…Словно не мы надвигались на город, а город медленно, неотвратимо надвигался на нас: башни его, казалось, вонзаются в пронзительное синее небо. Еще издалека мы увидели, как хорошо он укреплен – хорошо и превосходно, так что мало надежды было взять его долгой осадой или штурмом.
Воды залива покрылись кораблями. Вода – блекло-голубая, с черными провалами в бездну меж гребней волн – закипала под веслами длинных венецианских галер. Наш круглый неф шел будто человек в толпе себе подобных; флажок с бело-красным гербом Монфора пообтрепался за месяц каботажного плавания. Стояла уже поздняя осень, то и дело шли дожди, а ветер дул то с берега, то на берег и выстуживал наши бренные настрадавшиеся тела то с одного, то с другого бока. От его проницающих повсюду пальцев негде было укрыться. Симон помалкивал, только брови хмурил; многие же роптали.
И вот перед нами этот город – Зара – подступивший своими огромными стенами почти к самой воде. Залив перегорожен огромной цепью, волны захлестывают ее и стекают, переваливая, с ее звеньев, так что кажется, будто впереди сверкает драгоценный водопад – первая преграда на нашем пути к Заре.
Венецианские моряки, орущие на своем языке, снуют по всему кораблю, кое-кто босой, несмотря на холод. Парус вместе с рангоутом валится на палубу. Цепкие руки сворачивают парусину, готовят мостки для перехода на сушу. Наш неф теперь почти не двигается. Он пузато переваливается на волнах.
Мы кажемся лишними здесь, на корабле, среди всей этой моряцкой возни и суеты. Не храбрые латинские рыцари, не воины Христовы, не владетельные сеньоры, Господи, какое там! Мы – просто груз, доставленный сюда, под стены Зары. Мы ведем себя смирно, как и подобает грузу.
У Симона хмурый вид; он недоволен. Он недоволен все то время, что длится плавание, весь месяц; он разжимает губы только для того, чтобы молвить «аминь» вослед за аббатом, когда все собираются на корме для скудной и скучной трапезы.
Пять галер проносятся мимо. От их весел расходятся волны, так что нашего дрейфующего пузана весьма ощутимо качает. Дрожь пробегает по всей цепи кораблей. Вырвавшись далеко вперед, галеры бросаются на цепь, протянутую поперек залива. С громовым звуком цепь лопается под окованными острыми загнутыми вверх мордами галер. Один конец цепи, точно живой, бьет по воде, прежде чем сгинуть в волнах.
На всех наших кораблях поднимается ликующий вопль. Зрелище так необычно и великолепно, что крик восторга непроизвольно рвется из груди. Даже Симон – и тот ахнул, так что говорить об остальных.
Постепенно мы подходим ближе к городу. Мы проходим над тем местом, где только что сверкал над цепью водопад. Воды, поглотив преграду, послушно расступаются перед нами. Стены Зары надвигаются все ближе, все выше запрокидывает голову Симон.
Город ждет нас. Молчаливый, неприступный, огромный. Он смотрит на нас сотнями глаз.
Только слепой не сосчитал бы наши паруса, не разглядел бы крестов на нашей одежде. Благочестивые паломники, вооруженные пилигримы, мы идем в Святую Землю, ибо сердца наши полны жалости и содрогаются при мысли о том, что Гроб Господень находится в руках у сарацин.
Что же мы делаем здесь, у стен Зары? Господи, что мы здесь делаем?
На стенах, на башнях, устремленных в осеннее небо, ослепительное, как покрывало Богородицы, над воротами Зары – везде вывешены образа, кресты, распятия; куда ни глянь – повсюду встретишься взором с ясным ликом Пречистой Девы, с изможденным страдающим лицом Ее Сына, везде навстречу нам раскрыты в благословении ладони, раскинутые крестообразно руки.
Ожидая нас, Зара вывесила святые образа, как бы призывая нас опамятоваться, очнуться от дурмана: зачем мы, с нашитыми на одежду крестами, пришли к стенам христианского города?
Сотнями строгих глаз глядит на нас Зара. Глазами Иисуса Христа глядит на нас Зара. И спрашивает Иисус у сеньора де Монфора:
– Что ты делаешь здесь, Симон? Зачем ты пришел сюда?
Мягкий, но сильный толчок, шуршание песка: мы ткнулись в мелководье. До берега неблизко, мостков не хватит. С плеском сходят в воду рыцари и оруженосцы, пехотинцы и слуги, волоча ноги по воде и пошатываясь на ходу от привычки к долгому морскому переходу, направляются к берегу. С дромонов выводят коней, застоявшихся, ошалевших. Белая лошадь, откинув назад хвост, роняет яблоки прямо в воду, и ведущий ее в поводу оруженосец громко хохочет, задирая голову. Он рад снова очутиться на суше.
