* * *


Сидим с Лесовичком под шапкой, помалкиваем. Вдруг в «окошко» — бельчонок!

Я пошевелился — он не испугался. Я руку протянул — он пальцы обнюхал. Корочкой угостил — взял. Будто всю жизнь из рук ел!

Я удивляюсь, а Лесовичок посмеивается.

— Твой, что ли, приручённый? — спрашиваю.

— Нет, друг мой приятель, не мой и не приручённый. Самый что ни на есть лесной и дикий. Это загадка леса. Я давно голову над нею ломаю.

Бельчонок в углу корочку зубрит, Лесовичок рассказывает:

— Появляются вдруг в звериных семьях необыкновенные зверята — совсем не боятся человека! Сами в дома забегают, сами навстречу бегут, угощение из рук берут без боязни. Братья и сестры их дики, злобны, пугливы, а эти будто в избе выросли. И кажется мне, что ищут они с человеком дружбы, сами в друзья набиваются. Только вы, люди, никак этого не поймёте. Знаешь небось, что бывает, когда забежит в село белка, куница или заяц… Они к вам с дружбой, а вы за ними гоняться. Доверчивых ловите, остаются одни злобные и пугливые. Но лес опять к вам своих посланцев шлёт, лес всё надеется: а вдруг люди поймут и отбросят палку? Вот и этот бельчонок — посланец лесной.

Бельчонок не слушал нас, он корку зубрил. Но весь вид его говорил: «Ну поймайте меня, посадите в клетку — дело ваше. Но в другом выводке появится опять такой же доверчивый, он снова к вам прибежит. И до тех пор будут бегать, пока вам не станет стыдно».

— Звери надеются на человека, — говорил Лесовичок. — При большой беде к человеку бегут. Лоси от волков забегают в посёлки, куропатки в голод залетают на задворки, даже мелкие птички, спасаясь от ястреба, кидаются человеку в ноги. Такую доверчивость ценить бы надо!

Сказал и на меня посмотрел. И так посмотрел, что я невольно протянул бельчонку вторую корочку.

Топик и Катя

Дикого сорочонка назвали Катей, а крольчонка домашнего — Топиком. Посадили домашнего Топика и дикую Катю вместе.

Катя сразу же клюнула Топика в глаз, а он стукнул её лапой. Но скоро они подружились и зажили душа в душу: душа птичья и душа звериная. Стали две сироты друг у друга учиться.

Топик стрижёт травинки, и Катя, на него глядя, начинает травинки щипать. Ногами упирается, головой трясёт — тянет изо всех своих птенцовых сил. Топик нору роет — Катя рядом крутится, тычет носом в землю, помогает рыть.

Зато когда Катя забирается на грядку с густым мокрым салатом и начинает в нём купаться — трепыхаться и подскакивать — к ней на обучение ковыляет Топик. Но ученик он ленивый: сырость ему не нравится, купаться он не любит, и поэтому он просто начинает салат грызть.

Катя же научила Топика воровать с грядок землянику. Глядя на неё, и он стал объедать спелые ягоды. Но тут мы брали веник и прогоняли обоих.

Очень любили Катя и Топик играть в догонялки. Для начала Катя взбиралась Топику на спину и начинала долбить в макушку и щипать за уши. Когда терпение у Топика лопалось, он вскакивал и пытался удрать. Со всех своих двух ног, с отчаянным криком, помогая куцыми крыльями, пускалась вдогонку Катя. Начиналась беготня и возня.

Однажды, гоняясь за Топиком, Катя вдруг взлетела. Так Топик научил Катю летать. А сам потом научился от неё таким прыжкам, что никакие собаки стали ему не страшны.

Так вот и жили Катя и Топ. Днём играли, ночью спали на огороде. Топик в укропе, а Катя на грядке с луком. И так пропахли укропом и луком, что даже собаки, глядя на них, чихали.

Чайка

Я спросил у Моряка:

— Какая птица на земле самая прекрасная?

— Чайка! — не задумываясь, ответил Моряк.

Я спросил у Рыбовода:

— Какая птица самая отвратительная?

— Чайка! — ответил мне Рыбовод.

С тех пор я никого больше не спрашиваю, сам смотрю.

На зарядку становись!

Утро начинается с зарядки. Я включаю радио и выхожу во двор. Катя скачет за мной вдогонку. В окно несётся: «Поставьте ноги на ширину плеч. Первое упражнение — потягивание. Начали: раз-два, раз-два! Очень хорошо!»

Ещё бы не хорошо: солнце и ветер!

«Новое упражнение — приседание. Присесть. Встать! Присесть! Встать!»

Катя приседает, но вставать ей не хочется. Она насмешливо смотрит на меня, удивляясь моему послушанию.

А в окно: «Последнее упражнение — дыхательное. Начали. Дышите глубже, глубже! Так, хорошо! Руки в стороны! Очень хорошо!»

Катя дышит старательно. И вот долгожданное: «Зарядка окончена, переходите к водным процедурам!» Катя не переходит, а перелетает к тазу с водой. Окунаться, плескаться, купаться она очень любит.

После купания мы снова вместе. Мы сохнем и загораем. Я спрашиваю Катю о том и о сём. Она что-то бормочет, лопочет, стрекочет. Катя торопится: впереди день, полный событий и приключений. Вот Катя не выдержала и понеслась. Сейчас не выдержу и я.

Домашняя бабочка

Ночью в коробке вдруг зашуршало. И выползло из коробки что-то усатое и мохнатое. А на спине сложенный веерок из жёлтой бумаги. Но как я обрадовался этому уродцу!

Я посадил его на абажур, и он неподвижно повис вниз спиной. Сложенный гармошкою веерок стал отвисать и распрямляться. У меня на глазах безобразный мохнатый червяк превращался в прекрасную бабочку. Наверное, так вот лягушка превращалась в царевну!

Всю зиму куколки пролежали мертво и неподвижно, словно камешки. Они терпеливо ждали весну, как ждут её семена в земле. Но комнатное тепло обмануло: «семена проросли» раньше срока. И вот по окну ползает бабочка. А за окном зима. А на окне ледяные цветы. Живая бабочка ползает по мёртвым цветам.

Она порхает по комнате. Садится на эстамп с маками. Развернув спиральку тоненького хоботка, пьёт из ложечки сладкую воду. Опять садится на абажур, подставив крылышки жаркому «солнцу».

Я смотрю на неё и думаю: а почему бы не держать дома бабочек, как держим мы певчих птиц? Они порадуют цветом. И если это не вредные бабочки, весной их, как птиц, можно выпустить в поле.

Есть ведь и певчие насекомые: сверчки и цикады. Цикады поют в спичечном коробке и даже в неплотно стиснутом кулаке. А сверчки пустыни поют прямо как птицы.

Завести бы дома красивых жуков: бронзовок, жужелиц, оленей и носорогов. А сколько можно приручить диких растений! Ландыши, папоротники, кувшинки. А перелеска, а росянка? А волчье лыко, медвежье ухо, вороний глаз! А почему бы не развести в горшках прекрасные мухоморы, огромные грибы-зонтики или гроздья опят?

На дворе будет зима, а у вас на подоконнике — лето. Папоротники высунут из земли зелёные кулачки. Ландыши вывесят восковые бубенчики. Раскроется чудо-цветок белой кувшинки. И запорхает первая бабочка. И запоёт первый сверчок.

… и чего только не напридумываешь, глядя на бабочку, пьющую из ложечки чай с вареньем!

Карлуха

Карлуха — воронёнок. Живёт он во дворе. Тут он делает всё, что хочет. А больше всего он хочет — прятать.

Прячет всё, что только в клюв попадёт. Корка попадёт — корку спрячет, кожура от колбасы — кожуру, камешек — камешек. Прячет он так. Шагает и по сторонам смотрит, а как высмотрит местечко укромное — тык в него носом! Положит и сверху травой прикроет. Оглядится — никто не видел? — и опять пошагает. Ещё что-нибудь прятать.

Раз он пуговицу прятал. Сунул её в самую густую траву. Ромашки там росли, колокольчики, колоски разные и метёлки. Стал пуговицу травой прикрывать. Пригнул колосок, а колосок распрямился. Метёлочку пригнул — и метёлочка выпрямилась. Ромашку наклонил — и ромашка поднялась. Колокольчик согнул — и колокольчик поднялся! Старался-старался, прятал-прятал, а пуговица сверху лежит. Вот она. У всех на виду. Любая сорока украдёт.

Растерялся Карлуха. Даже крикнул от удивления. Забрал свою пуговицу и на новое место пошагал прятать.

Сунул в траву, колосок пригнул — а тот распрямился. Колокольчик нагнул — а тот поднялся!

А сороки уже близко в кустах тарахтят, прямо как спички в коробке. Вот-вот пуговицу увидят. Скорей запихнул Карлуха её под кирпич. Побежал, щепочку принёс, заткнул дырочку. Моху нащипал — все щёлочки законопатил. Камешек сбоку привалил. И для верности ещё и сам сверху на кирпич сел.

А сороки нахальные всё равно тарахтят! Уж наверное, замышляют что-то.

Карлуха сердится. Ромашку сорвал, лапой прижал, клювом лепестки ощипывает — так и летят во все стороны. А мне со стороны кажется, что он на ромашке гадает: украдут — не украдут, украдут — не украдут?

И всё-таки пуговицу ту сороки у Карлухи украли.

Лишний гвоздь

До сих пор не могу забыть, как мотал его, бедолагу, ветер! Он всё повыше сесть норовил — на самую высокую «свечку» самой высокой сосны. А там, наверху, ветер; вот и мотало его вместе с веткой, да так, что у меня внизу голова кружилась, на него глядя. Но он упорно сидел, вцепившись в мохнатую «свечечку» коготками, и, запрокинув клюв в небо, изо всех силёнок выкрикивал своё «крути-верти, крути-верти!».

Ему очень важно, чтоб песня его была слышна как можно дальше. Пусть все слышат, что здесь поёт он — пеструх-мухолов. Что есть у него на примете уютный дом, о чём он всем и спешит объявить. Впрочем, не всем… Ну к чему ему, например, франт горихвост, который только и умеет трясти красным хвостом? Или скворец, который его передразнивает? Не для них он на самую высокую «свечку» взлетает и песни свои выкрикивает.

