не залетит. Поклонишься нашим старцам тыщонкой-другой. Боле им не надобно. А пятнадцать – прибереги…

– Так, отец праведный! Двадцать!..

– Что ты, Дементьич?! Мне уж восьмой десяток. Пора о гробе думать, не о суете мирской. На челе твоем – не обидься – знамение вижу. Молиться тебе пора, верь!

Старец погладил широкую белую бороду, сотворил над гостем двуперстие:

– Прими благословение мое.

Губин выкрикнул с отчаянием:

– Двадцать пять!.. Раздевайте, разувайте!

– Гордыня тебя обуяла, человече. И ста – не надо, – сокрушенно сказал старец. – За младость сладчайшую, за радость жизни людской аз, яко пастырь, – пред ликом господним ответчик. Смири гордыню свою! Уходи в скиты, молись…

Начетчик встал на колени и начал класть поклоны древнему раритету.

Снова ехал «великий реставратор» по пыльным улицам и снова спорил с самим собой: и этот не взял!.. Врешь! Временно все это, временно. Просто людишки зазнались, кончилась война – подорожали кости и мясо! Думают, не хватит денег у купца Губина!

В доме своем, уже опустевшем от разного сброда, Губин спросил Жданова:

– Цыган воротился?

– Пришел. Позвать?

– Айда в кабинет.

В кабинете Губин весь напрягся. Лицо стало багрово-синим. На руках вздулись толстые жилы, и синий склеротический зигзаг на виске стал пульсировать…

– Ну, Васька, пришло твое время. Которые в подвалах, сёдни ночью – всех!.. До седьмого колена изничтожать буду сатанинское племя!..

Пароход с чоновцами из Новониколаевска опаздывал.

По мелководью Чауса шли с опаской, на переменных ходах, – капитан Шухов страховал себя от аварии. С полубака неслись на мостик крики матросов-наметчиков:

– Пять футов!.. Пронос!.. Обратно пронос!.. Под табак!..

И в такт докладам капитан Шухов переводил рукоятку машинного телеграфа со «среднего» на «малый»…

На барже десантники нервничали.

– Что этот лягушатник измывается над людьми?

– Машину калечат!..

– Опять запоносился! Давай правильный ход!

Ротный партотрядников товарищ Баяндин приказал взводным унять страсти учением, и взводные начали учить классическим приемам штыкового боя.

Стояла нестерпимая жара, и отрядники часто обливались забортной водой, вычерпывая Чаус пожарными ведрами.

Мечтали вслух: «Скорей бы, что ли, в штыки – так в штыки, эка невидаль! Лиха беда – солнце: в такой парильне становишься квелым – и винтовка пудовая, и шагать неохота, не то что бегать».

Вдруг знойную одурь как ветром сдуло: подале села Вьюны засада мятежников стегнула с берега пулеметной очередью. Пули изрешетили баржевую и пароходную рубки, разбросали отрядников за прикрытия.

На невидимый в кустах пулемет десантники ответили трескучей россыпью бесприцельной пальбы, а пароходу с берега уже кричали матерно, сучили кулаками.

Пребывавший на мостике Гошка Лысов заорал нелюбимому капитану:

– Какого пса тянете свою коробку?! Врубайте «полный», а то гады с берега нам еще подсылят!

Богомольный Шухов только рукой махнул: все равно пропадать без покаяния, мель – так мель!

И врубил вилку машинного телеграфа на «полный вперед». Вслух сказал тоскливо:

– Пожалуйста. Мне – что в лоб, что по лбу!

Под самой Колыванью Шухов с облегчением перекрестился, зайдя в рубку, отобрал у рулевого штурвал и самолично подвел буксир с баржей к берегу.

Завели чалки, из припасенных бревен стали ладить настил-сходни для пушки: шестидюймовая гаубица – вес нешуточный.

Отрядники ожили, попрыгали на берег строиться. Четверо, выполняя приказ, нырнули в кусты: пошли на поиск рисковых пулеметчиков. Скоро в той стороне громыхнуло. Стрелковые упражнения пулеметной заставы врага прекратились.

Охотники вернулись, притащив на плечах «шош», доложили старшим командирам – Баяндину и Одинцову:

– Вдрызг пьяные, черти. На ногах не стояли и идти сюда никак не соглашались. Так и не могли уговорить.

Гаубицу уже скатили на плотный песок, вывели на позицию.

