* * *


— Насиделись мы с тобой, Лесовичок, под Шапкою-Невидимкой, насмотрелись в лесу всякой всячины.

— Уж насмотрелись так насмотрелись!

— И под водой побывали даже.

— Ну, в воду-то ты меня заманил. Сам бы я туда ни ногой. Что мне, Лесовику, под водой-то делать?

— Не век же тебе всё в лесу да в лесу! И горы посмотреть надо бы, и пустыни. Да и леса на земле разные. Слыхал про леса розовые?

— Рассказывай.

— И расскажу! Сидел я под ШАПКОЙ в горах, пустынях и в лесах необыкновенных. На всякое насмотрелся…

Лес розово-серебристый

Для нас, северян, привычны леса зелёные. Тёмно-зелёные — хвойные и светло-зелёные — лиственные. А этот южный лес был розово-серебристый, ни на что привычное не похожий.

Седые раскидистые деревья кажутся заиндевелыми, покрытыми пушистым инеем. Под ними — нежно-розовые кусты. Они похожи на копны розоватого пуха. Кажется, дунь — и всё улетит!

А какая опушка у этого леса! Понизу розовая полоса, над ней полоса седая. И над всем этим розово-сизым яркое синее небо.

Седые деревья — это деревья джиды. Или, как их ещё называют, деревья серебристого лоха. Они похожи на нашу плакучую иву: ветви обвисли густыми прядями, листья длинные, узкие, серебристые. На ветках жёлтенькие цветочки. Их очень много, но они крошечные, почти незаметные. Зато запах их слышен издали. Запах у них особый: если хоть раз вдохнул, никогда уже не забудешь. Вспомнишь серебряный лес — и сразу ощутишь этот запах.

Кусты, похожие на копны розоватого пуха, — это кусты тамариска. Розовые от стволиков до кончиков веток. Сравнивайте с чем хотите: с розовым инеем, с розовым пухом, с розовой пеной из розовых пузырьков. Пчёлы гудят в нагретых ветвях, варят розовое варенье.

У невиданного леса и название неслыханное — тугай. Ни бор, ни тайга, ни дубрава, ни роща, а таинственное — тугай.

Тугай пропитался красками юга. Яркие бабочки, яркие птицы и травы. На солнечные тропинки из тенистых зарослей по утрам выходят фазаны. Перо их багрово вспыхивает и переливается. Это живые жар-птицы. Когда они взлетают, кажется — вспыхивает фейерверк!

На серых сухих сучках любят сидеть щурки. Птички совершенно тропического облика и окраски. Лазоревые грудки, жёлтые горлышки, золотистые спинки: И красные — как рубины! — глаза. Когда они проносятся над кустами розовых тамарисков, в глазах рябит.

Голубые сизоворонки кричат резкими трескучими голосами. Овсянки, похожие на канареек, поют старательно, задирая клювики в небо. Порхают удоды, похожие на пёстрых огромных бабочек. И воробьи тут не обыкновенные, а испанские: очень яркие, очень пёстрые, страшно горластые.

Вечера в тугаях тихие, насторожённые. Вдруг отчаянно закричит фазан и захлопает быстрыми крыльями. Значит, лиса или дикий кот спугнули его с земли.

Услышишь сердитый звериный рёв. Рёв никого не путает: ревёт косуля. У этого безобиднейшего существа почему-то очень страшный голос.

Шелест тростников, дробный топот: на поляну выбежали кабаны.

Звонко и сильно свистит соловей.

Жёлтая луна показалась за корявыми, изогнутыми стволами. Ночь. Пахнет цветущей джидой. Незабываемый запах. Незабываемый уголок нашей земли.

Предсказатели

В гнезде у фазанки появились фазанята. Было десять яиц, стало десять цыплят. Пушистых, как одуванчики. И у каждого одуванчика клювик и ножки. Клювиками одуванчики начали что-то клевать, а на ножках бегать.

Скоро отросли у фазанят крылышки, начали они порхать и стали «поршками». По вечерам они вспархивали вслед за фазанкой на дерево — повыше от лисьих зубов. Так и сидели всю ночь на сучке рядком — как бусы с хвостиками. Я каждый вечер подтаивался к этим живым бусам, чтобы только посмотреть на них.

Но однажды вижу, фазанята уселись рядком на сучке, а фазанка ещё внизу. Волнуется, квохчет — зовёт фазанят вниз.

— Внизу же лисы! — испугался я.

Но фазанята послушно спорхнули вниз. Фазанка сразу увела их в колючие кусты. И только они там притихли, как заметались по небу жёлтые зарницы, загремел гром и тяжёлые капли-картечины ударили по листьям. Вот бы досталось фазанятам, если бы фазанка вовремя не увела их в кусты! А в кустах им сейчас тепло и сухо. Да и лисы не страшны — они тоже от ливня попрятались.

Фазанка с поршками сухие, а я прибежал домой мокрый. Но зато теперь уж знал: если с вечера фазаны на сучке бусами — сухая и тихая будет ночь. А если в кустах — быть дождю и ветру!

Пыльные зайцы

Пробились сквозь тугай белые, запудренные пылью дорожки. Все они тенями разрисованы и следами расписаны.

Тут вот удод-кривоножка насеменил, длинным носом дырок наковырял.

Там фазан пробежал — настрочил свой куриный след.

Вот чёткие сердечки от копыт пугливой косули.

Зайчик-толайчик наставил восклицательных знаков. А вот он и сам навстречу катит.

Меня увидел, рванулся назад, а пыль с него — столбом! По дороге помчался, а со спины пыль — волной. От лап до ушей в пыли — ну и неряха!

Каждое утро встречал я таких пыльных зайцев. Встречу и удивляюсь: где это он так извозился? Хоть на сучок его вешай и палкой пыль выколачивай!

Оказалось, что зайцы — прямо как курицы — «порхаются» в пыли.

Как-то иду и вижу: заяц в пыли валяется и ногами длинными дрыгает. На одном боку поёрзал, на второй перевалился. На втором поёрзал — спиной о дорогу чесаться стал. Накатался, наёрзался, надрыгался — да как встряхнётся. Пыль клубами пошла, будто гриб-пыхтун лопнул! По дороге помчал — словно, смерчик пыльевой завихрился.

Каждое утро из сырых тугаев выходят на сухие дорожки зайцы.

Ложатся мокрыми животами на тёплую пыль. А шкурка линяет, начинает чесаться. Вот заяц и дрыгается. И до того выкатается в пыли, что даже лисицы, глядя на него, плюются.

Поющий бархан

Мы молча вглядывались в горизонт. Солнце пекло, как сквозь увеличительное стекло. От резкого блеска слезились глаза. Сухие и колючие, как песок, пустынные мухи-слезоедки, вечно изнывающие от жажды, лезли в лицо и жадно пили наши слёзы и пот. Мы щурили и щурили глаза: слишком много неба и света было вокруг. На самом краешке горизонта — таинственный поющий бархан, похожий издали на огромную египетскую пирамиду. Целая гора сыпучего золотого песка!

Два ветра, сшибаясь у лиловых гор, навеяли за тысячи лет этот жёлтый бархан. Вершина его, как вулкан, курится в синее небо. А у подножия, похожие на сизые облака, гнутся по ветру кусты белого саксаула.

Поднимаемся медленно, шаг за шагом, по острому песчаному гребню. И кажется, что идём мы по узкому коньку крыши: вправо и влево скат. С шорохом ползёт из-под ног песок, ветер целыми пригоршнями швыряет его в глаза.

Больше всего сейчас хочется пить. В радужных пятнах перед глазами блестят стеклянные фляги, полные кристальной воды. Сизые грани их запотели от холода и выскальзывают из шершавых ладоней. Стынут на горлышке горячие губы, и ледяная вода вливается в тело.

Но только ветер засвистывает в ушах да на зубах поскрипывает песок. И жёлтые космы песчаной позёмки, как растопыренные пальцы огромных ладоней, полируют, гладят и трут скаты горы, кидают к вершине тучи песка, и вершина курится, как вулкан. И вдруг гора охнула и задрожала! Где-то внутри неё зародился гул; он рвётся наружу, он приближается и растёт. Вот он вырвался и навис над равниной, глухой, тревожный и непонятный!

Мы прыгаем с гребня на скат и катимся вниз. Под ногами взбухают жёлтые песчаные волны. Справа и слева несутся лавины песка. Гора гудит и трясётся. Всем телом чувствуем эту яростную дрожь: гора бьётся, как в лихорадке.

Несётся ревущий песок, гудит и трясётся гора. Поющий бархан поёт. Мы катимся вниз обалдевшие и оглушённые.

И вдруг тишина. Гора умолкла так же внезапно, как и запела. Поднимаемся на ноги и вытряхиваем песок из волос и ушей, пригоршнями выгребаем его из карманов и «выливаем» из ботинок и сумок. Мы очень довольны. Нам здорово повезло: мы слышали голос духов горы..

Совсем недавно ещё рёв горы вызывал суеверный страх. Сейчас уже все понимают, что это не «голос пустыни» и это не «духи горы». Но загадка поющего песка не разгадана до конца до сих пор.

Снова идём по пустыне, топчем ногами свою же тень. По пустыне струится знойное марево. Прямые стволики саксаула извиваются в нём, будто отражённые в неспокойной воде. Далёкие впадины под горами наливаются светлой водой. А голубые вершины гор вдруг отрываются от хребтов и повисают в воздухе, как облака. Всё ослепительно и неверно.

Снова солнце режет глаза. А юркие струйки песка засыпают наши следы.

Сам карусель

Средь золотых тростников у озерка красная осоковая поляна. Осоку ночью ожёг мороз, и она стала красной. Иду на зорьке по колено в красной траве, вслушиваюсь и всматриваюсь. Слышу — звякнула под ногой льдинка, вижу — из-под сапога выстрелили веером белые стрелки-трещинки.

И вдруг взрыв — хвостатая рубиновая ракета! Сзади вторая — кричащая, сверкающая, стремительная! Фазаны!

Я крутнулся, повёл за фазаном ружьё и уж было догнал стволами его дрожащий на лету хвост, — фазан исчез за ветлой.

Взрыв слева — круть влево! Но вижу только стволы ружья и не вижу фазана. Взрыв справа — кручусь вправо, вижу фазана, но не вижу ружья. Взрыв — в глазах двоится: два фазана, четыре ствола!

И пошло: взрыв сзади, спереди, слева, справа, рядом, дальше, ближе! Кручусь, кручусь ошалело — карусель да и только.

Ружья больше не вижу. Вижу только сверкающих птиц, перо которых вобрало в себя весь блеск солнца и все жаркие краски юга. Вижу их синие рогатые головки, отчаянно косящие глаза, бешено бьющие крылья, роскошные длинные хвосты, вибрирующие от ветра.

Дюжина жар-птиц на пылающей полянке!

Голова кругом!

Заячьи носогрейки

Морозище, даже зайцы продрогли. Может, даже уши себе отморозили. Не помогли ни тёплые заячьи шубки, ни шустрые заячьи ноги. И вот залегли зайцы в бурьян, призадумались, закурили заячьи носогрейки. Тут и там над бурьянами светятся трепетные дымки. Против солнца так и попыхивают.

Это зайцы свои носогрейки раскуривают. Где дымок — там и заяц. Лапки под себя поджал, уши на спину уложил, из носа колечки пускает. Думает.

Пустыня

Пустыня — это жёлтое и голубое.

Голубое вверху — небо. А жёлтое вокруг — впереди, позади, справа и слева. Сколько видит глаз и ещё дальше, за горизонтом. Земля, опалённая солнцем.

Окаменевшая звенящая глина, растрескавшаяся, как паркет, — это такыры. Топкие хлюпи-болота, засыпанные белой солью, — солончаки. Сугробы песка, разрисованного ветровой рябью, — барханы. И жара.

Скалы, почерневшие от загара. Камни, лопнувшие от жары. Раскалённый песок, который жжёт сквозь подошвы.

В пустыне всё непривычно и непонятно.

