А. Якубовский

ЧУЧЕЛО

1

— Хорош! — протянул толстый дачник, щурясь на небо. — Такого бы на этажерку, чучелом… Какой породы?

— Это, сынок, беркут, — отвечал огородный сторож Макар Белошапкин. — Должно, из степей залетел. Два дни тут крутится, а чего ему надоть, не поймешь.

Макар поглядел на парящего орла, но дачник не понял, каким глазом. Макар был кос и с одним фарфоровым глазом. Макар гордился им. Фарфоровый глаз пришелся впору к своему, мутно-голубому. На говоривших с Макаром фарфоровый глаз нагонял тоску — понять, куда, на что и каким глазом, своим или искусственным, смотрит Макар, было совершенно невозможно.

— Убей орла! — предложил толстый дачник. — Десятку дам. Для тебя эта десятка — дармовые деньги, все равно целыми днями дрыхнешь, а у меня чучело будет.

Макар молчал, уперев один глаз в дачника, другой в облака. Он был стар — под шестьдесят — и неопрятен. Нос гнулся к губе, небритый подбородок казался вымазанным гречневой кашей.

Около розового, словно разбухшего, дачника Макар выглядел тощим и жалким. Не сразу замечалось, что это худоба человека, который скрипит, прихварывая, всю жизнь и, глядь, — переживет и здоровых.

Думал Макар долго. «О чем человек думает?» — затосковал толстый дачник.

— Пятьдесят! — сказал Макар и облизал шершавые губы.

— Пятьдесят?!

Дачник всплеснул пухлыми розовыми руками, дачник стал торговаться.

Макар упирал на то, что орел — птица запретная и полезная, поедает больных птиц и зверей, что соседи видят все, что Матвеев — егерь этих охотничьих угодий — мужик зацепистый.

Но дачник торговался умело. Макару казалось — ловит он голыми руками брюхатого, слизистого налима, и, как его ни бери, проклятая рыбина выскальзывает из рук… Наконец срядились за пятнадцать рублей. Дачник пригласил Макара к себе в большую, снятую на месяц комнату в крайнем доме, поднес стопочку и протянул уважительную закуску — бутерброд с черной икрой, похожей на колесную мазь.

«Дал я маху, — мрачно думал Макар, смакуя солоноватые икринки. — Разве это деньги — пятнадцать рублей?..»

2

Беркут, залетевший из близких казахских степей, был старой, очень крупной птицей. Он часами парил в вышине. Врезаясь черным тревожным силуэтом, он был, как и облака, нетороплив в своем движении. И небо без него уже казалось безжизненным и скучным. Ночевал беркут где-то очень далеко, и, как Макар ни шарил вокруг, как ни выспрашивал ребят, ходивших по грибы, по ягоды, он не мог ничего узнать. Макар встревожился — дармовые пятнадцать рублей могли уехать вместе с дачником в город. Он часами сидел у шалаша, уставив живой глаз на выглядывавший из шершавых листьев желтый огурец, а фарфоровый в то время блуждал, вопрошая пространство.

Дня через два вечером Макар зашел к дачнику и предъявил дополнительные требования. Дачник стал отказываться. Как последнее средство в ход пошли стопочка и бутерброд с икрой. Но Макар был непоколебим, а перед внутренним взором толстяка маячило соблазнительное: красивый орел с распущенными крыльями сидит на этажерке. Вздохнув, дачник вышел, и вернулся с корзинкой, обвязанной тряпкой.

— Ее-то хоть верни, — сказал он.

Макар взял корзинку и ушел…

А на следующее утро, свежее, росное, обещавшее превосходный день, старый беркут из-под облаков вполне явственно разглядел белую курицу у шалаша. Курица была большая и, наверное, очень вкусная. Орел отметил это для себя и улетел. Макар, таившийся в шалаше, отложил ружье и выругался. Оставалось одно — ждать.