Начальник гарнизона Атрашкевич позицию одобрил, приказал отвести лошадей, а сам, взойдя на капитанский мостик, взялся за бинокль. Смотрел на Колывань, прикидывал: «Оно, конечно, можно бы из-под кручи на яр бить, но ни трубки, ни прицела не определить – будем лишь улицы да дворы пахать, к тому же – дети, женщины, старики, да не все же там одни сукины сыны, есть и нормальные советские люди…»

Атрашкевич опустил бинокль, повернулся к адъютанту Пете Филимонову:

– Ступайте к батарейцам, скажите: пусть шарахнут между первой и второй линией окопов противника шрапнелью. Да повыше, для устрашения главным образом.

Адъютант побежал и вернулся.

Батарейцы ударили шрапнелью: раз и два. Начгар снова поднес к глазам бинокль.

– Посыпались из окопов, как тараканы под кипятком! Немного же им было нужно! Стоп! Опять наши заряжают. Отставить артогонь! Взгляните, Одинцов, – начгар протянул бинокль командиру территориального батальона, – какой-то солдафон палит из револьвера в спины бегущим. Увлекся укреплением дисциплины! Надо бы остепенить этого ретивого полководца.

Вдруг из села по пристани забили пулеметы. Пули цокали о кнехты, о буксирный гак, о поручни, выбивали щепу из дровяной клади на полуюте и с визгом мчались вдаль, рикошетируя от брашпильного чугуна.

– Ишь ты! – удивился Атрашкевич. – Патронов у них, видать, много. – И тотчас бросился к своему адъютанту: – Что с вами, Петя?

Филимонов медленно оседал на палубу.

– Отнесите его, товарищи, вниз, – распорядился начгар.

Пулеметы врага умолкли, зато усилился ружейный огонь. В сухой треск трехлинеек врывались гулкие удары берданок и дробовиков.

– Базарная война! – сказал Атрашкевич, вслушиваясь в этот разнобой.

– Почему базарная? – спросил ротный партотряда Баяндин.

– На базаре боеприпасы покупали. Ну что же, товарищи, будем кончать этот шурум-бурум. Давайте к бойцам, на фланги.

Весь штаб с парохода сошел на берег. Начгар достал из деревянной кобуры маузер, прищелкнул пистолет к кобуре-прикладу, сказал комбату Одинцову:

– Я – политбойцом [6]. Поднимайте людей в штыки!

Одинцов скомандовал залегшим в кустах коммунистам:

– Подымайтесь! В атаку на бандитов!.. Вправо, цепью, бего-о-м!

Батальон поднялся, развернулся в цепь и пошел на Колывань с винтовками наперевес. На левом фланге шел сам начальник гарнизона – губвоенком Атрашкевич.

Мужики, втянутые в губинскую авантюру, особенно пьяные добровольцы, сопротивлялись с ожесточением обреченных. Тут полегли многие. Сначала был убит «главком» Начаров, а потом и его помощник Слепцов, бывший колчаковский прапорщик.

Когда партотряд наткнулся на обезображенный труп комиссара Шубина, Атрашкевич приказал:

– Пленных – не брать!

Но цепь отряда еще не успела докатиться до окопов, как со стороны тракта показался полуэскадрон, уже покончивший с вьюнской бандой. В воздухе заполоскали клинки, грозный гул «Дае-ешь!» навис над мятежным селом и смешался с колокольным набатом собора, и гремело так, пока кто-то не догадался меткой пулей снять с колокольни бандитского пономаря.

Дальновидный поп Кузьма Раев готовился встретить городских гостей хлебом-солью. Он наказал не уносить с колокольни убитого, дабы красные не подумали чего на церковный причет, и еще раз потребовал пуще ока беречь ящики с патронами.

И надо же было додуматься потом! Всех погибших колыванских партийцев схоронили возле собора. Хитрющий был поп Раев.

Штаб мятежников не сразу растерялся. Ни первые шрапнельные дымки над окопами, ни скорая смерть «главкома» Начарова не вывели Губина из равновесия.

Но когда он вторично побывал на позициях и сам увидел, как рассыпались при первых выстрелах цыганские отряды, как начали разбегаться самые стойкие мужики под напором красных, понял: не устоять.

Прискакав в штаб, Губин сказал Базыльникову:

– Попили, поели на этом свете – и будя! Собираться пора, Васька.

– Куда? – уныло спросил Базыльников. – Жили с тобой по-доброму, по-хорошему, а теперича…

– Теперича – каждый сам по себе.

– Неуж всё, Михал Дементьич?

– Ну, насчет «всё» – это поглядим. Я в Монголию подамся… Ступай-ка в спальню, божий человек, подсобишь.

В спальне вдвоем отодрали плинтус, подняли меченую половицу, добыли керосиновый бидон с золотом.