Он знает, кто его должен услышать. Для неё он и поёт. Для неё он на ветру мотается, под дождём мокнет. «Подумаешь, беда какая — на дожде вымокну, на ветру просохну!»

И вот она его услыхала. Она — круглоглазенькая пеструшка. Пеструх встретил её по всем правилам мухоловкиного гостеприимства. С песенкой подлетел к дуплянке — посмотрите, пожалуйста! Первый туда впорхнул, повозился внутри — ах, какие удобства! Высунулся, повертел носом по сторонам — что за вид из дупла! Рядом с пеструшкой сел — залетайте, убедитесь сами!

Пеструшка была недоверчива. Пять дупел уже проверила, и ни одно не годится. Послушаешь свистунов этих, так не дупло они отыскали, а дворец. А проверишь — старая развалюшка. В бока сквозняк, на голову дождь. Ему-то что, а ей яички высиживать, птенцов растить.

Пеструшка впорхнула в дуплянку, долго чем-то шуршала, высунулась, повертела недовольно носом и улетела.

Пеструх в отчаянии кинулся вслед — да где там! Не понравилась пеструшке чем-то его дуплянка. Может, в ней щели, может, соседи не приглянулись — скворец и горихвост. У пеструшек мерка своя; главное, чтоб дом надёжный, а потом уж звонкие «крути-верти». Не для капризов, а для птенцов…

Полетел пеструх снова на свою «свечку», снова стал петь, запрокинув клюв в небо. И снова его ветер мотал и дождик мочил.

Прилетали к нему ещё пеструшки, но ни одной не понравился домик. Так и остался пеструх один.

Ах, как вышло нехорошо! Ведь я во всём виноват, а не он! Ведь это я повесил плохую дуплянку. Ну что мне стоило вбить в неё для крепости лишний гвоздь!

Сова, которую позабыли

У знакомого моего жила сова-сплюшка. Она так долго жила у него, что стала совсем ручной. Больше всего любила она сидеть неподвижно и дремать. Если её сажали на раму картины, она сидела на раме. Сажали на этажерку — сидела на этажерке.

Незнакомые люди часто принимали её за чучело. Да что незнакомые, даже свои, стирая пыль с вещиц на этажерке, часто машинально обтирали тряпочкой и её…

Сплюшка умудрялась спокойно сидеть на руле мотоцикла или велосипеда — и тогда все принимали её за тряпичный «талисман», который так любят вешать на руль мотоциклисты и велосипедисты.

Брали её с собой и в лес, когда выезжали за город. Сажали на сучок, но она не оживлялась и на сучке. Сидела и дремала, полузакрыв влажные свои глаза.

Она забыла лес. Она всё позабыла. Сидела и ждала, когда её угостят.

А сколько раз её где-нибудь забывали! Приедут домой, спохватятся, а сплюшки-то и нет! Вернутся в лес — сидит сплюшка там, где её забыли!

Вот такой она стала ручной и домашней.

Однажды её опять забыли. И забыли, где позабыли. Поездили, поискали — да и махнули рукой. А она, может, и сейчас ещё там сидит.

Дударь

Есть у пухляков выдающиеся певцы — дудари. Песенку их отличишь сразу: свистовая, звонкая, чуть печальная. Вот дударь дудит…

Тук-тук, я тут!

Я по дереву тук-тук, а он тут как тут! С лёту к сосне прилип и выставил любопытный нос: кто тут стучит?

Синее небо над ним, зелёные волны над головой перекатываются. А внизу тихо и солнце печёт.

Я стучу потихоньку, а из-за дерева то дятлов нос, то дятлов глаз. «Ты, дурень, зачем прилетел?» — спрашиваю я его. Удивляется дурень: «Как зачем? Раз тук-тук — значит, родичи тут! Только вот что-то не вижу».

Манит его родной стукоток. Давно ли ещё все вместе стучали, в прятки-пятнашки играли, весело перекликались. Только и слышно было: «Тук-тук, я тут! Тук-тук, вы там? Тук-тук, все тут!»

И вот лету конец — начало самостоятельной жизни. Каждый сам по себе, каждый сам за себя. Не до пряток, не до пятнашек: лес суровый вокруг. И каждому надо в этом лесу свою ёлку с шишками найти.

Но шапка-то на затылке совсем ещё детская, красная-красная. Вспоминается ему беззаботное времечко: «Тук-тук, я тут! Тук-тук, вы там? Тук-тук, все тут!»

Вслушивается, вслушивается, вглядывается, вглядывается: а вдруг свои, а вдруг позовут? Всё выглядывает, всё надеется. Я только тук-тук, а он тут как тут!

Белка и Медведь

— Ау, Медведь! Ты чего по ночам делаешь?

— Я-то? Да ем.

— А днём?

— И днём ем.

— А утром?

— Тоже ем.

— Ну, а вечером?

— И вечером ем.

— А когда же ты не ешь?

— Да когда сыт бываю.

— А когда же ты сыт бываешь?

— А никогда…

Жадная сойка

Зимой самая добычливая охота с фоторужьём — у жилья. «Добыл» я тут и сороку, и ворону, и галку. Но никак не давалась мне сойка. И не потому, что очень уж осторожна: осторожна и пуглива она в лесу — что правда, то правда. А у жилья она куда глупее сорок, ворон и галок. Эти к человеку весь год приглядываются, доверяют только тем, кто внимания на них не обращает. А сойка — вольная птица. У жилья она бывает только зимой и потому не знает всех человеческих хитростей.

На прикормку сойка летит доверчиво и жадно. Но из-за этой-то жадности и трудно её снять. Вдруг появится, стукнет коготками жёсткими по деревянной доске, кинется к куску, взмахнёт широкими крыльями — и уже в воздухе. Спрячет кусок в лесу — за вторым летит. Опять стук коготков, быстрый взмах крыльев — в глазах рябит: рыжее, белое, чёрное! От леса к дому, от дома к лесу, кусок за куском, туда-сюда — ни навести не успеть, ни снять.

И вдруг — удача! Помогла та самая соечья жадность, которая до сих пор так мешала. Жадность и… три картошки.

Положил я на стол картошки: одна другой меньше. Сам залез под шапку-невидимку. Вот стук коготков, быстрый взмах крыльев: сойка хватает крайнюю маленькую картошку. Схватила, выпрямилась — сейчас улетит! Но — чудо! — сойка не улетела, сойка растерялась! Сойку одолела жадность: она бросила маленькую картошку, схватила побольше. А рядом-то лежит ещё больше! Бросает среднюю и хватает самую большую. Теперь скорей в лес. Но жадность, жадность! Сойка склоняет шею, ёрзает клювом по доскам, исхитряется прихватить к большой картошине ещё и маленькую. А я успеваю её снять.

Теперь-то я знаю, что делать!

С помощью разных картошин я стану командовать жадной сойкой как захочу. И даже не разных, а двух одинаковых. Да, да, совсем одинаковых, только обязательно двух!

На столе две одинаковых картошки. Стук коготков — и сойка хватает одну. Но кажется завистливому глазу, что рядом больше кусок. Отброшена первая, в клюве вторая. Нет, вторая, вроде, полегче. Брошена вторая, скорей за первую!

А я снимаю, снимаю, снимаю…

А соечий глаз горит, горит. То первая картошина в клюве, то снова вторая. То вторая, то снова первая. А я снимаю, снимаю, снимаю…

И глаза мои тоже горят, и жадность одолевает. Давно снята сойка, а я всё снимаю, снимаю, снимаю…

Они не видят тебя

Хочешь увидеть — стань невидим. И тогда увидишь зверей такими, какими бывают они только наедине с лесом. А на это посмотреть стоит. Без страха зверь становится самим собой. Становится самим собой и перестаёт быть… «зверем»!

Можно увидеть, как целуются на поляне олени.

Франтиха чибисиха смотрится в болотное зеркальце.

Спокойно пасётся на поляне косуля.

Они тебя видят

Зверь, когда увидит охотника, становится сам не свой. Шерсть поднимается дыбом. Глаза наливаются страхом. А у птиц от ужаса раскрываются клювы. Все прячутся, убегают и улетают.

Удирают без оглядки даже свирепые кабаны.

Белка затаилась на сучке.

Чёрный коршун кидается ввысь, в облака.

Даже безобидный водяной уж прячется за корягу.

До чего же приятно, когда тебе доверяют. И до чего же обидно пугалом быть!

Бабочкина дорожка

Сквозь мокрые от росы травяные джунгли тянется сухая каменная дорожка. Кусты и трава набухли водой: куст за день — как из ведра обольёт, в траву шагни — и до пояса мокрый. А дорожку солнце уже просушило: идёшь — только камешки под ногами позвякивают.

Ночью ползали по дорожке огромные чёрные слизни, всю дорожку разрисовали блестящими слюдяными полосками. Сейчас слизни уползли в тёмные мокрые заросли. А оттуда, к теплу, солнцу и сухости, прилетели пёстрые бабочки. Разноцветные камешки, разноцветные бабочки. Белые, жёлтые, голубые. Бурые, красные, рыжие. В полоску, с пятнами, в крапинку. Большущие, как листья клёна, и крохотные, как незабудки.

Я иду, а они взлетают над головой и сейчас же опускаются сзади. Живая пёстрая лента взлетает волной и, перемахнув через голову, обрушивается на камни. И кажется, будто брызги летят, — это крохотные голубянки взлетают вверх.

Обратно я иду в полдень. Мокрые джунгли уже просохли. Везде раскрылись цветы. И бабочки разлетелись.

Петь так петь!

Не зря певчих птиц певчими назвали. Знали, что делали.

Вот жаворонок хотя бы: там, где он, сам воздух поёт! Каждая струйка ветра пропитана песней. Кружит над полем, кружит — и всё поёт да поёт.

Певчие птицы поют старательно, серьёзно, самозабвенно. Песня для них не шутка. Песней они утверждают себя. «Что могут сказать о тебе другие, если сам ты о себе ничего не можешь сказать?» Вот птицы и говорят о себе песней.

«Я пою — значит, я тут, я весел, я существую!»

