Вечерами мать и сын собирали и склеивали из нарубленных на шаблонах заготовок картонные коробки. Заготовки привёз на дом рабочий с картонажки. Он же показал, что и как делать. Сын довольно быстро освоил фальцовку. То есть перегибал по линиям и складывал заготовку в форму коробки. Мать кистью с клеем мазала торцы. Склеенную коробку откладывала в сторону. Поглядывала на пригнувшегося сына. Плуготаренко-отец звал его Юриком. Даже Юричиком. Прямо с роддома, с пелёнок. Так и пошло.
В шестидесятых да и в начале семидесятых жили в «голубятне» на Комсомольской – четырёхэтажном доме, набитом коммунальщиками. Приехавший с Дальнего Востока офицер Плуготаренко, которого комиссовали по здоровью, хотя и имел самоварное галифе вместимостью на пару кубов (воды), добиться отдельной квартиры не смог.
Комнатёнка на третьем этаже, украшенная им для родившегося сынишки (Юричика), походила на рождественскую коробку-игрушку. С развешенными гирляндочками, пластмассовыми попугайчиками, мишутками и ёлочными шариками. Даже висящие всюду пелёнки и ползунки хорошо вписывались в эту праздничную комнатку-игрушку. Которая раскрывалась словно бы с музыкальным звоном. И откуда офицер как-то снизу, как для снимка, выглядывал с толстеньким Юричиком.
Сохранилась фотография того времени, на которой Плуготаренко, стоя, держит на руках годовалого сына. Галифе офицера обвисло, провалилось, словно ему тяжело сына держать. С Дальнего Востока он тогда приехал без контейнера. Вообще безо всего. Зато в чёртовых этих галифе. Сейчас и сын его такой же. Чтобы телефон на дом требовать – нет, только коробки выпрашивает.
Вера Николаевна мазала торцы, вздыхала. Попросила сына увеличить какую-нибудь фотографию отца. Пусть будет ещё одна на стене. В добавление к трём уже висящим.
После ужина Юрий раскрыл за чистым столом семейный альбом. Безымянные фотографы снимали отца в период с 61-го по 71-й год. То есть ровно десять лет его жизни на гражданке. Больше всего сохранилось фотографий с любимым Юричиком, где Офицер всегда был почему-то с ним щека к щеке, как будто вёл его под музыку танго. Однако были фотографии и с его работ.
А успел он поработать за эти годы только в трёх местах: военруком в мужской школе-семилетке, директором городского парка и директором бани на Холмах. Вот он во дворе школы-семилетки, видимо, на большой перемене, точно смеющийся чабан пытается сгуртовать в какой-то порядок мечущихся, не дающихся ему малолеток из третьего или четвёртого класса. На другом – уже в парке им. Кирова – он серьёзно указует двум плотникам, которые хмурыми топорами вытюкивают новую после Сталина хрущёвскую карусель. И, наконец, на крыльце бани на Холмах он стоит со своими банщицами, удерживающими банные веники. Точно с четырьмя русскими гейшами с опахалами. По две о каждую его руку.
И везде, на всех фотографиях – он в чертовском своём галифе, свисающем подобно знамёнам анархиста.
Любил человек носить галифе, любил. Чего уж тут. Носил до самого последнего своего дня. До нелепой трагичной своей гибели.
Это случилось в мае 71-го. С тремя морожеными в руках он шёл через дорогу к жене и сыну. Его ударил, переехал грузовик. Кинувшийся с противоположной стороны десятилетний Юрик увидел в пыли под грузовиком маленькие сапоги и жутко плоское галифе отца. Разом сдувшееся, словно это из него, из галифе, вытолкнули под грузовик всю дорожную поднятую пыль.
Бегал, стенал шофёр. Вера Плуготаренко прижимала голову сына, не давала смотреть. Сама скулила как собака…
Фотограф почувствовал на своём плече мягкую руку. Ну, как, Юра, – выбрал?
Сын разложил перед матерью три фотографии.
– Вот эта подойдёт – сразу ткнула пальцем Вера Николаевна.
На снимке Офицер, совсем молодой, стоял в другом галифе. Наверняка парадном. Хорошо поддутом снизу. На кителе Офицера, как на выпуклой кирасе, был привинчен Гвардейский знак и висели три медали. Фотография была помечена 7-ым ноября 50-го года. И город был указан – Владивосток. И пояснение дано: «Это я сразу после парада».
В ванной свет из фотоувеличителя стекал. Так течёт очищенное зерно из элеваторного сепаратора.
Юрий подложил под свет снимок отца.
Ночью, во сне, к Вере Николаевне вдруг пришёл на работу погибший муж. Плуготаренко вздрогнула, разом покрылась потом.
Он стоял прямо перед её канцелярским столом в неузнаваемом, уставшем галифе и был, как Бог, весь в слезах.
– Вера, почему наш Юричик клеит коробки? Почему он в коляске, без ног? Как ты допустила такое? Вера, ответь!
Вера Николаевна поперхнулась.
– Иван, дорогой, ты видишь, я занята. Я готовлю бумаги для архива, а ты входишь в кабинет без стука. Ты сильно напугал меня, Иван Гаврилович. Выйди, пожалуйста, и постучи, чтобы я смогла успокоиться.
– Нет, Вера Николаевна. Почему наш Юричик попал в автороту башкирского города Бирска, а оттуда в Афганистан? Как такое могло произойти? Вера, ответь!