– Тащи, тащи в кабинет, – приказал Губин.

В кабинете Михаил Дементьевич, порывшись в карманах, протянул Базыльникову сверленый рубль с двумя царями.

– Прими за труды. Рублик не простой.

Старик заплакал и ударил рублевик об пол.

– Ох и гордый ты, Базыльников! Ну, бог с тобой, иди себе с миром. Я на тебя зла не имею…

Губин поднял монету, бидон с золотом всунул в мешок и взвалил на плечо. Во дворе цыган Ромка запрягал пару. Михаил Дементьевич вывел рыхлую жену, усадил ее, бросил в тарантас, под сиденье, тяжелый мешок, уселся и сказал Ромке:

– Выводи за ворота. Пора.

Птицей взлетел Ромка-цыган на переднюю подушку, гикнул – и тарантас исчез из виду.

Базыльников остался во дворе губинского дома, плакал беззвучными старческими слезами; тут-то и застал его Ваня Новоселов, подскакавший вместе с кадровыми конниками.

– Легок на помине, стерва! Только что о тебе думал! – сказал Новоселов. – Оружие имеешь?

Базыльников вывернул карманы и поднял руки.

– Ну, старик, шагай! – приказал один из бойцов. – Швыдче шагай! – Солдат обернулся к Новоселову: – Та самая гнида божественная, председатель?

– Он.

– Надо бы к стенке: приказ – пленных не брать, – напомнил второй боец, но Новоселов отрицательно покачал головой.

– Приказ – приказом, а тоже понимать надо: кто про все расскажет? Отведи его к тем, в пожарную часть.

Во дворе пожарной части лежал и смотрел в небо стеклянными глазами «начальник милиции» Жданов. Вокруг рта его ползали мухи. Рядом валялся обрез с разорванным стволом. Базыльников покосился на труп, перекрестился и шагнул в темь подвала, где уже сидели Настасья Мальцева и некоторые другие.

Дороги вокруг Колывани были свободны. Ромка-цыган нахлестывал губинскую пару не жалеючи, кони мчали тарантас сломя голову. Каждый в экипаже думал о своем. Ромка мечтал оглушить на привале хозяина, купчиху придавить и укатить далеко-далеко. Губин ждал, когда пролетка выберется с проселочной круговерти на Пихтовский большак, – благословит его, цыганского пса, из нагана в затылок, а купчиха молилась, и про себя и вслух: «Пронеси, господи, от красных!»

Так мчались они в неведомое.

Вдруг Ромка резко осадил лошадей: за поворотом открылась поваленная поперек дороги здоровущая сосна.

Цыган мигом скатился с козел и пропал в придорожной кустарниковой чаще.

К упряжке подошел человек в папахе и в черной бурке об одно плечо.

– А-а-а! – протянул есаул Самсонов. – Вот кого бог послал! Мое почтение, ваше степенство.

Пролетку окружили люди с шашками наголо. Михаил Дементьевич проговорил хрипло:

– Под сиденьем. Берите все. Только упряжку оставьте…

– Возьмем, купец, – осклабился один из самсоновцев, – благодарствуем, спасибо за милость вашу! И упряжкой не побрезгуем. Ну, мать Перепетуя, слазь!

Купчиха схватилась за раму пролеточного зонта, впилась в нее, словно клещ, заголосила.

Михаил Дементьевич выстрелить не успел: снесенная ударом самсоновской шашки голова скатилась в кювет…

Старуха без чувств свалилась с сиденья. И ее пристрелили.

Бандитская засека была устроена не без древней разбойничьей хитрости: вокруг завала, в кустах, самсоновцы соорудили кольцо, как на волчьей бесфлажной облаве.

Ромка-цыган полз от кустика к кустику, но вдруг кто-то невидимый, за спиной, сказал вполголоса обычное, что говорят цыганам:

– А-джа, Рома, спляши!..

Ромка метнулся в сторону. Кто-то рядом свистнул в два пальца.

Ромке эта игра в кошки-мышки не поглянулась: выхватив нож, он ринулся напролом. Тогда совсем рядом бабахнуло и раскатилось по бору, и Ромка стал падать, как падает стреляный скот, – сперва на колени, потом на бок.

– Готов, – сказал кто-то, – отплясал цыган.

Оседлавшая Пихтовскую дорогу банда Самсонова продолжала ждать: на тракте то и дело появлялись беглецы из сел, освобожденных красными отрядами. Самсоновцы попользовались добром беглых, а потом бесшумно снялись и потонули в борах Пихтовском и Баксинском. Окончательно справиться с бандой Самсонова удалось лишь спустя два года…

XII

Маленький пароходик «Орлик» шел по Оби вниз. Водная Чека получила задание Павлуновского – прочесать острова, выловить всех, успевших уйти по реке.