«Я пою — значит, я занял место под солнцем, нашёл уголок для гнезда, значит, я не бездомный бродяга!»

«Я пою, я жду, — прилетай!»

Это просто и ясно, но всё это надо повторять и повторять.

И они повторяют. Зяблик в рассветный час может спеть 300 песен. Натощак: не пьёт и не ест! А потом, подкрепившись жучком или мухой, споёт до вечера ещё песенок тысячи две с половиной.

Пуще зяблика заливается лесной конёк: от зари до зари успевает спеть песен три тысячи восемьсот! И не охрипнет, и горлышко не прополощет. И так всё лето поёт.

Тысячи тысяч песен гремят по лесам. Тысячи тысяч в полях. Над болотом, над лугом, в степи.

Заячий сон

Под кустом тамариска, в холодке и тени, — заяц. Ушки на спине, пухлый подбородочек на лапках. Спит.

Будь я зайцем, я бы не смог так спокойно дремать. Тут и лиса, и орёл, и волк!

Заяц дремлет, притенив ореховые глаза свои очень длинными, чуть изогнутыми ресницами.

От меня до зайца — ногой достать. Он проспал мой подход. Я разглядываю спящего зверька. На боках войлок — ещё линяет. На ухе налился клещ. Лапы и хвост мокрые и в грязи.

Вдруг усы у зайца зашевелились, носик смешно зашмыгал, изогнутые ресницы медленно приподнялись.

Я замер. Но заяц почуял недоброе. Ушки взлетели торчком, лапки задние напряглись, как два взведённых курка. А глаза полезли на лоб!

Прекрасные, ореховые, с искоркой золотой заячьи глаза вздулись, как детские резиновые шарики! Заяц стал похож на сову. Глаза налились тёмным страхом, они прямо разбухли от ужаса: вот-вот как две набрякших слезы перельются через край и капнут в траву!

Я не дышал. Я не моргал. Так я перепугался за зайца.

А заяц вдруг успокоился. Расслабился и опустился на землю. Поёрзал, угнездился и задремал. И посветлевшие глаза его снова осенили ресницы. Так и казалось, что он сейчас скажет: «Уф, и примерещится же такое!»

Меня, неподвижного, он просто принял за пень.

Шаг за шагом я стал отходить от уснувшего зайца. Пятился, пятился — и ушёл. То-то он удивится, когда проснётся снова!

Силуэты на вершинах

Весной каждая птица старается себя показать. И потому каждая спешит сесть как можно выше. Что ни ёлка — то с птичкой на самом торчке. Как только ветром не сдует, как только голова не закружится!

Тетерев-косач.

Силуэты на облаках

Под самыми облаками проносятся птицы. То медленно, то стремительно; в одиночку и стаями, россыпью, клином и вереницей. Чёрные безымянные силуэты и белые облака.

Летят журавли.

Танец «косачек»

Танец «косачок» отплясывают косачи на току. В танце шесть главных фигур: «огля́ды», «верту́ши», «подскоки с хлопушами», «подскоки с повертушами», «наскоки» и «побегу́ши».

Всё происходит так. Ещё в темноте слетаются на ток косачи. В темноте и петь начинают. Но общее оживление у них на восходе. Покажется красное солнце, и каждый осмотрится: кто тут ещё на току? Ага — на каждой кочке по косачу! А слева? А справа? А позади? Других посмотрим, себя покажем. Это и есть первая фигура танца — «огляды».

Теперь несколько быстрых шажков вперёд, и можно начинать «вертуши». Для этого надо склониться, вытянуть шею вперёд, а хвост развернуть в лиру. Надо топтаться на месте и медленно поворачиваться вокруг. Пусть противник оценит со всех сторон, по всем статьям: в профиль — лихость крыла, в фас — крепость клюва, а с тыла — закрученность лиры. Чем лира за крученней и пышней, тем сильнее и старше косач. И надо, конечно, петь: песню за песней, песню за песней!

«Но кто их там разберёт, видят меня или не видят? Может, собрались одни недотёпы, сглупа ещё и не заметят! Чтоб все обратили внимание, исполню-ка я „подскок и хлопуши“. Надо лихо подпрыгнуть вверх и громко прохлопать в крылья. Ещё раз, ещё! Ага, теперь все меня разглядели, все знают, что я тут и готов начать перепляс! Эй, сосед, уж не вздумал ли ты меня передразнивать? Я „вертуши“, и ты „вертуши“, я „подскок“, и ты „подскок“! Что это всё значит? Чув-шиии?!»

Исполню-ка я «побегуши», — может, это тебя охладит?

Клюв вперёд, крылья чуть вниз, а хвост круто вверх. И быстрой перебежкой к нему. Ого — и у него «побегуши»! Тогда испытаем «подскок с повертушей». Подскок, переворот через плечо клювом к хвосту — и громкое злое «чув-шиии!».

А сосед не боится! Собезьянничал и «подскок с повертушей», да ещё и нагло крикнул: «Чув-шии!» Ну, нахал, заслужил ты «наскока»! Теперь, краснобровый, держись! И вот «побегуша» и с ходу «наскок». Выпад и отскок — как у бойца с рапирой: вперёд и назад, назад и вперёд! Сшиблись, как петухи, как в чехарде, один через другого. Наскок и отскок, наскок и отскок. Ага, испугался и побежал!

Трус бежит спотыкаясь, подскакивая смешно и нелепо. Храбрец гонится сзади, только лапки мелькают, будто катит на велосипеде. Трус удрал, а храбрец на кочке исполняет танец победы. Тут и «огляды» и «побегуши», тут «вертуши» и разного фасона «подскоки». Танцует, пока солнце не припечёт. А припечёт — пора и червячка заморить.

В лисьей норе

Угораздило утят вылупиться в… лисьей норе! Не они виноваты: это родители их, рыжие утки огари, лисью нору для своего гнезда облюбовали. Поселились утки с лисой под одной крышей. Рыжая хозяйка в главной норе, рыжие жильцы в отнорке. И вылупились утята чуть не у самого лисьего носа! Ой, чем-то всё это кончится?

А кончилось тем, что запугала утка лису чуть не до смерти! Сунула как-то лиса нос свой в утиный отнорок, а утка как шею по-змеиному вытянет, как ею заизвивает, как по-змеиному зашипит, как глазами из темноты по-змеиному засверкает — у лисицы от страха и хвост дыбом! С тех пор мимо отнорка ползёт — туда не суётся, а только косится. А утята ей из-под утки носы показывают.

Скоро вывела утка утят из поры, повела на чистую воду. Лапкам утячьим на камешках колко, но от матери не отстают. Бугор на пути крутой — все до одного вскарабкались. Обрыв к воде высоченный, а они смело за уткой: шлёп! шлёп! шлёп! Кто в воду, кто на песок, а кто и на камни. Ничего: глазами поморгали, носами ушибленными потрясли, лапки ушибленные почесали — да в воду.

Тут, на чистой воде, и справили свой день рождения. А где же ещё справлять: не в норе же у рыжей лисицы.

Своя песня

Все птицы хороши, но скворцы с особой изюминкой; каждый у них в особицу, один на другого не похож.

Пером и росточком одинаковы — скворцы и скворцы! — да у каждого свой талант. Один вдруг чечевицей крикнет, а сосед — куличком. Кому воробей по душе пришёлся, кому — жаворонок. А иному — петух, а то и кошка! И от этого скворец не просто «скворец», а «скворец с чечевичкой», «скворец с иволгой», «скворец с куликом». А есть и такие, что на многие голоса молодцы.

Собрались как-то у меня зимой в клетках разные птицы: зарянка, щегол, синица, чиж, клёст да снегирь. Птиц много, но все разные, на разных языках говорят, друг друга не понимают. А самим с собой разговаривать не очень-то весело. Нахохлились птицы.

Но был среди них скворец. Пикнет, бывало, заряночка грустно — скворец ей в ответ заряночьим голосом: «Ти-ик!». Заряночка насторожится, просвистит что-то. И скворец в ответ просвистит. Заряночка весёлую нотку свистнет — скворец ответит. Потом скворец просвистит — заряночка откликнется. И так с каждой птицей: со щеглом, чижом, синицей, снегирём.

Птицы радуются: кому не приятно на родном языке пересвистнуться!

Так всю зиму и жили припеваючи.

А всё скворец! С каждым общий язык нашёл, каждого расшевелил. И себя не забыл: песню свою новыми звуками наполнил. Хороша песня стала: и своя и для всех!

Еловая каша

У всех день рождения — радость. А у клестят — беда. Ну что за радость вылупиться зимой? Мороз, а ты голышом. Один затылок пухом прикрыт.

У всех птиц родители как родители, детей летом выводят, когда тепло и сытно. Одним клестам законы не писаны. Угораздило же высидеть клестят зимой, да ещё двадцать девятого февраля! Что это за день рождения, который бывает один раз за четыре года? Прямо хоть плачь: ни зелени, ни гусеничек; снег, холод…

А родители хоть бы что!

Вот папа-клёст — сидит себе на ёлке и песни поёт. А у самого пар из клюва. Будто трубку курит.

Это я так про клестят думаю.

Только вижу, что сами клестята живут не тужат!

Клестята кашу едят. Хороша каша из еловых семян! Каши наедятся — и спать. Снизу гнездо — как пуховая перинка, сверху мама — как перяное одеяльце. А изнутри каша греет. Ёлка клестят баюкает, ветер им песни мурлычет.

Немного дней прошло — выросли клестята. Ни горлышки не застудили, ни носы не отморозили. Да толстые такие, что в гнезде тесно. И неугомонные: чуть из, гнезда не вываливаются.

Это, наверное, всё от забот маминых и от еловой каши. А ещё от яркого солнышка и морозного ветра. Нет, день рождения — всегда счастливый день. Пусть даже зима и мороз. Пусть даже двадцать девятого февраля.

Всё равно!

Вежливая галка

Много у меня среди диких птиц знакомых. Воробья одного знаю. Он весь белый — альбинос. Его сразу отличишь в воробьиной стайке: все серые, а он белый.

Сороку знаю. Эту я по нахальству отличаю. Зимой, бывало, люди за окно продукты вывешивают, так она сейчас же прилетит и всё растреплет.