Суета закипает вокруг. Мы больше не бессловесный груз, мы снова соль земли, латинские рыцари. Мы переносим на сушу мешки и бочки, мы разбиваем палатки, обсиживая узкую полосу берега между стеной и водами, как муравьи. Мы повсюду. Мы стиснули Зару в кольце нашего лагеря, мы отняли у нее залив, чьи воды полны теперь наших кораблей, так что по ним можно идти, как по суше.
Никто не смотрит вверх, на стены, на это больше нет времени.
Умелые руки вбивают в мягкую землю колья, растягивают цветное полотно палаток. Везде на воткнутых в землю копьях флажки с гербами. Стало красиво и празднично, как перед началом турнира. Захлебывается где-то труба, смеющийся голос повторяет сорвавшуюся было мелодию. С треском ломается о колено хворост: сегодня горячая еда будет у всех.
К нам направляется монах. Он идет, торопливым, хоть и неверным шагом; его, как и многих, еще шатает после моря. Длинное одеяние, раздуваемое ветром, путается у него в ногах, так что иной раз чудится, будто он вот-вот упадет. Но он не падает и двигается довольно скоро.
Это аббат Гюи из Сернейского аббатства, бенедиктинец – или, правильнее сказать, цистерцианец, который ни с кем не ладит из-за своего злого нрава. Не говорит, а гавкает, да и норовом чаще напоминает цепного пса, нежели монаха.
Симона собачьими повадками не смутишь. К тому же, он выше аббата на голову и шире в плечах, хотя вряд ли старше.
Остановившись в двух шагах от Симона, аббат раскрывает рот и принимается орать. Он кричит, надрываясь; у него сорван голос, и мы понимаем, что он давно уже бегает по всему лагерю, от шатра к шатру, от сеньора к сеньору, и везде кричит. Глас Вопиющего.
Монах орет, Симон слушает. Ветер бьет аббата по лицу, рвет с плеч белое облачение. Симон неподвижен, как скала. Флажок с красно-белым гербом трещит у его плеча.
Аббат кричит:
– Дюк привел нас под стены христианского города! Нас всех отлучат от Церкви! – И понес, понес: – Преступные негодяи, отступники, спутники разнузданности, злодеи, позор человечества, гнусная мразь, зловреднее любого неверного!..
Симон слушает и молчит. Аббат ему нравится, это заметно по тому, как смягчается суровое обветренное лицо Симона. Клянусь Распятием, этот крикливый аббат нравится нашему графу.
Симон протягивает к нему свою огромную руку – крепкую загорелую руку с множеством белых шрамов – и берет того за плечо.
Аббат замолкает, удивленный. А Симон, повернувшись в ту сторону, где двое расторопных слуг выносят на берег бочки, рявкает:
– Вина святому отцу!
И аббату подносят вина. Вернее, подносят Симону, а тот уже подает аббату. Глас Вопиющего пьет, кашляет, стонет, снова пьет.
– Ох, – говорит он наконец, возвращая Симону кружку, – благодарю вас.
– Где вы поставили палатку? – спрашивает Симон. – Я встану рядом с вами.
Аббат показывает. Его палатка стоит немного в стороне, как бы на отшибе от остальных. Аббат – крестоносец, как и остальные, однако он – духовное лицо и не собирается принимать участия в сражениях.
Симон хочет спросить у аббата что-то еще, но трубит рог, гнусаво и громко, и сразу же в ответ на этот звук раздается шум, прокатившийся волной по всему лагерю: крики, топот ног. Симон направляется туда, где выше остальных реют флажки дюка Анри Дандоля и Бодуэна Фландрского. Аббат едва поспевает за рослым Симоном, на ходу смешно подскакивает и пару раз спотыкается, непрестанно ворча себе под нос и оглаживая себя по груди – будто хоронит там что-то драгоценное.
Симон – как камень, но на самом деле кипит от ярости. Позор человечества, гнусная мразь, мать вашу, дочь вашу!.. При виде дюка, величавого увечного старца в высокой дюковской шапке с нашитым на нее крестом, Симон едва не заскрежетал зубами.