Он перегнулся через стол и посмотрел ей прямо в глаза. Жёлтыми, неземными глазами. «Почему, Вера?»
Плуготаренко чувствовала, что сейчас у неё разорвётся сердце.
Не дождавшись ответа, умерший муж отвернулся. Оступаясь, пошёл. Понёс из кабинета уставшее своё галифе.
Вера Николаевна, вздрогнув, проснулась. Села в кровати, унимая сердце. Потом лежала, таращилась на уползающий от света машин потолок. Вспоминала…
Младший офицер связи, он почти каждый год приезжал к матери в свой отпуск. Из разных концов страны.
В первый день, в ожидании гостей, он всё время рулил своё галифе по коммунальному коридору на кухню и обратно. Таскал еду, которую готовила мать.
В одной из квартир, у раскрытой двери, вроде бы совсем безразлично, всегда сидела с книгой в руках школьница Вера Веденеева, будущая его жена. Офицер в галифе и белой нижней рубашке, даже с тарелками и кастрюльками, ей очень нравился. По-детски она была уже тогда в него влюблена.
Один год он приехал с молодой женой. На другой год уже без этой молодой жены. Развёлся с ней. Пробегая с кастрюльками на кухню, он, конечно, видел, как читающая в раскрытой двери девчонка постепенно превращается в тощую, но грудастую деваху с острым носом. Он был свидетелем этого превращения.
В 59-ом году он приехал к заболевшей матери на три только дня. Уже совершеннолетняя Вера Веденеева в какой-то момент, не помня как, оказалась в его комнате, за столом, среди галдящих гостей. Больная мать его, во главе стола сидела вконец исхудавшей паучихой. Только пошевеливала на скатерти вытянутые тощие руки. Уже ничего не могла ни контролировать, ни предотвратить. И когда гости разошлись, Вера Веденеева, опять не помня как, оказалась за занавеской на кровати в объятиях быстрого, страстно просопевшего ей в ухо офицера Плуготаренко.
Девятнадцатилетняя, она запомнила только боль, резанувшую её внизу, и больше ничего.
На другой день Вера была выходная, в больницу, где она работала санитаркой, ей не надо было, и они гуляли по зимнему белому Городу. Вера Веденеева очень гордилась, что ведёт под руку статного офицера в белом полушубке, в белой шапке, в сапогах и галифе. Две закутанные в шали кумушки долго оборачивались, спотыкались: «Самоварами своими, подлец, девчонку взял. Втрескалась по уши, бедная».
Вера даже специально провела Офицера по Белинского мимо трёхэтажного корпуса больницы, наблюдая, как по окнам мечутся суматошные халаты подруг-санитарок.
Побывали в кино на дневном сеансе. Потом в гостях у его знакомых.
Поздно вечером вернулись в «голубятню», в коммунальный свой дом. Поднялись на свой третий этаж.
Вера отказалась идти в комнату с его больной, но не глухой матерью. Тогда Офицер в коммунальном коридоре выключил свет, вскинул её на руки и распял прямо на стене. Как лягушку.
Он оказался очень сильным. Он удерживал её на стене и работал очень долго. Вере было неудобно на стене, больно круто вывернутым ногам. Она невольно думала, почему все дома, где продается и покупается любовь, называют домами терпимости. Вера была читающей девушкой. Дома у неё как раз лежала начатая книга Эмиля Золя.
В темноте свезли со стены чей-то велосипед. Велосипед грохнулся и на удивление поехал. Офицер пытался поймать его и унять. Воспользовавшись этим, она шмыгнула в свою комнату и закрыла на ключ дверь. Сразу увидела вытянутое лицо матери за столом. «Ну-ка повернись! В чём это ты?» Вся спина у Веры была в извёстке.
Вера толкала измазанную шубку в одежду на вешалке, бурчала что-то, отворачивалась.
На третий день он уже уезжал, и Вера, отпросившись из больницы на полчаса, смогла проститься с ним только на вокзале. Он курил у вагона, всё время поглядывал на часы. Казалось, мало обращал внимания на востроносую девчонку рядом с собой, которая в лохматой шубке смахивала на тонконогого чижика-пыжика.
«Ну, увидимся!» – сказал он, мазнул губами по её щеке, запрыгнул на подножку и сразу исчез за внутренней дверью вагона. Она шла, долго махала уползающему со станции поезду.
Месяца через полтора Веру Веденееву начало тошнить. И в больнице, и в коммуналке. На виду всего дома она постоянно выбегала к уборной у забора. Неизвестно, что написала сыну умирающая мать, но Вера вскоре получила от Офицера письмо, в котором он называл её «дорогой», «любимой» и жаждал новых встреч.
Женщин младший офицер связи Иван Гаврилович Плуготаренко никогда не чурался. За годы службы в разных гарнизонах страны были в его победах как весёлые морзистки, подвижные, точно гольяны, так и задастые серьёзные штабные бодистки. И Вера Веденеева была бы забыта, если бы не оказалась беременной от него.
К тому же Веденеевы похоронили его мать, когда он лежал в армейском госпитале города Чита с больными почками. И этого Офицер тоже не забыл – как только его списали из армии, сразу приехал в Город. По телеграмме Вера встретила его на вокзале. Была она уже с коричневыми пятнами на лице и с острым гордым животиком.
Вера Николаевна торопилась, опаздывала на работу. Быстро таскала завтрак на стол.