Реки, которые никуда не впадают. Проливные дожди, которые высыхают, не долетая до земли. Деревья, под которыми нету тени. Родники, вода которых не утоляет, а разжигает жажду. Даже хорошей погодой тут называют не солнечную и сухую, а пасмурную и дождливую. Даже зонт защищает тут не от дождя, а от солнца.

Идёшь, и тень твоя испуганно путается в ногах. Будто топчешь большую чёрную птицу. И шустрые струйки песка засыпают позади твой след…

Синяя борода

Он сидел на груде почерневших от пустынного загара камней. Сидел неподвижно, поджав кривые ножки и опершись на тонкие ручки.

Сидел и смотрел на меня.

За всю мою жизнь никто не смотрел на меня с таким презрением, как этот чешуйчатый уродец с пятнистыми губами! Мне даже не по себе стало — и я шагнул вправо. Уродец не пошевелился. Я шагнул влево — даже и не моргнул. Я зашёл сзади — он не повернулся. Я опять подошёл спереди. Уродец всё так же презрительно смотрел вперёд. Теперь уже мимо меня. Прямо перед собой. На весь мир.

Громоздились на небе горы из облаков. Блестели на горизонте миражи-озёра. Над землёй пронеслись стремительные птицы саджи. По земле, как видения, промчались джейраны.

Мои глаза разбегались. Он же смотрел в одну точку. Он был невозмутим. Он смотрел вдаль. Он презирал суету.

И вдруг весь он преобразился. Быстро приподнялся на лапках. Хвост закрутился спиралью. Сверкнули глаза под отёкшими веками. На горле отвисла чешуйчатая борода. Большая синяя борода клином.

Наконец-то в этом мире нашлось что-то, достойное его внимания! Даже белое брюхо его посинело, так он разволновался.

Я старательно смотрел по сторонам. Облака растаяли в небе. Потухли миражи-озёра. Давно унеслись саджи. И ускакали джейраны. Зато появилась… муха! Метнулась агама к мухе и проглотила, выгибая шею. Белым языком облизала пятнистые губы.

И снова живот у неё стал белым. И синяя борода исчезла. Опять равнодушие и презрение — к земле, к небу, к солнцу. Но только не к мухам.

Пустыня ночью

На горячие барханы опустилась прохладная ночь. Чёрная земля и небо цвета призрачной глубины океана. И тишина такая, какая бывает, наверное, только на океанском дне.

Но вдруг крик громкий, тоскливый и жутковатый слышится совсем рядом. Голос унылый, протяжный, какой-то пустынный. Он так и манит к себе.

Беру в руки фонарь и шагаю на крик. Крик опять летит над чёрной пустыней, но уже чуть подальше. Я иду и иду, а голос, не удаляясь и не приближаясь, звучит впереди. И всё манит и манит В ночную пустыню, подальше от дорог, от костра, от людей.

Я один среди ночи и тишины. Под ногами похрустывает щебень. А таинственный голос всё зовёт и зовёт. Это авдотка — странный пустынный кулик с большими золотыми глазами. За такие глаза называют его глазуном. Весь день он лежит неподвижно, сливаясь с песком и сорняками. И только два глаза, как два янтаря, поблёскивают на песке. За привычку лежать называют авдотку ещё и лежнем.

А спустится ночь — авдотка просыпается, начинает бегать, летать и кричать. И голос её, таинственный и унылый, тревожит пустынную ночь.

Небо в россыпи ярких звёзд. Я включаю фонарь — звёзды и на земле!

Вот зелёные изумруды, — это глаза паука тарантула. Не пожалела природа на тарантула глаз! Спереди два — как фары, под ними четыре — подфарники, ещё сверху два — надфарники.

А вот звёзды красные, как рубины. Это глаза ящерицы геккона. Стоит он на тоненьких ножках и виляет хвостиком, как собачка. Чешуйки на нём крупные, как на рыбке. А хвостик покачивается и что-то шепчет-шепчет, — это чешуйки хвоста трутся друг о друга. Геккончик испуганно смотрит и удивлённо протирает глаза свои красные языком!

Под кустом два тускло-розовых глаза. Там заяц-песчаник лежит. Вот глаза приподнялись и покатили, подскакивая, как по ступенькам.

Как два летучих светляка плывут над кустами глаза голубые. Голубые с зелёным огнём. Это идут джейраны.

А вот неверные, разноцветные: то красноватые, то вдруг зелёные. Там хищный барханный кот. Посветил глазами, поиграл красками и вдруг погасил их, как выключил. Значит, пригнулся и неслышно уполз.

Я тоже выключаю фонарь, и сразу же гаснут земные звёзды. Зато звёзды над головой становятся ярче. Щебень сухо похрустывает под ногой. Авдотка всё зовёт и зовёт, а я всё иду и иду…

Хитрый удод

Для того у удода и нос длинный, чтобы его во все совать. Нос не сунешь — с носом и останешься! В щелях-то жуки, и пауки, и личинки прячутся.

Зато и достаётся бедному носу: то ударит его, то защемит, то набок свернёт. Земля жёсткая, камни крепкие, щели узкие. До того за день удод нос наломает — глаза б не глядели на щели и трещины.

А глаза глядят — на то они и глаза! Вот опять норка у камня. И паутинка у входа блестит. Значит, паук в глубине засел. А пауки очень вкусные. Ничего не поделаешь, надо нос в щель совать.

Ткнул удод для начала носом в мягкую паутину — а паук как выскочит! Вот он — и доставать из щели не нужно. Подумал паук, наверное, что это кузнечик запутался щели в его паутине, сеть его стал трясти. Выскочил паук закусить, да сам на закуску попал! Защемил его удод клювом, словно пинцетиком.

С тех пор удод приспособился.

Увидит паутинку у норки — нос напрасно в щель не суёт. Подёргает за паутинку слегка, выманит глупого паука — и проглотит.

Ни тебе забот, ни труда. И нос цел-невредим. Даже и не зачешется.

Саксауловый лес

Во всяких лесах бывал: в сосновых, еловых, берёзовых. В лиственных, хвойных, смешанных. Но впервые вхожу в лес пустыни — саксауловый.

Деревца похожи на раскидистые кусты. Стволы Жёлто-пятнистые, как старые кости. Иные кручены- перекручены, словно окаменевшие удавы.

Под каждым деревом голое глинистое пятно в норках-дырках.

Между деревьями реденькая травка — осочка.

Для глаза всё непривычно.

Лес не зелёный, а какой-то оливково-серый.

Тень под деревьями полупрозрачная, ненадёжная.

Да и как же ей быть надёжной, если на саксаулах никогда не бывает… листьев! Вместо листьев зелёные веточки. Лес без шороха листьев…

Я вслушиваюсь в звуки леса. Саксаулы шумят как наши сосны: ветер в них глухо шипит. Но прохлады от ветра нет: под саксаулами жарче, чем на барханах.

С сухим треском перелетают с дерева на дерево саранчуки — большие, как птицы. Прицепятся цапучими лапками и долго возятся в оливковых веточках, похожих на свисающие хвощи.

Знакомый голосок — синица поёт!

Синица-то синица, да не наша желтогрудая, а пустынная — серая.

Знакомый стукоток — дятел стучит!

Дятел-то дятел, да тоже не наш пёстрый, а белокрылый — пустынный.

Знакомый топоток — заяц поскакал! Тоже не русак, не беляк, а заяц-песчаник.

Змея тут живёт — эфа, дикий кот — каракал, ящерица — варан.

Незнакомый лес, незнакомые птицы, незнакомые звери.

Я сижу на странном извивающемся стволе саксаула. Странно шумит на ветру странный лес. Лес без прохлады, без тени, без листьев.

Нахальные жильцы

Только поставили палатку, а в ней уже непрошеные жильцы.

Днём залетела большущая серая саранча. Её схватили, хотели выкинуть, а она шипами на задних лапах порезала пальцы до крови.

Вечером пришёл палочник. Насекомое странное, необычное, неуклюжее — похожее на карандаш с паучьими ножками. Отложил этот шагающий карандаш жёлтые яички на спальный мешок и невозмутимо пошагал к выходу, покачиваясь, как на рессорах.

В видоискателе фотоаппарата поселился крохотный паучок и уже сплёл паутинку.

А на объектив какой-то насекомыш прилепил кругленькие яички.

На рубахе, которая сохла, появилось два белых шелковистых кокона. Под консервной банкой собрались маленькие — с муравья — богомолы.

Ночью, трепеща крылышками, бегала по палатке мохнатая ночная бабочка. Утром под надувной подушкой нашли большую волосатую гусеницу.

В ведёрко резиновое заползла фаланга, а под стельку кеда — клешнятый скорпион.

Бойкие наши жильцы без спроса обживают палатку. Того и гляди, хозяев из неё выживут!

Варан собирает дань

След варана тянется через барханы от одного городка песчанок к другому. Песчаный крокодил собирает дань. Стоит ему появиться и сунуть морду в крайнюю нору, как под землёй начинается переполох. Топот, возня: тревога, тревога! Песчанки выскакивают из одних нор и шарахаются в другие. Пыль взлетает, как от маленьких взрывов. А где-то под землёй уже хозяйничает варан, продирается сквозь лабиринты узких ходов, наводя ужас и панику. Достаётся тут и хозяевам и жильцам. Песчанка замешкалась — очень хорошо, удавчик заспался — тоже не плохо! Фаланга, скорпион, песчаный таракан — вполне съедобно, молодая агама, геккон — лучшего и не надо!

Но сегодня варану не повезло. Все тупики облазил, а нашёл только компанию бабочек, спрятавшихся от жары. Бабочки так бабочки, хотя, конечно, пища это легковесная, суховатая, да и в горле от неё першит.

Высунул голову из норы, облизался, зевнул во всю зубастую щучью пасть и не спеша, вразвалку пошагал дальше.

Потянулся вараний след через барханы к новому городку.

Смерть черепахи

Черепаха сквозь сон почувствовала сладостное тепло, очнулась и, тупо двигая онемевшими после зимней спячки ногами, выползла из норы. Выползла и долго лежала у входа, медленно моргая то одним, то другим глазом. Двадцатую весну встречает она в пустыне, но никак не может привыкнуть к ослепительному свету весеннего солнца.

Панцирь черепахи весь в ссадинах, трещинах и царапинах. Вряд ли она помнила все невзгоды своей долгой жизни. Может быть, вот эта царапина от зубов корсака. А вот эта трещина, скорее всего, от удара о камень.

Как-то орёл подхватил её, поднял высоко в воздух, но не сумел удержать, уронил. Она грохнулась прямо на камни, и надёжный панцирь её треснул.

А сколько ещё на нём разных отметин!

Черепаха дремала на солнце, странно моргая то правым, то левым глазом.

Тело просило еды. Вот уже 200 дней, как черепаха ничего не пила и не ела.

Со всей быстротой, на какую только была способна, черепаха тронулась в путь. Черепашья скорость — 12 метров в минуту. Это не так-то и мало. Через полчаса она была уже далеко от своей норы. Черепаха знала — не напрасно прожила двадцать вёсен! — что первую траву надо искать в низине. Но перед низиной тянулась глинистая гряда. Вот удивились бы те, кто привык считать черепах безнадёжно неуклюжими существами! Черепаха ловко и смело — не зря панцирь её весь был в рубцах! — карабкалась по круче, цепляясь лапами за выступы и углубления.

За кручей был крутой спуск; черепаха съехала по нему на своём костяном животе, втянув от страха под панцирь лапы и голову. Видели вы брюшные щитки черепах? Они отшлифованы, начищены до блеска песком и камнями. Как подошвы походных ботинок самых что ни на есть заядлых путешественников.

Теперь осталось переползти такыр: за ним и трава — зелёная, сочная, солоноватая, вкусная.

На такыре скопилось немного воды. Вода разжижила глину, превратив её в серый кисель. Черепаха не стала его обползать: трава виднелась так близко! Она смело скользнула в кисель, но вдруг почувствовала, что прилипла. Черепаха задёргалась и заворочалась, выдираясь из вязкой жижи. Но силы после зимовки были слабы.

Жижа облепила панцирь, а лапам не во что было упереться.

Долго ворочалась в грязи черепаха. Лапы слабели, а жижа становилась всё гуще и вязче.