Курица, привязанная за желтую лапку длинной бечевкой, наслаждалась жизнью. В следующие дни беркут из подоблачной выси видел ее то купающейся в пыли, то пьющей воду, то разгребающей землю у шалаша.

Орел видел курицу каждый день и лишь изредка человека. Орел решил, что хозяин курицы — растяпа. Хотя курица незавидная добыча и по деревенским курам специализируются такие птичьи подонки, как ястреба-тетеревятники, беркут заинтересовался. Он уже многое знал о белой курице.

Во-первых, она появлялась у шалаша рано утром и торчала там до вечера. Исчезала она лишь днем и то часа на два-три, когда Макар уходил обедать в деревню.

Во-вторых, курица была невероятно глупа. Например, когда его быстрая, грозная тень накрывала ее, курица по-прежнему занималась своими глупыми куриными делами: купалась в пыли, глотала зеленых сочных гусениц или склевывала дремлющих на солнце мух.

В-третьих, курица была крупная и, наверное, жирная.

Но беркут пренебрег бы курицей, если бы не плохое здоровье. Беркут был очень, очень старый. Летать было тяжело, в сырые, холодные дни ломило правое предплечье, а иногда на высоте по-стариковски кружилась голова. Из-за плохого здоровья он прилетел сюда, в лесостепные края, богатые ленивой, зажиревшей дичью. Но и тут старику было трудно. Вчера он обидно промахнулся по зайцу, перебегавшему поле, и весь вечер просидел на сосне, злой и голодный.

Орел решил схватить курицу.

3

Беркут дал несколько кругов над шалашом Макара — ничего подозрительного, белая курица лениво копается земле.

Беркут нацелился, поднял крылья, подогнул хвост и, выставив напружиненные лапы, Скользнул вниз. Он боялся одного — промахнуться и удариться о землю.

Старик не промахнулся. Курица вскрикнула, но тотчас же орел подхватил ее, убил ударом клюва и, взметнув облако пыли, взлетел. И тут странно — снизу ударил гром, и что-то горячее и зубастое вцепилось в бок. Крыло подогнулось, беркут упал на бок и забился, пытаясь взлететь, но только подпрыгивал. Белую курицу он все еще держал, сжимая когтями.

Макар бросил ружье и выбежал из шалаша. Задыхаясь от возбуждения, подскочил к сильно бьющемуся орлу.

— Есть! Попался! — твердил он.

Увидев Макара, орел понял все, бросил курицу, опрокинулся на спину и выставил лапы.

— Попался! — визжал старик.

Орел предостерегающе щелкнул клювом.

— Не дурак, — бормотал Макар, суетясь вокруг. — В лапищи твои не полезу. Ты, может, легко отделался, так я тебя залечу и в зверинец, за полсотни целкашей. Красавец, может, и больше дадут. А дачника, черта пузатого, оставлю с носом. Пропала его икра понапрасну, хе-хе…

Макар взглянул туда-сюда… Никого. Тогда Макар уже неторопливо оглядел орла и возликовал — красив был орел, красив и огромен. Такого купят. Чего там. Верные полсотни! А вдруг рана тяжелая? Макар встревожился. Поразмыслив, решил — если рана легкая, то лечить, а если тяжелая — убить орла сразу, и все. Макар подошел, взялся за конец раненого крыла, подивившись широте и добротности перьев. Беркут смотрел горящим взглядом.

— Орлик, орлуша, — ласково бормотал Макар и, пробуя, потянул за крыло слегка, потом дернул посильнее. Орел ничего. Тогда Макар потряс крыло и взвизгнул — красивый бурый орел вдруг превратился во что-то огромное, бесформенное, бьющееся, взметнувшее пыль. Оно трепыхалось, подскакивало и вдруг налетело и сильно ударило по ногам.

Макар охнул и упал. Падая, вытянул руки вперед. Беркут на лету сгреб левую его руку. Железные когти впились в ладонь.