А вот галку одну я приметил за её вежливость.

Была метель.

Ранней весной бывают особые метели — солнечные. Снежные вихри завиваются в воздухе, всё сверкает и несётся! Каменные дома похожи на скалы. Наверху буран, с крыш, как с гор, текут снежные водопады. Сосульки от ветра растут в разные стороны, как косматая борода деда-мороза.

А над карнизом, под крышей, есть укромное местечко. Там два кирпича из стены выпали. В этом углублении и устроилась моя галка. Чёрная вся, только на шейке серый воротничок. Галка грелась на солнце, да ещё и расклёвывала какой-то лакомый кусочек. Уютное местечко!

Если бы этой галкой был я, я бы никому такое местечко не уступил!

И вдруг вижу — подлетает к моей большой галке другая, поменьше и цветом потусклее. Прыг-скок по карнизу. Круть-верть хвостом! Села напротив моей галки и смотрит.

Ветер её треплет — так перья и заламывает, так белой крупой и сечёт!

Моя галка кусок свой схватила в клюв — и шасть из углубления на карниз! Тёпленькое местечко чужой уступила!

А чужая галка хвать у моей кусок из клюва — и на её тёпленькое местечко. Лапкой чужой кусок прижала — клюёт. Вот бессовестная!

Моя галка на карнизе — под снегом, на ветру, без еды. Снег её сечёт, ветер перья заламывает. А она, дура, терпит! Не выгоняет маленькую.

«Наверное, — думаю, — чужая галка очень старая, вот ей место и уступают. А может, это всем известная и всеми уважаемая галка? Или, может, она маленькая, да удаленькая — драчунья?» Ничего я тогда не понял…

А недавно вижу: обе галки — моя и чужая — сидят себе рядышком на старой печной трубе, а у обеих в клювах прутики.

Эге, гнездо строят! Тут уж каждый поймёт.

И маленькая галка совсем не старая и не драчунья. Да и не чужая она теперь. И, уж конечно, не всеми уважаемая!

А моя знакомая большая галка совсем не галка, а гал! Но всё равно мой знакомый гал очень вежливый. Я такого первый раз вижу.

Почему зяблик — зяблик?

Давно я дознавался: почему зябликов зябликами зовут?

Ну славка-черноголовка — понятно: у самчика беретик чёрный на голове.

Зарянка — тоже ясно: поёт всегда на заре, и нагрудничек у неё цвета зари.

Овсянка — тоже: на дорогах всю зиму овёс подбирает.

А вот почему зяблик — зяблик?

Зяблики ведь совсем не зяблики. Весной прилетают как только снег сойдёт, осенью часто до нового снега задерживаются. А бывает, и зимуют, если корм есть. И всё-таки назвали вот зяблика зябликом!

Этим летом я, кажется, эту загадку разгадал.

Шёл я по лесной тропинке, слышу — зяблик гремит! Здорово поёт: головку запрокинул, клюв разинул, на горлышке перышки дрожат — будто он горло водой полощет. И песенка из клюва так и брызжет: «Витт-ти-ти-ти, ви-чу!» Даже хвостик трясётся!

И тут вдруг тучка наплыла на солнце: накрыла лес тень. И зяблик сразу сник. Нахохлился, насупился, нос повесил. Сидит недовольный и уныло так произносит: «Тр-р-р-р-рю, тр-р-р-рю!» Будто у него от холода «зуб на зуб не попадает», этаким дрожащим голосом: «Тр-рю-ю!»

Кто такого увидит, сразу подумает: «Ишь зяблик какой! Чуть солнце за тучку, а он уже и нахохлился, задрожал!»

Вот почему зяблик стал зябликом!

У всех у них такая повадка: солнце за тучу, зяблики за своё «трю».

И ведь не от холода: зимой-то и похолоднее бывает.

Разные на этот счёт есть догадки. Кто говорит — у гнезда беспокоится, кто — перед дождём так кричит. А по-моему, недоволен он, что солнце спряталось. Скучно ему без солнца. Не поётся! Вот он и брюзжит!

Впрочем, может, и я ошибаюсь. Разузнайте-ка лучше сами. Не всё же вам готовенькое в рот класть!

Приёмыш

Отстал птенец от своих, остался в лесу один — слабый и неумелый. Один аппетит хоть куда.

Раньше от мягкой гусенички нос отворачивал, а теперь и колючему жуку бы рад. По вечерам, бывало, все садились рядком, крылышко к крылышку, весело и тепло. А сейчас один, страшно и холодно.

Зовёшь — не отзываются, кричишь — молчат. Вон сколько птиц в лесу, а ты как в пустыне.

Но повезло сироте: увязался он за семьёй славок. С куста на куст с ними перепорхнул и стал своим. Пискнул — ответили. Рот разинул — сунули в рот.

Стал он у славкиных детей вроде няньки. Чуть холодно — они к нему. Сядут рядком — всем тепло. Старым-то славкам с малышами возиться некогда: едва успевают для них корм добывать.

Так и стал приёмыш жить. Совсем другое дело теперь. Не только жук — и гусеничка перепадает. Спит со всеми, крылышко к крылышку. Крикнет — ответят, позовёт — отзовутся. Не то что один в лесу.

Сытно, тепло и весело.

Клюв твердеет, крылья растут.

Чего ещё птенцу надо?

Плясунья

Ну и погодка, чтоб ей ни дна ни покрышки!

Дождь, слякоть, холод, прямо — бррр!.. В такую погоду добрый хозяин собаку из дому не выпустит.

Решил и я свою не выпускать. Пусть дома сидит, греется. А сам взял ружьё, взял бинокль, оделся потеплее, надвинул на лоб капюшон — и пошёл! Любопытно всё-таки поглядеть, что в такую непогоду делает зверьё.

И только вышел за околицу, вижу — лиса! Мышкует — промышляет мышей. Рыскает по жнивью — спина дугой, голова и хвост к земле — ну чистое коромысло!

Вот легла на брюхо, ушки торчком — и поползла: видно, мышей-полёвок заслышала. Сейчас они то и дело вылезают из норок — собирают себе зерно на зиму.

Вдруг вскинулась лиска на дыбки, потом пала передними ногами и носом на землю, рванула — вверх взлетел чёрный комочек. Лиса разинула зубастую пастишку, поймала мышь на лету. И проглотила, даже не разжевав.

Да вдруг и заплясала!

Подскакивает на всех четырёх, как на пружинках. То вдруг на одних задних запрыгает, как цирковая собачка — вверх-вниз, вверх-вниз! Хвостом машет, розовый язычок от усердия высунула.

Я давно лежу, в бинокль за ней наблюдая. Ухо у самой земли — слышу, как она лапками топочет. Сам весь в грязи вымазался.

А чего она пляшет — не пойму! В такую погоду только дома сидеть, в тёплой, сухой норе! А она вон чего выкомаривает, фокусы какие ногами выделывает!

Надоело мне мокнуть — вскочил я во весь рост. Лиса увидала — тявкнула с испугу. Может, даже язык прикусила. Шасть в кусты, — только я её и видел!

Обошёл я жнивьё и, как лиса, всё себе под ноги гляжу.

Ничего примечательного: размокшая от дождей земля, порыжелые стебли.

Лёг тогда по-лисьему на живот: не увижу ли так чего?

Вижу много мышиных норок. Слышу: в норках мыши пищат.

Тогда вскочил я на ноги и давай лисий танец отплясывать! На месте подскакиваю, ногами топочу.

Тут как поскачут из-под земли перепуганные мыши-полёвки! Из стороны в сторону шарахаются, друг с другом сшибаются, пищат пронзительно… Эх, был бы я лисой, так…

Да что тут говорить: понял я, какую охоту испортил лисичке. Плясала — не баловала, мышей из их норок выгоняла… Был бы тут пир на весь мир!

Оказывается, вон какие звериные штучки можно узнать в такую погоду: лисьи пляски!

Плюнул бы я на дождь и на холод, пошёл бы других зверей наблюдать, да собаку свою пожалел.

Зря её с собою не взял.

Скучает, поди, в тепле-то под крышей.

Чижик

Ласточка день начинает, соловей кончает. А между ласточкой и соловьем любит петь скворец. В песне скворчиной чего не услышишь: есть там и ласточка, есть соловей и много других птиц. И никого это не удивляет: все знают, что скворец пересмешник.

Знали это и мы, но скворец нас удивил. Сидел он на лиловой олышинке у дома, взмахивал крыльями и насвистывал «Чижика»! Здорово так высвистывал: «Чижик, чижик, где ты был?» Потом разная скворчиная болтовня, тягучий печальный свист, и опять бодро и весело: «Чижик, чижик, где ты был?»

Мы постучали в дверь ближнего дома. Вышел паренёк, посмотрел на нас, потом на скворца и сказал:

— Мой скворчик. Я научил.

Случилось всё так. Выпал прошлым летом из скворечни голопузый скворчонок. Мальчонка хотел его назад положить, да не смог: уж больно тонок был у скворечни шест. Стал он кормить сироту рубленым яйцом и творогом. Скворчонок быстро рос и скоро стал есть сам: кормилец за стол — приемыш на стол, поилец за чай — скворчонок в чай. Тут обоих из-за стола долой!

Сидит кормилец в углу и «Чижика» под нос свистит. Сидит скворчонок у него, на плече и прямо в рот смотрит. Сидел так, смотрел, да и сам «Чижика» выучил! И назвали за это скворчонка Чижиком.

Осенью дикие скворцы сбились в стаи и потянули на юг. Жалко мальчишке стало Чижика, вынес он его на луг и подпустил к дикой стайке. Прошумели птичьи крылья, и нет никого.

Долго тянулась зима. Мальчишка скучал без скворца и один насвистывал «Чижика». А скворец его не забыл: примчался весной жив и здоров!

Слушали мы скворца до соловьиного часа. Не близка была его дорога домой: крошечная птаха и необъятный горизонт. Где, бродяжка, зиму зимовал, какие земли видел? Чижик, Чижик, где ты был?

Без слов

— Чего они, дурачки, меня боятся? — спросила Люся.

— Кто боится тебя? — спросил я.