Дюк, невозмутимый, как сарацинский старейшина, сидит – ждет, пока все соберутся на его зов. Погасил злобу в серых глазах Симон. Скрестив ноги, уселся на голую землю. Метнул взгляд налево, направо. Собрались уже почти все – знатнейшие сеньоры из тех, кто носит крест на одежде. Нет-нет да поглядит то один, то другой в сторону Зары: какие же богатства (несметные, уверял дюк) скрывают эти высокие стены? И хотелось добраться до этих богатств – смертно хотелось, ибо почти все сильно поиздержались, пока были в Венеции. Хоть по договору с жадными венецианцами половина из взятого в Заре отойдет в цепкие старческие руки дюка Дандоля, а все же и половины будет довольно и с долгами рассчитаться, и как следует покушать перед трудным паломничеством.
Наконец, дюк дал понять, что все собрались и более он ждать не намерен. Старик пошевелился – а до этого он сидел, как истукан, – и заговорил своим тихим, вкрадчивым голосом. Дюк сказал:
– Мессиры, вот присланные к нам граждане Зары, которые хотели обратиться к вам с речами и высказать, возможно, свои предложения.
И усмехнулся, еле заметно. Колыхнулись уголки сухих губ – и все.
Присланные выступили вперед: в длинных просторных одеждах, с богатыми украшениями на груди и пальцах. Вид этих украшений еще больше подействовал на жадность воинов Христовых, и по рядам баронов и владетелей пробежало как бы небольшое волнение.
Граждане Зары сказали:
– Дюк венецианский много лет ненавидит нас, ибо наш город и Венеция издавна наносят друг другу ущерб, и неприязнь наша взаимна. Двадцать лет назад мы признали над собой короля венгерского и с тех пор оставались ему верны, хотя мессир дюк венецианский десять лет назад ходил воевать нас. Однако, как все мы помним, ему не удалось осуществить это намерение.
Тут дюк венецианский и посланники из Зары обменялись вежливыми поклонами.
Дюк заметил вполголоса:
– С той поры минуло десять лет, мессиры, и многое переменилось.
– Не в силах совладать с нами и терпя великие убытки от нашей успешной торговли, – продолжали посланники, – дюк венецианский призвал на службу вас, воины Христовы, позабыв, однако же, о том, что и наш король Имрэ принял крест и собирается отправляться в вооруженное паломничество, ибо и его сердце преисполнено жалости к Святой Земле.
И снова они обменялись с дюком поклонами, еще глубже прежнего.
Симон слушал с неподвижным лицом. Рядом с ним – его брат Гюи; у того в глазах тревога.
А посланники из Зары сказали так:
– Видим мы, что нынче не одолеть нам той рати, которую повел на нас наш враг, дюк венецианский. И потому готовы сдать город и признать над собою дюка при условии, что тот пощадит наши жизни и имущество.
Дюк сморщил лицо. Жизни – пожалуйста; но вот имущество… А ради чего весь поход затеялся? И многие крестоносцы тоже забеспокоились, разволновались, стали взгляды друг на друга метать.
И сказал дюк вкрадчиво:
– Вы видите, сколько славных и знатных баронов и шателенов пришли со мной, мессиры. Разве я могу принимать подобные решения единолично, не посоветовавшись с ними?
– Так советуйтесь же, мессир, – сказали ему послы из Зары.
Тут все зашумели, стали переговариваться между собой. Симон слушал, молчал – злобой полнился.
И пока все кричали друг на друга, давясь от жадности, и подсчитывали убытки и доходы (ибо уже безмолвно решили между собой непременно обложить Зару большими поборами в свою пользу), вскочил Ангерран де Бов – рыжий, как осенний лес, долговязый, костлявый, в простой шерстяной рубахе (в отличие от многих почитал за необходимость в паломничестве отказаться от роскоши и излишеств). Этот Ангерран много лет провел в Святой Земле за морем, сражаясь, и потерял там отца.
Он закричал, обращаясь к посланцам Зары:
– Почему вы хотите сдавать свой город?
Посланцы отвечали ему:
– Потому что жизнь нам дороже, мессир.
– Вы построили такие высокие стены! – крикнул им Ангерран, ибо находился на довольно большом расстоянии от послов, а все прочие рыцари и бароны вокруг них кричали и галдели. – Вы живете в неприступной крепости! Мы – паломники, мы хотим воевать с сарацинами, а вовсе не с христианами!
– Да уж, – сказали на то послы. – Желательно бы… Да только не верится.
– Пилигримы не станут воевать с христианским городом, – убежденно сказал Ангерран. И взглядом вокруг себя обвел всех рыцарей и баронов. Но мало кто отвечал на его взгляд таким же прямым взглядом. – Мы не станем проливать кровь христиан, – повторил Ангерран. – А от венецианцев вы легко отобьетесь. Не нужно сдавать города.