Невыносимая боль перекосила лицо Макара, фарфоровый глаз выпал, и он закричал.

Беркут потянулся и клюнул сапог. Ударил, как молотком.

— А-а-а! — кричал Макар.

Крик уносился до деревни, но там (Макар знал это) в горячую пору начинающейся уборки были хворые да дачники. Те здоровы, как лошади, но еще дрыхнут, наверное.

Макар кричал долго, потом удивленно затих — рука притерпелась. Он стал соображать. Что делать? Драться с орлом? Забьет! Забьет! Долбани таким клювищем по голове старого недужного человека, и все, конец, скопытишься. Что делать? Что? Ага, орел клюв раскрыл и язык высунул. Устал, значит. Значит, рвануться?!

От страха и безысходности все перепуталось в голове. Макар рванулся, потянул за собой орла. Тот закричал так страшно, что сердце захолонуло, и наотмашь ударил здоровым крылом. Ударил как палкой. Загораживаясь, Макар отшатнулся, вытянул правую руку. Сорвавшейся с упора пружиной мелькнула лапа с растопыренными когтями, железным капканом стиснула пальцы. Нестерпимая боль пронзила руку. Из глаз брызнули искры. Макар закричал было, но стих и только бормотал:

— Боже мой!.. Боже мой!..

Старик плакал. Сейчас бы он обрадовался и егерю Матвееву. Сокрушался:

— За что я гибну? За что?

Пришло недоумение:

«Это кто же кого поймал?»

Орел глядел снизу прямо в глаза неотрывным стеклянным взглядом. Он тяжело, натужно дышал, слабо и неровно шевеля серо-бурую грудь.

— Заклюет, — всхлипывал Макар, сидя перед орлом на корточках, с вытянутыми руками. — Беспременно заклюет. И погибну здесь. Что же это на белом свете делается? Пернатая тварь человека губит, а всем хоть бы что. Помоги-те-е-е!

Макар кричал долго, отчаянно, рывками тянул, словно бросая крик, тощую, жилистую шею. От долгого крика язык его обсох и горло перехватило.

Тогда Макар стал роптать. Он ругал скупое начальство, назначившее на большой охотничий район одного егеря. Будь егерей больше, так услышали бы, пришли. А разве один за всем может усмотреть? Браконьеры лосей бьют, мальчишки яйца из гнезд таскают, силки на зайцев ставят, разор творят…

Наконец Макар затих. Беркут тоже не шевелился. Он лежал и чувствовал, как сила уходит в землю и меркнет свет. Временами ему казалось: он летит все выше и выше, а под ним качается плоская желтая степь… Но лап орел не разжимал.

4

Эдак часа в три дня толстый дачник налегке — в тигриной расцветки пижаме и сандалиях — направил свои стопы к Макару.

— Здорово, старче! — крикнул он, подходя к шалашу. Прислушался. Вроде кто-то где-то промычал.

«Не напился ли старик? — встревожился дачник. — Продал, наверное, мою курицу и деньги пропил».

Сжав пухлые кулаки, он затрусил к шалашу и остановился.

Макар сидел подле лежащего орла и плакал.

— Убей его, — прохрипел он.

Дачник нашел палку и подбежал к орлу.

Орел смотрел устало. Все плыло перед глазами. Дачник закусил губу и ударил его палкой по голове два раза.

Орел дернулся, выгибаясь большим красивым телом, взъерошил перья, разжал лапы и умер.

— Хорош! — ликовал дачник.

— Спаситель ты мой, — сипел Макар. — До гроба помнить буду. Ведь уморил бы он меня или убил.

Он изо всех сил тер онемевшие ладони о свои штаны.

Дачник попросил мешок и засунул в него орла.

— Орел — птица запретная, — сказал он между прочим. — Ну, прощай, старик. Курицу возьми себе, свари ее или изжарь. Это вкусно.