— Воробьи.

В скверике прыгали воробьи. Люся кидала им крошки, а они в страхе улетали.

— Почему они улетают? — удивлялась Люся. Загадала девочка мне загадку! Действительно — почему?

Раньше я не думал об этом: боятся и боятся. На то они и дикие птицы. Но вот девочка хочет их накормить, воробьи голодны. Но они улетают. Почему?

— Почему они меня боятся? Я ведь никогда их не обижала! — говорит Люся.

— Ты не виновата, — успокаиваю я её.

— А кто виноват?

— Мы виноваты. Все-все. Одни — потому что птиц обижали, другие — потому, что позволяли обижать.

— Но за что же их обижать? Они ведь маленькие…

— Ничего, — сказал я Люсе. — Ты бросай и бросай им крошки, и они поймут, что ты им друг.

— Вы думаете, они поймут?

— Непременно поймут! Ведь поняли же они, что надо спасаться, когда в них кидают камни.

— Я им скажу, что я бросаю не камни, а крошки!

— Ничего не нужно говорить, Люся. Они поймут без слов.

— Без слов? А я-то думала, что они дурачки! — сказала Люся.

Птицы поняли Люсю.

Тайна скворечника

В галочниках живут галки, в синичниках — синицы. А в скворечниках должны быть скворцы. Всё ясно и просто. Но в лесу редко бывает просто…

Знал я один скворечник, в котором жила… сосновая шишка! Она высовывалась из летка и шевелилась!

Помню, когда я подошёл к своречнику, шишка в летке вдруг задёргалась и… спряталась!

Я быстро шагнул за дерево и стал ждать. Напрасно!

Лесные тайны так походя не разгадываются. Лесные тайны прячутся в дождях и туманах, скрываются за буреломы и болота. Каждая за семью замками. И первый замок — это комары, они испытывают терпение.

Но какое уж тут терпение, когда шишка в летке поворачивается, как живая!

Я взобрался на дерево, сорвал со скворечника крышку. По самый леток скворечник был набит сосновыми шишками. И больше в нём ничего не было. И не было живой шишки: все лежали неподвижно.

Так и должно быть: больно быстро захотел разгадать. Попьют ещё комары твоей кровушки!

Я выбросил из скворечника все шишки и слез с дерева.

Через много дней, когда ночи стали холодными и исчезли комары, я снова пришёл к лесному скворечнику. На этот раз в скворечнике поселился берёзовый лист!

Я долго стоял и смотрел. Листик насторожился, выглянул из летка и….. спрятался!

Лес шуршал: опадали побитые заморозком листья. То мелькали они в воздухе, как иволги — золотые птицы, то сползали с шорохом по стволам, как рыжие белки. Вот осыплется лес, прибьют осенние дожди травы, запорошит землю снег.

И останется тайна неразгаданной.

Я опять полез на дерево, не ждать же другого лета!

Снял крышку — скворечник до летка набит сухими берёзовыми листьями.

И больше ничего. И живого листика нет!

Поскрипывает берёза. Шуршат сухие листья. Скоро зима…

Я вернулся на другой же день.

— Посмотрим! — пригрозил я скворечниковой невидимке. — Кто кого перетерпит!

Сел на мох, спиной привалился к дереву. Стал смотреть.

Листья кружат, переворачиваются, порхают; ложатся на голову, на плечи, на сапоги.

Сидел я, сидел, да вдруг меня и не стало! Так бывает: ты идёшь — тебя все видят, а встал, затаился — и исчез. Теперь другие пойдут, и ты их увидишь.

… Дятел прицепился с лёту к скворечнику да как застучит! А из него, из таинственного жилья живой шишки и живого листика, выпорхнули и полетели… мыши! Да нет, не летучие, а самые обыкновенные, лесные желтогорлые. Летели как на парашютах, растопыря лапки. Попадали все на землю; от страха глаза на лоб.

Была в скворечнике их кладовая и спальня. Это они поворачивали, мне на удивление, шишки и листики в летке. И успевали удрать от меня незаметно и тайно. А дятел свалился им прямо на головы; быстрота и внезапность — хороший ключ к лесным тайнам.

Так скворечник превратился в… мышатник.

А во что, интересно, могут превратиться синичник и галочник?

Что ж, походим — узнаем…

Пороша

Первая пороша, первая пороша — как белая июньская ночь! Всё невидимое делает видимым, всё тайное — явным.

Был лес тёмен и глух и вдруг посветлел и ожил. Никто теперь незаметно не пробежит, никто невидимо не пройдёт. Каждый оставит след, сам о себе расскажет.

Рассказы, рассказы — нет им конца. Смешные и грустные, страшные и бесстрашные, длинные и короткие.

Вот короткий рассказ.

Выпал снег — вот-то перетрусили все первогодки! В жизни такого ещё не видели.

Первые ночь и день смирно сидели: а вдруг да что-то случится? Но ничего не случилось. Белое лежит и молчит.

Потрогали лапой — мягкое. Ткнули носом — не пахнет. Прикусили зубами — холодное. Не огрызается, не дерётся.

Обрадовался заяц-беляк: «Теперь меня, белого, на белом никто не увидит». Сорока запрыгала. Лисёнок шагнул.

Начались и потянулись лесные рассказы.

Диковинный мне повстречался след: крестик и скобочки, крестик и скобочки. Сразу и не прочтёшь.

Всё короче прыжки, всё глубже скобочки по бокам. Немного прошёл — и конец: лежит на снегу певчий дрозд. Жалкий комочек встопорщенных перьев. Ножка отбита, вывернуто крыло. Видно, охотник осенью его подстрелил. С дрозда проку нет: подержал, да и бросил.

Жил дрозд калекой, еду на земле находил. На ножке скакал, на крылышки опирался. Как инвалид на костылях. Перебивался с брусники на клюкву, пока снег её не укрыл.

Тогда совсем отощал: упирается в ладонь грудная косточка. От голода и околел. Жаль, не просвистит он весной своих песен. А до чего ж они хороши!

Пороша, пороша: кому диковина, кому белая книга, кому спасенье и радость, а кому и конец.

Кусок хлеба

На мусорную кучу зимой только сытый не летит. Но сытых зимой мало. Всё видят голодные птичьи глаза. Чуткие уши всё слышат. Думаете, раз птичьи уши не заметны, то они и не чутки? Как бы не так! Тихо скрипнет дверь — а птицы слышат. Хозяйка выплеснет из ведра помои — сразу увидят. Уйдёт — они тут как тут. Они — это вороны, галки, сороки и сойки. Птицы смышлёные, осторожные, хитрые. Человека они знают и знают, когда его надо бояться. Больше всего они любят тех, кто не обращает на них внимания. Но внимание на них трудно не обратить.

Вороны прилетают, шумя отсыревшими крыльями, и забавно моргают, мелькая белым веком. Будто закатывают глаза от удовольствия.

У сорок на чёрных бархатных спинках искрятся снежинки. А хвосты и крылья будто подкрашены нефтью: отливают зелёным, лиловым и синим.

Чёрные галки — в серых воротничках, глаза у них белые и удивлённые.

Сойка наряднее всех: рыжий хохол, на крыле голубое — как рябь на воде. Ладная, ловкая. Полный рот набьёт, даже горло раздуется. И скорее в лес: по углам рассовать. Рассуёт и снова летит. Страшно, а летит. От страха даже рот открывает и хохол поднимает дыбом. Даже бормочет что-то под нос. Но голод ещё страшней.

Голод пригнал галку-инвалида. Какой-то охотник отстрелил ей нижнюю половину клюва. Ни клюнуть, ни почистить перья.

Села, странно тонконосая, взъерошенная, отощавшая, с перьями-сосульками на брюшке. Будь что будет…

Положила головку на снег и боком-боком уцепила кусок. Кусок — день жизни. Будет ли он и завтра?

Стукнула дверь: друг или враг? С ведром или с ружьём?

Лучше бы спрятаться, да надо лететь. На мусорную кучу только сытый зимой не летит. А сытых зимой мало.

Паучок

С дерева вниз спускался на паутинке паучок. Да ловко так: выпускал паутинку и на ней, как на канате, спускался всё ниже и ниже. Я подошёл, чтобы лучше разглядеть этого акробата. Зацепил пальцем паутинную ниточку повыше паука, покачал паука в воздухе, как бумажный мячик «раскидай» на резинке, и стал поднимать поближе к глазам. Да не тут-то было!

Тяну наука за паутинку вверх, а он паутинку разматывает и опускается вниз. Я быстрей тяну, он быстрее разматывает. Я руками перебираю, только пальцы мелькают, а он паутину выпускает и скользит вниз. Как будто я катушку за нитку тяну вверх: тяну, тяну, нитка разматывается, а катушка ни с места. Крутится, вертится, а вверх ни на сантиметр!

Изо всех сил тяну, а паучок всё равно внизу.

И тут подумал я, что этак я паука, как катушку с нитками, до конца размотаю! Ведь иссякнет же он когда-нибудь, будет же конец его паутине? Размотается весь на паутину — тут ему и конец. За что же беднягу так?

Оборвал я паутинную нить, пустил наука на землю. Помчался он со всех своих восьми ног. Здорово так, сразу видно, что не весь ещё вымотался. Осталось ещё паутины на сеть — комаров ловить. Пусть ловит: кусаются комары здорово!

Пылесос

Старая история: воробей, пока не прилетели скворцы, решил скворечник занять. Напыжился, почирикал для храбрости и нырнул в леток.

Старую подстилку выносил пучками. Выскочит, а в клюве целый сноп. Разинет клюв и смотрит, как сухие травинки падают вниз.

Большие перья вытаскивал по одному. Вытащит и пустит на ветер. И тоже следит: поплывёт перо или штопором вниз закрутится?

Всё старое нужно выкинуть дочиста: ни соринки чтоб, ни пылинки! Легко сказать — ни пылинки. А пылинку ни в коготках не зажать, ни клювом не ухватить.

Вот вынес в клюве последнюю соломинку, вот выбросил последнее перо. Остался на дне один сор. Пылинки, соринки, шерстинки. Кожица от личинок, перхоть от пера — самая дрянь!