Пароходик тыкался в острова носом, вставал на короткий причал. Гошка Лысов, Ленька Толоконский, Митя Матвеев и еще двое оперативных комиссаров Губчека, прикомандированных к водникам на время очистительных операций, лезли в тальники, в чащу, царапая руки и лица. Лысов считал такое прочесывание неумным и бесполезным занятием: июль же – травы, лопушник, – попробуй найти двуногого волка, а он, отчаявшись, еще прыгнет на спину да пырнет ножом в бок. В Бибихе догадались: взяли у знакомого мужика-охотника пару собак-лаек, и дело пошло веселее: собаки нет-нет да и выгоняли спрятавшихся на островные пески. Оборванные, голодные, недавние убийцы плакались:

– Простите христа ради, сдаемся! Хлебушка бы, господин товарищ, а?

На что оперативный комиссар Губчека Митя Матвеев отвечал неизменно:

– В Брянском лесу твой товарищ. Винтовка где?

– Выбросил…

– Врешь, падла!.. Ступай, тащи винтовку сюда!

Иногда приносили. Иной раз отвечали:

– Вот те крест, потопил в озере!

– Ныряй, стерва!..

Потом вступал в дело Гошка Лысов:

– Зачем прятался? Стрелял в коммунистов?

– Так точно, стрелял. Начаров самолично нашего брата, которые стрелять отказывались, с нагана – в лоб.

– Ага! Теперь говори, какая домашность: сколь скота, какой? Да не ври: вы у нас все переписаны.

– Шесть овечек, коровенка, нетель, лошаденки…

Допросив, отправляли на пароход. Там слегка кормили, включали в список и определяли в трюмы. Мобилизованных и добровольцев – поврозь.

Пароходик шлепал плицами дальше, к следующему острову.

На траверзе большого старинного села Дубровино шарили по островам особенно тщательно – здесь больше всего бесчинствовали мятежники: расстреливали коммунистов с захваченных пароходов, топили в реке, рубили пальцы на руках…

В середине июля по Новониколаевску пошли расклейщики афиш. Клеили на заборы приказ начальника гарнизона, отпечатанный на желтой оберточной бумаге.

«§ 1

…В связи с подавлением Колыванского кулацкого восстания… осадное положение снимается… Ревком (тройка) распускается. Всем увеселительным заведениям (театрам, клубам и т. п.) перейти в нормальные условия и действовать в тех пределах, как предусмотрено положением.

§ 2

Хождение по улицам разрешаю до двадцати четырех часов с шести часов местного времени.

§ 3

Ликвидация банд идет успешно… Зверства, учиненные над сторонниками Советской власти и служащими советских учреждений со стороны бандитов, еще раз показывают, что классовый враг рабоче-крестьянской бедноты жесток и его щадить нельзя: он должен быть уничтожен, он будет уничтожен!..»

А девятнадцатого октября тысяча девятьсот двадцатого года газета «Советская Сибирь» еще опубликовала обращение Сибревкома:

«Всему крестьянскому населению Сибири

Полтора года власти колчаковцев, разных атаманов и карателей сделали свое черное дело: наши враги, пользуясь темнотой, действуя через богатых людей, через попов и др. противников Советской власти, повели свою гнусную работу в крестьянстве и стали подбивать крестьян на восстания против Советской власти.

Советская власть вынуждена была сурово карать эти шайки. Это продолжалось все лето – она вылавливала их, разбивала и разгоняла.

Часть обманутых людей начинает сознавать свое преступление,

…К Советской власти обратились… участники восстаний с просьбой, что они… готовы загладить свои преступления… против рабочих и крестьян отправкой на фронт.

Сибирский революционный комитет, обсудив эти заявления, постановил принять их в ряды Красной Армии и дать им возможность искупить свою вину честной службой в рядах единственной в мире рабоче-крестьянской армии, которая борется за интересы всех трудящихся.

Сибирский революционный комитет приказывает:

1. Всем скрывающимся с оружием в руках и безоружным участникам восстаний против Советской власти явиться в уездные военные комиссариаты и заявить о своем желании искупить вину отправкой на фронт.

2. Уездным военным комиссариатам немедленно зачислять таковых в ряды Красной Армии, обеспечив как самим явившимся, так и семьям их все виды довольствия и социального обеспечения наравне со всеми красноармейцами.