Он закинул мешок на полосатую спину. Ухмыльнувшись, сказал:

— Ну, вот я и знаю, какой глаз у тебя настоящий. Левый настоящий, а я думал, наоборот. А куда ты дел искусственный? Проглотил, что ли? Их ведь все глотают. Положат на ночь в стакан с водой и выпьют воду поутру. А?

Макар охнул и бросился искать.

— Целехонек, — возликовал он, выколупывая из земли белый глаз. — Вот это продукция! — Он поплевал и тер глаз полой куртки. — Ведь сапогом наступил, и хоть бы что. Благодарность надо написать, благодарность!

Он радовался долго, потом обернулся.

Дачник с мешком за плечами вперевалку, как гусь, уже шагал по опушке. Макара даже качнуло — пятнадцать рублей уходили широким шагом.

— А деньги? — крикнул Макар, догоняя дачника.

Тот рассердился:

— Я же тебе жизнь спас, старый ты огарок. Чай, твоя жизнь стоит дороже пятнадцати рублей. Колхозу, чай, в копеечку обходишься!

— Отдай деньги! — хрипел Макар, забегая вперед.

— Не отдам, — сказал принципиальный дачник.

— Да я на тебя в сельсовет донесу, — шипел Макар.

— А кто убил? Кто? Я убил? — наступал дачник, тесня Макара резиновым животом.

— Ты меня совратил, ты. Я покалечен через эту птицу, — ныл Макар.

Дачник подумал, сморщив лоб, и достал из кармана скомканные бумажки.

— Держи пятнадцать! Эх ты! Я ведь жизнь тебе спас. Жаден ты, старче, жаден. А курицу бери, бери. Мне ее не нужно, давленую-то. Ну ее.

— Прощай, сынок, храни тебя господь. Век буду благодарить, — говорил Макар, засовывая деньги в карман негнущейся рукой. — Ой, руки, черт их побери… Да задами иди, задами!

Макар вошел в шалаш, достал из угла ведро с холодной водой и сунул в него руки.

Давил зной. Солнце ярилось. По плоскому небу плыли тугие розовые барашки-облака. Плыли с горизонта длинной вереницей — одно к одному — одинаковые, словно выпеченные в одной форме. Движение их было скучно и однообразно.

И небо казалось пустым и далеким.

ЧУДАКИ

Начиная охотиться, каждый, даже пожилой, охотник проходит стадию, которую можно назвать порой чудачества. Правда, людей расчетливых и жадных она минует, но много ли их…

У других, хороших и бескорыстных, людей пора чудачества затягивается, а иные так и умирают охотниками-чудаками. Это счастливый, интересный народ…

Два друга, художник Лунев и бухгалтер Пушкевич, начали охотиться, когда им стукнуло по пятьдесят.

Они стали охотниками по веским причинам. Лунев — большой домосед. Он решил, что уж на охоте-то он будет писать этюды с натуры. У Пушкевича причина чисто медицинского свойства — решил сбросить лишний жирок. Приятели обзавелись ружьями и собаками.

Лунев, человек практичный, недорого купил бескурковое ружье и старого, еще хорошего пойнтера. Романтичный Пушкевич за большие деньги приобрел старинное ружье, в котором стволы были английского мастера Гринера, а все остальное тульского кустаря, и получилось смешное — Гринер Тульский. К ружью он купил старинную охотничью трубу. Злые языки уверяют, что именно к этой роскошной трубе он и купил молодого выборзка Тома, Но чего не говорят люди!..

Они всегда охотятся вместе. В тот на редкость теплый день в конце октября они тоже были вместе.

Охота проходила так: Лунев, одетый во все серое, идет порыжевшим, широко выположенным склоном оврага. Бой, зажиревший кофейно-пегий пойнтер, ищет и то и дело присаживается перевести дух. Том, черный выборзок величиной с теленка, носится огромными кругами, и временами надолго исчезает в кустах по каким-то своим делам, и появляется всегда запыхавшимся, вывесив длинный розовый язык…

Пушкевич идет где-то справа, за зеленой щеткой мелкого осинника. Его не видно, не слышно — он зовет Тома то трубой, то голосом. Временами он ругается, и проклятия далеко разносятся в звонком воздухе. Пушкевич вспыльчив и самолюбив и поэтому сам к Тому не идет.