Посидел воробей на крыше, затылок лапкой почесал. И в леток!

Я стою, жду.

Началась в скворечнике возня, послышалось жужжание и фырчание. А из скворечника — из всех щелей! — завихрилась пыль.

Воробей выскочил, отдышался и опять нырнул. И опять я услышал фырчание, и опять полетела пыль. Скворечник дымил!

Что там у него — вентилятор или пылесос?

Ни то и ни то. Сам затрепыхался на дне, крылышками забил, погнал ветер, завихрил пыль — сам себе пылесос, сам себе вентилятор!

Чист скворечник как стёклышко.

Самая пора свежую подстилку носить. Да поторапливаться, пока скворцы не прилетели.

Тук-тук!

Тук-тук!

— Войдите!

Тук-тук! Тук-тук!

Ого! Стучат не в дверь, а в окно!

Выглядываю: дятел!

Прицепился на открытую раму и серьёзно так стучит.

— Здорово! — говорю. — Влетай!

А он как испугается! И в лес. Бревенчатая изба для него, наверное, как огромное толстое дерево. Окно — как дупло. И в дупле кто-то страшный сидит.

Белку в дупле дятел встречал, летучую мышь встречал, даже филина видел. А такое страшилище — никогда!

Наутро дятел опять прилетел — «дерево» дуплистое выстукать. Для начала все брёвна в избе пересчитал. Потом в каждое дупло-окно заглянул. Чудно: всё видно, а влезть нельзя!

Ступеньки пересчитал: шесть. В трубу тюкнул: крепкая. Что бы ещё проверить?

Начал в заборе доски считать. С доски на доску, с доски на доску. Считал-считал — сбился. Начал сначала.

Считал-считал — невмоготу!

Не может больше считать — вот как наелся! На каждом брёвнышке по муравьев на каждой ступеньке по жуку, на каждой доске — по личинке. Нос набил, язык натёр. И живот из-под перышек вздулся. Синий такой и голый. Ну да, голый: дятел-то совсем молодой!

Крылья и хвост у него как у большого, а живот голый. Перья ещё короткие. И хоть шапка красная и нарядная, да ум в голове не тот. Это ж надо — дом с деревом спутал! Ну да ничего. Дней у него впереди — считать не пересчитать! Во всём ещё разберётся.

Тук-тук! Будем знакомы!

Соловьиный язычок

О соловье все слыхали, да не все слышали соловья! Многие знают, где он живёт, а каков соловей на вид, — знают немногие.

Соловей — тоненькая серая птичка с большими чёрными глазами. И с удивительным голосом.

Очень нам хотелось увидеть и послушать соловья. Старый птичник поучал:

— Запевает соловей, когда дождинку с первого берёзового листика склюнет — горлышко оживит. Самые лучшие певуны те, что по ночам поют. Это старики. Они молодых на хорошую песню ставят. Самый разгон у соловьев — когда в лесу прозвенит первый ландыш.

И вот ландыш прозвенел. Настал соловьиный час.

Дед привёл нас в речную черёмуховую урёму[1] и приказал молчать. Лес утихал и настораживался, будто к чему-то готовился. Туман пополз от реки, и чёрные кусты бесшумно и таинственно зашевелились.

И вдруг звонкий, хлёсткий и чистый свист:

— Чу-ить! Чу-ить! Чу-ить!

И сразу упруго и сильно:

— Тио! Тио! Тио!

Началось!

Озноб пробежал по спине — такие чистые и ясные были свисты.

Вот опять свист и опять тишина: прислушивается, наверное, не откликнется ли эхо в звонком бору. Ну и силища в этом крохотном горлышке!

Комары ныли и липли на шею, но мы не смели пошевелиться.

А соловей свистел.

Он то пускался раскатом, то сыпал дробью, то кричал далёкой желной. И вдруг делал гусачка: «Га-га-га!»

Он кончал и начинал сызнова, переставляя свисты, то удлиняя, то укорачивая их.

— Двенадцать колен! — прошептал дед. — Одно к одному! И всё своим голосом — ни звука чужого! Без единой помарки, без бабьей томности — металл!

Дед в восхищении стукнул сухоньким кулачком по своей сухонькой коленке.

Мы подкрались к черёмуховому кусту.

Соловей пел, забыв обо всём. Он сидел сердито насупившись, полураспустив крылышки. Глаза его затянула голубая плёнка. Тонкий клюв широко раскрывался, и из горлышка рвался свист. Головка дёргалась и тряслась, и всё лёгкое птичье тельце била крупная дрожь.

Зеленело небо. Стало видно, как бьётся в раскрытом клювике острый язычок, не язычок — колокольчик. Это язычок так ловко распоряжался песней, что заставлял молодых соловьев молчать и слушать.

К дому птичника вернулись мы уже при жёлтой зорьке. Из сада тянуло тёплой сиренью.

— Отцветёт сирень, отпоёт соловей! — вздохнул дед. Пусть! Песенка его теперь всегда будет с нами.

Трясогузкины письма

У калитки в сад прибит почтовый ящик. Ящик самодельный, деревянный, с узкой щелью для писем. Почтовый ящик так долго висел на заборе, что доски его стали серыми и в них завёлся древоточец.

Осенью залетел в сад дятел. Прицепился к ящику, стукнул носом и сразу угадал: внутри червоточина! И у самой щели, в которую опускают письма, выдолбил круглую дырку.

А весной прилетела в сад трясогузка — тоненькая серенькая птичка с длинным хвостиком. Она вспорхнула на почтовый ящик, заглянула одним глазком в дыру, пробитую дятлом, и облюбовала ящик под гнездо.

Трясогузку эту мы прозвали Почтальоном. Не потому, что она поселилась в почтовом ящике, а потому, что она, как настоящий почтальон, стала приносить и опускать в ящик разные бумажки.

Когда же приходил настоящий почтальон и опускал в ящик письмо, перепуганная трясогузка вылетала из ящика и долго бегала по крыше, тревожно попискивая и качая длинным хвостиком. И мы уже знали: тревожится птичка — значит, есть нам письмо.

Скоро вывела наша почтальонша птенцов. Тревог и забот у неё на целый день: и кормить птенцов надо, и от врагов защищать. Стоило теперь почтальону только показаться на улице, как трясогузка уже летела ему навстречу, порхала у самой головы и тревожно пищала. Птичка хорошо узнавала его среди других людей.

Услыхав отчаянный писк трясогузки, мы выбегали навстречу почтальону и брали у него газеты и письма; мы не хотели, чтобы он тревожил птичку.

Птенцы быстро росли. Самые ловкие стали уже выглядывать из щели ящика, крутя носами и жмурясь от солнца. И однажды вся весёлая семейка улетела на широкие, залитые солнцем речные отмели.

А когда пришла осень, в сад опять прилетел бродяга дятел. Он прицепился к почтовому ящику и носом своим, как долотом, так раздолбил дыру, что в неё можно было просовывать руку.

Я просунул руку в ящик и вынул из ящика все трясогузкины «письма». Были там сухие травинки, обрывки газет, клочки ваты, волосы, фантики от конфет, стружки.

За зиму ящик совсем одряхлел, для писем он уже не годился. Но мы его не выбрасываем: ждём возвращения серенького почтальона. Ждём, когда он опустит в наш ящик своё первое весеннее письмо.

Сорочий поезд

Полустанок назывался Рыбный. И не зря. На нём всегда, даже зимой, продавали рыбу: жареную, варёную, солёную, вяленую. Только, бывало, остановится поезд, а уж изо всех вагонов выскакивают пассажиры. Ещё не тронется поезд, а уж из окон летят на снег кулёчки с рыбьими головами, хвостами и потрохами.

И вот повадились на это угощенье сороки. Со всей округи слетались. Ровно за минуту до прихода поезда рассаживались на деревьях вдоль пути и нетерпеливо стрекотали. Так они встречали поезд каждый день.

Услышав сорочье чекотанье, пассажиры брали свои чемоданы и выходили на платформу. Начальник полустанка, не глядя на часы, надевал красную фуражку. Выходил из будки и стрелочник, засунув флажок за голенище.

Поезд приходил — и на снег летели кулёчки с рыбьими головами и потрохами. Начинался сорочий пир! Подобрав всё до косточки, сороки улетали в лес по своим сорочьим делам.

Сороки к поезду никогда не опаздывали. Но вот однажды опоздал поезд. Волновался начальник в красной фуражке. Волновались ожидающие на полустанке пассажиры. Все были очень недовольны.

Но больше всех волновались, больше всех были недовольны сороки. Они вертелись на сучках, перелетали с дерева на дерево, по очереди взлетали на вершину самой высокой сосны и, вытянув шейки, смотрели в ту сторону, откуда должен был показаться поезд. Какой гвалт, какой переполох подняли сороки, когда, наконец, увидели далёкий дымок!

Ох и досталось же машинисту от начальника станции, от разволновавшихся пассажиров! А больше всего — от сорок: оглушили криком! До сих пор встречают сороки поезд на Рыбном полустанке. До сих пор, заслышав сорочью трескотню, пассажиры берут свои чемоданы, а начальник надевает красную фуражку. Все твёрдо знают: ровно через минуту к полустанку подойдёт поезд. Поезд теперь не опаздывает. Пассажиры вовремя уезжают, а сороки вовремя обедают. И все довольны.

Волшебная полочка

— Я — повелитель птиц!

Захочу — и птицы сами прилетят ко мне. Захочу — прилетят голуби и воробьи. Захочу — синицы. Захочу — явятся гости севера: снегири и свиристели.

Нет, я не волшебник, Я не шепчу таинственных заклинаний. И у меня нет волшебной палочки. Но зато у меня есть волшебная полочка.

На вид полочка совсем проста: простая фанерка с простыми деревянными бортиками. Но в полочке волшебная сила!

Так и быть, — я открою свой секрет. И к вам, стоит вам только захотеть, станут прилетать дикие птицы. Для этого надо на простую полочку насыпать простой крупы и простых хлебных крошек. Потом полочку нужно выставить за окно. И полочка сразу станет волшебной! На неё сразу же прилетят голуби и воробьи. А если вы живёте у парка или в деревне, укрепите на полочке кусочек сала — к вам прилетят синицы! Положите на полочку кисти рябины — прилетят снегири и свиристели.