3. Все имеющееся на руках или скрытое где-либо оружие явившиеся должны сдать или указать местонахождение его.

4. Всем ревтрибуналам, народным судьям и другим судебным и судебно-следственным органам, где возбуждены дела по обвинению явившихся лиц в восстании против Советской власти, – дела прекратить.

5. Неявившиеся в месячный срок со дня настоящего объявления будут считаться врагами народа, имущество их будет конфисковано и со всеми ими будет поступлено по всей строгости революционной власти».

Уцелевшие беглецы начали выползать из таежных дебрей, они приносили свои обрезы и берданки в ревкомы, шли в волостные военкоматы «писаться в Красную Армию», замаливать грехи фронтовой боевитостью – так велела многотерпеливая партия Ленина…

В эсеровском подполье не знали, что делать. Медики Соколов и Николаев мечтали о широкой волне красного террора: дескать, сами большевики репрессиями вызовут новое восстание. Но вышло по-другому.

Поздней осенью, когда новониколаевцы готовили хлебные эшелоны в Самару, к кирпичному вокзальчику с церковью напротив подкатил с запада состав из пяти вагонов.

Встречать омский литерный поезд вышло и чекистское начальство города. Приготовили почетный караул, оркестр и прочие атрибуты уважения и гостеприимства.

Но с подножки третьего вагона соскочил человек в кожанке и, выяснив, кто тут главный, сказал безапелляционно:

– Иван Петрович приказал представление отменить. Предгубчека, начальника особого отдела, начальника ДТ Чека и ответственного комиссара Водной Чека Иван Петрович приглашает в вагон. Поезд надо отвести в тупик.

В вагоне старших чекистов губернии встретил высокий человек офицерской выправки.

– Товарищ Павлуновский, – представил высокого чекист, сопровождавший поезд особого назначения от Омска до Новониколаевска.

Начальник ДТ Чека Иванов, улучив минуту, склонился к уху Прецикса:

– Личный друг Феликса Эдмундовича. Бывший гвардейский офицер, член партии с девятьсот седьмого года. Был разжалован, приговорен к каторге, освобожден революцией. Человек добрейший и беспощадный!..

– Значит – разнос! – предположил председатель.

– Нет. Другое что-то…

– Что вы перешептываетесь, товарищи? – спросил Павлуновский. – Прошу садиться.

Когда чекисты разместились в салон-вагоне, Павлуновский объяснил:

– Совет Труда и Обороны предложил ВЧК создать параллельно с Сиббюро РКП (б) Сибирское Представительство ВЧК. Феликс Эдмундович направил сюда меня с аппаратом. На первых порах мы поживем в вагонах, но потом вам, товарищи, надо позаботиться о помещении для Представительства, которое будет координировать работу всех губернских чрезвычайных комиссий. Ну-с, начнем с ваших докладов… Давайте вы, расскажите о положении в губернии.

Предгубчека долго и нудно докладывал о Колыванском мятеже. Павлуновский не перебивал. Но когда председатель закончил, сказал:

– Я считаю вашей главной ошибкой, товарищи, – дублирование жандармских методов работы: не в смысле иезуитства, – этого у вас нет, но вы оторвались от масс. Царские охранники и колчаковские контрразведчики работали совершенно изолированно от народа и связь с массами у них выражалась лишь в засылке провокаторов. Такие методы в нашей работе Дзержинский, как известно, решительно осуждает. Но вы, сибиряки, совсем оторвались от широких рабочих масс. В какой-то мере ваша чрезмерная осторожность вызвана колчаковщиной, однако теперь, когда власть твердо у нас в руках и к прошлому не может быть возврата, с этой боязнью надо кончать. Чрезвычайная Комиссия – есть часть партии, а вы, коммунисты, вспомнили о партийных организациях, о рабочем классе только тогда, когда надо было непосредственно громить контрреволюцию, этих колыванских вандейцев. Лозунг дня: каждый коммунист, каждый честный, сознательный рабочий должен быть чекистом!..

Гошка Лысов, только что назначенный ответственным комиссаром Водной ЧЕКА, спросил негромко:

– А беспартийные?…

– Почему нет? – Павлуновский удивленно вскинул брови и прошелся по салону. – Вспомним о недавнем прошлом, товарищи: Октябрьскую революцию организовала партия, а делали революцию и беспартийные рабочие и крестьяне, они же били Колчака и Деникина на фронтах гражданской войны. Какой практический вывод мы должны сделать? Теснее слиться с фабрично-заводской массой, перестроить всю агентурную работу.

Гошка снова высунулся:

– Городишка-то мещанский!