— Иди к хозяину! — говорит Лунев, втайне польщенный выбором Тома, но тот и ухом не ведет. Лунев знает почему, Том презирает Пушкевича как охотника — известный мазила! Поэтому он идет с Боем и Луневым — здесь веселее.

Впрочем, Лунев подозревает, что Бой тоже самого скверного мнения о нем, своем хозяине. Конечно, Бой рассудительный и вежливый пес и не дает понять этого. Свое мнение он держит при себе.

«Охотник, — наверное, презрительно думает Бой, глядя, как Лунев любуется цепью стогов. — Чего смотрит? Дичи нет, одно сено. Спать на нем хорошо, но едят его лишь коровы и лошади».

А может быть, Бой ничего такого и не думает, а просто гладит на него.

Теперь они идут краем бесконечной полосы нескошенного овса, низкого и сорного, посеянного, должно быть, не любящими свое дело людьми.

Скверный овес портит превосходный осенний пейзаж: багрянец перелесков, серую желтизну скошенных полей, полосу только что вспаханной земли, издали кажущейся чуть фиолетовой, изумрудно-зеленые озими.

Слышен слабый и непрерывный шум машин. Где-то далеко кряхтит трактор. На большаке гудят грузовики. И вместе со всем уходящим, осенним все сливается в новое, особенное, современное.

«Через одни лист можно показать все растение, — размышляет Лунев. — Вот и здесь нужно найти что-то совсем простое и через него показать современный пейзаж. Но что? Что?»

— Том!.. Черт долговязый!.. Сюда! — несутся вопли Пушкевича.

Размышляя и прислушиваясь к крикам, Лунев не заметил многозначительного взгляда Боя. Не заметил и его стойки.

Трах-та-та-та… — забарабанил крыльями табунок куропаток, вспугнутых Луневым. Тот вздрагивает и вскидывает ружье. На расплывающейся прицельной планке мотаются кургузые птицы.

Бах!

Летят.

Бах!

Летят.

Лунев перезаряжает ружье. Он весь дрожит. Бой, склонив голову, смотрит на него с добродушной усмешкой. Она в дряблых отвисших брылах, в умных больших глазах, в небрежной позе. Лунев извинительно поправляет завернувшееся ухо Боя. Ему стыдно.

Они идут дальше. Бой неторопливо ищет, и Лунев неотрывно смотрит на него. Том бегает огромными кругами. Том — помесь борзой с овчаркой. Вместо изящно-бездумной головы борзой у него тяжелая объемистая голова, выдающая ум и крутой, тяжелый нрав. Том охотится только для себя и все пойманное: зайцев, тетеревов (он их частенько хватает при взлете) — съедает тотчас же, не откладывая. Этот эгоист смотрит на мир спокойно и уверенно прекрасными янтарными глазами.

Вот Том кидается в кусты. Из кустов выскочил неперелинявший заяц-белячок и, выбрасывая далеко вперед задние лапы, покатил овсом. Уши он прижал и странным своим взглядом вбок с ужасом смотрит на Лунева.

Лунев вскинул ружье и выстрелил. Заяц перевернулся через голову. На него черной бурей налетел Том. Бой тоже бросается к зайцу. Лунев, зная привычку Тома съедать тотчас всё, бежит на помощь к Бою, но, поскользнувшись на сухой траве, падает. Вскакивает.

Добряк Бой не может допустить, чтобы какой-то черномазый нахал грабил его хозяина. Он держит зайца за заднюю лапу. Том держит зайца за голову, рычит и тащит упирающегося Боя. Потом рычат оба. Том басом, с всхлипами, Бой — добродушно и укоризненно.