Сделайте себе волшебную полочку.

Каждый день станут прилетать к вам разные птицы.

Хотите — смотрите, хотите — снимайте.

Вы станете добрым повелителем птиц!

Заячий хоровод

Мороз на дворе. Особый мороз, весенний. Ухо, которое в тени, мёрзнет, а которое на солнце — горит. С зелёных осин капель, но капельки не долетают до земли, замерзают на лету в ледышки. На солнечной стороне деревьев вода блестит, теневая затянута матовой коркой льда.

Порыжели ивняки, а ольховые заросли стали лиловыми.

Днём плавятся и горят снега, ночью пощёлкивает мороз.

Пришла пора заячьих песен. Самое время ночных заячьих хороводов.

Как зайцы поют, по ночам слышно. А как хоровод водят, в темноте не видать.

Но по следам всё понять можно: шла прямая заячья тропа, от пенька до пенька, через кочки, через валежины, под белыми заячьими воротцами и вдруг закружила немыслимыми петлями! Восьмёрками среди берёзок, кругами-хороводами вокруг ёлочек, каруселью между кустов.

Будто закружились у зайцев головы и пошли они петлять да путать.

Пляшут и поют: «Гу-гу-гу-гуу! Гу-гу-гу-гуу!»

Как в берестяные дудки дуют. Даже губы подскакивают!

Нипочём им сейчас лисицы и филины. Всю зиму жили в страхе, всю зиму прятались и молчали. Довольно!

Март на дворе. Солнце одолевает мороз.

Самая пора заячьих песен.

Время заячьих хороводов.

Плясуны

Комары-толкуны — плясуны известные. Пляшут они где придётся. Было бы только тепло. Тепло их бодрит, веселит, прямо на воздух поднимает.

Где тихо, солнечно, где нагрето — там и площадка для танцев. В тёплых струях легче плясать.

Пока на земле ещё снег лежит, пляшут они меж тёплых сосновых ветвей. Потом толкутся над первой проталиной. Над оттаявшим муравейником, над прогретой поленницей дров, над копной соломы. Над отогревшимся склоном, над подсохшей тропинкой, над вскопанной грядкой. Вверх-вниз, вверх-вниз — живой столбик золотистых пылинок. Каждую победу весны они отмечают танцем.

Весна идёт — и ширятся танцы. Любят комарики поплясать!

Бывает, над головой зароятся. Гонишь-гонишь, а им нипочём. Пляши, раз тепло и солнце. А что там внизу — чья-то голова или поленница дров — какое им дело? До этого им дела нет.

Сногсшибательный душ

Простаки эти голуби!

Воробьи похитрее.

Голуби честно ищут корм, а воробьи-хитрюги за ними подглядывают. Как увидят, что голуби на подоконник слетелись, толкаться начали, — так и мчат сразу, но не на подоконник, а на панель под окно.

Наверху толкотня, драка: зёрна и крошки сыплются вниз. Воробьи внизу не зевают: клюют себе с выбором. Вот пройдохи!

Но раз попали и воробьи впросак!

Видят как-то: собрались голуби, затеяли возню. Приседают, хвосты веером, хлопают крыльями. Встряхиваются, толкаются, воркуют. Но собрались они на этот раз не на подоконнике, как всегда, а внизу, на земле. Ничего не понять!

— Нас провести хотят! — смекнули самые стреляные воробьи. И со всех сторон скорее в голубиную толчею: шмыг, порх, скок!

Но тут самому первому воробью по затылку — стук!

Да так, что он носом в снег.

Второму по спине — плюх!

Трах третьему по носу. Так брызги и полетели!

— Наших бьют! — загалдели воробьи.

А кто бьёт?

Неизвестно. Голуби не бьют.

А первому снова — стук в голову!

Тут уж до воробья дошло — капли бьют!

Тяжеленные капли с сосулек под крышей.

Висят высоко голубые сосульки. И с них, как из краников, капли сыплются — целый душ!

Голубям что — они большие. Толкутся себе, вертятся, купаются — рады живой воде.

А воробьишкам душ не под силу: того и гляди с ног сшибёт и покалечит.

Взлетели воробьи на ветки. Стали клювами перышки перебирать да пересчитывать: все ли целы?

Который по носу получил, — нахохлился.

Но ненадолго. Чего хохлиться, — весна идёт!

Спать пора

Вечер, я уж палатку собрался ставить, как на сухую вершину, прямо над головой, взлетел сумеречный чёрный дрозд и стал высвистывать свои песни. И так тихо вокруг, что слышно, как между свистами дрозд прищёлкивает не то язычком, не то клювом.

Неуклюжий тяжёлый сарыч с шумом ввалился в густую вершину, вцепился в сук, потоптался на нём, переминаясь с лапы на лапу, сложил крылья, да и затих.

Форель в ручье, чуть шевеля плавничками, зашла за камень и опустилась брюшком на дно.

Все устраивались на ночлег.

Какие-то жучки мохнатые вповалку завалились спать в цветочных венчиках среди лепестков.

Лёг и я, просто так, без затей, прямо под деревом. Ну её, палатку, буду спать, как все.

Берёста

Заспорили два брата-охотника: кто ловчее? Надел один из них лыжи, забрал ружьё и топор и побежал в лес. Час проходит, другой проходит, бежит охотник назад и говорит:

— Нашёл я, братушка, в лесу спящего лося. И так сумел тихо к нему подойти, что лось и ухом не повёл. Положил я лосю на спину кусок берёсты со своим знаком. Ловчее этого никому не сделать! А если не веришь, — проверь: лось и сейчас там спит.

Ничего брат ему не ответил. Молча лыжи надел и побежал по его следам.

Час проходит, другой проходит — бежит второй брат назад. Ни слова не говоря, протягивает брату берёсту, ту самую, которую тот лосю на спину положил!

— А лось, — говорит, — и сейчас там спит!

Ничего не скажешь, ловкие братья-охотники.

Но и фотоохотник не лыком шит.

Надел фотоохотник лыжи, забрал аппарат — побежал в лес. Час бежит, другой бежит — видит: лось на снегу спит. И тоже так сумел подкрасться, что лось и ухом не повёл. Хоть берёсту на спину клади! Не ударил лицом в грязь.

Но охотники фотоохотнику не верят: берёсту-то не положил! Как теперь проверить?

— А у меня снимок есть! — говорит фотоохотник.

И верно: на снимке лес, в лесу лось. Лежит на снегу и дремлет.

Снимок не берёста: хочешь не хочешь — поверишь.

Вот он — снимок; смотрите хоть все.

А берёсту кто видел?

Может, и не было никакой берёсты.

Айболитовцы

Айболитовцы — это лесная «скорая помощь». Нет у них ни телефонов, ни машин, но зато есть быстрые ноги, зоркие глаза и умелые добрые руки. Айболитовцы не ждут, когда больные придут на приём. Они — врачи на дому. А дом — весь лес.

Врачи-разведчики с утра на ногах. В лесу немало больных. Одним надо оказать помощь на месте, других нужно забрать домой.

У каждого больного — своя история болезни.

Птенец дрозда

Вынут изо рта у собаки. Придавить не успела, но всего обмусолила. Помощь оказана на месте происшествия: обмыли тёплой водой, высушили на солнце, накормили червяками и отпустили. Собаку Бобика взяли на поводок.

Собака Бобик

Тот самый Бобик, который по глупости чуть не проглотил дроздёнка. Он привык совать свой нос куда не положено. Сунул нос под валежину и наткнулся на гадюку. Нос стал как чемодан. Мы выдавили из ранки кровь, промыли марганцовкой. Уложили Бобика в тень. Два дня он не вставал, скулил и тёр укус лапой. На третий день опухоль спала и Бобик завилял хвостом.

Скворец

Найден под проводами со сломанным крылом. Взят на излечение домой. Рана присыпана стрептоцидом, на крыло наложен лубок. Прописана диета: рубленое яйцо три раза в день по чайной ложке.

Голубь сизый

Найден на улице: не мог ни ходить, ни летать. Кто-то обмотал ему лапки нитками, а к хвосту привязал верёвку. Нитки впились в кожу — и лапки опухли. Назначены тёплые ванны и растирания вазелином.


Много разных больных: белки, ежи, лосята, утята, куличата, летучие мыши.

Сейчас все они здоровы и веселы. Веселы, здоровы и доктора — юннаты-айболитовцы.

Зазнайка

На голом сучке, чуть повыше зелёных лопухов, похожих на ослиные уши, сидит совёнок. Очень важно сидит, хотя со стороны похож на клок простой овечьей шерсти. Только с глазами. Большущими, блестящими, оранжевыми. И очень глупыми. И так он глазами своими хлопает, что всем сразу видно: балда! Но пыжится выглядеть взрослым. Наверное, ещё и думает про себя:

«Когти на лапах загнулись — по сучкам лазать смогу».

«Крылья уже оперились — захочу и полечу».

«Клюв окостенел, как щёлкну — так всех напугаю. Голыми руками меня не возьмёшь!»

И так нам захотелось этого зазнайку именно голыми руками взять! Думали, думали и додумались. Он тут целыми днями один сидит. И скучно ему, наверное, одному. И похвастаться не перед кем и не на кого поглазеть…

Я приседаю па корточки и строю совёнку рожу. Подмигиваю, показываю язык. Покачиваю головой: посмотрите, какой большущий совёнок! Моё почтение, мудрейший из мудрых!

Совёнок польщён, он рад-радёшенек развлечению. Он приседает и кланяется. Переминается с лапы на лапу, словно пританцовывает. Даже закатывает глаза.

Так мы с ним развлекаемся, а товарищ тихонько заходит сзади. Зашёл, руку вытянул и взял совёнка за шиворот! Не зазнавайся…

Совёнок щёлкает клювом, сердито выворачивается, когтями дёргает за рукав. Обидно ему, конечно. Думал: «Вот я какой, большущий уже да ушлый» — а его, как маленького, голой рукой за шиворот. И глазом моргнуть не успел, и крылышком не повёл!

— Не зазнавайся! — щёлкнули мы совёнка по носу. И отпустили.