Сын в коляске сидел среди склеенных коробок. Походил на бездомного в картонном разгромленном своём жилище. Где-нибудь в американском Бронксе или Гарлеме.
Присев, Вера Николаевна наскоро нашлёпала ножом масло на хлеб. Стала запивать бутерброд чаем. Сын с жёлтыми следами в углах рта от яичницы почему-то вяло возил её в сковородке. Подвинула ему бумажные салфетки: вытри рот. Из головы не шёл ночной сон.
– Юра, зачем нам эти коробки? Ведь хватает пока. Ты пособие получаешь, я зарплату. Не то всегда просишь у Коли Прокова. Сколько я тебе про телефон говорю? Ведь имеешь право. По закону.
На улице почти сразу увидела Прокова. Легок на помине! Хотела было перейти дорогу, догнать и поговорить о телефоне. Но Николай Проков шёл и натурально отбивался от какой-то маленькой женщины. Подступающей и подступающей к нему с разных сторон.
Вера Николаевна приостановилась. Это была Хрусталёва. Точно. Галька Хрусталёва. Маленькая прохиндейка. Всё такая же хайластая. С длинным, как продёрнутый стояк, горлом. Значит, уже отсидела, вернулась.
Не в силах побороть женского своего любопытства, Вера Николаевна чуть ли не цыпочках пошла по тротуару, поглядывая через дорогу на ругающуюся бабёнку. Даже забыла, что опаздывает на работу.
Хрусталёва что-то требовала у Прокова. Уже наскакивала бойцовым петушком, чуть ли не царапала ему лицо. В Обществе афганцев-инвалидов она появилась ниоткуда. В 91-ом году. Она не имела никакого отношения ни к парням-афганцам, ни к афганской войне. Она просто бегала по городу и втюхивала всякие гербалаи разом тупеющим пенсионерам и пенсионеркам. Однажды забежала к инвалидам на Белинского. Попала на общее собрание. Напористая, с трибуны она сразу объявила, что брат её тоже был афганцем, героем-афганцем, геройски погиб под Кандагаром. Никто слыхом не слыхивал о герое-афганце Хрусталёве из Города. Но все почему-то прониклись и загрустили. Освободили даже место ей в первом ряду, согнав с него простого ветерана без правой руки.
Через неделю она уже занималась в Обществе всеми финансами. Лихо крутила калькулятор, лихо щёлкала на печатной машинке. Почти сразу переспала со всеми рабочими членами Актива. И сам Проков в её цепкие ручки попался, и его заместитель Громышев, и одноногий Кобрин. И даже слепой Никитников. Всех жалела и ублажала Галька Мать Тереза. Её явно тянуло к обнажённым стесняющимся культям инвалидов-афганцев. И к верхним, и к нижним. Прокова она всегда просила отцепить черную кожаную руку. Породнившиеся активисты явно смущались друг друга. Когда приходилось сидеть за одними столом, опускали глаза. Все четверо были женаты, имели детей.
Вера Николаевна застала однажды её даже у себя дома. Но целые, хотя и недвижные ноги сына-инвалида, стоящие на приступке коляски, по всему было видно, Хрусталёву не впечатлили. Только похлопала инвалида по щеке и ушла. Вере Николаевне стало даже обидно – будто её сын не сдал экзамена, не дотянул до аттестата.
Через полгода Хрусталёва исчезла. Со всеми деньгами Общества. В распахнутом сейфике Прокова осталась валяться гроздочка ключей и лежала записка, в которой прочитали: «Я буду скучать». А ниже увидели большое нарисованное пиковое сердце. Пронзённое к тому же не одной, а целыми пятью стрелами.
Её поймали где-то в Сибири, но судили в Городе. На суде были и каменные лица обманутых жён, и стиснутые зубы беспомощных активистов. Галька орала, не жалела никого. Пыталась утащить за собой Прокова и Громышева. Но не смогла – адвокаты отбили.
И вот она вернулась. Да-а, что ждёт теперь весь рабочий Актив? Куда они побегут? Кто в какую сторону?
С улыбкой Вера Николаевна открыла высокую дубовую дверь горсовета.
На столе уже лежало несколько папок с документами. Сегодня подкинула бухгалтерия. В небольшой комнатке горсовета Вера Николаевна уже три года сидела «на архиве». Кабинетом комнатку назвать, наверное, было нельзя, но всё же на двери, снаружи, как у всех, отблескивала стеклянная табличка с крупными буквами – «АРХИВ».
Синекуру эту помог получить Вере Николаевне Зимин Михаил Андреевич. Начальник транспортного отдела горсовета. Верный друг погибшего мужа. Друг ещё со времён «голубятни» на Комсомольской. Где Плуготаренки и Зимины прожили рядом не один год.
Голубятней дом горожане прозвали не зря – четырёхэтажный кирпичный коробок действительно походил на голубятню, стоящую в большом дворе на отшибе. Единственный, как подкоп, вход в коробок напоминал оживлённую фабричную проходную. Вечернюю или утреннюю. Днём возле «голубятни» было пусто. Даже дети всего большого двора – вездесущие – возле неё не задерживались, только промелькивали.