— Держись, Бой! — кричит Лунев, подбегая и хватаясь за другую заднюю лапу зайца.

Вдвоем перетянули. Теперь уже Том поехал, скользя всеми четырьмя лапами по траве. Тогда, чтобы напугать, Том щетинится, вздыбив шерсть на хребте от макушки до кончика приподнятого хвоста. Он становится таким большим и страшным, что Лунев кричит:

— Но, но!.. Ты смотри!..

— Р-р-р-нгау-нгау! — отзывается Том, не выпуская заячьей головы, и с удовлетворением замечает, как перекосило страхом бритую физиономию Лунева. От удовольствия он даже слегка помахивает хвостом.

Попав лапами в какую-то яму, он упирается и тянет так неожиданно и сильно, что Лунев встает на четвереньки, роняя ружье. Тогда Том пытается вырвать зайца, отталкиваясь сразу всеми четырьмя лапами, бросая так и этак свое огромное, тяжелое, мускулистое тело.

«Черт… глупо… дурак… держать крепче…» — проносится в голове у изнемогающего живописца.

Бой рычит, держа в зубах противную лохматую лапу.

«Мой заяц!» — решает Том. Он уже уволок Лунева и Боя в кусты. Лунев еще держится, но Бой выдохся. Он слишком стар для таких передряг. И никто из них не видит подбегающего Пушкевича.

Одной рукой Пушкевич придерживает знаменитое ружье, в другой, поднятой, ятаганом сверкает труба.

Подбежав, Пушкевич сгоряча бьет Тома поперек спины трубой и с ужасом видит, что дорогая и красивая труба согнулась, а грабителю хоть бы что. У Пушкевича перехватывает дыхание. Все плывет в глазах — собаки, кусты, небо…

Он чувствует — в груди пухнет что-то огромное, страшное, черное…

Трах!.. Живописная группа распадается. Заячья шея все-таки не выдерживает, и с одной стороны на землю садятся Лунев и Бой, держа изуродованного зайца, с другой — ощетинившийся грабитель с заячьей головой в зубах. Вид у грабителя изумленный и разочарованный, из пасти торчат заячьи серые уши… А грудь, чувствует Пушкевич, давит… давит… Железный обруч сжал грудь — ни вздохнуть, ни вымолвить. Чтобы это прошло, чтобы лопнул обруч, нужно сделать страшное, и Пушкевич срывает с плеча ружье.

— Убью мерзавца! — хрипит он и вскидывает ружье. Лунев хочет вскочить и помешать, но чувствует — онемели ноги. Он жмурится и с ужасом ждет выстрела. Мудрый Бой прячется в кусты.

Грабитель поднимается во весь свой громадный рост и в упор смотрит на Пушкевича наглыми глазами.

«Врешь, не выстрелишь!» — говорят глаза.

— Убью, — уже неуверенно бормочет Пушкевич, чувствуя, что убить он не может, нет в нем настоящей свирепой злобы, что напугал он одного Лунева, что он просто глуп и смешон.

Лунев открывает глаза, встает и идет к Пушкевичу на ослабевших, дрожащих ногах. Ему и смешно и жутко.

Пушкевич идет от него, идет по овсу, потом продирается сквозь осиновую чащобу.

— Дурак… — бормочет он. — Старый дурак… Ах, как стыдно, как стыдно…

Уши пухнут, воротник зеленой, сшитой на заказ охотничьей куртки давит шею веревочной петлей.

— Успокойся, голубчик, — нежно шепчет, догоняя, Лунев. — Выпей воды.

Тянет фляжку. В глазах — бабье участие. Пушкевич послушно берет фляжку и пьет. Вода попадает не в то горло. Пушкевич долго кашляет, опять пьет и наконец успокаивается.