Солнце, то самое солнце, которое только что вернуло её к жизни, теперь её убивало. Оно накаляло панцирь, оно превращало жижу в твёрдый, как камень, асфальт. Ещё заживо оно вмуровало, вцементировало черепаху в глину такыра и, задержав, убило.

Вязкая смерть не оставила на панцире ни ссадинки, ни царапинки. Черепаха темнела на светлом такыре, как муха на листе липкой бумаги.

А совсем рядом, до обидного рядом был твёрдый берег и зеленели травинки, сочные, вкусные и солёные.

Песочное одеяльце

Летом круглоголовка под песочным одеяльцем спит. Вы под ватным, пуховым или суконным, а она — под песочным. Как только зайдёт солнце и потянет прохладой — круглоголовка ложится животом на песок и начинает дрожать. Дрожит, трясётся и… тонет в песке! Вот уже тельце утонуло и хвост, и тотчас начинает трястись-вибрировать голова и тоже тонет в песке. Только что вот тут ящерица была, а сейчас голый песок, ровное песчаное одеяльце. Вечерний ветерок дунет — последние складочки заровняет. Спит круглоголовка спокойно в тепле до утра.

Черепашья скала

Чёрная скала-останец торчит посреди голой равнины. Показали мне её пастухи. И сказали, что там — кладбище черепах.

И верно: вокруг скалы разбитые панцири. Прямо свалка битой посуды: битые «глиняные» миски, тарелки, тазики, полоскательницы.

Сапоги с костяным стуком перекатывают черепки, каблуки с хрустом их давят. Большие старые панцири, похожие на засохшие ананасы.

Пастухи говорили, что старые черепахи со всей равнины сползаются сюда умирать. Вот уже много-много лет. Древнее кладбище черепах.

Скала тягуче и тоскливо гудит. Волны горячего ветра накатываются на одинокий утёс и, разбившись, поскуливают и свистят. Почему бы черепахам и в самом деле не сползаться умирать в это пустынное и унылое место.

И мне представляются древние черепашьи старики и старухи: больные, слабые, немощные. Дряблые складки на серой шее, слезящиеся глаза с набрякшими веками. Тусклые панцири их в шрамах и трещинах.

Тупо переставляя слоновьи ноги, черепахи медленно подползают к скале и, уткнувшись в чёрные камни, лежат неподвижно.

Угрюмо гудит скала, ветер завивает песчаные смерчики над тяжёлыми панцирями.

Дальше пути нет, И нет желания двигаться.

Но почему все черепашьи панцири разбиты и покорёжены? Не могли же черепахи сами себя покалечить! Тут какая-то тайна: что-то не похоже, чтобы черепахи умирали своей смертью.

Перебирая битые панцири, внимательно смотрю по сторонам. Разгадка должна быть где-то рядом! Разгадка свалилась… с неба!

Чуть-чуть мне не на голову. Что-то глухо хрястнуло о скалу сверху, что-то запрыгало по камням вниз и шлёпнулось на песок. Черепаха! Большая, старая, с расколотым, как орех, щитком.

Задираю голову — так и есть! — над скалой плывут два орла. Как два самолёта-бомбардировщика. Вот задний орёл кренится на крыло, закладывает широкий вираж — словно заходит на цель — и вдруг пикирует на скалу. Выходя из пике, он распахивает широченные, как два одеяла, крыла, бросает «бомбу» и взмывает в вышину.

«Бомба» стукается о камни и катится вниз. Ещё одна черепаха!

Так вот оно что!

Отбомбившиеся орлы не спешат улетать. Они рассаживаются на камни поодаль и ждут. Ждут, когда я уйду и отдам им их добычу.

Черепаха — крепкий орешек даже для орлиных клювищей и когтей.

Вот они и кидают их с вышины на камни — раскалывают орешки.

Потому-то у этой скалы — одной-единственной на всю равнину! — и образовалось кладбище черепах.

Сенокос

У песчанок начался сенокос. Старые песчанки далеко отбегают от нор и стригут зубами траву. Настригут, натолкают в рот целый пучок-снопок — и тащат его к норе.

Тут и там в зелёной осочке мелькают светлые зверьки. Кто стоит столбиком, кто скачет к норе. В зубах пучки, снопики, букеты. Одна притащила пышный букет красных маков. У другой в зубах букет жёлтых ромашек.

Пучки, снопики и букеты раскладывают у нор на горячий песок — сушиться. Но из нор тут же высовываются маленькие песчаночки, садятся поудобнее на задние лапки и передними начинают быстро-быстро заталкивать в рот зелёные травинки. А самые шустрые даже встречают стариков с пучками и объедают травинки прямо у тех изо рта.

Сенокос в полном разгаре. Старые косят и носят. Молодые опробывают. Солнце траву сушит.

Пугливый сверчок

Ночью поёт в пустыне сверчок. Так поёт — даже спать неохота! Как колокольчик звенит. Лежишь на спине и слушаешь, слушаешь.

Сколько глаз видит — всё звёзды и звёзды, сколько слышит ухо — всё сверчковые колокольчики. И тут и там. И у самого горизонта, А может, это и не сверчки, может, это звёзды ночные звенят?

Может, и звёзды: ни разу я сверчков не видал! Услышать их просто, а разглядеть — невозможно. И не потому, что ночью, а потому, что удивительно они чутки и пугливы. Как ни осторожничай — всё равно услышат и замолчат: Я сердился, ругался, смеялся — но ничего поделать не мог. Подбираешься чуть дыша — слышат. Заслоняешься кустом тамариска — видят. Стоишь, не дышишь, не падает от тебя даже лунная тень — а сверчок не пошевелится и не пикнет. Уж такая вокруг тишина, что слышишь, как твоё сердце стучит.

Сердце стучит. А может, сверчок слышит сердце?

Так и не удалось мне увидеть певца. Знаю о нём понаслышке. Всё могу: прятаться, тихо ходить, подолгу не шевелиться. Но сердце остановить не умею и поделать с ним ничего не могу: чем ближе тайна — тем громче стучит. А сверчок чуткий, наверное, слышит. И сразу же перестаёт петь.

Хомяк работает головой

Повезло хомяку — наткнулся на гнездо дрофы-красотки. Лежат прямо на земле два большущих яйца — ну словно два бочонка с мёдом. Забирай и пируй!

Только вот лапками никак яйцо не обхватить — выскальзывает. И за щёку такое не затолкать — ещё и рот раздерёшь. А бросить, конечно, нельзя, — жалко.

Возился хомяк, возился, ёрзал, сопел, пыхтел — ничего не получается. Тогда упёрся в яйцо лбом — и покатил его к себе в нору! Раз дело не по зубам, не по лапам — головой надо работать!

Ящуркин нос

Красавица сетчатая ящурка — золотая в чёрную крапинку! — всюду суёт свой нос. Носом своим даже сквозь землю чует. Вот ползёт не спеша и всё время тычется в песок носом. Ползёт, тычется и вдруг начинает копать. Зароется по самые плечи и… вытащит из песка полосатую, как зебра, чёрно-белую гусеницу! Тряхнёт её хорошенько, проглотит, оближется — и опять ползёт и вынюхивает. Прямо как охотничья собака!

Ни разу не видел, чтобы она напрасно копала. Вот это нос — сквозь песок чует!

Хвост торчком

Песчаная круглоголовка. Всю жизнь на песке живёт и сама словно из песка слеплена. Чешуйки как песчинки, и цвета песчаного, от хвоста и до носа. В общем, и шапка-невидимка на ней, и курточка-невидимка, и штаны-невидимки. А чтоб совсем с глаз исчезнуть, так ловко распластывается, что и тень свою под живот прячет. И никакой злыдень бы её никогда не заметил, если бы не любила она… задирать хвост!

То, и дело задирает хвост всем напоказ. А хвост у неё заметный, полосатый, как рейка, как дорожный шлагбаум — всем в глаза так и бросается, А чего бы уж проще: поджать хвост и жить спокойненько. Но ей это не нравится. Что это за жизнь, если хвост не задирать?

Не задерёшь, — так никто тебя на песке и не увидит. Не только враги, но и друзья. А с кем тогда играть-веселиться? С кем по барханам гоняться наперегонки? Не-ет, пусть хвост торчком! Была не была! Где наша не пропадала!

Поджаренная злость

Раз услыхал я в песках странное шуршание и потрескивание. Вот так на раскалённой сковороде сало шкварчит. Но не торопитесь в гости на угощение.

Это стрекочет ночная змея эфа. Она слышит шаги и предупреждает: проходи мимо! А замешкался — «сало на сковородке» зашкварчит громче и злее. «Эфа поджаривает злость», — говорят ловцы змей.

И когда злость у неё поджарится и накалится, станет эфа тыкать головой в вашу сторону, стараясь клюнуть в ногу.

Змея, которая стоит

Кобра не укусит исподтишка. Если идёшь и не видишь её, она сама о себе предупредит: вскинет чёрную голову над землёй — «встанет на хвост», как говорят змееловы. Засверкает круглыми птичьим глазками, развернёт чешуйчатый капюшон, зашипит и зафыркает, как сердитая кошка, «Видишь, — я зздессь! Лучшше ужж ухходи!».

За такое своевременное предупреждение ловцы змей называют кобру благородной змеёй.

Крикливый хвост

От страха у сцинкового пучеглазого геккончика хвост начинает стрекотать, словно кузнечик: «Тр-р-ревога! Удир-р-рай!»

Услышав отчаянные крики хвоста, все гекконы-соседи разбегаются кто куда. И если крикуна тут грубо схватить — хвост у него отвалится, Геккончик от страха потеряет «голос», лишится «дара речи».

«Голос» у него, оказывается, ломается.

Но и отломленный хвостик будет вертеться, кататься по песку и вопить во все чешуйки:

«Т-р-р-ревога! Уди-р-р-рай!»

И пока вы будете в изумлении на него глазеть, его бесхвостый онемевший хозяин кинется втихомолку в свою норку и захлопнет за собой дверь.

Зимний гриб

— Зима, а на окне мотылёк! Новый год, а за окном дождь грибной: весёлый, искристый, частый!

Песок на барханах сырой и плотный. Саксаул мокрый и блестящий. А под саксаулом на песке — грибы! Самые настоящие: свеженькие, молоденькие, чистенькие. Ножки, шляпки — всё как положено. Даже запах грибной.

А где-то сейчас глухая зима. Вьюга, метелица, гололёд. А у нас в пустыне дождик грибной. Грибы новогодние, свеженькие. Грибы подсаксаульнички.

Рот с ушами

На гребне бархана, вытянувшись на кривых ножках, стоит головастая ящерица. Хвост скручен кренделем, как у дворняжки. Вот она увидала меня и завиляла хвостом по-собачьи.

Я подумал, что она мне обрадовалась, но она стала сердито хвост скручивать и раскручивать.

Но я не испугался, и тогда она вдруг прыгнула мне навстречу, фыркнула и так разинула рот — вот сейчас зальётся сердитым собачьим лаем и тявканьем!

Ну и рот — не до ушей, а… с ушами! В углах красной пасти растопыренные красные уши! Я так и попятился: рот с ушами — кому жутко не станет!.

Жара

Самое желанное в жару — тень. Песчанки от жары под землю спрятались, в норы. В норку песчанки спряталась и каменка-плясунья. А сыч спрятался в тени саманной развалины. Дикие голуби залетели в колодец: расселись на обкладке из сюзена — песчаной акации над водой. Стрела-змея вползла на куст — растянулась на ветерке. Один верблюд на самом припёке стоит. Некуда ему, такому здоровому, спрятаться. А в ногах у верблюда собака лежит: спряталась в тень под его брюхо.

«Проклинающая солнце»

В самое злое пекло, когда все прячутся кто куда, агама вползает на вершину сухого куста и задирает голову в небо. Из-под тяжёлых чешуйчатых век недобро поблёскивают глаза: она смотрит прямо на огненное солнце.

«Беспощадный огонь, ты губишь в пустыне жизнь. Ты сжигаешь зелёный росток и обращаешь в прах цветы. От кустов и деревьев ты оставляешь одни скелеты. Последние капли воды ты превращаешь в пар. Коробится и стонет земля. Окриком отчаяния раскалываются камни».