В коммунальном коридоре третьего этажа Офицер в галифе направлял своего Юричика на велосипедике, избегая столкновений с ларями, ванночками и тазами, стоящими вдоль стен и висящими на них. С другого конца коридора таким же макаром вёл велосипедик со своей дочкой Миша Зимин. Юлечка и Юричик встречались на середине коридора и останавливались. Юричик сердито осаживал педали, будто буксовал. Юлечка тоже осаживала, но с улыбочками, как мяукающая кошка. Отцы разводили их и вели в разные концы коридора. Чтобы они могли там повернуть назад и вновь встретиться. Чтобы осаживать, покачивать себя на месте. У обоих сиденья велосипедиков были красивыми, как турецкие фески – с кисточками.
Под тепло светящим абажуром у Плуготаренков вечерами после ужина играли в лото. Две супружеские пары. Не очень молодой уже Плуготаренко тряс мешочек с бочатами под столом. Словно в непомерном своём галифе. По сравнению с ним, молодой ещё Миша Зимин, служил в армии уже в конце пятидесятых, однако от химического ожога там же в армии имел липкую, как яичница, щеку и постоянную вкусную папиросу в углу рта. Спокойно выкладывал на своих карточках «квартиры». От неиссякаемых его баек, от анекдотов – за столом покатывались. Офицер, хотя и повидал немало, так свободно, как Миша, рассказывать не мог, поэтому только смеялся. Изнемогал от смеха. И почему-то стоя. Словно чтобы не мешать свисать своему галифе. Две совсем молодые женщины болтались, раскачивались как наливные матрёшки. Боялись только одного – от смеха лопнуть.
На расстеленном одеяле дети играли на полу. На взрослых внимания не обращали. Юлечка по очереди пеленала двух целлулоидных куколок, Юричик сердито возил один и тот же поломанный мотоцикл. С плоским пригнувшимся мотоциклистом.
– Ну, как ты тут?
Прикрывая за собой дверь, в Архив входил Михаил Андреевич Зимин.
Подошёл, поздоровался, коснувшись губами щеки Веры.
Сидел у стола, постукивал пальцами по оргстеклу. Спросил «про Юричика». Как он там? Фотографирует? Как его успехи?
Зимин считал себя в некотором роде крёстным Юрия как фотографа. На день рождения года три назад Михаил Андреевич подарил имениннику фотоаппарат «Зенит». Первый фотоаппарат в жизни Юричика. Высмотрел в универмаге и купил по какому-то наитию. Никак не предполагая, во что всё это выльется у Юричика.
Вера Николаевна будто не услышала вопросов. Вера Николаевна рассказала про коробки.
Зимин не понял.
– Ну склеиваем теперь коробки, понимаешь? Картонажный цех теперь у нас в квартире.
Женщина смотрела на смеющегося, махающего рукой мужчину. Грузного, с поредевшими, как ковыль, волосами, но всё с той же весёлой яичницей на щеке.
– Зачем нам это, Миша? Хоть ты ему скажи.
Мужчина перестал смеяться. Вытирал платком глаза, Посматривал на женщину. Перед ним сидела старая уже дятла пятидесяти пяти лет. С острым носом, с растрёпанным коком на голове. Опустил глаза:
– Радуйся, Вера, что не поддаётся он, не ломается. Сколько таких, как он, уже спились да повесились.
Посидел и добавил:
– Мне жаль, Вера, что не сошлись они тогда, в 82-ом. Он и наша Юлька. Честное слово, жаль.
Поднялся и пошёл к двери.
– Эко вспомнил! Столько лет прошло!
Вера Николаевна нахмурилась.
В 82-ом году, когда привезла сына из госпиталя в Город, на перроне неожиданно увидела всех Зиминых. Мать и дочь шли вровень с останавливающимся вагоном, поигрывали ручками окну, где мелькали сумасшедшие длинные руки чёрта. То есть Юричика. Однако когда сильный Михаил вынес им смеющегося инвалида как подарок, губы матери и дочери сделались одинаковыми, как у рыб – скорбными скобками. В глазах обеих возникал один и тот же вопрос: почему он всё время смеётся? Он что – с курорта приехал?
В служебном автобусе Михаил показывал Юричику пролетающие новые дома. Чтобы как-то приглушить неостанавливающийся смех инвалида, как-то оправдать его, сам хохотал. От своих же, поспешно рассказываемых анекдотов.
Мать и дочь сидели впереди. С двух сторон удерживали Веру Плуготаренко. Как онемевшие две плакальщицы с чёрно-белой фотографии. Оглушённые встречей, забыли даже все подбадривающие слова, какие надобно говорить в подобных случаях.
Вера Николаевна часто вспоминала потом ту встречу на вокзале. Не забыть было испуганных глаз матери и дочери. Как поворачивались они обе, когда инвалид начал гонять вокруг них на коляске. Как непроизвольно прижимали к бёдрам руки, зажимались, точно инвалид стремился задрать им обеим платья…
Чтобы отвлечься от воспоминаний, Вера Николаевна, начала собирать на столе все папки. Понесла их обратно в бухгалтерию. Снова притащили в Архив без подписей комиссии!
В обед опять увидела сына за работой. Прижимая линейкой, сын старательно загибал картонные заготовки. Неожиданно для себя сказала. Почти словами Зимина:
– Зря ты не сошелся после Афганистана с Юлей.
Сняла тесные туфли и прямо в чулках, разминая ступни, пошла на кухню.
– Это для чего же? – прикатил на кухню сын.
– Внуки бы у меня теперь были. Вот для чего.
Вера Николаевна пустила в кастрюлю воду для пельменей. Поставила кастрюлю на газ.