– Неправда! – отозвался Павлуновский. – Депо у вас, три завода, профсоюзы: металлистов, швейников, грузчиков… Мельницы, ряд пекарен – актив рабочий хоть куда! Только надо уметь им пользоваться. Так вот: установка ВЧК для вас, товарищи, такая – кончать с жандармской методикой «обсасывания» каждого контрреволюционера. У тех для этого триста лет было, а у нас и трехсот дней нет! От длительных многомесячных агентурных разработок мы должны перейти к быстрой, массовой чистке с помощью парторганизации… Начните подготовку большой, хорошо организованной операции по изъятию антисоветского элемента. Когда и как – мы еще поговорим…


Вскоре на одном двухэтажном доме по Гудимовской улице появилась новенькая вывеска – небольшой прямоугольник толстого зеркального стекла, а на обратной стороне, на черном фоне, золотом: «Полномочное Представительство ВЧК по Сибири».

На вывеску-новинку сперва дивились и даже специальдо приходили полюбоваться, тем более что наружного караула у Представительства не было, только внутренние невидимые посты.

Павлуновский ездил на завод «Труд», на Сухарный завод, на мельницу, делал доклады на рабочих собраниях, а в депо даже специальное дежурство у рабочих установили, и был первым общественным дежурным ВЧК известный в городе большевик Яков Никифорович Ревчуков, портрет которого нынче висит в Новосибирском городском музее.

Это была одна из форм новой чекистской работы, которую привез с собой из Москвы первый полномочный представитель ВЧК по Сибири, первый уполномоченный Народного Комиссариата путей сообщения по Сибири и первый председатель Сибирской детской комиссии ВЧК, член Сибревкома Иван Петрович Павлуновский.


Пришла зима. Случилась тут одна памятная старым новониколаевским коммунистам ночка. Собрались в огромном зале Губчека. Слушали короткие страстные речи…

– Этой ночью новониколаевская парторганизация должна покончить с контрреволюцией одним ударом!

Кто это говорил?… Гошка Лысов не запомнил. Может, секретарь Губкома Ястржембский, а может быть, Емельян Ярославский. Они были очень похожи, Ястржембский и Ярославский, – оба невысокие, но крепко сбитые, оба разлохмаченные, оба в пенсне на черных шнурочках и в старомодных костюмах-тройках.

А потом каждый, у кого не было «собственного» оружия, получал наган и патроны в кабинете секретаря Губчека, веселого и добродушного латыша Ломбака, и расписывался на корешках ордеров.

Их было двести, двести коммунистов и комсомольцев.

В ту ночь каждый получил по шесть-десять ордеров на право обыска и ареста. Во дворе Губчека их ждали красноармейцы – беспартийные парни из рабочих и крестьян, но вели они себя в эту операцию как коммунисты.


Доктор Николаев запер кабинет на ключ и, сидя в шлепанцах, составлял очередную сводку в Губздравотдел о поступивших в Изопропункт и умерших тифозных. Вдруг за дверью послышался странный шумок…

Андрей Иванович тихонько поднялся с кресла, прислушался: кто-то осторожно ходил по комнатам…

Доктор дунул в ламповое стекло и, схватив свой крохотный «дамский» браунинг, метнулся к окну, да вспомнил, что Екатерина Ивановна и сторож Нефедыч вставили накануне вторые, зимние рамы. Доктор не растерялся, нажал всем телом на оконные створки – посыпались стекла, лицо и руки доктора искровянились, он зажмурился, протискиваясь сквозь торчавшие из рамы осколки, и выронил пистолет…

Вдруг чьи-то руки помогли ему снаружи.

– Ну-ну!.. Еще маленько!.. Еще чуток, ваше высокородие. Тс-с-с!.. Тише, тише!.. Сюда ступайте, сюда, тут лучше будет. А вы не обумшись даже… Сейчас посвечу. – Нефедыч окончательно поставил доктора на ноги и открыл заслонку железнодорожного фонаря.

В кромешном мраке осенней ночи вспыхнуло пятно, и где-то во дворе тоже мигнуло светлое пятнышко.

– Осторожно, вашескородие, – продолжал шептать Нефедыч. – Полно их в сосняке.

– Чекачи или военные? – тоже шепотом спросил доктор.

– Темно, пес их разберет. Много… Пойдемте тропкой ко второму бараку, пересидим там, пока они в дому шарятся, а потом – к берегу, живым манером: там у меня лодка приготовлена.

– Молодец! – похвалил доктор.

– Вечор с охоты воротился. В лодке и бердана и дробовик.

– Эх, жаль, браунинг я обронил!