Дюк венецианский зашипел от злости. Но он видел, что лишь немногие сеньоры из пилигримов были согласны с Ангерраном; остальных же тревожил призрак скрытого за стенами Зары богатства.
И встал аббат Гюи Сернейский, достав из-за пазухи свиток со свисающей внизу печатью. Закричал своим сорванным голосом, но мало кто его услышал. Тогда Ангерран де Бов, видя, как захлебывается аббат, пришел к нему на помощь и заревел:
– Ма-алча-ать!..
Все возмутились было и ополчились на Ангеррана за то, что он перебивает разговоры, но Ангерран, от натуги красный, еще раз закричал, чтобы все замолчали. И постепенно разговоры смолкли.
Тогда аббат просипел:
– Папа римский грозит отлучением от Церкви за нападение наше на христианский город…
И свитком тряхнул.
– Святой отец предостерегает нас, – хрипло сказал аббат. И закашлялся на ветру. Все ждали, пока он остановится. Наконец аббат развернул свиток и начал читать. Ветер относил его слова, почти никто не разбирал того, что читает аббат. Наконец тот махнул рукой и начал сворачивать свиток.
Дюк венецианский отчетливо проговорил:
– Ложь и фальшивка.
И сделал кому-то знак – почти незаметный.
Снова поднялся шум, все спорили, перекрикивая друг друга. Аббат вдруг нелепо взмахнул руками и шарахнулся в сторону, как будто испугавшись чего-то. И тотчас же Симон, до того сидевший молча и неподвижно, бросился к нему.
Никто не успел понять, что произошло, когда все было кончено. На песке у ног аббата остался лежать мертвец. Кровь быстро впитывалась в песок. Аббат, дрожа, прижимал ладони к груди: на тыльной стороне ладони остался глубокий порез. Кровь стекала по руке и пачкала его белое облачение.
Симон толкнул ногой человека, которого убил, спасая жизнь аббата.
– Венецианец, конечно, – пробормотал он. И поднял над головой руку с мечом, возвышая голос: – Мессир дюк, перед всеми я объявляю, что вы – предатель!
Дюк пошевелился, неторопливо поворачиваясь в сторону этого громового голоса.
– Вы приказали убить аббата, – сказал Симон. – Я видел это.
Дюк еле заметно пожал плечами.
– Я не отвечаю за ваши видения, мессир, – молвил дюк.
– Я отказываюсь участвовать в ваших планах! – сказал граф Симон и вложил меч в ножны.
– И я! – крикнул Ангерран.
К Симону подошел его брат Гюи и молча встал рядом. И еще рядом с ним оказались Робер Мовуазен, и Дрию де Крессонессар, а бок о бок с Ангерраном встали его старший брат Робер и еще Симон де Нофль.
Тогда дюк, наконец, утратил свое нечеловеческое самообладание и завизжал:
– Дезертиры! Трусы! Предатели! Вы взяли деньги у Венеции и не хотите платить долгов! Нищая рвань! Чем вы заплатите за наши корабли?
Симон молчал. А Дрию засмеялся. И глядя на него, засмеялся Робер де Бов, такой же рыжий, как и его младший брат.
Дюк закричал, пронзительно, как торговка зеленью:
– Вы подписали договор!.. Вы дали слово!.. Ваши послы клялись Венеции от вашего имени!..
Тут Ангерран смутился было, но Симон ответил ясным твердым голосом:
– Мой сюзерен ничего с вами не подписывал и я ничего вам не должен.
Ибо Симон был вассалом французской короны, а король Франции никаких договоров с Венецией не заключал.
Дюк заскрипел зубами – всеми, что у него еще оставались, а Симон сказал:
– Клянусь всеми святыми, мессир, если с аббатом Гюи что-нибудь случится по вашей вине, я сам перережу ваше тощее горло.
И они ушли из совета, а первым шел Симон и рядом с ним, поминутно спотыкаясь, – аббат.
И когда они ушли, дюк пришел в себя и перевел дыхание, как будто близость Симона душила его и не давала вздохнуть свободно. И дюк сказал оставшимся сеньорам, которых было куда больше, чем тех, что ушли:
– Ну так что же, мессиры?
И сеньоры так сказали дюку венецианскому и послам города Зары:
– Поначалу мы подумывали о том, чтобы принять ваши условия и взять город без боя. Однако теперь мы видим, что для всех нас будет великим позором, если мы не поможем Венеции взять этот город.
Так ушли послы, а крестоносцы стали готовиться к осаде.