Так думают про агаму туркмены — жители жаркой пустыни. И потому называют её — проклинающая солнце.

Плата за страх

С весны ящерицы от врагов своими хвостами откупаются, платят им хвостовую дань. Чем дальше в лето, тем больше ящериц без хвостов. Конечно, лучше хвоста лишиться, чем головы. Но и хвост жалко, свой всё-таки! Растишь, растишь. И вид без хвоста не молодецкий. Так, бесхвостая ящерица.

А хищники не унимаются. Сыч в норе запас из ящеричных хвостов собрал, разложил хвосты, как сосиски. Сорокопут хвосты на колючки понанизал — висят, как сардельки. У всех птиц сейчас птенцы в гнёздах, все есть просят. Едоков всё больше и больше, и потому ящериц с хвостами всё меньше и меньше. Полное ящерицам разорение!

Рубаху съел

Хороша у геккона кожа-рубаха — вся в золотых и медных чешуйках-пуговицах! И штаны с белыми рюшечками и оборочками. Но срок приходит всему: выцветает рубаха, пачкаются штаны, Даже геккону носить стыдно. Надо костюм менять.

Для геккона костюм сменить просто: спрятаться в норку подальше от любопытных глаз и стянуть лапками старую одежонку. Переодевается геккон, старается изо всех силёнок, по-настоящему из кожи вон лезет. Вылезет, а под старой одёжкой готова новая — блестит и переливается. И на штанах опять белые рюшечки и оборочки.

Сброшенную рубаху, понятно, ни в штопку, ни в чистку не сдашь. Но и так бросить жалко. Всё же своя рубаха, та, что всего ближе к телу была. И вот берёт её геккон в лапки, складывает поплотней, да и в рот! Съест рубаху — ещё и оближется. Не пропадать же такому добру!

Телеграфный лес

Тянутся через пустыню телеграфные линии. Если взять да и сдвинуть все столбы вместе — получится густой телеграфный лес. Чем телеграфный столб не дерево? Чем перекладины на нём не сучки? Чем провода не ветки?

Коршуны, пустельги, сизоворонки, щурки, сорокопуты приспособили столбы под наблюдательные вышки. С высоты им всё вокруг хорошо видно.

Пустынные вороны, пустельги, коршуны строят на столбах гнёзда. Столб — «дерево» высокое и надёжное, это вам не хилая песчаная акация или разлапистый саксаул.

Дятлы пустыни превратили столбы в свои барабаны: лихие барабаны получились из звонких столбов.

В жару в тени столбов, в тени стволов, прячутся от солнца жаворонки, каменки.

А удоды, пустельги и сорокопуты прячутся в тени изоляторов — словно в тени ветвей.

На закате все птицы телеграфного леса любят на проводах посидеть: отдохнуть, перышки перебрать, жаркое солнце проводить за барханы.

Есть у этого столбового леса и свой лесной шум. Весной ветер поскуливает в проводах, летом щурки звонят клювами — оббивают о провода жёстких саранчуков, осенью позванивает о провода град.

Глаза на песке

Сыпучий песок — песчинка к песчинке.

Но две песчинки особо лежат, они чуть покрупней других — как два пшённых зёрнышка. Страшная под ними таится опасность.

Не крупинки лежат на песке, а глаза песчаного удава! Сам он зарылся, а наружу одни глаза выставил, благо они у него на самой макушке.

Близорукая ящерица, ничего не замечая, беспечно разлеглась у самых удавьих глаз. Плохо бы это для неё кончилось, но тут остроглазая пичуга заметила «зёрнышки» и потянулась к ним.

И дрогнул песок, метнулась гибкая шея змеи, вонзились зубы, тугое тело, как упругий резиновый шланг, обвилось вокруг добычи.

Тревожные барабаны

Тревога! Тревога! В норках песчанок стучат тревожные барабаны: «Тум-тум-тум! Тум-тум-тум!» В поселении замечен враг: то ли варан проковылял, то ли удав заполз, то ли пёстрая перевязка рыскает в подземных ходах. «Тум-тум-тум! Тум-тум-тум!» Тревога! Тревога!

Песчанки мечутся по своим коридорам, быстро барабанят о землю задними лапками. Гремят сигнальные барабаны.

Лунная струйка

Лунная ночь — свои же следы на песке видны. Тянутся позади, как чёрное многоточие. Даже от тощих стебельков чёткие чёрные тени. А уж струйчатые барханы словно киты-полосатики брюхом вверх! И везде по песку искорки, искорки: грани песчинок горят. Из чёрного куста на посверкивающий песок словно лунная струйка вытекла: лениво течёт, извивается, переливается. Это ночной удав на охоту выполз: ползёт и под луной светится…

Прогревание животов

Все позавтракали, пообедали и поужинали — теперь животы греют. Всяк свой живот греет по-своему. Ящурка животом на горячий песок и лапки в сторону. Лежит, дремлет. Чуть песок под нею остынет — дальше переползёт.

Агама вскарабкалась на куст и выставила живот на закатное солнышко. Такырная круглоголовка греет живот горячим камнем, как грелкой! Только не грелку на живот, а живот на грелку. А удавчик зарылся в песок с головой. Принимает горячую песочную ванну. Прогревает сразу и живот, и бока, и спину. Подогревает свой аппетит.

Сквозь землю

Среди серой полынки жёлтый песчаный круг. Весь он в дырочках, словно ломоть сыра. У каждой дырочки песчанки столбиком, как цирковые собачки. Стоят и перекликаются: «Би-биб! Би-биб!» Издали выглядят они вполне симпатично. Но вблизи похожи на крыс.

Вообще, чем ближе их узнаёшь, тем подальше хочется отойти. Говорят, что переносят всякие болезни. Говорят, что губят кусты. С корнем выедают траву, обнажая голый песок.

Кони и овцы ломают ноги, проваливаясь в норы песчанок. И очень уж их много: у каждой норки так и торчат.

«Да чтоб вы сквозь землю все провалились!» — крикнул я и топнул ногой. И песчанки мигом все… провалились! Не сквозь землю, конечно, а в свои норки. Только хвосты из норок мелькнули да взлетели фонтанчики пыли. А забавные они всё же зверьки!

Розовый мираж

До самого горизонта розовая равнина: необъятная, как море. Розовое море в белоснежных берегах. Конечно же, это мираж!

Щурясь от нестерпимого блеска, мы из-под ладоней смотрим на чудо. Море дышит жаром. Мы цедим воздух сквозь зубы, как кипяток.

Дует раскалённый ветер, но розовую гладь не морщат волны. Блики солнца не вспыхивают в розовой воде. Даже небо не отражается: наоборот, кажется, что розовая гладь отражается в небе. Всё растворилось в розовом сиянии. И только по белым берегам, посвистывая и извиваясь, несутся смерчи-вихри, словно белые привидения. Конечно же, это мираж! Всё впереди неверно, загадочно и непонятно. Дали дрожат, плывут и струятся. Колышется жаркая розовая мгла. Кисельное море, молочные берега…

Сказочные птицы проплывают над головой. Они похожи на длинные палки с крыльями посредине. Белые палки с красными крыльями, как будто бы палки летят и горят!

Это летят розовые фламинго: вытянуты вперёд длинные шеи, вытянуты назад длинные ноги, вспыхивают посредине красные крылья. Кто бы мог думать, что яркий розовый цвет их перьев может быть и защитным! Везде на чужбине — на фоне зелёных тростников, на фоне синего неба — фламинго заметны издали. И только тут, на их родине, становится понятным их розовый цвет.

С тихим гоготом пролетают розовые птицы над головой и сразу же растворяются в розовом мареве. Голоса их несутся со всех сторон, но розовых птиц не видно над розовым морем.

Я шагаю с берега в воду, но вдруг нога упирается во что-то твёрдое и хрустящее! Сапог продавливает розовую корочку, как наст, как тонкий ледок. А из проломов на розовую чистую гладь выплёскивается чёрная жижа.

Нет, впереди не мираж. Впереди равнина, покрытая розовой коркой соли. Видно, совсем недавно тут было солёное озеро. Оно и сейчас ещё сохранилось где-то за горизонтом; туда и летят на гнездовье фламинго. Но мелководье иссушила жара, корка соли покрыла дно. Под коркой чёрный вонючий ил. Я ломаю нежную корку, а чёрная жижа под ней чавкает, булькает и сопит. Ноги вязнут всё глубже и глубже. Хлюпь засасывает, разевая чёрный рот с солёными розовыми губами. Обманчив этот розовый свет. Чёрная трясина подстерегает неосторожного путника.

Я снова на берегу, засыпанном белой солью. Розовая равнина расплывается в розовой мгле. От нестерпимого блеска ломит глаза. Губы сухие и солёные. Гогот розовых птиц-невидимок несётся со всех сторон. С шипеньем, вытянув длинные белые шеи, ползают смерчи-вихри. И соляная позёмка струится у ног.

На жёлтой тропе

В пустыне снег бывает редко и ещё реже бывает грязь. Поэтому-то и «белая» и «чёрная» тропа там короткая. Зато нет конца-краю тропе «жёлтой» — песчаной.

Барханы — как распахнутые жёлтые страницы: сверху донизу они разлинованы ветровым свеем в косую линейку.

Пиши кто хочешь, что хочешь и чем хочешь!

Пишут звери, птицы, змеи и ящерицы. Пишут ногами, крыльями, животом, даже хвостом и носом. Пишут о себе, о доме, о еде, о врагах и друзьях. Каждый своим почерком, каждый на свой лад. Но всегда только правду, одну голую правду.

Все барханы исписаны и разрисованы.

Каждый день ветер начисто стирает написанное.

Каждую ночь всё пишется заново.

Пишут огромные верблюды и дикие ослы — куланы. Пишут крохотные жуки, пауки, мухи.

Все пишут — успевай только читать.

Арчевник

Выше горного леса, но пониже горных лугов пятнистый арчевник. Арча бывает стелющейся, похожая издали на плоские зелёные кочки. И древовидная, похожая на корявые деревца саксаула. А вблизи арча очень похожа на наш можжевельник, только она не колючая.

Арчовая заросль — место особое. Тут травы свои, свои цветы. И свои обитатели. Самый заметный из них толстоголовый арчовый дубонос. Он сидит на вершине арчи и басом покрикивает: «Че-га-га! Че-га-га!» Или возится в самой арчовой густели: видно только, как шевелятся зелёные веточки, да слышно, как похрустывают арчовые косточки. Клювищем дубонос шутя их раскалывает. А они такие крепкие, что человеку их и не раскусить.

Самый красивый арчовый житель — соловей-красношейка. Горлышко у него словно в алых блестящих чешуйках. Глаз не оторвать от стройной птички на фоне далёкой снежной горы.

Красива и крошечная расписная синичка. Расписана синичка на славу: переливается фиолетовым, синеватым, зелёным. А как хороши красноспинные и седоголовые горихвостки, корольковые вьюрки и арчовые чечевицы!

Заходят в арчовники длинномордые кабаны, лежат в тени кустов чуткие косули, шныряют ловкие горностаи. На камнях стоят рыжие сонные сурки.

И запахи в арчовом лесу не такие, как на лугах и в лесу.

Сушёные камни

Вышел на поляну медведь. На поляне лежат серые камни. Может, тысячу лет лежат. Но вот пришёл медведь и принялся за них. Поддел лапищей, перевернул — сразу стал камень двухцветным. То была одна сухая верхушка видна, а теперь и сырое тёмное донышко. Понюхал медведь двухцветный камень — и дальше. Второй камень перевернул донышком кверху. Потом третий. Четвёртый.

Всю поляну обошёл, все камни перевернул. Все камни — мокрым донышком к солнцу.

А солнце печёт. Задымили мокрые камни, парок от них пошёл. Сохнут.

Смотрю я на медведя и ничего не пойму. Для чего он камни, как грибы, на солнце сушит? Зачем это ему сухие камни?

Спросить бы, да боязно. Медведи — они подслеповаты. Ещё не разглядит, кто его спрашивает. Придавит сослепу.