Потом вчетвером, немного смущенные, молчаливые, неторопливо идут к уютно журчащему ручью. Здесь их излюбленное место отдыха. Кострище расплылось от недавних дождей серым щелоком. Лежат охапки сена и сухие ветки. Когда на них садятся, они хрустят, как вафли.

Пахнет березовым веником и еще чем-то, а чем — не разберешь. Вид отсюда отличный и оживляется бегущими к горизонту столбами с черточками проводов.

Собаки ложатся на сено и блаженно вздыхают. Лунев достает из кармана маленькую зеленую шкатулку — этюдник и идет писать очередной этюд. Пушкевич рубит дрова дребезжащим топориком. Потом, подвесив изуродованного зайца за лапы, сдирает шкурку. Окровавленную, изуродованную шкурку (все равно никуда не годится) он отдает Тому. Тот глотает ее целиком большими, судорожными глотками. Пушкевичу становится жутко.

Потом он разводит костер и варит вкусную заячью похлебку. Он развязывает рюкзак и достает припасенные морковку, картошку, лук, лавровый лист и большой кусок розового сала. Сначала, нарезав лук, сало и мясо, все это обжаривает в сковородке. Потом, морщась от дыма, колдует у полуведерного котелка. Котелок булькает. Вкусный запах добирается до Лунева и мешает ему писать.

Пушкевич черпает деревянной ложкой из котелка, дует и пробует. Отворачиваясь от дыма, смотрит на недвижную спину Лунева.

— Дался же человеку талант, — бормочет он. — Кажется, мало соли…

И он досаливает похлебку. От весело горящего костра широко веет сухим теплом. Хорошо!

Бой дремлет. Ему греет бок. Поэтому он видит сладкий, как сахар, сон: он, молодой и сильный, охотится на болоте с настоящим, хорошим охотником…

Том положил тяжелую морду на вытянутые лапы и задумчиво щурит на огонь золотистые глаза. Он соображает, много ли дадут ему хлеба и заячьей похлебки.

Лунев неторопливо накладывает на кусочек картона мазок за мазком. Он уже не чувствует запаха похлебки, ему кажется, что он наконец понял, как заставить звучать будущую картину особым современным звучанием.

И еще он думает, что в молодости все казалось так просто и ясно. Задрал человеку подбородок вверх — героика! Всунул в пейзаж трактор — современность! А сейчас, в пятьдесят лет, он видит все сложным и неясным и мучается сомнениями.

Он закрывает этюдник и идет к костру. В алюминиевые чашки — немного Бою и очень много Тому — кладут хлеб и заливают похлебкой.

Собаки ждут, когда остынет, нервно перебирают лапами и взглядывают на людей. Лунев и Пушкевич поедают свои порции с аппетитом, знакомым только охотникам да зимним волкам…

Наевшись, благодушествуют и говорят об охоте.

Пушкевич вдохновенно врет о своем ружье. Лунев бессовестно пользуется тем, что собаки не могут членораздельно уличить его, и прибавляет к тем двадцати метрам, с которых он убил зайца, еще пятьдесят. И странно, не чувствует при этом никаких угрызений.

Наговорившись, ложатся на хрустящие ветки рядом с собаками и смотрят в наливающееся темнотой и холодом небо… Но костер гаснет, за шиворот к Пушкевичу залазит оживший от тепла клещ. Пушкевич снимает куртку, рубашку, и клещ варварски сжигается в горячих углях.

Потом все четверо бредут домой…

Кое-кто зовет их чудаками, но я завидую им. Завидую и с грустью думаю — пройдет год-другой, и чудачества их выветрит опыт.

Они узнают все, что надлежит знать хорошим, добросовестным охотникам. Охота станет для них приятным и привычным делом.

Они заведут других, хороших, умных собак, но всегда будут помнить кроткого, мудрого Боя и наглеца Тома, будут вспоминать свои походы и сражения.

И тосковать по ним.

Хорошо все-таки быть охотником-чудаком!

Загрузка...