Наши палатки стояли поодаль от города, потому что Симон отказался воевать с Зарой. Однако и уходить он пока что не собирался, потому что не считал для себя возможным дезертировать и покинуть своих товарищей. Потому он праздно сидел в своей палатке, либо на берегу и смотрел на то, что происходит у стен Зары.
Он слышал конское ржание и видел большие осадные башни, которые привезли с собой на дромонах крестоносцы; мангонели метали камни, длинные лестницы, защищенные с боков толстым слоем парусины, приникали к каменным стенам города. Сверху лилась горячая вода и летели стрелы и дротики. Шум поднимался в самое небо.
И вместе с убитыми и ранеными людьми валились со стен на землю изрубленные, залитые смолой священные образа – рассеченные мечами лики Пресвятой Девы, отрубленные вместе с крестом руки Сына Божьего – как будто мало Ему перенесенных страданий! – сыпались куски облачения, позолоченные нимбы, разбитые в щепу ангельские крылья…
Целыми днями, не переставая, шел яростный штурм Зары. Около сотни человек погибли в те пять дней.
Бездеятельно смотрел на это Симон. Лучезарные воды залива плескали в берег, будто им не было никакого дела до войны, и шелест волн иной раз звучал в ушах Симона громче людских криков, треска пламени и рева камнеметательных машин.
Ослепительное синее осеннее небо расстилало свои крылья над содрогающейся Зарой.
На шестой день после начала штурма город был взят.
Высокие стены, гордые башни, испачканные смолой, разбитые во многих местах, пали, и ярость венецианцев разметала их. Почти сразу из-за рухнувших стен к небу поднялся черный жирный дым: город подожгли сразу в нескольких кварталах. Вместе с дымом полетели к небу жалобные крики; полилась кровь.
Тогда Симон покинул свой лагерь и вместе со своим братом Гюи и Ангерраном пошел к Заре. Он ступал медленно, словно боялся оступиться среди трупов, камней, стрел, брошенных повсюду бревен. И вот что-то мелькнуло среди поваленных друг на друга человеческих тел. Симон наклонился, нетерпеливо отбросил в сторону мертвую, уже коченеющую руку – убитый венецианец словно и после смерти судорожно цеплялся за землю Зары – и взял в ладони упавший со стены образ Пресвятой Девы.
Образ был совсем маленький и поэтому уцелел, только был сильно испачкан кровью и копотью. Ангерран протянул руку:
– Что вы нашли, мессир?
Симон показал ему. Ангерран молча стиснул плечо Симона и ничего больше не сказал. А у Симона вдруг заныло в груди. Болело почти нестерпимо, как будто к его коже приложили раскаленное тавро. Симон даже провел пальцами по рубахе, однако ничего не почувствовал – все было холодным.
И он забыл о боли, привыкнув к ней, – как часто делал и раньше, и впоследствии.
Они вошли в горящую Зару. Рыцари успели передраться с венецианцами, не поделив добычу, и на горящих, разоренных улицах шла всеобщая свалка: все против всех. Несколько раз разъяренные дракой люди бросались на Симона; брезгливо кривя губы, Симон отбрасывал их, не прикасаясь к мечу, голыми руками.
Втроем они прошли весь город. Большая улица, охваченная смятением, вывела их к храму. На площади перед церковью уже лежали несколько убитых, однако сама церковь не была тронута ни пожаром, ни грабежом.
– С них станется, – проворчал Гюи де Монфор.
Они поднялись по ступеням и постучали в запертую дверь. Им не хотели отворять, сердито кричали что-то на непонятном языке. Симон сказал:
– Во имя Господа нашего Иисуса Христа.
Дверь приоткрылась. На Симона уставились перепуганные глаза: монах.
– Почему ты здесь? – спросил его Симон. – Ты должен быть там, с ними, когда их убивают!
И подал ему найденный у стен образок.
Монах все так же испуганно выхватил образок из пальцев Симона и тут же с лязгом захлопнул дверь.
Тут жар от невидимого тавра стал нестерпим. Симон вдруг побелел, пошатнулся. Боль не хотела, чтобы о ней забывали.
– Что с вами? – спросил Гюи де Монфор.
– Не знаю, – сказал Симон. – Идемте же дальше.
Они прошли весь город, от ворот до ворот, и всюду видели одно и то же: опустошение, вывороченные камни, разваленные или горящие дома, каких-то растрепанных людей, волочащих за собой тюки с барахлом.
– Уйдем отсюда, – сказал, наконец, Симон, когда его сердце насытилось страданием.
В своей палатке, сняв рубаху, он увидел, что крест на его груди раскалился и выжег на коже, над самым сердцем, большую рану, которая потом долго еще болела и никак не хотела заживать.