– Да бог с ём, вашескородие!.. Сказываю: в лодке бердана и ружье – есть чем отбиться, коли незадача выпадет. Вот и барак… Передохнем и айда в лодку!

Доктор перешагнул через порог и… споткнулся о подножку Нефедыча, растянулся на грязном, заслеженном полу.

– Не зашиблись? Дозвольте ручки, вашескородие… – все так же ласково, но уже почему-то громко сказал Нефедыч.

Он заломил руки за спину ошеломленному доктору и мгновенно связал кисти и локти.

– Вот так лучше, вашескородие, господин доктор. Тут Екатерина Ивановна побудет с вами.

Снова открылась заслонка железнодорожного фонаря, из мрака выплыло строгое лицо Екатерины Ивановны, в руке у нее блеснула револьверная сталь. Нефедыч распахнул двери и трижды поднял и опустил фонарь.

В барак вошли. Кто-то спросил:

– Есть?

– Вон лежит, отдыхает. Окровянился малость, а так – ничего, в целости, сохранности.

– Пусть полежит до утра.

Андрей Иванович зашевелился.


В доме Дядя Вани по Кабинетской улице тихо беседовали хозяин и некий приезжий гость из Томска.

Томич информировал:

– Справочник-перечень судов Обь-Иртышского бассейна составлен, проверен и передан для печатания в типографию.

– Слава богу, хоть одно дело довели до конца! Не подсекут совдеповские?

Гость ухмыльнулся.

– Нет, не подсекут! Дело в том, что в конспирации теперь нет никакой надобности. Мы пропустили рукопись через большевистскую цензуру и тем самым заранее облегчили выполнение заказа через самих «товарищей». Мы только добавили одну графу: там, где сведения о машине, о тоннаже, рядом с новым названием парохода, баржи, лихтера – старое, а также сведения, кому принадлежало судно до национализации. Правда, пришлось предварительно в Сибопсе и в Рупводах долго протаскивать идейку, что, мол, в связи с переименованием судов произошла невероятная путаница на местах и в судовых формулярах неразбериха. Комиссар Сибопса сказал: «Быть по сему!»

– Какой решительный господин!

– Теперь у нас есть печатный официальный документ, которым сами господа большевики подтверждают свой грабеж. Когда, наконец, японские войска прорвутся к нам из Забайкалья, – нетрудно будет установить настоящего хозяина какого-либо кораблика и ввести его во владение при помощи этого бесспорного документа, подписанного большевистскими деятелями…

– Да, это лучше, чем тайные списки… Молодцы, молодцы!

– Ну а теперь вы расскажите, как идут дела в Новониколаевске?

– У нас? Плохо, – вздохнул старик. – Очень плохо. Провал за провалом. Чекачи всюду насовали своих людей: большевистская агентура вскрывается нами в самых неожиданных случаях.

– Ликвидируете?

– Что толку? Участок-то все равно провален. Надо перебазировать точку, а это – сложно. Снова и снова приходится работать ощупью.

– Ничего, – успокоительно заметил гость. – В драке не без плюх. А с колыванцами как? Скандально, говорят…

– С колыванцами? Как и следовало ожидать, полный разгром!.. Вы помните Рагозина, которого Иркутск в конце зимы нам презентовал вместо «девятого»?

– Помню. Он ведь с вдовой поручика Ратиборского приехал?… Ну и что же с ними?

– Чека еще летом, во время мятежа, захватила Рагозина с одним дураком из повстанческого комитета, да обоих в тот же день и шлепнули.

– Черт! Неприятная история… Иркутяне обидятся, что мы не уберегли Рагозина!

– Да он и не Рагозин вовсе, а Галаган. Был в колчаковщину начальником милиции, скрыл от иркутян и от вас, а мы его разоблачили.

– Вот как?! Скрыл от организации, говорите?…

– Да. Жаль, времени у вас нет, а то я бы устроил вам рандеву с врачом Николаевым. Он у нас занимался этим самым Галаганом-Рагозиным…

– Та-ак. А что о вдовушке известно?

– Филатова задумываться начала. Отец у нее погиб. Я прихворнул тогда. Боевка сама распорядилась, и для акции капитанишку назначила. Филатову сейчас почтовики с милицией разыскивают, а капитана Губкомтруддез объявил дезертиром, – тоже ищут. Я сперва сам думал: что-то чекачами подстроено, а только нет – мать Филатовой приходила на телеграф, плакала, передала записку; в ней Филатова пишет, что подалась с любимым человеком в далекие края. Записку я проверил, ее почерк.