С надсадой сын начал «доказывать» матери:
– Мы же с Юлькой знали друг о дружке всё, мама! Мы же танцевали вместе с детства! Как в балете балетная пара! В которой мальчишка и девчонка даже не видят друг в друге противоположного пола. А вы все хотели, чтобы она пожалела меня после Афгана. Что бы из этого вышло?
– Да она же приезжала к тебе в Бирск, писала потом письма!
– Ну и что?
Молча ели куцые, как обкусанные, покупные пельмени. Забывая макать их в порошковую сметану.
Юлька приезжала к нему в Бирск, как оказалось, за три дня до отправки автороты в Афганистан. Капитану Лиходееву он зачем-то доложил тогда, что к нему, рядовому Плуготаренко, приехала не просто девушка, а невеста. Чтобы солидней выглядело это. Однако когда вышел на минуту за КП, сразу спросил у неё: «Ты зачем явилась сюда?» Увидев, что за ним наблюдают улыбающиеся рожицы в пилотках, тут же профессионально зажал невесту. Как на съёмке, как киноактёр. Поцелуй длился всю отпущенную ему минуту. «Раз! Два! Три! Четыре! Пять! – считали на КП. – Давай, Плуг, ещё! Ещё!» (Странно, успела удивиться тогда Зимина Юлия: непонятным образом школьное прозвище Юрки – «Плуг» перетащилось за ним и сюда, в армию.)
На второй день, получив увольнение, водил Юльку по городку. В парке к ним прибился Генка, напарник по экипажу, тоже болтающийся в увольнении.
– Гена, – представился он Юльке и пожал ей ручку. От родителей ему одновременно достались и фамилия и прозвище. Поэтому добавил: – Лапа.
Так. Понятно. Гена Лапа и Юра Плуг. Два друга теперь. В одном экипаже.
С бутылками портвейна и едой отправились в небольшую гостиничку, где Юлька уже ночевала.
В комнатке на втором этаже выпивали, закусывали. Невеста спрашивала про Афганистан. Парни были добродушны: ерунда, не отправят нас, слишком далеко мы от границы.
Потом все трое несколько отупели. И от выпитого, и от разговора. Деликатный Лапа всё порывался уйти, чтобы оставить жениха и невесту наедине. Плуг всякий раз хватал за рукав, сразу наливал в стакан.
Наконец Лапе всё же удалось уйти. И они вдруг начали раздеваться. Словно не могли уже остановить раскрученного ими самими дурацкого какого-то маховика. Какой-то балаганной карусели, на которую нужно теперь непременно запрыгнуть.
Потом лежали на полу, на одеяле, укрощали дыхание.
Молчком быстро одевались. Точно опаздывали.
В этот же день он проводил её на автовокзал, посадил на автобус до Уфы, до железной дороги. У неё начинались занятия в мединституте в Москве. Куда она как раз перед поездкой к нему успешно поступила.
А на следующее утро автороту подняли по тревоге. Через полчаса колонна из зелёных грузовиков уже поползла от низины у реки в гору, чтобы выехать там на Уфимский тракт.
На грузовой станции «Уфа» погрузились на открытые платформы, и зелёные грузовики с солдатиками при них отправились, как оказалось, к афганской границе.
Юлька была на станции. Шла и махала двум парням в выгоревших гимнастёрках, уплывающим со своим грузовиком, схваченном на платформе проволочными растяжками. У парней от мужества и задавливаемых слёз сводило скулы.
Отвернувшись к раковине, мать мыла посуду.
– Сегодня видела ещё одну твою невесту – Хрусталёву. Отсидела. Вернулась, стервозка. – Вдруг начала смеяться: – Баннова уже плещет по городу, что весь ваш Актив разбежался. Галька гоняет. Ни один на работу не ходит. Даже сам Проков у кого-то на даче прячется. У себя дома все ставни закрыл – боится, что Галька стёкла повышибет. Хих-хих-хих! И смех, и грех! И где вы теперь будете прятаться от неё? Хих-хих-хих!
Сын покраснел. Разом вспомнил всё. Методично мотающуюся головёнку у себя в паху. Себя самого – размахивающего руками, закидывающего голову, пропадающего.
Нормально у него в первый раз не получилось. Она лихо запрыгнула к нему на коляску, мгновенно соорудила из себя, инвалида и коляски совершенно новую функциональную камасутру. Она ёрзала по вялому его достоинству и, казалось, от этого ловила ещё больший кайф. Не ухватись Плуготаренко за стол – в конце она бы точно опрокинулась назад со всем сооружением.
А уж потом, после небольшой передышки, и замоталась крашенная головёнка. Замоталась как чёрненький прах.
Мать пришла уже перед уходом её (головёнки) и ничего вроде бы не заметила.
Приходила Хрусталёва ещё несколько раз. Плуготаренко попривык к ней, у него стало получаться. Готовился к её приходу, прибирался в квартире. Сделал даже удачную, на его взгляд, одну чёрно-белую фотографию. На ней Галя, обнажённой, сидела в его коляске. Свет от окна падал так, что почти вся она скрылась в тени. Слегка высвечена была только правая грудь её. Грудь красивая. Прямо-таки грудь Мадонны, уже высвобожденная младенцу. Хотел даже преподнести фотографию ей. Но когда она смылась с деньгами инвалидов, снимок порвал. «Мадонна чёртова!»