Молчу и смотрю. И вижу: подошёл медведь к последнему, самому большому камню. Сгрёб его, навалился и тоже перевернул. А сам скорей носом в лунку.

Ну вот, и спрашивать не надо. И так всё понятно. Не камни зверь сушит, а поживу под камнями ищет! Жуков, слизняков, мышей.

Дымят камни. Чавкает медведь.

Не лёгкая у него пожива! Сколько камней перевернул — одного мышонка добыл. А сколько же нужно перевернуть, чтобы брюхо набить? Нет, ни одному камню в лесу не пролежать тысячу лет без движения!

Чавкает мишка и прямо на меня косолапит. Может, и я ему камнем показался? Ну, подожди, сейчас я с тобой по-своему поговорю! Чихнул я, кашлянул, свистнул, обушком по дереву застучал. Охнул мишка и пошёл кусты ломать!

Остались на поляне я да сушёные камни.

Горы

На горы, как и на море, можно смотреть и смотреть. Они были всегда и всегда будут. Трогая камни, ты трогаешь Вечность.

Внизу лиственные леса, похожие на зелёный каракуль. Над ними леса тёмные, хвойные — словно вздыбленная грива зверя. Ещё выше — горные степи, пёстрые альпийские луга. Над лугами вознеслись гранёные скалы. А на самом верху, выше скал и облаков, вечные сияющие снега!

Всё в горах необычно. Земля, вставшая на дыбы. Облака и птицы пролетают глубоко под ногами, а реки и водопады шумят высоко над головой. Бывает, внизу хлещет дождь, а наверху светит солнце. Внизу жаркое лето, наверху морозная зима. И от зимы до лета рукой подать.

В горах можно по-настоящему витать в облаках. И под радугу можно пройти, как под арку. И можно подняться так высоко, что синее небо ляжет тебе на плечи. И до звёзд покажется ближе, чем до огней в глубоких долинах.

Сурки загорают

Из-под холодных каменных глыб сурки вылезают на солнышко. Садятся на толстые задики и осматриваются. Этакие рыжие копёнки сена, толстые и неподвижные. И каждый, если против утреннего солнца смотреть, с искрящимся золотым ободком. Потом, оглядев все лужайки и камни, принюхавшись ко всем струйкам ветра, ложатся они животами на тёплые камни. Врастяжку лежат, как коврики плюшевые. Зевают, жмурятся, загорают. Внизу потоки шумят, как ветер. Сверху по снеговым языкам оползают камни. Чёрный дрозд в ёлках свистит печально и громко. Сладко дремлют сурки на ветерке. Радуются солнцу после зимы.

Горное озеро

По пути я остановился у озера. Ко мне на дымок забрёл пастух. В чёрной мохнатой бурке, в чёрной мохнатой папахе он стоял, опершись на посох-ярлыгу, и молча смотрел на меня. У него был вид мудреца. И чёрные глаза, строгие и диковатые, как у козла.

— Что ты видишь такими белыми глазами? — удивлённо спросил он. И в самом деле: на багровом от солнца и ветра лице глаза мои казались вылинявшими и белыми. И черноглазому пастуху не верилось, что такими глазами можно что-то увидеть. Мы напились чаю и расстались друзьями. Он ушёл к своему стаду, а я, сев на камень, стал смотреть на озеро своими белыми глазами.

Озеро было как зеркало. Тысячи раз сравнивали тихую воду с зеркалом, а лучшего сравнения не придумаешь. Горы упали белыми вершинами вниз. Чайка летит над водой, а кажется, летят две, брюшком к брюшку. Села чайка на воду и стала смотреть сама на себя. Заплыла чайка на отражённое белое облачко и стала вдруг чёрной! Потом вплыла в чёрную тень горы и снова забелела, как перышко. А за перышком тянется сияющая солнечная царапинка.

У кромки стоит куличок на непомерно длинных отражённых ногах. И тоже всматривается в себя, касаясь кончиком клюва отражения своего носа.

Утром на озере курчавился полосами туман. Розовыми полосами, похожими на облака «кошачьи хвосты». И в розовом тумане хохотали белые чайки. Потом туман сдвинулся, и на воде засверкали быстрые солнечные чешуйки. И мелкая рябь у берегов стала складываться из фиолетовых, голубых и зелёных пластинок, как из мозаики.

В полдень на озеро смотреть невозможно, оно доверху насыпано солнечной сверкающей чешуёй! Всё дробится, полыхает, сверкает и Переливается. Белым глазам и то больно!

Ласточки несутся над самой водой и черкают воду грудками. А им навстречу из сутолоки полыхающих волн выскакивают чёрные стройные рыбки и щиплют их за брюшко. И волны у дернового берега аплодируют им в мокрые ладоши.

Вечером за горами вдруг вспыхнул и долго горел розоватый свет. А потом из этого розового вышла радуга во всё небо. А закат был багровый и мрачный. Клубился над водой багряный туман, и чёрные чайки метались над ним, как над пожаром. И заря за горами горела как зарево.

Добрым словом я помянул чёрного пастуха — надоумил меня присмотреться! И озеро стало теперь для меня, как добрый знакомый. А то мы бежим всё, торопимся на вершину, и ничего по пути не замечаем. Скорее вперёд, скорее наверх! И приходим к цели измотанные, пустые, высунувши язык…

Медведи кидают камни

Еле держусь на крутом склоне, зацепив локтем кривую берёзку. Снег стаял, склон как зализанный: пряди рыжей травы прилипли к потной земле. Глубоко подо мной синие «щели» — узкие лесные ущельица. Из «щелей» столбами дыма поднимается туман. По гребням гор — зелёные леса. А сквозь зелень крон виден белый снег. Чудной сейчас лес! Под ногами снег, а над головой зелёные листья!

Надо мной нависли скалы. Только что туда убежали медведи: медведица и большой, наверное, прошлогодний медвежонок. Там, где я еле карабкался на четвереньках, судорожно цепляясь руками за пучки гнилой травы, медведи пробежали хоть и тяжёлым, но ровным галопом.

В узкой промоине медведица прыгнула вверх на карниз со снежным языком и сорвалась, содрав когтями снежный язык. Медведица прыгнула опять, зацепилась за карниз, блеснула шкурой — и нет её.

Как ящерица, прижимаясь к земле всем телом, еле дополз я до этого карниза. И вот сижу, перевожу дух.

И вдруг через мою голову с шипением и посвистыванием перелетает каменная глыба! Глыба ударилась ниже о склон, пропахала глубокую борозду и запрыгала вниз.

«Камни вверху подмыло, — подумал я. — Надо уходить».

Но уходить было не просто. Когда я повис, вцепившись пальцами в траву и болтая ногами, через меня перескочил второй камень. Он ударился в скалу и разлетелся на куски.

Хватаясь за что попало, взрывая каблуками землю, я скатился по склону на широкий уступ и наконец-то встал на ноги. Высоко на гребне горы, прямо надо мной, шевелились две медвежьих башки. Они смотрели на меня… Нет, не вода камни подмыла! И не случайно сорвались они из-под медвежьих лап.

Я выстрелил вверх. Головы сразу исчезли. Долго ещё сползал я вниз по скату, но камни через мою голову больше не прыгали. Мне было не по себе. Неужели медведи сознательно сталкивали на меня камни? Неужели они понимали, что так можно напугать преследователя? Трудно поверить этому. А ведь похоже, очень похоже…

Бородач

Я высматривал его целый день. Ниже в горах видишь его не часто. Ищешь глазами силуэт, плывущий над зубчатым гребнем скал. Увидишь и сразу узнаешь: узкие соколиные крылья, хвост похожий на ромб. Хоть он и гриф, но в полёте не похож на грифа. У грифов крылья как два широких полотенца с махрами на концах. И хвост развёрнут веером. А бородач как лёгкий стремительный сокол. И только рост у него грифовый: крылья в разлёте почти что три метра!

Сегодня мне не везло, ни один бородач на глаза не попадался — ни в небе, ни на скале. А ведь должен где-то быть.

Я совсем ослабел. Ноги как ватные, дыхание хриплое. Я опустился на склон и впал в какое-то забытьё. Камни давили под рёбра, пахло сухой, обдутой ветром землёй. И казалось, что земля эта качается, как на волнах. Приступ горной болезни подобрался и начал ломать. Очнулся я от нарастающего шипения и свиста, С таким шумом ползают по сухим склонам, завиваясь воронкой, пыльные смерчики. Я поднял голову. Прямо на меня, скользя, летел бородач. В огромных крыльях, как в проводах осенью, тоскливо и уныло засвистывал ветер. И глаз с красным ободком сверкал холодно и пронзительно. Бородач покачивал тяжёлым клювом, и пучок чёрной бородки дрожал на ветру. С шипеньем и свистом, как ураган, пронёсся он надо мной, и волосы на голове зашевелились от ветра. Бородач повернул носатую голову, и красный глаз его смотрел теперь на меня из-под крыла через плечо. Бородач ещё надеялся, что я не пошевелюсь, что я не живой. Но я встал на колени и погрозил ему кулаком.

Гриф сразу потерял ко мне интерес, отвернулся и, как самолёт на подъёме, вдруг пошёл ввысь. И прямо на глазах стал уменьшаться: вот ростом с ворона, вот с пустельгу, а вот и с ласточку. И исчез. Мои глаза, ослеплённые сиянием неба и солнца, не видели уже ничего. Но он с ослепительной высоты, наверное, глядел на меня. Только живой я был не нужен ему.

Джейраньи зеркальца

Джейраны издали кажутся белыми. Словно несётся в степи стайка солнечных зайчиков. Это взблескивает атласное пятнышко на задних ногах — джейраньи «зеркальца». Они такие яркие, такие атласные, такие белые, что хоть глаза жмурь. По этому блеску джейраны и находят друг друга в пустынной безбрежности.

Лягут джейраны — зеркальца под себя спрячут. Побегут — выставляют напоказ: за мной, друзья, — вот он я! Джейраны бегут — словно птицы летят. Лишь на миг ударяют о землю копытцами и снова взлетают на воздух. Так скачет по воде ловко брошенный плоский камешек: только вместо водяных кругов-блинчиков завиваются из-под джейраньих копыт смерчики пыли.

Птичьей вереницей мчатся джейраны. В рожках-лирах ветер поёт. Чёрные хвостики торчат дыбом, И каждый задний смотрится в «зеркальце» бегущего впереди.

Наблюдательная горка

У сипов чутьё на смерть. Диву даёшься, как они о ней узнают. Убьют охотники козла, спустятся в долину за лошадью, а когда вернутся — над козлом сипы сидят. Уходили — ни одного не было, а вернулись — целая стая. А от козла одни рожки да ножки.

Лошадь сорвётся с обрыва или пастухи требуху выбросят — сипы уже кружат. На поминки явились.

Ни одна трагедия не обойдётся без сипов. Узнают они о ней сразу. Словно им сообщают по телефону. В пустом чистом небе вдруг появляется точка. Точка растёт, приближается, уже видны крылья, блестит белый пуховый воротник вокруг голой шеи. За первым сипом тянет второй, за ним третий. В иных горах можно всё лето прожить и не увидеть ни одного сипа. Но если пастухи выбросят овцу околевшую — они явятся сразу невесть откуда. Рассядутся по скалам, как сгорбленные старухи. И станут высматривать: не подвох ли тут, не спрятался ли охотник с ружьём?

Сперва думали, что у сипов особое, какое-то сверхъестественное чутьё. Но оказалось, что чутья у них нет совсем.

Тогда решили, что у них зоркие, как телескопы, глаза. Глаза у сипов и в самом деле зоркие необыкновенно, но и в телескоп ведь не увидишь за скалами или хребтами! А сипы видят.

Мне кажется, я разгадал тайну сипов. Всё просто, пожалуй: они переняли приёмы пожарников. Вернее, пожарники следят по способу сипов. В разных местах города у них поставлены высокие каланчи. Дежурный наблюдает: не покажется ли где подозрительный дым? И если покажется, быстро определяет место, и пожарная машина мчится на пожар.

То же почти и у сипов. Только ещё лучше.