Гость возмутился:

– Черт знает что! Какая-то романтическая фантасмагория! Да, ничего доброго и по вашей губернии мы в Центр сообщить не можем…

Помолчав, томич поднялся.

– Куда вы? Переночуйте. У меня спокойно.

Гость отрицательно покачал головой.

– Нет уж… благодарствую. Переночую на вокзале, а может быть, уговорю железнодорожников с какой-либо бригадой меня отправить. Я ведь член Томского Совдепа.

– Вот это работа! – с завистью сказал старик, приоткрыв дверь коридора: – Савелий! Проводи…

Во дворе хромой предупредил гостя:

– Погодьте на крылечке… Собак запру. – Возвратясь, в кромешной тьме проговорил: – Ступайте за мной. Держитесь за опояску, не споткнитесь. Через соседские дворы пойдем.

– А там нет собак?

– На прошлой неделе всех соседских псов я стрихнином накормил. Сюда, сюда. Здесь ямка, не оступитесь…

Савелий возвращался на свой двор другим, еще более кружным путем. Услышав злобное рычание и тоскливое подскуливание, вспомнил про своих закрытых собак. Надо выпустить.

Но у собачьей будки кто-то тихо сказал:

– Не тронь псов, хромой черт! Шагай в дом да молчи!

В грудь Кузьмича уперся холодный ствол нагана:

– Молчи, гад!

– Не сумлевайтесь… Что делать-то?

– Веди в дом.

Савелий нерешительно открыл дверь в кухню.

– Проводил? – спросил «царь Иван», да так и застыл с открытым ртом.

Из-за спины хромого вышел Лысов с наганом.

– Спокойно, папаша, не волнуйтесь! Поднимите руки, пожалуйста…

Гошка был изысканно вежлив, но тут один из красноармейцев, передав винтовку другому, сказал:

– Дозвольте мне, товарищ комиссар, я тоже привычный. – И скомандовал старику: – Становитесь мордой к стенке! Рук не отпущай! Ага – ружье носишь!

– Посади его на табурет, – начал было Гошка, но в этот момент дверь отворилась, и в комнату вошли Новицкий, Митя Матвеев и Юлия.

– Со свиданьицем, Гошенька, – подмигнул Матвеев.

– Без происшествий, Лысов? – спросил Новицкий. – Понимаешь, Ломбак перепутал, – тебе мой ордер попал. На этот дом – ордер мой.

– Не все ли равно? – пожал плечами Лысов.

– Нет, не все равно! Гражданин Владиславский? – Новицкий посмотрел на старика. – Бывший начальник почтово-телеграфной конторы Иван Адольфович Владиславский? Он же Грозный царь Иван Четвертый, он же талантливый автор листовок за подписью «Дядя Ваня»?… Разрешите представиться: вампред Губчека Новицкий. – Он галантно поклонился и кухарке. – Бонжур! Если не ошибаюсь, госпожа Апраксина? Присядьте, пожалуйста, Лысов! Стульчик!

– Обыскивать будем? – справился Гошка.

– После, когда рассветает. Где ход, Филатова?

Юлия Михайловна указала на кухонный шкаф.

– Отодвиньте.

Перед изумленным взором Лысова шкаф легко откатился в сторону, открылась в стене дверца, и Юлия Михайловна спустилась по трапику в подпол, потом снова показалась. В руках у нее была железная шкатулка.

Подобрали ключи из связки, изъятой у Дядя Вани, достали из шкатулки пять браунингов и кожаный мешочек.

– Патроны! – обрадовался Гошка, вечно испытывавший недостаток в боевых припасах.

Но из мешочка посыпались не патроны, а сверленые рубли с ликом царей Романовых – первого и последнего.

– Вот где они, родименькие, прячутся! – возликовал Матвеев. – Ах вы, милые, дорогие, мои царята!

Старичок, глядя на это ликование, вдруг запрыгал на своей табуретке, как на насесте, захлопал себя по бокам сухонькими ручками и визгливо запел петухом…

– Ну, зачем?… – поморщился Новицкий. – Безвкусица же!.. Вы же умный человек… Кто поверит?…

Тогда «Иван Грозный», оценив обстановку должным образом, обратился к Юлии Михайловне:

– Это ты, Юлочка, за папашу своего? Или… за что?

Юлия Михайловна не ответила.

– Понятно, деточка… Ты же – рабочий человек. Я в корень не заглянул…

– Ну, разбирайте свое барахло, граждане арестованные, – скомандовал Матвеев, сваливая посреди кухни охапку теплой одежды. – Поедем. Уже светает.

Загрузка...