Проков после своего позора на суде пришёл с поллитрой. Уже хорошо поддатым. На кухне стукал стаканом в стакан друга, заглатывал водку, жаловался, что жена Валентина грозится теперь разводом. Сын Женька тоже смотрит волчонком. Что делать, Юра? Покачивался, мучился, удерживал чёрную протезную руку словно больную судьбину.
Плуготаренко утешал, поддакивал. Но когда Проков, всё кляня себя за то, что поддался когда-то Хрусталёвой, начал доносить подробности своих свиданий с ней, Юрий сразу увёл глаза. Почувствовал себя каким-то двойным агентом. Внедрённым агентом. Не разоблаченным ещё, но всё равно двуличным. Подлым.
Пришла с работы мать, и пьяный Проков начал было опять про роковую ошибку свою с Хрусталёвой, через слово трындя «Вера Николаевна! Вера Николаевна! Послушайте!» Однако та прервала его:
– Да она даже к Юре подкатывалась! Коля! К Юре! Да я пришла, помешала, не дала ей.
Проков вскочил, затряс руку друга:
– Спасибо, Юра. Спасибо!
И под внимательным взглядом матери Юрий, встряхиваемый Проковым, опять увёл глаза в сторону: «Да ладно, чего уж, бывает». Дескать, устоял он тогда, не поддался.
Мать хмурилась, чувствовала что-то, поджимала и без того поджатый птичий рот.
Главное, что Плуготаренко понял тогда после Хрусталёвой, – он сможет жить с женщиной. Как мужчина. Однако мать, по всему было видно, сильно сомневалась, что парализованный сын годится для таких дел. Больше ехидничала. Всё время проходилась даже по фотографиям, снятым сыном. И Собачьей Мамы, и особенно фотографиям Ивашовой. Не раз специально торчала дома, когда Наталья приносила пособие. Хотела защитить его от неё как-то. Или, на худой конец, хотя бы отвлечь.
Верила она только в одну невесту для сына, которая сможет помочь ему. В Юлию Зимину. И то потому, что та стала врачом. Мать надеялась: есть какие-то средства и Юлька поможет, вылечит. И всё будет хорошо: у них дети будут, а у неё внуки.
Когда смотрели какой-нибудь фильм по телевизору, нередко в сладких его местах, где герой классически загибал невесту в поцелуе, или того больше – при сценах постельных – она непроизвольно поворачивалась к сыну, по-видимому, терзаясь – сможет он так или нет. И ответа не находила.
Перед уходом в свой горсовет она опять завела о телефоне. Чтобы ехал к Прокову, просил, требовал, добивался.
– Ну сколько можно воду в ступе толочь, мама? Не надоело?
Нет, Вере Николаевне не надоело. Она хотела, чтобы положенные льготы сын получил сполна. Хотела телефон, машину. Хотя бы такую, как у Громышева. Машинёшку. С ручным управлением. Чтобы сын свободно гонял по городу, трещал, завивал за собой дым. Ну и она иногда рядом с ним
Ушла, наконец. Плуготаренко сам стал одеваться. Чтобы поехать не в Общество, куда гнала мать, а к Сатказину и Адамову. В парк.
В дверь позвонили. Зоя Мякишева. Дворничиха. За руку с сыном Колькой. Всё таким же. С большой головой. В пожизненных своих колготках. Правда, сегодня без писюна наружу. Дырку заштопали.
– Юрий Иванович, выручайте! Не с кем оставить Кольку. Часа на четыре. Пусть побудет с вами. А?
Слишком много Колек вообще-то. Кобрин Колька. Проков Колька. Этот вот тоже Колька. Притом Колька-путешественник. Недавно еле нашли его на Холмах. Присев, разглядывал как мину морскую, вымя у чьей-то дойной козы.
Плуготаренко отъехал: заходи! Бродяга пяти лет радостно забежал.
Минут через десять уже гнали по Лермонтова в парк. Колька сидел на коленях у инвалида, дёргал с ним рычаги, трещал, брызгался слюнями.
В парке гигантский неустойчивый человек из латекса, нагнетаемый воздухом, ломал свои ноги и руки на глазах у публики. Колька побаивался неустойчивого человека. Колька ходил вокруг недвижной карусели, как вокруг поникшей цыганской пляски. Не узнавая её. Плуготаренко неподалёку разговаривал с Адамовым и Сатказиным.
Зарегистрированная фирма «АДАМОВ И САТКАЗИН ФОТОГРАФИЯ И ЖИВОПИСЬ» прописалась в парке давно. Длинный тощий Сатказин споро рисовал карандашом портреты самодовольных горожан и кокетливых горожанок, выхватывая их прямо из идущего потока и усаживая на брезентовый стульчик. Широкозадый, с маленькой головкой Адамов ходил по кустам вроде сутулого контрабаса, на который навесили фотоаппарат. Он пристраивал к кустам небольшие группки туристов, чтобы снять их художественно.
Прошлым летом на своей территории они неожиданно увидели инвалида с фотоаппаратом. Гоняющего на коляске и снимающего всё подряд. И людей, и всю природу вокруг. Они подбежали к нему с гневными кулаками. Но, как быстро выяснили, инвалид оказался неопасным: снимал всё только для себя, для забавы.
Сегодня инвалид показывал коллегам заедающий в фотоаппарате затвор. Свою беду. Случившуюся утром. Сатказин и Адамов тут же склонились над поломкой. И отвёрточка откуда-то взялась. И даже лупа.