Как у пожарников, у них есть свои каланчи, наблюдательные вышки. Это высокие скалы, острые горы, с которых далеко видно во все стороны. На наблюдательных горках сидят сипы. Они как дежурные. Их маленькие, вроде бы подслеповатые глаза, всё замечают. Стадо туров цепочкой, осыпая копытами камни, карабкается по карнизу скалы. Может, сорвётся кто? Старый седой козёл-безоар сегодня не спускался на водопой. Может, он больше и не поднимется? Может, пора?

Идут в горы охотники. Во-он они, как два мураша на ладони. Что бы ни делали — всё на глазах у сипов! А там арба скрипит к скотомогильнику. Пора!

Между наблюдательными постами кружат в воздухе патрули. Их снизу почти и не видно. А они видят всё.

Увидев поживу, патрульный крутит над ней разведывательные круги. И если он не ошибся, если всё спокойно вокруг, патрульный, поджав крылья и свесив тяжёлые лапы, сжатые в кулаки, падает с неба на землю. Его падение как тревожный гонг на каланче! Падающего видит патрульный-сосед — сипы друг за другом следят ещё зорче, чем за землёй! Накренившись на крыло, он закладывает разворот и плывёт к месту происшествия. За вторым тянется третий: не напрасно ведь второй перестал кружить и потянул куда-то за гребень!

Плывущих в одну сторону патрульных сипов замечают дежурные с наблюдательной горы-каланчи. Они разом перестают дремать, чиститься. Все настораживаются и вытягивают шеи. Патрульные что-то нашли!

Сгорбившись и волоча крылья, бегут они к краю скалы и прыгают в пропасть. Подхваченные ветром, как мохнатые рыжие одеяла, взмывают ввысь и тянут вслед за патрульными. Они не чуют и не видят добычу. Но они знают, что она есть. Вот за теми хребтами и скалами, пока ещё за десятки километров от них.

По всем горам наблюдательные сиповы вышки. А над горами плавают сиповые патрули. Сипы следят друг за другом и терпеливо ждут. Ждут чужой смерти.

Огородники

— Посмотри-ка в бинокль, — говорит пастух. — Вот удивишься!

Я смотрю на зелёный склон. На нём стадо рогатых туров. Все они делом заняты: копытят копытами землю. Бьют передней ногой, как огородной тяпкой — так комки во все стороны и летят! По всему склону рыжие земляные комки вскопанной земли.

— Огороды копают! — смеётся пастух. — Картошку будут сажать!

Туры копытами землю дробят. То и дело носом тычутся — будто и в самом деле лунки делают под картошку.

— Картошка что! — говорит пастух. — У них похитрей дело: соль добывают! Всю зиму пресное ели, а теперь солонцуются. Теперь траву едят, как картошку, с солью.

Чесальная горка

Зачем я, чудак, поднимаюсь по снежнику, выбирая окованными ботинками ступеньки в снегу? Если тут соскользнёшь, то во-он только там остановишься! И не поднимешься..

Но не я один чудак — вот ещё следы чудаков. Не следы даже, а какие-то борозды-волокуши! То ли по-пластунски ползли вверх по снегу, то ли сверху шары снеговые скатывали. А может, и на спине вниз сползали, раз уж чудаки…

Ох уж эти загадки! Сам еле на круче стоишь, о себе в самый раз подумать, а тут ещё разгадки ищи!

Но «разгадка» в этот раз сама вылезла на животе из-за скалы. Горный козёл! Животом на снегу, передние копыта вперёд, задние вытянуты назад и ползёт вниз потихоньку. С горки катается. И даже бородой трясёт от удовольствия.

Ну был бы ещё глупый козлёнок безрогий, а то ведь рога как у беса и седина в бороду! Что-то тут, наверное, не так. Не от игривости же он катается. Вот и ещё загадка!

Но с меня хватит: если я ещё с минуточку на этакой крутизне проторчу, то, того и гляди, сам загадаю загадку: борозда — и голова-ноги! Нет уж, спасибо, сами разгадывайте, почему туры по снегу на животах ползают? Если вам интересно…


А потому ползают, что животы у них… чешутся. А чешутся потому, что мошки, слепни и комары их накусали. Летом от них и в высоких горах нет спасения. Спину хоть рогами почесать можно, бока — о камень. А живот только о жёсткий снег: лёг и поехал!

Конь-великан

Вчера на зелёные горы упал белый град.

Стало как зимой. Да не совсем. И бело, и холодно, а знаешь, что это не серьёзно. Из-под белого везде проглядывает зелёное. И пробиваются, пробиваются летние запахи разных трав.

К утру травы победили. Мутные струи талого града побежали по скатам гор.

Одна струя помчалась по узенькой тропинке, смывая с неё старые следы людей и зверей.

Смыла следы — и стала покрывать тропинку мутной земляной жижей.

Но пришёл конец и потокам. Из-за притихших гор поднялось солнце.

Всё вокруг обновилось: зелень стала свежей и тропинки — нехожеными.

Днём началась жара. Камни от жары стали лиловые и золотые.

Отяжелели, поникли к земле колоски. Смотрю на них против солнца и вижу: взлетит из трав птица — и под крыльями у нее взметнется золотое облачко цветочной пыльцы. Летит птица над травами — и каждый удар крыльев рождает золотистый пылевой смерчик.

Тропинка затянулась корочкой. Потом корочка растрескалась от жары, на ней переплелись лиловые трещинки до самого камня.

Мой конь шагает по звонкой тропинке — и каждый шаг его копыт выбивает в корочке лунку. Шаг — лунка, шаг — лунка. Четыре копыта — четыре лунки. Вся тропинка позади нас в лунках.

Вечером я возвращаюсь по этой тропинке с горы.

Из каждой лунки взлетает птичка: в каждой лунке — птичья пылевая купалка. Птенцы купаются, набрасывая на себя крылышками пыль.

Все птицы горного склона собрались порхаться в лунках. Вся тропинка для них стала пляжем.

Мой конь, наверно, казался птицам сказочным конём-великаном, от каждого шага которого рождается озерко.

Тетёрка

Кавказская тетёрка всем схожа с нашей, обыкновенной. Может, поменьше только.

И повадка у неё простая: увидит охотника, — улетит; услышит, — убежит или затаится.

Но однажды встретил я тетёрку, которая не улетела от меня, не убежала и не затаилась.

Сидел я на склоне у ручья. Плещет, скачет с камня на камень вода и у кустов рододендрона обрывается водопадиком.

Из этих кустов и вышла тетёрка. А за ней шесть — в полматки — цыплят.

Хотел я притаиться, да неловко шевельнулся: из-под ноги поскакали камешки.

Семь головок, как семь цветочных бутонов, поднялись из травы. И замерли.

Шесть несмышлёнышей ждут сигнала матери.

Вот тетёрка взмахнула крыльями.

«Сейчас улетит», — подумал я. Но она не улетела. Только кинулась в сторону. «Сейчас убежит!» Но она наткнулась на камень — и не убежала.

Шесть глупых цыплят ждали.

Тогда я нарочно зашуршал ногой.

Тетёрка — грозная, взъерошенная — бросилась прямо на меня.

Я шуршал ногой, а тетёрка бежала ко мне, спотыкаясь и падая.

Она кинулась мне прямо в руки и, схваченная, закричала, забилась, теряя перья.

Это послужило сигналом.

Шесть цыплят разом взлетели — и спланировали под кручу.

Я был поражён безрассудной самоотверженностью птицы. Зачем кидаться в руки врага, когда можно убежать, улететь, спрятаться?

Но, прижав ладонями тугие, сильные крылья, я вдруг заметил: тетёрка была слепа. Вместо живых птичьих глаз были две пустые впадины с запёкшейся кровью.

Всё было ясно.

Пёстрый желтоглазый ястреб налетел, скогтил, поволок. Проколол глаза, да не сумел удержать и убить — вырвалась.

Тетёрка и слепая водила выводок. На ощупь клевала траву и почки. Шесть несмышлёнышей по-прежнему ждали от неё сигналов. Но теперь она не могла взлететь и увлечь за собой выводок. Не могла убежать и спрятаться с выводком в чаще. Куда бежать, куда лететь, когда кругом ночь?

…А враги крадутся. Слышны шорохи в кустах, в траве. Скачут из-под чьих-то ног камешки.

И тетёрка, защищая детей, бросалась прямо на шум. Это всё, что она могла теперь сделать.

Слабый враг испугался бы и убежал. Сейчас враг оказался сильней. И она забилась, закричала. Тетеревята были спасены.

Я держал в руках слепую тетёрку и не знал, что с ней делать?

Под ладонью быстро-быстро билось птичье сердце, такое маленькое, но такое смелое!

Горная утка

Ярко-рыжая птица сидит на зелёном склоне. Никогда я такой в горах не встречал. Я навёл бинокль и тихонько присвистнул: на горном склоне сидела утка! Большая рыжая утка! А кругом громоздились горы, скалы протыкали облака, и не только озера или речки, лужи поблизости не было.

Потом я встречал рыжую утку даже на заоблачных скалах. Там, где жили орлы, где плавали грифы и кричали клушицы. Странно было видеть утку, идущую вразвалку по узкому каменному карнизу.

Рыжая утка огарь не только встречается в скалах, но и устраивает там своё гнездо. И маленькие пуховые утята, когда выклюнутся из яйца, прыгают со скалы, растопыря парашютиками перепончатые лапки и мохнатые культяпочки крыльев. Как они о камни не разбиваются — даже и вообразить невозможно! По скалам, по осыпям каменным, через каменные ущелья ведёт утка утят к далёкому озерку. И только тут эти отчаянные скалолазатели вновь становятся водоплавающими, как им и положено быть.

Трясучки

В тёмной нише скалы висят… сухие груши! Висят на потолке, как на ветках грушевого дерева. Старые, сморщенные, обёрнутые в сухие блёклые листья. Уж не сушит ли груши себе про запас какой-то неведомый житель скал?

Не веря глазам, я протянул руку, чтобы пощупать их и на свету рассмотреть хорошенько, но сразу руку отдёрнул: груши, как по команде, задрожали. Задёргались и затряслись; задрожали от страха. Груши дёргаются и трясутся, я стою и вздрагиваю. Груши меня боятся, а я боюсь груш.

Но когда глаза мои к темноте попривыкли, я разглядел, что на потолке не груши висят, а… летучие мыши! И не в сухие листья они обёрнуты, а в свои кожистые крылья.

Страх мой сразу прошёл: ну чего тут такого, что мыши дрожат? Мыши не груши. Но всё-таки удивительно: дрожат они, а страшно другим! Их дрожь других в страх вгоняет!

Потом я узнал, что этих летучих мышей, похожих на высохших груш, жители гор называют — трясучками. Очень метко. Таких по-другому и не назовёшь!?

Синяя птица

Её так и называют — синяя птица. Древняя родина её — Индия. Но теперь она живёт и у нас — в ущельях Тянь-Шаня.

Я долго искал встречи с ней. И вот сегодня у меня радость. Ну разве не радость своими глазами увидеть живое существо, которое никогда раньше не видел?!

У самой реки я втиснулся между огромных холодных камней. Тяжёлый водяной гул глушит всё. Я вижу, как падают в реку камни, но всплесков не слышу. Я вижу, как широко разевают клювики горные овсянки и чечевицы, но песен их не слышу. Я сам кричу для пробы — и не слышу сам себя!

В свирепом грохоте воды и вой ветра, и рёв бури, и громыхания грома.

Но вдруг звук особый, острый как нож, легко и шутя разрезал этот грохот и гул! Ни крик, ни рёв, ни вой не смогли бы одолеть грохот реки: свист, похожий на визг, перекрыл всё.

В этом неистовом гуле он слышен так же легко, как песня зяблика в тихое утро.

Это она — синяя птица. Тёмно-синяя — её видно издали. Она поёт, и песню её не заглушить. Она сидит на камне посредине реки. Как два зелёных крыла вздымаются у камня две упругих струи воды. Над ней водяная пыль, и в пыли переливается радуга. И сама она в блёстках воды, как в жемчуге. Поклонилась и веером развернула хвост: хвост вспыхнул синим огнём.