Дежурный

Поле пшеницы на вырубке так и мозолит всем глаза, так и щекочет всем носы. Хозяин поля знает про это и отваживает любителей вершков, как умеет. Против кабанов он выставил колотушки. Вода из ручейка крутит колесико с лопастями, колесико поднимает лёгкие молоточки, и те всю ночь без перерыва стучат по звонкой железке. Против птиц поставлено чучело. Чучело размахивает на ветру лоскутами растопыренных рукавов. Кабаны и птицы обходят и облетают поле сторонкой. А вот полёвки и мыши ничего не боятся: ни колотушек, ни чучела. Они валят пшеницу, подгрызая стебель зубами, и растаскивают колосья по норам. И ничего с ними не сделать. Хозяин только сердито бормочет и грозит кулаком.

Так, наверное, и растащили бы мыши всю пшеницу по колоскам, если бы не желтоглазый сыч. Сыч встал на караул. Лишь только зарозовеет заря, — он уже торопится на дежурство. Мягко опустится чучелу на голову, потопчется, переминаясь с лапы на лапу, усядется поудобней и притихнет. И кажется со стороны, что сыч уснул. А он в два глаза смотрит и в два уха слушает. Полёвка ли чуть качнёт колосок, мышь ли едва слышно пискнет — сыч мигом взлетит. И неслышно, как лоскут мягкой тряпки, накроет воришку.

Дежурит сыч каждую ночь. Стоит на посту, не смыкая глаз. Хозяин на него не нарадуется. И сыч доволен.

Шаги доверия

Черноголовая плиска подпускает на 5 шагов, жаворонок на 15, кулик-перевозчик на 25, а кулик-травник — на 50. Кукушка подпустила шагов на 90, а сарыч только на 200. Так я узнаю меру доверчивости птицы к человеку. Плиска доверяет человеку в 10 раз больше, чем травник, и в 40 раз больше, чем сарыч. Наверное, потому, что человек обижает её в 40 раз меньше…

Карапузики и долгоносики

Ну разве не прелесть имена у насекомышей? Все эти усачи, медляки, листовёрты? Щелкуны, карапузики, долгоносики? Наездники, бражники, уховёртки? Таких даже жалко на булавку накалывать!

Петушок

Проста петушиная жизнь — песни ори да кур сторожи.

Утром в щели курятника проникает свет — синие лучики. Наступает день петушиных забот.

Петушок своё дело знает: ищет зёрна, сзывает кур, бьётся на шпорах с чужаками, следит за ястребом.

И вдруг эта привычная жизнь рухнула и поломалась.

Однажды ни один петух не откликнулся на его клич. Не проснулись от солнца в курятнике куры — куда-то исчезли все до одной. И только хмурый хозяин, разбуженный кукареканием спозаранку, сердито ругал хорька, который передушил всех кур.

Петушок ошалело слонялся по двору, подолгу расслабленно лежал в пыли, вытянув лапку и растопырив крыло. Его гребешок — гордость его и красота! — уныло свешивался набок. Не с кем стало меряться силой, некого охранять от беды, некого созывать и угощать зёрнами. Кукарекал — ничьё сердце не закипало в ответ от его боевого крика. Ловко выкапывал зёрна — они никому были не нужны. Предостерегал — но кому нужны были его предостережения? Самому себе только…

Петушку незачем стало жить. И не миновать бы ему ястребиных когтей — такой он стал квёлый и сонный — если бы не… воробей!

Однажды, позвав по привычке кур на зерно, заметил петушок воробья. Воробей посмотрел на петуха, бочком подскочил и схватил зерно. Петушок позвал опять. Тогда прилетели два воробья. Всё сразу пошло на лад.

С утра до вечера петушок собирал зёрна и сзывал воробьев. Воробьи стайкой, озорной и крикливой, прыгали за ним и нахально хватали зёрна прямо из клюва. А он на них не сердился.

Петушок снова стал взлетать на забор и громко кричать. И хоть отвечало ему одно эхо в скалах, он не переставал петушиться. Он грозился побить каждого, кто вздумает ему помешать. Гребешок его светился, как лепесток мака. Петушок предупреждал воробьев о появлении ястреба: те, как куры, кидались в кусты. Петушок ожил и повеселел. Да, не так уж проста петушиная жизнь!..

Ротозеи

Услышат, бывало, воробьята, что воробьиха в гнездо втиснулась, — сейчас же жёлтые рты разинут. Настоящие ротозеи!

И вот ротозеи подросли, прозрели, оперились. Сидят в гнезде смирненько и только изредка почирикивают: «Чирк! Чирк!. Чирк!» «Чиркунами» стали.

Потом «чиркуны» превратились в «слётков» — вылетали из гнезда. Но и слётки не все одинаковы: одни ещё только по земле скачут — это «прыгуны́» или «скачки». Другие уже подпархивают — это «порхунчики». Но все — и «прыгуны» и «порхунчики»— непременно ещё и «трясуны». Крутятся у самого родительского носа и приседают, и клювишки разевают, и крылышками трясут от нетерпения: «Мне, мне, мне!»

На дачу

Лесная соня выехала на дачу. Всю зиму проспала она в норе под кустом — в своей зимней квартире. И была очень довольна. Но вот весна на дворе: солнце, зелень, теплынь. И стало соне под землёй неуютно: и темно, и сыро, и затхло. Перебралась соня спать на дачу. На том же кусте, под которым спала, свила она себе из травы и листьев уютное гнёздышко. Лёгкий плетёный шарик с дырочкой-входом. Покачивается в нём, как в гамаке. Дышит свежим воздухом. Принимает солнечные ванны. Ест свежие фрукты. На даче живёт.

Соловья песня кормит

Поёт соловей бойко, звонко, хлёстко. И язычок его в разинутом клювике, как колокольчик.

Без передышки поёт. И когда только ест да пьёт! А ведь песней одной сыт не будешь.

Поёт соловей, свесив крылышки. Запрокидывает головку и закатывает глаза. И клювик его тогда щёлкает, как ножницы у ловкого парикмахера. Щёлкает и выщёлкивает такие чистые и звонкие свисты, что даже листики вздрагивают и тёплый парок вырывается из горячего горлышка.

И на парок слетаются липкие комары. Под тугое перо комарам носа не подточить, вот и зудят они над разинутым клювом. Сами в рот просятся, сами прямо на язык липнут!

Щёлкает соловей песни и… комаров! А ещё говорят, что соловья песни не кормят…

О чём пела сорока?

Пригрелась сорока на мартовском солнце, глаза прижмурила, разомлела — даже крылышки приспустила.

Сидела сорока и думала. Только вот о чём она думала? Поди угадай, если она птица, а ты человек!

Будь я на её птичьем месте, я бы сейчас вот о чём думал. Дремал бы я на припёке и вспоминал бы прошедшую зиму. Метели вспоминал, морозы. Вспомнил бы, как ветер меня, сороку, над лесом бросал, как под перо задувал и крылья заламывал. Как в студёные ночи мороз стрелял, как стыли ноги и как пар от дыхания сединой покрывал чёрное перо.

Как прыгал я, сорока, по заборам, со страхом и надеждой заглядывал в окна: не выбросят ли в форточку селёдочную голову или корку хлеба?

Вспоминал бы и радовался: зима позади и я, сорока, жив! Жив и вот на ёлке сижу, на солнце нежусь! Зиму отзимовал, весну встречаю. Длинные сытые дни и короткие тёплые ночи. Всё тёмное и тяжёлое позади, всё радостное и светлое — впереди. Нет времени лучше, чем весна! Время ли сейчас дремать да носом клевать? Будь я сорокой, я бы запел!

Но — тсс! Сорока-то на ёлке поёт!

Бормочет, стрекочет, вскрикивает, пищит. Ну — чудеса! Первый раз в жизни слышу песню сороки. Выходит, что птица-сорока думала про то же, про что и я, человек! Ей тоже петь захотелось. Вот здорово!

А может, и не думала: чтобы петь, не обязательно нужно думать. Весна пришла — ну как не запеть! Солнце-то всем светит, солнце всех греет.

Фотозагадки

1). Фото 1.

— Не прикасайтесь! — сказала ящерица. — Это лоскуток моей кожи. Я, когда линяю, кожу с себя сбрасываю!

— Вот и трону, это моя икра! — квакнула лягушка:

— Не спорьте! — пискнуло какое-то насекомое. — Это не кожица, не икра — это мой дом. Я в нём спасаюсь от ящериц, лягушек и птиц!

Кто же из троих прав?

2). Фото 2.

«Если это дерево срубил лесоруб, то почему он его не увёз?

Если это дерево срубил для костра охотник, то почему он его не сжёг?

Если это дерево срубил рыболов, то почему он из него не сделал плот?

Ага, догадался! Это дерево срубил не лесоруб, не охотник, не рыболов. И вообще не человек!»

Кто же срубил это дерево и чем?

3). Фото 3.

Если посмотреть на это с одной стороны, то похоже на редкое насекомое. А если с другой, — то на странный гарпун. А что, если посмотреть с третьей стороны? Вот это да!

Посмотрите и вы: что это такое?

4). Фото 4.

— Смотри, мама, какая ягодина! Проглотить, — живот вздуется!

Не тронь, барсучонок, не тронь! От этой «ягоды» у тебя не живот, а нос и язык вздуются!

Что это такое?

5). Фото 5.

— Раньше, помню, это ползало. Потом, знаю, будет летать. А пока неподвижно висит. Раньше ело листья, потом станет пить нектар, а пока не ест и не пьёт. Было волосатым, станет в пыльце-чешуйках, а пока голое. Было, есть, будет.

Что было, что есть и что будет?

6). Фото 6.

Чего только не говорили! И воздушные шарики, и китайские фонарики. Сова даже сказала, что это звёзды!

А что это на самом деле?

Лесные пословицы и поговорки

Если есть в лесу волчьи следы, то есть там и волки.

Мягка у рыси лапка, да коготок остёр.

Захотел медведь мёду, да вспомнил про пчёл.

Не ищи шишки под дубом, а жёлуди под ёлкой.

Чем дольше ненастье — тем краше солнце.

Не страшно болото, если из него вылез.

Загрузка...