Минут через пять, приняв от них камеру, Плуготаренко два раза проверочно сфотографировал парковый иссохший фонтан. «Окончательно проигравшаяся рулетка, – подмигнул умельцам, – А?»
Деньги за работу протянул им с благодарностью. «Да ты что, Юра!» – с возмущением попятились те.
Тогда пожал им руки, возле киоска напоил Кольку фантой и погнал с ним домой.
Уже на Лермонтова неожиданно увидел Ивашову. Наталью Фёдоровну! Тут же догнал.
Смеялся, как всегда беспрерывно говорил.
Однако Наталья мало понимала его. Наталья во все глаза смотрела на Кольку в его руках, забыв даже поздороваться. Смотрела, как на его сына. Как на какого-то маленького кенгурёнка, который выглядывает из материнской сумки. Который сердито брызжется сейчас слюнями, не выключает «мотор», недовольный, что из-за неё прервалось движение их автомобиля.
– Завтра 23-е, Наталья Фёдоровна! – прощаясь, напомнил радостный инвалид. – Жду вас!
И коляска покатила дальше. Инвалид и мальчишка опять заработали руками слаженно. Как какой-то двойной тянитолкай!
В квартире Семибратовой всё так же едко пахло корвалолом. Старуха цепко пересчитывала деньги. Вдруг остановилась, прерывисто вдохнула и повалилась на пол. Вперёд лицом, взмахнув рукой с деньгами.
Ивашова – неудавшаяся студентка медучилища – в испуге отшатнулась. Тут же кинулась, стала поднимать. Тощая старуха оказалась просто неподъёмной. Будто куча железа. Кое-как завалила её на диван. «Спасибо, милая, спасибо, – уже шептала Семибратова. – Нитроглицерин там. На буфете». Наталья начала быстро перебирать целую аптеку пузырьков и таблеток на столешнице буфета, роняя их на пол. Нашла, наконец, крохотный пузырёк. Таблетку кинула в раскрывшийся рот – испуганно. Будто в серый кошель. Старуха загнала таблетку под язык.
Точно листья после порыва ветра, везде валялись разлетевшиеся деньги. Наталья принялась ползать, собирать. Семибратова, казалось, не смотрела на неё, лежала лицом вверх. Однако спросила: «Сколько там насчитала, дочка?» Наталья сказала, вложила деньги старухе в руку. Та сразу прижала их к бедру.
Потом от соседей вызывала «скорую», ждала её. Примчался на машине испуганный сын. За ним сразу «скорая». Старухе сделали два укола, и она забылась. «Гипертонический криз» – сказал тяжёлый фельдшер в белом, больше смахивающий на мясника с рынка. Все, кроме сына, пошли из корвалольной квартиры. Семибратова осталась лежать с раскрытым, торопливо дышащим ртом.
Наталья сидела на скамейке возле дома, приходила в себя. Неудавшаяся медичка, она недолго проучилась в медучилище. Её привела и заставила поступить в него Таня Зуева, подруга, сама уже закончившая его.
В анатомичке Наталья два раза упала в обморок. Там же, в приёмной анатомички, её однажды после занятий попытался изнасиловать преподаватель Малышев. Он удерживал её на единственном анатомическом столе приёмной как не дающуюся, всю в слезах белугу и приговаривал: «Ну же, ну же, Ивашова, не брыкайся! не плачь, дело житейское! ну же!» Когда ему показалось, что девушка укрощена и можно приступать, толстуха вдруг взбрыкнула так, что он отлетел к двери, упал там и сломал руку. Об этом Наталья не рассказала никому. Даже Тане. Чтобы не видеть каждый день трусящую мордочку Малышева, его загипсованную руку, сама забрала в учебной части документы. Тане же сказала, что не может делать уколы. На практике. Что не её это. Впрочем, так оно и было. Руки её тряслись. Старушечьи серенькие попки казались ей убитыми черепахами – она боялась обломать о них иглу. В общем, ушла.
Время подходило к шести. Наталья успела выдать деньги и медлительному персональному пенсионеру в сталинской квартире, и старичку на четвёртом этаже, опять предложившему ей стать его прачкой. Ровно в шесть принесла сумочку с остатками денег и ведомостью, сдала всё в кассу под расписку. Вахрушева хмурилась, чем-то недовольная. Врубила звонок только в семь.
Дома после скромного ужина – стакана кефира и печенья (хватит обжираться) – Наталья привычно включила телевизор.
Шла передача о загнивающем Западе, об акулах империализма. Постоянный ведущий, невысокий, в очках, несмотря на то, что беспрерывно говорил, стоять на месте не мог. В брючках в обтяжечку, всё время переминался с ноги на ногу. Вроде сексуального таракана, готовящегося к случке. Иллюстрацией к его словам сразу же был дан сюжет о спорте и развлечениях на Западе. Две команды инвалидов-колясочников выезжали одновременно на площадку Дворца спорта, чтобы начать гандбольный матч. С идущими рядом тренерами двигались вроде псов на поводках на выставке собак. Ушастый, как гоблин, духовой оркестр гремел. Девки слаженно, дружно прыгали с бумажными букетами на руках. Болельщики неистовствовали. Наталья с интересом ждала. Но когда начался как с цепи сорвавшийся хаос на площадке, когда начали носиться, сшибаться, падать коляски – кинулась, выключила телевизор. Как придавила всё. Словно чтобы Плуготаренко-инвалид не увидел.