Спина моя затекла, под боком острые камни, по ногам, втиснутым в щель, ползают противные чёрные слизни. Я оглох от грохота и вымок от брызг. Но я не свожу с неё глаз: доведётся ли когда-нибудь ещё встретить синюю птицу…

Лесные тайнички

Лес густой, зелёный и полон шорохов, писков, песен.

Но вот вошёл в него охотник — и мигом всё спряталось и насторожилось. Как волна от брошенного в воду камня, покатилась от дерева к дереву тревога. Все за кусток, за сучок — и молчок. Теперь хочешь увидеть — сам стань невидим; хочешь услышать — стань неслышим; хочешь понять — замри.

Я это знаю. Знаю, что из всех лесных тайничков следят за мной быстрые глаза, влажные носы ловят бегущие от меня струйки ветра. Много кругом зверьков и птиц. А попробуй найди!

Я пришёл сюда повидать сплюшку — крохотную, со скворца, сову. Целые ночи она, как заведённая, кричит своё: «Сплю! Сплю! Сплю! Сплю!» — будто лесные часы тикают: «Тик! Тик!.. Тик!..»

К рассвету встанут лесные часы: сплюшка смолкает и прячется. Да так ловко прячется, будто её никогда в лесу и не было.

Голос-то сплюшки — ночные часы — кто не слышал! А вот какая она на вид? Я знал её только по картинке. И так мне захотелось увидеть её живьём, что я целый день пробродил по лесу, каждое дерево, каждую ветку осматривал, в каждый куст заглядывал. Устал. Проголодался. Но так и не нашёл её.

Сел на старый пень. Молчу, сижу.

И вот, глядь — змейка! Серая. Плоская головка на тонкой шее, как почка на стебельке. Выползла откуда ни возьмись, смотрит мне в глаза, будто чего ждёт от меня.

Змейка — она пролаза, должна всё знать. Я ей и говорю, как в сказке:

— Змейка, змейка, поведай мне, где спряталась сплюшка — лесные часы?

Змейка подразнила меня язычком да юрк в траву!

И вдруг, как в сказке, открылись передо мной лесные тайнички.

Длинно-длинно прошуршала в траве змейка, показалась ещё раз у другого пня и вильнула под его обомшелые корни. Нырнула, а из-под них вывернулась большая зелёная ящерица с синей головой, точно кто-то вытолкнул её оттуда. Прошуршала по сухому листу — и шмыг в чью-то норку!

В норке другой тайничок. Хозяйкой там тупоморденькая мышка полёвка.

Испугалась она синеголовой ящерицы, выскочила из отнорка — из темноты на свет, — заметалась-заметалась — и шасть под лежачую колодину!

Поднялся под колодиной писк, возня.

Там тоже оказался тайничок. Целый день спали в нём два зверька сони-полчки.

Выскочили из-под колодины сони-полчки, ошалели от страха. Хвосты ершом. Взвинтились по стволу. Поцокали — да вдруг опять им страшно стало, — ещё выше по стволу винтом кинулись.

А выше в стволе — дупло.

Сони-полчки хотели юркнуть в него, да сшиблись у входа лбами. Пискнули от боли, кинулись опять обе сразу — да так вместе и провалились в дупло.

А оттуда — фык! — маленький дупляной чёртик! Ушки на макушке, что рожки. Глаза круглые, жёлтые. Сел на сучок спиной ко мне, а голову так завернул, что смотрит на меня в упор.

Конечно, не чёртик это, а сплюшка — ночные часы!

Я моргнуть не успел, он — раз! — и в листву.

И там завозилось, запищало: тоже, значит, кто-то таится.

Так от дупла к дуплу, от норки к норке, от колоды к колоде, от куста к кусту, от щели к щели шарахается со страха лесная мелюзга, открывая мне свои ухоронки — тайнички.

От дерева к дереву, от куста к кусту, как волна от камня, катится по лесу тревога. И все прячутся: скок-скок за кусток, на сучок — и молчок.

Хочешь увидеть — стань невидим. Хочешь услышать — стань неслышим. Хочешь узнать — затаись.

Жужжало

Темно в ущелье, клыки скал чуть видны на чёрном небе. На одном клыке дрожит звёздочка — как далёкий свет маяка.

Всё расплылось во мраке. Но вот раскрылись ночные цветы, забелели из темноты. Белизна их особая,' цветы словно светятся. Светятся и благоухают. Струи пряных запахов текут от цветов. А для кого?

Сажусь на камень и жду. Призрачные тихие ночные минуты. Ничего не видно: одни неясные пятна на темноте. Ничего не слышно, кроме стука своего же сердца. И ничего не происходит. Но одно уже то, что вдруг произойдёт, заставляет всматриваться и вслушиваться. И ждать.

Время тянется не спеша. Сколько позади таких вот ночей!

Сырых и холодных, сухих и жарких. И время тянулось еле-еле. И тоже ничего не происходило. Но никогда — никогда! — не было скучно!

Вот лёгкий шорох и лопот. Быстро включаю фонарь. На камне трепещет мохнатая ночная бабочка. Она похожа на крошечную сову. И как у совы, на плоском щетинистом личике горят и сверкают глаза! Этакий гномик ночной.

Гаснет фонарь, и гаснут глаза.

И опять долго-долго ничего не происходит. Звёздочка сползла со скалы, парит уже в небе, дрожит и переливается там, как росинка. И начинает двоиться. Дрёма одолевает меня. И тут-то словно вентилятор включили! Вдруг зажужжало, ветерком по лицу мазнуло, и живая тень нависла над белым цветком. Дождался цветок того, для кого струил аромат и светился!

В узеньком лучике света от фонаря висит крохотный вертолёт. Ночная бабочка, большущая и глазастая, с крылышками, слившимися в серебристое облачко, сверкающими, как два пропеллера, повисла в воздухе над цветком и длинным хоботком, словно через соломинку, сосёт сладкий цветочный коктейль. Бражник бражничает на цветах. И разгульно гудит.

Ну вот и произошло. Не ахти какое событие: маленькая тайна ночи.

Соловьи и туман

Туман затопил ущелье. Сыро, холодно, всё набухло водой. Сейчас в лес войти всё равно, что в воду нырнуть.

Сижу я в палатке и жду погоды. Туман над головой, как рыхлый, сырой потолок: и капает-то с него, и сочится. Хочется ткнуть в туман, как в мокрый матрац палкой, да страшно, что проткнёшь и тебя обольёт.

А под самым туманом свистят соловьи. Словно туман на соловьиных песнях повис. Одного соловья даже вижу: мокрый и рядом с мокрым листом сидит. Глаза закатил, крылышки чуть приспустил, а от свиста весь дёргается. Как свистнет, как свистнет — капли с листьев так и сыплются, как горошины!

Туман потихоньку поднимается вверх. И соловьиные песни с ним поднимаются. Всё выше и выше. И кажется, что это не сам он вверх поднимается, а что песни его соловьиные поднимают, в гору толкают, чтоб поскорее выпихнуть за хребет.

Вверх от ненастья

Тяжёлая муть затопила предгорья. И горы, если сверху смотреть, стали как острова среди неспокойного серого моря: одни вершины торчат. И только в просвет или зазор у горного склона тускло видна в глубине земля. И видно, что там, внизу, затяжное ненастье и сыплет нудный осенний дождь. А над тучами, над островами вершин ясное солнце и небо чистое и прозрачное.

Орлы и грифы спасаются от подоблачного ненастья. Тут и там поднимаются они из просветов в тучах, выныривая, как из прорубей и, поднявшись над морем туч, плывут величаво и медленно к солнечным скалам.

Ну как не позавидовать им? Они всегда могут подняться из ненастья к солнцу!

Стоит лишь распахнуть крылья.

Стоит и молчит

Светает. В лесу ещё темно, но тропу уже видно. Поднимаюсь в гору, смотрю под ноги. Ветви нависли над тропой; не глядя, отвожу их рукой от лица. Паутина липнет на щёки. Лес просыпается. Заквакал зелёный дятел. Ночной козодой на поляне промурлыкал и похлопал крыльями в последний раз. И словно движутся мимо меня туманные и ещё чуть видимые стволы дубов, буков и кусты ежевики.

Прохожу мимо мохнатого пня. И прошёл. Совсем рядом прошёл, но тут внутри у меня что-то ёкнуло И щёки похолодели: пень-то вдруг шевельнулся и тихо фыркнул, словно чихнул! На обочине — рукой толкнуть! — стоял медведь. Стоял на задних лапах, а передние лапы на пузо свесил. Губы трубочкой, — того и гляди свистнет! Растерялся, что ли, — стоит как пень!

Медведь опомнился, мягко упал на четвереньки, вскинул мохнатым задом — и зашумел по кустам. А я ещё долго стоял, застёгивая пуговицу телогрейки и никак не мог её застегнуть.

По грибы

Мы, жители равнин, за грибами ходим, а вот горцы за грибами… ползают! Такая в горах везде крутизна, такие скаты-уклоны, что на двух ногах не пройдёшь. Только-только прокарабкаешься на четвереньках.

И в горах грибы подберёзовики растут под берёзами. Только под горными берёзами: кручеными-перекрученными. И подосиновики — под осинками; только под горными, торчащими между камней.

Найдёшь гриб — срезай осторожно. Срежешь — держи крепче. Отпустишь — гриб, словно белка, сразу ускачет вниз!

Сядешь передохнуть — корзину просто так рядом не ставь, а зажми в ногах. А то и корзинка умчится вниз, как санки с горы. И шапку рядом с собой не клади — сейчас же покатится колесом под уклон.

И упаси тебя грибы рассыпать! Разбегутся, запрыгают — не догонишь и не поймаешь. Да и ловить осторожней надо, а то не только грибов — и костей собственных не соберёшь!

Опасно в горах по грибы ползать.

Медвежья яблоня

Поспели в лесу дикие яблоки. Те, что кислицей зовут: откусишь — и чуть не слёзы из глаз!

— Не торопись, — говорит пастух. — Найдём сладкую яблоню, медвежью!

Я подумал, что это сорт такой. А оказалось, что яблоня и в самом деле медвежья! Медведь её отыскал в лесу и пометил: на коре когтями зарубки задрал.

— Ну-кось, пробуй! — пастух говорит.

А мне неохота. Зелёное оно, мелкое, на вид даже хуже других. От одного его цвета уже оскомина на зубах.

— Да ты пробуй, пробуй! — пастух пристаёт.

Я откусил и не верю — сладкое! Даже очень съедобное. Не медовое, конечно, и не сахарное-наливное, но для кислицы-дичка просто приятное.

Сидим под медвежьей меченой яблоней и едим медвежьи сладкие яблоки.

— Медведь, он такой… — говорит пастух. — С других яблонь зря и не пробуй, ищи сразу меченую.

— А хозяин не заругается, что мы без спроса с тобой? — смеюсь я.

— А кто его знает? — отвечает серьёзно пастух.. — Он, наверное, давно из кустов за нами следит!

— Так, может, лучше уйдём?

— Ещё чего! Пусть сам уходит, другую сладкую ищет. Ему всё равно делать-то нечего.

Сидим, едим сладкие яблоки. Пока хозяина нет…

А кабанам, которые тоже на медвежьи яблочки падки, он поблажки такой не даёт! Правда, у кабанов совсем совести нет. По-свински себя ведут. Медведь старается, ворочается на яблоне, отрясает ветки, а кабаны внизу собирают падалицу. Рявкнет на них, а они снова. Тогда возмущённый медведь, повизгивая и подвывая, мешком падает вниз, прямо на бесстыжие кабаньи рыла. Ну, тут уж их сдует как ветром!

У костра

Пламя костра — сухое и жаркое. Над костром, как на ветру, качается ветка бука. Взошла луна — ив глухом буковом; лесу стало ещё мрачнее и глуше. Как в чёрной воде. И только там, где лунный свет пробил лесную крону, легли на стволы и землю яркие жёлтые пятна. Тревожно как-то. Из чёрного леса с жёлтыми лунными пятнами — шорохи и тихий хруст. Чуть притушил костёр еловой лапой: хвоинки запищали и красными зигзагами запрыгали вверх.

Лёг к костру спиной. Неудобно… Повернулся лицом — ещё хуже. Переполз на другое место — опять что-то не так: не то сучок под боком, не то в головах низко. И вдруг понял: дело не в сучке и не в изголовье. Дело в сердце — щекотно, перебои и одышка. Это знакомо. Это предчувствие. Кто-то притаился вблизи! Потянулся тихонечко к карабину, оттянул курок и быстро вскочил на ноги. Костёр слепит. А за костром — чернота и жёлтые пятна…

Пригнувшись, кинулся в темноту — как в воду нырнул. Упал и затаился за большим валуном, затянутым мхом.

Странно выглядит ночью костёр со стороны. Красное плашмя беззвучно мечется то разгораясь, то затухая. Ветви над огнём кланяются, кланяются. А серые стволы деревьев, как ноги слонов, переступают вокруг огня, словно пританцовывают.

Ощущение, что тут кто-то есть, не проходит. Это даже не ощущение, а уверенность; я знаю, что этот «кто-то» ещё покажет себя. И он показал.

Сутулая и сгорбленная фигура встала между мной и костром. Будто облачко наплыло на костёр и затмило его. Медведь! Бесшумно, словно это и в самом деле лишь облачко тумана, а не матёрый зверина, медведь ещё раз обошёл вокруг костра, — и опять чёрная туша его затмила огонь. Но вдруг он быстро повернулся ко мне — видно, учуял! Чуть слышно охнул и мгновенно исчез.

Я побоялся стрелять. Почему? Да разве всё объяснишь, когда вокруг чёрный лес, жёлтые лунные пятна и сутулая фигура, плывущая по красному пламени как туман!

Я не думаю, что медведь пытался напасть. Просто его распирало от любопытства: что это за жар-птица с красными крыльями и почему вокруг неё пляшут деревья?

Железный лес

Растёт в горах Талыша железное дерево. Не одно дерево, а целый железный лес. Странный это лес. Стволы деревьев больше похожи на каменные столбы, изборождённые временем, размытые ливнями, выветренные вихрями. Какие-то корявые пещерные сталактиты и сталагмиты. Твердокаменные, несокрушимые — гудят под обухом. Сучья у них пятнистые, как спины удавов, раскорячены и перекручены. Ветру их не согнуть, не качнуть даже — как из железа отлиты. Упёршись, сучки прикипают друг к другу, врастают в стволы, сплетаются в железное кружево. Не поросль, а решётка железная. И листья на них жёсткие, как из зелёной жести.

Сумрачно и голо под пологом железного леса. Блики солнца на тёмной земле лежат разноцветными овалами и кругами. Словно выложена земля жёлтой, лиловой, голубой мозаикой кафельных плиток.

В железном лесу всегда тихо. Даже стука дятлов не слышно: боятся, наверное, дятлы нос о сучки погнуть! Ещё бы: сучки не всякий топор возьмёт. Они даже в воде тонут, как камни.

Лес хмурый и сумрачный. Железный.

В ущелье боздагов

Охотника-натуралиста влекут к себе узкие каменистые ущелья боздагов — выжженных солнцем хребтов. В них вечно что-то сыплется, шуршит, откуда-то падают камешки. Может, так, само по себе. Может, ящерицы. Может, заяц пробежал или выводок кекликов взлетел — красивых горных куропаток. А может, и горный козёл скакнул — желанная добыча охотнику.

На рассвете ущелья — как синие трещины на красном хребте. К полудню трещины наливаются белой мглой, а камни в них становятся от жары золотыми. Под навалом золотых камней — чёрные тени. Душно в этих раскалённых ущельях. Нечем дышать. Медленно подвигаешься вперёд. Ущелье то и дело круто виляет. Подходя к повороту, взводишь курки: ещё шаг — и может быть неожиданная встреча.

…Стремительно удирают лупоглазые маленькие ящерицы-геккончики. Толстые, серые, как щебень, агамы — большие шершавые ящерицы с треугольными головами и обрюзглыми щеками — с трудом лезут в тесные щели в камнях; их жёсткая чешуя скрипит о камень, как наждак.

Ещё поворот — и за ним звонкий, будто железка ударяет о камень, крик птички скального поползня. Тревога на всё ущелье!

Осторожно выглядываю из-за скалы.

Вижу: внизу кеклик вскочил на камень, вытянул шейку, на цыпочках тянется — так ему хочется узнать, почему крик. А выше выглянула из-за выступа козлиная голова с высоченными ребристыми рогами.

Оба — и козёл и кеклик — не оторвут глаз от поползня, что в тревоге мечется по скале и кричит, кричит!.. Им непременно надо узнать, о какой страшной опасности предупреждает маленькая птичка всех жителей ущелья. Поскорее надо узнать… Они смотрят на поползня и не замечают меня.

Выбирай любую добычу: птицу или зверя. Но время терпит. Прежде чем прогремит в ущелье выстрел охотника, должен сделать здесь свои наблюдения натуралист.

Мои глаза скользнули по золотым камням скалы и увидели то, что скрывалось за выступом от глаз козла и кеклика: на совершенно отвесной каменной стене — гнездо поползня. Будто кто взял и прикрепил к стене узкогорлый глиняный кувшин.

А внизу ползёт к гнезду, сокращая и вытягивая своё мутно-пятнистое кошачье тело, цепляясь им за выступы камня, гюрза — змея толщиной в мою руку, чей яд способен убить лошадь или верблюда.

Юлой кружится вокруг неё поползень — то вниз головой, то вверх — и кричит, и кричит, и крик его повторяет каждый камень; и кажется, камни кричат от страха. Но и стоголосый крик их не спасёт птенчиков от ядовитой гадины.

Стена отвесная, а гюрза ползёт.

Опирается на хвост, поднимает голову и шарит ею, шарит по камню. Нащупает уступ — и перельёт на него своё тело, как ртуть.

Вот гюрза у самого кувшина — совсем рядом с тёплой птичьей спаленкой, где давно проснулись встревоженные криком желторотые поползнята.

Стенки кувшина гладкие. Неужели влезет по ним гюрза?

Опёршись хвостом о шероховатый выступ скалы, змея нацелилась на горлышко кувшина. Потянулась, потянулась к нему.

Вот треть, вот половина, вот две трети змеиного тела поднялись в воздух.

Поползень зашёлся криком.

Гюрза качнулась к горлышку, но не достала до него и, сдерживая равновесие, изогнула своё тело вопросительным знаком.

Сейчас пододвинется немножко — и заползёт в гнездо. Чёрт с ним, с козлом!

Не могу же я допустить, чтобы эта гадина у меня на глазах проглотила беспомощных птенчиков! Я вскинул ружьё.

Но тут случилось чудо: маленький поползень, вспорхнув, ударил гюрзу в затылок клювиком, лапками, всем своим маленьким птичьим тельцем.

И слабый удар грозен, если нанесён вовремя.

Не сдержав равновесия, змея сорвалась со скалы.

Извивающееся тело её замелькало в воздухе и тяжело шлёпнулось о камни на дне ущелья.

Поползень юркнул в гнездо. Увидел, что все птенцы его живы-здоровы.

Сейчас же опять выглянул из горлышка кувшина, но, заметив бьющуюся внизу гюрзу, испугался и спрятался снова.

Здесь моего выстрела не понадобилось, и, значит, желанная добыча ждёт меня.

Поднял глаза, но ни рогатой головы козла, ни любопытного кеклика уже не увидел.

Ладно, не жалко!

В путь, в путь!

Впереди ещё поворот, за ним — ещё… За каждым поворотом — новые встречи. Охотнику — добыча, натуралисту — наблюдение.

Украшатель

Невольно в скалах ищу глазами гнездо скального поползня. Это самое интересное птичье гнездо… Похоже оно на глиняный кувшин, пришлёпнутый донышком к стенке. Слеплено основательно и добротно. Ещё и украшено!

У каждого поползня свой вкус и мера. Один почти совсем не украшает свой дом, — так воткнёт в глину одно или два перышка. Зато другой перестарается и наляпает неумеренно. Видел раз гнездо, в которое было вмазано сразу два голубиных крыла!

Бывают поползни прирождённые художники-декораторы.

Запомнилось мне одно гнездо: оно блестело и переливалось.

Ещё бы: в глину вокруг гнезда были вмазаны разноцветные камешки! Тут и там торчали яркие перышки. Пестрели щитки и надкрылья жуков: красные, чёрные, синие, зелёные!

Янтарями горели кусочки смолы. Даже цветочные лепестки были пришлёпнуты к глине! Гнездо, украшенное мозаикой! Хоть на выставку, хоть в музей!

Но я гнездо оставил хозяину. Вряд ли кого это гнездо порадует больше, чем его самого!

Красный каньон

Щебнистая пустыня вокруг, похожая на гигантский, позеленевший от времени медный щит. Медь — это щебень, побуревший от солнца. Зелень на меди — жидкая щетинка сизой полыни. А тёмные пятна, похожие на озёра, — это тени от облаков. На краю пустыни горы — как старые медные купола, с позеленевшими от полыни боками. Между пустыней и горами треснула и разверзлась земля, открыв взору глубокий красный каньон. Смотришь вниз — кружится голова. Глубоко-глубоко, по самому дну, плавные извивы ручья, В нём давно уже нет воды; сухое дно, как дорога, засыпано гравием и песком.

Идём по сухому дну, и щебень скрипит под ногами. По сторонам — красные стены. А над ними — высоко, высоко! — узкая лента неба. Неба, раскалённого добела.

Ущелье до краёв налито зноем. От красных стен пышет жаром. То тут, то там что-то сыплется и шуршит. Это лопаются от солнца камни и трескаются глыбы глины. И тишина от этих шорохов какая-то пугливая и неспокойная. Всё время кажется, что кто-то крадётся или ползёт…

Никак не отделаться от ощущения, что ты не просто в каньоне, сотворенном природой, а в покинутом городе древних. Вот крепостная стена: видны ниши-бойницы. Вот просто стены домов: окна, двери, ступени. Замки с готическими пирамидками, башенками, шпилями. Защитные рвы и валы. Вода и ветер творят тут нерукотворно… Слепая природа создаёт красоту… для глаз.

Невидимый кто-то следит за тобой. Упрямо уставился в спину. Кто-то выглядывает из бойниц и окошек. Кто-то прячется за выступами и в развалинах, а может, это блики солнца играют? Кто-то шепчется в нишах и гротах — или это ветер шумит? И не хочется говорить громко, и всё время хочется обернуться…

В тени кустика притаилась стрела-змея. Она дразнит язычком и ласково покачивает изящной головкой с большими и круглыми глазами птицы. Страшные истории рассказывают про эту змею. Будто прыгает она и пронзает человека насквозь. Змея и впрямь на стрелу похожа: тонка и стройна, движения её стремительны и грациозны. Но опасна она только для маленьких ящериц. Сухо трещат цикады; жара от этого кажется ещё страшней. Разморённый заяц вразвалку проковылял в тень.

Вечером над каньоном засвистывал ветер. Косматые тучи, сверкая и громыхая, выползли из-за горы. Видно было, как жаждет земля воды: остыть, пропитаться, омыться!

Хлынул дождик и… куда-то исчез! Не долетев до земли, он испарился в горячем ветре! Это был «сухой дождь», который бывает только в пустыне.

Зато какая радуга опустилась в каньон! Какие вдруг осветила она в нём купола, пагоды, колокольни и минареты! Как зловеще зачернели провалы, пещеры и гроты! Какие выступили колонны, резные фигуры и силуэты! Багровые занавеси из камня повисли между колонн.

Но туча надвинулась на горизонт, потухло солнце, и радуга, и сказочный город утонули в темноте.

Лесные пословицы и поговорки

Кто боится медведя, тот боится и его следов.

Быки бодались, а пострадали слепни.

Тысяча светляков — ещё не солнце.

Ловка белка, да и то срывается.

Схватили енота за воровство — лисе легче.

Вьюнок без кола высоко не поднимется.

Где вода мутная, там цапли жирные.

Глубже река — крупнее рыба.

От прямого дерева — прямая тень.

Заяц не трус, но себя бережёт.

Из чистого родника — чистая вода.

Лес не школа, а всех учит.

Загрузка...