Под светом торшера пыталась осилить «Ювенильное море». Медленно, по два, по три раза перечитывала некоторые предложения. Некрикливая, словно бы даже стесняющаяся самоё себя графомания автора поражала. Но и завораживала, держала за уши…
Девчонкой Наталья очень любила уроки литературы в новоявленской школе-десятилетке. Не блистала она там ни в математике, ни в физике, ни в химии, ни даже на уроках физкультуры во дворе. Зато уж уроки литературы и русского языка – были её. И у Галины Семёновны в младших классах, и у Лидии Павловны потом в старших получала только пятёрки.
В книге «Детство» Максима Горького мальчик Алёша постоянно читает книжки. Получает тумаки, его дерут за волосы, но он читает.
Так было и у Наташки Ивашовой. Она читала запоем. Нужно вечером орущую корову доить – Наташка читает. Её гонят картошку окучивать в поле, она, не дойдя до поля, читает в лесопосадке.
Домашние чисто по-сельски считали такое чтение блажью, капризом. В деревне с огородом, с коровой, свиньями да птицей не больно-то почитаешь. В домашнюю страду, заставая её с книгой, кричали на неё, только что не гоняли по двору и в доме. Брат Вовка однажды одел ей на голову пустое ведро. Будто рыцарю Дон Кихоту, про которого она как раз читала. И сыграл на ведре костяшками пальцев марш. То-то потеха всем была!
Чтение Наташки не смог победить даже появившийся в доме первый телевизор. Вечерами все прилежно пялились в него, а Наташки, склонённой над книгой, в комнате словно бы и нет. Все покатывались над Папановым-Мироновым-Никулиным. Наташка со склонённой головой – всего лишь над каким-то Бендером, как будто тот прятался в книге и строил ей оттуда уморительные рожи.
Единственным человеком, понимающим её – была Танька Зуева, закадычная подружка. Её всегда поражало, как легко и даже артистично Наташка читает вслух. Проговаривая каждое слово, буковку. Смотрела на подругу как на волшебницу, на чародейку. Вот уж правда – как по писаному! Сама Танька так не могла, она любила больше слушать.
В приёмной комиссии пединститута в Городе удивились: толстая абитуриентка из Новоявленки сочинение написала на отлично, а по русскому устно получила тройку. «Как же так получилось, девушка?» – спросил у неё председатель комиссии, похожий на длинношеего гусака с бабочкой и в очках. Абитуриентка, из-за полноты казавшаяся старше своих семнадцати лет, задрав голову, пошла к двери. С ягодицами независимыми, как мячи.
…Наталья отложила «Ювенильное море», легла, выключила свет.
Среди ночи ударили звонки междугородней. Наталья вскочила, бросилась в прихожую, схватила трубку.
– Да-да! Слушаю!
Звонила Таня Зуева. Из Африки. Из Адис-Абебы. Наталья кричала вдогонку своим трассирующим, не затихающим словам. Выслушивала такие же, эхом прилетающие ответы Тани. Снова кричала.
Возбуждённая разговором, долго не могла заснуть.
Когда пришлось бежать от Лёньки Троеглазова, мужа вроде бы второго, в Городе её приютила Таня. Взяла к себе вот в эту квартиру. Помогла утроиться на работу на мебельный комбинат, где подрабатывала в то время процедурной сестрой в кабинете лечения мебельщиков-алкоголиков. Там же Наталья вскоре получила место в общежитии. Её подселили в комнату к трём хмурым женщинам. Недовольным её подселением.
Зуева ругала подругу за глупое решение перейти в общагу. Но помогла дотащить ей один из двух неподъёмных чемоданов. (В чемоданах у читающей подруги были книги. Художественная литература. Для одежды читающей подруге хватило одного заплечного рюкзака. Благо пальто и куртку тащить отдельно не надо. На читательнице они. Зима.)
Первый взнос за свою квартиру Наталья накопила к 90-му году. И уже подходящий кооператив подобрала. Тоже не без совета и помощи Тани. Но вскоре пришла беда – младореформаторы с горящими глазами рубль обрушили. И, как миллионы сограждан, Наталья потеряла всё. Ни о какой своей квартире в наступившие лихие времена и мечтать даже теперь было нечего. Наталья два года плавала под парусами и флагами городских барахолок. В общем-то, простым матросом. Сама челночить боялась, ни разу никуда не съездила, своих точек не имела, а всё больше была на подхвате. Чаще у Тани Зуевой, которая в то время уже бросила работу в больнице и заделалась бойкой торговкой. Давали работу на базарах и бывшие товарки по комбинату, который благополучно умер уже в 91-ом году.
Когда литые парни в куртках-косухах железными прутьями погнали всех оставшихся жильцов из комбинатовского общежития – Таня и тут подставила плечо, взяла обратно к себе в двухкомнатную.
Ну а потом был Алексей Сергеевич Круглов, неожиданный выигрышный билет Тани.
Первоклассный хирург, приехавший в Россию в отпуск, работавший когда-то с Таней, решительный Круглов через неделю расписался с ней и сразу после свадьбы увёз с собой в Африку. Работать по контракту. В качестве хирургической сестры при первоклассном хирурге. Ну и жены теперь, конечно. Наталью, оставленную стеречь квартиру и платить за неё, теперь можно было принять даже за хозяйку.